Политика (Январь 1860 — Апрель 1862), Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1862

Время на прочтение: 737 минут(ы)
Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
Том VIII. Политика (Январь 1860 — Апрель 1862)
М., ОГИЗ ГИХЛ, 1950

ПОЛИТИКА

СОДЕРЖАНИЕ

Январь 1860
Февраль 1860
Март 1860
Апрель 1860
Май 1860
Июнь 1860145
Июль 1860180
Палермская корреспонденция ‘Times’a’
Август 1860
Сицилийские и неаполитанские дела
Сентябрь 1860
Общий очерк хода событий в южной и средней Италии
Октябрь 1860
Ноябрь 1860
Декабрь 1860
Январь 1861
Февраль 1861
Предисловие к нынешним австрийским делам
Март 1851466
Апрель 1861
Май 1861
Июнь 1861
Июль 1861
Сентябрь 1861
Октябрь 1861
Ноябрь 1861
Январь 1862
Февраль 1862
Март 1852
Апрель 1852
Примечания
Текстологический и библиографический комментарии
Указатель личных имен, упоминающихся в основном тексте VIII тома

Январь 1860

Перемена в положении итальянского вопроса.— Сближение Франции с Англиею.— Консультация о декрете 17 февраля 1852 года.

Итальянское дело приняло новый оборот и, повидимому, ведется к развязке, противной нашим ожиданиям. Если бы новое направление, полученное французскою политикою, зависело только от одной Франции, мы все-таки остались бы при своем прежнем мнении о будущности, приготовляемой для Северной и Центральной Италии, мы не имели бы оснований предполагать прочности и серьезности в дипломатических отношениях, наполняющих теперь итальянцев радостными надеждами. Но перемена французской политики произведена сближением ее с английскою, которая по своей зависимости от парламентского и популярного контроля не может быть переменчивою или лживою в важных делах. Эта связанность французской политики английскою, и только именно эта связанность представляется ручательством за серьезность актов ее, возбудивших удовольствие в либеральной Европе. Не имея претензии быть посвященными в дипломатические тайны, мы не беремся знакомить читателя с теми мелочными и личными подробностями, которые могли помогать или мешать сближению Франции с Англиею, мы не будем даже повторять газетных рассказов о разных дипломатических поездках, письмах, депешах: они могут иметь свою долю занимательности и даже быть справедливыми, но никто не поручится нам, чтобы вместе с ними не происходили какие-нибудь другие хлопоты, имевшие такое же влияние и до сих пор еще оставшиеся неизвестными для публики. Впрочем, если б и все закулисные подробности дипломатических сношений были известны, можно было бы оставить их без внимания, потому что сущность дела не в них: она состоит в таких фактах, которые всем положительно известны, о которых депеши или вовсе не говорят, или говорят самым темным образом, едва касаясь их, но которые совершаются на глазах целого света.
В прошедший раз мы говорили о приготовлениях Франции к войне с Англиею и замечали, что этот факт, непрерывно идущий через все распоряжения французского правительства со времени учреждения империи, беспрерывно подвергается по наружному виду периодическим сменам прилива и отлива, то выставляется вперед ожесточенною полемикою против Англии, как смертельной неприятельницы французского могущества и благоденствия, то прикрывается любезностью, предупредительностью и патетическими уверениями в драгоценности английского союза. Мы замечали также, что с половины ноября прошлого года наступила очередь затишья и любезностей. С половины декабря это смягчение достигло такого размера, что выразилось фактами, обнаружившими влияние на ход итальянского вопроса, составляющего главный предмет для дипломатического и газетного препровождения времени. Такое сильное развитие предупредительности к Англии со стороны Франции обязывает нас изложить в нескольких словах те факты, которые привели Францию к необходимости политического поворота, радующего теперь Европу.
Постоянно отыскивая поводы для раздражения общественного мнения против Англии, французское правительство в первой половине прошлого года, во время торииского министерства, имело таким предлогом предполагаемую вражду Англии против освобождения Италии и предполагаемую наклонность лорда Дерби помогать австрийцам. Обнародованное впоследствии собрание депеш министерства Дерби по итальянскому вопросу обнаружило, что тори вовсе не имели такой наклонности, а напротив, желали освобождения Италии. Но все равно, публика тогда предполагала в министерстве Дерби расположение к австрийцам, и полуофициальные французские газеты свирепствовали против коварного Альбиона, хотя людям, возбуждавшим эти нападения, была очень хорошо известна их неосновательность. Когда был заключен Виллафранкский мир, а в Англии лорды Пальмерстон и Россель сменили лордов Дерби и Мальмсбери, предлог вражды повернулся в противную сторону. Франция теперь действовала в пользу Австрии против Сардинии и Центральной Италии, а расположение Англии к делу итальянской свободы обнаружилось для всех. Теперь полуофициальные французские газеты стали нападать на Англию за то, что она хочет революционизировать Италию. Пальмерстон и Россель вовсе не хотели этого, их политика была в сущности та же, как политика торииского министерства, отличаясь от нее только большею твердостью и ловкостью 1. Кроме итальянского дела было найдено много других причин неистовствовать против Англии. Одною из них был знаменитый Суэзский канал.
Говорить о Суэзском канале подробно значило бы подвергать себя и читателей ужаснейшей скуке. Говорят, что он должен принести неизмеримую выгоду акционерам компании, составившейся для его прорытия, должен давать им на первое время процентов 20 или 30, а потом гораздо больше, говорят также, что он принесет неизмеримые блага всему человеческому роду. Это все провозглашается во Франции, и по странному случаю не дозволяется в ней спорить против таких уверений. В Англии, в Голландии, да и в самой Франции многие находят, что расчеты о коммерческих выгодах канала натянуты, что хотя путь в Индию и в Китай по Чермному морю был бы гораздо короче нынешнего пути мимо мыса Доброй Надежды, но плавание по Чермному морю очень затруднительно от узости фарватера, неблагоприятных течений и сильных ветров, так что по этой кратчайшей дороге парусные суда шли бы дольше, а пароходы сжигали бы больше угля, чем по длинной дороге вокруг Африки. Правда ли это, мы не знаем, но если коммерческие выгоды Суэзского канала в самом деле громадны и возражения против них неосновательны, то почему ж запрещать говорить против него во Франции? Свободное обсуждение вопроса не замедлило бы рассеять несправедливые сомнения. С другой стороны, если канал не нужен и убыточен в коммерческом отношении, то зачем Франция хочет строить его? Противники канала дают на это ответ очень ясный. Канал хотят рыть не по коммерческому, а по политическому расчету. Французы хотят завладеть широкими полосами земли по его берегам, настроить тут укреплений, поставить гарнизоны и батареи. Таким образом, они совершенно отделят Египет от турецких владений и завладеют потом этою страною, на которую постоянно имеют свои виды со времени египетской экспедиции генерала Бонапарте. Кроме того, они откроют себе военную дорогу в Ост-Индию. Теперь, в случае войны с Англией, им нельзя добраться до Мадраса и Калькутты, пройти на Инд и Ганг: если бы они послали эскадры вокруг мыса Доброй Надежды, эскадры были бы на этом пути истреблены англичанами. Иное будет дело, когда они пророют Суэзский канал и утвердятся на его берегах. Тогда их флоты пойдут в Индию под прикрытием своих батарей, которыми будут остановлены английские флоты. Нам кажется, что всеми этими расчетами и опасениями Англия могла бы пренебречь. Пока у ней будет такой торговый флот, как ныне, военные французские флоты, не имеющие подобного неистощимого резерва хороших матросов, едва ли будут страшны для Англии, и каким бы путем ни повела Франция экспедицию в Индию, успехов ей ждать трудно. Но даже и не в этом дело. Пусть Суэзский канал и послужит для французов средством отнять у Англии Ост-Индию: здравый расчет Англии не должен был бы страшиться такой потери. Теперь все расчетливые люди в Англии понимают, что владение Ост-Индиею служит для их отечества не источником большего могущества и богатства, а просто источником тяжелых финансовых затруднений и ослабления военных сил самой Англии. Отказаться без внешней необходимости от такого убыточного владения не дозволяет предрассудок национального тщеславия, но если бы какой-нибудь случай отнял Ост-Индию у Англии, англичане скоро почувствовали бы, что очень много выиграли и в богатстве и в военном могуществе через эту видимую потерю. Разумеется, мы только излагаем свой взгляд на дело, только говорим, что этот вывод следует из мыслей, господствующих между расчетливыми людьми в самой Англии. Но если мы говорим о ходе политических событий, важность не в том, как следовало бы думать известному народу или правительству, а в том, как народ или правительство действительно думают. Пока предрассудок или ошибка считаются за истину, они управляют событиями. Англичане воображают, что должны заботиться о сохранении своего господства в Ост-Индии, французы думают, что нанесли бы им смертельный удар разрушением этого господства и хотят строить для того Суэзский канал. Англичане видят в канале выражение вражды к ним со стороны Франции. Давно уже идет в Константинополе дипломатическая борьба, и вот, когда французы довели до крайности свои подготовления к войне с Англиею, французскому посланнику в Константинополе было приказано решительным образом потребовать у султана согласия на Суэзский канал. Это было открытым разрывом с Англиею.
Но вдруг атака перешла в отступление. Оказалось, что дело заведено слишком далеко, что англичане выходят из терпения, а Франция между тем все еще не была и долго не будет готова к войне. По грубости своих нравов англичане не понимают шуток. Франция шалила для забавы своему национальному предрассудку, наводила речь на войну только за тем, чтобы горячить общественное мнение, подготовлять его к будущему, еще не очень близкому, а невежды англичане вздумали отвечать на шалости вовсе недипломатичною резкостью. ‘Если вы хотите войны, то начнем войну’, заговорили они. Тут понадобилось показать вид дружбы. Необразованные островитяне были очень раздражены, и для их успокоения пришлось сделать очень много.
Главным предметом дипломатических рассуждений был итальянский вопрос, и Франция в доказательство своей любви к Англии должна была объявить, что принимает в этом деле английскую политику.
Мы говорили, в чем заключалась разница между французским и английским способом решения. Франция хотела восстановить австрийских вассалов в Тоскане и Модене или отдать эти земли французскому вассалу2, а Романью возвратить папе. Для этого нужно было вооруженное вмешательство. Чтобы устроить его, созывался конгресс, решения которого были вперед известим. Англия говорила, что распоряжение участью итальянцев должно быть предоставлено самим итальянцам и что она не одобряет вооруженного вмешательства. Быть может, она стала бы протестовать против него, это было даже почти достоверно. Быть может, она даже приняла бы какие-нибудь материальные меры к выражению своего неудовольствия. Война с Англиею из-за Италии была неправдоподобным шансом, но все-таки шанс этот был, и почему знать, куда приведет раздор, раз вспыхнувший? Мы видели, до чего простиралась неприязнь, назначением на конгресс второстепенного дипломата, лорда Коули, английское правительство прямо говорило, что считает конгресс делом враждебным своей политике и не хочет впутываться в него. От этого удара, повидимому столь мягкого, стала рассыпаться вся постройка батарей против Италии, с таким усердием воздвигавшихся в течение почти пяти месяцев, прошедших от Виллафранкского мира до последней половины ноября. Началось с того, что великие нейтральные державы приняли холодность Англии к конгрессу очень серьезным образом. Они говорили, что не стоит и им посылать на конгресс важнейших дипломатов, если Англия не придает ему важности. Смысл этих дипломатических фраз был тот, что нейтральная Европа поколебалась в своем прежнем расположении поддерживать французско-австрийскую политику, когда увидела, что Англия за это сердится. Как и что было дальше, остается, и пусть себе остается, дипломатическим секретом, видно только, что нужно было все больше и больше делать любезностей англичанам, и первым публичным выражением этой необходимости была знаменитая брошюра ‘Конгресс и папа’, явившаяся около 20 декабря. Безмерного шума и крика наделала эта тетрадка, написанная почетнейшим из придворных публицистов, Ла-Героньером, по инструкциям императора французов, который просматривал и исправлял ее. В приложении мы помещаем очень подробное извлечение из знаменитого памфлета: мы вполне перевели все важные места его, выпуская только повторения и амплификации, которыми изобилует брошюра, написанная очень растянуто. Разбирать мыслей, в ней изложенных, мы не будем, потому что неудовлетворительность их очевидна. Если папа не может быть хорошим светским государем, то как же оставлять его государем в Риме? Если он компрометирует свой духовный авторитет, поддерживая свою власть над подданными только при помощи иностранных штыков, то разве не будет продолжаться то же самое, хотя бы оставили ему власть над одним городом Римом? Ведь именно жители города самые непримиримые враги светской власти папы, и поддерживать ее над ними можно будет попреж-нему только насилием. Сама брошюра предвидит это и уже придумала способ укрощать римлян посредством войск, присылаемых для охранения папы всеми итальянскими государствами. Если Романью необходимо отнять у папы, чтобы он не являлся в неприличном его званию виде притеснителя и врага своих подданных, то же самое надобно сказать о всех других его владениях и о самом городе Риме. Нет, говорит брошюра, папе необходимо оставаться государем хотя бы маленького владения, чтобы не стать в зависимость от какой-нибудь одной державы, будучи главою всех католиков, он для спокойствия Европы не должен быть подданным ни одной державы. Но государь маленького владения находится в такой зависимости от своих соседей, что имеет гораздо менее свободы, нежели каждый богатый человек в каком-нибудь свободном государстве. Каждый ирландский [епископ] менее стеснен в своих действиях, нежели нынешний папа. Для независимости папе вовсе не нужно быть светским государем, напротив, именно для этого ему нужно не быть светским государем. Пусть Рим составляет часть свободного государства, — тогда никто не будет иметь возможности стеснять папу, живущего в нем, как никто не имеет возможности стеснять какого-нибудь бельгийского или швейцарского епископа. Для нас, не-католиков, это очевидно само собою, и нет надобности в подробных опровержениях брошюры. Она важна вовсе не своими логическими достоинствами, а просто тем, что император французов через нее показывал Европе свое намерение не возвращать Романью папе.
Разумеется, брошюра привела либеральные партии в восторг, а католическую партию повергла в ужас и негодование. Католическое высшее духовенство давно уже вело бурную агитацию на защиту папской власти, теперь агитация приняла еще более ожесточенный характер и стала лично враждебною императору французов. Дело дошло до того, что французские кардиналы грозят сложить с себя звание членов сената, в знак явного разрыва ультрамонтанской партии3 с правительством.
Первым следствием издания брошюры было удаление графа Валевского4 от должности министра иностранных дел. Благородный граф был краснейшим демократом и агентом при западных дворах от революционного правительства Польши в 1830—1831 годах. Но скоро он одумался и исправился, увидев невыгодность такого направления мыслей, и для заглаждения грехов своей молодости стал отличнейшим консерватором и абсолютистом. Это действительно оказалось гораздо выгоднее, и говорят, что теперь в целой Европе нет человека, имеющего такую полную коллекцию первостепенных орденов всех держав: у графа более 30 лент. Сообразны его заслугам были и более существенные награды, полученные им от императора французов. Не считая денег, ему даны были два великолепные поместья. Почтенный сановник был известен за великого друга Австрии. Ему даже приписывали значительное влияние на то, что со времени Виллафранкского мира Франция держала себя враждебно против Италии, утверждали даже, что реакционный министр принуждает либерального императора действовать вопреки его собственным желаниям. Такие наивности, конечно, не заслуживают возражения: каждому известно, что при нынешнем порядке дел французские министры не имеют никакой самостоятельности и служат только исполнителями приказаний императора. Наполеон III просто берет себе министром по известной части на известное время такого человека, имя которого служило бы обозначением той системы, какой хочет держаться по этой части император. За австрийское направление французской политики в последнюю половину прошлого года граф Валевский заслуживал ровно столько похвалы или порицания, как переписчик за содержание бумаг, им переписываемых. Но когда император захотел показать, что его политика принимает новый оборот, он должен был сменить министра, имя которого служило вывескою австрийского направления. Каким именно порядком произошел повод к удалению, это все равно, но рассказывают это дело следующим образом.
Когда явилась брошюра Ла-Героньера, папский нунций в Париже, Саккони, потребовал у Валевского, чтобы она подвергнута была запрещению, или по крайней мере правительство объявило в ‘Монитре’, что оно не одобряет мыслей, в ней изложенных, в противном случае он грозил уехать из Парижа. Валевский, для успокоения папы, сообщил французскому посланнику в Риме, Граммону, что брошюра не имеет официального значения и что французское правительство остается верно прежней своей программе, то есть намерению возвратить легатства под власть папы, министр уполномочивал посланника передать эти уверения папскому правительству. Но когда Валевский стал в совете министров требовать, чтобы ‘Монитр’ объявил брошюру не имеющей официального характера, император не согласился, напротив, образ действия Наполеона III открыто подтверждал перед публикою, что брошюра излагает новую программу французской политики и что в ее составлении участвовал сам император. Тогда Валевскому не осталось ничего, кроме как подать в отставку. Быть может, эти сведения не полны, но если были еще другие какие-нибудь дипломатические сцены, они имели тот же характер, и когда мы узнаем их, они ничего не прибавят к нашему понятию о сущности дела, достаточно определяемой этим рассказом.
Предполагаемый конгресс не обещал теперь ничего хорошего для папы, Австрия, видя сближение Франции с Англиею, покровительствующею Сардинии, также не могла ждать благоприятного для себя решения. Подобно папе, она отказалась от мысли о конгрессе, которому был уже и прежде нанесен тяжелый удар тем, что Англия не хотела прислать на него ни одного из первостепенных своих дипломатов, и скоро было объявлено, что он отсрочивается на неопределенное время.
Между тем Франция выказывала все больше и больше расположения к уступкам Англии. Было, например, решено, что конгресс отлагается до того времени, когда правительства этих держав согласятся между собою в итальянском вопросе и составят об этом нечто вроде общего протокола, тогда они явятся на конгресс как союзники, с общею программою, император французов говорил, что расположен в этом случае жертвовать своими намерениями принципам английского кабинета (разумеется, таков был только смысл слов, а слова были не те: он говорил, что его намерения всегда были в сущности одинаковы с намерениями Пальмерстона и Росселя). В то же время он возобновил свое прежнее стремление ввести во Франции принципы свободной торговли. В каких формах начались переговоры об этих обоих предметах, конечно еще не вполне известно публике, да и не имеет существенной важности, довольно и той части подробностей, которая уже стала известна. Мы знаем, что дело было подготовлено частными объяснениями императора французов и его доверенных лиц с людьми, имеющими влияние на правительство или общественное мнение в Англии, любезностями к английским газетам, а когда была подготовлена таким образом почва к возобновлению распадавшейся дружбы, официальным посредником в переговорах был избран английский посланник в Париже, лорд Коули.
Об одной из любезностей к английской журналистике мы уже упоминали в прошедший раз: когда французским полуофициальным газетам было в половине ноября приказано прекратить нападения на Англию, это было сделано так, что имело вид угождения жалобам английской журналистики: циркуляр министра внутренних дел о прекращении полемики явился как будто ответом на статью ‘Times’а’ о дурном влиянии, производимом французскими полуофициальными нападениями. Эти любезности продолжались: когда готовилась к печати брошюра ‘Конгресс и папа’, корректуры были заранее сообщены ‘Times’у’, так что у него был уже набран к печати английский перевод брошюры за целые сутки до ее появления в Париже. Когда начались официальные переговоры поездкою Коули в Лондон, агентству Рейтера, доставляющему телеграфические депеши английским газетам, было прислано французским правительством объяснение предшествовавших недоразумений, доказывавшее, что император еще в августе хотел принять английский взгляд на итальянское дело, и только граф Валевский помешал водворению согласия. Такая предупредительность в сообщении известий английской журналистике должна была свидетельствовать английскому народу, как дорожит император французов его мнением.
Кроме этих любезностей, относившихся к целой английской публике, не было недостатка и в любезностях с отдельными лицами, пользующимися влиянием на английское общество. Известным примером тому служат отношения, в которые Наполеон III вступил с Кобденом5, приехавшим во Францию для отдыха н поправления здоровья. Император французов давно верит в пользу принципа свободной торговли, и едва ли нужны были ему чужие убеждения для развития в нем наклонности стремиться к ее водворению во Франции, если же нужны были ему новые разъяснения, он мог получить их от своих домашних экономистов, хотя бы, например, от Мишеля Шевалье, находящегося членом в его государственном совете. Но полезно, казалось, польстить англичанам, выставив Кобдена советником императора в деле, приятном для Англии: Мишелю Шевалье было поручено пригласить Кобдена к императору, и теперь, когда (в письме к Фульду 6 провозглашен принцип свободной торговли, а через лорда Коули заключена с английским правительством торговая конвенция в этом смысле, полуофициальные французские корреспонденции громко воздают Кобдену честь за то, что его советы много способствовали утверждению императора в решимости на дело, равно полезное для Франции и для Англии. Об этом стали разглашать в первой половине января, а прежде того свидания с Кобденом послужили Наполеону III средством подкрепить авторитетом его имени свои миролюбивые уверения. Почти одновременно с брошюрою ‘Конгресс и папа’ явился (23 декабря в ‘Times’e’) ‘Разговор англичанина с французом’, сообщавшийся парижским корреспондентом этой газеты. Корреспондент, вставляя ‘любопытный разговор’ в свое письмо, употреблял выражения, показывавшие, что это документ, составленный или исправленный ‘французом’, ведущим разговор, и ясно указывал, что этот ‘француз’ — Наполеон III. ‘Имея хорошую память, — писал корреспондент, — я запомнил мысли, которые выставлялись на вид разговаривавшими. Я считаю удобнейшим передать разговор в той самой форме, как он происходил, чтобы не опустить ни одного выражения’.— ‘Я желаю обратить ваше особенное внимание на слова французского собеседника, — продолжает корреспондент: — я имею причины думать, что ими в точности передаются мнения, выражаемые в высокой сфере’ — фраза, принятая западною публицистикою для обозначения личных мнений царствующих лиц. В приложении мы переводим этот любопытный документ, а здесь довольно будет заметить, что француз поочередно рассеивает все сомнения в миролюбивых намерениях Франции, представляемые англичанином, который убеждается его доводами.
Когда сближение с Англиею было достаточно подготовлено этими действиями на общественное мнение, дипломатическими переговорами и переменою обращения с Австриею, Сардиниею и папою, лорд Коули по просьбе императора французов отправился (в начале января) в Лондон для сообщения английскому министерству предложений Наполеона III о коммерческом и политическом союзе. Независимые газеты утверждали, что император дал ему поручение говорить о формальном трактате по итальянскому вопросу, полуофициальные газеты опровергали этот слух, которые из них правы, все равно: достоверно то, что лорду Коули поручено было установить согласие между Францией) и Англиею по итальянскому вопросу, что император французов отказывался для этого от прежней своей политики относительно Италии, соглашаясь принять английскую систему настолько, насколько окажется это необходимым для возвращения английской дружбы и для смягчения досады англичан за прежние неприязненные действия, предлагая им торговые выгоды. О Суэзском канале он, разумеется, замолчал. В чем состояли предложения по итальянскому вопросу? Мы сначала приведем несомненные основания их, а потом сообщим и газетные слухи о формах, которые казались Наполеону III соответствующими его новому положению.
Прошлою зимою, еще до начала итальянской войны, мы говорили, в чем должна состоять ее цель для иностранной политики императора французов. Мы доказывали, что его намерение должно состоять в подчинении Италии французскому влиянию. Виллафранкский мир и последующие действия Франции до половины ноября соответствовали этой цели. Для Сардинии была завоевана область, не дававшая ей такой силы, чтобы устоять против австрийцев без помощи Франции, но, однако-же, бывшая приобретением таким богатым, что для его сохранения Сардиния должна была жертвовать всем и безусловно исполнять волю императора французов, лишь бы он защищал ее от Австрии. Чтобы сардинцам понятнее и памятнее была шаткость их положения, за австрийцами были оставлены Пескьера и Мантуя, из которых они могли мгновенно ринуться на Ломбардию, лишь только отнимал у сардинцев руку помощи Наполеон III, недовольный каким-нибудь туринским своевольством. Таким образом, недопущение Пьемонта до дальнейшего увеличения было главным основанием французской политики. Присоединение герцогств, Тосканы и легатств7 делало бы Сардинию государством довольно сильным, которое могло бы забыть о послушании императору французов, возмечтав, что и без него может удержаться против Австрии. Теперь, под влиянием новой потребности, император французов выражал Англии готовность принять ее принцип предоставления жителям Центральной Италии свободы установлять у себя правительства по собственному выбору. Англия должна была видеть из этого, что Наполеон III для дружбы с ней готов, — а может быть, он и прямо говорил ей, что готов допустить присоединение Центральной Италии к Пьемонту. В этом состоял существенный и несомненный смысл поручения, с которым лорд Коули явился в Лондон.
Из этого возникают вопросы и предположения, о вероятности которых мы уже предоставляем судить читателю. Отказываясь, по крайней мере на словах, от намерения держать в своей зависимости Сардинию, Наполеон III, вероятно, должен был искать средств для вознаграждения себя за такое самопожертвование. Газеты уверяют, что он убеждал Англию дать ему в вознаграждение Савойю, — читатель вспомнит, что и до начала войны, и по ее окончании носились слухи о видах Франции на эту страну. Тогда предполагалось, что приобретение будет сделано без посторонних вмешательств, одним тяготением над Сардиниею. Теперь, когда объявлялось, что Франция ничего не хочет делать с Италиею без согласия Англии, натурально следовало предложить какую-нибудь приятность и Англии, если не было покинуто намерение приобрести Савойю. Неофициальные газеты уверяли, что император французов не покидал этой мысли и хотел склонить Англию на увеличение французской территории предложением, чтобы сама Англия взяла себе остров Сардинию. Само собою разумеется, что официальные газеты опровергли такой слух, как опровергают всякий слух о всякой попытке, которая не удалась или которую рано еще разглашать. Мы не знаем, на чьей стороне тут правда. Можно только сказать, что если остров Сардиния был действительно предложен Англии, то Англия едва ли была обольщена предложением. Она теперь уже довольно проникнута принципом рассудительной политики, по которому приобретение иноземных владений считается делом невыгодным для государства. Она не дошла еще до того, чтобы добровольно отказаться от прежних приобретений своих в Европе, но едва ли захочет увеличивать их число.
Однако трудно предположить, чтобы Франция действительно и серьезно отказалась от намерения господствовать над Италиею. Каким же образом исполнить его, если предлагается в угодность англичанам дать Центральной Италии свободу распоряжаться своей судьбой? Если так, она присоединится к Пьемонту и Пьемонт станет настолько силен, что выйдет из-под французской зависимости. Отвечать на это можно двумя предположениями. Газеты уверяют, будто идет следующее разноречие: Англия хочет, чтобы просто было признано решение о присоединении к Пьемонту, принятое в августе законодательными собраниями Центральной Италии, или, по крайней мере, новое испытание воли этих областей ограничилось созванием законодательных собраний для вторичного решения по вопросу о их устройстве. Франция, продолжают газеты, предлагает, чтобы это дело было решено непосредственною подачею голосов всего населения. Она надеется, что в этом случае успеет составить большинство не в пользу присоединения к Пьемонту, а в пользу основания отдельного королевства с избранием в короли или принца Наполеона8 (это было бы приятнее всего для нее), или прежнего герцога тосканского (что было бы также очень недурно по расчетам Франции), или, наконец, хотя принца кариньянского (что все-таки не так дурно, как прямое присоединение к Пьемонту). Может существовать и другое предположение. Тем предложением, которое Коули привез в Лондон, просто оттягивается дело с надеждою длить его до появления обстоятельств более благоприятных, когда можно будет обойтись без нынешних церемоний с Англиею. При такой игре некоторым обеспечением служит то, что Ломбардия остается занята 50-тысячным французским войском9. Оно, конечно, охраняет Ломбардию от вторжения австрийцев (которые, впрочем, никак не подумали бы вторгаться в нее без разрешения Наполеона III, хотя бы ни одного французского солдата не было за Альпами), но с тем вместе оно может для самих сардинцев служить напоминанием о гибельности самоволия, а в случае крайности уравновесить влияние, какое могли бы присваивать себе англичане при возникновении у них какого-нибудь несогласия с Наполеоном III. Мы предоставляем читателю судить, насколько правдоподобны эти объяснения. Если ему угодно, он может принять и третью гипотезу, но о ней мы уже решительно должны сказать, что она принадлежит не нам и далеко превосходит собою силу изобретательности нашего ума. Эта гипотеза состоит в том, что французская политика теперь действительно стремится к освобождению Италии от иноземного ига. Приверженцы этого предположения разделяются на два класса: одни полагали всегда, что Наполеон III хочет собственно освобождения Италии, — питали эту уверенность, несмотря на действия Гойона10 в Риме, на Виллафранкский мир, на цюрихские переговоры и на все другие проявления французской политики до половины декабря. Другие, или лучше сказать, те же самые люди, говорят теперь, что до половины декабря Франция действительно держала сторону Австрии против Пьемонта и Центральной Италии, но что теперь, увидев несостоятельность такой системы, она искренно перешла к противоположному направлению. Любовь к Италии для них выше всех соображений, и когда питать надежду на счастие бедной нации можно было, только отвергая факты, предшествовавшие последнему обороту дела, они отвергали их. Теперь, когда подано им новое основание для надежды, они приобрели возможность говорить: ну да, прежде было действительно плохо, зато теперь уж не может быть ничего, кроме хорошего11. Мы сами от всей души желали бы присоединиться к ним и не замедлим присоединиться, когда факты убедят нас в прочности основания, недавно возникшего для хороших ожиданий. На одной из следующих страниц мы изложим условия этой прочности, и читатель позволит нам не увлекаться слишком радужными надеждами, пока мы не увидим, что эти условия существуют.
Но возвратимся к лорду Коули. Предлагая содействие Франции осуществлению английской политики в итальянском вопросе, он сообщал, что Франция желала бы вступить с Англиею в формальный союз по этому делу. Прямо или косвенно было дано ему это поручение, словесно или на бумаге, мы опять не знаем и опять-таки говорим, что это все равно. В какой именно форме и под каким предлогом лондонский кабинет уклонился от союза, мы опять-таки не знаем и не слишком интересуемся этим, будучи довольны соображениями, которые прямо следуют из фактов, известных всем. Министерство Пальмерстона искренно желает освобождения Италии. Оно не захотело связывать своей итальянской политики обязательством действовать не иначе, как по согласию с Франциею. Мы находим, что этого достаточно для составления себе понятия о сущности дела. Могут сказать: но Англия, при всем добром расположении к итальянцам, не намерена впутываться из-за них сама в войну, то есть в разорение, быть может, она уклонилась от союза с Франциею только потому, что тогда, в случае войны Пьемонта с Австриею, была бы втянута в эту войну. Нет, при союзе Англии с Франциею всякое опасение войны за Италию исчезало бы: во-первых, очевидно само собою, что у австрийцев достало бы благоразумия хотя на то, чтобы видеть свое совершенное бессилие против такой лиги. Во-вторых, об этом были спрошены англичанами австрийцы и отвечали, что в случае согласного действия Франции и Англии в Италии Австрия не может противиться и должна будет покориться, ограничиваясь протестациею.
На этом пока останавливаются наши известия о переговорах Франции с Англиею по итальянскому вопросу. Франция объявила, что не хочет ничего делать в Италии без согласия Англии, —Англия приняла с признательностью такую нежность. Франция предложила ей союз по этому делу, — Англия почла благоразумным уклониться от вступления в союз до того времени, когда будет иметь более положительные доказательства твердого и искреннего расположения Франции предоставить итальянцам действительную независимость.
Нам кажется, что английский кабинет поступил в этом случае очень честно и рассудительно. Мы тем смелее говорим это, что вовсе не принадлежим к числу поклонников лорда Пальмерстона, ни даже лорда Росселя. Нам кажется, вернее всего подождать, пока хотя они найдут, что Франция приняла в итальянском деле удовлетворительную систему, нам еще и тогда будет время посмотреть, надобно ли признать эту систему удовлетворительной с той точки зрения, которой мы обыкновенно руководимся, а пока колеблется даже лорд Пальмерстон, нам еще рано и думать об изменении нашего понятия о целях французской политики в Италии.
Не все так мнительны, как мы. Огромное большинство честных людей в Европе находится теперь в состоянии восторга от ссоры, повидимому непримиримой, между папою и Франциею и от возвращения графа Кавура12 к управлению делами.
Этому возвращению мы сами очень рады, хотя не имеем удовольствия быть особенно жаркими почитателями предводителя умеренных, быть может несколько ограниченных, но твердых итальянских либералов. Теперь известна в точности причина его удаления от дел при подписании Виллафранкского перемирия. Когда мы выражали в те дни горькое негодование на всех и в том числе даже на несчастных итальянцев, менее всего виновных, когда винили их в малодушии, — так называемые благоразумные люди с насмешкой спрашивали нас, что же было делать итальянцам, когда покидала их французская помощь, — и осыпали насмешками наш ослепленный фанатизм, слыша ответ: ‘продолжать войну’. Месяца два или три назад эти благоразумные люди могли читать в газетах, что предмет их поклонения, граф Кавур, человек не слишком ослепляемый так называемым мацциниевским фанатизмом, думал то же самое. Он убеждал Виктора-Эммануэля не подписывать перемирия и продолжать войну, несмотря на то, будут ли французские войска смотреть на нее неподвижно, или уйдут из Италии, или будет им приказано присоединиться к австрийцам для усмирения непослушных итальянцев. Из-за этого произошла наконец резкая сцена, в которой Кавур упрекал Виктора-Эммануэля за недостаток гражданской отваги, за непонимание того, как силен стал бы он, последовав его совету. Сцена эта оставила глубокое впечатление в памяти Виктора-Эммануэля, и теперь называют подвигом высокого патриотизма то, что он забыл личную досаду, согласившись уступить общему требованию итальянцев и желанию английского кабинета, чтобы Кавур принял управление государством13. Читатели знают, что неудовольствие, пробуждавшееся бестактностью, вялостью и трусостью Ла-Марморы и Дабормиды14, возрастало с каждым днем, общественное мнение Италии и желание Англии вынудило, наконец, у них назначение, а у Франции согласие на назначение графа Кавура уполномоченным на предполагавшийся конгресс. Что после того падение министерства Ла-Марморы и замена его министерством Кавура была уже делом неизбежным. Если бы Франция и не показала вид, что изменяет свою политику, если бы она и продолжала мешать возвращению Кавура в кабинет, эта перемена могла бы разве замедлиться несколькими неделями. Но, разумеется, вступление графа Кавура в министерство было облегчено и несколько ускорено видимым изменением отношений Франции к Пьемонту. Пока мы дождемся более прямых проявлений французского доброжелательства к Италии, поставим ему в заслугу хотя этот факт, в котором оно не слишком сильно участвовало.
Нет никакого сомнения в том, что граф Кавур будет действовать энергичнее и самостоятельнее своих предшественников. Пока он останется министром, Пьемонт не будет пугаться фантомов французского вмешательства в пользу австрийцев. Эти фантомы могут быть страшны только тому, кто отступает перед ними, и если мы говорили о них, как о чем-то действительно налагающем на Пьемонт зависимость от Франции, мы только говорили, что итальянцы, к несчастью слишком мало рассчитывая на свою национальную силу, сами придавали им могущество своим малодушием.
Газеты говорят, что граф Кавур хочет как можно скорее созвать парламент, и высказывают теперь то, что давно было ясно: диктатура, противозаконным образом продолжавшаяся в Сардинии по прекращении войны, на время которой была дана, держалась только потому, что созвание парламента казалось прежнему робкому министерству делом, несогласным с его обязанностью получать приказания из Парижа.
Мы заслуживали иногда очень странные порицания тем, что, осуждая непоследовательность, слабость и непроницательность людей, принципы которых недурны, говорили, что гораздо лучше их умеют действовать люди, принципы которых вовсе не хотели мы выставлять похвальными: многие не хотели понимать, что можно осуждать образ действий человека, стремлениям которого сочувствуешь, можно советовать ему позаимствоваться непреклонностью воли от людей, в которых нет ничего хорошего, кроме твердости и отваги. Превосходным примером этого до сих пор служило римское правительство. Где вы найдете такую крайнюю слабость сил? Князья Вальдекский и Книпгаузенский государи 15 несравненно более сильные, нежели папа, потому что хоть не нуждаются в посторонней помощи для поддержания своей власти, между тем как папа не продержался бы в Риме 24 часов, если бы французы отняли свои штыки, служащие теперь единственными опорами его престола. А между тем посмотрите, как он держит себя против Франции. Мы не говорим, что основания папской системы управления хороши, но папа считает их хорошими и готов скорее рисковать всем, лишь бы не изменить своим убеждениям. ‘Мы не хотим никаких сделок, не боимся никаких угроз, — говорит его правительство:— посмотрим, что-то вы успеете с нами сделать’. И вот таким образом держалось оно одиннадцать лет и отстояло свои принципы. Если бы оно было не так непреклонно, оно давно уже было бы уничтожено, и вместо кардиналов были бы в Риме светские министры, и папа не мог бы даже посадить под арест какого-нибудь еретика. Нет, римское правительство действовало очень неглупо: оно знало, что отважность есть лучшая расчетливость. Теперь оно действует так же, и нельзя не похвалить его твердости, как бы ни были дурны принципы, на защиту которых употребляется эта твердость.
Посмотрите, например, как это правительство, поддерживаемое только французскими солдатами, отвечало на брошюру, излагавшую намерения державы, которая, повидимому, может уничтожить его одним словом:
‘На-днях явилась в Париже (объявило папское правительство в своем официальном органе, Giornale di Roma) анонимая брошюра под заглавием ‘Папа и Конгресс’. Эта брошюра содержит прославление революции, коварный тезис для тех слабых голов, которым недостает здравого рассудка, чтобы тотчас заметить яд, в ней скрытый, а для всех хороших католиков служит она причиною скорби… Если целью автора этой брошюры было устранение того, кому грозят столь великие несчастия, то пусть автор уверится, что имеющему право на своей стороне, стоящему вполне на твердом и незыблемом основании справедливости, истинно нечего страшиться человеческих козней’.
Так говорила ‘Римская газета’, а парижский орган папского правительства, L’Univers, перечитывая эту заметку, прибавил еще, что папа огорчен ‘не столько утопиями брошюры, являющимися уже не в первый раз, сколько лицемерием ее автора’. А между тем каждому было известно, кто должен считаться истинным автором брошюры. Эта заметка явилась в ‘Римской газете’ 30 декабря, через два дня, когда генерал Гойон явился поздравить папу с новым годом, Пий IX отвечал на его приветствие словами, резкость которых беспримерна в дипломатическом мире:
‘Повергаясь к стопам бога, который был, есть и вечно будет, молим его, в смирении нашего сердца, да благоволит он обильно ниспослать свою благодать и свет на главу французской армии и нации, чтобы при помощи этого света он мог неоступаясь итти своим трудным путем и познать наконец лживость принципов, недавно провозглашенных в брошюре, которая может назваться памятником лицемерия и низкой картиною противоречий.
Надеемся, что при помощи этого света, — или лучше скажем: мы убеждены, что при помощи этого света он осудит принципы, изложенные в этой брошюре, и мы убеждены в этом тем более, что мы владеем несколькими документами, которые некогда имел благосклонность доставить нам его величество и которые содержат осуждение этих принципов’.
Каково это? Отважился бы говорить так резко, грозить так смело документальными изобличениями Франц-Иосиф, который в миллион раз сильнее папы? Но что говорить о папе? Посмотрите, как поступает ‘L’Univers’, который мог быть уничтожен (и теперь уничтожен) одним почерком пера, — и даже не императора французов, а не более, как одного из его министров. Сначала было запрещено перепечатывать во французских газетах речь папы. Он прямо объявил, что пусть его запрещают, если хотят, но что он, несмотря ни на что, напечатает слова папы, которые считает святынею. Запрещение печатать речь папы было отменено после такого решительного объявления, и она явилась во всех французских газетах.
Почему так действуют эти люди, столь слабые, поддерживаемые только тою силою, которой не хотят они делать никаких уступок? Нам скажут: они имеют убеждение. Да, но каждый воображает, что имеет убеждение, почему же не каждый так тверд и решителен в своих действиях? Это потому, что кардиналы и ‘L’Univers’ хорошо понимают все последствия своего принципа и не обольщают себя ни относительно средств, которыми он должен быть поддерживаем, ни относительно своего положения среди других партий. Они знают, чего они хотят, обдумали, какие способы могут вести к их цели, чего им ждать от каждого способа действий. Потому их нельзя обольстить. Не то, чтобы они были уже бог знает какие гениальные люди, — нет, они просто люди последовательные, не отступающие перед логическими выводами, не скрывающие от себя настоящего положения дел. Их принцип несовместен с законным порядком, — они и не скрывают этого от себя, и потому ни за что не соглашаются на введение сносных законов в Папскую область, — введение этих законов погубило бы их, они знают это. Их принцип несовместен с просвещением, и они непреклонно поддерживают обскурантизм. Они знают, что все это противно всему направлению века, и вперед решились не уступать ни в чем требованиям века. Эта обдуманность, это отречение от сделок с гибельными для них принципами сохраняет в них всю ту жизненность, к какой еще способен их принцип. А если принцип отживший, противный всему, что возрастает с каждым днем, в чем потребность общества, держится так долго и крепко, благодаря своей последовательности, то как сильны стали бы принципы живые, соответствующие потребностям общества, если бы их приверженцы постарались так же ясно определить свои отношения к другим силам и так же хорошо изучить, какими средствами должны они итти к своей цели. Ультрамонтанцы сильны только потому, что не хотят добровольно обольщать себя. Нельзя желать, чтобы кто-нибудь одобрял их образ мыслей, но хорошо было бы, если бы честные люди постарались сравниться с ними в отчетливости и последовательности образа мыслей, — тогда правда успешнее торжествовала бы над ложью. Итак, повидимому совершенный разрыв с папой, решительный разрыв с австрийскою политикою в Италии, покровительство национальному принципу в Италии — вот признаки нового направления французской политики. Мы старались показать, в чем заключается причина этого поворота дела. Подобный вид принимает французская политика уже не в первый раз с начала прошедшего года. Она шла к своей цели, постоянно лавируя, смягчая свои действия в одном направлении выказыванием наклонности к противоположному направлению, после каждого напора несколько отступая, чтобы смешать соображения противников этими маневрами. Мы несколько раз указывали периоды видимых отступлений, имевших, совершенно такой же характер, и если месяц, два месяца тому назад не предугадывали, что подобный маневр должен скоро быть произведен ею в размере, гораздо большем прежних таких же стратегем (напомним смену миролюбивых и воинственных манифестаций перед войною, смену манифестаций за Италию и против Италии от Виллафранкского мира до половины ноября), — если мы не предугадывали, что следующее видимое отступление будет иметь гораздо больший размер, причиною этой непредусмотрительности, которую мы нимало не стараемся прикрыть, было то, что мы до самой половины декабря не знали, как близка была в конце октября Франция к войне с Англиею. Мы видели холодность, сильную ссору, но, думая, что император французов умеет очень строго сдерживать себя до предназначенного срока, мы не хотели предполагать, как и сам он не предполагал тогда, чтобы дело зашло гораздо дальше, нежели дозволяли его расчеты. Ему было слишком рано вызывать Англию на войну, — для этого нужны ему еще долгие приготовления, но он несколько увлекся, а главное, английский кабинет слишком серьезно принял эти нападения. Мы заметили это слишком поздно, как слишком поздно заметил и сам Наполеон III. Враждебность дошла до того, что для восстановления хороших отношений понадобилось слишком много уступок. От человека, столь сдержанного, как император французов, трудно было ожидать такой неосторожности.
Причина, из которой произошла перемена во французской политике по итальянскому вопросу, показывает и степень прочности, какую могут иметь надежды, возникающие из этой перемены. Все дело зависит от отношений Франции к Англии и от прочности нынешнего английского министерства. Если еще довольно долго будет надобно смягчать Англию продолжением уступок, Италия получит время для устройства своих дел по национальному влечению. Если же Англия скоро успокоится изъявлениями дружбы, надобность в покровительстве итальянскому делу минует для Франции. Тот и другой шанс зависит от множества разных обстоятельств. Англия может быть вовлечена в какие-нибудь более важные для нее дела, которые заставили бы ее забыть об Италии, Франция может найти для своей дружбы с нею какие-нибудь другие основания, согласием в которых загладится отступление от английской политики в итальянском деле. Наконец, если бы вместо вигов вступили в министерство тори, Наполеон III гораздо легче справился бы с ними, нежели с нынешним министерством, потому что тори не имеют ныне таких искусных дипломатов, как Пальмерстон. Но как бы то ни было и что бы ни произошло, для человека, пристально наблюдавшего действия Франции, не может существовать никакого сомнения в том, что превращение конституционного Пьемонта в сильное государство, могущее держаться против Австрии без помощи Франции, столь же противно видам нынешнего французского правительства, сколько сообразно с политическими принципами и национальными расчетами Англии, что поэтому направление, выказываемое ныне Франциею в итальянском деле, составляет отказ Франции от собственной политики в пользу английской и что французское правительство воспользуется первой возможностью для того, чтобы возвратиться по этому вопросу к независимому образу действий в направлении, какого держалось после Виллафранкского мира. Хорошо будет, если итальянцы успеют устроить свои дела до той поры.
Судьба Италии зависит теперь главным образом от прочности министерства вигов, о которых довольно трудно сказать, какая участь ждет их самих. В палате общин, выбранной при торииском министерстве, перевес голосов на стороне вигов очень невелик: он простирается только до десяти голосов или даже менее. Присоединения к тори нескольких депутатов ирландской либеральной партии или отделения нескольких недовольных радикалов было бы достаточно, чтобы произвести министерский кризис или заставить кабинет распустить палату общин. Впрочем, кажется, что тори не надеются пока на успех, — это видно из того, что они в палате общин не предлагали изменения в адресе, который служит ответом на тронную речь, т. е. на программу министерства, и предлагается одним из членов министерской партии. В прошедшем году билль о реформе низверг торийское министерство16. Новый билль, который на-днях будет внесен лордом Джоном Росселем, легко мог бы, в свою очередь, низвергнуть своих составителей, но для этого было бы нужно существование довольно сильного реформистского движения в обществе. В прошедшем году оно было, теперь его до сих пор еще нет, потому что внимание публики поглощено иностранными делами, отношениями к Франции и итальянским вопросом.
О значительной интенсивности стремления к расширению свободы во Франции свидетельствует то, что внутренняя политика занимает теперь французскую публику больше, нежели английскую, хотя иностранные дела, нами названные, касаются Франции еще ближе, чем Англии. Попрежнему глухая внутренняя агитация направляется главным образом к расширению свободы печатного слова, и правительство, как надобно было ожидать, принуждено держаться в этом отношении более строгой системы, чем в начале осени, чтобы по возможности ослабить возрастающее требование. С 15 августа до конца прошлого года было сделано двадцать предостережений. Но, несмотря на них, есть некоторые, разумеется еще слабые, признаки увеличивающейся самостоятельности независимой публицистики. Мы приведем только два примера. Когда граф Валевский получил отставку, император назначил его членом тайного совета и в то же время издал декрет, определявший 100 тысяч франков жалованья членам тайного совета, не занимающим других должностей. Такой член в тайном совете один Валевский, и декрет был издан собственно для него. ‘Si&egrave,cle’ стал доказывать, что декрет незаконен, потому что всякие назначения сумм должны производиться не иначе, как по закону, принятому законодательным корпусом. Правительственные газеты сначала спорили, но скоро должны были согласиться, что декрет не будет иметь законной силы до утверждения его законодательным корпусом. Другой пример мы расскажем несколько подробнее. Один из самых умеренных, но зато и самых усердных орлеанистов, д’Оссонвиль, напечатал статью, за которую было дано предостережение газете, напечатавшей статью. Воспользовавшись этим случаем, д’Оссонвиль обратился к сословию адвокатов с просьбою составить для него консультацию по четырем вопросам, ему представляющимся. Во-первых, имеет ли французский гражданин право посредством просьбы требовать от сената перемен в существующем законодательстве, кажущихся ему полезными? Во-вторых, обращаясь к сенату, имеет ли каждый француз право объяснять причины, по которым он требует реформы? В-третьих, может ли декрет 17 февраля 1852 года (т. е. декрет, определяющий для политических газет стеснения, которым ныне они подлежат)17, во всех или в некоторых своих постановлениях, быть выставляем в просьбах к сенату актом, противным конституции? В-четвертых, может ли быть перепечатана в виде брошюры статья, подвергнувшаяся предостережению, когда была напечатана в газете или в журнале? Цель вопросов очевидна: они хотят достичь юридического удостоверения в том, что декрет, стесняющий свободу печатного слова, незаконен, и что сенат должен отменить его по своей обязанности уничтожать законы, находящиеся в противоречии с конституцией империи.
Первая консультация была составлена и подписана пятью знаменитейшими адвокатами Парижа, эти юридические знаменитости: Плок, нынешний старшина (btonnier) корпорации парижских адвокатов, Беррье, великий оратор и предводитель легитимистской партии, Мари, бывший членом временного правительства в 1848 году, Дюфор, бывший министром во время республики, Бетмон, также бывший министром республики, и Лионвиль, бывший старшиною парижских адвокатов подобно всем трем другим, подписавшим консультацию вместе с нынешним старшиною.
На первый вопрос (имеет ли право каждый французский гражданин требовать у сената отмены законов, кажущихся ему вредными) консультация отвечает решительным подтверждением этого права. Юристы, подписавшие ее, объявляют, что право просьбы простирается на все законы без исключения, они подтверждают это мнение приведением статей самой конституции 1852 года18. Точно так же решителен ответ и на второй вопрос: в просьбе сенату могут быть излагаемы причины, по которым требуется реформа. На третий вопрос (обязан ли сенат отменить декрет 17 февраля 1852 года, если будет обнаружено его противоречие с конституцией) консультация отвечает:
‘Этот вопрос сложен. Во-первых, мы должны рассмотреть, может ли сенат отменить декрет 17 февраля, если он противоречит конституции 1852 года. На это могут возразить словами конституции: ‘Эта конституция получает законную силу с того дня, как учреждаются сенат и законодательный корпус. Декреты, обнародованные президентом республики со 2 декабря до того времени, имеют силу закона’. Сенат и законодательный корпус начали свои заседания 20 марта. Итак, декрет 17 февраля имел силу закона, когда они собрались, и, следовательно, не нуждается в одобрении сената. Такое возражение мы находим неосновательным. Декрет 17 февраля имеет силу закона, пока не отменен, но сенат имеет власть отменять и законы, изданные до его учреждения’.
Это доказывается ссылками на самую конституцию.
‘Таким образом (продолжает консультация) декрет 17 февраля может быть подвергнут рассмотрению сената. Но существует ли основание подвергать его такому рассмотрению? Это вопрос более политический, нежели юридический, и характеризовать дух и подробности декрета 17 февраля должно быть собственно делом лица, подающего просьбу. Мы доказали, что право подавать такую просьбу есть, и могли бы остановиться на этом. Но чтобы не оставить без ответа предлагаемый нам специальный вопрос, мы считаем своею обязанностью представить следующие краткие замечания. Согласен ли декрет 17 февраля с конституцией) 1852 года? Мы не полагаем, чтобы кто-нибудь мог серьезно утверждать это, и потому можем быть кратки в этом случае. Для существования согласия декрета с конституцией было бы необходимо декрету не противоречить ‘великим принципам 1789 года, составляющим основание общественного права французского народа’, как говорит первая статья конституции. Свобода печатного слова один из важнейших между этими принципами. Уважает ли его декрет 17 февраля? Можно ли сказать, что мы ошибаемся, принимая выражение ‘великие принципы 1789 года’ в их абсолютном и историческом смысле?’
Консультация подробно доказывает, что это выражение должно быть понимаемо в таком смысле и что декрет 17 февраля противоречит ему. После того она рассматривает отношения декрета к праву собственности, ненарушимость которого также провозглашена конституциею.
‘Газета составляет не только орган мнения, но и коммерческую собственность значительной важности, итак, запрещение газеты есть нарушение материальной собственности. По принципам французских законов собственность священна и только судебное решение может касаться ее, никакая другая власть не имеет этого права’.
Из этого консультация выводит, что декрет 17 февраля, дающий правительству власть запрещать газеты без судебного решения, противоречит основному принципу французского законодательства, также провозглашенному конституциею 1852 года.
На четвертый вопрос (может ли быть перепечатываема в форме брошюры статья, получившая предостережение в газете) консультация также отвечает утвердительно, доказывая, что декрет 17 февраля не простирается на брошюры.
Статья д’Оссонвиля19, подвергнувшаяся предостережению в газете, было именно то самое письмо, в котором предлагались сословию адвокатов эти вопросы. Получив консультацию, содержание которой мы изложили, д’Оссонвиль немедленно воспользовался ответом на свой четвертый вопрос и обратился к типографщику, печатающему газету ‘Courrier de Dimanche^, где была помещена статья, с требованием, чтобы он перепечатал статью в виде брошюры, говоря, что в случае отказа будет требовать напечатания брошюры формальным судебным порядком. Правительство не отважилось доводить дело до этой крайности, и типографщику было сообщено, что он может безопасно печатать требуемую брошюру.
Старшины адвокатской корпорации первые подписали изложенную нами консультацию потому, что д’Оссонвиль в письме своем обращался прямо к ним. Вслед за ними почти все парижские и знаменитейшие провинциальные адвокаты стали объявлять, что согласны с их консультациею, или составлять особенные консультации в том же смысле, но более резкие. В пример мы приведем отрывок из консультации Одилона-Барро20, предводителя прогрессивной части орлеанистов. Он говорит, что все сказанное старшинами адвокатов справедливо, но идет дальше и выражает, например, следующие мысли:
‘Право просьбы есть право предостерегать, просвещать правительство, указывать ему дурные вещи, которые должны быть исправлены, хорошие вещи, которые должны быть сделаны. Если бы оно было даже не провозглашено конституциею, оно существовало бы по силе естественного права. Итак, оно существует, но нижеподписавшийся не думает, чтобы оно могло быть успешным. В нынешней французской конституции недостает двух существенных условий, необходимых для того, чтобы право просьбы имело серьезное значение. Эти условия: публичность и ответственность. При нашем прежнем парламентском правлении право просьбы получало свою силу от публичных прений. При конституции, в которой нравственная ответственность правительства не обсуждается публичными прениями, оно останется безуспешным. По нашей конституции, министры ответственны только перед императором, — этого слишком мало’.
По обыкновению, скажем несколько слов о других событиях, занимающих газеты, но не имевших особенного значения.
В Австрии продолжается прежнее положение дел, это разумеется само собою. В Пруссии ландтаг, открывшийся 11 января, будет, повидимому, иметь занятия несколько более серьезные, чем в прошлом году, когда он был оставляем решительно без всякого дела. Речь, произнесенная принцем регентом при начале заседаний, обещает проекты нескольких довольно важных законов. Относительно движения в пользу германского единства она, разумеется, высказывается с тою же осторожностью, которой до сих пор следовала прусская политика в этом деле. Само движение также продолжается в прежнем виде, то есть не имеет еще ничего серьезного, хотя несколько возрастает. О том, как и почему произошли министерские кризисы в Дании и в Голландии, читатель, вероятно, ничего не знает и даже не помнит, были ли в газетах известия о них, это показывает, что и нам было бы напрасно говорить об этих вещах.
Газеты наполнены длинными рассказами об испанской армии в Марокко21. Но пока дело ограничивалось тем, что испанцы, воображавшие эту войну легкою победоносною прогулкою, теряли много людей от болезней и от партизанских нападений мавров. Мавры так беспокоили их, что армия очень долго не могла двинуться от базиса своих операций, Сеуты, к Тетуану, который хотят испанцы взять и который лежит всего верстах в 20-ти от Сеуты. Когда она двинулась, то, разумеется, прошла куда хотела, потому что дикие партизаны, не имеющие никакой дисциплины, никогда не бывают в состоянии противиться движению сильных регулярных войск. Теперь она стоит около Тетуана. Переход был невелик, но испанцы потеряли на нем много людей от партизанских атак, из которых одна была довольно сильна, так что имела вид небольшого сражения. Теперь испанцы находят, что лучше было бы им не ездить в Африку за лаврами, а заниматься своими домашними делами, которые только что начали было поправляться и вот теперь замедлены и даже довольно сильно расстроены ненужной войной.

Февраль 1860

Отношения французской политики к делу итальянской независимости.— Французская программа о введении свободной торговли.— Неудача торийской попытки низвергнуть министерство Пальмерстона.

Благоприятные для итальянского дела демонстрации, произведенные Франциею в конце прошедшего года, так поразили большинство европейской публики, что оно не хотело обращать внимания на обстоятельства, которыми была вызвана эта видимая перемена, и приписывало ее личному желанию императора французов. Люди, более осмотрительные в своих заключениях, говорили, напротив, что дело зависело от надобности избежать некоторых преждевременных столкновений, и отношения Франции к Италии, оставаясь в сущности прежними, какими были со времени Виллафранкского мира, были только по наружности смягчены необходимостью показать уважение к Англии, сочувствовавшей итальянскому делу. Теперь это мнение подтвердилось столькими фактами, что мало найдется людей, которые захотели бы оспаривать его.
Важнейшим основанием надеяться на исход дела, сообразный с желаниями итальянцев, служило до сих пор то, что прежнее робкое и вялое министерство Ла-Марморы и Дабормиды заменилось министерством Кавура. В прошлый раз мы говорили, что он получил управление делами по настоянию Англии. Тогда мы высказали это просто как соображение, вытекавшее из отношений между прежним министерством, безусловно подчинявшимся французской политике, и желаниями Англии, чтобы Сардиния действовала самостоятельнее. Теперь это положительно подтверждено полуофициальными объяснениями. Общественное мнение в Сардинии. Ломбардии, Центральной Италии дазно требовало назначения Кавура министром, но Франция противилась этому, и без сильного покровительства Англии Кавуру сардинский король не решился бы удовлетворить общественному мнению. Когда же, повинуясь настоянию Англии, он отважился исполнить желание патриотов, Франция, чтобы не раздражать Англию, не захотела противиться перемене кабинета. Но с первого же раза выказалось, что Франция дурно смотрит на Кавура. Неблагорасположение к нему обнаруживалось всеми мелочами, которыми характеризуется дипломатическая вражда, кому было угодно, тот мог не замечать этих признаков неприязни и оставаться при мысли об изменении французской политики относительно Сардинии, но такое заблуждение в самых непроницательных людях могло держаться лишь несколько дней: раздор за Савойю скоро открыл самым доверчивым истинные отношения Франции к министерству Кавура.
Еще до начала войны распространился слух, что помощь Наполеона III для изгнания австрийцев из Италии Кавур купил обещанием уступить Франции Савойю. Это опровергалось тогда, но никто не верил опровержениям. Теперь достоверно известно, что обещание было дано. По заключении мира, люди, которых все считали агентами французского правительства, стали хлопотать, чтобы возбудить в Савойе агитацию с целью присоединения к Франции. Попытки оставались совершенно неудачны, хотя тогдашнее сардинское министерство не осмеливалось мешать им. Полуофициальные французские газеты с восторгом рассказывали о каждом мелочном факте, который мог быть выставлен доказательством желания савойяров стать французами, и чрезвычайно преувеличивали важность этих манифестаций, совершенно ничтожных и устроенных искусственным образом. Но когда Англия и другие державы спрашивали Францию, имеет ли она виды на Савойю, французское правительство отвечало, что такое подозрение неосновательно. Несмотря на эти уверения, хлопоты французских агентов продолжались, и савойяры, встревоженные ими, увидели наконец надобность показать, что вовсе не имеют чувств, приписываемых им полуофициальными французскими газетами. В январе собрался большой митинг в Шамбери и единодушно выразил желание Савойи принадлежать по-прежнему к Сардинскому королевству. Это вызвало сильный гнев на савойяров со стороны французских полуофициальных газет, которые в это время уже открыто говорили, что Савойя будет неминуемо присоединена к Франции. Кавур отважился выразить одобрение савойярам, противоречащим уверению французских агентов, французское правительство стало его упрекать за это. Оно перестало скрывать свои намерения и от иностранных дипломатов. Английские министры в первых заседаниях парламента могли еще говорить, что не получали от Франции никаких официальных сообщений по этому делу, но при повторении запросов о нем в парламенте теперь они уже признаются, что Франция ведет переговоры об исполнении своего желания. На сильные возражения, сделанные Англиею, она отвечала только, что не приступит к присоединению Савойи, не спросив мнения великих европейских держав об этом деле. Значение этой фразы было тотчас же объяснено полуофициальными французскими газетами: они объявляют, что спрашивать мнения вовсе еще не значит принимать на себя обязанность следовать ему, что если Франция будет советоваться с другими великими державами, это надобно считать просто формальностью. Само французское правительство говорит, что жертвы, принесенные Франциею в итальянской войне, требуют вознаграждения и что, увеличив силы Пьемонта, Франция нуждается в новой, более крепкой границе против усилившегося соседа. К этому прибавляется, что са-войяры по своему языку французы, что они с конца прошлого века постоянно желали соединиться в одно государство с своими единоплеменниками и что во всяком случае присоединение будет произведено не иначе, как с их согласия.
Кавур, сколько может, противится такому исходу дела. Когда ему напоминают о данном перед войною обещании, он говорит, что не исполнено условие, с которым было связано обещание. В тайных договорах, заключенных им с Франциею, Франция обязывалась совершенно изгнать австрийцев из Италии и сделать Виктора-Эммануэля королем не одной Ломбардии, но также и Венеции. Виллафранкский мир не доставил ему Венеции, потому и он не обязан уступать Савойю. Он говорит, что и договора об уступке Савойи не было, это фальшивая тонкость: может быть, не было акта, имеющего обыкновенную форму договоров, но было дано обещание, — на бумаге или на словах, этого мы не знаем, да это и все равно.
Если бы французские граждане пользовались ныне такими же правами, как сардинские, можно было бы сомневаться в том, действительно ли савойяры хотят остаться сардинцами. Они действительно французы по своей национальности, и при конституционном устройстве Франции было бы очень легко пробудить в них желание присоединиться к ней. Явиться ему было бы тем натуральнее теперь, что, приобретая Ломбардию, а может быть, и Центральную Италию, король сардинский становится владетелем чисто итальянского государства, в котором Савойя теряет всю важность, какую имела при прежнем небольшом объеме королевства, имевшего характер наполовину французский. Но разница правительственных форм между Франциею и Сардиниею решительно отнимает всякую охоту присоединяться к Франции у савойяров, дорожащих нынешними своими правами, которые утратились бы при переходе под власть императора1. Эта сторона дела очень ясно изложена в письме, которое помещено в ‘Times’е’ 8 февраля. Приводим извлечение из него:
‘Независимо от важного вопроса о великих общеевропейских интересах, замешанных в деле присоединения Савойи к Франции, я не могу (говорит англичанин) равнодушно смотреть на то, что свободный и довольный народ передается против воли под власть нынешнего французского правительства. Наши предки жертвовали за свободу жизнью. Мы говорим, что ценим парламентское правление, наследованное нами от них. Мы ценим нашу свободу печатного слова, наш суд, стоящий выше всякого подозрения или упрека, нашу безопасность от полицейского произвола, наше право думать и говорить как нам угодно о наших государственных людях и о делах, касающихся общества. Может ли человек, дорожащий этими учреждениями и правами, — а я надеюсь, что в Англии мало людей, не дорожащих ими, — равнодушно смотреть на опасность потерять их, грозящую Савойе? Нет в Европе народа лучше савойяров. Это народ храбрый, благородный, честный, любящий порядок, имеющий мягкие нравы и замечательную способность пользоваться свободными учреждениями. Одиннадцать лет пользуясь ими, савойяры никогда не употребили их во зло. В истории нашего столетия один из замечательнейших фактов тот непрерывный, спокойный прогресс просвещения и материального благосостояния, какой совершается в Савойе с тех пор, как она стала частью свободного государства. Этот прогресс заметен самому поверхностному наблюдателю, а человек, близко узнавший савойяров, видит, что благодетельные последствия нынешнего их положения имеют характер прочный. Печатное слово в Сардинии до сих пор еще не было совершенно свободно. Граф Кавур всегда смотрел на газеты с некоторой подозрительностью и нелюбовью. Но, хорошо зная Савойю, я все-таки скажу, что народ в ней фактически так же свободен, как в Англии. Он постепенно, но прочно освобождается от ига фанатизма. Если Сардиния была светлою страною в мрачной Южной Европе, то самою светлою частью Сардинии была Савойя. Не нужно изображать другую сторону картины. Довольно будет сказать, что, когда Савойя будет частью нынешней Франции, она потеряет все свои свободные учреждения. Если английская нация, гордая своим могуществом и своею свободою, будет равнодушно смотреть на такую опасность для Савойи и не сделает усилий для ее спасения, в Англии будет слишком много эгоизма, слишком мало благородства. Французские газеты заботливо распространяют слух, будто бы Савойя желает присоединиться к Франции. Это слух совершенно неосновательный. Бывали иногда мелочные случаи соперничества между Савойею и Пьемонтом, но чтобы в Савойе было недовольство пьемонтским правительством, чтобы существовало в ней хотя малейшее желание присоединиться к Франции, — это совершенная выдумка. Из 50 человек вы не найдете одного, который имел бы хотя самую слабую охоту обратить свою страну во французскую провинцию’.
Говорят, что Савойя не будет присоединена к Франции без собственного согласия. Но в истории слишком много примеров того, как удобно сильный может производить факты, которые выставляет потом как доказательстве тому, что слабый был согласен с его требованиями. Полуофициальные французские газеты и теперь уже говорят о желании савойяров присоединиться к Франции как о факте бесспорном, хотя каждому известно, что савойяры думают совершенно иначе.
Мы считаем большим выигрышем для Италии то, что управление сардинскими делами перешло от прежних робких министров к Кавуру, человеку твердому и смелому, но это вовсе не значит, чтобы мы изменили то понятие о его политических принципах, которое часто высказывали. Будучи министром маленького государства, он понимал, что единственным средством доставить этому государству важное место в ряду европейских держав должно служить покровительство национальным итальянским стремлениям и борьба против Австрии. Он понимал также, что только сохранением свободных учреждений в Пьемонте можно привлечь симпатию других итальянцев к этому государству, которое прежде почти не считалось итальянским. Надобно отдать справедливость уму, способному понять такой расчет, и характеру, неуклонно державшемуся основанной на нем системы. Он даровитый министр, это не подлежит спору, но совершенно ошибаются те, которые видят в нем человека, дорожащего народными правами. Он просто дипломат, которому хороши все средства, ведущие к обыкновенной цели дипломатов, к увеличению силы того государства, которым он управляет. Ему случилось быть сардинским министром, потому он говорит за Италию, а если бы случилось быть австрийским министром, он действовал бы против нее. Нет в истории нашего века факта, в котором министр, управляющий известною страною, выказал бы столько пренебрежения к правам ее народа, сколько выказал Кавур в договоре, по которому отдавал Франции Савойю2. Говорят о непопулярных постановлениях венского конгресса. Но Меттерних и его товарищи, самоуправно распоряжаясь странами без согласия их жителей, распоряжались по крайней мере только странами завоеванными, отнятыми у противников3, а не коренными землями собственных государств, не населением, которое считало их своими министрами.
Европейские дипломаты нимало не затруднились бы таким характером сделки, но уступка Савойи неприятна им по соображениям, которые для них гораздо выше народных прав. Савойя дает стратегическое владычество над Северною Италиею. Владея Альпийскими проходами, лежащими в ней, император французов может повелевать с этих гор Пьемонтом, как начальник цитадели командует лежащим у ее подножия городом. По уступке Савойи, королевство Северной Италии окончательно станет вассальным владением Наполеона III. Так думают дипломаты, для которых стратегическая граница гораздо важнее племенной границы. Надобно признаться, что на этот раз в их соображениях есть много справедливости. Опасение слишком сильного перевеса Франции в Юго-Западной Европе сходится тут с мыслями, внушаемыми желанием итальянской независимости.
Конечно, одна только Англия имела бы теперь силу остановить французские притязания на Савойю вооруженною рукою. Но английские министры положительно объявили, что не намерены жертвовать деньгами и кровью англичан по этому делу, которое не касается, прямо интересов Англии. Они будут протестовать, выразят свое неудовольствие, но больше этого не хотят ничего сделать, если сам Пьемонт не имеет решимости мешать насильственному присоединению Савойи к Франции. Английские министры правы, когда благосостояние собственной нации не хотят приносить в жертву исправлению ошибки, до нее не относящейся. Итак, спор собственно идет только между Сардиниею и Франциею.
Судя по всему, что мы читаем, трудно полагать, чтобы Кавур отважился защищать Савойю оружием от французских притязаний. Поэтому английские государственные люди полагают, что присоединение Савойи к Франции неизбежно. Газетными слухами назначен уже и срок завладению: в начале февраля говорили, что оно должно произойти 1 марта. Разумеется, дело не кончится так скоро и круто, надобно полагать, что будут предварительно устроены какие-нибудь формальности, которые придадут завладению благовидную наружность и займут собою довольно много времени. Но если не произойдет чего-нибудь чрезвычайного и неожиданного, Савойя нынешнею весною обратится в провинцию Французской империи.
Теперь, как мы уже говорили, переговоры между Сардиниею и Франциею состоят собственно в споре о том, обязан ли Кавур исполнить обязательство об уступке Савойи, несмотря на то, что Венеция не приобретена для Виктора-Эммануэля, как предполагалось при составлении этого обязательства. Французское правительство говорит, что неисполнение договора об отнятии Венеции у австрийцев произошло по обстоятельствам, не зависевшим от императора французов: он сделал все, что мог, потому имеет право получить обещанное вознаграждение. Но это служит только дипломатическою тонкостью, придуманною для того, чтобы дать более цены переходу к другому средству доказывать основательность французских притязаний. Положим, говорят французы, что Виктор-Эммануэль получил вдвое меньше новых земель и подданных, нежели предполагалось дать ему, он и в этом случае обязан уступить Савойю. Тем меньше имеет он права сопротивляться обещанному расширению французских границ, если Франция даст ему на юге то увеличение владений, какого не могла доставить на востоке: Центральная Италия должна считаться достаточным вознаграждением за Венецию. Таким образом, по нынешнему положению переговоров, Франция заставляет Сардинию покупать ее согласие на присоединение Центральной Италии уступкою Савойи. Вероятно для того, чтобы сильнее внушить Кавуру необходимость согласиться на все, во второй половине февраля возобновлены были слухи, что дело герцога тосканского не совсем еще потеряно: говорят, будто Франция выражала герцогу готовность возвратить ему прежние владения с прибавлением Романьи, если он совершенно откажется от связей с Австриею и даст императору французскому достаточные обеспечения в своей искренней готовности опираться исключительно на помощь Франции. Надобно полагать, что эти слухи распущены только с намерением скорее победить упрямство Кавура или с мыслью перейти к прежнему намерению сделать из Центральной Италии королевство для принца Наполеона.
Итак, мы видим пока, что Кавур, введенный в кабинет Англиею и поддерживаемый ею, находится в неприятных отношениях к Франции. Такое положение дел не будет продолжительно. Если не произойдет ничего чрезвычайного, Франция скоро овладеет Савойею, и тогда исчезнет одна из главных причин нынешних неприятностей. Какими же новыми отношениями сменится к весне нынешний раздор, прикрываемый уверениями в расположении Франции к делу итальянской независимости? Кавур, как хороший дипломат, может снова явиться полезным помощником императору французов при каких-нибудь дальнейших замыслах. Но при переменчивости обстоятельств бесполезно рассуждать о том, действительно ли вспыхнет весною, как многие уверяют, новая война для изгнания австрийцев из Венеции и будут ли французы снова помогать в ней итальянцам. Мы видим, что австрийцы опасаются нападения со стороны Сардинии, мысль о нем наверное есть у Кавура и открыто господствует над умами итальянских патриотов. Но осуществится ли она, или вопрос об итальянской независимости получит какой-нибудь иной оборот, это обусловливается данными, рассчитать действие которых трудно.
Мы видим, например, что со дня на день ждут восстания в Сицилии и потом в Неаполе, того же ждут и в частях Папской области, которые еще не успели отложиться от папы. Невозможно предугадать, скоро ли произойдут эти события, но, конечно, ими совершенно изменился бы ход дела в Северной Италии. Кроме того, положение самой Австрии так незавидно, что по всем расчетам следовало бы ей скорее согласиться на добровольную уступку Венеции с получением денежного вознаграждения, нежели доводить своим упорством дело до борьбы, но теперь пока она говорит, что не уступит Венецию, и полагает, что будет в силах отразить нападение. Австрия, вероятно, останется при своем упрямстве, но будут ли итальянцы к следующей весне иметь средства начать наступательные действия? Мы пересмотрим нынешнее положение разных частей Италии, соединение которых было бы нужно для борьбы с Австриею, если Кавур не сойдется опять с императором французов.
Прежнее сардинское министерство боялось сзывать парламент, потому что не нашло бы в нем одобрения своей робкой политике. Кавур, напротив, первым условием своего вступления в кабинет определил, чтобы парламент был созван как можно скорее. Надеялись, что заседания могут начаться с первых чисел марта, но теперь полагают, что туринские палаты4 не успеют собраться раньше 1 апреля. Причиною отсрочки выставляется то, что надобно было переделывать описки избирателей в Сардинии по изменениям, сделанным в избирательном законе после присоединения Ломбардии к Сардинии. Но существенною причиною замедления надобно считать усилия Франции, желающей, чтобы палаты не собирались как можно долее: тюильрийский кабинет5 знает, что парламент будет давать туринскому правительству сильную поддержку, и потому хотел бы покончить дело об уступке Савойи до собрания палат. Притом надобно ожидать, что национальные собрания Тосканы и Романьи, депутаты которых будут выбраны по сардинским правилам, повторив решение прежних собраний о присоединении к Пьемонту, сами соединятся в одно собрание с туринским парламентом, и тем фактически исполнится расширение королевства Ломбардо-Сардинского на Центральную Италию. Из этих фактов мы видим, что если Франция и перестала с конца прошлого года прямо поддерживать Австрию против свободной половины Италии6, как поддерживала последним летом и осенью, то вовсе не сделалась покровительницею Сардинии, Тосканы и герцогств, а, напротив, продолжает мешать их соединению.
Еще яснее французская политика в Риме. Никто никогда не сомневался в том, что лишь французские войска в Риме удерживают население остальных папских владений последовать примеру Романьи и присоединиться к возникающей теперь сильной державе. В последнее время генерал Гойон желал даже вызвать столкновение между жителями Рима и своими войсками: ему справедливо казалось, что строгое наказание надолго заставило бы римлян быть совершенно смирными, что оно было бы полезно для подавления в них мятежных мыслей. Правда, римляне и теперь смирны, но все же лучше для папы было бы, если бы французам удалось найти случай перебить и арестовать тех, которые могут когда-нибудь оказаться не смирными и питают в глубине души своевольные мысли об итальянской национальности. Мы приведем рассказ римского корреспондента газеты ‘Times’. Но прежде заметим, что музыканты французского гарнизона в Риме выходят по четвергам и воскресеньям на Piazza Colonna {Площадь Колонна. (Прим. ред.).} развлекать гуляющих римлян военной музыкой. В один из таких вечеров, именно в воскресенье 22 января, публика сделала небольшую манифестацию, самого скромного и лестного для французов характера: римляне, окружившие музыкантов, прокричали несколько раз evviva! {Да здравствует! (Прим. ред.).} в честь императору, французской армии, Франции и Италии. Порядок ни на одну минуту не был нарушен, однако же французское начальство почло нужным произвести множество арестов. Но этим дело не ограничилось, и мы сообщим его продолжение словами римского корреспондента.
Генерал Гойон в своей чрезмерной ревности к папскому делу согласился с папским министром полиции, монсиньором Маттеуччи, завлечь народ к возобновлению манифестации. Против обыкновения, по которому музыка играла только по четвергам и воскресеньям, музыканты были высланы на площадь в понедельник 23 января. Дурная погода много помешала успеху хитрости, однакоже, несмотря на дождь, собралось довольно много народа. Он держал себя самым благоразумным образом и слушал музыку молча. Когда музыканты пошли назад в казармы, народ по обыкновению провожал их до Monte Brionzo. Тут несколько человек закричали vive Napolon! {Да здравствует Наполеон! (Прим. ред.).}, и папские жандармы бросились на толпу, стали давить ее лошадьми. Народ и тут не потерял рассудительности. Он молча разошелся.
‘Из этих фактов (говорит корреспондент) вы можете видеть, что римскую публику стараются вовлечь в манифестации совершенно против се воли. Люди, пользующиеся влиянием на народ, употребляют все свои усилия, чтобы удержать его от обмана. Посылка музыкантов на площадь в понедельник имела все признаки вызова народа на столкновение’.
Это мнение господствует в целой Италии. Вот, например, отрывок из письма флорентийского корреспондента ‘Times’a’:
‘Генерал Гойон в своей ревности, которую некоторые римляне приписывают его желанию получить маршальский жезл, по которая скорее происходит от его приверженности к папе, всеми силами хотел произвести столкновение, в котором французские солдаты перебили бы людей, совершающих преступление своими криками vive la France! {Да здравствует Франция! (Прим. ред.).} Но римляне были так умны, что не захотели исполнить его желание’.
Важно теперь то, успеют ли итальянцы совершенно устроить свои дела в тот промежуток времени, пока Франция вынуждена надобностью в английской дружбе выказывать некоторую снисходительность к национальным желаниям итальянцев, покровительствуемых Англиею. Последние достоверные известия о дипломатическом положении дела состоят в том, что Англия получила от Франции уклончивый ответ на свои предложения, составленные с целью обеспечить независимость земель, принадлежащих к королевству Виктора-Эммануэля или готовящихся присоединиться к нему. Читателю известно, что этих предложений четыре: во-первых, Франция и Австрия должны отказаться от всякого вмешательства в итальянские дела и могут заниматься ими не иначе, как по единодушному согласию трех других великих держав и Сардинии, во-вторых, Франция должна как можно скорее вывесть свои войска из Рима, в-третьих, австрийцы не должны быть тревожимы в Венеции, в-четвертых, король сардинский может послать свои войска в Центральную Италию только тогда, когда народ этих областей новым решением подтвердит избрание его в короли. Должно сознаться, что эти предложения составлены с большим дипломатическим мастерством, так что имеют вид одинаковой благоприятности к правам Австрии и Сардинии, между тем как в сущности все клонятся исключительно в пользу Сардинии и одинаково направлены против Франции. В особенности гаадобно сказать это о третьем предложении. Оно имеет вид ограждения власти австрийцев над Венециею, но при нынешних обстоятельствах действительный смысл его не таков: несмотря на полугодичный срок, итальянцы еще так мало устроили свои дела, что не рассчитывают без французской помощи начать войну с Австриею за Венецию, таким образом, возбуждать теперь ломбардцев и сардинцев к наступательной войне значило бы только вовлекать их в новую, еще сильнейшую зависимость от Франции. Дело иное, когда они сами достаточно организуются, — тогда помощь Франции для освобождения Венеции снова не будет им нужна, как не была нужна в эпоху заключения виллафранкских условий. Франция не приняла ни одного из этих четырех предложений, кроме первого. Принять это первое условие на словах она может без опасности для своих целей, потому что держит сильную армию в Ломбардии. Кто занимает страну своим войскам, тот может говорить, что не хочет вынуждать ее к исполнению своих требований: страна все-таки в зависимости от ‘его. Отказ на остальные три требования, конечно, дан Франциею не в прямых выражениях, а под оболочкою дипломатических фраз, которые неопытному в их чтении человеку могли бы казаться почти равносильными согласию, но разъяснения, сделанные английскими государственными людьми в парламентских прениях, не оставляют никому возможности сомневаться в смысле ответа, данного Франциею.
В самой Франции очень важное значение имеет новая промышленная политика, провозглашенная письмом императора французов к государственному министру Фульду, явившимся в газетах в половине января. При Луи-Филиппе7 в палате депутатов постоянно имели перевес протекционисты, потому что правительство с удовольствием покупало поддержку мануфактуристов ревностною защитою выгодной для них покровительственной системы тарифа. Пользуясь этим долгим временем господства, протекционисты успели чрезвычайно сильно распространить во французском обществе вражду против свободной торговли. Только те французы, которые довольно хорошо узнали политическую экономию, понимают вред протекционизма, огромное большинство, следующее привычным мнениям, воображает, что для Франции очень полезна дороговизна железа, каменного угля и других важнейших материалов промышленной деятельности.
Луи-Наполеон всегда был приверженцем свободной торговли, но оппозиция, которую представляли протекционисты прежним его попыткам в этом духе, была так упорна, что перед нею отступала даже его абсолютная власть, сокрушавшая всякое другое сопротивление. Протекционисты были до того уверены в своем могуществе, что несколько раз открыто грозили ему произведением восстания, если он не оставит их в покое. Теперь он почел свой престол настолько упроченным недавними победами, что отважился действовать решительнее прежнего. Открытому провозглашению принципов свободной торговли именно теперь, а не раньше и не позже, содействовало совпадение разных обстоятельств, возникавших из политического положения дел. Мы видели, что Наполеону III надобно было обезоружить подозрительность Англии великими доказательствами дружбы к ней. Перемена тона по итальянскому вопросу действовала на людей, занятых политическими соображениями, но не могла сильно действовать на массу английской публики, у которой есть интересы более близкие, чем независимость итальянцев, а на государственных людей Англии эта перемена не производила никакого впечатления: они знали, что под изменившимися словами сохраняются прежние намерения. Но и английские министры и публика не могли остаться нечувствительны к принятию системы, выгодной для Англии столько же, сколько и для Франции: коммерческий трактат, по которому Франция обязывалась отказаться от протекционизма, служил сильным и бесспорным доказательством желанию Наполеона III жить в дружбе с Англией. Была в письме к Фульду и другая цель, столь же важная: император говорил, что отныне развитие промышленности будет главною его заботою, этим самым он показывал, что Франция не должна опасаться возобновления войн, что для него становится серьезным делом исполнение знаменитой бордосской программы миролюбия, он успокаивал Францию, привлекал к себе запуганных итальянскою войною приверженцев мира, которые составляют большинство французского общества. Письмо и начиналось этими уверениями:
‘Несмотря на неизвестность, еще царствующую в некоторых подробностях внешней политики (говорит император французов), можно с уверенностью предвидеть мирное решение. Итак, пришло время нам заняться средствами к приданию сильного развития различным отраслям национального богатства. С этою мыслью я посылаю вам основания программы, некоторые части ее должны быть представлены на одобрение палат, вы посоветуетесь о ней с вашими товарищами, чтобы приготовить меры, могущие дать живое движение земледелию, промышленности и торговле’.
Первою заботою правительства должно стать, по программе императора, улучшение французского земледелия и уничтожение стеснений, мешающих ему. Письмо перечисляет меры, нужные для того, и переходит к промышленности.
‘Для ободрения промышленного производства, — говорит оно, — надобно освободить от всяких пошлин материалы, обрабатываемые промышленностью’.
Эти слова заключают в себе смертельный удар важнейшим статьям нынешнего протекционного тарифа. Кроме того, надобно усовершенствовать кредитные учреждения и пути сообщения. Затем следует фраза, наносящая второй удар протекционизму: ‘необходимо будет постепенное понижение пошлин на товары первой необходимости’. Вместо запрещений должны явиться покровительственные пошлины, как вместо покровительственных пошлин предписывается, приведенными у нас выражениями, учреждение легких пошлин не для покровительства домашним фабрикам, а просто для доставления доходов казне, по примеру английской таможенной системы. После этого письмо указывает финансовые средства, которые можно употребить на осуществление предлагаемой императором программы, и в заключение перечисляются главные черты этой программы:
‘Уничтожение пошлин на шерсть и хлопчатую бумагу, постепенное уменьшение пошлин на сахар и кофе, деятельное улучшение путей сообщения, уменьшение пошлин за плавание по каналам, для общего понижения издержек перевозки, выдача ссуд земледелию и промышленности, общеполезные работы в обширном размере, коммерческие трактаты с иностранными державами.
Таковы общие основания программы, на которую прошу вас обратить внимание ваших товарищей для безотлагательного приготовления проектов законов к ее осуществлению. Я твердо убежден, что она встретит патриотическую поддержку в сенате и законодательном корпусе, готовых вместе со мною водворить новую эпоху мира и упрочить пользование благами его для Франции’.
В самом совете министров находится много протекционистов, к ним принадлежит и Фульд, которому император поручал заботу об исполнении, своей программы. Но министры при нынешней системе должны служить простыми исполнителями даваемых им инструкций, и немногие из них расположены отказываться от своих должностей для сохранения своих мнений. Фульд также не имеет этой наклонности, которая найдена во Франции несогласною с общественным порядком. Он и другие министры деятельно занялись исполнением программы, и через месяц по обнародовании письма был уже напечатан в ‘Монитре’8 доклад министра земледелия, промышленности и торговли, содержащий в себе проект закона о понижении пошлин на главные привозные товары. Этим докладом предлагается установить беспошлинный ввоз шерсти, бумажного хлопка, поташа и разных других фабричных материалов, конечно, скоро явятся проекты законов об изменении тарифа по другим статьям, особенно по каменному углю, сахару и железу.
Мы обратили особенное внимание на ту часть программы, которая относится к таможенным преобразованиям, потому что она и придает главнейшее значение письму императора. Эта программа и торговый договор с Англиею, служащий ее осуществлением, конечно, произвели сильнейшее негодование между железнозаводчиками и владельцами каменноугольных копей людьми очень сильными во Франции, также между мануфактуристами по тем отраслям фабричной промышленности, которые пользовались протекционного системою, а к этому разряду относится большинство французских мануфактуристов. Раздражение их так сильно, что они грозят манифестациями, похожими на бунт, хотя императорское (Правительство не любит пропускать безнаказанными подобных фраз. Из департаментов стали являться в Париж многочисленные депутации этих мануфактуристов и заводчиков. Однажды набралось в Париже таких уполномоченных до 400 человек, торговые палаты, существующие во всех департаментах, почти все прислали протесты, написанные очень резким языком. В частных разговорах с правительственными лицами недовольные грозят, что закроют свои фабрики и заводы, объявив работникам, что правительство виновато в нищете, ожидающей десятки тысяч смелых людей. Было бы утомительно перечислять все эти демонстрации, довольно будет привести в пример их адрес, напечатанный в органе протекционистов, ‘Moniteur Industriel’, с подписями 176 заводчиков и фабрикантов. Напомнив обещания, данные им императорским правительством в прежние времена, адрес продолжает:
‘Таким образом, даны были обещания не решать вопроса без предварительного исследования, в котором были бы выслушаны голоса представителей отечественной промышленности, эти обещания были возобновлены всего несколько месяцев тому назад. Что же мы видим теперь? Ваше величество готовитесь произвести коренные перемены в важнейших статьях нашего таможенного законодательства, так что все наши фабрики подвергаются одновременному удару. Вы хотите совершить эти громадные перемены без всякого исследования, не выслушав нас, не дав нам возможности быть выслушанными. Узнав, что император благоволил принять нескольких выбранных министром торговли мануфактуристов для принесения ему замечаний, мы обратились к министру с требованием, чтобы и нам оказана была та же милость. (Адрес говорит об аудиенции, данной тем немногим мануфактуристам, которые одобряют принципы свободной торговли.) Мы были многочисленны, — более 400 депутатов промышленности находилось в Париже, — потому что мы должны защищать великие интересы. Нам отвечали, что занятия вашего величества не дозволяют вам принять нас, и мы подверглись тяжелому огорчению остаться не получившими возможности объяснить императору истинное положение национальной промышленности. Итак, мы спрашиваем, государь, что же будет с полученным нами обещанием исследовать дело? Нам не позволили изложить наших интересов, нас осудили остаться невыслушанными. И при каких обстоятельствах не допускаете вы, государь, этого исследования, обещанного столь торжественно? В такое время, когда необходимее всего было бы воспользоваться знанием и опытностью всех специальных корпораций (то есть торговых палат, которые почти все защищают протекционизм) и всех знающих людей. Предполагают оковать нас договором с Англиею. Мы далеки от мысли оспаривать власть, даваемую вашему величеству констытуциею. Император имеет право заключать торговые трактаты, не подвергая утверждению законодательного корпуса производимые через эти трактаты изменения в тарифе. Но мы не думаем нарушать границ почтительного повиновения, напомнив слова, сказанные президентом сената при защищении сенатусконсульта 23 декабря 1852 года, объяснявшего и изменявшего конституцию’.
Из этих слов, определяющих границу власти императора, адрес выводит очень ясный намек, что император в настоящем случае превышает свою законную власть. Адрес заключается словами:
‘Мера, принимаемая вашим величеством, должна назваться экономическою и общественною революциею. По нашему мнению, невозможно, чтобы правительство избежало многочисленных и важных ошибок, производя такие перемены без совещания с представителями наших мануфактурных городов’.
Нет никакого сомнения, что эти угрозы останутся бессильными, и надобно сказать, что в деле введения свободной торговли успех императора основывается не на одном военном могуществе, а также и на сообразности его целей, в этом случае, с понятиями просвещенных людей во Франции.
Кроме борьбы с протекционистами, шумной, но безопасной, французское правительство занято продолжением борьбы с ультрамонтанскою партиею, раздражение которой все возрастает с той поры, как брошюрою ‘Конгресс и папа’ император обнаружил намерение принять в случае надобности политику, противную притязаниям папы на Романью. Мы уже упоминали в прошедшем обозрении о запрещении главного органа ультрамонтанцев, ‘L’Univers’a’. Скоро после того была запрещена сильнейшая из провинциальных газет, поддерживавших систему ‘L’Univers’a’, ‘la Bretagne’, опасная тем, что издавалась для Вандеи, где фанатизм силен9. Но мы до сих пор продолжаем думать, что Наполеон III не в такой степени враждебен католической партии, как провозглашает она сама в гневе на него и в сознании своей силы. В последние дни стали носиться слухи о новых предложениях, сделанных папе французским правительством с обещанием сохранить в той или другой форме верховную власть папы над Романьею, если он согласится на условия, кажущиеся необходимыми императору. Говорят, будто сущность предложений состоит в том, чтобы сделать из Романьи нечто вроде вице-королевства, правитель которого пользовался бы значительною долею самостоятельности во внутренних делах провинции. Очень может быть, что слух неверен, а исполнение предположений, о которых он говорит, во всяком случае зависит от оборота, какой будет принят общим вопросом о присоединении Центральной Италии к Ломбардо-Сардинскому королевству. Очень может быть также, что предложения об условиях, на которых Романья будет возвращена под власть папы, сделаны императором французов только в той уверенности, что папа упрямо отвергнет их и через это даст Наполеону III новое основание говорить, что он сделал все зависевшее от него для пользы папской власти и сам папа, своим упрямством, лишил его возможности поправить дело. Но с какою бы целью ни были сделаны предложения, если они действительно были сделаны, или какие бы поводы ни произвели ошибку, если слух о предложениях ошибочен, во всяком случае самая возможность возникновения молвы об этих предложениях уже свидетельствует, что император кажется готовым сделать многое, лишь бы только примириться с ультрамонтанскою партиею. Все действия Гойона в Риме указывают, что, несмотря на нынешнюю ссору, император продолжает питать ту нежную заботливость об интересах ультрамонтанства, в которой уверяет даже брошюра, возбудившая негодование Ватиканского двора и французских епископов. В этом уверении императора надобно признавать самую похвальную искренность.
Торговый трактат, заключенный Наполеоном III с Англиею, послужил первым предметом для попыток торийской партии нанести поражение нынешнему министерству10. Перед началом парламентских заседаний, открывшихся, как мы говорили, 24 января, тори, повидимому, не хотели домогаться власти. Эта система предписывалась им двумя важными соображениями. Во-первых, главным делом нынешней сессии должна быть парламентская реформа. Вступить в кабинет, с обязанностью вести это неприятное для них дело, значило бы подвергать себя и огорчению и нравственному унижению, а отлагать реформу значило бы возбуждать в массе агитацию, которая вынуждала бы более радикальную реформу. Вторым неудобством была необходимость увеличивать налоги на покрытие громадных расходов по сухопутным и морским вооружениям, вызванным недоверчивостью английского общества к намерениям Франции. Характер бюджета имеет очень большое влияние на тактику парламентских партий в Англии. Когда расходы не превышают обыкновенной нормы и нет надобности увеличивать налоги, оппозиция бывает очень рада войти в кабинет, в противном случае она с удовольствием оставляет своим противникам неприятную заботу налагать новое обременение на нацию. Надобно думать, что тори увлеклись честолюбием или мстительностью д’Израэли11, решившись пренебречь этими расчетами и стараться о низвержении вигов до проведения через парламент бюджета и реформы. По обыкновенному порядку, первым из важнейших занятий парламента министры поставили бюджет. Билль о реформе отнесен ими на вторую очередь. Чтобы понять дальнейший ход дела, надобно прежде всего обратить внимание на характер бюджета, составленного Глэдстоном12. Налог на доходы, хотя уже существует непрерывно много лет, все еще продолжает считаться экстренною мерою, не входящею в состав обыкновенных податей и налогов13. Кроме того, со времени войны остаются повышенные, так называемые военные, пошлины с чая и сахара. Та сумма, на какую повышены они против прежних пошлин, существовавших до Восточной войны {‘Восточная война’ — Крымская война 1853—1856 гг. (Прим. ред.).}, также считается чрезвычайным налогом. Если исключить эти две статьи дохода, то сумма обыкновенных налогов, о сохранении которых нет никакого спора, простиралась бы на следующий финансовый 1860—1861 год до 60 700 000 фунтов, а между тем расходы, требуемые на этот год, простираются до 70 100 000 фунт., так что оказывается недостаток обыкновенных доходов на 9 400 000 фунтов, которые надобно получить из чрезвычайных средств. Вот именно такой недочет и составляет обыкновенно главный предмет разницы между разными системами, между которыми должен выбирать канцлер казначейства (министр финансов), собственно те средства, какие он предлагает для покрытия этого излишка расходов над обыкновенными доходами, служат вообще предметом прений о бюджете. В следующем финансовом году сумма эта громадна, и потому составлять бюджет — вещь неприятная. Но недостаток обыкновенных доходов еще возрастал вследствие торгового трактата, заключенного с Францией и понижающего пошлины на разные французские товары. Важнейший убыток производится понижением пошлин на французские вина. Без всякого сомнения, потребление их в Англии довольно быстро увеличится, благодаря дешевизне, производимой уменьшением пошлин, и скоро казна будет получать с привозных виноградных вин больше дохода при низких пошлинах, чем сколько получала до сих пор при высоких. Но в нынешнем году уменьшение дохода от этой перемены предполагается в 1 000 000 фунтов. Для покрытия излишка расходов над обыкновенными доходами Глэдстон предлагает не отменять на будущий год нынешних повышенных пошлин с чая и сахара и кроме того не только сохранить, но и возвысить налог на доходы, так чтобы в год платилось по 10 пенсов с фунта, то есть несколько более четырех процентов. Эти предложения составляют существеннейшую часть бюджета, требуемого Глэдстоном. Расчет его требований основан, как мы видим, на предположении, что торговый трактат будет принят. Но министерство предлагало начать прения прямо с бюджета и потом уже перейти к трактату, так что прения о самом трактате становились бы тогда уже чистою формальностью по принятии существенных его оснований, введенных в бюджет. Между тем трактат, первая весть
О котором была принята в Англии с восторгом, стал предметом не совсем благоприятных отзывов в значительной части английской публики. Сообразив величину расходов на предстоящий год, англичане давно уже стали замечать, что понижение пошлин должно быть покрыто сохранением чрезвычайных налогов в норме более высокой, чем какую бы они имели без убытка на 1 000 000 фунтов, производимого трактатом. Этот недочет производился в пользу виноградных вин, которые составляют в Англии предмет роскоши. Многие стали говорить, что несправедливо держать в дорогой цене чай и сахар, предметы первой необходимости, для доставления дешевизны предмету роскоши. Кроме того, находили подозрительным выбор предметов, на которые понижала или отменяла пошлины Франция. В числе этих предметов находятся каменный уголь и железо. ‘Мы рады принятию принципа свободной торговли нашими соседями — говорили многие англичане,— но должно признаться, что они могут не для промышленности закупать у нас каменный уголь и железо при нынешних обстоятельствах. Английским каменным углем продовольствуется их военный флот, они, допуская без пошлины к себе наш уголь, могут иметь тот расчет, чтобы дешевле заготовить запасы на экспедицию против нас. Английское железо также может пригодиться им теперь на одежду блиндированных кораблей, приготовляемых против нас. Сами по себе уступки, ими делаемые принципу свободной торговли, очень хороши, но прямою целью их теперь может служить просто запасение средств для войны с Англиею’. Эти толки пробудили в д’Израэли мысль выбрать дело о торговом трактате первым поводом к низвержению министерства. Вопрос был поставлен предводителем торийской оппозиции так, что, быть может, нужны некоторые объяснения для русского читателя.
Парламентская тактика находит иногда выгоду придавать решительный смысл вопросам, которые сами по себе не имеют никакого значения. Так поступил при своем нападении на министерство д’Израэли. После бюджета или прежде бюджета рассматривать торговый трактат, это в сущности было все равно. Если бы палата не хотела принять трактата, она могла бы отвергнуть ту часть бюджета, которая основана на нем. Если бы она хотела принять трактат, не принимая бюджета, она отвергла бы бюджет, одобрив ту его часть, которая относится к трактату. Если бы палата хотела низвергнуть министерство, для нее было бы также все равно тем или другим делом заняться прежде: и бюджет и трактат составляют такую важную часть программы министерства, что неодобрение палаты по одному или другому делу одинаково низвергало бы вигов. Словом сказать, с какой стороны ни смотреть на предложение министерства о том, чтобы рассматривать трактат после бюджета,— спорить тут ровно не о чем. Но именно вопросы, которые можно решать так или иначе без всякой разницы для существенного хода дела, представляют партиям полную свободу померяться силами. По вопросам существенной важности всегда найдутся в многочисленном собрании несколько членов, которые одобрят в этом частном деле кабинет, которым вообще недовольны, или не одобрят кабинет, которым вообще довольны. По вопросам, не имеющим существенной важности, такого раздробления голосов не бывает. Министерство просило, чтобы бюджет рассматривался прежде трактата, д’Израэли вздумал потребовать, чтобы трактат рассматривался прежде бюджета, он потребовал этого только потому, что министерству вздумалось сказать иначе: оно точно так же легко могло бы потребовать того самого, чего требовал теперь д’Израэли, и тогда он потребовал бы противного, того, что предлагал теперь отвергнуть. При таком поставлении вопроса голоса должны подаваться исключительно по желанию сохранить министерство вигов или передать власть торийской оппозиции,— вопрос просто служит к тому, чтобы сосчитать, на чьей стороне большинство. Результат оказался гораздо благоприятнее для министерства, чем ожидало само оно: вместо 30 голосов большинства, как рассчитывали виги, они получили большинство 63 голоса (293 против 230). Надобно полагать, что этим решением парламентская судьба министерства упрочена по крайней мере до прений о реформе: тори едва ли возобновят борьбу в совещаниях о бюджете, начавшихся для них очень сильною неудачею.
Оставляем до следующего месяца обзор известий о внутренних делах Австрии, чтобы дождаться точнейших объяснений о характере конституционных реформ, которые обещало, по телеграфическим депешам, австрийское правительство. Судя по всему, что мы читали до сих пор о системе нынешнего кабинета, надобно полагать, что либерализм ограничится одним заглавием обещанных патентов, а содержание их будет реакционно, так что под именем дарования конституционных прав будет предложено народам Австрийской империи восстановление каких-нибудь феодальных учреждений, соединенное с уменьшением даже тех прав, которыми пользовались австрийские подданные ныне. Так было с обещанием свободы протестантам. Имея эту уверенность, мы, однакоже, хотим подождать своим приговором до получения более точных сведений о содержании нового обещания.
P. S. 20 февраля. Теперь получены телеграфические депеши, самым поразительным образом подтверждающие взгляд, изложенный нами в этой статье несколько дней тому назад. Франция уже положительно объявила, что. не одобряет присоединения Тосканы к Ломбардо-Сардинскому королевству и повторяет ту программу Своей политики, которая постоянно была нами указываема с половины прошедшего года. Франция никогда не изменяла этой программе — теперь это очевидно для каждого из ноты, отправленной Тувнелем14 12 (24) февраля к французскому посланнику в Турине, и из речи императора Наполеона при открытии заседаний законодательного корпуса.

Март 1860

Соединение Центральной Италии с Северною.— Уступка Савойи.— Отношения Англии к савойскому вопросу.

23 марта (4 апреля) 1860.

Около 15 февраля, когда мы писали свой прошлый обзор, два главные вопроса итальянского дела, вопрос о Центральной Италии и о Савойе, находились в таком положении: по савойскому вопросу сделался официально известен факт, о котором носились слухи еще до начала прошлой войны, но который упорно отрицался дипломатами,— тот факт, что перед началом итальянской войны Сардиния обязалась уступить Франции Савойю в обмен за Ломбардию и Венецию и что Франция требует исполнения договора, хотя Венеция еще не принадлежит Сардинии. Надобно было предвидеть, что граф Кавур уступит в этом деле. По вопросу о присоединении Центральной Италии к Пьемонту раскрылось, что Франция никогда не изменяла тем принципам, которые должны составлять основание ее иностранной политики при нынешней системе. Было уже видно, что манифестации, произведенные в конце прошлого года для сближения с Англиею, напрасно истолковывались в смысле слишком безусловном, противоречившем тому, каким сама Франция ограничивала их. Было видно, что Франция всегда оставалась и останется верна своему первоначальному стремлению сохранить Тоскану отдельным государством. Некоторые полагали, что возобновление усилий в этом направлении служит только к тому, чтобы Сардиния охотнее уступила Савойю в обмен за разрешение соединиться с Тосканою. Но было очевидно, что Франция не нуждалась в таком средстве для приобретения Савойи, что ее сопротивление расширению северно-итальянского государства происходит не из посторонних соображений, а прямо из убеждения в несогласии такого факта с потребностями французской политики, и что даже после уступки Савойи она останется попрежнему расположена препятствовать соединению Центральной Италии с Северною. Теперь положительными фактами подтверждена справедливость такого взгляда, основанного на сущности дела. Савойя уже уступлена Сардиниею, а Франция все еще продолжает убеждать туринский кабинет и жителей Центральной Италии, что лучше их землям остаться разными государствами. Верность французского правительства этой системе так велика, что даже и после решительного шага, сделанного итальянцами, после подачи голосов 11 и 12 марта (нового стиля)1, после объявления Сардинии, что она принимает результат этого вотирования, парижский кабинет все еще продолжает настаивать, чтобы Сардиния не соединялась с Тосканою.
Эта точка зрения, которой мы постоянно держались, то есть убеждение в неизменности принципов французского правительства, будет служить для нас и теперь основанием при связном изложении отрывочных газетных известий.
Начиная итальянскую войну, французское правительство смотрело на нее как на средство достигнуть одним разом нескольких целей, которые могут быть приятны или неприятны для других государств, но которые каждый хороший дипломат континентальной Европы не усомнится назвать действительно выгодными для французского правительства. Первою целью было отвратить внимание французской нации от внутренних вопросов, по которым разные партии несогласны с нынешнею системою, к внешним делам, о которых огромное большинство французов думает одинаково с своим императором, то есть согласно с обыкновенными военными и дипломатическими понятиями о пользе и чести преобладания над другими странами. Это побуждение к ведению войны мы подробно излагали в начале прошлого года, когда война еще только готовилась2. Не было тогда никакого сомнения, что война принесет в этом отношении пользу французскому правительству, и она действительно принесла ее. Если, как мы видим до сих пор, во всех странах Западной Европы общественное внимание отвлечено от домашних дел вопросами иностранной политики, то во Франции, которая является главною двигательницею этих вопросов, иностранная политика с начала прошлого года до сих пор, конечно, должна была занимать умы с непреодолимою силою. Но для того, чтобы настроение умов, производимое иностранными делами, служило в пользу правительства, французские дипломаты должны были неуклонно вести эти дела сообразно принципу наиболее понятному и лестному для французского национального чувства. Из этой необходимости возникала забота французской политики о приобретении каких-нибудь новых областей, — стремление натуральное, неизбежное при системе, по которой ведутся теперь французские дела. Понимая эту необходимость, мы год тому назад говорили, что должен быть совершенно достоверен слух о договоре, обязывающем Сардинию уступить Франции Савойю. Но одно приобретение Савойи и вообще какое бы то ни было расширение границ на юго-восток не могло удовлетворять потребностям французского правительства. Национальное чувство гордится преобладанием над чужими государствами едва ли не больше, нежели завоеванием пограничных областей. Дело шло об итальянском полуострове, потому важнейшею задачею французского правительства должно было служить приобретение решительной власти над итальянскими государствами. Тут все зависело от полного господства над Сардиниею, которой было обещано расширение границ. Подчинив своей воле Сардинию, Франция уже легко могла бы приобрести безусловное влияние на другие итальянские кабинеты, которые могут держаться только французскою защитою против стремлений к единству, представителем которого служит Северно-Итальянское королевство. Мы несколько раз объясняли, что Виллафранкский мир прекрасно удовлетворял этой задаче. Сардиния становилась через него настолько сильна, что внушала ужас папе и неаполитанскому правительству. Но в руках австрийцев были оставлены крепости знаменитого четырехугольника, так что сама Сардиния должна была только во французском покровительстве видеть спасение себе от австрийцев. Допустить присоединение Тосканы и других земель Центральной Италии к Северно-Итальянскому королевству было решительно несогласно с таким расчетом. Королевство Виктора-Эммануэля, имея только 8 миллионов населения, не должно было мечтать о политической самостоятельности. Но в нем должна была родиться мысль о самостоятельности, когда оно, увеличиваясь землями Центральной Италии, приобретало население в 13 или 14 миллионов. Допустить это значило бы потерять власть над ним. Потому французское правительство с самого Виллафранк-ского мира постоянно говорило, что присоединение Тосканы к Пьемонту такая вещь, на которую оно ни в каком случае не может согласиться. Мы не будем повторять здесь многочисленных фактов, доказывавших искренность этих слов, и многочисленных планов, составлявшихся французским правительством для предотвращения события, несовместного с выгодами французского господства над Италиею. В свое время мы говорили о посольствах Резе и Понятовского, являвшихся в Центральную Италию от имени императора французов доказывать ее жителям, что соединение с Пьемонтом невозможно. После Резе и Понятовского было еще несколько таких посольств, между прочим, ездил в Италию старинный друг Наполеона III, Тафель, с таким же поручением. Парижский кабинет посылал в Турин бесчисленное множество депеш в том же смысле, они были в свое время напечатаны, а теперь напечатаны и английские депеши, несомненно показывающие серьезность и искренность усилий Франции не допустить расширения пьемонтских границ на юг. Мы не будем говорить также о всех многочисленных планах, имевших целью сохранить отдельные государства в Центральной Италии. Читатель помнит, что при заключении мира была у Франции мысль прямо восстановить прежние правительства в Тоскане, Парме, Модене и Романье, потом, по временам, этот план сменялся действиями для возведения на тосканский престол принца Наполеона, которому до войны предназначалось быть королем этрурским: когда казалось слишком трудным делом восстановить австрийских эрцгерцогов, Франция возвращалась к первоначальной своей мысли об отдаче Центральной Италии французскому принцу. Оба эти плана, — учреждение королевства Центральной Италии для принца Наполеона или восстановление прежних правительств,— несколько раз сменялись один другим, смотря по обстоятельствам. В конце прошлого года Франция останавливалась на том, чтобы дать Пьемонту Парму и Модену, восстановить в Тоскане великого герцога, а Романью отдать папе. Пьемонту говорилось, что если он не согласится на это, Франция предаст его на волю австрийцев. В таком положении были вещи около половины прошлого месяца. Теперь расскажем факты, которыми развивалось итальянское дело после того времени. Последняя воля французского правительства была выражена туринскому кабинету в ноте Тувнеля 24 февраля. Она послужила ближайшим поводом к такому решительному обороту дела, что мы, в противность своему обыкновению не останавливаться на дипломатических документах, представим извлечение из этой депеши.
Тувнель начинает словами, что пришла теперь пора ‘объясниться с полною откровенностью’, потому, говорит он, ‘я хочу изложить вам без всяких умолчаний мнение императорского правительства’. Французское правительство хочет отвратить от Италии войну и анархию, оно приглашает туринский кабинет содействовать ему в этом стремлении. ‘Туринский кабинет может избрать другой путь, но в таком случае общие интересы Франции не дозволят императорскому правительству сопровождать его на этом пути’.— ‘Скажем с полною откровенностью, что чувство, из которого возникла в некоторых частях Италии мысль о присоединении к Пьемонту и которым произведено выражение этого желания, есть не столько обдуманное влечение к Сардинии, сколько манифестация, направленная против одной из великих держав (Австрии). Если это чувство не будет сдержано в самом начале, оно не замедлит высказаться требованиями, с которыми будет должен туринский кабинет бороться по требованию рассудительности. Он подвергся бы двум одинаково плачевным шансам: войне или революции. Соображая все это, с твердым намерением выбрать решение, могущее наилучшим образом согласить нынешние требовательные обстоятельства с удобствами более спокойного будущего, надобно признать, что пора остановиться на комбинации, которую можно представить на одобрение Европе с некоторым шансом успеха и которая сохранит за Сардиниею все нравственное влияние, на какое может она иметь притязание в Италии. Эта комбинация, по зрелому мнению императорского правительства, была бы такова:
1) Полное присоединение герцогств Пармского и Моденского к Сардинии.
2) Временное управление легатствами Романьи, Феррары и Болоньи под формою викариатства, которым будет заведывать король сардинский от имени папы.
3) Восстановление политической и территориальной независимости великого герцогства Тосканского.
Это переходное положение имело бы ту выгоду, что обеспечивало бы за Сардиниею необходимое ей политическое положение, удовлетворяло бы легатство с административной точки зрения, а с католической точки зрения было бы среднею мерою, которая успокоила бы сомнение совести. Этот последний результат важен для Франции, которая не может по принципу признать коренного раздробления папских владений. Мои слова о необходимости предупредить опасности, которым Сардиния подверглась бы, стремясь к большему расширению владений, в особенности прилагаются к Тоскане. Мысль присоединить великое герцогство, т. е. поглотить в другом государстве страну, имеющую столь прекрасную и благородную историю и столь привязанную доселе к своим преданиям, не может проистекать ни из чего, кроме стремления, опасность которого очевидна императорскому правительству. Это стремление обнаруживает в увлекаемых им тайную мысль о войне против Австрии для завоевания Венеции и тайную мысль, если не о революции в папских владениях и Неаполитанском королевстве, то об угрозе спокойствию этих государств’.— ‘Если туринский кабинет согласится на эту комбинацию, — продолжает Тувнель, — то французское правительство не допустит иностранного вмешательства в итальянские дела и будет требовать согласия великих держав на конгрессе или конференции’.— ‘Нужны ли мне теперь длинные подробности, чтобы объяснить, какова будет наша система, если туринский кабинет, имея свободу выбора, захочет подвергаться опасностям, изложенным мною при указании средств избежать их? Предположение, по которому сардинское правительство могло бы рассчитывать только на одни свои силы, развивается, можно сказать, само собою, и мне было тяжело останавливаться на нем. По повелению его величества, скажу вам только, что мы ни за что в мире не согласились бы принять на себя ответственности в таком положении’. В заключение Тувнель говорит, что при нынешнем увеличении Сардинии забота о собственной безопасности заставляет Францию требовать присоединения Савойи и Ниццы.
Со вступлением Кавура в управление делами политика сардинского кабинета стала смелее и тверже прежнего, потому надобно было ожидать, что Сардиния попытается на сопротивление парижскому приказанию. Но ответ Кавура от 1 марта был написан тоном более смелым, нежели могли надеяться итальянцы: сардинский министр безусловно отвергал даваемые ему советы и говорил, что если Пьемонту опасно отвергать их, то бесславно было бы принять их или даже вести какие-нибудь переговоры на их основании.
Если бы даже Сардиния по уважению к Франции могла принять предлагаемую комбинацию, говорит Кавур, это предложение встретило бы в Тоскане и в Романье затруднение столь сильное, что Сардиния не могла бы преодолеть его. ‘В населении Центральной Италии развилось сильное сознание права располагать своею судьбою. Это чувство было укрепляемо многократными формальными уверениями императорского правительства, что оно не дозволит подчинять Центральную Италию силой какому бы то ни было управлению, оно приобрело непреоборимую силу через обнародование четырех английских предложений, из которых два первые, вполне принятые Франциею, безусловно устанавливают принцип невмешательства’. Сардиния может только сообщить французское предложение правительствам Центральной Италии, которые отдадут его на решение самого населения Центральной Италии. Но, по всей вероятности, оно будет отвергнуто народом Центральной Италии. Впрочем, каковы бы ни были ответы государств Центральной Италии, сардинское правительство вперед обязывается безусловно согласиться с ними. Если Тоскана захочет остаться отдельным государством, Сардиния не только не станет противиться, а напротив, будет помогать исполнению ее желания, точно так же она поступит относительно Пармы, Модены и Романьи. Но если эти области снова выразят желание присоединиться к Пьемонту, Сардиния не может более отказываться от того. ‘Если бы мы и хотели, мы не могли бы противиться этому, — говорит Кавур.— При нынешнем состоянии общественного мнения, министерство, которое отвергло бы такое желание, вновь выраженное, было бы низвергнуто единодушным порицанием’.— ‘Мы понимаем, какой опасности подвергнемся, когда согласимся на присоединение Центральной Италии, — продолжает Кавур, — мы знаем, что опасность эта увеличивается тем, что Франция указывает на нее. Но мы должны сделать это, будучи убеждены, что иначе не только кабинет, но и сам король Виктор-Эммануэль потерял бы всякую популярность, всякую нравственную власть в Италии и, вероятно, не осталось бы ему никаких иных средств управления, кроме насилия’.
Такой язык не совсем обыкновенен в дипломатических бумагах, посылаемых от слабейшего к сильнейшему. Мы далеко не поклонники Кавура, но должны сказать, что депеша 1 марта приносит ему большую честь. Если мы осуждаем его образ действий перед итальянскою войною и во время войны, то осуждаем именно за то, что недоставало в нем твердой уверенности, которою одушевлена депеша 1 марта. Еще замечательнее было, что слова сопровождались столь же отважными действиями: вместе с письменным ответом Тувнелю дан был фактический ответ распоряжением, чтобы 11 и 12 марта жителям Центральной Италии было предложено решить своими голосами вопрос о присоединении к Пьемонту. Это решение было уже несколько раз выражено конституционными собраниями центрально-итальянских областей, но было известно, что Франция считает нужным подвергнуть волю Центральной Италии новому испытанию. Французское правительство придавало непосредственной подаче голосов всеми взрослыми людьми большую важность, чем решению представителей, выбранных не всем населением, а только частью его, подходившею под избирательный ценз. Чтобы устранить всякий формальный предлог к отрицанию соответственности решения с волей всего населения, назначено было допустить к вотированию всех взрослых людей, без всякого ценза. Само собою разумеется, что предпочтение всенародного вотирования вотированию с цензом было со стороны Франции основано не на отвлеченном уважении к демократическому принципу, а просто на том предположении, что простолюдины и в особенности поселяне Центральной Италии менее проникнуты стремлением к единству, чем горожане и люди образованных сословий. В самом деле, мы постоянно читали уверения, что в Тоскане, Модене и т. д. поселяне не разделяют ненависти либералов к прежнему порядку дел и в особенности к прежнему раздроблению нации на маленькие слабые государства. Эти уверения слышались не от одних противников итальянского единства: сами итальянские либералы сильно сомневались в том, пользуются ли сочувствием поселян. Надобно полагать, что в последнее время Фарини, Рикасоли и Кавур постарались точнее разузнать это, — иначе они не стали бы рисковать призыванием всего населения к вотированию. Депеша Кавура, извлечение из которой мы привели, показывает полную уверенность, что при всеобщем вотировании большинство поселян будет на стороне патриотов. Читателю известно, что результат вотирования оправдал эту надежду с такою полнотою, какой не ожидали даже люди, наиболее уверенные в патриотизме простолюдинов. Мы приведем из ‘Times’a’ отрывки писем, в которых рассказывается, как происходило торжественное выражение национальной воли:

‘Флоренция, 11 марта.

Теперь пять часов вечера, первый день вотирования прошел и, — я хотел прибавить: половина судьбы герцогств и Романьи решена, — нет, я могу с уверенностью сказать: их присоединение к Пьемонту решено. Не умею сказать вам, сколько голосов уже подано в Эмилии, билеты лежат в запечатанных урнах, остается для вотирования еще 24 часа, но я, не колеблясь, уже сообщаю вам результат вотирования.
Я расскажу вам, что я видел ныне с 6 часов утра, и я не сомневаюсь, что вы вместе со мною будете вперед уверены в результате. Вчера поздно вечером я выехал из Турина, чтобы утром можно мне было выехать из Пьяченцы и, проезжая по всей стране, как можно больше познакомиться с народным движением.
Мы приехали в Пьяченцу в двенадцатом часу ночи, в то самое время, как восходящий месяц начинал освещать безобразные окопы, остатки сооружений, возведенных австрийцами в начале прошлого года. Ворота в городских стенах были уже заперты, и когда они отворились впустить поезд, казалось, будто въезжаешь во французскую крепость: куда я ни смотрел из окна вагона, везде видел только синие французские шинели и синие фуражки в узких улицах, где было какое-нибудь движение, оно производилось только этими синими фуражками, видневшимися при тусклых лампах, зажженных по древнему обычаю в честь восходящего месяца. Это преобладание синего цвета объясняется тем, что в Пьяченце стоит целая французская дивизия. Вероятно, для сглаживания этого оттенка была тут же поставлена одна рота сардинской пехоты.
Я упоминаю об этом впечатлении потому, что оно было довольно странным введением к поездке, делаемой с тою целью, чтобы видеть, как подаются голоса о присоединении Центральной Италии к Пьемонту. Месяц был еще на половине неба, когда я пришел опять на станцию, потому что поезд отправляется в шесть часов утра. Таким образом, я был в Пьяченце только ночью, но все-таки при лунном свете мог повсюду на стенах видеть афиши с словами: Annessione alla Monarchia constitutionale del Vittorio Emmanuele {Присоединение к конституционной монархии Виктора-Эммануила. (Прим. ред.).}, это показывало, что 9 000 противников присоединения, поставленных в Пьяченце, произвели мало действия на умы горожан.
Начинало светать, когда мы выехали, и на первых милях покрытые снегом поля с одинокими фермами не показывали никакого признака жизни, все было холодно и неподвижно: и белая от снега окрестность, и снежные вершины Аппенин вдалеке, и даже Болонское шоссе, древняя via Emilia {Дорога Эмилия. (Прим. ред.).}, идущее до самой Болоньи подле железной дороги, было также пустынно, как вся окрестность. Это продолжалось с час. Но еще перед нашим приездом в Кастель Гуэльфо, на последнюю станцию перед Пармой, люди проснулись. Солнце взошло, колокольный звон слышался сквозь шум поезда. На шоссе показались экипажи и одинокие путники, ставни и двери ферм начали раскрываться. Свет принес жизнь, и великий день для Центральной Италии начался.
Едва я заметил это дремавшему господину, сидевшему подле меня, как мы с ним ясно услышали сквозь стук железных колес и рельсов народный крик, повторявшийся безумолку. Мы раскрыли окно вагона и шагах в трехстах от большой дороги увидели процессию поселян: они шли с трехцветным флагом впереди и приветствовали поезд криками: ‘Viva Thalia! Viva Vittorio Emmanuele!’ {‘Да здравствует Италия! Да здравствует Виктор-Эммвануэль!’ (Прим. ред.).} Это были все мужчины соседней общины, одною толпою шедшие вотировать в главное село округа, на ту самую станцию, где мы должны были остановиться. Было еще не больше 7 часов утра, а вотирование начиналось в 10 часов. Мы еще не проехали и пятой части нашего пути, и с этой минуты до конца пути мне казалось, будто я вижу все население герцогств и Романьи вышедшим в путь. Шоссе, вдоль которого мы все время ехали, постоянно было наполнено идущим народом. Маленькими и большими отрядами, каждый с трехцветным знаменем, каждый с песнями и патриотическими криками, шли поселяне в города. На каждой станции стояли или шли через нее такие группы. Чем ближе подходил час вотирования, тем сильнее увеличивался этот поток. Казалось, будто видишь перед собою какой-то пикник всего населения. Прекрасный светлый день, конечно, много содействовал общей радостной готовности.
Впрочем, Парма и Реджио всегда считались благорасположенными к соединению городами, но что-то будет в Модене, где так систематически старались подействовать на простолюдинов, особенно на поселян, деньгами и через аристократических землевладельцев, чтобы отвратить народ от соединения? Мои сомнения были рассеяны самым блестящим образом. На самой моденской станции большая дорога из округов по реке По перерезывает железную дорогу, и на этом перекрестке сотни поселян со множеством трехцветных знамен, украшенных савойским крестом и патриотическими девизами, предводимые своими синдиками и священниками, стояли, ожидая, пока пройдет поезд, и приветствуя его громкими криками.
Вотирование шло так, что имело характер не борьбы, а национального торжества и праздника. Мне почти не встречалось на дороге такого человека, у которого на шляпе не было бы девиза присоединения. Люди низших и высших сословий были одинаково украшены этим девизом. Впечатление усилилось еще во сто раз, когда мы приехали в Болонью. Тут не было дома, не было лавки без надписи: Viva Viorio Emmanuele, nostra legitimo r! Viva l’annessione! Fedelt al nostro r! {Да здравствует Виктор-Эммануэль, наш законный государь! Да здравствует при’ соединение! Верность нашему государю! (Прим. ред.).}
Для поселян и для горожан вотирование одинаково казалось второстепенною формою, а главным делом было ходить по улицам процессиями, с флагами и музыкою, песнями и патриотическими криками, и радость была главною чертою этого дня. Болонья с своими узкими улицами, по которым идут ее неподражаемые аркады, капризно разнообразные, но составляющие гармонический ансамбль, чрезвычайно удобна для таких проявлений энтузиазма. Окна и балконы были украшены флагами, коврами, шелковыми фестонами, часто с вышитыми на них гербами владельцев. Даже колонны аркад не избежали украшающей мании и были одеты красными и зелеными материями. Площади были местами встреч для процессий, из которых многие расхаживали по городу целый день: мест вотирования было одиннадцать в городе и по соседству, потому довольно дела было ходившим по всем этим местам процессиям студентов, работников, ремесленников разных промыслов. Главным местом встреч для процессий была Piazza Maggiore {Площадь Маджиоре. (Прим. ред.).}, с высокою башней Азинелли, поднимающеюся над целым городом. Крыльцо церкви, стоящей на Piazza Maggiore, было постоянно наполнено народом, наполнявшим и балконы на правой стороне от церкви. Эти толпы беспрестанно обменивались патриотическими криками с проходившими через площадь процессиями: махали платками, шляпами, кричали всевозможные evviva.
Я говорил, что само вотирование было второстепенным делом. Вотировать просто казалось предъявить билет на участие в общей радости. Интересно будет посмотреть, сколько голосов подано против соединения: судя по всему, что я видел, надобно думать, что разве один изо ста’.

‘Болонья, 12 марта, 9 часов утра.

Вчера к вечеру затихло движение, чтобы возобновиться через минуту, возобновиться с новым одушевлением, сильнее прежнего. Зажжение первой лампы на улицах было сигналом этого возобновления. В один миг на всех балконах явились бумажные фонари и восковые факелы. Искусственной иллюминации горожане не хотели делать, они хотели только осветить чудные улицы своего города. Эффект был магический. Он придавал великолепным зданиям совершенно новый характер. Особенно площадь перед дворцом правительства превосходила своею эффектностью все, что когда-нибудь я видел. Целый город казался одною сценическою декорациею, и все население города толпилось по улицам до поздней ночи. Все было оживлено, беспрестанно менялись, сходились и расходились группы, с веселыми криками. И во всем этом шуме и веселости не было ничего грубого: я не видел ни одного человека пьяного.
Поутру, с половины 8-го, народ стремился главным образом к театру, где поэт Гьянси должен был читать стихотворения, соответствовавшие случаю. Тут происходила великая демонстрация. Зала была битком набита. Каждому стихотворению аплодировали с фурором. Первое из них, Pio IX е guerra {Пий IX и война. (Прим. ред.).}, было поэтическим судом над папою, второе, Aquila d’Austria {Орел Австрии. (Прим. ред.).}, и третье, Anncssione {Присоединение. (Прим. ред.).}, говорили об австрийцах и соединении Италии. Энтузиазм был непреодолим, так что прусский генерал реакционной партии, случайно попавший в театр, также увлекся, аплодировал и кричал не хуже самого патриотического итальянца’.

‘Модена, 13 марта.

Мои впечатления о результате вотирования в Болонье, посланные к вам во вчерашнем моем письме, оказались верны. Нет сомнения, что вчера решилась судьба Центральной Италии. Выезжая из Болоньи ныне поутру, я справился о числе вотировавших и узнал, что из 21 тысячи человек, внесенных в списки города Болоньи и его предместий, 17 000 подали вчера голоса. Я уехал еще в 11 часов утра, но уже более 1 000 человек из остальных пришли вотировать. Вид городских улиц заставлял предугадывать такой результат, но даже и бывши приготовлен к нему, невольно удивляешься его величию. Даже в странах, где простолюдины не участвуют в выборах, такая большая пропорция вотирующих была бы чрезвычайна, еще удивительнее она при всеобщем вотировании. Простолюдины вообще не охотники вотировать, и потому всегда бывает, что множество из них не подают голосов. Вотирование продолжается еще до 5 часов вечера, стало быть можно ожидать, что по крайней мере девять десятых из всего числа избирателей в Романье подадут голоса. Это общее участие в выборах служит самым поразительным признаком интереса, который возбуждается во всем населении вопросом, решаемым в эти дни, это надобно отчасти объяснить долговременным приготовлением к нему. Присоединение вот уже несколько месяцев было единственною мыслью, занимавшею народ, и от частых препятствий она только усиливалась и распространялась.
Несмотря на столпление народа, все происходило с совершенным спокойствием и порядком, благодаря народным нравам. Избиратели в Болонье были разделены для вотирования на 11 отделов по алфавитному порядку фамилий, так что в каждом из 11 зал, назначенных для вотирования, подавали голоса люди, фамилии которых начинаются с известных букв. Такой порядок представлял новое удобство для манифестации. Ремесленники и работники каждого промысла собирались все вместе с флагами и знаменами, с оркестром, если только могли нанять его, или просто с своими громкими голосами, если не было у них денег нанять музыку. Все вместе они ходили по всем отделам, начиная с А и кончая Z. В каждом отделе принадлежавшие к нему люди входили в залу и подавали голоса, а товарищи ждали их на улице с патриотическими криками. Вотирование шло самым простым и правильным порядком. Описание того, как происходило оно в одном отделе, покажет, как происходило оно во всех. Возьмем, например, отдел, в котором были фамилии, начинающиеся буквою М. Местом вотирования для этого отдела был дом Пеполи. В каждом итальянском городе есть фамилии, столь тесно связанные с городскою историею, что считаются как будто бы принадлежностью или собственностью целого города. К таким фамилиям в Болонье принадлежат Пеполи, и нынешний представитель их рода один из популярнейших людей в целой Романье. Натурально было выбрать местом вотирования обширную залу его старинного дворца. Вы всходите по широкой лестнице, какие бывают только в Италии, по лестнице, которая одна занимает пространство целого дома. На площади, вверху лестницы, стоит человек, который отбирает трости, зонтики и другие оружия. Вы отворяете дверь и видите себя в огромной зале XVI столетия, со стенами, на которых гербы разных членов фамилии, с полами из мраморной мозаики, зала увешана фамильными портретами, которые как будто с изумленным любопытством смотрят на нынешние дела. Против дверей поставлен длинный с гол, около которого стоят человек десять в пальто и шляпах. Стол завален списками избирателей. Перед столом закрытая урна фута в четыре вышины, запечатанная четырьмя печатями, посредине крышки ее сделан узкий прорез для опускания билетов. Два человека безотлучно охраняют эту урну, как сокровище. Избиратель входит, осматриваясь, куда ему направиться. Ему показывают к столу. Высокий человек вежливо спрашивает у него фамилию. Это президент отдела, Мингетти, один из людей, получивших известность во время последних событий. Раскрывается список избирателей, ставится в нем значок против имени человека, подающего голос, и он кладет в ящик свой билет, так требует форма, но да или нет в этом ответе вовсе не тайна, потому что почти у каждого билет был прикреплен на шляпе или фуражке, и на каждом билете я видел решение в пользу единства.
Когда я прибыл в Mo дену, вотирование уже кончалось, но я скажу вам, хоть вы не поверите этому: город был оживлен, действительно, факт неимоверный в прежней столице Франциска IV. И здесь, как в Романье, ожидают, что почти все голоса без исключения будут в пользу присоединения’.
Читателю известен результат вотирования. Можно сказать, что только больные и отсутствующие не подали своих голосов, а каждый, кто только мог дойти до урны, собиравшей голоса, исполнил свой долг. Такая огромная пропорция вотировавших почти беспримерна в европейской истории. Читателю известно также, что едва одна пятидесятая часть голосов оказалась не в пользу соединения и что единодушие, с которым безмерное большинство населения потребовало национального единства, было поразительно, превзошло все надежды самых жарких патриотов. Читатель знает также, что немедленно после вотирования были отправлены областями Центральной Италии депутации в Турин просить Виктора-Эммануэля принять Центральную Италию в состав Северно-Итальянского королевства, что король безусловно согласился на просьбу, что теперь назначены в Центральной Италии выборы депутатов для общего парламента королевства, одинаково обнимающего собою Пьемонт, Ломбардию и всю Центральную Италию, что этот парламент собрался 2-го апреля. Без всякого сомнения, он будет могущественнейшей опорой туринскому правительству в его национальных стремлениях. Таким образом, со стороны самих итальянцев дело решено безвозвратно, и если бы туринское правительство захотело теперь повернуть назад, уступая французским требованиям, то оно действительно было бы принуждено прибегнуть для этого к мерам насилия, о которых говорит в своей ноте Кавур и которыми он едва ли захочет обесславить себя и лишить всякой нравственной силы своего короля. Отступиться от сделанного было бы теперь со стороны Кавура низостью и предательством.
Но преждевременно было бы считать теперь дело уже совершенно поконченным. Очень может быть, что придут те опасности, которыми Тувнель грозит итальянцам в своей депеше от 24 февраля. Вопрос решен для итальянцев, но французское правительство до сих пор не хотело соглашаться с ними, не хотело согласиться даже и в последние дни, ни после единодушного вотирования в пользу единства, ни после того, как Виктор-Эммануэль объявил Центральную Италию частью своего королевства. Франция до сих пор продолжает настаивать, чтобы дело оборотили на путь, указанный нотою 24 февраля, и чтобы отреклись от действий, противных этому указанию. Одновременно с каждым новым шагом итальянцев к единству Франция повторяла требование, чтобы они отказались от своих намерений и покорились ее воле. Так, например, в то самое время, как издавался во Флоренции и Болонье декрет о вотировании, 1 марта, император французов объявлял в своей речи при открытии законодательного корпуса, что порицает действия итальянцев, несогласные с его прежними советами. В те же самые дни действовал в том же смысле поверенный императора французов Альбери, приехавший во Флоренцию из Парижа в конце февраля. Он уже и прежде являлся в Центральной Италии истолкователем воли Наполеона III, теперь было ему поручено возобновить прежние настояния. Альбери, итальянец и патриот, человек честный и благонамеренный. Подобно Монтанелли3 он постоянно советовал своим соотечественникам покориться французскому требованию, не потому чтобы сам не сочувствовал делу единства, а только потому, что считает непреоборимыми те затруднения, которые поставляются Франциею осуществлению национальных стремлений. Мы приведем письмо флорентийского корреспондента ‘Times’a’ о последнем посольстве Альбери.
‘Альбери возвратился из Парижа, где он имел разговоры с императорам, и теперь говорит тоном человека, которому поручено передать мысли императора его соотечественникам. Я уже несколько упоминал об Альбери, выражая свое твердое убеждение в честности его характера. Он — один из немногих тосканцев, защищающих мнение об отдельном тосканском королевстве и поддерживавших притязания принца Наполеона на тосканский престол. Нельзя сомневаться в том, что он с точностью передает слова императора.
Император Наполеон убеждает через него итальянцев, что и теперь, в последние минуты дела, план присоединения к Пьемонту неосуществим, — более неосуществим, нежели когда-нибудь, что каково бы ни было его собственное расположение согласиться с этим ‘капризом народа’, он встречает в удовлетворении народному желанию препятствия столь сильные, что даже колоссальное могущество его империи не дает ему средства побороть их. Образование итальянского королевства с населением в 12 000 000 несовместно с присутствием австрийцев в Венеции. Оно противно венскому кабинету в особенности потому, что делается в пользу Сардинского королевства, которому Австрия приписывает все свои бедствия в Италии, с которым теперь предвидит борьбу за самое свое существование. По мнению императора, этот план столь же невыносим для Рима, для Неаполя и для всех великих монархий, защищающих мелкие итальянские государства и вообще принцип легитизма. Присоединение Центральной Италии к Северной, по мнению императора, немедленно повело бы за собою всеобщую войну. А он сам не хочет такой войны, да и Франция не пошла бы на нее с охотою, и Англия не стала бы его поддерживать в ней. Если итальянцы безрассудно останутся при своей мысли о соединении, ясно, что должен сделать император: он немедленно выведет свою армию из Ломбардии, останется спокойным зрителем борьбы, в которой партия присоединения будет иметь против себя Австрию и южные итальянские государства. Хотя бы все, созданное им, разрушалось этою борьбою, он должен будет предоставить итальянцев их судьбе, отдать ее австрийцам, от которых она потом не избавится в двести лет. Но император не желал бы отдать австрийцам и их наместникам ни одного вершка земли, которую отнял у них, и если дело не будет доведено до новой войны, Австрия согласится на сделку: она непреклонна только в двух вещах, в решимости сохранить Венецию и не допустить увеличения Сардинии. Император думает, что постепенно мог бы склонить Австрию, чтобы она передала ему все права низложенных принцев ее династии, государей моденского и тосканского, а папа, сколько бы ни сердился, находится в руках императора и кончит тем, что покорится ему. Главным затруднением служат сами жители Центральной Италии, и император объявляет, что готов спасти их, если они послушаются внушений рассудка. Пусть вопрос о Центральной Италии будет на время отложен, с сознанием, что возможно будет со временем всякое решение его, кроме присоединения к Сардинии. Пока пусть будет назначен регент для управления Тосканою и маленькими герцогствами, пусть он управляет и легатствами, как вассал папы. Кого назначить регентом, император не говорит прямо, не говорит и того, может ли этот регент рассчитывать в случае надобности на содействие 50 000 французов, находящихся в Ломбардии, или хотя части их, против нападения австрийцев. Потом, через несколько месяцев или лет регентства, — во время которых французские войска останутся в этой земле, — можно будет предложить жителям Центральной Италии вопрос, хотят ли они иметь своего регента королем, отвечать они будут по испытанному французскому способу, общенародным вотированием и просто ‘да’ или ‘нет’, результат без сомнения будет в смысле, которого желает император’.
То же самое говорит патриот еще более знаменитый, ветеран 1848 года, храбро сражавшийся тогда против австрийцев и получивший тяжелую рану в несчастной борьбе, Монтанелли. Если такие люди, как он и Альбери, советуют своим соотечественникам отступить перед опасностью, то надобно думать, что опасность действительно ужасна. Она так велика, что в самой Италии беспрестанно носились в последнее время слухи, будто бы Кавур уступил или уступает требованию французского правительства. Вот что говорили, например, во Флоренции в конце февраля, за три дня до декрета о вотировании. Мы, по обыкновению, переводим отрывок из корреспонденции, печатаемой в ‘Times’e’.
‘Последнее известие ныне состоит в том, что Франция и Пьемонт заключили конвенцию, по которой Пьемонт соглашается на учреждение отдельного королевства Центральной Италии, состоящего из Тосканы, Романьи и части Модены, королем будет назначен малолетний герцог Генуэзский Альберт-Виктор, племянник короля (Альберт-Виктору всего теперь шесть лет), опекуном его и регентом королевства будет назначен принц Наполеон, женатый на двоюродной сестре малолетнего короля, принцессе Клотильде. Таким образом, Центральная Италия по крайней мере на 12 лет, до совершеннолетия Альберта-Виктора, будет вассальным владением французской династии’.
Сам корреспондент ‘Times’a’, передающий этот слух, называет его сказкою. Но этой сказке верили, и для нас важно не то, основательна ли она, а то, что ей верили: это свидетельствует, как сильны были настояния Франции, если Италия могла думать, что Кавур уступает им. Чрез несколько дней разнесся слух о новом претенденте из французской династии на престол Центральной Италии. Сыновья тех братьев Наполеона, которые были сделаны королями во время первой империи, до последнего времени не имели близких отношений к сыновьям Луциана Бонапарте, который еще во время консульства поссорился с Наполеоном. Под именем принцев Канино они живут в Италии и пользуются в ней большою популярностью за свои демократические принципы. В феврале один из членов фамилии Луциана Бонапарте, Карл-Наполеон принц Канино, был вызван в Париж, император французов пожаловал ему титул королевского высочества, признав его принцем своей династии, чего прежде не хотел, и стал давать ему почетное место подле себя на всех торжественных церемониях. Мы не имеем претензии отгадывать, справедливо ли заключают из этого, что император французов, увидев непопулярность принца Наполеона в Тоскане, хочет заменить этого прежнего кандидата новым кандидатом на престол Центральной Италии, принцем Карлом-Наполеоном, семейство которого пользовалось любовью итальянцев, справедлив или несправедлив этот слух, мы увидим в довольно скором времени, а теперь приводим его только как новое выражение мнений, господствующих в Париже и в самой Италии относительно намерений императора французов. Вот еще любопытный факт о том, какие усилия делало в конце февраля французское правительство, чтобы склонить Кавура к согласию на проект, изложенный в ноте Тувнеля от 24 февраля. Теперь мы сообщаем читателю уже не предположение публики, а положительное сведение об одном из средств, которыми французские дипломаты действовали на Кавура и других государственных людей Италии. Этот факт мы берем из письма туринского корреспондента ‘Times’a’ от 9 марта:
’28 февраля французский посланник в Турине, барон Талейран, представил графу Кавуру ноту 24 февраля и вместе с нею прочел сардинскому министру другую депешу, присланную от Персиньи4, французского посланника в Лондоне, французскому министру иностранных дел, Персиньи в этой депеше уведомляет Тувнеля, что сообщил французские предложения лорду Росселю и что Россель согласился на решение, даваемое этими предложениями. Такое известие могло озадачить даже человека столь твердого, как Кавур. Итак, Англия, после всех своих уверений, изменяет в решительную минуту! Но удар грома был отпарирован электричеством в другой форме: прежде чем депеши, прочтенные Кавуру Талейраном, успели приехать из Парижа в Турин по железной дороге, по телеграфу уже было получено известие об ответе, какой был действительно дан лордом Росселем на французские предложения: английский министр сказал Персиньи, что эти предложения ‘убийственны’ для итальянской независимости. Любопытно было бы взглянуть на саркастическое выражение лица, с которым Кавур отвечал, что по его мнению г. Персиньи ошибся, потому что он, Кавур, имеет основание думать, что английское правительство решительно против французских предложений’.
Как было не рассчитать, что известие об ответе Росселя на депешу Тувнеля придет в Турин по телеграфу раньше, чем доедет до Турина по железной дороге депеша Персиньи, излагающая вместо подлинного ответа Росселя тот ответ, какой нужен был бы для французской системы? Но во всяком случае, отважность, с которою хотели подействовать на Кавура этим замечательным способом, заслуживает удивления.
В то же время действовали другим способом. Тувнель в депеше 24 февраля говорил, что если туринский кабинет не покорится французскому плану, Франция должна будет вывести свои войска из Ломбардии, так что Италия останется беззащитною против австрийцев.
Если бы французские войска были все выведены из Италии тотчас после Виллафранкского мира, Сардинии не было бы от этого никакой опасности. Если Франция хотела защищать Пьемонт и Ломбардию от австрийского вторжения, она одними словами достигла бы этой цели столь же верно, как и оставлением целой своей армии в Милане: каждому известно, что без положительного разрешения Франции австрийцы никогда не думали переходить границ, оставленных им по Виллафранкскому миру. Собственно для защиты Италии французская армия в Ломбардии была не нужна, но она в этой позиции служила сильною поддержкою французскому влиянию на туринский кабинет. Оставляя свое войско в Ломбардии, Франция имела в виду свои собственные интересы, а не интересы итальянцев, это ясно. Но столь же ясно и то, что вывод французской армии из Ломбардии должен теперь иметь уже совершенно иное значение: если Франция говорила, что присутствие ее армии в Милане служит выражением ее покровительства сардинскому правительству, то удаление этой армии должно было показывать австрийцам и целой Европе, что Италия лишается всякой надежды на французскую поддержку в случае австрийского нападения, отзывая свои войска из Италии, Франция прямо приглашала австрийцев начать наступательную войну, для наказания итальянцев за непокорность советам парижского кабинета. Около целого месяца продолжалась эта угроза, и наконец она исполняется. Австрийцы теперь знают, что Италия лишилась права на французскую помощь против них. Публицисты, не разделяющие того взгляда на французскую политику, которого мы постоянно держались, не могли отрицать, что со вступления Кавура в управление делами неудовольствие парижского правительства против Пьемонта выражалось сильными признаками пред лицом всей Европы. Но они все-таки хотели предполагать, что этот очевидный разрыв должен считаться только наружным фактом, скрывающим под собою совершенно иные отношения, они называли холодность просто демонстрацией, дипломатическим маневром, говорили, что император французов, выказывая гнев Пьемонту, действует неискренно, вводит, по тайному согласию с Кавуром, в обман Европу. Такое предположение, оскорбительное для императора французов, не заслуживает ни малейшего доверия по своей натянутости. Факты показывают, что император французов действительно имел те намерения, которые приказывал Тувнелю излагать в депешах, всем известных. Предположение противного было так неправдоподобно, что даже публицисты, его представлявшие, признавались в его невероятности. Но у них было еще другое ожидание: они говорили, что холодность и угроза имеют целью только вынудить у Сардинии уступку Савойи, что когда эта страна будет отдана Франции, вотирование Центральной Италии послужит для парижского кабинета поводом согласиться на соединение Центральной Италии с Пьемонтом и оставить свои прежние планы об отдельном королевстве Центральной Италии, объявив, что император французов не может не признать решительного значения за всеобщим вотированием, на котором основывает он свою собственную власть во Франции. Факты показали теперь несостоятельность таких ожиданий, противных принципам и целям французской политики. Савойя уже уступлена Пьемонтом, а Франция продолжает оставаться в прежних отношениях к кабинету Кавура и вотированию центрально-итальянского населения не придает значения, несогласного с целями своей политики. Парижский кабинет ни мало не смутился результатами вотирования 11 и 12 марта. Он объявляет, что выражение чувств Центральной Италии надобно понимать следующим образом: в Романье единодушная готовность присоединиться к Пьемонту означает только нежелание романьольцев возвратиться под власть папы и притом нежелание возвратиться под эту власть только в том предположении, что папа не произведет административных реформ. Если же римское правительство согласится на реформы, предлагаемые ему парижским кабинетом, то возвращение под власть папы вовсе не будет, по мнению парижского кабинета, несогласно с чувствами романьольцев. Еще менее противно было бы их желанию образование отдельного королевства, государь которого находился бы к папе в отношениях вассала. Точно так же истолковывает парижский кабинет и вотирование Тосканы: 11 и 12 марта Тоскана сказала вовсе не то, чтобы хотела присоединиться к Пьемонту, а просто только то, что не желает восстановления великого герцога. Отдельное королевство будет совершенно удовлетворять желаниям тосканцев, лишь бы только королем был назначен какой-нибудь другой принц, а не принц прежней династии. Конечно, такое объяснение не вполне соответствует тому поставлению вопроса, на которое отвечала Центральная Италия своим вотированием. Спрашивалось не то, хотят ли романьольцы и тосканцы возвратиться под власть папы и австрийского эрцгерцога, вопрос был прямо о том, хотят ли они оставаться отдельными от Пьемонта под каким бы то ни было правительством или присоединиться к Пьемонту. Но что ж из этого следует? Следует только то, что вопрос был поставлен дурно, оттого и ответ получился дурной, вовсе не выражающий желаний Центральной Италии. Парижскому правительству эти желания известны, и потому оно после вотирования продолжает говорить, как говорило до вотирования, что надобно сделать из Центральной Италии особенное королевство.
В таком положении находится теперь дело Центральной Италии. Фактически оно решено: Тоскана, Романья и мелкие герцогства присоединены к Пьемонту и Ломбардии, но удержится ли это соединение? Не сделает ли туринский кабинет каких-нибудь уступок, хотя уступать теперь было бы уже очень неловко? Или не возникнут ли весною военные события, которые дадут вопросу новый оборот, поведут к освобождению Венеции или к восстановлению прежнего порядка дел в Центральной Италии? Этих вещей предугадать еще нельзя, не потому, впрочем, чтобы они облечены были дипломатическою тайною, а просто потому, что и сами дипломаты еще не знают, чем разыграется дело. Желания и намерения каждого кабинета известны всей европейской публике, но неизвестно и самим кабинетам, возникнут ли случаи, нужные для осуществления намерений того или другого из них. Точно в таком же положении находится и другое дело, возникшее из прошлой войны. Фактически Савойя уже уступлена Франции, но неизвестно, к чему поведет это совершившееся расширение французских границ.
Люди, не умеющие или не желающие придавать дипломатическим объяснениям их истинный смысл, находят, что Франция и Сардиния действовали в савойском вопросе неискренно. Мы должны сказать, что обвинения подобного рода совершенно неприменимы к дипломатическим приемам в глазах людей, понимающих характер дипломатических объяснений. Начнем изложением фактов, на которых основываются порицания в неискренности. Мы приведем их по прениям английской палаты общин, которая служит теперь, при ничтожестве французского законодательного корпуса и при неразвитости парламентской независимости в прусской палате депутатов, единственным общеевропейским местом официального перевода политических дел с дипломатического языка на обыкновенный. Кинглек, член торийской оппозиции, который принял на себя обязанность следить в палате общин за действиями министерства по итальянскому вопросу, следующим образом излагал переговоры в своей речи 28 февраля об участи Савойи:
‘Когда и как возник план присоединить Савойю и Ниццу к Франции? Правда или не правда, что мысль об этом присоединении существовала еще до начала войны? Император французов, начиная итальянскую войну, получил согласие Европы на это предприятие торжественнейшими уверениями, что не питает никаких честолюбивых замыслов, никаких замыслов об увеличении Франции.— ‘Императорское правительство, — писал граф Валевский (тогдашний французский министр иностранных дел) герцогу Малаховскому (Пелисье, тогдашнему французскому посланнику в Лондоне), — не имеет никаких тайных замыслов, никаких честолюбивых видов, ему не в чем притворяться, нечего скрывать’.— 27 апреля (при вступлении французских войск в Италию) граф Коули (английский посланник в Париже) писал лорду Мальмсбери (тогдашнему английскому министру иностранных дел): ‘Граф Валевский сообщил мне вчера, что послал герцогу Малаховскому, для передачи правительству ее величества, депешу, в которой давал уверение, что императорское правительство не руководится никакими завоевательными или честолюбивыми намерениями’. Еще ближе касаясь предмета, о котором теперь мы говорим, граф Валевский писал герцогу Малаховскому следующее: ‘Альпийские проходы не в наших руках, и для нас чрезвычайно важно, чтобы ключ к ним остался в Турине, — только в Турине.— Его императорское величество, сохраняя строгую верность словам, которые сказал он, когда французский народ возвратил его на трон главы его династии, не одушевлен ни личным честолюбием, ни желанием завоеваний’. В форме еще более резкой и публичной повторил это уверение сам император 8 июня, вступив в Милан. В прокламации своей к итальянскому народу он говорил: ‘Ваши враги, которые также мои враги, старались уменьшить симпатию к вашему делу, существующую в целой Европе, убеждая мир, что я веду эту войну только для личного честолюбия или для увеличения французской территории. Если есть люди, не понимающие своего времени, я не принадлежу к их числу. При нынешней просвещенности общественного мнения могущество людей больше зависит от нравственного их влияния, нежели от бесплодных завоеваний. Я с гордостью стремлюсь к этому нравственному влиянию, содействуя освобождению одной из прекраснейших стран Европы’.— Но в моем портфеле лежит бумага, доказывающая, что эти слова заслуживали столько же доверия, как бюллетени первой империи. Еще в марте прошлого года, до начала войны, я получил эту бумагу из источника, сообщавшего ей полную достоверность. Она говорила: ‘Накануне бракосочетания принца Наполеона с принцессою Клотильдою была подписана бумага, называвшаяся ‘семейным обязательством’, — не трактатом и не конвенцией, а просто семейным обязательством (pacte de famille), в ней император французов обещал Сардинии французскую помощь, а король сардинский обещал отдать ему Савойю и Ниццу взамен за приобретения в Ломбардии’.— Лорд Мальмсбери поручал тогда лорду Коули спросить французское правительство об этом, но он употребил слово трактат, спрашивал, существует ли подобный трактат, вместо того чтобы спросить, существует ли семейное обязательство, и 1 мая 1859 г. лорд Коули отвечал: ‘Я сообщил графу Валевскому, что английское правительство получило известие о том, что 17 января подписан между Франциею и Сардиниею трактат, по которому Сардиния уступает Франции Савойю в случае приобретения Ломбардии. Граф Валевский отвечал, что он может сказать мне одно: до сих пор нет никакого трактата между Франциею и Сардиниею’.— Долго не было на это никаких опровержений, и секретарь (министр) иностранных дел, объявляя палате общин о заключении Виллафранкского мира, с удовольствием мог прибавить, опираясь на слова графа Валевского, что французское правительство вовсе не думает о присоединении Ниццы и Савойи. ‘Могу с удовольствием известить палату, — говорил он, — что император французов не делал никакого подобного требования и что, судя по всему, надобно думать, что он не имеет намерения делать какого бы то ни было прибавления к французской территории’.— Но наконец 7 февраля лорд Гренвилль (представитель нынешнего министерства в палате лордов) высказал если не всю истину, то по крайней мере нечто, указывавшее на существование обязательства, о котором я говорил. ‘Французское правительство объявило нам, — сказал он, — что в настоящее время нет вопроса о присоединении Савойи, что одним из многих вопросов, о которых рассуждали перед войною, было присоединение Савойи в случае известных событий, но так как эти события не совершились, то теперь и нет вопроса о присоединении. Французское правительство прибавляет, что если Сардиния, через присоединение Ломбардии и других провинций, станет могущественным итальянским государством, то оно почтет себя имеющим право рассмотреть, на каких условиях оно может дать утверждение такому устройству дел’.
В речи 16 марта Кинглек дополнил историю (вопроса следующими замечаниями о дипломатических уверениях с стороны Сардинии:
‘Предлог, под которым присоединяется к Франции Савойя, легко может быть применен к присоединению рейнских провинций и Бельгии. Знает ли палата, что делается теперь на бельгийской границе? В соседних с Францией) департаментах есть газеты, прямо доказывающие надобность присоединить Бельгию к Франции, говорящие бельгийцам, какие огромные промышленные выгоды получат они от присоединения. Но я не могу не сказать нескольких слов и о способе действий Сардинии в этом деле. Граф Кавур постоянно утверждал, что не давал никаких обязательств и не имеет никакого расположения уступать Савойю. В своей депеше к Нигри, сардинскому посланнику в Париже, он говорит: ‘Сардинское правительство никогда, ни за какие приобретения, не согласится уступить или променять какую бы то ни было часть земли, столько веков составлявшей славное владение савойского дома’. То же самое он говорил сэру Джемсу Гедеону (английскому посланнику в Турине): ‘Граф Кавур, приехав ко мне, — пишет сэр Джемс Гедеон, — повторил прежние свои слова, что Сардиния не заключала никакого обязательства уступать, продавать или обменивать Савойю или какую бы то ни было часть королевских владений’.
Факты, указываемые Кинглеком, совершенно достоверны: действительно, условие об уступке Савойи было подписано Валевским и Кавуром в начале прошлого года, еще до войны. Действительно, Франция и Сардиния в своих дипломатических ответах на вопросы других кабинетов до последнего времени постоянно отвечали, что такого условия не существует, и наконец всего месяца два тому назад говорили даже, что никто не думает о переходе Савойи под власть Франции. Но Кинглек совершенно ошибается, и что всего хуже, сам знает, что ошибается, когда выводит из этих фактов заключение, будто бы Сардиния и Франция кого-нибудь обманывали своими ответами, не соответствовавшими фактам. Кинглек сам очень хорошо понимает, что ответы подобного рода составляют чистую формальность, которой не придается никакого существенного значения ни отвечающими, ни получающими ответ. Когда, например, Мальмсбери или Россель спрашивали Кавура или Валевокого, существует ли обязательство уступить Савойю, они были уже уверены, что обязательство существует, они имели на это положительные доказательства, они знали также, что если об этом обязательстве французский или сардинский кабинет сам не объявил английскому, то значит, что объявить было нельзя и что ответ по необходимости будет отрицательный. Кавур или Валевский, давая отрицательный ответ, также очень хорошо знали, что Мальмсбери или Россель вперед знают невозможность придавать какую бы то ни было существенную важность этому ответу. Потому обмана тут никакого не было, а все дело ограничилось исполнением формальностей, не ведущим ни к чему и ничему не обязывающим, а требуемым только светскою деликатностью.
Теперь уже напечатан акт, которым король сардинский уступает Савойю и Ниццу Франции. Но этот акт нуждается в утверждении парламента, который собрался в Турине 2-го апреля, само собою разумеется, что парламент может не дать своего утверждения, и тогда все дело расстраивается, но само собою разумеется также, что Кавур совершенно уверен в согласии парламентского большинства на уступку, — иначе он сам помедлил бы до парламентского решения обнародованием уступки, прения по этому делу могут быть интересны, но если не произойдет до той поры каких-нибудь неожиданных перемен в политическом положении, они будут просто соблюдением формальности. Точно так же читатель, конечно, и без наших объяснений знает, что согласие самой Савойи и Ниццы на переход к Франции — не более, как формальность. Говорят, что в Савойе большинство народа не останется недовольно такою переменою, — это очень может быть, судя по соображениям, которые читатель найдет ниже, в речи Брайта по савойскому вопросу. В Париж уже являлась депутация муниципальных властей Савойи с принесением своего подданства императору, —впрочем, это еще ничего не доказывает, потому что читателю очень хорошо известно, каким образом составляются подобные депутации. Но в Ницце не успели устроить даже и такой демонстрации: напротив, муниципальное управление послало к Виктору-Эммануэлю просьбу, что если уже невозможно Ницце оставаться сардинским городом, то пусть по крайней мере будет она объявлена отдельным маленьким государством. Ницца город чисто итальянский, потому очень натурально ее желание не поступать в состав иноплеменного государства. Да и сами савойяры, несмотря на одноплеменность с французами, вероятно станут довольны своим новым положением только впоследствии, когда убедятся по опыту в его материальной выгодности, а теперь едва ли еще успели проникнуться желанием перейти под власть парижского правительства. Важность дела, впрочем, не в том, довольно ли переменою Население, над которым она производится: на это обстоятельство никогда не обращали большого внимания исторические силы. Многозначительность событию придается не отношениями его к самим савойярам, а политическими и военными соображениями других держав.
Савойя служит военным путем из Франции в Италию. Особенную важность в этом отношении имеет северная часть Савойи, округи Фосиньи и Шабле, в которых лежат главные горные проходы. В 1815 году, когда старались оградить Европу от французских вторжений, было постановлено, что северная часть Савойи должна быть нейтральною землею, подобно Швейцарии, швейцарцам было поручено особенное наблюдение за сохранением этого нейтралитета, драгоценного и для них самих, потому что он ограждает от Франции самостоятельность Женевы и всей юго-западной Швейцарии. Швейцария еще до начала войны тревожилась слухами об уступке Савойи, обращалась с замечаниями к французскому двору и к державам, подписавшим трактат 1815 года, особенно к Англии. Когда дело возобновилось в конце прошлого года, эти настояния усилились и Наполеон III нашел нужным объявить швейцарскому посланнику в Париже, что в случае уступки Савойи северная часть ее будет присоединена не к Франции, а к Швейцарии. Это было бы сообразно и с желанием северных савойяров, имеющих теснейшие промышленные связи с Женевою, и ограждало бы Швейцарию. Но потом, когда дело об уступке приблизилось к развязке, французское правительство нашло, что нет надобности отдавать Швейцарии северные савойские округи: безопасность Женевы и других юго-западных кантонов будет, по словам парижского кабинета, достаточно ограждена, если северная Савойя будет взята Франциею с обязательством считать ее нейтральною землею, как считалась она при сардинском правительстве. Швейцарцы нимало не успокоились таким обещанием: они говорят, что могли наблюдать за сохранением нейтралитета в северной Савойе, когда она принадлежала Пьемонту, не превосходящему Швейцарию своими военными силами, но будут совершенно лишены средств останавливать такую сильную державу, как Франция. Само собою разумеется, что никому не было бы охоты слушать швейцарцев, если бы опасность грозила им одним, но присоединение Савойи к Франции кажется западным державам только первою попыткою французского правительства расширить Францию до так называемых естественных ее пределов, до Альп и Рейна. Расширение границ на юге до Альп происходит на счет Пьемонта и Швейцарии, и область, присваиваемая тут Франциею, мала и бедна. Но если тот же принцип будет приложен к Рейну, то Франция захватит земли обширные и богатые, главную массу которых составляют рейнские провинции Пруссии и королевство Бельгийское. Это было бы, — не знаем, на самом ли деле, или только по мнению Дипломатов, — слишком большим увеличением французского могущества. Итак, процесс, которому теперь подвергается Савойя, представляется только предисловием, к выражению претензий Франции на баварские и прусские земли по левому берегу Рейна и на Бельгию. Потому дипломаты западных держав очень недовольны присоединением Савойи. Сколько переговоров и беспокойств производится этим событием, можно видеть из того, что вот уже несколько недель ни одно заседание верхней или нижней палаты английского парламента не проходит без рассуждений о савойском деле. Но до сих пор все ограничивалось разговорами и писанием депеш. Собственно из-за Савойи никакая держава не хочет начинать войну с Францией, а если нет решимости доходить до войны, то напрасно было бы и начинать ссору. Ближе всех дело о расширении французских границ касается Англии и Пруссии. Но Пруссия не так сильна, чтобы одна могла вести наступательную войну с Франциею, потому дело собственно зависит от Англии, и торийская оппозиция сильно претендует на нынешний кабинет за то, что он не вступает в ссору с Франциею. Россель и его товарищи очень основательно отвечают, что не могут начинать ссоры, которая вела бы к войне, когда видят, что английская нация решительно не хочет начинать войну из-за савойского вопроса. Почему не хочет этого английская нация, читатель увидит из следующего отрывка речи Брайта, сказанной 2 марта в ответ Роберту Пилю, упрекавшему министров за слабость их сопротивления императору Наполеону в савойском деле:
‘Прежде чем кто-нибудь из членов правительства даст ответ на вопрос достопочтенного баронета, — сказал Брайт, — я предложу достопочтенному баронету самому вопрос:— чего он хочет? Если достопочтенный баронет не может ничего посоветовать правительству, то говорить об этом предмете значит просто терять время, — мало того, значит делать положение худшим прежнего. Мы не французский парламент, не савойский парламент, не европейский парламент, — мы английский парламент, и если нельзя доказать, что вопросы иностранной политики, беспрестанно предлагаемые нам, имеют прямой и очевидный интерес для нашего отечества, то какое нелепое зрелище представляем мы Европе и целому свету, постоянно рассуждая о них? Всмотримся в дело. Оно не таково, чтобы нельзя нам было судить о нем хладнокровно. Вероятно, все мы согласны в том, что было бы лучше, если б в Европе не было никаких неудовольствий и если бы никто не хотел изменять существующие границы государств. Но состояние Европы не таково и невозможно ему быть таким. Эти достопочтенные джентльмены (тори) полагают, что если границы государств устроены были в 1815 г.— устроены так, что это устройство было совершенным расстройством, — то мы, как нация консервативная, должны защищать это устройство и противиться всякому изменению в нем, что мы, согласившись на отделение Бельгии от Голландии, согласившись на перемены, произошедшие теперь в Италии, должны как-нибудь выказать свои добродетели по савойскому делу и обвинять императора французов в великой измене европейским интересам за то, что он не хочет сохранить венского трактата. Я вместе с достопочтенным джентльменом (Робертом Пилем) жалею, что это г вопрос поднят в Париже. Я говорю притом, что приобретение Савойи не принесет Франции никакого увеличения силы, не принесет ей никакой выгоды. Каким образом могущество Франции увеличится от присоединения гористой области с малочисленным населением, этого я не могу понять и сообразить. Не думаю также, чтобы уступка Савойи чувствительно ослабила Сардинию или произвела в ней важную перемену. Очень сомневаюсь и в том, чтобы эта перемена была невыгодна для савойского народа. Не претендую на то, чтобы мои сведения были обширнее сведений достопочтенного баронета, но я слышал от многих заслуживающих доверие людей, что жители Савойи не имеют ничего против присоединения к Франции, а напротив, считают его выгодным для себя. (Ропот в палате.) Нам всем может очень прискорбно, что они так думают, но я объясню палате, почему они так думают. Из достовернейшего источника мне известно, что присоединение к Франции удвоит цену поземельной собственности в Савойе. Желал бы я знать, кто в какой-нибудь другой стране был бы недоволен переменою, от которой удвоилась бы ценность поземельной собственности в этой стране? Рабочие классы в Савойе также знают, что ценность труда в Савойе увеличится от присоединения к Франции. Лион от Шамбери всего в двух или трех днях пути, если не меньше. Лионские фабриканты тотчас же заведут фабрики по всей Савойе, перенесут в нее свой капитал и деятельность, и богатство Савойи увеличится. Потому что, если я не хочу, чтобы наше правительство помогало этой перемене, то не хочу, чтобы оно и противилось ей. Противиться этому, вы согласитесь, было бы вздорно. Несмотря на ваше сопротивление, Савойя все-таки перешла бы к Франции, вы только взволновали бы Европу и ввели бы Англию в столкновение с Францией). По-моему, лучше пусть пропадет Савойя, — впрочем, тут она вовсе не пропадет, да и не пострадает, — чем нам, представителям английского народа, вводить наше правительство в ссору с французским правительством и народом по предмету, нимало не касающемуся наших интересов. К сожалению, оказывается, чем меньше касается наших интересов какой-нибудь иностранный вопрос, тем больше он поглощает внимание членов нашей палаты. В течение многих поколений мы старались переделать карту Европы. Мы расточали кровь и сокровища на установление разных границ, чтобы известные земли принадлежали известным фамилиям, как будто стоило хлопотать об этом, и мы потерпели решительную и постыдную неудачу во всех этих хлопотах. Рассудим же, во имя здравого смысла и интересов английского народа, об этом вопросе спокойно и хладнокровно, как о предмете, касающемся только французского государства, сардинского государства и савойского народа. И если оба эти государства согласились на переход Савойи от Сардинии к Франции, а сам савойский народ расположен к этой перемене, то я говорю, что противно интересам Англии и чести английского правительства хлопотать об этом, чтобы помешать этой перемене, которой я никогда не стал сам бы помогать, но которая, по моему убеждению, не стоит того, чтобы налагать какую-нибудь подать на английский народ или тратить хотя одну каплю крови на замедление ее хотя одною минутою’.
Как бы то ни было, но савойское дело служит для целой Европы сильным доказательством намерений нынешнего французского правительства перейти к той политике, какой Франция следовала при Людовике XIV и Наполеоне I5. К чему приведет такое чувство, угадать нетрудно. Всякие сомнения о основательности опасений, постоянно высказывавшихся немецкими и английскими публицистами, исчезнут, и Западная Европа будет готовиться к отражению нападений, ожидаемых от Франции. Общее положение дел становится критическим. Кризис может произойти скоро, может и затянуться на долгое время. Вычислить его продолжительность месяцами нельзя, потому что в вопросе о времени все зависит от бесчисленных, быстро меняющихся обстоятельств, но характер положения зависит от фактов, которые мы уже видим и которые сильнее всяких мимолетных дипломатических отношений. Этими фактами определяется положение европейских политических дел до той поры, пока произойдет вооруженное столкновение, к которому они ведут неизбежно. Но само собою разумеется, что сущность дела может по временам прикрываться разными второстепенными случайностями и развязка может быть отсрочена или на несколько месяцев, или даже на несколько лет, усилиями государственных людей. Теперь говорят, что по савойскому вопросу и в особенности по вопросу о нейтралитете северной части Савойи соберется конгресс или составится конференция.
Можно было бы с довольно твердою уверенностью думать, что развязка довольно далека, если бы не существовало в других политических вопросах множество поводов, могущих ускорить столкновение. Читатель знает, например, что есть довольно сильные основания ожидать нынешнею весною возобновления военных действий в Италии. Австрия говорит, что не начнет войны из-за присоединения Центральной Италии к Пьемонту, но почему знать, удержится ли ома при нынешней политике? В Вене начинает получать перевес воинственная партия, к которой сам император расположен по характеру и по любви к военному делу. Австрия твердит, что Кавур, а в особенности демократическая партия в Италии, хочет вторгнуться в Венецию, для изгнания австрийцев. Очень правдоподобно, что это желание есть у итальянцев, но они не приступят скоро к его исполнению без вызовов со стороны Австрии: им нужно еще организоваться и укрепиться. Поводами к вызовам на войну или даже к прямому объявлению войны со стороны Австрии могут послужить дела Церковной области и Неаполитанского королевства. В Церковной области только присутствие французов останавливало до сих пор расширение восстания из Романьи до самого Рима. Удаление французских войск из Рима неминуемо приведет к перевороту, об этом удалении постоянно говорят, пока нет еще оснований думать, чтобы желание папы заменить французских своих телохранителей неаполитанскими и угрозы Наполеона III оставить папу на произвол судьбы исполнились на-днях. Но почему знать, (к какому образу действий будет приведен император французов своими расчетами? Быть может, он остановится на мысли, что революция в Риме и следующая за нею война австрийцев с итальянцами были бы полезны для упрочения французского влияния в Италии. Шанс этого расчета таков: итальянцы будут разбиты австрийцами и принуждены будут просить французской защиты на каких бы то ни было условиях. То же может произойти еще проще, и без революции в Риме, от одного укрепления австрийцев в надежде, что Наполеон III не будет помогать итальянцам: австрийцы немедленно начнут войну, как только убедятся в этом. Мы коснулись только двух шансов, а их множество. Шанс против скорого возникновения войны только один: изменение в системе французской политики по итальянскому вопросу. Мы не будем повторять того, что много раз говорили о степени вероятности, какую имеет ожидадание этого шанса, несовместное с коренными потребностями нынешней системы. В последние дни стали говорить о возобновлении искренней дружбы между Сардиниею и Франциею. Мы еще не видим фактов, на которых мог бы опираться такой слух, но очень может быть, что на-днях будет произведена какая-нибудь диверсия, вроде знаменитой брошюры ‘Папа и конгресс’. Мы не можем следить за этими мимолетными манифестациями, беседуя с читателем один раз в целый месяц, и можем только сказать, что нужны были бы слишком сильные и продолжительные доказательства для внушения нам доверия к серьезности образа действий, несогласного с принципами и расчетами системы, от которой иные ожидают искреннего желания освободить Италию.
Около того числа, когда мы пишем этот обзор, положение итальянского вопроса представлялось в следующем виде. Австрийцы усиливают свою армию в Венеции. Туринское министерство, вступившее в управление областями Центральной Италии, деятельно занимается усилением армии, для организации которой были пропущены шесть драгоценных месяцев робостью и рутинностью Дабормиды и Ла-Марморы, говорят, что к весне подданные Виктора-Эммануэля будут иметь 300 000 солдат на свою защиту. Папа отлучает от церкви всех, содействовавших отпадению Романьи, из этого должна возникнуть усиленная ссора между Римом и Турином. На случай удаления французов папа уже согласился с королем неаполитанским, чтобы Рим был занят неаполитанским войском. Это опровергается официальными уверениями, но это факт. О самом Неаполе нового сказать нечего: там попрежнему продолжаются аресты и тому подобные меры, нужные для поддержания нынешнего порядка вещей, и вообще неудовольствие растет с каждым месяцем. Надобно ли ожидать в Италии военных действий при таком состоянии вещей, предоставляем судить читателю, напоминая ему однакоже, что чрезвычайно многое зависит от воли императора французов.
Во Франции начинает заглушаться ропот протекционистов развивающимся убеждением публики, что понижение тарифа будет выгодно для всего государства. Зато начинают пробуждаться вновь те, впрочем слабые, оппозиционные стремления в законодательном корпусе, признаки которых появлялись и в прошедшем году. Не надобно придавать никакой важности этим попыткам собрания, которое по своему происхождению находится в полнейшей нравственней зааиеьшасти от правительства, читателю известно, что почти все члены законодательного корпуса вошли в него, как кандидаты правительства, исключительно благодаря административному содействию, полученному ими при выборах. Какую цену могут иметь покушения на самостоятельность в подобной корпорации, читатель может знать и без наших объяснений. Но, странным образом, эти господа выбрали первым случаем для своей оппозиции дело, по которому говорили о своей независимости. Они кассировали выбор одного из депутатов (Ла-Феррьера) за то, что будто бы администрация тяготела над избирателями, рекомендуя этого кандидата, и потому будто бы выборы были не свободны, — претензия очень забавная. Воодушевившись сознанием своей независимости, члены законодательного корпуса начали даже рассуждать о том, что несовместно с независимостью, будто бы составляющей принадлежность депутатского звания в нынешнее время, то обстоятельство, что находятся в числе депутатов некоторые лица придворного штата. Нас уверяют, будто бы ропот силен. Эта оппозиция заслуживает полного презрения сама по себе, но она показывает расположение умов, и мы упоминаем о ней только для того, чтобы напомнить читателю, как необходимо для нынешней системы отвлекать внимание публики иностранными делами от внутренних вопросов.
Англия также совершенно развлечена военными и дипломатическими заботами и опасениями. Билль о парламентской реформе, представленный лордом Росселем 1 марта, мало занимает собою публику, газеты и палаты, внимание которых поглощено опасностями, порождаемыми или предсказываемыми савойским делом. Билль этот умерен до чрезмерности. Почти вся перемена, им предлагаемая, ограничивается понижением ценза в городах с 10 фунтов на 6, а в графствах с 50 фунтов на 10. От этого число избирателей увеличивается на 40 процентов и к прежнему миллиону их прибавляется тысяч полтораста или двести работников из числа тех, которые получают лучшую плату, остальные 200 или 250 тысяч новых избирателей будут мелкие фермеры, мелкие лавочники и другие люди небогатых разрядов среднего сословия. Само по себе такое маловажное расширение круга избирателей было бы неудовлетворительно, но еще неудовлетворительнее билль потому, что предлагает слишком ничтожную перемену в распределении депутатов между маленькими городами и огромными городами. В прошлом году, во время агитации Брайта и во время прений о билле д’Израэли, мы говорили, что именно этот вопрос самый важный, теперь Ливерпуль и Манчестер, имеющие каждый по 400 000 жителей, избирают каждый только по 2 депутата, и в то же время есть целые десятки ничтожных городишек с какими-нибудь 7 или 10 тысяч[ами] жителей, которые также выбирают каждый по два депутата, Чтобы достигнуть хотя некоторой пропорциональности между величиною избирательных коллегий и числом посылаемых ими депутатов, нужно было бы взять у маленьких городов более 100 депутатских мест, которые следовало бы распределить между графствами и большими городами. Билль лорда Росселя предлагает переместить только 25 депутатов. При такой мизерности его, само собою разумеется, что он не заменяет открытую подачу голосов через записыванье в реестры тайною баллотировкою, которая нужна для ограждения независимости избирателей. Можно судить, соответствует ли такой билль потребностям общества. Но что же делать? Значительные реформы могут быть проводимы только настоятельным требованием публики, только серьезный гнев ее может побеждать сопротивление враждебных общественному благу интересов, а английской публике не до парламентской реформы: все заняты опасениями общей европейской войны. При этом состоянии общественного внимания, или, лучше сказать, невнимания ко внутренним вопросам, прогрессисты принуждены поддерживать билль Росселя, будучи в такое неблагоприятное для прогрессивной требовательности время довольны даже неудовлетворительною уступкою им со стороны аристократического отдела вигов и отлагая до более решительной поры агитацию для получения более решительных реформ, проведение которых через палату общин все-таки несколько облегчается биллем Росселя, увеличивающим прогрессивный элемент в избирательных коллегиях и дающим несколько новых депутатов прогрессивным избирательным округам, то есть большим городам.
На континенте многие ошибаются относительно причины, по которой англичане боятся войны: многие публицисты и государственные люди других наций, особенно французской, воображают, будто английская нация боится неуспеха в войне, — вовсе нет: англичане твердо убеждены, что единственная держава, которая могла бы успешно бороться с ними, — Северо-Американские Штаты, но с Северо-Американскими Штатами едва ли возможна у них война, потому что обе нации считают теперь себя почти одною нациею и одинаково не хотят никаких серьезных ссор между собою. А в войне с какими бы то ни было другими державами или хотя союзом держав Англия наверное рассчитывает одержать верх. Она боится не неуспеха в войне, а боится войны, хотя бы самой успешной, потому что находит самую успешную войну делом разорительным. Это внушение здравого смысла уже настолько сильно в Англии, что господствует над умами, когда они не раздражены страстями, но вспыхни война на материке, страсти разгорятся, дипломаты будут вовлекать в нее, и англичане чувствуют, что они еще не настолько овладели собою, чтобы долго могли устоять против собственных страстей, чужих вызовов и приглашений, — вот это опасение за свои собственные чувства и заставляет их заботиться о сохранении мира на европейском материке. Они чувствуют, что пушечные выстрелы еще возбуждают в них марсоманию. Эти обе стороны дела очень хорошо выставляются в их делах с Китаем. Затронута их национальная гордость стычкою на Пей-Хо6, и они не в силах удержаться, снаряжают экспедицию, втягиваются в войну, хотя сами чувствуют, что эта война вещь дурная и разорительная. Чтобы ближе познакомиться с понятиями англичан о таких делах, мы прочтем отрывок из речи, сказанной Брайтом 16 марта по поводу назначений кредита на китайскую экспедицию:
‘Мы теперь запутались в дело, которое даже человеку с самой глухой совестью в этой палате не может представляться честным делом, — говорит Брайт.— Посмотрим, как шло это дело. Я не стану возвращаться к первой китайской войне (1843 г.), которая была самым дурным делом, какое только возможно. Я стану говорить только о второй войне (1857 г.), начатой неосторожностью сэра Джона Боуринга, английского уполномоченного. Война эта была основана на обмане. Так или иначе, она кончилась, но при переговорах о мирном трактате была сделана важная ошибка. У нас, кажется, было непременное желание ввести в трактат что-нибудь особенно оскорбительное для китайцев, но решительно бесполезное для наших торговых или политических интересов, мы вытребовали вещь, неслыханную в Китае,— чтобы английский посланник жил в Пекине. Надобно еще поспорить о том, стоит ли держать посланника при каком бы то ни было дворе и не лучше ли было бы нам отозвать назад всех наших посланников. Но, как бы то ни было, странное понятие об английских политических или коммерческих выгодах должны иметь люди, которые думают, что могут получить бог знает сколько пользы, когда возьмут какого-нибудь неопытного или голодного дипломата и пошлют его жить в Пекин, гд’ ему очень неудобно жить и где нет в нем никакой надобности. Это условие было включено в трактат, я думаю, только за тем, чтобы унизить китайцев и доказать безусловное торжество английского оружия над слабым китайским правительством. Впрочем, это все равно, но когда посланник отправился в Пекин и произошло столкновение на Пей-Хо, то мы опять были так же неправы, как в том деле, из-за которого начали вторую китайскую войну в 1857 году. Все доказательства, на которых опирался нынешний министр иностранных дел, осуждая войну 1857 г., совершенно применяются к делу, теперь им как будто защищаемому. Он говорит, что китайцы поступили с англичанами на Пей-Хо коварно, но капитан английской службы, участвовавший в этом убийственном и несчастном деле, объяснил нам, что никакого коварства не было, что если бы китайцы хотели поступить с нами коварно или устраивали засаду, то ни один корабль не уцелел бы и ни одного из бывших в эскадре англичан не осталось бы в живых. Это говорит человек, участвовавший в деле. Если мы люди рассудительные, то, запутавшись в это дурное и преступное дело, мы не должны прикрывать его обвинением китайцев в коварстве. Надобно обвинять в безрассудстве и бездарности нашего посланника и в большой опрометчивости нашего адмирала, хотя этот адмирал и храбрый человек. Храбрость с рассудительностью прекрасная вещь, но без рассудительности ведет только к подобным несчастиям. Это не мое собственное мнение, а мнение офицеров, служивших в Китае, и 99 человек из 100 рассудительных людей в Англии, читавших рассказ об этом гибельном деле. Тут нынешнее правительство пока еще ни в чем не виновато: оно приняло власть в ту самую неделю, как произошло это дело на Пей-Хо, и нельзя осуждать его в этом деле, произошедшем за 15 000 миль отсюда. Но потом кабинет не выказал рассудительности, которой следовало бы ожидать от него. Невозможно читать рассказов об этом деле в английских и индийских газетах, не приходя к заключению, что наш посланник Брюс обнаружил тут совершенную нерассудительность и что ее следствием была эта убийственная неудача. Что же сделали с человеком, выказавшим такой недостаток рассудительности? Когда посланник, занимающий свое ответственное место за 15 000 миль от Англии, совершает такие важные ошибки, то первым делом правительства должно было бы не оставлять его в такой важной должности, а заместить его человеком, в котором правительство и Англия могли бы найти здравый смысл и осмотрительность. По моему мнению, совершенная нелепость вести переговоры с народом через посланника, которому не удалось первое и единственное дело его с этим народом и который, конечно, раздражен своею неудачею: вместо того, чтобы являться к народу с благородными чувствами и с уважением, какое возможно при данных обстоятельствах, с искренним желанием устроить дружелюбные отношения между этим народом и своею нациею, он будет ожесточен собственною неудачею. В целом мире невозможно найти человека, менее способного к ведению переговоров или военных действий в Китае, чем Брюс, а сн был оставлен нашим посланником в Китае. Кто прочитает его депеши, тот увидит, что он всегда был неспособен к своей должности, потому что с самого начала действовал в духе самой дурной подозрительности. В каждом слове его видно, что он хотел оскорблять, а не уважать чувства людей, с которыми вел переговоры… Если мы сильнее китайцев, из этого еще не следует, чтобы мы должны были употреблять свою силу на оскорбления им. Благородный лорд, находящийся во главе правительства, вероятно, объяснит нам, какой пользы надобно ожидать от того, что Брюс или преемник Брюса поселится в Пекине. Если он покажет, что выгоды от этого будет гораздо больше, чем вреда, тогда нам можно подумать, посылать ли кого-нибудь в Пекин, но мне кажется, что, по модному нынешнему выражению, мы хотим войну вести за ‘идею’ и притом за одну из самых нелепых идей, какие когда-либо входили в дипломатические головы’.
Брайт в этом случае излагает не свои личные мысли, — то же самое говорили все англичане, пока еще не решена была третья китайская война. Первым впечатлением, по получении подробных известий о деле на Пей-Хо, во всех англичанах была мысль, что дело это произведено опрометчивостью и излишнею требовательностью их посланника, что китайцы были правы, это говорили все англичане, говорил ‘Times’, который собственно потому и важен, что не имеет собственного мнения, а только излагает мнения, господствующие в публике, это говорили и члены кабинета, Россель, Глэдстон, Мильнер, Джибсон. Сомневался ли кто-нибудь из англичан в успешности войны с Китаем? Нет, англичане боялись побед. Но постепенно публика разгорячалась от рассуждений о деле на Пей-Хо, которое уменьшит в китайцах уважение к английской силе, если не будет она вновь доказана Китаю, — и постепенно Англия увлеклась в войну, и теперь никто не хочет слушать Брайта, который имел твердость остаться при мыслях, бывших прежде общими для всей английской публики. Вот почему Англия и боится всяких поводов к войне: она знает, что не удержится от опьянения, производимого ими. В победе она не сомневается, но знает разорительность побед и старается, чтобы оставался закрыт путь, ведущий к ним.

Апрель 1860

Присоединение Савойи и Ниццы к Франции.— Сцена 19 марта в Риме.— Апрельские сцены в Палермо и в Мессине.— Сцена 15 марта в Пеште.— Кончина Брука.

23 апреля 1860.

Благодаря рассказам корреспондента газеты ‘Times’, отправившегося в Савойю посмотреть, что и как там делается, мы теперь довольно хорошо знаем, каким порядком производилось дело присоединения, на каких данных основывалась возможность его, какие обстоятельства давали французам возможность получить уступку, а Кавуру открывали путь согласиться на нее. Факт сам по себе не важен, как мы уже говорили: Франция мало выигрывает от завладения небольшою и бедною областью, король Виктор-Эммануэль и его министр Кавур мало теряют материальных средств военного и дипломатического могущества, отказываясь от власти над савойярами. Но великие факты совершаются по тем же законам, под влиянием тех же обстоятельств и сил, как и малые: лейпцигская битва, в которой дралось 500 000 человек, происходила тем же способом и была решена теми же причинами, по каким дерутся и побеждают или бывают побеждаемы маленькие отряды в неважных стычках. Всмотревшись в дело о том, как и чем была решена судьба Савойи, мы можем, если захотим, извлечь из него материалы для пояснения того, как происходят дела, от которых зависит судьба Европы. Прежде всего прочтем рассказ, знакомящий нас с савойскими происшествиями. Корреспондент ‘Times’a’ отправился в эту страну, лишь только стало известно, что уступка будет произведена с формальным участием самих савойяров: ему хотелось удостовериться в том, справедливы ли слухи, будто бы савойяры сами хотят присоединиться к Франции, или эти слухи, распускаемые французскими полуофициальными газетами, — чистый вздор, и савойяры находятся в отчаянии от предстоящей перемены подданства, как уверили многие из итальянских, немецких и английских газет. Он не за французов, он не против французов: он поехал в Савойю не за тем, чтобы судить, хороши или дурны чувства савойяров, он занят только тем, чтобы узнать, в чем состоят их чувства. Предисловием к его рассказу о впечатлениях служат воспоминания о прежнем состоянии Савойи, в которой он бывал несколько раз. До 1848 года савойяры не имели ровно никаких политических и гражданских понятий. Под патриархальным управлением они не имели ни надобности, ни возможности думать о своих общественных делах. Они любили гордиться своею верностью королю, слушались во всем своих правителей, слушались духовенства в том, что оставалось невходящим в приказания, получаемые ими от правительства. С 1848 года положение дел начало изменяться: король велел им выбирать депутатов, — так по их понятиям представлялась конституционная свобода, послушные приказанию, они выбирали депутатов и сначала все таких людей, которые слушались во всем короля и католического духовенства. Потом понемногу начали они переваривать мысль, что депутаты выбираются собственно за тем, чтобы защищать их интересы, и начали показываться в Савойе некоторые зародыши либерализма. Либерализм этот был плоховат, а главное — слабоват: иначе и быть не могло у новичков, но все-таки понемногу он развивался, и граф Кавур в последние годы мог надеяться, что когда-нибудь станет Савойя выбирать таких депутатов, которые поддерживали бы либеральное правительство, впрочем, нельзя было рассчитывать на скорое исполнение такой надежды: савойяры изменялись — это правда, но изменялись медленно, и двенадцать лет не успели много изменить их. В такую-то страну поехал корреспондент ‘Times’a’ разузнавать, что она думает, чего она желает, или, по его собственному полунасмешливому выражению о себе, поехал отыскивать предполагаемое савойское движение. Послушаем же теперь, что нашел он и как шло при нем дело:

‘Анси. 25 марта, вечером.

Вот и в Анси я, новый Жером Патюро, отправившийся искать савойского движения. Исполненный веры, подобно своему первообразу, я нимало не обескураживаюсь тем, что мало успеха имели мои поиски в южных долинах Савойи, и теперь направляю свой путь к северу, не останавливаясь за дождем, градом, ветром и снегом, согреваемый надеждою найти, наконец, предмет моих исканий. Ныне день выборов, и выбранные депутаты должны выразить желание Савойи решить будущую судьбу родины своими голосами. Какая торжественная минута! какая ответственность! какой шанс мне увидеть все народные чувства на моем пути! Вот мысли, теснящиеся в моей голове, высунутой в окно вагона, везущего меня в Э-ле-Бен. От этих мыслей я становлюсь торжествен духом, как будто сам я савойярский патриот, как будто в моей руке один из тех избирательных билетов, которые решат участь этих гор и этого болотистого озера, тянущегося налево, и этих косогоров с их виноградниками и крытыми черепицей домиками, быстро мелькающих направо.
Поезд останавливается, кондуктор кричит: Бен! Бен! Я беру свой сак и плащ, решаясь сам во что бы то ни стало тащить их со станции в город: я не могу вообразить, чтобы хоть один из свободных савойских граждан, занятых мыслями о предстоящей перемене, нашел время прислужить неважному человеку, приехавшему в вагоне, и снизошел отнести его сак в гостиницу. Но я был приятно изумлен, услышав знакомый крик множества голосов, который встретил меня по-старому: ‘пожалуйте сюда, мьсе, угодна вам дилижанс? — угодно вам экипаж? — угодно вам ехать в гостиницу?’ — и множество других предложений. Я бросился в город, чтобы, не жалея ни ушей, ни глаз, видеть все, слышать все, что только можно, пока отправится дилижанс в Анси. Разочарование, навеянное на меня бессмысленною беззаботностью савойских граждан в такой великий день, несколько затихло, когда я сквозь аллею тополей, ведущую к городу, увидел множество людей, очень важно расхаживающих по главной улице. Везде в других городах жители плохие патриоты, но мало плохих патриотов в городе Э-ле-Бен, — так я подумал, но передумал в следующую же минуту. Оттого ли, что они приняли меня за своего нового подпрефекта и мой шотландский плащ за мундир, а мой зонтик за символ моего сана, или отчего другого, но политическое торжество их было значительно расстроено моим появлением. Я решительно был на их глаза интереснее присоединения к Франции или отделения от Сардинии. Они зорко смотрели на меня, стараясь угадать, есть ли у меня намерение и средства истратить в их городе несколько пятифранковиков. Я был для них даром небес в это зимнее время, когда перепадает им так мало денег: каждый забыл отделение и присоединение, думая о том, нельзя ли отделить какую-нибудь монету от моего кармана и присоединить к своему. Это было убийственно. Я спрашивал о их мнениях, они спрашивали, не закажу ли я обед. Я спрашивал, кто их кандидат, они спрашивали меня, не хочу ли посмотреть римские развалины. Если бы вера моя не была тверда, я немедленно воротился бы в Шамбери. Но я только пофилософствовал о деморализующем влиянии иностранного золота на простые неиспорченные сердца, завернулся в свой плащ и взлез на дилижанс, готовый везти меня в более первобытные страны.
Встащившись под дождем по грязной дороге на Биольскую гору, экипаж остановился и был тотчас же окружен людьми, привлеченными необыкновенностью того события, что явился путешественник в такое время года. Вид у них был такой почтенный, что я ободрился духом и спросил, кто их кандидат и тот ли кандидат выбран, какого они хотели? Ma foi {По правде сказать. (Прим. ред.).}, не знаем, — сказали они:— погода была так дурна, что мы не ходили узнавать, что делают горожане. Я снова утешился мыслью, что люди тут уже слишком первобытны, лошади отдохнули, и мы поехали по шоссе к Альбану и Капо-дель-Мандаменто.
Тут опять была чуть не целая толпа у станции и табачной лавочки, одинокий жандарм (пьемонтский) был тут самой видней фигурой. Я зашел в трактир, велел подать бутылку вина и спросил о новостях.
‘Вы, мсье, должны знать их лучше нас, говорят, что в Шамбери французы?)/— ‘Что же, нравится вам эта перемена?’ — ‘Не нам, простым людям, говорить, что нам нравится, что нет’.
‘Пошел!’ — было невольным ответом разочарованного энтузиаста, и мы поскакали в живописную деревушку Альби, где переменили лошадей. С неутомимостью, достойною моего первообраза Жерома, я возобновил штурм и вступил в разговор с людьми, которых воскресенье собрало перед трактиром. Спрашивать их было все равно, что спрашивать кривого безносого кретена, запрягавшего лошадей: я добился от них столько же толку.
Я был порядком обескуражен, и если бы кстати не поднялась буря со снегом, отвлекшая мое внимание от великой мысли савойского движения, я чувствовал бы себя разбитым наголову. Но облачное движение оживило мою энергию и, отступившись от расспросов у бедных ничего не знающих поселян, я решился испытать счастья в Анси, самом деятельном из савойских городов, гордящемся тем, что имеет хлопчатобумажную фабрику, имеет стеклянные заводы и по соседству каменноугольные копи. Перед заходом солнца показались мне вдалеке высокие трубы его заводов.
Ожидание не обмануло меня. В Анси положительно было больше следов движения, чем в Шамбери и других городах, а моею целью было найти какое-нибудь движение, — французское, сардинское, швейцарское, — все равно, лишь бы движение. Все в Анси были заняты этим делом, потому не трудно было вступить в разговоры о нем. Первым, что я услышал, были жалобы на пьемонтское правительство, которое в своей итальянской политике почти забыло о древнейших наследственных владениях, вспоминая о них только за тем, чтобы брать с них солдат и деньги. ‘А взамен за то ничего не делает для нас. Давно обещались провести железную дорогу в Анси, а до сих пор еще и не начали ее, и провоз наших изделий в Пьемонт очень убыточен’. Это недовольство ободряло людей, действовавших в пользу Франции.— ‘Стало быть, вы теперь довольны, что присоединяетесь к Франции и что будет вам построена железная дорога?’ — сказал я.— ‘Нас разоряют, мсье, — отвечали мне: — мы сбываем свои стеклянные товары в Пьемонт, где таких не умеют делать. А с французскими стеклянными товарами, которые теперь пойдут к нам, наши не могут сравняться. Кончится, вероятно, тем, что нам придется закрыть свои заводы. Кроме того, нам придется дороже платить за колониальные товары, которые мы получали из Женевы’. Не только торговцы, но и частные люди по предусмотрительности сделали большие закупки этих товаров, чтобы уйти от убытка хотя на первое время.— ‘Стало быть, у вас большая торговля с Женевой?’ — ‘Да, Женева ввозит к нам на 7 или на 8 миллионов франков товаров своих, английских и немецких’.— ‘Стало быть, вам хотелось бы присоединиться к Швейцарии?’ — ‘Нет, ведь мы все равно лишились бы сбыта в Пьемонт’.— ‘Так чего же вы желаете?’ — ‘Мы теперь не стали ничего желать, потому что все решено и правительство отдало нас Франции’.— ‘Но по крайней мере вы постарались ныне выбрать депутата, который выразил бы ваши желания?’ — ‘Нет, наш кандидат бросил нас, он уехал с депутациею в Париж. Знаете, все эти адвокаты и наши чиновники на французской стороне: они надеются, что им за усердие заплатят орденами и хорошими должностями. Одному обещали место подпрефекта, другому должность префекта, третьему — помощника префекта, а крестов раздадут целые сотни’.
Ясно, мой собеседник был фрондер. Я подозреваю, что он имеет дела по хлопчатобумажной фабрике. Посмотрим на другую сторону дела. Оно обернется к вам другой стороной, если вы поговорите с человеком, имеющим дела по каменноугольным копям или по лесной торговле. Он скажет вам, во-первых, что привык не скрывать своих мнений, что он по сердцу и по душе такой же француз, как по языку, что он не хочет дольше подчиняться итальянской политике Пьемонта, не хочет, чтобы его руками другие загребали жар, что савойская промышленность теперь связана, что ей теперь открыт один сбыт в Пьемонт, куда нельзя по дороговизне провоза сбывать через Альпы сырые продукты, составляющие главное богатство Савойи, а Франция будет для них готовым и близким рынком. И как только построят железную дорогу, страна процветет.
Вот вам обе стороны дела: ту или другую выставляют перед вами, смотря по тому, с кем вы заговорите. Правда, некоторое движение есть в Анси, но какого оно рода? — самого низкого. Ни та, ни другая партия ни слова не говорит о различии в учреждениях: нет ни искры чувства, место которому было бы выше желудка, алчного центра нашей животной натуры.
Расскажу еще один случай, — грустно мне рассказывать его, потому что он предвещает недоброе. В день выборов французская партия давала обед: в городе тогда было проездом человек восемь французских купцов: их пригласили на обед, они все отказались, заметив: ‘добрые люди, вы сами не знаете, чего хотите. Мы испытали эту вещь и уверяем вас, что скоро вы раскаетесь’.
В девять часов вечера идет почтовая карета в Женеву. Об Анси я написал уже довольно, в следующий раз скажу вам, что говорят в Женеве о Шабле и Фосиньи’.

‘Женева, 26 марта.

Вы поверите моим словам, что почтовая карета, ходящая из Анси в Женеву, не слишком удобный экипаж и что на Сионе чрезвычайно холодно во время вьюги. Но я невозмутимо ехал отыскивать савойское движение и только на станции в Крюсоле, где мы переменяли лошадей, мое спокойствие было нарушено несколькими людьми, стоявшими на круглом крыльце и громко кричавшими: ‘победа!’ Это были партизаны Франции, торжествовавшие удачу на выборах. Они громко объясняли выгоды, какие получит Савойя от присоединения к Франции. Этот панегирик пришелся не по вкусу двум другим людям, бывшим на крыльце, и начался спор. Тут в первый раз увидел я снимание и к политическим учреждениям. Противники присоединения заговорили о жандармах, о личной свободе и о политической свободе, которая вся погибнет от присоединения.
Сионский хребет совершенно отрезывает Фосиньи и Шабле от остальной Савойи. Я очень доволен тем, что переехал его, и могу вам рассказать о чувствах жителей в этих нейтрализованных округах. Я уже и прежде слышал отголоски швейцарских опасений и криков, полагал, что население Шабле и Фосиньи не так равнодушно, как уверяли меня в южной Савойе, но я не предполагал, чтобы волнение в Швейцарии было так сильно и чтобы желания северной Савойи получили такой определенный характер. Оба эти обстоятельства заслуживают внимания.
Я еще не был в Шабле и Фосиньи и не могу говорить о собственных наблюдениях, но передо мною лежит печатная декларация жителей северной Савойи, требующая присоединения к Швейцарии и посланная ко всем державам, подписавшим трактат 1815 года. К этой декларации пришиты 152 страницы, на которых находится 11502 подписи, собранные во всех кантонах нейтрализованных округов. Эти подписи были собраны менее чем в восемь дней, с 8 до 16 марта. Может показаться странно, что не позаботились об этом раньше, но вспомните, что до появления ноты 24 февраля Франция не заводила формальной речи об уступке, а когда Швейцарский союзный совет поручил своим дипломатическим агентам сделать представление по этому делу, то Франция даже отвечала, что о савойсксм вопросе в настоящее время нет речи и что если бы он еозник, то Шабле и Фосиньи были бы уступлены Швейцарии. Введенные в обманчивую беспечность, нейтрализованные округи и Швейцария не думали, что им грозит опасность. Они были пробуждены только объявлением, сделанным в Анси и Шамбери 8 и 10 марта, говорившим савойскому народу, что он приглашается выразить свое желание или нежелание присоединиться к Франции, и ни слова не упоминавшим о Швейцарии и об ее правах на нейтрализованные округи. Только тогда стали устраивать манифестацию в северной Савойе, собирать подписи к объявлению о том, что северная Савойя желает присоединиться к Швейцарии, если не может остаться соединена с Пьемонтом. После того как эта декларация была напечатана, собрали к ней еще более тысячи подписей, так что свое согласие с ней выразили 12 600 человек в округах, имеющих всего населения около 160 000 человек. Я сам поеду в эти округи и не стану теперь тратить время на отгадывание того, до какой степени сильно в жителях желание, свидетельствуемое этою декларацией)’.

‘Бонвиль, 27 марта.

Целый день я провел в разъездах по всем сколько-нибудь важным местам нейтрализованных округов, был в Тононе, Дувене, Анмасе, Бонвиле, и т. д., и у меня не осталось сомнения в том, что здесь имеет действительную силу савойское движение, которого почти не существует в остальной Савойе. В северной Савойе жители гораздо живее, чем в южной, они, кажется, готовы встрепенуться из своей дремоты, это надобно приписывать тесным их связям с Женевою, оставшимся не вовсе без влияния на характер народа и пробуждавшим в здешних савойярах чувство независимости. Но все-таки не думайте, чтобы политические соображения говорили в них сильнее по этому делу, чем у южных савойяров. И здесь материальные выгоды — единственный рычаг, движущий народными желаниями, но материальный интерес влечет эти округи к Женеве и к Швейцарии. В Швейцарию текут реки северной Савойи, в Швейцарию идут и продукты ее. От остальной Савойи и от Франции она отделена цепью гор, проезд по которым всегда труден, а зимою часто и невозможен. Сообщение с светом здешние долины имеют через Женевское озеро: по нем получают они немногие товары, ими потребляемые, по нем приезжают к ним и путешественники, служащие для них главным источником дохода.
Потому, если бы принимать за основание суждений материальный интерес, то жители здесь все до одного были бы расположены присоединиться к Швейцарии. Но от сотворения мира всегда существовало противоречие между интересами страны и выгодами некоторых ее жителей. Оно существует и в нейтрализованных округах. Я имел случай говорить с людьми всех сословий и во всех своих поисках не нашел землевладельца или фермера, который желал бы присоединения к Франции. Если некоторые из них не так сильно, как другие, высказывали свое желание присоединиться к Швейцарии, это происходило только от робкой осторожности, которая стала совершенно понятна для меня из разговоров с людьми французской партии. Эта партия сосредоточена в городах, и центром ее служит Тонон, а главною поддержкою личный расчет чиновников, адвокатов и духовных. Приверженность этих трех сословий к Франции натуральна, потому что они проиграли бы от присоединения северной Савойи к Швейцарии, между тем как все остальные классы проигрывают от присоединения к Франции. В республиканской стране с простыми и свободными учреждениями, в стране, сохранившей самоуправление почти во всей первобытной чистоте, чиновники не могут ждать себе завидного положения. Почти все места раздаются по выборам, а не по рутине и не по связям. Надежда на повышение очень мала, небогато и жалованье в стране, где должность считается почетом, а не источником выгод. Жизнь чиновника, зависящего от народа, трудна: от него требуют не такой деятельности, какая в бюрократической машине достаточна ему, чтобы не отстать от других. Гораздо привлекательнее карьера его в могущественной, многосложной администрации, какова французская. Сколько почестей ждет тут честолюбивых мэров и их помощников! Каждый из них надеется быть подпрефектом или даже префектом. Шансы выгод для чиновничества слишком неравны, не говоря уже о том, что в Швейцарии нет крестов и денежных пожалований.
Так же плохи шансы в простой и практичной Швейцарской республике для адвокатов. В Швейцарии почти нет процессов, потому что почти все дела кончаются примирительными судами, а если и дойдет до процесса, сами тяжущиеся ведут его без адвоката по простоте судопроизводства. Сравните же с этим величественную роль французских адвокатов, с гордостью говорящих о себе, что всегда были лучшею славою великой нации. Адвокатство там карьера чрезвычайно выгодная и, кроме того, ведущая к первым государственным должностям. Присоединение к Швейцарии тотчас лишило бы адвокатов почти всех их нынешних доходов, которыми кормится множество этих людей теперь, благодаря сутяжничеству савойяров: каждый савойяр имеет теперь процессы со всеми своими соседями. Женева, город многолюдный, не имеет стольких адвокатов, сколько их в каждом маленьком савойском городке. Швейцарские учреждения разорили бы их, а присоединение к Франции открывает им блестящую карьеру. Духовенство, разумеется, ужасается всякого сближения с протестантскою Женевою. Женева вместе с Берном стояла во главе движения 1847 года, изгнавшего иезуитов из Швейцарии1. Получив тут успех, сна может пойти и дальше: кто знает, на чем она остановится? А император, несмотря на свои нынешние неприятности с папой, все-таки служит ревностнейшим защитником католичества. Если взять все эти три класса по счету, они, конечно, составляют ничтожное меньшинство. Но влиянием они гораздо сильнее, чем числом. Каждый чиновник, адвокат и священник господствует над невежественным и слабым простолюдином, привыкшим к слепому повиновению. И если подумать о силе, находящейся в руках этих трех сословий, то надобно назвать чрезвычайно сильным естественное тяготение нейтрализованных округов к Швейцарии, выразившееся 12-ю тысяч подписей’.

‘Шамбери, 28 марта, вечером.

Кончено.
Ныне, в половине девятого поутру, первый отряд французской армии, четыре роты 80-го линейного полка, вступили в город. Завтра ждут еще такого же отряда и постепенно соберется сюда весь полк. Шамбери, столица Савойи, занята войсками его величества императора французов.
Во всем этом савойском вопросе, с самого начала до конца, была одна постоянная черта, которая делает его очень курьезным: все стороны, участвовавшие в этом деле, как будто стыдились своей роли и старались тонкими изворотами прикрасить свои поступки перед самими собою. Встреча французских войск нынешним утром имела точно такой же характер. Их ожидали со дня на день, и довольно было времени приготовиться к приему. Фабриканты, изготовляющие разные принадлежности к иллюминациям (эти господа жарчайшие партизаны присоединения к Франции), принялись делать французские флаги, разные транспаранты и шкалики, но никто не покупал их: самые пламенные партизаны Франции совестились выступать вперед и не покупали французских флагов, подобно людям, мрачно смотрящим на готовившееся дело. Потому фабриканты, обманутые в надеждах, бросили делать шкалики и флаги, и когда было официально объявлено о прибытии французских войск, то не оказалось нужного запаса французских украшений.
Прокламация городского управления, говорившая о том, что Виктор-Эммануэль снизошел на желание савойяров присоединиться к великой Французской империи, также носила на себе печать смущения. На ее заголовке был герб савойского дома, а в конце ее восклицание: Да здравствует Наполеон III! Да здравствует Франция! Смущение было видно и в прокламации, созывавшей национальную гвардию встретить гостей на станции. На станционном доме были поставлены флаги, сделанные наполовину из савойских, наполовину из французских цветов, с вензелем императора на одной стороне, с вензелем короля на другой. Такой же вид имели украшения на городской ратуше: старому государю уделялась половина их, но императорский герб над балконом давал решительный перевес новому владыке. Из частных домов только очень немногие были украшены флагами и почти все они также имели такой двойной характер.
Поезд прибыл в назначенное время, оркестр заиграл Partant pour la Syrie {Отъезжающие в Сирию. (Прим. ред.).}, собравшуюся толпу убеждали приветствовать французов, французы отвечали на эту попытку приветствия, женщины махали платками, синдик произнес поздравительную речь полковнику, французы пошли в казармы, сопровождаемые национальной гвардией, за ними шла толпа, перед ними шли музыканты. Было потом сделано несколько попыток устроить демонстрации в честь французов, но малочисленные энтузиасты не находили поддержки в народе. Эти сцены были живою картиною савойского движения: небольшое число хлопотливых агитаторов, среди мертвой и равнодушной массы. Украшения, выставленные на домах энтузиастов, производили то же впечатление: домов этих было очень мало.
Вечером оркестр национальной гвардии играл на широкой улице, ведущей к замку. В девять часов вечера не было уже народа на улицах. Великий акт занятия Савойи французами совершился.
Теперь многие, даже из людей, желавших перемены, чувствуют боязнь будущего. Народ жалеет о прежнем положении. Ясным доказательством тому служит всеобщее неудовольствие против савойяров, отправлявшихся депутатами в Париж. Они вчера воротились, обремененные обедами, любезностями и обещаниями. Даже здесь, в южной Савойе, порицают их за то, что они предложили императору свою родину и говорили от ее имени. Савойяры по всегдашней своей привычке повинуются своему королю, но не желают принадлежать Франции’.

‘Шамбери, 29 марта,

Небольшое и неудачное одушевление, поднятое вчера, теперь совершенно утихло. По расчетливости или из стыда большая часть флагов исчезла с домов. Кроме тех, которые развеваются на станции железной дороги, на публичных зданиях и на башне замка, не осталось в целом городе пятидесяти флагов. Из них значительная часть висит в окнах французского консульства. Французские солдаты ходят по улицам, не замечаемые никем. В результате происходящих теперь выборов нет уже никакого сомнения. Избиратели явились в малом числе, считая дело конченным без их воли. Между тем на всякий случай составлен адрес, говорящий противное адресу, подписанному жителями северной Савойи: он рассылается по всей стране, чтобы его подписывали. Савойяры станут подписывать: как же им не выразить своего согласия на распоряжение, сделанное их королем?’
Это спокойное изложение фактов представляет нам в малом виде образец того, как делаются почти все государственные перемены и к лучшему и к худшему: масса населения ничего не знает, ни о чем не думает, кроме своих материальных выгод, и редки случаи, в которых она хотя замечает отношения своих материальных интересов к политической перемене, как замечала в Савойе. На этом равнодушии массы основана возможность даже самых замыслов о большей части совершаемых в политической жизни перемен. Низлагается Наполеон I и призываются на его место Бурбоны: не думайте, чтобы это было делом французской нации, что призвание Бурбонов не было делом союзных монархов — вещь давно известная. Кто же устроил эту перемену? Два-три союзных министра с Талейраном и несколькими его клиентами. Они сказали союзным монархам, что французы желают восстановить Бурбонов, и Бурбонов призвали в удовлетворение желанию французов, которые вовсе и не думали желать того. Но если так, почему же французы не сказали, что не хотят Бурбонов? Союзные монархи не стали бы делать против их желания. Французы не сказали, что не желают, потому что в самом деле нельзя было сказать, что они желают или не желают: им было все равно, им объявили, что Бурбоны не станут нарушать их материальных интересов, и они подумали: если так, мы Ничего не проигрываем, пусть дипломаты делают, как знают. Точно то же было при заменении Бурбонов орлеанской династией. Из тысячи человек один пожалел о Бурбонах, из тысячи человек один порадовался передаче власти Луи-Филиппу, остальные 998 подумали: нам все равно, пусть те, кто лучше нас знает эти дела, делают как знают. Точно так же провозглашена была республика, точно так же была потом провозглашена вместо республики империя. ‘Вы за кого? за Францию или за Пьемонт?’ — спрашивал савойя-ров корреспондент ‘Timesa’.— ‘Мы? да нас нечего об этом спрашивать, а впрочем, мы слышали, будто нас отдают французам’.— ‘Ну, что ж? это приятно вам или неприятно?’ — ‘Да нам-то что? — это не наше дело. А вот, говорят, будто французы построят нам железную дорогу, которой сардинцы не строили, — это будет хорошо’.— ‘Значит, вы рады перемене?’ — ‘Да нечему радоваться: еще неизвестно, хуже или лучше нам будет, вот посмотрим, так увидим’.— ‘Что ж это значит? Значит, лучше бы вам оставаться под властью Пьемонта?’ — ‘Что же тут хорошего? Хорошего мы ничего не испытали от Пьемонта?’ Как прикажете толковать с людьми, рассуждающими таким образом? У вас остается одно убеждение от подобных разговоров и случаев: масса просто материя для производства дипломатических и политических опытов. Кто взял над нею власть, тот и говорит ей, что она должна делать, — то она и делает. Такого взгляда постоянно держатся практические государственные люди. На этом основании управляли народом Ришелье2 и Питт3, Меттерних4 и Луи-Филипп5: делали, что хотели, а народы слушались. Нельзя не признаться, что этот взгляд очень близок к истине. Напрасно говорят в его опровержение, что политика Меттерниха оказалась наконец несостоятельной, да и система Луи-Филиппа тоже. Напрасно ссылаются на то, что под конец они были низвергнуты и изгнаны: что ж тут за опровержение? ведь нельзя же вечно пользоваться удачей, разумеется, когда-нибудь настанут и несчастные обстоятельства. Нынешний год пашет мужик землю — урожай хорош, и на следующий год тоже, и дальше тоже. Наконец на 29 или на 30-й год случился неурожай, — что ж из этого следует? Следует ли, что мужик плохо пахал землю? Нет, слишком 20 лет хорошего урожая показывают, что пахал он ее хорошо, а неудача последнего года просто каприз природы, просто дело случая, и система хозяйства, которой держался мужик, не компрометируется этим несчастием. Да и посмотрим, что дальше после этого неурожайного года? — опять пошли хорошие урожаи при прежней обработке земли. Не оправдывают ли они систему мужика? Так и в истории: после Луи-Филиппа продолжалась года полтора так называемая анархия, и французским правителям трудно было ладить с расходившеюся нациею, или собственно даже не с нациею, а с несколькими десятками тысяч энергических работников Парижа, остальные сотни тысяч работников Парижа и других городов были уже и тогда расположены держать себя смирно и послушно, а прочим девяти миллионам взрослых мужчин Франции никогда и не приходило, в голову буйствовать и непокорствовать. Так или иначе, дурно или хорошо, прошли эти недолгие полтора года, тяжелые для французских правителей, — и дела пошли прежним порядком: правители приказывают, а вся Франция слушается, — то же самое, что было при Луи-Филиппе, только формы приказаний несколько изменились: при Луи-Филиппе в заголовке писалось: ‘приказы по парламентскому ведомству’, а при Луи-Наполеоне пишется: ‘приказы по армейскому ведомству’. Спору нет, заголовок дело важное, но ведь не в нем вся важность: гораздо больше ее в самом содержании бумаги, а содержание бумаги то же самое: ‘исправно платите подати и платите их как можно больше, слушайтесь прелатов, если вы католики, пасторов, если вы протестанты, в том и в другом случае слушайтесь префектов, которые будут слушаться министров, а министры будут слушаться кого сами знают’. В Австрии даже и в заголовке перемены не произошло: через год по изгнании Меттерниха Шварценберг6 вел дела по тем же самым формам, как вел Меттерних: не явное ли дело, что чистый вздор говорили люди, утверждавшие, будто бы Луи-Филипп и Меттерних ошибались в своей системе? Система их так верно соответствовала надобностям французского и австрийского правительств, что сама собою воскресла из пепла, как вечно юный и прекрасный феникс. Отбросим вздорные фантазии, обсудим дело хладнокровно и скажем: как держали себя Луи-Филипп и Меттерних, так и следовало им держать себя, так и всегда будут держать себя люди, которые будут становиться на их месте. Рассудительный человек мог бы желать разве только одного: хорошо было бы, если бы политическое правило, столь пригодное для долгих периодов внутреннего спокойствия, было дополнено каким-нибудь соображением, пригодным для предотвращения кратковременных беспокойств, которыми перерываются долгие спокойные периоды. Разумеется, Луи-Филиппу и Меттерниху было бы гораздо лучше избежать неприятностей, которым подверглись они в 1848 году. Система их, как видим, не пострадала от народного буйства, но сами они пострадали — это жаль. Почтенные старцы, привыкшие к комфорту, привыкшие к власти, были принуждены бежать без всякого комфорта. Сколько страха, сколько материальных неудобств потерпели они в ту неделю, пока пробирались в безопасное убежище из возмутившихся своих столиц через раздраженные провинции! На новом месте жительства комфорт к ним возвратился, но власть уже не возвратилась. Благонамеренные люди уважали их, но уже никто не спрашивал их приказаний, никто не исполнял их повелений: разве легко было им такое положение? Да и французам или австрийцам разве лучше стало при новых правителях? Говоря по совести, мы далеко предпочитаем Меттерниха Шварценбергу, Баху, Буолю и Рехбергу7: они умны и добры — это так, но он был и гораздо умнее, и добрее их. Величие Наполеона III ценится нами по достоинству: но беспристрастная история скажет, что Луи-Филипп был выше его в государственном искусстве. Итак, и для народов, и для Луи-Филиппа с Меттернихом было бы гораздо лучше, если бы эти мудрые правители (то есть Луи-Филипп и Меттерних) спокойно скончались с властью в руках и без всяких неприятностей передали эту власть тем, кого сами почли бы достойным ее. Вот только заботы об этом мог бы еще желать в правителях рассудительный человек, потому что эта забота соответствует выгодам самих правителей: он мог бы желать, чтобы в долгие периоды внутреннего спокойствия правители обращали некоторое внимание на средства предотвратить всякие неприятности для себя в будущем, застраховать себя от внутренних смут. Прочтенный нами рассказ о савойских делах наводит на это средство: масса думает только о своем материальном благосостоянии, и если не будет доведена до большего неудовольствия в этом отношении, то всегда останется смирна и послушна, потому забота о народном благосостоянии, повидимому, выгодна для правителей. Так может думать рассудительный человек, но если найдется другой человек, еще более рассудительный, то заметит ему: ‘Друг мой, вы слишком требовательны. Вы хотите от людей нечеловеческого совершенства. Посмотрите на самих себя, посмотрите на всех ваших знакомых: у кого из вас, друзья мои, достает времени, средств, твердости и бесстрастия, чтобы отказывать себе в настоящих желаниях и удовольствиях для отдаленных шансов неизвестного будущего, до которого, может быть, вы и не доживете? Правители, конечно, умнее большей части из нас или даже всех нас, но ведь и они люди. У них столько дела в настоящем, столько дипломатических отношений, столько политических забот, столько финансовых надобностей, не терпящих отлагательства, что нет им физической возможности делать ныне то, от чего пользы могут ожидать они разве через 15 или 20 лет. Войдите в их положение. Посмотрите, например, сколько было хлопот Луи-Филиппу в каком-нибудь 1832 году: тут надобно биться с Казимиром Перье8, министром благонамеренным, но человеком вздорного характера: тут палата хочет сократить бюджет личных расходов Луи-Филиппа, тут пятеро сумасшедших бьют в набат на Нотрдамской колокольне, выдавая себя за республиканцев, потом оказывается, что полицейский агент подвел их на эту глупую выхолку, и возникает неприятнейший скандал, тут холера, тут умирает Казимир Перье и начинаются интриги за министерские должности, тут новые министры так бездарны, что хлопот с ними больше, чем с Казимиром Перье, а сменить их невыгодно потому, что они послушны, тут начинаются дрязги по случаю восстания и потом ареста герцогини Беррийской9, тут подрастают сыновья, надобно приискивать им невест, тут Голландия ссорится с Бельгией 10, тут Мегмет-Али ссорится с Мухаммедом II11, тут сотни других дипломатических столкновений,— словом сказать, забот и хлопот столько, что голова идет кругом у Луи-Филиппа. Так проходит весь 1832 год,— досуг ли тут подумать о предупреждении неприятностей, которые, может быть, настанут когда-нибудь лет через шестнадцать — в 1848 году, а может быть вовсе не настанут?—Так проходят и 1833 и 1834 и все следующие года. При таком множестве всяких других хлопот и забот можно ли винить Луи-Филиппа за то, что недостало у него ни времени, ни средств похлопотать о народном благосостоянии? Нельзя винить его,— некогда ему было, не до того ему было, и неприятности 1848 г., произведенные крайностью народного бедствия, не могут во мнении благоразумного человека считаться справедливым наказанием Луи-Филиппу: они просто были ударом судьбы, постигнувшей человека невинного. Или, чтобы перейти к нынешним делам, когда, например, было Кавуру позаботиться о благосостоянии савойяров? Войдите в его положение. Он, по своему искреннему убеждению, гениальный министр: как же такому министру управлять таким маленьким государством, как прежний Пьемонт? Надобно увеличить его. Вот бедный Кавур прибегает к английским министрам: помогите мне увеличить управляемое мною государство! Боже милостивый! сколько ему возни было с этими проклятыми англичанами: не хотят ввязываться в чужие дела, да и кончено. Много перепортилось у него крови от такой английской бессовестности. Года полтора или два ушло на напрасные хлопоты. Приходится ему от англичан обратиться к императору французов: новые хлопоты, едва ли не больше прежних. Тут начинается Восточная война: надобно показать себя, что и мы, пьемонтцы, дескать, можем играть роль в европейских делах, надобно приобрести право на благодарность Франции12, надобно ‘приучить армию к победам’, кстати ‘армия’: Кавур хочет делать завоевания, а для завоеваний нужна сильная армия, а сильная армия не по средствам бедного Пьемонта, так, но что же делать? Сильная армия нужна, и Кавур держит ее, хотя она не по средствам Пьемонта, а денег мало: сколько хлопот придумывать средства к получению денег! — до савойяров ли тут! С савойяров не много возьмешь деньгами: хорошо хоть то, что из них выходят недурные солдаты, набирание солдат, вот почти единственное отношение между Кавуром и савойярами, допускаемое множеством хлопот, поглощающих все мысли и силы Кавура. Если теперь оказывается, что он ничего не сделал для савойяров, можно ли его винить за то? Так, он совершенно прав. Но что же из того вышло? Вышло то, что Наполеон III мог сказать: отдайте мне Савойю, для савойяров решительно все равно, принадлежать ли вам или мне, стало быть, дело зависит только от вашего желания. Я ваш союзник, я вам делаю пользу — увеличиваю ваше государство, будьте же и вы полезны мне — увеличьте мое государство, если вы не согласитесь, это значит, что вы не расположены ко мне, других причин к отказу нет: савойяры не будут противиться. И вот Кавур, хотя вовсе невинен в том, что не возбудил в савойярах приверженности к пьемонтскому правительству возвышением их благосостояния, терпит убыток. Будь савойяры против отделения от Пьемонта, Наполеон не мог бы и требовать уступки Савойи, а теперь требует, и у Кавура нет никаких отговорок и он должен уступить.
Каждый человек, привлекающий на себя общее внимание, подвергается пересудам, в которых всегда бывает много вздора. Император французов не избежал этой участи: об нем говорят много ложного. Например, утверждают будто бы, присоединяя Савойю к Франции, он следует принципу национальности, принципу, не согласному с преданиями господствующей политики, революционному принципу: это клевета, гнусная клевета. Император Наполеон в этом деле верен принципу, составляющему основание всякой дипломатики, согласной с преданиями и признаваемой в дипломатическом мире за истинную политику. Он только хочет расширить пределы своего государства и увеличить его могущество. Какой хороший дипломат не старается о том же для своего государства? Конечно, выгоды разных государств сталкиваются в этом случае: то, что выгодно для одного, бывает вредно для другого, австрийские и прусские дипломаты совершенно правы, чувствуя недовольство от присоединения Савойи к Франции, но они не могут сказать, чтобы император французов не действовал тут по тем же самым принципам, каких держатся они. Обвинять его в системе, основанной на принципе национальности, совершенно несправедливо. Непричастность его революционным идеям, к каким принадлежит принцип национальности, доказывается всем его правлением. Кому мало этого доказательства, может найти новое подтверждение невинности императора французов в том, что вместе с Савойею он присоединяет к Франции Ниццу, город чисто итальянский, с округом чисто итальянским. Тут уже явно, что политика Наполеона III основана на принципах чисто дипломатических, а не на каких-нибудь революционных идеях, вроде принятия границ национальности за границы государства.
Дело присоединения Ниццы представляет мыслящему человеку одну черту, достойную великого внимания. Но чтобы дойти до факта, выставляющего эту черту исторических дел, мы должны дополнить рассказ, переведенный нами из писем, помещенных в ‘Times’e’, очерком событий, следовавших за тем временем, на котором остановился наш перевод. Еще до вступления французских войск в Савойю и Ниццу пьемонтское правительство стало постепенно отзывать из этих земель своих чиновников, заменяя их людьми, которые подготовляли бы переход уступаемых земель под новую власть. По вступлении французских войск эта история продолжалась, и, наконец, временное управление все перешло в руки приверженцев присоединения. Главною их заботою было, разумеется, то, чтобы народ вотировал за присоединение, когда будет предложен жителям вопрос, хотят ли они перейти под власть Наполеона III. Каким порядком велось это дело, можно видеть по следующему отрывку, который мы опять берем из той же корреспонденции ‘Times’a’:
‘Пьемонтские чиновники отозваны из Шамбери и Ниццы, но Виктор-Эммануэль, неизвестно по какой надобности, соглашается, чтобы все делалось от его имени. Он назначает новых правителей: савойяров в Савойе, уроженцев Ниццы в Ницце, ‘чтобы нельзя было сказать, что выражение народных чувств стеснялось каким-нибудь посторонним влиянием’. Правителем Ниццы назначен Любонис, ‘человек нейтрального образа мыслей’, он издал следующую прокламацию:
‘Всякое сомнение относительно нашей судьбы кончено. Трактатом 24 марта король Виктор-Эммануэль передал Савойю и Ниццу Франции, но судьба народа должна зависеть не исключительно от воли короля. Великодушный император Наполеон и благородный Виктор-Эммануэль выразили желание, чтобы трактат был утвержден народным согласием. Перед священным словом короля исчезает всякая неизвестность относительно нашего будущего. Всякая оппозиция должна сокрушиться и стать бессильной против интересов страны и чувств долга. Притом же она встретила бы непреоборимое препятствие в желаниях Виктора-Эммануэля. Поспешим же утвердить нашими голосами присоединение нашей страны к Франции: будем отголоском желаний короля, соединимся под знаменем великой и благородной нации, всегда пользовавшейся нашим сочувствием, окружим престол славного императора Наполеона III с верностью, отличающею нашу страну, с верностью, которую до сих под мы так блистательно показывали династии Виктора-Эммануэля. Да здравствует Франция! да здравствует император Наполеон III!’
Эти уверения официальных лиц, назначенных самим королем сардинским, что король не желает выражения верности к нему, что уступленные области уже ни в каком случае не могут не перейти под власть Франции, были, впрочем, не главным средством заставить народ подавать голоса против Сардинии. Гораздо действительнее был другой способ: каждому синдику (мэру) было объявлено, что он будет отвечать перед императором за вотирование той общины, которой управляет, кроме того, на него возлагалась обязанность переписать людей, которые стали бы подавать голоса против Франции, чтобы представить эти списки будущему французскому начальству, а жителям общины объявить об этом, чтобы они знали опасность сопротивления. Многие находят такой способ действия дурным. Мы, напротив, думаем, что он имеет достоинство благородной откровенности: действительно, гораздо лучше вперед сказать людям, чего от них хотят и чему подвергают они себя в случае несогласия, нежели молчать и подвергать неприятностям, не предуведомив о них. Само собою разумеется, что почти все поданные голоса были в пользу Франции, не только в южной Савойе, которая была равнодушна, но и в нейтрализованных округах, желавших присоединиться к Швейцарии, и даже в Ницце, для которой отделиться от Пьемонта и стать французским городом то же самое, что для Милана возвратиться под власть австрийцев. В результате савойского вотирования Франция была уверена, но относительно Ниццы были некоторые сомнения, потому вотирование в Ницце было назначено раньше, чем в Савойе, чтобы жители не имели времени разубедиться в своем мнении, будто бы их вотирование не будет иметь влияния на ход дела. Вотирование в Савойе было назначено 22 апреля (нового стиля), а в Ницце неделю раньше, 15 апреля. Остановимся теперь на этом факте вотирования.
Чем окончательно решена была судьба Ниццы и Савойи? Был уже давно заключен договор об уступке этих земель 13. Сардиния уже передала управление ими фоанцузским агентам. Дело, повидимому, было кончено, но действительно ли было кончено оно? Спросим себя: что стали бы делать Сардиния и Франция, если бы жители Ниццы и нейтральных округов остались тверды в своих желаниях, если бы в нейтральных округах почти на всех билетах оказались слова: ‘присоединиться к Швейцарии’, а в Ницце на всех билетах: ‘остаться в пьемонтском государстве’ — что было бы тогда делать? По всей вероятности, нечего было бы делать. Надобно было бы оставить Ниццу в пьемонтском государстве, а нейтральные округи присоединить к Швейцарии. Из этого мы видим, что как бы трудно ни было, повидимому, положение, но исход дела всегда может быть изменен твердостью людей, до которых оно касается. Правда, вся трудность и состоит в том и происходит от того, что с самого начала дела оказывались они неспособны к твердости. Конечно, если бы жители Ниццы держали себя героями, которых можно истребить, но не отделить от Италии, никто и не подумал бы требовать, чтобы Ницца была отделена от Италии, никто не подумал бы и соглашаться на такое требование. Все дело было основано на том, что не предполагалось в них геройства. Они слишком хорошо подтвердили такое мнение о себе своим вотированием. Но не осудим их за слабость: недостаток непоколебимости в подобных вещах и не называется слабостью, потому что мужество в них еще не в нравах. Нашему веку не меньше или даже больше, чем прежним векам, свойственна военная храбрость, но до гражданского мужества ему еще далеко, потому что везде на сто человек найдется разве один гражданин. Впрочем, и то уже большой прогресс. Прежде граждан было еще меньше. Но прогресс это или нет, все-таки не слишком еще скоро мы дождемся, чтобы каждый честный и храбрый человек стал гражданином, а до той поры обыкновенный ход дел повсюду будет таков же, как в Ницце, и постоянно будет утрачиваться в долгие периоды общественной апатии большая часть тех приобретений, какие делаются в мимолетные эпохи общественного одушевления.
Уступка Савойи мало огорчает итальянских патриотов: страна эта населена французами, а не итальянцами, до ее потери нет дела национальному чувству, под влиянием которого находятся теперь все мысли итальянцев. Значительная часть либеральной партии в новом государстве Виктора-Эммануэля даже довольна тем, что отделилась от него провинция, далеко отставшая по образованности даже от Пьемонта, не говоря уже о Ломбардии н Центральной Италии, и посылавшая в туринский парламент депутатов клерикального направления, подававших голоса против всякой прогрессивной меры. Но не таково чувство, производимое в итальянцах уступкою Ниццы, города чисто итальянского: патриоты почти так же скорбят о ней, как скорбели бы о возвращении Милана под австрийское господство. Вопрос о Ницце представлял единственную затруднительную часть дела при проведении трактата об уступке через парламент. Действительно, вопрос этот был поднят раньше всех других в парламенте, собравшемся 2 апреля. Мы приведем известия об этом из писем туринского корреспондента ‘Times’a’, сделав два-три замечания для объяснения парламентских форм, о которых он упоминает. Заседания нового парламента в королевстве Северной Италии начинаются по прежней сардинской конституции поверкою выборов. Это дело занимает несколько заседаний. Только по его окончании депутаты признают себя окончательно утвердимшимися в своем звании, получившими право исполнять свои конституционные обязанности. Тогда им прежде всего бывает надобно выбрать себе президента, вице-президентов и других парламентских сановников. Только по выборе президента палата депутатов считает себя конституировавшеюся, открывшею формальные заседания. Только с этого времени начинает она совещаться о государственных делах, а до той поры занимается лишь собственным своим устройством, конституированьем под временным председательством старшего по летам из своих сочленов. Теперь северно-итальянский парламент по важности обстоятельств спешил кончить эти внутренние формальности, чтобы скорее приступить к совещаниям о государственных делах. Но все-таки они должны были занять несколько заседаний. Гарибальди14, урожденец Ниццы, нравственно обязанный быть ее защитником в парламенте, не хотел терять времени, когда каждый час дорог, и в заседании 4 апреля, как только Кавур явился в палату, сказал, что должен потребовать объяснений об участи своего родного города. Теперь мы предоставляем рассказ корреспонденту ‘Times’a’:
‘Генерал Гарибальди выбрал место на одной из верхних скамей крайней левой стороны,— впрочем, политические убеждения не всегда в точности выражаются местом, какое выбирает депутат в Сардинском парламенте. По правую сторону его сидит Лавренти Робанди, депутат Ниццы, человек крайних политических мнений и горячего характера. Храбрый генерал много часов сидел неподвижно, выказывая редкую терпеливость и холодность среди бесконечной болтовни своих товарищей. В половине пятого неожиданно вошел в залу президент совета министров граф Кавур, только что сел он на свое министерское место, сильный и твердый голос произнес обычную фразу: ‘требую слова’. Это говорил Гарибальди. Водворилось глубокое молчание. Генерал в немногих словах попросил разрешения сделать вопрос министру иностранных дел. Граф Кавур с большою горячностью встал и с видимым раздражением сказал, что совещаний нельзя еще начинать, потому что палата еще не открыла формальных заседаний, он запальчиво и даже несколько грубо прибавил, что если бы даже вопрос был предложен, он не стал бы отвечать. Гарибальди настаивал. Кавур обратился к президенту, чтобы он предложил палате вотировать ‘предварительный вопрос’, то есть объявить, что Гарибальди не может делать никакого предложения или вопроса до формального открытия совещаний. Друг Гарибальди Лавренти Робанди обратился к палате с очень горячею речью: он говорил о не терпящих отсрочки обстоятельствах, другие бурно требовали ‘предварительного вопроса’. Меллана, член крайней левой стороны, сидящий по правую руку Гарибальди, доказывал, что нет никаких даже и формальных оснований не допускать требование Гарибальди. Палата вотировала, и значительным большинством голосов был принят ‘предварительный вопрос’. Таким образом была разрушена первая попытка Гарибальди защищать город, в котором он родился. Кавур, очевидно, хочет выиграть время. Ныне ‘Opinione’ объявляет, что через неделю Ницца будет приглашена выразить свои желания посредством всеобщего вотирования, если какими бы то ни было средствами она будет принуждена вотировать в пользу присоединения к Франции, парламентская оппозиция Гарибальди будет навсегда устранена. Но Кавуру все-таки придется провести несколько дурных минут при совещаниях по савойскому делу. Гарибальди, выходя из залы, сказал с досадой: ‘пусть же каждый видит, какой у нас парламент’.
Цель Кавура была очевидна: ему хотелось отсрочить совещания об уступке Ниццы до той поры, когда дело это уже окончится фактически. Но теперь он выиграл отсрочку лишь на одну неделю, до окончания поверки выборов. Лишь только палата конституировалась, Гарибальди возобновил свой вопрос (в заседании 12 апреля). Мы опять переводим корреспонденцию ‘Times’a’:

‘Турин. 12 апреля.

Я надеюсь, что в Англии не без интереса будут прочтены следующие подробности, которые могут служить предисловием к нынешним прениям в палате по вопросу Гарибальди об уступке Ниццы.
Новый губернатор Ниццы Любонис, автор знаменитой прокламации, смутившей даже министров, назначивших этого достойного сановника, терроризирует жителей Ниццы, чтобы они покорились желаниям императора французов. Газета ‘Il Nizzardo’, прекратившаяся по занятии города французскими войсками, ободрилась и напечатала еще несколько нумеров, когда было объявлено, что призывают народ свободно выразить свои чувства, Любонис конфисковал газету и угрожал тюремным заключением ее редактору. Все синдики (мэры) получили уведомление, что каждый из них будет ответствовать перед французским правительством за подачу голосов в округе ему подведомственном. Синдикам приказано составить списки людей, которые будут говорить против присоединения к Франции, эти списки будут переданы французскому правительству. Епископ издал циркуляр, в котором объявляет, что подать голос в пользу Франции есть долг совести. Губернатор разослал своих агентов по всем сельским округам, чтобы ‘организовать’ вотирование, этим агентам дано полномочие распускать муниципальные советы, которые не разделяли бы чувств губернатора Ниццы, жаждущего быть префектом. Здесь, в Турине, и во всей Италии уступка Ниццы печалит и раздражает каждого. Самые упорные приверженцы графа Кавура признаются, что от последних его дел популярность его упала на сто процентов. Даже Павия, один из городов, недавно освобожденных от австрийского ига, говорит в адресе, присланном к Гарибальди, что не может радоваться своему освобождению, видя участь Ниццы, и просит Гарибальди, чтобы он ободрял жителей своего родного города противиться до последней крайности.
Палата собралась в начале второго часа. Галлереи были переполнены зрителями, проникнутыми напряженным ожиданием. Новый президент Ланца прочел длинную речь, потом встал граф Кавур и положил на президентский стол два проекта законов: один из них относился к договору с Францием, другой — к декрету о присоединении центрально-итальянских провинций. Вслед за ним встал Гарибальди. Сильным, ясным голосом он прочел пятую статью конституции, говорящую, что никакая часть государства не может быть уступлена или обменена без согласия парламента, и сказал:
‘Вотирование, требуемое теперь от жителей Савойи и Ниццы, не имеет законности и действительности без утверждения парламента. Трактат 24 марта, уступающий Ниццу Франции, нарушает право национальности. Нам говорят, что обмен двух маленьких заальпийских областей за Эмилию и Тоскану — выгодный обмен, но продавать народ во всяком случае жалкое дело. При стеснении, которому подвергает Ниццу французская полиция, вотирование чистая насмешка над народом’.
Он изложил интриги французской полиции, подкупы и угрозы, указал на объявление, изданное Любонисом, говорил о тем, что сардинское правительство тайно покровительствовало всем французским проискам, и предложил, чтобы вотирование в Ницце было отложено до того времени, когда парламент вполне рассмотрит этот вопрос.
Кавур отвечал, что трактат 24 марта не изолированный факт, а принадлежит к ряду великих политических переворотов и событий, из которых некоторые совершились, другие совершаются, чтобы дать генералу удовлетворительный ответ, сказал он, надобно было бы войти в объяснение всей нашей политической системы, но я прошу отсрочить это до того времени, когда парламент будет рассматривать трактат с Франциею: тогда я изложу перед комитетом палаты положение дел и дам удовлетворительный ответ. Теперь я только скажу, что вопрос о Савойе и Ницце просто продолжение той политики, которая привела нас в Милан, Болонью и Флоренцию. Если бы мы отвергли этот трактат, мы подвергли бы опасности все наши славные приобретения. Теперь еще не время совещаться об этом в парламенте, но вотирование Савойи и Ниццы не имеет в себе ничего противного конституции. Это вотирование всегда может быть уничтожено парламентом, который вовсе не будет связан мнением жителей этих областей. Утверждение палат составляет условие уступки, выраженное в самом трактате. Что же касается до интриг, веденных агентами разных партий, то правительство не отвечает за них, оно озаботится, чтобы голоса подавались в Савойе и в Ницце совершенно свободно. Правда, что некоторые действия временных начальств в Ницце заслуживают порицания. Любонис не только превысил власть, дававшуюся ему инструкциями, он совершенно отступил от них. Но он пользовался репутациею честного и беспристрастного человека и все его прежнее поведение оправдывало выбор, по которому он был назначен правителем Ниццы, а за свое отступление от инструкций он подвергнут строгому выговору. Кавур заключил требованием, чтобы совещания по вопросу о Ницце были отложены. Против него говорил Лавренти Робанди, депутат Ниццы, и другие члены левой стороны, в защиту графа Кавура — другие министры и некоторые из депутатов министерской партии. Мамиани, министр народного просвещения, знаменитый публицист умеренной либеральной партии во времена, предшествовавшие 1848 году, сказал речь очень неловкую и показывавшую, что он уже не умеет держать себя с тактом при нынешних обстоятельствах. Он неловким образом сосредоточил защиту министерству на аргументе, в котором действительно заключается сущность дела по мнению Кавура и большинства итальянцев, но который не очень лестен для национального чувства. Теперь не время, сказал Мамиани, рассуждать о законности. Трактат продиктован необходимостью, мы должны покориться. Впрочем, жители Ниццы имеют большую симпатию к Франции. Французская нация могущественная амазонка, прелести которой неодолимы. Италия имеет бесчисленных врагов. Должна ли она поссориться с единственным своим союзником и остаться беспомощной? Прочтите приказ Ламорисьера. Неужели вы захотите разрушить все сделанное нами? Неужели мы захотим видеть восстановление власти папы, австрийцев и неаполитанцев в Центральной Италии, захотим видеть тюрьмы, наполненные патриотами, эшафоты, залитые кровью? Нет, лучше отдадим Ниццу на волю судьбы, которая приятна многим из ее жителей’.
Прения были заключены вторичною речью Кавура. Повторив прежние свои мысли, он сказал: ‘Я пользовался большою популярностью и чувствую, что это дело губит ее’. Большинством голосов было принято требование Кавура отсрочить совещания по вопросу о Ницце, но впечатление было не в пользу министерства. При выходе из залы Гарибальди был с триумфом принят толпою, собравшеюся перед дворцом, а популярность Кавура действительно подверглась сильному колебанию. Вот что писал туринский корреспондент ‘Times’a’:

‘Турин. 13 апреля.

Вчерашнее заседание палаты депутатов произвело на всех тяжелое, печальное впечатление, от которого до сих пор люди еще не оправились. Правительство слишком легко одержало победу, но такую победу, которая не приносит ему радости. Граф Кавур принужден насильственно тяготеть над решениями парламента, над вотированием жителей Савойи и Ниццы, но это насилие ему самому тяжеле всех. Если бы по крайней мере он мог высказаться, мог сознаться, как отнята у него всякая свобода решения волею Франции, он легко обратил бы самых закоренелых своих противников от оппозиции к искреннему сочувствию, но он не может высказать этого ни в палате, ни даже на страницах официальной газеты и изливает свои чувства, укрощает гнев своих соотечественников только в краткой статье полуофициального ‘Opinione’. Я выпишу несколько строк из этой статьи:
‘Прения, возбужденные вопросом Гарибальди (говорит ‘Opinione’), были продолжительным гневным стоном депутатов Ниццы, отзывавшимся в душе всех представителей нации. Не будем прикрывать этого дела не идущими к нему именами, назовем его настоящим именем: это великое, прискорбное пожертвование, приносимое нациею для общего блага. Этим объясняется огромное большинство голосов, поданных вчера за правительство. Большинство палаты исполнило тяжкую, но неизбежную обязанность, и пусть не хвалится оппозиция своею ролью. Оппозиция Могла безопасно высказать свои чувства, но только потому, что знала, что останется в меньшинстве, и она сама была рада, что останется в меньшинстве’.
Действительно, это так. Правительство скорбит в своей победе над оппо-зициею. Оппозиция была бы уничтожена, если бы могла иметь большинство. Мамиани по недогадливости сказал правду с аркадскою наивностою: ‘Франция амазонка, ужасная амазонка, внушающая страх даже своими обольстительными улыбками’. Пожалеем о Кавуре, принужденном любезничать с этою страшною амазонкою! Если б он мог предугадывать, что не только должен будет уступить Савойю и Ниццу, но что это пожертвование будет сопровождаться нарушением всех государственных законов, нарушением всяких правил справедливости, истины и чести, если б он знал это и обдуманно довел себя до нынешнего положения, он был бы недостоин называться человеком. Но он по натуре расположен к рискованной игре. Ставка была велика, выигрыш соблазнителен, а он привык надеяться на свое счастье. Его удачи в Ломбардии и в Центральной Италии оправдывали его уверенность в своем счастье, но теперь пришло ему время расплаты. Если б он мог хотя надеяться, что этою уступкою оградился от дальнейших требований! Никто не мог без содрогания слышать слова Мамиани: ‘Италия должна выбирать между Франциею и совершенной беспомощностью’. Меллана, член левой стороны, справедливо спросил: ‘где же будет конец французской стороне Альп? При Наполеоне I она простиралась на всю Лигурию и даже на эту священную Пьемонтскую землю, в которой мы теперь еще можем говорить свободно’. Мамиани сделал намек, что Италии нужна французская помощь для освобождения Венеции, Рима и Неаполя. Но можно ли ручаться за то, что Наполеон III никогда не вздумает соединиться с Австриею, папою и Бурбонами против Италии? Оппозиция легко приобрела всю нравственную честь в прениях по вопросу Гарибальди. Она говорила то, что действительно думает, и сердца слушателей, сердца самих противников были на ее стороне. Мужественная неловкость Гарибальди, страстный тон Лавренти Робанди, трибунское красноречие Мелланы, суровая правдивость Манчини — все содействовало усилению впечатления’.
‘Груди каждого благородного итальянца нанесена кровавая рана результатом прений по вопросу Гарибальди (продолжает корреспондент ‘Times’a’ в письме 14 апреля). Я постоянно вижусь с людьми всех партий и могу уверить вас, что от каждого слышу я одно и то же горькое замечание: ‘неужели таково должно было быть первое решение первого итальянского парламента?’ Гарибальди уехал вчера в Ниццу, он не имел никакой надежды разрушить интриги, которыми агенты сардинского правительства отдают французам Ниццу, связанную по рукам и по ногам. Гарибальди говорил, что покинет не только Ниццу, но и самую Италию, уедет назад в Монтевидео, в Южную Америку. Теперь судьба Ниццы уже решена безвозвратно. Но итальянцы все еще не имеют силы примириться с этим фактом, и неудовольствие владычествует во всех умах.
‘Граф Кавур,— говорит ‘Diritto’,— мог бы по крайней мере созвать палату и тайный комитет и сказать: господа! тяжкая необходимость, но неотвратимая необходимость принуждает нас уступить Ниццу Франции. Можете ли вы указать мне средство победить эту необходимость? Я готов послушаться всякого рассудительного совета. Но если вы, подобно мне, думаете, что от этой неизбежной жертвы зависит безопасность нашей страны, то принесем эту жертву молча, принесем ее так, чтобы видно было, что мы только уступаем насилию, которому не в силах противиться, отдадим то, чего у нас требуют, но по крайней мере без постыдных прикрытий парламентскими совещаниями и народным вотированием’.
Я так уважаю графа Кавура, что не хочу говорить с его противниками, будто бы он ‘не жертва, а соучастник насилия’. Если он и участвует в нем, то по крайней мере не добровольно. Расчет французской политики в том, чтобы не только отнять заальпийские провинции у Пьемонта, Но и компрометировать в общественном мнении сардинского короля, его министров и либеральные сардинские учреждения. Тут расчет верный: дело свободы должно пострадать оттого, что либеральный министр принужден лгать, а парламент играть глупую роль. Притом же французы будут гордиться, видя, как господствует их правительство над иноземными державами, а это полезно для популярности императора. Франция хочет иметь Савойю и Ниццу и будет иметь их, потому что может по своей воле создавать и низлагать итальянских государей,— это льстит национальному тщеславию. Не на графа Кавура должно падать порицание за уступку Савойи и Ниццы и за множество неблаговидных вещей, которые принуждено делать сардинское правительство’.
Мы не будем рассуждать о том, хорошо или дурно сделал Кавур, решившись купить расширение государства на юг и восток продажею савойяров, которые не имели никакой охоты переходить под власть императора французов, мы уже несколько раз говорили об этом. Уступка Ниццы не требует никаких рассуждений: тут характер дела совершенно ясен. Читатель знает, что Кавур не достиг этою продажею той цели, какую предполагал, не приобрел дружбы императора Наполеона, который попрежнему не одобряет данного против его воли сардинским правительством согласия на соединение Центральной Италии с Северною. Когда трактат об уступке Савойи и Ниццы был уже напечатан, французское правительство объявило, что гарантирует только соединение Ломбардии с Пьемонтом, совершившееся по воле Наполеона III, но не гарантирует присоединения Тосканы и Романьи,— это служит довольно ясным приглашением папе и австрийцам стараться о восстановлении прежнего порядка дел в Центральной Италии. До самого последнего времени мы читали известия в том же смысле.
Какая судьба ожидает Швейцарию, юго-западная граница которой открывается вторжению французских войск через уступку нейтрализованных савойских округов? Говорят, что соберется конференция для рассмотрения жалоб швейцарцев и для приискания средств оградить их безопасность. Когда будет определительнее известно, что конференция действительно соберется, мы еще будем иметь время посмотреть, чего можно ожидать от нее. Теперь еще нельзя ручаться и за то, что конференция соберется,— мы уже видели два или три раза в прошедшем году, что предполагавшиеся конгрессы или конференции подобного рода расстраивались. Но если бы конференция и действительно собралась, то, судя по нынешним предложениям о ней, нельзя ожидать, чтобы она успела что-нибудь сделать для ограждения Швейцарии от опасности, представляемой новым, слишком могущественным соседством.
Теперь положительно известно, что Австрия, ободряемая нерасположением императора французов к новому итальянскому королевству, готовится начать войну для восстановления прежних властей в Центральной Италии. Удастся ли ей начать войну, или она будет удержана от нее внутренними своими затруднениями,— этого не знают и австрийские министры, но что их правительство хочет войны, это дело явное для всех. Поводы к войне возникают уже и теперь в достаточном количестве, мы перечисляли их несколько раз,— а скоро они должны явиться еще в большем числе. Ламорисьер организует теперь армию для папы, а дела в Риме и в Неаполе имеют вид, предвещающий сильные вспышки. Мы на этот раз ограничимся приведением газетных известий без всяких комментарий.
Читателю известно, что в Риме 19 марта был устроен папскою полициею для недовольных вечер, несколько напоминающий Варфоломеевскую ночь. Вот подробный рассказ о нем, сообщаемый корреспондентом ‘Times’a’:

‘Рим, 20 марта.

Вчера Рим был театром кровавой драмы. Я был зрителем всей этой сцены и, подвергаясь большой опасности, находился в таком положении, что могу сообщить вам подробный и верный рассказ.
16 марта предводители патриотической партии издали следующую прокламацию:
‘Римляне! Генерал Гарибальди устроил подписку для покупки миллиона ружей на приобретение национальной независимости. Принесем наши пожертвования на алтарь отечества и будем помнить, что теперь мы можем только давать доказательства самоотверженности и терпения. Стремясь к своей великой цели, к созданию итальянской независимости и свободы, мы должны хранить благородное и величественное спокойствие, которое приобрело нам благодарность других родных наших городов и симпатию всех образованных наций. Надеясь на справедливость нашего дела и на патриотическое усердие людей, ведущих его к торжеству, будем в единодушии и тишине ждать того приближающегося дня, который соединит нас с остальными членами итальянской семьи’.
Правительство, раздраженное появлением этой печатной прокламации, которая была прибита на всех улицах, прибегло к арестам и обыскам. Обыски доставили ему сведения о том, что готовится большая демонстрация на тот день, когда придет известие о результате подачи голосов в Центральной Италии. Действительно, патриоты решили произвести вчера, в понедельник, торжественное, но спокойное шествие по Корсо в честь соединения Центральной Италии с Северною. Они положили начать эту процессию в пять часов вечера и кончить в семь. Они сделали распоряжение, чтобы демонстрация происходила ‘с обыкновенным спокойствием и совершенною умеренностью, с избежанием всяких даже малейших поводов к беспорядку’. Утром студенты, бывшие по обыкновению в церкви, по окончании обедни стали служить благодарственный молебен по поводу присоединения Центральной Италии. Прелат, управляющий церковью, прибежал в бешенстве, вскочил на скамьи и, бегая по ним, кричал: ‘прочь, прочь отсюда, осквернители храма! Вы богохульствуете в доме божием!’ То, что называл он богохульством, было пение церковного гимна ‘Тебя, бога, хвалим’. Обежав по скамьям, прелат бросился из церкви, кричал, чтобы призвали полицию, когда студенты вышли из церкви и увидели его в таком бешенстве на улице, они освистали его.
Настало пять часов вечера. Правительство, знавшее о предположенной демонстрации, распустило слух, что она будет происходить не на Корсо, а за Porta Pia {Ворота благочестия. (Прим. ред.).}, оно хотело этим ослабить собиравшихся на Корсо патриотов, чтобы они были беззащитны.
Итак, настало пять часов, и Корсо, по обыкновению, был уже наполнен эгипажами прогуливающихся, экипажи, но обыкновению, ехали шагом в два ряда: один ряд вверх, другой ряд вниз по улице. Тротуары были наполнены гуляющими горожанами с женами и детьми, число прогуливавшихся женщин было, по обыкновению, горазо больше числа мужчин. Не было нигде видно ни одного папского жандрама, ни одного сбирра. Французские патрули стояли на обыкновенных своих местах, прогуливавшиеся совершенно ничего не предчувствовали. Вдруг, в конце шестого часа, из всех соседних улиц, из всех переулков ринулись на Корсо толпы папских жандармов, неистово гоня встречавшихся им гуляющих и всячески стараясь поднять драку с ними. Но толпа чрезвычайно терпеливо сторонилась от них, избегая всякого столкновения.
Близ Piazza Colonna стояла группа известных жандармских сыщиков, переодетых в штатское платье. Тут был Нордони, слишком хорошо известный во всяком костюме, с ним были Стринати, Джанелли, Валентини и Галанти, за ними стоял отряд карабинеров и бесчисленная толпа сбирров. Несколько молодых людей проходили перед группою переодетых сыщиков. Нордони закричал им, чтобы они разошлись. Но они и без того шли не вместе, а каждый порознь, потому не поняли, да и никак не могли исполнить этого приказания. Нордони велел своим сбиррам арестовать их. Жандармы схватили за ворот десять человек из молодежи. Народ столпился около этой сцены, поднялся крик, шум, жандармы вынули свои палаши, народ бросился на них, стеснил их, прижал к стене, восемь человек из арестованных были освобождены, но двое уведены солдатами в полицейскую казарму, находящуюся на Monte Citorio {Гора Циторио. (Прим. ред.).}. Между тем пробудился ропот в народе, образовались большие толпы. Нордони с своею командою исчезает. Французские патрули также уходят. У Monte Citorio несколько французских офицеров стараются успокоить толпу обещанием, что папские жандармы будут отведены из этих мест. Это обещание было исполнено: папские жандармы исчезли, полицейскую казарму заняли французские солдаты, народ аплодировал французам. Смятение около полицейской казармы прекращалось.
Между тем по соседству, на Piazza Colonna, появились новые отряды папских жандармов и бросились на народ, гоня его с площади на Корсо. Они прокладывали себе путь через толпу и через ряды экипажей, рубя своими палашами, а за ними бежали переодетые сбирры с кинжалами и кололи людей. Не умею сказать вам, сколько человек ранено, но, должно быть, очень много. Кровь кипит во мне от мысли о том, что я видел. Повсюду текла кровь, на земле лежали раненые женщины и дети. Я сам видел, что также ранено было трое французских офицеров. Они бросались между народом и жандармами, стараясь остановить резню. Благодаря их усилиям, восстановился наконец порядок. Они показывали сочувствие народу, обещали требовать наказания убийцам, говорили, что будут свидетельствовать о тишине, с какою держал себя народ, о том, что резня начата была полициею без всякого повода. Ночью произведены новые аресты. Многие уважаемые люди получили приказание выехать из Рима. Говорят, что ранено от 50 до 60 человек, в том числе женщины, дети и несколько французских офицеров. Фамилия двух молодых людей, арестованных на Piazza Colonna,— Барбери’.

‘Рим. 23 марта.

По донесениям докторов, представленным правительству, число лиц, раненных в резне 19 марта, показывалось вчера в 128 человек, ныне, как говорят, насчитывают уже 147 человек.
Теперь достоверно известно, что это столкновение было преднамеренно вызвано папскою полициею и что римское правительство хладнокровно придумало бесчеловечную хитрость, чтобы поразить ужасом недовольное население. Жандармы и сбирры все-таки имеют человеческую душу, у них есть родственники или знакомые, и они поутру предупреждали их о том, что должно произойти вечером.
На Piazza Colonna стоит французский караул. Видя множество людей, устремившихся на эту площадь из переулка, ведущего от Monte Citorio, капитан Горд, ‘начальствовавший караулом, велел своим солдатам очистить площадь от народа, двинувшись на него со штыками. Отступая перед войсками с площади, толпа искала спасения в узкой улице Корсо, которая была уже переполнена людьми, лошадьми и экипажами, оттого произошло смятение, имевшее гибельные следствия: в эту самую минуту конные и пешие папские жандармы ринулись на Корсо от Monte Citorio, гоня перед собою толпу. Они рубили направо и налево с криками: ‘по домам, канальи! lio домам, бездельники!’ Бежавшие с Monte Citorio втиснулись в ряды бежавших с Piazza Colonna, и этот удвоенный поток испуганных беспомощных людей бежал по Корсо, сбивая с ног встречавшихся ему ничего не знавших граждан, прогуливавшихся пс улице. Множество народа искало убежища в обширных залах дворцов Киджи, Пиомбино и Феррайоли, некоторые скрывались в кофейных и табачных лавочках, которые одни были открыты в этот день (19 марта у католиков праздник св. Иосифа). На Корсо была страшная давка. Лошади бесились, били и топтали людей, треск экипажей, стук ломающихся колес смешивался с визгом детей, с криками женщин, а жандармы скакали среди этой давки, кололи и рубили кого попало. В кофейной Giglio d’Oro {Золотая лилия. (Прим. ред.).} было шестеро французских солдат. ‘Дайте нам ваши сабли или защищайте нас’,— сказали римляне, сидевшие также в кофейной. Солдаты стали перед дверями, и она осталась неприкосновенной. Когда разнесся крик по всей улице среди людей, ничего не знавших о причине смятения, молодежь повсюду кричала: ‘дайте нам ружья!’ В некоторых кофейных двери были загорожены стульями и столами. Я сам был на Piazza Colonna. Толпа увлекла меня я сам не знал куда. Я хотел укрыться под воротами палацца Феррайоли. Подле меня был молодой человек, толкавший меня вперед с криком: ‘идите скорее, чтобы спастись мне’. Мимо нас проскакал конный жандарм, я оглянулся: молодой человек лежал на земле с разрубленным лицом. Я бросился на убийцу, но этот негодяй повернул лошадь, а передо мной уже стояли два сбирра, переодетые в штатское платье, со шпагами, вынутыми из палок, в которых прячут они свое оружие. Они бросились на меня, но между нас бешено проскакала коляска с дамами, лишившимися чувств. Я вскочил на подножку коляски, она унесла меня от неприятелей, и я нашел убежище в той кофейной, которую охраняли шестеро французских солдат.
Кроме главной атаки, которую сделали жандармы от Citorio на Piazza Colonna, другие отряды жандармов произвели еще множество атак, бросаясь со всех сторон на Корсо. За жандармами бежали и бросались на народ полицейские с кинжалами. Выбегая из своих засад с криком: ‘прочь, канальи! прочь, негодяи!’, они бросались между экипажами и кололи мужчин и женщин, детей и стариков без всякого разбора. Один из жандармов врывался в кофейную Баньоли, другой несколько раз тыкал своим палашом в окно кофейной de Scacchi, третий врывался в табачную лавочку Пиччони. По всему Корсо носился один крик: ‘пощадите женщин!’ Но взад и вперед по улице бегали полицейские чиновники и кричали: ‘надо покончить с ними: режьте всех!’ Смятение и резня перешли с Корсо на соседние улицы, и повсюду повторялись те же кровавые сцены.
Очищенный палашами и кинжалами, Корсо оставался пуст лишь несколько минут. Через четверть часа он снова наполнился людьми, которые вооружились палками и ножами, глаза их горели мщением. Они расспрашивали друг у друга, что такое случилось, и проклинали себя за то, что дались в обман, не приготовившись к защите.
Между тем носили раненых в госпитали и в аптеки. Я видел несколько карет, наполненных ранеными женщинами. Я видел, как подняли у одной двери женщину с разрубленной левой грудью, подле нее лежал ребенок с разрубленным затылком: оба они были, кажется, уже мертвы. Студент Черапиа получил два сабельные удара и рану кинжалом в левую руку. Другой студент, Цаккалеони, был убит, когда уже лежал на земле. Один священник был ране’ саблей и сбит с ног ударами приклада. Американский вице-консул получил тяжелую рану в бок. Кормилица с младенцем, ехавшая в коляске, была вместе с ребенком убита одним ударом, дама, ехавшая в другой коляске, получила по ногам сабельный удар, нанесший тяжелые раны обеим ногам ее. Другую даму везли по улице в обмороке,— в этом состоянии она получила в грудь рану от палаша одного жандарма. Был убит ребенок на руках матери. Два старика сидели в кофейной близ церкви Иисуса и Марии, играя в шашки. Вдруг ворвался жандарм, убил их обоих своим палашом и продолжал рубить их тела с таким бешенством, что разбил в куски мраморную шашечницу, на которой они играли.
Замечательно было, как вели себя французские войска во время всех этих ужасов. При самом начале, когда два молодые человека, Бербери, были схвачены жандармами у Monte Citorio, французский капитан Ренар бросился в толпу, убеждая народ быть благоразумным и уверяя его, что арестованные будут освобождены. Увидев проходивший сильный французский патруль, Ренар обратился к солдатам с словами: ‘будьте осмотрительны, потому что папские жандармы хотят поднять восстание’. Когда началось смятение, французские патрули, проходившие по Корсо, или оставались бездейственны или скрывались, не помогая и не мешая жандармам. Через несколько времени французский отряд явился на Monte Citorio, прогнал оттуда папских жандармов и кроткими средствами убедил разойтись народ, явившийся отмстить жандармам. Несколько человек прогуливавшихся] французских солдат и офицеров были ранены папскими жандармами. Один французский майор был ранен в голову сабельным ударом, другой офицер, племянник дивизионного генерала, ранен в левую руку. Весь корпус французских офицеров выказывает сильнейшее негодование и сильно порицает Гойона, который не принял, по словам офицеров, нужных мер для предупреждения такого беззаконного дела. Капитан Горд, обративший французские штыки против народа при начале восстания, получил 16 вызовов на дуэль от своих товарищей, исключен из офицерского клуба и от общего офицерского стола. Офицеры написали протест против действий дивизионного генерала, все подписались под ним, и он передан генералу командиром 40-го полка. Гойон издал приказ, в котором выражает сожаление ‘о происшедших неистовствах’, но его выражения двусмысленны, и он в сущности хвалит жандармов. Тотчас по совершении резни, вечером 19 числа, он ездил в жандармскую казарму и выразил свое одобрение их поступку, они получили также благодарность от папы и по пяти скуди на человека в награду за свой подвиг’.

‘Рим, 27 марта.

Мало здесь людей, которые сомневались бы в том, от какой причины произошло кровавое дело 19 марта. Папское правительство думает, что французские войска могут в самом деле быть выведены из Рима, и вздумало воспользоваться их присутствием, чтобы навести на город ужас, который помогал бы держать римлян в страхе и по удалении французов. Папское правительство еще не насытилось кровью, пролитою 19 марта, н усиливалось устроить новую резню после того. Особенно старалось оно об этом в субботу 24 марта, чтобы поймать народ в ловушку на другой день, в воскресенье. В субботу по улицам были прибиты печатные афиши, говорившие: ‘Римляне! не берите завтра с собою гулять женщин и детей, потому что мы должны отмстить. Жандармы, завтра мы ждем вас на Корсо’. Эти афиши спокойно висели на стенах, полиция не срывала их, я сам своими глазами видел их еще в воскресенье. А надобно заметить, что всю предыдущую ночь Корсо было все наполнено войсками. В пять часов утра, в воскресенье, привезены были в казармы на Piazza ciel Popolo {Народная площадь. (Прим. ред.).} две пушки,— ясный признак намерений правительства. Транстеверинцы и другие простолюдины, думая, что афиши действительно прибиты комитетом либеральной партии, готовились к мщению. Афиши эти были рассеяны и по окрестностям Рима, так что из многих деревень пришли в город вооруженные люди. Но либеральный комитет, поняв цель, с которой строится это дело, и зная, кто его строит, поспешил напечатать и роздал следующую прокламацию:
‘Римляне! Было совершено свирепое и кровавое беззаконие. Вы желаете мщения и должны получить его. Тяжело нам укрощать страсти народа, вызываемого к насилию самим правительством, но в общественной жизни, так же как в частной, мы должны уметь терпеть н ждать, обуздывать наши чувства и предаваться им только тогда, когда является надежда на успех. Если бы целью нашей было только показать кардиналам, что мы не боимся их головорезов, этих сбирров, которых они с жестокостью, незнакомою даже австрийцам, вооружили кинжалами,— если б только это было нашей целью, то, вы знаете, дело было бы коротко и легко. Но мы хотим того, чтобы освободить Рим от их ига. Время это уже недалеко, но оно еще не пришло. Теперь движение было бы несвоевременно, оно могло бы даже увеличить затруднения, с которыми должны бороться благородные защитники национального дела, могло бы ввести нас в столкновение с французами. Покажите же теперь свое благоразумие. Люди, вызывающие вас теперь на битву, увидят в свое время, есть ли у вас недостаток в мужестве, эти люди, вызывающие вас к мщению, действуют по инструкциям правительства, они хотели бы снова пролить благородную римскую кровь, пролить ее не на благо родины, а во зло ей. Эти вызовы идут от клерикальной и австрийской партии, от врагов нашего возрождения. Остерегайтесь их’.
Эта прокламация имела поразительное действие. Вечером Корсо был почти пуст. Таким образом, замысел папского правительства расстроился’.
Совершенно таким же образом было устроено неаполитанскою полициею дело, называемое сицилийским восстанием. До сих пор мы не имеем полных известий о всем ходе его и даже не знаем достоверно, в каком положении находятся инсургенты теперь,— но вот лучшие из тех известий, которые дошли до газет в то время, когда мы писали эти строки. Восстание началось в Палермо,— мы имеем об этой начальной части его следующее письмо, напечатанное в ‘Indpendance Belge’:

‘Палермо, 21 апреля.

Попытка восстания, произведенная 4 апреля в Палермо, может по последним известиям считаться решительно неудавшеюся, хотя восстание распространялось по окрестностям Палермо и по другим частям острова и хотя неаполитанское правительство было принуждено в последние дни посылать много подкреплений в Сицилию. В Мессине сформирована летучая колонна для преследования инсургентов, удалившихся за город и ведущих партизанскую войну.
Я провел в Палермо три месяца и был зрителем первых двух дней этой неудачной попытки, потому могу войти в некоторые подробности об обстоятельствах, предшествовавших восстанию и сопровождавших его. Если бы хорошее правительство помогало развитию естественных богатств Сицилии, она снова стала бы житницею Европы, как была в древности. Трудно представить себе, как роскошна и прекрасна здесь растительность, как плодородна почва, как богаты рудники, но человек, приехавший в Сицилию, бывает поражен отвратительным состоянием дорог, постоянными правительственными стеснениями, грабительством чиновников, притеснительными законами, мешающими всякому развитию. Сицилиец, очень умеренный по природе, еще мог бы выносить это положение вещей, если б не подвергалась постоянным опасностям его личная свобода, если бы не преследовались он сам и его родные и не возмущался его патриотизм. Сицилийцами легко было бы управлять, потому что нравы у них патриархальные, а характер вовсе не требователен. Но неаполитанское правительство умело стать ненавистным всему народу. Оно само причиной тому, оно как будто бы поражено совершенною слепотою, оно поступает с Сицилиею не как с родною провинциею, а как с завоеванною страною. Полиция произвольно преследует всякого честного человека, арестует и мучит людей без всякого повода, не допросив их, не только не подвергнув суду. Причина преследований одна: подозрение в патриотизме. Гонения особенно усилились после поражения австрийцев в Ломбардии, потому что сицилийцы радовались победам над ними. Трудно сказать, сколько тысяч людей брошено за это в тюрьмы: в конце марта в одном Палермо содержалось полторы тысячи политических преступников. Я сам видел, как арестовали самых скромных людей без всякого суда, как месяца по три держали человека в тюрьме просто за то, что его брат успел бежать из Сицилии от полицейского преследования. Расскажу вам один факт.
В начале марта был арестован г. Мальйоко, в тюрьму к нему не допускали никого. Брат его, адвокат, отправился к Манискалько, директору полиции, с просьбою быть допущену к брату перед началом суда о нем, чтобы он мог приготовиться к защите против обвинения, оставшегося неизвестным ему. ‘Кто же вам сказал, что ваш брат будет судиться?’ — спросил у него директор полиции.— ‘Я полагал, что так следует по закону’.— ‘Полиция выше закона’,— отвечал Манискалько. Этот человек пользовался неограниченною властью.
В конце марта жители Палермо были встревожены многочисленными арестами, обысками и тем, что люди, имевшие средства, уезжали из города. Вице-король сицилийский, герцог Кастельчикала, уехал в Неаполь, и город остался в полной власти Манискалько и его сбирров, набранных из гнуснейших разбойников и контрабандистов. Отчаяние заставило думать о шансах революции, но все рассудительные люди доказывали явную невозможность успеха, и потому никто не ждал близкого взрыва. Но в деревнях было такое же недовольство, как в городах, и поселяне не хотели слушать советов об отсрочке восстания, стали говорить, что будет восстание 3 апреля, но все в Палермо были убеждены, что попытка будет неудачна. Жители города запирались в своих домах, вперед закупив себе провизии на этот гибельный день.
Полиция, знавшая обо всем, умела расстроить план заговорщиков: они хотели начать восстание в деревнях, сна произвела резню в самом городе, начав стрелять по монастырю, в котором спряталось человек 60 заговорщиков, думавших начать дело тогда, когда войска уйдут из города усмирять восстание в деревнях. После ожесточенного боя, длившегося два с половиною часа, монастырь этот (Гуанчский монастырь) был взят, и все инсургенты, которые не были убиты, были захвачены в плен и отведены в цитадель, в числе их было несколько монахов. Тотчас же было провозглашено в городе осадное положение, и через несколько времени 13 человек из взятых в плен инсургентов были расстреляны.
На другой день, 4 апреля в полдень, поселяне начали нападать на городской гарнизон. Они в разных частях острова продолжают до сих пор бороться с войсками, но нельзя надеяться на их успех, если не получат они помощи из Италии, а едва ли они получат ее Большая часть этих партизанских отрядов держится между Палермо и Джирдженти.
Я не буду говорить о диких свирепостях, совершавшихся солдатами. Горничная, служившая в одном бельгийском семействе, была тяжело ранена в своей комнате и на другой день умерла, другая горничная, родом из Баварии, служившая у княгини Петрульи, была также убита в своей комнате. Солдаты постоянно стреляли по всем улицам, хотя не было на улицах и тени восстания: они думали только о грабеже. Я был свидетелем таких сцен, которые вам покажутся решительно невероятными.
Нынешнее восстание происходит не с прежним лозунгом ‘да здравствует Сицилия!’, а с лозунгом: ‘да здравствует Италия! да здравствует итальянское единство!’, знаменем инсургентов было трехцветное пьемонтское знамя’.
О том, что происходило в Мессине, мы имеем сведения гораздо полнейшие,— они доставлены двумя письмами, помещенными в ‘Times’e’:

‘Мессина, 15 апреля.

Спешу сообщить вам подробности о невероятных сценах, происходивших в последние восемь дней, и ручаюсь вам за достоверность своих известий. Прежде всего я должен засвидетельствовать, что жители Мессины, хотя, разумеется, и были очень встревожены известиями из Палермо, продолжали постоянно выказывать самое миролюбивое расположение, видя у себя гарнизон, с которым не могли бороться. Всякому известно, что один огонь орудий цитадели и двух фортов, занимающих высоты, мог бы усмирить город, если б и не было сильного гарнизона. Потому все усилия жителей были направлены к одной цели, к сохранению тишины, и она казалась обеспеченною, когда полиция неслыханным образом действий внесла беспорядок и кровопролитие в мирный город.
По данному знаку были отперты все тюрьмы, и уголовные преступники, наполнявшие их, наводнили город. Это неслыханное дело не замедлило принести плоды, и вечером 8 числа патрули королевских войск были освистаны, офицеры оскорблены и, говорят, двое из солдат убиты разбойниками, выпущенными на наш несчастный город по распоряжению полиции. У солдат недоставало терпения переносить эти обиды, войска начали стрелять по безоружной толпе, не хотевшей принимать битвы. Правда, солдаты направляли свои выстрелы так, чтобы пули не делали вреда, но полицейские служители поступали иначе, и от их выстрелов упало человек восемь или десять.
Полиция одержала первый свой успех: тотчас же город был объявлен находящимся на военном положении, учредились военно-судные комиссии и распространили такой ужас, что около третьей части жителей бежали из города в поле, рискуя умереть там с голода. В довершение бедствий гражданский губернатор Мессины, маркиз Артале, человек честного характера, был неожиданно отозван в Неаполь, и Мессина осталась беззащитною во власти военной диктатуры, руководимой полициею. Такое положение дел и поступки солдат увеличивали опасение жителей, и вид города становился все мрачнее и мрачнее.
Так длилось до 10 числа. Вечером в этот день горожане узнали, что английский и французский консулы, опасаясь за своих соотечественников, отправились к генералу Руссо, командующему войсками, и получили от него обещание, что ни цитадель, ни форты не будут стрелять по Мессине и что солдаты не будут врываться в дома. Такое известие совершенно успокоило жителей, занимавшихся обыкновенными своими работами и промыслами, как вдруг в девять часов вечера страшный ружейный огонь, сопровождаемый пушечными выстрелами, ужаснул город. Огонь этот продолжался до двух часов утра. Пули влетали во многие дома через окна: люди, лежавшие в постели, были убиваемы картечью, другие были застрелены, когда возвращались домой.
Таким образом, целую ночь подвергали всем ужасам битвы жителей совершенно мирного города, Было объявлено, что войска стреляют по инсургентам, но эти инсургенты существовали, кажется, только в воображении полицейского начальства: по крайней мере не было ни одного из них убитого, раненого или взятого в плен. Эта страшная битва, эти ужасные пушечные залпы, этот ружейный огонь,— все эти ужасы, происходившие целых пять часов в городе, были просто полицейским фокусом, дело невероятное, но оно было именно так. Зачем же все это делалось? За тем ли только, чтобы написать торжествующее донесение, или для устрашения?
Скоро жители узнали, что утром 11 числа генерал Руссо взял назад обещание, которое накануне дал французскому и английскому консулам. Такое известие довершило ужас, и все спешили покинуть город, он почти опустел. Иностранцы пошли искать себе защиты на гавани под пушками английского корвета. Все консулы, находящиеся в Мессине, отправились к генералу Руссо. Он возобновил перед ними свои прежние обещания, но это не помешало в ночь с 11 на 12 возобновиться сценам предыдущей ночи. Следующие ночи были спокойны: полиция решилась, повидимому, оставить в покое граждан, не хотящих возмущаться.
За город послано несколько летучих колонн против мнимых инсургентов и беспрестанно приходят новые войска на подкрепление гарнизона. Полиция торжествует’.

‘Мессина. 16 апреля.

Не знаю, как и когда дойдет к вам это письмо, но если нет у вас более свежих известий, вот вам подробности о мессинских происшествиях. Жалею, что не могу также сообщить вам сведений о событиях в Палермо, потому что с 5 апреля прерваны всякие сообщения между нами и столицею острова. 5 числа мы знали только, что началось в Палермо восстание, что королевские войска штурмовали монастырь Гуанчу, что после упорного боя инсургенты ушли из города, что в полях борьба между солдатами и инсургентами продолжается, что инсургенты одерживают в стычках верх и взяли до 200 солдат в плен.
Вы можете понять, какое глубокое впечатление было произведено этими известиями, с каким нетерпением ждали новых известий. Думали было начать восстание у нас, чтобы помочь столице, но легко было предвидеть, чем кончится наше восстание: у нас не было ни оружия, ни предводителей, ни плана, за нами наблюдал многочисленный гарнизон, и пушки цитадели могли не выпускать нас на улицу из домов, могли обратить в пепел весь город, потому надобно было ждать. Самые пламенные патриоты проповедывали спокойствие и порядок.
Но не того хотела полиция, выпустившая воров из тюрем, чтобы поднять восстание, которое послужило бы предлогом для резни. Когда выпустили воров, беспорядок стал неизбежен: негодяи, жаждавшие крови и грабежа, начали нападать на мирных жителей, а полиция пользовалась этим. Городское начальство в сопровождении почетнейших граждан явилось к Руссо, коменданту крепости, прося арестовать разбойников, которые с ножами в руках безнаказанно нападали на людей по улицам и грабили их. Но комендант сказал явившейся к нему депутации, чтобы она обратилась к полиции, прибавив: ‘не воров надобно арестовать, а либералов’. У коменданта, очевидно, была своя цель.
А между тем еще в страстную субботу либеральный комитет отправил из Мессины в Катану несколько человек волонтеров, имевших оружие. Это служит ясным доказательством, что никто не хотел поднимать восстание в Мессине.
В день Пасхи пришла из Неаполя депеша, уведомлявшая полицию и военное начальство, что инсургенты в Палермо разбиты и рассеяны. Вечером в этот день полиция и вооруженные преступники, выпущенные из тюрем, стали по общему плану вызывать жителей на битву. Честные граждане не жалели ни денег, ни убеждений, чтобы избежать столкновения. Наконец во время спектакля положение приняло грозный вид: у театра собралась огромная толпа, хотевшая положить конец оскорблениям от полицейских и выпущенных преступников. Офицер, командовавший сильным патрулем на театральной площади, велел толпе разойтись, грозя стрелять по ней в случае сопротивления. Некоторые из бывших в толпе вынули оружие, послышалось несколько криков, солдаты приложились и стали стрелять. Толпа обратилась в бегство. Тогда сбирры и освобожденные разбойники начали резать народ.
Город тотчас же наполнился войсками. Жители, возвращавшиеся домой, искали спасения в первой двери, куда можно было бежать. Патрули стреляли по улицам до восьми часов вечера, хотя никто не оказывал сопротивления.
Вот история первого дня Пасхи, теперь вы видите, каким именем надобно назвать мнимое Мессинское восстание.
На другой день прокламация коменданта Руссо объявила город находящимся в осадном положении. Другою прокламациею он приказывал войскам обезоружить жителей города и предместий. Третья прокламация от 10 числа приглашала бежавших жителей возвратиться в город к прежним занятиям. Но положение было опасно. Мессина была пустынею, в которой находились только солдаты и пушки. Производились обыски и аресты. В девять часов вечера возобновилась стрельба по улицам, форты также стреляли.
Эта тревога продолжалась всю ночь. Солдаты говорят, что на них нападали инсургенты, но куда же делись эти инсургенты? Не нашлось ни одного раненого из них, ни один не был взят в плен. Впрочем, это не помешало коменданту обнародовать утром 11 числа новый приказ, говоривший, что ночью королевские войска подвергались нападению и что при малейшем возобновлении такого случая Мессина будет бомбардирована.
При этой угрозе, напоминавшей страшные события 1848 года, ужас жителей достиг крайнего предела. Все жители эмигрировали, каждый искал спасения в поле или на иностранных кораблях, бывших в гавани.
Русский и австрийский консулы переехали из города на фрегаты. Другие собрались у французского консула г. Булара и подписали торжественную протестацию против образа действий генерала Руссо и его войск, они возлагали на генерала ответственность за бесчисленные и беззаконные поступки против их соотечественников и мирных горожан, приведенных в ужас и отчаяние. Эта протестация имела результатом обнародование следующей прокламации:
‘Квартира военного коменданта крепости Мессины и Мессинского округа. Объявление. Мы, генерал-майор Паскуале Руссо, военный комендант Мессинской крепости и ее округа, будучи уверены в благонамеренности жителей Мессины, объявляем, что крайние меры строгости будут приняты только против злодеев, бродящих по окрестным полям и дошедших в своей дерзости до нападения на верные королевские войска. Потому мы приглашаем жителей успокоиться и возвратиться к своим обыкновенным занятиям, потому что они не должны иметь никаких опасений. Мессина, 11 апреля 1860, четыре часа вечера. Генерал-майор комендант Паскуале Руссо’.
12 апреля и все три следующие дня прошли удовлетворительно. Не было сделано ни одного выстрела, и жители начинают успокоиваться’.
Вот перевод протеста, представленного мессинскому коменданту консулами:
‘Мессина, 12 апреля 1860. Генерал, в нынешнюю ночь в городе Мессине повторились большие насилия в противность надеждам, возбужденным в нас вашими уверениями, что мир и спокойствие восстановляются и что могут воротиться в город бежавшие из него, составляющие почти все его население. Люди, державшие себя спокойно, и в том числе один старик, пали жертвами нападений, к которым не подавали никакого повода. Иностранные подданные, англичане и, люди других наций, подвергались величайшим оскорблениям, и самая жизнь их была в опасности. Все население Мессины ведет себя мирно и до сих пор не совершило ничего похожего на восстание, потом, оно вправе требовать, чтобы сохранялось уважение к его спокойствию, к женщинам, к детям и к собственности. А между тем господствует величайший ужас, и, чтобы успокоить наших соотечественников, мы должны точным образом объявить, какие уверения были нам даны вами. Вы обещали нам вашим честным словом, которому мы верили и не хотим не верить, что цитадель и форты не будут стрелять по городу, что ни в каком случае солдаты не будут врываться в дома, что город не будет больше тревожим пушечными и ружейными выстрелами по домам, уже несколько дней не дающими ни одной спокойной минуты жителям города. Вы обещали также, что если будут происходить нападения на заставы (нападения внутри города невозможны), то не будут отвечать на них ружейными и пушечными выстрелами, а будут отражать нападающих другими средствами, найти которые легко вам по многочисленности ваших войск. Таковы были, генерал, обещания, данные вами нам, и вы нам позволите вам их напомнить теперь, чтобы они получили характер достоверности. Они дают нам возможность содействовать вашим намерениям успокоить наших соотечественников и все городское население. Просим вас уведомить нас о получении вами этого документа’.
Последние четыре недели вообще были богаты случаями подобного рода, вот подробнейший из прочитанных нами рассказов о пештском деле 15 марта, он напечатан в ‘Times’e’:

‘Пешт {Будапешт. (Прим. ред.).}. 15 марта, 10 часов вечера.

Пишу среди сильного волнения, чтобы рассказать вам, что сейчас здесь случилось. Была сделана демонстрация, и пролилась кровь. Венгерская революция 1848 года началась 15 марта, и университетская молодежь решилась воспользоваться годовщиною, чтобы сделать национальную демонстрацию. Они действовали в этом случае совершенно по собственным мыслям, без одобрения предводителей национального движения и даже не посоветовавшись с ними. Но они хотели, чтобы демонстрация имела совершенно мирный характер, они хотели только отслужить в католических церквах несколько панихид в память патриотов, казненных в Араде и Пеште и убитых на войне. Полиция встревожилась, зная, что одна искра может воспламенить всю страну. Потому со вчерашнего дня были сделаны страшные приготовления. Ныне в восемь часов утра собрались группы студентов, состоящие не из одних мадьяров, но также валахов, немцев и словаков, и пошли по разным католическим церквам отслужить панихиду. Но полиция не пустила их ни в одну из церквей, к которым они подходили. В десять часов утра собралось их человек до 200, они стали совещаться, что им делать, и решили все вместе отправиться в соседнюю церковь, по дороге присоединилось к ним много горожан. Надобно прибавить, что по торжественности этого дела большая часть студентов была в трауре. У ближайшей церкви, к которой отправились они, нашли они сильный отряд полиции, встретивший их криками: ‘убирайтесь, нет вам здесь места!’ Тогда один из студентов, руководивших товарищами, сказал: ‘Друзья, пойдем отсюда, не начиная спора с этими людьми’. Молодые люди и горожане мирно пошли в другую церковь, но и там их не пустили, потом еще в две церкви, куда их также не пустила полиция, наконец в кафедральную церковь, ‘о и туда не были впущены. ‘Друзья,— сказал один из предводителей,— пойдем на кладбище: по крайней мере хотя там нам не помешают молиться за умерших’. Они пошли на Францово кладбище, и по дороге их процессия с каждою минутою возрастала от присоединения к ней горожан, но вся она соблюдала совершеннейший порядок, и студенты постоянно говорили народу, чтобы он не прибегал к силе, что бы ни случилось. Войска гарнизона были между тем выведены из казарм и занимали разные посты. Дошедши до кладбища, процессия с удивлением увидела, что оно занято сильными отрядами полиции и войск. Один из офицеров закричал: ‘Уходите прочь сейчас же или мы станем стрелять в вас’.— ‘Нет,— сказал один студент,— вы не будете стрелять, потому что дурно было бы нападать на людей совершенно мирных’. Единственным ответом на то было арестование нескольких студентов. Другие студенты бросились было выручать товарищей, но арестованные кричали: ‘не связывайтесь с полицией, оставьте нас, идите на другое кладбище’. Процессия решила итти на Керепашское кладбище и отправилась туда в совершенном порядке. Пришедши на Керепашское кладбище, студенты и горожане увидели перед собою сильные отряды войск, которые, не говоря ни слова, бросились на массу в штыки. Несколько студентов было ранено и еще несколько человек арестовано. Тогда раздраженные студенты бросились на один из отрядов, он дал по ним залп. Случайно или преднамеренно солдаты выстрелили выше голов, так что пули пролетели над народом. Но все-таки и тут был ранен один из бывших в толпе. Люди, составлявшие процессию, двинулись назад, и, как говорят, жандармы сделали еще залп вслед им. Все жители Пешта, услышав об этом деле, выразили сильное негодование на австрийское начальство, но, к счастью, удержались от насильственных действий. Впрочем, вечером собралась большая толпа у национального театра и, когда проезжали мимо нее в театр австрийские чиновники с семействами, горожане кричали: ‘вы думаете о забавах в такой день, когда пролита кровь патриотов… Стыдитесь! воротитесь назад!’ Австрийцы вернулись. Но через несколько времени пришли к театру две роты жандармов и с большими грубостями разогнали толпу. Все находят, что австрийское начальство поступило очень дурно, велев стрелять по безоружным людям и колоть их штыками. Оно, очевидно, желало раздражить народ, чтобы довести его до восстания и получить предлог к подавлению его военными средствами. Венское правительство думает, что залить кровью восстание в Пеште значило бы задушить национальное чувство по всей Венгрии’.
Читатель знает, что после этого было введено в Венгрии уже чисто и открыто военное управление вместо прежнего, имевшего хотя по наружности мирные гражданские формы. Безграничная власть над Венгриею поручена генералу Бенедеку15. В самой Вене страшно разыгрывается дело о покражах по комиссариатскому и провиантскому ведомству в последнюю войну. Мы не упоминали о самоубийстве Эйнаттена, потому что для нас прискорбны подобные факты, раскрывающие слабые стороны правительства, пользующегося глубоким нашим уважением за свою последовательность, за определительность и твердость своей системы. Но мы против воли должны упомянуть о самоубийстве барона Брука, министра финансов, столь славившегося своею мудростью: читатель не простил бы нам совершенного молчания о происшествии, наделавшем такого шума. Мы еще не находим в газетах подробных известий о прискорбной кончине человека, оказавшего столь важные услуги австрийской политике своими талантами,— мы знаем только, что он оказался прикосновенным к делу о комиссариатских злоупотреблениях, получил отставку и не перенес стыда. Но вот письмо, помещенное в ‘Times’e’ и несколько поясняющее характер дел, раскрытие которых было причиною столь грустного события,

‘Триэст. 29 марта.

Главным предметом разговора служит гигантское воровство, открытое в комиссариатском управлении. Оно без сомнения сильно содействовало внезапному окончанию итальянского похода. Теперь, несмотря на старания чрезвычайно сильных людей замять дело, обнаруживаются позорнейшие факты, в которых замешано множество лиц. Некоторые из этих лиц занимают такие высокие положения, что опасно и упомянуть о них. Австрийские газеты очень скудны известиями об этих делах и, вероятно, вовсе не заговорили бы об них, если б не самоубийство генерала Эйнаттена,— происшествие, которого нельзя было скрыть. Недочет простирается до изумительной цифры 17 000 000 гульденов (более 10 миллионов рублей серебром). Но вот самая поразительная и малоизвестная часть этой истории. Из источников, заслуживающих полной веры, я слышал, что на знаменитом свидании двух воевавших императоров,— на этом свидании, результатом которого был Виллафранкский мир, император Наполеон сказал Францу-Иосифу: ‘ваше величество не ошибетесь, если выслушаете дружеские и благонамеренные советы. Вы окружены предателями. Ваше величество думаете, что у вас в крепости Мантуе запасено провианта на шесть месяцев, я скажу вам,— тут император Наполеон выразительно поднял палец,— я скажу вам, что в Мантуе нет провианта и на шесть дней. Удостоверьтесь в истине моих слов и поступите сообразно с ними’. По исследовании дела слова императора французов оказались справедливыми.
Чтобы дать вам некоторое понятие о наглом бесстыдстве воровства и том, сколько лиц участвовали в нем, расскажу вам один случай из множества подобных. Быки, которых вгоняли в Мангую одними воротами, выходили из города через противоположные ворота и, сделав полукруг около стен, опять входили в первые ворота, так что каждый бык проходил и считался пять раз. Но, послушайте, дальше будет еще лучше. Один из триэстских купцов заключил с австрийским правительством контракт, по которому покупал шкуры быков, убитых для продовольствия войск. Будучи в живых, каждый бык исполнял дело за пятерых быков, но убить его можно было только один раз, и больше одной шкуры содрать с него было нельзя. Купеческая фирма, не получив условленного числа шкур, потребовала от правительства неустойки, которая контрактом полагалась по гульдену за каждую недоданную шкуру, неустойка была выдана, и купец получил 30 000 гульденов за невыдачу шкур с быков, которые не существовали на свете.
Сольферинская и Маджентская битвы16 могли бы кончиться не тем, если бы голод не ослабил мужество австрийских солдат, но довольно об этом.
Очень распространен слух, которому иные верят. Я не причислю себя к верящим, но рассказ любопытен, и, быть может, лучше не слишком точно исследовать его справедливость. Говорят, что император Франц-Иосиф, встревоженный сном, который видел три ночи сряду, обратился к советам своей матери, эрцгерцогини Софии, она призвала гадальщицу, таинственной способности которой сама верит. Старуха спросила, что император видел во сне. Император сказал, что видел во сне трех мышей: одна была совершенно слепая, другая такая жирная и надутая, что едва могла ходить, а третья слабая, жалкая, почти умирающая с голоду. Старуха сконфузилась и стала говорить, что не умеет разгадать сон, но ее успокоили, уверили, что опасаться ей нечего, а напротив, она будет награждена, что бы ни сказала, тогда, ободрившись, она дала такое истолкование: ‘слепая мышь — ваше величество, жирная мышь — ваши министры, а исхудавшая, умирающая, измученная мышь — ваш народ’. Справедлив или несправедлив этот рассказ, но он подходит к нынешнему положению Австрии, а самая дурная вещь то, что слепая мышь до сих пор остается слепой. Если дела пойдут попрежнему, то не трудно будет исполниться предречению эрцгерцога Фердинанда-Максимилиана, который в июле прошлого года говорил Францу-Иосифу: ‘если ваше величество будете продолжать иттн этим путем, вы погубите и себя и государство’.

Май 1860

Сицилийские дела.— Конституция, полученная Австриею.— Либерализм французского сената.— Парламентская реформа в Англии.

16 мая 1860 года.

Один из умнейших людей своего века, Гоббз1, удивлял друзей тем, что с пренебрежением откладывал в сторону книги, по их мнению очень интересные, наконец он удостоил ответа приятелей, порицавших его за отсутствие любознательности, странное в таком глубокомысленном и великом ученом: ‘если бы я читал так много книг, как другие, я стал бы так же глуп, как другие’. До того, до чего дошел он по принципу, без намерения доходишь просто по досаде: противно читать большую часть книг, потому что на каждой странице в них встречаешь неизвестно с чего взятые мнения, которыми автор угощает вас будто аксиомами, на которых основывает все свои соображения, прикрашиванием под цвет которых искажает все факты. Вот, например, хотя бы мнение о нынешнем итальянском народе. Попробуйте заглянуть в какую угодно книгу или статью об итальянцах, писанную до очень недавнего времени: повсюду вы найдете одно и то же: ‘итальянцы, за исключением одних сардинцев, народ отживший или по крайней мере надолго утративший способность действовать энергически или настойчиво, они обленились, изнежились, испортились, какое сравнение с англичанами или хотя бы французами, немцами. Француз, немец, англичанин — мужчина в полном смысле слова, итальянец — существо женоподобное, быть может доступное горячим минутным порывам, но лишенное всякой инициативы, всякой способности к настойчивому труду, всякого доверия к своим силам, он годен быть только оперным певцом, кардиналом или лаццарони, он не в силах быть гражданином’. Каждый, рассуждавший об итальянцах, толковал на основании этой мнимой аксиомы, и человеку, требующему доказательств на предлагаемые ему мысли, несносно было читать пошлые рассуждения, основанные на этом мнении, которое само неизвестно на чем было основано. Теперь, вероятно, ни один из писавших или говоривших подобные вещи не может без стыда вспомнить, какую чепуху писал или говорил он. Итальянцы изумляют своею гражданскою деятельностью всю либеральную Европу, печалят всех консерваторов. Обстоятельства сложились так, что самым ярким образом выставилась в итальянском характере именно та самая черта, которую в нем отрицали, выказалась с такою силою и настойчивостью, какой могли бы позавидовать и англичане, не говоря уже о французах и немцах, и выказалась именно как черта всего народа, целой массы населения, а не каких-нибудь немногих руководителей. Нет, руководителей не было у итальянцев в тех делах, которыми удивили они Европу,— напротив, люди, поставленные так, чтобы служить им руководителями, делали все для подавления национальной энергии. Вспомним Центральную Италию и Кавура. Ободрял ли Кавур тосканцев и романьолов стать под национальное трехцветное знамя? Нет, он говорил им в апреле, в мае, в июне прошлого года: ‘будьте смирны, не компрометируйте нас, вы можете повредить нашему общему делу своим восстанием, которое прогневит нашего союзника, а помощи мы вам дать никакой не можем, нам это не позволено’. Лишенные всякой помощи, всякой надежды на помощь, тосканцы и романьолы все-таки сделали то, чего хотели. Вот они могут располагать собой и просят уже не помощи, а только того, чтобы Сардиния взяла на себя распоряжение их войском, их деньгами, их усердием к национальному делу. Кавур не согласен и на это, ему говорят: ‘вы не хотели помочь нам, теперь мы готовы помогать вам’, он отвечает: ‘мы не можем принять вашей помощи, она компрометирует нас, она прогневит нашего союзника. Лучше мы останемся сами по себе, а вы оставайтесь сами по себе. Прежде я не мог помочь вам, но теперь дам вам полезный совет: наш союзник желал бы составить из вас королевство для принца Наполеона, он посылается к вам во Флоренцию, чтобы познакомились с ним, полюбили его, попросили его быть вашим королем: вы так и сделайте, иначе вы погибнете, может быть погубите и нас’. Опять-таки народ Центральной Италии сделал по-своему: сказал, что хочет присоединиться к Сардинии, а другого ничего не хочет. Сколько времени отталкивала от себя Сардиния Центральную Италию, сколько раз объявляла, что не может согласиться на ее присоединение,— все напрасно, народ Центральной Италии настоял-таки на своем. Мы не порицаем Кавура: если мы указываем именно на него, а не на каких-нибудь Ла-Мармору и Дабормиду, это потому, что он все-таки гораздо решительнее и тверже их. И не к тому мы припоминаем события, относящиеся к Центральной Италии, чтобы хвалить поступки ее населения: напротив, мы очень хорошо знаем, как нам следует судить о них,— мы знаем, что должны судить следующим образом: верность составляет первую обязанность подданного, тосканцы не соблюли ее, их восстание должно считаться нами за дело непростительное. Несколько извинительнее отложение Романьи от папы, потому что папское правительство уже слишком дурно. Но если о романьолах можно судить снисходительнее, нежели о тосканцах, то все-таки оправдывать их никак нельзя нам: измена все-таки измена, бунт все-таки бунт, то есть великое преступление и тяжкий грех. Подданные папы должны были с терпением ждать, пока законное их правительство увидит надобность облегчить их судьбу и найдет способы сделать это без нарушения своей системы, основанной на принципах самых благотворных, хотя, к сожалению, имеющих некоторые тяжелые стороны, как, например, враждебность к просвещению, к правосудию и ко всякой законности. Надобно было переносить неудобства этой системы с надеждою, что когда-нибудь она смягчится волею самого папы. Мы знаем, что нельзя нам сказать, будто бы поступки жителей Центральной Италии были хороши, напротив, они были очень дурны,— так мы должны сказать. Мы только хотели заметить, что народ Центральной Италии выказал тут все качества, которые отрицались в нем: смелую и настойчивую инициативу, непреклонную энергию, гражданское мужество, пусть мы обязаны сказать, что эти качества выказались в дурном направлении: мы обращаем внимание не на то, в каком направлении, а только на то, в каком размере они выказались. Будучи, как читатель знает, порицателями итальянского движения, мы не должны, однакоже, скрывать от себя практических способностей в людях, поступки которых порицаем. Точно то же самое теперь мы видим в сицилийском восстании. Не боясь прослыть реакционерами, мы прямо должны сказать, что громко порицаем его, и никакие либеральные толки не дают нам возможности выразить иного суждения о нем. Будем прямо говорить так, как принуждены, к сожалению, говорить. Толкуют о несносных будто бы притеснениях, (которым подвергались сицилийцы. Какой вздор! Где же тут несносность, когда переносилась эта несносность в течение целых одиннадцати лет, почти целых двенадцати лет, с лета 1848 года, когда была усмирена сицилийская революция2? К чему употреблять риторические фразы? Того, что переносится, нельзя называть несносным. Будем же говорить скромнее: ‘положение сицилийцев было тяжело’, это можно сказать, это правда, потому что они постоянно жаловались, а если люди жалуются, значит они недовольны, а если недовольны, значит им дурно. Итак, мы согласны, что положение сицилийцев было тяжело. Но что за эгоизм, что за низость чувства нарушать свои обязанности к правительству из-за неприятности своего положения! Разве того требует правительство? Разве неаполитанское правительство само не знало, хорошо или дурно сицилийцам? Нет, оно знало, что им дурно. Почему же оно действовало так, что им было дурно? Разве кто-нибудь делает без надобности что бы то ни было, дурное или хорошее, все равно? Значит, неаполитанскому правительству была надобность делать те распоряжения, которыми были недовольны сицилийцы. Теперь: не признак ли безрассудства порицать кого-нибудь за то, что он поступает, как требует его надобность? Сицилийцы были очень безрассудны, порицая неаполитанское правительство. Оно поступало, как ему следовало поступать. Они должны были порицать самих себя за то, что не поступали так, как им следовало поступать. Как же следовало поступать им? Отвечать на этот вопрос трудно, потому что каждому известна пословица: ‘чужую беду по пальцам разведу, а к своей ума не приложу’. Давать советы легко, но каково исполнять их? Исполнять так трудно, что обыкновенно и сами мудрые советники не делают того, чего требуют от других. Впрочем, теперь уже и несколько поздно давать сицилианцам советы о том, как они должны были поступать в 1859 году, или в 1849, или в 1839. Можно только сказать одно: если бы прежде поступали они, как им следует, то не находились бы они в начале нынешнего года в таком положении, в каком находились, не имели бы причин быть недовольными. Мы порицаем сицилийцев за то, что они восстали весною 1860 года, потому что люди должны быть последовательны в своих поступках: разве в марте нынешнего года стало им хуже, нежели было прежде? Нет, этого никто не говорит, самые горячие партизаны сицилийского восстания говорят, что и в марте, и в феврале, и в январе нынешнего года сицилийцам было вовсе не тяжелее, чем в марте, феврале, январе 1859, и 1858, и 1857 и т. д. Тогда они находили, что им можно терпеть и мирно ждать улучшений в своей судьбе от своего законного правительства: почему же не продолжали они терпеливо ждать их и теперь? Отношения правительства к ним не переменились. Ясно, что они или дурно поступали во все предшествовавшее время, или дурно поступают теперь. Эту дилемму нельзя отстранить никакими софизмами. Пусть каждый решает ее как хочет, а мы знаем, что должны сказать: с одной стороны, мы видим материальные потребности, мечты о свободе, о национальном единстве, с другой стороны, видим обязанность верности, обязанность уважения к существующим законам, обязанность хранить общественное спокойствие, каждый может делать выбор по собственному рассудку, а нам кажется, что выбор ясен. Мы не можем не сказать, что обязанность должна быть для хорошего гражданина выше всего. Итак, мы должны сказать, что сицилийцы дурные граждане.
Очень может быть, что это рассуждение навлечет на нас такие же укоризны, как наше рассуждение о Поэрио3. Что делать, надобно иметь некоторое мужество или по крайней мере некоторое равнодушие к чужим отзывам о себе тому, кто хочет по мере своего уменья и своей возможности говорить правду. Мы оставались равнодушны даже тогда, когда слышали укоризны себе от людей, которых уважаем более, чем кого-нибудь, надеемся остаться равнодушными к порицаниям против нас и вперед, пока будем сами чувствовать, что хотели говорить правду и, может быть, успели достичь того, чтобы в наших словах была хоть тень ее, хотя какое-нибудь самое неполное и слабое указание на нее, которое будет понято хотя одним из десяти между нашими читателями, понято хотя не в ту минуту, когда он читает наши попытки говорить ее, а хотя когда-нибудь: этого для нас уже довольно, чтобы чувствовать, что мы исполняем свой долг лучше, чем, например, хотя бы сицилийцы, которых почти все хвалят, а мы порицаем, как людей, не имевших твердости исполнять свой долг так, как следовало. Но каковы бы ни были наши суждения о фактах, мы не станем скрывать фактов, какова бы ни была их наружность, обольщающая поверхностного наблюдателя. Впрочем, мы не будем с ложным самохвальством утверждать, будто бы вовсе и не хотели скрывать фактов, неприятных для нас или компрометирующих защищаемые нами принципы, нет, мы очень желали бы утаить их, мы даже всячески утаиваем их, пока можем. Но эта возможность, к сожалению, непрочна, обманчива, изменчива, знание о фактах распространяется против нашей воли, и мы с досадою видим себя поставленными в необходимость упоминать о них, молчание, столь любимое нами, уже бесполезно. Читатель отдаст нам ту справедливость, что до прошлого месяца мы решительно не хотели знакомить его с положением дел в Неаполе и Сицилии. Мы всегда отделывались от этого предмета самыми неопределенными и краткими фразами, но теперь все говорят о нем, и наше молчание не скрыло бы ничего ни от кого. Впрочем, и теперь мы постараемся не распространяться об этой вещи, о которой говорить нам очень тяжело. Французские, немецкие, верхнеитальянские газеты наполнены описаниями примеров дурного управления, существующего в Неаполе, и обыкновенно сопровождают эти рассказы, уже и сами по себе слишком поразительные, громкими фразами, которые скорее ослабляют, нежели усиливают впечатление, когда одни голые факты говорят уже довольно ясно. Но мы не читали обвинений более сильных, чем какие находятся в следующих очень умеренных словах неаполитанского корреспондента ‘Times’a’:

‘Неаполь, 24 апреля.

По временам очень сурово говорил я о неаполитанцах, как о людях почти недостойных свободы, для получения которой не делают они никаких усилий, но должно принять в соображение и затруднительность их обстоятельств. Бесчисленное множество препятствий поставлено их соединению не только для политических, но даже для торговых и промышленных целей, а при невозможности соединения, как им составить или выполнить какое-нибудь предприятие для освобождения своей страны? Правительство так убеждено в выгодности этого, что вот целые пятнадцать лет его энергия направлялась на расслабление и разъединение. Еще на моей памяти время, когда 30 000 учащихся съезжались в Неаполь для своего образования, закон или полицейский приказ прогнал их назад в их провинцию, осудил их на скудное учение, даваемое провинциальными лицеями и коллегиумами, а многие столичные профессора были лишены должностей или посланы в ссылку. Этим были достигнуты две важные цели: уничтожен центр политических прений и согласия и сделан большой шаг к состоянию, которое очень нравится здесь, к обращению общественного мнения в невежество. Не одни учащиеся, но и люди всех сословий поставлены в фактическую невозможность покидать свои провинции и посещать столицу: общественные сношения подавлены, так что знакомые, живущие в нескольких милях друг от друга, разделены Между собою будто десятками тысяч миль, купцы, лишенные возможности сношений с центрами оптовой торговли, принуждены думать только о поддержании своего существования и часто разоряются. Неаполитанские негоцианты говорят мне, что результат разъединения провинций одна от другой и от столицы обнаруживается упадком торговли и в столице. Где запрещены всякие сношения, там, разумеется, не нужно железных дорог, и действительно, постройка их затрудняется всеми способами: они противны здешней системе. Разъединение, преднамеренно здесь производимое, совершенно задерживает материальное развитие страны. При подавлении всяких сношений между людьми, под предлогом охранения интересов порядка, установлена такая свирепая и зоркая полицейская система, что человек опасается верить своему брату и трепещет собственной тени. Мне показались интересны следующие слова в письме одного из тех людей, которые в начале марта были изгнаны во Флоренцию: ‘Я все еще не могу привыкнуть к моему новому положению,— пишет он.— Я все еще боязливо оглядываюсь, как оглядываемся мы в Неаполе, лишь только услышу за собой чей-нибудь голос’. Не называйте этих людей трусами: страшная вещь, когда вас без всякого повода арестуют в вашем доме и на два, на три, на четыре года и больше бросают в тюрьму. Англичане храбрые люди, но я не поручусь за то, какое действие произвела бы на них долговременная система такого рода. К этой нравственной пытке прибавьте легионы вооруженных сбирров, армию, имеющую более 100 000 человек, форты и стены, из которых зияют пушки, и вы увидите, что нельзя сурово говорить о трусости неаполитанцев. Да, они разъединены, но им нет ни нравственной, ни физической возможности соединиться, да, они испорчены, но Бурбоны испортили их, и если нынешняя система продолжится, нация возвратится к варварству’.
Такая вещь, как систематическое устранение всяких улучшений, даже в чисто материальном быте населения, свидетельствует о ненормальности господствующей системы еще гораздо сильнее, чем всякий полицейский произвол, вражда к просвещению, стеснение политических прав. Без сомнения, не в хорошем положении находятся люди, опасающиеся просвещения или свободы, но когда люди находят, что даже постройка железных дорог, даже развитие промышленности, даже процветание торговли было бы вредно для них, то нечего уже и рассуждать. Действительно, неаполитанские отношения были так ненормальны, что даже дядя короля, граф Сиракузский, впрочем давно известный за приверженца либеральных учреждений, почел своею обязанностью официально, публично предостеречь своего племянника. Вынужденный крайностью забыть и почтительность к главе своей фамилии, и условия придворных отношений, и уважение к проницательности правительствующего лица, он 3 апреля послал ему письмо, без сомнения известное нашим читателям из газет. Мы просим читателя еще раз просмотреть этот документ, наделавший такого шума, чтобы иметь новый пример того, как неосновательны и неуместны бывают вообще советы, даваемые людям, находящимся в затруднительном положении, людьми, положение которых хорошо:
‘Государь! Моя привязанность к вам, ставшему ныне главою нашего семейства, долгий мой опыт в людях и людских делах, любовь к отечеству дают мне достаточное право в нынешние критические минуты повергнуть к подножию престола осторожные мнения о будущих судьбах королевства,— мнения, внушаемые мне тем же чувством, какое связывает вас, государь, с счастием ваших народов.
Принцип итальянской национальности, в течение веков остававшийся в области идей, энергически вступил теперь в область действий. Было бы безумным ослеплением нам одним не признавать такого факта, когда мы видим, что все в Европе или могущественно помогают ему, или принимают его, или, наконец, покоряются ему, как необоримой необходимости века.
Пьемонт, по своему географическому положению и своим династическим преданиям держащий в своих руках судьбу приальпийских народов, пользуется теперь этим политическим средством, становясь защитником нового принципа, отвергнув старинные муниципальные идеи, и расширяет свои границы до долины По. Но этот национальный принцип, развиваясь, действует теперь по всей Европе, как и следовало ожидать, в пользу того, что благоприятствует ему, в пользу того, кто принимает его, и на того, кто подчиняется ему.
Франция должна хотеть, чтобы ее покровительственное дело не погибло, она будет отныне заботиться, чтобы увеличивать свое влияние в Италии и во что бы то ни стало не потерять плодов пролитой крови, потраченного золота и важности, данной соседу ее, Пьемонту. Ницца и Савойя достаточно свидетельствуют о том. Англия, которая, принимая национальное развитие Италии, должна однакоже противиться французскому влиянию, также будет стараться дипломатическими средствами расширить свое влияние на полуостров и пробуждать усыпленные страсти партий в пользу своих материальных и политических интересов. Уже английская трибуна и пресса говорят, что должно противопоставить Франции в Средиземном море влияние гораздо более важное, чем влияние Ниццы и Савойи у подножия Альп.
Австрия, отброшенная судьбою войны в границы Венецианской области, ежечасно чувствует колеблющуюся свою непрочную власть, и хотя, быть может, понимает, что только отречение от этой провинции могло бы возвратить ей потерянную силу, но не имеет мужества отказаться от надежды со временем возвратить себе господство в Италии. Напрасно было бы говорить вашему величеству об интересе, ныне принимаемом северными державами в произошедших на нашем полуострове переменах, и создание могущественного государства в сердце Европы для них более полезно, нежели неприятно, потому что оно будет им гарантиею против могущих образоваться западных коалиций.
Какой истинный интерес вашего народа и вашей династии, государь, при этом столкновении политических влияний?
Франция и Англия, стараясь уравновесить друг друга, кончат тем, что приобретут здесь влияние столь могущественное, что спокойствие страны и права престола будут сильно потрясены ими. Австрия, не имеющая сил восстановить потерянный перевес и желающая вовлечь ваше правительство в солидарность с собою, была бы нам еще гибельнее, чем Англия и Франция, потому что ей пришлось бы бороться с национальным отвращением, с армиями Наполеона III и Пьемонта и с британским равнодушием. Какое же средство остается нам, чтобы спасти страну и династию, которым грозят столь великие опасности?
Средство одно: национальная политика, которая, основываясь на истинных интересах государства, естественно влечет королевство Южной Италии к союзу с королевством Северной Италии, которому не может воспротивиться Европа, потому что он совершился бы между двумя частями одной страны, равно свободными и независимыми друг от друга. Только этим путем, ваше величество, освобождаясь от всякого иностранного тяготения, вы можете, в политическом соединении с Пьемонтом, быть благородным направителем развития тех гражданских учреждений, которые давал нам обновитель нашей монархии, когда, освободив королевство от австрийского вассальства, основывал на полях Веллетрийской битвы могущественнейшее из итальянских государств.
Неужели мы предпочтем роковое муниципальное разъединение национальной политике?
Муниципальное разъединение не только подвергает нас иностранному тяготению, но, что еще хуже, оно, предавая страну внутренним раздорам, сделает ее легкою добычею партий. Тогда насилие будет верховным законом, но сердце вашего величества несомненно отвергает мысль сдерживать только силою оружия страсти, которые может смягчить и обратить на добро благонамеренность молодого короля, действуя на вражду забвением, протягивая дружескую руку королю другой части Италии и утверждая трон Карла III4 на основаниях, которыми владеет или которых требует цивилизованная Европа.
Да благоволит ваше величество принять эти искренние слова с таким же благоволением, с какою искреннею привязанностью я снова уверяю ваше величество, что остаюсь любящим вас дядею. Леопольд, граф Сиракузский. Неаполь. 3 апреля 1860′.
Хорошо графу Сиракузскому говорить такие вещи: он смотрит на дело со стороны, не на его плечах лежит тяжесть управления государством, его слова не ведут ни к чему, и потому он безопасно может говорить, что хочет. Действительно, повидимому, он сам не знает, что говорит, и заботится только о звучности фраз, а не о том, может ли король исполнить его советы, и что было бы, если бы король стал исполнять их. Письмо красноречиво, но с первых же строк видно, что советник едва ли не хуже того, кому советует, понимает положение дел. Разберем все его мысли одну за другою. Начать с того, что он воображает, будто бы неаполитанское правительство не понимает, что итальянцы хотят национального единства. Оно очень хорошо знает это, но видит, что стремление к единству противно его интересам. Граф Сиракузский воображает, что говорит с младенцами, но люди, к которым он обращается, гораздо опытнее и практичнее его самого. Король неаполитанский молод, быть может неопытен, но он окружен очень опытными сановниками, интересы которых одинаковы с его интересами и которых поэтому он никак не захочет удалить от себя. Да если б и не было их, то наследственные предания, пример покойного родителя и руководство матери, женщины очень практичной, заменяют ему опытность. Вся обстановка его такова, что очень удобно ему итти по пути, проложенному отцом, лишь бы хотел он, и невозможно сойти с этого пути, если б он и захотел сойти, а сойти он не захочет, потому что это было бы, как мы увидим, вовсе не расчетливо для него. Все европейские державы принимают факт итальянского национального единства, продолжает граф Сиракузский и несколькими строками ниже сам опровергает себя, говоря, что Австрия вовсе не принимает его, а только не имеет сил в настоящую минуту подавить его военною силою и выжидает времени, когда это можно будет сделать. Как же граф Сиракузский не замечает, что этим обстоятельством отнимается всякое основание и его советов? Племянник, если бы захотел отвечать ему, сказал бы: ‘Австрия выжидает времени, и я выжидаю времени, теперь для Австрии тяжелая минута, но австрийские дипломаты очень практичны, они полагают, что скоро возвратят себе перевес в Италии, я верю им и не нахожу нужным отступаться от этих верных моих союзников, интересы которых одинаковы с моими, чтобы заискивать дружбу державы, которая никак не будет верить мне и выгоды которой прямо противны моим выгодам. Вы хотите, чтобы я был малодушен, чтобы изменил своим принципам при виде минутной опасности. Я не хочу быть таким трусом’. Король был бы совершенно прав, и как же граф Сиракузский не понимает этого? Впрочем, если он далеко уступает советникам своего племянника практичностью и опытностью, то нимало не уступает им привязанностью к династическим интересам: в этом отношении он достойный брат покойного короля, достойный дядя нынешнего. Читатель заметит, с какой точки зрения смотрит на все граф Сиракузский. Он тревожится не какими-нибудь иными мыслями и страданиями, а собственно только опасностями, угрожающими, по его мнению, королевской власти и личному положению его племянника. Даже эти опасности он понимает самым оригинальным образом: видит их там, где их вовсе нет, и едва вскользь упоминает о действительных опасностях, да и то лишь как о препятствиях к отвращению мнимых, созданных его наивными догадками. Первою опасностью для неаполитанского короля он воображает стремление императора французов утвердить свой перевес в Италии, тогда как именно только французский император и держал до сих пор неаполитанского короля на престоле: если б не было известно каждому итальянцу, что Наполеон III запрещает думать о низвержении неаполитанского короля, и если бы французский корпус в Риме не отрезывал Южную Италию от Северной, Неаполь еще летом прошлого года последовал бы примеру Тосканы. Защитника отдельности Неаполитанского королевства от остальной Италии граф Сиракузский воображает врагом неаполитанской отдельности. Столь же странна его мысль о второй опасности, угрожающей неаполитанскому королю: граф Сиракузский мучится уверенностью, что англичане хотят завоевать Неаполь. Его больному воображению кажется, что Англия и Франция собираются разделить между собою итальянский полуостров: северную половину возьмет себе Франция, южную — Англия,— мечты необыкновенно мрачные, но достойные разве пятилетнего ребенка. Вот эти-то две страшные опасности, особенно опасность от англичан, которые уже совсем собрались назначить в Неаполь какого-нибудь лорда наместником королевы Виктории5, вынуждают графа Сиракузского предложить племяннику свои спасительные советы. Он, бедняжка, напоминает собою того несчастного у Гоголя, который убеждает всех лезть вверх по стене спасать луну, думая, что хочет упасть на землю и разбить наши носы6. Но племянник и его советники находятся, по нашему документальному выражению, в полном уме и здравой памяти: они видят, что благонамеренный советник трепещет вздора и говорит пустяки, они очень хорошо знают, что ни Франция, ни Англия не думают отнимать власти у неаполитанского короля. Мы видели, какими тревогами страдает граф Сиракузский, посмотрим теперь, чем от них можно избавиться племяннику, по его мнению. ‘Покиньте наследственную политику вашей династии, вступите в союз с Пьемонтом,— говорит племяннику дядя,— и вы будете занимать такое же завидное положение, как Виктор-Эммануэль’. Тут, что ни слово, то несообразность. Во-первых, покинуть наследственную политику,— да разве это возможно? Никакая важная перемена не происходит в человеке без причин. А какая же произошла в обстоятельствах перемена, которая могла бы обратить короля неаполитанского к новой политике? Изменилось только одно: Пьемонт, сделавшись представителем национального единства, имеет намерение присоединить к себе всю Италию, но ведь эта. надежда его относится им самим только к будущему: сам Кавур считает безумством в нынешнее время думать о завладении не только Неаполем, но даже Римом, даже Перуджиею, которая еще ближе Рима, колеблется даже, не оставить ли следы отдельности в Тоскане, которая энергиею своих жителей насильно заставила пьемонтского короля принять ее под свое управление. До Неаполя еще далеко Кавуру, думают советники Франческо, разделяя в этом случае мысли всех так называемых благоразумных людей, об ином думают теперь лишь Маццини7 и Гарибальди, но Маццини — коварный безумец, который своими интригами только помогает реакционерам, а Гарибальди — отважный партизан, ничего не понимающий в политике и слепое орудие маццинистов,— так думают о Маццини и Гарибальди не одни советники Гарибальди, так думают о них и Кавур и ‘Journal des Dbats’, такое мнение об этих злодеях и безумцах, то есть о Маццини и Гарибальди, только укрепляет короля неаполитанского в его системе и в надеждах на скорую благоприятную для него будущность. Если бы они взяли временно верх, думает он, это повело бы только к полнейшей реакции: тогда не удержался бы Кавур и австрийцы снова были бы в Анконе8. А если Кавур останется правителем Северной Италии, моя будущность благонадежна: Франция никак не позволит Кавуру думать о Неаполе, а Кавур не посмеет думать о нем без позволения Франции. Итак, неаполитанскому правительству нет основания отступаться от прежней системы, да и к чему было бы отступаться? Граф Сиракузский предсказывает от этого пользу для короля: какая тут может быть польза для него,— тут явный вред. Поверят ли итальянцы, чтобы политика неаполитанских Бурбонов в самом деле изменилась? Нет, национальная партия попрежнему стала бы недоверять им и стремиться к их изгнанию из Неаполя. Всею своею историею, всеми своими династическими преданиями и привычками они так неразрывно связаны с своею нынешнею системою, что искренность возможно предполагать в них только тогда, когда они держатся этой системы. Покинув ее, они только оттолкнули бы от себя своих друзей и не привлекли бы к себе ни одного из нынешних врагов. Такое дело было бы очень нерасчетливо. Если национальная партия непоколебима в своей вражде к неаполитанским Бурбонам, то могут ли они получить хотя дружбу Пьемонта, которую рекомендует граф Сиракузский? Неужели пьемонтское правительство будет так непроницательно, что станет полагаться на союзника, бывшего врагом, пока мог, и начавшего искать дружбы только в крайности? Неужели оно не сообразит, что этот союзник при первом улучшении дел снова станет врагом? Неужели оно не сообразит, что надобно пользоваться временем, пока его обстоятельства стеснены, чтобы уничтожить его или ослабить? Вступить в союз с Пьемонтом неаполитанскому королю значило бы отдаться в руки державы, которая не может желать ему ничего хорошего. Но если бы Пьемонт и поверил искренности союза, чему никогда не поверит, союз этот был бы столь же пагубен неаполитанскому королю: неаполитанский король, ставший искренним приверженцем национальных интересов, сделался бы опаснейшим соперником пьемонтской династии, он этою переменою лишал бы ее надежды царствовать над всем полуостровом. Дело ясное, что пьемонтская династия постаралась бы столкнуть этого соперника, отдавшегося ей в руки, пока он еще не успел упрочить в нации доверия к себе. Виктор-Эммануэль и Франческо не могут быть союзниками, потому что династия Виктора-Эммануэля считает себя призванною царствовать над целым полуостровом. Граф Сиракузский ребячествует, воображая, что союз с Пьемонтом был бы выгоден для его племянника: союз этот губил бы Франческо9. Но все равно, наконец, хотя бы и возможно было доброжелательство Пьемонта к Неаполю: допустим все мечты графа Сиракузского, посмотрим, может ли Франческо желать исполнения даже мечтаний, кажущихся его дяде столь полезными для племянника, посмотрим, что дядя обещает за перемену системы? Он обещает племяннику такое же положение, какое занимает Виктор-Эммануэль. Может ли это положение быть привлекательно для Франческо? Не унизился ли бы он в своем мнении, приняв его? Не лишился ли бы он благ, кажущихся ему самыми драгоценными? Франческо очень набожен, он не может жить без благословений папы, ему приятно слушаться духовенства, Виктор-Эммануэль подвергается проклятию папы, духовенство в непримиримой вражде с ним. Такие отношения были бы Франческо столь же тяжелы, как тяжело было бы Виктору-Эммануэлю дурное состояние пьемонтской армии. Посмотрим, какую власть имеет Виктор-Эммануэль. Может ли он заключить в тюрьму, кого почтет нужным? Может ли он издать закон, какой захочет? Нет, не только посадить в тюрьму, даже удалить из палаты депутатов не может он людей ему неприятных. Он не может делать ничего кроме того, что считают нужным министры, которых назначает он не по своему выбору, которые даются ему волею нации. Он был во вражде с Кавуром, Кавур наговорил ему оскорбительных вещей при заключении Вилла-франкского перемирия, а вот Кавур — первым министром, и управляет королевством не Виктор-Эммануэль, а Кавур. Исполнять волю нации, а не свою волю, выслушивать всякие мнения о своих действиях, не иметь произвольной власти ни над кем, ни над чем в своем государстве,— нет, такое положение было бы мучительно и унизительно для Фердинанда. Виктор-Эммануэль может находить это положение сносным, даже приятным, даже гораздо почетнейшим, чем положение Франческо, но Виктор-Эммануэль воспитан в других понятиях, у него не тот характер, не те мысли: его честь — бесчестье для Франческо, его совесть — безбожие для Франческо, его удовольствие противно Франческо, каждый из них гнушается тем, чем хвалится и наслаждается другой.
Но граф Сиракузский далек от мыслей своего племянника только потому, что увлекается пустыми фантазиями, неосуществимость которых понятна королю неаполитанскому и его советникам, в сущности, по основанию своих мыслей, только спутываемых этими мечтами, граф Сиракузский недаром носит имя Бурбона: он может считать себя либералом, но это невинная шутка, которую не следует ставить ему в преступление, потому что в глубине души он остался человеком благомыслящим, проникнутым теми идеями, которых держится неаполитанское правительство. Первая и главная мысль его — об интересах династии, все остальное ценит он только по отношению к этим интересам. Если он рекомендует союз с Пьемонтом, он рекомендует его только потому, что находит его выгодным для династии, если в конце письма он двумя-тремя очень неопределенными словами рекомендует какие-то ‘гражданские учреждения’, намекая, вероятно, на что-нибудь либеральное, но не решаясь даже употребить слово ‘либеральный’, если он рекомендует прекращение произвольных преследований, он рекомендует все это только потому, что воображает нужным для выгоды династии. Он человек обольщенный, но в глубине души сохранивший святыню наследственных убеждений: докажите ему, что он ослеплен, и он исправится, объясните ему, что его племянник хорошо понимает и соблюдает династические интересы, и он одобрит племянника. Мы попробуем сделать это, конечно, не для образумления графа Сиракузского, который едва ли читает русские журналы, а для оправдания короля неаполитанского, совершенно напрасно порицаемого за притеснительность его правительства.
Короля неаполитанского называют жестоким. Но все, что мы знаем о личных свойствах Франческо, вовсе не ведет к предположению, чтобы он имел одну из тех особенно энергических натур, которые любят излишек в добре или в зле, смотря по тому, на что направятся. Его представляют человеком очень обыкновенным, с очень умеренными или, вернее сказать, слабыми страстями, скорее следует назвать его апатичным, нежели увлекающимся. Он флегматик, личный его характер скорее можно порицать за вялость, чем за наклонность к чему-нибудь сильному. Такие люди без крайней необходимости не делают ничего особенно дурного и даже не любят крутых мер, к которым может вынуждать их только необходимость, тяжелая для них самих. Если такой человек сохраняет стеснительную систему, можно наверное предположить, что она неизбежна по его обстоятельствам. Действительно, это так. Известно, какими мыслями издавна проникнута образованная часть подданных короля неаполитанского. Эта история начинается с самого 1814 г.10. Они не хотели допустить восстановления законной своей династии иначе, как с наложением на нее конституционных оков, несносных для государя, не воспитанного в них. Надобно было прибегнуть к известным мерам для обуздания такой злонамеренности. С той поры дело так и тянется до сих пор: несколько раз образованные сословия Неаполитанского королевства восставали для стеснения короля конституциею и всегда ждали только первой удобной минуты, чтобы возобновить такие попытки. В таком положении строгая система истребления злоумышленников составляет не каприз короля, не следствие его природной суровости,— нет, она составляет необходимость для него, быть может тяжелую, прискорбную, но неизбежную. Кто откажется от своих прав, особенно когда воспитан так, что считает их благотворными не для себя одного, а для всего общества? Кто не считает своею обязанностью защищать свои права? Кого можно порицать за это? Именно это делает, и только это делает неаполитанский король, держась своей системы. Или его права, или либералы должны погибнуть. Кто же усомнится в благотворности его прав для общества? Его совесть совершенно чиста, он подавляет идеи, которые считает гибельными. Он преследует людей, которых считает злодеями, ослепленными или кровожадными и корыстолюбивыми, но во всяком случае злодеями. Ослеплению или заразе злоумышленности подвергаются в Неаполе люди через просвещение, натурально, просвещение должно быть удерживаемо в самых тесных границах. Опытом веков дознано, что развитие торговли, промышленности, усиление сношений между людьми ведет к просвещению, потому прискорбная необходимость заставляет неаполитанскую систему принимать меры, препятствующие этим вредным для нее вещам. Неужели, в самом деле, можно предполагать, что неаполитанским правителям весело принимать эти меры, что они по влечению сердца держатся своей системы? Положим, просвещение может еще казаться само по себе вещью неприятною, но кому радость преследовать торговлю, промышленность, что за приятность управлять государством бедным и слабым? Конечно, правителям было бы приятно иметь обильные финансовые средства, но что же делать? необходимость заставляет человека отказываться и от увеличения своего богатства. Никто не может сомневаться, что такая необходимость для всякого тяжела и прискорбна, что бедности и нужды никто не любит, и тот факт, что неаполитанская система находит нужным препятствовать развитию торговли и промышленности, служит убедительнейшим доказательством, что неаполитанские правители действуют по закону необходимости, неизбежному для них. А кто может осуждать человека, когда он оправдывается необходимостью?
Конечно, разъясняя необходимость Noоэникновения известных последствий из известного положения, мы нимало не думаем произносить свое суждение о том, хорошо или дурно это положение. Такой вопрос каждым решается по-своему, можно вообще сказать только одно: если известный человек старается удержаться в известном положении, если не щадит для того никаких усилий, то это значит, что он находит свое положение хорошим для себя, а если бы нашлись люди, которые стали бы думать иначе, это, просто, значит, что их выгоды несогласны с самым фактом положения, из которого возникают невыгодные для них последствия. Конечно, неаполитанский торговый и промышленный класс, конечно, неаполитанское образованное сословие жалуются, но что следует из этих жалоб, что ими доказывается? Ими доказывается только, что существующая в Неаполе система стеснительна для торговли, промышленности и просвещения. Но ведь это никто и не оспаривает. Само неаполитанское правительство не выдает свою систему за какую-нибудь республиканскую или конституционную, оно не двоедушничает, не обольщает пустыми призраками, оно поступает, как ему следует поступать, и не думает скрывать своих качеств или действий, напротив, оно гордится ими и гордится справедливо с своей точки зрения, потому что действует логически, последовательно и живет в совершенном мире с своею совестью. Безумием было бы требовать или ожидать, чтобы люди стали действовать против своей выгоды и против совести, когда их выгода и совесть согласны между собой.
К чему все эти рассуждения? Они были бы напрасны, если бы каждый имел привычку прямо смотреть на вещи. Но большинство людей любит прикрывать от себя неприятные истины пустыми фразами, отворачиваться от сущности дела, прикрашивать ее риторикой. Мы всеми силами только и стараемся содействовать устранению этой дурной привычки к пустым риторическим мечтам. Что хорошо и что дурно, пусть судит сам читатель,— мы полагаем, что у каждого не меньше рассудка, чем у нас, но не каждый имеет случай заниматься собиранием тех известий, которые мы перечитываем по своей, обязанности и извлечения из которых стараемся передавать читателю, как умеем и как можем. Мы берем на себя только одно: сказать читателю, в чем сущность дела, и сообщить ему те выписки из газет, в которых есть интересные подробности, а рассуждать о том, чему сочувствовать и что ненавидеть, мы предоставляем самому читателю.
Переходя теперь к выпискам из газет о сицилийских делах, мы должны три раза повторить ‘к сожалению’. К сожалению, мы не можем уклониться от ознакомления читателя с этими делами, очень неприятными для нас. К сожалению, представляемые нами выписки из газет все принадлежат направлению, не согласному с тем взглядом, какой мы изложили: они писаны людьми, находящими, что неаполитанское правительство поступает не так, как следует поступать ему. К сожалению, наконец, эти известия до сих пор очень неполны, и до сих пор мы остаемся почти без всяких сведений о том, что происходило в Сицилии после прибытия волонтеров Гарибальди: рассказы газет, которые мы имеем, когда пишем это, останавливаются, как увидит читатель, на той минуте, когда волонтеры только что вступили в Марсалу, оставив свои пустые пароходы во власть неаполитанским крейсерам. Делать нечего, удовольствуемся тем, что имеем.
Начнем пополнением известий о том времени, которого уже касались в прошлый раз. Тогда мы находили только отрывочные известия об отдельных чертах начала борьбы между инсургентами и королевскими войсками около Палермо. Теперь мы нашли в ‘Times’e’ связный дневник о первых днях восстания. Его сообщает флорентийский корреспондент ‘Times’a’. Читатель знает, что Палермо служил центром заговора, что инсургенты с самого начала думали не начинать битвы в столице, где сила гарнизона и господство крепостных батарей над всем городом отнимали у них всякую надежду на успех, а хотели вести партизанскую войну, для которой гористый характер острова представляет большое удобство, но что в самом Палермо были у них собраны некоторые военные запасы в Гуанчском монастыре, что полиция узнала об этом и внезапным нападением на монастырь помешала заговорщикам вывезти в поля хранившееся в монастыре оружие. Лишенные этим части своих оборонительных средств, инсургенты начали, однакоже, войну по самому тому плану, какой имели до этой потери. Вот сведения о первых днях борьбы, полученные флорентийским корреспондентом ‘Times’a’:

‘Флоренция, 27 апреля.

Некоторые из моих сицилийских друзей, живущих здесь, люди, в правдивости которых я безусловно уверен, сообщили мне несколько частных писем, содержащих подробный рассказ о страшных событиях, совершавшихся в последнее время на их несчастном острове. Рискуя дать только повторение сведений, уже известных вам, я все-таки считаю полезным представить эти подробности английской публике, во-первых, потому, что сицилийское восстание было предметом бесчисленного множества фальшивых уверений, а во-вторых, потому, что Сицилия вовсе не успокоена, как нас уверяют, и в ней должны еще произойти новые катастрофы, когда прибудет туда Гарибальди, на-днях отправившийся из Генуи.
По дневнику, который я буквально перевожу вам, восстание в Палермо вспыхнуло 4 апреля. Оно было возвещено народу громким ружейным объявлением. Полиция, зная, что собрались люди и собраны запасы оружия и боевых снарядов в Гуанчском монастыре, окружила монастырь и штурмовала его. На берегу против монастыря были поставлены пушки для разбития ворот. Ворота были сбиты первым залпом, и штурмовавшие войска вместе с полициею бросились во двор монастыря, они были встречены ружейными выстрелами, но число всех защищавших монастырь было только сорок человек, некоторые из них были убиты, другие переранены, некоторым удалось убежать через кровлю, другие искали спасения себе в могильных склепах под церковью. 13 человек были взяты в плен и, обремененные цепями, отведены в тюрьму вместе с монахами, которых арестовали человек 30. В церкви и в кладовых были найдены боевые снаряды, ружья и деревянная пушка, обитая железными обручами. Овладев монастырем, солдаты разграбили и зажгли его. Эти усердные католики разломали в куски серебряное распятие, деля его между собою. Они взяли золотой ковчежец из дарохранительницы, стоявшей на престоле, и выбросили на пол находившиеся в нем святые дары. В квартале Пуррацци инсургенты сражались еще несколько времени, и выстрелы слышались по улицам этой части города до самых ворот св. Антонина. Через несколько часов огонь прекратился, и крики ‘да здравствует король!’ возвестили полную победу войск. Солдаты, прогнав малочисленных инсургентов, стреляли потом без всякой нужды по всем домам улиц этой части города, или из собственной трусости, или для того, чтобы навести страх на жителей, вовсе не нарушавших спокойствия. Аббатисса женского монастыря Basta del Monte была схвачена и отведена в тюрьму за то, что во время драки был в ее монастыре обыкновенный благовест к обедне, за то же самое схватили священника в полном облачении и также бросили в тюрьму.
5 апреля войска снова стреляли по Пуррацци, где не оставалось уже ни одной живой души, также стреляли из пушек по виллам Фурно и Монтенья, предварительно ограбив их, потом зажгли эти виллы, и пожар продолжался целых три дня. Тут солдаты, между прочим, нагнали женщину, бежавшую от них с ребенком: они убили и мать и младенца, бывшего у нее на руках. Кроме того, они убили семь женщин в их собственных домах, стреляя в окна, хотя уже давно не было нигде перед ними противников.
6 апреля человек пятьдесят инсургентов подняли трехцветное знамя над селом Бандою, милях в двух к западу от Палермо, на горе у Баидскогэ монастыря, на них пошел стрелковый батальон. Перестрелка продолжалась четыре часа, но убитых не было ни с той, ни с другой стороны, потому что солдаты, несмотря на свою многочисленность, держались дальше ружейного выстрела от инсургентов. Наконец инсургенты сняли свое знамя и в стройном порядке отступили на вершину Monte Cuccio, очень крутую гору, более тысячи метров вышиною, стоящую над Монреале. Солдаты выместили свою злобу на несчастном Баидском монастыре и на больнице, принадлежащей к нему, говоря, что монахи дали переночевать у себя инсургентам и подавали им пить. Двое из монахов были убиты, в госпитале больные были сброшены с кроватей, и кровати были опрокинуты на них. Победоносное войско расположилось лагерем в Восса di Falca {Название местности. (Прим. ред.).}.
8 апреля было нападение на Фавориту, в двух милях к северу от Палермо. Довольно много солдат упало от выстрелов инсургентов. Войска в беспорядке побежали, преследуемые инсургентами до Леони, где получили большое подкрепление, и тогда оттеснили инсургентов.
9 числа отряд инсургентов из Милисмери и Багерии (места в Горах на юге и юго-востоке от Палермо) напали на войска в Колоннелье и Villa Guilia {Название поселения. (Прим. ред.).}. Успех был на стороне инсургентов, но паровой фрегат, посланный на выручку войск, заставил инсургентов удалиться от берега, начав стрелять картечью. Впрочем, инсургенты не потерпели большой потери.
10 числа были посланы две сильные колонны в холмы, которыми владели инсургенты. Одна из них пошла сухим путем, другая послана морем в Монделло (коса на северном берегу, милях в 12 от города). Колонны эти не встретили никакого сопротивления, но, фальшиво говоря, будто бы стреляли по ним из разных вилл на дороге, начали свое дело разрушения, грабили и жгли дома, разрушали деревни пушками. Так было сожжено семь деревень: Верона, Парети, Беллиа, Бордонаро и еще три, имен которых я не узнал. Пожарный дым был виден из Палермо,— вид был такой, как будто выжигают всю окрестную страну. Сан-Лоренцо совершенно истреблен, не осталось в нем камня на камне.
11 апреля было вторичное нападение на Банду, на горах над нею развевались три итальянские трехцветные знамени. Битва продолжалась два с половиною часа. Инсургенты, одолеваемые многочисленностью солдат, отступили.
12 числа было нападение на Монреале, стычка происходила близ этого города, на местности, называемой il Pioppo. Мы слышали жаркую перестрелку, с пушечными залпами, и стали думать, что наконец пришли те тысячи инсургентов, о которых нам так долго говорили. В Палермо господствовало сильное волнение. Но вдруг, в половине 5-го, огонь прекратился, а мы не видели бегущих солдат. Инсургенты были побеждены. 25 человек из них было взято в плен, несколько человек ранено, убит не был ни один. Солдат было убито, говорят, до 30 человек. Палермцы стали думать, что восстание не удалось, что придется отказаться от борьбы. Полиция отвязала языки у всех колоколов на церквах, боясь набата.
13 [числа] у горожан еще достало мужества, чтобы сделать всеобщую мирную демонстрацию. Генерал Сальцано, в своем приказе этого числа, говорил, что жители Палермо враждебны инсургентам. В ответ на это все мужское население города в 5 часов вечера вышло на улицы, а все женщины стояли в окнах и махали платками, и все кричали: Viva Tltalia! Viva Vittorio Emmanuele! Viva la libert! {Да здравствует Италия! Да здравствует Виктор-Эммануэль! Да здравствует свобода. (Прим. ред.).} Эта демонстрация удивила тех самых, которые участвовали в ней, потому что никто не готовил ее, она составилась сама собою, неизвестно как. Полицию также застала она врасплох: полицейские думали, как бы им напасть на народ, но не знали, как это начать. В 6 часов все кончилось, народ безопасно разошелся по домам.
14 апреля. Аресты продолжаются. Солдаты и полицейские необузданны в своей наглости. Они всячески стараются вовлечь народ в драку’.
Вот еще некоторые дополнительные сведения о том же времени и о следующих днях до прибытия волонтеров Гарибальди, переводимые нами из неаполитанской корреспонденции ‘Times’a’ и из письма одного палермского купца, которое было помещено в ‘Indpendance Belge’:

‘Неаполь, 24 апреля.

Вот уже много дней мы не имеем из Сицилии никаких известий кроме тех, какими благоволит жаловать нас официальная газета. В ней мы, разумеется, читаем, что все смуты кончились, что голубиный мир царствует на всем острове: кажется, будто добрая бабушка говорит с своими внучатками. Но от времени до времени эти милые иллюзии разлетаются, и до нас доходят проблески истины’.
Корреспондент тут сообщает некоторые известия о стычке 18 апреля близ Карини и о свирепостях при занятии этого города, и, возвращаясь к тому же предмету в следующем письме от 25 апреля, он, сказав, как солдаты в Сицилии и в самом Неаполе поощряются к резьбе и к грабежу пирушками, денежными наградами, вином и другими милостями, продолжает:
‘Расскажу вам один факт, переданный мне человеком, в словах которого я не могу сомневаться: вы увидите, какие услуги оказываются этими достославными героями. Каждый шаг войск был ознаменован грабежом,— грабежом, который был им обещан, к которому они поощрялись своими начальниками, в котором участвовали сами начальники,— это прямо говорится в официальных депешах. Монотонность их рассказов разнообразится некоторыми случаями, произошедшими при взятии Карини. Солдаты тут перепились, и вот одна из сцен, ими произведенных. Армейский доктор увидел солдата, который заносит штык на женщину, бывшую в шестом или седьмом месяце беременности, он бросился остановить солдата, но солдат оборотился на него, ударил его штыком в грудь, потом занялся снова женщиной, убил ее штыком и обобрал ее тело. Офицеры генерального штаба встретили солдат, уносивших награбленные вещи из одного дома, они хотели остановить их: ‘это вещи не наши,— сказали солдаты,— они взяты капитаном NN’. Я передаю вам эти факты, как слышал их от людей достоверных, и, судя по тому, что вообще делается здесь, я совершенно верю им: в них нет ничего нового, чрезвычайного, это случаи, беспрестанно здесь повторяющиеся, служащие необходимым следствием здешней системы’.
В другом месте письма от 24 апреля корреспондент ‘Times’a’ сообщает имена 13 человек, расстрелянных в Палермо 14 апреля. Вот они: Себастиано Камавроне, Доменико Кушинотте, Корио Каньяни, Николо Лоренцо, Гаэтано Галандро, Джованни Рисо, Пиэтро Вассалого, Микеле Фавара, Андреа Кафераро, Джузеппе Феррери, Микеле Анджело Брионе, Франческо Вентимилья, Витторио Ваттоне. В прибавление к этому приводит он отрывок из письма, говорящего следующее: ‘имена 13 лиц, расстрелянных 14 апреля, напечатаны в палермской газете в списке людей, умерших естественною смертью.— ‘Газета говорит правду,— замечает корреспондент ‘Times’a’,— смерть, которою они умерли, совершенно естественная при нынешней системе’.

‘Неаполь, 28 апреля.

Несколько дней правительство не печатало никаких известий о положении дел в Сицилии, и агенты его уверяли нас, чю ‘остров спокоен и на нем господствует совершенный порядок’, как и говорило последнее из предшествовавших официальных известий. Но всю эту неделю ходили в Неаполе слухи противоположного характера и с большою точностью сообщались имена мест, в которых происходили стычки. Говорят, что инсургенты разделены на три отряда, один из них, под командою барона Сантаны, тревожит окрестности Палермо, другой, под командою Монгано, держится в окрестностях Чефалу {Чефалу лежит на северном берегу Сицилии в Палермском округе, близ границы Мессинского округа, верстах в ста от Палермо и верстах в двухстах от Мессины.}. Главная квартира третьего отряда в центре острова близ Кастроджованни {Кастроджованни находится в самом центре Сицилии, на половине большой дороги на Мессины в Палермо, которая входит в глубь острова вместо того, чтобы итти вдоль северного берега.}. Говорят, что в этом месте была упорная стычка, в которой королевские войска были разбиты. Но все это только слухи, за достоверность которых я не ручаюсь’.— ‘Видно, однакоже,— продолжает переводимое нами письмо,— что инсургенты довольно сильны, потому что беспрестанно отправляются из Неаполя новые войска в Сицилию’. Продолжая свое письмо через несколько часов, корреспондент ‘Times’a’ говорит:
‘Вчера ‘Elettrico’ {Название парохода. (Прим. ред.).} привез письма, которыми в значительной степени подтверждаются ходившие в городе слухи и выводимые из явных опасений правительства догадки. Писем было привезено очень много, но только 60 из них роздано, другие 5 взяты на рассмотрение в полицию, а остальные сожжены. Сообщаю вам следующие известия из тех, которые дошли до меня. Первое написано купцом, давно живущим в Палермо, на нем выставлено 23 апреля. Вот оно:
‘Отсюда посланы войска на восток и на запад, но больше на восток, потому что курьер, приехавший из Мессины по береговой дороге, сказывает, что высадились на берегу волонтеры.
NN, приехав сюда, говорил, что повсюду на дороге он видел трехцветное знамя и что все города и деревни восстали, хотя правительство уверяет в противном. Действительно, с народом здесь издавна поступают хуже, чем со скотами. Солдаты грабят и жгут повсюду, куда ни являются, истребляют все, что только можно истребить, и без всяких околичностей расстреливают каждого, кого поймают, не щадя даже детей и женщин. В Палермо по улицам беспрестанно раздаются крики ‘беги, беги!’ К берегу подошел фрегат с итальянским флагом’.

’24 апреля.

У нас продолжается прежнее беспокойство. Если не всякий день приходят к нам известия о стычках, то всякий день бывают демонстрации и часто раздаются крики ‘беги, беги!’ Неаполитанское правительство может говорить вам, что Сицилия спокойна, но будьте уверены, что дела здесь для него очень трудны, тем более, что народ повсюду перестал платить налоги, а из наличных денег, бывших в казне, много украдено начальствующими лицами. Тюрьмы так наполнены, что я не знаю, куда будут девать вновь арестуемых людей. Наше имущество во власти буйных солдат. Появление сардинского флага беспокоит правительство’.

’25 апреля.

Все продолжается попрежнему.
Прибавляю (продолжает корреспондент ‘Times’a’) известия, сообщенные мне живущими в Неаполе иностранными консулами, и придаю тем более важности следующему письму, что человек, писавший его, вообще старается изложить дело в виде, благоприятном правительству. Вот отрывок из его письма:
’25 апреля. Дела находятся теперь в положении худшем прежнего. Ужас, господствующий здесь (в Палермо), можно сравнить только с тем, что было в 1837 году, когда свирепствовала холера и умирало по тысяче человек в день. Все лавки в городе заперты. Мы отрезаны войсками от всяких сообщений с остальным островом и не знаем, что там делается.
События идут так быстро (продолжает корреспондент), что скоро и в самом Неаполе силы войск могут оказаться недостаточными. ‘Неаполь останется спокоен’,— говорят люди, для которых тишина всего дороже, но я вспоминаю при этом, что те же самые люди два месяца тому назад говорили, что в Сицилии не будет волнения. Необходимо было бы присутствие английских и французских военных сил, чтобы охранить нас от тех сцен, которым вот уж целый месяц подвергается Палермо. Что такое делается в Палермо, вы можете судить по следующему факту. Секретарь французского посольства в Палермо живет на даче подле самого города. Однажды, когда он был в городе, солдаты пришли обыскивать его дом, но садовник сказал им, что тут ничего спрятанного нет, и, не нашедши ничего, они уходили со двора, как вдруг из соседних домов брошено было в них несколько камней. Они воротились в дом секретаря, убили двух мужчин, троих детей и одну женщину, ограбили и зажгли дом. Другую женщину, спрягавшуюся в постель, они сожгли. Воротившись через несколько времени, секретарь нашел обгорелое тело женщины в полусгоревшей кровати, а тела других убитых были зарыты солдатами в саду. Всеми известиями, получаемыми мною, официально подтверждается то, что я писал вам о зверских убийствах, совершенных в Карини. Город был сожжен и ограблен, женщины и дети были перерезаны солдатами, которым предварительно было дано разрешение грабить и которые официально поощряются ко всем зверствам. Посылаю вам следующий официальный документ, писанный чиновником неаполитанского правительства, выражения этого рапорта, посылаемого правительству, достаточно подтверждают то, что рассказывается о свирепостях, произведенных в Карини. Вот этот рапорт:
’19 апреля. Посылаю отчет о действиях летучей колонны, состоящей из одного дивизиона 14-й батареи, 4-х рог 4-го линейного полка и 2-х рот 2-го стрелкового батальона. Колонна вышла из Куатровенти 17 апреля в два часа пополудни, по горной дороге, направляясь к Карини по полученному известию, что там собрались зачинщики восстания с обольщенными своими людьми. Ночью один батальон 5-го линейного полка был послан морем, чтобы высадиться на берегу близ Карини. Было также сделано распоряжение, чтобы колонна генерала Катальдо, находившаяся в Партенико, заняла вершины соседних гор. Вчера рано поутру первая колонна была уже перед Карини, а батальон 5-го линейного полка высадился на берег. Сделав рекогносцировку, первая колонна одна штурмовала Карини, что было очень затруднительно по характеру местности и способу постройки домов. Сначала была употреблена в дело артиллерия, сопротивление очень было упорно, но пехота, после долгой перестрелки, ударила в штыки, и последовало чрезвычайно значительное истребление (eccidio considerevolissimo). Город Карини был предан пламени, и остатки мятежников бежали в горы. Артиллерия хорошо исполняла свой долг, и особенно отличился старший сержант Джулио Базилио.
21, 22 и 23 апреля происходили стычки в окрестностях Палермо.
Королевская армия владеет городами, но как только выходит из своих крепостей и укрепленных лагерей, имеет дело с сильными вооруженными отрядами партизанов. Неаполитанская официальная газета и прокламации палермского губернатора напрасно объявляли, что жители Палермо остались чужды борьбе. Каждый, кто имел оружие, действовал им. Инсургенты, вытесненные из Гуанчского монастыря числительным превосходством войск’ отступили в стройном порядке через Терминские ворота и ушли в Багарию, находившиеся в Багарии два эскадрона заперлись от них в казармы и послали за помощью в Палермо. На следующий день генерал Сурис с батальоном пехоты должен был штурмовать каждый дом в Багарии, идя освободить запертые гарнизоны. Освободив их, пехота с сильною потерею отступила в Палермо. 7 числа войска снова напали на эту деревню, но были отбиты инсургентами, первый выстрел по войскам был сделан женщиною, которая потом бросилась на неприятеля и через несколько минут была убита. Инсургенты не ослабевают мужеством, но недостает у них ружей: они имеют их не больше восьмисот, впрочем, за каждым имеющим ружье стоит несколько товарищей, готовых сменить его, когда он упадет. 8 апреля несколько сот инсургентов разбили у Колли (на запад от Палермо) целый батальон с четырьмя орудиями, солдаты бежали, офицеры напрасно кололи их шпагами, чтобы остановить. Отвага инсургентов так велика, что, например, 5 апреля у Макетских ворот четыре человека бросились на две роты и дрались, пока были изрублены в куски. Битва в Палермо и его окрестностях кончилась 9 апреля тем, что инсургенты израсходовали весь свой порох и только поэтому отступили’.
Читатель понимает, что мы не можем оставить эти отзывы без некоторых замечаний. Факты изложены верно, добросовестно, но суждения о них неудовлетворительны. Корреспонденты странным образом дивятся крутости мер, принимаемых военными и полицейскими начальствами против людей, не только сделавшихся инсургентами, но только думающих когда-нибудь перейти на сторону инсургентов или даже и не думающих это, а только сочувствующих этому или только не выражающих ненависти к сочувствующим. Корреспонденты удивляются резне стариков, детей, женщин, как будто тут что-нибудь чрезвычайное, как будто подобные отношения не всегда сопровождаются точно такими же фактами. Это явная ошибка. Ничего иного и не следует ожидать от неаполитанских начальств, поступать иначе они не могут. Возьмем хотя мессинские дела, подробности о которых поместили в прошедшем обозрении. Город совершенно спокоен, жители совершенно покорны, генералу Руссо известно, что самые горячие головы из горожан не думают поднимать смут в Мессине, а Руссо несколько ночей сряду стреляет по улицам, пули бьют больных женщин, лежащих в постели, солдаты врываются в мирные дома, грабят и режут. На поверхностный взгляд это может казаться очень странно, но разберем хорошенько, и мы найдем, что все происходит тут совершенно как следует. Мес-синцы спокойны, но они тайком посылают помощь инсургентам, итак, они враги, а врагов по правилам военного искусства следует истреблять или по крайней мере запугивать страшными примерами, чтобы они не смели шевельнуться. Руссо, вероятно, находил даже в своем образе действий чрезвычайную кротость и снисходительность: в самом деле, ведь он не истребил всех жителей, как мог истребить и как они того заслуживали, по его мнению, а только попугал их. Быть может, совесть упрекает его за то, что он не вполне совершил свою обязанность уничтожать врагов, а, наверное, он и его начальники будут жалеть об этом, если инсургенты успеют овладеть Мессиною. Но ни в каком случае он не будет мучиться совестью за то, что стрелял по мирным домам. Конечно, судя по человечеству, жаль нескольких несчастных и невинных, погибших тут. Да ведь и он сам, наверное, жалеет о их судьбе. Но что же делать? Пример был нужен. Разве полководец не жалеет о неприятельских солдатах, истребляемых на поле битвы его картечью, но что же ему делать? — и он с спокойной совестью приказывает усилить огонь. Правда, перед Руссо были не воины, а безоружные мирные граждане, но ведь они хуже всяких неприятельских солдат для него: с неприятелем можно и примириться и подружиться, а между людьми неаполитанской системы и сицилийцами невозможно примирение. Их отношениям нет другого исхода, кроме истребления той или другой стороны.
Точно то же надобно сказать и об истреблении деревень около Палермо, и о взятии Карини, и о всех эпизодах этих торжеств неаполитанской системы. Правда, в деле о судьбе города Карини оказывается даже, что город не был занят войсками после упорной битвы, как объявляли неаполитанские начальства, чтобы несколько сгладить впечатление: войска вошли в город без сопротивления, спокойно стали резать и жечь по обдуманному холодному расчету. Но можно понять и этот расчет, можно понять и надобность скрыть его выдумкою небывалого штурма: к сожалению, люди вообще слабонервны, надобно щадить их неразборчивую чувствительность, и ложь была тут филантропиею, вознаграждавшею за некоторую суровость распоряжений относительно Карини. О, если бы люди не были слабонервны! Тогда, конечно, не делалось бы на свете таких вещей, какие видим теперь.
Но как бы то ни было, хорошо или дурно поступали неаполитанские начальства с сицилийцами, дело состоит в том, что более месяца сицилийцы оставались без всякой помощи. Королевские войска и в начале апреля были уже многочисленны в Сицилии, так что сицилийцам нужна была чрезвычайная отвага на восстание. Потом эти войска получали ежедневные сильные подкрепления. А у инсургентов не только не было артиллерии, не только не было конницы, у них было очень мало пороха и всего несколько сотен ружей. Однакоже они без всякой надежды на чью-нибудь помощь начали свое дело и, что еще важнее, слишком месяц держались, не ослабевая духом. Какой настойчивости, какой отваги требовала эта долгая борьба, можно понять только из того, каким отчаянным подвигом показалась Европе даже экспедиция Гарибальди, которая была изобильно снабжена оружием и состояла из отборных людей, гораздо лучших самого лучшего корпуса какой бы то ни было западноевропейской армии. Гарибальди, кажется, довольно известен за человека очень смелого, но все говорили, что самые отважные из прежних его экспедиций далеко не были так рискованны, безнадежны, как эта. Если корпус хорошо вооруженных, закаленных в бою солдат выказывал слишком редкую даже в нем храбрость, идя на эту войну, то что же надобно сказать о решимости рекрут волонтеров, почти безоружных, начавших и целый месяц продолжавших ее в окрестностях Палермо и Мессины?
Об отправлении экспедиции Гарибальди из Генуи мы имеем уже довольно удовлетворительные сведения. Теперь положительно известно, что все сборы производились не только без содействия сардинского правительства, а против его воли, наперекор всевозможным препятствиям, какие только мог поставить этому делу Кавур. В самом деле, экспедиция ставила его в самое неприятное положение к французским и другим дипломатам, расположением которых он так дорожит. Она компрометировала его подозрением в потачке революционерам, с которыми он не хочет иметь ничего общего. Читатель знает, что Гарибальди прошлою осенью возбудил в Италии подписку для вооружения волонтеров, или так называемую подписку на миллион ружей. Она доставила очень большие суммы, которыми распоряжается особый комитет, находящийся в Милане. Гарибальди потребовал, чтобы комитет выдал ему деньги для снаряжения экспедиции. Комитет отвечал, что не может сделать этого без разрешения правительства, и обратился с вопросом к Кавуру. Кавур запретил выдавать Гарибальди деньги, пожертвованные итальянцами по доверию к тому же самому Гарибальди для предприятий, которые захочет вести все-таки тот же Гарибальди. Заботливость Кавура сохранить свою чистоту перед европейскими дипломатами была так велика, что он не поколебался нарушить,— не какие-нибудь политические законы, нет, гражданские законы об имуществах: по гражданским законам Гарибальди имел полное право считать собранные подпискою деньги находящимися в его безусловном распоряжении. Были употреблены все возможные полицейские меры, чтобы помешать переезду волонтеров Гарибальди с Генуэзского берега на корабли, чтобы задержать эти корабли, даже силою оружия, если понадобится. Волонтеры должны были отправиться ночью, тайком, чтобы укрыться от сардинского правительства, и Кавур не поколебался сказать: ‘корабли не были задержаны только потому, что волонтеры овладели ими тогда, когда они стояли очень далеко от берега, вне выстрелов береговых батарей’. Итак, он хотел стрелять по Гарибальди и его волонтерам, но, к сожалению, ядра не долетали бы до ослушников. Увидев, что корабли волонтеров ушли из-под их пушек, сардинские начальства тотчас же послали за ними два военные парохода, которые, впрочем, уже не могли нагнать их. Да и прежде того генуэзскому губернатору было приказано вывести войска, чтобы арестовать по дорогам к берегу людей, которые показались бы волонтерами. Но губернатор не был так решителен, как министр, и написал Кавуру, что атака войск на волонтеров произвела бы народное возмущение, да и войска, вероятно, возмутились бы. Именно только это ожидание народного восстания в случае арестования Гарибальди и помешало Кавуру посадить Гарибальди в тюрьму или с полицейским конвоем выслать из сардинских владений. Не успев, к великому своему прискорбию, задержать корабли, на которых отправился Гарибальди с первым отрядом, Кавур был счастливее в следующие дни: он успел не допустить отправление второго корпуса волонтеров, готовившихся ехать на подкрепление Гарибальди, и справедливо ставит себе это в большую заслугу перед дипломатами. Да и первый корпус, при котором находился сам Гарибальди, успел перебраться с берега на корабли только при соблюдении величайших осторожностей против сардинской полиции. Предосторожность надобно было довести до того, что волонтеры собирались не в Генуе и не все вместе, а небольшими отрядами по нескольку десятков человек в разных деревушках около Генуи, они приходили к берегу, как будто по неприятельской стране, и ночь своего отъезда провели в каких-то избушках, шалашах и сараях, как будто собирались не на помощь соотечественникам, а на какое-нибудь преступное дело.
Гарибальди известен искусством хранить свои планы и движения в непроницаемой для врагов тайне. В последнюю войну, когда он действовал в северо-западной Ломбардии, ни австрийцы, ни французы по нескольку дней не знали, где он, так он действовал и теперь. До той самой минуты, когда он высадился в Марсале, никто не знал, куда именно отправился он: в Абруццо, Калабрию, в Сицилию или куда-нибудь в Папскую область. Догадки были различны, и если перед отправлением экспедиции преобладало мнение, что она пойдет в Сицилию, то по ее отъезде из Генуи получили дня на два перевес другие слухи: стали говорить, что Гарибальди хочет проникнуть в Абруццо через Папскую область. Это возникло из того, что эскадра приставала к берегу в Таламоне, на южной части тосканского берега, верстах в двадцати пяти от границы папских владений. Но это было сделано только за тем, чтобы купить на берегу съестных припасов. Жители Таламоне приняли волонтеров с патриотическим сочувствием и устроили для них праздник. Строгость Кавура в желании сохранить чистоту перед дипломатами простиралась до того, что таламонский синдик должен был оправдываться перед начальством за свои действия в этом случае. Отправившись из Генуи в ночь с 5 на 6 мая, Гарибальди 11 мая в 2 часа дня высадился в Марсале, довольно большом городе, лежащем на самой западной оконечности северного берега Сицилии, верстах в полутораста на запад от Палермо. Об этой высадке мы имеем следующее письмо, присланное в ‘Globe’ английскими купцами О’Бирнами, которым случилось в это самое время заходить на несколько часов в марсальскую гавань по своим торговым делам:
‘Мы вышли на берег и часа в три пополудни сидели в кофейной, вдруг вошли несколько человек, из которых одни были в красных мундирах, другие в штатском платье, но все вооруженные ружьями со штыками. Посетители, бывшие в кофейной, встретили их с радостью. Мы спросили, что это за люди, нам отвечали, что Гарибальди высадился на берег. Мы тотчас же пошли из кофейной в город и нашли, что он уже в руках отряда Гарибальди. Мы хотели отправиться на прогулку в поле, но командовавший офицер, очень красивый мужчина, сказал нам, что выйти из города нельзя без приказа Гарибальди. Потому мы воротились на пристань, чтобы ехать назад на наш корабль, и встречали по дороге много солдат Гарибальди. При входе на гавань нас остановили и послали спросить, разрешит ли генерал пропустить нас, получив разрешение, нас пропустили. В гавани мы видели солдат, продолжающих высаживаться на берег с оружием и военными запасами. Нам говорили, что в город уже отправлены 2 000 человек и что прибудут еще новые экспедиционные отряды. Приехавшие волонтеры желали поскорее встретиться с неаполитанскими войсками. Почти все они имели атлетическую наружность. Они высаживались из двух пароходов в виду двух неаполитанских пароходов и одного неаполитанского парусного корвета, крейсировавших у берега. Самый малый из этих неаполитанских кораблей один мог бы легко помешать высадке, но неаполитанцы боялись нападать на волонтеров. Когда волонтеры высадились на берег и уже были вне выстрелов с моря, неаполитанцы приблизились и начали стрелять по нескольким волонтерам, оставшимся позади товарищей на пристани. Это была напрасная трата пороха, потому что редкое ядро долетало до берега. Нет никакого сомнения, что неаполитанцы могли бы захватить еще до высадки если не оба парохода Гарибальди, то по крайней мере один, шедший сзади, но они не осмелились подойти к ним. Они взяли брошенные волонтерами пароходы уже в половине седьмого, да и то после долгих колебаний.
Мы отправляемся в Мальту. Один из неаполитанских пароходов и парусный фрегат стреляют по городу, который не отвечает. Не умеем сказать, есть ли у Гарибальди пушки, мы не видели у них пушек. Неаполитанских войск в городе не было. Неаполитанские большие суда не могли подойти близко к берегу, потому что был отлив’.
О дальнейших действиях высадившегося отряда мы имеем кроме телеграфических депеш только немногие отрывочные известия. Вот важнейшие из них, они были сообщены в ‘Patrie’11:
‘Высадившись в Марсале, волонтеры Гарибальди расставили аванпосты на всех возвышенных пунктах. Вечером отряд отборных людей сделал сильную рекогносцировку по направлению к Трапани и возвратился в лагерь, узнав, где расположены королевские войска.
Место высадки было определено заранее, но выбор этот хранился в тайне, однакоже о нем было сообщено всем предводителям сицилийских инсургентов, и ночью они прибыли в лагерь, чтобы условиться о плане действий. На другой день отряды сицилийских инсургентов присоединились к экспедиционному корпусу, и было решено двинуться вперед на рассвете 13 мая. С той поры восстание начало усиливаться.
Командир королевских войск, узнав о происходящем, увидел невозможность войскам держаться в Трапани и других второстепенных пунктах и сосредоточил все свои силы в Палермо.
Экспедиционный корпус находится уже в Монреале, в пяти километрах (верстах) от Палермо, и можно сказать, что инсургенты владеют всем островом, кроме Палермо и Мессины, в которых держатся королевские войска. Обе эти крепости очень сильны, но положение королевских войск очень затруднительно, потому что Сицилия имеет около 2 000 000 населения и предводители восстания организуют его очень энергически’.
В другом письме (напечатанном также газетою ‘Patrie’) говорится:
‘Известия, полученные нами из Южной Италии, идут до 15 мая.
В Сицилии положение дел мало изменилось. Корпус волонтеров Гарибальди, по последним известиям, кажется, хотел оставить Алькамо в левой руке и приблизиться к Черраре, чтобы соединиться с отрядом в 1 200 человек, организованным в Мессинской провинции {Алькамо лежит на большой дороге на Марсалы в Палермо в одном переходе от Калата-Фими, где была битва, ближе к Палермо. Слова о движении к Черраре на соединение с мессинским отрядом, вероятно, основано! на какой-нибудь ошибке, потому что это было бы слишком большим крюком.}. С другой стороны, по словам капитанов купеческих судов, пришедших из Сицилии, крепость Трапани не оставлена королевскими войсками, напротив, ее гарнизон получает подкрепления с моря. Этот факт важен, потому что волонтеры не могут пренебречь неприятелем, который, опираясь на столь сильную крепость, как Трапани, стал бы угрожать их тылу, держась между Трапани и Калата-Фими {Трапани лежит к северу от Марсалы, верстах в двадцати пяти по прямой линии. В Калата-Фими сходятся дороги, идущие в Палермо из Марсалы и на Трапани.}.
Восстание, развившееся от появления волонтеров Гарибальди, располагает, повидимому, большими средствами. Жалованье и продовольствие солдатам выдаются исправно. В последние дни стали полагать, что сам Гарибальди не высадился на берег и что он скоро приедет с подкреплениями. Достоверно то, что в Марсале, где много англичан и иностранных купцов, никто из них его не видал и все приказы отдаются начальником его штаба, который подписывает их ‘за генерала, по его поручению’. Как бы то ни было, но имя Гарибальди сильно действует на острове’.
По телеграфическим известиям мы знаем, что 15 мая была стычка у Калата-Фими на половине пути из Марсалы в Палермо, что неаполитанцы были тут разбиты, хотя сначала неаполитанское правительство и объявляло о победе. После этого волонтеры Гарибальди подошли к самому Палермо, и неаполитанские официальные депеши опять объявляют, что королевские войска разбили их. Насколько справедливо это вторичное уверение, читатель будет уже знать, когда выйдет книжка. Он знает также, что король неаполитанский предлагает сицилийцам амнистию, отдельное управление и, что всего любопытнее, обещает разрешать построение железных дорог на острове, как будто это также составляет для него важную жертву. Это объявление не произвело никакого действия на инсургентов, как и следовало ожидать. В следующий раз мы, вероятно, будем уже иметь положительные известия о том, где находится Гарибальди и какого успеха надобно ожидать сицилийскому восстанию. Теперь мы знаем только, что весь остров восстал против Франческо, за исключением нескольких городов, находящихся под пушками крепостей с сильным гарнизоном, главные из этих пунктов Мессина, Палермо, Трапани, инсургентам нелегко будет овладеть ими, пока неаполитанское правительство сохраняет господство на море и может присылать подкрепления своим войскам, число которых в Сицилии простирается теперь, вероятно, до 45 или 50 тысяч. Несмотря на невозможность восстать, жители Палермо выражают свое сочувствие инсургентам демонстрациями, которых не может остановить полиция. Особенно замечательна была демонстрация 9 мая, служившая ответом на слова коменданта крепости генерала Сальцано, что жители Палермо не сочувствуют инсургентам. В тот день, когда явился приказ, говоривший это, все мужское население Палермо было в пять часов вечера ‘а улицах с криками ‘да здравствует Италия! да здравствует Виктор-Эммануэль!’ Эта манифестация произошла сама собою, без всякого предварительного условия, так что сами участвовавшие в ней удивлялись, увидев себя не одинокими, а составляющими одну сплошную массу по всем улицам.
В самом Неаполе происходят подобные манифестации, и ежедневно возникают слухи о восстании в Абруццо или в Калабрии. Раза два случалось, что слух этот разносился по всей Европе, но до сих пор он оказывался преждевременным. Нечего говорить о том, как легко может возникнуть новая война между сильнейшими европейскими державами, подобная прошлогодней войне, из неаполитанских дел. По общему мнению, приготовляется столкновение и в Центральной Италии: Ламорисьер желает увенчать себя лаврами и стяжать благословение папы, а папа исполнен надежд на своего рыцаря. Папские войска, переформированные Ламорисьером, собираются на границах Романьи, и с каждым днем можно ожидать, что они пойдут возвращать заблудших овец под управление доброго пастыря. В надежде на успех римское правительство возвышает голос, мы на пробу переведем статейку официальной римской газеты о путешествии Виктора-Эммануэля по Романьи. Королю пришлось объезжать свои новые владения в такое время года, когда в Северной и Центральной Италии бывают проливные дожди. Тоскану он успел объехать еще до начала или при начале их, но в Романьи они встретили его со всею своею силою и непрерывностью, так что пришлось ему сократить поездку и отложить до другого времени посещение многих городов. Тон переводимой нами статейки вообще восхищает нас, жаль только, что она вдается в некоторую фантазию, называя роковым знамением гнева небесного на Виктора-Эммануэля эти дожди, которые бывают в такое время каждый год с той поры, когда еще не было на свете ни Виктора-Эммануэля, ни Болоньи, ни самого Рима. Напрасно также называет она осквернением храма св. Петрония очень благочестивое молебствие, выслушанное в нем королем: храм, конечно, не оскверняется молитвами.
‘Замолкли крики газет Центральной Италии о приеме, делаемом королю Виктору-Эммануэлю в Романьи. Поездка этого монарха была явлением метеора, вспыхивающего и исчезающего, и едва могла своею ослепительностью поразить взоры, отуманенные страстью или вероломством.
В Тоскане король был долго: он посетил много городов. Романья имела иную судьбу. Болонья, город великих воспоминаний, едва привлекла взгляд, измерявший всю ее с окружающих высот.
Вступив в Болонью, король не нашел обещанного ему приема. Люди, имевшие выгоду поднимать и поддерживать шум, были прогнаны яростью непогод, разрушивших декорации, перемочивших знамена, изорвавших драпировку, и рады были найти убежище в храме св. Петрония. Тут многочисленная шайка эмигрантов, студентов и горсть космополитных священников произвела богохульственное святотатство и осквернила, огласив своими криками и воплями, священные своды величественного храма.
Но из всех бывших тут духовных только семь человек были болонцы. Они одни изменили своему долгу в многочисленном духовенстве епархии, имеющей более 400 000 жителей, и города, считающего до 80 000 жителей. Но никто не удивился тому: эти священники уже и прежде были людьми погибшими в общественном мнении, одни по явному своему слабоумию, другие по дурному образу жизни. В течение двух дней, проведенных в Болонье, Виктор-Эммануэль оставался углублен в самого себя, занятый глубокими и почти расстроенными мыслями.
Земля Романьи как будто жгла ноги этого государя на каждом шагу его по ней. Он не захотел быть в богатой Ферраре и бросить взгляд на дворец Эсте, на виллу, бывшую Афинами Италии, сохраняющую столько славных воспоминаний об Ариосто, Гуарини, Тассо и Бембо. Воинственный король не захотел доехать и до Равенны, исторического города, бывшего резиденциею последних западных императоров, где он увидел бы гроб Феодорика, первого задумавшего основать Итальяно-Готское государство, и трофеи храбрости Велизария и Нарзеса, знаменитых вой гелей византийского законодателя12, и гробницу Данте, в сердце которого было столько любви к Италии. Быть может, вписывая свое имя в книгу, в которую с почтением вписали свои имена сотни других монархов, он увидел бы, что священная и святая рука, принося дань уважения великому поэту, написала в этой книге три года тому назад пророческий терцет:
‘Шум света — дуновение ветра, несущегося то отсюда, то оттуда и переменяющего имена по перемене направления’.
Этот азарт слишком ясно свидетельствует о намерении начать войну. Северо-итальянское правительство сосредоточивает для своей обороны войска на южной границе своих провинций. Этою армиею командует Чальдини13, который приобрел сабе хорошую военную известность в прошлом году.
Австрия помогает папе вербовать солдат в немецкой части империи и дает солдат герцогам Моденскому и Тосканскому, которые собираются сделать вторжение в свои бывшие владения, удастся ли им исполнить эту мечту, неизвестно, но охота у них есть, и австрийцы думают воспользоваться этими столкновениями, чтобы двинуться на подавление и обобрание Северно-Итальянского королевства, как только позволит император французов. С целью привести свои внутренние дела в порядок, допускающий внешнюю войну, австрийское правительство делает недовольным подданным своим уступки, поражающие неслыханным либерализмом: надобно полагать, что скоро оно по любви к свободе заткнет за пояс и Бельгию, и Англию, и самую Швейцарию. Месяца два или три тому назад Европа была сконфужена изумительным известием, что в Австрии, вот на-днях, будет введена конституция. Европа не верила своим ушам, а между тем обещание исполнено теперь самым блистательным образом. Надобно знать то, чего никто не знал доселе, именно то, что в Австрии существует род пятого колеса в скрипучей телеге, но колеса самого маленького, совершенно незаметного. Это пятое колесо называется государственным советом. Вот этот самый государственный совет и есть конституция. До сих пор в нем было человек пятнадцать и назначались они императором без разбора того, кто откуда родом, когда было так, то, разумеется, конституции не было. Теперь вздумали назначить еще человек сорок пять членов, принимая в уважение, чтобы тут были знатные люди из всех провинций. Дурного тут нет ничего: государственный совет собирается в поместительной зале, почему же не сидеть в ней вместо пятнадцати особ шестидесяти особам? — а если так, то, конечно, Австрия стала конституционным государством: в ее государственном совете, как может видеть каждый из списка членов, находятся представители всех провинций. В одном несколько ошиблись австрийские конституционисты, то есть придворные иезуиты и духовные потомки Меттерниха: они не почли нужным предварительно спросить у назначаемых лиц, захотят ли они носить даваемый им титул, захотят ли принадлежать к почтенной компании, называемой государственным советом. Кабинет рассчитывал, что так как вводится конституция и назначаемые лица должны совершенно заменить собою всяких депутатов, то не посмеют не быть совершенно независимыми от правительства представителями своих областей, чтобы не попасть в тюрьму за ослушание, и будут заниматься в государственном совете отважною оппозициею по приказанию министерства, которому нужна и оппозиция в числе других принадлежностей свободы. Вышло не так: венгерские магнаты, назначенные в государственный совет, отказались итти, хотя были выбраны из самых благонадежных людей. Их примеру последовали многие значительные лица из других частей империи. Увы! без них в государственном совете не будет оппозиции,— то есть оппозиция будет, потому что найдутся послушные люди, чтобы спорить против правительства по его приказанию и указанию, но эта оппозиция, столь серьезная и благотворная, не будет получать надлежащего влияния на общественное мнение, лишившись громких имен. Впрочем, усердие не нуждается ни в каких именах: говорят, что новый государственный совет на-днях начнет свои заседания, не смущаясь тем, что члены его не пойдут в эти заседания и уже отказались от звания членов. Можно даже видеть в этом хорошую сторону, таким образом новый государственный совет будет чисто идеальным советом, без всяких следов материального существования, будет идеалом государственного совета, а идеал — это уже непременно что-нибудь очень хорошее. Что уже дано целой империи в виде государственного совета, то обещано Венгрии под именем сейма. Читатель знает, что венгры проникнуты живейшею любовью к императору, и в награду за это дан им правителем Бенедек, известный генерал, родом венгерец, вроде того, как Евгений Савойский и, так отлично бивший французов, был родом француз. Он тем и начал, как только приехал в Пешт, что объявил собравшимся венгерцам: ‘я ваш соотечественник и очень люблю Венгрию, но у меня люди делятся на два разряда: покорные и непокорные. Итак, я прошу вас не быть непокорными, которым я спускать не люблю’. Впрочем, он говорил это на немецком языке, вероятно из венгерского патриотизма, чтобы не осквернять благородную мадьярскую речь произнесением на ней таких слов. По-настоящему, было бы за-глаза довольно и такой милости, как назначение безграничным властителем Венгрии столь пламенного мадьяра, тем более, что под команду ему прислано несколько корпусов войска. Но кто может море удержать берегами, пучине положить предел? — кто может положить предел расходившемуся либерализму австрийского правительства? Король неаполитанский обещает сицилийцам самоуправление, чуть не республиканскую свободу, и даже разрешение строить железные дороги, неужели австрийский император отстанет от него на пути столь искренних уступок? Итак, явилось императорское письмо, обещающее восстановить в Венгрии комитатские сеймы и даже общий венгерский сейм. Мадьяры пришли в такой восторг, что не выразили его ни одним словом: что ж, слишком сильное чувство, как известно, не находит слов для своего выражения. Но редактор официальной пештской газеты ‘Buda-Pesthi Hirlap’ не понимал этого и стал выпрашивать, чтобы какой-нибудь мадьяр выразил свое мнение о данных обещаниях. Нашелся, наконец, и такой мадьяр, человек очень преданный габсбургскому дому, только, вероятно, не проникнутый таким энтузиазмом к мадьярской народности, как Бенедек, потому что ответ его, помещенный в газете, не имеет того букета, как речь патриотического наместника. Вот что он пишет:
‘Вы просите, чтобы я как честный и прямодушный мадьяр откровенно сказал вам, какое впечатление на меня и на других жителей нашей страны произведено императорским письмом, обещающим самоуправление, комитатские сеймы и общий сейм королевства. Сначала я хотел отвечать на ваше письмо уклончиво, но, поразмыслив, скажу вам, каковы мои мысли и, по всей вероятности, мысли огромного большинства моих соотечественников.
Вы спрашиваете моего мнения об обещаниях, данных нам 19 апреля. Мы согласно с его величеством думаем, что необходимо восстановление политических учреждений, существовавших в Венгрии до 1848 года. Мы думаем, что конституционная монархия единственное спасение для нас. Мы готовы умереть за нее и радостно пожертвуем своею кровью и своим имуществом за короля, который будет сохранять и защищать конституцию. Но императорское письмо 19 апреля не произвело энтузиазма. Нация осталась холодна и молчалива, причиною холодности было не то, что написано в письме, а то, чего в нем не написано. Соловья баснями не кормят. Нам нужно знать, что такое разумеет письмо под именем сейма и когда будут восстановлены прежние учреждения. Слово ‘конституция’ различно истолковывается разными людьми в разных странах. Мы знаем, что Франция имеет конституцию, но не имеет конституционной свободы. Мы не хотим одну скорлупу без зерна. Скорлупа нам показана, но не сделано в ней прорезов, чтобы видно было, есть ли под ней зерно. Мы хотим знать, как будут приведены в согласие с нынешним положением дел комитатские сеймы, спрашиваем друг у друга, какие законы будем иметь для ограждения нашего самоуправления? Но я твердо убежден, что все препятствия можно устранить, если только серьезно захотят устранить их. Газетам не дозволяют свободно высказывать мнение об обещаниях, находящихся в императорском письме, и мы не можем особенно верить в конституцию, которая не в состоянии выдержать критики. Тот способ, по какому поступают с газетами, показывает нам, что дела останутся почти в таком же или даже совершенно в таком положении, как теперь. В последнем вашем нумере вы говорите ‘о дружественных уступках, сделанных Венгрии’. Убедите нас, что правительство действительно и искренно намерено сдержать свои обещания, и мы будем душою и сердцем принадлежать вам’.
Мы привели это письмо вовсе не потому, чтобы соглашались с автором: он, очевидно, заблуждается. Франц-Иосиф любит Венгрию, Венгрия любит Франца-Иосифа,— что уже тут толковать, какое тут возможно недоверие с той или другой стороны? Вот, если сицилийцы не верят Франческо, это иное дело: сицилийцы мятежники, а когда не были мятежниками, и они верили. Стало быть, и венгерцы должны верить, если не хотят быть мятежниками.— Все бы хорошо в Австрии, если б только не было в ней одного: привычки воровать казенные деньги. Газеты до сих пор занимаются процессом о покраже сумм комиссариатского ведомства и смертью барона Брука, бывшею одним из последствий этого процесса. По поводу самоубийства барона Брука была помещена в ‘Times’e’ не совсем дурная статья, которую мы переведем:
‘Есть для государств предзнаменования гораздо страшнейшие комет и затмений. Есть признаки слабости и приближающегося падения еще до-стовернейшие, чем потери сражений и отпадение областей. Перед взрывом 1848 года во Франции собирались тучи и какая-то особенная духота наполняла атмосферу несколько месяцев. В обществе было смутное и душное ожидание грозящего бедствия, возбуждавшееся чувство, что правители поражены умственною слепотою, что высокие сановники деморализованы и нечестны. Несчастная Австрийская империя имеет теперь предзнаменования такого же рода. Для людей мыслящих открытое теперь гигантское воровство ужаснее потери Милана и грозящего венгерского восстания. Не в том дело, что ветви государства отрываются бурею народной страсти, а в том, что медленная болезнь сушит корень и все дерево становится безжизненным, гнилым. Известие, ныне печатаемое нами, омрачает эту и без того уже мрачную историю. Мы знаем теперь печальные обстоятельства смерти барона Брука. Этот государственный человек, справедливо считавшийся одним из даровитейших австрийских министров, единственным министром, способным поправить государственные финансы, прекратил свою жизнь в тоске отчаяния и стыда. Читатель помнит, что несколько дней тому назад было объявлено об отставке барона Брука, вслед за тем пришла весть о его смерти. Таинственная связь этих известий, возбуждавшая столько подозрений, теперь совершенно объяснена и уже бесполезно молчать о ней. Министр был отставлен за участие в системе покраж, простиравшейся от Богемии до Триэста, и заплатил за свою вину тем, что зарезался, приняв яд.
Судьба этого замечательного сановника — одно из страшных происшествий, оставляющих след в истории. Министр финансов великого государства, доверенный советник древнего престола, друг европейских государственных людей, чтимый гость государей во всех столицах, покровитель промышленности и торговли, изменил своему долгу, обокрал свою страну и только самоубийством избежал воздаяния за преступление,— это такое событие, которое не забудется. Его дипломатическая и министерская карьера была чрезвычайно успешна, и когда, пять лет тому назад, он оставил место посланника в Константинополе, приняв управление финансами Австрийской империи, он вошел на высочайшую степень почестей. К несчастию, в то же время началась и система воровства, ныне обнаружившаяся. Мы не умеем сказать, насколько Брук участвовал в нем: был ли он руководителем в этом плутовстве, или только смотрел сквозь пальцы на беззаконные выгоды других. Но теперь не остается сомнения в том, что дело, исследуемое ныне, длилось несколько лет. Венские и триэстские миллионеры роскошествовали на деньги, украденные у государства, это теперь известно.
Мы читаем, что император австрийский ведет исследование и наказание преступлений с строгостью, переходящею в жестокость. Ривольтелья, близкий друг Брука и один из главных триэстских негоциантов, схвачен, брошен в тюрьму, и с ним обращаются как с самым низким преступником. Два другие магната коммерческого мира, Грамбилья и Мандольеро, подверглись такой же беде. Но не в одном Триэсте велось воровство. Производятся аресты в разных частях империи, и с обвиняемыми повсюду поступают столь же сурово. В Вене, в Праге, в Триэсте учреждены комиссии для исследования этого дела. Можно сказать, что терроризм владычествует в австрийском обществе. Человек с чистой совестью может не бояться за себя, но он не энает, чист ли его сосед от заразы воровства, наказывать которую принялось правительство так неохотно. Подробности грабежа еще удерживаются правительством в глубокой тайне, но известно, что размер его громаден, что он обнимал собою почти всю империю, что замешано в нем множество людей, что эти люди занимали высокие положения. Мы в Англии имеем также тяжкие преступления, но одною вещью мы можем гордиться: как ни искусительно богатство, но высокий правительственный мир давно уже не подвергается у нас ни уликам, ни даже подозрению в грабеже казны. Высшие гражданские и военные сановники одинаково чисты от этого стыда’.
Читатель помнит, какими неистовыми похвалами превозносили несчастного министра год или два тому назад. Теперь, по обыкновению, вдруг нашли, что он был министр опрометчивый, легкомысленный, чуть-чуть не бездарный: все газеты наполнены такими отзывами об нем. Мы не дивились его мудрости, когда все превозносили ее, зато не будем и теперь повторять пошлые порицания, которыми всегда награждается несчастный оборот в делах человека, бывшего кумиром во время своего счастья. Брук был человек даровитый — это остается бесспорно, хотя и каждый видит теперь, что он нимало не поправил австрийских финансов. Дело в том, что свои таланты обратил он на служение врагу рода человеческого: человек, продавший душу сатане, не может сделать ничего хорошего. При том порядке, какой существует в Австрии, не только Брук, а и сам Роберт Пиль, сам Сюлли15 не могли бы поправить финансов. Правда, они бы и не взялись поправлять их, потому что не могли бы принять на себя звание министров такой системы. Он должен был давать финансовые средства для угнетения, для официального разбоя, для истребления всего честного и доброго, для мотовства, ханжества, мракобесия. Для такой системы недостанет никаких финансовых средств, и при ней иссякают все источники финансовых средств, потому что убивается энергия народа ‘и разоряется страна. Тут не поможешь ни сделками с французским ‘Crdit Mobilier’, ни банкирскими оборотами, ни продажею государственных имуществ, ни возвышением налогов,— ни чем не поможешь. Но сам по себе Брук был даже — чему теперь никто не хочет верить — человек честный. Он вошел богатым купцом в министерство, жил так скромно, что не имел ни собственных лошадей, ни серебряных сервизов, ни даже такого платья, какое носят самые небогатые светские люди, всей серебряной посуды в его доме не было и пятнадцати фунтов, ни одной бутылки вина не нашлось в его погребе, не было у него и любовниц. Стало быть, он не мотал деньги, а все его имущество оказалось не простирающимся и до 375 000 рублей, наверно, он был богаче, когда вступал в министерство. Отчего же его смерть, откуда этот скандал, эта постыдная отставка, эти приготовления тащить его в тюрьму, как вора, весь этот позор, которого он не вынес? Все оттого, что он был, каков бы он ни был, гораздо лучше других австрийских министров. Он, сколько мог, противился слишком крайним реакционным мерам, не любил иезуитов, не шел к восстановлению средневекового порядка, потому все остальные министры ненавидели его: он был помехою их благим намерениям. Да, его несчастная кончина — событие, примиряющее нас с ним: жизнь свою он употребил на служение злодеям, но умер за то, что сам не был злодеем. А громадное систематическое воровство? Не при нем оно началось, не ему было остановить: так было в Австрии искони веков, так будет продолжаться, пока будет держаться нынешняя система. Теперь в Австрии честнейший сановник может только не воровать сам (Брук сам и не воровал), но не может помешать воровству других, какое бы высокое место ни занимал. Брука обвинили за то, что по его ведомству делалось при нем то, что всегда делалось и делается в Австрии по всем ведомствам: подрядчики и поставщики давали взятки, что ж тут особенного? Каждому в Австрии всегда было известно, что без этого не бывает в Австрии никаких подрядов и поставок.
Кому теперь была бы охота слушать рассказы о внутренних делах какого-нибудь государства, если эти дела не служат еще слишком явным указанием на близость потрясений, подобных итальянским? Потому мы только двумя словами упомянем, что во Франции все чаще и чаще повторяются факты, сами по себе неважные, но показывающие, что пробуждение национальной жизни, начавшееся года три тому назад, продолжается, не задерживаясь даже такими крайними средствами к развлечению от внутренних дел, каким была прошлогодняя война и каким, вероятно, будет скоро какая-нибудь другая война, на Рейне или в Италии, на востоке или на западных морях. Потребность возвратить утраченные политические права постоянно усиливается. Представить новое доказательство тому недавно потрудился,— кто бы вы думали? — французский сенат. Читателю известно, что Франция недовольна тою гласностью, которою теперь пользуется, и хочет какого-то иного простора для совещаний о национальных делах. В прошлом году мы несколько раз приводили факты, относящиеся к этому стремлению, и поместили об одном из них отдельную довольно большую статью16. Если мы не каждый месяц упоминаем о подобных новых фактах, то лишь потому, что было бы утомительно каждый раз возвращаться к одному предмету, а стремление это каждый месяц выражается несколькими признаками, постоянно усиливающимися, хотя и до сих пор все еще не очень сильными. Зараза дурного желания распространилась до того, что коснулась даже императорского сената: он решил, что будет, когда ему покажется нужно, печатать произносимые в нем речи вполне и в подлинном виде, а не в сухих и неверных извлечениях, какие исключительно печатались до сих пор. От французского сената нельзя ждать речей, которые стоили бы быть напечатанными, но важность не в том, что кому-нибудь любопытно или полезно читать речи французских сенаторов, а в том, что даже эти сенаторы обнаруживают претензию вести совещания способом, достойным парламента, а не тем, каким ведут их теперь.
По всему видно, что пора было бы во Франции приступить к удовлетворению требований подобного рода. Быть может, общество желает вещей вредных для государства или по крайней мере гибельных для существующего порядка, быть может, для государства или по крайней мере для некоторых находящихся в стране людей было бы гораздо полезнее, если бы нация довольствовалась гласностью, но что делать? удовлетворить усиливающемуся требованию все-таки было бы лучше даже и для этих людей, считающих подобные требования неосновательными, потому что через это они избавились бы от неприятностей, гораздо чувствительнейших, какими обыкновенно сопровождается для упорствующего процесс взятия у него без его согласия тех вещей, которых он не уступает добровольно, когда обязан уступить. Об этом довольно справедливо рассуждает ‘Times’ по поводу речи, произнесенной Бульвером, из плохих романистов обратившимся в плохого, но очень красноречивого государственного человека. Читатель знает, что военные опасения отвлекли внимание английской нации от внутренних дел и что поэтому дело о парламентской реформе идет очень вяло: тори надеются даже замять его, думая, что нации недосуг будет спрашивать у них отчета за то. В числе других поднялся и Бульвер, один из упорных тори. Вот что замечает на его слова ‘Times’, который сам тоже не желает парламентской реформы, потому что пишется людьми из тех сословий и для людей тех сословий, которым хорошо при нынешнем порядке дел:
‘Сэр Эдуард Бульвер Литтон17 предсказывает, что новые избиратели будут злоумышлять против свободы Англии, продавать свои голоса врагам ее, захватят власть, уничтожат налоги, обанкротят казну, размножат число должностей и унизят политику до ремесла самых пошлых людей в обществе. Предсказания страшные, но если и совершенно принять их справедливость, все-таки остается вопрос о том, не представляется ли необходимость сделать значительный шаг по демократическому направлению? Разве парламентская реформа предмет отвлеченных соображений? Нынешнее положение вещей, требующее реформы, составляет последствие реформы 1832 года18. Тогдашние противники ее говорили то же, что говорил вчера сэр Эдуард, они предсказывали от нее шаткость правительства, затруднительность парламентской деятельности, увеличение избирательных подкупов, неизбежность дальнейших уступок и множество подобных вещей. Положим, что все это так, а все-таки бесспорно, что мы должны сделать парламентскую реформу. У нас нет свободы выбора в этом случае.
Да, весь вопрос между людьми, имеющими власть, и людьми, требующими ее, приводится к вопросу о силе. Католики, диссиденты, евреи получили политические права не потому, чтобы люди, имевшие тогда власть, считали их требования справедливыми, не потому, чтобы находили, что парламенту и администрации полезно будет допущение католиков, диссидентов и евреев к должностям, а просто потому, что нельзя было не сделать этого. Опыт последних пяти или шести лет убедил всех рассудительных людей,— не в том, что выборы улучшатся от увеличения числа избирателей, не в том, что улучшится от этой реформы состав парламента,— а в том, что надобно согласиться на эту реформу, хотя бы она и не обещала пользы, хотя бы даже она была вредна. Теперь национальные дела затруднены. Теперь во власти радикалов поднять знамя реформы и собрать вокруг себя столько недовольных, что парламентское большинство разрушается и расстраивается парламентская деятельность. Нынешнее положение дел, мало того, что дурно, оно невыносимо, потому что оно не допускает ничего делать. Сам сэр Эдуард со всею консервативною партиею помогает делу парламентской реформы,— разумеется, не по любви к нему, а все-таки помогает. Пусть мистер Брайт или какой-нибудь другой реформатор, имеющий в парламенте значение только потому, что требует реформы,— пусть он захочет низвергнуть министерство вигов,— он всегда может рассчитывать на поддержку со стороны тори, и таким образом тори постоянно придают вес его требованию, чтобы дана была реформа. Да, тут вопрос состоит только в силе, и мы должны принимать ее в расчет, как мореходец принимает в расчет силу ветра и течений. Мы должны рассчитать, какую уступку должны мы сделать, какая уступка будет достаточна, чтобы отделаться нам от этого вопроса и обезоружить реформаторов. Сила мистера Брайта в том, что он требует реформы, в том, что он, как только захочет, может вынудить министров внести в парламент билль о реформе. Сделайте умеренную реформу, и он потеряет силу в парламенте.
Все красноречие сэра Эдуарда ведет только к тому, что значительное увеличение числа избирателей имеет свою дурную сторону,— в этом мы совершенно согласны с ним. Он говорит, что опасность находится в легковерии, невежестве и опрометчивости рабочих классов, в том, что жизнь их тяжела, что работа не дает им времени на умственное развитие, на приобретение здравых понятий, в том, что они находятся в зависимом положении, что единственный выгодный шанс для них потрясение общественных отношений. Правда. Мы видим, мы чувствуем теперь, что это правда: рабочие классы остановили законодательную деятельную деятельность, поочередно низвергают лорда Пальмерстона и лорда Дерби. Что же нам делать? Сэр Эдуард не говорит нам этого. Но качества, по мнению сэра Эдуарда вредные в избирателях, не менее вредны и в людях, не имеющих голоса на выборах. Рабочие классы хотят политических прав, это не доказательство их достоинства пользоваться правами, но это причина тому, что мы должны дать им права, достойны ли они или недостойны. Если поднимать отвлеченный вопрос о достоинстве, то кто из нас достоин? Король неаполитанский думает, что все его подданные недостойны политических прав, но они, как видим, неспособны и жить без них’.
Очень умно. Вот хорошо было бы, если бы все так рассуждали. Но в том и штука, что не всем возможно иметь такой рассудительный взгляд на вещи. Почему ‘Times’ имеет силу хладнокровно понимать необходимость уступки, которой сам не желает, выгоду скорее исполнить дело, которое ему неприятно, но от исполнения которого не уйдешь никакими отвиливаниями и отвиливания от которого приведут только к чувствительнейшим неприятностям? Потому, что для самого ‘Times’a’, для газеты и для публицистов, пишущих в ней, прямого вреда от парламентской реформы не будет: влияние журналистики на общественное мнение не уменьшится, число подписчиков не уменьшится, положение публицистов не станет хуже. А кому дело приносит личный вред, те никогда и никак не сумеют во-время понять его неизбежность и непременно затянут его до того, что подвергнутся из-за него неприятностям, еще гораздо худшим для них, чем само это дело. Это уже так водится на свете.
P. S. 19 мая. Прочитав депешу, говорящую, что Гарибальди вступил в Палермо, мы, разумеется, совершенно изменяем свое понятие о сицилийцах и отрекаемся от всего, что говорили о них в предыдущей статье, кроме слов, которыми отдавали справедливость их мужеству. Мы могли порицать их, пока они не достигли успеха. Но успех дела изменяет и название его. Если бы Козьма Минич Сухорукий не имел успеха, мы называли бы его беспокойным, безумным, а теперь каждый из нас знает, что он был спаситель отечества. Точно так же мы теперь совершенно отрекаемся от столь основательно изложенного нами мнения в защиту неаполитанской системы. Мы теперь прозрели и увидели, что она несостоятельна.
Мы полагали, что это отречение придется нам сделать в следующем месяце. Читатель видит, что развязка пришла быстрее, чем ожидали мы.
P. P. S. Через два часа после предыдущей приписки. Справившись духом от первого потрясения, произведенного в нас известием о взятии Палермо, мы возвращаемся к прежним нашим принципам, от которых легкомысленно отреклись было на минуту. Неаполитанская система хороша. Сицилийцы — ослепленные безумцы. Гарибальди — разбойник. Беззаконие торжествует в Сицилии, может восторжествовать и в Неаполе, как восторжествовало в Тоскане, Парме, Модене, Романье, может восторжествовать на всем Западе. Но мы стоим на скале, которой не коснутся волны его.

Июнь 1860

Письма из Палермо в газету ‘Times’

В ‘Times’e’ появились наконец письма корреспондента ее, отправившегося в Сицилию. По обыкновению, эта корреспонденция далеко превосходит полнютою своею все те сведения, какие получала публика из других источников. Объем корреспонденции довольно велик, потому мы только в нескольких словах перескажем содержание двух первых ее писем, зато будем вполне переводить следующие письма, начиная с того, которое было писано 27 мая, под грохотом бомбардирования,— в нем излагается и ход предыдущих событий, от высадки Гарибальди до того дня, когда корреспондент проехал в лагерь инсургентов, вместе с которыми вступил в Палермо. О своем участии в делах историк ничего не говорит, но видно, что если он не сражался сам, то водил в бой других.
Очень живо описав вид Мессины в последних числах мая и рассказав известные нашим читателям действия, которыми отпраздновали в мирном городе пасху неаполитанцы (первое письмо), корреспондент во втором письме рассказывает о своем приезде из Мессины в Палермо. Город был, подобно Мессине, покинут почти половиною жителей, ждавших от неаполитанцев именно того образа действий, какой они и действительно употребили. Но полицейские, предвидевшие, что скоро власть их кончится, стали уже любезными, кроткими. Превосходно описывает корреспондент тревожное состояние жителей, не имевших средств удалиться за своими более счастливыми согражданами, ночные огни гарибальдиевских отрядов по горам, картину сражения, которое он видел еще с корабля и к которому возвращается в первом из переводимых нами писем. Не останавливаясь на всем этом, беремся прямо за перевод письма, с которого начинается настоящее изложение хода событий.

‘Палермо, 27 мая.

Теперь 2 часа пополудни, и я пишу вам под бомбами, летающими над моею головою. Когда высадка Гарибальди произвела первый припадок ужаса в Неаполе, юный Бурбон послал своему храброму флоту, сосредоточенному в палермской гавани, приказание бомбардировать его верных палермцев и обратить город их в пепел, если они осмелятся восстать против его отеческой власти. С палермцами раз уже было поступлено этим отеческим способом, по распоряжению достославного родителя нынешнего короля,— родитель, если вы припомните, прозывается в истории Re Bomba ‘король-бомба’ за то, что дал эти сувениры своей любви каждому большому городу своего королевства. Каждый, бывавший в бомбардируемом городе, скажет вам, что это вещь очень неприятная, особенно если вы не имеете средств отвечать на нее сообразным манером,— однакоже Палермо восстал ныне утром. Вчера официальный бюллетень правительства объявлял палермцам, что разбитые шайки Гарибальди бегут по направлению к Корлеоне, преследуемые победоносными войсками короля, что шайки, присоединившиеся к Гарибальди, постепенно и спокойно расходятся по домам и что в скором времени все это дело покончится. Ныне на рассвете Гарибальди явился перед восточными воротами Палермо и после борьбы, не слишком кровопролитной, вошел в них. К 10 часам утра большая часть города была в его руках. Неаполитанцы были оттеснены в несколько крепких пунктов около королевского дворца, на юго-западный конец города и на северо-западный конец его, к молу на пристани, а корабли, не находя себе возможности сделать ничего полезного, открыли по городу огонь — это всегдашнее последнее лекарство. Флоты почти всех цивилизованных наций имеют здесь своих представителей. В лагере Гарибальди говорили вчера вечером, что британский адмирал протестовал против такого действия. Бомбы, летающие по воздуху во всех направлениях, ясно доказывают одно из двух: или наш адмирал не протестовал, или неаполитанцы’ не послушали его протеста.
Но я должен спешить к фактам, потому что рассказывать мне будет много. В своем прежнем письме отсюда, 25 мая, я старался дать очерк здешнего положения, но не мог сообщить вам ничего, кроме догадок о том, что происходило за стенами Палермо. Теперь могу пополнить этот пробел и из самого лучшего источника сообщить вам обо всем, что случилось со времени высадки до вчерашнего дня, о событиях со вчерашнего дня могу рассказать как очевидец. Они покажут вам, что звезда Гарибальди не меркнет и что если Сицилия освободится, то освобождением будет обязана ему.
Он, как вы припомните, отплыл из окрестностей Генуи в ночь с 5 на 6 мая. Он хотел отплыть накануне, но один из пароходов, выбранных для экспедиции, не пришел в тот день, потому надобно было на сутки отложить отъезд. Нечего и говорить, что щекотливая часть дела была заранее улажена с владельцами пароходов и что Гарибальди только согласился принять на себя ответственность за то, чтобы увести эти пароходы {Читатель, конечно знает, что делу придан был такой вид, как будто Гарибальди, внезапно подъехав на лодках к двум пароходам одного итальянского акционерного общества, стоявшим на взморье около Генуи, насильно овладел ими, он написал потом и директорам этой компании письмо, в котором извинял свое мнимое насилие необходимостью.}. Капитаны, машинисты и матросы заблаговременно получили приказание сойти с пароходов,— храбрый генерал сам хороший моряк, и у него было довольно своих людей для управления пароходами. 7 числа он выходил на берег у Таламоне в Тоскане {Тут, между прочим, его помощник, венгерец полковник Турр, явился, говорят, к местному военному начальнику, Джорджини, и потребовал именем Виктора-Иммануэля, чтобы он дал ему боевых снарядов и оружия из запасных магазинов. Джорджини не решился, Туро сказал ‘если вы не верите, что такова воля короля, пойдемте со мною к генералу’ — Гарибальди показал Джорджини дневник своей экспедиции и сказал: ‘я посылаю этот журнал похода к королю, я сношусь не с министерством, а прямо с ним, хотите вы, чтобы в моей депеше было написано, что вы не исполняете приказаний, даваемых вам именем короля?’ Джорджини убедился и дал все, чего у него требовали. Теперь он арестован и предан суду за это.}, a 8 в Орбителло {Таламоне лежит верстах в 20 от граница папских владений, Орбителло верстах в 10, так чтЬ целых двое суток маленькая эскадра Гарибальди простояла почти неподвижно у южной оконечности Тосканского берега,— это, между прочим, развлекло мысли неаполитанского правительства: несколько времени оно думало, как мы говорили в прошлый pas, что Гарибальди переменил план действий и хочет уже не плыть в Сицилию, а итти через папские земли в Абруццо.}, где экспедиция провела следующий день. Вечером 9 мая экспедиция пошла прямо к сицилийскому берегу. Неаполитанское правительство очень хорошо знало о ней, и флот его крейсировал во всех направлениях, кроме того, по которому пошел Гарибальди. Маленькие эскадры из двух или больше пароходов были расставлены по главным пристаням острова и старались крейсировать так, чтобы содержать кордон вокруг острова. Особенными предметами их внимания были южный и юго-западный берега потому, что некоторые неаполитанские пароходы доносили, что видели экспедицию, направляющуюся к Тунису {Кроме причины, указываемой корреспондентом ‘Times’a’, еще и потому, что эти берега лишенные больших гаваней, имеют множество маленьких пристаней, которые так уединенна, что представляют большие удобства для тайных высадок (потому через них ведется и контрабанда), а главное, в этих частях острова было мало войск, потому и полагалось, что Гарибальди предпочтет какой-нибудь пункт на них, боясь скорой встречи с сильными неаполитанскими отрядами, занимавшими северную часть острова и в особенности северо-западную оконечность его, где Палермо, Трапани, Марсала. Читатель знает, что после Палермо и Мессины город Трапани, лежащий очень близко от Марсалы, служил стоянкою сильнейшего неаполитанского отряда. Предугадав, что неприятель будет руководиться этими соображениями о невозможности высадки на северо-западном берегу, Гарибальди направился к нему, и опаснейшее место оказалось безопаснейшим, потому что неприятель слишком полагался на его недоступность.}. Два парохода, ‘Капри’ и ‘Стромболи’, стояли в Марсале, они всего часа два или меньше до прибытия экспедиции ушли на крейсировку. Место высадки не было определено заранее: вдохновение минуты внушило Гарибальди выбрать наиболее посещаемую кораблями часть острова, а звезда его привела его к гавани именно в промежуток между отходом и возвращением крейсеров {По другим известиям, предводителям сицилийских инсургентов было заранее сообщено, где будет высадка,— эти разные сведения можно согласить таким образом: Гарибальди заранее определил сделать высадку на северо-западном конце острова, но не определил, в каком именно пункте берега, протягивающегося от Трапани до Шьякки верст на 150. Марсала лежит в середине этого берега, предоставлявшего на выбор ему несколько пристаней.}. Если бы не это, высадка могла бы кончиться неудачно. Один из пароходов Гарибальди натолкнулся на скалу у входа в гавань, а другой подошел как можно ближе к берегу. По прежним сведениям, Гарибальди знал, что в Марсале находится гарнизон из 600 человек, он уже делал распоряжения, чтобы высадить небольшой отряд, который прогнал бы гарнизон, и уже тогда начать настоящую высадку,— но лодки, пришедшие от берега, привезли известие, что в Марсале нет ни одного солдата. Потому высадка стала делом довольно легким. К пароходам были подведены баржи и перевезли все на берег, а когда все уже было перевезено, явились неаполитанцы и начали стрелять в душевное свое наслаждение, не сделав никакого вреда, кроме того, что нанесли легкие раны двоим людям {Читатель, конечно, помнит, что неаполитанские крейсеры (два парохода и один парусный фрегат) настигли экспедицию еще до начала высадки, но держались в отдалении, пока волонтеры сошли на берег,— крейсеры побоялись напасть, хотя каждый из их трех кораблей мог бы легко один сладить с обоими пароходами Гарибальди. Читатель знает также, что в извинение неаполитанский командир написал, будто бы английские военные пароходы помешали ему стрелять, став между ним и пароходами Гарибальди, что потом была доказана лживость этой отговорки и неаполитанское правительство принуждено было формально привести извинение английском за клевету. Но еще любопытно вот что: неаполитанский флотский командир, не отваживаясь сам приблизиться на пушечной выстрел к пароходам, Гарибальди, не имевшим и вооружения (это были торговые пароходы, без пушечных люков) просил английского капитана, чтобы он напал на эти пароходы, английский капитан отвечал, что это не его дело, а пусть нападают на них сами неаполитанцы, если хотят.}. Первою заботою Гарибальди было перервать телеграфическую проволоку, но она уже успела сообщить в Палермо известие о высадке. Последние две депеши, ею посланные, были: ‘Показались два парохода, идущие в гавань. Подозрительно, потому что нет на них никакого флага’. Через несколько времени: ‘Два парохода, подняв сардинский флаг, вошли в гавань н высаживают солдат’.
Прибытие Гарибальди совершенно изменило характер сицилийского восстания. До той поры разные squadre dei picciotti (шайки молодежи) вели партизанскую войну, почти не имея связи между собою. Какой-нибудь землевладелец, пользующийся влиянием, или какой-нибудь простолюдин, особенно энергический, собирал всех, кто хотел пристать к нему и имел какое-нибудь оружие. Тактика их была в том, чтобы являться и исчезать по разным Местам и тревожить, бросаясь из безопасных убежищ, королевские войска, проходившие внутрь острова, но никто не имел ни мысли, ни мечты составить общий план или сразиться с королевскими войсками в открытом поле. Гористая местность и отсутствие больших дорог очень облегчали такой род войны, а отсутствие опасности и изнурительности привлекало к ней и тех, которых не привлекла бы одна ненависть против неаполитанцев. Страна между Палермо, Трапани, Марсалою и Корлеоне {Относительное положение Палермо, Трапани, Марсалы известно читателю. Корлеоне лежит в глубине острова, верстах в 35 почти прямо на восток от Палермо, образуя четвертый угол параллелограмма, ширина которого 30—35 верст, длина — 100—110 и который занимает северо-западную часть Сицилии.} была главным местом этих squadre, из которых многие тогда находились в цепи гор, возвышающихся над Палермо.
Имя и авторитет Гарибальди и привезенное им подкрепление стали связью между этими разными толпами, сошедшимися под его начальство. Лишь только разнеслась весть о его высадке, толпы инсургентов из окрестностей Трапани, Корлеоне и еще двух-трех городов присоединились к нему. Против этих сил, увеличивавшихся с каждым днем, был послан по направлению к Марсале и Трапани бригадный генерал Ланди. Дорога в эти города одна и та же до Калата-Фими, лежащего на вершине высокой террасы, а далее она разделяется на две ветви, потому корпус, ставший в этом узлу, отрезывает сообщение по всем настоящим путям из Палермо в Трапани и Марсалу. Генерал Ланди занял позицию на нижних уступах этой террасы, у него было 4 батальона, в том числе один стрелковый, и 4 горные орудия. Дорога из Марсалы, прошедши через Салеми, спускается одной из тех длинных террас, которые составляют характеристическую черту местности в этой части Сицилии, и, перерезав небольшую долину, поднимается на другую террасу, на которой стоит Калата-Фими. Таким образом, это позиция, которую взять чрезвычайно трудно. Подобно всем солдатам подобных им армий, неаполитанцы, имея превосходные штуцера, полагаются всего больше на свой огонь, особенно если перестрелку можно вести с дальнего расстояния. Потому они встретили Гарибальди и его воинов так жарко, что сицилийские инсургенты скоро стали искать убежища, где только могли, оставив все дело на плечах одних тех волонтеров, которых привез с собою Гарибальди. Альпийские стрелки оправдали свою репутацию и, несмотря на знойность дня, на выгоду позиции, на превосходство числа, штыками погнали неаполитанцев с одной позиции на другую. Один студент из Павии, юноша, имеющий никак не больше 18 лет, первый ворвался в ряды неприятеля. Меньше чем в два часа неаполитанцы были прогнаны со всех своих позиций и бежали по пути к Палермо. В деревне было найдено письмо, написанное генералом Ланди. Он просит палермского коменданта прислать ему подкрепление, говоря, что не может держаться против Гарибальди. Он также извиняется в том, что потерял одно орудие, говоря, что мул, на котором оно было навьючено, был убит,— ложь, потому что орудие взято с лафетом и двумя запряженными мулами, которые остались в добром здоровье.
Бригада, потерпевшая значительные потери, сначала не была тревожима на своем отступлении и прошла через Алькамо {Верстах в 10 за Калата-Фими, по дороге в Палермо.}, не подвергаясь нападению. Но в Партенико {Верстах в 20 далее за Алькамо, уже на половине расстояния от Калата-Фими до Палермо.}, где неаполитанцы принялись грабить, жечь и резать жителей без всякого разбора, бросая женщин и детей в огонь, народ восстал, засел в домах и начал стрелять из них по солдатам, которые тут уже совершенно расстроились в своем бегстве. Гарибальди не такой человек, чтобы терять время. Но необходимость согласить свой план действий с толпами инсургентов, бывшими около Палермо, не допустила его занять монреальскую позицию врасплох.
Чтобы дать вам понять важность этой позиции и дальнейший ход действий, я должен сказать несколько слов о топографии Палермского бассейна. Подъезжая к Палермо с моря, вы очень издалека уже видите крутую глинистую гору, которая стоит особо и несколько напоминает гибралтарскую скалу, только не так высока. Эта масса составляет северный край Палермского залива и Золотой раковины (Conca d’Oro), плодоносной равнины, на которой лежит город. Равнина идет в направлении с северо-запада на юго-восток, в том же направлении тянется полукругом и горная цепь. Сколько я могу сообразить, равнина имеет всей длины миль 12 (верст 20), а всей ширины мили 4 или миль 5 (верст 7 или 8). В промежутке этой одинокой горы (Monte Pellegrino) и остальной цепи равнина проходит к ла-Фаворите, через которую идет дорога в Карини {Город верстах в 15 на запад от Палермо, бывший театром неаполитанских неистовств, о которых мы говорили в прошедшем обозрении.}, в противоположной {Юго-восточной.} стороне равнины, вдоль по морскому берегу, идет шоссе в Мессину, через Баварию, мимо развалин Соленто. Эти два места легчайшие выходы из равнины,— во всех других пунктах непрерывная цепь гор отрезывает, повидимому, всякое сообщение с нею. Подле самой ла-Фавориты плохая горная дорога идет прямою линиею через Сант-Мартино на Карини. Влево от этом дороги поднимается утесистая великолепная гора, похожая на погасший кратер, она несколько выступает вперед в равнину, и от нее тянется высокий отрог по одному направлению с главным хребтом. Этот отрог — Монреале, из Палермо виден знаменитый монреальский монастырь, видна и большая часть села. Через эту террасу идет шоссе в Трапани. Позади отрога и террасы, где стоит Монреале, гора образует род амфитеатра колоссальных размеров, гора вспахана уступами, которые, возвышаясь один над другим, содействуют ей походить на амфитеатр. В том месте, где амфитеатр кончается и гора начинает снова выступать вперед в равнину, видны на спусках ее два белые села, Парко и Madonna delle Grazie, через них проселочная дорога ведет в Piana dei Greci и в Корлеоне {Plana dei Greci лежит почти на половине пути из Палермо в Корлеоне.} — две древние албанские колонии, основанные, подобно многим поселениям в этой части Сицилии, албанцами, эмигрировавшими после смерти Скандербега. Другой отрог идет в равнину, образуя другой амфитеатр, еще обрывистее и живописнее монреальского, над ним возвышается Джебель-Россо. Тут по глубокому ущелью идет тропинка, по которой можно ехать только верхом: это Piazza della Mazzagna, Маццанский проход, ведущий в деревню Мисильмери {Дорога в Plana dei Greci и в Корлеоне идет на Палермо почти прямо на юг, а дорога в Мисильмери на юго-восток, почти в одинаковом расстоянии от корлеонской и от Мессинской (прибрежной) дороги. Мисильмери лежит верстах в 15 от Палермо.}, лежащую на единственном шоссе, ведущем в глубину острова и доводящем до Катании. Джебель-Россо имеет пологость к морю и к Цаффаранскому мысу {Цаффаранский мыс — юго-западная оконечность Палермского залива и равнины, северо-западную оконечность которых образует Monte Pellegrino.}, и по нижней части его спуска ведет шоссе из Палермо в Катанию, оно идет почти параллельно с приморскою {Мессинскую.} дорогою до Абате, а потом сворачивает к югу.
Из этого описания вы видите, что неаполитанцы, владея морем, имели все выгоды концентрического положения, особенно важные в деле с врагом, слабым артиллериею и страшным преимущественно только в горах. Местность явно указывала им, что надобно сосредоточить все их силы в равнине и кроме равнины занимать монреальскую террасу, которая сама по себе сильная позиция, господствующая на довольно далекое пространство над дорогами, ведущими к Палермо из глубины острова. Невыгода атакующего значительно увеличивалась трудною гористою местностью,— горы уничтожают почти всякую возможность бокового сообщения между расходящимися от Палермо дорогами, так что всякая перемена пункта атаки требует длинного обхода. Неаполитанцы, много лет изучавшие местность, хорошо знали все эти выгоды и сосредоточили все свои силы в равнине, еще заняв только монреальскую террасу.
Гарибальди не мог соединить своих сил к такому времени, чтобы прийти в Монреале прежде, чем неаполитанцы заняли его большими силами, и когда он, через четыре дня после калатафимской победы, подошел к этой позиции, он увидел, что нельзя было бы взять Монреале без больших потерь. Потому он решился изменить свои планы. Первым его делом было окружить Палермо и занять все выходы из него, для этого разные отряды инсургентов заняли позиции вдоль всей цепи гор, опоясывающих залив. Когда ночью они разложили огни, красное зарево которых сливалось с бледным светом месяца, картина была великолепная. Палермцы наблюдали за ними с такою внимательностью, как персы за своим священным огнем, как будто единственным их занятием в последнюю неделю было наблюдать их, истолковывать их значение. Вот огни, кажется, становятся ярче на одном пике, вот они растягиваются длинным, как будто непрерывным рядом по спуску другой горы, и горожане, не посвященные в тайну, жили надеждами, разгоравшимися от этих огней. Палермо был в невыразимом волнении, в таком сильном волнении, что не удерживалось оно и осадным положением, объявленным в городе. Тайный комитет, сохранявшийся невредимым, несмотря на бдительность и подозрительность полиции, постоянно находил средства сноситься с Гарибальди, как ни старалось перервать их военное начальство. Было известно, что тайный комитет существует, почти ежедневно он распускал по городу печатные прокламации, но он был так организован, что полиция’ хотя и знала о его существовании, никак не могла открыть его членов. Это было нечто вроде масонской организации, с разными степенями посвящения. Никто из людей, не бывших его членами, не знал больше, как только одного из его членов. Место заседаний беспрестанно изменялось, переносясь из одного дома в другой. Но все безусловно повиновались комитету.
Он уведомил Гарибальди, что Палермо готов восстать, но требовал того условия, чтобы Гарибальди явился перед воротами города. Гарибальди принял условие и составил свой план сообразно с ним. Видя, что опоздал занять Монреале, он оставил часть сицилийских инсургентов поддерживать огни и затрагивать неаполитанцев, а сам с главными силами ушел и, сделав почти неимоверный переход по горному хребту, где пушки надобно было нести людям на плечах, он вдруг 23 мая явился в Парко, лежащем по дороге в Piana dei Greci {То есть он, подступил к Палвпмо сначала с западной стороны, перешел теперь на южную сторону, а потом, как увидим, перешел на восточную, когда неаполитанцы двинулись за ним на юг.}. Как только неаполитанцы заметили свою ошибку, они с торопливою горячностью послали за ним все свои силы, какие только могли отправить в погоню, не подвергая опасности своих городских позиций. Но им показалось, что у них все-таки силы недостаточны, а после нескольких стычек, бывших в этот день, они опять вернулись на свои позиции на двух нижних террасах, Piana Borazzo и Santa Teresa. На следующий день они привели несколько войск из Монреале и, усилившись ими, произвели вторую атаку,— ту самую, которую видел я с корабля. Цель была достигнута, они дались во второй обман. Гарибальди ушел от них, оставив за собою против них лишь несколько сицилийских отрядов, которые скоро также пошли за ним. Regii, кяк называют неаполитанских солдат, вошли в тот же вечер в Madonna delle Crazie и в Парко, разграбили и сожгли эти селения, убили несколько мирных жителей и обнародовали на другой день блестящий бюллетень, объявляя о разбитии шаек Гарибальди и о скорости возвращения бунтовщиков к покорности. Неаполитанским бюллетеням вообще не очень верили, но у многих палермцев похолодела кровь в жилах, когда они увидели, что Гарибальди отступает во второй раз.
Мало знали они, мало знали и неаполитанцы человека, с которым имели дело, хотя следовало бы им помнить Веллетри. Он reculait pour mieux eauter {Отступил для разбега. (Прим. ред.).}. Чтобы лучше обмануть неаполитанцев, он отступил до Piana dei Greci, свою артиллерию услал еще дальше назад, а сам с отборным отрядом снова пошел по горам, и пока неаполитанцы шли за ним к Piana, он вчера утром вышел на Катанийское шоссе в Мисильмери, где был им назначен сборный пункт всем капитанам (как они называются) инсургентов в той стороне гор.
Я измучился неверными слухами, которые одни только можно было иметь в городе и которые оставляли бы ваших читателей во мраке относительно истинного положения дел. Я мало знал тактику храброго генерала, кроме того, я чувствовал, что готовятся такие вещи, которые лучше увидишь, выехав из города, чем оставаясь в нем, потому решился попробовать, не удастся ли мне пробраться за город. Некоторые английские и американские офицеры ездили в этом направлении и видели одного капитана инсургентов, простолюдина из здешних мест, Ла-Маццу. Я решился попытать своего счастья. Некоторые из городских друзей показали мне дорогу, и я поехал в экипаже одного из них. Дорога в Мессину, выходя с приморья из Villa Giulia, идет по берегу до Абате, где пересекается шоссе, ведущим в Мисильмери и Катанию. Мне посоветовали ехать по этому шоссе, которое меньше тревожат солдаты. Отчасти от надежды на свой флот, отчасти от обмана, в какой ввела их стратегема Гарибальди, неаполитанцы обращали мало внимания на эту дорогу и вообще на юго-восточную сторону. Двое часовых при выезде из Villa Giulia и пикет из двух десятков человек несколько подальше, в сторожевом доме городской таможни,— вот единственные солдаты, которых я встретил в окрестностях города. Одинокие домики тянутся, с промежутками один от другого, до моста через речку или горный поток Орвето, впадающий в море, от которого дорога в одной четверти мили (200 сажен). По всему этому ряду домов была цепь часовых, а у моста пикет человек из 80, из которого и посылались эти часовые.
Я проехал мимо них без допросов и очутился на свободе. Неаполитанские пароходы ежедневно крейсировали вдоль этого берега, потому неаполитанцы и не находили надобности в других предосторожностях. Пара калабрийских лошадей везли меня довольно быстро, я проехал мимо нескольких американских офицеров, вероятно ехавших в Саленто. У самых ворот города жители присоединялись к инсургентам. Между ними и королевскими войсками было что-то вроде нейтральной полосы, кончавшейся в деревне за Абате, имени которой я не могу припомнить. Если были беспечны Regii, то не были инсургенты. У входа в эту деревню один из их вооруженных людей попросил позволения быть моим проводником,— в чем я и нуждался. Когда мы ехали по деревне, народ подбежал к нам и ловил мои руки, чтобы целовать их, прося у меня оружия. Все жители готовы были пристать к инсургентам, но не имели оружия, что, однако, не мешало им кричать виваты Италии, Виктору-Эммануэлю и Гарибальди. Нам должно было пустить лошадей вскачь, чтобы не быть останавливаемыми на каждом шагу. Проскакав полчаса по легкому спуску в очень красивую долину, опоясываемую великолепными горными видами, мы приехали в Мисильмери, маленький и плохой городок бесхарактерной архитектуры. На одной стороне небольшой площади заседал комитет, образовавший род временного правительства, на другой стороне, на деревянном крыльце, выступавшем на площадь, восседал в обстановке первобытной простоты начальник штаба гарибальдиевской экспедиции полковник Сиртори. Он в эту минуту выдавал двум молодым американским офицерам с военного парохода ‘Ирокезец’ паспорт, без которого никого не впускают в лагерь. Он, кроме того, дал им в проводники офицера, я присоединился к ним, и мы поехали к высотам, ведущим на Джебель-Россо и в Меццанский проход. Скоро остались налево позади нас последние домики города и феодального замка, белые глиняные стены которого имели в себе что-то, напоминавшее скелет. Вся окрестность засажена оливковыми деревьями, виноградниками, разными хлебами, и все росло роскошно, несмотря на каменистую почву. Генерал расположился лагерем на довольно обширной террасе, прямо над развалинами, она с одной стороны нависла над равниною и холмами, гряда которых кончается Цаффаранским мысом, а с другой стороны виднелись скалы Джебель-Россо и Меццанский проход, отделяясь от лагерной террасы ложбиною, которая походила на угасший кратер и теперь отчасти была под водою, собравшеюся от сильных дождей, бывших в последние дни. Панорама эта была одна из тех, которые невольно внушают вам мысль раскинуть тут вашу палатку, если у вас есть палатка. Это слово вычеркнуто из военного словаря Гарибальди. Но популярный генерал должен по временам делать уступку своим солдатам, и теперь он позволил, чтобы они воткнули для него в землю четыре штуки из тех пик, которыми вооружены отряды, не имеющие ружей, и накинули на них ковер. В этой палатке лежало в должности подушки гуачосское седло на черной овчине, служившей постелью, А для других людей отряда были оливковые деревья, дающие хорошую тень, были для изголовья камни, и на одного из десятерых был плащ или ковер. Кругом были постановлены лошади,— почти все без привязей, но держали они себя чинно. Когда мы приехали, самого генерала не было в лагере, он отправился в один из своих утренних объездов, но перед его палаткою были все его верные спутники: полковник Турр1, венгерец, еще страдающий от прошлогодней раны в руке, но всегда готовый явиться туда, где есть опасность, полковник Биксио2, другой надежный спутник, известный офицер корпуса альпийских стрелков, полковник Карини3, храбрейший из сицилийцев, также’ офицер этого корпуса, и много других, подобных ему храбростью, в числе их сын Гарибальди 4, юноша с полученною при Калата-Фими раною в руке, и сын Даниэля Манини 5 с раною в ноге. Тут стоял и бывший священник Гуцмароли, романьолец, восторженно преданный своему герою, следующий за ним повсюду, как тень, заботящийся об его удобствах, охраняющий его в минуту опасности. Тут был и небольшой отряд колонновожатых, большею частью людей из почетных ломбардских фамилий — они должны были ездить верхом, но ходили пешком первые в атаку. Не менее других тут замечательна личность сицилийского монаха, ‘брата’ Панталеоне, похожего на тех монахов, которых видим на средневековых картинах. Полный пламенного патриотизма и никому не уступающий мужеством, он присоединился к инсургентам в Салеми {То есть пред битвою при Калата-Фими.}, сильно воодушевляя их. Тут было также много влиятельных людей из Палермо и его окрестностей, было несколько священников и монахов, принадлежащих к самым искренним и энергичным сеятелям восстания. Они составляли странность в этой не слишком усердной к католичеству армии, но, уверяю вас, они держат себя так, что самые кипучие из юношей-волонтеров чтят и уважают их и в них сан их.
Вся эта пестрая толпа, увеличившаяся теперь двумя молодыми офицерами американского и, через несколько минут после них, тремя офицерами британского флота, собралась около центра — дымящегося котла с лежавшею в нем четвертью теленка и обильною приправою лука, а подле котла стояла большая корзина с хлебом и бочонок марсальского вина. Каждый угощался самым коммунистическим манером, работая ножом и пальцами и торопливо опоражнивая единственный на всю компанию оловянный стакан. Только на такой иррегулярной войне вы можете видеть эти сцены в полном их совершенстве. Долгие марши и контрмарши, дожди, битвы, ночлеги на голой земле сделали почти каждого достойным явиться хорошею фигурою в картине Мурильйо, в обстановке, имеющей своим фоном громадные сицилийские горы, которых не воспроизведет никакая кисть.
Вскоре по приезде явился Гарибальди и принял своих иноземных посетителей с тою очаровательною, спокойною простотою, которая характеризует его, с большою мягкостью он исполнял неизменно повторяемые каждым гостем просьбы дать автограф и отвечал на множество вопросов, которыми натурально осыпали его. Только по отъезде гостей он снова принялся за свои занятия. Вопрос шел, ни больше, ни меньше, как о том, чтобы в ту же ночь сделать попытку внезапной атаки на Палермо. По всем полученным известиям не оставалось сомнения, что неаполитанцы пошли на брошенную им удочку, что они приняли притворное отступление за поражение, а отправление пушек в глубину острова за признак отчаяния инсургентов. Они, повидимому, не имели даже и предчувствия о фланговом движении к Мисильмери: люди, приходившие из Piana dei Greci, говорили что главные неаполитанские силы находятся там, а другой сильный отряд — Парко и по дороге дальше за Парко. Известия говорили также, что в Монреале находится несколько тысяч неаполитанцев. Действительно, подступы к Монреале и Парко, образуемые деревнями Piana di Borazzo и Тереза, которые обе стоят подле королевского дворца, на юго-западной стороне города, были пунктами сосредоточения неаполитанцев, а подступы к южной и юго-восточной частям города остались мало защищены. Прежние события заставили неаполитанцев обратить внимание на топографию Палермо, чтобы оставаться владыками его, в случае народного восстания. Это нелегко в Палермо, городе истинно южной постройки, составляющем лабиринт узких, извилистых улиц, по которым идут дома, все снабженные балконами. Такая постройка очень затруднительна для войск в уличной битве, неаполитанцы, как только могли, старались уменьшить эту невыгоду. Главными путями сообщения в городе служат две улицы, очевидно испанского происхождения: первая, называющаяся Толедскою, выходя с моря у Porta Felice {Название ворот, прохода. (Прим. ред.).}, проходит по городу прямой линиею с северо-востока на юго-запад мимо собора св. Розалии и оканчивается на обширнейшей из палермских площадей, королевской площади (Piazza Reale), в противоположном конце города, где входят в него дороги из Монреале и Парко. Кроме королевского дворца, построенного, как говорят, на месте древнего дворца сицилийских эмиров, на этой площади стоят еще несколько больших общественных зданий: один угол ее образует Архиепископский дворец, а другой угол — большой монастырь св. Елизаветы. Местность слегка возвышается по направлению к этой части города, господствующей над всеми остальными. Под прямым углом перерезывает Толедскую улицу другая такая же прямая улица, называющаяся Макерадскою, она, выходя от Сан-Антонинских ворот и прорезывая весь город, выводит на дорогу к ла-Фаворите и к молу в гавани. Две эти улицы пересекаются в самом центре города на восьмиугольной площади, называющейся Болонскою (Piazza Bologno {Болонская площадь. (Прим. ред.).}). Нижняя половина города от моря до этой площади была почти покинута жителями, или, лучше сказать, оставлена ими нежному попечению неаполитанских матросов и цитадели, возвышающейся на прибрежном холму близ северо-восточного угла города. Несколько караулов у ворот этой части города,— караулов, способных почти только стеречь, а не оборонять ворота, и около роты солдат в здании финансового управления, находящемся в этой части города,— вот все войска, которые были у неаполитанцев в нижней части Палермо.
Для поддержания сообщений с верхнею половиною города, бывшею настоящим центром обороны, и с морским берегом неаполитанцы устроили за городом две большие военные дороги или улицы (Stradoni), обе они выходят от королевского дворца, одна идет к морю мимо Villa Giulia, большого публичного сада, выходящего на морской квартал, другая идет чрез квартал Quatri Venti на мол. Эта вторая военная улица всегда считалась линиею отступления к кораблям, по ней построены большие здания: политическая тюрьма, несколько казарм, уголовная тюрьма и, наконец, верки мола.
Соображая все это расположение дел, Гарибальди составил план внезапно напасть на караулы в нижней, слабо защищенной части города, сбить их, ворваться в город и потом постепенно прокладывать себе путь из улицы в улицу. Две дороги, ведущие к этой части города, идут почти Параллельно и близко друг от друга. Та, которая идет по самому морскому берегу, охранялась слабее другой: ее занимала всего какая-нибудь одна рота, совершенно отрезанная от всяких сообщений. Достичь своей цели по ней было бы легче, но следовало опасаться, что движение длинной колонны будет замечено и будут предуведомлены о нападении главные силы неаполитанцев. Потому операционной линией была выбрана другая дорога. Эта дорога — шоссе, идущее из Палермо в глубину острова, перерезывая в половине мили (3/4 версты) от города Адмиралтейскую дорогу (Del Ammiraglio), она чрез широкую открытую улицу ведет на ту военную улицу (Stradone), которая лежит с этой стороны города, а потом входит в город у Терминских ворот. Подле этих ворог неаполитанцы сделали баррикады из мешков, насыпанных песком, они были заняты двумя ротами. Военная улица перед баррикадами обстреливалась несколькими горными орудиями, поставленными у Сан-Антонинских ворот. Подступ к военной улице по шоссе обстроен маленькими фортами, идущими вдоль дороги до самого моста, а аванпосты стояли по другую сторону моста.
С тем верным стратегическим тактом, которым бесспорно владеет Гарибальди, он выбрал этот пункт, как самый удобный для атаки. За исключением волонтеров, приехавших с ним, у него были только недисциплинированные, непривычные к войне партизаны, потому он расчел, что лучший шанс успеха для него — сосредоточить все силы, чтобы внезапно сбить противника. Всеобщее восстание горожан должно было помогать его операциям.
Составив этот план, он созвал партизанских капитанов и объяснил им свое намерение. Он сказал им, что не в его обычае собирать военные советы, но что теперь он почел нужным посоветоваться с ними, потому что от решения, какое теперь будет принято, зависит судьба Сицилии и, может быть, всей Италия. Надобно теперь выбрать, сказал он, одно из двух: или попытаться овладеть Палермо посредством неожиданного нападения, или отступить и начать организов[ыв]ать регулярное войско в глубине острова. Я, с своей стороны, сказал он, считаю лучшим сделать внезапную атаку, которая разом решит судьбу острова. Высказав это. он просил их быть краткими в своих замечаниях и не тянуть совещания. Почти все были изумлены отважностью этого плана, некоторые заговорили, что их отряды имеют мало боевых зарядов. Он сказал им в сотый раз, что неаполитанских хорошо вооруженных солдат нельзя побороть долгою перестрелкою, а надобно опрокидывать их стремительною атакою, что не надобно тратить боевых зарядов, не делать даром ни одного выстрела и что им раздадут все патроны, какие только есть в запасе. Когда таким образом возражение было устранено, все с большею или меньшею горячностью одобрили план. Гарибальди отпустил их с просьбой воодушевить инсургентов и поддерживать их мужество.
Первою мыслию Гарибальди было произвести атаку среди ночи: неаполитанцы по ночам не любят беспокоиться, и была почти полная вероятность, что они подвергнутся паническому страху. Но и для сицилийских инсургентов такая атака была бы трудна, потому Гарибальди рассудил распорядиться так, чтобы войска его подошли к городским воротам на рассвете. По первоначальному и лучшему плану самого генерала и его генерал-адъютанта, полковника Турра, полагалось двинуться по шоссе из Мисильмери: оно так широко, что можно на нем довольно развернуть силы, и вообще представляет все удобства. Но сицилийские капитаны рекомендовали итти через Меццанский проход, спускающийся в палермскую равнину с высот, находящихся за Джебель-Россо. По их словам, путь этот гораздо короче и вовсе не труден. Их словам поверили, и всем силам было приказано с наступлением ночи сосредоточиться у верхнего конца прохода, где стоит церковь.
По первоначальной диспозиции в авангарде следовало итти волонтерам, приехавшим с Гарибальди, а сицилийским инсургентам следовать за ними. Но некоторые капитаны просили, как милости, чтоб их отрядам было позволено первым взойти в город,— требование такое, отказать в котором было неловко. Потому план был изменен. Колонновожатые и по три человека из каждой роты альпийских стрелков были сведены в маленький авангард, который вверен был майору Ткжри, венгерскому офицеру, отличившемуся под командою генерала Кмети 29 сентября в Карее. За этим передовым отрядом шли сицилийцы, которыми командовал Ла-Мага, эмигрант, приехавший с Гарибальди. Во второй линии были генуэзские стрелки, все вооруженные швейцарскими штуцерами и превосходно ими владеющие. За ними шли два батальона альпийских стрелков, а потом остальные сицилийцы.
По этим распоряжениям разные отряды стали один за другим подвигаться к верхнему концу дефиле, генеральному штабу немного нужно было времени, чтоб собраться, он скоро снялся с своего лагеря и последовал за войсками. Меня посадили на истинного Росинанта, поводья которого были просто обернуты около морды, седло мое было как будто нарочно сделано по спинным позвонкам моего коня. Но заблаговременно нашелся ковер, и вообще я не могу жаловаться. Дорога к верхнему концу дефиле извивается между гигантскими кактусовыми изгородями, дающими совершенно восточный характер местности. Мы прибыли на вершину в ту самую минуту, как садилось солнце, нам был виден Палермо со своим заливом, казавшийся скорее волшебною декорациею, чем действительным пейзажем. Все горы с своими обрывистыми пиками красноватого цвета тонули в лучах заходящего солнца, принимая от них тот розовый оттенок, который прежде считал я исключительною принадлежностью Аттики. Очаровательна была сцена, простиравшаяся перед нами, оглядываясь назад в глубину гор, мы видели одну из картиннейших местностей, какие только встречались мне: вся страна блистала весенними цветами, благоухание которых понеслось с удвоенною силою, когда солнце закатилось. Этот горный проход оказался дурною дорогою для экспедиции, но вид его был очень мил.
Для поддержания неаполитанцев в той мысли, что они совершенно безопасны с этой стороны, были разложены попрежнему большие костры на вершинах гор, и долго после нашего отхода огни поддерживались нарочно оставленными для того людьми. Гарибальди взъехал на самую вершину, чтобы обозреть позицию или, быть может, чтобы предаться мечтам, которые овладевают им в такие торжественные минуты и кончаются сосредоточением всех его способностей на цели, лежащей перед ним.
Вечерняя пушка цитадели давно была повторена эхом гор, месяц ясно стал над нашими головами, придавая новую очаровательность живописной сцене, наконец мы пустились в поход.
Перед началом похода ‘молодцы’ (Picciotti), как называются инсургенты, были приведены в некоторый порядок, вы, конечно, поверите мне, что не совсем легко было исполнить это дело ночью: капитан не узнавал своих солдат, солдаты не узнавали своего капитана, каждый становился на чужое место, никто не откликался на призыв. За исключением волонтеров, приехавших с Гарибальди, все остальное войско казалось беспорядочною массою, которую почти невозможно устроить, но постепенно люди каждой команды собрались по своим местам, и в десять часов вечера начался поход. Сицилийские капитаны или никогда не осматривали Меццанского дефиле, или должны иметь странные понятия об удобных дорогах. Весь этот проход — просто тропинка среди огромных камней, беспрестанно переходящая русло горного потока, часто идущая по самому руслу, в других местах идущая через кучи мелких камней и по самым страшным ущельям, прибавьте к этому, что спуск имеет крутизну 25 градусов и что по такому пути надобно было итти ночью. Солдаты могли проходить только поодиночке, от этого наша колонна страшно растягивалась и беспрестанно происходили остановки. Генерал клялся, что уже никогда не поверит сицилийским донесениям о какой-нибудь горной дороге. Но как бы то ни было, мы достигли наконец равнины, вошли в оливковые рощи, растущие внизу. Наши лошади, кованные на шипах, редко падали. Мы остановились, пока кончат спуск все отряды, и во время этой остановки^ произошел случай, не предвещавший ничего особенно хорошего от наших ‘молодцов’. Лошади в Сицилии ездят большею частью без узды, потому они беспрерывно били, неудобство это было так чувствительно в ночной экспедиции, что некоторых самых упрямых нужно было отослать назад. Но одна из них осталась и начала свои проделки, всадник ее потерял терпение, и она стала бить хуже прежнего. Соседние лошади шарахнулись назад и встревожили сицилийцев, бывших позади их. Из этих ‘молодцов’ многие уже сели было на землю и начали дремать, впросонках они, вероятно, приняли деревья за неаполитанцев, звезды за гранаты, а месяц за колоссальную бомбу, как бы то ни было, но большая часть их одним прыжком очутились в кустарниках по обеим сторонам дороги, многие в испуге начали стрелять из ружей и, если б еще немного, распространился бы общий панический страх. Каждый делал все, что мог для восстановления порядка, но испуг был произведен, и его действие отражалось потом, как вы увидите. Случилось и другое приключение, которое могло повести к расстройству всего предприятия. Сицилийские проводники, бывшие в передовом отряде, сбились с дороги и вместо тропинки, выводящей на большую дорогу, на которую мы хотели итти, они продолжали вести нас по проселочной дороге вдоль косогора, которая привела бы нас именно к тому пункту, где находились главные силы неаполитанцев. Ошибка была во-время замечена и поправлена, но не без большой потери времени. Наконец колонна вышла на большую дорогу, широкое шоссе, опоясанное высокими заборами садов. Мы потеряли много времени во всех этих проволочках, и приближалось время рассвета. Потому надобно было спешить. Но от усталости или от влияния прежнего испуга наши ‘молодцы’ никак не могли итти быстро. Занималась заря, когда мы миновали первые дома, выходящие по этому направлению далеко за город. Инсургенты, которым следовало бы лучше знать местность, начали кричать свои ewiva, как будто мы уже дошли до городских ворот. Если б не эта ошибка, наш авангард застиг бы врасплох караул на Адмиралтейском мосту и, вероятно, проник бы в город, не потеряв ни одного человека. Но крики наших ‘молодцов’ не только подняли караул на мосту, а даже доставили неаполитанцам возможность подкрепить отряд, оберегавший Терминские ворота, и приготовиться к обороне местности с фланга.
Таким образом, вместо того, чтобы захватить врасплох мостовой караул, наш авангард был встречен сильным огнем, ие только с фронта, но и с флангов, из домов по дороге. При первом залпе почти вся ‘молодежь’ перескочила через садовые стены, но не с тем, чтобы стрелять из-за них, оставив 30 или 40 человек, составлявших авангард, одних под огнем на широкой улице, ведущей к мосту. Был послан вперед первый батальон альпийских стрелков, он не мог в одну минуту взять позицию, потому скоро был послан и второй батальон. Пока они прогоняли неаполитанцев, офицеры всячески старались повести вперед ‘молодежь’. Это было не очень легко, особенно в начале, когда с фронта послышался гром пушек, хотя и не оказывал он заметного действия. Впрочем, ‘молодцы’ могут быть введены в дело, когда пройдет в них первое неприятное впечатление, особенно когда они видят, что не каждый ружейный выстрел убивает или ранит, что даже и не каждое пушечное ядро делает вред, хотя и страшно шумит. Они могли вполне убедиться в этом нынешним утром, потому что никогда я не видел такой безвредности такого сильного огня, как ныне от неаполитанцев, хотя у чих превосходные штуцера. Все хлопотали, чтобы вывести вперед ‘молодцов’, ободряли их, вытаскивали их из их убежищ всеми хитростями и способами, часто толчками и силою. После нескольких минут смущения почти все они благополучно перебрались через открытое место к мосту, но общая наклонность у них была проходить лучше под мостом, чем по мосту, который, подобно всем мостам через горные потоки, поднят высоко, и в это время обстреливался сильным перекрестным огнем с Piana di Borazzo, где неаполитанцы пробили в стене амбразуры и поставили несколько пушек, сделавших несколько дурно направленных выстрелов. Пока сам генерал и многие офицеры его штаба хлопотали, чтобы вывести ‘молодцов’ из их убежищ и двинуть их вперед, авангард прогнал неаполитанцев на военную улицу (Stradone), которая идет к морю перед самыми Терминскими воротами. Неаполитанский форт у этих ворот, значительно усиленный в последние дни, открыл жаркий огонь, под которым была вся длинная линия домов, ведущая к мосту, а в то же время две пушки и отряд пехоты, стоявшие у Сан-Антонинских ворот, открыли по атакующим перекрестный огонь. Но все это не было задержкою для храбрых, бывших впереди. Они не стали тратить времени на перестрелку, а бросились в штыки. Командир авангарда, венгерский майор Тюгри, с троими из вожатых первые перебежали через баррикаду из песочных мешков в город, но их предводитель был ранен пулею, раздробившею ему левое колено. Других убитых или раненых тут почти не было в авангарде и у стрелков. Пока они гнали неаполитанцев с позиции на позицию, палермцы также начали подниматься, но для соблюдения правды надобно сказать: только в кварталах, покинутых войсками.
Та же самая сцена, как у моста, повторилась при переходе ‘молодцов’ через военную улицу: они шли вперед неохотно. А надобно было скорее войти в город, чтобы не подвергнуться нападению с флангов или в тыл, в Piana di Borazzo стояли неаполитанцы. Чтобы предупредить эту опасность, нескольким отрядам инсургентов было приказано зайти за садовые заборы, опоясывающие дорогу, по которой неаполитанцы могли бы прийти в левый фланг нам. Эта диверсия и, по всей вероятности, неохота неаполитанцев сражаться на открытой местности были достаточны для отвращения опасности: почти все медлившие ‘молодцы’ прошли в город. Тут же построили атакующие для защиты своего тыла баррикаду из всего, что только попадалось под руки. Это дело так понравилось ‘молодцам’, что они начали строить баррикаду и во фронте перед собою,— прежде, чем успели остановить их, они завалили часть дороги, по которой надобно было итти.
Но самым критическим делом решительно был переход через военную улицу, которая обстреливалась перекрестным огнем, и всевозможные хитрости были употреблены, чтобы заставить ‘молодцов’ совершить этот подвиг, казавшийся для них смертельным. Я с одним из товарищей Гарибальди насильно вывел одного из них под огонь и не пускал назад’ — это скоро заставило его перебежать через улицу. Здесь-то особенно обнаруживалось, как дурно направляли свой огонь неаполитанцы. Я смотрел несколько времени и не видел ни одного человека раненого. Для ободрения ‘молодцов’ один из генуэзских стрелков взял несколько стульев, поставил на одном из них трехцветное знамя, сел сам и просидел несколько времени. Это наконец подействовало, и ‘молодцы’ ободрились до того, что останавливались на переходе через военную улицу, чтобы выстрелить из ружья.
Прямо подле Терминских ворот находится старый рынок (Vecchia Fiera),— он был первым местом, где Гарибальди сделал остановку. Надобно знать сицилийцев, чтобы понять, какой бешеный крик, шум, гвалт они подняли: все хотели целовать его руки, обнимать его колена. Каждая минута приводила новые массы, поочередно входившие на площадь и нетерпеливо ждавшие своей очереди. Когда волонтеры Гарибальди постепенно очистили нижнюю часть города, почти все жители сошлись на площадь, посмотреть на освободителя Палермо и Сицилии, прокричать приветствие ему. Он вошел в город около половины 5 часа утра, а к 12 часам дня более половины города было очищено от войск. Но за два часа перед тем цитадель открыла по городу огонь, сначала довольно умеренный, но скоро очень усилившийся. Она стреляла 13-дюймовыми бомбами, калеными ядрами и всяческими другими снарядами, наносящими большое разрушение. Часов около 12 открыли огонь и корабли, стоявшие в гавани, вместе с цитаделью они успели разрушить множество домов в нижней части города. Множество людей обоего пола и всех возрастов было убито и ранено. Две большие бомбы были брошены прямо на госпиталь и разорвались на одном из его дворов. Повсюду мы видели разрушение и пожары, убитых и раненых, кроме этих людей, многие другие, конечно, погибли под развалинами домов. Особенно пострадала часть города около Болонской площади и некоторые из улиц, соседних с нею. Если целью неаполитанцев было внушить ужас, они достигли этой цели. Кто только мог, скрывался в место, казавшееся ему безопаснейшим от бомб, а те, которые не находили себе такого убежища, плакали, молились на улицах, ломая руки. Да, это было печальное зрелище, и бомбардированье больше вредило людям безоружным, чем тем, которым могли бы хотеть мстить неаполитанцы. Перед открытием огня с флота командир неаполитанской эскадры послал учтивое извещение всем стоявшим на дороге иностранным военным кораблям, чтобы они посторонились, а всем судам, бывшим между молом и берегом, чтобы они вышли в море за мол. Они так и сделали.

Вечер.

Бомбардирование еще продолжается, с небольшими интервалами. Особенно силен огонь цитадели, где царствует наместник короля-бомбы II6 — Ланца. Нет сомнения, что адмирал Мнди сделал командиру неаполитанской эскадры сильные представления по поводу бомбардирования, но их не послушались. Некоторые части города надобно строить совершенно вновь: большие бомбы, пролетая насквозь от кровли до фундамента, потрясали непрочные палермские здания. Некоторые церкви также пострадали. Но все это бесполезное бомбардирование не помешало инсургентам постепенно выгнать королевские войска из всех их позиций в городе, за исключением одной той части, которая лежит около королевского дворца, и линии сообщения их с молом. В нижней части города они владеют только Амарским фортом (Castello Amare) и зданием финансового управления, в котором находится около роты солдат. Почти все иностранные подданные переехали на свои военные корабли, переехали на них и все консулы, за исключением нашего, мистера Гудуина, который как истинный британец не покидает флага, поставленного над его домом. По всем рассказам, нет и сравнения между нынешним бомбардированием и тем, какое было в 1848 году. Тогда неаполитанцы довольствовались бросанием одной или двух бомб в полчаса, а теперь бросают их так часто, как только позволяет время, нужное мортирам на то, чтобы остыть.
Все пришедшие с Гарибальди измучились до последней степени: всю прошлую ночь они не спали, а весь день была им порядочная работа. Сам генерал теперь отдыхает на террасе, которая окружает большой фонтан на Piazza del Pretorio {Площадь претории. (Прим. ред.).}, где открыл непрерывное заседание комитет,— тот самый, который с самого начала руководил всем движением. Теперь он обратил себя во временное правительство под диктатурою Гарибальди. Комитет наяиачил нескольких специальных комиссаров по разным отраслям своих действий и по возможности удовлетворяет многочисленным надобностям, ежеминутно представляющимся. По угнетению, в котором находился здесь народ, мало было можно сделать приготовлений к нынешним обстоятельствам, все надобно устраивать и доставать в одну минуту, не терпящую отсрочки, все надобно теперь: оружие, сколько можно достать его, боевые снаряды, продовольствие для войск, госпитательные припасы, все надобно устраивать. Много такта нужно для того, чтобы удовлетворить каждого, кому нужно или кому кажется, по его мнению, что нужно то или другое, чтобы выслушать каждого, у кого есть что сообщить или кому кажется, что у него есть что сообщить. У комитета очень много доброй воли, но я должен сказать, что палермцы не содействуют его усилиям так энергически, как следовало бы ожидать от их энтузиазма. В них есть какое-то полувосточное laisser aller {Предоставлять ходу вещей (‘плыть по течению’). (Прим. ред.).}, производящее только порывы к деятельности, несовершенно удовлетворяющие требованию обстоятельств.
При первом нашем вступлении в город они очень торопливо принялись строить баррикады, но по мере того, как мы овладеваем новыми кварталами, нужно строить беспрестанно все новые баррикады, и довольно трудно удерживать их за неотступной работою. Они много кричат ewiva, но беганье по улицам предпочитают тяжелому труду. Даже колокольный набат, звук самый деморализующий для армии в многолюдном городе, производит в них, при всех увещаниях, только порывы. Это южная беспечность, скоро побеждающая всякое доброе намерение.
Город иллюминован, и в промежутки между бомбардированием представляет оживленное зрелище. Но все лавки еще заперты. Иллюминация стеклянными шкаликами, висящими с балконов, производит очень живописный эффект,— он еще усиливается от бомб, летающих по ясному небу.

Палермо. 28 мая. Утро.

От усталости я проспал всю ночь. Но люди не спавшие уверяют меня, что бомбардирование и с кораблей и с цитадели производилось ночью еще яростнее, чем днем. Если б не это, ночь могла бы пройти довольно спокойно, тишину ее мало нарушали редкие и пустые выстрелы на аванпостах. Только что проснулся я, мое внимание было привлечено шумом людей, бежавших с криком по улице. Я выглянул в окно и увидел двух человек, которые бежали по улице, размахивая платками, с восклицаниями: viva la libertl {Да здравствует свобода! (Прим. ред.).}. Сначала не мог я понять их запоздалого энтузиазма, но потом сказали мне, что они из числа людей, сидевших в тюрьме за политические преступления и только вот освобожденных теперь,— тут я понял неожиданный взрыв их восклицаний, разумеется возбуждавший достаточное количество отголосков со всех сторон. Несколько сот таких освобожденных бегали по улицам, служа громкою характеристикою бурбонского правительства. Войска, занимавшие тюрьму наместничества (vicariato) и соседние с нею казармы, удалились, сели на лодки и переехали в цитадель. Сообщение между войсками, находящимися в цитадели и занимающими Piazza Reale, было таким образом прервано.
Второю новостью было то, что войска, стоявшие в Монреале, отступили к городу. Горожане рано поутру могли видеть, как они спускаются по дороге к королевскому дворцу, увеличивая несколькими тысячами силу расположенных в нем войск. Раздробить силы королевских войск было одною из главнейших целей Гарибальди, когда он делал свои эволюции. Неаполитанцы, зная ненависть народа и многочисленность инсургентских отрядов, готовых вредить им, не отваживались никуда являться иначе, как большими корпусами. Желая удержать за собою монреальскую позицию, они послали туда от 4 до 5 тысяч человек. Отряд такой силы был у них по дороге из Парко в Пиану,— он, как они воображали, преследовал Гарибальди. В цитадели и по дороге к молу также нужен был им сильный гарнизон, так что на защиту самого города оставалась у них только уже не очень большая часть сил.
Ныне поутру пришел неаполитанский пароход ‘Капри’ еще с другим пароходом, оба они наполнены войсками и, надобно думать, хотят высадить их где-нибудь на берег. Эти войска были посланы из Неаполя, когда там еще не могло быть известий о катастрофе. Они, повидимому, колеблются, что им делать при таком неожиданном обстоятельстве, потому что, если б они хотели высадиться, высадка была бы им легка под прикрытием огня из цитадели. Утро ныне идет довольно тихо. С кораблей не делается ни одного выстрела, цитадель умереннее прежнего в своей деятельности.

12 часов дня.

Сейчас я возвратился из главной квартиры, находящейся на Piazza del Pretorio, где тайна молчания кораблей объяснена мне. Адмирал Миди каждый день три раза посылает на берег своего флаг-лейтенанта, мистера Уильмота, говорить с нашим консулом, мистером Гудуином, и узнавать, что происходит в городе. Ныне поутру мистер Уильмот был отправлен с другим поручением. Командир неаполитанской эскадры рано поутру приехал на наш корабль ‘Ганнибал’ просить услуг адмирала, чтобы через него выпросить у Гарибальди перемирие и кроме того позволение двум генералам войск, находящихся около королевского дворца, переехать через город на свидание с адмиралом. Адмирал Мнди отвечал, что не согласится быть посредникам ни в каких переговорах, пока не прекратится огонь с кораблей и с цитадели: неаполитанский командир обещал немедленно прекратить огонь с кораблей, но сказал, что не может ручаться за прекращение огня с цитадели, потому что ею командует генерал, не только не подчиненный ему, а напротив, старший его по чину. Он прибавил, однакоже, что употребит все усилия склонить коменданта цитадели, чтобы он, последовав его примеру, прекратил огонь. Тогда адмирал обещал передать просьбу командира генералу Гарибальди. Командир сдержал слово, и его корабли не сделали после того ни одного выстрела. Но, кажется, его убеждения оказались бессильны над комендантом, цитадели, который продолжает от времени до времени бросать бомбы, впрочем гораздо умереннее, чем вчера. Просьба командира эскадры, по-моему, еще яснее, чем оставление войсками позиции у мола и оставление госпиталя с 700 больных, показывает, что положение дел не обещает успеха неаполитанцам, по их собственному мнению. Однакоже генерал Гарибальди, с обыкновенным своим великодушием, тотчас же согласился заключить перемирие, остановиться на пути победы и пропустить генералов через город, мало того: он, не дожидаясь распоряжений со стороны неприятеля, разослал приказания тотчас же прекратить неприязненные действия по всей линии атаки и через адмирала уведомил об этом командира неаполитанской эскадры. Это значило слишком далеко заходить в великодушии. Но в характере Гарибальди — верить в свое дело и быть великодушным даже к врагам.
Кроме неаполитанских командиров, и другим также кажется, что победа на стороне Гарибальди. Написав поутру несколько строк, я пошел ходить по городу. Первою моею целью была, разумеется, главная квартира. Сам я живу в гостинице ‘Тринакрия’, прямо против французского консульства. Выходя из своих дверей, я увидел, что джентльмен в синем сюртуке с медными пуговицами, украшенными французским императорским орлом, разговаривает с моим хозяином, который, немедленно представив мне джентльмена с медными пуговицами, как делопроизводителя французского консульства, сказал, что он желает видеть генерала Гарибальди, и узнав, что я иду к нему, попросил взять этого господина с собою. Я согласился, и мы отправились. Во все продолжение дороги делопроизводитель обнаруживал очень пытливое расположение ума, спрашивал меня о числе войска у Гарибальди, о том, владеет ли он городом, хорошо ли он снабжен боевыми запасами, и предлагал множество подобных нескромных вопросов, на которые я отвечал, как только мог дипломатичнее. Он уведомил меня, что имеет сообщить генералу нечто очень важное, а я стал занимать его подробностями о бомбардировании, показывая ему следы его. Так мы добрались на Piazza Pretorio и нашли генерала на террасе большого фонтана. Я представил ему своего спутника, который отвел генерала в сторону и долго говорил с ним, блистая великим красноречием, которое, полагаю, мало подействовало на прямодушного солдата в красной фланелевой рубашке: он хоть и не дипломат, но очень зорко понимает людей.
Взятие Палермо решительно подействовало на окружающую страну. Нет конца ‘отрядам’ инсургентов, сходящимся со всех сторон и нападающим на неаполитанцев. Лишь только неаполитанцы сошли с Монреале, соседние инсургенты заняли его и Сан-Мартино. Они целыми роями нападают на неаполитанцев около Пианы и Корлеоне, так что колонна из 1 500—1 600 человек, посланная по этому направлению, находится в большой опасности. Она надеялась уничтожить Гарибальди, но судьба, которую она готовила ему, может постичь ее саму.
Но если общий ход событий решительно благоприятен для Гарибальди, то я должен сказать, что палермцы едва ли исполняют свой долг как следует. Чувства у них у всех хороши, но они страшно бездейственны, у них нет общности в действиях, которою всего больше обеспечивается успех. У них нет никакой инициативы, никакой энергии, единственное, кажется, их занятие — выдумывать и распространять слухи. Четверти часа не пройдет без того, чтобы кто-нибудь не прибежал, запыхавшись, с извещением, что двинулись на город королевские войска, то с той, то с другой стороны. Лошади и кавалерия в особенности кажутся страшилищами палермцев. Единственный полк неаполитанской конницы видится им повсюду. Напрасно они тычутся носами в баррикады, которыми кругом загорожен город,— они видят везде кавалерию. Но хотя и преследует их призрак королевских войск, немногие из них думают, что сами должны помогать своему охранению, приготовляя к обороне свои дома и улицы, будучи всегда сами готовы отражать нападение. Им не приходит на мысль поступать, как поступали ломбардцы в прошлом году: день и ночь заботиться об облегчении страданий тех, которые пролили свою кровь за них. Это не то, что недостаток доброго желания,— нет, это непривычка действовать без приказания. Без приказания они умеют делать только одно — кричать evviva да бродить по улицам, собирая новости и сплетни.
Иррегулярные отряды решительно улучшаются. У них развивается вкус к баррикадной и уличной войне. Они еще тратят свои заряды нелепым образом, но начинают держаться на месте и даже двигаться вперед, если перекрестный огонь не слишком силен. Вот наша выгода от уличных битв: чем больше они длятся, тем больше укрепляется дух иррегулярных войск, а дисциплина регулярных войск падает.
Каждый час дает новые доказательства тому в виде пленнников и дезертиров из неаполитанских сил. Считая тут и взятых в госпиталях, их должно быть больше 1 000 человек. Есть приказание генерала обращаться с ними хорошо, да и в народе нет общего ожесточения против них, зато тем сильнее ожесточение на сбирров, шпионов и солдат d’armi compagni, городской полиции, совершавших ужаснейшие дела. Их отыскивают повсюду и приводят человек по пяти-шести вдруг к комитету, трепещущих за свою жизнь. Но до сих пор убит был из них только один, схваченный в ту самую минуту, как стрелял людей, хотевших арестовать его.
Прекращение или скорее ослабление бомбардировки опять вызвало людей на улицы.

Вечер.

Когда пришел я после обеда в главную квартиру, я нашел там всех в сильном негодовании. Бомбардирование с цитадели продолжалось много времени после того, как Гарибальди послал известие, что соглашается на перемирие. Неаполитанцы даже продолжали ружейную стрельбу с аванпостов, хотя строгие приказания Гарибальди удерживали патриотов от ответа на нее. Воспользовавшись прекращением военных действий с их стороны, неаполитанцы зажгли несколько домов и овладели несколькими баррикадами, бывшими во фланге баррикад, устроенных ими на Piazza Reale. Несколько гарибальдиевскйх стрелков были убиты или ранены. Генерал писал письмо К адмиралу Мнди, жалуясь ему на это вероломство, когда (в 6 часов вечера) снова явился к нему от адмирала лейтенант Уильмот, говоря, что от командира эскадры не получено никакого ответа и потому адмирал считает генерала освобожденным от данного обещания. Тогда был дан приказ отбить у неаполитанцев потерянные позиции. Было брошено несколько орсиниевских гранат,— они скоро прогнали роялистов. Через полчаса лейтенант Уильмот явился снова. Командир эскадры прислал свой ответ, состоявший в просьбе о принятии двух генералов под покровительство британского флага при их проходе через город. Адмирал категорически отказал, и после того командир неаполитанской эскадры объявил, что все переговоры кончены. Этим ответом усилилось мнение, что все переговоры были только хитростью для выигрыша времени и для подготовления какой-нибудь атаки. Ежеминутно приходят новые рапорты, что весь неаполитанский флот в движении, кроме одного фрегата Ercoli, вчера бомбардировавшего город. Два парохода с войсками, высадив пять шлюпок своего груза в цитадель, ушли, один из них повел на буксире канонирскую лодку, а другой два купеческие судна. Общее мнение то, что они думают высадить остаток своего груза где-нибудь в другом пункте и произвести общую атаку. Я должен сказать, что, напротив, все это кажется мне более похожим на приготовления к отъезду войск. Как бы то ни было, но патриоты приготовились к встрече их, если они попытаются напасть.

Мая 29. Утро.

Ночь прошла спокойно,— по крайней мере так мне сказывают, потому что сам я проспал ее мертвым сном. Весь неаполитанский флот вышел ночью из гавани в море по прямому пути к Неаполю, но утром корабль командира эскадры явился к востоку, по направлению к Термини, где неаполитанские войска сели на корабли в 1848 году.
Бастион Монтальто, стоящий подле королевского дворца, очищен неаполитанцами, покинувшими в нем большую 32-фунтовую пушку. Отряд, занимавший здание финансового управления, прислал одного из офицеров своих парламентером с предложением, что он готов удалиться. Гарибальди соглашался отпустить солдат с тем, что они положат оружие. Они отказались, и 32-фунтовою пушкою готовят показать им необходимость сдаться. Кроме того, форт их отрезан от получения воды и продовольствия, так что без сомнения они скоро уступят.
С каждою минутою подтверждается предположение, что эволюции неаполитанского флота имеют целью оградить целость неаполитанских войск, а не вредить патриотам. Когда я пришел на Piazza Pretorio, один из инсургентских капитанов рапортовал, что неаполитанцы отрезаны от всех сообщений — и с окрестностями города, и с морем. Сан-Мартино, ла-Фаворита, Монреале, Парко и округи приморской стороны наполнены партизанами, день и ночь тревожащими неаполитанцев, которые стоят большими силами в Бораццо и Санта-Терезе и пытались вчера, потом опять ныне поутру пройти вперед к Оливуццо, по пути к Сан-Мартино и ла-Фаворите. Вероятно, это движение было хитростью, а истинное намерение их — пробиваться в противоположном направлении, по которому они стреляли.
Пока я был с генералом, пришло письмо из Корлеоне, уведомлявшее его, что полковник, командующий посланною туда неаполитанскою колонною, расположен перейти на сторону инсургентов, если они признают его в полковничьем чине. Он окружен со всех сторон партизанами, пути отступления ему отрезаны, а перед ним инсургенты находятся в большом числе. Ответом было, разумеется, принятие его предложения, полученного косвенным путем.
Это предложение не удивляет меня. Вчера несколько неаполитанских солдат пришли в штатском платье и передались патриотам. Я видел вдруг, в одном месте, человек 60 или 70 пленных и дезертиров, которые все желали получить оружие и стать воинами итальянской независимости.
Но при всем том надобно бы желать, чтобы палермцы да и инсургентские отряды делали больше, чем они делают. Палермцы занимаются как будто только своими evviva, a инсургенты только тратят свои заряды.

6 часов вечера.

Часов около 3 дня снова произошел один из панических испугов, повторяющихся ежеминутно, и больше всего деморализующих население и инсургентов. Ушедшие вчера пароходы вернулись, и разнесся слух, что они высаживают на берег войска у Греческих ворот (Porta dei Greci),— началась беготня, беспорядочная тревога. Вся эта история была произведена столбом пыли на дороге, идущей к морю. Вечером было несколько сильных перестрелок около Piazza Reale и на левой руке от нее, где неаполитанцы занимают бастион, которым фланкируется дворец и который сам защищается цитаделью. Весь вчерашний и нынешний день целью борьбы в этой стороне города было овладеть группою домов, стоящих около бастиона, чтобы, изолировав его, заставить солдат бросить его и бастион св. Агаты. Город так обширен, а у Гарибальди так мало собственных своих солдат, что нельзя им поспеть повсюду и надобно беречь их: они так нужны, что употреблять их в дело можно только при крайней необходимости. Потому почти во всех пунктах главные силы составляют сицилийские инсургенты. Пока зарядов достает у них, дело идет хорошо. Но, к несчастию, они так торопливо стреляют, что и нескольких сот патронов было бы мало каждому из них. Все патроны были уже выпущены на воздух инсургентами в то время, когда королевские войска двинулись вперед,— отряд ‘молодцов’ отступил в соседнюю улицу, и роялисты могли ворваться в другую улицу, где другой отряд их еще держался.
Гарибальди обедал, когда пришло это известие. Слухов о наступлении королевских войск разносилось в тот день столь много, что первое впечатление было — почесть новое известие одною из этих пустых тревог. Но капитан Нива, принесший его, был из числа гарибальдиевских волонтеров, и потому в справедливости известия не оставалось сомнения. Одна какая-нибудь улица или какой-нибудь дом — не важная вещь в таком городе, как Палермо, где их такое множество, что недостанет сил оборонять все. Но важно было нравственное впечатление, какое произведет потеря того, что раз уже взято. С обыкновенным своим тактом, который начинает мне казаться похожим на вдохновение, Гарибальди понял это. Он вскочил со стула со словами: ‘хорошо, так, верно, надобно мне явиться туда самому’. Он видел, что это одна из тех минут, когда командир должен быть впереди войск, чтобы ободрить их. Он сошел вниз, взял с собою людей, попавшихся на дороге к месту потери, и пошел брать отбитый пункт.
Его появление скоро остановило роялистов, они быстро потеряли и ту выгоду, которую только что приобрели. Благодаря удивительному нравственному влиянию, какое оказывает он на всех, окружающих его, Гарибальди скоро успел достичь того, что ‘молодцы’ стали сражаться, и даже одушевил жителей, остававшихся в домах.
Не слушая настоятельных требований своих спутников, чтобы он не подвергал себя опасности, он оставался на улице, без всякого прикрытия, убеждая и ободряя своих солдат. Видя это, неприятель бросился на него из домов и из-за баррикады. Один из ‘молодцов’ получил рану пулею в голову, когда стоял подле самого Гарибальди. Гарибальди поддержал его. Полковника Турра пуля рикошетом ударила в ногу, когда он, схватив генерала, насильно стал уводить его с открытого места. Но впечатление было произведено. Одним прыжком ‘молодцы’ подбежали так близко к неприятелю, что могли бросить орсиниевскую гранату, повалившую 7 или 8 человек, неаполитанцы побежали.
Два парохода, на которых были войска, пристали к берегу и начали высаживать их у цитадели, под прикрытием военных кораблей, стоящих бортом к городу и готовых бомбардировать его. Это показывает, что неаполитанцы не отказались от мысли о борьбе, а еще надеются возвратить потерянное. Эти солдаты не неаполитанцы,— они говорят по-немецки. По мнению некоторых, это баварцы. Посмотрим, ободрятся ли от их присутствия неаполитанцы, упавшие духом.

30 мая. Утро.

Войска, высадившиеся в эту ночь, вышли из цитадели к молу и потом, сделав обход, кажется, присоединились к войскам на другом конце города. Это походит на то, как будто они хотят только держаться в позициях В королевском дворце и около него, а не нападать на город.
Известия из глубины острова так хороши, что лучших и желать нельзя. Повсюду народ восстает и войска удаляются. Вечером 23-го генерал Альфан де-Гейсла удалился из Джирдженти, оставив гражданское начальство на произвол судьбы. Как только войска вышли, народ поднял итальянский флаг. Составился комитет, образовалась национальная гвардия. И тут, как повсюду, крики были: viva l’Italia! viva Vittorio Emmanuele! и viva Garibaldi! Гражданские начальства не были оскорбляемы, и хотя были выпущены арестованные, числом до 200 человек, но беспорядков не произошло. Вся Джирджентская провинция следует примеру своего главного города {Сицилия разделяется на 7 провинций, положение которых следующее: северо-восточной угол острова, ближайший к неаполитанскому материку,— Мессинская провинция, южнее по восточному берегу — Каталанская, юго-восточный угол — Сиракучская. Далее по южному берегу, начиная с востока, за Сиракузскою позициею следует Кальтанисеттская, входящая далеко в глубину острова, потом Джирджетская, западная сторона занята Грапанскою позициею (в ней лежит Марсала). Середину северного берега занимает Палермская провинция.}. То же повторяется и в других провинциях: народ восстает, выбирает комитеты, вооружается. Катанийская провинция восстала вся, кроме только своего главного города, который еще держится в повиновении войсками, так же как и Тралани. Все это произошло еще до взятия Палермо, известие о котором еще не имело времени произвести полное свое действие. Если неаполитанцы когда-нибудь снова овладеют Сицилиею, сицилийцы будут заслуживать того, чтобы вечно правил король Bombino.
Неаполитанский флот не сделал ни одного выстрела со вчерашнего утра, когда адмирал Мнди высказал неаполитанскому командиру свое мнение о бомбардировании, таким образом, палермцы избавлены от половины бедствий, которым могли подвергнуться. Но цитадель неисправима. Как только послышит она шум или увидит движение в какой-нибудь части города, тотчас бросает бомбу. Если бы возможно было бомбам этим не попадать ни во что, наверное они и не попадали бы,— но в этих узких улицах нельзя им не попасть во что-нибудь. Почти все дома построены так плохо, что одной бомбы довольно для обращения целого здания в груду развалин, которая хоронит под собою его жителей. Целые семейства исчезли таким образом, сотни мирных людей убиты и ранены. Флот бросил в первый день бомб 70 или 80. Цитадель бросила их, наверное, больше 300.
В первый день Гарибальди послал командирам иностранных военных кораблей протест против этого подлого бесчеловечия. Но они не могли без инструкций решиться на прямое вмешательство. Апеллировать на это надобно к общественному мнению Европы.

9 часов утра.

Сейчас прибыл в город из королевского дворца парламентер с следующим письмом к генералу Гарибальди.

Квартира главнокомандующего сухопутными и морскими
силами за проливом. Палермо. 30 мая 1860.

‘Его превосходительству генералу Гарибальди.

Генерал, британский адмирал известил меня, что с удовольствием примет на своем корабле двух моих генералов для начатия с вами переговоров, в которых он будет посредником, если вы позволите им проехать через город. Прошу вас известить меня, согласны ли вы, и если согласны, то назначить мне час, в который должно начаться перемирие. Хорошо было бы также, чтобы вы позволили этим двум генералам иметь с собою конвой от королевского дворца до карантина, где они сели бы в шлюпку.

В ожидании ответа, имею честь быть
Ланца’.

Ответ на это письмо был, что генерал Гарибальди согласен видеться с неаполитанскими генералами на адмиральском корабле, что он разошлет по всей линии приказания прекратить перестрелку, что перемирие должно начаться в 12 часов и что в час пополудни он будет на адмиральском Корабле. Полковник Турр, генерал-инспектор национальных сил, послал письмо Ланцы на ‘Ганнибал’ через г. Уильмота, британского флаг-лейтенанта.

Половина первого пополудни.

Если увидят, что какой-нибудь человек среди суматохи надел чужой плащ, это может почесться ошибкою, но если при следующем случае тот же человек окажется делающим то же, все закричат: ‘держите вора!’ Когда неаполитанцы попросили перемирия и генерал Гарибальди, уступая их просьбе, послал по всей линии приказ остановить огонь, неаполитанцы продолжали бомбардирование и попытались воспользоваться перемирием, чтобы захватить выгоднейшие позиции. Ныне они не только сделали такую же попытку, но и действительно успели приобрести значительную выгоду от нее. Чтобы прекратить огонь в 12 часов, Гарибальди начал рассылать по линии известие о перемирии за час до этого. В это время явилась неаполитанская колонна на той самой дороге, по которой вошел в город Гарибальди. При колонне находилась артиллерия. Колонна эта, стоявшая у Адмиралтейского моста, двинулась к Терминским воротам. Напрасно Выставили белый флаг, означающий перемирие,— колонна продолжала огонь, и цитадель начала бросать бомбы в том же направлении. Несколько офицеров, взошедши на баррикаду, старались объяснить неаполитанцам, что заключено перемирие. Они были приняты ружейными выстрелами, и в числе других был ранен полковник Карини. Но гарибальдиевские волонтеры все еще держались приказания, не отвечали на огонь. Посол за послом являлся к Гарибальди, объявляя, что войска его должны стрелять или оставить свою позицию. Генерал уже готовился объявить, что перемирие нарушено, когда явились к нему парламентерами два неаполитанские офицера. Они извиняли дело недоразумением, говоря, что колонна не была извещена о перемирии. Они были посланы вперед прекратить огонь и оста[но]вить колонну. Довольно любопытно то, что во все это время продолжалось бомбардирование с цитадели,— а наверное нельзя было предположить, что в цитадели не знали о перемирии! Ровно в 12 часов пришло известие, что колонна проникла в город. Гарибальди, как накануне, тотчас же собрал резервы и пошел вперед. Известия были совершенно справедливы, и британский лейтенант мистер Уильмот, приехавший на берег объявить о согласии адмирала, чтобы свидание происходило на его корабле, увидел себя на середине между наступающею неаполитанскою колонною и отрядом Гарибальди. Бомба, брошенная из цитадели, разорвалась подле мистера Уильмота, неаполитанцы прикладывались стрелять, и с большою опасностью он успел наконец дойти до Гарибальди. Тогда было 5 минут 1-го. Мистер Уильмот привез согласие адмирала, чтоб переговоры были на его корабле, а через несколько минут неаполитанские офицеры приехали сказать, что все дело было недоразумением, что колонна не была извещена.
Шлюпки адмирала были у берега в четверть 1-го. Я должен сказать, что, будучи на месте Гарибальди, не стал бы слушать никаких предложений, пока колонна не оставила бы позицию, занятую вероломством. Но Гарибальди неисправим в своем великодушии. Я дожидаюсь, чтобы узнать о результатах свидания,— надеюсь, что успею сообщить вам их прежде, чем кончится прием корреспонденции на английском корабле ‘Intrepid’, готовящемся к отплытию.

4 часа пополудни.

Конференция на корабле еще не кончилась, и все шлюпки стоят подле ‘Ганнибала’. Город в самом взволнованном состоянии. Распространилась молва, что неаполитанцы предлагают Гарибальди заключить капитуляцию на том условии, что они дозволят ему свободно салиться из города. В такие-то минуты бывает видно, каков дух народа. И бесспорно оказывается, что дух палермского народа не тот, который производит героев и мучеников. Вместо того, чтобы броситься в дома, ближайшие к позициям неприятеля, жители бегают по улицам, наводя уныние друг на друга.

Половина 6-го.

Конференция кончилась. Гарибальди вышел на берег и отправился в свой дворец с двумя неаполитанскими генералами. Отходит французская почта, и я должен отправить письмо, не имея времени сообщить вам подробности конференции. Но рассказывают, что заключено перемирие до 12 часов завтрашнего дня и что неаполитанцы просили его главным образом для того, чтобы перевезти на корабли своих раненых, которых у них очень много.
Как бы то ни было, недолго вам ждать окончательного решения в том или другом смысле: оно должно совершиться через несколько дней. Ни та, ни другая партия не может долго выдержать своего нынешнего положения. Можно было бы написать эпическую поэму о том, что сделали 1062 человека итальянцев и 5 венгерцев в эти три недели, какие очи совершили битвы, какие делали переходы, какое переносили утомление. Если бы каждый сицилиец готов был исполнить хотя тысячную долю того, что делали они, теперь уже не было бы надобности ни в какой борьбе. О жалованье они я не думают,— у них нет в мысли и слова ‘жалованье’: почти все приехавшие с Гарибальди имеют собственные средства содержать себя, никогда не спрашивают ничего, кроме патронов, продовольствуются тем, что могут сами купить, и, кажется, забыли, что такое значит соч. Плохо у них лишь одно то, что их высадилось на берег всего только 1062 человека и что люди, считающие себя великими двигателями итальянского дела, тут считают своею обязанностью сильнейшим образом препятствовать прибытию всяких подкреплений к ним. Злоречивому человеку показалось бы, что они почли это дело благоприятным случаем сбыть с рук Гарибальди, но они, может быть, ошиблись в расчете.

Палермо. 31 мая.

Кто ищет сильных впечатлений, тому лучше всего немедленно ехать в Палермо. Каким бы blas {Пресыщенным. (Прим. ред.).} он ни был или какая бы рыбья кровь ни была в нем,— он, ручаюсь, расшевелится. Он будет увлечен потоком народного чувства или стремительность и переменчивость этого потока произведет в нем такую сильную реакцию, какую он редко испытывал,
Народная пословица говорит, что день на день не походит. А здесь почти каждый час изменяет положение дел, и с положением дел чувства 200 000 человек меняются из одной крайности в другую почтя без малейшей постепенности. Вот все торжествуют и полны надежд,— через минуту все в ужасе и унынии. Вот город оглашается радостными криками,— через минуту тысячи повергаются перед образами Мадонны и святых, стоящими тут на всех перекрестках. Иногда между двумя пароксизмами бывает штиль, род утомления, но за ним быстро следует другой припадок надежды или страха.
Эта постоянная тревога — вернейшее отражение народных мнений. Вот баварцы (так называют здесь иностранных наемных солдат) перешли вперед за свою линию и грозят нападением, вот народный страх видит, как в ужасном сне, конницу, скачущую через баррикады, вот наступают войска из королевского дворца. Пока в одной улице народный голос разносит эти вести, в другой несется противоположный поток, громкими криками разглашающий, что целые батальоны неприятельские передались нам, что неприятель покинул свои крепчайшие позиции, бежит в расстройстве куда попало. Обыкновенно и те и другие новости одинаково несправедливы, порождаются только напряженным состоянием фантазии. Но в нынешний день было достаточное основание перемене чувств, которой подвергался город с утра до ночи.
Во вчерашнем письме я только успел кратко упомянуть о конференции на ‘Ганнибале’ между Гарибальди и двумя неаполитанскими генералами. Первые предложения были сделаны неаполитанцами на другой же день после нашего вступления, но они не привели ни к чему, потому что неаполитанцы не хотели обратиться прямо к самому Гарибальди. Они про или конференции с адмиралом Мнди, ожидая, что он возьмется быть посредником между ними и генералом Гарибальди. Конечно, полномочному наместнику короля-бомбы II было унизительно обращаться с просьбою к ‘флибустьеру Гарибальди’. Но адмирал Мнди полагал, что если неаполитанцы попали в беду и если Гарибальди захочет быть великодушен, то и должны они воздать ему надлежащую честь. Принуждаемые вступить в переговоры прямо с ‘его превосходительством генералом Гарибальди’, они уже никак не могли бы и потом называть его флибустьером, должны были признать его полководцем. Командир находящейся в Сицилии эскадры британского флота не мог вступать в сношения с Гарибальди, если он считается флибустьером, Но готов был принять на себя посредничество, если он — главнокомандующий национальных сицилийских сил. Колебавшись два дня, генерал Ланца увидел себя вынужденным уступить и послал Гарибальди письмо, просившее о свидании.
Странное недоразумение, по которому иностранные наемники вступили в город в ту самую минуту, как началось перемирие, повело ко множеству извинений с неаполитанской стороны. Конференция была назначена в половине 1-го, противники разными дорогами пришли к тому месту, где ждали их шлюпки ‘Ганнибала’. Офицер, посланный от Гарибальди в королевский дворец, проводил оттуда на берег генерала Летицию (бывшего либералом в революцию 1820 г.7), при Летиции находились командир стоявшего в гавани неаполитанского флота и несколько адъютантов. С Гарибальди были полковник Турр и также адъютанты. Британский адмирал с большим политическим тактом пригласил французского и американского командиров эскадр присутствовать при конференции. Генерал Летиция возражал против этого, говоря, что имеет дело только с британским адмиралом и с Гарибальди, но Гарибальди тотчас же отвечал ему, что не имеет никаких секретов и будет очень рад присутствию французского и американского командиров, которые потому и остались при конференции.
Генерал Летиция подал бумагу, в которой были письменно определены шесть оснований, на которых он желает вести переговоры. Вот они:
‘1. Должно быть заключено перемирие на срок, о каком согласятся договаривающиеся стороны.
2. Во время перемирия обе стороны должны оставаться на своих позициях.
3. Транспорты раненых из королевского дворца и семейства королевских чиновников должны быть свободно пропускаемы через город для переправы на королевские суда.
4. Королевским войскам во дворце и семействам, скрывшимся в монастырях, должно быть позволено снабжаться дневным продовольствием.
5. Муниципальные власти обратятся к его величеству королю с верноподданническою просьбою, излагая перед ним истинные желания города, эта просьба будет сообщена его величеству.
6. Войскам (неаполитанским), находящимся в городе, будет дозволено получать продовольствие из Цитадели’.
Одни эти условия уже показывали, в каком положении находятся неаполитанцы, обремененные множеством раненых, которых в одном королевском дворце было больше 500, не имевшие продовольствия, искавшие только предлога для примирения и уступок. Каждый, кроме Гарибальди, или отказал бы в этих условиях, или потребовал бы в вознаграждение за них разных выгод. Но Гарибальди не таков: он великодушно согласился на пять из шести условий. Он отверг только пятый пункт, говоривший о просьбе и составлявший признание в поражении, тогда как все выгоды были на его стороне. Но,— факт, лучше всего характеризующий его,— когда конференция кончилась, Гарибальди, говоря с Летициею, сказал ему, что если бы король неаполитанский дал сицилийцам конституцию и обещался следовать истинно итальянской политике, согласной с политикою Виктора-Эммануэля, то он готов примириться на этом основании.
По первому пункту было решено, что перемирие заключается до 12 часов следующего дня. По второму пункту был некоторый спор, и в нем явилось на сцену наступление, сделанное наемными войсками, но Гарибальди принял извинения, состоявшие в том, будто эта колонна не успела перед тем временем получить инструкции.
Конференция кончилась уже в 6-м часу вечера. По возвращении Гарибальди в город все силы были обращены на приведение Палермо в состояние защищаться. Четыре комиссара, назначенные по четырем частям города, занялись усилением построенных и постройкою новых баррикад. Народ был возбуждаем к деятельности, объяснялось ему его положение, оставлявшее только один выбор: сражаться или погибнуть, и при такой дилемме палермцы, надобно сознаться, выказали больше деятельности и энергии, чем я ожидал. Священники, женщины, дети — все работали над баррикадами, таскали на кровли и верхние этажи домов камни и другие вещи, чтобы бросать их на неприятеля в случае нападения. Гарибальдиевские стрелки и инсургентские отряды были собраны, размещены по пунктам, назначенным для каждого. По всем колокольням были поставлены люди, с приказанием бить в набат, как только начнется сражение. Ко всем инсургентским отрядам, находящимся за городом, были разосланы приказания, чтобы на следующий день одни из них вошли в город, другие напали на королевские войска с тылу. Комитету было сообщено, чтобы он собрал как можно больше снарядов для делания орсиниевских гранат, пушки, взятые в городе, были поставлены на позицию на разных баррикадах, войскам были розданы патроны и продовольствие. Словом оказать, до поздней ночи деятельно велись распоряжения, обещавшие хороший успех следующему дню.
Нынешнее утро деятельность не только не ослабела, а напротив, были самым полезным образом употреблены немногие остававшиеся часы. Ныне годовщина битвы при Палестро, которою начался ряд побед, создавший нынешнее положение Верхней Италии,— это было хорошим предзнаменованием. Город проснулся очень рано. Первый взгляд на улицы был не ободрителен. Казалось, будто идет полная эмиграция: толпы женщин и детей, сопровождаемые мужчинами, несущими на себе разное имущество и провизию, пробирались через баррикады. Приказано было пропускать только женщин и детей, которым лучше быть за городом, когда возобновится битва и с нею, по всей вероятности, бомбардирование. Именно та часть населения, которая оставалась в домах, особенно пострадала от варварского бомбардирования, и жестокостью было бы снова подвергать ее другому, еще более суровому. Но эта эмиграция была возможна только для зажиточных классов, которые могли взять с собою кошельки, наполненные деньгами, и платить за свое помещение на купеческих судах или найти его на военных кораблях. Британский адмирал отдал приказание принимать на корабли каждого, кто только придет. Командиры кораблей других наций последовали его примеру, и таким образом к 2 часам корабли переполнились людьми,— к этому времени были переправлены на них почти все, хотевшие покинуть город.
Мистер Гудуин все еще, несмотря на ежедневные приглашения адмирала, не хотевший покинуть свой пост, принял к себе в дом всех женщин и детей из небогатых английских семейств.
Вопрос был только в том, захотят ли сражаться оставшиеся в городе? Священники и монахи, почти все без исключения явившиеся истинными патриотами, ходили по улицам с крестами, ободряя народ надеяться на бога и сражаться за жизнь и собственность. Отряды стали на своих позициях, во всех была видна такая готовность и решимость, что если бы дан был сигнал, результат не был бы сомнителен,— я убежден в том. Но пока делалось это в городе, уже произошла перемена в преторском дворце {главной квартире Гарибальди.}. Рано утром Ланца прислал парламентера, прося конвоя для генерала Петиции, который желает в 10 часов утра иметь свидание с генералом Гарибальди. Видно было, что он хочет просить нового перемирия. Мне случилось быть в комнате Гарибальди, когда явился Летиция. Его тон был уже совершенно не таков, как накануне, не могло быть ничего любезнее и мягче слов, которыми он высказал свою просьбу. Он объяснил, что до 12 часов невозможно перевезти всех раненых и что потому цель перемирия не достигнется, если не продолжить его. Он сначала просил продлить перемирие бессрочно, выражая надежду, что, быть может, не понадобится возобновлять войну. Гарибальди не согласился на бессрочное перемирие и предложил одни сутки, Летиция находил, что этого мало, и наконец Гарибальди определил продолжить перемирие на трое суток.
Как только ушел Летиция, были посланы приказания не начинать нападения в 12 часов. Город был так воодушевлен, что общее мнение осталось решительно недовольно продлением перемирия, в котором почти все видели выгоду только для неаполитанцев. Говорили, что они хотят освободиться от раненых, снабдить себя провизиею и получить подкрепления из Неаполя. Никто не хотел видеть другой стороны вопроса,— того, что есть в перемирии выгоды и для национальных войск. Около того самого времени, как Летиция был у Гарибальди, пришло из Кальяри письмо от 28 мая, говорившее, что идет в Сицилию пароход с 100 человек гарибальдиевских волонтеров, отборных людей, с 2 000 ружей, с большим количеством патронов и других военных запасов, и что он придет к берегу утром 31 мая. Это было важным подкреплением, и немедленно были сделаны распоряжения, чтобы начальники отрядов, находящихся по соседству Кастелламаре, ждали этого парохода и приготовились к выгрузке снарядов. К тому же времени успели прибыть пушки, оставленные в Корлеоне. Вы помните, что отправка этих пушек с отрядом человек из 100 заманила неаполитанцев к преследованию и повела к взятию Палермо. Приказ был дан отступать до Сан-Джулиано. По затруднительности пути, а может быть, и по небрежности посланных в это отступление, они не успели сделать дела так быстро, как следовало бы, и результат был тот, что пришлось им бросить назади две пушки (одна из них была та, которую взяли при Калата-Фими). Потеря эта теперь неважна, потому что в уличной палермской битве пушки не принесут большой пользы, а взятие Палермо не слишком дорого было бы куплено и потерею всех пушек.
Кроме подвоза остальных пушек, трехдневное перемирие давало время сойтись в Палермо отрядам из глубины острова,— это будет подкрепление из нескольких тысяч человек. Некоторые из этих отрядов находятся уже в арьергарде колонн, пришедших вчера к Терминским воротам.
Но важнее всего то, что эта трехдневная отсрочка дает время распространиться деморализации и между неаполитанскими, и между наемными иностранными солдатами. Три из числа неаполитанских полков — 6-й, 8-й и 10-й — несколько месяцев тому назад выказывали такое неудовольствие и такую непокорность, что пришлось совершенно раскассировать и переформировать их. Уличные битвы последних дней, когда неудача была на стороне войск, конечно произвели не такое действие, чтобы укрепить их дисциплину или ободрить их дух. Притом же, положение солдат не таково, как положение сбирров полиции, родом сицилийцев. Сбирры эти знают, что не должны ожидать пощады, но против солдат нет никакого ожесточения. Целый день ныне они во множестве ходят по городу, и очень многие приходят вовсе передаться нам, другие фратернизировать с народом, и все горят желанием увидеть Гарибальди, поцеловать его руки. Несколько неаполитанских офицеров, родом из Сицилии, приезжали повидаться с родными, находящимися в городе. Немногие из них вернулись назад. Да и вернувшиеся будут в неприятельском стане еще полезнее Гарибальди, чем когда бы остались здесь. Я сам видел капитана, целовавшего руки Гарибальди, со слезами просившего его предотвратить кровопролитие между собратами итальянцами и обещавшего всеми силами склонять к тому же своих солдат.
В числе проезжавших через город находился майор Боско, сицилиец, командующий одним из тех стрелковых батальонов, которые обещали королю неаполитанскому принести голову Гарибальди. Он был задержан потому, что неаполитанские аванпосты не хотели пропустить транспорта с мукою в город. В конце своего ареста он стал как есть либералом.
Между дезертирами находился швейцарец, принадлежащий к наемным войскам. Он был сержантом и разжалован в рядовые, по его словам, за мелкий проступок. Он рассказывал, что швейцарцев между наемными солдатами всего одна пятая часть, а все остальные — сброд разной сволочи из Австрии, в особенности из Кроации, самые величайшие негодяи, каких только можно набрать, что у них одна цель — грабеж и что их командир, фон-Михель, обещал им разрешение грабить.
Скоро представились доказательства словам швейцарца. Эти наемные солдаты ворвались во все дома, соседние с их позициею, разграбили в них все, насиловали женщин и зажгли самые дома, В одном амбаре нашли они множество хлеба и продали его по низкой цене тем, кто был расположен воспользоваться несчастием ближнего. Они устроили настоящую ярмарку. Когда были сделаны об этом представления командующему генералу, он сначала стал извинять грабеж тем, будто он сделан вчера в первой горячности нападения, а другие подробности просто отрицал. Наконец, однакоже, неаполитанские офицеры принуждены были сами сознаться, что эти солдаты — дурной народ. Сам батальонный командир Боско называет их так: ‘шайка разбойников, которую нельзя удержать в порядке’. Разумеется, нельзя. Их с самого начала восстания поощряли к грабежу и скорее хвалили, чем наказывали за все неистовства. Кроатов довольно один день продержать так, и уже никакая сила не удержит их в дисциплине. Они сражаются для грабежа. Очень заметна ненависть между неаполитанцами, и офицерами и солдатами, и между этими кондоттьери, если б неаполитанцы не боялись, они первые начали бы сражение с наемниками. Эти разбойники хороши с обеих сторон: если надежда на грабеж может заставить их сражаться, то трудно будет удержать их в строю, когда сражение начнется и им можно будет грабить.
Даже из наемных солдат те, которые лучше своих товарищей, гнушаются ими: около 100 человек швейцарцев уже предлагали перейти к Гарибальди, если им дадут хорошее жалованье. Посмотрим, приведут ли к чему-нибудь переговоры, начатые об этом.
Вечером Гарибальди обошел город, осматривая положение дел. Я был с ним, и не могу дать вам даже слабого понятия о том, как его встречали повсюду. Это был один из тех триумфов, которые, кажется, возносят человека выше людей. Самою удивительною из виденных мною сцен такого рода была встреча Наполеона и Виктора-Эммануэля в Милане, год тому назад, и мне кажется, что вчерашняя сцена была еще поразительнее. Въезд императора и короля был несколько формалистичнее, что мешало полному выражению народного энтузиазма. Они были верхами, окружены своею гвардиею. А кумир народа, Гарибальди, в своей красной фланелевой рубашке, с полуразвязавшимся носовым платком вместо галстуха, в изношенном плаще, пешком ходил между этих тысяч кричащих, смеющихся, с ума сходящих от радости людей, и несколько человек, сопровождавших его, едва успевали только защищать его, чтобы народ не схватил его на руки. Народ теснился целовать его руки или хоть коснуться полы его платья, как будто в нем исцеление, награда всех прошедших и, быть может, будущих страданий. Матери несли к нему детей, на коленях просили его благословить их,— а предмет их поклонения все оставался таким же спокойным, улыбающимся, каким бывает под смертоноснейшим огнем, старался утешить толпу, останавливался на каждом шагу выслушивать долгую жалобу о домах сожженных, об имуществе, разграбленном отступавшими солдатами, давал советы, утешал, обещал, что все убытки будут уплачены.
Я не имел времени обозреть все пункты, с которых прогнаны солдаты, но, только посетив их все, можно бы составить себе полное понятие, какой урон они должны были потерпеть и насколько превосходят их гарибальдиевские волонтеры в уличном бою. Эти юноши как будто находили себе наслаждение в том, чтобы выбивать солдат из их позиций, занимались этим с любовью, обнаруживая удивительные тактические таланты: ни разу не ускользнула от них выгода обойти солдат с фланга, зайти в тыл их позиции. Каждый большой дом, а в особенности монастырь, становился для них цитаделью, в которой быстро пробивались амбразуры, извергавшие убийственный огонь на головы солдат. Только этим способом могли они дойти до самого королевского дворца почти без потерь.
Когда Гарибальди возвратился домой, явился неаполитанец с возражениями против того, что постройка баррикад продолжается во время перемирия. Ответ был тот, что в своих границах каждая сторона может делать что ей угодно и что если неаполитанцы могут перевозить своих раненых и получать провизию, то городу не годится не строить баррикад.
Пока неаполитанский офицер еще ждал ответа, произошло формальное нашествие английских и американских флотских офицеров, получивших отпуск на берег: каждый из них, разумеется, желал видеть Гарибальди. Командир американского корабля приехал вместе с американским консулом, швейцарский консул также приехал. Гарибальди теперь уже не флибустьер, он главнокомандующий сицилийских национальных сил. Каждый, кто приезжал, наверное захочет приехать во второй раз, потому что каждый принимается с ласковым словом и каждому видно, что ему рады.
Мне кажется, что Гарибальди скоро с избытком вознаградил бы свои потери, если бы ему позволили принимать желающих с английских и американских кораблей. Хорошо, что неаполитанские офицеры были тут, чтобы видеть эту сцену: она покажет им, как думают о них иноземные народы.
Вскоре после того явился парламентер из здания финансового управления, которое еще занято роялистами, предлагая сдать эту позицию с находящимися в здании суммами,— всего, говорят, 4 000 000 таров, или 2 000 000 франков. Это большею частью частная собственность, Положенная туда для безопасности. Условия были приняты.
Известие о продлении перемирия вмиг изменило физиономию города. Многие из переехавших на корабли возвратились, потому что отсрочка дозволяла им привести свои дела в порядок, чего не успели они сделать при торопливом отъезде. Лихорадочное состояние миновалось, веселость стала господствующею чертою города, который был иллюминован, как и во все дни с нашего прибытия. До поздней ночи множество народа расхаживало по улицам с песнями и радостными криками. Разносчики вяленой рыбы, которая здесь главное продовольствие, появились на улицах — это я считаю признаком возвращения к более нормальному состоянию. Явились похоронные процессии с крестами, образами (особенно образами св. Розалии), восковыми свечами. Месяц светил ярко, и каждый возвращается домой не с теми чувствами, с какими встал ныне поутру.

Июня 1.

В эту ночь ушел один из неаполитанских пароходов, на нем уехал, говорят, и сам генерал Ланца. Пароход пошел в Неаполь, и надобно полагать, что уехавший на нем генерал, кто бы он ни был, отправился туда изложить необходимость уступок. Я уже говорил вам, что Гарибальди согласен на мир, если будет возвращена сицилийцам конституция, в особенности под гарантиею Англии, и король неаполитанский обещается следовать истинно итальянской политике. Посредничество адмирала Мнди, которое до сих пор приводило к таким хорошим результатам, устраняет все затруднения. Если неаполитанцы думают, что могут повесть дело иным путем, через другое посредничество или вовсе без посредничества, они ошибаются: Гарибальди никого не слушается и ни на кого не полагается, кроме адмирала Мнди. Адмирал принудил неаполитанцев вести переговоры прямо с Гарибальди и тем самым признать его: Гарибальди не такой человек, чтобы забыть это.
Неаполитанцы очень деятельно перевозят раненых на корабли, привозят в королевский дворец провиант и, вероятно, боевые снаряды. Дезертиры продолжают приходить к Гарибальди десятками. Кроме того, новостей нет.
‘Меандр’ уходит в 3 часа в Мессину и успеет быть в Марсели в субботу, ко времени отхода английской почты.
С каждым часом приходят новые известия о распространении восстания. Вчера прибыл из Трапани неаполитанский пароход с известием, что ежеминутно ждут нападения инсургентов на этот город. Говорят, что Мессина была бомбардирована {Читатель знает, что слух этот был несправедлив.}. Пора неаполитанцам подумать о примирении.

Июня 2.

Вчера вечером здание финансового управления, большой дом на Толедской улице, было сдано роялистами. Переговоры шли четыре дня. Первое предложение не было принято Гарибальди, настаивавшим, чтобы солдаты положили оружие, на что они не соглашались. По заключении перемирия предложение было возобновлено со стороны войск, обнаружилось обстоятельство, склонявшее принять его. Никто не предполагал, чтобы в этом доме были оставлены деньги,— оказалось, что они были там оставлены. Неаполитанцы были так уверены в своих силах, что не подумали принять меры на случай потери Палермо, и таким образом осталось в кассе более 5 000 000 дукатов, или 1200 000 фунтов,— по точному счету 5 444 444 дукатов (более 8 000 000 р. сер.). Из этой суммы только 100 000 дукатов принадлежат правительству, остальное — частные вклады. Г. Криспи, государственный секретарь, отправился туда с кассирами и контролерами финансового управления, составили протокол, эти чиновники и капитан отряда, занимавшего здание, подписали его. В отряде было до 125 человек, им позволили удалиться с оружием и багажом. У них был только один раненый, это легко объясняется выгодностью их позиции и тем, что правильного нападения не было сделано на них. Занимая свой пост, они забавлялись тем, что стреляли во всех прохожих. Говорят, что даже по заключении перемирия их выстрелами были убиты два человека у Porta Feiice. По найденным бумагам видно, что из правительственного фонда было взято 792 000 дукатов на военные издержки, которые очень значительны, потому что с самого начала волнений солдаты получают двойное жалованье.
Ныне утром получено известие, что вчера рано утром пароход Utile пришел в Марсалу, высадил около 100 человек волонтеров и выгрузил 2 000 ружей с большим количеством боевых снарядов, без всякого препятствия: все неаполитанские суда были тогда в Палермо, Мессине, Трапани и Катании,— единственных четырех пунктах, где еще несколько держатся королевские войска. Волонтерами начальствует уроженец Трапани, эмигрант Фрателли. Колонна эта должна была ныне утром итти на Трапани, жители которого каждую минуту ждут, что город их будет сожжен и разграблен солдатами. Но я полагаю, что она будет призвана сюда на тот случай, если завтра возобновятся военные действия.
Ждут не одного этого подкрепления. Есть верное известие, что пароход ‘Блекуэль’ 26 мая вышел из Ливорно с 1 500 или 1 800 волонтеров, Один из неаполитанских фрегатов, посланных искать его, нынешнею ночью вернулся, после напрасного поиска. Пришедший вчера из Гибралтара купеческий пароход сообщает, напротив, что у западного берега Сицилии видел большой винтовой пароход, наполненный людьми, идущий по направлению к Марсале. Любопытно было бы, если б и эта высадка, подобно двум первым, произошла в Марсале.
В последние трое суток не было перестрелки, но перемирие все-таки не было временем мира и согласия между противниками. Из лагеря в лагерь почти непрерывно ходят один за другим парламентеры для объяснения недоразумений, успокоения опасений, проверки фактов. То роялисты останавливают транспорты, то те же роялисты врываются в дома и грабят, унося все, что могут захватить. Многие из таких жалоб подтвердились исследованием дела, но я думаю, что эти нарушения перемирия производятся не столько вероломством неаполитанских генералов, сколько совершенным недостатком дисциплины в их войсках. Так, несмотря на несколько приказаний главнокомандующего, колонна, стоящая у Терминских ворот, не хотела пропустить транспорт с мукою. Дело довольно натуральное со стороны солдат: они устроили за городом род ярмарки, на которой торгуют всяческими награбленными вещами, продают их по дешевой цене, и не хотели пропустить такого хорошего случая к снабжению своего рынка товаром. Надобно было прибегнуть к возмездию. Один из их транспортов также был задержан. Пока его держали, солдаты, его конвоировавшие, дезертировали почти целым своим отрядом, взяв с собою и лишних мулов. На другом конце города солдаты усиливались ворваться в женский монастырь, всей власти генерала Ланцы и многочисленных послов от него оказалось едва достаточно для остановки их. В третьем конце города они увели девушек из монастыря Oblati, служащего приютом для девиц-сирот. Матери этих девушек в слезах пришли жаловаться. Самого факта неаполитанские начальства не отрицали, но объясняли, что монахини ушли с солдатами добровольно. Не проходит минуты, чтобы не явился кто-нибудь с жалобою на неистовство солдат. Если б не удивительная нравственная власть Гарибальди над его войском и над всем населением, невозможно было бы сохранить перемирие. Во все время, сколько мы находимся, не было ни одного следа проступка против дисциплины или законного порядка в гарибальдиевских войсках. Несмотря на одушевление и волнение, теперь в Палермо такой порядок, какого не было даже во время величайшего стеснения.
Только в одном жители неумолимы: это — предание сбирров смерти, они гоняются за ними, как за дикими зверями, и расстреливают, как только найдут. Особенно в первые дни формально производились систематические облавы на сбирров, особенно известных народу, и многие из них были убиты прежде, чем офицеры успевали спасти их. Кто вспомнит, каким бедствиям подвергался от них народ, тот не удивится народной ярости против них.
Дезертиры продолжают являться, странно сказать, они большею частью унтер-офицеры, сержанты и капралы, а не простые рядовые {Конечно, потому, что унтер-орицеры развитее рядовых.}. Все они просят служить у Гарибальди, того же просят человек 300 или 400 из пленных. Начинают переходить к инсургентам даже иностранные наемные солдаты,— то есть лучшие из них, гнушающиеся своими товарищами и своим родом службы. Почти каждого офицера, приходящего отсюда парламентером к неаполитанцам, расспрашивают о жалованье у Гарибальди, и если б не наш неуместный патриотизм, отвергший всякую мысль о жалованье, без сомнения, баварцы приняли бы предложения. Вероятно, еще и теперь было бы не поздно сделать им предложение, В доме финансового управления нашлось довольно денег на эту и на другие надобности.
Если бы Гарибальди и горожанам нужно было только сражаться с войсками, дело было бы нетрудное. Но бомбардирование делает положение затруднительным. По образцу, какой мы имели в первый день, можно видеть, чего наделает оно, если будет продолжительно. Может исполниться угроза обратить город в груду развалин и похоронить под ними тысячи мирных граждан,— особенно, если солдаты по прежнему обычаю будут жечь каждый дом, который разграбят.
Можно было бы написать целые томы о вандальствах, уже совершенных ими, потому что каждая из развалин, считаемых сотнями, имеет свою историю грубого бесчеловечия. Если бы не было на это у меня стольких свидетелей, офицеров британской эскадры, ходивших по городу и своими глазами видевших факты, я боялся бы сказать об этих вандальствах,— так они кажутся невероятны. Особенно в кварталах на правой и на левой руке от королевского дворца, населенных по большей части бедными людьми и наполненных монастырями, производились ужасы, в которых может удостовериться каждый, кто пойдет туда. Следы их увидит он своими глазами. Там стоят черные остовы сожженных домов. Население в них очень тесно набито даже в обыкновенные времена. Страх бомбардирования переполнил их людьми еще больше прежнего. Бомбы, упавшей на один из них, растерзавшей и похоронившей его жильцов, бывало достаточно, чтобы жители соседнего дома, бросая его, прятались в погреба. Солдаты, отступая, зажигали дома, уцелевшие от бомб, и, таким образом, множество людей было сожжено в этих убежищах. По всему околодку Альберджерии воздух наполнен запахом трупов, проникающим сквозь развалины, и жирным чадом, происходящим от горения тела. Если вы можете вынести этот запах, попробуйте войти в развалины, потому что только там вы увидите, что это такое за вещь. Недолго вам придется искать,— скоро вы споткнетесь о зажарившиеся остатки человеческого тела,— тут о ногу, там о руку, через несколько шагов о голову. Вам послышится шорох,— вы осмотритесь: десяток разъевшихся крыс бежит во все стороны или собака старается убежать через развалины, тучи мух взлетают при вашем приближении, и вы спешите вон, чтобы уйти от их отвратительного и ядовитого прикосновения.
Я дивлюсь только тому, что вид этих сцен не обращает каждого палермца в тигра, каждую палермитянку в фурию. Но эти люди были так долго затаптываемы, деморализируемы, что их натура как будто потеряла всю силу реакции. А все-таки последние дни навели на них убеждение, что невозможно им было ожидать никакой пощады, что еще во сто раз большие ужасы произошли бы, если бы неаполитанцы снова овладели городом. Эта грозящая опасность сильнее всего содействовала тому, что народ несколько пробудился от своей апатии, и надобно сказать: приготовления к встрече войск стали теперь производиться не попрежнему. Посмотрим, удержится ли эта бодрость, когда бомбы опять начнут летать по городу.
Гарибальди думает представить протест всем командирам стоящих здесь военных судов, с просьбою, чтобы они своим влиянием предотвратили меру, вредящую только беззащитной части населения. Если все консулы и командиры иностранных военных судов будут действовать единодушно, я думаю, неаполитанцы не осмелятся возобновить бомбардирования. Рассказ, что некоторые из консулов и иностранных командиров протестовали, столь часто повторявшийся и опровергавшийся, оказывается, однакоже, справедлив. Когда было сообщено, что в случае народного восстания город будет бомбардирован, адмирал Мнди приехал к Ланце и спросил, намерен ли он исполнить эти инструкции. Услышав, что он исполнит их, адмирал подал ему письменный протест, который привез с собою. Когда он уходил от Ланцы, вошел командир французской эскадры с таким же протестом, а вскоре после того командир американский. Их не послушали, как вам известно.

3 июня, утро.

Вчера в 9 часов вечера на неаполитанском почтовом пароходе ‘Саэтта’ приехал из Неаполя генерал Летиция. Мне сообщали за достоверное, что он привез с собою инструкции: биться до последнего человека, для этого призвать сюда гарнизон из Трапани и войска, идущие из Джирдженти, приготовиться как можно лучше, а до окончания приготовлений занимать Гарибальди переговорами. Из Неаполя прислано большое количество орсиниевских гранат и конгревовых ракет, с приказанием не жалеть ничего, жечь и истреблять все дома. Посмотрим, до какой степени это справедливо.
Ныне рано поутру генерал Летиция приехал к Гарибальди с просьбою о бессрочном продлении перемирия. Они говорили между собою совершенно наедине, и никто не знает, какие гарантии даны неаполитанцами Гарибальди и какими соображениями объяснено перемирие. Но верно то, что Гарибальди удовлетворился. Пусть он не слишком полагается на слова неаполитанского генерала — вот самое горячее желание каждого приверженца защищаемого им дела.
Между тем положительно известно, что гарнизону Трапани велено готовиться к отплытию, взять с собою как можно больше пушек и истребить остальные. Два парохода и парусный корвет посланы перевезти эти войска,— куда, неизвестно. У всех здесь мысли расстроены всеми этими тайнами, все недоумевают, что такое значит это перемирие.
При известии о продлении перемирия стали возвращаться уезжавшие из города, двинувшиеся было из него с самого рассвета в опасении битвы и бомбардирования.

4 июня.

Вчера, тотчас после свидания с Гарибальди, неаполитанский генерал Летиция снова отправился в Неаполь. Ожидают, что он скоро вернется. Говорят, что он просил у Гарибальди честного слова никому не рассказывать об известиях, привезенных им из Неаполя, так что никто не знает ничего положительного. Но из этих разъездов отсюда в Неаполь надобно заключать, что неаполитанский генерал привозил сюда мирные условия и поехал назад с ответам. Из Неаполя пишут, что король требовал вмешательства иностранных держав, потому неаполитанское правительство, быть может, в самом деле думает о переговорах.
Вы не удивитесь, услышав, что здесь мало верят неаполитанцам, и потому господствует мнение, видящее во всех этих свиданиях только попытки обмануть Гарибальди.
Вчера я писал вам, что из хорошего источника слышал, будто генерал Летиция привез из Неаполя инструкции вовсе не мирного, а, напротив, самого воинственного характера, и что переговоры начаты единственно с целью обманывать Гарибальди до той поры, когда кончатся все приготовления. Несомненно одно: с приездом генерала Летиции даны были новые инструкции неаполитанским кораблям. До его возвращения они заняты были нагрузкою всех тяжелых вещей из цитадели и из дворца. По приезде Летиции это немедленно было прекращено, боевые снаряды стали выгружаться опять на берег. С тем вместе парусный корвет, буксируемый двумя пароходами, пошел в Трапани, перевезти войска оттуда в Палермо. Он теперь возвратился и привез эти войска.
Перевозка раненых из королевского дворца продолжается. Надобно считать, что их перевезено уже больше 800 человек. Но ввоз провианта во дворец значительно уменьшился. Или войска уже достаточно снабжены, или уже не осталось лишних запасов в цитадели.
Поутру ныне люди, имеющие запасы вяленой рыбы в частях города, занятых войсками, пришли с жалобою, что их магазины разбиты, а товар перевезен на военных шлюпках на корабли. Разных рассказов так много, что я только повторяю факты, доказанные поверкою, и об этом упоминаю только потому, что сам видел бочонки, перевозимые на корабли из кварталов, занятых наемными войсками.
Надежда на переговоры нимало не ослабила деятельность приготовлений к обороне. Сначала баррикады строили повсюду, где нужно и где ненужно, не было времени позаботиться о систематическом плане этой работы. Теперь составлен общий план обороны. Все ненужные баррикады срыты, другие поправлены, третьи перестроены сызнова. Силою усердных забот более десяти пушек (почти все флотских) приспособлены к делу и поставлены на лафеты. Составлена команда к ним, приготовлены заряды из картечи и пуль. Орсиниевские гранаты делаются в большом количестве, неусыпно готовятся пули и порох. Последний неаполитанский бюллетень говорит, что Гарибальди окружен в Палермо и скоро будет уничтожен. Ныне утром колонна, стоящая у Терминских ворот, прислала жалобу, что расположенные в тылу ее отряды инсургентов стреляли по ней. Взглянув на цепь гор, окружающих Палермо, вы каждую ночь увидите на них повсюду огни инсургентов, оставшихся за городом. Если о ком можно сказать ‘они окружены’, то, конечно, уж о неаполитанцах.
Волонтеры и военные запасы, прибывшие в Марсалу, направляются сюда. Два дня тому назад они были в Партенико, рассчитывают, что ныне вечером или завтра поутру они будут здесь.
Еще нет никаких достоверных сведений о второй, более значительной экспедиции, отплывшей из Ливорно 26 мая. Вероятно, она отправилась куда-нибудь дальше. Препятствий не могла она встретить, потому что все неаполитанские военные суда сосредоточены в трех или четырех пунктах, от которых не отходят никуда.
Известие, что Мессина была бомбардирована, несправедливо. Но теперь канонирская лодка из Мальты, заходившая в Италию, известила, что инсургенты нападали на войска, стоящие в городе, нанесли им большой урон — до 400 или 500 человек — но не могли выбить их из укрепленных позиций в королевском дворце и кафедральном соборе.
Слухи о войсках, ушедших из Джирдженти, различны. Одни говорят, что они в Трапани, другие — что они на южном берегу, в Терранове. Самым лучшим примером трудности устроить, чтобы комитеты разных провинций и городов действовали по надлежащему плану, может служить то обстоятельство, что хотя вся страна в руках инсургентов, но нет правильного сообщения между провинциями и Палермо. Народ здесь не привык управлять своими делами и не имеет никакой инициативы. Назначены в провинций новые губернаторы, надобно надеяться, что они внесут некоторое единство в действия всех провинций.
У меня было так много других известий, что прежде я не имел времени сказать вам, как устраивается новая организация провинций. В нынешнем, как и во всех прочих сицилийских движениях, главною бедою был недостаток единства. Как только высадился Гарибальди и несколько прошел в глубину острова, все важнейшие члены аристократии и городских обществ просили его принять диктатуру от имени Виктора-Эммануэля, короля итальянского, и главное начальство над всеми национальными силами.
Первою заботою было, разумеется, организование военных сил. До той поры, как вы знаете, дело ограничивалось тем, что волонтеры собирались около какого-нибудь человека, пользующегося влиянием в их округе Или городе, отряды эти оставались независимыми друг от друга, люди оставались вместе или расходились, как случится.
Декрет 19 мая, изданный в Салеми, учреждает милицию, к которой принадлежат все мужчины от 17 до 50 лет. Люди от 17 до 30 лет поступают в действующее войско и должны служить в действиях по всему острову, люди от 30 до 40 лет служат в своих провинциях, а от 40 до 50 — в своих общинах.
Офицеры действующей армии назначаются главнокомандующим по предложению батальонных командиров, офицеры второй и третьей категорий, несущих только местную службу, выбираются самими отрядами.
Но вы поймете, что трудно приводить в исполнение этот декрет при нынешних обстоятельствах. Впрочем, в Палермо дело подвигается вперед. Отряды инсургентов, смотря по своей численности, преобразованы в роты и батальоны, их начальникам даны чины, соответствующие числу людей в отряде. Каждому назначен свой пост, и постепенно они привыкают к правильнейшей организации по продовольствованию и управлению. Но ввести нечто подобное порядку в этот хаос и приучить этих людей не следовать одним своим фантазиям,— геркулесовский труд.
Теперь эти отряды инсургентов получают правильное жалованье, и я не полагаю, чтобы они долго прослужили без него. Они называются этнинскими стрелками Cacciatori dell’ Etna,— имя, хорошо идущее людям, довольно похожим на этот курящийся, но очень безвредный вулкан.
Любопытно то, что сицилийские патриоты берут жалованье, между тем как энтузиасты Северной Италии, пришедшие на помощь им, не получили ни одной копейки и не рассчитывают получить ничего.
Очень хлопочут о том, чтобы снабдить их чем-нибудь похожим на обмундировку. Сделано довольно много красных фланелевых рубашек, и почти все гарибальдиевские волонтеры имеют теперь этот мундир. Туземные милиционеры еще остаются в своем платье из темной бумажной материи, которое носят здесь все и которое так однообразно, что служит очень хорошим мундиром до приобретения лучшего.
Если подумать, что не прошло еще двух месяцев после того времени, как в последний раз было отобрано у всех сицилийцев оружие, надобно дивиться, сколько ружей еще осталось в стране. Это большею частью короткие ружья, более похожие на одноствольные охотничьи карабины, чем на боевые ружья. Но почти все они пистонные, старых, кремневых, мало. Судя по виду, почти все они еще из 1820 года или раньше, и только пистонные замки приделаны к ним позже,— вероятно, в 1848—1849. Желание иметь ружье доходит до страсти. Строжайшие приказания были отданы доставлять в главную квартиру все ружья, отбиваемые у неаполитанцев. Но все-таки их доставляется очень мало. ‘Молодцы’ овладевают ими, несколько срезывая приклад и ствол, чтобы трудно было узнать их. Никакой бедняк не может жаднее желать денег, чем ‘молодец’ патронов. Но разница та, что ‘молодец’ не бережет их так, как бедняк деньги. Во время уличной войны, как только отряду инсургентов давали патроны, они тотчас же уходили, занимали дома на безопасной дистанции, начинали бить по стенам и на воздух. Разумеется, скоро оставались они без патронов и возвращались с похвальбою, как дрались они с неаполитанцами. Впрочем, неудивительно, что эта сумасшедшая стрельба пугала солдат, а инсургенты ободрялись шумом, какой делали. В первые дни, бывало, даже когда стоят они в своем лагере, трудно было удержать их от выпускания зарядов на воздух через минуту после того, как они жаловались на недостаток патронов. Теперь это случается очень редко. Они стали несколько поумнее и научились ценить заряды.
Кроме военной, начала установляться также и гражданская организация. Для этого назначен государственный секретарь {Криспи.}, контрасигнирующий все декреты диктатора. В каждую провинцию назначен губернатор, управляющий при содействии совета, избираемого народом. Губернаторы в соседние провинции почти все уже назначены, и чем скорее они назначаются, тем лучше. В такие времена каждою областью должен править ответственный человек, имеющий полномочие. Комитеты много говорят, но мало делают.
Город принял почти мирный вид. Лавки начинают отворяться,— но лишь понемногу. Я уже говорил вам, что, когда Гарибальди вступил в Палермо, почти на всех лавках и домах были надписи, объявлявшие, что они принадлежат иностранцам: Interessi francesi, или inglesi, или americani — было написано почти повсюду. Это должно было служить ограждением от солдатского грабежа,— не думаю, чтобы в самом деле оградило даже и против него (и действительно не оградило в частях, занятых солдатами), а против бомб и огня вовсе не помогало. Пошедши по Толедской или другой улице, вы изумитесь множеству ‘английского’ и ‘французского’ имущества с громадными пробоинами от бомб. Если иностранные державы потребуют вознаграждения за все эти убытки, понесенные их подданными, расплачиваться будет тяжело, но это было бы должным возмездием за неуважение к протесту командиров иностранных эскадр.
У нас здесь есть уже две газеты: Giornale Officiale, официальная газета временного правительства, и Unita Italiana, они продаются по улицам вместе с ужасною вяленою рыбою, которая составляет главное продовольствие всего населения’.

——

На этом останавливается корреспонденция в тех нумерах ‘Times’a’, которые получены нами. Для ознакомления читателей с подробностями дальнейшего хода дел лучше будет подождать продолжения этого рассказа, чем передавать известия газет, часто противоречащие между собою и несообразные с тем, что положительно известно о положении дел в дни, предшествовавшие времени, к которому они относятся. Потому, удерживаясь пока от подробностей, напомним читателю только главные черты, известные ему и по газетам.
Неаполитанские войска все вышли из Палермо. Гарибальди в этот промежуток времени занимался организациею армии и гражданского управления. У неаполитанцев остается теперь в Сицилии только один важный пункт, Мессина. Гарибальди, как мы знаем из телеграфических депеш, перенес войну на итальянский материк, отряд его волонтеров уже явился в Калабрии.
По сравнению с теми событиями, подробности которых рассказал нам палермский корреспондент ‘Timesa’, все другие факты и слухи, относящиеся к прошлым трем неделям, кажутся так мелки, рутинны, что читатель, быть может, не осудит нас за то, что мы не чувствуем охоты говорить о них в нынешний раз.

Июль 1860

Неаполитанские и сицилийские дела.— Баденское свидание.— Судьба билля об отмене пошлины с бумаги в Англии.— Извлечение из палермской корреспонденции ‘Times’a’.

Капитуляция неаполитанской армии в Палермо кажется делом неимоверным для того, кто не вникнет в нравственное состояние войск, почувствовавших себя бессильными против неприятеля, который имел в три или в четыре раза меньше солдат, чем они, а из этих солдат не более тысячи человек годных на серьезный бой с неаполитанскою армиею, считавшею около 20 000 человек. Победа Гарибальди покажется еще страннее, когда мы сообразим, что неаполитанские войска держались в позициях чрезвычайно крепких и располагали многочисленною артиллериею: характер битвы был тот, что несколько сот человек штурмовали форты, занятые неприятелем в двадцать раз сильнейшим, и заставили его сдаться. Это походит на нелепую сказку. Положим, что Гарибальди и офицеры его штаба люди очень больших военных дарований, а неаполитанские генералы в Палермо были люди посредственных или даже малых способностей. Но ведь Наполеон говорил, что самый гениальный полководец всегда будет принужден отступить в битве с армиею вдвое большего числа, как бы плохи ни были полководцы этой армии, если она сама имеет хотя посредственное мужество. Положим, что на стороне Гарибальди было все население города, но мы знаем, что палермцы были доведены прежним своим положением до совершенной неспособности действовать оружием без долгого предварительного обучения. Эти бедняки во все время борьбы только бегали по улицам и кричали, как маленькие дети: военной помощи Гарибальди получил от них, несмотря на все их сочувствие к нему, меньше, чем получил бы от сотни мужчин, достойных называться мужчинами. Правда также, что, кроме 1 000 человек волонтеров, приехавших с ним из Италии, у него было в Палермо тысячи четыре или тысяч пять сицилийских инсургентов. Два месяца тому назад, еще не имея сведений о способе войны, какую вели они до прибытия Гарибальди, мы полагали, что следует считать этих инсургентов очень храбрыми солдатами. Но теперь, когда дело разъяснилось, мы видим, что совершенно ошиблись во мнении о их боевой годности. Правда, каждый из них сам по себе человек смелый. Но не было у них решительно никакого подготовления к военному делу. Положение сицилийцев было в этом отношении беспримерно между европейскими народами. Везде вы найдете довольно много людей, бывших в военной службе, имеющих какое-нибудь понятие о военной дисциплине, сколько-нибудь знающих, что главное дело в походе—сохранять присутствие духа, а в битве — помнить, что треск ружейных выстрелов вовсе не так опасен, как шумен, что из сотен пуль попадает лишь одна, что истинная опасность постигает солдат лишь тогда, когда они смешаются. Эти люди больше или меньше подготовляют своими обыденными рассказами в мирное время остальное население понимать военные надобности, подготовляют его хоть к тому, чтобы из него могли выходить сносные рекруты. Они же, в случае надобности, обучают других, сдерживают их своим примером,— в Сицилии ничего подобного не было. Давно уже неаполитанское правительство перестало брать сицилийцев в солдаты. На острове совершенно не было людей, когда-нибудь стоявших под ружьем, делавших походы порядочным образом. Вооруженные толпы, составившиеся из сицилийцев, оказались такими же непригодными выдерживать схватку, как неспособны оказались бы уметь держать себя во время морской бури люди, привезенные на корабль прямо из таких мест, где население не видало и речных судов. Они суетились, пугались всякого вздора, бестолку шумели, бестолку стреляли, когда стрелять было еще рано, оставались уже без зарядов, когда наступало время стрелять, и прятались от каждого неприятельского выстрела, как будто одна пуля перебьет всех их. Все их военные действия ограничивались тем, что они уходили с ружьями в горы, стреляли издали по неаполитанским отрядам и отступали дальше в горы, когда эти отряды приближались к ним на версту. Догнать их было нельзя, нельзя было и победить, не догнавши, потому неаполитанцы не могли усмирить восстания, как не может охотник прекратить шума и беготни зверей в лесу. Но что делать, когда их подведут к неприятелю ближе версты,— сицилийские инсургенты решительно не знали, они совершенно терялись при всяком сколько-нибудь серьезном столкновении. Повторяем, что нельзя сомневаться в способности каждого из них стать хорошим солдатом. Но ему было нужно несколько недель практики, чтобы сделаться похожим хотя на то, каковы бывают в других странах рекруты через день по принятии в службу. А потом нужно было бы еще несколько недель практики, чтобы сделать этих рекрут способными действовать в битве. Времени на это обучение недостало, когда они пришли в Палермо. Они были хуже всякой толпы французских или немецких рекрут. Они могли только мешать действию хороших солдат и, точно, при вступлении Гарибальди в Палермо несколько раз чуть не расстраивали всего дела то своею бестолковою торопливостью, то своею дикою пугливостью. Собственно борьбу выдерживали только те тысяча человек, которых привез Гарибальди из Северной Италии. Правда, эти тысяча человек — люди, закаленные в битвах, отборнейшие солдаты, каких только можно найти, правда, ни один из них не отступит шага, ни один не отдастся в плен, каждый будет сражаться до последнего дыхания и дорого продаст свою жизнь. Но все-таки тысяча человек, каковы бы ни были они, не могут выдержать битву с тремя или четырьмя тысячами посредственных солдат, не говоря уже о пятнадцати или двадцати тысячах. Развязка палермских событий противна всякому военному правдоподобию, потому неаполитанское правительство предало суду генералов и штаб-офицеров, бывших в Палермо. Обвинений против них два: они подозреваются в измене и осуждаются за чрезвычайную неспособность. Но говорить об измене Ланцы и его сотоварищей значит говорить совершенную нелепость. Многие унтер-офицеры действительно дезертировали, многие офицеры младших чинов, поручики и капитаны, быть может несколько батальонных командиров, вовсе не сочувствовали делу, за которое сражались,— но ведь и они только печалились, только желали прекращения битвы, а все-таки сражались по команде, что же касается до старших офицеров и генералов, они все были преданы правительству, которому служили, и мысль об измене королю была от них так же далеко, как от самого Гарибальди мысль изменить сицилийцам. Они действовали очень усердно. Но умели ли они действовать? Нет возможности открыть в неаполитанских генералах следы особенной даровитости, но все-таки распоряжались они вовсе недурно. Обвинять полководца в неуспехе его действий вещь самая обыкновенная. Так, например, Ланца, явившись в Палермо, нашел распоряжения своего предшественника, Сальцано, очень неблагоразумными, теперь говорят то же самое о его распоряжениях. Но всматриваясь в события похода, мы находим, что то и другое порицание одинаково несправедливы. Едва Гарибальди высадился, Сальцано тотчас умел сообразить, что он должен двинуться на Палермо, а не по какому-нибудь другому направлению, и рассудительно выбрал пункт, на котором надобно задержать его. Калата-Фимская позиция — самая крепкая на всем пути от Марсалы до Палермо, она самая важная на всем этом пространстве и в стратегическом отношении, служа узлом всех дорог от Марсалы. Если бы неаполитанцы удержались в Калата-Фимском дефиле, Гарибальди не мог бы обойти их, остался бы заперт в небольшом северо-западном краю острова. Отряд, посланный Сальцано, имел численность по всем соображениям достаточную: действительно, Гарибальди явился перед Калата-Фимской позицией с количеством людей меньшим этого отряда. Притом же Сальцано, если б и хотел, не мог бы послать больше: главные свои силы он справедливо рассудил оставить в Палермо, потому что иначе жители столицы восстали бы. Ланца, как видно, напрасно осуждал своего предшественника. Точно так же теперь неаполитанское правительство напрасно винит Ланцу. Когда Калата-Фимская позиция была потеряна, он справедливо рассчитал, что должен ограничиться защитою высот, господствующих над Палермо, и действительно занял их. Подступ к Палермо остался возможен для Гарибальди только с восточной стороны, с которой, во-первых, было и неудобно защищать город, а во-вторых, нельзя было никакому генералу предвидеть такого быстрого нападения. Маневры, сделанные Гарибальди, были беспримерны по смелости и по быстроте. Того, кто не мог предупредить их, нельзя еще называть человеком нераспорядительным. Но если так, если неаполитанские генералы распоряжались недурно, если офицеры их исполняли свою обязанность, если у них было в двадцать раз больше солдат, чем сколько было у противника людей, годных к сражению, то в чем же причина их неимоверного поражения? Мы знаем теперь, что она заключалась в характере их войска, превосходно обученного, отлично вооруженного, но все-таки ставшего почти столь же неспособным к битвам, как неспособны были сицилийские инсургенты. Неаполитанские солдаты не годились ни на что, кроме грабежа и резни безоружных жителей. Убивать женщин, стариков, жечь села — этому выучились они, но это такая наука, которая отучает от способности сражаться. Многие винят неаполитанских генералов за то, что они допустили своих солдат до приобретения такой привычки — обвинение совершенно неосновательное, как мы доказали в обозрении, напечатанном два месяца тому назад. Это был единственный способ вести войну, возможный при данных отношениях. Если бы поддерживать дисциплину в неаполитанском войске, если бы не дозволять солдатам грабить и резать, солдаты не стали бы служить: какое другое побуждение удержало бы их под знаменами? Французы, например, сражались в Италии для славы своей родины, сражались по убеждению, что они защищают хорошее дело. У солдат, которыми командовал Ланца, таких мыслей не было и не могло быть. Притом же цель всякой войны — нанесение вреда неприятелю. Если неприятель — армия, надобно бить эту армию. Но в Сицилии до прибытия Гарибальди неприятельской армии никакой не было против неаполитанцев, а война шла больше месяца, неприятелем был каждый сицилиец, потому надобно было истреблять сицилийцев. Военное искусство требует уничтожения неприятельских военных средств, потому надобно было жечь все, что можно, грабить все, что попадалось под руку. Таким образом, неаполитанцы принуждены были своим положением принять систему действий, которая сделала их войско толпою мародеров, а мародеры, в каком бы числе ни были, всегда бегут от самого слабого неприятеля.
Впрочем, как бы то ни было, все равно: они принуждены были заключить капитуляцию. Возвращение в Неаполь 20-тысячного войска, пораженного неприятелем в двадцать раз слабейшим, должно очень вредно подействовать и на всю остальную неаполитанскую армию: эти люди по необходимости вносят в нее свое уныние, свое убеждение в невозможности держаться против Гарибальди. В прошедший раз мы были обмануты телеграфическими депешами, говорившими, что Гарибальди уже переправил часть своих волонтеров в Калабрию. Это преждевременное известие, распространившееся по Европе из Неаполя, было произведено торопливым отправлением трех колонн в Калабрию, где со дня на день ждали неаполитанцы появления неприятеля. Но Гарибальди считает нужным привести в порядок сицилийские дела и организовать порядочную армию из сицилийцев, прежде чем двинется на материк. По всем известиям, сицилийцы, отученные долговременным господством прежней системы от всякого участия в государственных делах, еще не умели бы сами справиться с ними без Гарибальди. Они не умели бы сами себе устроить администрацию, не умели бы позаботиться как следует о сформировании войск. Во всем этом для них еще нужны чужие советы, чужое руководство. Дивиться тут нечему: без некоторой привычки к делу никто ничего не может делать быстро и успешно. В приложении к этому обзору читатель найдет извлечение из палермской корреспонденции ‘Times’a’, служащей продолжением тех писем, которые перевели мы в прошлый раз. В ней сообщаются подробные известия о ходе дел в Палермо до начала июля, и нам остается только дополнить это извлечение сведениями о событиях после тех дней, на которых оно останавливается. Но прежде скажем несколько слов о последствиях, какими отразились успехи Гарибальди в самом Неаполе.
Два месяца тому назад мы старались изобразить личный характер короля неаполитанского и тех влияний, которым он подчиняется. Благодаря своему воспитанию, он совершенно тверд в принципах, которыми руководился его родитель, и не имеет нравственной свободы принять иную систему действий. Отчасти по своей неопытности, а еще больше по характеру своего воспитания, он руководится советами сановников, управлявших государством при его отце, и справедливо полагает, что не должен иметь доверия к людям иного образа понятий. Таким образом, нравственная необходимость всегда должна удерживать его при прежней системе. Но, несмотря на такие факты, как бомбардирование Палермо и другие подобные распоряжения, рассказами о которых наполнены газеты, сам он лично должен иметь характер мягкий. Полным доказательством тому могла бы служить уже одна роль, оставленная им его мачехе. Когда ждали смерти покойного короля1, его вторая супруга употребляла всевозможные усилия, чтобы отнять наследство у нынешнего короля, своего пасынка, и доставить престол своему сыну, графу Трани2. Кроме действий разными мирными путями, она даже устраивала заговор с этой целью, устраивала даже военные возмущения. Не говорим уже о том, что она подвергала своего больного мужа нравственной пытке и не допускала к его постели никого, кроме своих соумышленников,— не допускала ни своего пасынка, ни его жену. Чрезвычайно странное зрелище представлялось тогда борьбою двух полиций, общей полиции и жандармской, из которых одна была на стороне прямого наследника престола, а другая на стороне графа Трани и его матери. Полицейские начальники и жандармские начальники арестов[ыв]али друг друга, обвиняли друг друга в злоумышлениях. После всего этого надобно было ожидать, что молодой король не будет доверять мачехе, отнимавшей у него престол, не будет доверять придворным и министрам, действовавшим заодно с нею против него. Но они сохранили при нем все свое влияние или даже получили еще безграничнейшую силу, чем какую имели при его отце,— черта, свидетельствующая о мягкости личного характера в новом короле. Но мягкость характера, как он показывал в последнее время, не мешает ему очень твердо держаться принципов, издавна обеспечивавших спокойствие Неаполя. Печальная необходимость могла принудить его к временным уступкам, но все свидетельствует, что в душе он остался непоколебим.
Когда неаполитанский двор убедился, что ему грозит близкая опасность, он начал приискивать разные средства избежать ее. Прежде всего, как знает читатель, он хотел, чтобы иноземные державы защитили его от заговорщиков и бунтовщиков. Был отправлен чрезвычайный посланник в Париж и в Лондон просить помощи у французского и английского правительств. Но император французов принял просьбу сурово: он долго был лично оскорбляем покойным королем и нынешним королем, они оба с одинаковым упорством отвергали его советы изменить систему. Читатель помнит, что однажды французский и английский посланники, по согласию своих правительств действовавшие в этом смысле, получили от неаполитанского двора такие оскорбительные ответы, что дело было близко к войне. Это случилось при прежнем короле. Когда воцарился нынешний, советы Наполеона III возобновились и были отвергнуты так же высокомерно. Припомнив эти дела, император французов сказал теперь неаполитанскому посланнику, что удивляется, видя его в Париже, и никаких новых советов давать не намерен. Конечно, император французов так расчетлив, что воспоминания о прежних неудовольствиях не удержали бы его от вооруженного вмешательства в пользу Неаполя, если бы он находил вмешательство выгодным, но в том и дело, что тогда показалось и до сих пор кажется ему неудобно посылать армию в Неаполь или Палермо. Причины тому мы увидим ниже. На английский кабинет с самого начала было еще гораздо меньше надежды, и пока посланник ехал в Париж, произошло в парламенте объяснение, прямо показавшее ему бесполезность поездки в Англию. На вопрос одного из членов палаты общин о том, какой политики думает держаться кабинет в неаполитанских делах, лорд Пальмерстон в самых суровых выражениях высказал впечатление, произведенное на Европу бомбардированием Палермо и вообще образом действий неаполитанских войск в Сицилии, и прибавил, что низвержение Бурбонов было бы, по его мнению, самою справедливою развязкою дела. Прочитав эти слова, неаполитанский посланник не рассудил ехать дальше Парижа. Что ж было делать? Император французов сказал, что за советами и защитою ближе было бы обратиться в Турин, чем в Париж или Лондон, неаполитанский двор повиновался указанию. Но сардинское правительство, не говоря уже о политических причинах, не допускающих его защищать неаполитанский двор, постоянно было оскорбляемо им. Вспомним, например, дело о захваченном неаполитанцами сардинском пароходе ‘Кальяри’. Сардиния получала тогда самые обидные ответы на свое требование возвратить этот корабль, капитан которого нимало не был виноват в сообщничестве с маццинистами, под предлогом чего конфискован был ‘Кальяри’. Когда неаполитанский кабинет был наконец принужден угрозами Англии возвратить неправильно удерживаемый корабль, он передал его англичанам, а не сардинцам, с самыми презрительными объяснениями о том, почему не хочет отдавать его прямо сардинцам. Еще недавно Франциск II спрашивал у папы, может ли он иметь какие бы то ни было сношения с правительством Виктора-Эммануэля, отлученного от церкви. А при самом своем вступлении на престол, получив от Виктора-Эммануэля письмо с очень благонамеренными советами, он оставил это письмо без ответа. Ненатурально было бы ожидать дружбы неаполитанскому королю от правительства, которому он наносил такие обиды. Разумеется, обиды можно бы загладить смирением, но читатель знает, что сардинское правительство рассчитывает соединить всю Италию под своею властью. Просьба была отвергнута и в Турине. Пришлось отклонять опасность собственными средствами. Начались министерские совещания в присутствии членов королевской фамилии и нескольких довереннейших лиц. Молодой король, пораженный неудачами своих войск, был болен. Он лежал в комнате соседней с тою, где происходил совет. Споры были, разумеется, очень жаркие. Большинство министров настаивало, чтобы продолжать прежнюю систему. Граф Трани, младший брат короля, обещанный в вице-короли сицилийцам, если они покорятся, также восставал против всяких уступок. Сам Франциск II держался также этого мнения, насколько имеет личное мнение о делах. Но положение было так ясно, что сторона, требовавшая уступок, одержала верх в совете. Было решено, что надобно составить но вое министерство. Королю доложили об этом.— ‘Хорошо,— сказал он,— я поручаю составление нового министерства синьору Трое’.— Этим намерением доказывается совершенная невозможность винить Франциска II в действиях его правительства. Из всех прежних министров Троя был самый непопулярный человек: Неаполь считал его самым, крайним реакционером, приписывал ему самые крутые меры. Но король, как видно из его слов, совершенно не знал этого. Ему казалось, что Троя самый надежный из его прежних министров, и он полагал, что общественное мнение так же высоко ценит качества этого правителя. Предполагать какую-нибудь неискренность в столь важную минуту невозможно. Франциск II, очевидно, думал, что общественное мнение будет очень довольно возведением Трои в звание первого министра. Но Троя отказался: он понимал, каким человеком считают его неаполитанцы. Тогда началось отыскивание людей, которые были бы либералами по мнению неаполитанского двора: он увидел, что нельзя обойтись без либералов. Сначала обращались к таким людям, которые даже сами не претендовали на имя либералов, они отказывались один за другим, объясняя, что надобно вручить власть людям не столь близким, как они, к прежней системе по образу мыслей. Наконец дошли до человека, считавшего себя либералом и поэтому думавшего, что его имя будет принято публикою благосклонно. Спинелли занимает по своим идеям середину между абсолютистами и конституционистами. Он стал приискивать товарищей и большую часть их взял из абсолютистов, не одобрявших прежней крайности. Все они, и сам Спинелли, не пользовались большой известностью не только за пределами Неаполя, но и в самом Неаполе. Когда был обнародован список нового министерства, неаполитанцы стали расспрашивать друг друга, не знает ли кто чего о новых правителях. Нашлись некоторые всезнающие люди и объяснили остальным, что новые министры известны им за людей добросовестных. Но никто не полагал, чтобы они имели силу устранить прежние влияния от управления делами, общее мнение было, что новое министерство не получит самостоятельности, послужит только орудием, посредством которого станут управлять прежние люди. Незначительность министров была первою причиною такого впечатления, другою, еще важнейшею, служил опыт 1848 года, когда либеральные министры были только до минования крайней нужды в них взяты для прикрытия продолжающегося господства прежней системы. Потому прокламация о перемене правительства была встречена неаполитанцами с совершенною холодностью. Напрасно на цитадели Сант-Эльмо прежнее знамя бурбонской династии было заменено трехцветным национальным знаменем. Напрасно министерство говорило в своей программе, что будет дана конституция, что Неаполь вступает в союз с Сардиниею и следует отныне национальной политике: город остался совершенно равнодушен, а тайный комитет, управляющий действиями либеральной партии, издал прокламацию, советовавшую неаполитанцам не верить искренности и прочности уступок, а ждать спасения только от Виктора-Эммануэля и Гарибальди. Надобно было принять административные меры, чтобы появились признаки довольства столицы уступками. На другой день стали ходить по городу переодетые полицейские чиновники и служители с криками: да здравствует король! да здравствует конституция! Толпы лаццарони, не имеющих никакого понятия о конституции, также были разосланы по городу с криками в честь ей и королю. Горожане стали отвечать им криками: да здравствует Виктор-Эммануэль, итальянское единство, Гарибальди! В некоторых местах началась перебранка, стеснились толпы, и от толчков дело дошло до палочных ударов. В одно из таких столплений попался французский посланник в Неаполе, Бренье, и какой-то лаццарони или переодетый полицейский ударил его по голове палкой,— случай очень неприятный для нового правительства, которое думает опираться на благосклонность Франции. Драки эти, не имевшие в себе ничего серьезного, повторились на следующий день (28 июня). И тут они не имели сами по себе никакой важности, но странным образом кончились сожжением двенадцати домов полицейского управления, несколько десятков или сотен людей, дравшихся с полицейскими и с лаццарони, не были так сильны, чтобы сжечь эти дома, потому дело стало объясняться иначе. Неаполитанцы думали, что полицейские комиссарства были сожжены по распоряжению самой полиции, желавшей уничтожить свои архивы и следы особенного устройства некоторых комнат, где производились пытки. Справедлива или нет такая догадка, мы, разумеется, не знаем. Драки на улицах производились только лаццарони, разделившимися на две партии: одна за Франциска II, другая за Гарибальди, а либеральная партия нимало не участвовала в них. По крайней мере, известно, что тайный комитет сильнейшим образом убеждал жителей столицы избегать всяких беспорядков, а инструкции комитета всегда с точностью исполнялись жителями Неаполя. Как бы то ни было, но уличные драки 28 июня, не имевшие никакой важности, были причиною объявления Неаполя находящимся в осадном положении. В следующие дни спокойствие не нарушалось, и осадное положение скоро было снято. Эта готовность отказаться от меры, вероятно не бывшей нужною и с самого начала, убедила неаполитанцев, что новые министры хотят действовать добросовестно, и приобрела им некоторую популярность в столице. Но доверие относится только лично к ним, к их намерениям, а не к их силам, не к прочности новой системы. Всем в Неаполе известно, что двор не изменил своим принципам и терпит новых министров только до первой возможности избавиться от них. Известно также, что они и теперь довольно бессильны, что из десяти мер, предлагаемых ими, утверждается разве одна, да и то после очень тяжелых споров, очень неохотно и с разными изменениями, отнимающими у нее почти всю важность. Большая часть должностей остается занята людьми прежней системы не потому, чтобы министры не видели надобности сменить их, а потому, что двор не соглашается на перемену. Потому, считая новых министров людьми благонамеренными, столица сохраняет прежние свои мысли о надобности присоединиться к Пьемонту. Трудно думать, чтобы неаполитанский двор стал искренним приверженцем конституционной системы. По всей вероятности, скоро обнаружится невозможность держаться в нынешнем шатком положении: люди прежней системы должны будут или принять крайние меры для подавления либеральной партии, или против собственной воли удалиться из Неаполя. А между тем нынешнее положение дел таково: провозглашено восстановление конституции 1848 года, приказано составлять списки избирателей, 19 августа назначено произвести выборы, а 10 сентября положено собраться палате представителей. Не знаем, с какою деятельностью исполняется декрет о составлении списков избирателей, вероятно, этому делу не препятствуют, потому что оно, само по себе, еще не затрудняет возвращения к прежней системе. Но другое постановление того же декрета еще не приводится в исполнение: вместе с провозглашением конституции 1848 года было объявлено, что восстановляется свобода печатного слова, гарантируемая Неаполю этою конституцией), с той поры до времени последних известий, какие мы имеем, прошло уже более двух недель, а неаполитанские газеты все еще не получили возможности пользоваться правом, которое должны получить [по] этому декрету. Надобно, впрочем, сказать, что свобода печатного слова совершенно не сообразна с порядком дел, еще продолжающим существовать в Неаполе, несмотря на декрет о восстановлении конституции и на учреждение нового министерства. Мы уже замечали, что действительная власть остается в руках прежних людей, первым делом свободной журналистики было бы представление бесчисленных обвинений против людей прежней системы, требование, чтобы эти лица были арестованы и преданы суду. Разумеется, они не могут допустить того, пока будут сохранять силу. Зато приведена в исполнение обещанная амнистия политическим изгнанникам и заключенным. В самом деле, неаполитанские агенты при иностранных дворах объявили, что изгнанники могут возвращаться на родину. В Турине и в Лондоне, где особенно много этих изгнанников, они собирались на совещание о том, воспользоваться ли этим разрешением. В обоих городах большинство собравшихся решило не возвращаться, пока не будут даны более прочные гарантии в серьезности провозглашенного изменения системы. В Турине сильно поддерживал такое решение Поэрио, человек, очень умеренного образа мыслей. Но довольно многие объявили, что последуют приглашению новых министров, впрочем, они объяснили своим товарищам по изгнанию, что едут поддерживать общественное мнение в недоверчивости к намерениям двора. Между тем люди старой системы оправляются и мечтают не только об отменении конституции, но и об отмщении Франциску II за временные уступки, мм сделанные. Возобновились планы провозгласить вместо него королем брата его, графа Трани, мать которого, вдовствующая королева, мачеха Франциска II, предводительствует партиею, отвергающею всякие уступки. Интриги ее в пользу сына против пасынка были так опасны, что Франциск II по предложению новых министров согласился удалить ее с некоторыми из ее приверженцев в Гаэту. Она требует, чтобы ее отпустили в Вену, где она хочет склонять Австрию к вооруженному вмешательству. Но и находясь в Гаэте, она не падает духом. 15 июля часть гвардии, возбужденная приверженцами ее, пошла по улицам Неаполя, провозглашая королем графа Трани. Восстание было легко подавлено, но вдовствующая королева продолжает склонять войска к новым попыткам в пользу ее сына, именем которого она стала бы управлять с безграничной властью. Между тем идет в войске пропаганда и с другой стороны: тайный комитет и многочисленные приверженцы Виктора-Эммануэля и Гарибальди действуют так же неутомимо и, говорят, не без успеха. Сами лаццарони, служившие прежде неизменною опорою Бурбонов, подвергаются влиянию гарибальдиевской пропаганды. Теперь они, подобно солдатам, разделены на три партии: одна хочет защищать Франциска II и низвергнуть стесняющую его конституцию, другая вместе с конституцией) хочет низвергнуть и его, чтобы провозгласить королем графа Трани, третья, наконец, сочувствует Гарибальди, и эта последняя партия довольно быстро усиливается.
Если бы общественное мнение имело прочную самостоятельность, разумеется, легко было бы предсказывать развязку неаполитанских дел. Затруднением служит то, что не только в Неаполе, где оно так неопытно, но и в передовых странах Западной Европы, даже в самой Англии, оно часто оказывается шатким, увлекающимся. Теперь пока неаполитанцы остаются при своих прежних мыслях. Но как ни продолжительны были факты, породившие такое настроение мыслей, очень небольшого желания со стороны двора достаточно, чтобы очень быстро изменить расположение публики. Если бы новому министерству удалось действительно получить власть над делами, если бы король искренно предался своим новым советникам, совершенно отстранив прежних, то, по всей вероятности, неаполитанцы скоро воодушевились бы горячею любовью к нему, забыли бы о присоединении к Пьемонту, пожалуй, были бы готовы ехать завоевывать Сицилию, как поехали в 1848 году. Предоставляем каждому судить, вероятен ли такой оборот дела. Но пока положение остается неопределенным, очень многое зависит от отношений нынешнего неаполитанского правительства к правительствам других держав, в особенности к Франции и к Сардинии. Английский кабинет решительно расположен в пользу Гарибальди и желает, чтобы Неаполь вместе с Римом соединился в одну державу с Северной Италией. Но положительно известно, что английские министры не хотят начинать вооруженного вмешательства в итальянские дела, потому их расположение или нерасположение не слишком ободряет одних, не слишком пугает других в Палермо и в Неаполе. Франция — иное дело. Все полагают, что Наполеон III не затруднится послать войска и флоты туда, куда потребует его расчет. Притом же Австрия и теперь, как полгода тому назад, ждет только его разрешения, чтобы начать вооруженные действия в Италии. Таким образом, очень значительная часть надежд и опасений основывается на догадках о намерениях императора французов. Многим казалось странным, что он не послал войско в Сицилию, как только узнал об экспедиции Гарибальди, которую решительно не одобрял. Но тогда же было видно, что препятствием тут служил не недостаток доброй воли с его стороны, а только нежелание преждевременного разрыва с Англией: по всему было видно, что шли очень горячие объяснения о сицилийском вопросе между Парижем и Лондоном. Теперь это положительно подтверждено словами лорда Росселя в палате общин, что английский кабинет ‘имеет положительные основания к уверенности, что со стороны Франции не будет вооруженного вмешательства в сицилийские и неаполитанские дела’. Ясно, что Франция хотела вмешательства, Англия не хотела, и Франция нашла удобнейшим уступить ее желанию. Вот по этому-то обстоятельству Франция до сих пор ограничивалась и до каких-нибудь новых перемен в общем состоянии европейской политики будет ограничиваться одним дипломатическим влиянием в Неаполе и в Турине. Французское правительство само высказало свою программу по итальянскому вопросу: оно остается верно той идее Виллафранкского договора, что Италия не должна быть одним государством, а следует ей сделаться союзом нескольких государств, под преобладающим влиянием Франции. События конца прошлого года и начала нынешнего не благоприятствовали осуществлению такой мысли, но теперь, по словам французского правительства, обстоятельства благоприятствуют ей: неаполитанский король согласился на союз с Пьемонтом, папа должен будет последовать его примеру или отказаться от всех своих владений, кроме города Рима, и вот итальянская конфедерация, провозглашенная в Вилла-Франке, уже готова. Австрия согласна на нее, остается только заставить Сардинию отказаться от дальнейших честолюбивых замыслов. При первом удобном случае будет употреблена военная сила на осуществление этой программы, а теперь пока, по неблагоприятности обстоятельств, употребляется только дипломатическое влияние. Французский посланник в Неаполе, Бренье, служит главною опорою новой системы, водворение которой необходимо, чтобы не дать Неаполю соединиться с Пьемонтом. Говорят, что у парижских дипломатов есть и другие мысли, кроме поддержки Бурбонов, говорят, что Неаполь наполнен агентами мюратистов, думающих воспользоваться обстоятельствами, чтобы возвести на неаполитанский престол своего претендента. Говорят, что в этом случае Рим хотят предоставить принцу Наполеону, которому прежде предназначалась Тоскана, хотят, чтобы Италия разделялась на четыре государства: Венеция под властью австрийцев, Сардиния под властью национальной династии, Рим и Неаполь под властью принцев императорской французской династии. В существовании таких желаний незачем сомневаться, исполнятся ли они,— это зависит от общего положения европейских дел: если не произойдет решительной перемены в отношениях Франции с Англиею, если не будет войны, то желания останутся просто желаниями. До сих пор Франция не говорит о Мюрате3, а напротив, поддерживает Франциска II. Сопротивление неаполитанского двора установлению нового порядка делает эту задачу очень затруднительной, но еще тяжелее французской дипломатике вести дело в Турине. Три месяца тому назад, когда собирался Гарибальди в Сицилию, его предприятие казалось слишком отважным, вероятность успеха была бы придана ему только содействием туринского правительства, но граф Кавур не отважился рисковать: боясь гнева Франции, он даже всячески мешал отправлению экспедиции, насколько дозволялось это народным энтузиазмом в пользу Гарибальди. Теперь дела не таковы. Само неаполитанское правительство уже признало Гарибальди не флибустьером, а главою сицилийского правительства. Император французов не решается пока ничего сделать против Гарибальди, который, напротив, по общему мнению, скоро овладеет всею южною половиною Италии. Этот неожиданный поворот счастья ободрил Кавура. Он стал так открыто высказывать свое сочувствие предприятию Гарибальди, что в Турине и Генуе очень многие поверили ему, будто бы он с самого начала помогал ему. Вот отрывок в этом тоне из туринской корреспонденции ‘Times’a’:
‘Положение Сардинии чрезвычайно затруднительно. Ваш палермский корреспондент описывает мнение, господствующее в столице Сицилии, но, мне кажется, он несправедлив к туринскому правительству, утверждая, что ‘Сардиния не благоприятствовала экспедиции Гарибальди, а напротив, всеми силами старалась помешать ей’. Разумеется, законное правительство не могло принимать открытого участия в экспедиции, которую все стали бы называть пиратской, если б она не получила успеха. Но в Генуе и В Турине разве только сумасшедший мог сомневаться в том, что Гарибальди не мог бы отплыть, если б сардинское правительство не смотрело сквозь пальцы на его предприятие. Очень жаль, что Гарибальди не имел при себе офицера, который бы посмотрел, у каждого ли отправляющегося с ним есть ружье и запасены ли для ружей патроны. Но бесспорно было бы неблагоразумием и невозможностью отправить более значительный отряд, человек тысяч двенадцать или пятнадцать, в это предприятие, казавшееся безнадежным и в дипломатическом отношении бывшее беззаконным. Гарибальди должен был победить силою своего имени и помощью сицилийских инсургентов или погибнуть, потому что Сардиния не могла сделать для него больше, чем сделала, не вступая в явный разрыв с Неаполем, а начать войну с Неаполем не могла она, не устроив своих дел с Австриею и Францией). Гарибальди отплыл, высадился, победил, тогда энтузиазм всей Европы к нему успокоил сардинское правительство, дал ему уверенность в бездействии опасных его соседей. Этим объясняется вторая экспедиция, отплывшая под начальством Медичи4, и третья экспедиция под начальством Козенца5. Быть может, эти экспедиции следовали одна за другою не так быстро и имели не такой обширный размер, как желали бы друзья Гарибальди, но сардинское правительство не могло в этом деле поступать свободно и было принуждено давать экспедициям характер частного предприятия. Люди, понимающие дело, рассудят сами, можно ли было несколькими стами тысяч, медленно собиравшимися по частным подпискам, покрыть издержки на покупку девяти или десяти пароходов, на снаряжение четырех или пяти тысяч человек с десятью тысячами ружей, а если это было произведено не средствами частных людей, то кто же доставил эти суммы? Сардинское правительство делало и делает столько, что Неаполь имел бы слишком достаточные причины к войне с ним. Но неаполитанское правительство лишило себя возможности поддерживать свои права, и, конечно, Сардиния поступила бы в интересе человечества, объявив теперь войну Франциску II. Франциск II не в состоянии защищаться, но может и в несколько дней подвергнуть неисчислимым бедствиям Королевство, неизбежно ускользающее из-под его власти. Он посылает свои войска, столь верно описываемые нашим палермским корреспондентом, усиливает эти сборища, неспособные ни на что, кроме грабежа и убийства, и готовит междоусобную войну, которая возобновит все ужасы кровавых действий кардинала Руффо6. Я не разделяю мнения торопливых людей, обвиняющих Гарибальди за то, что он остается в Палермо и по прибытии к нему экспедиции Медичи, он должен организовать Сицилию, прежде чем начнет дальнейшие действия. Эта задача займет его на целый месяц. Сардиния может и, как здесь полагают, хочет сократить этот тяжелый период неизвестности. Она хочет нанести последний удар неаполитанскому правительству и не дать ему времени на бесполезное опустошение. Она хочет объявить войну, быстрый успех которой не подлежит сомнению. Таково решение вопроса, ожидаемое здесь всеми. Полагают, что граф Кавур получил полное согласие Франции и Англии. Пусть две пьемонтских дивизии пойдут из Римини через Папскую область в Абруццо. Пусть несколько кораблей выйдут из Генуи с другим отрядом. Сражений не будет, борьба кончится в три дня’.
Это отголосок патриотических рассуждений публики, слишком готовой верить тому, что приятно для нее. Самому Гарибальди и его главным сподвижникам, мнения которых передаются палермским корреспондентом ‘Times’a’, лучше всех известно, помогало ли туринское правительство их отъезду в Сицилию, или хотя смотрело ли оно сквозь пальцы на их сборы. Если дело было так, как уверяет туринский корреспондент, Гарибальди не стал бы говорить противное. Он, может быть, молчал бы, если вто нужно по дипломатическим соображениям, но не стал бы лгать и клеветать на Кавура, виня его в недоброжелательстве. Притом же вспомним факты. Генуэзскому губернатору было приказано употребить военную силу, чтобы задержать отправление экспедиции. Только убеждение, что от этого произошло бы народное восстание, не допустило губернатора вывести сардинские войска против волонтеров, собиравшихся итти из Генуи и соседних деревень на пристань. Но они все-таки могли пробраться на пристань только ночью, только небольшими группами,— иначе полиция задержала бы их. Береговые батареи хотели стрелять по кораблям, на которых отправлялись волонтеры, и не стреляли потому лишь, что корабли находились вне выстрелов. Кавур запретил комитету национального вооружения выдать на снаряжение экспедиции деньги, которые принадлежали самому Гарибальди. Какое наивное предположение, будто бы сам Гарибальди и его офицеры не заботились о том, есть ли ружья у их волонтеров, запасены ли патроны для ружей! Вероятно, они заботитились об этом и, вероятно, не получали помощи от Кавура, если не имели даже какой-нибудь тысячи ружей. Также положительно известно, что отплытие второй экспедиции было затруднено и замедлено запрещением туринского правительства. Было время, когда полагали даже, что она совершенно расстроилась. Наконец легковерие публики поразительнее всего обнаруживается ожиданием, будто бы сардинское правительство хочет на-днях посылать войска через Папскую область на Неаполь. Может быть, когда-нибудь это и сделается, но в начале ожидать такого отважного решения на-днях просто было смешно. Все нынешние толки, будто бы Кавур до взятия Палермо не мешал всячески действиям Гарибальди, опровергаются словами самого Гарибальди и фактами.
Но теперь действительно уже не то. Помогать победителям — на это нужна не бог знает какая смелость. Теперь Кавур не мешает отправляться новым волонтерам в Сицилию, быть может даже снабжает их оружием и деньгами. Говорят, что он даже велел сардинским военным кораблям провожать экспедицию Козенца, пока она плыла по нейтральному морю, чтобы неаполитанцы не могли напасть на нее в таких водах, на которых не имеют права задерживать суда. Поводом к этому было взятие двух пароходов, принадлежавших к экспедиции Медичи и захваченных неаполитанцами на нейтральных водах. Палермо в это время был уже взят, бессилие неаполитанского правительства бороться с Гарибальди уже вполне обнаружилось, и Кавур действовал тут очень грозно. Читатель знает, что неаполитанцы захватили два судна: небольшой пароход под сардинским флагом и буксируемый им парусный корабль под северо-американским флагом. Говорят, что неаполитанский военный пароход поймал их с помощью обмана, подняв на своей мачте сардинский флаг, говорят также, что хитрость не ограничилась этим, что неаполитанский капитан подал фальшивые сигналы, убедившие волонтеров свернуть с дороги, итти к нему навстречу, наконец плыть за ним некоторое время, как за союзником. Но главная важность в том, что корабли были захвачены далеко от неаполитанских и сицилийских берегов, на открытом, свободном море, где неаполитанцы по морскому праву не могли задерживать судов, и в том, что захваченные корабли имели правильно засвидетельствованные бумаги для проезда на Мальту, так что не существовало никаких юридических доказательств их намерения высадить волонтеров в Сицилии. Словом сказать, неаполитанцы несколько погорячились и сделали ошибку, не дав кораблям подойти к самому сицилийскому берегу, чтобы уже там, а не раньше, захватить их. Все это, может быть, и прошло бы даром, если б они имели дело с одной Сардинией, но беда заключалась в том, что буксируемое пароходом парусное судно имело северо-американский флаг и бумаги, в правильном порядке свидетельствовавшие, что оно принадлежит северо-американскому гражданину. Американцы в подобных вещах очень суровы. Американский резидент в Неаполе, Чентлер, призвал к Неаполю американский военный пароход ‘Ирокезец’, находившийся у сицилийских берегов, и объявил, что республика немедленно примет военные меры для наказания неаполитанцев за оскорбление ее флага. Имея такого крутого товарища по претензии, Кавур тоже осмелился заговорить строго. Сардинский посланник в Неаполе, Вилламарина, начал действовать по согласию с американским. Вот из ‘Timesa’ подробности о том, как они устроили это дело:
‘Вилламарина имел свидание с синьором Карафою (неаполитанским министром), протестовал против взятия ‘Utile’, сказал, что это может произвести разрыв мирных отношений и что он сам отправится в Гаэту для получения сведений от капитана ‘Utile’, если этого капитана не привезут в Неаполь. Встревоженный Карафа отвечал, что должен просить разрешения у короля. В тот же день он сообщил маркизу Вилламарине, что завтра капитан будет привезен в Неаполь. Вместе с этим мистер Чентлер был уведомлен, что нет ему надобности уезжать из Неаполя, потому что капитаны обоих взятых судов завтра будут в этом городе. В воскресенье утром, 17 июня, мистер Чентлер виделся с Карафою и сказал ему, что если парусное судно не американское, то ему нет никакого дела до этого случая, но что если взятое судно окажется американским, то неаполитанское правительство подвергнется ответственности. Через несколько часов были привезены капитаны. Маркиз Вилламарина требовал, чтобы он и североамериканский консул были допущены говорить с ними без свидетелей, Карафа сначала не соглашался на это, потом уступил’.
Объяснившись с капитанами захваченных кораблей, убедившись, что бумаги их были в надлежащем порядке, резиденты потребовали освобождения кораблей со всеми людьми, бывшими на них. При несчастном положении своих дел неаполитанское правительство должно было уступить, корабли и волонтеры были освобождены, и волонтеры через несколько времени приехали к Гарибальди.
С того времени Кавур начал говорить с неаполитанцами очень решительно. Когда, например, неаполитанский посланник в Турине жаловался, что Сардиния перестала мешать отправлению волонтеров в Сицилию, Кавур прямо отвечал ему: ‘Австрия не мешает своим подданным отправляться на помощь вам. После Noтого я лишен всякой возможности удерживать итальянцев от содействия Гарибальди. Будьте довольны уже и тем, что я прямо не переодеваю сардинских солдат в красные куртки гарибальдиевских волонтеров, как австрийское правительство переодевает своих солдат в ваши мундиры’.
Но перемена расположения в Кавуре едва ли выгодна для Гарибальди и сицилийско-неаполитанского дела. Пока Кавур препятствовал отправлению волонтеров, Гарибальди по крайней мере не был ничем стеснен в своих действиях. Он имел мало средств, зато распоряжался этими средствами, как хотел, и направлял дело, как ему самому казалось полезнейшим. Теперь не то: Кавур вступил в сношения с Гарибальди и требует, чтобы он руководился не собственными решительными идеями, а дипломатическими расчетами, следовать которым надобно по мнению Кавура.
Гарибальди считает возможным теперь же стремиться к изгнанию Бурбонов из Неаполя, папы из Рима. Он думает, что итальянцы должны сами устраивать свои дела, как хотят, что они имеют довольно силы не слушать угроз иностранных дипломатов и не нуждаются ни в чьей помощи. Кавур думает иначе. Он все еще не привык к новым обстоятельствам, все еще кажется ему, будто Италия бессильна без помощи Франции, будто гнев императора французов может восстановить в ней прежний порядок дел. Император французов желает, чтобы Неаполь остался отдельным королевством, Кавур не осмеливается противоречить этому желанию. Отпадение Сицилии от Неаполя факт уже совершившийся, дипломаты очень легко соглашаются на признание совершившихся фактов, они противятся только тем переменам, защитники которых кажутся бессильными произвести или поддержать то, чего хотят. Кавур думает и, быть может, имеет положительные уверения, что император французов согласится на присоединение Сицилии к Пьемонту. Говорят, будто бы это дело уже устроено: за дозволение Пьемонту приобрести Сицилию Франция вознаграждается уступкою Генуи с Лигурийским берегом. Правда это или нет, но Кавур, как видно, уверен в согласии императора французов на присоединение Сицилии к владениям Виктора-Эммануэля. Потому он требует, чтобы Гарибальди немедленно произвел это присоединение. Большинство сицилийцев очень легко склонилось в этом Вопросе на убеждения агентов Кавура. Очень понятно, что народ, так долго остававшийся под неаполитанскою системою, столько раз видевший себя возвращаемым под ее власть после кратковременных успехов в борьбе с нею, так отвыкший надеяться на свои силы, с доверчивостью стал слушать людей, советовавших ему поскорее сделать безвозвратный шаг, которым уничтожилась бы всякая возможность возвратить его под власть Франциска II, которым было бы обеспечено ему покровительство Сардинии. Но провозгласить присоединение к Пьемонту значит подчиниться дипломатическим расчетам Кавура. Гарибальди из независимого предводителя независимых волонтеров стал бы опять генералом сардинской армии, обязанным на все просить разрешения у Кавура, который первой надобностью своей почел бы удержать его от дальнейших предприятий. Нельзя предвидеть, какие перемены могут произойти в общих отношениях европейской политики, быть может, через несколько времени, быть может, даже очень скоро Кавур найдет удобным начать войну с папою и неаполитанским двором. Но теперь он еще боится этого, и присоединить Сицилию к королевству Виктора-Эммануэля теперь значило бы отказаться от перенесения войны в южную половину Италии. Военные действия заменились бы переговорами. Гарибальди был бы остановлен на половине пути, а он не хочет останавливаться, пока не пройдет через Неаполь в Рим. Он хочет, чтобы сицилийцы признали власть туринского правительства только уже вместе со всею Южною Италиею, чтобы Виктор-Эммануэль был провозглашен не королем Верхней Италии и Сицилии, а королем всей Италии, чтобы депутация отправилась известить его об этом не из Палермо, а из Рима, потому он сначала очень решительно отверг просьбу палермцев и требования Кавура провозгласить присоединение теперь же. Но потом он поколебался. Были уже известия, что он издает декрет о всеобщей подаче голосов или об избрании представителей для решения судьбы Сицилии. Пока эти известия, повидимому, неверны, но они указывают на то, в какое затруднение был поставлен Гарибальди нетерпением сицилийцев и настойчивыми действиями агентов Кавура {Различие соображений, которыми руководились сицилийцы, по совету Кавура требовавшие немедленного соединения Сицилии с Пьемонтом, и люди, желающие отсрочить его до окончания дела, очень хорошо выражается письмом Пизани, объясняющего Гарибальди причину, по которой он отказался от звания министра временного правительства Сицилии. Вот что писал он к Гарибальди:
‘Генерал! Я глубоко скорблю о том, что в минуту, столь решительную для Сицилии, должен был покинуть вас, человека, на мужестве которого каждый из нас основывает все свои надежды на спасение, но ваш ответ городскому палермскому совету, который, думая предупредить ваши собственные желания, представил вам, быть может несвоевременно, адрес, отвергнутый вами, возлагает на меня обязанность отказаться от звания, которое было притом и слишком тяжело для моих сил.
Я имел честь устно изложить вам причины, склоняющие меня к этому отказа, и вы удостоили любезно выслушать их, хотя они до некоторой степени противоположны вашей воле, выраженной вами с военным прямодушием. Итак, я не имею нужды повторять их здесь.
Я только желал бы сказать каждому из моих сограждан и убедить каждого из них, что разность мнений не отделила меня от вас, что оба мы смотрим на вещи одинаково, стремимся к одной цели — к освобождению всей Италии — и что мы расходимся единственно в выборе дороги к этой цели,— разница, которую легко можно объяснить разницею моей и вашей натуры. При высоте вашей души, при величии вашего сердца, вы, презирая трудность пути, хотите прямо стремиться к вашей возвышенной цели, я, в сознании своей слабости, опасаясь препятствий, думаю, что надобно итти медленным шагом, довершить то, что так хорошо начато, и уже потом переходить к другим предприятиям,— то есть надобно увеличивать итальянское королевство постепенно, присоединяя к нему области, успевшие свергнуть иго и возвратить себе независимость, и, увеличив таким образом свои силы, ждать случая, чтобы оказать фактическую помощь областям, еще носящим иго суровой неволи.
После этого объяснения мне остается только горячо просить вас позаботиться о нашей милой Сицилии, столь измученной. Заклинаю вас, обеспечьте ее судьбу, не оставьте ее на добычу партиям, которые могут возникнуть, тайным хитростям или явному насилию ненавистных Бурбонов, подумайте о том, что если несвоевременно перенесете вы в Неаполитанское королевство ужас вашего имени и вашей храброй армии, то, быть может, это обратится в выгоду людям, неуважаемым вами, что они ловко воспользуются вашим делом, за которое, однакоже, не поблагодарят вас. Пусть Сицилия будет вашим отечеством, полюбите, как вы умеете любить, эту усыновляющую вас мать, достойную столь славного сына’.}.
Как три месяца тому назад, Кавур думал, что нужно совершенно упрочить за собою освободившиеся области, прежде чем думать об освобождении новых, так теперь он думает, что прежде чем пытаться итти в Неаполь и Рим, надобно упрочить соединение Сицилии с Пьемонтом. Гарибальди полагает, что опаснее всего медленность, что надобно пользоваться временем, пока противники итальянского единства или еще не оправились от поражений, или еще не отваживаются на разрыв с Англиею, которая несогласна на вооруженное вмешательство Франции в итальянские дела, он думает, что эти благоприятные обстоятельства не будут продолжительны и что надобно покончить до их изменения дело итальянского единства, чтобы Италия могла, вся соединившись, уже не бояться никаких врагов.
Главным агентом Кавура в Сицилии был Ла-Фарина7, очень быстро он успел приобрести влияние на неопытных палермцев и через несколько дней по своем приезде устроил манифестацию, требовавшую отставки прежних министров Гарибальди, особенно Криспи8. Ла-Фарина действовал на палермцев обвинениями Криспи и других министров за то, что они сменяют слишком много чиновников, служивших неаполитанскому правительству, что они слишком суровы к этим почтенным людям, имеющим в Палермо и родство и знакомство. Но истинною причиною действовать против Криспи было для Ла-Фарины, разумеется, не это: Криспи противился немедленному присоединению Сицилии к Пьемонту, целью Ла-Фарины было сделать министрами людей, разделявших мнение Кавура. Гарибальди после некоторого сопротивления уступил, и начались слухи, что присоединение скоро будет провозглашено. Но, ободрившись первым успехом, Ла-Фарина зашел уже слишком далеко в своих интригах. Странно, до чего может простираться вражда людей, имеющих слишком высокое мнение о себе, к людям, не разделяющим их мыслей. Кавур уже несколько раз отнимал у Гарибальди возможность действовать в пользу итальянского дела в прошлом году: не дал ему обещанных пособий во время ломбардского похода9, лишил его возможности организовать армию Средней Италии в периоде между Виллафранкским и цюрихским договорами10, принудил наконец вовсе отказаться от участия в делах. О препятствиях, которые ставил он отправлению Гарибальди в Сицилию, мы уже говорили. Теперь, когда Гарибальди освободил Сицилию, Кавур стал показывать вид, что сделался другом ему, и многих уверил в этом — а между тем, через Ла-Фарину, старался восстановить против него сицилийцев. Дело шло уже к тому, чтобы заставить Гарибальди удалиться из Сицилии. Человек очень терпеливый и мягкий в делах, касающихся лично до него, Гарибальди, однакоже, вышел наконец из терпения, потому что вопрос касается не одной его личности, которой он всегда готов жертвовать, а итальянского дела, судьбы Неаполя, Рима и Венеции. Ла-Фарина и Кавур слишком уже понадеялись на его простодушие, которое для таких оборотливых людей должно казаться глупостью: они воображали, что Гарибальди не понимает их интриг, между тем как он только терпел их, они мешали организованию порядочного управления в Сицилии своими происками, восстановляли сицилийцев друг против друга,— Гарибальди увидел, что пора положить конец этому, или сицилийское дело погибнет. Он пригласил к себе Ла-Фарину, сказал, что вышлет его вон из Сицилии, и через несколько часов агент Кавура был отправлен в Турин с двумя своими помощниками, людьми, служба которых была уже совершенно неблаговидна. По приезде в Турин Ла-Фарина имел совещание с Кавуром, который и без того был уже чрезвычайно раздражен известием об отсылке своего агента. В первые минуты туринский министр хотел принять против Гарибальди какие-то решительные меры,— в чем они могли бы состоять, мы не умеем сообразить,— разве в том, чтобы издать прокламацию, приглашающую сицилийцев к ‘извержению Гарибальди, послать какого-нибудь сардинского генерала на его место и дать этому генералу инструкцию об арестовании Гарибальди,— но ведь это было бы уже чересчур,— однако мы не поручимся за то, чтобы Кавур не хотел поступить именно так. Впрочем, какие бы мысли ни были у него, он тотчас же принужден был отказаться от них. Волнение в Турине и во всей Северной Италии было очень сильно и вовсе не в пользу противников Гарибальди. Слух, что Кавур враждует против Гарибальди, произвел такое впечатление, что министерству Кавура грозило падение. Туринский министр увидел необходимость смириться, и теперь едет в Палермо де-Претис п, друг Гарибальди, извинить перед ним Кавура. Гарибальди давно просил де-Претиса приехать в Палермо, помогать ему по устройству гражданского управления. Кавур не соглашался, потому что де-Претис всегда был противником его политики, теперь он принужден просить того же самого де-Претиса быть посредником между ним и Гарибальди. Сицилийский диктатор человек незлопамятный, и если Кавур действительно откажется от намерения стеснять его, в примирении нельзя сомневаться. Но посмотрим, надолго ли удержится при нынешнем благоразумном решении Кавур, воображающий, что он в Италии единственный человек, способный вести дела, и что все другие патриоты, а в особенности Гарибальди,— фантазеры и чуть ли не идиоты, блуждающие во мраке. Мы вовсе не хотим отрицать заслуг, оказанных Кавуром итальянскому развитию: в его патриотизме никто не сомневается, нельзя не отдать справедливости и ловкости, с какою он сделал очень многое для своей родины. Мы только говорим, что чрезмерно высокое его мнение о своих талантах слишком часто бывало причиною, что он мешал другим, шедшим к той же цели путем более прямым и, по всей вероятности, более верным,— теперь общее мнение видит, что в спорах между ним и Гарибальди верность расчета была не на стороне Кавура. Нам кажется, что то же должно сказать и о всей вражде его к тем патриотам, главным представителем которых служит теперь Гарибальди и ораторами которых в туринском парламенте были Валерио и де-Претис.
Итак, в те дни, когда мы пишем эту статью, т. е. около 14(26) июля, положение итальянских дел было следующее:
Гарибальди занимался в Палермо организованием сицилийской армии, которое шло довольно успешно, у него было от 7 до 8 тысяч человек итальянских волонтеров, т. е. превосходнейшего войска, оно служило кадрами для формирования армии из сицилийцев, из которых около 10(22) июля набралось уже от 10 до 15 тысяч солдат, эти рекруты еще очень плохи, главный недостаток их не в том, что они мало обучены,— это дело устраивается в несколько недель при нынешних упрощенных требованиях,— а в том, что сицилийцы давно отучились от энергии, от надежды на свои силы. Население, упавшее духом, не скоро может быть воодушевлено так, чтобы дать из своей среды хорошее войско: для этого нужно несколько месяцев походной жизни с частыми стычками, в которых успех довольно часто был бы приобретаем не помощью союзников или руководителей, а силами самих новобранцев. Чтобы достать сицилийцам эту практику, Гарибальди послал их к Мессине, но все-таки надежда его на успех в дальнейщих действиях основывается не на сицилийском войске, а на итальянских волонтерах, на деморализации неаполитанской армии и больше всего на сочувствии неаполитанского населения. Туринское правительство желает ограничиться пока освобождением одной Сицилии, но Гарибальди остается при намерении итти на Неаполь, где двор сделал уступки, но до сих пор не успел доказать своей искренности в этом случае. По примеру неаполитанского двора, даже папа обещал некоторые реформы,— они, конечно, должны остаться или неисполненными, или исполненными только на бумаге. Надежду на свое спасение неаполитанский двор видит в милости императора французов, который требует, чтобы Кавур вступил в союз с новым неаполитанским правительством. Были разные слухи об условиях, на которых сардинский министр принимает предлагаемый союз. Вообще говорится, что эти условия нарочно составлены такие, на которые ни за что не согласится неаполитанский двор, рассказывают, например, будто Кавур требует, чтобы неаполитанский король вместе с Виктором-Эммануэлем предложил австрийцам денежное вознаграждение за уступку Венеции, а если они не согласятся, то немедленно объявил им войну. Может быть, Кавур и говорил что-нибудь подобное полуофициальным образом, но формальных переговоров о союзе еще не начиналось в те дни, о которых мы имели известия, когда писали эту статью: неаполитанское правительство только еще собиралось отправить в Турин чрезвычайного посланника с предложением союза, который по объявлению нового министерства будет служить основанием неаполитанской политики. Достоверно известно одно: Кавур не хочет принимать союза с Неаполем, потому что такая дружба убила бы всякое доверие к нему в Италии. Он еще не решается посылать войска против Неаполя, но понимает, что безвозвратно компрометировал бы себя и самого Виктора-Эммануэля союзом с Бурбонами, извинением такому союзу могла бы служить разве столь же грозная необходимость, как та, по которой была уступлена Савойя. Пока этой угрозы еще нет, и союз с Неаполем отвергается в Турине. Теперь известно, каков будет формальный предлог для отказа: газеты, служащие органами Кавура, говорят, что при существовании конституционного устройства политическая система зависит от мнений большинства палаты представителей, которая поддерживает или сменяет министров и дает им свою программу. Пока в Неаполе не собралась палата депутатов, не выразила согласия на союз с Пьемонтом и не определила условий этого союза, всякие разговоры о нем были бы лишены оснований и совершенно напрасны. Таким образом, выигрывается два месяца, и Кавур рассчитывает, что в этот промежуток раскроется, завоюет ли Гарибальди Неаполь, или можно будет нынешнему неаполитанскому правительству удержаться помощью Императора французов. Если станет брать верх Гарибальди, Кавур отвергнет союз, а если император французов решительно запретит Кавуру думать о приобретении Неаполя и выразит намерение послать французское войско против Гарибальди, то Кавур уступит силе и примет союз с Неаполем.
Между тем начались военные действия против Мессины, в письмах сицилийского корреспондента ‘Times’a’ мы имеем известия о том, как войска, посланные осаждать Мессину, дошли до Кальтанисетты, лежащей на половине пути между Палермо и Мессиною. О начале осады Мессины мы знаем еще только по телеграфическим известиям. По их кратким указаниям, военные сотрудники французских газет заключают, что неаполитанцы скоро должны будут покинуть и этот последний пункт, который оставался за ними на острове {Теперь получена депеша, говорящая, что неаполитанцы сдали Мессину.}. В последние дни беспрестанно разносились слухи, что Гарибальди отправился с несколькими тысячами человек сделать высадку на материк.
Операционным базисом для действий на материке служит ему теперь Сицилия. Поэтому очень важно ему обеспечить себе беспрепятственные сообщения с нею, когда он высадится в Калабрии или около Неаполя. Пароходов для перевозки войск и военных снарядов у него, повидимому, уже довольно, но до сих пор все это были только купеческие суда, которые не могут держаться против неаполитанского флота. Господство на проливе и на всех прибрежных водах оставалось за неаполитанцами, экспедиции, переправлявшиеся из Северной Италии в Сицилию, достигали своего назначения только тем, что успевали избегать встречи с неаполитанскими кораблями. Этот шанс успеха слишком уменьшается, когда путем переправы станет небольшое пространство между Сицилиею и Неаполем или Калабриею: неаполитанские крейсеры могут перегородить всю эту линию. Но Гарибальди рассчитывает скоро иметь и на море перевес над неаполитанцами: он ожидает, что неаполитанский флот перейдет на его сторону. Пример тому подан военным пароходным корветом ‘Veloce’. Итальянские патриоты полагают, что многие другие военные пароходы последуют за ним, тем больше, что Гарибальди, сам бывший моряком, имеет знаменитость между всеми итальянскими матросами, в том числе даже и между неаполитанскими.
Мы говорили, что неизвестность развязки неаполитанских дел происходит главным образом от шаткости общественного мнения, которое всегда и повсюду очень наклонно забывать прежние факты и стремления, возникшие из них, лишь только является хотя слабый повод верить перемене мыслей в том кругу, который управляет делами. До сих пор большинство неаполитанцев еще желает присоединения к Пьемонту, но уже заметно, что довольно многие люди в Неаполе находят возможность верить искренности и прочности сделанных уступок и готовы удовлетвориться данными обещаниями. Продержись нынешнее положение еще несколько месяцев, и, быть может, большинство образованных сословий проникнется преданностью к Франциску II.
Точно такая же шаткость общественного мнения видна в переменчивости чувств, с которыми образованное общество немецких провинций Австрии смотрело на ход дела о новом государственном совете. Когда обнародованы были правила, по которым он составляется и будет вести свои совещания, все в Вене решили, что не следует придавать этому нововведению ровно никакой важности, что общественные желания не могут быть удовлетворены ничем, кроме созвания представителей нации, избираемых самим населением империи. Незначительность уступки, делавшейся учреждением нового государственного совета, возбуждала такое неудовольствие, что через несколько дней почли нужным сделать обещание новых уступок, объявив, что государственный совет имеет значение не какого-нибудь окончательного учреждения, а только переходной меры к созванию действительных представителей населения: он созывается, говорилось в официальном объявлении, собственно только за тем, чтобы рассмотреть проекты провинциальных конституций, уже приготовленные на его обсуждение. Несмотря на это объявление, государственный совет оставался так непопулярен, что все назначенные в него члены, сколько-нибудь уважавшие общественное мнение, отказались от звания, дававшегося им. Но вот государственный совет собрался. Регламент, составленный министерством для порядка его совещания, был написан в таком духе, что обсуждение предлагаемых ему мер должно было ограничиваться одною формальностью, без всякой свободы вникать в них. Члены государственного совета выразили неудовольствие стеснительным регламентом и желание изменить его. Главная перемена состояла в том, что они потребовали свободы выбирать специальные комитеты для рассмотрения предлагаемых проектов не по такой форме, какая предписывалась регламентом, а по другой, допускавшей в эти комитеты членов с независимыми мнениями. Правительство согласилось. Публика тотчас же начала хвалить государственный совет, находить в нем удовлетворительные элементы оппозиции. Еще больше удовольствия доставил ей способ печатания протокола государственного совета. Ожидали, что протоколы будут чрезвычайно кратки, сухи и темны. Но, снисходя к желанию членов государственного совета зарекомендоваться перед публикой, правительство допустило печатать протоколы довольно подробные. Публикой овладела большая радость. Она возложила значительные надежды на государственный совет, от которого за несколько дней перед тем не хотела ждать ничего. Она забыла на время, как составился государственный совет и каков образ мыслей в людях, ведущих оппозицию. Большинство новых членов государственного совета принадлежит к феодальной партии, то есть к такой партии, сравнительно с которой нынешние австрийские министры — величайшие либералы. Предводитель этого оппозиционного большинства граф Клам-Мартиниц, человек, перед которым Меттерних был бы чуть не республиканцем12. Всем известно, что цель действий Клам-Мартиница просто лишь то, чтобы сделаться первым министром, всем известно, что, сделавшись министром, он повел бы дела к восстановлению средневековых учреждений, к возвращению Австрийской империи в такой вид, какой имела она до реформ Иосифа II13. Каждый знает это, но огромное большинство публики не хочет помнить ни о чем и восхищается смелостью оппозиции Клам-Мартиница. Он приобрел такую опору в общественном мнении, что носятся слухи, будто бы двор ведет с ним переговоры о составлении министерства из его партии под его председательством. Дело доходит до того, что даже иностранцы начинают писать о совещаниях австрийского государственного совета серьезным тоном, как будто что-нибудь может выйти из них. В последнее время особенного шума наделала сцена между венгерским магнатом Баркоци и министром юстиции Надашди (по фамилии тоже венгерцем) в заседании 21 июня. Дело шло о ведении кадастровых книг14. Баркоци сказал, что напрасно ведутся они на немецком языке в таких местностях, где большинство населения и землевладельцев не немцы, а венгры. Надашди самым положительным тоном уверял, будто кадастровые реестры везде пишутся на язьике большинства местных жителей. Баркоци доказал, что это неправда, и на резкие слова министра отвечал столь же резкими выражениями. Он употреблял слова ‘ложь’, ‘обман’ и т. д. Нашлось множество людей, возликовавших от смелости венгерского магната, начавших толковать, что государственный совет побеждает министров, а сам проникнут превосходнейшими намерениями и обладает силою осуществить их. Не понимаем, как можно было сделать такого слона из самой маленькой мухи, жужжанье которой было услышано лишь благодаря владычествовавшему вокруг нее молчанию. Но мыльные пузыри этих пустых выводов были скоро разбиты статьею официальной венской газеты, ‘Donau-Zeitung’, 27 июня. Приводим эту статью, прекрасно характеризующую действительные отношения государственного совета к министерству:
‘Во всех заседаниях государственного совета, особенно в заседании 21 числа, ораторы касались предметов, не имевших связи с вопросом, подлежавшим совещанию. Мы вовсе не хотим сказать, что члены государственного совета не имели права делать это, но не можем не заметить, что во всех странах, имеющих конституционную форму правления, обращается строгое внимание на порядок в занятиях делами и то, чтобы не отступать от совещаний, состоящих на очереди. Нам кажется, что некоторые из членов преобразованного государственного совета оставили без внимания этот факт и в особенности забывают о нем те, которые находят в себе более парламентских привычек, чем их товарищи. Мы понимаем, что члены государственного совета желают подвергнуть рассмотрению вопросы о принципах, мы признаем за ними право желать того. Вопросы о национальности, о языке, о будущих отношениях провинциальных представительных собраний к государственному совету, о бюрократической и политической централизации и о степени ее необходимости могут и должны быть обсуждены государственным советом. Мы не можем желать, чтобы столь важные предметы. остались нерешенными или были отсрочены. Мы только хотим заметить, что государственный совет собрался 21 числа для выбора нового члена в кадастрационную комиссию, а не для совещания по вопросу о выгодах иметь кадастровые реестры. Комиссия может рассуждать об этом деле, сколько ей угодно, и государственный совет, получив доклад комиссии, также может рассуждать о нем. В парламентах постоянно соблюдается то правило, что представители народа должны предварительно объявлять о вопросах, какие они думают предложить или по каким думают потребовать объяснений у правительства. В заседаниях 8 и 21 чисел было сделано много вопросов и предложений, о которых не было дано предварительного уведомления правительству. Если министр отвечает на неожиданный вопрос, не имея под руками документов, на которые должен ссылаться, то его поспешность может иногда делаться очень предосудительною для государственных интересов. Мы уверены, что этих наших слов будет достаточно для убеждения членов государственного совета впредь удерживаться от рассуждения о предметах, о которых не было сделано ими должного предуведомления’.
Резкость этого формального выговора государственному совету достаточно показывает, что министерство смотрит на него как на учреждение второстепенное, зависимое, обязанное слушаться и покоряться, а не предписывать. Но гораздо занимательнее этой стороны дела разные выражения, которыми определяется мнение кабинета о характере, полученном австрийским правительством через учреждение государственного совета. Мы видим, что министерство формально называет Австрию ‘страною, имеющею конституционную форму правления’, и объявляет, что государственный совет должен делать одно или не делагь другого не на каком-нибудь основании, а на том, что он ‘парламент’: как делается в парламентах, так должно делаться в государственном совете. Таким образом, австрийское правительство совершенно разделяет взгляд на дело, выраженный нами два месяца тому назад: учреждение государственного совета уже составляет введение конституционной формы правления в Австрии, переворот в этом отношении уже вполне произведен, конституционный принцип получил полное развитие, либералам не остается ничего желать, правительству не остается делать никаких уступок, потому что все уступки уже сделаны. Но австрийские газеты не разделяют нашего мнения: они находят, что Австрия еще не получила представительной формы правления, и довольно настойчиво говорят о ее надобности, или по крайней мере говорили до недавнего времени. В начале июля они зашли так далеко в этом неблагоразумии, что редакторы их, наконец, были приглашены к Веберу, заведующему делами этого рода, и он объявил им следующие три распоряжения:
‘1) Газеты отныне не должны рассматривать вопроса о размере прав государственного совета и не должны говорить о конституции.
2) Говоря о правах провинциальных представительных собраний, которые скоро будут учреждены, газеты никак не должны требовать для них законодательной власти. Правительство не имеет намерения делиться законодательною властью с провинциальными собраниями.
3) Газеты не должны никак подвергать сомнению необходимость безусловного единства империи, особенно говоря об отношениях между Венгриею с принадлежавшими прежде к ней землями и между центральным правительством’.
В то же время были повторены государственному совету и всей публике те основания, на которых учрежден государственный совет, совершенно соответствующий в Австрии тому, что в Англии называется парламентом. Было снова объяснено официальным образом, что причиною учреждения нового государственного совета была необходимость приискать новые средства для покрытия дефицита, приискать, какие можно учредить новые налоги и какие из прежних налогов можно увеличить. Министерство говорило, что в этом деле, для которого собственно и созван новый государственный совет, то есть в приискании новых налогов и в возвышении прежних, правительство нимало не будет мешать деятельности государственного совета, а напротив, с готовностью примет все, что он придумает.
Мы остаемся при мнении, что новый государственный совет служит очень достаточною заменою парламента в глазах венского министерства и что в Австрии уже введена такая конституция, лучше которой ничто не может соответствовать потребностям австрийского правительства, но затруднительность положения состоит в том, что австрийское правительство может подвергнуться опасности извне или само увидеть пользу в наступательной войне. Если итальянцы не будут остановлены, под властью Виктора-Эммануэля скоро соединится весь полуостров за исключением Венеции, и в таком случае итальянцы непременно захотят изгнать австрийцев из Венеции. Потому мы находим совершенно правыми тех австрийских правителей, которые желают, чтобы Австрия объявила войну Виктору-Эммунуэлю, не дожидаясь, пока он будет располагать силами вдвое большими, чем теперь. Если австрийское правительство хочет сохранить власть над Венецией) (а кто же добровольно отказывается от власти?), эта политика будет единственною последовательною. Ее держится в Вене так называемая партия военных, товарищей Виндишгреца15, Гайнау и Гиулая16. Гражданские сановники, и в том числе почти все министры, находят, напротив, что при нынешнем состоянии умов почти во всех провинциях империи выводить войска на борьбу с внешним врагом неблагоразумно, потому что присутствие войск повсюду охраняет порядок, устрашая внутренних врагов. Так, но что же делать? Вредно не начинать ее, опасно начать ее. Враги порядка, конституционисты, либералы и т. д., в Австрии рассчитывают, что это тяжелое положение поведет к дальнейшим уступкам и даже к учреждению действительно конституционного правления. Но будем надеяться, что все как-нибудь уладится. По справедливому мнению австрийских министров, главная важность в том, чтобы выиграть время. Оно действительно так: обстоятельства, неблагоприятные ныне, могут стать благоприятными через полгода, через год, да хотя б и не стали благоприятными, хотя бы в результате и кончилось дело тем, чего ждут враги нынешней австрийской системы, все-таки каждый выигранный день, месяц, год будет лишний день месяц, год. ‘Ничто не вечно под луною’, стало быть, умные люди должны хлопотать лишь о том, чтобы как можно дольше протянуть свое существование и существование выгодной для них обстановки. Так и делают австрийские правители, потому смешны люди, которые дивятся, что они не спешат делать то, чего не хотят.
К сожалению, есть важные обстоятельства, независимые от воли австрийского правительства. Если бы опасность грозила ему только от Сардинии и от недовольства подданных, оно, вероятно, чувствовало бы себя еще довольно крепким на ногах, но дело в том, что, кроме внутренних беспокойств и кроме внешней беды с юга, оно должно ждать неприятностей с запада. Дело это прямым образом относится не к Австрии, а к Германии, но Австрия лишилась бы ранга первостепенной державы, если б оно исполнилось.
Газеты уже давно говорят о планах императора французов доставить национальному самолюбию удовлетворение, гораздо большее того, какое было дано присоединением Савойи: уже года два постоянно носятся слухи, что он хочет расширить пределы Франции до Рейна17. Перед началом прошлой войны это опасение было чрезвычайно сильно в Германии. Действительно, полуофициальная французская публицистика развивает вопрос о рейнской границе совершенно по такой же системе, по какой подготовляла Францию к присоединению Савойи. Мы говорили несколько месяцев тому назад, что в пограничных с рейнскими провинциями Пруссии департаментах существуют газеты, имеющие своею целью объяснить баварским и прусским подданным на левом берегу Рейна, как выгодно будет для них присоединиться к Франции. Полуофициальные парижские газеты рассуждают иногда на ту же тему, но гораздо чаще и подробнее излагают другие стороны дела, более важные для французской публики и для европейских дипломатов, чем желание самих областей, которые должны подвергнуться предсказываемому переходу под власть императора французов. Французской публике объясняется, что главная масса немецких земель на левом берегу Рейна отдана в 1814 году Пруссии собственно для отнятия у французов прежних союзников из самих немецких князей и для унижения Франции, доказывается также, что французская восточная граница теперь очень слаба в стратегическом отношении, что неприятель слишком легко может вторгнуться теперь в сердце Франции, что только эта опасность иностранного вторжения принуждает Францию обременять себя содержанием многочисленной армии. Если же Рейнская провинция Пруссии будет присоединена к Франции Noместе с баварскими и другими землями на левом берегу Рейна, Франция будет закрыта от нападения широкою рекою, будет безопасна, может распустить тогда половину своей армии и начнется в ней царство свободы, уничтожатся обременительные налоги, правительство будет иметь много денег на общеполезные работы, на вспоможение земледелию и фабрикам: такие статьи пишутся собственно для французской публики. Главное содержание в них то, что Франция лишилась рейнской границы в 1814 году, когда погибла ее слава, и восстановить славу можно не иначе, как возвращением прежней границы. Статьи, имеющие в виду не столько французскую публику, сколько иностранных дипломатов, выставляют на первый план то, что Франция уменьшит свою армию и перестанет быть воинственной державой, как только получит рейнскую границу. В самом деле, зачем она стала бы тогда желать войны? Она уже будет иметь все, что ей нужно. Ни нация, ни правительство ее не желают ничего больше, как только уничтожить память своих поражений и обеспечить себя с востока восстановлением рейнской границы, дальше того не идут их желания, а без того Франция все будет оставаться и недовольна, и небезопасна. Успокоить Францию значит успокоить Европу. Итак, все европейские державы для собственной выгоды должны желать, чтобы Франция расширилась до Рейна.
Если бы такие рассуждения печатались в независимых газетах, они никого не занимали бы. Но сильная склонность полуофициальных газет развивать эту тему принимается многими за выражение правительственных намерений. Еще больше увеличивается это предположение появлением брошюр подобного содержания, напоминающих и внешнею формою и характером изложения те прежние брошюры об Италии, которые теперь уже признаны имевшими официальное происхождение. Не знаем, ограничивались ли газетными статьями и брошюрами указания на такой план, или он еще прямее обнаруживался какими-нибудь разговорами французских дипломатов с немецкими, или даже какими-нибудь письменными предложениями, но вот что говорил в палате общин член торийской партии Кинглек, специально занимающийся вопросами иностранной политики. Предварительно заметим, что он имеет очень обширные дипломатические связи и часто сообщал парламенту первые сведения о тайных переговорах и дипломатических актах, существование которых подтверждалось через несколько времени ходом событий. Так, например, он первый заговорил о существовании акта, по которому Сардиния обещалась уступить Франции Савойю. Теперь, в заседании 12 июля, он оказал между прочим:
‘Известно, что с 1857 года французское правительство предлагало прусскому взять некоторые из мелких немецких государств и отдать Франции рейнские провинции. Я полагаю, что с этою целью император французов ездил в Баден. Принц прусский не мог согласиться на это, потому что знал факт, о котором я теперь скажу. Палата отдаст мне ту справедливость, что в прежних случаях мои слова оказывались основательными, и потому, вероятно, будет расположена поверить факту, о котором я теперь скажу. Я утверждаю, что на втором свидании в Вилла-Франке император французов сказал Францу-Иосифу, что возвратит ему Ломбардию с тем условием, чтобы Австрия не мешала действиям, которые хочет он начать на Рейне. Я повторяю, что принц прусский знал этот факт… План императора французов был в том, чтобы возвратить императору австрийскому Ломбардию для приобретения его помощи в действиях против Германии… Вся Европа наполнена слухами о войне. Франция не имеет ни ссор, ни даже споров с Бельгиею и Пруссиею, с Мекленбургом и Сардиниею, но земли каждого из этих государств в опасности, по слухам, господствующим в Европе. По всей восточной границе Франции действуют агитаторы, старающиеся возбудить неудовольствие нынешними правительствами и подготовляющие умы народа к переходу под новую власть’.
Как бы то ни было, справедливы ли слова Кинглена, что формальные предложения о расширении границ Франции до Рейна были уже сделаны до баденского свидания или до баденского свидания дело ограничивалось газетными статьями и брошюрами, но в Германии господствует уверенность, что Франция хочет захватить все немецкие земли до Рейна. Регент прусский в родственной переписке своей с принцем Альбертом, дочь которого замужем за его сыном, касался этого предмета. Содержание письма дошло, неизвестно каким путем, до сведения французского правительства нынешнею весною. Французский посланник в Берлине потребовал у прусского министра иностранных дел объяснений. Министр очень основательно отвечал, что частные письма регента к его родственникам не составляют правительственных актов, за содержание которых должны ответствовать министры, он намекнул даже, что он не шпион и потому решительно не может знать содержания чьей бы то ни было частной переписки. Вопрос был сделан неловко, французская дипломатика должна была уступить. Но французское правительство имело сведения, что регент опасается его намерений, и не только имело эти сведения, но даже призналось, что имеет их. Удачно или неудачно, первый шаг был уже сделан, и надобно было сделать второй шаг по проложенной дороге. Император французов объявил, что хочет успокоить регента прусского личным объяснением, готов для этого сам приехать в Бадей и просил принца-регента согласиться на свидание, для которого он приедет. Публицисты различно судили о том, надобно ли было принцу-регенту принимать такое предложение. Большая часть прусских газет находила, что опасения должно успокаивать не словами и не объяснениями, а устранением причин к ним, и что Пруссия в союзе с остальною Германиею не так слаба, чтобы нуждаться в снисходительных уверениях. У принца-регента, вероятно, были причины иначе взглянуть на предложение императора французов. Если б он уклонился от свидания, это было бы истолковано как обидное пренебрежение и послужило бы предлогом для выражения неудовольствий. Но предосторожность, принятая принцем-регентом, показывает, что он разделял мнение немецких публицистов, говоривших, что свидание устраивается не просто для личной передачи миролюбивых уверений, что император французов намерен предложить принцу-регенту план территориальных перемен, которые, по мнению императора, будут одинаково выгодны и для Франции и для Пруссии. План этот, по объяснениям газет, состоял в том, что взамен рейнских земель, уступаемых Пруссиею Франции, Франция поможет Пруссии приобрести Мекленбург, Ганновер, почти все другие мелкие владения Средней Германии, наконец даже королевство Саксонское. Говорили, что даже Баден и Вюртемберг могли в таком случае сделаться прусскими землями, другие утверждали, напротив, что Баден и Вюртемберг сохранили бы свою независимость от Пруссии, составив с Бавариею возобновленный Рейнский Союз под покровительством Франции18. Но если было разногласие о судьбе, предназначаемой для трех южных второстепенных государств Германии, то все согласно говорили, что Среднюю и Северную Германию Франция готова предоставить Пруссии. В этом тоне говорили и французские полуофициальные газеты. Они объясняли, что Франция, чрезвычайно любя и уважая немецкую нацию, с грустью видит ее нынешнюю раздробленность, которая мешает ей занять между европейскими народами в политическом отношении такое же место, какое принадлежит ей в умственном. Но если бы Германия стала могущественным государством при нынешнем очертании восточной французской границы, Франция подверглась бы большой опасности, только это одно и может останавливать французов от содействия немцам в деле немецкого единства. Если же Германия обеспечит Францию уступкою земель до Рейна, тогда Франция даст полный простор своему сочувствию к немцам, а если Франция скажет: ‘я хочу, чтобы Германия получила единство’, кто будет в силах помешать ему? Эти рассуждения сопровождались похвалами Пруссии, доказательствами, что Германия может достигнуть единства только тем, когда вся признает власть Гогенцоллернов19.
Такие толки должны были заставить регента прусского действовать со всевозможной осторожностью. Если бы нынешние потомки Фридриха II хотели действовать революционным путем, они без всякой чужой помощи соединили бы всю Германию под свою власть еще в 1848 и 1849 годах, когда франкфуртский парламент предлагал королю прусскому императорскую корону20. Но династия Гогенцоллернов сама не хочет этого: она желает поддерживать в Германии нынешний порядок, стремясь только к тому, чтобы получить перевес над Австриею в совете многочисленных немецких государей. Если бы ей удалось достичь этого, она придала бы несколько побольше силы федеративным, связям, вероятно потребовала бы введения большего единства команды в союзной армии. Ио прусское правительство не хочет низвергать престолов других немецких королей и герцогов, оно гнушается такими революционными мыслями. Если оно хотело бы увеличить свое влияние, то не иначе, как по добровольному соглашению с другими германскими династиями. Принц-регент прусский21 хотел, чтобы другие немецкие владетели не могли иметь никакого сомнения в его чистоте от революционных замыслов, и потому пригласил всех важнейших второстепенных государей присутствовать при его свидании с императором французов. Они действительно приехали в Баден.
Их присутствие отняло всякую возможность говорить императору с принцем-регентом о чем-нибудь другом, кроме своих миролюбивых намерений. Консерватизм принца прусского не допустил самой возможности объяснений о том, каким бы образом произвести территориальные перемены. Таким образом, баденское свидание не повело не только к решению, но даже и к предложению того вопроса, для которого устраивалось французским правительством.
Но если оно было неудачно для Франции с формальной стороны, то могло послужить сильным ободрением для французских мыслей о рейнской границе, оно выказало неспособность Немецкого Союза к единодушию. Принц прусский, пригласив в Баден других немецких владетелей, тем самым дал им полнейшее ручательство в своей готовности поддерживать их престолы. Им показалось мало этого, они все-таки остались недоверчивыми к Пруссии и приехали в Баден не с намерением показать императору французов свою готовность помогать Пруссии в защите национальных границ, а только за тем, чтобы в минуту опасности для Германии потребовать у прусского правительства уступок. Они положили, прежде чем явятся присутствовать при свидании принца-регента с императором, изложить принцу-регенту условия, на которых стали бы поддерживать его против Франции, иначе сказать, условия, на которых стали бы защищать отечество. Это объяснение, происходившее накануне свидания с императором французов, составляет важнейшую черту Баденского конгресса. Мы ни разу не излагали тех многочисленных споров, какие ведутся на немецком сейме между Пруссиею и остальными немецкими государствами, опирающимися во всех этих случаях на Австрию или поддерживающими ее политику. В самом деле, вопросы эти неважны в общей европейской истории, а главное, ведутся так, что ровно ничего из них не выходит: после бесконечных споров все остается попрежнему. Но общий характер разногласий между Пруссиею и остальными немецкими государствами теперь состоит в том, что Пруссия желала бы поддерживать умеренно-либеральную партию, а во всех других немецких государствах власть принадлежит ультра-консервативной партии. Второстепенные немецкие владетели согласились объявить принцу-регенту, что он, в случае надобности, может рассчитывать на их содействие только тогда, если Пруссия откажется от своей нынешней политики и перейдет на сторону крайнего консерватизма. Но принц-регент, узнав об этом, решился первый высказаться на свиданье с ними, чтобы отстранить надобность отвечать отказом на их требование. Действительно, он, не дав им начать говорить, прямо изложил программу прусской политики, сказав, что ни в каком случае не может отступить от нее. После этого напрасно было второстепенным владетелям высказывать свои требования, и свидание их с принцем прусским обошлось без формального спора, который повел бы к открытому разрыву. Но если предусмотрительность принца-регента отклонила явную ссору, то второстепенные владетели в сущности все-таки вышли после разговора с ним, еще более укрепившись в своем нерасположении к Пруссии. Этот разговор происходил накануне свидания с императором французов, когда общая польза Германии требовала бы полного единодушия. Быть может, способ действия второстепенных немецких владетелей в такую решительную минуту поможет со временем Германии достичь хороших результатов: он, конечно, усиливает между немцами убеждение в необходимости национального единства и разъясняет им, какого содействия ему должны они ожидать от второстепенных владетелей, но теперь пока он ободряет французов, видящих, что даже опасность не может заставить второстепенных владетелей искренно поддерживать Пруссию.
Таков результат баденского свидания с точки зрения императора французов, с точки зрения принца-регента прусского и самих немцев, желающих национального единства. Наполеон III, принц-регент и немецкие патриоты имеют желания очень различные, но все они обращают внимание на одну и ту же сторону этого события. Император французов и немецкие патриоты увидели, что прусское правительство даже в решительную минуту не хочет действовать революционным способом, что оно при защите Германии хочет опираться только на добровольное содействие второстепенных немецких правительств, вместе с императором французов и немецкими патриотами принц прусский убедился, что на это содействие Пруссия не может полагаться. Вот сторона дела, занимавшая их. Но Австрия заинтересовалась другою стороною баденского свидания. Она увидела, что Франция предлагает Пруссии уничтожение всех второстепенных владений, с условием, чтобы ей самой получить левый берег Рейна. Принц-регент до того не расположен приобретать увеличение своего могущества этим путем, что устранил самую возможность официально предложить ему отдачу под его власть всей остальной Германии за уступку рейнских провинций. Но венский кабинет все-таки сильно встревожился самым существованием такого плана в Париже. Он или не доверяет искренности прусского правительства, или думает, что оно может быть приведено обстоятельствами к принятию политики, которую теперь отвергает. Эта перспектива ужаснула его. Действительно, если бы исполнился план, для переговоров о котором устраивалось парижскими дипломатами баденское свидание, венский кабинет лишился бы тех вещей, в которых ставит главную свою гордость. С незапамятных времен он полагал своею славою то, чтобы господствовать над второстепенными немецкими государствами, отнимать у Пруссии влияние на них, чтобы управлять ими посредством Германского сейма, удерживать Пруссию на втором месте в Германии, а самому занимать первое,— вот в чем находил он высшее свое удовольствие. Что же было бы по исполнении плана, о котором французские дипломаты хотели говорить в Бадене? Присоединив к себе всю Северную Германию и саксонские земли, Пруссия стала бы сильнее Австрии. Если бы уцелели Бавария, Вюртемберг и Баден, если бы не были они подчинены Пруссиею, они стали бы в зависимость от Франции, и сила венского правительства ограничилась бы на западе и севере пределами австрийских владений. По мнению австрийских государственных людей, это было бы величайшим несчастием для Австрии. Быть принужденным сосредоточить свои мысли на потребностях населения самой империи, лишиться возможности пренебрегать этими потребностями для интриг против Пруссии между второстепенными немецкими правительствами,— это кажется гибельно венским государственным людям. Они тотчас же принялись хлопотать об отвращении такой беды. Лучшим средством к тому нашли они заискивать расположение Пруссии, чтобы по дружбе с Австрией она отказалась от замыслов, которых на самом деле не имеет, но имеет по предположению подозрительного венского кабинета: начались переговоры с Берлином, начались оказываться ему любезности, начались даже предложения разных уступок по вопросам, в которых Австрия до сих пор противилась желанию Пруссии. Мы не имеем никакой претензии проникать в дипломатические секреты и, по обыкновению, находим, что совершенно достаточны те сведения, которые ни для кого не составляют тайны. Факты, напечатанные во всех газетах, показывают, что предложение теснейшего союза с Веной было принято в Берлине холодно и что холодность проистекала из соображения очень верного. В каком случае и для чего была бы полезна прусскому правительству дружба австрийского? Конечно, только в случае войны против внешнего врага, а внешний враг может явиться только с запада, потому только для обороны западно-немецкой границы. При нынешнем состоянии своих финансов, при нынешнем расположении своих подданных может ли австрийское правительство оказать серьезную помощь Пруссии в войне на Рейне? В Берлине думали, что не может. Положение австрийских финансов так дурно, что серьезной войны с сильным неприятелем Австрия не может вести,— ведь и в прошлом году она принуждена была преждевременно объявить и через девять недель прекратить войну, потому что не имела средств дольше содержать войско в готовности к войне и дольше содержать его во время войны. Но даже и кратковременного усилия на Рейне не может она сделать в значительном размере, потому что большую часть своей армии принуждена держать в собственных недовольных провинциях и на Минчио по своим итальянским делам. Не только не принесла бы для Пруссии большой выгоды дружба с Австриею, в случае войны на Рейне, а напротив — обратилась бы в невыгоду берлинскому правительству. Без расположения со стороны западно-немецкого населения нельзя Пруссии защитить западную свою границу. Если теперь она считает себя в силах оборонить ее, она основывает эту надежду только на том, что подданные всех второстепенных немецких государств Северной и Средней Германии считают ее защитницею либеральных учреждений, представительницею национального единства. Какова бы ни была нелюбовь второстепенных правительств к Пруссии, общественное мнение принудит их действовать заодно с Пруссией, в случае нападения с запада. Но союзом с Австриею, при нынешнем ее устройстве, Пруссия теряла бы свои права на сочувствие патриотической партии, лишалась бы силы, которая в минуту опасности доставит ей невольную помощь второстепенных правительств. Газеты сообщали, что берлинский кабинет соглашается на союз с Австриею только под тем условием, чтобы Австрия получила конституционное правление. Не знаем, было ли сказано что-нибудь подобное официальным образом, но сущность дела такова, что полезность австрийского союза для Пруссии действительно зависит от этой реформы: только удовлетворив желаниям своих подданных, австрийское правительство приобретает возможность оказывать значительную помощь своим союзникам в войне. Теперь известно, что холодность, с какою Пруссия приняла первые предложения Австрии, смягчена хлопотами венских дипломатов, и принц-регент согласился иметь в Теплице свидание с австрийским императором. Тут будут ему предложены со стороны Австрии разные уступки по разным второстепенным вопросам. Не знаем, удовлетворится ли ими Пруссия, или повторит высказанное официальными прусскими газетами условие союза,— требование перемены в австрийской правительственной системе. Всего вероятнее, что свидание не приведет к результату, какого ждет от него Австрия, не склонит Пруссию вступить с ней в наступательный и оборонительный союз, или, если бы и устроилось на бумаге что-нибудь похожее на такой союз, все-таки он будет иметь значение почти только на одной бумаге, а не на самом деле: венскому кабинету было бы слишком трудно искренно отказаться и от прежней своей политики во внутренних делах, и от прежних своих притязаний на преобладание в Германии. А без искренней уступки со стороны Австрии по обоим этим отношениям Пруссия не будет находить выгоды в союзе с нею. Но мы вовсе не то и доказывали, что венский кабинет вступит в тесный союз с Пруссиею,— это было бы несогласно с преданиями австрийской системы, точно так же мы вовсе не доказывали, что он непременно сделает серьезные уступки,— напротив, мы много раз говорили, что они несовместны с его системою,— мы хотели только сказать, что уступки требуются от него со всех сторон.
Те же самые газеты, которые доказывают необходимость рейнской границы для Франции, стараются подготовлять Францию к войне с Англией. В своем усердии отыскивать поводы к войне они доходят до странностей. Так, например, они утверждали, что Англия устроила недавний заговор карлистов в Испании22, чтобы овладеть этой страной во время междоусобной войны. Мы ничего не говорили об этом карлистском заговоре, потому что он не стоил никакого внимания. Один из генералов, собрав подчиненные ему войска, объявил, что правительство приказало ему вести их в Мадрид, и они пошли, ничего не подозревая. Но лишь только он объявил им, что хочет действовать в пользу графа Монтемолина, они тотчас же бросили его, он был арестован и поплатился жизнью за измену. Претендент и его второй брат, явившиеся в Испанию, легко были взяты в плен, и вся история кончилась без малейших хлопот для испанского правительства. Труднее бывает полиции разогнать какой-нибудь десяток пьяных буянов, чем было для О’Доннеля и его товарищей сладить с восставшими реакционерами. Англия помогла утвердиться в Испании нынешней форме правления, всегда поддерживала ее и не может не поддерживать. Нужно слишком горячее воображение, чтобы придумать, будто бы она помогала теперь или когда-нибудь вздумает помогать карлистам. Но французские полуофициальные газеты говорили это и выводили из такого обвинения необходимость усмирить Англию, чтобы она не нарушала спокойствия Европы. Точно такой же вывод делали они из сицилийских событий. Гарибальди оказывался у них агентом Пальмерстона и приехал в Сицилию за тем, чтобы покорить ее для англичан. Из этого опять следовало, что надобно отнять у Англии средства поднимать смуты в Европе, что пока французы не возьмут Лондон, до тех пор Европа не будет иметь мира. Наконец явилась брошюра, пустившаяся в такие соображения, каких не отваживались сделать полуофициальные газеты. Эта брошюра называется ‘Мак-Магон, король Ирландский’. Она собирает из старинных книг факты о страдальческом положении ирландцев, не обращая внимания на то, что многие из прежних бедствий Ирландии теперь уже исчезли, а другие постепенно изменяют свой характер, и что Ирландия с каждым годом приближается к тому положению, в каком находится сама Англия. Брошюра доказывает, что ирландцы лишены всех прав (хотя они теперь пользуются совершенно такими же правами, как англичане), что английские протестанты угнетают ирландских католиков (хотя католическое духовенство пользуется в Ирландии гораздо большею свободою, чем в самой Франции, и давно уничтожена всякая политическая разница между протестантами и католиками), из этого брошюра выводит, что ирландцам для достижения религиозной свободы и политических прав необходимо восстать против Англии, выбрать своего особенного короля, и находит, что лучше всего они сделают, если выберут королем маршала Мак-Магона23.
Разумеется, все это не больше как шалости, но они показывают систематическое стремление раздражить старинную вражду французов к Англии.
Все эти обстоятельства и множество других фактов такого же рода не дают англичанам свободы думать ни о чем, кроме приготовлений к обороне своей земли. Читатель знает, как деятельно ведутся эти приготовления. Гавани и прибрежные крепости вооружаются, и теперь газеты заняты рассуждениями о том, как укрепить Лондон, чтобы неприятельская армия не могла приблизиться к нему и тогда, если прорвется через цепь прибрежных укреплений и если опрокинет английские войска, которые встретит по дороге. Сильное развитие волонтеров, которых считается теперь до 120 000, которые все вооружены штуцерами и уже приучились хорошо стрелять и очень порядочно маневрировать, много ободряет англичан. Смотр лондонских волонтеров, недавно происходивший в Гайд-Парке, показал, что они выучились даже маневрировать очень недурно, а меткостью стрельбы и совершенством оружия они превосходят линейную пехоту французской армии,— это доказано происходившим на-днях состязанием в стрельбе на призы. Но все-таки высадка неприятельской армии нанесла бы громадные потери Англии, хотя, без малейшего сомнения, и кончилась бы совершенным истреблением высадившегося неприятеля. Волнуясь этим опасением, английское общество не имеет досуга заняться никакими важными внутренними вопросами. Лорд Россель принужден был взять назад свой билль о реформе, потому что публике было не до парламентской реформы, а без большого понуждения со стороны общественного мнения нельзя провести через парламент этого дела, нарушающего интересы всей торийской партии и очень многих депутатов из партии вигов. Столь же ясно свидетельствует о невозможности заниматься внутренними вопросами другое дело, для объяснения которого надобно войти в некоторые подробности.
Одною из главных реформ в системе налогов, по бюджету, предложенному Глэдстоном, было отменение налога на писчую бумагу. Он доставляет около 8 500 000 рублей серебром дохода, но сильно затрудняет распространение дешевых изданий, то есть разлитие образованности в массе народа, и кроме того стесняет очень многие отрасли промышленности, употребляющие оберточную бумагу. Люди, сочувствующие просвещению массы, давно требовали его уничтожения. Но уничтожить его значило бы навсегда перенести тяжесть, слагаемую таким образом с косвенных налогов, на прямые налоги и собственно на налог с доходов, которым особенно недовольны землевладельцы, пользовавшиеся до его учреждения почти совершенною свободою от всяких налогов. Налог на доходы то повышается, то понижается, смотря по государственной надобности, но уничтожение налога на бумагу, делало бы необходимостью постоянно брать с доходов одною половиною процента больше, чем нужно при его сохранении. Само собою разумеется, что такая реформа должна была возбуждать сильное неудовольствие в палате лордов, служащей представительницею землевладельческих интересов. Землевладельческая партия располагает и в палате общин почти целою половиною голосов: все тори — или землевладельцы, или представители землевладельцев. Если бы общественное мнение могло сильно заниматься теперь внутренними реформами, некоторые тори в палате общин уступили бы его влиянию, и билль об уничтожении налога на бумагу прошел бы через палату общин с значительным большинством голосов. Но теперь ни один тори не видел надобности жертвовать своими расчетами, и большинство на стороне билля оказалось очень небольшое. Палата лордов ободрилась. Кроме того, у ней был очень благовидный предлог. При нынешнем шатком положении дел правительство не должно лишать себя запасных средств на чрезвычайные расходы, говорили противники билля: на всякий случай лучше иметь слишком миллион фунтов избытка доходов, чем иметь бюджет, в котором доходы только уравновешивались бы с расходами. Палата лордов отвергла билль.
Основателен ли предлог, под которым она отвергла его, действительно ли палата общин поступала неосторожно, уничтожая при нынешних обстоятельствах налог, доход с которого был бы запасом на экстренные расходы,— не в том дело. Надобно полагать, что Глэдстон и манчестерская партия, требовавшие отмены налога на бумагу, понимают финансовые дела гораздо лучше, чем лорды, составитель билля и его защитники, проницательнейшие и опытнейшие финансовые люди в целой Европе, вероятно, понимали, что они делали, вероятно, обдумали, откуда взять денег на экстренные расходы, и, вероятно, в ошибке были не они, а большинство палаты лордов, отличающееся допотопными понятиями. Теперь это уже доказано дополнительным бюджетом Глэдстона, по которому деньги на экстренные расходы китайской войны получаются через повышение налога на спиртные напитки. Но все равно: пусть Глэдстон и его защитники ошибались, пусть основательность расчета была на стороне палаты лордов. Вопрос не в этом, а в том, имеет ли палата лордов право вмешиваться в финансовые дела. По духу английской конституции, власть над финансами принадлежит исключительно палате общин. Палата лордов превысила свою власть, нарушила конституцию, вздумав отвергнуть финансовую меру, принятую палатою общин. В иное время, когда внимание нации не было бы отвлечено от внутренних дел заботами иностранной политики, палата лордов не отважилась бы на такое дело, а если бы отважилась, то потерпела бы жестокое поражение. Общественное мнение потребовало бы, чтобы палата общин поддержала свои права, палата общин приняла бы суровые решения против палаты лордов, и мало того, что принудила бы лордов уступить в этом вопросе,— дело кончилось бы тем, что они вообще потеряли бы часть своих привилегий. Теперь не то. Нации нет времени заниматься спорами по внутренним делам, и прогрессивная партия в палате общин не может сделать ничего против тори, сочувствующих лордам. Комитет, назначенный палатою общин для исследования дела, постарался замять его, и оно кончилось неопределенным, слабым, ничего не решающим протестом.
Как будто мало было в Европе поводов публицистам и государственным людям разных наций спорить, недоверять, опасаться, возникло на Востоке очень прискорбное обстоятельство, служащее новою причиною взаимного недоверия. Мы не будем подробно рассказывать о событиях, происшедших на Ливанском хребте, потому что они принадлежат к вещам, очень обыкновенным в Сирии: друзы, соединившись с мусульманами, напали на племена, исповедующие христианство, разграбили и выжгли деревни и города, которыми могли овладеть, изнасиловали женщин, перерезали всех, кто не успел бежать. Турецкие солдаты помогали разбойникам. Это совершенно в порядке вещей во всей Турции, тем более в Сирии, где мусульмане особенно фанатичны и наглы. Бесчисленные опыты показали, что турецкое правительство не хочет, да если б и хотело, то не может избавить своих подданных (не одних христиан, но даже и тех мусульман, которые занимаются мирными промыслами) от грабежей и рсяких насилий. Но европейские державы до сих пор ограничиваются полумерами, по взаимному соперничеству. Так и теперь, конечно, ничего прочного не выйдет из вмешательства, на которое они решились. Французские, английские и другие корабли посланы в Бейрут. Их появление остановит разбойников, ио через год, через два возобновится та же история. Газеты очень много толкуют теперь о сирийских делах, даже рассуждают о важных переменах, которые произойдут из них в европейской политике. Само собою разумеется, что все это не больше, как праздные толки. Тысячи людей в Сирии перерезаны, десятки тысяч ограблены, теперь, может быть, будет убито несколько десятков убийц,— тем дело и кончится до следующего точно такого же случая24. Причины к переменам в отношениях между европейскими державами даются самой Европою, а не Азиею.

ПАЛЕРМСКАЯ КОРРЕСПОНДЕНЦИЯ ‘Timesа

(в извлечении)

5 июня, в два часа дня, Ланца прислал офицера к Гарибальди с предложением, что неаполитанцы готовы очистить королевский дворец и все другие позиции, занимаемые ими в городе, если ему будет позволено удалиться в северо-восточную часть гавани, где находится мол.
‘Город образует почти правильный параллелограмм, который тянется от берега к горам с северо-востока на юго-запад. В северном углу его, на берегу, стоит цитадель, занимаемая войсками. На противоположном углу параллелограмма стоит дворец, подле него бастион, образующий западный конец города, и ряд больших зданий на площади перед дворцом,— этот бастион и здания, вместе с дворцом, были заняты неаполитанцами. На юго-западной стороне, от морского берега до Терминских ворот, тянется одно большое здание, мимо которого идут два шоссе, одно в Мессину, другое в Катанию. Почти параллельно с морским берегом идет дорога в Трапани, направо от этой дороги, в трех милях от города, находится большая открытая местность, прилегающая одною стороною к трапанской дороге, а другою к Monte Pellegrino. Местность эта называется лагерем, потому что служила полем для маневров королевским войскам. Вот на ней-то хотели сосредоточиться неаполитанцы, оставив королевский дворец’.
Она представляла для них то главное удобство, что находилась подле гавани, и просьба перейти на нее из королевского дворца уже показывала, что Ланца оставил всякую мысль о продолжении борьбы, думая только об отъезде из Палермо. Но переговоры об этом были прерваны возвращением генерала Летиции из Неаполя. Он привез полномочие генералу Ланца заключить капитуляцию.— Неаполитанские командиры совершенно упали духом, потому что никак не ожидали нападения на Палермо, а когда началось оно, никак не хотели воображать, что перевес останется на стороне Гарибальди. При самом начале сражения они послали в Неаполь известие, что Гарибальди окружен в городе и к вечеру будет взят в плен со всеми волонтерами и инсургентами. Эта самоуверенность их, конечно, была одною из причин долгих колебаний неаполитанского правительства, которое никак не могло поверить безнадежности положения своих войск в Палермо, так недавно еще получив от них совершенно противоположные известия.
На другой день по возвращении Летиции, 6 июня, заключена была капитуляция об отъезде неаполитанских войск из Палермо, ее подписали со стороны неаполитанцев генерал Колонна, а со стороны Гарибальди полковник Турр. Но кроме этой капитуляции, немедленно обнародованной, была заключена секретная конвенция, подписанная самим Гарибальди и генералом Летициею. Она определяла разные подробности условий, заключавшихся в капитуляции, и говорила о размене пленных. Срока для отъезда неаполитанцам не назначалось по невозможности определить, во сколько дней успеют они кончить сборы, было только сказано, что они всячески будут спешить ими, и дела их были так дурны, что они действительно очень торопились. Королевский дворец с соседними зданиями был очищен 7 июня, на другой день по заключении капитуляции. Все неаполитанские войска оттуда перешли на лагерное поле у гавани.
Отправление неаполитанских войск из Палермо началось 7 июня. Сами неаполитанские офицеры признавались, что их солдаты занимаются грабежом, но, повидимому, не принималось никаких мер для восстановления между ними дисциплины, и грабеж продолжался. Так, например, они разграбили .в королевском дворце все серебро, весь гардероб, все столовое белье, так что в дворце остались одни голые стены. Когда королевский дворец с соседними кварталами был сдан Гарибальди, он повсюду в этой части города расставил караулы из своих альпийских стрелков, приказав им никого не пускать туда: во-первых, для того, чтобы не было воровства, а во-вторых, и потому, что небезопасно было входить в эти кварталы, полуразрушенные бомбами дома беспрестанно падали, а от множества заваленных развалинами трупов воздух был заразителен. Первою заботою Гарибальди было велеть ломать стены домов, грозивших падением, собирать из-под развалин трупы и хоронить их.
‘Палермское городское начальство назначило комиссию для осмотра этих кварталов и представления отчета о их положении. Палермцы надеются, что отчет будет подписан всеми генеральными консулами. Русский генеральный консул может тут Говорить по опыту: в его собственный дом упала бомба, и он видел в нем последствия бомбардировки. То же можно сказать и о британском консуле. Другим надобно только пройти по улицам, чтобы приобрести все нужные сведения. Окрестности города поучительны в этом отношении не меньше самого города. Идите по какому хотите направлению,— в Фаворите, в Монреале, в Гуанданью, везде вы увидите, что почти каждый дом сожжен или разграблен. Грабеж этот не может извиняться и боевым беспорядком, потому что все окрестности города были ограблены еще до появления Гарибальди.
Но неаполитанцы скоро пожали то, что посеяли. Этот грабеж, который они поощряли для воодушевления своих солдат, был одною из главных причин их поражения. Сами неаполитанские генералы начали над своим войском то дело, которое Гарибальди только довершил. Вспоминая, с какою горстью людей явился Гарибальди, нельзя было не изумляться его почти баснословному успеху при взгляде на неаполитанские войска, шедшие по городу третьего дня. Их было, по крайней мере, тысяч четырнадцать человек, здоровых, высокого роста, превосходно вооруженных, снабженных сильною артиллериею. Только тогда, когда начали они отступать, мы увидели, как сильны они были. Но под блестящею наружностью господствовала в них совершенная испорченность, делавшая их неспособными к битве. Думая только о грабеже, солдаты вышли из повиновения, и офицеры боялись их больше, чем неприятеля, а из офицеров многие имеют либеральный образ мыслей и сами неохотно сражались.
Неаполитанское правительство хотело иметь армию, на которую могло бы полагаться, которая была бы чужда новых идей. Конскрипция {Рекрутский набор. (Прим. ред.).} доставила ему солдат, но солдаты ничего не значат без офицеров. Хороших офицеров мог бы дать образованный класс, но именно он был противником господствующей системы, мало людей из этого класса поступало в армию, да и те, которые поступали, казались подозрительными. Потому офицерское сословие составлялось или из стариков, бывших в прежней армии (до 1848 года) и остававшихся на службе только по неспособности прокормиться каким-нибудь другим занятием, или из аристократической молодежи. Таким образом, явилось два разряда офицеров: один — блестящий, годный только для парадов, другой — погрязший в рутине. Ни тот, ни другой не мог пробуждать хорошего духа в солдатах. Я был изумлен, смотря на офицеров отступавшего войска: все они старики. Капитан без седых волос был редким исключением. Унтер-офицеры еще меньше офицеров соответствовали надобности правительства. Неаполитанские поселяне так невежественны, что делать их унтер-офицерами нельзя, в эти чины по необходимости производились бедные люди среднего сословия, которое враждебно господствующей системе. О их влиянии на войско можно судить по тому факту, что по крайней мере три четверти дезертиров, перешедших к нам,— унтер-офицеры. Армия имела блестящий вид, но в дело не годилась.
Еще до прибытия Гарибальди, еще до начала сицилийского восстания обнаружились симптомы, из которых правительство могло видеть ненадежность войск. Восьмой и десятый полки, получив приказание двинуться во внутренность Сицилии, не захотели итти и выказали такой дух неповиновения, что пришлось совершенно переформировать их. Легкость, с какою было подавлено восстание в самом Палермо, богатая добыча, награбленная солдатами в Гуанчском монастыре,— все это несколько восстановило самоуверенность войска. Такие мысли были поддержаны успехом экспедиций в Карини, Партенико и т. д. Толпы инсургентов, обменявшись издали выстрелами, отступали в горы. Солдаты, вместо того чтобы преследовать их, бросались на города, жгли, грабили и резали.
Прибытие Гарибальди изменило мысли войска. Сначала неаполитанцы надеялись на свою многочисленность, и если бы первая встреча была удачна для них, неаполитанская армия, быть может, и стала бы сражаться, но при Калата-Фими 500 человек альпийских стрелков погнали с одной позиции на другую отряд, имевший до 4 000 человек. Будучи поражены при таком числительном превосходстве, неаполитанские солдаты упали духом’.
Мастерские маневры Гарибальди под Палермо заставили неаполитанских офицеров и солдат не верить своему искусству и своим генералам. Потом трехдневная уличная борьба совершенно подорвала всякую дисциплину в неаполитанцах, занимавшихся не столько битвами, сколько грабежом.— Сказав о прибытии нескольких новых волонтеров из Италии, корреспондент ‘Times’a’ замечает, что вся армия Центральной Италии отправилась бы в Сицилию, если б только позволили ей, и после того продолжает:
‘Сардинское правительство винили в том, будто бы оно покровительствовало экспедиции Гарибальди, между тем как оно делало все, что могло, чтобы помешать ей, и если экспедиция все-таки устроилась, то единственно благодаря средствам, какие имел сам Гарибальди. Если бы сардинское правительство благоприятствовало экспедиции или хотя смотрело на нее сквозь пальцы, то неужели задержало бы оно 12 или 15 тысяч ружей, которые были закуплены у Гарибальди за деньги, доставлявшиеся ему из целой Европы’.
Через несколько дней, сообщив известие о том, как идет отправка неаполитанских войск, корреспондент замечает:
‘Между неаполитанцами есть люди, надеющиеся вернуться сюда месяца через три. Они, вероятно, надеются на повторение того, что было в 1848 году, когда сицилийцы пропустили целых семнадцать месяцев без всяких забот организовать свою армию. Но если некоторые обольщают себя такою мечтою, то на большинство произведено совершенно противное впечатление нынешними происшествиями. Очень многие, особенно те, которые говорили с Гарибальди, обратились в итальянцев, и некоторые офицеры выражали надежду, что скоро будут сражаться рядом с ним за итальянское дело’.
Описывая систему притеснения, от которой избавились теперь сицилийцы, корреспондент ‘Times’a’ замечает:
‘Какую же пользу принес этот терроризм? Он не успел воспрепятствовать составлению заговора. Принимались крутые меры, арестовали людей целыми толпами, а все-таки полиция не могла открыть истинных руководителей заговора. Прокламации секретного комитета были прибиты на стенах по всем улицам. Как только Гарибальди высадился, секретный комитет открыл правильные сообщения с ним и уведомлял его о всех движениях войск, а неаполитанцы, как ни подкупали людей, как ни грозили им, не могли ничего узнавать о движениях Гарибальди, не могли устраивать сообщений между разными своими отрядами. Фон-Михель, возвращаясь из похода на Корлеоне и дошедши до Мисильмери, предлагал 500 червонцев тому, кто пронесет через город письмо от него к войскам, стоявшим в королевском дворце, никто не взялся исполнить это. Каждый сицилиец знал, когда Гарибальди прийдет в Мисильмери, все говорили об этом, а между тем неаполитанцы не знали ничего. Сам генерал Летиция говорил, что накануне вступления Гарибальди в Палермо, уже вечером, он прогуливался по берегу с генералом Ланцею и они поздравляли друг друга с успехом действий против Гарибальди, полагая, что дело уже кончено. ‘Мы легли спать, говорил он, радуясь тому, что кончились все опасности, а поутру были пробуждены известием, что Гарибальди стоит в Палермо’.
Понемногу палермцы переставали бегать по улицам и кричать, как сумасшедшие, от восторга, но все-таки они умели сдерживать себя, только пока не видели Гарибальди: при его появлении попрежнему сбегались толпы и поднимался восторженный гвалт. Это поклонение так надоело скромному генералу, что он перестал показываться на улицах днем, выходя обозревать город лишь на заре, пока все еще спят. Он даже перенес главную свою квартиру на край города, чтобы избежать толпы, постоянно осаждавшей его. Заботы его были поровну разделены между облегчением участи пострадавших жителей Палермо и формированием войска.
‘Волонтеры, приехавшие к Гарибальди, обращены в кадры для Двух бригад, эти кадры будут наполняться молодыми людьми из палермской провинции, от 20 до 30 лет. Дело идет очень успешно. Когда Медичи привезет своих волонтеров, при их помощи легко будет составить в один месяц армию от 20 до 25 тысяч человек. Артиллерия также устраивается. В Палермо есть большая литейная, сделавшая в 1849 году несколько очень хороших пушек, она теперь возобновила работу, колоколов в Сицилии много, потому недостатка в металле не будет. Если так будет продолжаться, то Гарибальди осуществит похвальбу Помпея: ему даже не нужно и топнуть ногой, чтобы явились легионы. Секрет его искусства в том, чтобы отбрасывать бесполезные формальности и все упрощать. Ранцев у его солдат нет. Каждый кладет в карман своей блузы рубашку и другие нужные ему вещи, только благодаря этому облегчению возможны были необычайные переходы, кончившиеся взятием Палермо’.
14 июня генерал Летиция приезжал уведомить Гарибальди о скором отъезде последних неаполитанских войск и просить его о принятии мер, чтобы отъезду их не было препятствий.
‘Неаполитанцы постоянно мучились мыслью, что Гарибальди, при всем своем желании, не в силах будет удержать горожан и инсургентов. Именно для того, чтобы несколько обеспечить себя от их нападения, они условились по восьмой статье конвенции освободить семь человек, бывших у них под арестом, только тогда, когда последние солдаты сядут на корабли. Беспокойство их усиливается тем, что они плохо полагаются на свои войска, потому на всех передовых постах они поставили иностранные батальоны. Напрасная предосторожность: дух непослушания овладел и этими батальонами точно так же, как неаполитанскими войсками. С того времени, как иностранные батальоны заняли передовые посты, более ста человек из них дезертировали, из этих дезертиров сформирована теперь особая рота. От Гарибальди они получают больше жалованья, чем от неаполитанцев, и имеют хорошую пищу, которой не имели у неаполитанцев. Неаполитанские солдаты продовольствуются одними сухарями и солониной, но и солонина дается им редко: их корабли так спешат перевозкой войск, что не успевают нагружаться провизией, отходя назад в Палермо. Потому неаполитанские войска находятся в самом тяжком положении. Сами неаполитанцы видят, что солдат надобно совершенно вновь переформировать, прежде чем снова вести в дело. А неаполитанские офицеры не имеют никакой охоты сражаться. Зараза ‘итальянской идеи’ охватила их почти всех. Против сицилийцев у них еще остается сильная нелюбовь, но когда они встречаются с Гарибальди и его итальянскими волонтерами, они смотрят на них скорее как на сотоварищей, чем как на противников. Так подействовали на них слова Гарибальди и образ его действий. Он поступал с ними не как с врагами, а как с заблуждающимися друзьями, делал в их пользу все, что мог, не пользуясь их несчастным положением, он не старался унижать их, выказывать свое превосходство, напротив, всячески отстранял все, чем они могли бы оскорбляться. Смотря на его действия, они убеждались в неспособности своих генералов. Они видят также, что молодые люди быстро возвышаются в национальной армии, если имеют дарования, и невольно сравнивают с этим систему фаворитизма, господствующую в их войске. Если бы неаполитанское правительство не приняло предосторожности, не увезло в Неаполь семейства своих офицеров, чтобы иметь заложников в их верности, многие офицеры перешли бы к Гарибальди’.
Гарибальди отвечал Летиции, что отъезд последних отрядов будет безопасен. Когда американцы, бывшие в Палермо, узнали, что неаполитанцы взяли на открытом море корабль под американским флагом, они начали рассуждать в таком смысле, что корреспондент ‘Times’a’ пришел к следующему заключению:
‘Если общественное мнение Европы не вмешается в это дело, на Средиземном море явятся американские крейсеры, которые с радостью станут овладевать всеми неаполитанскими и австрийскими кораблями’.
По сведениям, доходившим до Палермо, он считал, что около 15 июня, кроме войск, отъезжавших из Палермо, остается в Сицилии не больше 4 500 человек неаполитанских войск. Из них около 3 000 в Мессине и около 1 500 в Сиракузах. Большая часть мессинского гарнизона была уже переправлена тогда в Неаполь для борьбы с восстаниями, которых ждали в Калабрии, в Абруццо и в самом Неаполе.
16 июня явился декрет Гарибальди, распускающий отряды инсургентов, корреспондент ‘Times’a’ по этому случаю делает общий очерк роли, которую они играли в военных действиях:
‘Из моих рассказов вы видели, что устройство этих squadre было решительно несовместно с правильной военной организацией. Их неспособность к правильной войне достаточно доказана событиями 1848 и 1849 годов. По спискам числилось тогда в squadre не менее 60 000 человек, которые являлись в ряды, когда неаполитанцы были далеко, и исчезали с приближением неприятеля. Хуже всего было, что их существование обольщало народ надеждою, будто бы существует национальная армия и не нужно никаких других мер, кроме заботы об увеличении числа их. Каждый становился тогда организатором отрядов и выдумщиком мундиров, самосозданные полковники и майоры возникали сотнями. Падение Мессины рассеяло иллюзию. 15 000 этого войска, бывшего в Мессине, скрылось при виде швейцарцев и неаполитанцев: squadri торопливо разошлись по домам, зарыли свое оружие и стали мирными гражданами. На защиту Мессины осталось только четыре батальона юношей, от пятнадцати до двадцати лет, которых прежде презирали. Палермо ужаснулся, но было уже поздно поправлять дело.
Но в надгробной речи всегда перечисляются похвальные качества умершего, и я скажу, что благодаря этим squadri поддерживалось сицилийское движение до прибытия Гарибальди: без них ему не было бы случая приехать в Сицилию. Все большие прибрежные города были так подавлены гарнизонами, что не имели средств ничего делать. Неаполитанцы каждые два или три месяца делали поиск для всеобщего обезоружения сицилийцев, й обыски эти производились так успешно, что оружия в городах почти не оставалось. По деревням не было возможности достичь этого, и осталось очень много ружей, несмотря на все поиски. Кроме того, неаполитанцы не могли занимать военными отрядами всю внутренность острова, чтобы не допустить собираться вооруженным людям. Попытки восстания, начавшиеся в городах, заставили их еще больше прежнего сосредоточиться там, оставив на волю судьбы внутренность острова. Напрасно посылали они летучие колонны по большим дорогам: колонны шли по острову, как корабли идут по морю, вытесняя на время воду, но не оставляя за собою никаких следов: как только уходила колонна, за нею опять собирались squadri. Эта пустая игра вечно тянулась бы так, если бы Гарибальди с своими волонтерами не явился покончить ее. Он сосредоточил и повел с собою этих герильясов, оказавшихся очень полезными во время наступательных действий. Правда, немногие из них держались на своем месте, встречаюсь] с неприятелем в открытом поле, но, отступая, они опять подбегали к нему с другой стороны и беспрестанно стреляли: потому неаполитанцам казалось, что они со всех сторон окружены легионами инсургентов и что инсургенты не бегают от них, а производят рассчитанные стратегические движения. В ходьбе squadri неутомимы, они были очень пригодны для стратегии, которой следовал Гарибальди около Палермо, передвигаясь с горы на гору, повсюду зажигая костры, часто спускались они с гор по садам и в ночное время пугали неприятеля своими выстрелами. Самые недостатки их оказывались полезными. Например, когда они колебались, бегали в разные стороны у ворот Палермо, число их возрастало от того в глазах неприятеля, а беспорядочная беготня и стрельба их по всем извилистым улицам Палермо заставляла неаполитанцев думать, что атака ведется со всех сторон. Кроме того, зоркость и наблюдательность удивительна у этих ‘молодцов’: они дикари, от глаза и слуха которых не ускользнет ничто. Потому в свое время squadri были полезны. Но теперь они были бы уже в тягость’.
Потому Гарибальди велел им расходиться по домам. Люди, видевшие беспорядочность их, опасались, что они не послушаются, но нравственное влияние Гарибальди таково, что они разошлись смирно и теперь будут переформированы в дисциплинированное войско. Squadri состояли главным образом из людей от 30 до 40 лет,— по правилам военной организации, изданным теперь, этот возраст составляет в армии второй разряд, отряды его предназначены только защищать каждый свою провинцию, в случае нападения на нее. Люди от 17 до 30 лет, напротив того, должны составить первый разряд, или собственно действующую армию.
‘Все число их составит в Сицилии от 80 000 до 90 000 человек. Надобно вспомнить, что на острове никогда не было конскрипции. Идея о ней пугала многих, тем больше был страх при объявлении, что не допускается ни для кого освобождение от службы и не позволяется ставить вместо себя наемщиков. Но все возражения остались напрасны. Если аристократы не пойдут в армию, не пойдут и поселяне. Это был принцип, от которого нельзя было отступить. Но не все 90 000 человек понадобятся вдруг, потому призыв на службу можно было смягчить тем, что прежде других призываются к оружию одни желающие. В несколько дней явилось 300 волонтеров из первых фамилий и записались в рядовые солдаты’.
По Неаполитанской системе сицилийцы не допускались к военной службе, и потому народ совершенно не имел людей, сколько-нибудь знающих ее.
‘Но, несмотря на все затруднения, первая дивизия составлена уже почти в полном комплекте, за быстроту, с какой она сформировалась, надобно благодарить полковника Турра. Она вся составилась из волонтеров, которые, несмотря на свою молодость, обещают быть отборными солдатами. Этот пример не останется без влияния на весь остров. Каждый день приходят известия из разных городов и округов, что волонтеры везде являются во множестве. Оружие для этих людей находить труднее, чем находить самых людей. Мы здесь в столице Сицилии, а вы не можете вообразить, как бедны мы оружием’.
17 июня, вечером, прибыла в Палермо экспедиция Медичи. Этот отряд составит кадр для сицилийской армии, снабдит ее унтер-офицерами, и корреспондент ‘Times’a’ говорит: ‘его прибытие увеличивает наши силы, по крайней мере, в пять раз’. 19 июня отплыли из Палермо последние неаполитанские войска. Гарибальди расставил сильные караулы из итальянских волонтеров по дороге от цитадели к пристани, чтобы народ не бросился на уходящего неприятеля. Благодаря этому, а также и тому, что горожане не ждали так скоро этого последнего акта и не успели взволноваться, войска ушли на суда, не будучи тревожимы народом. Они были совершенно деморализованы, но к их счастью народ ограничился одним свистом им. Счастьем для неаполитанцев было и то, что внимание горожан отвлекли от них освобожденные молодые люди, которые содержались в цитадели под арестом и были освобождены при передаче цитадели в руки Гарибальди. Этих пленников повезли теперь по городу с триумфом, и столпление народа вокруг них было так велико, что процессия ехала из цитадели до главной квартиры Гарибальди целых три часа. Когда они приехали в главную квартиру, где ждали их родственники и Гарибальди, начались обыкновенные в подобных случаях сцены, обнимания, поцелуи, и только уже по окончании всего этого главная масса горожан хлынула на пристань, а неаполитанцы тем временем уже успели прийти на берег и сесть в лодки, так что пришедшая туда толпа могла только посылать угрозы вслед им. Вечером город был иллюминован.
На другой день (20 июня) первая дивизия сицилийской армии, или, как называется сна официальным образом, первая бригада 15-й дивизии национальной итальянской армии, будучи уже вполне сформирована, выступила под командою Турра во внутренность острова, чтобы приучаться к походной жизни. Она сделала в этот день довольно большой переход, не оставив за собою ни одного отсталого, корреспондент ‘Times’a’ находит это обстоятельство свидетельствующим, что она окажется очень способною к перенесению военных трудностей.
21 июня были кончены перевозки волонтеров и припасов, прибывших с Медичи, с кораблей на берег. Корреспондент ‘Times’a’ говорит, что этот новый отряд составлен из таких же отборных бойцов, из каких состоял первый отряд, приехавший с Гарибальди. Основанием обоих отрядов служили люди, находившиеся в числе альпийских стрелков, с которыми действовал Гарибальди в прошлогоднюю войну. Разумеется, прибытие отряда Медичи возбудил сильнейший восторг в Палермо.
22 июня явилась депутация городских властей благодарить Гарибальди за освобождение острова. Палермо решил поставить статую своему освободителю.
‘Гарибальди отвечал депутатам (говорит корреспондент ‘Times’a’) одною из тех увлекающих речей, какие умеет всегда произносить. Он напоминал им, что не все еще сделано, что надобно сосредоточить все Мысли на довершении начатого дела. Сицилия может стать свободною только как часть Италии. К этому должны стремиться их усилия, но время для присоединения к Сардинии не пришло еще. Присоединение повело бы к дипломатическому вмешательству, которого надобно избегать’.
Последние из писем, прочитанных нами, отправлены в ‘Times’ 29 июня и 6 июля уже не из Палермо, а из Алии, небольшого городка, верстах в 75-ти от Палермо, по дороге в Катанию и Мессину, из Кальтанисетты, главного города Кальтанисеттской провинции, лежащего на половине этой дороги. В Палермо нет ничего нового, говорит корреспондент, и я рассчитал, что гораздо лучше будет мне отправиться в поход с бригадою Турра, чем оставаться в Палермо: я посмотрю, что делается в глубине острова и как сицилийские солдаты приучаются к походной жизни. Во внутренности острова он нашел гораздо больше благосостояния, чем в Палермо, потому что неаполитанские притеснения не могли так успешно проникать во внутренность страны, как подавляли всякую деятельность в прибрежных местах. Повсюду встречал он такой же энтузиазм к национальному делу, как в Палермо, но провинциалы, менее забитые, показались ему, по крайней мере в некоторых местах, способнее палермцев поддерживать своих освободителей серьезным содействием, а не одними криками восторга. Сицилийские новобранцы, по его свидетельству, быстро привыкают к дисциплине и становятся порядочными солдатами: он говорит, что в Алии, сделав три перехода из Палермо, они уже стали гораздо более похожи на регулярное войско, чем были в Палермо. Дальше, по чрезвычайному зною, некоторые из солдат оказались утомленными, нужно было уменьшить размер переходов и увеличить продолжительность отдыхов, но это вовсе не противоречит прежнему свидетельству спутника их о том, что новобранцы оказываются в походе недурными солдатами: изнурительность марша была такова, что в эти дни силы изменяли не им одним, а также и ветеранам-волонтерам. В перенесении всех этих трудностей сицилийские рекруты обнаружили очень порядочную энергию и способность сохранить дисциплину, что важнее всего.

Август 1860

СИЦИЛИЙСКИЕ И НЕАПОЛИТАНСКИЕ ДЕЛА

Прежде всего переведем продолжение сицилийской корреспонденции ‘Times’a’, знакомой читателям по двум предыдущим нашим обозрениям. В прошлый раз мы остановились на письме, отправленном из Кальтанисетты, города, лежащего на половине пути между Палермо и Мессиною. Колонна Медичи, при которой находился автор переводимых нами писем, спокойно и довольно быстро прошла остальную половину пути до самой Барчеллоны, лежащей на северном берегу Сицилии близ укрепленного города Мелаццо, который неаполитанцы решились упорно защищать. Продолжаем теперь наш перевод:

‘Мелаццо, 24 июля.

В лавровом венце Гарибальди прибавился еще лист, не уступающий прежним ни по важности, ни по блеску. Бой при Мелаццо — одно из немногих сражений, соединяющих в себе все величие новейших побед с романическими чертами геройских битв древности.
Я уже объяснял вам положение дел перед битвою при Мелаццо. Колонна Медичи, состоявшая из 2 500 человек, дошла по северному берегу Сицилии до Барчеллоны, где губернатор и комитет Мессинской провинции основали свою резиденцию и где организовались военные силы провинции. Но еще занимал неприятель в больших силах Мессину и крепость Мелаццо, эта позиция могла послужить опорою неаполитанцам и взять ее было не легко. Большинство людей всегда находится больше под влиянием близкой к ним обстановки, чем отдаленных от них событий. Несмотря на успехи Гарибальди в остальной части острова, сила неаполитанцев в восточном углу составляла сильный аргумент в глазах массы, боявшейся заходить слишком далеко и компрометировать себя, пока не миновалась всякая опасность. Притом же множество чиновников, выгнанных из внутренних частей острова, нашли себе убежище в Мелаццо и Мессине, они всячески убеждали народ, что очень рискованным делом было бы принимать участие в событиях, а многие из их товарищей, получившие от диктаторского правительства позволение остаться на своих местах, распространяли робость и нерешительность в других округах. Несмотря на эти обстоятельства, охлаждавшие энтузиазм и энергию, призыв правительства, чтобы жители поступали в волонтеры, не остался напрасен: сотни людей, преимущественно из образованных сословий, отвечали на него. Из них сформировали отряд, который по возможности снабдили оружием и обмундировкою,— задача едва ли не более трудная, чем найти волонтеров, потому что все надобно было перевозить по горам из Катании,— море оставалось еще небезопасно. Горсть собранных таким образом людей была усилена батальоном, который сформировал полковник Фабрици на пути из Ното в Катанию и из Катании в Барчеллану. Оба эти отряда вместе простирались до
7 или 8 сот человек.
Медичи, назначенный военным комендантом Мессинской провинции, принял управление делами тотчас же, как пришел в нее (12 июля). Он вел колонну и сам ходил рекогносцировать местность, на которой думал расположиться против Мелаццо. Неаполитанцы, узнавшие о его приближении, выслали против него колонну под командою полковника Боско на помощь гарнизону Мелаццо, состоявшему из 1-го линейного полка и роты артиллерии. Несмотря на укрепления цитадели и стену, окружающую Мелаццо, неаполитанцы полагали, что гарнизон этот не устоит против Медичи. Колонна Боско, вышедшая из Мессины 14 июля, состояла из четырех стрелковых батальонов, силою каждый более 1 000 человек, эскадрона конных егерей и из батарей полевой артиллерии. Дорога в Мелаццо от самой Мессины поднимается в гору до ла-Скалы, образующей высшую точку ее, а потом спускается вниз к северному прибрежью. Близ берега она обходит последний горный отрог, кончающийся крутым спуском у города Джессо, который владычествует над дорогою, потому надобно было неаполитанцам занять его на случай неудачи. Они оставили в нем 4-й стрелковый батальон, приказав батальонному командиру с четырьмя ротами держаться в городе, а другие четыре роты расставить по горным тропинкам, которыми сицилийцы могли бы обойти джесскую позицию. Остальная колонна продолжала путь в Мелаццо и пришла туда на другой день, 15 июля.
Медичи еще за несколько дней до выхода этой колонны узнал о намерении неаполитанцев послать подкрепление в Мелаццо. Это знание планов и намерений неприятеля составляет одну из больших выгод национальной армии. Мы почти без всяких стараний знаем все то, что неаполитанцы покупают за деньги, да и то не всегда могут купить. Усердие жителей уведомлять нас о всем происходящем в неприятельском лагере так велико, что затруднение для нас только в одном: разбирать, какие известия важны, какие нет. Никакие наемные лазутчики не могли бы следить за всеми малейшими распоряжениями неаполитанцев так зорко, как стоокий Аргус,— народ. В действиях под Мессиною даже телеграф, это могущественное военное пособие, обратился против неаполитанцев. Электрическая проволока вдоль берега была разрушена народом, считающим ее за одно из опаснейших вражеских орудий, и неаполитанцам осталось давать известия лишь посредством воздушного телеграфа, движения которого были нам видны и понятны.
Узнав о приближении колонны Боско, вдвое превосходившей его числом людей, Медичи имел время выбрать позицию. Он стал в Мери, милях в трех перед Барчеллоною, на мессинском шоссе. Горные спуски в этой части Сицилии так круты, а потоки так быстры и полны камней, что перегораживают все пространство между горными отрогами. Речка Санта-Лучия служит самым лучшим представителем характера этих потоков. Она образует долину в 200 или 300 ярдов (80—120 сажен), которая в летнее время служит единственным путем к нескольким горным проходам.
В нижней части долины, близ Мери, где холмы понижаются, обе стороны потока охраняются стенами в несколько футов толщины и в 5—6 футов вышины, оставляющими только проход для шоссе, которое идет через Мери. Став тут, вы видите себя как будто среди настоящего форта.
Медичи стал в Мери, устроил в домах, соседних с потоком, амбразуры, а промежуток стены, где идет шоссе, укрепил турами и песочными мешками. Сама стена также была приспособлена к обороне, и таким образом эта линия сделалась крепкою позициею. Первый отрог горы направо, крутой и густо поросший лесом, был занят батальоном, а далее находились крутые уступы Санта-Лучии, составлявшие оконечность правого фланга. Слева стена, опоясывающая реку, идет на полмили (3Л версты), ограждая роскошные сады, которые тянутся за Мери к морю. С того места, где кончается стена, начинается широкий прибрежный косогор, имеющий несколько сот ярдов протяжения. Позиция вообще была очень хороша, и единственное неудобство составляла длиннота ее,— она имела в длину едва ли меньше 3 миль (около 5 верст). Этому неудобству нельзя было помочь, потому что, если бы оставить не занятою Санта-Лучию, неприятель мог бы обойти правый фланг. В долине потока с фронта был поставлен батальон, а стена по другую сторону потока укреплена подобно той части, которая идет к Мери. Перешедши поток, дорога тотчас же разделяется на две ветви: левая идет прямо в Мелаццо, а правая, служащая продолжением главного шоссе, через Кориоли в Арки, где пересекается с другою дорогою, идущею из Мелаццо. Обе ветви идут между непрерывными рядами густых оливковых и смоковничных садов и* виноградников, которые почти все обнесены стенами. На обеих этих ветвях были поставлены аванпосты, передовые пикеты расположились в расстоянии около мили (1 2/3 версты) от потока, у Кориоли и Сан-Пьетро.
16-е июля прошло без стычек. Боско отступил к Мелаццо, а Медичи был еще занят своими приготовлениями. Утром 17-го Медичи послал из Кориоли отряд для наблюдения за движениями неприятеля. Этот отряд встретился с двумя ротами неприятельских стрелков, посланными на подкрепление двух других рот, конвоировавших обоз муки, шедший из соседних мельниц. Обменявшись несколькими выстрелами, неприятельские стрелки рассудили отказаться от своего намерения и поспешно отступили К Мелаццо.
В 3 часа дня Медичи получил известие, что идет к Кориоли неприятельская колонна, через несколько времени его авангард в Кориоли действительно был атакован. Неаполитанцы старались овладеть деревнею и успели пробиться до середины ее, но скоро были выбиты оттуда атакою в штыки. После того стычка обратилась в перестрелку отдельных людей: неаполитанцы не возобновляли попытки овладеть деревнею, а наши имели приказание ограничиваться ее обороною. Это приказание было дано потому, что Медичи знал, что нападение на Кориоли — фальшивая атака, а главные силы неприятеля будут направлены на Санта-Лучию, чтобы, овладев ею, обойти нас с правого фланга. Нападение на Санта-Лучию произвели три батальона с полубатареею артиллерии, под командою самого Боско. Колонна эта шла вверх по ручью Сан-Ночито, текущему параллельно с речкою Санта-Лучиею, с другой стороны горного отрога, на котором стоит деревня Санта-Лучия. Неприятель обнаруживал только часть тех сил, Которые были у него, как знал Медичи, потому осторожность не дозволяла уводить своих сил с одного фланга на подкрепление другого. Таким образом, один батальон, имевший всего 500 человек, должен был выдержать нападение колонны Боско, он отразил его, не требуя подкреплений. И тут, как в прежних сражениях, победа была решена штыком. Надеясь на свое численное превосходство, неаполитанцы несколько раз пытались взойти на гору и, несмотря на меткий огонь энфильдских штуцеров1, которыми вооружены батальоны Медичи, шли вперед, пока наши снова бросались на них в Штыки,— тогда они опять теряли приобретенные выгоды. Бой длился до самого вечера. Потеря в людях с нашей стороны была ничтожна, вероятно, не многим значительнее была она и со стороны неприятеля. Но если потеря в людях у неаполитанцев была невелика, то много потеряли они своей самоуверенности от этой неудачи. Они вышли с мыслью раздавить колонну Медичи, Боско хвалился, что загонит его волонтеров в море, разрушит Барчеллону, главную квартиру революции в Мессинской области, но не мог оттеснить и одного нашего батальона. Отношения теперь изменились. Бросив мысль осуществить свою похвальбу, он стал думать уже только о том, чтобы удержаться в своей позиции. Телеграф показал нам это, Медичи на следующий день узнал, что Боско посылал в Мессину просить о поспешной помощи, говоря, что иначе его отступление будет опасно. Генерал Клари, мессинский комендант, отвечал, что не может послать ему помощи, сам находясь 8 опасности от другой сицилийской колонны, шедшей из Катании, что он может только послать еще один стрелковый батальон в Джессо, а первому батальону приказать итти на подкрепление Боско. Это было исполнено на другой день.
Мы также увеличивали свои силы, не теряя времени. 18 числа прибыл генерал Козенц с своим авангардом, состоявшим из батальона ветеранов Верхней Италии. Они поехали на двух небольших пароходах, взятых у неаполитанцев, высадились на берег у Патти, а оттуда шли сухим путем.
Гарибальди, узнав по телеграфу о положении дел, принял одно из тех внушаемых вдохновением внезапных решений, которые лучше всего показывают, что он превосходный полководец. Он увидел, что представляется случай нанести решительный удар, и нескольких часов было ему довольно, чтобы составить, развить и исполнить свои планы. Передав начальнику своего штаба генералу Сиртори2, полную власть с титулом продиктатора, он собрал как можно больше войска, посадил их на нанятый им британский пароход ‘City of Aberdeen’, сел на него с своим штабом, и на следующее утро, 19 июля, с подкреплением в 1 200 человек был уже в Патти и оттуда шел к Мери.
Благодаря этому своевременному подкреплению, а в особенности личному присутствию Гарибальди, военные действия пошли гораздо быстрее и получили совершенно иной характер. Едва ли бывал когда генерал, столь смелый в инициативе, как Гарибальди, это составляет его главную силу и делает его столь страшным противником. Свои решения он принимает, можно сказать, мгновенно, а раз приняв решение, он сосредоточивает всю свою энергию на его осуществлении. Смотря на него, вы видите, что он весь живет одною идеею. Теперь особенно казалось, будто он, избавившись от политических деятелей Палермо, с новым блеском обнаружил свой изумительный дар. Ни минуты не было потеряно, когда он распоряжался, чтобы приготовить общую атаку на следующий день. Только железный организм Гарибальди мог выдержать деятельность, которая была ему нужна для этого. Он обходится в такие времена почти без сна, почти без пищи и при своей неутомимости успевает видеться со всеми, выслушать каждого, сделать все, сообщить свою деятельность всем окружающим его.
Подъезжая морем к Мелаццо, вы еще вдалеке от берега встречаете одинокую скалу, подобную Гибральтарской. На ней стоит цитадель города Мелаццо, занимающая половину квадратной мили (несколько более квадратной версты), от стен со всех сторон скала спускается крутизнами. У подошвы ее, со стороны противоположной морю, лежит город, занимающий такое же пространство и окруженный толстою стеною. Город и цитадель соединяются с островом Сицилиею узкою косою, с морской стороны цитадели эта низменная коса тянется еще на несколько миль, спускаясь к своему концу, где стоит маяк. Весь этот полуостров, очевидно, образован осадком ила потоков Санта-Лучия и Ночито, впадающих в море, один с одной, другой с другой стороны его. Залив, образуемый полуостровом, составляет одну из лучших естественных гаваней Сицилии. Поэтому и по военным соображениям неаполитанцы сделали Мелаццо как будто центром дорог, ведущих с запада и из глубины острова к Мессине. Одна дорога идет вдоль по берегу налево от Мери, потом идет прямая дорога из Мери в Мелаццо, составляющая с первой угол в 25о и соединяющаяся с нею под самым городом Мелаццо. Далее следует Мессинское шоссе, идущее в Арки параллельно с прибрежною дорогою, наконец, есть еще дорога, ведущая от ворот Мелаццо на это шоссе и выходящая на него. Эти дороги составляют три стороны параллелограмма, а речка Санта-Лучия четвертую сторону его. Прямая дорога из Мери в Мелаццо (идущая С юга на север) пересекает этот параллелограмм, длина которого около 4, а ширина около 2 1/4 миль (около 7 и 4 вер.). Эти главные дороги связаны между собою несколькими проселочными дорогами, которые все имеют общее направление к Мелаццо.
Эта местность стала театром боя. То, что все дороги сходятся в Мелаццо, давало неаполитанцам преимущество центральной позиции, которым они хорошо воспользовались. Это преимущество очень увеличивалось характером местности: она покрыта роскошнейшею растительностью, составляющею, можно сказать, один ряд садов, засажена оливковыми и другими фруктовыми деревьями, виноградными лозами и в особенности тростником, который служит здесь подпорками для винограда. Сады эти, особенно те, в которых есть тростник, очень густы, так что почти невозможно в них ни производить связных движений, ни видеть движений неприятеля. Под их густым прикрытием неаполитанцы заняли позицию в расстоянии около мили от города Мелаццо, линия их позиции захватывала все дороги, а сильнее всего занимали они пункты, в которых мерийское шоссе пересекается с мессинским. В этих пунктах они поставили пушки, сделали амбразуры в садовых стенах и расположили своих стрелков в садах, дававших им превосходное прикрытие.
С нашей стороны распоряжения были таковы. На левом фланге по прибрежной дороге должны были итти прямо на город Мелаццо два батальона тосканцев и один батальон палермских рекрут, под командою полковника Маланкини. В центре, на прямой дороге из Мери, направлен был под командою Медичи первый полк его отряда, полк этот, весь состоявший из ветеранов (отчасти ломбардцев), имел четыре батальона, один батальон 2-го полка должен был итти по мессинскому шоссе из Кориолы, на пути к нему должен был присоединиться батальон из Санта-Лучии. Это правое крыло должно было соединиться с центром по боковой дороге, самой ближайшей к Мелаццо, и потом вместе итти на город. Отряд сицилийцев, под командою полковника Фабрици, должен был стать на крайнем правом фланге у Арелеса, чтобы отражать войска, которые могли бы пойти из Джессо на помощь неаполитанцам в Мелаццо. Войска, прибывшие с Гарибальди, и войска, пришедшие с Козеяцом, составляли вторую линию и резерв.
Колонны двинулись на рассвете, и в 6 часов утра послышались первые, выстрелы на левом фланге. Открытый косогор был самым выгоднейшим местом для действия неаполитанской артиллерии, и пока колонна левого фланга, не имевшая артиллерии, выдерживала эту неравную борьбу, центр также подошел к неприятелю. Бросив узкую дорогу, с обеих сторон опоясанную стенами садов, солдаты перелезли через эти стены, чтобы по садам броситься с обеих сторон на неприятеля, аванпосты которого находились в нескольких отдельных домах близ деревни, где первая боковая дорога выходит на мерийское шоссе. Войска второй экспедиции, желавшие вознаградить себя за поздний приезд и сравняться с товарищами, победившими при Калата-Фими и взявшими Палермо, скоро прогнали аванпосты из отдельных домов. Но были нужны большие усилия, чтобы прогнать неприятеля из садов, находившихся за этими домами. Невидимый для глаз, он с убийственною меткостью стрелял по нашим наступавшим войскам и наносил им большой урон, сам оставаясь безопасен. Густота садов такова, что во многих местах не был виден даже дым выстрелов, сражаться против неуловимого врага было чрезвычайным подвигом. Невозможны были никакие общие распоряжения и движения, потому что не только одна рота не могла видеть другую,— солдаты одной роты не видели друг друга. Шоссе, которое сначала сочтено было самым трудным путем, оказалось путем более легким, потому что на нем, по крайней мере, было можно видеть неприятеля и его движение. Единственная возможная в такой местности тактика была та, чтобы пробиться вперед по дороге и взять во фланг и в тыл опаснейшие пункты, прикрытые тростником, а с тем вместе смело броситься через эти прикрытые места, несмотря ни на какие потери, чтобы взять в тыл неприятельскую позицию на шоссе. Число резерва было очень уменьшено тяжелыми потерями, неизбежными у наступающего в такой неравной борьбе, и необходимостью послать отряды для предотвращения фланговых атак, которые легко мог исполнить невидимый неприятель.
Все это движение совершалось под прямою командою Медичи, но Гарибальди, разумеется, был душою сражения, постоянно являясь на опаснейших пунктах и по своему обыкновению не щадя себя. Он находился в центре, медленно подвигавшемся вперед по трудным местам, когда получено было известие, что левое крыло, будучи не в силах держаться против многочисленного неприятеля, отступает, подвергая всю линию опасности быть обойденною с этой стороны. Взяв последний остававшийся резерв, батальон, состоявший из северных итальянцев и палермцев, под командою подполковника Дна (англичанина) и других английских офицеров, он двинулся на левый фланг остановить неаполитанцев. Его присутствие и усилия офицеров придали твердость молодым солдатам, которые отразили атаку и бросились на неприятельские пушки, обстреливавшие дорогу. Отважным порывом они добежали до них. Английский матрос, незадолго перед тем, в Патти, поступивший в волонтеры, первый перепрыгнул стену, за которою стояла одна из пушек, и через несколько секунд орудие было взято. Его повезли с триумфом к нашим рядам. В ту самую минуту, когда оно скрылось за извилиною дороги, раздался крик: ‘кавалерия! кавалерия!’ Войска смутились. Напрасны были усилия Гарибальди и офицеров превозмочь испуг этих молодых солдат: они теснились к стене с одной стороны дороги и прыгали через ров с другой стороны. Таким образом, очистилась дорога нескольким смелым конным егерям, которые с своим ротмистром бросились через этот промежуток на нашу линию, чтобы отнять назад пушку. Гарибальди едва имел время отсторониться, когда всадники пронеслись мимо него, рубя направо и налево. Но история с ними скоро кончилась: оправившись от первого испуга, пехота тотчас же перебила почти всех их. Ротмистр, сержант и один из рядовых пытались и успели бы ускакать, если бы не личная храбрость Гарибальди. Он вышел на середину дороги, выхватил саблю (револьверы его остались в седельных карманах, когда он слез с лошади) и остановил ротмистра. Подле него был тогда только один капитан Миссури, также сошедший с лошади, но имевший револьвер. Первым своим выстрелом Миссури ранил лошадь ротмистра, она поднялась на дыбы, Гарибальди схватил ее за повод, чтобы взять в плен ротмистра. Но на требование сдаться ротмистр отвечал ударом сабли по Гарибальди, Гарибальди отпарировал удар, и сам нанес удар, котооым разрубил голову ротмистра, неаполитанец упал мертвый к его ногам. Пока Гарибальди выдерживал этот поединок, капитан Миссури застрелил сержанта, спешившего на помощь ротмистру, и схватил рядового, лошадь которого была убита, неаполитанец стал обороняться, и Миссури убил его Другим выстрелом из револьвера.
Этот блестящий эпизод сильно содействовал ободрению войск левого фланга, и они скоро поровнялись с линией, по которой двигался центр. Но труднейшая часть боя еще оставалась впереди. Несмотря на зной дня, несмотря на то, что ничего не ели с утрл, итальянские волонтеры шли вперед шаг за шагом, тесня неприятеля к перешейку полуострова. Тут на пересечении двух дорог, была настоящая оборонительная позиция неаполитанцев. Они заранее приготовили местность к обороне, выбрали места для пушек, сделали амбразуры в садовых стенах, построили баррикаду для защиты подступа. Этот пункт стал местом упорного рукопашного боя, длившегося несколько часов и стоившего нам многих хоабрых товарищей, в числе которых был убит майор Мильявакка. Генерал Козенц был ранен в шею картечною пулею, а под Медичи была убита лошадь.
Чтобы выбить неприятеля из позиции, послали роту генуэзских стрелков обойти его с левого фланга по густым садам. Тростник был так част, что с трудом они могли проходить по нем, человек за человеком, а между тем весь он был наполнен неаполитанскими стрелками. Генуэзцы с бешенством бросались отыскивать невидимого неприятеля, и многие из этой горсти храбрецов падали, не нашедши противника. Поднялся общий крик: ‘пойдем в атаку’, капитан старался остановить их,— напрасно. Рота стремительно прорвалась через тростник и увидела себя перед стеною с амбразурами, из которых встретил ее залп. Не колеблясь, генуэзцы пошли вдоль стены к пролому, видневшемуся в некотором расстоянии: тут надеялись они найти, наконец, возможность схватиться с неприятелем. Но неприятель, по обыкновению, не стал ждать штыкового боя, и несколько метких выстрелов вслед ему были для генуэзцев единственным удовлетворением, вместе с тем, что они взяли позицию на перекрестке дорог. Из 85 человек, бывших в роте, осталось 32. Кроме этого движения на левом крыле, победа была решена наступлением правого крыла. Когда неаполитанцев сбили с позиции на перекрестке дорог, подвигаться нашим вперед стало уже гораздо легче, хотя неприятель продолжал сопротивление. За мостом, ведущим на перешеек, есть открытое пространство в несколько сот ярдов, примыкающее правым боком к морю, а левым к садам. За этим пространством находится ряд домов, который тянется до самых ворот города. Тут неаполитанцы сделали последнее усилие остановить наших. Они заняли дома, засели за большими лодками, лежавшими на берегу, и при помощи своей полевой артиллерии и пушек цитадели несколько времени задерживали нас. Но скоро решимость была отнята у них наступлением нашей колонны слева через сады и прибытием парового фрегата ‘Tuckori’ (который прежде назывался ‘Veloce’). Гарибальди, увидев, что приближается ‘Tuckori’, поспешил на берег, сел в лодку и приехал на пароход, где его присутствие одушевило всех. Несколько метких выстрелов с фрегата, первые выстрелы колонны, наступавшей слева, и атака в штыки с фронта,— все это сбило неаполитанцев с их последней позиции, они искали спасения в цитадели, бросив две пушки, с прежними тремя это составило пять пушек, отбитых нами.
Неаполитанцы поспешно отступили к цитадели, даже не пытаясь защищать город. Напасть на цитадель было трудно. Был уже вечер. Бой длился более 14 часов, среди знойного дня. Город мы нашли почти пустым. Все дома были заперты: жители ушли уже прежде или скрылись вместе с войсками в цитадель. Мелаццо менее всех сицилийских городов имеет национального духа и патриотизма: население в нем жило исключительно на счет гарнизона и чиновников, потому интересы горожан были на стороне неаполитанцев: даже теперь, когда всякая опасность миновала, немногие возвратились. Все лавки еще заперты, и все надобно привозить из Барчеллоны или других соседних мест.
По характеру боя вы можете судить в наших потерях. Все наши силы простирались до 5 000 человек, из них 750 убито или ранено. Потерю неаполитанцев определить невозможно, но едва ли они потеряли больше, чем одну треть того числа, какого лишились мы. Число убитых у нас непропорционально мало сравнительно с числом раненых, это странно, потому [что] калибр неаполитанских ружей очень велик,— самый большой из всех виденных мною. Только те раненые, которых нельзя было перевезти в другие места, положены в госпиталях Мелаццо. Остальные перевезены в Барчеллону и соседние деревни. Все церкви обращены в госпитали, кроме того, взяты под госпитали гостиницы и некоторые частные дома. Здешние медики очень уcepднo заботятся о раненых, но остальные горожане — дурные патриоты. У меня еще живо в памяти усердие, выказанное жителями Брешии в прошлом году, когда они после сольферинской битвы наперерыв друг перед другом брали по своим домам 18 000 раненых, из которых только для 6 000 нашлись кровати при армии: не было дома, в котором не лежали бы раненые, жители спали на голой земле, отдав свои кровати и постели пострадавшим за них. Здесь ничего не делали жители по собственному побуждению. Никто не предлагал своего дома, и раненые лежат на соломе, почти не имея прикрытия.
В тот же день были сделаны все нужные распоряжения, чтобы ускорить движение колонн к Мессине. Сицилийские волонтеры из Мессины, Катании и Ното, под командою полковников Фабрици и Индерукко, получили приказание итти на Джессо, по горной дороге, а 1-я и 2-я бригады 15 дивизии — спешить к Мессине по катанийской дороге. Авангард 2-й бригады уже занимал Таормину, считаемую Термопилами Сицилии, на восточном берегу. 1-я бригада была на дороге из Ното в Катанию.
Гарнизону, запертому в цитадели Мелаццо, предложено было уйти, оставив победителям пушки, лошадей и все военные припасы. Он не согласился, и потому надобно было подумать о средствах покорить цитадель. Приказано было снимать пушки с ‘Tuckori’, и отправлено в Палермо по телеграфу приказание прислать свежие подкрепления и несколько тяжелых орудий из находящихся там.
22-го смело вошел в гавань ‘Архимед’, под градом дурно направленных против него выстрелов, из которых ни один не попал в него. Этот пароход привез несколько сицилийских батальонов и несколько пушек, выгрузился и на другой день опять ушел.
Между тем как мы готовили все нужное для нападения на цитадель, если она не покорится, по телеграфическим сигналам, которыми она обменивалась с Мессиною, было видно, что гарнизон цитадели находил с каждою минутою менее возможности сопротивляться. Из Мессины отвечали ему, что комендант послал в Неаполь просить разрешения сдать цитадель.
Ныне утром показались четыре неаполитанские фрегата, и полковник генерального штаба Анцано приехал с полномочием заключить капитуляцию. Надеясь на присутствие фрегатов, он сначала заговорил высоким тоном, думая, что ему удастся получить для гарнизона цитадели такие же выгодные условия, какие даны были неаполитанцам в Палермо, но скоро он увидел, с кем имеет дело. Гарибальди объявил свои условия и сказал, что весь неаполитанский флот не заставит его изменить их. Он предлагал гарнизону то же самое, что предлагал до появления фрегатов,— ни больше, ни меньше. Полковник Анцано, видя его непоколебимость, согласился на его условия’.

’26 июля.

Вчера началось и к вечеру было кончено очищение цитадели Мелаццо. Одним из первых уехал полковник Боско, которого проводили свистом,— единственною наградою за все его труды. Он хвалился, что взял лошадь Медичи, за то теперь был принужден оставить нам свою лошадь, которая гораздо лучше довольно плохой лошади Медичи. Раненые были перенесены через город на берег и положены на корабли. Эта переноска дала случай дезертировать всем, кто хотел. Особенно многие воспользовались этим удобством из числа артиллеристов. Между прочим, перешел к нам целый взвод с оружием и всеми походными принадлежностями.
Неаполитанцы, удаляясь, поступили по своему обыкновению. Они заклепали 18 пушек из числа оставляемых в цитадели и подложили электрическую проволоку, чтобы взорвать пороховой магазин, очень ловко прикрыв ее сеном и соломою, под которою были бомбовые трубки. Кругом они насыпали пороху, для облегчения взрыва. Но этот порох был случайно замечен одним из солдат, и дело раскрылось. Неаполитанцы стали извиняться, сваливать вину на случай и на небрежность своих солдат. О заклепанных пушках они объясняли, что заклепали только те, которые могли бы стрелять по их кораблям и потревожить их отход. Это извинение было точно так же лживо: восемь из заклепанных пушек были обращены не к морю, а в противоположную сторону.
Материальными трофеями победы при Мелаццо были 50 пушек, 139 лошадей и 100 000 патронов. Но это лишь незначительная часть результатов, ею доставленных: она, вероятно, отопрет нам ворота Мессины. Она для Мессины то же, что была победа при Калата-Фими для Палермо. Она снова доказала превосходство итальянских волонтеров над неаполитанцами, какой бы перевес ни давала неприятелю местность и артиллерия. Числительная непропорциональность была не так велика, как при Калата-Фими, но выгодность позиции и преимущество, даваемое артиллериею, были при Мелаццо у неаполитанцев еще значительнее, чем при Калага-Фими. Они послали в Сицилию цвет своей армии, и при Мелаццо были у них все волонтеры, вызвавшиеся ехать в Сицилию. Командовал ими человек, который, не знаю — заслуженно или незаслуженно, пользуется самой высокой репутацией из всех их начальников. Все эти преимущества были уничтожены одним днем. Могут ли они после этого держаться?
В самом деле, еще вчера телеграф, идущий по мессинскому берегу, сообщил о сильном движении пароходов между Мессиною и Реджио и о том, что неаполитанцы отвозят на них из Сицилии всю свою кавалерию и часть артиллерии. Они должны спешить, потому что Гарибальди не станет терять времени. Мессинские форты не могут помещать более пяти или шести тысяч человек, а неаполитанцев в Мессине тысяч пятнадцать или больше, не считая тех, которые выходят из Мелаццо.
Вчера авангард Медичи дошел уже до Спадафоры, ныне утром он занял Джессо, а сам Медичи стал в Спадафоре. Завтра наши войска пойдут брать высоты, окружающие Мессину. Если неаполитанцы отступят и очистят город, мы займем его, а если они не отступят добровольно, они будут атакованы и прогнаны соединенными усилиями колонн, идущих с запада и приближающихся по восточному берегу. Но в новой битве едва ли будет надобность’.

‘Мессина, 29 июля.

Вот я возвратился в город, из которого выехал ровно два месяца тому назад. Какими важными не для одной Сицилии, но и для всей Италии событиями были наполнены эти месяцы! Когда я выезжал из Мессины, вся Европа нетерпеливо следила за первыми шагами малочисленных смельчаков, приехавших освободить Сицилию от Неаполя и от внутреннего расстройства, а теперь это дело почти уже кончено.
Битва при Мелаццо отперла нам ворота Мессины, как и можно было предвидеть. В последнем письме я говорил вам, что утром 27 числа Медичи должен был занять высоты, окружающие Мессину. За два дня перед тем неаполитанцы вышли из Джессо, но еще сутки держались на пункте, где дорога переходит через самую вершину горы: потому и нельзя было знать, очистят ли они город, или станут защищать господствующие над ним горы.
Это было решено следующим днем, или, лучше сказать, следующею ночью: поутру авангард Медичи, взошедши на вершины, увидел, что не только они, но и самый город оставлены неаполитанцами, отступившими в порты.
Отступление неаполитанцев и вступление победителей произвели в Мессине важную перемену. Чувства, подавлявшиеся в течение последних четырех месяцев, обнаружились теперь с энергиею, к какой способны только жители юга. В самом деле, когда вся Сицилия уже свободно дышала, говорила, радовалась, этот бедный город все еще оставался под властию сильного гарнизона и под жерлами сотен пушек, покинутый большею частью своих жителей, торговая и общественная жизнь замерла в нем, и он трепетал за свое существование.
В половине третьего Гарибальди, узнав о вступлении Медичи, приехал в Мессину. Я не нахожу слов для описания торжества, с каким он был встречен.
В тот же самый день начались переговоры об очищении всех пунктов, за исключением фортов, стоящих в гавани, вчера эти переговоры кончились. Неаполитанцы должны очистить два форта, стоящие на высотах над городом, и оставить победителям все военные принадлежности и запасы. Неаполитанские офицеры и солдаты должны иметь свободный вход в город и могут покупать в нем провизию. Цитадель не должна стрелять, пока не будет нападения на нее.
Когда эта конвенция была подписана Медичи и генералом Клари, французские, английские и сардинские корабли возвратились в гавань, которая была очищена от них на случай бомбардирования. Жители, успокоившись за будущее, возвращаются, и улицы, которые два месяца тому назад оставил я мертвыми, наполняются шумными толпами’.

‘Мессина, 30 июля.

Совершился второй фазис быстро идущей войны за итальянское единство и независимость. Даже мне, бывшему на месте и разделявшему все надежды на успех национального дела и на способности Гарибальди, кажется иногда, что я вижу все это во сне,— так удивителен ход этого народного возрождения. Его можно сравнить только с ростом алоэ, которое долгие годы прозябает, не возвышаясь над землею, и вдруг из его расстилающихся по земле листьев поднимается высокое мощное дерево, в одну ночь расцветающее и далеко кругом наполняющее воздух своим благоуханием.
Когда корабль за кораблем скрывались за Цаффаранским мысом, увозя ич Палермо неаполитанских солдат и военные припасы, люди, самые полные веры, думали с боязнью о новой борьбе, которая ждет их под Мессиною. Неприятель встретит нас не на крутых, но открытых вершинах Калата-Фими, не в узких улицах Палермо, а под сотнею пушек крепости, снабженной сильным гарнизоном и обильными запасами. Единственный человек, улыбавшийся над нашими опасениями, был Гарибальди. ‘Пусть они идут куда хотят. Если мы снова встретим их в Сицилии, тем лучше: нам будет ближе управиться с ними’. Этими словами он отвечал на весь наш ропот против его великодушия и сопровождал их своею улыбкою, которая увлекает даже его неприятелей. Не прошло с той поры двух месяцев, и страшная Мессинская крепость смотрит на наши легионы в мрачном отчаянии, немая и мертвая, ее амбразуры опустели и не внушают страха даже самым робким из жителей, постепенно возвращающихся в город. Цитадель эта кажется совершенно пустою, и можно было бы подумать, что ни одного неаполитанца не осталось в ней, если б не теснились обозы с приморской стороны ее, если бы не шла в гавани торопливая нагрузка неаполитанских пароходов вещами и войсками. Иллюзия усиливается тем, что неаполитанцы приняли трехцветный флаг. Вы видите их пароходы, знакомые вам по бомбардированию Палермо, но не видите в них белого бурбонского флага. Они дружелюбно стоят подле ‘Сциллы’, ‘Декарта’ и ‘Виктора-Эммануэля’, под одинаковым с ним флагом, как будто уже осуществилось пылкое, нетерпеливое желание, как будто южная Италия уже соединилась с северной.
А за неделю или даже меньше, положение вещей было совершенно иное и казалось близка не такая развязка. Не дальше как 23 июля мессинский комендант, генерал Клари, посылал по всем консулам требование, чтобы иностранные военные и купеческие корабли ушли из гавани, взяв своих соотечественников, потому что может встретиться необходимость употребить крайние меры против города, в случае восстания или приближения Гарибальди. Это было в понедельник, консулы сообщили об этом приказании в Неаполь представителям своих держав. На другой день из Неаполя пришло формальное приказание отказаться от мысли о бомбардировке, очистить город и, если понадобится, очистить все форты. Вместе с приказанием пришел строгий выговор генералу Клари за то, что он ввел в неприятность неаполитанское правительство: британский министр в Неаполе, мистер Эллиот, сделал энергические представления, тяжелые для неаполитанского правительства. Сам генерал Клари разгласил об этом, жалуясь на людей, которым приписывал полученный им выговор. Действительно, неаполитанские командиры находятся в положении очень незавидном. От них требуют, чтобы они противились движению, а между тем запрещают им употреблять средства, которые они привыкли считать единственными пригодными для этого дела. Они приучены считать бомбардирование единственным средством против революции, а теперь им говорят, что неаполитанское конституционное правительство ужасается таких средств. Чтобы одушевлять своих солдат желанием сражаться, они возбуждали в них страсть к грабежу, а теперь им говорят, что конституционные солдаты должны охранять, а не грабить собственность. Их приучили с ужасом смотреть на трехцветное знамя, а итальянских патриотов считать величайшими злодеями, теперь они должны сражаться под этим знаменем и видят, что их правительство ищет дружбы и покровительства у Виктора-Эммануэля.
Всего этого было бы достаточно, чтобы они потеряли голову. Обстоятельство, случившееся в ночь после битвы при Мелаццо, показывает, что они действительно хотели ‘исполнять свою обязанность’. С цитадели заметили два корабля, приближавшиеся к мысу. Командир и гарнизон, полагая, что они принадлежат Гарибальди, открыли по ним огонь, к счастью, он был плохо направлен, иначе они, думая действовать против ‘флибустьеров’, взорвали бы на воздух неаполитанскую фелуку, нагруженную порохом, и потопили бы неаполитанскую бригантину, наполненную военными припасами.
Когда распространилось по городу известие, что иностранные корабли высылаются из гавани, а иностранным подданным велено переезжать на них, ужас овладел всеми еще оставшимися в городе жителями, и каждый спешил уйти на корабль или в окрестные села. Солдаты, видя этот испуг, забавлялись, стреляя из ружей, от чего еще увеличивалось смятение. Австрийский консул, удалявшийся вместе с другими, был остановлен и арестован солдатами, несмотря на все свои протесты и уверения, что он австрийский консул. Вырвавшись, он побежал: вдогонку ему послали пулю, пробившую на нем шляпу. На его жалобы отвечали, что солдат нельзя было удержать в порядке.
Колонна, шедшая по Катанийской дороге, вступила вчера в город. (Тут корреспондент описывает, с каким торжеством встретили ее в Мессине и встречали по всей дороге.— В письме от 31 июля он рассказывает, что Гарибальди начал укреплять крайний пункт северо-восточной оконечности Сицилии, мыс Фаро, где находится самое узкое место пролива между Сицилиею и Италиею, батарея, построенная Гарибальди на сицилийском берегу, обстреливает всю ширину пролива. Корреспондент ‘Times’a’ объясняет выгоды, доставляемые ею Гарибальди.)
Эта батарея прерывает все сообщения между Неаполем и мессинскою цитаделью. Чтобы оценить всю важность приобретенного нами господства над проливом, надобно вспомнить, что Неаполь и Гаэта служат единственными операционными базисами для неаполитанцев, что на южном и восточном берегу итальянского материка нет ни одной порядочной гавани, что дороги в Калабрии и Аппенинских горах еще хуже, чем в Сицилии. Все сношения между Неаполем и восточными провинциями ведутся морем через пролив. Утвердившись на мысе Фаро, мы прокладываем себе мост через пролив на континент и приобретаем операционный базис, из которого можем направляться куда нам угодно на южный и восточный берег. Занявшись укреплением этой позиции, вместо того чтобы начинать осаду мессинской цитадели, Гарибальди снова показал талант, чертами которого так богат его сицилийский поход. Когда мы овладеем проливом, неаполитанцы сами принуждены будут бросить мессинские форты.
Прибытие национальной армии к проливу распространило национальное движение и на Калабрию. Пока неаполитанцы владычествовали в Мессинской провинции, а мы были далеко, было много слухов о движениях в Калабрии, но они оставались только слухами. Тайные комитеты, несколько времени тому назад составившиеся в Калабрии, как и повсюду в Неаполитанском королевстве, теперь начали выказывать большую деятельность. До высадки и до блестящих успехов Гарибальди в Сицилии калабрийцы ждали освобождения из Неаполя. У них был план произвести переворот, но они сами не знали, что им делать. И в Калабрии, как в Сицилии, подвиги Гарибальди и провозглашаемая им идея в первый раз представили жителям положительное решение. Есть уже одиннадцать миллионов итальянцев, имеющих правительство, какого хотят остальные. Соединиться с ними — скоро было принято всеми. Услышав о прибытии Гарибальди, все комитеты калабрийских городов послали в Аспромонте (близ Реджио) своих уполномоченных, чтобы они условились об общем плане действий. Уполномоченные отправили к Гарибальди депутацию пригласить его сделать для остальных неаполитанских земель то же, что сделал он для Сицилии.
Депутация прибыла вчера, ныне поутру, когда Гарибальди воротился в Мессину из своей поездки в Фаро, к нему явились сорок человек представителей от всех калабрийских городов. Как ни рад он был видеть их, но он просил их обождать, потому что в эту минуту была у него другая радостная обязанность: он должен был повидаться с своими старыми товарищами по первой марсальской экспедиции, пришедшими вчера с колонною из Катании.
Тут я во второй раз видел Гарибальди глубоко тронутым. В первый раз он был тронут, когда люди, освобожденные из неаполитанских тюрем в Палермо, пришли вместе с своими семействами благодарить его за избавление. Он потерял тогда свое врожденное красноречие и не мог произнести ни слова, как и вчера. Но тогда он старался скрыть свое волнение, как слабость, а теперь и не стыдился его. Долго он стоял, то поднимая глаза на хорошо знакомые ему лица, то опуская их при воспоминании о товарищах, которых недоставало тут, которые легли на высотах Калата-Фими или под развалинами Палермо. Наконец он мог произнести: ‘Верные мои старые товарищи, взгляд на вас так трогает меня, что лишает силы выразить радость, которую я чувствую’. Он замолчал, потом повторил эти слова и сказал еще: ‘вас было мало, и вы сделали много, а теперь нас будет много, чтоб докончить немногое, еще не сделанное’.
Когда он возвратился принять калабрийскую депутацию, она формально пригласила его перейти на материк. Он обещал переправиться и раньше того прислать оружие. Депутаты единодушно спрашивали, когда же он переедет. Он улыбнулся и сказал: ‘скоро’. Депутаты отвечали единодушным криком восторга.
Вечером я ходил на наши аванпосты перед цитаделью. Не больше как в ста ярдах (40 саженях) от них стоят неаполитанские пикеты. По виду вы никак не подумаете, что это неприятели,— так дружески разговаривают они и смеются’.

‘4 августа.

Ныне исходил срок перемирию и генерал Клари виделся с Гарибальди, чтобы продолжить его. Разговор их хранится в глубочайшей тайне, объявлено было только то, что неаполитанцы очищают Сиракузы и Агосту. Но это самое маловажное из условий: знайте, что мы теперь не слишком дорожим двумя укрепленными городами с какими-нибудь двумястами орудий, не интересуемся и совершенным очищением Сицилии. Наши мысли идут гораздо дальше. Но все неслыханные успехи не ослепляют Гарибальди, который даже и теперь готов согласиться на всякий мир, лишь бы только достигалась им его цель. В нынешнем свидании Гарибальди в первый раз изложил условия, под которыми согласен остановиться на пути своих побед. Перемирие продолжено на пять дней, и генерал Клари ныне вечером едет в Неаполь, чтобы сообщить условия, предложенные Гарибальди. Он должен возвратиться вечером 5 числа.
Сущность условий Гарибальди состоит в том, чтобы север и юг Италии могли стать в действительности одним целым. Это одна из восторженных идей, к которым способен только Гарибальди и которые, как мне кажется, неосуществимы. Он хочет ни меньше, ни больше, как братства между королями, уподобления обоих королевств, того, чтобы они имели одну политику и одну армию. При таком соединении, Виктор-Эммануэль, ранее вступивший на путь итальянской независимости, конечно, должен командовать всею армиею и управлять всею итальянскою политикою, Неаполь будет совершенно уподоблен северному королевству и только сохранит нынешнюю свою династию. Первым шагом к уподоблению должен быть обмен войск: северные войска должны быть переведены в Неаполь, неаполитанские на север. Флоты должны сделать то же. Нынешняя северо-итальянская конституция должна быть принята в Неаполе, а таможни между королевствами уничтожены.
Вот главнейшие из условий, которые предлагает Гарибальди. Между тем приготовления продолжаются, как будто от переговоров не ждут никакого результата. Действительно, условия так тяжелы, что мы должны быть готовы к отказу’.

‘Вечер.

Генерал Клари уехал в Неаполь. Он повез условия мира, и, кроме того, правительство вызывает его, чтобы он оправдался в обвинениях, представленных против него полковником Боско, который называет его причиною своего поражения при Мелаццо, за то, что Клари не прислал ему требуемых подкреплений. Но по сигналам телеграфа мы видели, что сам Клари боялся нашей колонны, приближавшейся из Катании’.
В прошлом месяце мы говорили, что дальнейший ход дела в южной Италии зависит главным образом от двух обстоятельств: во-первых, от того, успеет или не успеет неаполитанский двор убедить население королевства в искренности и прочности сделанных уступок, во-вторых, от того, будут ли успехи Гарибальди остановлены иностранным вооруженным вмешательством. Усилия конституционного неаполитанского правительства приобрести доверие нации оказались напрасны, точно так же не успело до сих пор осуществиться желание Франции и Австрии поддержать Неаполь.
Прежняя система была привычна неаполитанскому правительству и соответствовала искренним убеждениям всех лиц, составлявших его, потому, разумеется, не могли они подчиниться условиям новой системы, даже не могли отчетливо представить себе новых условий, подчинение которым требовалось от них, да и вообще новые требования были совершенно неудобоисполнимы. Может ли человек отказаться от всех прежних связей, знакомств и сношений, отстраниться от всех своих друзей и безусловно ввериться советам людей ему чуждых? Натурально было, что существенное влияние дела оставалось в Неаполе у прежних испытанных, верных советников, а новые министры пользовались только тенью власти. Решительно ничего важного не в силах был сделать новый кабинет. Например, столица желала, чтобы удалены были иностранные наемные войска. Войска эти оставались попрежнему в соседстве столицы. Некоторые полки неаполитанской гвардии два или три раза делали попытки низвергнуть новые учреждения. Противники ее требовали, чтобы эти полки были распущены и главные виновники беспорядков преданы суду. Новые министры не могли удовлетворить и этому требованию: полки, восставшие против новых учреждений, были, напротив, ободрены знаками особенного расположения. Было также требование, чтобы цитадель Сант-Эльмо передали национальной гвардии, но крепость эта, господствующая над городом, оставалась вверена гарнизону и командирам, преданность которых не поколебалась провозглашением реформы. Командирами войск вообще оставались люди испытанной надежности. Из всего этого видно было, что новое министерство не пользуется не только прочною, но и никакою властью. Оно успевало иногда получать согласие лишь на такие меры, которые не вредили основаниям обычного порядка, могло издавать лишь такие законы, отменение которых не представило бы затруднений при первом обороте обстоятельств, благоприятном восстановлению прежних учреждений. Месяца полтора длилось это шаткое положение нового кабинета. События между тем шли вперед, и опытные доверенные советники увидели, что нельзя более медлить принятием решительных мер для своей защиты от распространившегося стремления передать Неаполь под власть Виктора-Эммануэля. Приближалось время выборов в неаполитанский парламент, избирательные комитеты защитников неаполитанской отдельности видели, что ни один из их кандидатов не будет избран, что депутатами явятся исключительно люди, открыто объявляющие себя на стороне Гарибальди. Они уже не скрывали и плана своих действий. Было положено, что палата депутатов, как только соберется, провозгласит заменение бурбонской династии сардинскою династиею и пригласит Гарибальди принять начальство над неаполитанскою армиею. А Гарибальди между тем уже посылал передовые отряды в Калабрию, и конституционное министерство, не имевшее ни в чем и ни в ком опоры, не могло вести войны против него, сообразно потребностям людей, доказавших свою верность продолжительным опытом. Потому они увидели надобность снова выступить вперед и формально взять назад власть из слабых рук нового кабинета. 14 (2) августа, когда в Калабрии уже явились отряды Гарибальди, Неаполь был объявлен находящимся в осадном положении, а выборы депутатов отсрочены. В ту минуту, когда мы пишем это, у нас нет еще известий о том, в каком отношении держат себя новые министры к доверенным! советникам, принявшим столь решительные меры: увидел ли конституционный кабинет необходимость молча покориться открытому влиянию прежних людей, или, быть может, сам искренно согласился в надобности прибегнуть к таким средствам, или он лишится и номинальной власти,— этого мы еще не знаем. План приверженцев единства действовать парламентским путем теперь разрушен, дело будет и по форме решено оружием, от которого всегда зависело по своей сущности.
В действиях против Гарибальди видно было бессилие нового кабинета. Как только принял он номинальное управление делами, он послал главнокомандующему королевскими войсками в Сицилии, мессинскому коменданту Клари, приказание прекратить военные действия. Но люди более основательные находили, что борьба под Мессиною представляет большую вероятность успехам. Читатель видел из приведенных нами писем, как сильны были позиции, занимаемые неаполитанскими войсками. В Мессине и в ее окрестностях находилась армия, превосходившая числом все силы, которыми располагал Гарибальди. Опираясь на Мессину, Мелаццо и другие крепости северо-восточного угла Сицилии, неаполитанские генералы надеялись отбить нападение инсургентов и справедливо рассчитывали, что удача в одном сражении возвратит им власть над всем островом и снова упрочит власть Бурбонов, потому объявление кабинета о прекращении военных действий было оставлено без внимания. Неаполитанские войска пошли навстречу инсургентам. К несчастью, успех не соответствовал надеждам, казавшимся очень основательными. Мы не будем собирать здесь всех отрывочных подробностей о действиях Гарибальди по занятии Мессины: они противоречат одни другим и большая часть из них носят на себе явные признаки неверности. Мы лучше подождем до следующего месяца, когда будем иметь более связные и более достоверные рассказы, а теперь упомянем только главные факты. Очевидно, что мнение, господствующее в неаполитанском населении, сильно распространилось и между военными силами. Все газеты говорят о многочисленности дезертиров, переходящих из неаполитанских войск в лагерь Гарибальди. Так, например, рассказывают, что в самой столице королевства надобно было арестовать вдруг 300 человек офицеров и унтер-офицеров, собиравшихся к Гарибальди. Рассказывают, что целые полки уже объявляли решимость не сражаться против инсургентов. Очень вероятно, что рассказы эти преувеличены, но все-таки положительным фактом надобно считать, что надежность армии значительно ослаблена теперь присутствием в ее рядах многочисленных партизанов Гарибальди. Известно также, что неаполитанские военные корабли не оказывали той деятельности, какая требовалась от них. Говорят, что флотские офицеры все объявили решимость не сражаться против сицилийцев. Вероятно, это слух так же преувеличен, но все-таки видно, что флот очень ненадежен. Иначе нельзя объяснить безопасности, с какою разъезжали между Генуею и сицилийскими берегами купеческие пароходы, перевозившие волонтеров в Палермо, в Патти и наконец в Мессину. Точно так же, только ненадежностью неаполитанского флота объясняется успех переправы всех отрядов Гарибальди в Калабрию. По известиям, какие получены теперь (около 12 августа), в разных пунктах калабрийского берега высадилось уже несколько тысяч человек из армии Гарибальди, многочисленные отряды инсургентов присоединяются к ним, восстание распространяется и по другим провинциям: все уверены, что через несколько недель, может быть через немного дней, Гарибальди вступит в столицу королевства. Правда, что почти все шансы успеха на его стороне, но сам Гарибальди очень хорошо понимает, что дело еще представляет очень много опасностей. Он не может перевезти на итальянский континент более 15 000 человек войска, едва ли может в первое время похода перевезти и это число, а неаполитанская армия еще имеет после всех потерь до 80 000 солдат. Неравенство сил остается огромно. Правда, в неаполитанских рядах очень много людей, которые были бы рады сражаться подле него, а не против него. Но до сих пор они однакоже сражались против него и будут сражаться до тех пор, пока отважатся открыто перейти под его знамена. А масса войска у Гарибальди состоит из новобранцев, еще не привыкших соблюдать хладнокровие при неожиданностях военного дела. Мы и прежде видели примеры, и в приведенном нами рассказе о битве при Мелаццо видим еще новый пример того, как легко переходит большинство его солдат от мужества к испугу, как оно смешивается при нечаянных опасностях. До сих пор судьба сражений решалась небольшим числом ветеранов, составлявших знаменитый отряд альпийских стрелков в прошлом году. Эти две или три тысячи человек— храбрейший корпус из войск Западной Европы, ни во французской, ни в английской армиях не найдется корпуса, который мог бы сражаться с ними, но за то. как мало их число! А вся остальная армия Гарибальди держится, можно сказать, только ими. Без них, при всем своем энтузиазме, она едва ли устояла бы против непредвиденных атак, против внезапного огня скрытых батарей. Этим объясняется готовность Гарибальди заключить мир, кажущаяся столь странною. Мы вовсе не хотим сказать, что ошибочно общее ожидание такого исхода войны, который соответствует ее началу. Напротив, вероятнее всего, что Гарибальди скоро вступит в Неаполь, но правдоподобность успеха не скрывает от него самого возможности несчастий.
Главным ручательством за успех попрежнему остается чрезвычайное сочувствие всего неаполитанского населения, смущающее противников Гарибальди, парализующее их мысли и силы. Читатель знает, что уже давно носятся слухи о приготовлениях неаполитанского двора к выходу из столицы. В последние дни стали носиться слухи, что иноземная помощь скоро будет подана ему, это ожидание, вероятно, следует назвать преждевременным, но действительно, есть уже признаки, показывающие, что Гарибальди через несколько времени будет иметь противников более сильных, чем те, которых видит он в Неаполе.
Мы постоянно говорили, что французская политика не желает допускать в Италии перемен, которыми уничтожалась бы нынешняя необходимость сардинского правительства спрашивать советов в Париже, в прошлом: месяце мы упоминали о полуофициальном объявлении, говорившем, что Франция остается верна системе, продиктовавшей Виллафранкский мир. После того было еще несколько объявлений в том же смысле. Они были так сильны, что туринский кабинет был принужден принять меры против Гарибальди. Сардинский министр внутренних дел Фа-рини должен был отправиться в Геную, чтобы предотвратить снаряжение новой экспедиции, хотевшей итти на Неаполь через папские владения. Бертани, остававшийся уполномоченным Гарибальди в Генуе и заведывавший снаряжением экспедиции, принужден был удалиться из Генуи. Прежде того Виктор-Эммануэль был принужден послать к Гарибальди письмо, требовавшее прекращения военных действий и обещания не переезжать из Сицилии на материк. Когда Гарибальди отвечал, что при всей преданности своей королю не в силах остановить начатого дела, Австрия деятельнее прежнего начала готовиться к войне. Читатель знает, что газеты утверждают, будто бы она уже объявила, что на-днях пошлет войска в помощь неаполитанскому королю. Не знаем, действительно ли было формальное сообщение об этом, или намерение, о котором говорят газеты, еще не выражено официальным образом на бумаге, но достоверно то, что между Австриею и Франциею ведутся объяснения по этому предмету. Для успокоения Франции дается обещание не отнимать у Сардинии ломбардских провинций, переданных Виктору-Эммануэлю волею Наполеона III. Но Франция не давала своей гарантии соединению Тосканы, Модены и Романьи с Сардиниею, напротив, этот факт был порицаем ею, совершился в противность ее советами Потому отделение этих областей от Пьемонта и восстановление в них прежнего порядка не будет противно уважению к Франции. В этом и должна состоять цель войны, к которой готовится Австрия. Посмотрим, что выйдет из этих переговоров и распоряжений. Очень может быть, что все ограничится, по крайней мере в нынешнем году, одними словами и сборами, и очень может быть, что итальянцы между тем успеют устроиться, но большинство людей, следящих за событиями, думают, что война между Австриею и итальянцами уже близка. Газеты наполнены соображениями о том, в какое отношение станет к воюющим сторонам Франция, какой образ действий будет вынужден у других европейских держав ее вмешательством, и т. д. Можно полагать, что некоторые из этих соображений основаны не на одних догадках публицистов, а имеют происхождение более официальное, но все-таки эти слухи показывают только, как думали бы действовать государственные люди той или другой державы, а как будут они действовать в самом деле, если осуществятся предполагаемые столкновения, это не зависит от их воли, а будет решено ходом событий,— а какой оборот примут события, этого не знает еще никто. Ведь были же все уверены при начале прошлой войны, что театр действий перенесется из Италии на Рейн, что Англия явится союзницею Германии, которая будет защищать Австрию, ведь готовились же к этому немецкие правительства, думали об этом английские министры, опасался этого император французов,— а дело кончилось совершенно иначе. Ведь была же в конце прошлого года почти совершенная несомненность, что будут исполнены условия Виллафранкского мира,— а между тем мы были свидетелями, что события пошли совершенно не тем путем.

Сентябрь 1860

Письма корреспондента ‘Times’a’, находящегося при штабе Гарибальди

Продолжаем извлечение из писем того корреспондента газеты ‘Times’a’, который сопровождает Гарибальди в его походе.

‘Мессина’ 7 августа.

Пока мессинцы пугали друг друга страшными мерами, которые мессинский комендант думает принять в случае высадки на калабрийский берег, Гарибальди провел весь день (6 августа) в Фаро {Читатель помнит, что Фаро — крайний пункт того угла Сицилии, которой обращен к материку, что в этом пункте самое узкое место пролива и что Гарибальди немедленно по вступлении в Мессину стал укреплять берег Фаро, базис, от которого должна была отправляться экспедиция в Калабрию.}, наблюдая за приготовлениями. По обыкновению, он уехал туда рано утром с генералом Козенцем, которого зовут его ‘душою’, но назад в Мессину он поехал не сухим путем, как обыкновенно, а в лодке. Гарибальди принадлежит к тем высшим натурам, которые всегда найдут минуту для всего, что встретится им интересного, прекрасного или поучительного, как бы ни были поглощены какою-нибудь мыслью, завалены работою. Все, относящееся до пролива, вдвойне интересно для него: ведь он старый моряк, ему интересно изучать течения, их перемены, глубину воды, якорные стоянки, суда, лодки,— словом сказать, все, что касается этих оригинальных и прекрасных вод. Он толкует с рыбаками, любит посмотреть, как ловят меч-рыбу,— быть может, расскажет анекдот из своей южно-американской жизни, сравнит эти места с другими виденными им чудными берегами. Кроме того, тут прекрасные калабрийские горы, столь живописные с моря, там белеется Реджо, виднеется разбросанное Сан-Джованни, чернеется Шилла. Вчера земноводные наклонности заговорили в матросе-солдате, и он возвратился на лодке, его увлечение было так велико, что для нынешнего дня он также велел приготовить лодку.
Но ныне лодка была приготовлена с другою целью. Я говорил вам о двух соленых озерах на низменном песчаном полуострове, который кончается мысом Фаро. Узкий, но довольно глубокий канал соединяет их с морем, делая из них нечто вроде естественной гавани для довольно больших лодок. Это место, как нарочно, было создано для приготовлений. Двадцать больших барж, почти все еще сохранившие на корме отметку ‘Messageries Imperiales’ {‘Messageriess Imperiales’, несмотря на свое название, частное, а вовсе не правительственное общество.}, были собраны тут уже несколько времени, и полковнику Бодрони, итальянцу родом, французу по воспитанию, поручено было приготовить их для перевозки лошадей и артиллерии. Опытный в постройке судов и энергический Бодрони кончил свое дело в несколько дней. Он покрыл баржи крепкими палубами, сделал на каждой с трех сторон перила, а с четвертой стороны мост на крюках, облегчавший выгрузку. Каждая баржа может взять на короткий переезд 20 лошадей и поместить от 80 до 100 человек под палубою. Кроме того, по берегу собрано до 150 больших береговых и рыбацких лодок, поднимающих от 10 до 20 человек. Наконец есть у нас тут три парохода: ‘City of Aberdeen’, старый деревянный колесный пароход, служивший для мирной перевозки товаров на восточном берегу Англии, ‘Калабрия’ и ‘Герцог Альба’, оба взятые пароходом ‘Tuckory’ (Veloce). С этими средствами можно менее чем в полчаса перевезти на ту сторону 5 000 человек. Расстояние между Фаро и ближайшим пунктом того берега, Torre Cavallo, 3 700 метров (372 версты). В мирное время люди, обедающие в Фаро, посылают за час перед обедом на ту сторону за льдом или, лучше сказать, снегом к обеду. Иногда переправа затрудняется течением, которое бывает 6 часов на юг, другие 6 часов на север, сила его растет и уменьшается по лунным фазам, сильнее всего бывает оно в полнолуние и в новолуние. Нынешний день оно довольно тихо,— это видно по неаполитанским пароходам, которые в своих разъездах останавливают пар, давая воде нести себя вниз, потом опять пускают в ход машину и поднимаются против воды. Когда течение достигает полной силы, суда не могут стоять в проливе на якоре, тем больше, что у самого же берега пролив уже очень глубок.
Ныне весь день неаполитанские пароходы очень остерегались подходить на выстрел к батареям Фаро, сила которых растет с каждыми сутками. Половина этих крейсеров ходят около Punta di Pezzo {На север от Фаро, на калабрийском берегу.}, другая половина выше Шиллы, около Баньяры и Пальми {На юг от Фаро, также на калабрийском берегу.},— оба эти местечка ясно видны отсюда. Баньяра — группа домов на самом берегу, а Пальми стоит на вершине крутых скал, идущих вдоль берега за Баньярою.
Гарибальди вернулся из Фаро уже вечером. Как только он приехал, командиры дивизий и бригад, находившихся в Мессине, собрались к нему, ожидая услышать какие-нибудь новые распоряжения. Настоящие военные советы у нас неизвестны, и это очень хорошо. Но каждый, имеющий что-нибудь сказать, сделать какие-нибудь замечания, сообщить какие-нибудь сведения, выслушивается всегда, когда бы ни пришел. А решает все сам Гарибальди, один. Очень интересно наблюдать, как принимает он свои решения. Первая идея принадлежит почти всегда ему,— он, кажется, не имеет соперников по богатству идей и деятельности мысли. Он лучше всех понимает, что в народном движении, с такими солдатами, как у него, с волонтерами, опасно долго останавливаться и бездействовать. Да и самому ему хочется поскорее кончить свое дело и возвратиться на сбой пустынный островок Капреру. Потому, когда другие отдыхают на лаврах, он ищет новых лавров. Другим все кажется, что приготовления не кончены, а ему кажется, что средства достаточно подготовлены, если есть достаточная охота к делу. Когда он выскажет новый план, принимаются работать другие головы и сообщают ему советы, ведущие к цели, во время этой фазы дела люди, не знающие Гарибальди, едза ли увидели бы в нем ту энергическую решимость, которой он славится. Но люди, знающие его, видят в этой нерешимости энергическую работу ума, ищущего вернейшего пути. Это продолжается до самой минуты действия. Как приходит она, Гарибальди будто пробуждается от сна. Всякое колебание исчезло. Точные приказания следуют одно за другим, с твердостью, показывающею неизменность решения. Но Гарибальди хочет, чтобы каждый сам развивал эти приказания: они содержат только общую мысль, подробности предоставляются рассудку исполнителей. В сражении Гарибальди не столько главнокомандующий, как обыкновенно понимают это слово, сколько общий помощник во всех затруднениях, всегда являющийся на опаснейшем пункте, одушевляющий и поправляющий битву. Это было бы опасно с обыкновенными генералами, привыкшими держаться рутины, но наши почти все расположены действовать самобытно, так что ни один корпус не остается без команды’.

‘8 августа.

Весь нынешний день был днем живой деятельности. Гарибальди, по обыкновению, рано утром уехал в Фаро. Главная квартира почти пуста. Генеральный штаб укладывается в путь. Колонновожатые, вообще пользующиеся наибольшим досугом в целом войске, ныне с самого утра весь день на ногах, бегают и разъезжают. Все спрашивают друг друга: ‘значит, мы идем? кто же едет? кто остается? куда мы идем, по берегу, или на ту сторону? когда, днем или вечером?’ Поставщики захлопотались и в поте лица бегают по хлебникам, ищут провизии, убеждают купцов, торгующих колониальными товарами, макаронами, рисом, бранятся с виноторговцами. Горожане сходятся, толкуют, составляют догадки, приходят к заключениям, что готовится какое-то дело. Были забраны все телеги и фуры, какие только можно было отыскать. Городские начальства совершенно растерялись от суеты. Слепые могли бы видеть, глухие могли бы слышать, что готовится какое-то необыкновенное дело, даже неаполитанские аванпосты замечали это, а из цитадели было видно, как повсюду мы ищем лодок и отправляем их к Фаро, нагрузив всевозможными запасами и припасами. Единственная вещь, занимающая все мысли,— высадка на калабрийский берег, потому нетрудно было отгадать смысл всех хлопот. Начинается экспедиция, о которой говорилось так давно’.

‘На пароходе ‘City of Aberdeen’.
9 августа.

Если Мессина была вчера театром необыкновенного шума и деятельности, то еще в десять раз больше было тревоги по дороге в Фаро, в селе Нижнем Фаро и его окрестностях. Все это пространство было муравейником, исполненным движения. У так называемой регулярной армии две трети этого пространства были бы заняты фурами и лошадьми, в нашем иррегулярном войске не так: багаж у нас слабое предание, обоз неизвестен, солдат несет с собою все нужное, то есть очень немногое. Хорошо, если есть у него лишняя рубашка, она займет мало места в ранце, оставит много места сухарям или хлебу, еще лучше, если есть у солдата плащ по-сверх его полотняного или бумажного платья, но у большей части солдат найдется только ковер, служащий вместо плаща. Таким образом наши войска могут сдвигаться как трубки телескопа. Иначе не было бы возможности собрать у мыса Фаро столько сил, сколько было тут в прошлую ночь и ныне утром.
Вся артиллерия, все полевые и тяжелые орудия были уже на мысе вместе с инженерами, саперами и всеми принадлежностями орудий. Мыс Фаро служил складочным местом всех военных снарядов с той поры, как мы заняли Мессину. Вы поймете, что много места было монополизировано этими вещами. Вчера дивизия Козенца и бригада Сакки получили приказание итти к Фаро. Дивизия Козенца была расположена отрядами по всей дороге от Мессины до самого мыса. Всем этим отрядам было приказано двинуться с наступлением вечера и около 11 часов ночи быть как можно ближе к месту берега, где следовало им сесть на суда. Бригада Сакки, расположенная в деревне Фаро и ее окрестностях, должна была сойти с высот после дивизии Козенца и стать в тылу ее. Вторая бригада дивизии Тюрра, стоявшая в Мессине, должна была двинуться ночью и к рассвету быть в Паче — деревне, отстоящей от Фаро на одну треть пути между Мессиною и мысом. Все силы, собранные таким образом, простирались по крайней мере до 10 000 человек, не считая артиллерии.
Зачем же собирались они? Представлялось два плана для ведения наступательных действий. Один, более блестящий и быстрый, но с тем вместе и более рискованный, состоял в том, чтобы перевезти собранные силы в середину континентальных владений неаполитанского короля, второй план состоял в том, чтобы высадиться в Калабрии и пролагать себе дорогу в Неаполь по сухому пути. Если виды Гарибальди были обращены только на Неаполь, то я уверен, что он не стал бы колебаться в выборе и принял бы более рискованный план, сообразнейший с его характером. Но цель его гораздо выше: он хочет достичь единства всей Италии при содействии всей Италии, в том числе и Калабрии. Пройти с одного конца Италии до другого — это практическое средство вселить единство, распространить национальные идеи, укоренить их, довести до зрелости, научить остальную Италию примером самоотвержения, который подает Верхняя Италия, посылая своих детей сражаться, терпеть лишения и умирать за общее дело. Калабрия имеет элементы, которые могут стать чрезвычайно важными для утверждения и защиты итальянской независимости. Кроме того, представители всех калабрийских городов являлись к Гарибальди с просьбою, чтобы он скорее прибыл к ним,— приглашение, в котором не мог он отказать им.
Эти причины заставили его избрать путь более долгий, но вернее и полнее ведущий к цели. Калабрийские солдаты, сражавшиеся в 1848 году в Верхней Италии, показали, каковы могут стать калабрийцы в хороших руках, а Гарибальди не такой человек, чтобы не вспомнить этого обстоятельства в походе национальной вербовки, как следует назвать нынешнюю кампанию. Когда было отдано предпочтение плану высадки на южном конце материка, то уже очень легок был выбор удобнейших для высадки мест. Эти места находились по берегу от Torre di Cavallo до Punta di Pezzo, по линии длиною около трех миль (5 верст), лодкам легко приставать тут. Севернее берег скалист, и против Шиллы течение очень сильно, южнее идет линия сообщений между Мессиною, Сант-ДжоЕанни и Реджо, мессинские батареи обстреливают это пространство, а у Сант-Джованни и Реджо находятся стоянки неаполитанских пароходов.
Torre di Cavallo, ближайший пункт континентального берега небольшая терраса, возвышающаяся футов на 100 над дорогой, которая мало возвышается над приморьем. Терраса эта имеет вид подковы, отчего, вероятно, и получила свое имя {Torre di Cavallo значит — лошадиная башня.}. С северной стороны по дороге от Шиллы скала эта почти отвесна и подходит к самой дороге. Камень тут, вероятно, легко обваливается, потому что видны контрофорсы, поддерживающие скалу, чтобы не завалила она дорогу. На северном конце скалы виднеется небольшое каменное укрепление, имеющее, говорят, до 20 орудий. На южной стороне террасы стоит другое укрепление с таким же числом орудий, это второе укрепление, называющееся форт Фиумара, возвышается над горным потоком или, лучше сказать, над его высохшим руслом. Дальше на две мили тянутся сады, пересекаемые только двумя доугими руслами высохших потоков, а за ними лежит разбросанная деревня Каннителло, доходящая до самой Punta di Pezzo. Обошедши Torre di Cavallo и перешедши первый поток, дорога теряется между садами, пооходя мимо нескольких групп домов. Поэтому часть берега от Torre di Cavallo да Каннителло имеет вид тихого места, удобного для высадки. Гарнизон, как мы узнали из достоверных источников, имеет не больше как от 150 до 200 человек. С морской стороны форт открыт, потому что сторона эта неприступна по крутизне и высоте скалы. Сильнейшая сторона форта — та часть его, которая обращена в глубину материка, с этой стороны он довольно крепок.
Надобно было захватить врасплох на континенте такую позицию, господство над которой облегчило бы высадку главных сил. Надобно было только решить, на какой же форт напасть, на Фиумара или на Шиллу. По сведениям, полученным о Шилле, гарнизон в ней был чрезвычайно мал, всего человек до 30, это обстоятельство склонило наши мысли к ней. Майор Миссори, из корпуса колонновожатых, был послан, переодетый, на ту сторону, чтобы точнее разузнать положение дел. Он успел переехать без затруднений, пробыл на том берегу два дня и вернулся. Легкость этой поездки была бы удивительна, если бы могло быть что-нибудь удивительного при неаполитанском порядке. Люди разъезжают с берега на берег без всяких препятствий, и никто не спрашивает у них, откуда и куда они. Множество наших офицеров, родом из Калабрии, ездили по нескольку раз видеться с своими семействами, с которыми были разлучены много лет изгнанием.
Майор Миссори переехал так, как переезжали другие, и осмотрел Шиллу, как только хотел. Шилла стоит на одинокой скале, возвышающейся со всех сторон почти отвесно, форт соединяется подъемным мостом с городом, лежащим у подножия скалы и спускающимся до самого берега. Подле форта церковь, а перед ним открытое место, служащее рыночной площадью. С конца площади узкий переулок, длиною ярдов в 25 (около 10 сажен), ведет к подъемному мосту. До недавнего времени у подъемного моста стоял один часовой, а другой над воротами. Но в последние дни неаполитанцы увеличили гарнизон до 120 человек и приняли предосторожности, чтобы не быть застигнутыми врасплох. Они поставили отряд перед церковью и двух часовых у входа в переулок, ведущий к подъемному мосту. Поэтому овладеть фортом врасплох стало труднее, чем мы думали: для этого было бы нужно довольно большое число людей, и являлась опасность, что приближение их будет замечено. Неаполитанцам стоило лишь поднять мост, и тогда невозможно был бы овладеть фортом без правильной осады и без пушек.
Несмотря на это неожиданное затруднение, майор Миссори, осмотрев местность, составил план внезапной атаки. Он хотел, чтобы сотня отборных людей, переодетых поселянами и вооруженных револьверами, перебрались через пролив, группами по 5 и 6 человек, и соединились в одном или в нескольких местах, чтобы они пришли на рыночную площадь поутру, когда мост опущен, и смешались с народом и солдатами перед церковью. По данному сигналу они сбили бы двух часовых, и одна половина нападающих стремительно бросилась бы через мост, а другая задержала бы солдат, чтобы они не могли поддержать гарнизона.
План этот был хорош, но по многим причинам следовало отдать предпочтение нападению на Фиумарский форт. Из них главною была та, что на Фиумару можно было напасть ночью и тотчас же потом сделать высадку в больших силах, между тем как на Шиллу нельзя было напасть иначе, как днем, когда мост опущен, а днем неаполитанские пароходы были для нас опаснее.
Потому было предпочтено напасть на Фиумарский форт. Майор Миссори был выбран для исполнения этого приготовительного шага к переправе главных сил. Ему дали 40 колонновожатых, 100 человек из бригады Сакки и 50 человек охотников из разных отрядов, под командою полковника де-Флотта. Им назначено было сесть на лодки в Фаро, в 10 часов ночи, и грести прямо на Фиумарский форт, высадиться под ним, броситься на него и взлезть на стену, для чего взяли они с собой лестницы и другие нужные вещи. Три пушечные выстрела должны были служить сигналом успеха.
А между тем дивизия Козенца должна была держаться в готовности. Около 2 000 человек должны были сесть на три парохода, остальные на лодки, расставленные вдоль берега. Приготовлены также были в маленьком озере лодки для пушек и лошадей, пароходы должны были взять их на буксир, когда прийдет минута. Высадив первые войска, пароходы должны были вернуться и везти другие войска,
Первые действия были довольно удачны. Солдаты, пароходы, люди, все было в готовности, и в назначенное время маленький отряд, выбранный для начала дела, сел на 32 лодки. Они поплыли при обстоятельствах довольно благоприятных: ночь была темна, неаполитанские пароходы находились далеко. Через несколько времени отплыли еще три лодки, отставшие от других за нагрузкою военных снарядов. Все войско находилось полчаса в нетерпеливом ожидании. На том берегу продолжалась совершенная тишина, не слышалось никакого движения, потому все надеялись, что дело идет удачно. Но вдруг блеснул огонь и грянул гром пушечного выстрела, вслед за ним раздались ружейные выстрелы, иллюзия исчезла, надежда сменилась страхом за судьбу охотников. Прошло еще полчаса,— вы поймете сами, как тяжелы были эти минуты,— наконец послышался плеск весел, все бросились на берег, через несколько минут начали, одна за другой, приставать к берегу все 32 лодки, они воротились с известием, что высадили охотников незамеченными и готовились плыть назад, когда с форта раздался выстрел, дававший сигнал тревоги. Как могли заметить высадку в форте — остается загадкой, до сих пор еще не совсем понятной. Скоро воротились и три другие лодки, но они не высадили своих солдат. Они сбились с дороги или были снесены течением, и тревога началась прежде, чем успели они сделать высадку. Поэтому скорее всего надобно думать, что именно они были замечены и послужили причиною тревоги. Неаполитанские войска все приготовились к обороне, в этом не было сомнения, потому что три последние лодки несколько раз пытались пристать к тому берегу, но каждый раз принуждены были отплывать от него, слыша барабанный бой.
Еще оставалась надежда, что высадившийся отряд может пройти незамеченным и успеть в своем деле, потому что внимание неаполитанцев было обращено на берег. Но час проходил за часом, не принося желанного сигнала, трех пушечных выстрелов. Перед рассветом были пущены на том берегу две ракеты,— это был единственный признак жизни на нем. Как только занялась заря, мы не спускали зрительных труб с того берега, не увидим ли какого-нибудь знака: не поднимется ли где дым, не заметим ли движения войск. В десятом часу утра показались на дороге под Фиумарским фортом рота солдат и взвод улан с двумя пушками, они спускались вниз и подошли почти к самому морю. По всем признакам они производили рекогносцировку и подвигались с предосторожностями, как будто перед ними находится неприятель. По временам они ускоряли шаг, иногда стремительно бросались вперед, потом останавливались, строились в боевые ряды, словом сказать — как будто искали предполагаемого врага.
Утомившись ожиданием и проведенной без сна ночью, почти все бывшие на пароходах искали места, чтобы вздремнуть минутку. Сам генерал удалился на несколько времени в свою каюту, и общий зал нашего старого парохода наполнен отдыхающими людьми, составляющими живописную сцену на темномалиновом полинялом бархате залы. В одном углу высокая худощавая фигура Козенца, на голове у которого видны следы раны, полученной под Мелаццо, подле него очки, которые он вечно таскает с собой, на нем мундир бригадного генерала пьемонтской армии. В противоположном углу лежит генерал Сиртори, начальник главного штаба. В третьем углу видна седая голова Гузмароли, неизменно сопутствующего Гарибальди повсюду, и на Капрере, и в Ломбардии, и в Риме, и в Сицилии. Далее группы более или менее незнакомых лиц, потому что много новых людей явилось в последнее время в штабе: не проходит ни одного дня без того, чтоб не приехал кто-нибудь, уже служивший когда-нибудь у Гарибальди или рекомендованный ему как человек, способный ко всяким обязанностям, но особенно желающий находиться в его штабе. Разумеется, никому не хотелось пропустить такого дела, как экспедиция в Калабрию, и каждый, кто мог, пробрался на один из пароходов, прямым путем или хитростями. Вместе с итальянцами тут люди со всех концов Европы, люди всех званий, говорящие вавилонским смешением языков, представляющие любопытный сборник всевозможных костюмов: священники, монахи, корреспонденты газет, артисты, даже дамы, одна из них ученица мисс Найтингель, сестра милосердия, другая в изящном наряде, в каком была вчера в Мессине. Тут на палубе и под палубой стрелковый батальон, артиллеристы, саперы, матросы, машинисты, кочегары. Весь берег усеян солдатами: они едят, пьют, спят, играют, бродят туда и сюда, болтают, шутят, бранятся, офицеры хлопотливо бегают между ними или стараются пробраться через толпу на своих упрямящихся лошадях, подле самой воды стоит ряд пушек, среди всего этого стоят запряженные волами фуры, солдаты толпятся вокруг них, ожидая раздачи порций, вдали неаполитанские пароходы, с любопытством смотрящие на нас,— все это составляет картину, достойную величайшего живописца’.

‘Фаро, 10 августа.

Вчера, около полудня, мы успокоились, получив известие от переправившихся на ту сторону охотников. Они все благополучно пробрались в горы, и к ним уже присоединилось множество калабрийских инсургентов. Они надеются скоро иметь силы, чтобы начать действовать. Чтобы отвлечь внимание неаполитанцев к морю и тем дать время для инсургентов усилиться, в эту ночь мы несколько раз разводили пары и делали фальшивые попытки к переправе. Хитрость эта удалась: неаполитанские пароходы, канонирские лодки и гарнизоны фортов целую ночь были в тревоге. Они беспрестанно менялись сигналами, передвигались, поднимали фонари, спускали их, но почти не производили стрельбы, только когда пароходы приближались, аванпосты начинали ружейный огонь.
Ныне утром войска, бывшие на пароходах, высадились опять на берег, и сам Гарибальди поселился в башне маяка в маленькой комнатке сторожа. Он теперь живет одиноко, как любит жить в минуты, подобные настоящей, а над его комнатой площадка, маяка, с которой он, как с обсерватории, может обозревать все окрестности. Как могли разместиться в жалкой рыбацкой деревушке Нижнего Фаро толпы лиц, принадлежащих к его штабу, это уже их тайна. Солдаты (хотя большинство их и новобранцы) привыкают устраиваться с возможным удобством. Пока думали немедленно отправиться в экспедицию, они стояли вдоль дороги и берега, теперь они ищут убежища от солнечного зноя под деревьями соседних виноградников’.

’11 августа.

Нынешняя ночь прошла довольно тихо. Несколько лодок было послано испытать зоркость неаполитанцев, они подходили к тому берегу, но ночь была светла, потому их скоро заметили и встретили ружейными выстрелами.
Ныне, на рассвете, прибыли значительные подкрепления к фиумарскому гарнизону. По дороге видны были густые колонны пехоты, теперь мы получили сведения, что гарнизон усилен целыми тремя стрелковыми батальонами, лучшим войском в неаполитанской армии. Все они не могли поместиться в маленьком форте, и часть их расположилась на открытой местности подле него’.

’12 августа.

Нынешняя ночь не была похожа на прошлую. Вое время длилось постоянное волнение, причины которого мы можем еще только угадывать. Оно началось в 10 часов вечера. Несколько выше Punta di Pezzo, на высоком берегу, стоит неаполитанский форт, а за ним ряд разбросанных домов. Ночь была ясна, и мы видели в этом направлении ружейный огонь, продолжавшийся несколько минут. Потом на несколько времени все затихло. Около полуночи перестрелка возобновилась. Шесть канонирских лодок, часто виденных нами близ Фаро, подошли к тому берегу и открыли сильный огонь по земле. Через несколько минут подошли три большие неаполитанские парохода и также начали стрелять, впрочем изредка. Судя по свисту ядер, казалось, как будто на берегу есть пушки, отвечающие пароходам. Через час огонь прекратился, но перед рассветом был возобновлен, потом опять прекратился и снова начался около семи часов утра. В это время было уже светло, но солнечный блеск не давал нам различить, есть ли на берегу пушки, стреляющие по пароходам. Если они есть, как утверждают некоторые, то нет сомнения, что наши охотники или инсургенты овладели фортом’.

’13 августа.

Вчера приказом по армии было объявлено, что Гарибальди уехал и на время его отсутствия главная команда поручается начальнику штаба. Действительно, вслед за обнародованием этого приказа Гарибальди с двумя спутниками сел на ‘Вашингтон’ н отплыл от Фаро назад. Этот внезапный отъезд — загадка, на которую можно отвечать еще только предположениями. Я только расскажу вам факты, оставляя выводы на вашу волю. Вчера утром пришел в Фаро ‘Вашингтон’, один из наших пароходов, на нем прибыли майор Трекки и доктор Бертани, бывший дозеренным агентом Гарибальди в Генуе. Они приехали вместе из Генуи в Палермо, где пробыли один день. Майор Трекки, по взятии Палермо, отвозил письмо от Гарибальди к королю и с той поры постоянно разъезжал из Палермо или Мессины в Турин и назад. Последний отъезд его из Мессины был во время заключения перемирия с генералом Клари.
Вечером пришел ‘Тюкери’ (Велоче), бывший в починке в Палермо, взял два стрелковые батальона и ушел на север.
Все эти обстоятельства, взятые вместе, возбудили в армии мнение, что переговоры имели успех, которого не желал почти никто из наших офицеров. Отъезд Гарибальди в Палермо объясняли тем, что составляется там конгресс или какое-нибудь свидание для решения дела.
Но здесь дела имеют характер, не соответствующий этим мирным предположениям. Нет сомнения, что восстание в Южной Калабрии распространяется с каждым днем. Оно растет вокруг нашего небольшого отряда, перешедшего туда, и инсургенты не только держатся, но сами нападают на неаполитанцев. Ныне ночью, уже долго спустя по отъезде Гарибальди, мы были пробуждены сильным ружейным огнем с того же места, где шла перестрелка вчера ночью, т. е. близ форта Punta di Pezzo. Огонь продолжался минут десять, потом были сделаны три пушечные выстрела с канонирских лодок и два с форта. Ружейный огонь тотчас же прекратился и скоро все затихло. Я не могу объяснить это иначе, как демонстрацией) переправившегося отряда. С нашего берега видно, какое действие начинает производить эта система. Неаполитанские войска беспрестанно движутся взад и вперед, они изнуряют себя аванпостной службой.
Говорят, что сила калабрийских инсургентов простирается уже до нескольких тысяч’.

’14 августа.

Вчера посылал я вам таинственное объяснение таинственного отъезда Гарибальди, теперь сообщу другое. Вчерашнее составляет предмет общих разговоров, о нынешнем только перешептываются. ‘Вашингтон’ привез майора Трекки, адъютанта Виктора-Эммануэля, но он привез также доктора Бертани, главного распорядителя по отправлению экспедиций из Генуи. Бертани привез известие, что 6 000 волонтеров поехали из Генуи по направлению в Кальяри. Хитрости, которыми неаполитанцы были обмануты в Монреале и Парко, еще так свежи в памяти, что у нас предполагают их повторение. Сделать демонстрацию на одной стороне, а действительно оперировать с другой — этим искусством Гарибальди владеет в совершенстве. В его характере было бы сделать с этими 6 000 человек демонстрацию, чтобы отвлечь внимание неаполитанцев на другую часть берега и через это облегчить переправу здесь, или воспользоваться волнением, произведенным здешними нашими приготовлениями, и высадить несколько тысяч человек на каком-нибудь другом пункте берега — таковы предположения, делаемые у нас. По этим предположениям войска, отправленные на ‘Тюкери’, посылаются угрожать какому-нибудь третьему пункту — вещь тем более правдоподобная, что ‘Тюкери’ ходит быстрее всех неаполитанских кораблей.
Но есть одно обстоятельство, противоречащее этому объяснению. Наш отряд на том берегу и калабрийские инсургенты получили приказание не нападать на неаполитанцев до нового распоряжения. Они должны укрепляться и увеличивать свою численность, но не предпринимать никаких наступательных действий. Впрочем, и это может быть объяснено предположением, что Гарибальди хочет отвлечь внимание неаполитанцев на другой пункт.
А это было бы необходимо, если он хочет вести действия здесь: весь берег от Реджо до Шиллы охраняется теперь с неусыпностью, почти невероятною в неаполитанцах. Они имеют непрерывную цепь постов вдоль всего берега, от Torre di Cavallo до Сан-Джованни’.

‘Мессина, 15 августа.

Вчера вечером было большое передвижение между Фаро и Мессиною. Командиры отрядов были приглашены к генералу Сиртори, командующему армиею на время отлучки Гарибальди. Цель приглашения была очевидна: наконец должна совершиться давно ожидаемая высадка. Узнав об этом, публика положила, что она будет произведена непременно где-нибудь в проливе. Все смотрели через узкий пролив, рассуждая о фортах и неаполитанских пароходах.
Переправа в присутствии сильного неприятеля — дело трудное, хотя бы совершалась и через небольшую, неглубокую речку. Еще гораздо труднее переправиться через пролив с страшными течениями, имеющий несколько сот сажен глубины и нигде не имеющий менее двух миль ширины,— переправиться в виду 10 военных пароходов, против которых мы не можем выставить ни одного, в виду нескольких канонирских лодок, четырех тяжелых батарей и войска, по крайней мере равняющегося численностью нашему. Такие обстоятельства должны заставить хорошего генерала подумать о высадке на каком-нибудь другом пункте, избегая здешнего берега, на котором сосредоточено все внимание неприятеля, и Гарибальди не такой человек, чтобы поступить иначе.
Перед его отъездом было решено сделать перемены фронта и, продолжая для обмана неприятеля приготовления к переправе через пролив, выбрать для высадки какой-нибудь пункт материка на север от пролива. Местность благоприятствовала такому плану. Северо-восточный конец острова суживается к мысу Фаро: в Мессине ширина острова не больше 6 миль (10 верст), а за Мессиною еще меньше. Таким образом, в несколько часов все войска было можно перевезти на другой берег острова, и это движение можно было скрыть от неприятеля, хотя он следил за нами очень, очень зорко. Большая горная цепь, пересекающая Сицилию, идет к деревне Верхнему Фаро и кончается близ нее круглым холмом, на котором стоит земляной редут. С мессинской стороны горы круты, с другого бока более отлоги. Поэтому движения войск скрываются за горами.
Пароходы и лодки также могли перейти на северную сторону острова в Мелаццкую гавань, не будучи замечены неаполитанскими крейсерами. Гавань эта лежит на обыкновенном пути кораблей из Мессины в Палермо, идя из одного города в другой, суда почти всегда заходят в нее. Кроме того, ближайшее к Фаро озеро имеет через каналы сообщение и с проливом и с северным берегом, так что собранные в этом озере лодки могли быть переведены на северный берег. Расстояние не велико, потому войскам было одинаково легко сесть на суда в проливе или на северном берегу. Мы продолжали делать вид, как будто готовимся сделать вЫсадку в проливе. У нас в проливе стояли два или три парохода, часть войск оставалась расположена по берегу пролива. А между тем колонны были двинуты на северный берег. Первая бригада Козенца перешла в деревни: Верхнее Фаро, Санта-Лучия, Санта-Никола, Сан-Джорджо. Бригада Сакки, занимавшая Верхнее Фаро и Гауцари, перешла в Спадафору.
Между тем как часть войска угрожала сесть на суда в этих двух направлениях, дивизия Тюрра готовилась к переправе в другом пункте. Первая бригада, ходившая в Монте Кастильйоне {На юго-запад от Мессины и на северо-запад от Катании.} и другие города около Этны для восстановления порядка, получила приказание стать в Таормине {На восточном берегу Сицилии, на половине расстояния между Мессиною и Катанею.} или, точнее говоря, в Джардини, деревне, лежащей под горою, на которой лежит Таормина, вторая бригада, которая шла к Фаро, была послана соединиться с первою.
Таким образом были подготовлены высадки в двух направлениях: одна на юго-восточный, другая на западный берег Калабрии.
Но исполнение этих высадок зависело от хода операций, для ведения которых отправился из Мессины Гарибальди, и пора коснуться этих операций. Вскоре по вступлении Гарибальди в Мессину некоторые предводители патриотической партии в папских владениях приехали к нему, чтобы условиться о плане нападения на эти области. Решено было, что вторжение в папские владения произойдет одновременно с высадкою на горную часть материка, около половины нынешнего месяца. Для вторжения в папские владения собрано было 6 000 человек, было подготовлено восстание в папских провинциях к тому же времени. Корпус, назначенный для вторжения, решено было перевезти отдельными отрядами на остров Сардинию, пароходы из Палермо должны были пройти туда и перевезти экспедицию на материк.
Высадку на континент из Сицилии надобно было произвести, когда готова будет экспедиция, приготовлявшаяся на острове Сардинии,— мы должны ждать известия о том. Прежде полагали, что это известие будет получено нами в прошлую ночь или ныне утром, потому и начали мы вчера с вечера готовить высадку. Но до сих пор еще не пришло ожидаемое известие, и потому распоряжения теперь приостановлены.
Ночь прошла тихо, без малейшей тревоги,— это очень удивило всех, видевших приготовления. Не было ни одного выстрела, никакого движения в войсках.— Ныне пришел ‘Queen of England’, коммерческий пароход, купленный в Англии агентами Гарибальди с тем, чтобы обратить его в военный корабль. На нем привезено 16 нарезных пушек и прислано торговцам на продажу 23 000 энфильдских щтуцеров. ‘Queen of England’ построен крепко, но все-таки едва ли может быть вооружен всеми орудиями, которые привез, впрочем, он будет очень полезен для нас и тогда, если можно будет поставить на нем хотя две 68-фунтовые пушки.
Получены известия от маленького отряда, находящегося в Калабрии. Он нашел безопасное убежище в горах близ пролива, не терпит ни в чем недостатка, толпы жителей приходят посмотреть на него, и присоединяется к нему много волонтеров. Он имел только одну небольшую стычку, в которой ранен был один из наших, другой случайно ранил сам себя из своего ружья, кроме того, двое пропали: предполагают, что они заблудились в ночь высадки и, вероятно, попались в руки неаполитанцев’.

’17 августа.

Вчерашний и нынешний день прошли спокойно. Ныне получено известие, что Гарибальди возвратился в Палермо {С острова Сардинии, куда ездил вместе с Бертани.} и приедет сюда ныне ночью или завтра утром. Разумеется, все операции приостановлены до его прибытия.
Сардинский пароход ‘Карл-Альберт’, постоянно ходивший между Палермо и Мессиною, возвратился после недолгой отлучки. Из всех искушений, представляющихся нашим солдатам, самое сильное — овладеть этим прекрасным кораблем, и нет конца жалобам на строгое приказание не касаться его. Матросы и некоторые из офицеров расположены помогать нам, потому овладеть пароходом было бы легко. Но это строго запрещено: мы в тесных сношениях с Пьемонтом, потому ‘Карл-Альберт’ остается неприкосновенным для нас. Мы даже отыскиваем и, если найдем, возвращаем матросов, переходящих к нам’.

’19 августа.

Вчера утром Гарибальди возвратился из Палермо. С ним приехал генерал Тюрр, на несколько недель уезжавший в Aix-les-Bains лечиться. Гарибальди купил ружья, привезенные на ‘Queen of England’, и приказал вооружать этот пароход. Менее чем в час сделав покупку ружей и отдав распоряжения, Гарибальди тотчас же отправился в сопровождении Тюрра и нескольких других ближайших лиц в Таормину, подле которой, в Джардини, стояла бригада Биксио (первая бригада дивизии Тюрра), готовая сесть на суда.
Прежде чем стану рассказывать об этой высадке, скажу несколько слов о делах, по которым приезжал Гарибальди. Я уже говорил вам, что доктор Бертани, его генуэзский агент, приезжал к нему с известием, что 6 000 человек готовы отправиться в экспедицию в папские владения. Golfo d’Orangio, на восточном берегу острова Сардинии, был выбран доктором Бертани, как самый удобный пункт для сбора войск, он переправил туда свою экспедицию небольшими отрядами, а сам поехал видеться с Гарибальди. Были приняты все предосторожности для возбуждения уверенности, что эта экспедиция, подобно прежней, назначена в Сицилию, но истинное ее назначение все-таки было узнано, и сильные представления были сделаны туринским министерством, чтобы не усложнять дела вопросом о папских владениях до окончания неаполитанского вопроса. За день перед отъездом Бертани из Генуи сам Фарини приехал туда с этим требованием, а майор Трекки привез такие же требования лично от короля. Требования министерства, вероятно, остались бы безуспешны, но желание короля достигло своей цели. Я уже несколько раз говорил вам, что Гарибальди имеет рыцарскую привязанность к Виктору-Эммануэлю, как символу итальянского единства. Единственным возражением против экспедиции было то, что Пьемонт станет в затруднительное положение, если прямо из пьемонтских владений будет произведено вторжение в Папскую область. Поэтому туринское правительство советовало перевести этот шеститысячный корпус в Сицилию, подобно прежним корпусам, и уже оттуда отправить его дальше. Эти требования достигли успеха, но по прежнему плану корпус был уже перевезен на остров Сардинию, и Гарибальди решился сам поехать туда, чтобы посмотреть, как поступать дальше.
Выбор места на берегу острова Сардинии был предоставлен генуэзскому комитету, распоряжавшемуся и остальными подробностями. Но выбор Golfo d’Orangio оказался неудачен, потому что трудно было там запасаться провизией и водой. Кроме того, и организация перевезенного туда отряда была неудовлетворительна. Увидев это, Гарибальди совершенно отказался от мысли о немедленной высадке в папские владения и решился употребить этот шеститысячный отряд для упрочения своего успеха на юге {Из нашего обзора, следующего за этим переездом, читатель увидит, что корреспондент ‘Times’a’ не вполне излагает характер обстоятельств, растроивших экспедицию, о которой здесь говорится.}. Тотчас же были сделаны распоряжения для перевозки этих волонтеров в Сицилию. 1 000 человек из них были отправлены на пароходе ‘Торино’ кругом Сицилии в Таормину, куда был отправлен и другой пароход ‘Франклин’. Пароходы эти должны были взять в Таормине бригаду Биксио и перевезти ее на южный берег Калабрии. Это было одно из тех смелых и быстрых движений, которые любит Гарибальди. Внимание всех было обращено на пролив и на западный берег материка,— этим открывалось удобство для высадки на южный или восточный берег.
‘Торино’ и ‘Франклин’ прибыли в Джардини в ночь с 17 на 18 число, к утру была уже кончена нагрузка военных принадлежностей и войска были уже на пароходах. Гарибальди выехал из Мессины вчера в час пополудни, в четыре часа приехал в Джардини, вся сила экспедиции простиралась до 9 000 человек. На ‘Торино’ были посажены 2 000 человек, остальные сели на ‘Франклин’ и на два парусные судна, взятые на буксир пароходами. Когда все приготовления были кончены, Гарибальди решился сам командовать экспедициею, в которой находится и старший его сын. В семь часов вечера, когда смерклось, экспедиция отплыла от берега. В каком именно пункте высадится она, это не определено вперед и будет зависеть от обстоятельств. Но все внимание неаполитанцев сосредоточено на проливе, потому должно надеяться, что войска высадятся на берег без препятствий. Корабли пошли прямо к ближайшему пункту Калабрии, находящемуся милях в 20-ти (верстах в 30-ти) от Таормины. Если высадка будет удачна, Гарибальди думает в тот же день напасть на Реджо.
Теперь уже полдень, а дурных известий до сих пор нет, потому мы надеемся и верим в счастье Гарибальди. Мы условились, каким сигналом будет нам дано знать об успехе высадки, но сигнал этот можно будет дать только ночью. А между тем мы расставили караульных, и воздушные телеграфы внимательно наблюдают, не будет ли чего заметно на том берегу.
Итак, войско опять осиротело, но лишь ненадолго. Вторая бригада дивизии Тюрра готова отправиться за первою в том же направлении, то есть на восточный берег, а другие войска одновременно с тем двинутся на западный берег и через пролив’.

‘Мессина, 20 августа.

Звезда Гарибальди сияет ярче прежнего. Вскоре по отсылке моего вчерашнего письма мы получили известие об успехе высадки Гарибальди с бригадою Биксио. Мы узнали об этом из письма самого Гарибальди, излагающего дело с обыкновенным своим лаконизмом. В письме выставлено ’11 часов утра. Мелито’ {Мелито лежит на самой южной оконечности Калабрии.}. Гарибальди пишет: ‘Мы высадились успешно. Солдаты наши отдыхают, поселяне толпами собираются к нам. ‘Торино’ сел на мель, все усилия снять его остались напрасны’. Почти в то же самое время мы получили от нашего союзника, неаполитанского воздушного телеграфа, посылаемое им в Реджо известие, что Гарибальди с 8 000 человек высадился у мыса Спартивенто, что крейсеры ничего не могли сделать, потому что у него ‘8 линейных кораблей и 7 больших транспортных пароходов’ и что нужна скорейшая помощь. Ответа не было, и теперь мы знаем причину тому: воздушный телеграф около Мелито разрушен. Вечером возвратился ‘Франклин’, бывший в экспедиции, и привез подробные известия о высадке. Перед самым отплытием, когда войска были уже посажены на пароходе, оказалась во ‘Франклине’ течь, солдат надобно было снова переводить на берег и отыскивать, где именно находится течь. Была ночь, и матросы колебались нырять для ее отыскивания. Гарибальди, смотревший на них, снял с себя шпагу и сказал: ‘вижу, что мне надобно самому искать, где течь’. Через минуту 20 матросов были в воде, но поиски их остались напрасны, потому что подводная часть парохода была покрыта морской травой и раковинами. Оставалось одно средство: действовать помпами, помпы имели успех, но не полный. Гарибальди не остановился перед этою трудностью. Он сказал солдатам, чтобы они опять садились на пароход, сказал им, что по нескольку дней плавал на кораблях, находившихся в гораздо худшем состоянии, и что переезд, продолжающийся несколько часов, пустяки.
Пароходы поплыли на восток и в два часа ночи были у калабрийского берега. ‘Торино’, тяжело нагруженный (на нем кроме военных снарядов было 2 000 человек), сел на мель. Но это не помешало начать высадку близ мыса Спартивенто {Мыс Спартивенто составляет восточную оконечность южного берега Калабрии.} в бухте, ‘а запад от него. Не было нигде видно ни неаполитанских крейсеров, ни их войск, дело шло беспрепятственно, но не исполнилась надежда, что ‘Торино’ снимется с мели, облегчившись выгрузкою: он остался крепко засевшим, ‘Франклин’ шесть часов старался стащить его с мели, но безуспешно. Видя, что ничего нельзя сделать, Гарибальди велел ‘Франклину’ вернуться в Мессину. Лишь только обогнул ‘Франклин’ мыс deir Armi {Западный край южного конца Калабрии, расстояние между ним и местом, где происходила высадка — верст пятнадцать.}, как встретился с двумя неаполитанскими фрегатами, спешившими к Мелито. ‘Франклин’ поднял американский флаг, был пропущен неаполитанцами и пришел в Мессину.
Первым делом высадившегося войска было приняться за разрушение станций воздушного телеграфа. Одну успели разрушить, но другую не могли скоро отыскать, и, таким образом, известие о высадке было передано в Реджо и дошло до нас. Тогда же были посланы люди отыскивать отряд из 200 человек, переправившийся в Калабрию за 12 дней перед тем. Он находился в диких горах Аспромонте {На юго-восток от Реджо. Аспромонте составляет южную оконечность Аппенинского хребта и покрыта лесом.}, в трех часах пути от высадившегося войско, к которому скоро присоединился.
Неаполитанцы и на этот раз, как под Палермо, были совершенно обмануты маневрами Гарибальди. Они сосредоточили свои войска по западному берегу Калабрии от Реджо до Монтелеоне, послали 1 800 человек искать первый наш маленький отряд и совершенно забыли об охранении остального берега. Они, очевидно, и не воображали, что мы можем обойти кругом Сицилию, не проходя через пролив. Самый Реджо они считали находящимся вне опасности, так что поставили в нем всего только восемь рот,— четыре стрелковые роты и четыре роты линейной пехоты {Реджо лежит южнее Мессины, на половине того пространства калабрийского берега, которое составляет один из боков пролива.}. Как только жители Реджо узнали о высадке Гарибальди, они послали депутацию к неаполитанскому командиру спросить его, думает ли он сражаться, и потребовать, чтобы он вышел за город, если думает сражаться, потому что они не хотят видеть своих домов разоренными, а если он сам не пойдет из города, прибавляли горожане, то они восстанут и выгонят его. Неаполитанский командир обещался выступить за город.
Судя по тем неаполитанским войскам, с которыми мы сходились, большая часть их офицеров, не колеблясь, пристали бы к нам, если бы были уверены, что сохранят свои чины, они живут и содержат свои семейства только жалованьем и не решаются рисковать им, еще не видя, на чьей стороне сила. Если бы мы могли давать обещания именем короля Виктора-Эммануэля, почти все они были бы нашими, но мы еще только временное правительство, не признанное европейскими державами, потому, вероятно, понадобится еще довольно большое сражение для убеждения их, что перейти на сторону итальянского дела будет не риском, а выигрышем.
В нынешнюю ночь ясно были видны сигнальные огни на высотах, поднимающихся около Мелито, они возвещали обоим берегам пролива о высадке Гарибальди. Все население Мессины до глубокой ночи гуляло по иллюминованным улицам, слушая оркестры, игравшие до 12 часов. Цитадель уныло молчала. По конвенции она должна была хранить перемирие, что бы мы ни делали, если только не будет нападения на нее. Таким образом, гарнизон видит наши приготовления и не может ничему помешать.
По всей вероятности, Гарибальди ныне будет в Реджо,— по крайней мере он так хотел, но, разумеется, нельзя угадать, не будет ли он принужден обстоятельствами изменить свой план.
Все наши войска, оставшиеся здесь, держатся в готовности сесть на суда по первому приказанию, где и как они высадятся, это зависит от хода дел в Калабрии и соображений Гарибальди. Незачем говорить, с каким нетерпением каждый ждет этих приказаний’.

’21 августа.

Вчера мы получили известия с того берега. Гарибальди находился близ Реджо, и к нему присоединилось несколько сот калабрийских волонтеров. Он хотел быть в Реджо ныне на рассвете, там только 700 человек гарнизона, да и тот стоит не в городе, а за городом, на дороге, по которой идет Гарибальди. Город находится в руках 1 500 человек национальной гвардии, готовой присоединиться к Гарибальди. Письмо, сообщающее эти известия, приказывает второй бригаде дивизии Тюрра сесть на суда ныне ночью в Мессинской гавани и к рассвету быть на той стороне. Приказано также, чтобы, лишь только начнется нападение на Реджо, дивизия Козенца сделала попытку отплыть из Фаро и произвела тем диверсию в этом пункте. Во вчерашнем письме Гарибальди находилось приказание командиру ‘Карла-Альберта’ итти к тому берегу, чтобы помочь ‘Торино’ сняться с мели. Сардинский командир повиновался, и ‘Карл-Альберт’ отправился вчера вечером к Мелито. Неизвестно, впрочем, успеют ли снять ‘Торино’, и если успеют, то годится ли он куда-нибудь, потому что вчера утром фрегат и пароход, присланные неаполитанцами по первому известию о высадке, стреляли в него.
Тотчас же по получении письма были даны приказания готовить вторую бригаду дивизии Тюрра к отплытию, и в час пополудни она уже собиралась садиться на ‘Queen of England’, ‘Франклин’ и ‘Sidney-Hall’, пароход, пришедший вчера вечером из Генуи с несколькими стами человек. Но кажется, что неаполитанцы узнали о нашем намерении: один из их фрегатов стал перед входом в гавань, и нам пришлось отказаться от мысли об отправлении пароходов.
Ныне на рассвете начался сильный ружейный огонь, сначала около Реджо, потом в самом Реджо. Через несколько минут также начали стрелять два неаполитанские парохода и пять канонирских лодок. Этот огонь продолжался несколько часов. Начала стрелять и реджосская цитадель. В 8 часов утра ружейный огонь прекратился, но корабли продолжали стрелять по городу. Около 9 часов возобновила огонь цитадель, прекращавшая его на несколько времени, но корабли уже не отвечали ей. Мы еще не получали никаких известий об успехе этой битвы.
Пока шла она, часть дивизии Козенца села на лодки в Фаро. Экспедиция отплыла, когда было уже совершенно светло. Четыре неаполитанские парохода стояли близ Фаро, но лодки поплыли, не задерживаясь этим. Два другие парохода, шедшие к Реджо, также пришли к Фаро, увидев экспедицию. Все они пошли к Фиумарскому форту, к которому направилась экспедиция, и начали стрелять, начали стрелять и форты Фиумарский, Шилла и Punta di Pezzo. Сильный огонь продолжался до 9 часов утра. Мы еще не знаем, какой успех имела наша экспедиция’.

‘Реджо, 24 августа.

Наше положение в Калабрии можно назвать упроченным. Реджо в наших руках, а высадка Козенца произведена почти без потери. Оба эти дела служили облегчением одно другому, как обыкновенно бывает при планах, хорошо обдуманных. Решившись итти на Реджо, Гарибальди приказал сделать диверсию со стороны Фаро, чтобы отвлечь пароходы, собравшиеся при известии о его приближении. Он высадился так счастливо, что показалось возможным заняться стаскиванием ‘Торино’ с мели. Пока хлопотали над этим (с шести до 11 часов утра), войска, высадившиеся у высохшего русла потока близ Мелито, старались расположиться как-нибудь поудобнее на гостеприимном берегу, выжженном солнцем. Составив ружья, солдаты сняли свои плащи и ранцы, одни легли отдохнуть после бессонной ночи, а другие пошли искать воды, которой почти лишена эта часть Калабрии в летние месяцы. В это время пришли неаполитанские пароходы. ‘Франклин’ (экспедиция переправилась на двух пароходах, ‘Торино’ и ‘Франклин’), видя безуспешность своих усилий стащить ‘Торино’, ушел в Мессину, когда неаполитанские пароходы еще не показывались, и прошел мимо них при входе в пролив. Таким образом, неаполитанские пароходы нашли только ‘Торино’, сидевший на мели, и наш отряд, расположившийся лагерем на берегу. Они начали стрелять по пароходу и по лагерю. Солдаты, спокойно отдыхавшие, получили приказание подняться вверх по горам, чтобы не подвергаться напрасной опасности. Горы тут подходят близко к берегу, и солдаты передвинулись на них. Тогда неаполитанцы сосредоточили свой огонь на ‘Торино’ и скоро зажгли его. Ночь Гарибальди провел в Мелито.
Один из тех благоприятных случаев, которые на войне называются ‘счастьем’ генерала, привел в Мелито нескольких людей из отряда, за две недели перед тем высадившегося в Калабрии: они были посланы из Сан-Лоренцо за хлебом и встретились с нашими. Они сообщили первые подробные сведения о судьбе своих товарищей. План переправы этого небольшого отряда был составлен по известиям, которые были сообщены калабрийцем бароном ди-Муссолино. Он обещался ввести в верхний Фиумарский форт инженерного офицера с тремя артиллеристами, высадку положено было сделать подле самого форта. Калабрийские проводники должны были ждать там наших, чтобы провести их окольною дорогою на террасу к форту с той стороны, где он имеет только высокую стену с амбразурами, но без пушек. Люди, заранее введенные в форт, должны были отворить находящиеся с той стороны ворота. На всякий случай солдатам даны были лестницы. Военная часть экспедиции вверена была майору Миссори, но весь план высадки принадлежал барону Муссолино, от этого разделения команды, вероятно, и произошла неудача в нападении на форт.
Первое расстройство случилось оттого, что отряд высадился не у потока, находящегося подле форта, а у другого, в ночной темноте трудно было различить местность и рассчитать силу течения в проливе, вероятно, и сицилийские лодочники предпочитали править к месту менее опасному. Как бы то ни было, но отр>1д не нашел проводников на том месте, где высадился. Было послано по 5 человек в обе стороны искать их. Заметили ли неаполитанцы, что произведена высадка, или у них и прежде стояли караулы на берегу, но дело в том, что одна из партий, посланных искать проводников, наткнулась на неаполитанский патруль, обменялась с ним несколькими выстрелами, взяла двух неаполитанцев в плен, и выстрелы подняли на ноги гарнизон форта. Он сделал несколько пушечных выстрелов и начал ружейный огонь в темноте наудачу. Майор Миссори хотел выжидать, что будет, но часть его отряда, смущенная этою тревогою, пошла в горы, бывшие поблизости. Остальной отряд, видя, что напрасно было бы ждать больше, также пошел в горы по сухому руслу ручья и, сделав утомительный переход, прибыл на следующий день в Cascina de’Forestani, одинокую ферму в горах, где понемногу собрались к нему и солдаты, пошедшие по другим дорогам, пропало в темноте только пять человек, которые попались в руки неаполитанцев.
Неудача и поспешное отступление, конечно, не могли ободрить солдат отряда. Все те, которые не были под прямою командою Муссолино, приписывали неуспех его плохим распоряжениям, офицеры составили нечто вроде военного совета и почти все хотели передать всю власть одному майору Миссори. Но чтобы не поселять неудовольствия в калабрийцах, решили, наконец, оставить все попрежнему.
Сообщение с берегом было отрезано у нашего отряда неаполитанцами, он был заперт в пустыне, но положение его не было безнадежно. Все соседние деревни наперерыв снабжали его всем нужным. Неаполитанцы, хотя имели огромный перевес в числе, не думали в первые дни тревожить его, притом же леса и горы представляли довольно безопасный путь отступления. Простояв несколько дней в Cascina de Forestani, отряд захотел попытать счастья. Нападение на Фиумарский форт не представляло бы никаких шансов успеха: наши знали, что гарнизон его получил подкрепление и неаполитанцы заняли террасу, господствующую над фортом, потому отряд решился итти на Баньяру, приморский городок к северу от Шиллы. Занимая вершину гор, наш легкий отряд мог свободно итти по какому угодно направлению, он выступил вечером на четвертый день и шел всю ночь, но проводники оказались плохи, и он несколько раз сбивался с дороги. К утру наши волонтеры были, однакоже, на высотах, поднимающихся над Баньярою и фортом, которым снабжен этот город, подобно почти всем городам, лежащим на берегу. Десятка два стрелков были посланы вперед, они поддерживали несколько времени перестрелку, но скоро наши увидели, что, имея 200 человек, ничего не могут сделать против нескольких батальонов, опирающихся на форт, снабженный пушками, потому они отступили и снова, сделав утомительный переход, вернулись на прежнее место, в Cascina de Forestani.
Если неудача первой попытки овладеть Фиумарским фортом ослабила отвагу небольшого отряда наших волонтеров, то и на неаполитанцев произвела такое же влияние их высадка вместе с приготовлениями Гарибальди. Из депеш, посылавшихся по телеграфу в Неаполь, видно, что неаполитанцам повсюду грезились высадки волонтеров: в Каннителло, налево от Реджо, в Бианки, в Джераче Бовелина, на восточном берегу, а когда Гарибальди в самом деле явился, он не встретил на берегу неприятеля.
По отступлении нашего отряда от Баньлры неаполитанцы сформировали летучую колонну из 1 800 человек под командою Бриганти, послали ее в погоню и успели дойти до Cascina de Forestani, не будучи замечены нашими. Увидев такого многочисленного неприятеля, наши отступили в леса, покрывающие вершину горного хребта, оставив 45 человек на своей прежней позиции, чтобы прикрывать отступление. Несмотря на свою многочисленность, неаполитанцы не стали нападать и заняли наблюдательное положение. Дав своей колонне отступить, наш маленький ариергард пошел за нею, неаполитанцы не тревожили его и на отступлении.
Волонтеоы наши по самому хребту Аспромонте сделали утомительный переход в 22 часа и пришли в Сан-Лоренцо, на южном спуске Аспромонте, близ Мелито. Сан-Лоренцо построен на отдельном утесе, высоко поднимающемся над окрестными холмами. В такой позиции легко было бы защищаться, если бы неаполитанцы дошли туда. Жители приняли в Сан-Лоренцо, как и повсюду, наших волонтеров с восторгом. Чтобы не слишком обременять собою городок, имеющий 2 000 жителей, наши послали две партии собирать продовольствие по другим местам, и одна из них пришла к Мелито в тот самый день, как высадился там Гарибальди — 19 числа. Тотчас же послали в Сан-Лоренцо известие остальному отряду, но как он ни спешил,— он успел соединиться с Гарибальди только уже под Реджо во время битвы.
Увидев погибель ‘Торино’, Гарибальди не захотел терять времени и 20 числа вышел из Мелито по дороге, идущей вдоль берега. Первые восемь миль (16 верст) этого пути до мыса delKArmi представляют только тропинку, по которой во многих местах людям надобно проходить поодиночке. Но еще затруднительнее был недостаток воды: в это время года все колодцы почти высыхают, а потоки пересыхают совершенно. Особенно тяжел был этот недостаток для корпуса, в котором находилось много сицилийцев. Из всех живых существ, известных мне, сицилийский волонтер самое жадное до воды, он совершенно унывает, если чувствует жажду. Но Гарибальди неумолим: вполне владея собою, он не терпит слабостей и в других. Притом же надобно было не терять времени, чтобы дойти до Реджо, прежде чем неаполитанцы успеют прислать подкрепление гарнизону. Поэтому много солдат отстало, они пришли потом с колонною майора Миссори, шедшею из Сан-Лоренцо.
Дав своему войску небольшой отдых в нескольких милях от Реджо, Гарибальди двинулся дальше на рассвете следующего дня. Рассказ, что жители Реджо просили командира гарнизона, полковника Дюме, сражаться за городом, оказался справедливым. Оставив несколько сот человек в цитадели, с остальными Дюме занял позицию перед городом на ручье, на котором построен каменный мост. Каждый поток в Калабрии составляет крепкую позицию не только зимою, когда многие из потоков неприступны, но и летом, когда они пересыхают: берега потоков круты и непременно покрыты густым лесом. Но неаполитанцы, повидимому, не думали крепко защищать свою позицию. Гарибальди разделил войско на три колонны. Город Реджо, подобно всем городам на здешнем узком прибрежье, очень длинен и неширок, хотя часть его построена уже на холмах. Целью Гарибальди было овладеть этою верхнею частью города, которая господствует над другой половиной, и главные силы, под командою самого Гарибальди, двинулись по этому направлению, Биксио вел среднюю колонну, шедшую на мост, а левая колонна шла по прибрежью. Не знаю, с самого ли начала неаполитанцы не хотели драться серьезно, или упали духом от какой-нибудь другой причины, но, как бы то ни было, они скоро начали отступать в центре и на своем левом фланге, только праиое крыло их оказало некоторое сопротивление. Гарибальди с горстью людей занял ферму против их позиции, в ожидании подкреплений для атаки в штыки. При первом натиске неаполитанцы отступили, и колонна вошла в город, гоня их перед собой, они поспешно побежали на противоположный конец города. Биксио, между тем, также вошел в город по главной улице и, заняв соборную площадь, отрезал отступление неаполитанскому отряду, с которым сражался. Эта часть неаполитанцев повернула тогда в верхнюю часть города и, выходя из переулка на верхнюю улицу, идущую параллельно с главной, встретила колонну Гарибальди. Волонтеры хотели атаковать неаполитанцев, но Гарибальди остановил атаку, думая, что неаполитанцы передаются нам. Вместо того они бросились бежать, наши погнались за ними, захватывая в плен десятки их, остальные вразброд бежали к Сан-Джованни {Городок верстах в десяти на север от Реджо, почти прямо против Мессины.}. Менее чем в два часа после первого выстрела город весь был в наших руках. Неаполитанцы оставались только в цитадели. Потери с обеих сторон были ничтожны. Мы понесли бы много урона и, быть может, не одержали бы успеха, если бы неаполитанские пароходы (их было тут целых семь) поступили так же, как в Палермо. Но, очевидно, они имели приказание не стрелять по городу. Они только пустили несколько ядер и картечных зарядов на дорогу, когда колонна шла к городу, но как только она вошла в город, огонь прекратился. Притом же внимание пароходов скоро было отвлечено в другую сторону. У Козенцы было все готово к переправе войск из Фаро на калабрийский берег, по первому сигналу о нападении на Реджо. Девяносто лодок, наполненных войском, ждали этого сигнала на озере, где не замечал их единственный неаполитанский пароход, оставшийся у северного конца канала (все другие ушли к Реджо). Как только послышался первый выстрел от Реджо, 60 лодок вышли из озера и поспешно поплыли на ту сторону, остальные быстро последовали за ними. Пароход, бывший у Фаро, вместе с другим, шедшим из Реджо, хотели перерезать им дорогу, но не успели и могли только стрелять по пустым лодкам, когда солдаты, переехавшие в них, уже заняли позицию на горах. Скоро пришлось этим пароходам позаботиться о собственном спасении, потому что батареи, устроенные в Фаро, открыли огонь. Неаполитанские ядра не сделали нам никакого вреда, вероятно и наши не сделали почти никакого неаполитанцам. Разумеется, наши артиллеристы непоколебимо утверждают, что многие из их выстрелов попали в цель и что один из неаполитанских пароходов окончательно испорчен ими. Как верный летописец, я должен сказать, что этого не было.
Пока происходила эта смелая переправа у Фаро, Гарибальди, выгнав неаполитанцев из Реджо, стал блокировать цитадель. Она, как и все прибрежные форты, имеет настоящие укрепления с морской стороны, а противоположная сторона у всех этих фортов вооружена плохо. Реджосская цитадель с трех сторон окружена домами, построенными подле самых стен, а соседние горы совершенно господствуют над ней. Только с морской стороны она может хорошо действовать. Горы были заняты нами, заняты и некоторые дома вдоль стен, и началась перестрелка,— одна из тех перестрелок, которые не ведут ни к чему, кроме того, чтоб ранить нескольких человек в обоих войсках. В числе людей, пострадавших тут, был бригадный командир Биксио, оцарапанный пулею в левую руку. До 11 часов утра цитадель стреляла картечью и ядрами, пришла колонна Миссори и заняла горы. Она состояла почти вся из отличных стрелков, потому неаполитанцы скоро бросили свои пушки и удалились в казармы. Сам командир их был смертельно ранен пулею в грудь, и через несколько времени белый флаг явился над цитаделью.
Капитуляция была заключена на тех же условиях, как в Мелаццо: гарнизону позволено было выйти с оружием, но все военные запасы, собранные в цитадели, оставались нам. Эти условия могут казаться слишком снисходительными, но не следует забывать, что выигрыш времени очень важен для Гарибальди и какая-нибудь лишняя тысяча ружей или пленных не идет в сравнение с этою выгодою. Впрочем, мы взяли довольно добычи: восемь полевых орудий с лошадьми и всеми принадлежностями, шесть 32-фунтовых пушек, 18 крепостных пушек от 18 до 24-фунтового калибра, 2 пексановых десяти дюймовых пушки, 500 ружей, множество каменного угля, амуниции, провианта и довольно много лошадей и мулов.
Взятие Реджо чрезвычайно важно для нас теперь. Мессина совершенно отрезана от сообщений, и пушки и цитадели окончательно дают нам господство над обоими берегами пролива. Для неаполитанцев тяжелее всего потеря каменного угля, депо которого было у них в Реджо. Флот их и Мессина снабжались всем из этой крепости, служившей ключом Сицилии.
По всей Калабрии и особенно в Реджо встречают нас с восторгом. Солдат наших принимают в каждом семействе, как друзей’.

‘Вилла Сан-Джованни, 25 августа.

События идут так быстро, что едва можно успеть передавать их хоть только в общих чертах. Вся калабрийская сторона пролива наша. Я уже писал вам, что вся оборонительная линия прибрежья сильнее с морской стороны, чем с земли. От Шилльг до Реджо тянется ряд маленьких фортов, имеющих по 15 и 20 пушек, из них только форт Punta di Pezzo стоит у самого берега, а все другие построены на первом уступе гор. Единственная дорога, годная для военных действий, идет вдоль берега, по которому выстроены также почти все здешние города и села. Над этой линией возвышаются в несколько уступов холмы, поднимающиеся к Аппенинскому хребту, идущему почти параллельно с проливом. Из этого очерка вы видите, что лишь только овладеть одним пунктом на берегу, можно будет взять в тыл всю оборонительную линию. Со стороны, обращенной к горам, форты укреплены плохо, а холмы, стоящие за ними, господствуют над ними. Поэтому обороняться против нападающего можно только с гор, идущих за фортами, да и тут надобьо держаться на самых вершинах хребта, иначе позиция будет обойдена. Для неаполитанцев такая тактика была вдвойне трудна, горная местность самая удобная местность для нас, и на ней не могли бы они устоять против нас, кроме того, по моему мнению, ни солдаты, ни офицеры неаполитанских войск не хотели упорно сражаться. Настоящей оборонительной своей линией они выбрали Монтелеоне и, кроме гарнизонов в фортах, имели две летучие колонны под командою генералов Мелендеса и Бриганти, колонна Мелендеса главным образом должна была защищать линию на север от Баньяры, а колонна Бриганти форты по берегу пролива. Каждая из них имела от 1 800 до 2 000 человек. Когда мы взяли Реджо, Бриганти занял позицию выше форта Punta di Pezzo, на равнине между дорогой и холмами. Если бы он нарочно хотел быть взятым в плен, он не мог бы выбрать лучшего положения: обошедши горы у Сан-Джованни, наши стрелки могли перебить его отряд с высот и отрезать ему отступление. Его позиция была тем опаснее, что высоты были уже заняты войсками Козенца.
Гарибальди вышел из Реджо со всеми своими силами и главною колонною занял линию холмов, господствующих над Сан-Джованни. Сан-Джованни, Ацциарелло и Пеццо — три деревни очень длинные, они тянутся по морскому берегу, занимая и первый невысокий уступ гор. За ними поднимаются горы, покрытые садами. Воспользовавшись этою выгодою, наши подошли, не будучи замечены неприятелем, внимание которого было занято колонною, шедшею по берегу. Чтобы еще лучше обеспечить успех, генуэзские стрелки и две роты других стрелков заняли позицию, господствовавшую над линиею отступления. Когда эти приготовления были кончены, наши двинулись со всех сторон и, не открывая огня, стали на ружейный выстрел от неприятеля. Он открыл ружейный огонь и начал стрелять из четырех своих пушек. Наши не отвечали ни одним выстрелом, Гарибальди строго приказал не стрелять: он хотел не разбить их, он хотел, чтобы они сдались. Неаполитанцы не могли обольщать себя никакой надеждой, они были окружены со всех сторон. Сначала они, кажется, не понимали этого, потому что наш парламентер, посланный с белым флагом, был встречен выстрелами и убит пулею в голову. Но в два часа дня они поняли свое положение, наша безответность на их выстрелы способствовала тому. Явился парламентер с требованием перемирия и с наивным замечанием, что они ожидают инструкций от генерала Виале. Ему отвечали, что напрасно они ожидают от него инструкций, потому что он отступил от Баньяры к Монтелеоне, что они имели довольно времени обсудить свое положение и что если они не сдадутся безусловно к половине четвертого, то будут атакованы и сброшены в море. Отсрочку эту дали им потому, что ожидали отряда Биксио с пушками. Когда парламентер вернулся к ним, нам было видно, что они взволновались. Офицеры и солдаты их стали рассуждать с сильными жестикуляциями. Назначенный им срок прошел, но Гарибальди все еще ждал, и около пяти часов вдруг поднялся у них крик: Viva Garibaldi! viva l’Italia! Парламентер явился объявить, что они сдаются. Гарибальди сам сошел к ним и едва не был задушен, так они теснились обнимать его: солдаты, офицеры и сам генерал Бриганти фратернизировали с нашими. Радость их дошла до крайнего предела, когда им сказали, что кто желает, может итти домой. Они побросали оружие и стали расходиться толпами. Наши стрелки, занимавшие линию отступления, начали было стрелять по первой толпе их, не зная, чем кончилось дело, но были остановлены, дело уладилось, и к ночи летучая колонна рассеялась по всем направлениям, оставив нам 2 000 ружей, 4 полевых орудия и 10 тяжелых орудий в форте. Но важнее всего этого нравственное влияние капитуляции и 2 000 солдат, возвращающихся домой в восторге от Гарибальди. Кроме того, мы овладели тут всем берегом пролива: в самом деле, теперь уже получено известие, что Фиумарский форт и Шилла сдались.
Таким образом, мы, вероятно, не встретим сопротивления до Монтелеоне, а может быть, и дальше. Вчерашняя капитуляция показала дух неаполитанской армии в новом свете. Их отряд во всей своей массе покинул знамена.
Вся страна за нами, ближняя Калабрия и Базиликата восстали {}, провозгласили Гарибальди диктатором и уже открыли сообщения с нашею главною квартирою’.

‘Баньяра, 26 августа.

Поутру мы отдыхали с генералом Гарибальди и его штабом на террасе живописного дома, близ верхнего Фиумарското форта, наш завтрак состоял из хлеба и сыра, из превосходных фиг и винограда благодатной Калабрии. Вдруг показался вдали огромный паровой фрегат, шедший прямо на ‘ас, как будто бы с дурными намерениями. Гарибальди тотчас велел зарядить пушки соседних фортов Шиумарского и Torre Cavallo, из которых еще не успели выбраться трусливые гарнизоны, он не спускал телескопа с фрегата, но фрегат, пролавировав часа два или три между Шиллою и Фаро, в нескольких милях от нас повернул назад: командир его, вероятно, остался в приятном убеждении, что исполнил свою обязанность. А по моему мнению, сходному с мнением всех хороших английских моряков, фрегат, подошедши на пистолетный выстрел к этим фортам, разбил бы их несколькими залпами, потому что и сами по себе они не страшны, да и волонтеры наши, защищающие теперь их, не умеют стрелять из пушек. Но дело в том, что неаполитанский флот так же дезорганизован и деморализован, как неаполитанская армия. Офицеры и солдаты враждуют между собою и согласны только в том, чтобы не рисковать жизнью в войне, которой они не одобряют. Калабрийцы встречают Гарибальди с неописанной радостью, готовы броситься в огонь за него и за самого последнего из его спутников. Они беспомощны и запуганы до непостижимости. Первобытность их понятий и обычаев доходит до изумительности, но натура в них хорошая, а искренность их расположения несомненна.
Мы выехали из Баньяры в пять часов утра, Гарибальди с своим штабом поехал вперед галопом, оставив далеко за собою авангард, он скакал в места, еще наполненные неприятелями, распущенными им по домам. Тут не было никакого риска: упавшие духом неаполитанцы рады, что им позволили бежать от негодования калабрийцев, которые соглашаются не мстить им за долгие притеснения. Благородство и великодушие калабрийцев выше всякой похвалы: жители не тронули ни одного из бегущих солдат.
От Баньяры до Пальми {Пальми лежит к северу от Баньяры.} три часа езды. Проскакав час, мы остановились, потом опять остановились в очаровательном лесу на холме, возвышающемся над Пальми. Боже мой, что за страна эта Калабрия! Какие очаровательные, величественные виды представляются на каждом шагу по этой дороге, идущей с холма на холм! Как чист воздух в эти часы свежего, но не холодного утра! Холмы, благословенные неистощимым плодородием, покрыты зеленью до самых вершин. Мы проехали обширные оливковые леса, деревья которых выше, чем в лесах Генуэзской Ривьеры, на холмах Фраскати и Тиволи. Природное богатство этой земли безмерно, но торговли и промышленности нет в ней, так что она совершенно лишена денег’.

‘Милето *, близ Монтелеоне, 27 августа.

* Милето — город, лежащий в первой дальней Калабрий, близ Монтелеоче, не должно смешивать с Мелито, где была произведена высадка.
Мы ночевали в Пальми, встали вчера с рассветом и в четыре часа утра я был уже на седле. Через час выехал Гарибальди в коляске, запряженной парою хороших лошадей, всю свиту его составляли четыре всадника, двое из числа храбрейших офицеров его штаба, Трекки и Бордоне,
Калабрийский полуостров разделяется на три провинции: южный конец его называется второю дальнею Калабриею, средняя часть первою дальнею Калабриею. а северная часть ближнею Калабриею, с которою граничит Базиликата, лежащая в глубине Отрантского залива.
Кальдези, отличный фотограф, служащий теперь майором также в его штабе, и ваш корреспондент. Вечером был слух, что в Монтелеоне находится еще до 11 000 неаполитанского войска, авангард которого стоит в Милето. Милето лежит в шести часах пути от Пальми, а Монтелеоне еще в двух часах пути за Милето. В сопровождении четырех человек, из которых только двое были порядочно вооружены, Гарибальди отправился на рекогносцировку в коляске, не имея в запасе верховой лошади. Мы быстро ехали по пыльной дороге, спускаясь из Пальми в богатую равнину Джои. Через три четверти часа мы встретили экипаж, сидевший в нем человек сказал несколько слов Гарибальди, генерал обернулся к своим адъютантам и послал одного из них с приказанием бригаде Козенца итти вперед. Взошедши с другим адъютантом на холм, с которого далеко видны море и равнина, Гарибальди целых два часа осматривал местность в телескоп. Мы оставались у подошвы холма: тут постепенно стали подъезжать к нам по одному, по два и по три разные офицеры штаба, приехали также генералы Козенц и Сиртори, так что через час набралось нас человек до 50. Мы составляли единственный авангард часа полтора, пока наконец бригада Козенца подошла к нам и двинулась дальше. Гарибальди, сошедший с горы, поехал перед колонною до того места, где расходятся дороги в Милето и в Джою. Тут он оставил нас и поехал в Джою, а мы продолжали ехать по дороге в Милето, скоро перегнали бригаду Козенца, уехали на целый час пути вперед ее, и опять наше небольшое общество составило собою весь авангард. К 11 часам мы доехали до деревни Розарно, простояли тут самую знойную часть дня, в 5 часов вечера снова пустились дальше и к закату солнца приехали в Милето. Неаполитанцы только что за несколько минут перед нами вышли оттуда. Какой страх внушают беззащитному населению эти бандиты, можно заключить из того, что в Милето, имеющем до 3 000 населения, оставалось не больше 40 человек, а все остальные бежали от неаполитанцев. Когда мы приехали, жители стали возвращаться. Действительно, они имели достаточную причину к страху: ужаснейшая трагедия была совершена на их глазах. 25 августа, около полудня, возмутился на главной площади Милето 15-й полк неаполитанской линейной пехоты, полк этот принадлежал к бригаде Бриганти, которая так низко бежала от сражения у виллы Сан-Джованни 23 августа. Генерал Бриганти, в штатском платье, сопровождаемый одним слугою, проезжал верхом через площадь, на которой стояли войска. Солдаты, как надобно думать, узнали его лишь тогда, как он миновал их. Он уже проехал площадь, они потеряли его из виду, но потом он вернулся с дороги на площадь и поехал к почтовой станции. Почему он вернулся, это неизвестно, но, вероятно, он увидел, что лошадь его устала и хотел взять почтовых лошадей со станции. Солдаты начали кричать, что он ‘изменник, продавший их по три карлина за человека’, потом начали кричать: ‘да здравствует король!’ Бриганти, ничего не отвечая им, ехал своею дорогою, вдруг два солдата выстрелили в него. Обе пули попали в лошадь, она прошла шатаясь несколько шагов, потом упала вместе с своим всадником. Когда генерал стал подниматься на ноги, в него было сделано еще выстрелов 50 или больше, наконец солдаты бросились на него со штыками и растерзали его. Когда они утолили свою кровожадность над трупом, он был вырван из их рук и отнесен в церковь для погребения, но проснувшаяся ярость каннибалов снова устремилась на жертву: солдаты рвали его волосы и бороду, выбивали пистонами его глаза, рвали своими зубами его уши. Мы не знаем, чему приписывать это убийство: озлоблению ли против человека, который, как мы теперь слышим, имел репутацию либерала, или просто порыву бессмысленной ярости, или надежде воспользоваться для грабежа города и деревень ужасом, какой будет наведен на жителей свирепым делом. Говорят, что при въезде в город генерал был предуведомлен одним из своих офицеров о злом замысле солдат. Надобно заметить, что многие из офицеров еще сохраняли в это время команду, они молча смотрели на убийство или ограничивались только просьбами, которых никто не слушал. Совершив убийство, солдаты удовольствовались тем, что разграбили несколько табачных лавок и винных погребов. Потом они стали кричать: ‘по домам, по домам!’ и рассеялись. Они жаловались, что Бриганти часто морил их голодом, иногда дня по три сряду.
Известие об этой трагедии пришло к нам по дороге в Милето, и мы слышали все новые разноречивые рассказы, по мере того, как приближались к городу. Но вчера вечером я постарался собрать достовернейшие сведения от горожан, бывших очевидцами кровавой сцены.
Этот пример свирепости должен принести делу Гарибальди больше пользы, чем получило бы оно от большой победы. Вражда между солдатами и офицерами неаполитанской армии уже и прежде отнимала у офицеров всякую надежду на сопротивление, но убийство генерала Бриганти наведет на них ужас. Едва ли кто из них захочет подвергаться двойной опасности — от неприятеля и от собственных солдат. Действительно, мы уже слышим, что генерал Виале, командовавший в Монтелеоне и думавший защищаться, отступил к Козенце, где думает подать в отставку и навсегда уехать в Англию. Ныне утром мы слышали, что из Монтелеоне прислано Гарибальди предложение о том, что неаполитанцы называют капитуляцией, говорят, что он поехал в Джою видеться с офицерами, присланными для переговоров. Эти так называемые капитуляции не более как шутка, потому что неаполитанцы вечно кончают тем, что разбегаются во все стороны. Они такие враги, которым не нужно и отрезывать отступление. Но все-таки вчерашние действия Гарибальди имеют в себе что-то загадочное,— нынешними событиями они, быть может, объяснятся. Мы прибыли в Милето, как я уже говорил, вчера вечером: прежде всех въехали в город офицеры главного штаба, потом Медичи с другими офицерами. Ныне на рассвете пришел сюда и авангард дивизии Козенца. И мы, а еще больше горожане, опасались за то, как пройдет ночь, потому что Монтелеоне всего лишь в двух часах пути от Милето, а неаполитанцы в числе 10 000 человек еще находились в Монтелеоне, как мы слышали. Поэтому все мы (человек 50) просидели ночь вместе на главной площади, имея подле себя свое оружие. Мы не ожидали нападения, но все-таки считали нужным соблюсти предосторожность. Приход нескольких сот наших солдат на рассвете окончательно успокоил город.
Здешний народ племя красивое, от природы бойкое и умное. Его восторг беспределен. Некоторые из жителей берутся за оружие с охотою и владеют им искусно. Священники почти все на нашей стороне, только Милетский епископ, получивший свое место дурными происками, скрылся. Милетская епархия дает своему епископу 24 000 дукатов (25 000 руб. сер.) дохода. Представьте же себе, что в одних континентальных землях Неаполитанского королевства считается 22 архиепископа и вдвое большее количество епископов’.

‘Монтелеоне, 12 часов дня.

Гарибальди славится быстротою движений, но даже и он не может догнать неаполитанцев. Он прибыл в Милето в шесть часов утра и немедленно послал свою конную свиту в Монтелеоне. Расстояние тут всего шесть миль, но дорога идет в гору, и мы ехали часа два. Ни на дороге, ни в самом Монтелеоне не встретили мы никаких других следов неприятеля, кроме несчастных солдат, разбежавшихся из-под знамен и бродящих теперь повсюду. Они просят милостыню у жителей. Просили они милостыни и у нас,— мы давали им, потому что они действительно жалки. Карлино (11 коп. сер.), даваемый каждому из них на дневное содержание общинами, через которые они проходят, едва достаточен на покупку хлеба. Менее симпатии возбуждают неаполитанские офицеры разбежавшихся войск, бродящие около нашего лагеря в своих мундирах, гордящиеся ими перед нашими фланелевыми блузами и не видящие ничего постыдного в своем поведении, в поведении людей, не думавших ни о присяге, ни о патриотизме, а заботившихся только о своей личной выгоде. В восемь часов утра ныне было еще 8 000 неаполитанцев в Монтелеоне. Генерал Виале, как я уже говорил, отказался от команды, услышав об убийстве Бриганти, и начальство над войсками принял генерал Гио. 3 000 человек из корпуса, бывшего в Монтелеоне, уже бросили свои знамена вчера вечером и ныне ночью, но у генерала Гио еще оставалось 8 000 человек с четырьмя горными орудиями и батареей полевых орудий, когда он вышел в Пиццо. В настоящую минуту находится он в Анчитоле. За Анчитолой в Филадельфии он встретит барона Стокко с калабрийскими инсургентами, которых собралось там, говорят, до 8 000 человек, из освободившихся округов Казенцского и Катанцарского. Неаполитанцы желают заключить капитуляцию для того, чтобы инсургенты пропустили их. Вообразите себе, что регулярное войско, имеющее кавалерию и артиллерию, не может пробиться сквозь толпы недисциплинированных и плохо вооруженных людей, которым не уступает по своему числу! Горожане уверяют меня, что на пути от Монтелеоне до Пиццо из дивизии Гио разошлась большая часть солдат, так что остались под знаменами только 2 000 человек. Неаполитанская армия тает как снег от широкко, и Гарибальди не будет терять времени. Из Монтелеоне нам видно, что он собрал в Пиццо 12 пароходов. Вероятно, они назначены везти войска в Неаполь’.

‘Козенца, 31 августа.

Привилегированное положение журнального корреспондента, находящегося при штабе Гарибальди, вовсе не так легко, как могут полагать люди, живущие у себя дома. Сигнальная труба в три часа утра поднимает нас с постели, которою обыкновенно служит нам голая земля. Мы должны выезжать в четыре часа еще при звездах и месяце, но редко успеваем управиться с отъездом раньше пяти часов, когда уже всходит солнце. Офицеры у Гарибальди сами должны быть своими грумами, потому что солдаты, назначенные к ним в ординарцы, или в прислужники, еще не имеют лошадей и не могут успевать за ними. Сами офицеры должны чистить, кормить, поить, седлать и взнуздывать своих лошадей,— решительно все офицеры и генералы, кроме только одного Гарибальди, за лошадью которого, по доброй воле, с гордостью ухаживают двое из любимых его офицеров, Трек-ки и Паджи (вспомните, что Трекки человек богатый и знатный, бывший адъютантом у короля Виктора-Эмануэля). Фураж надобно носить для каждой лошади очень издалека, на водопой надобно бывает водить их иногда за целую милю. Кроме того, надобно осматривать, не требует ли починки сбруя, крепки ли подковы, кузнецов и шорников надобно отыскивать бог знает где. Во всем этом проходит много времени. Наконец садится в седло Гарибальди, выезжает, и тут бросаются все приготовительные хлопоты и каждый плетется за ним по мере возможности, потому что Гарибальди никого не ждет. Мы- едем ранним утром часа три-четыре, часов в десять или одиннадцать останавливаемся на отдых в какой-нибудь деревне или в лесу, где долго приходится нам ждать нескольких кусков сухого хлеба и засохшего сыра и где часто не бывает ничего кроме бурьяна для наших лошадей, в три или четыре часа вечера мы опять двигаемся вперед, голодные, усталые, едем до сумерек, и тут на новом ночлеге напрягаем всю силу соображения, чтобы управиться как-нибудь с новыми трудностями и неудобствами. Жар и пыль ужасны, потому что лето было чрезвычайно знойно, как редко бывает, по словам жителей, даже в этой полутропической стране, и в последние три месяца не выпало ни капли дождя. Но иногда, в виде исключения, мы попадаем на княжеские квартиры, останавливаемся в доме какого-нибудь интенданта или знатного господина, в порядочном городе, и тут, покрытые дорожною пылью, ужинаем с шампанским, или имеем завтрак из роскошнейших блюд. У каждого из нас весь багаж в карманах или за седлом. У немногих из нас есть в запасе рубашка, другим нет возможности переменить белья, а на большей части нет и вовсе никакого белья: красная фланелевая рубашка служит вместе и бельем и верхним платьем. Мои перчатки, единственные перчатки в целой свите Гарибальди, служат предметом бесчисленных сарказмов. Вода почти везде составляет чрезвычайную редкость. Редко кому из нас удается умыться, а ванна только предмет несбыточных мечтаний. Наши скудные запасы необходимейших вещей, фляжки с водкой, мешочки с табаком, имеют порочную наклонность теряться, а мы имеем дар обходиться без всего, чего нельзя достать, забывать о надобности в вещах, теряемых нами, и переносить все с диогеновским самоотречением, хладнокровием и душевным веселием. Но не имеют этого дара наши терпеливые, умеренные в желаниях, но неразумные лошади, думающие, что не под силу им ехать по 25 или 30 миль в день по страшному зною, удушающей пыли, при слишком скудном фураже. Они бредут и молчат, но смотрят уныло, как существа погибшие, и готовы упасть на каждом шагу, от первого своего утреннего шага до последнего вечернего. Моя бедная лошадь жестоко хромает, для спасения ее ног и своей шеи я должен сводить ее за повод по здешним длиннейшим спускам. У самого Гарибальди есть два отличных скакуна, но у нас у всех только по одному несчастному коню, который служит для своего всадника причиной бесконечных хлопот и досад. Но мы переносим все эти неприятности весело: вы не услышите ни одной жалобы, и наши беды составляют только отличнейшие темы для бесконечных шуток. Любопытное зрелище для вас представили бы наши почерневшие лица и щетинистые бороды, набитые пылью. Но мы едем и едем. Мы гонимся за неаполитанцами, не давая им опомниться.
Мы выехали из Рольяно ныне в четыре часа вечера и приехали к Козенцу после четырехчасовой езды {Козенца, имеющая 12 000 жителей, главный город ближней Калабрии. Рольяно лежит в 18-ти верстах от нее на юг.}. Тут мы нашли все взрослое население ближней Калабрий, вооружившееся и сошедшееся встречать нас. Все улицы города, ярко иллюминованные, были покрыты вооруженными толпами. Гарибальди с нами идет далеко впереди своего войска, и у него нет под рукою никаких сил, кроме этих инсургентов: судя по виду этих рослых, здоровых горцев, они могут заменить всякое войско. Правда, они вооружены только охотничьими ружьями, а многие только пиками или вилами и топорами, но огромное большинство их воодушевлено, повидимому, большим мужеством. Вам кажется, будто бы не осталось ни одного мужчины дома в этих местах, и каждый мужчина хороший воин. Да, восстает все калабрийское племя, которое всегда было для Бурбонов страшнее всего остального населения. И если бы вы посмотрели, с какою заботливою нежностью, не говоря уже о дикой радости, бешеном энтузиазме, встречают храбрые калабрийцы Гарибальди! И не к нему только бросаются они с восторгом,— они обнимают и целуют нас всех, наше платье, наших лошадей. Они готовы были бы сделать бог знает что, лишь бы как-нибудь услужить нам, они хлопочут о нас страшно, но проку нам из этого мало: они решительно не знают вещей, которых мы просим у них, и не знают, как исполнить наши желания. Один хватает повод моей лошади, передает его другому, третьему и т. д., и, наконец, я не знаю, где мне отыскать мою лошадь. Меня ведут в конюшню, нет, конюшня не тут, она в противоположной стороне, ведут меня туда, потом опять назад, но понемногу дело устраивается. Теперь надобно поместить меня самого на ночь. Меня раут из рук в руки, и добряк, отбивший меня у других, ведет меня за полмили от штабной квартиры и от конюшни, где поставлена моя лошадь. Он готовит мне постель, которой я предпочитаю голый пол, предлагает мне чашку вина, чтобы выпить, и тоже только одну чашку воды, чтобы умыться, затворяет окно, отворяемою мною, уверяя, что я получу смертельную лихорадку от ночной росы, я не слушаю его предостережения, отворяю окно, он ждет пока я усну, и запирает окно,— я скоро чувствую это по страшной духоте его грязной комнаты. Но ужин у него обилен, утром мне дают кофе, мой хозяин и жена его не спали всю ночь, прислушиваясь, хорошо ли мне спать’.

‘Козенца, 1 сентября.

Гарибальди выезжает отсюда в обыкновенное свое время, в 5 часов, и думает добраться ныне до Кастрозиллари, в 50-ти милях отсюда. Штаб его ожидал отдохнуть здесь, по крайней мере дня три, быть может целую неделю. Приказ итти вперед поразил всех нас, потому что ни у одного из нас лошадь не могла уже пройти мили. Взяв с собою несколько человек в коляску, он уехал в 5 часов утра. Мы,— майор Кальдези, я и адъютант генерала Сиртори,— бродили по городу до 10 часов, отыскивая какого-нибудь экипажа. У адъютанта были важные депеши, потому мы, наконец, взяли карету и лошадей архиепископа и сию минуту уезжаем’.

‘Тарсиа, час дня.

Гарибальди остановился в Тарсии {Деревня, верстах в 30 от Козенца на север.}. Он приказывает своему штабу, под начальством полковника Паджи, итти легкими переходами впереди его колонны, а сам, с несколькими своими адъютантами, хочет ехать в Неаполь в почтовых экипажах. Планы его начинают несколько проясняться для меня. Доктор Бертани, недавно сделанный генералом, высадился с 4 000 человек новых волонтеров из Северной Италии в Паоле, ближайшей к Козенце гавани. Бердгани виделся вчера с Гарибальди в Козенце. Гарибальди послал ныне утром генерал Тюрра в Паоло принять команду над прибывшими туда войсками, а самого Бертани взял к себе в коляску. Тюрр, посадив волонтеров Бертани опять на корабли, должен перевезти их морем в Сапри {Сапри лежит близ Салерно, верстах в 80 от Неаполя.}, потому что королевские войска, как мы слышим, сосредоточиваются около Салерно. Вероятно, и почти все остальные наши силы будут отправлены морем и лишь небольшая часть войска пойдет сухим путем’.

‘Кастровиллари, 11 часов вечера.

Я чрезвычайно боялся, что отстану от Гарибальди, не найду средства ехать рядом с ним, при быстроте его поездки. Но я успел даже опередить его. В Тарсии он расстался почти со всеми офицерами своего штаба, взяв с собою лишь Козенца, Сиртори, Трекки и несколько других. Мне не нашлось места в их экипаже, и я был предоставлен собственным средствам. К счастию, я встретился с полковником Пирдом, известным под именем гарибальдиевского англичанина {Пирд — фамилия того знаменитого англичанина, который находился при отряде Гарибальди в прошлогоднюю кампанию и неотлучно следует за Гарибальди с самого начала сицилийского похода. Он не хочет принимать на себя никакой команды, остается простым волонтером, несмотря на свой полковнический чин. Пирд — один из лучших стрелков в целой Англии, и говорят, будто бы ни разу не делал он промаха во всех стычках прошлогодней и нынешней кампании.}. Мы наняли ослов и, не останавливаясь ни на минуту, приехали в Кастровиллари даже несколько раньше Гарибальди, отдыхавшего на дороге. В дворце интенданта мы превосходно поужинали с другими офицерами, но сам Гарибальди, под предлогом усталости, поспешил уклониться от церемоний’.

‘Лагонегро * 3 сентября, час ночи.

* В Базиликате, на границе Ближнего Принчипато или Салернской провинции.
Мы едем с такою поспешностью и такими неудобствами, что едва успеваем глядеть на великолепные пейзажи Южной Италии. Благодаря нашим друзьям, мы с полковником Пирдом едем на один или два часа впереди Гарибальди. От Кастровиллари Дорога поднимается по извилистому, очень высокому дефиле, вершина которого служит границею между Ближнею Калабриею и Базиликатою. Это дефиле, подобно многим другим по дороге, проеханной нами, почти неприступно, а единственная дорога из Южной Италии к Неаполю,— та приморская дорога, по которой ехали мы. Если бы хотя горсть людей стала защищать эти дефиле одно за другим, то на целые месяцы она остановила бы армию, очень сильную. Но неаполитанцы и не пытались задерживать нас. Мы находили все эти дефиле в руках вооруженного населения, которое повсюду встречало нас музыкою и торжественными криками. Поселяне говорили нам, что от 12 до 15 тысяч неаполитанцев находятся в Салерно, с сильным авангардом в Эболи {Верстах в 30 на юг от Салерно.}. Но они уверяли нас, что в Базиликате вооружилось не менее 30 000 человек и что в самой Салернской провинции восстание господствует до самой Салы {Верстах в 60 на юг от Эболи.}, где назначены временное правительство и продиктатор. Заметьте, что Базиликатская провинция не ждала прибытия Гарибальди, чтобы восстать. В Кастровиллари было поднято трехцветное знамя в тот самый день, когда Миссори с 250 человек высадился в Баньяре, 19 августа. А накануне того произошла стычка между жителями Потенцы, столицы этой провинции, и стоявшими там конными жандармами, в стычке этой с обеих сторон было по нескольку человек убитых и раненых, и кончилась она победою патриотов, которые немедленно занялись организациею всей провинции. Словом сказать, население Базиликаты решилось не отстать от калабрийцев и от албанских волонтеров Южной Италии, считаемых одним из самых мужественных племен в целом королевстве и в своем усердии обещавших Гарибальди, что ‘албанский батальон будет иметь славу первым вступить в Неаполь’. Жители Базиликаты хотят оспаривать у них эту честь, а жители Салернской провинции, ближайшие соседи Неаполя, выказывают такое же усердие. Вообще образ действий неаполитанского народа изумляет нас. Правда и то, что довольно имеют они причин, возбуждающих мужество в них. С кем вы ни встретитесь, каждый расскажет вам какое-нибудь притеснение, жертвою которого был он или кто-нибудь из его друзей. Вот этот священник десять лет был в каторжной работе, а у этого молодого человека отец был изгнанником с самого 1848 года. Какая длинная Илиада преследований, изгнаний, наказаний, наглых обид, злоупотребления власти обнаруживается теперь!
От Реджо до Козенцы, от Козенцы до Лагонегро, по всей дороге мы встречали толпы жалких королевских солдат, расходящихся из-под своих знамен. Прискорбно и унизительно смотреть на них. Наш поход едва ли не первый случай в истории, когда победители шли рядом с побежденными, без всякого враждебного чувства, без всякого желания вредить и без всякой возможности помочь побежденным. Страшно смотреть на то, каким лишениям подвергаются рассеявшиеся неаполитанские солдаты, с каждым шагом растет их число и растет нужда, тяготеющая над ними. Мы на своем пути перегнали не менее 25 000 этих беглецов. Бросив ружья, они идут босые, почти нагие,— обувь и одежду очи продали, чтобы купить себе хлеба, изнеможенные, голодные, тащатся они под знойным солнцем, падают от усталости отдохнуть где попало, не разбирая места, лежат в болотах, с которых не встанут они уже без лихорадки. Когда проезжаешь мимо них, они просят милостыни рыданиями или немым жестом, которым показывают лаццарони свой голод,— они подносят пальцы ко рту. Они обращаются с просьбами к синдикам и другим городским и сельским начальствам по дороге, но от одного города или села до другого здесь часто бывает целых десять или пятнадцать миль, да и средства, из которых сначала давалась им помощь селами и городами, теперь истощены, и поневоле должны начальства отказывать этим несчастным. Гарибальди должен продовольствовать свое войско, да и невозможно было бы ему ничего сделать для этих жалких людей, потому что они разбрелись по дороге на огромное пространство. Секретарь его дает пиастр каждому из них, который подходит к его коляске. Но эта помощь — капля воды, бросаемая в огромный пожар. Нет сомнения, что множество из этих людей погибнут. Но кротость южно-итальянского характера видна в их судьбе. Стали ли бы так терпеливо ждать голодной смерти дезертиры какой-нибудь другой армии, например хоть английской?—они стали бы грабить, а я до сих пор не слышал ни об одном насилии, совершенном этими несчастными людьми, не слышал также, чтоб и жители встретили сурово хотя одного из них. Им помогают, сколько могут, но не в силах помочь, и они должны погибать. В Кастельнуччио мы вдруг увидели себя среди множества вооруженных королевских солдат, все узкие улицы городка были загромождены их лошадями и пушками. Это была бригада генерала Кальдарелли, сдавшаяся в Козенце восставшим жителям и получившая от них дозволение отступать к Салерно со всеми военными почестями. По условиям капитуляции был определен их маршрут, назначено, когда они должны притти в какой город. Но если б они соблюдали назначенные сроки марша, они были бы уже в Салерно. Здесь их осталось под знаменами только полторы тысячи человек. Кастельнуччио, небольшой городок, едва ли имеющий 300 человек национальной гвардии: она, конечно, не могла бы бороться с этим хорошо вооруженным отрядом. Нас испугала мысль, что через час станет проезжать через этот город Гарибальди, имея при себе всего только восемь человек спутников, что ему надобно будет переменять здесь лошадей, что он будет во власти людей, которые несколько дней тому назад еще хотели сражаться с ним. Наши опасения увеличились, когда неаполитанские офицеры стали подходить к нам и от своего имени и от имени своего генерала стали спрашивать, когда приедет сюда Гарибальди. Некоторые из горожан уверяли нас, что Кальдарелли ужаснейший реакционер и что двое из его офицеров потихоньку заряжают пистолеты. Убийство Гарибальди изменило бы теперь всю судьбу Италии, а убийца получил бы щедрые награды. В беспокойстве, мы послали, одного за другим, двух конных людей уведомить генерала Козенца о положении дел в Кастельнуччио и о наших опасениях. Мы шептали национальным гвардейцам, чтобы они были как можно внимательнее и отважнее, выехали из города и, приехав в Лаврию, послали в Кастельнуччио 3G0 человек вооруженных жителей на подкрепление национальной гвардии. До десяти часов вечера мы ждали в Лаврии известий и с радостью услышали, что Гарибальди остановился в Ротонде, не доезжая до Кастельнуччио. Из Ротонды он послал Трекки и другого офицера к Кальдарелли спросить, по каким причинам нарушил он капитуляцию и отстал от своего маршрута целыми тремя днями. Он приказывал Кальдарелли немедленно итти в Лаврию и Лагонегро. Кальдарелли оправдывал свое промедление недостатком провизии и усталостью своих солдат, с тем вместе он выразил желание передать на службу Гарибальди свою бригаду, которую описывал как войско, еще сохранившее организацию, он уверял, что сам он и его офицеры патриоты в душе и желают сражаться за национальное дело. Ответ свой он заключал тем, что тотчас же исполнит приказ Гарибальди о немедленном выступлении, и подписался так: ‘верный подданный Виктора-Эммануэля и Гарибальди’. Успокознные этими известиями и прибытием колонны Кальдарелли в Лаврию, мы поехали из Лаврии дальше в Лагонегро’.

‘Лагонегро, 5 сентября, 9 часов утра.

Трекки с своими товарищами прибыл сюда. Гарибальди выехал из Ротонды и едет сюда по горным дорогам, чтобы миновать встречи с бригадою Кальдарелли, которая стоит здесь. Генерал Тюрр, высадившийся вчера в Сапри с 2 500 человек, будет здесь через несколько часов. Гарибальди, кажется, не совсем верит Кальдарелли и его войскам, но хочет, чтобы они шли в анангарде, чтобы видеть, как они будут себя держать перед неприятелем’.

‘Аулетта *, 4 сентября.

* Аулетта лежит верстах в 80 на юг от Салерно.
Мы приехали сюда вчера из Лагонегро на почтовых. Нас очень забавляло, как принимают за Гарибальди полковника Пирда по его длинной бороде и калабрийской шляпе. Напрасно старается он устранить восторженные встречи, объясняя, кто он. Народ говорит, что Гарибальди едет инкогнито, но что они узнают его по его портретам. Полковник должен покоряться и принимать почести. Но известие о действительном прибытии Гарибальди на аванпосты, конечно, еще более усилит энтузиазм народа, отовсюду сходящегося сюда с оружием, и смятение в королевских войсках. Они уже отступили из Эболи и толпятся вокруг Салерно, они упали духом, и дисциплина между ними исчезает. Говорят, что ими командуют Боско и Пианелли’.

‘Неаполь, 7 сентября.

Высадившись близ Реджо, Гарибальди тогда же объявил, что он будет присутствовать в Неаполе на празднике Pi&egrave, di Grotta, 8 сентября. Слыша это, мудрые люди пожимали плечами, одно уже расстояние между Реджо и Неаполем доказывало пустоту такого хвастовства. А между тем вот мы, офицеры свиты Гарибальди, едущие впереди него, уже приехали в Неаполь накануне 8 сентября, и сам Гарибальди, по всей вероятности, будет здесь ныне же, а завтра действительно займет место в полурелигиоэной, полувоенной церемонии праздника.
Мы с полковником Пирдом, как предшественники Гарибальди, заняли Салерно вчера в четыре часа утра. В Салерно, как и прежде в Эболи, мы взяли в свою власть телеграф и ускорили неизбежную катастрофу — сообщением неаполитанскому двору известий о приближении Гарибальди, сообщением Гарибальди известий о положении неприятеля.
Услышав, что 12-тысячный корпус королевских войск стоит в Ночере, в 8 милях к северу от Салерно, мы поехали в Ла-Каву, находящуюся между Салерно и Ночерою, два батальона, составлявшие неаполитанский авангард, только что вышли из Ла-Кавы. Мы приехали туда в коляске маркиза Атенольфи, патриота и одного из здешних вельмож. Появление полковника Пирда произвело свой обыкновенный эффект. Напрасно мы убеждали народ, что полковник Пирд не Гарибальди: народ не хотел ничего слушать, говорил, что понимает причины, по которым он хочет сохранять инкогнито, обещал ‘хранить тайну’ и предавался восторгу. Если судить о чувствах по его крику, то Гарибальди избавляет страну, достойную избавления. Радость, выказываемую массами в Ла-Каве, как и в Салерно, как и во всех городах и селах между Реджо и Неаполем, нельзя назвать иначе, как восторгом, доходящим до помешательства.
Остановившись в Ла-Каве, мы узнали, что 12-тысячный корпус, стоявший в Ночере, готовится отступать снова, что иностранные войска отказываются сражаться, что в столице все так же распалось, как и в провинциях. С этими известиями мы поехали назад в Салерно и в шестом часу вечера присоединились к длинному ряду экипажей, двигавшихся навстречу Гарибальди. Он выехал из Аулетты ныне утром, остановился в Эболи и, узнав там о положении дел из телеграмм, присланных нами и генералом Траполли, прибывшим в Салерно через несколько часов после нас, отправился в Салерно. Вместе с ним мы приехали в Салерно среди тучи пыли, какая может подниматься только в Южной Италии после четырехмесячной засухи, и кое-как пробрались в интендантский дворец через восторженную толпу, которой не могла удержать национальная гвардия. Посмотрев на эту бурную сцену, мы опять выехали из Салерно в Ла-Каву, думая доехать до Неаполя в тот же вечер. Но потом мы рассудили отдохнуть несколько часов и приехали в столицу ныне с первым утренним поездом железной дороги {Железная дорога идет от Неаполя до Виэтри, небольшого города, Лежащего подле Салерно.}. Ход дел ускорялся с прогрессивной быстротой: в первые дни неаполитанской кампании Гарибальди и его офицеры шли пешком, потом ехали верхом, когда добыли себе верховых лошадей, измучив их, поехали в частных экипажах, потом поехали еще скорее на почтовых лошадях, а конец пути проехали в вагонах. На каждой из многочисленных станций железной дороги мы находили толпы убитых духом дезертиров. Мы видели их, сотнями и тысячами покидающих громадные казармы и форты, которые непрерывною линиею тянутся по благодатной долине Кампании. Король уехал из столицы в четыре часа вечера на испанском фрегате в Гаэту, приказав армии итти туда. Солдаты идут по мере сил и желаний, но они совершенно расстроены и едва ли дойдут до Гаэты хотя в таком числе и в таком духе, чтобы могли защищаться даже за стенами этой крепости. А между тем все посты в столице еще заняты попрежнему солдатами. Но национальная гвардия господствует в городе и приняла на себя охранение порядка. Столица начинает оживать и действовать. Экипажи, наполненные молодыми людьми, держащими трехцветные итальянские знамена с савойским крестом, скачут по Толедской улице среди оглушительных криков: viva Garibaldi! Комитет ‘Порядка’, состоящий из умеренных патриотов высших сословий, послал депутацию из 80 почетных лиц в Салерно с приглашением Гарибальди вступить в столицу, а Комитет ‘Действия’ и ‘Единства’, состоящий из революционеров, давно уже старается склонить диктатора на свою сторону. И здесь, как в Сицилии, население разделено на две враждебные партии: одну составляют приверженцы немедленного присоединения, люди склонные к уступкам, другую — приверженцы полного единства, пренебрегающие всеми дипломатическими соображениями, стремящиеся соединить всю Италию исключительно силою народного движения, не останавливающиеся тем, что план их может довести до войны с французами в Риме и с австрийцами в Венеции. Представителем первой партии в Сицилии был Ла-Фарина, глава ее Кавур, а в Неаполе предводителями ее служат неаполитанские изгнанники, проникнутые так называемыми пьемонтскими идеями и приехавшие сюда из Турина и Флоренции: д’Айола, Пизанелли, Беллетти, Белла, Спавента, Леопарди и другие. Вторая партия называет своим главою доктора Бертани, снаряжавшего экспедиции, а предводители ее в Неаполе — Риччарди, Агрести, Либертини и другие менее известные лица демократического, если не республиканского направления, теперь они отказываются от товарищества с Маццини, но прежде принадлежали к его обществу, да и ныне в значительной степени разделяют его идеи.
Обе эти партии говорят, что имеют одну цель — соединение или единство Италии под властью Виктора-Эммануэля Савойского. Но умеренные хотят итти к этой цели постепенно, теми способами, какие кажутся возможными для них. Как они по вступлении Гарибальди в Палермо советовали немедленно присоединить Сицилию к Северно-Итальянскому королевству, так теперь, по освобождении Неаполя, они думают, что надобно немедленно присоединить весь юг к Северному королевству. Революционеры, напротив того, хотя и действуют именем Виктора-Эммануэля и хотят короновать его государем всего полуострова, но считают нужным удержать завоеванные ими провинции под управлением избранных ими диктаторов или продиктаторов до той поры, когда вся итальянская территория станет совершенно свободна и представители всей нации, собравшись в естественной, вечной столице Италии, Риме, приступят к коронации государя, выбранного всеобщим согласием.
Теоретические воззрения, в которых расходятся эти партии, в сущности подчиненны особым понятиям каждой из них о том, что возможно и осуществимо, но к различию понятии примешиваются страсти и предрассудки, личные интересы и честолюбие, так что они возводят одна на другую горькие обвинения. Бертани и его друзья революционеры, ободренные удивительным успехом Гарибальди, упрекают Кавура и его кабинет в недоверии к счастью и к талантам этого полководца, винят министерство Кавура в том, что оно помешало задуманному Гарибальди нападению на Мархию и Умбрию в прошедшую осень,— помешало этому вторжению, которое освободило бы южную Италию еще в прошлом году, они винят Кавура за то, что он не помогал Гарибальди при высадке в Сицилию, не помогал и во все время его похода, столь счастливо кончившегося теперь, они уверены, что успех, сопровождавший Гарибальди до сих пор, так же неизменно будет сопровождать его в борьбе с Ламорисьером и даже с Австриею или Францией), хотя бы Австрия и Франция соединили свои силы. Они утверждают, что итальянская нация может достичь своей цели — освободить Рим и Венецию, несмотря на сопротивление всех европейских держав, думая, что сопротивление всех держав будет слабо, потому что симпатия Европы на стороне итальянцев, благодаря справедливости итальянского дела и гению Гарибальди. Бертани и его друзья владеют сердцем Гарибальди,— это факт, который напрасно было бы отрицать. Они почти исключительно окружают Гарибальди, поддерживают в нем чувство неудовольствия на Кавура, напоминают ему о том, как бездушно пожертвовал сардинский министр родиною Гарибальди, Ниццею, с какою неуместной резкостью он оскорбил Гарибальди в туринском парламенте, они говорят об ошибках пьемонтского правительства, которое могло бы сделать так много и сделало так мало для сицилийской экспедиции, и говорят, что они преданы исключительно одному только королю и не хотят иметь никаких сношений с его нынешними советниками.
Разумеется само собою, в чем состоят возражения умеренной партии. Она говорит, что, уступая Ниццу, Кавур действовал по требованию необходимости, которому уступали все рассудительные патриоты, что он тайно помогал сицилийской и калабрийской экспедициям всеми средствами, какие дозволялись ему международным правом, что помощи более сильной он не мог оказывать, не подвергаясь войне с Австриею, а быть может, и с Францией),— войне, к которой Италия не была готова, что присоединение Неаполя к северной Италии, если только может оно совершиться с согласия Европы, более или менее неблагоприятной ему, должно в настоящую минуту удовлетворить патриотов, потому что оно даст стране время организоваться, откроет ей возможность впоследствии, при благоприятных обстоятельствах, объявить свои права на Рим и на Венецию.
Долгое и тесное знакомство мое почти со всеми офицерами Гарибальди убеждает меня, что все они разделяют понятия крайней партии, не допускающей уступок, я не имею сомнения и в том, что их принципы, в сущности, приняты самим Гарибальди. Вчера были посланы навстречу ему два депутата от Комитета ‘Порядка’, эти депутаты, доктор Томмази и профессор Пивиа, личные друзья Гарибальди, встретили его в Аулетте и провожали его в Эболи и Салерно. Им было поручено умолять диктатора именем умеренной партии, чтобы он немедленно присоединил Неаполь и Сицилию к Северно-Итальянскому королевству. Гарибальди принял депутатов с обыкновенною своею деликатностью и приветливостью, но изложил им намерения, нимало не согласные с мыслями их партии. Он выразил полную уверенность в совершенном успехе всего своего плана, он сказал, что сам Наполеон не в силах бороться с Италиею и с непопулярностью, которую подняло против него во Франции сопротивление итальянскому делу, он говорил о графе Кавуре в резких выражениях, так что видно было, как проникся он понятиями доктора (ныне генерала) Бертани. Томмази и Пивиа возвратились очень унылые.
Не одними отвлеченными принципами возбуждаются громкие жалобы умеренной партии. В континентальных провинциях, как и в Сицилии, продиктаторами и другими правителями назначены и назначаются люди, о которых умеренная партия говорит очень дурно. По ее словам, Гарибальди, не зная людей, выбирает все только креатур Бертани, и страна попадает во власть лиц, не имеющих ни способностей, ни хорошей репутации. Умеренная партия жалуется, что в этой революции ‘всплывает наверх дурная пена’ (как будто революция может обойтись без того), и предсказывает, что временное правительство не облегчит, а лишь увеличит анархию, которая составляла самую дурную черту павшего правительства.
Я только излагаю вам положение и мысли партий, решительно не принимая на себя смелости судить о том, которая из них ошибается. Я полагаю, что их несогласия окажутся гораздо менее важными, нежели как представляется той и другой из них, и что ни та, ни другая не может так повредить делу, как говорят ее противники. Доверие всей нации к Виктору-Эммануэлю и к Гарибальди не колеблется и не поколеблется, и если бы Виктора-Эммануэля убедили немедленно приехать в Неаполь, без графа Кавура, или взять в свои советники по неаполитанским делам Ратацци и других людей оппозиционной партии, вражда которых с Кавуром началась недавно и, быть может, не непримирима, то я уверен, что события могли бы итти, не производя безвозвратной ссоры между честными патриотами разных партий’.

‘Час дня.

Гарибальди приехал из Салерно по железной дороге. Город кипит бешеным восторгом’.

‘8 сентября, утро.

Город отдыхает после ночи, проведенной в политическом карнавале {Мы пропускаем описание народного торжества.}.
Королевские войска в сущности еще владеют городом. Четыре батальона стрелков еще стоят в своих казармах, форты Сан-Эльмо, Нуово, дель-Кармине и дель-Уово еще заняты гарнизонами, поставленными в них королем. Гарибальди правит только силою своего имени, имея защитниками лишь несколько человек своих штабных офицеров и национальную гвардию. Но вчера вечером совершилось великое торжество. Весь неаполитанский флот (кроме одного фрегата ‘Партенопа’) стоит в гавани, он поднял итальянский флаг и отдался под команду адмирала Персано, уже несколько дней находящегося в неаполитанской гавани с тремя сардинскими фрегатами. Не сомневаются, что скоро последует этому примеру и ‘Партенопа’, которая ушла отсюда чинить свою машину. Говорят, что моряки проникнуты превосходным духом. Таким образом, все успокоились за судьбу флота, который король хотел послать в Триэст, чтобы отдать его австрийцам’.

’12 часов дня.

Гарибальди успел назначить правительство для Неаполитанского королевства. Комитеты ‘Порядка’ и ‘Действия’ или по крайней мере некоторые члены их с одобрения диктатора назначили общую временную комиссию для охранения общественного спокойствия. Она состояла из семи членов, трое (Риччарди, Либертини и Агрести) принадлежали к крайней партии, трое (Колонна, Караччоли и Пицинелли) к умеренной, седьмой член, Конфорти, считается человеком нейтральным. Эти семь человек, видевшись с Гарибальди, приняли на себя имя и власть временного правительства и издали декрет, назначавший Гарибальди диктатором Неаполитанского королевства. Раздраженный этою нелепою претензиею, Гарибальди велел арестовать их, но скоро потом освободил как людей, не ведавших, что творят, и поручил генералу Козенцу составить министерство’.
В дополнение к этому рассказу, приведем теперь из писем другого корреспондента ‘Times’a’ очерк положения дел в столице в последние дни перед прибытием туда Гарибальди.

‘Неаполь, 3 сентября.

Приближается последняя сцена последнего акта. Скипетр, видимо, выпадает из рук Франциска II и через несколько дней, быть может через несколько часов, он перестанет царствовать. Положение дел таково, что при Франциске невозможно стало никакое управление. Выгода от сохранения нынешнего министерства та, что переход будет спокоен. Генерал Кутро-фиано прислал министрам свою отставку, выражая надежду, что теперь они возьмут назад свою отставку. Национальная гвардия прислала к ним новую депутацию с объяснением, что если они не останутся в своих должностях, то в Неаполе произойдет восстание. Но министры нашли, что сохранять власть было бы несовместно с их репутациею, и снова просили письменным образом об отставке. ‘Нас называют изменниками, говорили они: мы имеем против себя войско и не пользуемся доверием государя. Правда, что нас поддерживает национальная гвардия и народ, что мы скорее министры их, нежели короля, но это не согласно с принципами конституции, и потому мы настоятельно просим ваше величество избрать переходное министерство. Притом же мы не хотим вести войну против Гарибальди и его приверженцев, потому что она была бы совершенно бесполезна’. Таким образом Франциску II остается только или уехать, или видеть восстание. В воскресенье поутру (2 сентября) министры собрались в зале совета и ждали какого-нибудь решения от короля, но ничего не дождались. Через несколько часов король пригласил к себе де-Мартино и просил его составить новое министерство. Но де-Мартино отказался, и король с огорчением вскричал: ‘Итак, все меня покидают!’ В таком положении остались дела 2-го числа вечером. Ясно, что министры, сохраняя власть, не надеются и не думают делать ничего, кроме того как поддерживать порядок до прибытия Гарибальди. Для них, как и для всех в Неаполе, очевидно, что дело кончено, что единственная услуга, какую могут оказать они теперь отечеству, состоит в том, чтобы по возможности облегчить переход. Город полагает, что министерский кризис прекратился, поэтому в субботу и в воскресенье улицы были иллюминованы и стены покрыты афишами, оканчивающимися восклицанием: ‘да здравствует Гарибальди!’ ‘да здравствует Романо!’. Невозможно без жалости смотреть на положение Франциска II. Родственники и придворные, погубившие его своими советами, изменили ему, и он теперь сидит во дворце один. А под окнами дворца толпы с радостью читают депеши из лагеря его неприятеля, быстро приближающегося, а близ дворца стоит дом посланника короля, который, называя его ‘любезным братом’, делал все, что мог, чтобы лишить его престола’.

‘4 сентября.

Всю ночь с воскресенья на понедельник (со 2 на 3 сентября) шлюпки перевозили на испанские корабли королевское имущество: но король все еще держится мысли стать во главе армии, хотя оборона — вещь уже невозможная. Войска сосредоточиваются в столице, стены Gastello del Carmin укрепляются мешками с песком. Графы Трани и Трапани, братья короля, и князь Искителла, командир национальной гвардии, подали в отставку, но король не принял их просьб. Он вчера хотел призвать в столицу из провинций не только войска, но и жандармские отряды, министры отказались контрасигнировать эти распоряжения. Неаполитанский флот объявил, что не пойдет из здешней гавани. Эта решимость была вынуждена у моряков намерением короля отдать свой флот Австрии’.

‘Неаполь, 5 сентября.

Семимильные сапоги, вероятно, опять вошли в моду, и у Гарибальди должна быть пара таких сапог. Несколько дней тому назад он был в Фаро, а по последним известиям находится уже близ Салерно. Его поход был непрерывною триумфальною процессиею. Война не представляла ему на неаполитанском континенте суровых своих сторон, его повсюду встречали с цветами и с слезами радости. Самый непоколебимый реакционер, кажется, бросит свою шпагу при виде его. Постоянно приходят все новые войска в столицу, и народ боится, что они станут сражаться или грабить, или вместе сражаться и грабить. Действительно, сражение послужило бы для них только предлогом к грабежу, а к серьезной битве они не способны. Вчера утром какой-то генерал, кажется Пианелли, был у короля и объяснил ему, что он не может рассчитывать на свои войска. Если это Пианелли, то надобно сказать, что он целый год говорил королю о ненадежном состоянии войск. Национальная гвардия обращалась к его величеству с просьбою, чтобы он принес последнюю жертву — уехал из столицы. Третьего дня вечером король решился уехать немедленно, но в полночь отложил свою поездку.
Бригады Боско и фон-Михеля получили, приказание отступить из Салерно, который теперь открыт для неприятеля. Теперь обороняться можно было бы только в самой столице, но я не ожидаю битвы. Напротив, я жду, что вступление Гарибальди будет праздником’.

‘Неаполь, 6 сентября.

Король, о котором уже несколько дней говорят ежеминутно, что он уезжает, все еще не уехал. Ему тяжело расстаться с дворцом своих предков. Предлогом для отсрочки служит теперь нездоровье королевы, но отъезд его неизбежен, и когда я буду отправлять к вам это письмо, Франциска уже не будет в столице. Его генералы имели у него аудиенцию вчера утром и прямо сказали ему то же, что накануне говорили адмиралы и флотские офицеры, они сказали ему, что его величество не может уже рассчитывать на свои войска. Услышав это, король послал за командирами национальной гвардии и говорил с ними в таких выражениях, что некоторые из них были тронуты до слез. Но я должен напомнить вам, что неаполитанцу не трудно быть растроганным до слез. Король благодарил национальную гвардию за ее образ действий, сказал, что он велел войскам не наносить вреда столице, сказал: ‘ваш и наш дон Пеппино уже у ворот Неаполя’, и объявил, что удаляется по условию, заключенному с дипломатами. Если б он удержался от своей шутки о доне Пеппино, его речь произвела бы больше впечатления. Министры предлагали учредить регентство, но король не согласился, он оставляет верховную власть в руках государственного совета и приказывает министрам не уезжать из Неаполя. Король через посредство министров потребовал, чтобы государственное казначейство передало в Гаэт-скую военную кассу 220 000 дукатов и в Капуанскую военную кассу 40 000 дукатов на содержание войск. Едва ли он получит эти деньги, едва ли останется у него и войско, на содержание которого он требует их.
Вчера уехал из Неаполя генерал Пианелли, обвиняемый королем в предательстве, но оставивший по себе в общем мнении безупречную репутацию верности королю, конституции и народу. В продолжение нескольких месяцев он честно говорил королю о дурном состоянии войска, о деморализующем влиянии системы, столь долго господствовавшей в Неаполе, и если войско не защищает короля в минуту опасности, винить в том надобно не измену Пианелли, а дурные советы Нунцианте и других, которых слушался король. Пианелли принял звание военного министра с тем условием, чтобы иметь полную власть над войском, но не дальше как через несколько часов он увидел, что двор распоряжается войском мимо его, что родственники короля посылают солдат по улицам Неаполя для возбуждения реакции. Дело короля было погублено самим королем и его друзьями.
С самого утра все ждали отъезда короля. Толпы стояли вокруг дворца и около арсенала, смотря на приготовления к отъезду. Вдруг я услышал женские крики и мольбы. Я бросился к окну своей комнаты и увидел толпу простолюдинок, теснившихся в соседнюю церковь.— Что это такое? ‘Мадонна, спаси короля!’ повторяли они с рыданиями. ‘Мадонна Санта-Лу-чианская плачет, крупные капли слез катятся по ее лицу.— Мадонна, спаси короля!’ Вся площадь волновалась, и рассказ о плачущей Мадонне мог бы произвести мятеж, но войска и национальная гвардия скоро пришли на площадь и восстановили порядок, отчасти силой, отчасти убеждениями. Рассказ о чудном плаче был придуман моим соседом, главным священником Санта-Лучианской церкви. Увидев, что его хитрость открыта, он сел в карету и хотел уехать, но был арестован. В полдень город узнал, что король положительно уезжает ныне вечером. Министры явились проститься с его величеством, испанский пароход давно уже развел пары, и перед наступлением ночи последний из Бурбонов простился со своею столицею’.
(Тут корреспондент ‘Times’a’ сообщает прокламацию и протест, обнародованные Франциском II при его отъезде. Документы эти были переведены в наших газетах. В то же время префект полиции издал прокламацию, в которой советовал народу сохранить тишину до прибытия Гарибальди. Но, замечает корреспондент, увещания эти были излишни.)
‘Народ держит себя так, что, кажется, не нужно было бы никаких предосторожностей. Город совершенно спокоен, и единственный шум, какой слышу я — песни рыбаков из предместья Санта-Лучии, проходящих мимо моего окна. Я решительно не знаю, чему надобно больше удивляться: быстрому ли торжеству Гарибальди, или совершенному спокойствию и тишине народа. Король выехал ныне из столицы, а в городе не заметно ничего особенного: театры открыты, у дворцовых ворот стоят часовые и каждый занимается своим обыкновенным делом. Я был ныне вечером на Толедской улице и смотрел, как идут из города войска. Народ стоял по обе стороны улицы, но не было произнесено ни одного оскорбительного слова, не было сделано никем движения, от которого мог бы нарушиться порядок. Чем объясняется такое чудо?
Слава Гарибальди, бывшая великою и во отдалении, принимает гигантские размеры по мере его приближения к Неаполю. Несколько дней тому назад он был в Фаро, вечером 5 числа прибыл в Эрколе, ныне утром, 6 сентября, он прибыл в Салерно почти только с одним адъютантом, въехал в дом интенданта и вышел на балкон с пьемонтским флагом в руке к народу, восторженно встретившему его. Он обедал в Ла-Каве, и я оставлю его там до следующего утра. Замечу вам только одно об этом необыкновенном человеке, умеющем одушевлять всех своих спутников энергиею, которою проникнут сам: три дня сряду проходил он по 40 миль (65 верст) в день с войсками, которые получали только хлеб с небольшим количеством вина. Несмотря на это, армия его находится в хорошем состоянии, по словам английских офицеров, приехавших из нее. Салерно, разумеется, очищен королевскими войсками, отступившими в Ночеру. Иностранные войска дерутся между собою. Дано приказание сосредоточить все их в Капуе и Гаэте. Но я полагаю, что и они скоро объявят, что переходят к Виктору-Эммануэлю’.

‘1 сентября.

Гарибальди у нас в Неаполе,— гораздо раньше, чем мы ждали. Он шел несколько дней сряду по 45 миль в день, как сказал мне ныне один из его спутников. Вчера он прибыл в Салерно и, разумеется, был встречен блистательнейшнм образом. ‘Быть может, он придет сюда к празднику Pie di Grotta (8 сентября)’, говорили некоторые, но я был удивлен, когда один из моих друзей поутру сказал мне, что он будет здесь через час. Нечего было терять времени, и мы поехали на железную дорогу. Народу на улицах было мало, на станции не было никаких приготовлений к встрече, я думал, что мы ошиблись, но вовсе нет. Национальная гвардия становилась у всех дверей на станции, быстро являлись флаги. Комнаты были наполнены важнейшими людьми либеральной партии Неаполя. Тут были все члены комитета, столько месяцев издававшего свои таинственные приказания, новый командир национальной гвардии Айала, историк Леопарди. Множество англичан, в том числе лорд Льяновер, и несколько дам,— дам было мало, потому что все еще ожидали каких-нибудь беспорядков на улицах. Я стоял подле священника, бывшего президентом временного правительства в Лечче и рассказывавшего множество анекдотов о Гарибальди, которого он хорошо знал в Риме. Но что же замедлил диктатор? Уже половина одиннадцатого, а его все еще нет. Наконец звонит колокольчик, приближается поезд, поднимается оглушительный крик ‘viva’,— но нет, это не герой: поезд привез баварских солдат, перешедших на сторону победителя. Наконец бьет 12 часов, опять звонит колокольчик, и издалека подается сигнал, что едет Гарибальди. ‘Viva Garibaldi!’ кричат тысячи голосов, и поезд останавливается. Выходят несколько человек в красных блузах, их схватывают, обнимают, целуют с беспощадностью, которой отличается итальянская горячность. Был тут господин пожилых лет, которого по бороде приняли за Гарибальди и обнимали так, что не энаю, остался ли он в живых. Но сам Гарибальди обошел кругом, через другую дверь, и когда заметили это, бросились ловить его. Мы объехали кругом по переулкам к церкви Santa-Maria del Carmin и, благодаря этой ловкой мысли, выехали навстречу диктатору. Я узнал его с первого взгляда, по величию и прямодушию, выражающемуся на его лице, и был поражен его спокойным самообладанием и чрезвычайною мягкостью его улыбки. Он ехал в наемном экипаже. Окруженный тысячами народа, оглушаемый его криками, он проехал мимо королевского дворца, лишь за несколько часов перед тем покинутого Франциском, и остановился во дворце, назначенном для приема иностранных государей. Толпа взволновалась и требовала, чтобы Гарибальди вышел к ней. На балконе явилась одна красная блуза, потом другая, наконец Гарибальди. Какой крик поднялся тут! Говорить было невозможно. Гарибальди облокотился на решетку и внимательно смотрел на толпу, наконец стал делать рукою знаки, что хочет говорить. Долго народ не мог удержаться от криков, но через несколько времени водворилось совершенное молчание. ‘Неаполитанцы!’ сказал он звучным и твердым голосом: ‘ныне торжественный, святой, вечно памятный день. Ныне вы сделались свободным народом. Благодарю вас от имени всей Италии. Вы совершили великое дело не для одной Италии, но для всего человечества. Да здравствует свобода! Да здравствует Италия!’
Восклицание было повторено бесчисленными голосами, много любопытного представляла собравшаяся толпа: в ней был легион амазонок, числом до 200, одетых в гарибальдиевский мундир, эти женщины поклялись стать в первом ряду национальной гвардии, если войска нападут на город, тут были священники с трехцветными перевязями и с. трехцветными знаменами, были монахи с ружьями на плечах, были сотни лаццарони с пиками, которыми запаслись они для защиты баррикад, в случае нападения войск. Я заметил, что Гарибальди не упомянул ни одним словом об Викторе-Эммануэле, заметил также, что и на улицах редко кричали что-нибудь, кроме ‘да здравствует Гарибальди! да здравствует Италия!’ Вошедши во дворец и в залу, где принимал Гарибальди, я увидел, что он дает аудиенцию венецианским депутатам. ‘У нас все готово и организовано, генерал, и мы нетерпеливо ждем минуты, когда начать’.— ‘У вас не может быть больше нетерпения, чем у меня’,— отвечал он им’.

ОБЩИЙ ОЧЕРК ХОДА СОБЫТИЙ В ЮЖНОЙ И СРЕДНЕЙ ИТАЛИИ

Несмотря на сказочные успехи Гарибальди в Сицилии, намерение его перевести войну на континент представлялось планом чрезвычайно рискованным. После всех потерь, понесенных королевскими войсками в Палермо и при Мелаццо, у Франциска II оставалось еще от 80 до 100 тысяч войска. Прежние неаполитанские генералы были люди неспособные, но уже выдвигались на первый план другие командиры, считавшиеся хорошими генералами, например Боско и фон-Михель. Какова бы ни была боевая годность собственно неаполитанских солдат, в их армии находилось несколько тысяч немецких наемников, буйных, но очень храбрых. Один этот иностранный корпус имел силу, повидимому слишком достаточную для отражения волонтеров Гарибальди. Да и между самими неаполитанскими солдатами находилось несколько полков, которых нельзя было подозревать в неохоте сражаться. Таковы были, между прочим, гвардейские полки. Таким образом, если и не считать ни за что большую половину неаполитанской армии, все-таки оставалось в ней от 20 до 30 тысяч войска, казавшегося очень надежным. У Гарибальди все силы едва ли простирались до такой цифры. Значительную часть их он должен был оставить для охранения Сицилии и никак не мог переправить на материк больше 15 000. Из этих 15 000 две трети составляли новобранцы, слишком мало пригодные к серьезным битвам: 4 или 5 тысяч человек, никак не больше, должны были бы выносить на себе всю тяжесть сражений. Слишком сомнительно было, чтобы такая горсть людей, какою бы храбростью она ни отличалась, могла устоять против надежных неаполитанских войск, в пять или в шесть раз многочисленнейших и имеющих за собою еще десятки тысяч солдат, которые при первом успехе своих товарищей так же укрепились бы духом, бросились бы задавить ничтожного неприятеля. Поэтому до самого последнего акта борьбы такие люди, как Уллоа и Боско, находили, что лишь бы только представилась им возможность сразиться, Гарибальди был бы подавлен. Нет нужды, что он уже прошел большую часть королевства,— в несколько дней могли быть возвращены под власть Франциска II не только континентальные провинции, но и самая Сицилия. Так думали неаполитанские генералы, когда он приближался уже к Салерно. Действительно, он не был поражен только потому, что не успевали они удержать войск на месте до встречи с ним. У неаполитанских солдат не поднимались на него руки, они поспешно двигались назад, лишь только слышали, что он подходит, и на отступлении разбегались толпами. Войны не было, был только ряд капитуляций. Тут повторилось, только в противоположном смысле, то самое, что было в 1821 и 1823 годах в Испании при движении французов на помощь Фердинанду VII и в Неаполе при движении австрийцев на помощь Фердинанду I. Весь успех Гарибальди произошел лишь оттого, что он умел предвидеть это. Мы представили подробные рассказы корреспондентов ‘Times’a’ о важнейших сторонах неаполитанской катастрофы, о действиях Гарибальди и о событиях, происходивших в столице королевства в последние дни перед его прибытием. Нам остается только дать краткий общий очерк, с которым читатель мог бы связать эти подробности.
Весь южный конец западного берега Калабрий покрыт множеством маленьких фортов, находящихся в связи между собою. Неаполитанское правительство всегда считало эту границу своих континентальных владений самою слабою частью своих границ и давно укрепило ее. Кроме фортов, континентальный берег пролива был защищаем флотом, бороться с которым Гарибальди не имел никаких средств. Поэтому, решившись сделать высадку, он имел только тот шанс успеха, что какой-нибудь хитростью обманет неприятеля. Хитрость удалась ему и здесь, точно так же, как под Палермо. Он делал серьезнейшие приготовления на северо-восточном углу Сицилии, на мысе Фаро, показывая вид, что, несмотря на форты и на флот, хочет переправиться в проливе и собственно в самом узком месте, у северо-западного конца пролива, с мыса Фаро прямо к фортам Шилле или Фиумарскому. Истинный план свой он умел сохранить в такой глубокой тайне, что даже его штаб верил серьезности приготовлений, делавшихся на мысе Фаро. Да и в самом деле, как было не верить? — Все его перевозочные средства состояли, повидимому, только в рыбацких лодках, на которых нельзя пускаться в открытое море. Ясно было, что он может думать о переправе лишь в таком месте, где с одного берега виден другой. Все внимание неаполитанцев, как и внимание собственных его офицеров, было сосредоточено на проливе. Но что же делал он между тем? В сражении при Мелаццо участвовала лишь одна из его дивизий, бывшая в авангарде, другие дивизии, далеко отставшие от нее, шли к Мессине затем, чтобы сосредоточиться, как все думали, на мысе Фаро. Но август в Сицилии чрезвычайно зноен, нельзя же было слишком изнурять войска форсированными переходами, должны же были они после нескольких маршей останавливаться где-нибудь для отдыха. Все эти отдыхи и марши казались имеющими значение лишь для расчета времени, к какому вся армия сосредоточится под Мессиною. Вот одной из дивизий, приближавшихся к Мессине, пришлось иметь стоянку для отдыха в Таормине, на восточном берегу Сицилии, еще очень далеко и от Мессины и от пролива. Никто не думал ни об этой дивизии, ни о Таормине. Да и как было думать? На восточном берегу Сицилии Гарибальди не имел никаких перевозочных средств. Все они собраны были на северном берегу, в Палермо и в Фаро. Путь из Палермо в Фаро на восточный берег острова идет через пролив, а пролив был занят неаполитанским флотом. Итак, дивизия, отдыхавшая в Таормине, могла найти для себя суда или лодки только тогда, когда пройдет на северный берег. Но вот, в противность всякому правдоподобию, она явилась на континенте. Как могло это случиться? Для переправы через открытое море, для переезда в несколько десятков верст не годились рыбацкие лодки, они спокойно оставались у мыса Фаро, служа для неаполитанцев предметом внимательного наблюдения. Но пароходы Гарибальди беспрестанно разъезжали из Фаро в Палермо, из Палермо в Фаро, эти поездки нужны были для отправления к Мессине новых волонтеров, приезжавших в Палермо. Однажды волонтеров было довольно много, оттого понадобилось для них два парохода, итак, выехали из Палермо два парохода. Ничего чрезвычайного тут не было, это бывало и прежде. Куда они поехали? Разумеется, на запад вдоль северного берега к Мессине, как ездили уже много раз. Но когда все думали, что они отправились из Палермо, по обыкновению, на восток, они поплыли на запад, потом на юг, объехали кругом всю Сицилию, явились у Таормины, в несколько часов посадил на них Гарибальди стоявшую в Таормине дивизию и еще через несколько часов спокойно высаживался на таком пункте Калабрийского берега, куда, по всем расчетам, никак не могли переправиться его войска. Если бы хотя кому-нибудь в неаполитанском флоте вздумалось ожидать такого маневра, все дело расстроилось бы: одного из многих военных пароходов неаполитанского флота было достаточно, чтобы задержать всю экспедицию Гарибальди. Точно так же нескольких пушек на берегу было бы довольно, чтобы заставить экспедицию вернуться назад. Но Гарибальди выбрал такой пункт Калабрийского берега, на котором не встретил ни малейшего сопротивления.
Все неаполитанские войска, находившиеся в южной части Калабрий, были расположены на западном берегу, которому одному угрожала опасность, по мнению их генералов. Главные силы были расположены на той части западного берега, которая находится против пролива. Южнее того и на западном берегу было мало войск, а Гарибальди высадился на южном берегу, довольно далеко от западного. Эти места казались находящимися вне всякой опасности, и войск по соседству вовсе не было. Корпус Гарибальди, спокойно высадившись и несколько отдохнув, двинулся на Реджо, служивший центральною позициею королевских войск в южной Калабрий. В этом городе, имеющем 15 000 жителей, находилось менее тысячи королевских солдат. Сопротивление было так безнадежно, что неаполитанский командир не считал себя довольно сильным для борьбы не только с Гарибальди, но и с горожанами: они своими угрозами заставили его выйти за город. Нескольких выстрелов было достаточно, чтобы прогнать неаполитанцев в цитадель, которая также сдалась через несколько часов. Эта первая стычка была единственною попыткою сопротивления неаполитанских войск до самого вступления Гарибальди в Неаполь. Да и она была так ничтожна, что едва ли стоила волонтерам десятка убитых, а далее Гарибальди уже не встречал сопротивления. Говорят, что до самого занятия столицы он потерял только восемь человек убитыми и только 15 из его волонтеров были ранены. Почти все они пострадали в стычке под Реджо. В числе убитых тут находился француз де-Флотт, потеря которого опечалила всю армию волонтеров. Де-Флотт в 1848 году был осужден на вечную ссылку за участие в июньском восстании1. Ссылка была потом заменена изгнанием, но он успел тайно пробраться во Францию и долго занимал там под фальшивым именем довольно важное место по управлению одною из железных дорог. Открыв через несколько лет настоящее его имя, французская полиция не стала тревожить его. Услышав о приготовлениях итальянцев к сицилийской экспедиции, он бросил свое обеспеченное положение и скоро приобрел любовь Гарибальди замечательною храбростью и благородством характера. Признательные итальянцы открыли теперь подписку на памятник ему.
В то самое время, как шла перестрелка под Реджо, переехали через пролив на Калабрийский берег несколько тысяч волонтеров, стоявших у Фаро. Неаполитанские пароходы ушли от Фаро на юг помогать обороне Реджо, и лодки, собранные в Фаро, воспользовались их отсутствием. Скоро этот корпус соединился с тем, который сражался у Реджо. Линия фортов южного конца Калабрий не могла бы противиться волонтерам, один за другим форты сдались без сопротивления, и Гарибальди быстро двинулся на север. Летучие колонны, составлявшие авангард неаполитанских сил, были обойдены им, солдаты их сдались на капитуляцию или разбежались без всяких капитуляций.
Все королевские войска расположены были по единственной дороге, которая соединяет Неаполь с южными провинциями. Дорога эта идет по западному прибрежью. В восточных провинциях находились лишь очень немногие и очень слабые отряды, состоявшие почти исключительно из конных жандармов. Они не могли удерживать в повиновении жителей, готовившихся поддержать Гарибальди, лишь только он высадится. Восстание началось в восточной полосе королевства одновременно с тем, как переправился в Калабрию, недели за две перед высадкою самого Гарибальди, небольшой отряд волонтеров, скрывшийся во внутренность полуострова, в ожидании главных сил. По взятии Реджо восстание охватило всю юго-восточную часть королевства, и тысячи инсургентов пошли на запад, чтобы овладеть прибрежною дорогою. Они захватывали бесчисленные дефиле этой единственной дороги, сообщения между разными корпусами королевских войск были прерваны, и те отряды, которые не были принуждены положить оружие, поспешно отступали, с каждым днем уменьшаясь в числе: солдаты разбегались из-под знамен, или вовсе не встречая неприятеля, или встречая его лишь затем, чтобы принять капитуляцию. Гарибальди вел на север свое войско, простиравшееся до 10 или 12 тысяч человек. Скоро увидел он, что неаполитанские войска исчезают с его пути гораздо быстрее, чем могут итти его солдаты, он с одними офицерами своего штаба поехал впереди своих колонн занимать ожидавшие его провинции. Разве первую четверть пути до Неаполя он совершил с войском, остальные три четверти совершил в сопровождении только офицерской свиты своей и в самый Неаполь приехал только с 18 или 19 офицерами. На этом мы остановимся в рассказе о его действиях, и посмотрим, что делалось в столице королевства в те дни, когда он готовил высадку и потом ехал, как будто мирный правитель, на почтовых лошадях и наконец в вагоне.
Около двух месяцев, с последних чисел июня до половины августа, существовала в Неаполе странная смесь конституционного и придворного, либерального и реакционного правительств. Из того, что делалось в Неаполе, половина делалась властью конституционного министерства в одном смысле, другая половина в совершенно противоположном смысле делалась силою прежних людей, удержавшихся во многих важных должностях, особенно по военной части, и сохранявших влияние на короля. Когда видно стало, что на-днях произойдет высадка Гарибальди, и обнаружились признаки скорого восстания в восточных провинциях, реакционная партия объявила королевство находящимся в осадном положении (14 августа). Но все предчувствовали, что скоро Гарибальди будет в столице, а когда он высадился, стали считать этот срок не неделями, а днями, потому осадное положение оставалось существующим лишь на бумаге. У реакционеров не было ни солдат, ни даже офицеров. Они должны были бездействовать, не находя исполнителей для распоряжений, которые желали бы принять. Партия сопротивления с каждым днем ослабевала, хотя ее приверженцы оставались на местах, повидимому дававших им полную власть, общественное мнение с такою уверенностью твердило им: ‘вы ничего не можете сделать’, что у них опускались руки. Они сами довели себя до такого положения своею прежнею безрассудностью. Они видели себя неприготовленными к борьбе, потому что слишком привыкли к безответности населения.
Они так привыкли к ней, что даже и теперь слишком многие из них не понимали всей безнадежности своего положения. Трудно поверить, что, в виду приближающегося неприятеля, покидаемые всеми, они не переставали заниматься интригами друг против друга, как будто бы продолжается положение дел, существовавшее год тому назад. Мы говорили несколько раз о планах, составлявшихся мачехою нынешнего короля во время болезни его отца. Для изменения порядка престолонаследия, а по восшествии Франциска II на престол — для низвержения пасынка и провозглашения королем графа Трани. Мы говорили, что было несколько таких попыток даже в последние месяцы, когда Гарибальди уже овладевал Сицилиею. Принужденная удалиться из Неаполя, вдовствующая королева продолжала заниматься прежними интригами, а в последние дни своего царствования Франциск II нашел еще нового соперника в кругу своего семейства.
Дядя короля, граф Аквильский, постоянно одобрял систему, господствовавшую в Неаполе, но когда после высадки Гарибальди в Сицилию заговорили в Неаполе о конституции, он вдруг начал горячо поддерживать это требование. Его аильным настояниям в последнем заседании прежнего министерства более всего обязаны были своею победою люди, думавшие лишить Гарибальди приверженцев в Неаполе провозглашением конституции: он убедил короля дать отставку прежним министрам и составить конституционный кабинет. Он же рекомендовал королю Либорио Романо, либеральнейшего из новых правителей. Странна была такая перемена в графе Аквильском, но причины ее скоро прояснились. Дядя короля искал популярности, чтобы, воспользовавшись тяжелым положением своего племянника, стать на его место. Когда графу Аквильскому показалось, что он приобрел расположение неаполитанцев своим конституционизмом, он начал приготовлять дворцовую революцию. Он составил себе толпу кондотьеров, которым давал по пиастру в день жалованья, которых снабдил кинжалами, револьверами и ружьями. Для них сшиты были мундиры национальных гвардейцев, чтобы, вмешавшись в ряды национальной гвардии, они тем легче могли увлечь ее за собою. Заготовлялись прокламации, провозглашавшие отстранение Франциска II от управления делами и регентство графа Аквильского. По данному сигналу вооруженные наемники графа должны были броситься ко дворцу и произвести переворот. Министерство узнало об этом плане, и граф Аквильский сам ускорил несчастную для него развязку, не умев до конца выдержать роли горячего конституциониста. Однажды в совете министров он заговорил новым тоном, требуя реакционных мер и обвиняя конституционных министров в измене. Для собственной защиты они принуждены были высказать, что знают его замысел, что измена задумана не ими, а им, немедленно отправились к королю и, раскрыв ему дело, получили разрешение удалить заговорщика за пределы королевства. Напрасно граф Аквильский требовал свидания с своим племянником: министры убедили короля отказать ему в личных объяснениях, и, через несколько часов, он принужден был отправиться во Францию. Необходимостью принять предосторожности против его замысла многие объясняют провозглашение осадного положения, приписывая самим министрам эту меру, которую мы называли следствием внушений реакционной партии. Так или иначе происходило дело, по своему собственному соображению министры провозгласили осадное положение или подчинились в этом случае требованию Франциска II, конечно, трудно сказать. Достоверно только то, что при тогдашнем расположении столицы реакционная партия не могла воспользоваться этою мерою, которая обыкновенно бывает залогом ее торжества, и что сама эта партия разделялась на враждебные котерии2, строившие заговоры против короля то в пользу его брата, то в пользу одного из его дядей.
Впрочем, и другой дядя короля, граф Сиракузский, думал, подобно вдовствующей королеве и графу Аквильскому, воспользоваться обстоятельствами для присвоения власти. Он вел свой замысел гораздо искуснее. Четыре месяца тому назад мы говорили о его знаменитом письме к королю. Выставляя себя либералом, он уже давно заискивал популярности, теперь, рассчитав, что ни от имени Франциска II, ни от собственного имени не может он долго управлять Неаполем, потому что Неаполь скоро провозгласит королем Виктора-Эммануэля, он вступил в сношения с туринским министерством. Интересы его сходились тут с интересами графа Кавура: чтобы разъяснить это, мы должны сказать несколько слов об отношениях Кавура к Гарибальди. Общий очерк мы сделаем ниже, а теперь упомянем о том, что нужно для объяснения хода дел в столице Неаполитанского королевства.
При вражде своей к Гарибальди, граф Кавур всячески старался, чтобы дело кончилось до появления его в Неаполе. К этому представлялись два пути: убедить Франциска II уехать из Неаполя, когда Гарибальди был еще далеко, или произвести в Неа-поле восстание. В том и другом случае была надежда, что приверженцы немедленного присоединения одержат верх над партиен) Гарибальди и передадут столицу под власть сардинского министерства прежде, чем успеет явиться туда диктатор. Самым простым средством казалось произвести восстание. На этот случай были присланы в неаполитанскую гавань три сардинские фрегата с двумя батальонами сардинских стрелков. При первом народном движении они должны были выйти на берег и стать опорою национальной гвардии в битве с неаполитанскими войсками. Натуральным образом власть над городом оказалась бы в руках сардинского отряда, которому приписали бы всю честь победы и сами горожане, очень мало надеявшиеся на собственную силу. Агенты Кавура образовали бы временное правительство, которое тотчас же отдалось бы в распоряжение туринского кабинета. Этот план возбудил тайную, но чрезвычайно сильную борьбу между предводителями двух партий, на которые делились и в Неаполе, как повсюду, итальянские патриоты. Пьемонтская, или так называемая умеренная партия, в противность своему названию, возбуждала столицу к постройке баррикад. Крайняя партия, которую называют ее противники республиканской, или мацциниевской, всеми силами старалась удержать город от восстания и поддержать спокойствие. Успех был постоянно на ее стороне, отчасти потому, что горожане очень боялись бомбардирования, казавшегося им неизбежною принадлежностью баррикад, отчасти, конечно, и потому, что она, действуя в пользу Гарибальди, имела более симпатии в массе. Борьба продолжалась до самого приезда Гарибальди в Салерно, агенты Кавура отказались от надежды только тогда, когда узнали, что диктатор через несколько часов явится в столице. Но давно уже было видно, что усилия их увлечь жителей столицы к восстанию будут напрасны. Потому Кавур склонился на предложения графа Сиракузского, видя в его плане новый способ не допустить Гарибальди до Неаполя. Граф Сиракузский надеялся (и, говорят, получил обещание из Турина), что, в благодарность за такую услугу, он будет назначен вице-королем Южной Италии. План его состоял в том, чтобы заставить Франциска немедленно уехать из Неаполя. Для этого он (около 22 августа) обнародовал письмо к своему племяннику, в самых благозвучных фразах он доказывал королю надобность как можно поскорее покинуть столицу, в переводе эти фразы значили просто: ‘поскорее очищайте мне место, любезнейший родственник’. Но письмо произвело на короля не то впечатление, какого ждал автор: король заговорил, что надобно наказать графа Сиракузского. Министры не согласились,— да и в самом деле, трудно было думать о наказании человека, говорившего почтительным тоном то самое, что резко говорилось всеми на всех улицах. На массу письмо не произвело вовсе никакого впечатления. Граф Сиракузский уцелел и остался в милости у сардинского кабинета,— больше он ничего не выиграл, и сошел со сцены.
Покинутый своими родственниками, старавшимися вырвать у него власть, уже столь близкую к совершенной погибели, Франциск II все еще думал защищаться в Неаполе. С этою целью он назначил военным комендантом столицы генерала Котруфиано, а командиром национальной гвардии князя Искителлу. Один из них должен был при вступлении Гарибальди бомбардировать город, другой помешать национальной гвардии защищать народ, на который нападут войска. Министры потребовали отставки обоих генералов. Король не согласился. Тогда министры подали в отставку. Король не мог принять ее, потому что она повела бы к восстанию. Котруфиано был отставлен. Искителла сам подал в отставку. На их места были назначены де-Соже и Вилья, которые ни в каком случае не решились бы разорять город или поднимать в нем резню. Столица успокоилась, и странны были последние дни царствования Франциска II: он был как будто чужой человек в Неаполе, готовившемся встречать Гарибальди. Мы представили извлечение из неаполитанской корреспонденции ‘Times’a’ за эти дни, очерки, ею представляемые, не требуют никаких пояснений.
С приближением Гарибальди к Неаполю итальянский вопрос решительно принял ту новую форму, которую раньше или позже должен был принять. Успехи волонтеров принудили Кавура выйти из бездействия. Сардинские войска двинулись против папской армии, и все газеты предсказывают теперь близость войны между итальянцами и австрийским правительством. Чтобы понять решимость Кавура на такой опасный вызов, мы должны припомнить отношения туринского кабинета к итальянскому движению с самого начала гарибальдиевской экспедиции. Читателю известно, что граф Кавур всячески противился отплытию Гарибальди из Генуи. Препятствия, которые он ставил экспедиции, замедлили ее на несколько дней и отняли у Гарибальди возможность взять с собою более 1 000 человек волонтеров, между тем как было готово их к отъезду тысяч пять. Судя по выражениям газетных органов Кавура, надобно думать, что туринский министр надеялся на неудачу Гарибальди и считал его разбитие неаполитанцами за единственное спасение для Италии от нового подавления австрийцами. Конечно, он полагал, что действует как благоразумный патриот, когда и по отъезде Гарибальди мешал отправлению новых экспедиций в Сицилию. Но победа волонтеров при Калата-Фмми усилила энтузиазм северной Италии до того, что Кавур принужден был уступить: мешать отправлению экспедиций из Генуи значило бы возбуждать восстание в Ломбардии и Генуе. Они отправлялись, но туринское правительство все-таки делало множество мелких затруднений доктору Бертани, оставшемуся в Генуе агентом Гарибальди по снаряжению экспедиций. По взятии Палермо оно стало действовать на Гарибальди, чтобы убедить его остановиться на этом первом успехе и не переносить войны на континент. Читатель помнит, с каким крайним усердием хлопотал об этом поверенный Кавура в Палермо, Ла-Фарина. Увидев непреклонность Гарибальди, Ла-Фарина не усомнился поднимать против него жителей Палермо, Гарибальди говорит, что Ла-Фарина уже устроил против него заговор, хотел арестовать его, если он не сложит с себя власти добровольно. Правдивость Гарибальди известна и трудно сомневаться в том, что Ла-Фарина действительно собирался прибегнуть к насильственным мерам против него. Заговорщик был предупрежден и выслан назад в Турин. Кавур выказал чрезвычайное раздражение, но, увидев, что все население северной Италии приняло сторону Гарибальди в этой ссоре, должен был перенести обиду. Дело было улажено разрешением отправиться в Палермо, для управления делами в отсутствие Гарибальди, де-Претису — и Кавур возобновил свои настояния, чтобы Гарибальди оставил в покое неаполитанские владения на континенте. Как сильны были эти настояния, видим из слов самого Гарибальди: ‘я пойду в Неаполь, хотя бы пришлось для этого сражаться с сардинским войском’. Разумеется, и тут, как прежде, Кавур не мог употребить военной силы,— сардинские губернаторы доносили, что народ бросится на войска, если они будут двинуты против волонтеров, а командиры сардинских войск доносили, что ни офицеры, ни солдаты не пойдут против волонтеров. Отправление экспедиций ,из Генуи в Сицилию продолжалось по этой невозможности употребить против них военную силу, но были придуманы средства сначала уменьшить прилив волонтеров к Гарибальди, а напоследок и остановить их военной силой. Было объявлено в сардинских владениях, что молодые люди, желающие служить национальному делу, должны составлять волонтерские отряды в своих собственных округах, что эти отряды, которые останутся дома, принесут отечеству в минуту опасности гораздо больше пользы, чем люди, отправляющиеся в Сицилию, где энтузиазм их только навлечет на Италию новые бедствия. Средство это было придумано очень ловко, но все-таки не удалось. Отряды волонтеров для домашней службы не формировались, и молодежь попрежнему шла к Гарибальди. Гораздо действительнее оказалось другое средство: все органы Кавура говорили, что Гарибальди служит орудием маццинистов, а Маццини хочет не освобождения Италии от австрийцев, не ее соединения,— нет, хочет только провозглашения республики и в Сицилии, и в Неаполе, и в самом, Турине. Таким образом, Гарибальди был выставляем за человека, посредством которого Маццини хочет низвергнуть Виктора-Эммануэля. Когда эти слухи о влиянии Маццини на Гарибальди и о намерении Маццини низвергнуть Виктора-Эммануэля были достаточно распространены, Кавур отважился поступить решительнее прежнего: в Генуе снаряжалась большая экспедиция для вторжения в Папскую область одновременно с тем, как Гарибальди высадится в Калабрий. Министр внутренних дел Фарини, которого Кавур часто заставлял в последнее время действовать вместо себя, потому что Фарини сохранил больше популярности, нежели он, приехал в Геную (з начале августа) и объявил Бертани, что арестует его и употребит военную силу против волонтеров, если они не откажутся от своего намерения. Бертани принужден был уступить, но оставить в Генуе многочисленных волонтеров, раздраженных враждебными действиями против них, показалось слишком опасно, и чтобы сбыть их с рук, отправили их на остров Сардинию, заставив и Бертани удалиться вместе с ними. План действий, составленный Гарибальди, был наполовину разрушен этим, и высадка его на континент замедлена. Читатель видел в переведенных нами письмах, что Бертани явился прямо к Гарибальди, что экспедиция в папские владения составлялась по плану Гарибальди, что Бертани и в этом случае, как во всех других, был только агентом и поверенным Гарибальди. Но сардинские газеты министерской партии с невероятною смелостью разглашали совершенно противное: они говорили, что Бертани изменил Гарибальди, начал действовать против него, что экспедиция, снаряжаемая Бертани против папских войск, собственно потому и была устранена сардинским министерством, что должна была послужить для Маццини средством вырвать власть над итальянским движением из рук Гарибальди. Органы Кавура доходили до того, что утверждали, будто бы Бертани, этот враг Гарибальди, вовсе не имел участия в снаряжении прежних экспедиций, отправлявшихся в Сицилию: Бертани только интриговал по внушениям Маццини, и волонтеры, отправлявшиеся в Сицилию, не хотели иметь с ним никакого дела: их набирал, вооружал и отправлял адвокат Крессини, о котором никто до тех пор и не слышал. Этот открытый графом Кавуром великий двигатель экспедиций был в действительности одним из многочисленных второстепенных агентов, находившихся в распоряжении Бертани.
Таковы были отношения графа Кавура к итальянскому движению перед высадкою Гарибальди на континент: он, сколько мог, мешал движению и находился во вражде с Гарибальди. Вражда не прекратилась и до последнего времени, но неожиданные успехи национального движения заставили Кавура изменить образ действий. Когда обнаружилось, что Франциск II скоро должен будет выехать из Неаполя, Кавур, как мы уже рассказывали, хотел занять эту столицу раньше Гарибальди и не допустить его туда. Мы говорили об отправлении сардинских войск в неаполитанскую гавань и о замысле графа Сиракузского. Кроме этих способов не допустить Гарибальди до Неаполя, был употреблен Кавуром в дело еще третий способ, которого нельзя назвать благоразумным с его стороны. Из приближенных падавшего короля первые покинули Франциска те люди, которые прежде утверждали его в образе действий, бывших причиною его падения. Большая часть из них удовлетворилась, впрочем, тем, что бежали за границу, покидая короля на произвол судьбы. Но нашлись предатели еще менее совестливые. Из них особенно отличился генерал Нунцианте, бывший прежде самым усердным служителем реакционных мер. Увидев, что счастие на стороне Гарибальди, он поспешил в Турин к графу Кавуру, условился с ним и, возвратившись в неаполитанские владения, издал прокламацию к неаполитанской армии, приглашая своих старых товарищей по оружию собираться вокруг него, генерала Нунцианте, ставшего непримиримым противником Франциска II и верным слугою Виктора-Эммануэля. Удивительно, до какой степени ослеплен был граф Кавур желанием не допустить Гарибальди до Неаполя: как мог он забыть, что предатели, подобные Нунцианте, бывают слишком опасными сообщниками? Если бы Нунцианте удалось, при помощи Кавура, захватить власть в Неаполе, он, конечно, первою своею заботою поставил бы погубить графа Кавура со всеми, без различия, патриотами и кавуровской и мацциниевской партий. Но и это дело не удалось. Для тех из неаполитанских солдат, которые хотели перейти на сторону патриотов, выбор между Нунцианте и Гарибальди не мог быть сомнителен. Как мог не предвидеть Кавур и этого, как не предугадал он, что сношениями с Нунцианте он навлекает на себя порицание, без всякой возможности выигрыша?
Но должно отдать Кавуру ту справедливость, что он выказал наконец себя человеком расчетливым, когда увидел неудачу всех своих попыток действовать мелкими интригами. Он понял наконец, что единственное средство бороться с Гарибальди и радикалами, представителем которых служит Гарибальди, состоит в том, чтобы самому приняться за дело, дающее им власть над нациею. Народное движение оказалось неудержимым, в противность прежним усилиям Кавура удержать его. Еще несколько недель, и общественное мнение передало бы управление делами в северной Италии предводителю волонтеров и людям, мнение которых он разделяет. Чтобы удержать власть, Кавуру надобно было самому стать во главе движения, и он сделал это.
По обыкновению, мы не берем на себя труда разбирать, на чьей стороне должно быть сочувствие читателя, кто прав, Франциск II, Пий IX, Виктор-Эммануэль, император Наполеон или император Франц-Иосиф,— Рехберг, Антонелли, Кавур или Маццини и Гарибальди,— мы предоставляем самому читателю рассуждать, чьи принципы полезнее. Если иногда мы и делаем какие-нибудь суждения о действиях той или другой партии, того или другого политического лица, то единственно лишь с точки зрения расчетливости этих действий, пригодности их для той цели, какую имеют в виду люди, их совершающие, а вовсе не с той точки зрения, хороша или дурна сама эта цель. Так и теперь мы вовсе не хотим судить о том, хорошо или дурно само по себе дело, одним из представителей которого служит Кавур,— дело низвержения прежнего порядка в Италии для доставления политического единства итальянской нации, мы говорим только, что он понял наконец, каким единственным способом может он вырвать ведение этого дела из рук Гарибальди, а когда понял потребности своего положения, то стал действовать очень быстро и расчетливо. Фарини был послан к императору французов, путешествовавшему по новоприобретенным от Сардинии областям, объяснить причины, заставляющие туринское правительство послать войска на поддержку национального движения. Гарибальди — предводитель революционных сил, если оставить национальное движение без других руководителей, оно, овладев Неаполем, устремится на Рим, и французы должны будут отправиться оттуда на родину или сражаться против итальянцев. То и другое несообразно с намерениями императора французов, итак, он должен разрешить Кавуру стать во главе движения, чтобы связать руки Гарибальди. В этом состояла сущность соображений, так или иначе изложенных Фарини императору французов. Мы не знаем, в каких именно словах отвечал Наполеон III, но сущность ответа обнаруживается ходом дел. Разрешение, вероятно, было дано, с условием, чтобы остались неприкосновенны Рим и его окрестности.
Тотчас же по возвращении Фарини в Турин были приняты меры, чтобы сардинские войска могли по первому знаку вступить в папские владения. Читатель знает общий ход следовавших затем событий. С приближением Гарибальди к Неаполю начались восстания в тех городах папских владений, где не было войск Ламорисьера. Инсургенты послали просить покровительства у Виктора-Эммануэля, он принял их под свою защиту, и два корпуса сардинских войск быстро двинулись на Ламорисьера,— один, под командою Чальдини, по восточному берегу на Анкону, другой по долине Тибра, под командою Фанти. Они втрое превосходили числом те силы, которыми располагал Ламорисьер, и борьба не могла быть продолжительна, особенно если принять в соображение, что Ламорисьер не мог истребить ни воровства подрядчиков, поставщиков и самих командиров, ни буйства солдат, набранных большею частью из самых дурных людей целой Европы, он не мог быть победителем, но все-таки мог несколько замедлить развязку. Он распорядился так дурно, что потерял всю свою военную репутацию. Несколько отрядов его были захвачены врасплох, сам он был отрезан от Анконы, которая должна была служить ему операционным базисом, а когда бросился пробиваться к ней, был разбит наголову, опрометчиво атаковав неприятеля, стоявшего в слишком крепкой позиции. Через пять или шесть дней по открытии военных действий, папские войска остались только уже за стенами Анконы, которая не может долго держаться, будучи окружена с суши и с моря. Все это известно читателю, а связных и подробных известий мы еще не имеем в ту минуту, когда пишем это. Точно так же не можем еще мы представить связного рассказа о распоряжениях Гарибальди в Неаполе, о битве, которую имел он у Капуи с неаполитанскими войсками, и о том, в какое отношение стал он к туринскому правительству по занятии Неаполя и по открытии войны между Сардиниею и папою. Отлагая рассказ об этих делах до следующего месяца, мы скажем лишь несколько слов о различных шансах развязки, к которой быстро идет итальянский вопрос.
Если Кавур долго мешал национальному движению, он поступал так, разумеется, не по недостатку патриотизма,— нет, при всем нашем нерасположении превозносить его до облаков, мы не можем отказать ему в этом чувстве. Он просто боялся, что движение, до сих пор увенчивавшееся таким успехом, приведет Италию к потере всего, приобретенного ею. Он со всею умеренною партиею боялся, что император французов дозволит австрийцам воспользоваться экспедицией) Гарибальди для объявления войны Виктору-Эммануэлю, и находил, что Италия не может выдержать одна борьбу с ними ‘ будет подавлена. Действительно, при том способе войны, которого должна держаться умеренная партия, победа австрийцев едва ли подлежала бы сомнению.
Если Гарибальди не боится австрийцев, то лишь потому, что он рассчитывает вести войну иначе, имеет союзников, с которыми не может сойтись Кавур, от помощи которых отказался бы Кавур, если б они и захотели иметь с ним дело. Гарибальди думает не отбивать Венецию у австрийской державы, неприкосновенно остающейся во владении другими своими областями,— нет, он рассчитывает на восстание Венгрии, которое послужит сигналом других переворотов, так что не останется австрийских войск против него в Венеции. Точно так же он думает, что и Римом овладеет не посредством битвы с французами,— нет, он полагает, что французы уйдут из Рима, если потребует того вся Италия, он полагает, что общественное мнение самой Франции исполнит эту часть дела.
Кавур не хочет революций ни в Венгрии, ни где бы то ни было, и не полагает, чтобы Франция не допустила своих солдат до битв с итальянцами.
Много оскорблений наносил Кавур Гарибальди до взятия Палермо, но напрасно было бы приписывать нынешнюю вражду между ними личным неприятностям,— это вражда двух партий, из которых одна полагает, что для создания итальянского единства и величия надобно действовать революционным путем, другая надеется держаться только с разрешения императора французов, только в пределах, допускаемых им3. Которая из них одержит верх в Италии, мы увидим очень скоро.— 2 октября (20 сентября) соберется парламент королевства северной Италии, и его прениями разъяснится дело.

Октябрь 1860

Итальянские дела.— Борьба на Вольтурно.— Уничтожение папской армии.— Борьба между Кавуром и Гарибальди.— Австрийская конституция

Мы переводили вполне или в очень подробном извлечении корреспонденцию ‘Timesa’ о действиях Гарибальди в Сицилии и на континенте Италии до занятия Неаполя, но было бы излишним делом представлять такое же подробное изложение дальнейших военных событий около Капуи и под Анконою. Сражение при Кастельфидардо и взятие Анконы могут быть интересны в стратегическом отношении, битвы гарибальдиевских волонтеров с неаполитанскими близ Капуи могут считаться важными для решения общего вопроса о боевой годности милиций против регулярных войск и для решения другого, частного вопроса: действительно ли Гарибальди способен вести только партизанскую войну, или он имеет таланты, нужные для командования в большой войне, в правильных битвах между многочисленными армиями. Без всякого сомнения, эти вопросы очень любопытны, но они имеют только отвлеченный интерес, а развязка нынешних итальянских дел не зависит ни от того или другого решения этих вопросов, ни от военных действий, на основании которых могут быть так или иначе решаемы эти вопросы. Сардинские генералы действовали искусно, а Ламорисьер сделал много грубых ошибок в недолгий поход, кончившийся взятием Анконы,— но это все равно: хотя бы Ламорисьер действовал тут превосходно, а сардинские генералы очень плохо, исход борьбы был бы таков же, как теперь. Он был неотвратимо определен уже самою решимостью туринского правительства послать войска против Ламорисьера. Точно то же надобно сказать о борьбе между генералами Франциска II и Гарибальди. В битвах на Вольтурно обнаружилось, что волонтеры могут выигрывать правильные сражения против регулярных войск, а Гарибальди показал себя полководцем, умеющим командовать в больших правильных сражениях, но опять-таки это все равно: хотя бы волонтеры и не могли устоять против регулярных войск, хотя бы Гарибальди, будучи хорошим партизаном, оказался плохим главнокомандующим, хотя бы армия Франциска II и прогнала его далеко за Неаполь, развязка неаполитанских дел осталась бы та же: она уже была решена тем, что Франциск II однажды принужден был удалиться из Неаполя, возвращение в столицу не помогло бы ему, королевство, однажды признавшее власть Гарибальди и Виктора-Эммануэля, не могло возвратиться под власть Франциска II, пока он не получит иностранной помощи: никакие успехи собственных его войск не могли остановить соединения южной Италии с северною. Находя, что судьба Неаполитанского королевства и папских областей была определена самым вступлением Гарибальди в Неаполь и решением Кавура двинуть войско против Ламорисьера, находя, что следовавшие затем военные действия имели уже только второстепенное значение в ходе итальянского вопроса, мы считаем излишним излагать их с такою подробностию, как действия Гарибальди до вступления в Неаполь, и полагаем достаточным изложить их лишь в общих чертах.
Несколько раз мы уже говорили, что прежние успехи Гарибальди были основаны не на собственной его силе, а только на невозможности противника выставить для удержания его те силы, которыми, повидимому, располагал Франциск II. Пока Франциск II оставался владетелем своего королевства, он не мог бороться с Гарибальди, потому что все королевство было за Гарибальди. Неблагоприятность обстановки, в которой находились силы Франциска II, отнимала у них возможность действовать. Из 100 тысяч солдат, находившихся под его знаменами, половина думали только о том, чтобы убежать из-под знамен. Правда, за исключением этих ненадежных войск, оставалось несколько десятков тысяч солдат, не думавших изменять королю, и этих десятков тысяч было бы, повидимому, слишком довольно, чтобы задавить Гарибальди,— но дело в том, что нельзя было послать их против него. Они были нужны для удержания самого Неаполя от восстания. Отправить эти верные части войска в Калабрию — значило бы оставить столицу и соседние с нею провинции под охранением ненадежных войск, которые не помешали бы восстанию. Тогда только, когда стало уже нечего охранять, надежные войска Франциска II могли быть обращены на собственно военные действия, этим объясняется, почему Гарибальди дошел до Неаполя без битв. Когда он приблизился к Неаполю, Франциск II должен был покинуть столицу по стратегическим соображениям. Англичане требовали, чтобы он не бомбардировал Неаполя, не защищался в улицах и в цитаделях этого города, Магазины которого заключают много английских товаров. В Средиземном море всегда находится у англичан флот, который может поддержать их требования. Этого мало: Франциск II до сих пор надеется снова царствовать над Неаполем, а эта надежда разрушилась бы, если бы он раздражил жителей своей огромной столицы, подвергнув ее разорению. Такие соображения отнимали всякую мысль выдерживать осаду в неаполитанских цитаделях. А если нельзя было защищаться в самой столице, то военный расчет не дозволял давать битву перед нею. Оставшаяся без войска столица восстала бы, и путь отступления был бы отрезан для армии Франциска II. Оставить в Неаполе гарнизон, достаточный для удержания жителей, значило бы слишком ослабить действующую армию, подвергнуть себя верному поражению. А в случае поражения регулярное войско совершенно расстраивается, когда имеет в тылу у себя большой город, по улицам которого будет теснить его победитель. Вот причины, по которым Франциск II должен был отдать столицу без боя, когда Гарибальди приблизился к ней. Возможность сражаться открылась для него только тогда, когда почти все уже королевство с самим Неаполем перешло во власть Гарибальди. Но тогда уже никакими военными успехами нельзя было поправить дело. Отступив из Неаполя, Франциск II потерял все, кроме верной половины своего войска. Все государственные средства перешли в руки его противника. Его положение можно сравнить только с положением полководца, совершенно отрезанного от страны, которая должна была бы служить ему опорою. Никакие военные успехи не спасут от погибели армию, увидевшую себя в таком положении.
Исход борьбы был безнадежен, но можно было бы продлить ее, если бы генералы Франциска II умели воспользоваться обстоятельствами, если бы они знали положение своего противника и не теряли времени. Они могли бы одержать несколько побед, могли бы пройти с торжеством по нескольким из потерянных провинций, могли бы наказать их жителей за восстание прежде, чем принуждены будут искать убежища в чужих землях.
По отступлении из Неаполя они имели от 35 до 45 тысяч войска. Верстах в 40 на север от Неаполя они имели очень сильный операционный базис, от которого легко могли бы доходить до Неаполя и даже дальше. Этим базисом служила для них река Вольтурно с крепостью Капуею. Владея линиею реки, они не боялись быть отрезаны от главной своей опоры, от крепости Гаэты. У Гарибальди долго не было никаких средств препятствовать им, если бы они, опершись на Капую, вздумали двинуться в Неаполь. Читатель помнит, что Гарибальди приехал 8 сентября в Неаполь лишь с несколькими офицерами, оставив далеко за собою свои войска. Авангарды его колонн спешили за ним в почтовых и всяких других экипажах, какие только можно было собрать по дороге. Но эти авангарды, прибывшие в Неаполь дня через два после его, составляли лишь несколько сот человек. Скоро прибыла в Неаполь морем одна из колонн, севшая на пароходы в Калабрий, но и с нею Гарибальди имел всего каких-нибудь три или четыре тысячи человек. Вся задача состояла для него в том, чтобы удержать многочисленного неприятеля в бездействии, пока неприятель может задавить его. Надобно было сделать, чтобы королевские генералы воображали, будто он сильнее их, пока у него нет никаких сил для сопротивления. 9 сентября у него было лишь несколько человек волонтеров в Неаполе, но он все-таки послал их как будто в погоню за неприятелем, будто б имел силу его преследовать. Этот слабый авангард расположился в Казерте, в нескольких верстах от Капуи, служившей главною квартирою королевских войск. Нападать на них он, разумеется, не мог.
Видя, что неприятель не теснит их, королевские войска двинулись несколько вперед и стали угрожать городу Санта-Мария, лежащему между Капуею и Казертою. У Гарибальди едва нашлось под рукою несколько сот человек, они были поспешно посланы из Неаполя в Санта-Марию (13 сентября). Увидев их, королевские передовые колонны снова отступили под прикрытие капуанских пушек. В следующие дни Гарибальди успел прислать в Казерту еще тысяч 5 или 6 человек, и чтобы не дать королевским войскам преждевременно заметить, что у него еще очень мало сил, он почел нужным несколько потревожить неприятеля, как будто имеет средства для наступательных действий, которых в сущности еще не мог начать сколько-нибудь серьезным образом.
Крайний левый фланг королевских войск находился в Каяццо, городе, лежащем на границе западной ровной полосы с центральною гористою частью того края Италии. Выше Каяццо Вольтурно еще не широк и не глубок, так что можно переходить его вброд. К востоку от Каяццо в нескольких верстах идут горы, по которым могли довольно безопасно отступить волонтеры, когда опрокинется на них неприятель в больших силах. Эти соображения заставили Гарибальди выбрать Каяццо целью нападения. У него не было ни понтонов, никаких других средств перебраться через Вольтурно в средней или нижней части его течения, стало быть он мог действовать только в верхней части реки. Сил у него было еще так мало, что он не мог удержаться в отбитой позиции, потому надобно было выбирать для нападения позицию, с которой представлялся бы удобный путь отступления. Дело шло еще вовсе не о том, чтобы подвигаться вперед, а лишь о том, чтобы занять на несколько дней королевские войска, удержать их отважным нападением от мысли, что они сами могут напасть на позицию Гарибальди с верным успехом и принудить к отступлению малочисленного противника. Цель эта была вполне достигнута нападением на Каяццо.
17 сентября Гарибальди послал отряд в 300 человек на верховья Вольтурно, чтобы перейти реку и броситься на Каяццо. Приблизившись к этой позиции, волонтеры увидели, что она занята слишком, двумя тысячами королевских войск, и послали в главную квартиру за подкреплением. Гарибальди мог отправить на усиление этого первого отряда всего лишь несколько сот человек,— так мало еще было у него войска в Казерте. Вместе с этими подкреплениями весь отряд, назначенный для атаки на Каяццо, простирался лишь до 950 человек.
Чтобы развлечь внимание королевских войск и не оставить им возможности послать в Каяццо подкрепление левому флангу, и без того слишком вдвое превосходившему числом волонтеров, Гарибальди нашел необходимым сделать демонстрацию против главных сил королевской армии, около Капуи и ниже по реке. Из Казерты и Санта-Марии ведут к реке Вольтурно несколько дорог, три из них представляли некоторое удобство для прохода войск, и таким образом Гарибальди 18 сентября, когда отдельный отряд его должен был напасть на Каяццо, двинул остальные свои силы тремя колоннами из Казерты прямо на среднюю часть Вольтурно. Увидев приближение волонтеров, королевские войска расположились большими отрядами по южному берегу реки, но главные силы их оставались позади Капуи на северном берегу и в самой Капуе. Стремительным натиском волонтеры смяли неприятеля, которого встретили на доступном для них южном берегу, прогнали в Капую, и, увлекшись горячностью преследования, одна из колонн волонтеров зашла под пушки самой крепости, город был занят несколькими тысячами королевских солдат, а число волонтеров, готовившихся ворваться в город, простиралось всего до 6 или 7 сот человек. Колонною этою командовал немец Рюстов. (В армии Гарибальди есть несколько немецких волонтеров, из них, кроме Рюстова, значительную роль в военных действиях играет Мильвиц.) Он видел, что не удержать слишком рвавшихся вперед волонтеров значило бы отдать их всех на истребление многочисленному неприятелю, и повел свою колонну назад. На отступлении довольно много людей у него было перебито ядрами крепостных орудий. Точно так же и в некоторых других местах волонтеры слишком далеко завлеклись вперед, гонясь за неприятелем. Один из отрядов Гарибальди даже перебрался через Вольтурно вброд, в таком месте, где высота воды никак не позволила бы перейти реку людям менее восторженным. Волонтеры схватились за руки, растянулись цепью поперек реки и таким образом вышли на другой берег, держась друг за друга. Несколько времени они простояли на северной стороне: но неаполитанские резервы приближались, и горсть волонтеров переправилась назад.
Таким образом, энтузиазм волонтеров, назначенных для демонстрации, сделал даже больше, чем хотел Гарибальди. Его малочисленные колонны не только сбили неприятеля с позиций, взятием которых думал ограничиться он, но и врывались в Капую, перебирались на другой берег реки, что не входило в план Гарибадьди, Эта горячность подвергла их напрасным потерям: они лишились до 150 или до 200 человек убитыми и ранеными. Такова была стычка, которая по первым преувеличенным известиям выставлялась неудачею Гарибальди. На самом деле он достиг всего, чего хотел достичь этою демонстрацией), и отвел свои войска на прежнюю позицию только тогда, когда получил известие, что уже занял Каяццо отдельный его отряд, задачу которого он хотел облегчить фальшивым наступлением на Капую.
Отдельный отряд волонтеров двинулся на Каяццо в то самое время, когда Гарибальди производил свою демонстрацию. Королевские войска, занимавшие Каяццо, видели накануне волонтеров, производивших рекогносцировку, и, думая, что теперь они воротились в очень больших силах, отступили, не пытаясь сопротивляться. Волонтеры заняли Каяццо без боя.
На другой день королевские войска, видя, что Гарибальди спокойно стоит в Казерте и не нападает на Капую, обратили свое внимание на Каяццо. Они направили туда главные свои силы и от 12 до 15 тысяч человек двинулись брать эту позицию, защищаемую отрядом, не имевшим и 1 000 человек. Атакующие шли тремя колоннами, из которых в одной передовой было до 5 тысяч человек с несколькими орудиями. У волонтеров не было ни одной пушки, но они не хотели отступить без боя. Два раза королевские войска входили в город и два раза были выбиваемы из него волонтерами в рукопашном бою. Они двинулись на приступ в третий раз. Волонтеры почти уже не имели патронов, но опять бросились в штыки и прогнали неприятеля. Битва продолжалась уже целые 5 часов. Обе резервные колонны подошли на подкрепление передовой, три раза отбитой волонтерами. Тогда волонтеры, не имевшие ни одного заряда, отступили в горы стройными рядами и возвратились в Казерту.
В этом состояли военные действия под Капуею и в Каяццо 18—21 сентября. Результатом их было, что обе армии остались на прежних позициях. В Гаэте торжествовали такой исход дела как победу, точно так же несколько месяцев тому назад неаполитанские генералы принимали за победу двойное отступление Гарибальди из-под Палермо, имевшее целью только обмануть их. Совершенно таков же был и нынешний маневр Гарибальди. Он совершенно обманул неаполитанцев. Если б они знали, как мало было войск у Гарибальди около Казерты и в самом Неаполе до последних чисел сентября, они двинулись бы вперед, задавили бы своим превосходным числом его ничтожные отряды и могли бы с торжеством возвратиться в столицу. Он скрыл от них свою чрезвычайную слабость фальшивым нападением на средней части Вольтурно и занятием Каяццо в верхней части реки. Противники подумали, что у него довольно сил для защиты позиций, если он делает попытки наступательных движений, и потеряли в бездействии те две недели, в которые могли бы уничтожить его. Читая теперь подробные рассказы о положении дел Гарибальди до начала октября, мы видим, что действия, казавшиеся по телеграфическим депешам неудачами для него, были в сущности победами его искусства и приготовили гибель противной армии, которой стоило лишь напасть на него, чтоб победить.
Так шли дни за днями, и королевские войска, обманутые относительно сил противника, не предпринимали ничего решительного. Они поняли ошибку лишь тогда, как уже поздно было поправлять ее. Сардинские войска, взяв Анкону, двинулись к неаполитанской границе. Генералы Франциска II ожидали, что через несколько дней будут иметь против себя не одних волонтеров, но и регулярную армию. Тогда они решились сделать отчаянную попытку прежде, чем сардинцы соединятся с Гарибальди. Они бросились всеми своими силами на позиции Гарибальди 1 октября. Если б они сделали это дней 10 или хотя дней 5 тому назад, победа их была бы верна. Но к Гарибальди каждый день приходили новые отряды, и 1 октября он уже мот выдержать атаку. Все волонтеры, с которыми проходил он Калабрию, прибыли теперь в Казерту, число их простиралось тысяч до 10 или 12. К ним прибавилось несколько вновь сформировавшихся отрядов из калабрийцев и жителей столицы. Всего у Гарибальди находилось к 1 окт. около 15 тысяч войска. За неделю перед тем едва ли была у него и половина этого числа.
Но в пользу королевских войск все-таки были значительные шансы. Главным из них был громадный перевес в числительности солдат. Королевская армия имела еще до 40 тысяч человек. Оставив гарнизон в Гаэте и несколько отрядов по дороге из Гаэты в Капую, генералы Франциска II могли двинуть в битву до 30 тысяч человек. Этим превосходством в числе не ограничивалось их преимущество. Они имели конницу, которой вовсе не было у Гарибальди, имели сильную артиллерию, между тем как у Гарибальди находилось всего лишь несколько пушек.
Чтобы яснее был ход битвы, надобно несколько познакомиться с местностью, на которой она происходила. Капуя и Казерта лежат в обширной равнине, но от Казерты к реке Вольтурно идет одинокий хребет Сан-Анджело, он тянется в направлении на северо-восток и подходит к реке в двух милях (372 версты) на восток от Капуи. Оба спуска хребта утесисты, и на берегу реки он кончается также утесом. Возвышаясь над всею окружающею равниною, он служил для Гарибальди обсерваториею, с которой были видны все движения неприятеля. На нем стояли бригады Спангаро, бригада Днна и еще несколько отрядов. Читатель не должен обольщаться именем бригад,— бригады Гарибальди по своей численности не многим больше батальонов регулярного войска. Всего на этой горной позиции стояло три или четыре тысячи человек. Сама по себе она была очень выгодна, но путь сообщений между высотами Сан-Анджело и Санта-Мариею, где находились аванпосты левого крыла Гарибальди, мог быть перерезан из Капуи, лежащей на середине между этими двумя пунктами. Капуя, Санта-Мария и Сан-Анджело образуют почти равносторонний треугольник, боками которого служат три дороги между этими тремя пунктами. Этот треугольник, юго-восточная сторона которого была занята левым крылом Гарибальди, неаполитанцы избрали местом атаки своих главных сил. Далее к востоку на несколько верст были растянуты по равнине отряды, составлявшие центр и правое крыло Гарибальди. Собравшись ночью с 30 сентября на 1 октября в Капуе, королевские войска с рассветом двинулись двумя колоннами на Сан-Анджело и на Санта-Марию. На пути из Капуи к Сан-Анджело Гарибальди устроил баррикаду. Утро было очень туманно, и неаполитанцы, незаметные в тумане, подошли к баррикаде внезапно, взяли ее с первого приступа, прогнали малочисленные аванпосты волонтеров и почти беспрепятственно взошли на вершину хребта, так что грозили отрезать левое крыло Гарибальди, стоявшее в Казерте и Санта-Марии, от Сан-Анджело и других войск. Гарибальди увидел, что от исхода дел на этом пункте зависит судьба битвы, бросился в Сан-Анджело с своим штабом и сам водил в атаку находившихся тут волонтеров. Часа три или четыре продолжался упорный бой, и, наконец, к 9 часам утра неаполитанцы были оттеснены от Сан-Анджело к Капуе.
Столь же силен был натиск другой королевской колонны, пошедшей на Санта-Марию. Мильвиц, командовавший тут волонтерами, долго находился в критическом положении по малочисленности своих войск. Напрасно посылал он за подкреплениями в Казерту, неаполитанцы в больших силах атаковали также правое крыло Гарибальди, где командовал Биксио, и пока Биксио, имевший вдвое меньше войска, не отбил их, нельзя было посылать резервов на левое крыло, потому что они могли понадобиться в правом.
Отбитые от Сан-Анджело неаполитанцы призвали из Капуи сильные подкрепления и опять двинулись к горе, служившей ключом всего поля битвы. Гарибальди призвал туда последние свои резервы, но неприятель был гораздо многочисленнее, и второй бой у Сан-Анджело в течение нескольких часов имел характер очень опасный для итальянского дела. Несколько раз неаполитанцы были близки к полному успеху, но Гарибальди каждый раз ободрял свои войска, поражаемые многочисленною артиллериею неприятеля. Около полудня многим из волонтеров казалось, что битва потеряна, но Гарибальди в это время уже видел, что собьет противников. Действительно, при всей своей многочисленности, неаполитанцы подвигались вперед медленно, встречая отчаянную оборону, и Гарибальди имел время послать отборных стрелков в оба фланга неаполитанской колонны. Когда стрелки напали на них справа и слева, Гарибальди сделал с фронта отчаянную атаку с сотнею храбрейших волонтеров, сбил неаполитанцев и, освободивши Сан-Анджело от опасности, поспешил в Санта-Марию. Вторая и последняя атака на Сан-Анджело была отбита в 2 часа пополудни. Через час Гарибальди отбил их от Санта-Марии, а в 4 часа неаполитанцы бежали по всей линии, преследуемые волонтерами. Неприятель был совершенно разбит, и несколько сот королевских солдат попались в плен.
На другой день волонтеры взяли в плен целый отряд неаполитанцев, имевший около 2 тысяч человек. Это была одна из колонн, накануне производивших атаку против правого крыла Гарибальди. Войска, ходившие на Сан-Анджело и на Санта-Марию, успели бежать в Капую по прямым дорогам, а эта колонна, делавшая далекий обход для нападения на Биксио, увидела себя отрезанною, когда волонтеры, отбив нападение на Сан-Анджело, подвинулись почти к самой Капуе.
С той поры до последних чисел, о которых имеем мы известие, когда пишем эту статью, больших сражений не было, а происходили только аванпостные стычки, мало изменявшие расположение обеих армий. Генералы Франциска II, кажется, убедились, что не могут сбить с позиций противника, пропустив недели, когда он был слишком слаб. Гарибальди все еще не имеет достаточных сил, чтобы штурмовать сильные позиции, занятые королевскими войсками, до оих пор далеко превосходящими его числительностью. Так идет время, пока соберутся к нему подкрепления, которых уже недолго ждать ему: сардинские корпуса, действовавшие против Ламорисьера, уже перешли неаполитанскую границу и чрез несколько дней подойдут к новому театру войны. Уже до их прибытия пришло к Гарибальди несколько тысяч человек сардинцев из Неаполя, куда приехали они морем.
О действиях сардинских войск против Ламорисьера мы можем сказать еще гораздо короче, чем о действиях Гарибальди под Капуею. Тут уже нет решительно ничего особенного, кроме разве быстроты и решительности движений. Под командою Чальдини и Фанти вошло в папскую область до 60 тысяч человек хорошего войска. У Ламорисьера было всего тысяч 30 человек, из которых одна половина (почти все итальянские солдаты) не хотели сражаться, а другая половина (иностранцы) состояла из грабителей и головорезов, между которыми никакими казнями не успел Ламорисьер водворить порядочную дисциплину. Вероятно, у него было настолько рассудительности и военной опытности, что он никогда не рассчитывал с такою армиею одерживать победы над сардинским войском. Но он обольщал себя двумя ошибочными мыслями. Он был уверен, что Наполеон III не разрешит Кавуру итти в области, остававшиеся под папским господством. Клерикальная партия утверждает даже, будто бы французский посланник в Риме, Граммон, положительно объявлял Ламорисьеру, что сардинцы никогда не пойдут против него, а если пойдут, то французы будут помогать ему против них. Когда сардинцы прислали сказать ему, что идут на него, он обманулся другою надеждою. Он воображал, что австрийцы объявят войну туринскому правительству тотчас же, как оно двинет свои войска на папскую армию. Обольщаясь этою мыслью, он с презрительным высокомерием принял сардинского офицера, присланного к нему с объявлением войны, и сказал: ‘Так вы объявляете войну? будто, в самом деле? Но ведь вы должны же знать, что Анкона продержится хотя две недели, а в две недели придут под команду ко мне 50 тысяч союзников’. Трудно понять такое легковерие в человеке, который некогда был сам министром и посланником: как мог он забыть, что от угроз и обещаний далеко до исполнения? Сообразно с высокомерным легковерием Ламо-рисьера, расположение войск его и план похода оказались решительно плохи. Сардинцы нашли отряды папской армии разбросанными и почти без сопротивления забрали в плен или разогнали около половины солдат, носивших папский мундир. Когда Ламорисьер успел собрать тысяч до 10 войска, сардинцы уже перерезали дорогу ему в Анкону, под пушками которой хотел он дать битву. Наткнувшись при Кастельфидардо на корпус Чальдини, имевший до 20 тысяч и занимавший очень крепкую позицию, Ламорисьер с прежним высокомерием вообразил, что разобьет сардинцев, когда единственным ему спасением было поспешно поворотить на юго-запад, чтоб, соединившись с ар-миею короля неаполитанского, оттеснить Гарибальди далеко на юг,— возвращение короля неаполитанского в столицу, быть может, ободрило бы австрийцев. Вместо того Ламорисьер безрассудно атаковал слишком сильного неприятеля с своими плохими войсками. Через три часа его армия была совершенно уничтожена: половина ее попалась в плен, другая разбежалась, и сам он лишь с небольшим отрядом успел пробраться в Анкону. Чальдини тотчас же осадил крепость, которая ни в каком случае не могла бы держаться дольше трех-четырех недель, но и этот недолгий срок был сокращен до нескольких дней смелыми действиями сардинского флота, пришедшего к Анконе помогать осаде. С морской стороны укреплениями Анконы были две батареи и возвышавшийся над ними редут. Сардинские военные пароходы очень смело подошли на пистолетный выстрел к батареям, несколькими залпами сбили их, потом обратили свои выстрелы против редута. Скоро удалось им взорвать пороховой магазин, находившийся в редуте, от этого произошло страшное разрушение: не только развалился весь редут, но отвалилась и часть скалы, на которой стоял он. Гавань осталась тогда беззащитна, и адмирал Персано, командовавший флотом, готовился высадить на берег сильный отряд, находившийся на его кораблях. Увидев приготовления к высадке, Ламорисьер послал просить у Персано перемирия, сардинский адмирал не согласился, и крепость тотчас же сдалась. Жители Анконы, всегда отличавшиеся национальным чувством, во время осады назначили 60 000 франков в награду тому из сардинских полков, который первый ворвется в крепость при штурме. Но дело обошлось без штурма, и деньги эти были обращены отчасти на снабжение раненых во время войны сардинских солдат всеми удобствами лечения, отчасти на угощение здоровых сардинских солдат в продолжение нескольких дней. По взятии Анконы сардинцы двинулись на соединение с Гарибальди. Надобно полагать, что, когда они подойдут к Капуе, борьба кончится в несколько дней и Гаэта не в силах будет выдержать осаду более продолжительную, чем Анкона.
Гораздо более, чем от военных действий, происходивших по занятии Неаполя, ход внутренних итальянских дел зависел в течение последних недель от взаимных отношений между партиями, на которые делятся итальянские патриоты. Для объяснения дел читатели позволят нам вернуться к временам давно минувшим, в которых скрывается источник раздора между так называемыми конституционистами и так называемыми республиканцами Италии. Конституционисты говорят, что должны подавлять своих противников для сохранения власти Виктора-Эммануэля. Но мы уже имели случай замечать, что сами предводители так называемой республиканской партии в Италии вовсе не дорожат республиканскою формою правления до такой степени, чтобы считать за нужное хлопотать о ее введении в нынешнее время. В теории они действительно республиканцы, но в практике всегда были готовы всеми силами поддерживать государей, проникнутых национальным чувством. Им кажется, что вопрос о форме правления в Италии далеко не имеет того значения, как вопрос о национальном единстве. Не только теперь им кажется это, но и всегда они так думали, всегда они готовы были быть ревностнейшими приверженцами монархического правительства, посредством которого могла бы получить государственное единство Италия. Так действовал и сам Маццини, глава так называемых итальянских республиканцев. В самом начале своей политической деятельности, в 1831 году, он обращался к сардинскому королю Карлу-Альберту (отцу нынешнего короля) с убеждением отбросить австрийскую систему, которой следовало тогда сардинское правительство, сделаться главою патриотической партии, подготовлять соединение всего полуострова в одно государство, стремиться стать королем всей Италии. ‘Примите национальную политику, государь,— писал к нему Маццини,— и вся наша партия готова сражаться до последней капли крови за вас’. Но сардинское правительство находилось тогда в руках клерикальной партии, той самой, против которой сражалось при Кастельфидардо1. Сам Карл-Альберт совершенно подчинялся тогда образу мыслей этой партии, опиравшейся на австрийскую помощь и безусловно повиновавшейся инструкциям, какие присылались ей из Вены. Сардинское правительство считало злейшими врагами своими всех, кто хотел действовать против австрийцев. Только по невозможности отклонить Карла-Альберта от союза с Австриею, или, точнее говоря, от подданнических отношений к Австрии, Маццини стал действовать против Карла-Альберта: он восставал против него не как против короля, а только как против вассала Австрии.— Национальное чувство понемногу развивалось между итальянцами, и папа Пий IX в начале своего правления нашел полезным объявить себя его приверженцем. Пока можно было думать, что Пий IX решится выйти из-под австрийской зависимости, Маццини действовал в его пользу. Когда вспыхнула февральская революция2, Маццини приехал в Париж, чтобы видеться с собравшимися там представителями итальянской конституционной партии, с людьми, учеником которых был Кавур. В переговорах с ними он требовал только одного, чтобы они повели войну против Австрии решительным образом, и вполне готов был поддерживать конституционную монархию, когда она будет серьезно стремиться к итальянскому единству. Это парижское совещание кончилось заключением союза между Маццини и конституционистами. Но Карл-Альберт привык считать приверженцев итальянского единства своими врагами и не верил теперь, что они становятся самыми жаркими его помощниками, вся неудача его двух походов против Радец-кого произошла оттого, что он помешал ломбардским и венецианским патриотам сформировать армию для содействия сардинским войскам. Маццини разошелся с конституционистами в это время по вопросу о таком способе действий: он говорил о необходимости спешить формированием войска, они вместе с Карлом-Альбертом полагали, что одна прежняя сардинская армия в состоянии будет изгнать австрийцев из Италии. Истинным источником разрыва было не несогласие о форме правительства, а несогласие в понятиях о том, какими силами и средствами следует вести войну против австрийцев. Война была поведена способом, гибельность которого предсказывал Маццини. Милан и Венеция снова были покорены австрийцами. Из действий Маццини в следующие годы некоторые, самые, повидимому, странные, были следствием переговоров с конституционною партиею. Мы укажем только один пример,— Генуэзское восстание 1857 года3: все дивились тогда безрассудству этой попытки, подавленной туринским правительством и направленной, повидимому, против него. Но выведенный из терпения своими обвинителями, Маццини высказал, что решился на восстание по условию, заключенному с ними,— с людьми конституционной партии. Ему было сказано: мы хотели бы изгнать австрийцев из Италии, но не можем объявить войну им без нарушения международного права, дело другое, если бы мы принуждены были к этому народным восстанием: тогда мы имели бы перед Европою то оправдание, что мы принуждены. Он сделал попытку восстания в Генуе, чтобы доставить конституционистам предлог, которого, по их словам, они только и ждали для движения против Австрии. Попытка не удалась, потому что конституционисты в решительную минуту или поддались чувству недоверчивости к Маццини, или просто оробели, или, быть может, просто передумали, рассудили, что подавить инсургентов легче, чем победить австрийцев. Зимою с 1858 на 1859 год партия Маццини предлагала Казуру. что она начнет восстание в Милане и провозгласит власть Виктора-Эммануэля над Ломбардиею, если сардинская армия будет готова итти в Ломбардию. Кавур отвергнул это предложение, потому что у него было уже заключено условие с императором французов вести дело другим путем. В прошлогоднюю войну Маццини постоянно превозносил Виктора-Эммануэля, а по заключении мира императором французов умолял короля сардинского действовать решительнее.
Кажется, эти факты достаточно показывают, что Маццини хотел провозглашения республики только в те периоды, когда не видел возможности для итальянской нации достичь единства с монархическою формою правительства, а когда являлась эта надежда, он бросал мысль о республике и готов был делаться самым горячим партизаном государя, который дал бы итальянцам национальное единство под своею властью. Читатель видит, к чему мы делаем все эти объяснения. Мы далеки от мысли извинять Маццини, как вовсе не думаем защищать и Кавура. Читатель точно так же, как и мы, знает, что цель, к которой стремились обе партии, имевшие своими представителями Кавура и Маццини, была противна международному праву, признаваемому всеми европейскими державами. Мы вовсе не думаем, чтобы человек, уважающий трактаты 1815 года, в которых Россия принимала столь славное участие, мог извинить людей, стремившихся разрушить порядок дел, установленный в Италии этими трактатами4. Мы только хотели показать, что источником несогласий между так называемыми конституционистами и так называемыми республиканцами Италии вовсе не было пристрастие так называемых республиканцев к республиканской форме, несогласие их на конституционную форму. Напротив, эти так называемые итальянские республиканцы в сущности и не могут называться республиканцами: они просто приверженцы итальянского единства, совершенно согласные на монархическую форму его5.
Но конституционисты также приверженцы итальянского единства, отчего же происходило, что две партии, стремившиеся к одной цели, никак не могли сойтись до сих пор? Мы видели, что оо стороны так называемых республиканцев,— или, теперь уже мы должны не называть их этим именем, плохо выражающим сущность их образа мыслей, а просто называть их радикалами,— мы видим, что со стороны итальянских радикалов не было недостатка в усилиях примириться с конституционистами (которых теперь мы также станем называть уже более верным именем — умеренных, потому что и радикалы в Италии готовы были всегда стать и часто становились конституционистами). Почему же умеренные постоянно или отвергали радикалов, или не выдерживали условий, заключенных с ними? Это вопрос — уже чисто исторический, ни мало не относящийся к формам правления, потому мы можем высказать свое суждение об ошибках той или другой партии. Если мы будем говорить, что в некоторых случаях факты были яснее понимаемы одною из этих партий, чем другою, это вовсе не будет значить, что мы одобряем партию, которая кажется нам понимавшею положение дел, очень может быть, что самое положение дел было дурно. Так, например, мы скажем, что умеренные ошибались, считая нынешнее поколение итальянцев неспособным соединиться в одно государство, это вовсе не будет значить, будто бы мы одобряем радикалов, считавших нынешнее поколение способным к тому, нет, мы только скажем этим, что факты показали сообразность убеждений радикалов с нынешними стремлениями итальянской нации. Но достойно ли сочувствия или, по крайней мере, заслуживает ли извинения это нынешнее стремление итальянской нации,— об этом каждый может судить, как ему угодно, мы не берем на себя решение,— не потому, впрочем, чтобы решение было трудно, а только потому, что мы поставили себе неизменным правилом не делать никаких политических суждений, а само по себе решение вопроса было бы не трудно, как мы заметили. В самом деле, надобно только вспомнить, что порядок в Европе водворен трактатами и что стремление итальянцев к образованию одного государства было стремлением к нарушению трактатов. Вывод ясен. Но, быть может, найдутся люди, не понимающие важных целей, которые требуют безусловного уважения к трактатам. Не трудно было бы доказать и перед такими людьми гибельность нынешнего итальянского стремления. К чему привело оно и по необходимости должно было привести? К насильственному перевороту внутренних учреждений, то есть к революции. Софисты могут маскировать факты, но в настоящем случае факты так резки, что нельзя замаскировать их. В Сицилии, в Неаполе, в большей части папских областей произошла перемена коренных учреждений. Как произошла она? Насильственным образом,— вторжением вооруженных людей, восстанием. Как называется перемена коренных учреждений, производимая путем насилия? Она называется революциею. Как называются люди, идущие к целям, требующим революции для своего достижения? Они называются революционерами. Теперь справимся не только у консерваторов, но и у либералов, как надобно думать о революции и о революционерах? Абсолютисты, конституционисты, даже почти все республиканцы единодушно говорят, что революция есть величайшее бедствие, какому только может подвергнуться нация, что революционеры злейшие враги своей родины. Кажется теперь ясно, как надобно думать о стремлении итальянцев к государственному единству.
Умеренные и радикалы в Италии одинаково были революционеры,— теперь это доказано фактами, факты доказывали, что итальянское единство учреждается революционным путем, что желать его — значило желать революции. Но разница между радикалами и умеренными была и остается та, что радикалы понимали качества и условия предмета, которого хотят, сознавали, что они стремятся к революции, а умеренные не сознавали этого. Они воображали, что предмет их желаний, политическое единство Италии,— вещь совершенно невинная перед существовавшим устройством Италии, что оно может установиться мирным путем, с согласия существовавших в Италии правительств, кроме только одного австрийского. Но австрийцы — иноземцы, завоеватели, изгнание иноземных завоевателей не клеймится ужасным именем революции. Потому умеренные, в своем заблуждении, считали себя друзьями законного порядка, простыми приверженцами реформ, людьми, заслуживающими всеобщего уважения, в особенности уважения от защитников порядка, от врагов революции. Факты показали, что это было самообольщение. Ход дела заставил умеренных делать то, что делают только явные революционеры: они отняли власть у законных правителей, у герцога пармского, у герцога моденского, великого герцога тосканского, у папы, у короля неаполитанского, они низвергли законных правителей силою оружия и провозгласили на их место другого правителя, не по праву наследства, а по собственному выбору. Хотели ли они в 1859 году того, что произошло в нынешнем? Нет, они надеялись, что король неаполитанский вступит в союз с Пьемонтом, добровольно примет его политику, добровольно введет у себя пьемонтские учреждения. Точно так постоянно не хотели они за год или два ничего из того, что делали через год или через два. Ход вещей принуждал их принимать черту за чертою программу радикалов. Но сама по себе программа радикалов была отвратительна для умеренных, как программа революционная 6.
Итак, первым источником несогласий между радикалами и умеренными было то, что умеренные, ошибочно воображая себя не-революционерами, ужасались радикалов как революционеров. Но не одно различие понятий о средствах, нужных для достижения цели, разделяло эти две партии: они также разнились между собою и взглядом на размер, в котором может быть достигнута цель нынешним поколением итальянцев. В глубине души умеренные так же желали государственного единства всей Италии, как и радикалы, но не думали, чтобы можно было достичь его в близкие годы. Они видели, что Италия с самого падения Римской империи была разделена на множество государств, они находили в массе вековую привычку к такому раздроблению и не полагали, что идея национального единства теперь или в скором времени будет в состоянии перевесить эту привычку. Они думали, что масса способна пойти за патриотами только на освобождение родины от австрийцев, но не способна отказаться от партикуляризма или, по итальянскому выражению, от муниципальных идей, для основания одной державы. По мнению умеренных, сицилийцы, неаполитанцы, римляне, тосканцы могли стать только союзниками между собою на время войны с австрийцами, но ни одна из этих частей Италии не была еще достаточно приготовлена патриотическим чувством, чтобы отступиться от претензии иметь свое отдельное правительство. Потому умеренные не отваживались стремиться в своих желаниях дальше, как только к тому, чтобы Италия сделалась союзом независимых государств, освободившихся от подчинения иностранцам. Факты показали, что умеренные ошибались и в этом случае: все итальянские области выразили стремление соединиться под одно правительство.
Мы говорили до сих пор об ошибках умеренной партии. Но факты последнего времени показали, что и у радикалов была очень важная ошибка. Стремление к национальному единству развилось у итальянцев до гораздо сильнейшей степени, чем предполагали умеренные. В этом, отношении итальянский народ поступил сообразно понятиям радикалов. Но от готовности стремиться к какой-нибудь цели еще очень далеко до твердого убеждения в достаточности собственных сил к обеспечению себе желаемого положения. Радикалы рассуждали таким образом: итальянцы составляют 25 миллионов человек, нация, столь многочисленная, имеет достаточно сил устроить свои дела и защищать себя от всякого неприятеля. Австрия может послать против Италии 300 тысяч войска, итальянцы, соединившись в одно государство, могут выставить на оборону своей земли 500 тысяч войска или больше. Если они будут уверены в своих силах, они найдут в себе слишком достаточное количество сил для того, чтобы упрочить свою независимость, чтобы отнять у австрийцев мысль о возможности вновь покорить Италию. Такой вывод был бы верен, если бы действительно существовало основание, на котором он строился. Итальянцев 25 миллионов, это так. При нынешнем положении Европы нет такого государства, которое было бы в силах покорить другую европейскую нацию, имеющую 25 миллионов человек,— это опять так: ведь, конечно, никто и не подумает, что какая бы то ни было держава или даже коалиция нескольких держав может покорить англичан, число которых не простирается и до 25 миллионов {То есть не считая ирландцев, которые служат не увеличением силы, а напротив затруднением, ослаблением для англичан.}. Но в чем заключается причина того, что англичане, подобно французам, не могут быть покорены иностранцами, не могут опасаться за свою независимость? Собственно в том, что они уверены в своих силах, уверены в возможности легко отразить всякое нашествие. Только эта уверенность дает им мужество, избавляющее их от опасности. Факты показали, что радикалы ошибались, предполагая, будто бы нынешнее поколение итальянцев уже имело это гордое чувство уверенности в собственных силах. ‘Австрийцы гораздо сильнее нас’,— так привыкли думать итальянцы, и от этого они в самом деле слабы. Человеческая натура расположена к высокому мнению о себе, каждое национальное чувство легко переходит в самоуверенность, и, конечно, итальянцы, достигнув государственного единства, скоро приобретут уверенность в своих национальных силах, как имеют ее все европейские нации, достигнувшие государственного единства,— имеют испанцы, французы, англичане и русские. А имея такую уверенность, они действительно будут сильны, потому что от природы они — народ храбрый, как и все европейские народы. Но теперь они еще не имеют самоуверенности, без которой нет и национальной силы. На все нужна некоторая практика, всему психологическому должны быть фактические основания. Радикалы думали, что самое сочувствие к национальному единству послужит достаточным основанием к психологической перемене в итальянцах,— факты доказали, что этого было еще недостаточно. В этом находится объяснение нынешней развязки отношений между радикалами и умеренными или, употребляя для обозначения партий имена их представителей, объяснение развязки борьбы между Гарибальди и Кавуром.
Год тому назад умеренные не отважились и мечтать о соединении южной Италии с северною в одно государство, они считали возможным разве только обращение южного правительства к национальному чувству, не полагая, чтобы население южной Италии готово было отказаться от своей государственной отдельности. Радикалы думали /иначе, сделали опыт, и опыт соответствовал их ожиданию. Южная Италия провозгласила власть Виктора-Эммануэля. Гарибальди почти без сопротивления вступил в Неаполь. Но он со всею радикальною партиею горько ошибся в мысли найти или возбудить между неаполитанцами сознание их сил. Первый акт этой истории мы уже открывали читателю, когда говорили о малочисленности волонтеров, данных Гарибальди Сицилиею, и о том, как пугливы были даже эти малочисленные волонтеры, составлявшие самую решительную часть сицилийского населения. Три или четыре тысячи человек — вот все силы, выставленные Сицилиею для продолжения борьбы за Сицилию. Точно в таком же роде продолжалось дело на неаполитанском материке: население встречало Гарибальди с радостию, целовало его ноги, целовало руки его спутников, плакало и кричало. Но не бралось за оружие или только играло оружием. На игру оружием находились десятки тысяч людей, играли и расходились по домам, а сражаться вместе с Гарибальди шли только сотни. Читатель помнит переведенные нами рассказы о тысячах инсургентов, встречавшихся на каждом шагу корреспонденту ‘Times’a’ в Калабрий, о 30 тысячах людей, вооружавшихся в одной Баэиликатской провинции, рассказы не были обманом: автор их действительно видел сам своими глазами эти бесчисленные тысячи вооруженных людей, но велик ли оказался осадок действительной военной силы из этого безмерного брожения? У Гарибальди под Капуею было от 15 до 18 тысяч человек волонтеров, из них от 8 до 10 тысяч были волонтеры северной Италии, 7 или 8 тысяч человек — вот все силы, выставленные в течение нескольких недель всею южною Италиею на поддержку ее собственного дела. Остальные десятки тысяч вернулись домой, когда явилась надобность серьезно сражаться. Это — факт, способный охолодить самые горячие головы. 7 или 8 тысяч воинов из населения в 10 миллионов! Объясняйте, как хотите, никакими объяснениями не сгладите этого факта.
Что же, однако, означает он? Разве южные итальянцы слабо желают присоединения к северному королевству? Нет, они не знают никакой меры в нынешней горячности этого стремления. Или они — народ трусливый? Опять-таки нет, напротив, в большей части неаполитанских провинций каждый человек, взятый отдельно от других, очень храбр, гораздо храбрее француза или немца. Калабрия, Апулия, Базиликата, Капитаната, Абруццо славятся в целой Европе бешеной храбростью своих жителей. Никто не уверит нас, что сами сицилийцы, особенно отличившиеся беспримерною вялостию в деле собственной обороны, не имеют от природы очень отважного характера: ведь в их жилах много арабской крови, ведь каждый из них готов резаться на ножах при ничтожнейшей ссоре. Говорят, что неаполитанское войско было самое плохое в целой Европе, это так: оно было плохим теперь, но в армии Наполеона I неаполитанские полки не уступали никаким другим храбростию. Теперь они дрались дурно только потому, что армия была организована слишком дурно и слишком деморализована, но во время первой Империи неаполитанцы доказали, что могут быть хорошими солдатами. Каким же образом племена, одаренные от природы очень горячим характером, состоящие из людей, между которыми каждый в отдельности очень храбр, так мало сделали для осуществления горячего своего желания? Ответ в том, что говорили мы выше: неаполитанцы привыкли считать себя слабыми, привыкли воображать, будто они не имеют средств действовать самобытно. ‘Если Гарибальди сильнее войск Франциска II, он кончит с ними и без нас, а если они сильнее, то что мы значим? Мы слабы и ничтожны’.
Результатом этого чувства было не одно то, что Гарибальди остался при силах, несравненно меньших, чем на какие рассчитывал, не одно только продление борьбы с королевскими войсками, которая кончилась бы гораздо быстрее, если б южная Италия не покинула Гарибальди без помощи,— результатом было также падение дальнейших планов радикальной партии.
Показав, что даже Маццини, выставляемый упорным республиканцем, вовсе не желает действовать против Виктора-Эммануэля, мы уже не имеем нужды подробно разъяснять, что другие члены радикальной партии, считающие Маццини человеком слишком крайних убеждений, нимало не враждуют против короля. Читатель знает, что вовсе не намерение провозгласить в южной Италии республику, а совершенно другое обстоятельство побуждало радикалов отлагать присоединение южной Италии к северному королевству. Они хотели воспользоваться ее средствами для изгнания австрийцев из Венеции. Но неуверенность южных итальянцев в собственных силах не дала исполниться этому плану.
Читатель знает беспрестанные колебания, которым подвергались правительственные дела в Сицилии и в Неаполе. Мы не станем перечислять всех перемен,— они слишком многочисленны, упомянем только общий характер их. По занятии Палермо Гарибальди передал управление делами острова людям радикальной партии, из которых главным был Криспи. Умеренные тотчас же подняли жителей Палермо, чтобы они требовали немедленной передачи управления в руки туринского министерства и комиссара, которого пришлет оно в Палермо. Криспи, противившийся этому требованию, стал так непопулярен, что Гарибальди, при всем своем доверии к нему, увидел себя принужденным отдать первое место в сицилийском правительстве другому радикалу, Депретису, который имел над Криспи то преимущество в глазах умеренной партии, что был членом сардинской палаты депутатов. Но и Депретис удержался недолго. Требования умеренной партии возросли до такой настойчивости, что Депретис нашел свое положение невыносимым. Тогда Гарибальди назначил сицилийским продиктатором радикала Мордини, которому также было очень трудно держаться. Сицилийцы с таким жаром требовали немедленного присоединения к Пьемонту, что Гарибальди несколько раз должен был приезжать в Палермо из-под Мессины и с неаполитанского континента для удержания Палермо от немедленного присоединения: только его личное влияние останавливало нетерпеливых сицилийцев. Точно такую же борьбу пришлось ему выдержать и в Неаполе: радикальное министерство, сначала им назначенное, пало по своей непопулярности, по назначении умеренного министерства, представителем радикальной партии в управлении остался Бертани, занимавший должность генерал-секретаря при диктаторе. Несмотря на всю свою дружбу с Бертани, Гарибальди был принужден удалить его, но, желая выдерживать прежнюю систему, он сделал тогда своим генерал-секретарем Криспи, Криспи пал в Неаполе еще скорее, чем в Палермо, Гарибальди был принужден уничтожить самое звание генерал-секретаря и вполне предоставить управление делами умеренной партии. Раздражение против радикалов в значительной части неаполитанского населения дошло наконец до того, что толпы народа собирались на улицах с криками: ‘смерть Риччарди!’ — известнейшему из представителей радикальной партии, живущих в столице. Точно так же толпы кричали: ‘Смерть Маццини!’ Надобно ли полагать, что люди, с таким ожесточением восставшие на партию, которая отсрочивала присоединение, одушевлялись собственно избытком преданности Виктору-Эммануэлю? Вовсе нет: не пройдет нескольких месяцев, как мы увидим, что недовольство присоединением проявится сильнее всего между теми самыми людьми, которые теперь с наибольшим жаром требуют его, а защитниками государственного единства Италии останутся именно те люди, которые подвергались теперь общей ненависти за желание отсрочить присоединение. Все дело происходило только из недоверия южных итальянцев к своим силам: они чувствовали себя беспомощными и желали как можно скорее найти опору в сардинских войсках. Каждый день до прибытия Виктора-Эммануэля в Неаполь они трепетали, что может возвратиться Франциск II или французы распорядятся ими как-нибудь иначе. Крик их к Виктору-Эммануэлю и Кавуру — ‘скорее, скорее принимайте нас под свою власть’ — был просто криком расслабленного, зовущего, чтобы скорее схватил его под руку кто-нибудь более твердый на ногах, потому что сам он без чужой опоры не в силах держаться на ногах. Что могли делать радикалы и Гарибальди при всеобщем расположении неаполитанцев считать себя такими расслабленными? Мало того, что Сицилия и Неаполь не выставляли им волонтеров, нужных для борьбы за Венецию,— Сицилия и Неаполь не соглашались даже дать им и времени приняться за это дело, хотя с теми средствами, какие давала северная Италия. Страх за свою судьбу до того ослеплял неаполитанцев и сицилийцев, что они не соображали ни своего числа, ни слабости врагов, которых трепетали, ни отношений французского императора к желанию австрийцев восстановить прежний порядок в Италии: отуманенные умы их не могли сообразить даже того, что, каковы бы ни были собственные планы императора французов относительно Италии, он никак не допустит восстановления австрийского перевеса в ней. ‘Упрочьте наше положение, потому что сами мы не в состоянии ничего сделать для своей обороны’, твердила южная Италия туринскому министерству. Она думала тут не о каких-нибудь политических принципах, она думала только о сардинской армии. Будь министром в Турине Маццини или Бертани, Ратацци или Кавур,— ей было все равно, лишь бы успокоили ее покровительством северно-итальянской армии. Если б министром в Турине был Бертани, она проклинала бы умеренных, но министром в Турине был Кавур, и она проклинала радикалов.
Не было возможности ничего сделать при таком беспокойстве бессилия, и Гарибальди увидел себя принужденным уступить. Изложив причины той развязки, какую получила борьба между радикалами и умеренными, мы скажем несколько слов о внешнем ходе этой борьбы.
Восторг, с которым принимала Гарибальди южная Италия, закрывал сначала чувство бессилия, проникавшее восторженных ее жителей. Радикалам показалось, будто неаполитанцы готовы на мужественную борьбу. Следствием этого самообольщения было знаменитое письмо Гарибальди к Виктору-Эммануэлю, в котором диктатор требовал отставки Кавура. Не один Гарибальди, сам Кавур был обманут блеском неаполитанских манифестаций. Несколько времени ему казалось, что он принужден будет уступить, что сила в самом деле на стороне его противников, но очарование быстро рассеялось. Шумные манифестации не рождали солдат, и неаполитанцы после трех-четырех дней восторга уже обнаружили опасение за будущность, уже начали требовать немедленного присоединения к Пьемонту, т. е. скорейшей присылки регулярных войск для своего ограждения от Франциска II и от австрийцев. Это показало всем, что сила на стороне Кавура. Он увидел, что не имеет нужды повиноваться требованию человека, от которого сама освобожденная им страна требует, чтобы он скорее передал власть над нею Кавуру. Тут же кстати произошла нерешительная битва на Вольтурно, 18 сентября, принятая в первое время неаполитанцами за неудачу Гарибальди. Если уже и прежде южная Италия тяготилась переходным состоянием, желая поскорее обеспечить себя покровительством сардинской армии, то теперь совершенно овладел ею панический страх. Она робела даже в то время, когда считала Гарибальди непобедимым, когда воображала, что борьба с Франциском II уже кончена, теперь она впала в мучительную тоску, увидев, что армия Франциска II еще сильна, что Гарибальди не может уничтожить ее своим появлением на аванпостах, поколебалась между южными итальянцами даже уверенность в военных талантах Гарибальди в то самое время, когда он доказывал их поразительнее, чем когда-нибудь. Несколько раз должен был в конце сентября Гарибальди возвращаться в Неаполь, потому что только личное присутствие его могло несколько задерживать нетерпеливость столицы, потерявшей всякую меру в своем желании стать поскорее под защиту сардинских войск.
Надобно отдать Кавуру ту справедливость, что он очень быстро понял истинное положение дел, заметил бессилие Гарибальди среди видимого его могущества, понял прочность собственного положения. Если и была у него мысль повиноваться грозному письму диктатора, то была разве на одну минуту. Сомнительнее было его положение недели за две перед тем, еще до вступления Гарибальди в Неаполь, когда еще не так заметно было бессилие неаполитанцев: в те трудные дни он, быть может, колебался, но когда Гарибальди прислал свое письмо, характер южных итальянцев уже обозначился, и письмо диктатора могло произвести в Кавуре разве мимолетное смущение, а не серьезное сомнение в собственной силе. Немедленно был дан на письмо ответ холодный и твердый. Министерство Кавура пользовалось одобрением парламента северной Италии, разошедшегося всего лишь за несколько месяцев перед тем, в течение этих немногих месяцев действительно произошли очень важные события, от которых могли измениться мысли представителей нации, но изменились ли они, это еще неизвестно, напротив, министерство полагает, что попрежнему пользуется доверием парламента, Гарибальди думает иначе. Надобно узнать, чье мнение вернее, для этого надобно созвать парламент и предложить ему вопрос, возбужденный письмом диктатора. Если парламент, подобно Гарибальди, выразит недовольство Кавуром, Кавур выйдет в отставку сообразно воле законных представителей нации, но если они захотят, чтобы он оставался министром, он должен будет остаться,— того требует самый дух конституционного правительства. Парламент созывается ко 2 октября, и до той поры Кавур не имеет ни основания, ни даже права выходить в отставку.
В том, что огромное большинство туринского парламента поддержит его, Кавур знал наперед, как мог знать и каждый. По крайней мере, три четверти депутатов были люди убеждений, одинаковых с Кавуром. Но иметь парламентское большинство еще недостаточно для твердого управления государством в критические времена: надобно также, чтоб общественное мнение было согласно с большинством депутатов. Государственный ум Кавура виден в том, что он умел понять важность этого второго условия, нашел верный способ удовлетворить ему и твердо исполнил дело, которое нашел нужным. Общественное мнение северной Италии в течение лета колебалось. Масса образованного общества издавна привыкла считать Кавура великим, почти незаменимым государственным правителем, а Гарибальди, при всем уважении к его подвигам, только отважным и бескорыстным патриотом. Эта масса образованных сословий и теперь почитала сохранение власти Кавуром за лучшую гарантию ловкого ведения национальных дел, но она была не совсем довольна тем, что Кавур до сих пор не решался прямо содействовать соединению южной Италии с северною, многие даже находили это чрезмерною робостию или почти предательством. Не доверяя Гарибальди, общественное мнение северной Италии превозносило его патриотизм, окружало его ореолом славы. Кавуру надобно было облечь таким же ореолом себя и сардинскую армию, выказать себя таким же отважным патриотом,— политический талант сардинского министра обнаружился тем, что эта надобность была понята и своевременно удовлетворена им. Когда Гарибальди вступил в Неаполь, сардинские войска уже переходили границу папских владений. Кавур очень расчетливо и искусно устроил этот поход, войска двинулись с поразительною быстротою, число посланных войск было таково, что обеспечило немедленный блистательный успех. Сравнивая уничтожение всей папской армии в несколько дней с бессилием Гарибальди против войск Франциска II, общественное мнение было ослеплено превосходством сил Кавура, готово было предписывать сардинским генералам превосходство над Гарибальди даже в военных талантах, а Кавуру превосходство над ним даже в отважности. Эффект был подготовлен великолепно, и когда собрались депутаты, вся Италия торжествовала взятие Анконы. Депутаты встали с своих мест, когда вошел в залу адмирал Персано, явившийся туда прямо из-под Анконы, приветствовали его восторженными криками, и вся слава сардинских генералов переходила на Кавура, виновника побед,— а что такое был в это время Гарибальди, что делал он? Он стоял перед линиею Вольтурно, не имея силы выбить неаполитанских генералов из Капуи.
Нельзя не отдать полной справедливости искусным маневрам Кавура. Он одержал полную победу над своим противником в общественном мнении. Гарибальди был теперь ничтожен пред ним. Напрасно усиливался он держаться еще несколько дней — отсрочивать присоединение, предлагаемое Кавуром, было уже невозможно, и 7 октября явился декрет, назначавший 21-е октября днем подачи голосов населением Неаполя и Сицилии по вопросу о присоединении к северно-итальянскому государству. В ту минуту, когда мы пишем это, еще не известен результат вотирования, но он не подлежит сомнению. Были и после 7 октября некоторые попытки со стороны Гарибальди отложить еще на несколько времени срок присоединения, но они остались напрасны: неаполитанцы нашли в самой робости своей силу выступить очень решительно против своего диктатора: они твердо объявили ему, что не хотят отсрочки. Что же оставалось делать радикалам? Разве прибегнуть к терроризму? Но это было бы противно их собственным правилам, да и не повело бы ни к чему, кроме вреда для Италии и, больше всего, для них самих.
Мы так много говорим о непреоборимом расположении умов южно-итальянского населения потому, что только им объясняется развязка дела, которая иначе казалась бы следствием излишней уступчивости Гарибальди: нет, он боролся до последней минуты, но у него не было сил, он был побежден.
Зато победители его и радикалов, умеренные, принуждены были принять программу побежденных. Мы приведем свидетельство журнала, которому нельзя не верить в этом случае, потому что он держится партии Кавура. Вот отрывок из Dbats о результате прений в туринском парламенте:
‘Считаю не бесполезным сообщить вам впечатления, произведенные решением палаты. Министерство и его друзья считают свою победу полной и, повидимому, они правы. Известия из Неаполя служат отголоском происходящего в Турине. Отняты полномочия у правителей неаполитанских Провинций, у этих людей передовой партии, а 21 октября назначена подача голосов, по которой королевство Обеих Сицилии перейдет к Виктору-Эммануэлю. В вопросе, по которому будут подаваться голоса, вставлены слова ‘единая и нераздельная’ Италия. Это — предосторожность Гарибальди против уступок областей Франции. После уступки Ниццы диктатор боится за Лигурию, за остров Сардинию, за Рим.
Оппозиционная партия утешается, говоря, что в сущности правительство принуждено было принять программу Гарибальди. Сказав, что Рим идеал, полярная звезда Италии, Кавур только придал другой оборот знаменитой фразе Гарибальди. Теперь известно, что никто не хочет пробиваться в Рим через французский корпус, но все хотят итти туда, когда французы удалятся, и все надеютоя, что они удалятся, потому не о чем спорить. Притом же слова Гарибальди возвысились прениями парламента. Его превозносили, при его имени раздавались аплодисменты. Таким образом, министерство восторжествовало только тем, что доставило с собой торжество представителю оппозиции и ее идеям.
Так рассуждают противники правительства, но, тем не менее, Бертани, Криспи, Мордини и их друзья будут удалены с занимаемых мест и замещены друзьями Кавура. Это — прозаическая сторона вопроса, сторона положительная и для многих самая интересная’.
Действительно, успехи Гарибальди заставили умеренных решиться на то, что провозглашали они невозможным не дальше, как полгода тому назад,— решиться на отважное соединение южной Италии с северною, на провозглашение намерения иметь Рим столицею итальянского королевства. Положим, что Гарибальди безумец, Бертани злоумышленник, Маццини злодей, но итальянцы, предпочитающие этим людям ловкого Кавура, дошли, сами не замечая того, до принятия программы, провозглашавшейся этими людьми.
Мечтать о Риме! — возможное ли это дело? Так, не дальше как в августе и сентябре Кавур главным обвинением Гарибальди в безрассудстве ставил то, что Гарибальди хочет сделать Рим столицею итальянского государства,— это значило вынуждать французов к борьбе против итальянского единства, значило накликать погибель на Италию. А теперь, что сам Кавур сказал в речи, которой заключились прения по вопросу о присоединении? Он признался, что итальянское единство необходимо нуждается в Риме, что другой столицы оно не может иметь. Но это же самое твердил Гарибальди, а прежде Гарибальди, с очень давнего времени доказывал это Маццини.— ‘Так, но не так, именно тут и видна разница между рассудительным правителем и безрассудными мечтателями, которых наконец удалось победить ему: Гарибальди хотел отнимать Рим у французов силою оружия, что было бы явною нелепостью и гибелью итальянскому делу, Кавур провозглашает принцип и ожидает, что сила общественного мнения склонит французов добровольно уйти из него, отдать ему свободу, отнятую ими у него в 1849 году, отдать Италии итальянскую столицу’. Просим заметить читателя, что это не наши слова, а слова итальянских патриотов умеренной партии, слова приверженцев Кавура — мы никогда не употребляем таких слов, как свобода. Но это мы замечаем лишь мимоходом, вопрос в том, какая разница между мыслями Кавура и Гарибальди о средствах удалить французов из Рима. До последних совещаний туринского парламента хорошо было умеренным выставлять Гарибальди за безумца, думающего итти из Неаполя на Рим сражаться с французами, теперь разъяснилось, он думал действовать вовсе не так безрассудно. Бертани, как его поверенный, явился в туринский парламент изложить дело в настоящем виде, и сказал, что ни он, Бертани, ни Гарибальди вовсе не думали выбивать теперь французов из Рима силою оружия. Но, может быть, слова Бертани подозрительны? Если так, почему же никто из кавуристов не опроверг их, не повторил обвинения перед лицом оправдывающегося? Если этого соображения еще недостаточно, есть другое доказательство, достоверность которого уже не подлежит сомнению. Деятельнейшим агентом Кавура в Неаполе был Спавента, Гарибальди вскоре по вступлении своем в Неаполь выслал его из этого города. Спавента, кроме политической борьбы, имел теперь и личную причину не щадить Гарибальди. Однакоже, высланный в Геную, он говорил, что Гарибальди напрасно приписывают намерение итти на французов, что он решительно не имеет такой мысли. Кажется, после этого трудно не поверить, что умеренные совершенно напрасно говорили, будто бы отнять у Гарибальди управление делами южной Италии необходимо для предотвращения гибельного нападения на французов в Риме. Действительно, Гарибальди точно так же, как и Кавур, хотел действовать в этом вопросе не вооруженною силою, а нравственным влиянием, хотя довести французов до того, чтобы они добровольно удалились из Рима.
Итак, нет разницы между намерениями Кавура и Гарибальди по отношению к Риму? Между намерениями точно не стало разницы с той поры, как решился Кавур высказать то, о чем не смел и думать три месяца тому назад. Но есть разница в том, с какою энергиею пользуются одним и тем же средством для одной и той же цели человек, издавна проникнувшийся известною мыслью, и человек, принимающий ее только потому, что все приняли ее. Мы еще посмотрим, какие усилия сделает Кавур для убеждения Франции вывести войска из Рима и какой успех будут иметь его дипломатические убеждения. Но известно, какие средства употребил бы Гарибальди, и читатель едва ли усомнится в том, что они скоро покончили бы вопрос. Он держал бы Францию в постоянном ожидании, что не ныне, завтра французские солдаты будут принуждены сражаться за папу против итальянских патриотов, а Франция вовсе не была бы довольна такою перспективою, он посылал бы требования, чтобы гарнизон удалился из Рима, и эти воззвания распространяв бы по Франции, а что важнее всего, население Рима и других городов, занятых французами, было бы возбуждаемо делать манифестации, и Франция не могла бы долго выносить зрелища, что ее солдаты ходят из города в город восстановлять клерикальное управление, ежедневно низвергаемое во всех городах, из которых они выступают, чтобы итти восстановлять папских администраторов в других городах. Когда волонтеры стояли бы на границах, беспрестанно происходили бы точно такие же истории, какая произошла в Витербо при занятии французским войском этого города, успевшего провозгласить своим королем Виктора-Эммануэля. Жители Витербо полагали, что не входят в число тех подданных, которых французы берегут для папы. Когда они узнали, что ошиблись, городское начальство отвечало следующею протестациею на извещение генерала Гойона о том, чтобы оно приготовило квартиры для французской колонны, идущей занять Витербо:
‘Его превосходительству, генералу графу де-Гойону.
Генерал! муниципальная комиссия города Витербо, президентом которой я имею честь быть, была неприятно изумлена данным ей от вас извещением, что колонна французских войск идет в наш город.
По уверению вашего императора, что не должно быть никакого вмешательства в Италии, мы провозгласили власть короля Виктора-Эммануэля II, находящегося в дружбе и союзе с Франциею. Его величество прислал для управления нами комиссара, и мы сохранили совершеннейший порядок, при единодушии всех граждан.
Личность и собственность никогда не пользовались у нас такою безо-пасностию, как по провозглашении власти короля. Мы имеем сознание, что не подали никакой причины никому нарушать наше спокойствие.
Впрочем, генерал, если полученные вами приказания таковы, что никак не могут быть изменены, вы не найдете у нас ни малейшего сопротивления, но вы найдете город пустым, если не дадите нам уверенности, что с вашими войсками не придет реакция. Я первый и вся муниципальная комиссия удалимся в безопасные места, удалятся и другие граждане, потому что почти каждый из наших граждан должен бояться преследований клерикального правительства. Потому мы просим у вас объяснений, если вы хотите, чтобы мы занялись делами, о которых вы пишете нам. Витербо. 8 октября 1860 года. Президент муниципальной комиссии Алессандро де-Агостино Полидори.
Г-н Полидори, вице-президент временной муниципальной комиссии города Витербо, входя в сношение с генералом де-Гойоном и давая настоящий ответ на его сообщение, поступил по согласию со мною, и мы вместе приняли меры, какие в критических обстоятельствах внушались благоразумием и желанием сохранить порядок, не тревожа общественного мнения преждевременным страхом.
Это объявление делаю я затем, чтобы никто не мог назвать произвольным решение, принятое по полному согласию с правительственною властию. Королевский комиссар герцог Сфорца’.
Французской колонне должны были предшествовать папские карабинеры (жандармы). Жители Витербо решили отразить их оружием, узнав об этом, французы распорядились, чтобы карабинеры вступили в город уже после французской колонны. Когда вошла она в город, муниципальная комиссия передала французскому командиру новый протест, который мы также переводим:
‘Г-н комендант! Видя, что вы пришли к нам восстановить клерикальное правительство, все население Витербо глубоко огорчено. Из наших братьев итальянцев одни уже воспользовались правом — свободно располагать своею судьбою, другие готовятся воспользоваться им, и жители Витербо не могли предположить, что им будет запрещено выразить свободною подачею голосов силу их желания составить часть свободной итальянской семьи.
Никто в свете не может предполагать, что жители Витербо по собственному согласию принимают восстановление клерикального владычества, и менее всего может предполагать это Франция, благородная нация, идущая во главе всех либеральных и высоких дел. Только насилие заставляет нас подчиняться этому владычеству.
Муниципальная комиссия города Витербо, как представительница общества, удостоившего ее своим доверием, удаляясь, должна протестовать и теперь громко протестует: город Витербо покорен силою клерикальному правительству, а не согласился на его восстановление, и комиссия формально объявляет, что Витербская область имеет право располагать своею судьбою по своему выбору, и если в нынешний раз добровольный выбор ее остался безуспешен, она чрез это не теряет права, которое формально оставляет за собой, провозглашая, что население Витербской провинции имеет желание и решимость принадлежать к конституционному королевству Виктора-Эммануэля II. Витербо. 14 октября 1860 г. Муниципальная комиссия’.
Говорят, что при вступлении французов в Витербо удалилось до 2 000 жителей из этого города, имеющего не более 14 000 человек населения. Если бы Гарибальди сохранил управление Неаполем, он стал бы возбуждать подобные протесты во всех римских городах, занятых французами, стал бы обращаться прямо к французской нации с вопросом, приятно ли ей, что ее солдаты играют такую тяжелую роль, и общественное мнение самой Франции не замедлило бы возвратить французский гарнизон из Рима на родину. Посмотрим, скоро ли достигнет такого успеха Кавур переговорами с французским правительством. Программа Гарибальди по римскому вопросу принята Кавуром, но Гарибальди, при своей независимости от дипломатических условий, имел средства действия, которые недоступны туринскому министерству.
Еще решительнее, чем по римскому вопросу, высказал Ка-вур свое согласие с программою Гарибальди по венецианскому вопросу. Он прямо объявил, что будет добиваться освобождения Венеции вооруженною рукою, если Австрия не откажется от нее добровольно, а каждому известно, что добровольной уступки от венского правительства нельзя ждать в этом случае, потому слова Кавура совершенно равнозначительны выражению решимости воевать с Австриек). Он прибавил только, что для начатия войны нужно приготовиться к ней,— это само собою разумеется, ведь и Гарибальди хотел начать войну с Австрией только по приготовлении средств к тому. В этом отношении разницы опять нет. Но есть разница в способах, какими располагал бы Гарибальди и какими может располагать Кавур. Теперь известно, что главною целью для Гарибальди была Венгрия. Каким путем хотел он проникнуть в нее, этого, разумеется, он не мог объявлять во всеуслышание австрийцам,— через Триэст, или через Фиуме, или через какую-нибудь другую гавань, лежащую еще южнее Фиуме, этого нельзя знать: не будучи связан ничем, он пошел бы там, где ему показалось бы удобнее итти, пожалуй даже перешел бы из Иллирии в центр чисто венгерских земель через турецкие земли, сохраняя свою независимость, он никого, кроме себя, не компрометировал бы нарушением правил неприкосновенности нейтральных земель. У Кавура выбор путей к нападению гораздо более стеснен. Он не может касаться ни Триэста, ни турецких границ, потому очень вероятно, что ему нужно будет для приготовлений больше времени, чем понадобилось бы Гарибальди. Очень вероятно, что он почтет выгоднейшим просто выводить из терпения австрийское правительство, чтобы оно само вторглось в Ломбардию и Романью и навлекло на себя неудовольствие Европы за нарушение мира, как было в прошлом году. Но это все предположения, какое из них осуществится, зависит не от Кавура и не от Австрии, а от общего хода европейских отношений.
Читателю известно, что с обеих сторон уже давно начались самые деятельные приготовления к войне. Сардиния произвела усиленный набор, придвинула несколько корпусов к австрийской границе по Минчио, приняла такое положение, как будто с каждым днем ждет нападения. Австрия давно уже сосредоточивает свои войска на По и Минчио. В последнее время сильный отряд их переведен через По в небольшой округ, оставшийся в австрийской власти на южном берегу реки. Давно уже призваны под знамена солдаты, бывшие в отпуску, после того издано было распоряжение переписать всех венгерских волонтеров (гонведов), сражавшихся в 1848—1849 годах против Австрии,— очевидно, существует мысль взять всех их или часть их в солдаты, наконец предписано произвести набор в 85 000 человек.
Но для начатия войны надобно было приобрести австрийскому правительству более прочное положение относительно других держав я относительно собственных подданных. В свое время, около эпохи Виллафранкского мира, мы приводили факты, показывавшие существование недовольства во всех областях Австрии, не исключая самого Тироля, отличавшегося до последних лет непоколебимою преданностью. Но австрийское правительство справедливо находит, что без каких-нибудь чрезвычайных событий для него не страшно недовольство всех других провинций, кроме одной Венгрии: славяне и немцы могут роптать, но сами неспособны начать ничего, без внешнего толчка. Инициатива эта внутри самой империи может возникнуть только из Венгрии.
В конце прошлого года мы доказывали, что тогдашнее венгерское волнение, от которого ждали немедленной вспышки, служило только отголоском итальянских событий и должно было ослабевать по прекращении ломбардской войны. Оно так и было. В начале нынешней весны оно не представляло уже никакой опасности, газеты вовсе почти перестали упоминать о Венгрии. Но когда опять разыгралось итальянское дело, отголоски его опять усилили волнение между венграми. В последние недели явились симптомы брожения, очень неприятные. Мы приведем очерк их из газеты чрезвычайно умеренной, из ‘Jndpendance Belge’. Вот что писали ей из Вены в начале сентября:

‘Пешт, 2 октября.

Положение дел становится опасно. Венгры уже не ограничиваются манифестациями против австрийцев,— они начинают вооружаться. В последнее время в целой Венгрии только и слухов, что о партизанских отрядах, составляющихся в разных местах, особенно в неизмеримом Баконском лесу, покрывающем столь огромные пространства в комитатах Веспремском, Эденбургском и Визельбургском и в обширных пустах (степях) Нижней Венгрии.
Две недели тому назад начали рассказывать, сначала под секретом, что некоторые венгерские солдаты, находящиеся во временном отпуске, не хотят возвращаться в свои полки: они услышали, что правительство хочет удалить всех венгерских солдат из Венгрии, в крепости своих немецких владений, опасаясь событий, которые предвидит, эти непокорные солдаты бежали в леса и степи. Но число их было незначительно. Вдруг распространилось известие, что приказано произвести перепись всех бывших гонведов (милиционеров) 1848 года, сражавшихся за отечество. Испуганные этою мерою, бывшие гонведы сотнями, а по словам других — тысячами, стали бежать к непокорным солдатам. В то самое время, как началось это бегство целых масс людей в леса и степи, был объявлен новый набор 85 тысяч человек, который должен производиться с величайшею поспешностию и быть кончен к 1 декабря. Молодые люди, которые по своим летам могли подвергнуться этому набору, начинают скрываться, все большее и большее число их присоединяются к партизанам, составившимся из бежавших солдат и гонведов.
Впрочем, не принимайте слишком серьезно слова ‘партизаны’, употребляемого мною. У этих молодых людей пока только та мысль, чтобы избежать набора, они еще не думают нападать на австрийцев, но должно сказать, что они составляют зародыши, из которого готово будет произойти восстание, если будет подан сигнал открытой борьбы. В неприступных лесах и горах, пути по которым известны только местным жителям, австрийскому правительству будет очень трудно сладить силою с этими молодыми людьми, решившимися уйти из-под его власти и ежедневно увеличивающимися в своем числе.
Говорят, что при подавлении венгерского восстания в 1849 году, много оружия было спрятано в этих местах, по природе почти недоступных, и что места эти найдены ‘случайным образом’ новыми жителями Баконского леса и степей. Не ручаюсь вам за достоверность этого, но все уверяют, что у партизанов много оружия’.
Начинать войну, имея зародыши восстания в центре государства — дело неудобное, потому оказалась надобность примирить венгров. Оказалась и другая причина надобности в провозглашении реформ,— эта другая причина была результатом совещаний преобразованного, или ‘усиленного’, государственного совета.
Мы обращали очень мало внимания на консультации почетных и знатных особ, собранных в Вене нынешнею весною под именем усиленного государственного совета. Ни по намерению правительства, ни отношению членов нового государственного [совета] к общественному мнению их совещания не должны были иметь особенной силы. Выбранные по рекомендации областных правителей, новые члены государственного совета были все люди таких убеждений, которые не вполне совместны с влиянием на общественное мнение. Исключением служил из всех них один только доктор Магер, трансильванский немец. Он один отважился произнесть в государственном совете слово ‘конституция’, из остальных членов набиралось, быть может, человек пять-шесть с очень смутными либеральными тенденциями, да и те не формулировали своих желаний. Зато очень решительно выступало с своими требованиями огромное большинство, составленное из реакционеров аристократической партии, эти вельможи, имевшие своим предводителем чешского графа (но вовсе не чеха, а истого немца) Клам-Мартиница, желали ни больше, ни меньше, как уничтожения всех ограничений, которым со времен Иосифа II подвергались привилегии аристократов. Но только венгерские магнаты да сам граф Клам-Мартиниц между этими вельможами умели говорить и писать. Потому в заседаниях безусловно владычествовали венгры со своим союзником Клам-Мартиницем, остальные члены большинства шли за ними по доверию. Таким образом, совещания государственного совета были совещаниями венгерских магнатов, решения его большинства — решениями венгерских магнатов. Венгерская нация не имеет недостатка в национальной гордости, не имеет и вражды к своей аристократии, напротив, привыкла очень уважать ее. Стало быть, если бы находилось в государственном совете что-нибудь удовлетворительное, Венгрия сочувствовала бы ему. Но она так холодно смотрела на государственный совет, что даже вовсе и не любопытствовала узнавать о его совещаниях,— мы приводили тому доказательства, как припомнят читатели.
Точно так же мало опоры имел он и в намерениях, с которыми созвало его правительство. Мы излагали эту сторону дела. Нужны были новые налоги для покрытия страшных ежегодных дефицитов. Государственный совет назначался для помощи министрам в изобретении новых налогов. О государственных делах ему не предназначалось рассуждать: он просто должен был засвидетельствовать, что существующие налоги недостаточны и что новые налоги, какие будут изобретены, необходимы.
Однакоже,— такова бывает сила самого положения вещей,— государственный совет, лишенный всяких опор и в правительстве и в общественном мнении,— принялся рассуждать о государственных делах, как будто учреждение независимое, составившееся не по назначению министров, не по рекомендации областных начальников, заговорил о беспорядках, о расстроенном положении всего государственного организма и составил проекты преобразования всей государственной машины, о чем его никто не просил, в чем и о чем ни правительство, ни общественное мнение нимало не хотели слушать его. Государственное расстройство он изображал очень мрачными красками и возбуждал этим сильный гнев против себя в министрах, для доказательства, довольно будет привести следующий отрывок из статьи ‘Times’a’ по поводу заседания, в котором был прочитан государственному совету доклад о финансовом положении государства, составленный Клам-Мартиницем от имени комитета, занимавшегося исследованием дела:
‘Давно было известно, что Австрия находится в одном из финансовых кризисов, составляющих почти хроническое явление в ее истории, но едва ли даже враги ее были готовы прочесть такой доклад, какой представлен графом Кламом государственному совету 21 сентября. Начав свои исследования [с] реакции, последовавшей за революцией) 1848 г., комитет находит, что ‘в последние деоять лет нация заплатила налогов на 800 миллионов флоринов больше, чем в предшествующее десятилетие’. Несмотря на то, ‘национальный долг стал на 1 300 миллионов флоринов больше, чем был за 10 лет назад’ и государственных имуществ продано ‘более чем на 100 миллионов флоринов’. Таков урок, извлекаемый из прошедшего ‘неумолимою логикою фактов’. О дефиците настоящего года комитет хранит осторожное молчание, но говорит, что при сохранении мира (сохранение которого невероятно) ‘дефицит в 1861 году будет 39 миллионов флоринов, а в следующем за тем году 25 миллионов. Как будто все это еще не довольно поразительно, комитет объясняет, что ‘чрезвычайный военный налог, простирающийся до 32 миллионов флоринов, выставлен в числе доходов по бюджету на 1861 год, но налог этот до такой чрезмерности обременителен, что не может быть взимаем долгое время’. При таком положении удивительно не то, что Австрия начинает ‘задерживать платежи’, но то, что она еще не вовсе прекратила платежи, удивительны не поступки ее с подданными, удивительно то, что находит она еще хоть какой-нибудь кредит у своих подданных или за границею.
Если сам г. фон-Пленер, управляющий австрийскими финансами, нашелся сказать против доклада только то, что ‘он преувеличен’, то мы должны видеть, что он в сущности справедлив. Вспомнив, что члены государственного совета, выслушавшие доклад с глубочайшим вниманием и аплодировавшие смелым словам графа Сечена, назначены самим императором, мы можем питать надежду, что выводы доклада будут приняты к соображению нынешним представителем габсбургского дома. Эти выводы — такие вещи, которые давно уже стали бесспорными истинами в других государствах. Бюрократическое сцепление разнородных областей не есть еще единство, ‘административные опыты’ и финансовые обманы убыточны, упадок бумажных денег и постоянное колебание курса вредят торговым делам, ‘удовлетворительное устройство внутренних дел’ и ‘долженствующее последовать за ним восстановление доверия’ будут ‘содействовать восстановлению упавшего кредита’ нации — эти вещи кажутся для нас (англичан) аксиомами. Но каждое государство должно покупать знание собственным опытом, и Австрия еще не знала до сих пор старой истины, что не годится срубать дерево из желания снять с него плоды. Эти выводы, повидимому, не слишком революционные, но они возбудили в графе Рехберге такое неудовольствие, что, говорят, будто бы в тот вечер ‘не смел подойти к нему никто из его домашних’, а слово ‘конституция’, упомянутое Магером, вызвало у министра признание, что он ‘не в состоянии понять, какая может быть связь между конституциею и курсом бумажных денег’.
Да не один этот вечер, а довольно-таки много вечеров было истрачено у министров государственным советом. Но как же поправить дело? Государственный совет составил об этом два проекта. Проект большинства требовал для Венгрии полного восстановления прежней конституции со всеми прежними правами, а в других частях империи хотел устроить сеймы на феодальных основаниях. Все в этом проекте было проникнуто духом средних веков. Сущность дела состояла в том, что империя делилась на части, и в каждой части господство передавалось в руки туземной аристократии. Что говорилось в проекте меньшинства, трудно понять,— так все в нем было туманно, члены меньшинства, оказалось, так смирны, что не сделали даже и отдаленного намека на конституцию, около которой вертелись их мысли.
По сочинении этих проектов, государственный совет был распущен, и через некоторое время объявлены правительством следующие основания для предполагаемых реформ.
Нынешний ‘усиленный’ государственный совет еще ‘усиливается’ от нынешнего числа 70 членов до 100. Члены эти будут выбираться провинциальными сеймами.
Каков будет состав венгерского сейма, это определит министерство по совещанию с венгерскими магнатами, стало быть, нечего пока и рассуждать об этом.
Сеймы остальных провинций будут иметь феодальное устройство.
Таким образом, государственный со.вет составляют депутаты феодальных сеймов, то есть феодалы.
С этим государственным советом министерство обязано совещаться о финансовых мерах, то есть он пользуется правами, которыми пользуется ныне в Риме ‘финансовая консульта’.
По другим предметам законодательства правительство совещается с провинциальными сеймами. Но если найдет удобнейшим, может не обращаться к ним, а совещаться прямо с государственным советом. Исключение составляют законодательные меры, относящиеся к Венгрии,— о них надобно всегда совещаться с венгерским сеймом.
Министерства юстиции, вероисповеданий и внутренних дел соединяются в одно министерство, но само это министерство разделяется между двумя лицами: тю всем частям империи, кроме Венгрии, этими делами будет управлять ‘государственный министр’, а управлять теми же делами по Венгрии будет другой министр, называемый ‘придворным венгерским канцлером’.
Из этого видно, что все части империи, за исключением одной Венгрии, остаются при нынешних своих правах, и министры сохраняют нынешнее свое положение относительно всех провинций. Одной только Венгрии делается действительная уступка восстановлением сейма с прежними правами и восстановлением венгерского языка в правительственном значении.
Для других областей перемена состоит в том, что к бюрократическим учреждениям присоединяются феодальные.
Таковы основания будущей австрийской конституции, обнародованные 21 октября нынешнего года, перед самым отъездом императора Франца-Иосифа в Варшаву.
Но ныне для Австрии такое время, что нынешнее положение вещей едва ли продолжится долго: новые учреждения или разовьются, или будут устранены правительством. Это зависит, во-первых, от хода дел в Италии, во-вторых, от хода дел в Венгрии, в-третьих, от общего хода европейских отношений. Потому мы не станем подробно рассматривать, какое влияние на внутреннюю жизнь империи имели бы обещанные ныне учреждения: в нем они едва ли осуществятся: пока будут приготовляться к их осуществлению, окажется или надобность изменить их в более либеральном духе, или возможность приблизить их к устройству дел, существовавшему до сих пор.

Ноябрь 1860

Реформы в Австрии.— Реформы во Франции.— Итальянские дела.— 6 ноября 1860 в Соединенных Штатах.

Когда обнаружилось, что прежнее неаполитанское правительство не удержится против Гарибальди, а еще больше, когда обнаружилось, что Виктор-Эммануэль не побоится принять под свою власть южную Италию и хочет низвергнуть светскую власть папы, Австрия увидела надобность остановить дело вооруженною силою, и воинственность венского правительства дошла до такого жара, что с каждым днем надобно было ожидать вторжения австрийских войск в Ломбардию, в отнятые у папы провинции, и в случае успеха в бывшее Неаполитанское королевство. Но наученное прошлогодним опытом, австрийское правительство хотело приобрести сил больше прежнего, чтобы вновь не испытать неудачи в задуманной войне. Чьи дела пойдут расклеиваться, тому все обращается во вред: захочет он быть отважным, окажется опрометчивым, захочет быть осмотрительным, окажется пропускающим удобное время. Так и австрийцы: в прошлом году они проиграли дело оттого, что погорячились, теперь проигрывают его оттого, что вздумали поступать осторожно. Читатель мог прежде не разделять наших чувств, когда мы хвалили австрийцев, потому что тогда мы руководились своим образом мнений, а в образе мнений люди могут расходиться, теперь не то: какого бы образа мыслей кто ни держался, всякий должен сострадать вместе с нами. В прошедшем году они. подвергались несчастиям на полях битв, они лишились богатейшей провинции, но эти прискорбия вознаграждались отрадными фактами другого рода. Если война отняла у них Ломбардию, то Вилла’ франкский мир подарил им Венецию,— подарил, говорим мы, потому что никто из друзей Австрии, дней всего за 10 перед Виллафранкским миром, не мог ожидать, что она останется в их руках, и мы сами уже отказывались от этого упования, которого так долго И так крепко держались. Но маловерие, вторгавшееся в наше сердце, пристыжено было великодушием императора французов. Возрастающая благосклонность победителя открывала потом Австрии перспективу, еще более отрадную: Цюрихский мир утешал нас обещанием восстановить двух герцогов и одного великого герцога, успокаивал нас составлением конфедерации, в которой все голоса были бы против Пьемонта, которая под председательством папы, под эгидою Франции, возвратила бы прежнюю тишину несчастным итальянцам, восстановила бы в ней прежнее уважение к советам Австрии, на одном лишь том условии, чтобы Австрия сама не выходила из-под влияния могущественного и благородного нового своего союзника, но это условие было так разумно, исполнять его было так легко для Австрии при полном согласии ее принципов с принципами великодушного победителя и покровителя. Не дурно стали устраиваться и внутренние дела Австрии, начинавшие было расшатываться от войны. Неудовольствие, овладевавшее всеми провинциями, начинавшее принимать опасный характер перед Виллафранкским миром, стало после него бессильным пустословием, вызывавшим только презрительную улыбку на лицах друзей Австрии: с возвращением войск, правда, побежденных неприятельскими армиями, но достаточно мужественных для рассеяния мятежников, благодаря искусству верных командиров в усмирении внутреннего врага,— с возвращением этих войск в Вену, в Пешт, Дебречин, Львов, Прагу и т. д. злоумышленники лишились возможности осуществить свои преступные замыслы, они отступились от намерения действовать, и лишь неосновательные люди продолжали еще роптать, не понимая, что прошло время, когда ропот был не лишен смысла, скоро и они стали замолкать,— вид Бенедека, окруженного 60-тысячным войском в Пеште, вид сподвижников Бенедека, окруженных достаточным для других провинций числом войска в других городах, охлаждал запоздалую горячку, и все возвращалось к спокойствию. Да, существовали тогда и отрадные явления, теперь не то. Теперь весь горизонт австрийских правителей покрыт тучами, сквозь которые не падает ни одного светлого луча. А отчего произошла вся беда их? Оттого, что запуганные прошлогодними следствиями своей опрометчивости, они вздумали осторожно и осмотрительно обеспечить себе верный успех. Они пропустили этим удобное время,— а удобное время было для них.
Месяца три тому назад, в последних числах августа, было уже видно, что Франциск II будет низвергнут, что неаполитанцы собираются провозгласить власть Виктора-Эммануэля, что он примет власть над ними и соединит Италию в одно государство. Вот этих немногих дней, прошедших между первыми успехами Гарибальди в Калабрий и выступлением сардинских войск на подавление Ламорисьера, не следовало бы терять австрийцам. Не следовало им довольствоваться досылкою по нескольку человек на подкрепление Ламорисьера, а прямо, открыто двинуть тысяч 50 или 80 австрийского войска на изгнание Гарибальди из неаполитанских пределов. Это можно было сделать, не касаясь земель, находившихся тогда под властью Виктора-Эммануэля: можно было переправить армию морем из Триэста или Венеции в Абруццы или другую неаполитанскую область. У Австрии нет военного флота, но купеческих пароходов и транспортных судов нашлось бы довольно: стесняться формами при такой безотлагательной надобности не стали бы австрийские правители: можно было без околичностей забрать под перевозку войск все купеческие суда в Триэсте и других австрийских портовых городах. Дело с Гарибальди было бы покончено в несколько дней, много в две недели, и Кавур не посмел бы шевельнуть пальцем, имея против себя на северо-востоке Верону и Мантую, а на юге 80 тысяч австрийцев с 50-тысячною армиею Франциска II и 30-тысячною армиею Ламорисьера. Он протестовал бы, да тем и кончил бы. Но Франция? Ведь Франция провозглашала, что не потерпит вмешательства в итальянские дела? Кто знаком с человеческими делами, знает, как легко было бы устранить это возражение. Австрийцы торжественно объявили бы и конфиденциально уверили бы, что они нимало не хотят касаться ни Пьемонта, ни Ломбардии, гарантированной ему Франциею, ни даже Тосканы, герцогств и Романьи, присоединение которых к Пьемонту не гарантировано и не одобрено Франциею, что они хотят только прогнать флибустьера из владений своего союзника и родственника короля неаполитанского и немедленно возвратятся назад в свои границы, как только восстановят его власть. Только то и было бы нужно. Чего хочет Франция? Только того, чтобы австрийцы не восстановляли своего перевеса в Италии во вред французскому влиянию, и успокоить Францию в этом отношении было бы легко австрийцам: стоило бы объявить им, что они с радостию увидят, если французы будут помогать им в изгнании Гарибальди. Франция прислала бы еще несколько дивизий в Рим, заняла бы, может быть, Неаполь или другие пункты, увидела бы, что австрийцы не опасаются ее войск, смотрят на них как на союзников — и дело кончилось бы восстановлением Франциска II, и австрийцы, верные своему слову, возвратились бы домой, т. е. в Венецию, и южная половина полуострова была бы возвращена их союзнику и родственнику, а папа сохранил бы Умбрию и маркграфства. Если бы только уверить Францию, что цель австрийского движения состоит лишь в этом, Франция осталась бы очень довольна, потому что расширение власти Виктора-Эммануэля противно интересам императора французов, как известно всем. Другие великие державы одобрили бы такую помощь: одна Англия протестовала бы,— но опять известно, что войны за Италию не начала бы она ни в каком случае, а неудовольствие, ограничивающееся депешами и протестами, не слишком важная вещь. Смелостью и быстротою Австрия могла бы удержать в конце августа Италию от соединения в одно государство. А теперь уже поздно, соединение произошло, из 80 тысяч союзников, которых имела тогда Австрия в армиях Франциска II и Ламорисьера, осталось лишь несколько бессильных батальонов в Гаэте и в Риме, а армия Виктора-Эммануэля уже увеличилась несколькими десятками тысяч с той поры, увеличится еще сотнею тысяч или больше к весне. Потеряно австрийцами время, потеряли они его в напрасных стараниях обеспечить неудобоисполнимыми средствами успех, зависевший от решительности и прямоты.
В прошедший раз мы говорили, какими способами думала Австрия упрочить успех себе в итальянской войне, теперь посмотрим, к чему привели ее эти способы.
Ей хотелось удержать Францию от сопротивления австрийскому вмешательству в итальянские дела. Можно было бы прямо согласиться с императором французов, если бы войти в его виды. Мысль о возвращении Ломбардии и о восстановлении надлежащего порядка в северной Италии следовало оставить до обстоятельств более благоприятных. Вместо этого Австрия вздумала составить коалицию восточной Европы, чтобы грозить вторжением через Рейн, если французы не дадут ей власти распоряжаться в Италии, как она хочет. Это значило требовать от императора французов невозможных вещей и прибегать к фантастическим средствам для вынуждения у него согласия. Наполеон III, конечно, желает добра австрийцам, но благородное сочувствие к ним не доходит у него, как у человека расчетливого, до забвения о самом себе, до подрывания собственной власти из любви к австрийцам. Что сказала бы французская публика, если б он уступил австрийцам политическое первенство на западе европейского континента,— а предоставить австрийцам произвол распоряжаться в Италии, как они хотят, значило бы ни больше, ни меньше, как предоставить им первенство, свести Францию на второе место между западными континентальными державами. ‘Это унижение для нас’,— сказала бы французская публика, и власть Наполеона III поколебалась бы. А еще больше, если бы такая уступка была вынуждена у него угрозами, как думала сделать Австрия,— что сказала бы тогда французская публика? Она не стала бы и говорить ничего, потому что стала бы думать уже не о разговорах, потому-то Наполеон III, когда Австрия начала громко говорить о готовящейся коалиции, нашелся вынужденным произнесть очень простые слова: ‘я не верю, будто бы составляется коалиция, но если она составляется, я не боюсь ее’. Слова эти хороши тем, что справедливы. Наполеон III находится в таком положении, что коалиция не страшна ему, напротив, она была бы выгодна для него: коалиция против Франции довела бы национальное чувство французов до экстаза, который сделался бы самою прочною опорою престола Наполеона III. Справедливы оказались его слова и в том отношении, что обнаружилась невозможность составить коалицию, о которой хлопотала Австрия. В самом деле, какая из континентальных держав считает возможным делом вторжение во Францию? Между тем император французов пока еще вовсе не готовится переходить за Рейн — дело идет вовсе не о том, опасность войны находится в Италии. Какою же опасностью угрожает, например, Пруссии война в Италии, и достанет ли у Пруссии средств посылать войска в Италию? Конечно, отправлять армию так далеко, значило бы посылать ее на погибель. Непостижимо, как австрийские правители считали делом возможным устроить коалицию, пока Франция не обнаруживает намерения вторгнуться в Германию.
Такою же непрактичностью отличались австрийские правители в исполнении другого своего способа обеспечить себе успех в задуманной войне с Италиею. Мы уже говорили в прошлый раз, какими соображениями и обстоятельствами была произведена австрийская попытка, называвшаяся в официальных австрийских газетах введением конституционного устройства. Чтобы начать войну, было надобно успокоить внутренние провинции государства, ропот которых достигал силы, показавшейся австрийским министрам серьезною. Чтобы вполне оценить их искусство, надобно прибавить, что возбудили этот шум они же сами. Мы говорим не о том, что они держались системы, не согласной с желаниями публики,— за это порицать их не следует, иной системы не могли они держаться по своему положению. Вспомним, как нынешняя Австрийская империя возникла всего лишь 15 лет тому назад. Прежняя Австрия погибла для австрийцев в 1848 году: возмутились против австрийцев ломбардо-венецианцы, потом чехи, потом венгры, наконец и немцы. Мы несколько раз объясняли, что немцы, населяющие Тироль, эрцгерцогство Австрию и другие немецкие области Австрийской империи,— вовсе не австрийцы, точно так, как народ, населяющий Греческое королевство и Ионические острова,— вовсе не фанариоты1, а просто греки. Австрийцы были изгнаны отовсюду,— не только из Милана, Венеции и Пешта, но даже из Вены, даже из Иншпрука {Инсбрук. (Прим. ред.).}. По выражению Радецкого, Австрия тогда сохранилась только в лагерях тех войск, которыми командовали австрийцы, каковы, например, Радецкий и Виндиш Грец, несмотря на свои славянские фамилии, Гиулай и Бенедек, несмотря на свои венгерские фамилии. Австрия, существующая ныне, основалась в 1848 и 1849 гг. подвигами Радецкого, Шлика, Гайнау2. На каких основаниях существовала прежняя Австрия, нам нет нужды разбирать здесь, довольно указать известный каждому факт, что земли, ее составлявшие, или вовсе никогда не были завоеваны, а добровольно признали над собою власть австрийской династии, или завоеваны были так давно, что утратили сознание о том. Эта прежняя Австрия погибла в 1849 году и заменилась новым государством, происхождение которого мы объяснили.
Отношения между австрийцами и населением Австрийской империи были созданы вооруженною силою, и для упрочения этого порядка дел австрийцы были принуждены оставаться на военном положении среди своих подданных немцев, славян и венгров. 10 лет они оставались верны этой неизбежной для них политике, и все в Австрийской империи шло прекрасно, как мы доказывали с год тому назад выписками из очень основательной книги знаменитого австрийского ученого Чернига. Прошлогодняя война повредила делу. Пораженные страшными ударами, австрийские правители испугались поднявшегося ропота.
Австрийцам показалось, что ропот возбужден некоторыми недостатками прежней системы. Такое мнение, конечно, должно было произвести результаты, противные благонамеренным ожиданиям австрийских правителей для успокоения ропота. При заключении Виллафранкского мира даны были обещания внутренних улучшений. Каждый должен был понимать, что улучшения эти могут состоять лишь в усовершенствовании существовавшей системы. Но подданные Австрии перетолковали данные обещания превратным образом: они стали разуметь под улучшениями внутреннего порядка введение равенства вероисповедания, улучшение конкордата, ставившего школы в зависимость от иезуитов и других ультрамонтанцев, признание национальностей, предоставление каждой национальности независимого управления всеми ее делами. Несогласимость понятий не замедлила обнаружиться, лишь только австрийские правители стали исполнять свои обещания. Первое обещание, подвергнувшееся процессу исполнения, было предоставление льгот венгерским протестантам, находившимся под управлением иезуитов. Протестанты объявили, что не принимают второстепенных уступок и хотят, чтобы их церквам была дана такая же независимость, какою пользуется католическая церковь. Читатель понимает, что такой взгляд, такие желания никак не могут быть соглашены с австрийскою системою. Вместо примирения результатом улучшения вышло тут лишь то, что протестанты громко стали говорить о правах, которых никак не могут предоставить им австрийские правители. Точно таков же был результат всех других мер, принятых австрийцами для осуществления обещаний: ропот не успокоился, а только усилился. Мы не будем перечислять всех подробностей этого постепенного разочарования обеих сторон,— довольно будет заняться нам последним, самым громким последствием ошибочного взгляда австрийцев. Мы говорим о так называемом введении представительного правления в землях Австрийской империи.
Когда мы писали политическое обозрение для прошлой книжки ‘Современника’, мы имели еще только телеграфические известия о преобразовании, вводимом в Австрии дипломом 20 октября и проистекающими из него статутами. Только в последние минуты, когда уже оканчивалось печатание нашей статьи, были получены нумера газет, заключавшие в себе текст диплома и сопровождавших его рескриптов. С тем вместе получены были телеграфические депеши, утверждавшие, что во всех частях империи реформа показалась очень удовлетворительною и была встречена с большою радостию и признательноетию. Против этих данных, казавшихся столь положительными, мы могли говорить тогда, основываясь лишь на собственном впечатлении, oiho состояло в том, что уступки, сделанные австрийскими правителями, не соответствуют расположению умов в завоеванных областях и не могут поправить прежних отношений. Скоро оказалось, что действительно так. Теперь все австрийские газеты наполнены фактами, показывающими, что уступки были напрасны.
Самое происхождение документов, возвещавших уступки, подтверждает ту простую истину, что австрийские правители увлеклись на путь, чуждый для них. В прошлом месяце мы указывали способ составления документов 20 октября, основываясь лишь на самом характере этих документов, теперь напечатаны положительные известия, показывающие, что дело происходило именно так, как мы тогда предполагали3.
Когда был распущен новый государственный совет, австрийские министры думали сначала, что можно обойтись без преобразований. Читатель помнит, что государственный совет составил два проекта преобразований. Огромное большинство государственных советников подписало проект, сочиненный графом Кламом-Мартиницем по согласию с венгерскими магнатами. Сущность проекта состояла в том, чтобы восстановить порядок дел, существовавший в XVII столетии. Этот порядок отличался от нынешнего двумя главными чертами. Во-первых, каждая область имела свое отдельное управление, и связью между областями служила только личная воля государя. Во-вторых, каждая область находилась под управлением местной аристократии. Эта вторая черта отличия прежних порядков от нынешних не была противна системе австрийских правителей, но было невозможно им согласиться на ослабление своей власти, требовавшееся для осуществления первой черты перемен, предлагаемых проектом этой партии. Они готовы были бы передать областные дела во власть местной аристократии лишь на том условии, чтобы эти местные правительства были подчинены центральному правительству, сохраняющему нынешние бюрократические формы. Партия Клам-Мартиница хотела господствовать над бюрократией, австрийские правители могли сделать ее своею союзницею лишь с тем, чтобы она была исполнительницею распоряжений центральной бюрократии. Такое коренное разноречие желаний было причиною, что австрийские правители решились оставить без внимания проект большинства государственного совета. Проект меньшинства не годился для них потому, что носил некоторый отпечаток конституционных идей. Мы вовсе не то хотим сказать, что он предлагал ввести конституционное правление: меньшинство государственного совета состояло из людей, чуждых такой мысли, но они желали некоторых нововведений, ограничивавших самостоятельность распоряжений министерства. Австрийские правители нашли, что ограничения власти их — дело вредное для всего австрийского порядка. Словом сказать, проект меньшинства и проект большинства — оба казались неудобоисполнимыми для австрийских правителей, и оба были отложены в сторону.
На этом и хотели остановиться. Но публика толковала о возможности преобразований, будто бы обещанных после Виллафранкского мира. Австрийские правители поколебались в своей прежней решимости, они поддались влиянию общественного мнения и стали думать, что надобно сделать какие-нибудь преобразования. Совет министров начал совещаться об этом. Когда пошла речь о том, какими усовершенствованиями полезно было бы улучшить прежнюю систему, они не могли ни в чем согласиться между собою. Время шло в бесплодных спорах, едва тот или другой министр предлагал ту или другую мысль, все остальные находили ее или вредною, или непрактичной. А между тем толки в публике становились все громче, да и дела в Италии требовали, по мнению австрийских министров, скорейшего успокоения внутренних провинций. Тогда австрийские министры обратились к проекту большинства государственного совета, чтобы переделать его. Но все-таки не могли они прийти ни к какому результату. Оказалась нужна посторонняя помощь. В составлении проекта большинства главное участие принимал граф Клам-Мартиниц. Чтобы переделать этот проект сообразно положению австрийских правителей, ближе всего было бы пригласить графа. Но, при всей своей благонамеренности, Клам-Мартиниц обнаружил в себе свойство, неудобное для австрийских министров: он хотел быть главою нового кабинета, хотел устранить всех прежних министров от должностей, заместив их людьми по своему выбору. Пришлось искать другого советника. Помощниками Клам-Мартиница в государственном совете были венгерские магнаты, между ними первую роль играл Сечен4. Министры обратились к нему, он обнаружил сговорчивость: удовлетворился званием министра без портфеля, т. е. члена совета министров, не имеющего никакой особенной части управления в своем заведывании, и взамен за то взялся переделать проект большинства государственного совета сообразно с намерениями министров.
Содержание диплома объясняется его происхождением. Проект большинства государственного совета, поступивший в руки Сечена, имел, как мы замечали, две главные черты: во-первых, он устраивал областное управление так, чтобы вся власть принадлежала феодальным сословиям, во-вторых, он ограничивал власть центрального управления, давая областным правительствам независимость от центрального почти во всей администрации. Граф Сечен исправил проект так, что центральная бюрократия сохраняет всю свою нынешнюю власть, областные правительства действуют исключительно по ее распоряжениям. Но эта деятельность, состоящая в исполнении воли центрального правительства, передается в каждой области лицам, которых почтут достойными своими представителями местные феодальные сословия. Такое преобразование почтено было министрами и графом Сеченом за реформу, удовлетворительную для всех областей Австрийской империи, кроме одной Венгрии. Будучи сам венгерец, граф Сечен рассудил, что Венгрия не удовлетворилась бы этою сущностию дела, если бы сущность дела не была облечена в формы, приятные национальному чувству венгерцев. Венгерцам нравилось, что Главный правитель королевства назывался у них в старину особенным именем палатина, а не просто наместником или генерал-губернатором, как в других австрийских землях, им льстило, что австрийский император имеет особенную коронацию, как король венгерский, наконец они жаловались, что немецкому языку дано в их земле первенство над венгерским. Граф Сечен объяснил остальным министрам, что надобно уступить Венгрии в этих случаях. Таким образом, в дипломе была отделена Венгрия от остальных земель, и назначены ей особые преимущества. Венгерский язык был признан официальным для дел внутренней венгерской администрации, обещано было, что император австрийский будет иметь особенную коронацию, как король венгерский, генерал-губернатору венгерскому присвоен был прежний титул палатина. Словом сказать, корпорации и сановники, установлявшиеся вследствие диплома, получили имена, заимствованные из прежнего венгерского устройства. От этого наружность дела имела для Венгрии другой оттенок, чем для остальных провинций, и в соблюдение такого различия диплом говорил о Венгрии отдельно от остальной массы австрийских областей. Граф Сечен, жертвуя отдельною областью благу австрийского правительства, не требовал для своей родины уступок, не согласных с духом реформ, делавшихся другим областям, а остальные министры согласились с ним, что имена сановников и учреждений в Венгрии должны быть более блестящими, чем в других областях, при существенной одинаковости устройства Венгрии и остальных провинций.
Еще более замечательна осмотрительность графа Сечена при назначении министра, который управлял бы Венгриею. Мелочные хлопоты, поглощавшие прежде значительную часть времени у министров (вероисповеданий, полиции и внутренних дел, слагались теперь с чиновников центральных венских департаментов на областные управления. Прежде министры делали распоряжения и сами хлопотали о подробностях исполнения даже маловажных распоряжений, теперь было решено, что по маловажным делам они только будут отдавать приказания и иметь надзор за их исполнением, а самое исполнение маловажных распоряжений возлагается на обязанность областных управлений. Через это должность министра значительно облегчалась, и найдена была возможность соединить в руках одного министра три отрасли управления, которые прежде были разделены между тремя министрами. Это соединение трех министерств в одно было облегчено тем, что граф Надашди, министр внутренних дел, и граф Тун, министр исповеданий, навлекли на себя неудовольствие первого министра, графа Рехберга, и принуждены были подать в отставку. Остальные министры решились не замещать этих должностей, сделавшихся вакантными, и таким образом прежний министр полиции, граф Голуховокий, принял под свое управление министерства вероисповеданий и внутренних дел с титулом государственного министра. Но Венгрии давалось положение отдельное от остальных провинций, потому надобно было назначить отдельного сановника для заведывания по Венгерской провинции теми отраслями дел, которыми стал заведывать по другим провинциям граф Голуховский. Этому министру венских дел дано было старинное имя венгерского придворного канцлера. Граф Рехберг предложил звание венгерского придворного канцлера графу Сечену, как венгерцу. Но граф Рехберг не знал, до какой степени не любят венгерцы графа Сечена, который до 1848 г. был приверженцем Меттерниха и горячо боролся против национальной партии, а в 1848 г. держал сторону австрийского правительства в войне против мятежных своих соотечественников. Теперь он мог бы воспользоваться предположением австрийских министров, что его имя произведет хорошее впечатление в Венгрии, но он не захотел извлекать выгоды для себя из их ошибки и отказался от звания венгерского придворного канцлера, на это место рекомендовал он человека, вполне разделяющего теперь его убеждения, барона Вая.
Но, несмотря на высокое благородство графа Сечена, составлявшего диплом 20 октября, несмотря на то, что диплом этот содержал в себе крайние уступки, какие только может сделать австрийское правительство, опыт нового законодательства был холодно встречен народами. Такого результата следовало ожидать по изложенным нами отношениям австрийцев к населяющим Австрийскую империю немцам, славянам, венграм и итальянцам. Мы еще яснее убедимся в его неизбежности, если ближе познакомимся с характером преобразований, провозглашенных дипломом 20 октября.
В то время, как мы пишем эту статью, постепенно обнародованы уставы для сеймов четырех провинций, Штирии, Каринтии, Зальцбурга и Тироля. Устав для Штирии явился первым, потому имел особенную важность в ходе окончательного установления мнений о новом устройстве. Это заставляет нас рассмотреть его с некоторою подробностию.
По второй статье статута, ‘ландтаг состоит из представителей духовенства, дворян и больших землевладельцев, городов, торговых и промышленных палат и прочих общин’. По четвертой статье, президент ландтага назначается императором, а не выбором самих членов ландтага. По статьям 9, 10, 11 и 12, духовенство посылает на ландтаг 8 депутатов, дворянство 12, города 10 депутатов, торговая и промышленная палаты 2 депутатов, остальные герцогства Штирии 12 депутатов. Таким образом, из 42 членов ландтага, двум первым сословиям принадлежит 18. Во всех важных вопросах все эти 18 членов стали бы подавать голос как один человек, чтобы иметь на своей стороне большинство, им нужно было бы привлечь на свою сторону из остальных членов ландтага только 4 или даже только 3 человек, потому что президентом, конечно, всегда будет епископ или аристократ, так что при равном разделении голосов его голос всегда дал бы перевес их партии. По 24 статье, права ландтага состоят в том что он ‘по предметам, касающимся благосостояния и нужд Штирии, может выражать желания или жалобы страны и представлять предложения и просьбы или непосредственно императору, или чрез наместника’. Таким образом, он имеет совещательный голос, или, точнее говоря, право представлять свое мнение на благоусмотрение центрального правительства, а решения правительства принимаются совершенно независимо от ландтага. По 27 статье, это отношение установляется еще определительнее: ‘ландтаг выражает мнения по всем предметам, в которых правительство обратится к нему за советом’,— таким образом, круг его деятельности, или, точнее говоря, круг дел, о которых он может представлять просьбы императору, определяется тем, о каких делах найдет нужным министерство советоваться с ним. Кроме этих дел, которые каждый раз указываются ландтагу волею министерства, он занимается совещаниями о постройке дорог и кадастровыми делами. Наконец он заведует раскладкою податей и повинностей по разным округам и общинам.
Прибавим, что депутаты от городов избираются не прямо самими горожанами, а городскими начальствами, депутаты других общин, то есть сельских общин, также не поселянами, а начальствами общин.
Следовавшие за этим уставом статуты Каринтии, Зальцбурга и Тироля были совершенно таковы же. Разница была только в числе членов сейма, соответственно разнице в величине и населении провинций. Но пропорция между представителями феодальных сословий и другими депутатами постоянно была такова же, как и в штирийском сейме: большинство было всегда обеспечено феодальным сословиям: так, например, тирольскому сейму положено было иметь всего 56 членов, по 14 от каждого из 4 сословий: духовенства, дворянства (которого почти нет в Тироле), горожан и поселян. При таком распределении представителей два феодальные сословия должны иметь большинство, хотя бы ни один из представителей горожан и поселян не присоединился к ним, потому что на их стороне был бы президент, голос которого решает при равном разделении голосов.
Но областные сеймы занимаются только делами отдельных областей, по делам всего государства дан был им при центральном правительстве особенный общий орган, под названием государственного совета. Читатель помнит из прежнего нашего обозрения, что члены государственного совета назначаются по выбору областных сеймов, каждый провинциальный сейм посылает в государственный совет соразмерное важности своей провинции число таких поверенных. Областной сейм должен был выбирать не прямо самых членов государственного совета, а кандидатов на это звание, в тройном числе против количества членов, какое определено было брать в государственный совет от провинции. Например, если бы в государственный совет назначено было взять пять человек членов из Тироля, то тирольский сейм должен выбирать 15 человек, кажущихся ему достойными такого назначения. Австрийское министерство удержало за собою право окончательного выбора пятерых членов государственного совета из этого представляемого ему списка 15 кандидатов.
Такая мера соответствовала назначению государственного совета, в самом деле, ему предоставлено было право ‘содействия’ (Mitwirkung) по всем внутренним делам, превышавшим круг участия областных сеймов: через совещания государственного совета должны были проходить все вопросы о новых налогах, займах и законодательных мерах. Официальными разъяснениями было указано, что степень влияния государственного совета на все эти дела в точности определяется термином ‘содействия’, которым обозначал диплом участие этого учреждения в государственном управлении. Разъяснено было, что ‘содействие’ указывает на всегдашнюю готовность министров принимать к сведению мнение государственного совета. Но тут же было прибавлено, что ‘содействие’ вовсе не означает ‘утверждения’ или ‘согласия’. Министерство оставляло за собой право поступать во всяком деле сообразно своему усмотрению, не стесняясь мнением государственного совета, если это мнение окажется не соответствующим правительственной надобности. Оно сделало государственный совет действительно собранием своих советников, мнение которых уважается, когда бывает хорошо, но не мешает надлежащему ходу дела, когда бывает неудовлетворительно. При таком условии государственный совет, получая возможность быть полезным для министерства, не мог служить препятствием к надлежащему порядку управления Австрийскою империею. Впрочем, на его совещание должны были предлагаться необходимые для государства меры только в обыкновенных случаях, а в чрезвычайных случаях, когда дело не терпело бы отлагательства или когда, по своему характеру или по своему отношению к публике, оно было бы не удобно для совещаний в многочисленном собрании, министерство оставляло за собою право делать все нужные распоряжения помимо совещаний с государственным аппаратом.
Из всего этого мы видим, что австрийское правительство не отступало от оснований прежней системы, оставляло за собою всю прежнюю власть. Две важнейшие отрасли государственных дел,— иностранная политика и военная часть,— были оставлены на прежних основаниях. Новыми формами облекался ход дел только по внутреннему гражданскому управлению, да и тут новые формы оставались без всякой силы вредить продолжению администрации на прежних основаниях. Мы говорили выше, что диплом 20 октября был ошибкою со стороны австрийского правительства, но ошибку надобно видеть не в характере установлений, вводимых этим дипломом,— нет, ошибка заключалась лишь в том, что австрийское правительство ожидало за него признательности от побежденных народов, думало, что делает им уступку. В этом своем предположении оно ошиблось.
Диплом 20 октября был истолкован как признание австрийцев в невозможности продолжать систему, по которой управлялась Австрийская империя. В самой Вене формально провозглашалось это. Все венские газеты каждый день твердят теперь, что австрийские правители объявили дипломом 20 октября несостоятельность прежней системы. Вот для примера несколько строк из венской газеты ‘Die Presse’,— они взяты нами из нумера, вышедшего 31 октября, через полторы недели после диплома:
‘Благодаря могущественному влиянию государственного человека, владычествовавшего над Германиею с 1815 года до весны 1848, союзный сейм забывал свою обязанность позаботиться о том, чтобы Австрия получила конституцию, и политическая жизнь Австрии замерла под ледяною рукою Меттерниха. Буря, пронесшаяся назад тому 12 лет по всей империи, пробудила и народы Австрии, но наставшая потом реакция уничтожила все, приобретенное ими, и Австрия сделалась политическою степью, на которой не мог явиться ни один зеленый колос какого-нибудь конституционного учреждения. Над этою политикою произнесен приговор ныне, произнесен теми самыми людьми, которые в течение целого поколения были ее ревностнейшими защитниками, и теперь наконец, как видно из циркуляра Рехберга, императорское правительство начинает признавать за населением конституционные права’.
С того времени венские газеты каждый день выражают эту мысль все резче и резче. Конечно, они ошибаются, утверждая, будто бы граф Рехберг и его товарищи имели в виду осуждение прежней системы, когда составляли и объявляли диплом 20 октября. Но вот именно то и следует назвать большою ошибкою, что они возбудили подобные толки документом, по своей сущности безвредным. Они слишком надеялись встретить в подданных тот же взгляд, каким проникнуты были сами. К сожалению, эта надежда на публику оказалась не соответствующею действительному характеру публики. Перспектива австрийского будущего омрачена, и уже произошло много прискорбных явлений.
Эти явления начали возникать с самого того дня, как появился диплом. Для примера приведем факты, которыми обнаружила холодность своих чувств самая столица Австрийской империи. Министерство ожидало, что Вена обнаружит признательность, и сообщило городскому начальству, чтобы оно облегчило своими распоряжениями вступление жителей Вены на прямейший путь к выражению ожидаемого чувства. Городское начальство объявило жителям, что вечером 21 октября назначено быть городу иллюминованным, по случаю обнародования в утренних газетах того числа диплома с сопровождающими документами. Жители не последовали распоряжению городского начальства. Иллюминованы были только общественные здания и жилища официальных лиц, а частные дома оставались не освещены. Телеграфические депеши говорили, что вечером 21 октября обнародование диплома было отпраздновано иллюминациями в Праге, Линце, Граце, Триэсте и т. д. Но повсюду иллюминация ограничивалась теми же зданиями, как в Вене, ни один город не имел надлежащей иллюминации. Несмотря на слухи, что повсюду диплом возбуждает неблагоприятные отзывы, министры продолжали начатое преобразование и чрез несколько дней после диплома явился устав для сейма герцогства Штирии, а за ним, как мы говорили, стали поочередно являться подобные же уставы для Каринтии, Зальцбурга и Тироля. Чтение этих документов усилило неблагоприятное впечатление и даже представило юридические предлоги для формального заявления недовольства.
Читатель помнит, что представители от городов выбираются в областные сеймы не горожанами, а городскими начальствами. Надобно знать, что когда реакция еще должна была несколько стесняться брожением умов, она издала довольно много законов, в которых были либеральные подробности, эти законы были отменены или оставлены без действия, когда новый порядок дел упрочился и всякая опасность беспорядков показалась устраненною. К числу законов 1849 года, не отмененных, но потерявших действительную силу, принадлежал устав городского управления. В немногих городах начальства успели быть выбраны прежде, чем закон этот потерял силу. Да и в этих городах состав городского управления был впоследствии преобразован назначением других людей или оставлением выбранных в 1849 г. начальников на должностях по истечении срока, когда надобно было бы по бездействующему закону произвести новые выборы. В других городах закон этот и с самого начала не был применен к делу, и управление еще в 1849 г. поручено лицам по назначению министров. Когда уставы для областных сеймов некоторых провинций были обнародованы, городские начальства этих провинций заявили начальству, что не могут выбирать депутатов на сеймы потому, что сами не имеют законного существования, занимая свои должности в противность закону 1849 года. Из других провинций стали приходить в Вену от городских начальств такие же заявления, что если по уставам сеймов этих провинций будет возложена на городские начальства обязанность выбирать депутатов, то они, нынешние городские начальства, не могут признать за собою права заняться этими выборами. Сделав один шаг по несвойственному пути, министерство нашлось теперь вынужденным сделать второй шаг: протесты городских начальств стали так многочисленны, что оно уступило, и теперь объявлено, что возобновляется действие закона 1849 г. о городском управлении и будут произведены на его основании выборы новых городских начальств.
Обнаруживается факт, прискорбнейший всех прежних: некоторые из провинций, еще не получивших нового устройства, присылают в Вену уверения, что не могут принять уставов, подобных обнародованным для Штирии, Каринтии и т. д. Такие протесты присланы, между прочим, из Праги и других чешских и моравских городов, то же самое объявили города верхнего и нижнего эрцгерцогств австрийских, в том числе Вена. Надобно надеяться, что австрийские правители не уступят таким требованиям и обнародуют для остальных провинций уставы, подобные уже обнародованным. Но если бы министерство и уступило, то уступки, конечно, не будут касаться существенных оснований, а изменят лишь некоторые подробности, могущие быть прилаженными так или иначе к основным принципам нынешней системы.
Самая неприятная часть Австрийской империи — Венгрия, она кажется нам не только хуже Вены или Праги, а даже Венеции. Если 6 Венгрия стала держать себя иначе, миновалось бы тяжелое положение дел и в Венеции. По упорству Венгрии найдено было нужным дать ей, как мы говорили, исключительное положение. Не то, чтобы принципы нового устройства, обещанного венграм, существенно отличались от реформ, которыми представляются перечисленные нами права другим областям,— нет, но нашли нужным польстить самолюбию венгров уступками, которые считали совершенно достаточными для венгров. Мы уже говорили, что венгерский наместник будет называться старинным именем палатина, что сановник, управляющий в Вене венгерскими делами, будет называться старинным именем венгерского придворного канцлера, и т. д., кроме того, венгерскому областному сейму предоставлен круг занятий, более обширный, чем другим областным сеймам. Мы знаем, что все важные дела должны решаться в Вене, как было до сих пор, с прибавлением формальности суждения о них в государственном совете, если министры найдут удобным, или и без этой формальности, если министрам покажется она неудобной. Венгрия не должна служить исключением из такого правила: и по ее внутреннему управлению все важные дела решаются в Вене. Но из маловажных дел предоставляется венгерскому провинциальному сейму рассмотрение многих таких, которые не подлежат ведению других областных сеймов, второстепенные законы для Венгрии будут обсуживаться венгерским сеймом, мнение которого не обязательно для венского министерства.
Венгры разделяются на три или, собственно говоря, на две партии. Половина населения держится партии Кошута, другая половина нации, так называемая умеренная партия, попрежнему хочет, чтобы Венгрия составляла государство, совершенно отдельное от Австрийской империи, с которой была бы соединена только одинаковостию династии, как Норвегия соединена со Швецией. Это требование называется ‘требованием восстановления старинной конституции с изменениями, сделанными в ней в 1848 г.’. Изменения, сделанные в 1848 г., состояли в том, что отстранена была всякая возможность вмешательства венского правительства в венгерские дела: в столице Венгрии, Пеште, было учреждено отдельное министерство, находившееся к венскому лишь в тех отношениях, в каких находятся два правительства совершенно различных государств,— например, английское к французскому или испанское к португальскому. К этой умеренной партии и к радикальной или кошутовской партии принадлежат венгры, за исключением нескольких лиц, составляющих третью партию. Эти немногие люди — люди, бывшие приверженцами Меттерниха и оставшиеся верными Австрии в эпоху восстания. Они магнаты, но и между магнатами составляют лишь незначительную пропорцию. Эта так называемая старая консервативная или австрийская партия надеялась склонить умеренную партию к принятию диплома 20 октября. К несчастию для Австрийской империи, она ошиблась в благонамеренном расчете. В Венгрии диплом был принят холоднее, чем где-нибудь. В других больших городах недовольство в первые дни по его обнародовании выразилось лишь отказом от приглашения к иллюминованию домов, в Пеште оно дошло до столкновения толпы с австрийскими войсками. Вот отрывок из корреспонденции ‘Times’a’ об этой сцене (берем рассказ ‘Times’a’ собственно потому, что он умереннее рассказов, сообщенных немецкими газетами, которые самым непатриотическим образом выражали свое сочувствие к венграм неприятными словами об австрийцах, должно сказать, что это относится и к газетам, издающимся в самой Вене).
‘Вот подробности о беспорядках, произошедших в Пеште вечером 23 октября. В понедельник, 22 октября, городской совет пригласил жителей венгерской столицы иллюминовать дома в выражение благодарности императору за восстановление конституции. Во вторник, утром (23 октября), до генерала Бенедека дошло, что в случае устройства иллюминации произойдут беспорядки, потому он приказал городскому начальству объявить домохозяевам, чтобы они не освещали домов. Вечером погода была чрезвычайно хороша и улицы были полны народа, но не было никаких признаков произвести беспорядок в городе до 8 часов вечера, в это время толпа молодежи пошла по Вайценской улице (главной улице Пешта) с свистом и криком. В первом этаже дома, занимаемого гостиницею ‘Венгерского короля’, была выставка стереоскопных картин и за транспарантом в одном из окон был яркий свет. Увидев это, молодежь начала кричать больше прежнего и бросать в окно мелкими медными деньгами. Явились сильные патрули и прямо бросились на толпу. В то же время было другое столкновение между войсками и народом на площади нового рынка. Отряды пехоты и конницы бросились на него. Между прочим, солдаты входили в кофейную Зрини и выгнали оттуда посетителей. Несколько человек было арестовано’.
Бенедек, венгр по происхождению, выказал тут мужественную откровенность намерений и чувств. Вместе с дипломом 20 октября был обнародован рескрипт, которым Бенедек из должности венгерского генерал-губернатора перемещался на должность главнокомандующего австрийскими войсками в Венецианской области. Готовясь проститься с правителем соотечественником, городское начальство Пешта явилось к нему с поднесением грамоты на звание пештского гражданина, как некогда лондонская сити подносила Велингтону титул лондонского гражданина. Это было после сцены 23 октября. ‘Погодите подносить титул вашего согражданина до той поры, когда не будет бесчестно называться пештским гражданином’, сказал Бенедек явившейся к нему депутации. ‘Вы знаете Бенедека только наполовину,— продолжал он.— В следующий раз я не посмотрю на то, сколько вас надобно будет перебить’. Давая обещание охранять порядок с непоколебимою твердостью, Бенедек разумел или то, что еще остается в Пеште на несколько времени (он уехал в Венецию лишь в половине ноября}, или то, что в случае надобности возвратится в Венгрию из Венеции. Но несмотря на такую сильную поддержку, дело об осуществлении диплома 20 октября встречает затруднения.
Мы видели, что для других провинций состав областных сеймов и способ избрания депутатов определялся прямо решением министерства. Сечен и его товарищи полагали, что подобное распоряжение относительно венгерского сейма произведет слишком дурное впечатление в Венгрии. Министры объявили, что должна собраться из венгерских магнатов предварительная конференция для составления проекта избирательного закона. Результаты такой уступки не замедлили обнаружиться. Первоначально Сечен и Вай хотели созвать на конференцию исключительно своих политических друзей. Но тотчас же обнаружилось, что такая конференция не имела бы нравственной силы над мнением страны, которая отвергла бы ее постановления. Оказалась необходимость пригласить на конференцию нескольких людей национальной партии. Но умеренные люди национальной партии решились явиться на конференцию лишь затем, чтобы объявить незаконность конференции, выразить мнение, что всякие совещания о составе сейма и способе выборов незаконны, что выборы должны происходить по избирательному закону 1848 года. Такая неожиданность принудила министров отлагать конференцию с одного срока на другой, наконец отложить ее бессрочно. Как распутается это затруднение, неизвестно.
Точно такое же неудобство встретилось в преобразовании венгерской администрации. По прежнему порядку, Венгрия делилась на комитаты, имевшие самоуправление по своим делам. Эта комитатская администрация была отменена, и страна, населенная собственно венгерским племенем, разделена на 5 больших округов, управлявшихся австрийскими начальниками. Теперь вздумали возвратиться в некоторой степени к формам прежнего национального управления, и явился список венгерцев, назначенных начальниками или ‘жупанами’ (Obergespan) восстановляемых комитатов. По обычаю, этих лиц не было предварительно спрошено, согласны ли они принять даваемое им назначение. В список жупанов попало человек 12 или 15 умеренной национальной партии. Что же вышло? Все они отказались от должностей.
Будем надеяться, что искусство австрийских правителей найдет средства к устранению всех неприятных последствий диплома 20 октября. Но до сих пор он произвел для них одни только неприятные следствия.
Во всяком случае, если бы ошибка и была еще исправима, очень дурно то, что потеряно благоприятное время к усмирению внутренних врагов, получающих силу от успехов внешнего врага — итальянского единства. Несколько месяцев тому назад, как мы говорили, легко было бы решительными и быстрыми действиями восстановить власть Франциска II, удержать власть папы в областях, остававшихся у него к весне нынешнего года.
Время это потеряно в бесплодных попытках приобрести внешних союзников и успокоить внутреннее недовольство, а теперь справиться с Италиею уже не так легко.
Когда мы писали обозрение в прошлом месяце, Сицилия, Неаполь, занятые пьемонтцами папские области собирались вотировать свое присоединение к королевству Виктора-Эммануэля, радикалы были побеждены умеренными, Гарибальди готовился сдать сардинским генералам продолжение войны с Франциском II и министерству Кавура управление южною Италиею. Положение дел было уже так определительно, что можно было вперед знать события, которые произошли с тех пор.
Сардинские войска приближались с северо-запада, из бывших папских владений, через Абруццы, к театру войны. Гарибальди ожидал их в бездействии, чтобы передать им свои позиции. Приблизился король. Гарибальди поехал навстречу ему, обнялся с Чальдини, находившимся в авангарде королевской армии, но король при встрече только подал ему руку, не слезая с лошади. Уже и прежде Гарибальди испытал много естественных неприятных для себя и для своих волонтеров последствий своего дела. Теперь он и волонтеры подверглись оскорблениям, которых были достойны. Конечно, они передавали Виктору-Эммануэлю и Кавуру области, равнявшиеся своим населением всему прежнему королевству северной Италии, конечно, они делали Виктора-Эммануэля из слабого, зависимого от покровительства соседей государя,— государем могущественным. Но все-таки они представляли собою революционный элемент, которого не могло терпеть благоустроенное правительство, самые претензии их на имя освободителей южной Италии, на имя основателей итальянского единства были несносны, а предприимчивость их, до сих пор бывшая столь полезною для Виктора-Эммануэля и Кавура, казалась опасною для будущего, пока оставались волонтеры и Гарибальди, умеренная партия не могла ручаться, что они не увлекут Италию в столкновения с Францией) и Австриею, с которыми не следует теперь ссориться, по мнению умеренной партии. При таких отношениях и расчетах необходимо было принудить Гарибальди удалиться и уничтожить опасную силу волонтеров. Надобно сказать, что Кавур и его товарищи приняли все меры, нужные для достижения такой цели. Начать с того, что еще задолго до вступления Виктора-Эммануэля в Неаполь выбор лиц, назначенных управлять Неаполем и Сицилиею, сделан был такой, чтобы Гарибальди и волонтеры ясно видели, что стали ненужны и неуместны при учреждении правильного управления. Этой цели соответствовал и выбор генералов, сопровождавших Виктора-Эммануэля в Неаполь. Вот небольшой отрывок из неаполитанской корреспонденции ‘Times’a’, относящийся к тому времени, когда Виктор-Эммануэль направлялся к Неаполю:
‘Вероятно, граф Кавур и его товарищи были далеки от намерения оскорблять диктатора без всякой надобности, но я не могу равнодушно читать статью ‘Diritto’, в которой перечисляются один за другим новые чрезвычайные комиссары и их секретари и оказываются людьми по разным причинам самыми враждебными Гарибальди. Король въезжает в Казерту, имея подле себя Фарини, как советника по гражданским делам, и Фанти, как начальника своего штаба. А эти люди, Фарини и Фанти, те самые люди, которые остановили в начале нынешнего года задуманный Гарибальди поход в Папскую область и Неаполь из Романьи. Вальфре, едущий также с королем, чтобы принять начальство над артиллериею, был первым секретарем при Ла-Марморе и разделял, даже утрировал, презрение и антипатию Ла-Марморы к волонтерам, справедливо или несправедливо — Вальфре считают причиною всех неприятностей, которым подвергались волонтеры Гарибальди в ломбардском походе. Как ни велико самоотвержение Гарибальди, но каково будет для него, ради короля, подать руку этим сановникам короля. Чувство прискорбия и унижения, которое пробудится в нем видом этих людей, не будет смягчено известиями, которые привезет ему король,— известиями, что Фарини назначен королевским генеральным комиссаром в Неаполе, а Монтецемоло — королевским генеральным комиссаром в Палермо,— Монтецемоло, который был, к несчастию, губернатором Ниццы в то время, когда готовилась уступка Ниццы, который был исполнителем всех уловок, всех действий, какие принуждено было делать правительство графа Кавура, жертвовавшее требованию Франции не только двумя областями королевства, жертвовавшее также правительственной честью, правами парламента и народа. Не успокоит Гарибальди и то, что генерал-секретарем сицилийского правительства, помощником Монтецемоло, назначен Кордова,— Кордова, которого диктатор почел нужным всего две недели тому назад изгнать из Неаполя и Сицилии. Еще хуже того, если справедлив слух, что министром внутренних дел в Сицилии назначается Ла-Фарина,— Ла-Фарина, которого диктатор всегда считал злейшим из своих личных врагов’.
Мы обращаем внимание не на то, что партия, доставившая Виктору-Эммануэлю власть над южною Италиею, совершенно устранялась от управления делами в южной Италии,— положим, что Кавур естественно должен был назначить правителями людей своей партии,— нет, мы говорим совершенно о другом обстоятельстве. В числе вернейших своих приверженцев Кавур мог найти множество лиц, не имевших личных столкновений с Гарибальди, почему же выбраны были именно те немногие, назначение которых было личною обидою для него по прежним личным неприятностям его с ними? Разве, например, нет в сардинской армии генералов, кроме Фанти? Зачем же именно Фанти, а не другой какой-нибудь генерал, был послан сопровождать Виктора-Эммануэля? Выбор произведен был с явным расчетом оскорбить Гарибальди. Или некого было послать в Неаполь, кроме Фарини, некого послать в Палермо, кроме Ла-Фарины?
Мы говорили, что когда пьемонтские войска двинулись на войну с Франциском II, Гарибальди прекратил всякие наступательные действия, с патриотическим расчетом решившись оставить честь победы тем людям, хотя и своим противникам, которые будут управлять Неаполем, чтобы славою сардинской армии упрочить власть Виктора-Эммануэля. Но когда пьемонтская армия пришла под Капую, Гарибальди, конечно, должен был сказать, что его волонтеры не отказываются помогать пьемонтским, хотят сражаться рядом с ними. Виктор-Эммануэль отвечал на это, что если Гарибальди хочет принимать участие в военных действиях, то пусть обратится за инструкциями к делла-Рокке, командующему пьемонтским корпусом, действующим против Капуи. Это значило, что Гарибальди отдается под команду одного из второстепенных пьемонтских генералов.
Под команду к нему Гарибальди не поступил, но в случае нужды волонтеры помогали сардинцам. Наконец, капуанский гарнизон предложил сдаться. Гарибальди, дававший неаполитанцам самые почетные, по военным правилам, условия капитуляции, чтобы не унижать и не раздражать солдат, пригодных впоследствии служить итальянскому делу, соглашался на условия, предложенные гарнизоном Капуи. Но делла-Рокка не согласился, требуя условий менее почетных для гарнизона, и возобновил бомбардировку крепости. Гарибальди был вне себя от негодования, увидев это бесполезное продолжение побоища.
Как поступали Кавур и пьемонтские генералы с Гарибальди, точно так же поступали пьемонтские офицеры и солдаты с волонтерами, следуя примеру начальников, они третировали волонтеров с пренебрежением, как людей плохо знающих формальную сторону службы. Читатель знает, что лишь в последнее время начал проникать в пьемонтскую армию боевой дух, ставящий способность храбро сражаться выше плацпарадной выправки, еще недавно господствовали в ней педанты, влияние которых на умы офицеров остается до сих пор сильно. В прошедшем году, до присоединения Тосканы, герцогств и Романьи к Пьемонту, командуя армиею центральной Италии, Фанти отказывал в принятии людям, добровольно пришедшим за сотни верст поступить в солдаты, когда эти люди были на четверть дюйма ниже мерки или были одним месяцем моложе определенного возраста. Люди этой категории еще многочисленны между сардинскими командирами и офицерами. Можно вообразить себе, как смотрели они на волонтеров, умевших только сражаться.
Среди ряда неприятностей Гарибальди и волонтеры имели один торжественный день,— день раздачи медалей тем храбрым, которые уцелели из тех 1 062 человек, высадившихся с Гарибальди в Марсале, и взяли Палермо, принудив сдаться на капитуляцию двадцатитысячную армию. Медаль была выбита в честь их городским правительством Палермо. Герцогиня Вердура с депутациею от города Палермо привезла ее в Неаполь и сама навешивала на грудь каждому. По списку вызывали одного за другим,— но лишь на меньшую половину вызовов являлись вызываемые, а чаще вслед за именем вызываемого слышался ответ товарищей: ‘убит’. Из 1 062 человек уцелело только 457. Медали убитых были отданы их семействам, в воспоминание о признательности сицилийцев. В числе получивших медаль находилась одна дама,— г-жа Криспи, супруга того Криспи, который был душою сицилийской радикальной партии. ‘Она достойна медали не меньше, чем кто-нибудь из нас,— сказал Гарибальди,— она была единственная женщина, сопровождавшая нас в марсальской экспедиции’.
Торжество волонтеров марсальской экспедиции было последнею светлою сценою жизни Гарибальди и волонтеров в последние недели. Скоро пришла минута уничтожения армии и удаления ее предводителя.
7 ноября Виктор-Эммануэль приехал в Неаполь, Гарибальди с своими продиктаторами,— неаполитанским Паллавичино и сицилийским Мордини,— явился на другой день передать ему власть, и король назначил своих наместников в Неаполь и Палермо. Мы не будем повторять здесь всех разноречащих слухов об обидах, которым подвергся Гарибальди в эти дни. Довольно будет упомянуть о фактах, достоверность которых уже разъяснена полемикой.
Гарибальди с Паллавичино и Мордини явился встретить короля на станции железной дороги. Король пригласил в свой экипаж Гарибальди и Паллавичино, но не почел достойным этой чести Мордини, которого давно уже выставили злодеем за то, что он не вошел в сношения с Кавуром против Гарибальди, как вошел Паллавичино, притом же Паллавичино — маркиз, а Мордини — что-то вроде адвоката или медика или чего-то подобного, не больше. Несмотря на звание продиктатора, Мордини не имел денег, чтобы обзавестись экипажем. Во время приезда короля шел проливной дождь, а король прибыл в Неаполь с экстренным поездом гораздо прежде, чем его ждали, потому около станции не было народа, не было и ни одного извозчика. Мордини отправился домой пешком по грязи, под дождем. Когда Гарибальди сел в экипаж с Виктором-Эммануэлем и увидел, что Мордини тут нет, а садится в экипаж только Паллавичино, он вспыхнул: в самом деле, пренебрежение к Мордини было пренебрежением к нему самому, при известной дружбе его с сицилийским про диктатором. Нечего было делать: догнали Мордини, воротили, посадили в экипаж рядом с Паллавичино.
Виктор-Эммануэль предложил Гарибальди орден Аннунсиады, Гарибальди сказал, что он носить орден не может, но просил короля дать эту награду обоим продиктаторам. На другое утро, когда продиктаторы и министры собрались в комнату Гарибальди, чтобы отправиться к Виктору-Эммануэлю и передать ему власть, Паллавичино был украшен орденом Аннунсиады, а Мордини нет. Гарибальди опять не выдержал, рассердился, стал упрекать Паллавичино, зачем он принял орден, который не дан его товарищу, такому же продиктатору, как он. Но через несколько минут дело разъяснилось: Паллавичино сообщил Гарибальди, что Мордини сам прислал к королю письмо, в котором отказывался от ордена. Гарибальди успокоился. Но через несколько часов узнал, что прежнее объяснение было не совсем полно. Мордини было сообщено, что король не хотел бы давать ему ордена, но затрудняется, как отказать ему, когда этого требовал Гарибальди. Услышав это, Мордини написал письмо, которое вывело Виктора-Эммануэля из затруднения.
Все это мелочи, но они достаточно показывают, что Гарибальди и его помощники унижены от тех самых людей, в пользу которых работали. Если такое пренебрежение высказывали диктатору южной Италии даже в вещах неважных, то можно сообразить, какой ответ слышал он на свои требования в важных делах. Давно уже он видел, что чем скорее убраться ему на Капреру, тем лучше. Он даже не хотел дожидаться приезда Виктора-Эммануэля в Неаполь, но его убедили не обнаруживать разрыва с такою резкостью. Потом он хотел уехать тотчас же после аудиенции 8 числа, в которой передал власть Виктору-Эммануэлю, его опять успели удержать до следующего утра, чтобы смягчить впечатление, какое должен был произвести его отъезд. Ему выражали готовность согласиться на все его требования, какие только могут быть исполнены, но оказалось, что не могут согласиться ни на одно из них. Конечно, не весь ход этих переговоров известен теперь с точностью. Раза два или три Гарибальди говорил с Виктором-Эммануэлем наедине и не рассказывал потом никому, кроме своих ближайших друзей, о чем шла речь. Известно только в общих чертах, что Гарибальди соглашался остаться, если дозволят ему занимать положение, не зависимое от туринского министерства, враждебного ему. На это не согласились. Тогда он просил, по крайней мере, чтобы сохранена была отдельная организация армии волонтеров,— не согласились и на это. Наконец он просил хотя того, чтобы признаны были офицерские чины за людьми, произведенными им в его армии,— не согласились и на это. Он уехал 9 сентября на рассвете, когда город еще спал, чтобы не возбуждать своим отъездом демонстрацию. С ним отправилось на Капреру человек семь тех ближайших его друзей, которые не были удержаны своими обязанностями при агонии, прекращавшей существование армии волонтеров. Тюрр, Козенц, Сирторий не могли уехать из Неаполя: они остались, чтобы защищать по возможности своих товарищей. Учреждена комиссия для пересмотра офицерских списков армии Гарибальди, чтобы уволить от службы ‘опасных’ или ‘недостойных’ людей, которые успели войти в ряды волонтеров, но не должны бесславить собою корпус офицеров регулярной итальянской армии. Оставлены будут чины лишь тем из них, которых пьемонтские генералы признают заслуживающими снисхождение. Гарибальди успел добиться лишь того, что Сирторий, Козенц и Тюрр допущены в пьемонтскую комиссию, которая будет судить офицеров бывшей армии Гарибальди. А между тем армия эта быстро исчезает: с каждым днем расходятся из рядов ее сотни патриотов. Желание Фанти в том именно и состоит, чтобы поскорее избавиться от этого беспорядочного собрания людей. Уже два раза удавалось пьемонтским генералам уничтожать войска волонтеров, собиравшихся около Гарибальди: по заключении Виллафранкского мира они успели уничтожить корпус альпийских стрелков, с которым действовал Гарибальди в северной Ломбардии. Через полгода они, и главным образом именно Фанти, успели уничтожить второе такое войско, собранное Гарибальди в центральной Италии, нет никакого сомнения, что и в нынешний раз их усилия увенчаются успехом, вернее сказать, они уже увенчались почти полным успехом, через полторы недели по отъезде Гарибальди не осталось в рядах армии волонтеров и третьей части людей, составлявших ее, не замедлит разойтись и эта последняя треть. Мы хвалим ревность, с какою спешил Кавур наказать Гарибальди и его товарищей за революционный дух, двинувший их против короля неаполитанского. Кавуру нельзя было не воспользоваться плодами дела, совершенного Гарибальди, но он не мог, чтобы не наказать его всевозможными унижениями. Это хорошо, но Кавур увлекся избытком усердия. Он держится своею дипломатическою репутациею так твердо, что не боится ни Гарибальди, ни его друзей. Но, если безвредно остается для самого Кавура впечатление, произведенное на итальянскую публику удалением Гарибальди, то вредно оно для итальянского дела. Кавур во многих поколебал этими оскорблениями преданность к Виктору-Эммануэлю, внес сильнейшую причину раздора в умы итальянских патриотов.
Но между тем единство Италии устраивается и упрочивается. Через год или через два может быть уже не будет возможности раздробить государства, собравшиеся теперь под власть Виктора-Эммануэля. Будем ждать, как переживет оно опасности, которыми окружено его возникновение. Австрийцы потеряли время для начатия войны и теперь, повидимому, не думают начинать ее раньше следующей весны. Посмотрим, успеют ли итальянцы приготовиться к войне до весны, но если не успеют, то виноваты будут уже сами. У них есть время до той поры сформировать такую армию, против которой австрийцы не могли бы вести наступательной войны.
Положение дел сомнительно не в одной Австрии. Несколько раз мы упоминали о разных признаках умственного беспокойства во Франции. Симптомы эти мелки, потому что крупных не может быть в нынешней Франции: она вся как будто отлита из чугуна, который сохраняет наружную крепость до той минуты, когда вдруг распадается5. Но само французское правительство озабочивается признаками движения, предсказывающими неприятности. Постоянно носятся слухи, что оно думает преобразовать конституцию в либеральном смысле. Эти слухи повторяются иногда с опровержениями, иногда с подтверждениями в полуофициальных французских газетах. Было бы неосновательно ожидать их осуществления в значительном размере, но в незначительной степени они оправдываются известиями, что дается некоторый простор прениям законодательного корпуса. Будем надеяться, что уступка окажется не портящею нынешнего порядка, но все-таки она свидетельствует о каком-то внутреннем колебании.
Точно такое же стеснение прежних твердых начал неблагоприятным расположением умов обнаруживается и во французской политике относительно Италии. Во всем видно желание поддержать Франциска II, но никаких решительных мер не принимается против основывающегося Итальянского государства. Все ограничивается пока только тем, что сардинскому флоту не дозволено было участвовать в осаде Гаэты, но это лишь оттягивает несколькими неделями развязку, нисколько не увеличивая шансов Франциска II. Война идет к своему концу по программе, развитие которой можно было предвидеть заранее. Сардинцы разрезали войска Франциска II на три части,— разорвав сообщения действующей армии с гарнизонами Гаэты и Капуи. Капуя сдалась, через несколько дней действующая армия оттеснена была в папские владения и там положила оружие, остается только Гаэта, осада которой не представляет ничего сомнительного в своем ходе. Франция не делала до сих пор ничего такого, что могло предотвратить исход дела, всеми давно предусматриваемый. Со стороны Франции тут недостаток не в доброй воле, а лишь в возможности действовать без риска для внутреннего существующего порядка.
Соображая все, приходишь к одному заключению: трудно надеяться на такое счастье, чтобы следующая весна не принесла с собою Западной Европе сотрясений. Из вероятных для Западной Европы шансов наименее невыгодный для существующего порядка был бы тот, (когда бы столкновения ограничились какою-нибудь войною между теми или другими державами, без внутренних смут, но этого шанса нельзя назвать вероятнейшим. Итальянские события уже оказывают заразительную свою силу в Австрии и в расположении умов французов.
К числу важнейших событий следует отнести поражение так называемой демократической и торжество так называемой республиканской партии в Соединенных Штатах, при выборе президента. Это факт, едва ли уступающий своею значительностью итальянским событиям двух последних лет. Не то, чтобы от выбора Линкольна6 надобно было ожидать немедленных переворотов,— теперь все видят, что восторжествовавшие противники невольничества еще не в силах принять мер к освобождению негров в южных штатах, а побежденные рабовладельцы не в силах поднять южные штаты к отторжению от союза. Но 6 ноября [1860] г., день, когда победа осталась на стороне партии, имевшей своим кандидатом Линкольна, этот великий день — начало новой эпохи в истории Соединенных Штатов, день, с которого начался поворот в политическом развитии великого североамериканского народа7. До сих пор над его политикою господствовали южные плантаторы, люди знатные и гордые своею знатностью. Их партия называется теперь демократическою, но в сущности она была олигархическою. Теперь землепашцы Севера и Запада,— землепашцы в буквальном смысле слова, люди, возделывающие землю своими руками,— первые сознали в себе силу обойтись без опеки южных олигархов и управлять союзом. 6 ноября 1860 года они свергнули иго, лежавшее на них в течение многих десятилетий, и каким бы колебаниям ни было подвержено в будущем продолжение борьбы, они пойдут и пойдут к своей цели, к восстановлению политики Соединенных Штатов на высоту, которой не имела она со времен Джефферсона, начнет воскресать белое население Юга, не имеющее невольников, и через несколько времени оно соединится с северными штатами для уничтожения невольничества черных,— незольничества, которое лежало гнетом на всей жизни всего североамериканского народа, пятном на доброй славе его. А добрая слава североамериканского народа важна для всех наций при быстро возрастающем значении Северо-Американских Штатов в жизни целого человечества. Теперь довольно будет этой общей характеристики события, которое известно нам лишь по отрывочным и кратким заметкам европейских газет, рассказ о нем отложим до следующего месяца, когда получим североамериканские газеты, описывающие ход дела 6 ноября.

Декабрь 1860

Австрийские дела.— Программа Шмерлинга.— Развитие венгерских отношений.— Вопрос о народностях в Венгрии.— Италия.— Декрет 24 ноября во Франции.— Вопрос о сохранении или расторжении союза в Северо-Американских Штатах.

Итальянские дела решительно отстранены на второй план событиями, происходящими или готовящимися в Австрии. Обстоятельства австрийцев становятся действительно серьезны. Будем надеяться попрежнему, что австрийцы сумеют избавиться от затруднений, произведенных либеральными их попытками. Но именно для того, чтобы можно было нам вполне оценить всю ловкость, какую несомненно обнаружат австрийцы в отстранении затруднений, нам надобно выставить теперь всю опасность их обстоятельств.
Статуты, изданные для четырех немецких провинций, были встречены, как мы уже говорили, самым неблагоприятным образом. Чтобы понять всю распространенность неудовольствия, довольно будет привести одно свидетельство. Читателю известно, что ‘Аугсбургская газета’ 1 служит полуофициальным органом австрийского правительства. Кроме корреспондентов, пишущих по официальному указанию, она имеет в Австрии и других корреспондентов, которые, не занимая официального положения, заслуживают чести сотрудничества в ‘Аугсбургской газете’ пылким спокойствием своего австрийского патриотизма. Эти скромные патриоты до сих пор доказывали в ‘Аугсбургской газете’, что дела идут хорошо, но теперь они увидели необходимость предостерегать австрийских министров. Мы сами не следим за развитием либерализма в заграничном органе австрийского правительства, но вот из венской корреспонденции ‘Times’a’ отрывок, показывающий, до какой печальной необходимости предостерегать своих покровителей доведена ‘Аугсбургская газета’:

‘Вена, 26 ноябри.

Некоторые из наших читателей могут думать, что я слишком мрачно смотрю на положение дел в Австрии, потому приведу здесь мнения других публицистов. ‘Аугсбургская газета’, находящаяся, как известно, в самых дружеских отношениях к австрийскому правительству, напечатала письма из Тироля от 17 и 18 ноября, и вот каково содержание этих писем:
‘Трудно выразить все наше недовольство. Малы были наши ожидания, но дано нам гораздо меньше, чем ждали мы. Тироль — страна, всегда бывшая верною династии — получил в награду за свою- верность и самоотвержение статут, который не лучше статута 1816 года. Мы решительно не в состоянии понять, как мог кабинет издать такой закон в минуту, когда собирается столько туч над головою Австрии. Тирольские поселяне и горожане,— одни поселяне и горожане,— много веков придают всю особенность тирольской истории, кто вздумал бы отрицать это, доказал бы лишь собственное незнание. А новый статут ставит малозначительную (bedeutungslose) аристократию и духовенство на одну доску с третьим и четвертым сословиями. Каждое сословие имеет одинаковое число представителей, и чтобы Европа могла составить себе верное понятие о важности тирольских дворян, правительство определило, что право быть избираемыми принадлежит дворянам, платящим 25 флоринов поземельного налога. В Штирии, напротив, из поселян могут быть избираемы только платящие не меньше 30 флоринов поземельного налога. Впечатление, произведенное статутом, следует назвать не просто неблагоприятным, а даже тяжелым’.
Еще до обнародования статутов Штирии, Каринтии, Зальцбурга и Тироля я говорил вам, что жители германских провинций будут сильно протестовать против восстановления сословных сеймов, составляющих политический анахронизм. Так думает и говорит ‘Ost-Deutsche Post’, вот извлечение из статьи, помещенной в ней 25 ноября:
‘Правительство так мало сделало для богатых и влиятельных дворян Тироля и Штирии {Читатель знает, что в Тироле вовсе нет дворянства, в Штирии его также очень мало.}, что аристократия других провинций начинает тревожиться. Большинство государственного совета уведомляло нацию, что когда аристократия будет управлять делами провинций и округов, ее желания будут исполнены. Теперь оказывается, что большинство государственного совета было слишком скромно, потому что для аристократии сделано больше, чем она просила. Австрийское дворянство хочет быть всемогущим в государстве. Если оно достигнет своей цели, что из того выйдет? Враждебное чувство возникнет между сословиями. Нация хочет иметь серьезных, неподдельных представителей’.
В прибавление к этому я замечу, что ультрареакционная партия вполне господствует, так что считает слишком либеральными даже графа Рехберга и графа Сечена. Предводители этой партии — австрийско-немецкие прелаты, духовники некоторых влиятельных лиц и несколько старых господ и госпож. Взгляды людей, управляющих делами, так узки, что они не видят опасности своего положения, которая очевидна для всех неофициальных зрителей’.
Читатель знает, что Тироль всегда был провинциею самою спокойною и самою верною из всех австрийских областей. Можно предположить, как не понравилось другим провинциям устройство, дававшееся им от графа Рехберга2, когда ‘Аугсбургская га$ета’ увидела надобность изображать ему в таких красках впечатление, произведенное его реформами на Тироль.
Действительно, никто теперь не хвалит систему, которою думал ограничить реформы граф Рехберг, и все порицают его. Но беспристрастный читатель не станет думать, будто бы Рехберга винят за все справедливо. Мы в прошлый раз старались доказать, что австрийские министры делали все возможное для них, и если не делали до сих пор уступок, более значительных, то лишь по невозможности. Притом же, если граф Рехберг — дурной министр, то почему не заменили до сих пор его другим министром? Тут представляются лишь два ответа: или вовсе нет людей, которые стали бы на его месте действовать иначе, или никто из таких людей не мог занять его место. В том и в другом случае очевидно, что граф Рехберг был до сих пор наилучшим возможным министром. Спрашиваем теперь, можно ли порицать того, который наилучшим образом исполняет свое назначение? Надобно заметить еще одно обстоятельство, самым поразительным образом доказывающее всю пустоту порицателей. Читатель помнит, как Европа хвалила намерения и принципы Гюбнера3, назначенного министром по заключении Виллафранкского мира, как печалилась об отставке, скоро данной ему. Теперь носились слухи, что по неудовлетворительности нынешних министров будет снова призван в кабинет Гюбнер, который поведет дела либеральным способом. Из сотни людей, порицающих графа Рехберга, 99 были бы в восторге от назначения министром барона Гюбнера. Но вот небольшой отрывок из венской корреспонденции ‘Times’a’:

‘Вена, 3 декабря.

Ныне я имел случай говорить с человеком, которому должны быть хорошо известны мнения и намерения графа Рехберга, он прямо сказал мне, что пока Рехберг останется во главе правительства, не будет сделано никаких действительных уступок австрийско-немецким провинциям. Министр-президент (сказал он мне) человек с очень узким взглядом, и если дела пойдут, как шли до сих пор, то скоро ему будет невозможно остаться министром. Барон Гюбнер, имевший в эти дни раза два аудиенцию у императора, человек способный, но он непопулярен в австрийской публике, потому что принадлежит к партии, заключившей конкордат’.
Просим читателя не обращать никакого внимания на первые строки этого отрывка, содержащие явную клевету на графа Рехберга: диплом 20 октября и следовавшие за ним акты слишком ясно показывают неосновательность отзыва, сделанного корреспондентом ‘Times’a’. Уступки уже были сделаны, и мы дивимся легкомыслию, говорящему после того, что граф Рехберг не расположен к уступкам. Но мы привели письмо из ‘Times’a’ не для первой, а только для второй половины его, для ознакомления читателя с убеждениями барона Гюбнера. Положим, что Гюбнер не популярен теперь,— это еще ничего не доказывает: год тому назад, когда он получил отставку, он был популярен. Скажите же, какого уважения заслуживает австрийская публика, столь быстро меняющая свой взгляд на одного и того же человека? Мы полагаем, что мнение такой публики не заслуживает ни малейшего внимания, мы заключаем из этого, что если теперь и граф Рехберг и барон Гюбнер не популярны, то из этого еще не следует, будто бы Рехберг дурно управляет делами и Гюбнер стал бы дурно управлять ими. Но если непопулярность министра в австрийской публике не служит для нас доказательством его дурного управления, то и популярность другого человека, назначаемого австрийским министром, не должна для нас служить доказательством, что он будет управлять делами хуже министра, несправедливо не пользующегося столь же выгодною репутациею в публике. Мы это говорим в виде предисловия к тому, что назначен теперь министром Шмерлинг, о котором до его назначения отзывались с большою похвалою. Надобно рассказать, как произошло это назначение.
Граф Рехберг, министр-президент, конечно, имеет в кабинете господствующий голос. Но, вполне заслуживая такой власти своими талантами и убеждениями, он не имеет специальных сведений по государственному управлению и собственно только показывает своим сотоварищам путь, по которому они должны итти, а управлением заведывают уже они сообразно его общим указаниям. Читатель знает, что по диплому 20 октября все дела внутреннего управления, разделявшиеся прежде на несколько министерств, соединены в одно министерство, глава которого называется государственным министром. Это важнейшее место было предоставлено графу Голуховскому4, который прежде был непопулярен и сделался еще непопулярнее по обнародовании четырех провинциальных статутов, напрасно ставившихся публикою в личное порицание ему. Как бы то ни было, но обнаружилась надобность подкрепить кабинет более популярным именем, стали носиться слухи, что граф Рехберг приглашает в министерство Шмерлинга5. Следующий отрывок из венской газеты ‘Die Presse’6 покажет читателю, как легкомысленно компрометировала Шмерлинга австрийская публика своими пустыми толками:
‘Опять носится слух, что г. фон-Шмерлинг будет членом кабинета. Подобный слух разносился много раз в последние месяцы, но теперь мы имеем положительное известие, что министр-президент действительно вступил в переговоры с г. Шмерлингом. Имя Шмерлинга популярно в умеренно-либеральной немецкой партии, но его не любят ультраконсерваторы. Политические принципы назначаемого министра мало известны нам, потому что он только раз говорил публично в последние восемь лет. Летом 1849 года Шмерлинг, бывший прежде одним из министров Германской франкфуртской империи, сделался членом конституционного (австрийского) министерства, главою которого был князь Шварценберг7, а через два года он вышел из кабинета. Уже одно имя Шмерлинга составляет программу, но программу, несовместную с системою графа Рехберга. При нынешнем положении венгерских дел очевидно, что надобно или прибегнуть к насильственным мерам, или признать избирательный закон 1848 года8. Венгерский сейм может иметь доверие к министерству, не предрасположенному в пользу феодальной партии, может дойти до соглашения с таким министерством. Все это должно быть хорошо известно г. фон-Шмерлингу, потому о’ едва ли согласится вступить в кабинет графа Рехберга иначе, как с тем, чтобы граф Рехберг совершенно изменил систему и усилил немецкий элемент в кабинете. Если г. фон-Шмерлинг войдет в министерство без этих условий, он скоро испытает судьбу своих предшественников’.
Мы покажем, что Шмерлинг не изменит долгу, лежащему на австрийском правителе, и не явится тем легкомысленным либералом, какого ожидали увидеть в нем люди, не понимающие потребностей положения, к которому призван он. Впрочем, уже самое его назначение служит достаточным ручательством за то, что намерения нового министра согласны с австрийским благом. Мы не должны колебаться в этой уверенности даже и рассказами о подробностях, в которых произошло его назначение. Дело происходило, по словам ‘Times’a’, следующим образом:
‘Фон-Шмерлинг назначен государственным министрам, и достоверно, что его программа принята императором. При разговоре с его величеством в четверг (6 декабря) он выразил свои мнения с большою прямотою, и они были выслушаны терпеливо и внимательно, хотя некоторые из них едва ли могли быть приятны государю. Франц-Иосиф редко имел случай узнать в истинном виде общественное мнение. Ожидают, что Шмерлинг обнародует свою политическую программу тотчас же по принятии дел своего министерства, и друзья его говорят мне, что программа эта — либеральная. Лицо, хорошо знакомое с происходящим в официальных кругах, сообщает мне следующие сведения о нынешнем министерском кризисе. Дней десять тому назад происходило заседание кабинета, при котором присутствовал император. Граф Голуховский говорил о необходимости немедленно обнародовать статуты для всех немецких провинций. Фон-Лассер, один из новых министров без портфеля, заметил, что четыре обнародованные статута произвели дурное впечатление на публику. Начался спор, граф Голуховский разгорячился и, наконец, вскричал: ‘Если вы хотите конституции, го почему не скажете этого прямо?’ К великому удивлению графа Рехберга и некоторых его товарищей, фон-Лассер отвечал, что, по его мнению, надобно дать какую-нибудь конституцию славянско-немецким провинциям. Пока шел спор, император не говорил ни слова, но по окончании спора он приказал графу Рехбергу немедленно послать за Шмерлингом’.
Конечно, Шмерлингу приносит большую честь прямота, с которою он выразил свой взгляд на положение дел. Но исход дела удостоверяет нас, что в его правдивой речи не заключалось никаких неудобоисполнимых проектов. Мы не имеем надобности отвергать известие, что в заседаниях, ходом которого утвердился император австрийский в намерении заменить Голуховского Шмерлингом, Лассер говорил о конституции, но должно думать, что Лассер сам не придает этому слову несовместного с нынешним порядком значения, если вступил в министерство графа Рехберга, который, как мы знаем, не сделает в управлении перемен, вредных для нынешней системы. Конечно, как человек благоразумный, не мечтающий о вещах, не согласных со всею обстановкою положения, Лассер удовлетворится формальными изменениями, не нарушающими существенного характера учреждений, вводимых по диплому 20 октября. Если действительно откроется надобность в дальнейших уступках, о которых говорил Лассер, называвший совокупность их конституциею, то эти уступки могут состоять в заменении имени государственного совета именем законодательного корпуса или австрийского имперского сейма, в некоторых переменах способа назначения членов этого собрания,— например, областным сеймам может быть предоставлено право прямо выбирать членов этого общего собрания, вместо того что теперь областные сеймы выбирают только кандидатов, из которых выбирает действительных членов уже министерство. Таких исправлений в дипломе 20 октября граф Рехберг может сделать много, не портя основного характера нынешней системы. Но мы напрасно говорим так длинно о мыслях Лассера и о средствах исполнить их без вреда для австрийцев: Лассер не занимает важного места в кабинете, и если надобно ждать перемен, то не от его влияния, а разве от влияния Шмерлинга. Посмотрим же, должна ли нынешняя Австрия опасаться нового министра. Однажды он уже был министром и держал себя способом, успокаивающим вас за его нынешние намерения.
Шмерлинг вышел из министерства в начале 1851 года, когда убедился, что решено отменить суд присяжных, введенный в 1848 году. Это обстоятельство может быть перетолковываемо во вред ему, и действительно, в приведенных нами выписках из австрийских газет читатель замечал, что на нем основано мнение о либерализме нового министра. Но тут существуют два смягчающие обстоятельства. Во-первых, Шмерлинг, будучи министром юстиции, составил много узаконений о судоустройстве и судопроизводстве сообразно существовавшему тогда суду присяжных. Натурально, ему неприятно было думать, что при уничтожении суда присяжных ему же самому придется отменять составленные им законы. Притом австрийские судьи и адвокаты были сильно расположены в пользу суда присяжных, смущаться неудовольствием толпы — дело непохвальное в австрийском министре, но нет ничего особенно предосудительного, с австрийской точки зрения, уважать мнение подведомственных сановников: Шмерлинг вышел в отставку, чтобы заслужить похвалу от тогдашнего судебного сословия. Если рассуждать без всякой снисходительности, конечно, следует назвать это слабостью, но читатель согласится, что такая слабость еще не дает права считать Шмерлинга за человека вредного для австрийской системы. Весь образ его действий, пока он оставался министром, показывает, что он умел понимать надобности своего положения. Он вступил в должность в половине 1849 года, перед окончанием венгерского мятежа. Во время его управления министерством юстиции Гайнау произвел те наказания, которые даже и мы, при всем понимании тогдашней нужды в примерной строгости, должны назвать чрезмерно строгими: при министерстве Шмерлинга были наказаны смертью генералы, сдавшиеся вместе с Гргеем9, был казнен Людвиг Батиани 10. Конечно, казни эти производились не собственно Шмерлингом, а командирами австрийской армии, конечно, производились они не судилищами, зависевшими от Шмерлинга, а военными судами. Но если бы Шмерлинг не считал эти меры при всей их суровости неизбежными, то он не остался бы министром осенью и зимой 1849 года, когда совершались эти наказания. Можно еще было бы сомневаться в чувствах, с которыми смотрели на них другие его товарищи, например, Шварценберг или Бах,— они были не министрами юстиции, не до них прямейшим образом относились эти дела, если они оставались на своих местах, это еще не значило, что они прямо одобряют Гайнау, но Шмерлинг был министром юстиции, его специальным, его личным делом — было наблюдение за способом и мерою наказания мятежников, если он не выходил в отставку, то о нем уже нельзя сомневаться, думал ли он, что Гайнау поступает вообще хорошо. Имея в политической биографии Шмерлинга такой эпизод, как отправление должности министра юстиции с осени 1849 года до начала 1851 года, мы должны заключить, что у него всегда достанет характера для проведения мер, требуемых надобностью сохранить в государстве порядок и поддержать ту систему, в установлении которой он участвовал: читатель знает, что коренные черты устройства, которым пользовалась доныне Австрийская империя, были выработаны именно в те годы, когда Шмерлинг находился министром.
Правда, в следующие годы, когда он уже не состоял министром, система, введенная при нем, развилась полнее и некоторых подробностей ее дальнейшего развития он не одобрял. Но, кроме вопроса о суде присяжных, его разногласие с его преемниками и бывшими товарищами относилось только к чертам второстепенным, а не к самому духу законодательства и управления. Примером тому пусть послужит вопрос о провинциальных сеймах, который и был прямою причиною возвращения Шмерлинга в кабинет. Статуты областных сеймов, написанные Голуховским, должны быть исправлены теперь Шмерлингом. Но десять лет тому назад, когда Шмерлинг был министром, также были обнародованы статуты для областных сеймов. Посмотрим же, чем отличались от статутов Голуховского эти уставы, в составлении которых участвовал Шмерлинг.
По статутам, изданным в последние месяцы для Штирии, Каринтии, Зальцбурга и Тироля, состав сейма устроен так, что жители провинции делятся на четыре сословия, из которых каждое посылает на сейм своих особенных представителей. По статутам, изданным в 1850 году при участии Шмерлинга для нижнего и верхнего эрцгерцогств австрийских, для Зальцбурга, Моравии, австрийской Силезии, Тироля, Богемии и Галиции, депутаты посылались от трех сословий, а не от четырех, как теперь. Дворянство и духовенство были соединены тогда в один класс под именем ‘лиц, имеющих большие имущества’, сословию горожан нынешних статутов соответствовал ‘класс людей среднего состояния’, а сельским общинам нынешних статутов соответствовал разряд ‘людей, владеющих малыми имуществами’. Но при этой разнице трехчленного и четырехчленного деления основной характер тех и других сеймов одинаков: сеймы эти — сословные сеймы. По статутам Голуховского, число депутатов, посылаемых разными сословиями, определено так, что два высшие сословия должны иметь в сейме большинство. Та же самая цель достигалась в статутах 1850 года расчетливым распределением числа депутатов между разрядами и округами, одушевленными сочувствием к министерству или недовольными его системою. Так, например, в Богемии чехи требуют реформ, а немецкое население, враждующее с ним, было в 1850 году на стороне министерства, потому из 220 членов богемского сейма лишь немногие должны были избираться от чешских округов и корпораций, и огромное большинство избиралось теми коллегиями первого и второго разряда, которые составлены были из немцев, хотя чехи составляют две трети всего населения Богемии.
Мы видим, что состав провинциальных сеймов был по статутам 1850 года существенно одинаков с составом, определенным нынешними статутами. Точно то же следует сказать и о круге действий, предоставленном сеймам. Статуты 1850 года определяли, что главнейшими занятиями сеймов будет служить надзор за исправлением дорог и заведывание богоугодными заведениями, а также кадастровою частью. Те же самые предметы предоставлены областным сеймам и нынешними статутами. И по тем и по другим статутам сеймы были собственно советами, назначенными в помощь губернаторам или наместникам провинций по исполнению распоряжений центрального правительства, относящихся ко взиманию податей, к путям сообщения и к больницам.
Заметная разница только одна. По статутам 1850 года представители всех трех разрядов или сословий избирались прямо голосами самих избирателей, а по статутам Голуховского представители горожан и поселян должны назначаться по выбору не самих жителей, а городских или сельских начальств. Надобно ожидать, что это правило будет изменено Шмерлингом сообразно порядку, установлявшемуся статутами 1850 года. Но такая перемена, была ли бы она хороша или дурна сама по себе, не будет иметь важного значения при известном читателю составе сеймов и круге их деятельности.
Пока писалась эта статья, получена телеграфическая депеша, сообщающая содержание программы, обнародованной Шмерлингом по вступлении в министерство. Изложенные нами ожидания совершенно подтверждаются обещаниями Шмерлинга. Программа его такова, что, без сомнения, он не найдет ни в своих товарищах, ни в лицах, указывающих путь ему и товарищам, никакого препятствия исполнению его намерений. Он начинает объявлением, что все реформы будут в точности соответствовать принципам диплома 20 [октября]. О провинциальных сеймах Шмерлинг выражается словами, из которых надобно заключить, что городским и сельским общинам будет предоставлен прямой выбор депутатов и что сословное устройство сеймов будет сохранено. Государственный совет будет, сообразно предначертанию диплома 20 [октября], состоять из депутатов, выбираемых провинциальными сеймами, но против прежних предначертаний разница будет та, что сеймы эти будут прямо выбирать депутатов в государственный совет, а не кандидатов на это звание, как говорилось в законах, составленных графом Голуховским. Это изменение, конечно, будет лестно для провинциальных сеймов, но состав их служит обеспечением, что они не злоупотребят своею обязанностию. Точно так же очень лестна будет для них и для государственного совета другая перемена, сделанная Шмерлингом в предначертаниях Голуховского: Шмерлинг говорит, что провинциальным сеймам и государственному совету дано будет право инициативы. Надобно полагать, что депеша, которой мы следуем, не совершенно точно передала в своем сокращении мысль Шмерлинга. Члены провинциальных сеймов и государственного совета могли делать предложения уже и по статутам Голуховского, вероятно, Шмерлинг говорит, что будут упрощены формы, которые должно пройти предложение, чтобы достичь до обсуждения в общем собрании сейма или совета.
Читатель видит, что Шмерлинг обещает исправить некоторые подробности предначертаний Голуховского, находя, что самые принципы предначертаний должны быть сохранены.
Должно упомянуть еще о двух чертах программы Шмерлинга, сообщаемых тою же депешею. Новый министр говорит, что по отношению журналистики ‘всякое предварительное вмешательство’ будет прекращено. Депеша опять передает мысль программы, вероятно, не с полною точностию. Предварительного вмешательства в печатание газетных статей уже не было в Австрии и до вступления Шмерлинга в министерство. Вероятно, Шмерлинг хочет сказать, что система предостережений и выговоров, даваемых газетам, будет несколько ослаблена. Но она не будет отменена, если бы Шмерлинг говорил об этом, то депеша не могла бы передать его слов в таком виде, как передает. Кроме того, Шмерлинг обещает восстановить суд присяжных, чего и следовало ожидать, зная причину, по которой вышел он в отставку в начале 1851 года. Но депеша не говорит, чтобы намерены были применить суд присяжных к делам газет, это было бы и не совместно с характером всей программы Шмерлинга, а при устранении газетных дел от суда присяжных его существование или несуществование относится уже к техническим интересам юстиции, а не к политической жизни.
Из всего этого надобно заключить, что назначение Шмер-линга не производит большой перемены в существовавших отношениях и что кабинет Рехберга со Шмерлингом остается на том же пути, на каком был с Голуховским. Теперь носятся слухи, что граф Рехберг подает в отставку, но это также не произведет большой перемены.
Таким образом, положение дел в Австрии со времени нашего прошлого обозрения не изменило своего характера, а только продолжало развиваться по прежним расходящимся направлениям. Чувства жителей немецких провинций, Богемии и Моравии, выражаются с большею определительностию, и в начале декабря пражские чехи по случаю приезда нового правителя в Прагу произвели демонстрацию, показавшую, что они желали бы иметь правителем Богемии чистого чеха, который разделял бы их национальные стремления.
Но попрежнему ход внутренних австрийских дел зависит от венгерских обстоятельств. В прошедшем обозрении остановились мы на том, что была на неопределенное время отсрочена Гранская конференция, которую поручено было созвать кардиналу примасу Венгрии для постановления правил об устройстве будущего венгерского сейма и избирательном законе, что многие из лиц, назначенных занимать восстановленные должности жупанов или комитатских президентов, отказывались от этого назначения и в разных венгерских городах и селах происходили демонстрации, оканчивавшиеся иногда вмешательством австрийских войск. Такое положение дел возбуждало в венском правительстве мысль, не следует ли прибегнуть к решительной мере. Вот из парижской корреспонденции ‘Times’a’ отрывок, говорящий об этом вопросе и о средстве, к которому прибегло министерство, чтобы отложить его на некоторое время:

‘Париж, 7 декабря.

Литографированная корреспонденция говорит, что в министерском совете, бывшем в Вене 29 ноября, была речь о том, чтобы объявить всю Венгрию находящеюся в осадном положении, но один из министров, венгерец, настоял, чтобы до принятия такой крайней меры испытать, не принесет ли пользы поездка барона Вая в Венгрию. Барон прибыл в Пешт 30 ноября с инструкциями организации комитатов. Впечатление, произведенное в Венгрии этими инструкциями, не соответствовало надеждам, и если слухи справедливы, то инструкции содействовали увеличению волнения, которое, как видно, усиливается. Это неудивительно. Организация комитатов была основанием самоуправления, существовавшего много веков в Венгрии, самоуправление, предлагаемое бароном Ваем, венгерцы объявляют австрийским бюрократизмом. Барон Вай не признает закона, изданного об этой организации в 1848 году. Образцом он берет организацию немецких провинций, а не самоуправление старинной Венгрии. Закон 1848 года заменил выборными комиссиями общие собрания, которые составлялись по комитатам до 1848 года для выбора начальников и решения текущих дел. В 1848 году были распространены на всех граждан политические права, которыми прежде пользовались одни только дворяне, и общие собрания всех членов комитата сделались тогда физическою невозможностью. Потому они были заменены комиссиями. По закону 1848 года, эти комиссии составлялись из депутатов, свободно избираемых округами, но по инструкциям барона Вая, члены комитатских комиссий будут назначаться правителями комитатов, которые сами прямо назначаются правительством. Легко понять, что такая организация не нравится венграм. Этого мало: по инструкциям барона Вая, присяга дается императору австрийскому, а не королю венгерскому, а по венгерской конституции существует только титул короля венгерского, и диплом 20 октября говорил, что восстановляется венгерская конституция. По инструкциям барона Вая, начальники, избираемые комитатскими комиссиями, должны быть утверждаемы центральным правительством, которое, приняв их присягу, определяет и жалованье им. Ничего подобного не существовало в Венгрии при старинной конституции. Прибавлю, что по этим инструкциям, должно быть сохранено судоустройство, введенное Бахом и Шварценбергом, должна быть сохранена и финансовая система, введенная ими. Из этого вы поймете, почему инструкции барона Вая возбудили общее порицание в Пеште и по всей Венгрии. Спрашиваешь себя, чем все это кончится? Вероятно, провозглашением всей Венгрии находящеюся в осадном положении’.
Носились слухи, что министры венгерских дел в венском кабинете, граф Сечен и барон Вай11, выходят или увольняются в отставку и места их будут заняты предводителями умеренной венгерской партии, Деаком и Этвешом12. Действительно, Этвешу и Деаку были делаемы предложения вступить в кабинет, или по крайней мере было спрашиваемо у них, какова была бы их программа, если бы начались с ними переговоры о вступлении в министерство. Но если очень трудно было графу Рехбергу и другим влиятельнейшим лицам согласиться на программу Шмерлинга, столь близкую к прежней программе кабинета (переговоры с Шмерлингом длились недели три, если не больше), то соглашение их с Деаком и Этвешом представляется уже полною невозможностию. Читатель помнит, что говорили мы в прошлый раз о венгерских партиях: умеренная венгерская партия состоит из людей, действовавших вместе с Кошутом до той самой поры, когда в Венгрии провозглашена была республика,— только этого шага не захотели они сделать, а в составлении всех законов 1848 года помогали они Кошуту. Мы говорили прошлый раз, что законами 1848 года Венгрия была обращена в государство, совершенно отдельное от остальной Австрии, так что венское правительство должно было находиться к венгерскому правительству в отношениях, какие имеет французское правительство к английскому или датское к шведскому. Шмерлинг был членом министерства, которое вело с венграми войну для отменения этих законов, а партия Деака и Этвеша составляла половину венгерских армий, сражавшихся тогда против австрийцев. Не только графу Рехбергу, который, как мы читали, кажется слишком либеральным для лиц, определяющих путь венского министерства, но и Шмерлингу, который едва мог по своему либерализму сойтись с Рехбергом, невозможно заседать за одним столом с Этвешом и Деаком. Потому Сечен и Вай остались на своих местах, и посольство Вая в Венгрию имело успех: ему удалось убедить,— не венгров, а графа Рехберга,— что надобно поступать осторожнее, чем хотели люди, думавшие возобновить осадное положение в Венгрии. Своих соотечественников барон Вай не мог склонить к уступчивости, но венское министерство из его отчета о состоянии умов на его родине увидело надобность дать венграм возможность устроить администрацию комитатов и явиться на Гранскую конференцию.
Сначала скажем о Гранской конференции. Читатель помнит, что по диплому 20 [октября] предполагалось, чтобы избирательный закон для будущего венгерского сейма был составлен не венским министерством, а собранием тех венгерских магнатов, которые сочувствуют графу Сечену и графу Рехбергу. Но эти магнаты, или так называемая старая консервативная партия, обманулись в своем понятии о своих отношениях к чувствам венгров. Граф Сечен и барон Вай увидели, что собрание, составленное из членов одной их партии, было бы очень непопулярно и его решения были бы не приняты венграми. Предполагалось определить на Гранской конференции такие правила для выборов, чтобы на будущем сейме большинство принадлежало старой консервативной партии, как статутами сеймов по другим провинциям оно предоставлялось дворянству и духовенству. Оказалось, что напрасно и созывать конференцию из одних лиц, содействие которых было обеспечено. Умеренная национальная партия говорила, что явится на конференцию ни за чем иным, как только за провозглашением ненадобности и невозможности составлять новый избирательный закон, потому что закон 1848 года сохраняет полную силу. Барон Вай, посетив родину, убедил своих товарищей по кабинету, что хотя умеренная национальная партия не отступит от этого принципа, но без ее участия нельзя составить конференции, а отлагать конференцию значит поступать неблагоразумно. Венский кабинет уступил необходимости. Следующий отрывок из венской корреспонденции ‘Times’a’, показывающий результаты поездки барона Вая, с тем вместе объяснит читателю причины, по которым была сделана уступка:
‘2 декабря кардинал-примас Венгрии разослал к некоторым влиятельным лицам (числом до 100 человек) приглашения собраться в Гране 17 декабря. ‘Целью собрания (говорит примас) будет решение вопроса об избирательном законе, по которому должен сформироваться сейм’. Достопочтенный прелат пишет унылым тоном,— оно так и должно быть, потому что три четверти его соотечественников отказывают в повиновении правительству. Положение дел в Венгрии — чисто революционное’.
Мы не будем приводить всех известий о многочисленных демонстрациях, происходивших по всей Венгрии. Довольно будет сказать, что во многих местах сняты были австрийские гербы й заменены венгерскими, разумеется, не обходилось при этом без нанесения оскорблений снимаемым гербам, и австрийские начальства бездейственно смотрели на все это, потому что решительные меры повели бы к открытому восстанию. 17 декабря собралась в Гране конференция, созванная примасом, большинство лиц, приглашенных им, были люди старой консервативной партии, лишь меньшинство принадлежало к умеренной национальной партии, но общественное мнение так тяготело над собранием, что большинство молчало и молча принимало предложения меньшинства, ораторы которого прямо тем и начали, что избирательный закон 1848 года сохраняет свою силу и оставался до сих пор бездейственным лишь вследствие того, что законный порядок был отстраняем разными обстоятельствами и отношениями. Возражений против этого не было никаких, и потому конференция кончила все свои занятия в одно утреннее заседание, продолжавшееся не более трех с половиною часов. Она единогласно решила представить венскому правительству, что выборы на сейм должны быть произведены по закону 1848 года.
Несколькими днями раньше Гранской конференции происходила так называемая ‘организация’ пештского комитата. Читатель знает, что вследствие победы над венграми в 1849 году был отменен венгерский порядок администрации, главную черту которого составляло разделение страны на комитаты, самостоятельно управлявшие своими внутренними делами. Все лица, пользовавшиеся политическими правами, составляли так называемую конгрегацию или комитатское собрание, которое определяло бюджет комитата, выбирало всех комитатских чиновников и судей. Только в одну должность назначало центральное правительство или, по тогдашнему выражению, назначал король. Эта должность была звание верховного комитатского графа или жупана (Obergespan), бывшего президентом общих комитатских собраний и, кроме этой почетной обязанности, не имевшего почти никакой власти. Жупан созывал комитатские собрания в определенные сроки или по желанию жителей комитата. В промежутках от одного собрания до другого делами комитата управляла коми-татская комиссия, избираемая конгрегациею. До 1848 года политические права в Венгрии имели не все жители, а только дворяне, лица, пользовавшиеся дворянскими правами по своей профессии (учители, медики и другие люди, занимавшиеся трудами, требующими образованности) и граждане независимых городов. В 1848 году все политические права были даны всему населению Венгрии, без различия сословий. По завоевании Венгрии были уничтожены и комитатские комиссии, и комитатские конгрегации, и звание жупанов, и самое разделение Венгрии на комитаты. Страна была разделена на 5 округов, управлявшихся военным порядком и имевших главными своими начальниками генералов, командовавших войсками в округах. По диплому 20 октября, надобно было приступить к восстановлению комитатского управления. Мы видели инструкции, по которым предполагалось устроить это дело. Если бы инструкции были исполнены, то организация комитатов получила бы характер, несогласный с устройством, существовавшим до их уничтожения и администрация велась бы бюрократическим способом, как ведется в других провинциях Австрийской империи. Разница от управления, отменявшегося дипломом 20 октября, заключалась бы главным образом в том, что на место 5 больших округов учредилось бы, под названием комитатов, 39 не столь больших округов, совпадающих своими границами с границами прежних комитатов. Но для соблюдения сходства надобно было дать начальникам комитатов прежнее имя жупанов. Это имя необходимо заставляло назначить начальниками комитатов людей, пользующихся почетом в своих комитатах, потому что с названием жупана соединялось понятие сана очень высокого. При известном нам настроении умов, такое обстоятельство произвело результат, расстроивший все предначертания графа Сечена и барона Вая. Мы увидим ход дел по всей Венгрии из одного примера,— из примера пештского комитата.
Пештский комитат — самый значительный в Венгрии по числу населения, еще более важности приобретает он оттого, что в нем лежит национальная столица, которая притом далеко превосходит все остальные венгерские города своею обширностию. Что решено в Пеште, обыкновенно бывает решено всею Венгриею. Президентом пештского комитата назначен был прежний жупан граф Каролый с титулом не жупана, а только администратора. Надобно объяснить смысл этой разницы. При Меттернихе, когда происходили несогласия между венским правительством и венгерским сеймом, комитатские комиссии отказывались исполнять распоряжения венского министерства, данные в противность сейму. Тогда венское министерство распускало непокорную комитатскую конгрегацию, отрешало непокорную комитатскую комиссию и отстраняло от должности непокорного жупана. Управление комитатом передавалось чиновнику австрийского правительства, называвшемуся администратором. По венгерским законам такая должность не существовала. Потому и титул администратора, данный теперь президенту пештской комитатской конгрегации, служил указанием, что надобности венского министерства продолжают стоять выше венгерских законов. Каролый не захотел принимать президентства в пештском комитате, когда узнал, что министры думают назвать его не жупаном, а администратором. Но через несколько дней согласился принять должность, увидев, что может сам изменить характер дела. Как смотрел он на положение Венгрии, обнаружилось уже самыми словами приглашения, которым он созывал комитатскую конгрегацию: он говорил, что из комитатского сейма, назначенного в 1848 году, многие члены убиты или умерли, потому, говорил Каролый, комитатская конгрегация сзывается для избрания новых лиц на вакантные места, оказывающиеся теперь в составе комитатского сейма 1848 года. Ясно было, что Каролый предполагает комитатский сейм 1848 года сохранившим законное существование, только на время устраненным от исполнения своих обязанностей разными отношениями, а теперь снова вступающим в свои права. 10 декабря собралась в Пеште комитатская конгрегация, о ее действиях мы не будем рассказывать сами, а только приведем отрывок из пештской корреспонденции ‘Indpendance Belge’:

‘Пешт, 11 декабря.

Административная и политическая организация пештского комитата совершилась вчера с большою торжественностию. Весь город был в этот день украшен национальными знаменами, а вечером без всякого предварительного соглашения иллюминован, весь он принимал участие в этом важном акте, которым первый комитат Венгрии снова вступил, так сказать, во владение своими правами. Действительно, таков и был характер вчерашнего собрания. Прямо, не колеблясь, возвратились к законам 1848 года.
При самом начале заседаний граф Каролый, назначенный администратором комитата, объявил, что снова вступает в ту самую должность, какую занимал в 1848 году и от исполнений которой в течение последних одиннадцати лет был устранен. Все собрание восторженно аплодировало этим словам, и после того уже нечего было говорить об инструкциях барона Вая. Сам собою разрешился и вопрос, о котором столь жарко спорили две недели тому назад: принимать ли графу Каролыю даваемый ему титул администратора или требовать, чтобы ему дали титул жупана: граф Каролый не получает теперь никакого титула, он просто восстановляет за собою титул и обязанности, принадлежавшие ему в 1848 году, а закон 1848 года не знает об администраторах, он знает только о жупанах.
Таким образом, пока официальные газеты рассуждают, можно ли, и в какой степени можно, восстановить законы 1848 года, венгерские государственные люди восстановляют законы 1848 года. Теперь барон Вай разве только открытым военным действием мог бы воспрепятствовать этому восстановлению: венгры молча отстраняют инструкции и распоряжения, противные желанию нации.
В заключение замечу один факт, не лишенный значения. В число членов новой комиссии пештского комитата выбран граф Владислав Телеки, бывший венгерским посланником во время диктатуры Кошута’.
Кроме выборов, конгрегация пештского комитата занялась также совещаниями о нынешнем положении дел, и приняла три решения. Во-первых, она определила, что барон Вай незаконно принял звание венгерского придворного канцлера, во-вторых, конгрегация решила, что налоги, установленные и собираемые без согласия сейма, собираются неправильно, в-третьих, она объявила, что надобно как можно скорее собраться сейму на основании законов 1848 года и что все эти законы должно признавать сохранившими свою силу.
Почти все другие комитаты уже последовали или решились следовать примеру пештского комитата. Вот из венской корреспонденции ‘National-Zeitung’ отрывок, объясняющий положение, в которое поставлены дела решениями комитатских конгрегации и Гранской конференции:

‘Вена, 20 декабря.

После Гранской конференции увеличилась деятельность венской придворной канцелярии: старая консервативная партия надеется укрепиться так, чтобы не выпустить власть из своих рук, но, не рискуя ошибиться, можно сказать, что на предстоящем сейме будут господствовать приверженцы законов 1848 года и что сейм этот разве лишь по необходимости уступит центральному правительству какие-нибудь из прав, приобретенных тогда. Надобно думать, что тут все зависит от внешних отношений Австрии: если сохранится мир, то венгры могут согласиться на условия, довольно выгодные для Австрии, если же будет война, то венгры постараются приобрести себе самостоятельность. Теперь взимание всех косвенных налогов в Венгрии стало делом сомнительным, а следующей весною венгры, быть может, не станут платить и налога с земель, которые засеваются табаком. Что станет делать с этим обессиленное министерство финансов?’
Будущий ход дел в Венгрии,— не в одной Венгрии, а в целой Австрийской империи,— зависит еще больше, чем от вопроса о войне или мире с Италиею, от другого отношения, судить о котором чрезвычайно трудно,— от примирения или от возникновения прежней борьбы между венграми и невенгерским населением прежнего Венгерского королевства. Читателю известно, что вражда всех невенгерских национальностей, в особенности сербов и кроатов, с венграми была коренною причиною торжества Австрийской империи в 1849 году. В статье, которую найдет читатель в нынешней книжке ‘Современника’, г. Костомаров 13 говорит, что история не знает безусловно правых и безусловно виновных, что каждая нация, каждое сословие, каждая партия бывают правы с своей точки зрения. Очень может быть, но зато история знает различие между действиями, ведущими к предположенной цели или отнимающими возможность достичь ее. Результат показал, что венгры и южные славяне поступали в 1848 году в своих отношениях друг к другу очень безрассудно — так безрассудно, что едва ли можно решить, которая сторона была безрассуднее. Мы перечитывали теперь два лучшие сочинения о причинах этой борьбы,— одно, писанное венгерцем в защиту венгров, другое, писанное сербом в защиту южно-венгерских славян: »Die serbische Bewegung in Sdungarn’, изданное без имени автора, и ‘Histoire politique de la rvolution de Hongrie par Daniel Iranyi’. Странное, неправдоподобное впечатление произвели на нас эти апологии, обе написанные людьми очень умными, отлично знакомыми с делом. Когда мы читали книгу венгерца, доказывающего, что справедливость была на стороне венгров, что сербы и кроаты или вовсе не имели причин к недовольству, или получили полную возможность примириться с венграми перед началом войны,— нам казалось, что справедливость вся на стороне сербов и кроатов, что венгры, притеснявшие их прежде, не хотели весною 1848 года удовлетворить их основательным требованиям, поставили их в необходимость начать войну и поддерживать противников венгерской независимости14. Когда мы читали книгу серба, доказывающего те самые мысли, к которым привела было нас книга венгерца, написанная против этих мыслей,— когда мы читали апологию сербов и кроатов, нам стало казаться напротив, что венгры предоставляли славянам все, чего хотели славяне, что у сербов и кроатов не оставалось никаких серьезных причин враждовать против венгров, когда они начали войну с венграми. Такая странная противоположность впечатления, производимого книгою, с впечатлением, какое имел в виду автор, служит самым ясным доказательством безрассудства тогдашних претензий нации, которую он защищает.
У нас, по нашей славянской крови, господствует между людьми, мало знакомыми с подробностями тогдашних событий, расположение винить исключительно венгров, оправдывая славян. Просим же читателя прочесть хотя следующие отрывки из книги серба,— мы переводим страницы, излагающие важнейший момент дела,— момент, которым, по справедливому замечанию самого автора, решена была в уме сербов необходимость воевать против венгров.
Предварительно надобно заметить, что только с половины марта 1848 года национальная мадьярская партия увидела в своих руках власть над судьбою Венгерского королевства и могла приняться за коренные реформы. Все в Венгрии изменялось этою национальною партиею. Она уничтожала крепостное право почти без выкупа. Масса славянского населения в Венгрии состояла тогда из крепостных крестьян, если какая из наций Венгерского королевства получала наибольшую выгоду от этой реформы, то, конечно, славянская нация, если приносились тут в жертву интересы помещиков, то наибольшую часть этой жертвы должны были нести люди мадьярской нации, потому что в сословии помещиков было несравненно больше мадьяр, чем славян. Точно таковы же были все другие реформы, которые начал производить весною 1848 года венгерский сейм, состоявший почти исключительно из мадьяр, если какая нация наиболее выигрывала от каждой из этих реформ, то, без всякого сомнения, славянская. Откуда мы выводим такие заключения? Из книги, написанной сербом, из фактов, им перечисляемых. Если вы хотите убедиться, что действительно такие выводы следуют из его рассказа, прочтите следующий очерк впечатления, произведенного на его соплеменников, венгерских сербов, реформами, начатыми мадьярскою национальною партиею:
‘Неудовольствие против венской системы так глубоко коренилось во всех слоях (сербского) общества, было так одинаково во всех (сербских) партиях, что и здесь (в краю Венгрии, населенном сербами) точно так же, как в Пресбурге (то есть в тогдашней столице мадьярства), оборот политических дел превозмог на минуту национальные антипатии и желания. И в городах, и в селах (сербских) стремились воспользоваться приобретенными правами, и серб становился в ряды (национальной гвардии) подле мадьярского поселенца. Все неудовольствие казалось исчезнувшим. В Нейзаце и Темешваре (двух главнейших городах сербского края) были с восторженными криками приняты 12 статей пештской просьбы 16 марта (просьбы, составленной мадьярами и излагавшей программу крайней мадьярской партии, той самой, которая имела своим предводителем Кошута), в Нейзаце реформы (сделанные мадьярским сеймом) были приветствованы 101 пушечным выстрелом, и духовенство четырех исповеданий (католического, православного, протестантского и еврейского) отправило благодарственную службу за совершившиеся события, о которых каждый твердо думал, что они прекратят борьбу национальностей. Если некоторые города (сербские) в своих благодарственных адресах (мадьярскому сейму) прибавляли желание, чтобы сербский язык, сербская вера оставались неприкосновенны, то они прибавляли это в несомненной уверенности, что новое (мадьярское) министерство не может и не будет поступать иначе, как по этому принципу’ (‘Die serbische Bewegung’, стр. 49—51).
Читая эти страницы сербской апологии, вы никак не можете ожидать, что через пять страниц, в которых нет ровно ни одного факта, сколько-нибудь относящегося к мадьярскому делу, автор скажет: ‘и так война была решена’. Чем же решена была она? По его собственному изложению — вот чем. Средоточием общественной жизни у венгерских сербов был тогда Нейзац. Мы уже читали, что, подобно другим сербским городам, он принял начатые мадьярским сеймом реформы с восторгом, был составлен адрес с выражением сочувствия и признательности нейзацких сербов и с выражением их желаний, была выбрана депутация для поднесения этой просьбы мадьярскому сейму, она явилась в залу мадьярского сейма, была встречена при входе, была сопровождаема при выходе из залы единодушными криками восторга и сочувствия всего мадьярского сейма, получила уверения, что будут исполнены все желания сербского народа,— и вот этим-то приемом сербской депутации обнаружилась для этой депутации и для всех венгерских сербов необходимость воевать с мадьярами. Вы не верите? вы думаете, что наши слова — насмешка над здравым смыслом? Извольте же читать следующий буквальный перевод из книги серба, которою мы руководимся:
‘В Нейзаце изложили желания сербской нации в 17 пунктах и решили предложить их к принятию пресбургскому сейму через депутацию. Умеренность этих желаний по вопросу о языке и расположенность к примирению выражается в следующем требовании, которое было поставлено первым.
Как признают сербы дипломатическое значение мадьярской народности, точно так ожидают они и признания и уважения своей народности в отношении к их внутренним делам.
Вопрос о желании или нежелании принадлежать к Венгерскому королевству не был и возбуждаем. Никому не приходило в голову думать об отделении от Венгрии.
8 апреля явилась эта депутация в заседание сейма, была представлена ему Людвигом Кошутом и встречена единогласными приветствиями всех членов сейма.
Александр Костич, оратор депутации, выразил от имени 12 тысяч нейзацских сербов ожидание, что сейм одобрит представленную просьбу, и объявил, что сербская нация готова жертвовать имуществом и жизнью за Венгерское королевство.
Кошут отвечал с министерской скамьи, что народности будут уважаемы, но что каждому понятно, что мадьярский язык должен быть одною из связей, соединяющих все части Венгрии, что мадьяр охотно предоставляет сербам участие в свободе, которую приобрел, но за то справедливо надеется, что его язык — связь, соединяющая с ним нации, с которыми он делится свободой’.
Палата проводила криками eljen! удаляющуюся депутацию. Но министром были сказаны слова, не располагавшие сербов думать, что либеральное министерство хочет прекратить угнетение сербского языка. Горечь этой мысли усиливалась оскорбительностью фразы, которая породила впоследствии столько непримиримой ненависти и отняла столько симпатий у произносивших ее,— фразы, исполненной несправедливого самохвальства. Мадьяр говорил, что охотно дает сербам ‘участие’ в свободе, которую приобрел ‘он’. Известно было, что переворот в ходе дел для всей Австрии решен был венскими событиями и что победа либеральной партии венгерского сейма была только следствием венской победы. Но независимо от надменного самохвальства, оскорбительность этой, повторявшейся потом в бесчисленных речах, фразы придавалась тем, что она косвенно говорила о супрематстве мадьярского племени. Поэтому депутация покинула залу с неприятной уверенностью, что правительство считает мадьярскую нацию выше сербской и что с мадьярской точки зрения считается добровольною милостью согласие мадьяр не исключать сербов от пользования новыми правами. Депутация решила отправиться в квартиры министров, чтобы получить более точные объяснения.
‘Министр-президент принял их как депутатов верного ‘венгерского’ города Нейзаца и уверял их, что будут уважены все их желания, какие только согласны с интересами Венгерского государства.
Кошут сказал: ‘господа! вы требуете уравнения с благородною мадьярскою нациею. Это справедливо, и мадьярская нация охотно согласится, чтобы вы разделяли с нею все политические права’.
‘Мы считаем нужным, г. министр, сказал один из депутатов, обратить ваше внимание на то, что живущие в Венгрии сербы ожидают также признания священнейшего из своих обычаев — своего языка. Сербская нация совершенно различна от мадьярской и не желает несправедливого, когда хочет быть признана за отдельную нацию, как сама признает мадьярскую, с которою готова оставаться в одном государстве, под одним законом’.
‘— Что разумеете вы под словом нация?’ — спросил министр.
‘— Племя, имеющее свой особый язык, свои нравы, обычаи, свое развитие и столько сознания, чтобы хранить их’,— отвечал депутат.
‘— Мы не желаем иметь особого правительства,— сказал другой депутат.— Одна нация может быть разделена между несколькими правительствами, и несколько наций могут быть соединены под одним правительством. Пример первого — немцы, доказательством второго служит Трансильвания, не говоря о всей Австрии’.
Министр, легко раздражавшийся всяким возражением, казался нерасположен продолжать это прение и коротко сказал, что интерес мадьяр* ской нации требует, чтобы, кроме нее, не считалось другой нации в государстве.
Третий депутат обратил внимание министра на брожение между южными славянами, усиливающееся уже несколько лет. ‘Я боюсь, что оно приведет к явному разрыву, продолжал он, если южные славяне увидят себя обманувшимися в ожидании, что новое положение дел прекратит стеснение их языка, они станут искать в другом месте признания прав, если откажет им Пресбург’.
‘— В таком случае решит меч’, отвечал Кошут и удалился в свой кабинет.
Эта минута породила сербскую войну со всеми ее ужасами и опустошениями’.
Этот рассказ будет вполне оценен читателем, когда мы разъясним специальный смысл слова ‘нация’ в тогдашней политической терминологии Венгерского королевства. Читатель видит, что сами сербы совершенно соглашались, чтобы в совещаниях сейма и в государственных делах мадьярский язык оставался официальным: они желали только того, чтобы их самих не стесняли в употреблении сербского языка, и читатель видел, что мадьярский сейм совершенно согласен был с этим требованием. С этого и начался разговор между сербскою депутациею и Кошутом на квартире Кошута. Странно после этого дальнейшее прение о слове ‘нация’. Что тут толковать, нация или не нация сербы, когда мадьяры с первого же слова говорят, что сербская национальность будет для них священна? Но вы видите, что Кошут совершенно растерялся и заговорил совсем иным тоном, когда сербские депутаты сказали, что сербы хотят составлять ‘нацию’. Дело в том, что по официальной терминологии Венгерского королевства слово ‘нация’ обозначало не народность, а государство, относилось не к языку, а к независимому правительству. По этой терминологии Бавария, Вюртем-берг и Баден составляют три нации, а французы, итальянцы и немцы, населяющие Швейцарию, составляют одну нацию, именно швейцарскую нацию, то есть, по нашему способу выражения, Швейцарское государство. Когда сербы заговорили мадьярам: ‘мы хотим составлять нацию’, мадьяры поняли под этим словом желание сербов составить отдельное королевство, оторваться от Венгрии, чего сербы вовсе не хотели. Разве не знала сербская депутация, что своим образом выражения она возбудит в мадьярах совершенно не то понятие о своих чувствах, какое хочет возбудить? А если б она и не знала этого (чего нельзя предположить), то ведь Кошут прямо указал на это. Почему же сербские депутаты продолжали употреблять слово, не соответствовавшее надобностям их дела? Сербская депутация как будто нарочно подыскивала предлог для ссоры, как будто нарочно затеяла ненужный спор, чтобы договориться до надобности начинать войну. Если можно что-нибудь сравнить, по удивительной нелепости, с этим совершенно диким упрямством в употреблении ошибочного термина, то разве только удивительную наивность, с которою сербский историк выставляет смертель-нейшею обидою для сербов со стороны мадьяр употребленное мадьярами выражение, что мадьяры с радостию дают сербам участие в приобретенных правах. Казалось бы, что тут обидного? ‘Нет, говорит сербский историк, как смели сказать мадьяры, что дают нам участие в своих правах?’ Да как же иначе было выразиться мадьярам?
Таковы оказываются причины, возбудившие сербов к войне с мадьярами весною 1848 года. Нельзя найти ничего более неосновательного, более напрасного. Новыми реформами отстранялась всякая надобность вражды, но сербы начали войну и, восторжествовав над мадьярами, увидели себя в положении, худшем того предшествовавшего реформам положения, за которое стали воевать с мадьярами, когда оно прекращалось реформами, предпринятыми мадьярским сеймом без всякого принуждения от сербов.
Но мы уже говорили, что в таком безрассудном свете представляется образ действий южных венгерских славян в 1848 году лишь по изложению дел самими этими славянами, пишущими в свое оправдание. Если же мы станем читать книги об этом предмете, написанные мадьярами в защиту мадьярской стороны, то мы увидим, что и мадьяры были не менее безрассудны: в мадьярских книгах прискорбное впечатление производит тщеславие, с которым мадьяры хвалятся, что историческая справедливость и юридические документы были на их стороне, когда при всем том и самим мадьярам и славянам до реформ 1848 года было тяжело.
С той поры многое изменилось, как уверяли нас в последнее время и мадьяры, и южно-венгерские славяне. Газеты уже несколько лет наполнялись описаниями демонстраций, выражавших примирение кроато-сербской национальности с мадьярскою. Мадьяры основывали на свой счет славянские училища, библиотеки, музеумы для славян, устраивали славянские спектакли и являлись на них, чтобы аплодировать славянским звукам, устраивали процессии, в которых славянские знамена развевались вместе с мадьярскими, то же делали и славяне в честь мадьяр. Много было торжеств, на которых славянское население фратернизировало с мадьярским. Всему этому соответствовали и программы о устройстве Венгерского королевства, составлявшиеся предводителями мадьярской национальной партии.
Сущность мадьярских предложений такова: каждый сельский округ и каждый город управляют своими делами совершенно самостоятельно, без всякого постороннего вмешательства, и сами решают, на каком языке должно быть ведено преподавание в школах, содержимых на общественный счет, на каком языке должны быть производимы административные и судебные дела, иначе сказать, в сербских селах и городах должен господствовать сербский язык, в словацких — словацкий, в румынских — румынский, в мадьярских—мадьярский, но каждому частному человеку предоставляется основывать школы с своим национальным преподаванием, объясняться в суде и с должностными лицами на своем родном языке. Точно то же определяется и для каждого комитата: официальный язык комитата — язык большинства его жителей, а люди других национальностей ведут дела в комитатских судах и с комитатскими правительственными местами каждый на своем языке. Каждый сельский округ или город сносится с комитатом на таком языке, на каком хочет сам, и каждый комитат сносится с центральным правительством, также на каком хочет языке. Наконец и в совещаниях центрального правительства каждый из членов этого правительства говорит на таком языке, на каком ему самому приятнее. Если всего этого еще мало для ограждения национальности, то люди каждой национальности могут составлять союз для ограждения своей национальности от всяких притеснений, для содействия ее развитию или для доставления ей всего желаемого влияния на ход государственного законодательства и управления. При этом надобно заметить, что государственный сейм, управляющий делами, составляется из депутатов, выбираемых разными краями государства пропорционально населению, так что число представителей каждой национальности будет составлять в сейме приблизительно такую же пропорцию, какая принадлежит людям этой национальности в общем населении Венгрии. Если славян в Венгрии больше, чем мадьяр, то и на венгерском сейме славянских депутатов будет больше, чем мадьярских, а все законодательство и управление государственное зависит от большинства депутатов.
Что же теперь будет? что возьмет верх в отношениях между мадьярами и венгерскими славянами? прежние ли предания об угнетении славянской народности мадьярами будут руководить действиями венгерских кроатов и сербов, или пойдут славяне по недавнему пути примирения? Быть может, опыт последних 12 лет не пропадет даром, но есть признаки, заставляющие предполагать, что венское министерство успеет склонить южных славян к борьбе с венграми, как склонило их весною 1848 года.
Надобно сказать, что сами венгры обнаружили наклонность повторить прежнюю свою ошибку. Одною из главных причин, по которым не могут они принять устройства, предначертанного дипломом 20 октября, они выставили то, что Венгерское королевство не восстановлено в границах 1848 года, не присоединена к нему Сербская Воеводина, отделенная от него после победы австрийцев, и не восстановлено соединение Трансильвании с Венгерским королевством, совершенное в 1848 году. Следует объяснить национальное положение в этих двух областях.
Южный край прежнего Венгерского королевства распадается на две половины, восточную и западную, из которых каждая имеет свои очень значительные особенности по отношению к вопросу о национальностях.
В западной половине, в так называемых королевствах Кроатском и Славонском, все население — славяне, не перемешанные ни с каким другим племенем. Мадьяры признают за этою землею право составлять отдельное целое, соединенное с Венгерским королевством только федерациею. Если бы дело шло лишь об этом, мадьяры и кроаты легко согласились бы в своих желаниях. Но на юг от Кроации и Славонии лежит еще австрийская провинция, населенная тем же племенем,— Далмация, давно отделенная австрийцами от Кроации с Славониею и от Венгерского королевства. Она желает соединиться с Кроациею и Славониею, которые также желают, чтобы она была возвращена к ним. Посмотрите же, как запутывается дело этим обстоятельством. Жителям Кроации и Славонии кажется, что самый верный способ исполнить общее желание их и Далмации будет — выпросить согласие венского министерства на это соединение. Они уже отправили в Вену депутацию с просьбою о том, и газеты говорят, что венское министерство приняло депутацию благосклонно. Если оно исполнит просьбу, оно, вероятно, привлечет славян Кроации и Славонии на свою сторону и приобретет возможность обратить их против мадьяров, как обратило в 1848 году.
Другой шанс к тому же самому представляется отношениями восточной половины южного края Венгрии или так называемой Сербской Воеводины. Эта провинция, составлявшая прежде несколько комитатов Венгерского королевства, населена не одними славянами, как Славония и Кроация: славяне, которые многочисленнее каждого из других племен этого края, населяют однакоже только западную часть его, да и то не всю,— узкая полоса по северному краю Сербской Воеводины населена венграми, восточная часть Сербской Воеводины населена румынами, кроме того, и в румынской, и в сербской половинах Сербской Воеводины находится много городов, главное население которых составляют мадьяры. Но из этих трех племен славяне, будучи самым многочисленным, имеют стремление господствовать во всей области, как мадьяры имели до 1848 года стремление господствовать во всей Венгрии. Славяне Сербской Воеводины — сербы,— по своему языку составляют одно племя с славянами Кроации и Славонии, но эти славяне, вообще называемые кроатами,— католики, а сербы в Воеводине — православные. Мадьяры уверяют, что различие исповеданий помешало бы кроатам и сербам составить одно целое, по всей вероятности, это правда, по крайней мере относительно нынешнего поколения. Но, будучи разделены, кроаты и сербы не имеют случая почувствовать, что не могли бы совершенно сойтись между собою, пока не перевоспитаются, они только еще сочувствуют друг другу, не встречая поводов к раздору. Если сербы Сербской Воеводины вздумают бороться с мадьярами, кроаты непременно захотят помогать им,
Возможность борьбы кроатов с мадьярами лежит в отношениях не самих кроатов к мадьярам, а в отношениях Далмации к австрийскому правительству и в делах Сербской Воеводины. Но сербы Сербской Воеводины могут быть вызваны на борьбу неосторожностью мадьяр по отношению к ним самим. Мы говорили, что Кроация и Славония до 1848 года не входили в состав собственно Венгерского королевства, а были особенным краем, соединенным с этим королевством, что мадьяры и теперь не имеют претензии вводить этот край в состав Венгерского королевства иначе, как по формалыному договору с кроатами. Не так думают они о Сербской Воеводине, которая входила прежде прямым образом в состав собственно Венгерского королевства. Они прямо говорят, что Сербская Воеводина должна быть возвращена к нему без всяких переговоров с нею: они полагают, что большинство жителей Сербской Воеводины горячо разделяют такое желание. В этом они ошибаются. Очень может быть, что, если спросить теперь самих сербов и румынов Сербской Воеводины, захотят ли они возвратиться в состав Венгерского королевства, они скажут, что согласны на это. Но говорить об этом, не спросив их, как делают мадьяры, значит — оскорблять их самолюбие, раздражать их. Сколько бывает таких случаев, что люди неспрошенные начинают говорить ‘нет’ только потому, что не были спрошены заблаговременно. Нельзя не опасаться за развитие отношений мадьяр к Сербской Воеводине: их опрометчивыми словами о ее присоединении, вероятно, уже значительно испорчено дело, которое могло бы устроиться очень согласно при большей осмотрительности.
Но и при всевозможной осмотрительности мадьяр в отношении к сербам Воеводины представляется сильное сомнение в том, показалось ли бы для венгерских сербов приятно присоединение к Венгрии. Эти сербы составляют небольшую часть великого сербского племени, главная масса которого живет в пределах Турецкой империи. Давно уже думает оно о соединении в одно государство, зерном которому послужит нынешнее Сербское княжество. Сербы княжества в 1848 году помогали венгерским сербам. Мадьяры не могут достичь осуществления своих желаний без победы над австрийскими вэйсками. Борьба мадьяр с австрийскими войсками повела бы сербов Турецкой империи к мысли о соединении, и венгерские сербы почувствовали бы влечение соединиться с своими турецкими единоплеменниками.
Если трудным представляется дело Сербской Воеводины, то и трансильванские отношения оказываются подобно сербским. Мадьярское племя населяет две местности, разрезанные одна от другой иным племенем. Главная масса мадьяр занимает центральную часть собственно Венгерского королевства. Другая, несравненно меньшая масса мадьяр занимает восточную часть Трансильвании. Связанные между собою горячим национальным чувством, эти две группы мадьярского племени не могут вынести мысли, чтобы не составлять им обеим одного целого. Но как юго-западная граница собственно Венгерского королевства занята славянским племенем, так восточная и юго-восточная часть его занята румынским племенем, оно же занимает все пространство Трансильвании на запад от мадьярского края Трансильвании и составляет огромное большинство ее населения. Присоединить Трансильванию к Венгрии — значит положить новое препятствие соединению целой трети румынского племени с двумя другими третями его, уже соединившимися в одно государство. Как венгерские сербы могут соглашаться на свое присоединение к Венгерскому королевству, только пока не имеют близкой надежды на соединение свое с турецкими сербами в одно государство, так трансильванские румыны могут соглашаться на присоединение Трансильвании к Венгрии, лишь пока не имеют близкой надежды соединиться с Валахо-Молдавским государством.
Читатель видит, как трудно ожидать, чтобы мадьяры не встретили в южных славянах и румынах сопротивления своим желаниям, если останутся при мысли восстановить Венгерское королевство в прежних границах и присоединить к нему Трансильванию. Единственным выходом из всех затруднений было бы, если бы они решительно приняли идею федеративного устройства земель, лежащих по Дунаю от Пресбурга до Черного моря. Тогда они нашли бы сочувствие и в кроатах, и в сербах, и в румынах, и в чешско-словацком племени, населяющем северный край Венгерского королевства. Кто принимает федеративную мысль, находит разрешение всех запутанностей. Северо-западный край союза составляет земля чешско-словацкого племени, к юго-востоку от него лежит земля мадьярского племени, два куска которой легко могут быть соединены узкою полосою мадьярских поселений, почти непрерывно идущих от западной массы мадьярской земли к восточной трансильванской массе ее, на юг от мадьярской земли лежит сербская, к востоку от сербской — болгарская, к северу от болгарской и к востоку от мадьярской — румынская. Все эти земли почти равны между собою по населению, простирающемуся у каждого племени от 5 до 7 миллионов, немногим больше или немногим меньше. Но трудно сказать, скоро ли увидят надобность принять такое воззрение мадьяры, мечтающие о прежних границах Венгерского королевства, соединенного с Трансильваниею, мечтающие о государстве, которое было бы соединено с частями словацкой, сербской и румынской земель. На близость мадьяр к принятию федеративной идеи указывают всеобщие газетные слухи о сношениях мадьяр с турецкими сербами и с правительством Валахо-Молдавского государства, но против этого говорят претензии мадьяр восстановить свое королевство в прежнем объеме. Можно полагать, что сами мадьяры расходятся между собою во мнениях и надеждах по этим вопросам. Мы не хотим предугадать, какое мнение одержит верх между ними, а интересно было бы и предугадать, потому что при одном решении дело пойдет совершенно иначе, чем при другом.
Об Италии, как и в прошлом обозрении, мы не имеем сказать почти ничего нового. Гаэта все еще держалась, по последним известиям, какие были во время составления этого обзора. С ее падением прекратятся и внутренние беспорядки, производимые надеждою приверженцев прежнего правительства на возможность восстановить его следующею весною при помощи Австрии. Французская эскадра все еще продолжала запрещать итальянскому флоту начать осаду крепости с моря, и газеты теряются в догадках о том, какие побуждения имеет император французов, действуя таким образом. Нам кажется, что гадать тут не о чем: он продолжает следовать политике, которой неуклонно держался с самого Виллафранкского мира.
В самой Франции успел уже сильно охладеть интерес, возбужденный декретом 24 ноября, говорившим о расширении прав свободного прения в законодательном корпусе по политическим вопросам. Оказалось, что основателен был взгляд полуофициальных газет, объяснявших, что ошибаются партии, придающие этому декрету слишком большое значение. Когда все убедились, что он действительно не предназначен к произведению значительных перемен в существующем устройстве, то, естественно, перестали много заниматься им. Следующий отрывок из парижской корреспонденции ‘Times’a’ сообщает подтверждаемые другими газетами известия о способе, каким произошел декрет:

‘Париж, 4 декабря.

Какова бы ни была истинная причина императорского декрета 24 ноября, какова бы ни была ценность данных в нем уступок и каков бы ни был дух, в котором будут исполняться эти уступки, но достоверно то, что происхождение декрета надобно приписывать исключительно и единственно самому императору Наполеону. Он задумал и выработал свои планы в молчании и уединении, за исключением одного человека, никто не знал о его намерении, пока он открыл его своим изумленным министрам 23 ноября.
Всем известно, что у императора есть своя особенная, очень оригинальная манера действовать. По привычке приобретенной в молодости, или по натуре, он всегда любит делать сюрпризы. Освобождение Абд-эль-Кадера, переворот 2 декабря, война с Австриек), присвоение Савойи и Ниццы и декрет 24 ноября — все это было сделано одинаковым способом. Я сказал, что один человек был отчасти посвящен в тайну незадолго перед тем, как она должна была обнародоваться, когда проект был уже обдуман и готов к изложению на бумаге. Этот человек был Валевский, тот самый, который, к своему величайшему удовольствию, сидит теперь на кресле, покинутом г. Фульдом, одним из его милейших друзей,— г. Валевский занял его место во имя своей долгой и искренней дружбы. Г. Валевский был порядочно удивлен, когда император сказал ему, что он сделал и хочет сделать. Но г. Валевский видел в своей карьере столько удивительного, что его удивление чему бы то ни было не бывает продолжительно, а скромность, которою обладает он в высокой степени, внушила ему — выслушать и согласиться.
Когда министры собрались 23 ноября под председательством императора, ничто в лице и в осанке императора не обнаруживало его намерений. Но он не замедлил изложить свой проект. Он сообщил министрам, что пришел к убеждению, состоящему в том, что правительство, своевременно не делающее благоразумных уступок и желаемых страною реформ, ослабляет себя. Он сказал, что не желает доводить сопротивления реформам до крайности. Он сказал, что такие люди, как, например, Беррье. могли быть членами палаты депутатов при орлеанской монархии, а легитимисты и орлеанисты могли заседать в республиканских собраниях 1848—1851 гг., и что он не видит причины, почему люди, приносящие Франции честь своими дарованиями и честностью, не могли бы выступить и принять участие в делах нации. Он объявил, что ему надоела ‘палата в Жюбиналевском роде’ (Chambre Jubinal — таково буквальное его выражение, как меня уверяют) и что ему нужна палата другого рода. Сделав еще несколько замечаний, император прочитал свой декрет. Если бы среди комнаты, в которой заседали министры, упала бомба, они не изумились бы и не испугались бы так. Но сомнение было невозможно: император положительно объявил, что законодательному корпусу должно быть дано право свободно обсуждать адрес в ответ на тронную речь и произносить мнение о внутренней и внешней политике правительства. Министрам нечего было делать, они должны были покориться и покорились.
Г. Морни заговорил, обращаясь к императору. Он усердно советовал его величеству подумать и не пускаться в уступки, слишком поспешные или большие, и т. д. Морни предлагал свою мысль о том, в чем могут состоять уступки. Она состояла в том, чтобы ‘Монитру’ разрешено было печатать вполне поения законодательного корпуса, но итти дальше он не был расположен. Г. Барош побледнел, услышав декрет, а г. Бильйо, бывший либерал, бывший республиканец, бывший защитник свободы прений и свободы печатного слова, не мог, как рассказывают, произнести почти ни одного слова от изумления. Г. Руэ, министр общественных работ, смотрел так, как будто бы горько слушать ему такие речи. Г. Морни снова выступил на защиту товарищей. Он спросил императора: что он думает сделать, если нынешняя палата в своем ответе на тронную речь выразила бы неодобрение политики его величества? Император сказал, что в таком случае он распустил бы палату и апеллировал бы к нации.— ‘Но что сделаете вы, государь, продолжал Морни, если новая палата также не одобрит политику вашего величества?’ — ‘В таком случае я уступил бы и принял бы политику, предлагаемую представителями нации’, не колеблясь, сказал император. Я полагаю, что этот рассказ буквально точен. Г. Жюбиналь — депутат, необыкновенно усердный в приверженности к правительству. Он не считается великим оратором или великим государственным человеком, или великим мудрецом, и упоминание о нем довольно позабавило публику. Министры не согласны между собою и не довольны. Они видят впереди что-то мрачное, и бодрость их упадает. Неудивительно это. Вообразите себе Бароша, Бильйо, Морни и т. д. перед лицом Беррье, Манталамбера или Тьера при свободе прений!
Представляется вопрос, будут ли немедленно назначены выборы для составления новой палаты. Спрашиоать мнения у нынешней палаты — значило бы спрашивать мнения не страны, а нескольких официальных лиц, под влиянием которых находятся остальные члены.
Если император действительно желает спросить мнение страны, то надобно распустить нынешнюю палату, запретить префектам излишнее вмешательство в выборы и созвать палату, избранную свободно.
Вам, вероятно, любопытно будет узнать, как эти реформы приняты конституционною партиею, то есть легитимистами и орлеанистами. Чистые легитимисты возмущаются мыслью, что кто-нибудь, кроме их претендента, делает уступки нации. Они не довольны не самим декретом, а тем, что на нем выставлено другое имя. Из орлеанистов некоторые не доверяют ничему, происходящему от нынешнего правительства. Другие соглашаются принять декрет, как первый шаг к дальнейшим уступкам. Эту первую уступку не считают они значительной, но думают, что не надо безусловно отвергать ее’.
Читатель знает содержание декрета: им давалось законодательному корпусу право выражать мнение о политике правительства и определялось, что прения, происходящие в законодательном корпусе, должны печататься в ‘Монитре’ вполне и могут быть также вполне перепечатываемы из него всеми газетами, между тем как прежде печатались только краткие протоколы заседаний. Сама по себе эта перемена не возбудила бы особенного интереса, но причина, из которой возникла она,— сознание императора французов, что при нынешнем состоянии умов во Франции нужны конституционные реформы,— этот факт возбуждал предположение, что декрет 24 ноября служит только предисловием к дальнейшим уступкам общественному мнению. Такое мнение подкреплялось назначением Персиньи, либеральнейшего из людей, близких к императору, на место министра внутренних дел. Ждали преимущественно двух распоряжений от влияния Персиньи: возвращения свободы прений газетам и распущения прежнего законодательного корпуса для того, чтобы могла образоваться палата из лиц, более самостоятельных. По слухам, сам Персиньи считал новые выборы в законодательный корпус делом надобным. Как бы то ни было, но правда осталась на стороне полуофициальных газет, с самого начала объяснявших, что ошибочны предположения публики об отменении закона, подчиняющего газеты административному вмешательству, и о произведении новых выборов в законодательный корпус. Новый министр внутренних дел мог только обещать, что будет поступать с газетами снисходительнее своего предшественника. Мы не представляем соображений’ которые сами собою являются уму каждого, тем более, что много раз делали краткие указания на события, приближающиеся во Франции.
Мы не будем рассказывать и о войне, которую вели, а теперь уже кончили, Франция и Англия с Китаем15. Влияния на ход политических дел она не имела, а насколько интересна она сама по себе, мы расскажем ее в отдельной статье в одной из следующих книжек ‘Современника’. Здесь мы думали представить подробный рассказ о перевороте, гораздо важнейшем,— о выборе президентом Соединенных Штатов Линкольна, служащего представителем партии, стремящейся к уничтожению невольничества. Но, против нашего ожидания, результаты этого выбора еще не успели определиться с достоверностью: решатся ли некоторые из южных штатов сделать попытку для составления отдельного союза, или ограничатся пустыми угрозами и даже не сделают попытки отторжения, которая во всяком случае оказалась бы вредна лишь для самих плантаторов,— это еще не ясно. Потому удовольствуемся пока несколькими краткими замечаниями.
Партия, стремящаяся к уничтожению невольничества, возникла очень недавно в Соединенных Штатах,— самая пропаганда, из которой она возникла, началась ‘сего лишь лет 30 тому назад. На политическую арену самостоятельным образом явилась эта партия всего лишь лет 10 или 15 тому назад. Она еще только формируется и растет, но растет очень быстро. Вот именно эта перспектива скоро увидеть, что она через несколько лет станет господствовать в Северо-Американском Союзе, и пугает плантаторов, раздражение которых было бы непонятно, если бы мы обращали внимание только на нынешнюю программу противной невольничеству (республиканской) партии. Теперь республиканская партия требует еще очень немногого — только того, чтобы невольничество не было распространяемо в новых поселениях, в областях, едва начинающих населяться, еще не сделавшихся штатами (самостоятельными государствами), называемых территориями и находящихся под управлением федерального правительства. Республиканская партия еще не предъявляет требования об уничтожении невольничества в штатах, в которых оно существует: но плантаторы справедливо говорят, что она имеет эту мысль и скоро займется ее исполнением. Потому они хотят или запугать другие штаты угрозою отделиться от Союза, или, если не удастся им запугать свободные штаты, не удастся отвлечь их от республиканской партии, то выйти из Союза поскорее, пока республиканская партия еще не усилилась настолько, чтобы помешать отторжению.
Читатель знает, что свободные (северные) штаты имеют две трети всего белого населения Союза. Штаты, сохраняющие невольничество, едва имеют одну треть его, и сами опять распадаются на две половины: штаты, занимающие северную часть южной половины Союза, граничащие с свободными штатами, Виргиния, Делавар, Мериланд, Кентукки и Миссури, не возделывая хлопчатой бумаги, не имеют большой надобности заботиться о сохранении невольничества. Остаются 10 штатов, возделывающие хлопчатую бумагу невольническим трудом, их белое население составляет одну шестую или одну седьмую часть всего белого населения Союза. Все вместе они были бы слишком еще слабы, чтобы иметь отдельное от остального Союза существование. Но и в этих десяти штатах (Алабама, Георгия, Южная Каролина, Миссисипи, Луизиана, Флорида, Арканзас, Северная Каролина, Техас, Теннесси) пристрастие к сохранению невольничества не в одинаковой степени господствует над чувством национального единства. Судя по последним выборам президента, во всех этих штатах, кроме Южной Каролины, противники отторжения составляют большинство, которое только терроризируется плантаторами, только по принуждению может уступить их требованию отторгнуться от Союза. Лишь в одном штате, Южной Каролине, приверженцы отторжения действительно имеют на своей стороне большинство белого населения,— это потому, что Южная Каролина надеется, в случае отторжения, стать торговым центром всех плантаторских штатов, и главный портовый город ее, Чарльстон, думает занять в южном союзе место, которое теперь принадлежит во всем Союзе Нью-Йорку. Тактика плантаторов состоит теперь в том, чтобы действовать как можно быстрее, чтобы увлечь другие плантаторские штаты примером Южной Каролины, пока противники отторжения в них еще не организовались. Южная Каролина уже объявила, что отторгается от Союза. Надобно теперь подождать известий, успеют ли плантаторы увлечь вслед за нею Георгию, Алабаму и Миссисипи, в которых они сильнее, чем в остальных хлопчатобумажных штатах. Это скоро обнаружится.
Но во всяком случае союз южных штатов не обладал бы никакой жизненностью, и угроза отторжения имеет не столько тот смысл, что плантаторы надеются на существование своего отдельного союза, о котором так горячо рассуждают, сколько ту цель, чтобы склонить население северных штатов к уступкам для примирения. Так и советует сделать северным штатам нынешний президент Соединенных Штатов, Буханан, представитель крайней плантаторской партии. Срок власти Буханана16 кончается 4 марта следующего года,— в этот день вступит в должность новый президент, при котором федеральная власть будет враждебна плантаторам, между тем как теперь она благоприятствует им. Потому плантаторы стараются поскорее, при Буханане, кончить дело тем или другим способом — отторжением от Союза для вынуждения у северных штатов уступок при будущих переговорах о своем возвращении в Союз, или немедленным получением уступок: при Линкольне им будет не так удобно исполнять маневр отторжения, служащий для них средством к вынуждению уступок. Последние известия, какие мы имели, когда писали эту статью, говорят только о первых двух заседаниях конгресса, в которых только еще начались прения о совете Буханана,— через неделю или через две читатель будет знать, какое положение принял конгресс в этом деле: согласится ли республиканская партия палаты представителей Северо-Американского Союза на уступку плантаторам, или депутаты плантаторских штатов удалятся из конгресса по несогласию большинства палаты представителей на их требования, выраженные Бухананом.

Январь 1861

Расторжение Северо-Американского Союза.— Европейские дела.

Крайняя плантаторская партия, или так называемая партия сецессионистов (scession — выступление, то есть из Союза), ведет свои дела в хлопчатобумажных штатах Северо-Американского Союза гораздо успешнее, чем сама надеялась и даже хотела бы. Южная Каролина, как читатель знает из газет, уже объявила, что она отторглась от Союза, конвенты четырех или пяти других хлопчатобумажных штатов в настоящую минуту, вероятно, уже решили также отторгнуться от Союза: в течение января, по новому стилю, должны были для этого собраться конвенты в Алабаме, Флориде, Миссисипи и Луизиане, Арканзас, Северная Каролина, Георгия и Техас, вероятно, последуют этому примеру. Сецессионисты надеются увлечь за собою и так называемые пограничные невольнические штаты (Border Slave States) Мериланд, Виргинию, Кентукки, Теннесси и Миссури. Почему знать? Быть может, этот расчет исполнится, но если невольнические пограничные штаты и не будут увлечены хлопчатобумажными, часть, или отделившаяся или уже отделяющаяся от Союза, составляет около третьей доли всего населенного пространства Соединенных Штатов, занимает всю огромную страну на юг от линии 36о30′ северной широты и на запад от линии 76о западной долготы, от Озарского хребта до Пимликской бухты, Мехиканского залива и Сабинской реки, этот громадный четыреугольник пространством своим равен всей Франции с целым Пиренейским полуостровом, составляя около 20 000 квадратных географических миль, а его население в 1850 году составляло более 5 500 000 человек из 23 000 000 населения всего Союза,— около четвертой части всего числа жителей Соединенных Штатов. Такая потеря громадна в материальном отношении, но еще важнее нравственное влияние этой катастрофы: если она совершится, весь цивилизованный мир должен подумать, что принципы Северо-Американского Союза несостоятельны, что Вашингтон1, Франклин2 н Джефферсон3 мечтали о химерах, работали понапрасну. Сама Северная Америка должна ‘будет увидеть это. А катастрофа представляется теперь слишком вероятною, чуть ли не неизбежною. Как поражены должны быть благородные люди в Соединенных Штатах! Вероятно, все патриоты Новой Англии, Нью-Йорка, Пенсильвании и ‘Великого Запада’ от Огайо до Айовы и Миннесоты упали духом, стонут, ропщут на судьбу и на южных плантаторов, винят друг друга в неосторожности за выбор Линкольна, раздраживший южные штаты? Нам представляется верный случай узнать расположение их духа: 23 декабря должен был сказать речь на одном политическом обеде в Нью-Йорке Сьюард4, предводитель партии, которая выбором Линкольна поставила себя в тяжелую необходимость оплакивать свою беду, возникшую по ее неуступчивости. Город Нью-Йорк больше всех других свободных городов должен потерять от гнева хлопчатобумажных штатов, потому нью-йоркские негоцианты всегда держали сторону южных штатов. Если где, то уже наверное в Нью-Йорке ‘черные республиканцы’ (так называют плантаторы противников невольничества) должны держать себя запуганными, признавать великость беды, выражать готовность к уступкам. Послушаем же Сьюарда, наверное смущенного и уступчивого. Что за чудо? Он говорит совершенно иным тоном, чем следовало ожидать: вместо того, чтобы унывать, он даже подшучивает над замыслами сецессионистов. Вот некоторые отрывки из его речи:
‘Надобно сказать два-три слова о ненормальном положении наших дел, произведенном мыслью некоторых штатов отложиться от Союза. Это намерение — сюрприз для американского народа и целого света. Отчего же он сюрприз нам? Оттого, что оно не умно и не натурально. А впрочем, и следовало нам ждать таких попыток. Не существовало никогда в мире механизма, столь многосложного, громадного, нового, как наша федеративная система. Следует ли удивляться, что иной раз выпадает какой-нибудь винтик из такой машины и нужно бывает поправлять ее? Следовало ли нам ожидать, что мы> и семьдесят лет просуществуем без надобности в поправках на/шей политической системы? Каждый штат в нашем Союзе точно такая же республика, как целый Союз, каждый имеет свою конституцию, нет ни одного штата старше 70 лет, и ни в одном штате нет конституции, которая была бы старше 25 лет, что ни один штат не может обойтись больше 25 лет без надобности в поправках своей конституции,— это стало так ясно для нас, что, например, в нашем Нью-Йоркском штате должен в следующем году собраться конвент для пересмотра конституции,— не по какому-нибудь волнению, а по правилу, постановленному 20 лет назад, когда составлялась нынешняя конституция. Удивительно ли после этого, что многосложная система нашего союзного правительства в 70 лет несколько поразвинтилась и надобно машинисту осмотреть механизм, приладить расшатавшиеся колеса? Ребенок может вынуть какой-нибудь винтик из огромнейшей машины и расстроить ее движение, и машинист не может заметить, как ребенок сделает это. Но если машина устроена хорошо и прочно, машинисту стоит лишь увидеть, что выпал винтик, вставить новый, и машина пойдет лучше прежнего. У нас семья из 33 штатов, а на-днях будет из 34 штатов {Сьюард говорит о принятии Канзаса в число штатов.}. Удивительно было бы, если бы в семье из 34 членов каждые три-четыре года не являлось неудовольствие в одном или двух, трех, даже четырех, пяти членах, не являлась бы мысль — отделиться и попробовать, не лучше ли им будет жить самим по себе. По-моему, тут ничего удивительного. Я дивлюсь лишь тому, что давно не было таких попыток. Но только вот что: ни в географических учебниках, ни в рассудке, ни в натуре не может быть на североамериканском материке штата, существующего вне Американского Союза. Я не могу поверить, что возможна такая вещь, и на то у меня много основательных причин,— между прочим та причина, что никто не может указать основательной причины для такой отдельности. Главной причиной выставляют, что некоторые южные штаты ненавидят нас, людей свободных штатов’ и говорят, будто мы ненавидим их и пропала любовь между нами. Это — чистые пустяки. Есть между нами споры о разных вещах — о получении должностей, о свободе и рабстве, но все это семейные споры, в которых мы не призовем к участию посторонних {Сьюард намекает на нелепое намерение крайних сецессиочистов отдаться под покровительство французского императора или Англии.}. За пределами Американского Союза нет страны, которую я любил бы хоть наполовину так, как Южную Каролину, и я имею тщеславие и наглость полагать, что сама себе Южная Каролина втихомолку признается, что порядочно-таки любит нас. Если бы завтра кто-нибудь, все равно: Луи-Наполеон, или принц уэльский, или его матушка, или император австрийский, или кто-нибудь послал армию на Нью-Йорк, со всех холмов Южной Каролины двинулось бы население на помощь Нью-Йорку,— так ли, я не знаю, я только полагаю. Но вот что я знаю: если бы пошла чужая армия на Южную Каролину, то я знаю, кто пошел бы на помощь Южной Каролине (крик: ‘все пойдем!’)—все до одного мы пойдем, потому не обманут меня они своею комедиею об отложении, полагаю, не обманут и вас, а если не обманут вас и меня, то не успеют долго обманывать и самих себя. Вот в этом и вся сущность дела. Наши штаты должны быть нераздельны, и вечно будут нераздельны. Попробуйте вырвать звезду из созвездия {Намек на флаг Соединенных Штатов, усеянный звездами.},— это невозможная вещь. Звезд ныне не меньше, чем было прежде, и будут они размножаться. Спрашивается теперь, что же нам делать, чтобы удержать в Союзе людей, которые страдают галлюцинацией, будто бы они выходят из Союза и станут жить отдельно? По-моему, нет лучше того правила, которого держится каждый хороший глава семьи. Если человек хочет разрознить свою семью, нет ничего легче ему, как разрознить ее. Если он недоволен сыном, пусть он начнет бранить его, жаловаться на него, грозить ему, стеснять его — и дело сразу будет покончено,— вот способ разогнать из своего дома всю семью. Но если вы хотите, чтобы семья не разрознивалась, у вас есть другой способ: будьте терпеливы, ласковы, снисходительны и ждите, пока люди сами одумаются. Если мы станем держать себя хладнокровно, спокойно, кротко, спор будет мягок, и скоро окажется, или что мы виноваты,— и мы уступим обиженным братьям,— или что мы правы, и они должны успокоиться и возвратиться в дружеские отношения к нам. Я не хочу предсказывать никакого решения. У нас много государственных людей, прямо спрашивающих, что намерен делать с Югом Север, что намерено делать правительство,— думаем ли мы принуждать наших южных братьев к возвращению в Союз? Они спрашивают и, разумеется, имеют право спрашивать, хорошо ли будет братство, вынужденное силой? Я могу сказать на это только вот что: уже очень давно жил Томас Морус, но и он заметил и записал в своих книгах, что учителей на свете очень много и что очень мало из них таких, которые умеют учить детей, зато очень много таких, которые умеют сечь их. Я предлагаю не спрашивать, что мы хотим делать, но я желаю слышать, в чем обижен Юг, чтобы отстранить причины неудовольствия, если их полезно устранить и если у нас есть возможность устранить их,— и ожидаю, что неудовольствие будет прекращено, если окажется неосновательно,— ожидаю потому, что надобность, породившая наш Союз, стала теперь еще сильнее, чем когда составлялся Союз, и что эта надобность вечна, а человеческие страсти мимолетны’.
Отчего же Сьюард говорит так самоуверенно, придает так мало важности усилиям сецессионистов отторгнуть южные штаты от Союза, смотрит на будущность Союза с такою спокойною надеждою? Разве он еще обольщается мыслью, что никакие усилия сецессионистов не расторгнут Союза? Нет: раньше 23 декабря Южная Каролина объявила, что расторгает союз, и было известно, что в течение двух-трех недель пять других штатов последуют за нею. Сьюард спокоен и доволен потому, что успех сецессионистов послужил бы только к скорейшему уничтожению невольничества в южных штатах.
Читатель знает, что враждебная невольничеству или так называемая республиканская партия состоит из нескольких отделов, различающихся один от другого программою действий для уничтожения невольничества. Самый умеренный и доныне многочисленный отдел республиканской партии, известный под именем фрисойлеров, думал бы на первое время ограничиться косвенными мерами и вообще оставить уничтожение невольничества в каждом из южных штатов благоразумию самого этого штата. Фрисойлеры хотят только того, чтобы центральное правительство не находилось в руках плантаторской партии, не поддерживало и не распространяло невольничества насильственным образом. Они рассчитывают, что свободные штаты, размножаясь числом, возрастая населенностью и богатством быстрее, чем невольнические, скоро будут иметь в конгрессе такое огромное большинство, при котором сами невольнические штаты постепенно проникнутся сознанием неизбежности уступок. Кроме того, фрисойлеры ждут, что прилив европейской эмиграции и переселенцев из свободных штатов скоро доставит противникам невольничества большинство в пограничных штатах. Наконец невольничество само собою постепенно сплывает с северной части невольнических штатов: небрежное возделывание земли невольниками быстро истощает почву, и плантаторы, бросая изнуренные ими старые земли, двигаются на новые, с севера и с востока на южный запад: из Виргинии и Кентукки, из Северной Каролины и восточных частей Южной Каролины и Георгии в Миссисипи, Луизиану, Арканзас. В Виргинии и Кентукки негры держатся уже не столько для земледельческих работ, сколько на продажу в низовья Миссисипи. Пограничные невольничьи штаты, ведущие правильную вывозную торговлю неграми, должны противиться привозу невольников из Африки, чтобы держать в высокой цене свой товар. Плантаторы хлопчатобумажных фабрик, покупщики невольников имеют противоположный интерес, и если бы Юг отделился, они тотчас же отменили бы нынешнее запрещение — привозить негров из Африки, тогда пограничные штаты увидели бы необходимость освободить своих невольников, которые стали бы им в тягость. Рассчитывая все эти обстоятельства, видим, что самое развитие экономических отношений должно В скором времени уничтожить невольничество в пограничных штатах (Мериланде, Виргинии, Кентукки, Миссури), развить противоневольничеекий интерес в Техасе и на остальном юго-западе, куда льется европейская эмиграция, и таким образом доставить противникам невольничества решительный перевес в сенате, а быстрое развитие нынешних свободных штатов уже с самого начала Союза все усиливает перевес их депутатов в палате представителей. При ожесточении, возбуждаемом в невольнических штатах всякою мыслью о законодательных или административных мерах союзного правительства против невольничества, умеренные противники его считают удобнейшим пассивно выжидать естественных результатов самого экономического развития. Крайний оттенок враждебной невольничеству партии, или так называемая партия аболиционистов, думает иначе. Чувство надобности избавить Союз от невольничества берет в крайних аболиционистах верх над отвращением к решительной ссоре с Югом. Они давно готовы были бы вооруженною рукою провести законодательные меры против невольничества. Но война представляется им не единственным путем к быстрейшему его уничтожению,— они ждут почти столь же быстрого результата в случае отторжения невольнических штатов от Союза, в крайних аболиционистах Севера южные сецессионисты возбуждают восторг своими отчаянными действиями. Чтобы читатель понял причину этого и чтобы он не подумал, будто аболиционисты только теперь стали выражать радость, прикрывая натянутым восторгом внутреннюю свою печаль, мы приведем несколько страниц из книги, написанной год тому назад, когда шанс расторжения еще казался невероятен (South and North, by John Abbot. New-York 1860). Автор книги, Джон Эббот, не принадлежит к крайним аболиционистам, он не одобряет их замыслов, желал бы показать неосновательность их сображений, но не может, и очевидностию фактов принужден согласиться, что расчеты аболиционистов непременно исполнились бы в случае расторжения. Вот что говорит он:
‘Где провести границу в случае расторжения? Уж и теперь западная часть Виргинии враждебна невольничеству, часть Миссури также, а в Мериланде и Кентукки нет единодушия. Если противники невольничества в этих штатах будут принуждены войти в невольническую конфедерацию, они образуют в ней зерно свободной партии, которое станет разрастаться, так что в самой южной конфедерации явится свободный север, как в нынешнем Союзе.
Скажу больше: через два года по отторжении не останется ни одного невольника в Мериланде, Виргинии, Кентукки и Миссури. Все до одного невольники уйдут за границу в свободные штаты, если хозяева не поспешат продать их на отдаленный Юг. Эти пограничные штаты неизбежно сделаются свободными штатами почти в самый час расторжения. Тогда все их интересы будут в пользу свободы. Они переделают сообразно тому свои законы. Эмиграция из свободных штатов польется на их незанятые земли. Решительные приверженцы невольничества переведут своих негров в Каролину и Флориду. Этот результат будет произведен силами природы, столь же могущественными и неотвратимыми, как силы, сгоняющие к весне зимний снег и одевающие землю летней зеленью. Я не встречал человека, который оспаривал бы это. По освобождении первого ряда пограничных штатов и по присоединении его к Северу тот же процесс пойдет с удвоенною быстротою во втором новом ряду пограничных штатов уменьшившейся южной конфедерации. Отвратить это человек не в силах, как не в силах отвратить солнечного восхода.
Этот факт так ясен и верен, что ни Мериланд, ни Виргиния, ни Кентукки, ни Миссури, вероятно, не захотят быть в южной конфедерации. Как только в них пробудится убеждение, что надобно ждать расторжения Союза, рабовладельцы или поспешат на Юг с своими невольниками, или станут продавать невольников на Юг. Друзья свободы в этих штатах и теперь говорят с каждым часом громче и громче. А тогда, когда предложится народу вопрос о расторжении, вы увидите, что развернется в этих четырех штатах знамя свободы и они перейдут на ее сторону. Я полагаю, что нет,— по крайней мере я до сих пор не встречал,— ни одного умного человека, человека, который сомневался бы в том’.
Вслед за этим Эббот рассматривает вопрос, стоящий теперь на очереди: каким способом может совершиться расторжение Союза? Не дальше как год тому назад, когда писана была его книга, сецессионисты только грозили расторжением в общих фразах, но никак не умели отвечать, когда просили их сказать, какими же путями думают они исполнить угрозу.
‘Когда они путают нас угрозою разорвать Союз, а мы отвечаем: ‘Союз скован так крепко, что вы не можете разорвать цепь’, то, казалось бы, им следовало подкрепить свою угрозу, показав нам, как они могут исполнить ее. Но ни в газетах, ни в прениях конгресса мы не найдем ни слова о том. Дело в том, что как только начинает умный человек думать о такой задаче, он находит непреоборимые затруднения.
В случае расторжения является вопрос: которой половине должен достаться вашингтонский капитолий? которой должно достаться имя Соединенных Штатов с нашим славным флагом и его звездами, флот, территории и устья Миссисипи, эта дверь, открывающая торговлю целого света великолепнейшей долине земного шара?
Если Юг, составляющий меньшинство, отторгнется даже и весь, Север, конечно, не отдаст ему этих элементов богатства и величия. А если Юг потребует их с оружием в руках, будет война. Какова же неприготовленность расторгнувшихся частей к боевой встрече? Мы предположим даже невероятное дело, что все невольничьи штаты пойдут в южную конфедерацию. Сравним же средства двух половин {Цифры Эббота взяты из ценза 1850 года, теперь перевес Севера еще значительнее.}:

Число граждан

Ценность имущества

Южная конфедерация

6 184 477

1 336 090 737 долларов

Северная конфедерация

13 233 670

4 102 172 108 ‘

В этот счет не включены невольники Юга, потому что в случае войны они были бы ему страшным затруднением. Многие из них восстали бы по первому выстрелу и сотнями тысяч поспешили бы под знамена вторгающейся северной армии. Может ли быть Югу какая-нибудь надежда на успех в таком столкновении? Север вдвое превосходит его населением и втрое богатством. Кроме того, Север имеет громадный флот, опытных матросов, превосходных мастеровых в арсеналах и на верфях и на всевозможных машинных заводах. Столкновение было бы безнадежно для Юга.
Есть в этом случае и другая сторона, еще поучительнейшая. Раздраженные люди часто делают безрассудство и сами идут на гибель. Предположим, что ультра-плантаторы крайнего Юга, не думая о последствиях, оторвутся от Союза и образуют рабовладельческую республику. Нынешние пограничные государства не пойдут с ними, а тотчас же, или очень скоро, присоединятся к Северу. Британские провинции, ни за что не соглашающиеся войти ныне в Союз, запятнанный невольничеством, найдут тогда выгодным присоединиться к северной конфедерации. Северные штаты уже сходны с ними нравами и обычаями, любовью к свободе и религией, а торговые и землевладельческие интересы у них одни и те же. Северная конфедерация с первой же минуты явится свету во всем блеске национального могущества и величия. Нас тотчас будет 21 свободный штат с населением более 16 миллионов. Скоро присоединятся к нам 6 британских провинций с 3 миллионами свободных людей, а через несколько лет штаты Делавар, Мериланд, Виргиния, Кентукки и Миссури с населением 3 700 000 свободных граждан, потому что невольничество в них исчезнет, когда северные штаты уничтожат закон о выдаче беглых невольников. Таким образом, Север начнет свою жизнь с дружным населением более 22 миллионов свободных людей, у которых все интересы одинаковы, которым принадлежит весь материк от Атлантического до Тихого океана, от Гудсонова залива до Теннессийских гор. Эта страна способна прокормить сотни миллионов жителей, новые штаты станут быстро возникать на плодородных землях запада, населяясь людьми с атлантического прибрежья и иэ Европы.
А что станет делать Юг с своим невольничеством! Может ли он итти в ряду наций? Посмотрите на южные фабрики и заводы, арсеналы и верфи, посмотрите на приложение естественных наук ко всем отраслям промышленности, и скажите, могут ли работы новой цивилизации совершаться невольниками и белыми простолюдинами Юга, которым запрещено учиться? Кто станет исполнять эти работы на Юге, где ‘Журнал естественных наук Сил-Аимена’ — издание запрещенное? Неужели вы думаете, что ваши невольники годятся в соперники зорким и уважаемым работникам Севера? Плантаторам дозволено у вас учиться. Но умеют ли плантаторы строить корабли и локомотивы, ткать материи, воздвигать дома и сцеплять берега рек мостами? Они джентльмены, а ‘то работа,— а работа, по вашей философии, унизительна. На что же надеяться Югу? Он с каждым годом будет все больше впадать в варварство. Это неизбежно.
А тем временем наши северные корабли будут торжественно носиться по всем морям, по всему материку будет раздаваться ржание наших царственных локомотивов, этих коней, мускулы которых — сталь и дыхание — огонь, наши фабрики будут слать свои продукты всем народам и племенам земли, наши школы будут поднимать умственную силу всего нашего населения.
Мечты ли это? воздушные ли видения? — А что же Юг? он будет Испания западного континента. Громадно его пространство, благорастворен его климат и богата почва, как нигде под солнцем. Но что же он делает? — он гонит бичом два или три миллиона ленивых негров возделывать хлопчатую бумагу, табак и сахар,— и только. Да и эту простейшую работу, не требующую участия мысли, он исполняет так плохо, что не собирает и третьей доли того продукта, какой был бы собран свободным трудом. Нет ни одной стороны жизни, в которой невольнический Юг не уступал бы далеко Англии, Франции или Северу. Он отстал в земледелии, в торговле, в фабриках, в литературе, в искусстве. Как только изгоняется невольничество из какого-нибудь места на Юге, место это пробуждается от заколдованного сна. Бальтимор, Мобиль, Новый Орлеан становятся свободными городами и развивается в них энергия свободы {На фабриках, на верфях, в доках или пристанях невольничий труд невыгоден’ потому, когда развивается в городе промышленная или торговая деятельность, невольники не употребляются в ней. В Новом Орлеане так мало невольников, что путешественник видит негров не более, чем в Нью-Йорке, да и те почти все свободные люде.}. Но войдите в такой город Юга, где господствует невольничество, и вы на каждом шагу увидите признаки падения.
Как ни горько стали бы оплакивать мы расторжение Союза, как ни прискорбен был бы этот удар нашим братским чувствам к Югу, но есть в этом деле стороны, далеко не невыгодные для Севера. Отсекшись от невольничества, мы стали бы тогда единодушным народом, без разноречия в интересах наших, вся наша энергия посвятилась бы на распространение свободы и просвещения {Между тем как теперь много сил на Севере тратится в борьбе между друзьями и противниками плантаторских претензий, которыми связаны северные штаты в своем законодательстве и своей предприимчивости.}. Мы перестали бы тогда чувствовать себя лично униженными обязанностью ходить с плантаторами и их собаками в погоню за бегущими невольниками, не было бы уже опасения у нас, что сенаторов наших будут бить в залах конгресса, что наша нация будет опозориваема драками в законодательных собраниях. Мгновенно прекратились бы раздоры, столь много лет возмущавшие наш мир, и до Юга нам было бы столько же дела, как до Мехики или Кубы. Мы будем желать ему счастья. Зависги в нас возбудить он не может.
Если бы совершилось отторжение, оно было бы путем к уничтожению невольничества. Быть может, оно и необходимо для этого. И если сецессио-нисты восторжествуют, звон колоколов, которым возвестят на Юге разрушение связи между невольничестволюбящим Югом и свободолюбящим Севером, возвестит также горам и долинам, что подписан смертный приговор невольничеству и приближается час освобождения. Торжество расторжения возвестит и вашим невольникам и нам, свободным, отмену всех законов о выдаче беглых невольников.
Все звенья цепей невольника мгновенно ослабнут. Толпами побегут невольники через невидимую черту, какая будет отделять их от земли свободы, и исход их направится не через пустыню. Уже и теперь у каждого на Севере бьется сердце, сочувствуя каждому собрату-человеку, пытающемуся сбросить оковы. Нужен только Акт Расторжения, совершенного Югом, чтобы весь Север проникся энтузиазмом и молчащая симпатия заменилась деятельным содействием. Три миллиона невольников по одну сторону невидимой черты, растянутой более чем на тысячу миль, не долго останутся за этою чертою, когда по другую сторону ее находится 20 000 000 белых людей, энергических, могущественных и богатых, грудь которых горит любовью к освобождению всех невольников. У нас миллионы экров ждут их плуга и заступа: наверное, мы уже сумеем защитить их и почтить каждого, какой бы расы ни был он, кавказской, монгольской, эфиопской, малайской или индийской, кто принимает благородный принцип ‘Освободите меня, или убейте!’
Темная пограничная черта невольничества, как черта тени, проходящей по затмившемуся солнцу, быстро будет подвигаться к Мехиканскому заливу, и невольники Юга, ‘не сребром искупленные’, станут разливаться по бесконечным царствам Севера, Запада и Востока, земледельческим трудом увеличивая наше богатство. Несомненно то, что расторжение Союза — значит освобождение невольников. Многие из так называемых ультра-аболиционистов. Севера так убеждены в этом, что самое пламенное их желание — расторжение Союза, не жак последняя цель, а как необходимое и могущественное средство для достижения благородной цели, для освобождения Америки. Они радуются каждому усилию южных сецессионистов и с восхищением повторяют старый афоризм, столь часто подтверждавшийся историею: ‘Влагает бог безумство тому, кого хочет погубить’, ‘Quem Deus perdere vult, prius de-mentat’.
Теперь читатель понимает, почему Сьюард так беззаботно и насмешливо смотрит на успех сецессионистов. Как предводитель партии, он должен держать себя осторожно. Прямо сказать, что он радуется безрассудству сецессионистов, что он желал бы им полнейшего успеха, он не может,— это значило бы оскорбить нынешнее расположение духа большинства в северных штатах, где масса, чуждая по обыкновению дальновидным расчетам, думает больше о настоящем прискорбном для ее патриотизма колебании американского единства, чем о последствиях этого кризиса, чрезвычайно благоприятных и единству распадающегося на минуту Союза и самым стремлениям Севера к уничтожению невольничества на Юге. Но е мыслях Сьюарда носятся эти соображения, и он при всех своих усилиях казаться огорченным не может скрыть внутреннего довольства. Заметив этот общий характер дела, перечислим главные его подробности.
Читатель знает, что президент Северо-Американских Штатов имеет власть более прочную, чем первый министр конституционного государства: он избирается на 4 года, и четыре года управляет Союзом, несмотря на то, к одной с ним или к противоположной ему партии принадлежит большинство палаты представителей, которая в конституционных монархиях постоянно решает, в чьих руках должна находиться исполнительная власть. Таким образом, выбор Линкольна определил на четыре года, что администрация Союза будет в руках партии, враждебной невольничеству, выигрыш, очень важный. Зато степень власти президента настолько же ограниченнее власти первого министра в Англии или Бельгии, насколько она прочнее ее. Мы говорим не о том только, что круг действий союзной власти в Америке гораздо теснее, чем круг действий центрального правительства в Англии или Бельгии,— это каждому известно, мы говорим, что и в этом кругу действий, более тесном, на долю президента приходятся меньшая пропорция влияния, чем первому министру Англии или Бельгии. Во-первых, все административные дела прямо и формально подчинены в Соединенных Штатах контролю палаты представителей, между тем как в Англии или Бельгии она вмешивается в них лишь случайным, очень неполным образом, да и то лишь почти только выражением своего мнения о мерах, уже принятых кабинетом. В Америке палата представителей имеет постоянные комитеты по всем отраслям управления, и кроме того назначает особенные комитеты по всем важным административным случаям. Эти комитеты имеют постоянный надзор за всеми распоряжениями и предположениями министерства, и на каждом шагу палата представителей может останавливать президента с его министрами. Кажется, довольно было бы уже одного этого вмешательства палаты представителей, чтобы президент видел себя довольно туго связанным, но он связан еще другою законодательною палатою. В Англии или в Бельгии от первого министра зависит, по крайней мере по форме, избрать своими товарищами, кого он сам найдет нужным. Конечно, на деле это определяется совещаниями его партии, а палата представителей может особенным решением заставить удалиться из кабинета каждого неприятного ей ее члена или каждого другого сановника. Но большая разница в том, если надобно доходить до такой резкой случайной меры, и в том, если прямо самое назначение каждого министра и сановника в должность прямо предлагается постоянным и формальным образом утверждению законодательной власти, как обязан предлагать президент своих кандидатов на утверждение сената. Таким образом, во-первых, когда большинство сената принадлежит к оппозиции, из управляющей партии могут вступать в управление делами только лица, соглашающиеся держать себя пассивным образом и бедствовать в тех вещах, в которых не сходятся с сенатскою оппозициею. Во-вторых, если в палате представителей большинство принадлежит оппозиции, то каждая в отдельности мера, неприятная ей, отстраняется в первую же минуту. Когда случается, что период власти президента совпадает с господством той же партии в обеих палатах, государственные дела в Америке ведутся энергически в духе этой партии. Если же не только в обеих палатах, а хотя в одной из них большинство не согласно с президентом, то администрация идет правильно и успешно только по обыкновенным текущим надобностям, по которым нет разницы принципов между людьми разных партий: дипломатические дела, военные и флотские дела, финансовая часть, почтовое управление и т. д. идут своим порядком, но по всем вопросам, в которых нация не единодушна, наступает отсрочка до той поры, когда новыми выборами президента, сенаторов или представителей восстановится преобладание одной партии во всех трех отраслях союзной власти. Такая отсрочка может длиться года два, даже все четыре года президентского срока. (Читатель знает, что представители выбираются на два года, президент на четыре, сенаторы на шесть лет.)
Если бы южные штаты приняли выбор Линкольна спокойно, положение дел было бы по вступлении его в управление таково. В нынешней палате представителей голоса почти поровну разделены между республиканскою партиею, избравшею Линкольна, и оппозициею. Равновесие доходит до точности почти математической. Из 243 представителей 119 или 120 — республиканцы, а 114 или 115 — чистые демократы. Та или другая партия получает большинство от 8 человек, так называемых ‘антилекомптонских демократов’, которые совершенно симпатизируют Югу и никак не согласятся ни на какую враждебную невольничеству меру, но с тем вместе не допускают, чтобы невольничество расширялось или принимались меры, враждебные Северу {Имя ‘антилекомптонских’ получили эти демократа оттого, что отделились от масел демократической партии по вопросу о конституции для Канзаса, насильственно составленной года 4 тому назад агентами плантаторов, собравшимися в городе Лекомптоне под прикрытием пушек и обнародовавших фальшивее списки голосов при вотировании канзасского населения в составленном ими проекте. Демократическая партия в конгрессе и президент Буханан хотели признать эту конституцию и эти списки имеющими законную силу, но некотором, на северных демократов в палате представителей подали тут голос вместе с республиканцами против Буханана в своей партии.}. Таким образом, при нынешней палате представителей (срок которой кончается через год), администрация Линкольна, если бы и хотела, не могла бы провести никакой меры против невольничества в южных штатах. Но администрация эта и не могла составиться из расположенных к таким мерам людей при нынешнем сенате, в котором имеют сильное большинство приверженцы невольничества (это происходит оттого, что состав сената, как мы уже знаем, изменяется довольно медленно, республиканская партия и возникла недавно, а стала быстро усиливаться всего лишь лет пять-шесть тому назад, потому многие сенаторы остались еще представителями той недавней поры, когда Север держался пассивно в вопросе о невольничестве). Сенат допустил бы в кабинет лишь таких республиканцев, которые не расположены к невольничеству в общем принципе, но считают опасным и преждевременным всякий опыт бороться с ним в южных штатах.
Казалось бы, что при нынешнем составе сената и палаты представителей плантаторам нечего еще бояться за невольничество в южных штатах, хотя бы Линкольн был крайним аболиционистом. Но сам Линкольн принадлежит к умереннейшим представителям республиканской партии, к тому оттенку ее, который хочет только избавить свободные штаты от насилия со стороны плантаторов, требующих, чтобы северные судилища и полиция покровительствовали рабовладельцам, отправляющимся ловить беглых невольников, и преследовали аболиционистов. Еще тогда, когда не было и мысли о Линкольне, как кандидате на президентство, когда не представлялось ему никаких причин маскировать свое мнение, он резко порицал всякое намерение северных аболиционистов прямо или косвенно действовать против плантаторов в южных штатах. Читателю известно, что когда аболиционисты стали принимать и пересылать в Канаду беглых невольников, но еще не составляли сильной партии умеренные люди, враждебные невольничеству, конгресс для успокоения южных штатов принял закон, обязывавший судилища и полицейскую власть в северных штатах выдавать беглых невольников, которые будут открыты на своем пути в Канаду преследующими их агентами плантаторов (Fugitive Slave Zan). Через несколько времени верховный суд Союза, служащий истолкователем конституции и законов, решил, что если невольник не бежит от господина, а будет привезен самим господином в какой-нибудь северный штат, то он также не становится свободным человеком (хотя по частным законам каждого свободного штата рабовладелец признается фактически освободившим невольника, привезенного на свободную землю), и что господин, приехавший в свободный штат с своим невольником, может поступать с ним в свободном штате по законам своего невольнического штата, то есть наказывать его собственною властью, что судилища и полиция свободного штата должны усмирять такого невольника в случае неповиновения господину и по требованию господина давать вооруженный конвой ему для охранения собственности, если невольник вздумает уйти или жители свободного штата вздумают помогать ему в такой попытке (Dred Scot Decision {Имя этого приговора ‘Решение о Дреде Скоте’ произошло от того, что приговор был постановлен по делу невольника Дреда Скота, возбудившему вопрос о праве рабовладельцев не подчиняться в свободных штатах законом этих штатов.}. Верховный суд Соединенных Штатов издавна покровительствует невольнической партии, потому что нынешние члены его назначены почти все еще в те времена, когда республиканской партии не существовало). Таким образом, свободные штаты были принуждаемы помогать сыщикам, посылаемым из южных штатов, и терпеть в своих городах учреждение, противное их законам, давать вооруженную силу на охранение лиц, нарушающих их законы. Свободные штаты решили, что закон о выдаче беглых и ‘дред-скотовский приговор’ нарушают их права и законы, и запретили своим судилищам и полиции исполнять их (Personal Liberty Laws). Но кроме частных судилищ отдельного штата, действующих по законам этого штата, и кроме частной полиции штата, исполняющей приговоры этих судилищ, существуют в каждом штате союзные судилища и союзная полиция, действующие по законам союзного конгресса и по решениям верховного союзного суда. Таким образом, в каждом свободном штате по каждому делу о беглом невольнике или о поступках заезжего рабовладельца с привезенным невольником возникали столкновения между судилищами и полициями штата и союзной власти. Тут, без различия по партиям, все население свободной местности принимало всегда сторону свободы, и часто нужно было употреблять вооруженную силу для разогнания массы, сходившейся на защиту невольника. Вот из книги Эббота отрывок, относящийся к этому вопросу. Как и в отрывках, приведенных нами выше, Эббот обращается к белому населению Юга и преимущественно к самим плантаторам:
‘Подумайте на минуту, братья, как странно ваше требование, чтобы мы допустили вторжение вашего невольничьего кодекса в нашу свободную землю и торжество его над нашими свободными учреждениями. Если турок приедет в Портлэнд {В штате Мен, в самом северном из штатов Новой Англии, служащей центром крайнего аболиционизма.} и по турецкому закону зашьет свою жену в мешок и бросит в море, он не замедлит почувствовать руку наших законов и несомненно убедится, что он не на берегах Босфора. Турция имеет свои местные законы. Мы не вмешиваемся в них. Но она не может переносить их в Новую Англию. И если турок недоволен нашими законами, если он говорит, что мы нарушаем его ‘права’, не давая ему привилегии топить своих жен, лишь они надоедят ему, то пусть он остается в Турции. И вы, джентльмены, должны поступать так же. Южная Каролина имеет свои местные законы. Массачусетс имеет свои. Южная Каролина дозволяет принуждать людей к работе без платы. Массачусетс не дозволяет. Южная Каролина дозволяет человеку бить плетью своего слугу, когда, где и как угодно. Массачусетс не дозволяет. Южная Каролина дозволяет продавать хорошеньких девушек с аукциона. Массачусетс не дозволяет.
Так, если южный каролинец хочет делать эти вещи, пусть он делает их в Южной Каролине. В Массачусетсе он не может их делать. У нас, если кто вздумает ударить своего кучера или горничную своей жены, мы не спрашиваем, откуда приехал этот человек и не дозволяются ли такие поступки законами его родины, все равно из Турции ли он, или с Мадагаскара, или из Южной Каролины. Он нарушил наши законы и должен итти в смирительный дом. Южная Каролина может установлять какие ей угодно законы у себя дома. Но, подобно Турции, она должна оставлять их у себя дома. Она не может переносить своих местных законов в Массачусетс и низвергать ими наши.
Отважитесь ли вы отрицать правильность этого принципа? Вы отрицаете его с удивительною дерзостию. Вы требуете права уничтожать в нашей земле наши законы и заменять их вашими. Если мы уступим такому требованию, мы будем достойны, чтобы надели на нас ошейник и погнали нас, хлопая бичами, на хлопчатобумажные поля’.
Вот еще отрывок. Возвращаясь к подробному изложению выгод, которые получил бы Север от разрыва с Югом (краткий перечень этих выгод мы видели в одном из прежних отрывков), Эббот говорит между прочим:
‘Мы избавились бы тогда от невыразимого унижения, которое терпим в путешествиях по чужим землям. В целом свете бесславятся Соединенные Штаты невольничеством. Однажы я ехал по Рейну, австрийский джентльмен, сидевший подле меня, узнав, что я из Америки, спросил:
— ‘Правда ли, милостивый государь, что в Америке продают людей и женщин, и мужчин, и детей на рынках?’
— ‘Да, сэр, отвечал я, правда’.
И не прибавил я уже ни слова о том, что наша земля ‘царица света, любимица неба’, что она ‘страна свободных, родина доблестных’.
Если Союз расторгнется, я тотчас же поеду в Германию, отыщу этого австрийца и умолю его снова предложить мне прежний вопрос, и как облегчится мое сердце ответом:
— ‘Нет, сэр, слава богу, нет! моя страна — земля свободы’.
Линкольн ограничивался желанием поддержать силу законов свободных штатов в этих самых штатах, предоставляя южным штатам поддерживать в своих границах невольничество какими им угодно законами. Точно такой же смысл имеет и другая главная черта программы, данной Линкольну республиканской партией при его избрании: принимая принцип, что в территориях, то есть землях, едва лишь начинающих населяться, еще не сделавшихся самостоятельными штатами по малочисленности населения и находящихся под прямым управлением союзной власти, не должно быть допускаемо невольничество, республиканская партия только принимает естественный факт, изменить который можно лишь вооруженным насилием против поселенцев. Территории населяются, преимущественно с Севера, людьми Новой Англии и европейскими колонистами, ненавидящими невольничество. Эти поселения, враждебные невольничеству, уже составили широкую полосу по всей западной границе нынешних невольничьих штатов от южной части Техаса до северной части Миссури, занимая северо-западную половину Миссури (хотя это невольнический штат), всю территорию Канзас, Индейскую территорию и западную часть Техаса (хотя это также невольнический штат). Эта полоса свободных поселений, становящихся все шире и шире, отрезывает невольнические штаты от территорий, Tk что вторгаться в территории невольничество не может иначе, как подавляя шайками бандитов поселения, ни за что не соглашающиеся принять невольничество. Еще была бы надежда плантаторам прикрыть этот факт, если бы поселенцы юго-западных территорий были люди апатичные или трусливые: тогда бандиты, сразу запугав их, заставили бы молчать и покоряться плантаторам. Но колонисты — люди очень энергические и храбрые. Они отражают бандитов, сами вторгаются в пристанища, устроенные плантаторами для бандитов, и за каждую обиду отмщают противникам, освобождая и уводя в своих побегах невольников у них. Каковы эти колонисты, можно видеть из того, что Джон Броун5, казненный год тому назад в Виргинии за попытку вооруженною рукою уничтожить невольничество в этом штате, был канзасский колонист. Таким образом, провозглашение принципа, что союзная власть не должна допускать невольничество в территориях, служит просто требованием, чтобы союзное правительство, заведующее территориями, не становилось на сторону бандитов, посылаемых против населения территорий, чтобы оно защищало колонистов или по крайней мере не мешало им защищаться.
Ничто не может быть скромнее программы, исполнять которую обязался Линкольн, и намерений самого Линкольна: он являлся представителем того оттенка республиканской партии, который желал только охранения законов, существующих в каждом штате,— равного охранения и северных и южных законов,— и прекращения междоусобной войны, разбойничьих вторжений, производимых с напрасною целью подавить естественный, непреоборимый факт отвращения юго-западных новых населений от невольничества.
Если бы крайние приверженцы невольничества имели благоразумие перенести свою неудачу на президентских выборах,— спокойно признать переход исполнительной власти в руки своих чрезвычайно умеренных, совершенно консервативных противников, выбор Линкольна имел бы важность только исторического предзнаменования, показывающего торжество нового порядка дел в будущем, довольно отдаленном, а самое время власти Линкольна не ознаменовалось бы, по всей вероятности, никакими значительными мерами к ослаблению невольничества. Республиканская партия хотела хранить мир, хотела ждать, медлить, бездействовать. Теперь дело повернулось иначе, и повернули его на свою погибель сами приверженцы невольничества.
Впрочем, не будем безусловно винить и их за нынешнее их безрассудство, теперь они сами уже понимают его, хотели бы удержаться, но не могут. Они слишком запутали себя прежними фанатическими маневрами, набрали себе толпы бродяг, которых уже не могут остановить, воспитали и ожесточили против Севера массу отчаянных авантюристов, которых уже трепещут сами. Действительно, нынешнее сецессионистское движение ведется не плантаторами. Плантаторы только подготовляли этот шанс, опрометчиво надеясь, что он никогда не настанет, что Север будет всегда робеть перед их похвальбами этим шансом. Они в таком же положении, как всадник, горячивший свою лошадь с криком ‘расступитесь! она передавит вас’, разгоряченная лошадь закусила теперь удила и понесла. Всадник в ужасе опустил руки, ни жив, ни мертв.
Уже пять лет, с самого приготовления к прошлым президентским выборам, с весны 1856 года, предводители невольнической партии оглашали весь Юг криками, что республиканская партия хочет вторгнуться в южные штаты с армиею, в авангарде которой будут итти беглые невольники, призывающие негров к поголовному истреблению белого населения невольнических штатов. Естественным заключением такой страшной перспективы являлась необходимость Югу отторгнуться от Союза в случае выбора республиканского президента. Все это было не больше, как политическим маневром, рассчитанным на то, чтобы белое население Юга безусловно поддерживало плантаторов на выборах, а приверженцы Союза на Севере принимали программу плантаторов. В 1856 году маневр этот совершенно удался, но удался уже через меру, как видим теперь. Агент плантаторов Буханан, сделавшись президентом, исполнял все их желания, в Канзасе были прикрыты неистовства бандитов, возмущавшие весь Север. При нынешних выборах значительная часть северных жителей, стоявших прежде за демократическую партию, перешла на сторону республиканцев, будучи выведена из терпения действиями Буханана, и демократическая партия была поражена на выборах во всех свободных штатах. А между тем на Юге уже больше четырех лет постоянно кричали, что при выборе республиканского президента белому населению Юга будет единственным спасением отторгнуться от Союза. Северные газеты, доказывавшие противное, были запрещены на Юге, масса белого населения в своем невежестве приняла за чистую монету утрированные слова, бывшие только политическим маневром. Мы поймем всю извинительность легковерия ее, когда вспомним, что почти все в Европе тоже поверили словам приверженцев невольничества, будто бы Юг богат, а Север беден, Юг могуществен, а Север слаб, будто бы главным источником всего богатства в Северной Америке служит производство хлопчатой бумаги невольниками, будто хлопчатой бумаги нельзя было бы возделывать в таком количестве свободным трудом, и т. д. и т. д. У нас думают, что Западная Европа не имеет истинного понятия только о России,— разумеется, много думает она о России совершенных пустяков, но точно так же слишком во многом ошибочны понятия о каждой другой стране, господствующие за ее пределами: и об Англии большинство французских, немецких, итальянских (и наших) писателей имеют фальшивые понятия, и о самой Франции точно так же во всей остальной Европе господствуют очень фальшивые понятия, и о Северной Америке точно так же. Мы уже видели, что Север вдвое сильнее числом жителей и втрое богаче их имуществом, чем Юг. А вот еще два-три факта о важности хлопчатобумажного возделывания сравнительно с ценностью некоторых продуктов Севера и о мнимой необходимости невольнического труда для возделывания этого будто бы важнейшего продукта Соединенных Штатов. Ценность продукта только одной отрасли промышленности только в одном из северных штатов — рудокопного и машинного производства в Пенсильвании — ровно вдвое больше всей ценности всей хлопчатой бумаги, собираемой всем Югом. Штаты Пенсильвания и Нью-Йорк вместе могли бы купить с немедленною уплатою всей продажной цены все хлопчатобумажные штаты со всею их землею, всеми постройками, всем движимым и недвижимым имуществом. Весь хлопчатобумажный Юг в неоплатном долгу у города Нью-Йорка. Всей хлопчатой бумаги Юга недостает Югу, чтобы поквитаться за товары, поставляемые на Юг Нью-Йорком: вексельный курс в Нью-Йорке всегда против Юга, то есть южных ценностей недостает на уплату южных долгов Нью-Йоркской бирже. Возделывание хлопчатой бумаги свободным трудом было бы по точному расчету вдвое дешевле возделывания невольничьим трудом, а при равных затратах на хлопчатобумажное производство свободный труд давал бы втрое больше продукта, чем получается ныне при невольничестве. Стоит заглянуть в цену 1850 года, чтобы увидеть эти факты. А между тем переберите сотню всевозможных европейских газет, едва ли найдете вы из них 5 или 6, которые совершенно бескорыстно не повторяли бы, что без невольничества невозможно производить хлопчатую бумагу, что Юг богат и могуществен, что Север кормится чуть ли не милостынею Юга, и т. д. и т. д. Что газеты? Загляните в знаменитые европейские книги о Северной Америке,— почти во всех найдете повторение того же самого. Простительно после этого белым беднякам Юга, что они поверили, будто бы Линькольн пойдет, предводительствуя беглыми невольниками и возмущая всех невольников Юга, истреблять всех белых на Юге, что спасти свою жизнь они могут только отторжением от Союза, что Север обнищает, если они отторгнутся от него, что они завоюют Север и будут разосланы по завоеванным областям полномочными правителями с огромным жалованьем.
Авантюристы, предводительствующие этими толпами, захватили теперь перевес на Юге, благодаря опасениям и (надменным надеждам, возбужденным на Юге опрометчивыми криками плантаторов, не предвидевших, как разгорается затеянная ими мистификация. Они наводили ужас, население Юга прониклось ужасом и отдалось в руки отчаянным людям, которые теперь терроризируют все хлопчатобумажные штаты и едва ли не вовлекут в ту же пучину пограничные невольничьи штаты. Посмотрите, с каким видимым единодушием решает теперь один хлопчатобумажный (штат) за другим, что он отторгнется от Союза. Не дальше как в начале ноября было не то: только в одной Южной Каролине партия отторжения имела довольно большое число голосов, хотя и там едва ли имела большинство, во всех других штатах большинство было против отторжения. В южных штатах было три кандидата на президентство: Брекенридж, Дуглас и Белль. Из них Брекенридж был кандидатом сецессионистов, а Дуглас и Белль служили кандидатами двух партий, хотевших сохранить единство во что бы то ни стало, при каком бы то ни было результате президентских выборов. Из всех южных штатов только в одной Южной Каролине большинство поданных голосов было за Брекенриджа, во всех остальных голоса, поданные за Дугласа и Белля, составляли сумму больше голосов, поданных за Брекенриджа. А между тем, кроме сецессионистов, был подан за Брекенриджа голос очень многими противниками отторжения. Это значит, что еще в самый день президентских выборов, не дальше как 6 ноября, сецессионисты имели против себя огромное большинство южного населения. Отчего же теперь нет в хлопчатобумажных штатах голосов против отторжения? Воспользовавшись испугом населения при известии о торжестве республиканского кандидата, сецессионисты стали терроризировать Юг, их противники вынуждены теперь молчать, чтобы не подвергнуться неистовству бандитов, которые служили плантаторам против свободных поселенцев Канзаса, а теперь служат авантюристам против самих плантаторов.
В прошлый раз мы говорили, почему Южная Каролина из всех невольничьих штатов наиболее готова была попасть в руки сецессионистов. Она рассчитывает быть важнейшим штатом южной конфедерации, служить центром ее торговли, и самый восторженный на защиту невольничества город на всем пространстве южных штатов — город Чарльстон, торговый центр Южной Каролины, город, в котором, как мы говорили, почти вовсе нет ни невольников, ни рабовладельцев. Одна эта горячность в пользу невольничества со стороны горожан, нашедших для себя невыгодным делом иметь невольников, достаточно свидетельствует, во-первых, что авантюристы господствуют над самими плантаторами в сецессионистском движении, а во-вторых, что. ревность сецессиоиистов в защите невольничества не служит еще ручательством за выгодность невольничества для самих землевладельцев, возделывающих поля невольничьим трудом. Действительно, по сравнению статистических цифр оказывается, что при уничтожении невольничества ценность земли в южных штатах поднялась бы на сумму, далеко превышающую ценность всех невольников, так что землевладельцы остались бы в большом денежном выигрыше, освободив невольников даже без всякого вознаграждения. Расчетливые и деятельные люди между плантаторами сами понимают это и желали бы освобождения. Но чтобы стать выгодным для их земель, оно должно быть общею мерою для всего штата и сопровождаться изменением в законах: если же только тот или другой отдельный землевладелец освободит своих невольников, его земля не поднимется в цене, потому что останутся подавляющими ее ценность законы штата, не допускающие условий, от которых возвышается ценность земли. А разъяснить свои расчеты и внушить свои намерения большинству своих сотоварищей эти плантаторы не могут, потому что хозяйство при невольничестве ведется безрасчетно. Напрасно было бы думать, что невольничество держится в южных штатах своею выгодностью для плантаторов: оно выгодно только для людей, торгующих невольниками, а плантаторы отстаивают его лишь по рутине, по небрежности своих привычек, по отвращению от деятельных занятий сельским хозяйством,— по качествам, прямо противоречащим их собственной денежной выгоде6.
Однакоже мы замечаем, что если станем продолжать изложение всех обстоятельств дела в таком же размере, то рассказу не будет конца раньше, как на 15-м или 20-м печатном листе: надобно рассказать все остальное как можно короче.
Мы говорили в прошлый раз, что сецессионисты стараются спешить своими действиями, чтобы покончить разрыв до 4 марта, когда вступит в управление Линкольн, и чтобы безвозвратно Связать Юг прежде, чем успеет большинство его граждан опомниться от первого панического потрясения. Путь к переменам в коренных законах во всех штатах одинаков: обыкновенное законодательное собрание решает, что граждане штата должны выбрать особенных депутатов с неограниченным полномочием на изменение политических учреждений штата,— это чрезвычайное собрание полномочных депутатов называется в Америке конвентом. Законодательная палата Южной Каролины Первая созвала конвент (в половине декабря), потом было решено созвать конвенты в других хлопчатобумажных штатах,— все эти конвенты находятся уже под влиянием решений южно-каролинского конвента, и один за другим повторяют его декреты. Конвент Южной Каролины 19 декабря решил, что штат его выходит из Союза, теперь то же самое решено конвентами Алабамы, Миссисипи, Флориды, Луизианы, вероятно последуют за ними Георгия, Техас и Северная Каролина. Успеют ли сецессионисты терроризировать пограничные штаты, еще неизвестно, но это очень может произойти. Агенты сецессионистов из хлопчатобумажных штатов сильно работают в них, а конвенты хлопчатобумажных штатов уже сносятся между собою о составлении ‘Южного Союза’, основанием которого будет служить союзная конституция Соединенных Штатов, переделанная в смысле крайнего покровительства невольничеству. Сенаторы и представители Южной Каролины уже удалились из вашингтонского конгресса, вероятно, стали удаляться из него сенаторы и представители других штатов, по мере того как конвенты их штатов объявили свое отторжение от вашингтонского Союза.
По европейским понятиям, этим уже окончательно определялось бы положение дела. Но в Северной Америке не то. Не забудем, что каждый штат есть самобытное ‘государство’ с отдельною законодательною властью и особенными законами (штат, State, прямо и значит государство, а Северо-Американский Союз есть не ‘государство’, а ‘соединение северо-американских государств’, Union of the North American States). Всякие прокламации об отторжении и т. д. имеют только отвлеченное, более теоретическое, чем практическое, значение, пока союзная власть не встречает положительного препятствия исполнению своих законных обязанностей или не подвергается вооруженному нападению. Сецессионисты спешат придать окончательный характер отторжению фактами того и другого рода. Дело это они начали с Чарльстона, главного своего центра.
Единственная обязанность союзного правительства, исполнению которой могла препятствовать по своему географическому положению Южная Каролина, отделенная пограничными штатами от резиденции союзного правительства,— сбор таможенных пошлин в Чарльстонской гавани. Чиновники штата заняли здание таможни н стали собирать пошлины в кассу своего штата, а не в кассу Союза.
Началось и вооруженное нападение на союзные войска. Чарльстонская гавань укреплена тремя фортами, из которых только один, Мультри, самый большой, был занят слабым отрядом союзных войск, состоявшим всего из 70 человек под командою Андерсона, который был намерен твердо защищаться против сецессионистов, несмотря на то, что сам родом из невольничьего штата Кентукки. Узнав о замыслах чарльстонцев и южно-каролинского конвента захватить в плен его отряд, он, не дождавшись разрешения от президента, под собственною ответственностью перевел ночью свой отряд в другой форт, Смтер, гораздо более крепкий и считаемый неприступным, а форт Мультри и другой слабый форт Пинкни совершенно бросил, заклепав в них пушки. Смтер лежит на острове, и чарльстонцы, не имеющие ни канонирских лодок, ‘и даже порядочных купеческих пароходов, до сих пор не могли ничего предпринять против него, но, по последним известиям, встретили выстрелами с берегу корабль, посланный с подкреплением к Андерсону.
Таким образом, сецессионисты уже начали фактическое нападение на союзную власть, и можно сказать, что война началась, хотя еще не объявлена.
Не делай они этого, они имели бы больше шансов к успеху. Теперь их положение стало очень дурно. Посмотрим, как отразились их отчаянные действия на расположении Севера и на действиях союзной власти.
Президент Буханан до самых последних чисел декабря прошлого года исполнял волю невольнической партии, увлекшись своею услужливостью к ней до того, что помогал замыслам сецессионистов и открыто покровительствовал им. Из семи членов его кабинета трое были самыми жаркими сецессионистами,— министр финансов Кобб, военный министр Флойд и министр внутренних дел Томпсон. Подавая голос с ними, он доставлял им большинство в кабинете и всячески помогал им. Еще с лета, опасаясь победы республиканцев на президентских выборах, они вчетвером стали подготовлять невольническим штатам удобства и средства к восстанию против Севера. Союзные гарнизоны были постепенно выводимы из фортов и арсеналов хлопчатобумажных штатов или чрезмерно ослабляемы (мы видели, например, что из трех чарльстонских фортов два были оставлены без всякого гарнизона, а в третьем гарнизон уменьшен до 70 человек, так было и везде на Юге). А с тем вместе в южные арсеналы, при которых не было оставлено ни одного солдата, посылались огромные запасы оружия, пороха, пуль, ядер и т. д. (На Юге нет и оружейных фабрик, как нет почти никаких других.) Так, например, в чарльстонский арсенал, из которого были удалены солдаты буквально все до одного, было нынешним летом послано 30 000 ружей. Эти отправки оружия на Юг продолжались, когда уже собирались там конвенты для отторжения от Союза, а Южная Каролина и провозгласила отторжение. Буханан официально поддерживал Брекенриджа, кандидата сецессионистов, и сменил всех союзных чиновников, хотевших поддерживать Дугласа, кандидата демократов, противившихся отторжению, хотя целая половина демократической партии, избравшей Буханана, поддерживала Дугласа. Надобно притом заметить, что Брекенридж — вице-президент Союза. По закону, вице-президент заступает место президента в случае его смерти или отказа от должности, до начала нового президента. На случай торжества республиканцев был даже составлен план, что Буханан, подведя дело к расторжению, откажется от должности за месяц или за полтора до конца президентского срока (то есть до 4 марта), и Брекенридж, заняв место, объявит себя прямо предводителем сецессионистов, займет войсками Вашингтон и сдаст его сецессионистам, которые созовут там ‘национальный конвент’ для составления новой союзной конституции в духе невольничьих штатов, объявив исключенными из Северо-Американского Союза штаты Новой Англии, в которых никакими средствами уже не надеялись они доставить перевес партии, готовой на уступки невольничеству. Удивительно, до чего могут быть ослепляемы или страстью, как Брекенридж, или привычкою к угодничеству своим покровителям, как Буханан, люди очень опытные и хитрые, какими нельзя не признать их обоих и Лругих предводителей сецессиониэма, составлявших вместе с ними этот химерический план, который можно сравнить разве с тем, как если бы алжирцы собирались завоевать Францию и исключить парижан из своего нового алжирско-французского государства.
Но как бы то ни было, Буханан действовал в таком духе. Разумеется (мы уже и говорили это), у невольнической партии и у него, ее представителя, была уверенность, что не придется им исполнять своих планов, что Север испугается их замыслов, интриг и угроз, что они выиграют битву без действительной траты пороха. Оно бы, может быть, так и вышло, если бы сецессионисты уже не испортили дело чрезмерною заносчивостью и отчаянностью действий. А впрочем, и то сказать, что ведь только на отчаяннейшей заносчивости и была основана возможность успеха: в самих хлопчатобумажных штатах сецессионисты были бы отброшены в ничтожество опомнившимся большинством, если бы не торопились ковать железо, пока горячо.
Мы говорили, что Буханан верно служил своим повелителям — сецессионистам. Когда в начале декабря собрался конгресс, Буханан, представляя конгрессу, по заведенному правилу, годичный обзор положения дел Союза, изложил в нем такой взгляд на сецессионистский кризис и такие советы, от которых изумились все простодушные люди на Севере, никак не предполагавшие, чтобы человек из свободного штата (Буханан родом из Пенсильвании) мог дойти до такого раболепства перед партиею невольничества. Буханан говорил, что он не имеет власти противиться вооруженному восстанию, начинаемому Южною Каролиною, оплакивал несправедливость Севера, обижающего Юг, говорил, что даже уступка со стороны республиканцев сецессионистам во всех опорных пунктах была бы недостаточна для смягчения справедливого гнева Юга, что все частные вопросы эти еще ничего не значат перед коренною причиною вражды, лежащею в том, что на Севере печатаются книги и издаются газеты, выставляющие невольничество учреждением неблаговидным и убыточным, что надобно устранить эту причину вражды Юга к Северу.
Северные демократы увидели наконец, куда ведет их преданность плантаторам. Но Бухаиан продолжал итти по прежнему пути. Андерсон требовал подкреплений,— президент сказал, что не может послать их. Тогда председатель кабинета (государственный министр) Касс вышел в отставку, объявив отказ Буханана изменою долгу. Буханан и тут не перестал угождать плантаторам. В Вашингтон явились комиссары, посланные Южною Каролиною к союзному правительству требовать признания Южной Каролины независимым государством, сдачи фортов, лежащих в ее границах, условиться о том, какая часть других союзных имуществ и долгов будет перенесена на долю нового государства. Буханан принял этих комиссаров, хотя был бы обязан отвечать им, что никаких сношений с возмутителями не может иметь, он надавал им обещаний, дело шло отлично,— но вдруг остановилось.
Это было в конце декабря. С каждым днем росло негодование во всем населении северных штатов и большинстве населения пограничных невольничьих штатов. Главнокомандующий союзною армиею генерал Скотт отказался отозвать Андерсона из чарльстонских фортов и выражал твердое намерение послать войска против сецессионистов, если они не смирятся. Он сам родом из невольнического штата (из Виргинии), как и Андерсон (из Кентукки). Это было слишком явным доказательством, что и пограничные невольничьи штаты не одобряют президента. На всем Севере собирались грозные митинги. Пенсильвания и Нью-Йорк, постоянно бывшие самыми снисходительными к Югу из свободных штатов, начинали вооружаться, и законодательные палаты их вотировали против сецессионистов. В союзной палате представителей республиканцы с каждым днем становились тверже, видя себе единодушную поддержку на Севере и от своей партии и от массы людей, стоявших прежде за демократов. А между тем сецессионисты, как будто не понимая ничего, становились все запальчивее: комиссары Южной Каролины объявили Буханану, что переход Андерсона из форта Мультри в форт Смтер они считают нарушением данного им за несколько дней перед тем президентом обещания, что не будет сделано никаких перемен в размещении союзных войск, и требовали наказания Андерсона. Буханан имел дух предложить министерству, что надобно удовлетворить справедливому требованию Южной Каролины. С этой минуты начинается поворот дела. Большинство членов кабинета, видя, что северные демократы против Буханана, ободрились и положили, после жаркого прения с президентом, одобрить действия Андерсена и послать ему подкрепления, сецессионисты Флойд и Томпсон вышли тогда в отставку (в первых числах января, Кобб вышел в отставку раньше, когда видел, что и без него сецессионисты будут господствовать в кабинете,— он уехал предводительствовать сецессионистским движением в своем штате, Георгия). В Буханане прежнее раболепство перед сецессионистами заменилось страхом перед гневом северных демократов. Подкрепления Андерсону были посланы морем. Транспорты оружия и пороха, отправленные к сецессионистам, были остановлены. Генерал Скотт стал придвигать войска с севера и запада к Южной Каролине. На этом останавливаются последние, полученные в минуту, когда мы пишем, известия. Повидимому, дело идет к решительной развязке, результат которой не подлежал бы сомнению. Но мы не отваживаемся надеяться, чтобы кризис дошел до нее. Обоюдное раздражение сильно. Республиканская партия в палате представителей, при начале заседаний (и в первых числах декабря) еще предлагавшая примирение, решила, по последним известиям (в начале января), уклониться от переговоров с сецессионистами, решила требовать, чтоб палата представителей прекратила всякие прения о кризисе, занялась исключительно так называемыми ‘текущими делами’, то есть обыкновенным вотированием бюджета, и, окончив их как можно скорее, отсрочила свои заседания до 4 марта, до вступления в президентство Линкольна, который уже объявил, что находит обязанностью союзной власти употребить военную силу для усмирения ‘измены’, treason, и ‘мятежников’, rebels. Чтобы исполнилось это, надобно желать только одного: чтобы сецессионисты продолжали еще два месяца действовать с прежнею отчаянностью.
Но мы не отваживаемся иметь эту надежду на их безрассудство, хотя она и подкрепляется всеми их прежними действиями. Они уже смущаются: у них нет денег,— у них нет кредита,— у них нет ничего, кроме буйства. Южная Каролина не могла ни на каких условиях найти даже ничтожную сумму 400 000 долларов (менее 600 000 р. сер.), которую вотировала на первые военные надобности,— она принуждена собирать эти деньги насильственною раскладкою займа на зажиточных людей. Очень может быть, что сецессионисты смирятся,— это было бы хуже всего, но мы не смеем надеяться, что этого не случится. Тогда Севером снова овладеет мирное расположение, и дело будет кончено каким-нибудь ‘компромиссом’, то есть взаимными уступками, ничего не решающими, с взаимными обещаниями отложить вопрос о невольничестве, чего ни та, ни другая партия не может исполнить. Компромисс был бы несравненно хуже всего — хуже междоусобной войны, еще гораздо хуже мирного расторжения Союза: эти обе развязки быстро повели бы к восстановлению Союза с уничтожением невольничества или, по крайней мере, с законодательными постановлениями, ведущими к его уничтожению. А компромисс опять оттягивал бы дело.
Впрочем, это хорошо говорить нам, посторонним: нам нечего жалеть людей вроде Буханана, Кобба, Фдойда, их сподвижников Девиса, Янси, Пайкенса, Брукса7 и их преторианцев: они не родня нам. Но ведь северным свободным людям они братья по происхождению, по прежнему дружному и славному прошедшему. Север слишком, слишком готов щадить их. Посмотрим, однако, что будет.
О Европе довольно будет сказать два-три слова, потому что все прежние отношения оставались в прежнем виде, только становясь все более натянутыми.
В ту минуту, как мы пишем это, происходят в Италии выборы депутатов нового ‘итальянского парламента’. Оппозиция надеется иметь в нем больше представителей, чем имела в прежнем парламенте ‘Северной Италии’, полагают, что довольно много гарибальдийцев и маццинистов будет выбрано в Неаполе и Сицилии. Кавур увидел поэтому надобность искать примирения с Гарибальди, к которому был послан (в половине января) Тюрр с поручением просить его не являться предводителем оппозиции. Гарибальди, по обыкновению, из патриотизма согласился убеждать своих приверженцев к уступчивости и напечатал к ним письмо в этом смысле.
Французский флот отозван из-под Гаэты в половине января, по настоянию Англии, отношения которой с Франциею становились уже довольно дурны. Но французский флот все-таки отошел не прежде, как по привозе, под его охранением, значительного запаса продовольствия в Гаэту, которая, говорят, запаслась теперь провиантом на целые полгода. Однакоже теперь она едва ли может держаться долго, будучи заперта и с суши и с моря. Войска Франциска II, уходившие в Рим под защиту французов, пересланы оттуда в Абруццы, где ведут партизанскую войну, число их простирается в Абруццах тысяч до 10, есть отряды их и в других гористых местностях горной Италии. Кавур сначала не мог принять против них сильных мер, но теперь посланы большие колонны для прекращения этих волнений.
В Венгрии комитаты, один за другим, принимают решения, подобные пештским. Правительство приготовляется к вооруженному усмирению этого движения. Австрийские войска в Венгрии усиливаются. Носятся слухи, что скоро будут объявлены находящимися в осадном положении некоторые комитаты. Предвестником этой меры явился декрет, объявляющий, что многие из решений, принятых комитатскими конгрегациями, противозаконны и что если комитаты вздумают приступить к их исполнению, это будет сочтено мятежом, который австрийское правительство станет усмирять военным путем. Между тем 2 апреля (нов. стиля) назначено собраться венгерскому сейму, выборы в который разрешено производить по закону 1848, лишь слегка измененному.
Воцарение нового короля8, уже два года управлявшего государством с титулом регента, конечно, не производит никакой перемены в положении Пруссии.

Февраль 1861

Газеты наполнены предсказаниями, что к весне готовятся в Западной Европе очень значительные события. Но какова бы ни была важность этих ожиданий, читатель не удивится, если и в нынешний раз большая половина нашего обозрения будет посвящена северо-американским делам, которые в прошлом месяце заставили нас почти совершенно забыть о Европе. На Северную Америку указывают западно-европейские прогрессисты, когда слышат, что их идеалы неосуществимы. Выставлением дурных сторон северо-американской жизни доказывают западно-европейские консерваторы гибельность теорий, защищаемых прогрессистами. Словом сказать, обе главные партии Западной Европы одинаково считают Северную Америку образцовой страной для поверки своих убеждений, дурное мнение о ней представляется опорой для существующих западно-европейских отношений, хорошее мнение о ней возбуждает к желанию преобразовать их. Кризис, переживаемый теперь Северною Америкою, не может остаться без очень сильного влияния на судьбу цивилизованного света. Если он приведет к результату, предсказываемому теперь почти всеми в Западной Европе, опустятся руки у одной партии и перейдет общественное мнение на сторону другой, если же развязка дел в Северной Америке будет иная, то и в Западной Европе значительно ускорится ход событий. Разумеется, и в том и другом случае влияние северо-американской истории на западно-европейскую обнаружится не вдруг, не одним каким-нибудь эффектным фактом, происхождение которого прямо из какого-нибудь американского события можно было бы указать. Нет, отношение тут иного рода, связь тут не в каких-нибудь частных фактах, а в общем расположении западно-европейской мысли держаться старины или стремиться вперед, бояться будущего или надеяться всего хорошего от него. Связь тут не внешняя, не мимолетная, обнаруживающаяся не какими-нибудь частными фактами, а связь, проникающая в самый корень западно-европейских событий, пример Северной Америки — постоянная сила, которая должна будет или привлекать Европу на известный путь, или отталкивать от него. В год или в два, быть может, и нельзя будет открыть перемен в западно-европейской истории от развязки нынешнего северо-американского кризиса, но зато целые десятки лет будет действовать он на ее направление, как самое основание Северо-Американского Союза действовало прежде,— только с тою разницею, что теперь пример подается не малочисленным племенем, слабым сравнительно с западно-европейскими государствами, а могущественною нациею, которая уже заняла одно из первых мест между всеми государствами по своей внешней силе. Вникнуть в характер такого кризиса, постараться разгадать его запутанные обороты, предусмотреть его исход,— это задача мало интересная для соображений о европейских событиях наступающего лета или следующей зимы, но очень важная для того, чтобы оценить будущее движение политических идей, которым станут определяться события целого нашего и, быть может, следующего за нами поколения.
В прошедший раз мы говорили о том, что, несмотря на сходство политических учреждений во всех 33 (или ныне с принятием Канзаса 34) штатах Северной Америки, существовали в Северо-Американском Союзе две страны, по всему характеру своей жизни более различавшиеся между собою, чем Турция различается от Англии или Китай от Франции. Север и Юг начали так резко различаться между собою не с той только поры, когда на крайнем Юге начало гигантски возрастать возделывание хлопчатой бумаги,— этот факт послужил только широким полем для развития прежних особенностей южной жизни. Если бы не требовалась хлопчатая бумага, возделывались бы точно таким же порядком сахар, кофе и табак: они и теперь возделываются в очень большом размере и лишь заслоняются хлопчатою бумагою, потому что мало рук остаются для них на Юге. Дело в том, что на Севере земля занималась простолюдинами, до энтузиазма любившими труд и бежавшими из Англии, чтобы стать за океаном людьми независимыми: каждый из этих людей отыскивал себе кусок земли, который мог бы дать полное занятие труду его семьи, но не больше, потому что единственными работниками на него были он сам и его подраставшие сыновья. Север с самого начала был, как теперь остается, страною поселян-собственников, перед массою которых исчезают все другие сословия. В Пенсильвании, например, чрезвычайно развиты рудокопные заводы и железные фабрики, в Новой Англии — мануфактурная промышленность всякого рода, а город Нью-Йорк стал самым громадным центром всесветной торговли после Лондона. Но эти фабричные работники и рудокопы вышли из тех же поселян, и большинство их снова сделается через несколько лет поселянами, уступив свое место новым людям, все из тех же поселян. А громадный город Нью-Йорк для массы своего населения также лишь временная станция, где человек останавливается на несколько лет, чтобы собраться со средствами для переселения на Запад, на котором станет он поселянином. Фабриканты и купцы Севера вышли большею частью из простолюдинов, и дети или, много, внуки их опять становятся простолюдинами, потому что богатство на Севере не любит долго держаться по наследству. Если в некоторых больших городах и существуют малочисленные группы семейств, издавна держащихся в положении, сходном с высшими и средними классами европейского общества, то не только эти малочисленные группы, исчезающие в массе городского населения, но и сами города не могут приобрести господства над политикою Севера: она зависит от поселян. Очень ярким примером тому послужил последний президентский выбор в Нью-Йоркском штате. Город Нью-Йорк, как мы уже замечали в прошлый раз, дал огромное большинство демократам, поселяне Нью-Йоркского штата вотировали за республиканцев, так что по общему счету голосов целого штата очень большой перевес остался за республиканцами, несмотря на то, что целая четверть жителей всего штата сосредоточена в одном городе Нью-Йорке, стоявшем за демократов. Если громадный город Нью-Йорк не имеет господства над политикою и самого Нью-Йоркского штата, то можно судить о степени силы поселян в политике целого Севера. А сельское население Севера все состоит из людей, которые не служат никому работниками и сами не имеют работников: каждый земледелец там независимый собственник земли, которую возделывает1.
Совершенно иное дело на Юге. Старинные южные штаты возникли через пожалование земель королями в награду придворным. Самые имена этих штатов показывают характер сословия, господствовавшего в них. Виргиния названа в честь Елисаве-ты 2, королевы-девственницы, далее к югу лежат две Каролины, еще южнее — Георгия. Во время борьбы англичан со Стюартами 3 эти южные штаты сочувствовали Стюартам. Уже и тогда, как теперь, масса белых состояла там из жалкой толпы, находившейся в полной нравственной зависимости от богатых землевладельцев, огромные поместья которых занимали почти всю площадь старинных южных штатов. Когда стали основываться на Юге новые штаты, в них переходил гражданский быт старых штатов, переселенцами из которых они основывались. Только в последние годы прилив переселенцев с Севера стал вводить гражданский быт в северной окраине южных пограничных штатов (Виргиния, Кентукки, Теннесси, Миссури) и на западной границе южных поселений (в Техасе и Канзасе). На всем остальном пространстве Юга господствует поземельное устройство, какое было в средневековой Европе. Почти вся земля сосредоточена в немногих руках: гораздо более половины ее составляют какие-нибудь десять или пятнадцать тысяч громадных поместий, между ними разбросаны тысяч 100 или 120 небольших поместий, владельцы которых находятся в такой же зависимости от своих могущественных соседей, как в старинной Польше небогатые паны находились в зависимости от магнатов, а масса белого населения на Юге живет под разными наименованиями в нахлебничестве у больших землевладельцев, вроде того, как толпы шляхты жили при магнатских дворах. По распределению поземельной собственности северо-американский Юг сходен с Англиею, но не сходен с нею устройством сельских хозяйств. В Англии сельским хозяйством занимаются капиталисты, берущие землю в наем у владельцев, а сами владельцы огромных поместий, вообще говоря, не занимаются сельским хозяйством. На северо-американском Юге таких капиталистов нет: землевладельцы должны сами вести хозяйство своих поместий, не имея людей, которым бы сдавать землю в наем, действительно, кому была бы охота платить за наем земли, когда каждый может, отправившись на Запад, взять себе в собственность землю почти задаром? Но землевладельцы Юга — знатные люди, гордящиеся своим происхождением от средневековых английских вельмож,— они даже уверены, что теперь они одни в целом свете должны считаться истинными аристократами: по своим фамилиям они старше английских лордов, большинство которых произведено в знать из простолюдинов в недавнее время, только в Сен-Жерменском предместии4 живут люди, равные им по знатности, но сен-жерменские аристократы не умели сохранить ни своих прав, ни власти над государством, только они одни, землевладельцы северо-американского Юга, умели сберечь своим штатам то счастье аристократического господства, которым пользовалась Западная Европа до французской революции. Могут ли такие важные и блистательные люди быть какими-то поземельными лавочниками, какими бывают в Европе землевладельцы, ведущие в своих поместьях собственное хозяйство? При свободном труде большое поместье становится какою-то земледельческою фабрикою, владельцу которой надобно с утра до ночи сидеть за счетами, следить за каждою копейкою. Вот собственно в этом обстоятельстве и заключается причина необходимости невольничества для южных плантаторов. Они не могут по своим привычкам вести много хозяйства, кроме такого, которое шло бы спустя рукава, не требовало бы от хозяина ни хлопот, ни расчетливости, ни коммерческого искусства.
Таким образом, Северо-Американский Союз с самого начала разделялся на две половины, имевшие при одинаковости политических форм совершенно различное общественное устройство. Пока шло дело об упрочении политических форм, о развитии государственной жизни сообразно с формальными принципами конституции, о том, чтобы искоренить в Америке остатки политических понятий, свойственных европейскому государственному порядку, разница гражданского устройства ни в чем не мешала ни Югу, ни Северу. И там, и здесь общественное мнение колебалось между двумя направлениями, имевшими своих приверженцев по всему пространству Союза. Были люди и на Юге и на Севере, думавшие удержать из английских политических понятий все, что одинаково применяется и к конституционной монархии и к республике: в Англии все местные власти безусловно подчинены парламенту, власть которого безгранична, в Америке можно было бы поставить каждый отдельный штат в такую же полную зависимость от конгресса, в какой стоят английские графства от английского парламента. Люди такого направления назывались в Америке вигами. Но отчасти по вражде ко всему английскому, долго господствовавшей между американцами после войны за независимость, отчасти по решительному перевесу прогрессивного стремления в Америке, отчасти, наконец, по преданию прежнего быта, когда тринадцать колоний, назвавшихся по отторжении от Англии штатами, были колониями, совершенно независимыми друг от друга,— существовало между американцами и другое направление, стремившееся к тому, чтобы довести до крайнего развития принцип самоуправления, еще не успевший в Англии проявиться со всеми своими логическими последствиями. По принципу этому, наследованному американцами от англичан, должно происходить мимо всякого правительственного участия все, что может происходить без него, все, что может считаться частным делом, должно оставаться частным делом. В жизни отдельных людей, пожалуй и в Жизни каждого отдельного города, это правило принято англичанами. Но исчерпываются ли тем логические последствия принципа? Если каждый частный человек и, пожалуй, каждый город не спрашивает у парламента разрешения по своим частным делам, то не должна ли такая же независимость от государственного правительства принадлежать каждой области? Англичане слишком много присвоили центральному правительству: все, что может быть передано из его заведывания во власть местных правительств, должно быть передано им в независимое распоряжение,— люди такого направления назывались в Америке демократами. С самого начала это стремление развивать самостоятельность местных правительств и администраций пользовалось в Америке популярностью, так что виги, желавшие сделать конгресс властью, по возможности похожею на английский парламент, не могли прямо обнаруживать своих мыслей в полной силе, но все-таки видно было, что они хотят усиливать центральную власть на счет прав отдельных штатов. При их осторожности и ловкости много понадобилось демократам времени на то, чтобы окончательно победить своих противников. Борьба эта кончилась всего лишь лет 15 тому назад: около 1845 года партия вигов совершенно пала, и исчезло всякое опасение за право каждого отдельного штата на полную независимость от центральной власти по всем его внутренним делам. Но когда кончился спор о политических формах, выступили на первый план вопросы гражданского быта, заслонявшиеся до этой поры политическими. Прежде северные люди говорили против невольничества, но они были или виги, или демократы, действовали вместе с вигами или демократами Юга и отвращение их к невольничеству оставалось частным, если угодно, литературным или религиозным чувством, еще не нмея общественного значения для Юга. Теперь, когда демократическая партия истощила свою политическую программу и уже не видела перед собою противников, она стала распадаться сама на два отдела по вопросу о гражданском устройстве. Мы видели, что оно имело на Севере демократический, на Юге аристократический характер. На Севере и на Юге явились люди, желавшие придать гражданскому быту Юга такой же порядок, какой был на Севере. Число их в обеих половинах Союза было сначала не велико. Но чрезвычайно опасным для Юга показалось направление их мыслей, потому что нападали они на такую черту южного устройства, которая была по своей сущности слишком неспособна выдерживать критику. Мы видели, что в хозяйственном быту аристократия Юга основывалась на невольничестве. Господствующий класс имел привычки, несовместные с ведением хозяйства на коммерческом основании: а получать доходы с своих земель не мог он никаким другим способом, кроме господского хозяйства по недостатку капиталистов, которым отдают в аренду свои земли английские землевладельцы. Отменить невольничество— значило бы для южных землевладельцев или изменить свой образ жизни, или увидеть себя в необходимости продавать земли. Но возможно ли опровергнуть противников невольничества? Южные аристократы могли только заставить их замолчать. В своих штатах они так и сделали, но через это вопрос принял новый оборот. В южных штатах были уничтожены основные права северо-американского гражданина — свобода убеждений, свобода высказывать их, безопасность от произвольных притеснений. Было запрещено писать и говорить против невольничества: люди, желавшие его отмены, были наказываемы и изгоняемы. Уничтожив своих противников на Юге, рабовладельцы восстановили против себя Север. Действительно, мало им было пользы господствовать на Юге, если на Севере оставалась свобода говорить против невольничества. Юг был принужден стремиться к стеснению свободы речи и на Севере. Эта претензия высказывалась постоянно и наконец была официально выражена в ‘сообщении’ (message) Буханана конгрессу 5 декабря прошедшего года. Президент говорил, что главная причина опасений Юга — то обстоятельство, что на Севере издаются газеты, печатаются книги, говорятся речи, порицающие невольничество, если Север не откажется от этого, то есть если на Севере не будет запрещено порицать невольничество, Юг не может примириться с Севером, по словам Буханана. В прошлом обозрении мы говорили, что северные штаты были принуждены к нарушению тех своих законов, которыми уничтожалось в них невольничество.
Словом сказать, демократическая партия, проводя до последних логических выводов принцип самоуправления, принцип независимости каждого округа в частных делах, забывала об одном условии, необходимом для осуществления этого принципа: разные части одного государства могут, независимо одна от другой, действовать в гармонии меж собой лишь тогда, когда гражданский быт всех частей существенно одинаков, разнообразие местных законов и распоряжений не будет нарушать государственного единства лишь тогда, если коренные гражданские законы одинаковы, если основные стремления местных властей имеют одинаковую цель. Иначе столкновения между разными частями могут лишь на время сглаживаться политическою необходимостью,— например, внешними опасностями от иноземных держав или борьбою из-за политических форм, но не замедлят обнаружиться в полной силе, когда эти посторонние задержки будут побеждены. Мы говорили, что так и случилось, лишь только борьба из-за политических форм была в Соединенных Штатах покончена победою демократической партии. Явилась необходимость привести в гармонию южные и северные гражданские отношения.
Общий ход цивилизации не оставляет никакого сомнения в том, которые из них изменятся: очевидно, что не северные учреждения станут одинаковы с нынешними южными, а напротив, уничтожится в южных штатах невольничество, с которым не согласны законы Севера и которое служит основанием южного гражданского устройства.
Это опасение, влагаемое в южных рабовладельцев общим характером прогресса во всех цивилизованных странах, усиливалось особенными отношениями северо-американского прогресса, предвещавшими с хронологическою точностью эпоху, когда Север займется преобразованием южных учреждений. По конституции Соединенных Штатов, число депутатов каждого штата в палате представителей определяется сообразно числу жителей, оказывающемуся при всеобщей переписи, которая производится через каждые десять лет,— первая такая перепись была сделана в 1790 году, по каждой следующей переписи оказывалось, что население в свободных штатах увеличивается быстрее, чем в невольнических, и после каждой новой переписи увеличивалась в палате представителей пропорция депутатов свободных штатов, уменьшалась пропорция депутатов невольнических штатов. В нынешней палате представителей, составленной по переписи 1850 года, невольнические штаты имеют 90 депутатов, а свободные 147. Конституция Соединенных Штатов предусматривает случай, что могут современем понадобиться изменения в ней, и определяет законный порядок, которым должны производиться такие изменения. Для этого нужно, чтобы в той и другой палате конгресса изменение было принято большинством двух третей. При нынешнем составе палаты представителей общее число депутатов — 237, две трети этого числа будут 158. Мы видим, что свободным штатам недоставало лишь 11 голосов для составления большинства в требуемые конституциею две трети. По соображению прибавки, доставлявшейся свободным штатам каждою переписью, оказывалось, что они /приобретут более 11 голосов по переписи 1860 года и будут иметь более двух третей всего числа голосов в палате представителей на основании этой переписи. Правда, что в сенате такая пропорция не могла составиться слишком скоро: в сенат каждый штат посылает по два сенатора. В последнее время считалось в Союзе 15 невольнических и 18 свободных штатов, из 66 сенаторов свободным штатам принадлежало 36 человек, эта цифра еще далека от того, чтобы составлять две трети голосов. Конечно, следовало ожидать возникновения новых свободных штатов, и, например, в начале нынешнего года признан новый штат Канзас с конституциею, не допускающею невольничества. Но все-таки еще очень далека эпоха, когда прибавится столько новых свободных штатов, чтобы сенаторы Севера составили целых две трети всего числа сенаторов. Повидимому, это должно было успокаивать Юг, но успокаивало мало. Будучи собранием, возникающим из выборов, сенат в Соединенных Штатах имеет гораздо больше силы, чем верхние палаты конституционных европейских государств, но все-таки он не имел бы нравственной силы долго устоять против требования палаты представителей, поддерживаемой громадным большинством нации. А главная опасность находилась и не в сенате и не в палате представителей. Читатель знает, что для выбора президента назначаются от каждого штата особенные избиратели, число которых равно числу депутатов и сенаторов, посылаемых штатом в конгресс. Например, штат Миссури по переписи 1850 года посылает в палату представителей 7 депутатов и, подобно прочим штатам, двух депутатов в конгресс, потому он назначает 9 человек избирателей в коллегию, избирающую президента. По переписи 1850 года число депутатов 237, а число сенаторов в прошлом году было 66, потому коллегия избирателей имеет 303 голоса. Из них 15 невольнических штатов имеют 120 голосов. Им надобно было приобрести только 32 голоса в свободных штатах, чтобы получить большинство. Но перепись 1860 года должна была доставить такой огромный перевес избирателей свободных штатов, что невольнические штаты уже не могли рассчитывать на привлечение к себе из них той слишком значительной части, какая была нужна для составления большинства. Потому невольничьи штаты должны были потерять надежду склонять президентские выборы в свою пользу, когда выборы станут происходить по переписи 1860 года. Поверка и обработка данных, доставляемых переписью, требует довольно долгого времени, и распределение голосов сообразно новому цензу должно было произойти в нынешнем или в следующем году. Президентские выборы 1860 года оказывались последними, на которых Юг может одержать победу. Выборы следующего срока (1864 года) непременно должны были обратиться против Юга. А достаточно было Союзу получить президента, неблагоприятствующего невольничеству, чтобы явилась надобность отменить это учреждение в некоторых штатах. В прошедший раз мы говорили, как ограничена власть президента, он собственно может только наблюдать за исполнением существующих союзных законов. Но и это уже опасно для невольничества в пограничных штатах. Охранение свободы мнений в них скоро привело бы к отменению невольничества в Миссури, Кентукки, Теннесси, Мериланде и Делаваре: оно поддерживается в этих штатах уже только насильственными действиями местных правительств против той части белого населения, которая враждебна ему и привлекла бы на свою сторону большинство при охранении свободы мнений союзною властью.
Потому очень давно, еще в 1851 или 1852 году, приверженцы невольничества решили подготовить отторжение Юга к 1860 году. Вот из ‘New York Times’ статья, излагающая ход этого дела:
‘В последние три месяца поразительные события так быстро следовали одно за другим, что у нас едва доставало времени записывать их. Мы были так заняты самыми явлениями, что не успевали изучать их происхождения. Наглое воровство, бесстыдная измена общественному доверию, предательства сановников, сдача фортов и военных запасов, обезоружение одной части Союза для вооружения другой, заговор в кабинете министров для низвержения правительства,— эти невероятные события шли так быстро, что мы только могли смотреть на них с немым удивлением.
Все эти факты, казавшиеся отрывочными и бессвязными, были, однако-же, гармоническими частями обдуманного плана, одурачившего нас, людей Севера, мирных и чуждых подозрения. Кто изучал это дело, тот знает, что в штатах Мехиканского залива уже много лет существует партия, твердо решившаяся оторваться от Союза, духу которого она враждебна. Последнею целью этой партии было образование обширного рабовладельческого государства, которое захватило бы острова Мехиканского залива и страны на южном берегу его. Было время, когда казалось, что план этот осуществится посредством Уокера. Неудача слабых экспедиций, посылавшихся под его начальством на Кубу и в Центральную Америку, только усилила чувство, из которого возникли эти попытки, и заставила подумать о приобретении средств к снаряжению сильнейших экспедиций. Потому заговорщики стали хлопотать, чтобы захватить в свои руки союзное правительство и принудить его содействовать их целям или по крайней мере обезоружить через него Север и вооружить Юг, чтобы доставить Югу средства для войны не только оборонительной, но и наступательной. Мы теперь знаем, что г. Буханан был выбран президентом на том условии, чтобы содействовать видам крайней южной партии. Три главные предводителя нынешних сецессионистов сделались его министрами: Кобб — министром финансов, Томпсон — внутренних дел, Флойд — военным министром. Все делалось по их плану: президент был гибким орудием в их руках. Но события показали, что власть скоро ускользнет из их рук (северные демократы вознегодовали на раболепство Буханана перед плантаторами и под предводительством Дугласа начали противиться чрезмерным притязаниям южных демократов, поняв наконец, что иначе демократическая партия исчезла бы в северных штатах). Дуглас стал неизбежным кандидатом демократической партии при выборе нового президента. Плантаторы решились отложиться от Союза. Главным действователем выбрали они Дэвиса (избранного теперь президентом южной конфедерации). Будучи президентом комитета военных дел в сенате, он пользовался большою властию над всеми военными распоряжениями. Исполняя его программу, военный министр Флойд начал пересылать с Севера на Юг оружие и военные запасы, выбирая для них такие места, где сецессионистам было бы легко захватить их. Чтобы снабдить южную конфедерацию деньгами, Флойд стал выдавать фальшивые квитанции, которые охотно покупались северными капиталистами, не подозревавшими в них подлога. Этим средством были приготовлены деньги для военной кассы южной конфедерации. Офицеры союзной армии были перемещаемы так, чтобы те из них, которые находились в связи с сецессионистами, командовали на всех пунктах, нужных для успеха заговора, и могли по данному сигналу отдать сецессионистам форты и магазины в южных штатах. Офицеры, считавшиеся верными Союзу, были удаляемы из южных штатов. В конце прошлой сессии конгресса Дэвис успел провести закон, запрещавший военному министру покупать оружие у мастеров и заводчиков, имевших привилегию (предлогом этого запрещения было то, что мастера, взявшие привилегию, продают свое патентованное оружие по цене слишком дорогой), цель тут состояла в том, чтобы правительство не имело в запасе усовершенствованных ружей, пушек и т. д. Министру финансов Коббу была назначена та роль, чтобы расстроить финансы, подорвать кредит правительства (и действительно, когда Кобб уехал из Вашингтона, бросив свою должность, он оставил кассу союзного правительства пустой, а кредит его в большом упадке), чтобы правительство не имело финансовых средств бороться с Югом. Обязанности министра внутренних дел Томпсона были очень многосложны: он должен был служить посредником между заговорщиками и людьми, которых вовлекали они в заговор, и подготовлять для сецессионистов возможность овладевать на Юге имуществом Союза. Все южные форты были приведены в такое состояние, чтобы заговорщики овладели ими без сопротивления. Президент помогал заговорщикам.
Сецессионистам удалось исполнить почти все, о чем они хлопотали. Выбор Линкольна послужил сигналом кризису. Сецессионисты захватили в южных штатах все важные форты, за исключением форта Монро з Виргинии, форта Смтера в Чарльстоне, форта Пикеиса во Флориде, и еще двух фортов. Все запасы оружия, посланного на Юг, также были захвачены ими. Флойд позаботился оставить эти арсеналы беззащитными. Таким образом, сецессионисты приобрели запас оружия для сформирования 30-тысячной армии. Все это оружие несколько месяцев тому назад находилось в северных арсеналах. Ценность союзного имущества, переданного заговорщиками в руки сецессионистов, простирается до 15 миллионов долларов.
Какую же цель имеет это воровство? Дать Югу средства,— во-первых, для обороны, если понадобится оборона, а потом для нападений,— не на Север, а на Мехику и Кубу. Как только освободится от опасности нападения с севера формирующаяся теперь южная армия, она будет двинута на Мехику. Юг считает необходимым завоевать для себя тропические земли, с этой целью он и отложился от Союза’.
Читатель знает, как удачно идет дело отторжения. В прошедший раз мы говорили о пяти штатах, отложившихся от Союза, по нынешним известиям, доходящим до 5 февраля, число их увеличилось еще двумя, и теперь уже семь штатов крайнего Юга: Южная Каролина, Георгия, Флорида, Алабама, Миссисипи, Луизиана и Техас отложились от Союза. Вот в каком положении находились дела по последнему из прочтенных нами писем нью-йоркского корреспондента ‘Times’a’:

‘Нью-Йорк, 5 февраля.

Распадение достигло теперь второй своей степени, воссоздания. Конвент депутатов отделившихся штатов собрался вчера в Монтгомери, чтобы составить Союз невольнических штатов на основании нынешней союзной конституции, с нужными для этих штатов переменами. О действиях этого конвента известно здесь ныне еще только то, что президентом своим выбрал он Кобба (который был влиятельнейшим министром в кабинете Буханана и сложил с себя должность министра лишь два месяца тому назад, чтобы стать одним из предводителей сецессионистского движения). Программа конвента следующая: новый Союз принимает конституцию прежнего Союза,, избирается временная исполнительная власть, формируется армия, главнокомандующим которой назначается Джефферсон Дэвис (Джефферсон Дэвис — представитель самых ожесточенных сецессионистов), на покрытие союзных расходов принимается система доходов прежнего союзного правительства, пока не будет устроена другая система доходов. Отправляются в Европу посланники, чтобы получить от европейских правительств признание нового государства, открывается в новый Союз доступ другим невольническим штатам. Таким образом, с нынешнего дня раздор принимает новые размеры. До сих пор союзное правительство великого государства имело против себя отдельные штаты, теперь уже только остатки прежнего Союза,— правда, остатки, сильные богатством, могуществом и историческими воспоминаниями, но потерпевшие нравственный удар от мятежа хлопчатобумажных штатов,— имеют против себя Союз этих штатов, превозносящихся неожиданным успехом и надеющихся, что к ним присоединятся все другие невольнические штаты. Отпавшие штаты не обнаруживают никаких признаков желания вернуться назад. Южная Каролина продолжает вооружаться.
Север пока бездействует. Во многих больших городах собираются митинги, выражающие приверженность к Союзу. Но это мало поможет, если конвент, заседающий ныне в Вашингтоне, не придумает какого-нибудь способа удержать пограничные невольнические штаты в союзе с Севером. Этот конвент состоит из депутатов пограничных невольнических штатов, граничащих с ними свободных штатов и почти нескольких северных штатов. Демократы Нью-Йоркского и других свободных штатов, граничащих с невольническими, возлагают большие надежды на этот конвент, но я не разделяю их надежд.
Канзас принят в Союз, как новый штат с конституциею, воспрещающею невольничество. Многие республиканцы готовы находить, что существенная сторона дела выиграна ими через это и что относительно остальных территорий можно им согласиться на компромисс. Принятие Канзаса в число штатов было первою мерою в проекте соглашения, которого держался Сыоард. Теперь Канзас принят, и члены республиканской партии в конгрессе смягчились. Сыоард, представитель будущего правительства, расположен в пользу компромисса. Он полагает, что спор о невольничестве практически разрешился принятием Канзаса в число штатов, что отвлеченная сторона этого спора должна быть принесена в жертву живому вопросу о сохранении Союза. Не может ли масса республиканской партии быть склонена к пожертвованию прежнею своею программою? До сих пор мне казалось, что не может. Но теперь приверженцы Союза твердо надеются на успех. Однакоже часть республиканской партии будет сильно противиться этому, она утверждает, что расторжение Союза неизбежно и что остается только определить, где будет линия границы. Предводители республиканской партии отвергают всякую мысль действовать против южных штатов насильственными мерами. Таким образом, каково бы ни было решение дела, можно надеяться, что мир будет сохранен, если сам Юг не принудит Север к войне нападением на те форты в южных штатах, которые еще заняты союзными войсками’.
Итак, дело, повидимому, кончено. Хлопчатобумажные штаты организовались в особенное государство. Предводители республиканской партии отказываются от мысли возвращать отложившуюся часть в Союз силою оружия. Северные противники невольничества, конечно, пристыжаются теперь северными демократами, бывшими союзниками плантаторов. Но тон газеты ‘New-York Herald’, главного органа плантаторской партии, противоречит такому ожиданию. До последнего времени ‘New-York Herald’ чрезвычайно храбрился, доказывал могущество Юга, бессилие северных республиканцев, порочил их/ на чем свет стоит, провозглашал, что они будут принуждены на коленях просить прощения у Юга. Посмотрите же, как теперь переменился тон этой газеты,— мы на удачу берем одну из статей последнего дошедшего до нас нумера:
‘С 20 декабря, со дня знаменитого объявления Южной Каролины, дело отторжения в хлопчатобумажных штатах, подобно неудержимому разливу, развивается, низвергая все препятствия. Менее чем в течение одного месяца были выбраны, сошлись и кончили свое дело конвенты Флориды, Миссисипи, Алабамы и Георгии, и каждый из этих штатов ныне, по мнению своего народа, стоит, подобно Южной Каролине, в положении независимой республики, избавившейся от всякой обязанности повиноваться общему правительству Соединенных Штатов. К 4 марта ожидают, что список этих независимых государств увеличится Луизианою, Техасом и Арканзасом, и есть на Юге несколько энтузиастов, верящих, что все южные штаты отделятся от Союза перед тем днем или очень скоро после того дня, когда республиканская партия получит власть в Вашингтоне.
Между тем местные власти пяти отделившихся хлопчатобумажных штатов приготовляются составить общий конвент в Атланте (в Георгии) или в Монтгомери (в Алабаме), чтобы устроить общее правительство южной конфедерации. А пограничные невольнические штаты и Северная Каролина, Теннесси и Арканзас, составляющие второй ряд южных штагов, осторожно ведут дело отторжения — или избегая всякого действия, или стараясь уравновешиваться так, чтобы могли потом перейти куда угодно: или к северным штатам, или к южным, смотря по тому, как пойдут дела в Вашингтоне. Но если мы вспомним, что в этом деле отторжения участвуют две партии,— партия положительного, окончательного, безусловного отделения от Севера и партия, думающая преобразовать союзное правительство с новыми гарантиями в охранение невольничества, то становится вероятно, что все пограничные невольнические штаты могут решиться выйти из Союза и вступить в южную конфедерацию с целью направить ее политику к воссозданию Союза.
Другими словами: если штаты Делавар, Мериланд, Виргиния, Кентукки, Миссури, Северная Каролина, Теннесси и Арканзас выйдут из Союза и присоединятся к южной конфедерации, то цель их в этом будет двоякая: с одной стороны — вытребовать от Севера удовлетворительные условия к возвращению в Союз, а с другой стороны — заставить хлопчатобумажные штаты возвратиться в Союз, если от враждебного невольничеству Севера будут получены удовлетворительные уступки в ограждении невольничеству. Мы полагаем, что при надлежащем испытании южная партия окончательного и безуступчивого отторжения от Севера окажется, по народной баллотировке, в решительном меньшинстве во всех южных штатах, кроме одной только Южной Кароличы. Мы думаем также, что если на Севере будет предложен на одобрение народа Криттендснов компромисс для сохранения союза и мира, то он будет одобрен во всех северных штатах, кроме, быть может, Массачусетса. В один день вся эта революционная комедия была Сы мирно развязана американским народом в пользу сохранения Союза, если бы какая-нибудь сделка вроде Криттенденова компромисса была предложена на народную баллотировку во всех штатах.
Ясно как день, что гели не будет со стороны конгресса какой-нибудь примирительной меры, то обязанность президента Линкольна ограничится только исполнением нынешних союзных законов, требующих собирания союзных доходов и возвращения захваченной местными властями некоторых южных штатов союзной собственности, как, например, портов, арсеналов и т. д. Если г. Линкольн будет продолжать дальновидную и благородную снисходительность г. Буханана, то он еще может отвратить войну. Но республиканские оракулы говорят об этом все в один голос,— голос этот — тот, что покорность законам будет вынуждена, от южных штатов во что бы то ни стало. Если в течение недолгого срока жизни, остающегося нынешнему конгрессу, не будет установлен какой-нибудь компромисс, то, быть может, последний день его и последний день кончающегося президенства будет также последним днем всех наших надежд на восстановление Союза и первым днем бедственной междоусобной войны. Что тогда?
Сила и ответственность принадлежат республиканской партии. Она может водворять мир, восстановить Союз. Обе палаты конгресса теперь в ее руках. Она должна только отказаться от двух-трех пустых абстрактностей — и благое дело будет совершено. Криттенденов компромисс откроет путь к миру и воссоединению, если будет предложен на народную баллотировку. Если же не будет какой-нибудь подобной меры для ободрения союзной партии в южных штатах, то партия эта будет подавлена сецессионистами, тяготеющими над нею даже и в пограничных невольнических штатах, и правительству нового конгресса и нового президента останется тогда лишь один выбор: или междоусобная война, бедственная для обеих сторон, или чрезвычайное заседание конгресса для признания независимой южной конфедерации’.
Что же это такое? — просьба к Линкольну и к его партии о том, чтобы они поступали великодушно, снисходительно. Значит, дела отторгнувшихся штатов не слишком хороши. Оно так и должно быть по тем объяснениям, которые представлены нами в прошедшем обозрении. Кто усомнится в том, пусть прочтет следующий отрывок из вашингтонской корреспонденции ‘New-York Herald’a’, этого Монитра сецессионистов:

‘Вашингтон, 20 января.

Письма из Чарльстона изображают положение дел там в мрачном свете. Рабовладельцы, платившие прежде по 3Л доллара налога с каждого своего невольника, теперь должны платить по 16 долларов. Таким образом, т. Экен (бывший губернатор Южной Каролины) должен был заплатить 50 тысяч долларов налога. Он объявил начальству, что не может заплатить, потому что у него нет денег. Ему на это отвечали, что он может продать своих негров, и действительно он продал часть их на уплату налога, а других почти всех перевез в Виргинию и сам уехал в Европу. Двум книгопродавцам было определено платить по 100 долларов налога. Они отказались платить. Им отвечали: книг у вас больше, чем на эту сумму.— Гораздо больше, отвечали они, собрали свой товар и уехали из Чарльстона на Север.
Явился проект — выкупить всех негров в штатах Делаваре, Мерилачде и Миссури и сделать эти штаты свободными: на это требуется 91 миллион долларов. Этот план возбуждает большое внимание, республиканцы считают его практичным, по принципу они не признают права собственности над человеком, но в этом случае готовы отступить от принципа. Многие из них говорят, что так же надобно сделать свободными штатами Арканзас, Техас и Луизиану. Многие из южных джентльменов одобряют этот план, разногласия между собою только в том, что сделать с освобожденными невольниками. Из северных людей многие говорят: пусть они остаются в прежних штатах, платите им за работу, и они привыкнут сами заботиться о своей судьбе. Другие, в том числе рабовладельцы обеих партий, и республиканской и демократической, говорят: переселим их в Центральную Америку. Это последнее предложение быстро приобретает популярность. Очень хорошо также принимается здесь предложение, сделанное на-днях г. Фуллертоном. Он хочет, чтобы союзное правительство выкупило невольников во всех пограничных штатах и перевезло их в Гаити или в Либерию. То или другое предложение скоро будет внесено и в сенат и в палату представителей’.
Часть этих фактов мы уже предсказывали в прошедшем обозрении: Юг совершенно зависит от Севера в торговом и денежном отношении, разрыв с Севером должен был тяжело отозваться в отделившихся штатах. Но проект о выкупе невольников в трех из пограничных штатов — новая черта дела. По рассказу видно, что больше хлопочут о нем демократы,— республиканцы выставляются только соглашающимися, да и то не все: некоторые из них отвергают проект, находя, что самое понятие выкупа противоречит их принципу. По сведениям, находящимся в прошлом! нашем обозрении, очевидно, что именно демократы, до сих пор отстаивавшие невольничество, должны теперь хлопотать о выкупе невольников в пограничных штатах. Мы знаем, что при расторжении Союза Север избавится от обязанности возвращать бежавших невольников и невольники из пограничных штатов убегут тогда в северные штаты.
Но интерес партии, господствующей в пограничных невольничьих штатах, еще сильнее требует хлопот о восстановлении единства между Югом и Севером. Многочисленны люди, старающиеся о том и на Севере. Даже в отделившихся штатах, как мы говорили прошлый раз, большинство населения с самого начала хотело сохранить Союз. Конвенты, благоприятные отторжению, составились только потому, что в выборах участвовало лишь меньшинство народа, терроризировавшее массу населения, которая и не являлась на выборы. По принципу американского устройства следовало предложить на утверждение всех граждан штата такую важную перемену, как декрет о расторжении Союза. На это не решился ни один конвент отторгнувшихся штатов, боясь, что большинство народных голосов будет за Союз. В пограничных штатах, конечно, еще незначительнее меньшинство, желающее отторжения и стремящееся теперь совершать его террористическими средствами. Девять десятых из числа граждан Мериланда, Виргинии, Кентукки, Теннесси и Миссури желают возвратить отторгнувшиеся штаты в Союз. В пограничных штатах это большинство еще не отваживается говорить, но чувствует, что скоро будет подавлено насильственными средствами, если не успеет остановить движение. Понятно поэтому, что из южных штатов является множество проектов примирения.
Не меньше их является и на Севере. Натуральны эти попытки со стороны северных демократов, партия которых держится лишь тем, что опирается на Юг, и быстро потеряла бы всякое значение по отделении Юга. Но хлопочут о применении также и многие из предводителей республиканской партии, господствующей на Севере. Эти люди руководятся уже исключительно патриотизмом, которому жертвуют выгодами своей партии. Они хотят предотвратить междоусобную войну, хотя очевидно, что в войне сила была бы на их стороне: мы видели в прошлый раз, что даже весь Юг и с пограничными невольническими штатами был бы ничтожен перед могуществом Севера, тем ничтожнее перед ними отделившиеся штаты, составляющие слабейшую половину Юга. Посмотрим же теперь на главные основания проектов примирения, предлагающихся с Юга и с Севера.
Проекты, представляемые людьми пограничных невольнических штатов и северными демократами, все подходят в главных своих основаниях к проекту, первоначально составленному сенатором Криттенденом, который сам родом из пограничного невольнического штата Кентукки. Вот основания Криттинденова проекта. По программе республиканской партии, невольничество не должно быть допускаемо в землях, только начинающих населяться, еще не сделавшихся штатами по малочисленности своего населения, управляемых агентами союзной власти и называющихся территориями. По программе плантаторских штатов, напротив, все территории должны быть открыты невольничеству. Криттенден предлагает разделить территории между Югом и Севером, приняв чертою разграничения линию 36о30′ северной широты: на север от этой линии невольничество в территориях не будет допускаемо, а на юг от нее будет охраняемо союзною властью. Черта 36о30′ предлагается потому, что она составляет южную границу свободного штата Канзаса, а далее на запад — границу между территориею Юга и территориею Новая Мехика. Это разграничение территорий, открытых и закрытых невольничеству, существовало прежде по так называемому миссурийскому компромиссу, полагавшему ту же самую линию границы 36о30′. Южные плантаторы отвергли миссурийский компромисс, думая захватить все территории. Теперь, как видим, пограничные невольнические штаты и северные демократы уже покидают большую половину своих претензий, отказываясь от территорий за миссурийскою чертою. Надобно сказать, что пространство на юг от нее в пять или шесть раз меньше пространства, от притязаний на которое отказывается проект Криттендена. В этом состоит практическая сущность компромисса. Другие его основания или имеют лишь отвлеченное значение, или касаются пунктов, относительно которых нет серьезного спора. Криттенден предлагает, чтобы конгресс формально признал, что не имеет власти отменять невольничество в существующих невольнических штатах,— ныне республиканцы еще и не думают отменять невольничество в том или другом штате властью конгресса, они еще слишком слабы для мыслей о такой решительной мере. Криттенден требует тут гарантию не для настоящего, а для будущего, довольно далекого, а законы для будущего настоящее может предписывать, какие хочет, с уверенностью, что будущее распорядится по-своему, не стесняясь ими. Более практической важности в требовании, чтобы конгресс не имел власти отменять невольничество в округе Колумбия, пока оно существует в штатах Виргинии и Мериланде. Читатель знает, что округ Колумбия — небольшое пространство земли, на котором построена столица Соединенных Штатов, город Вашингтон: вся величина Колумбии — только две квадратные мили, это просто город Вашингтон с подгородною местностью. Он находится под прямым управлением союзной власти и лежит на границе невольнических штатов Мериланда и Виргинии. Отменить в нем невольничество — значило бы сделать его готовым приютом для невольников, расположенных бежать из Мериланда и Виргинии. Криттенден требует также, чтобы конгресс отказался от власти запрещать продажу невольников из одного штата в другой. Запрещать это — значило бы принудить пограничные невольнические штаты скоро отказаться от невольничества, потому что им уже невыгодно держать невольников для собственных земледельческих работ, и они, по местному выражению, ‘воспитывают невольников на продажу’ в хлопчатобумажные штаты, республиканцы еще не надеются скоро провести через конгресс такое запрещение. Криттенден требует, чтобы в северных штатах были отменены местные законы, воспрещающие выдачу бежавших невольников, а союзный закон об их выдаче был изменен в таком смысле, что если народ северной местности, где скрылся невольник, не соглашается выдать его назад, то обязан заплатить цену этого освобождаемого невольника владельцу, от которого он бежал,— республиканцы были согласны на это с самого начала. Пересмотрим теперь черты компромисса, на который соглашается Сьюард, предводитель республиканской партии в конгрессе, будущий государственный министр или первый министр Линкольна. Он предлагает разделить территории линиею 36о30′ и немедленно образовать из южной части штат, с правом ввести в него невольничество, а из северной половины другой штат, с запрещением невольничества, каждый из этих штатов, имеющих слишком громадную величину, может впоследствии разделиться на несколько штатов, по мере того как будет населяться. Сьюард согласен, чтобы конгресс не касался вопроса о невольничестве в существующих невольнических штатах и чтобы местные северные законы против выдачи бежавших невольников были отменены с изменением союзного закона о выдаче бежавших невольников в том смысле, что если народ не выдает бежавшего невольника, то должен заплатить за него деньги.
Словом сказать, между проектами предводителя республиканской партии и проектами пограничных невольничьих штатов нет никакой разницы. Если в проекте Сьюарда опущены некоторые условия, встречаемые нами в проекте Криттендена, эти условия имеют лишь отвлеченное значение и дойти до примирения в них вовсе не трудно.
В чем же состоят препятствия к восстановлению Союза? Есть по одному важному препятствию и на Юге и на Севере.
В отторгнувшихся штатах господствует партия, желающая междоусобной войны: она рассчитывает, что население северных штатов не захочет серьезно вести такую войну и после нескольких ничтожных стычек согласится на отделение южных штатов от Союза, лишь бы прекратить кровопролитие. Эта партия состоит из авантюристов, которые надеются завести в южной конфедерации такой же порядок, какой существует в Мехике, то есть основать на Юге господство вооруженных шаек, которые будут грабить плантаторов и вообще всяких богатых людей. Цель, как видим, очень проста и практична. Чтобы возвратились отторгнувшиеся штаты в Союз, жители южных штатов (и главным образом сами плантаторы, страждущие больше всех от нынешних поборов, налагаемых авантюристами) должны свергнуть иго этих авантюристов,— дело, не совершенно легкое, как мы говорили в прошлом обозрении.
А на Севере препятствием служит начинающая пробуждаться гордость массы населения. Юг беден, слаб, не может долго держаться без денег, станет жертвою анархического деспотизма,— он скоро принужден будет искать милости у Севера,— почему же не подождать этой поры, к чему спешить уступками, когда скоро восстановился бы Союз без всяких уступок со стороны Севера? Эти мысли начинают распространяться в массе республиканской партии: они уже настолько сильны, что ее предводители, желающие немедленно кончить раздор хотя бы и с уступками, колеблются прямо говорить, на какие уступки Югу были бы они согласны. Сьюард высказывает свои мысли уже не в прямой форме проекта, а лишь мимоходом, как бы нехотя, в виде своих личных желаний, не имеющих претензии являться основанием практических мер со стороны республиканской партии. Другие предводители ее не решаются делать и того: они только молчат, а второстепенные люди республиканской партии уже прямо порицают Сьюарда за готовность к уступкам.
Но все-таки мы еще и теперь не отваживаемся предсказывать ту развязку дела, которая для большей части европейских газет кажется уже совершившимся фактом. Мы не отваживаемся надеяться, что действительно отпадет от Союза Юг, который, по-видимому, уже вышел из Союза: решения, принятые конвентами отторгнувшихся штатов и самые решения общего конвента их, собравшегося в Монтгомери,— все это пока еще только террористическая мистификация, слишком шаткая. Мы боимся, что она не удержится, что Юг слишком рано почувствует невыносимость своего положения, что на Севере патриотизм слишком рано возьмет верх над убеждениями, сострадание к Югу возьмет верх над чувством гордости, что будет заключен компромисс, при котором невольничество на Юге станет падать не так быстро, как стало бы падать в одном штате за другим штатом южной конфедерации при действительном расторжении Союза.
Переходя в Европу, мы не будем представлять своих соображений о важнейшем из развивающихся вопросов — австрийско-венгерском, мы приведем только выписки из газет.
В прошедшем обозрении мы остановились на том, что 16 января послан был в венгерские комитаты рескрипт, излагавший основные черты намерений австрийского правительства относительно Венгрии. Вот перевод главных мест этого документа:
‘С спокойствием и снисходительностью смотрели мы на первые опрометчивые шаги в ходе венгерской общественной жизни. Мы приписывали их взволнованному направлению времени, вспышке страстей, долго сдерживавшихся и отвыкших от общественной деятельности. Но теперь, когда некоторые комитаты при выборе комиссий принимают в них таких индивидуум ,я, которые, будучи непримиримыми противниками нашей монархии и наших владетельных прав и соединяясь с внешними врагами, нарушают спокойствие наших земель коварным заговором и дерзким возбуждением к мятежу, когда делается попытка воспользоваться различием мнений о будущем решении вопроса относительно налогов в том духе, чтобы произвести отказ от платежа налогов, чем ослабляются материальные средства государства, спутываются понятия народа и придается общественному положению такое направление, о котором сами его легкомысленные и лицемерные представители должны знать, что оно не может быть терпимо, теперь, когда необходимейшие переходные постановления к сохранению порядка в юридических отношениях частных лиц отстраняются с нетерпеливою торопливостию, когда некоторые комитаты, под предлогом охранения общественной тишины, восстановляют и вооружают национальную гвардию с обременением народа, а при определении содержаний комитатским чиновникам совершенно отстраняют надлежащее наблюдение наших начальств и, забывая свое назначение, не колеблются преступать границы своих законных прав и как независимые корпорации присваивать себе почти всю государственную силу,— теперь становится неизбежною обязанностью решительно воспротивиться этим преступным превышениям прав и не потерпеть, чтобы конституционною свободою пользовались по способу, ведущему через низвержение общественного порядка к революции.
Вера наших народов в искренность нашего намерения восстановить конституционный порядок поколебалась бы, если бы продолжали быть терпимы анархические стремления, развитие которых всегда погибелью бывает всякой законной свободы. Мы неизменно сохраняем наши решения 20 октября истекшего года и сумеем охранить для наших народов обещанное им конституционное развитие, а относительно нашего королевства Венгрии сдержать все, что было ему обещано. Но столь же тверда наша воля всею силою воспротивиться революции, в каком бы виде ни являлась она: явно ли, или скрываясь лицемерно в одежде законных форм, мы не сомневаемся, что найдем поддержку в истинном патриотизме всех лучших элементов: они не потерпят, чтобы на пути мирного соглашения постановлялись препятствия, вызываемые страстью или эгоизмом некоторых лиц. Сообщая эти наши намерения и предостережения к сведению всех комитатов нашего королевства Венгрии, мы твердо повелеваем:
1) Повсюду, где дерзнули избрать в члены комитатских комиссий живущих за границею мятежников и изменников, в сообществе с внешними врагами нашей империи и доселе еще продолжающих преступные козни против нас и государства, эти выборы объявляются недействительными и ничтожными.
2) Под страхом строгого наказания повелеваем, что все попытки, имеющие целью прямо или косвенно остановить сбор прямых податей и косвенных налогов или самовластно установить новые налоги, должны быть отменены, все таковые решения немедленно уничтожены и об исполнении этого повеления безотлагательно извещено королевское наместничество’.
(В третьем и четвертом предаются такому же уничтожению принятые комитатами меры к замене учрежденных венским правительством судилищ и введенных ими законов судилищами и законами, установленными в 1848 г.)
Предполагалось, что этот рескрипт успокоит Венгрию, потому в официальном органе австрийского правительства, Пешт-офенской немецкой газете (‘Pesth-Ofener Zeitung’), при его напечатании была помещена следующая статья:
‘С глубоким чувством радости обнародуя выше напечатанный высочайший манифест, мы твердо убеждены, что при прочтении его мгновенно исчезнет уже несколько недель тяжко лежавшее на груди всех друзей порядка обременение и радостно отдохнет вся страна, не исключая даже и тех, которые почли нужным принять деятельную роль в разрушении всех государственно-общественных связей, предпринимавшемся мнимо в духе конституционной деятельности, а ныне милостивейшим образом приглашаются к возвращению на прямой путь. Ныне ободряются города, повсюду заключающие в себе столь многие элементы порядка, для которых suprema lex (верховным законом) служит не закон 1848 г., в сущности никого не удовлетворяющий и в каждом слове своем носящий характер временного постановления, a salus publica (спасение государства), верховный правитель дает им в руку компас и указывает тем направление, которому впредь они должны следовать и которому доселе отчасти только потому не следовали, что опасная, почти неисцелимая болезнь Венгрии,— страх стать непопулярным в толпе,— на сей раз появилась с необычайною силою’.
Но эта надежда не оправдалась. Комитаты один за другим выразили свое несогласие с мыслями, какие рекомендовались для них. Приводим в пример ответ пештского комитата:
‘Когда ваше величество, устранив по праву и обязанности государя насильственные решения, вступили на путь конституционного правления и в исполнение этой возвышенной задачи сообщили нации ваши высочайшие решения от 20 октября прошедшего года, нация, как бы забывая еще продолжавшееся обременение 12-летнего насильственного господства и видя в вашем дипломе инициативу дальнейшего развития, с доверием встретила королевскую волю, в надежде и уверенности, что ваше величество уступите высказывающемуся требованию нации и построите на твердом основании законной конституции организм воздвигаемого государственного здания. Дуализм абсолютизма и конституционизма невыносим в государственном организме, и если разрушительные припадки этого дуализма будут возобновляться постоянно, то само государство разрушится ими. Сознанием этой неопровержимой истины руководилась комиссия пештского комитата до настоящей минуты во всех своих действиях, она и в своих решениях и в своих предложениях и даже на скользкой почве своих совещаний заботливо избегала раздражительных обвинений за прошлое, важный, но щекотливый вопрос о королевских правах и обязанностях оставляла она в молчании, она не хотела раскрывать гробы погибших, еще дымящиеся кровью, она подавляла в себе живо рвавшиеся наружу чувства о глубочайшем унижении нации чужеземным управлением, но с тем вместе комиссия по своему неотъемлемому праву открыто и откровенно, без всякой задней мысли, объявляла, просила и требовала, чтобы реорганизация была начата и ведена на основании законов и конституции, в противность народному праву подавленной, но не отмененной. Действуя таким образом, комиссия с спокойною совестью полагала, что открывает путь к мирному соглашению и успокоению и с тем вместе верно охраняет законную основу для государственной жизни нации. Диплом 20 октября намеревался отнять у законодательной власти нации право располагать налогами и набором войска, финансовой и кредитной частью, таможенным и торговыми делами, почтою, телеграфами и железными дорогами и хотел подчинить эти коренные основы конституционного устройства законодательному собранию, чуждому нации, находящемуся за границами нашего отечества, словом сказать — собранию, чуждому и неизвестному для нашей конституции, потому он нарушает наши основные законы, говорящие, что налоги определяются венгерским сеймом, нарушает те законы, которые дают нации право управлять своими делами самой, с исключением всякого иноземного влияния. В нынешнем милостивом рескрипте ваше величество благоволите объявлять, что намерены восстановить прежнюю конституцию Венгрии и с тем вместе оставаться при началах, выраженных дипломом 20 октября, потому нация видит себя в необходимости полагать, что ваше величество благоволите считать диплом 20 октября и выраженное в нем преобразование конституции за дело уже совершившееся, но нация расположена видеть в этом дипломе только королевское желание, предлагаемое на обсуждение сейму, потому что по венгерской конституции даже и пламеннейшие желания королей об изменении того или другого закона могут осуществляться только через согласие на них национального сейма. При таком положении дел неизбежно должна была наступить настоящая критическая эпоха, когда согласные с конституцией) и законами распоряжения комитатов Кажутся вашему величеству фантомами революции, облеченной видом законности, а для нации кажутся зародышами нарушения национальной самостоятельности и конституции действия правительства, быть может и благонамеренные, но не строго законные. Восстановленные вашим величеством комитатские власти могут существовать лишь как строго законные органы, и, не имея никаких законодательных прав, эти органы не могут принимать и исполнять никаких противоречащих нашим законам распоряжений, от кого бы они ни происходили, потому, что иначе комитатские власти не были бы законными, а явились бы органами произвола. Результат этого прискорбного положения — настоящий рескрипт вашего величества, порицания и строгости которого смягчатся или, лучше сказать, уничтожатся, если положение дел будет рассматриваться с законной точки зрения, на какой стоят комитатские власти’.
На четыре пункта порицания все комитаты отвечали одинаково: эмигрантов (Кошута и его помощников) они называли людьми, которые не были судимы по венгерским законам и потому сохраняют свои законные права по венгерским законам, охранению начальств, правил и налогов, установленных австрийцами, комитаты не могут содействовать, потому что не имеют законодательной власти, принадлежащей только венгерскому сейму, и должны лишь исполнять законы, а венгерские законы не признают этих начальств, правил и налогов.
По вопросу о венгерских эмигрантах, возникающему из рескрипта 16 января, вот небольшой отрывок из парижской корреспонденции ‘Times’a’:

‘Париж, 17 января.

Венгерские эмигранты объявляют, что не имеют никакого желания получить амнистию от императора Франца-Иосифа. Уже самым тем фактом, что восстановляются законы 1848 года — уничтожаются все приговоры, произнесенные против людей, сражавшихся с австрийским правительством. Венгры говорят, что возвратятся на родину по приглашению своего сейма, а не по милости правительства, по этой же причине и было на-днях отвергнуто пештским комитатом предложение Кубини о том, чтобы представлена была императору просьба о даровании амнистии эмигрантам. Отвергая предложение, комитат объяснил эту причину и выразил глубокое сочувствие всей нации к изгнанникам, которые среди печальнейших обстоятельств не отчаивались за свою родину и немало содействовали успеху настоящего движения к восстановлению ее свободы’.
Теперь приведем несколько отрывков из венской корреспонденции ‘Times’a’:

‘Вена, 14 января.

Есть признаки, что правительство готовится прибегнуть к вооруженной силе для восстановления своего господства над Венгриею. Трансильванская армия уже приведена в готовность к походу, а в Гросвардейне формируется так называемый обсервационный корпус. Имена лиц, избранных конгрегациею ноградского комитата в члены комитатской комиссии, дадут вам достаточное понятие о состоянии венгерских дел. В числе избранных находятся Кошут, Клапка, Владислав Телеки, Тюрр. Вчера мне объясняли, что венгерская нация решилась не избирать палатином никакого австрийского эрцгерцога, и когда я спросил, кого же выберет сейм палатином, мне отвечали, что много шансов имеет граф Владислав Телеки’ (помощник Кошута, недавно выданный саксонским правительством австрийскому и помилованный императором)’.

‘Вена, 30 января.

Носится слух, что гонтский комитат (который особенно резко отвечал на рескрипт) объявлен находящимся в осадном положении, но я убедился, что молва эта неосновательна. Вскоре по обнародовании рескрипта 16 января были несомненные признаки, что правительство готовится прибегнуть к крайним мерам, но после того мысли кабинета изменились: теперь он понимает, что употребление военной силы в Венгрии повело бы к междоусобной войне, которая может кончиться распадением империи. Чтобы по возможности уничтожить неприятное впечатление, произведенное за границею рескриптом 16 января, ‘Венская газета’ (официальный орган правительства) говорит, что решения, объявленные в императорском рескрипте, были приняты лишь для восстановления порядка в Венгрии и что император, созывая сейм, ясно доказал свое намерение итти законным путем. В статье, озаглавленной ‘Ожидания венгров’, ‘Пештский Ллойд’ говорит, что барон Вай, вероятно, жалеет о своем согласии на рескрипт 16 января, но что его соотечественники не сердятся на эту его уступку требованиям, потому что обнародование рескрипта, говорит ‘Пештский Ллойд’, ‘доставило нации случай прямо и свободно выразить свое мнение о дипломе 20 октября. Венгры, служащие ныне венскому правительству, вероятно, говорили императору, что нация будет довольна сделанными уступками. Но адресы, посланные в Вену комитатами гранским, бекешским, гонтским, зипсским, штульвенсейбургским, гмрским, барсским, шомодьским, зольским и веспримским, должны были разрушить всякое самообольщение. Другие комитаты последуют этому примеру (действительно, в последних числах января и в первых числах февраля все остальные комитаты, за исключением одного, прислали такие же адресы), а сейм будет верным их эхом. Венгерская нация требует от австрийского правительства безусловного признания законов 1848 г.’. Городское начальство Сегедина решило, что каждому ‘честному’ человеку дозволяется носить оружие, но австрийские начальства, вероятно, не признают законности такой меры. В Сегедине учредился комитет общественного блага, австрийский областной начальник потребовал, чтобы комитет был распущен. В ответ на это граждане Сегедина сказали, что в настоящее время не могут исполнить такого требования, а в будущее время объявят причины, по которым поступают теперь таким образом. Австрийские начальства всячески стараются склонить комитаты, чтобы они занялись приготовлениями к выборам на сейм, но комитаты не хотя г делать этого и, вероятно, не займутся, выборами, пока правительство не признает безусловно избирательный закон 1848 года’.

‘Вена, 6 февраля.

Несколько дней тому назад я писал вам, что правительство не хочет ‘без крайней надобности’ употреблять насильственных мер. В последние две-три недели венгерский вопрос возбуждал жаркие прения между государственным министром и бароном Ваем. Шмерлинг говорил венгерскому канцлеру, что правительство сумеет восстановить тишину и порядок в Венгрии, если не умеют поддерживать их местные власти. Барон Вай возражал против насильственных мер и был поддерживаем графом Рехбергом, находящимся, как говорят, совершенно под влиянием графа Сечена. Но государственный министр превозмог своих противников. Это было причиною тому, что барон Вай согласился подписать угрожающий рескрипт 16 января. После того образ действий Деака и Этвеша (предводителей умеренной мадьярской партии, всячески старающихся сдерживать движение) снова расположил правительство в пользу венгров, и вероятно, что оно сделает некоторые уступки, чтобы могла усилиться в Венгрии умеренно-либеральная партия, которая чрезвычайно желает сохранить соединение Венгрии с Австриею. Но если императорский кабинет останется при своей нынешней политике, то партия, желающая отторжения, совершенно восторжествует в Венгрии’.

‘Вена, 11 февраля.

Жители Вены не ожидают, что новая конституция будет слишком либеральна, но и они, вероятно, найдут, что не стоило терять бумагу для напе-чатания такой конституции. Представительное собрание будет расширенным государственным советом, разделенным на две палаты, одна из которых, верхняя, будет во всем повиноваться правительству. В уставе для государственного сейма не будет употреблено и слово ‘конституция’, а вместо слова ‘палата’, вероятно, будет употреблено слово ‘курия’ (термин, употреблявшийся в средневековых сеймах). Австрийское представительное собрание будет только тенью парламента, но Шмерлинг льстит себя надеждой, что венгры согласятся признать власть этого собрания во всех делах по установлению налогов. Я имел несколько разговоров с венграми умеренной партии, и все они говорят, что венгерская нация никогда не признает права установлять в Венгрии налоги за австрийским правительством или государственным советом. ‘Мы обязаны, говорят они, давать австрийскому правительству 30 милн. гульденов в год, и больше этого мы не станем платить, если больше этого не даст наш сейм’. Барон Вай находится в чрезвычайном унынии, как и следует ему быть: он знает, что скоро будут приняты очень сильные меры против его соотечественников’.

’12 февраля.

Здесь господствует некоторое уныние, потому что публика знает, что ни один из членов императорской фамилии не расположен к конституционной форме правления. Чувствуется, что Австрии предстоит смутное время, и мнение публики об этом предмете очень верно выражено в следующем отрывке, который беру я из нынешнего нумера здешней газеты ‘Ost-Deutshe Posl’:
‘Дела Австрии плохи. Финансы в страшном беспорядке, а конституция еще в зародыше, так что невозможно сказать, что из нее выйдет. Диплом 20 октября, вероятно составленный торопливо, породил затруднения, конца которых невозможно предвидеть. Народы, населяющие Австрию, подвергнутся тяжелым испытаниям. Их имущества и спокойствие находятся в опасности. Может произойти великий финансовый кризис, может возникнуть внешняя война и внутренняя война. Но мы убеждены, что империя не разрушится, если правительство в состоянии решиться на уступки, необходимые для блага нации. Доселе Австрия держалась насилием и штыками. Испробуем другую систему. Пусть народу будет предоставлена конституционная свобода, а штыки берегутся против внешних врагов. Дайте империи действительно либеральную конституцию, и внешние враги перестанут быть опасными для Австрии’.

‘Вена, 13 февраля.

Вчера барон Вай уехал отсюда в Пешт, чтобы иметь там конференцию с жупанами венгерских комитатов, получившими от него на-днях циркуляр, сущность которого такова.
‘Когда императорский рескрипт 16 января был послан в венгерские комитаты, я почтительно просил вас употребить ваши усилия,чтобы склонить управляемый вами комитат к повиновению приказаниям его величества, чтобы мое положение сделалось менее тяжело и чтобы возрастающие затруднения были устранены скорым созванием сейма. Прения, порожденные императорским рескриптом во многих комитатах, заставляют меня опасаться, что мои ожидания не исполнятся. Комитаты занимаются бесплодными прениями о законности или незаконности существующих временных учреждений и не хотя! признавать необходимости их на кратковременный переходный период. Необходимо нам сообразить последствия, к каким может вести такой образ действий, и потому осмеливаюсь просить вас приехать на свидание со мною в Пешт 14 числа нынешнего месяца, чтобы мы могли изустно обменяться мнениями по этому делу’.
Почти никто в Вене не ждет, чтобы барон Вай успел достичь цели в этих переговорах с жупанами’.
Действительно, собравшиеся в Пешт жупаны сказали барону Ваю, что комитаты действуют на законном основании и не имеют права действовать иначе.
Вот еще один документ. Венский министр финансов разослал к торговым палатам циркуляр, в котором просил у них советов относительно средств к улучшению вексельного или, что в Австрии почти то же, ассигнационного курса. Из всех частей империи торговые палаты отвечали в одном и том же духе, примером которого пусть послужит ответ, данный министру финансов пражскою торговою палатою:
‘Единственным решительным средством к восстановлению курса представляется нам скорое составление по возможности удовлетворительной для всех классов населения конституции и следующее затем немедленное созвание государственного представительного собрания, избранного прямым образом по либеральному избирательному закону. Вместе с тем должна стать коренным законом ответственность министров перед этим собранием, которое немедленно признает существующий государственный долг. Сообразная духу времени конституция, которой присягнет император, заключает в себе ручательство за прочный, независимый от смены лиц порядок в государственном хозяйстве и, создав доверие и довольство внутри империи, станет лучшею опорою ее внешнего могущества, потому что государство, столь обширное, как Австрия, в самом себе находит силу, охраняющую от опасностей целость его, когда поддерживается патриотизмом своего населения, готового на жертвы. Таково коренное условие, от которого зависит решение всего вопроса. Другие меры могут иметь силу лишь в той мере, в какой имеют они связь с этим условием, и лишь в этом предположении палата может рекомендовать к исполнению еще следующие меры: 1) уменьшение влияния правительства на национальный банк до той границы, какая полагается выгодою публики, 2) для погашения еще неуплаченного долга государства национальному банку заключение процентного займа с погашением его по вперед определенному плану в течение известного числа лет, заем этот должен быть утвержден представительным собранием государства. Ваше превосходительство благоволит употребить все ваше влияние для немедленного введения конституции для всего государства’.
Теперь конституция уже обнародована. Она в существенном сходна с основаниями, предначертанными в дипломе 20 октября. Палата представителей составляется из депутатов, избираемых провинциальными сеймами, министры не ответственны перед нею, об отмене прежних постановлений относительно газет не упоминается. Разница от оснований диплома 20 октября в сущности только одна: к палате, составляющейся из депутатов, назначаемых провинциальными сеймами, прибавляется другая палата, состоящая отчасти из высшей титулованной аристократии по фамильному праву, отчасти из лиц, жалуемых в члены этой (верхней) палаты по усмотрению императора. Как и сказано было в дипломе 20 октября, этому собранию подчиняется венгерский сейм наравне с другими провинциальными сеймами.
О делах остальных земель Западной Европы можно ограничиться на этот раз несколькими словами. Законодательный корпус, собранный в Париже в начале февраля, оправдывает уверенность, выраженную нами при издании декрета 24 ноября, что перемен в способе управления и законодательства не предполагалось произвести этим декретом. Дела Франции ведутся попрежнему. Изданная в половине февраля официальная брошюра ‘Франция, Рим и Италия’ показывает, что император французов глубоко огорчен недоверием папы к его советам и несогласием папы на его желания, но следует ли из этого, что император французов намерен лишить папу своего великодушного охранения, вывесть французский гарнизон из Рима? Об этом брошюра не говорит, конечно потому, что император французов намерен действовать сообразно с обстоятельствами.
Гаэта сдалась. Надобно ожидать, что после этого довольно быстро успокоятся те неаполитанские провинции, в которых еще продолжалась междоусобная война. Итальянский парламент провозгласил Виктора-Эммануэля королем Италии. Всего этого следовало ждать.

ПРЕДИСЛОВИЕ
К НЫНЕШНИМ АВСТРИЙСКИМ ДЕЛАМ

Внимание Европы сильно занято теперь австрийскими делами, потому человек неопытный и легкомысленный может предположить, что наши очерки, в которых будут рассказаны австрийские события последних тринадцати лет, не нуждались ни в каком другом поводе к своему появлению на свет. ‘Что такое делается теперь в Пеште, Вене, Праге, Загребе? — спрашивает каждый: — как возникло это запутанное положение? Откуда взялись эти Шмерлинги и Сечены? Чего они хотят? На что они могут согласиться? Почему ими недовольны ни Рехберг и Бенедек, ни венгры, ни австрийские немцы, ни австрийские славяне? Поставленные между разноречивыми стремлениями разных народностей и представителями прежней системы, на какую сторону склонятся люди, управляющие теперь судьбами Австрии? Чего кто хочет в Австрии и что в ней выйдет? Это любопытно узнать каждому, потому натурально явиться в журнале статье, объясняющей нынешнее положение Австрии ходом предшествовавших событий. Других поводов не нужно искать’.
Нет, о легкомысленный и неопытный читатель, нельзя довольствоваться такими поверхностными мыслями! Неужели ты думаешь, что мы унизились бы до служения суетному твоему любопытству? Положим, что в Австрии путаница,— но мало ли путаниц на свете? Обозри шар земной мысленным оком, ты увидишь много путаниц, еще менее тебе понятных. Читал ли ты, что в Мехике Хуарес или кто-то другой победил Мирамона? Согласись, что Мирамон и Хуарес еще загадочнее для тебя, чем Шмерлинг и барон Вай. Почему же мы пишем не о Мехике, а об Австрии? Тут, очевидно, есть другая причина, кроме желания разъяснить темные для тебя отношения. Читатель может отвечать: ‘но Мехикою не интересуется никто, Австриею заняты все’. Положим, так: но почему не заняты? Вот в это и надобно вникнуть: исследуй причины своего любопытства, посмотри в корень, по правилу Кузьмы Пруткова.
Итак, почему публику интересует австрийская путаница? Иной скажет: по географическому соседству. Нет, этого мало. Граничит с Россией Персия, граничит Бухара, и драматических эпизодов в этих землях происходит уж наверное не меньше, чем в Австрии, почему же мы не интересуемся ими? Теперь причина обнаруживается уже довольно ясно. То — страны, слишком, низко стоящие на пути цивилизации, недостойные особенного внимания истории, не завлекательные для просвещенной мысли,— Австрия не то, это страна, довольно высоко поднявшаяся в цивилизации, потому дела ее и любопытны.
Так. Но чем же измеряются успехи цивилизации? Развитием науки, искусств, литературы, поэзии. Назовите же мне хоть одного австрийского философа или историка, живописца или романиста, поэта или скульптора. Ни о каком австрийском имени ни по какому из этих сортов никто никогда не слыхивал, никто не может назвать ни одного,—
Молчанье на вызов ответ.
Так оно и было до последнего времени, потому и мы до последнего времени молчали об Австрии: она не представляла доказательств, что достигла высокой цивилизации.
Но неужели то же и теперь? Припомните, не имеет ли Австрия теперь знаменитого человека по одному из высших направлений цивилизации? Нет ли австрийского имени, которое было бы драгоценно каждому из нас? Нет ли австрийца, которому был бы каждый из нас обязан признательностью за возбуждение многих высоких идей, за доставление многих минут возвышенного наслаждения? Подумайте…
А на каком же языке, позвольте вас спросить, писал свои благоуханные произведения Яков Хам1? Какой он нации поэт, позвольте вас спросить? — ‘На австрийском? Австрийский!’ — гремит дружный ответ всех читателей, и на глазах у каждого является слеза умиления.
Вот то-то же, недогадливые люди. Появление Якова Хама возвеличило Австрию, показало в ней страну великую, достойную изучения, и вот мы изучаем ее.

I

До 1815 года Австрия существовала в свете очень благополучно и очень тихо, кроме одних тех случаев, когда приходила ей охота воевать с кем-нибудь: тут поднимался по необходимости гром и треск, австрийцев обыкновенно били: сначала Фридрих Великий, потом французские республиканские генералы, потом Наполеон, побив их достаточное количество раз, победитель отрезывал себе какую-нибудь часть прежних австрийских владений, если эта отрезанная часть не возвращалась потом Австрии, начинала она сливаться с другим государством и сама не жалела о том, да и Австрия не жалела о том,, так было с Силезией. Если же потерянные земли возвращались, как, например, провинции, отнятые у Австрии Наполеоном, тоже не происходило ничего особенного: возвращавшиеся провинции думали: ‘вот и прекрасно!’, другие австрийские провинции тоже думали: ‘вот и прекрасно!’ А внутренняя австрийская жизнь при всех этих разгромах и безвозвратных потерях и при возвращении других потерь шла себе очень ладно.
Не были исключениями из этого ни Милан с Венециею, ни Венгрия. Венгры были очень привержены к Австрии, не поддались во время наполеоновских войн никаким уловкам Наполеона, рекомендовавшего им отделиться от Австрии при его помощи, и сражались против него за Австрию с полным усердием, из всех своих сил. А миланцы оказались еще усерднее: они сами низвергли прежнее свое правительство, зависевшее от Французской империи, и сами отдались австрийцам в 1814 году,— поступили точь-в-точь по Нестору, будто начитались несторового поклонника Шлцера2: ‘приидите княжить и володеть нами’. Венецианцы также приняли австрийских главнокомандующих и губернаторов вместо французских с удовольствием. Теперь оно кажется невероятно, а тогда в самом деле ломбардо-венецианцы имели такие чувства, и, что еще невероятнее для нынешнего мнения, надобно сказать, что северо-восточная Италия не проиграла, а выиграла на первое время перед остальною Италиею тем, что стала под господство австрийцев. Да и не на первое время только, а вплоть до самого 1848 года остальные итальянцы могли во многом завидовать положению своих северных соотчичей под австрийской властью. Нечего рассказывать, какой порядок был до прошлого года в Неаполе,— этот порядок существовал в Неаполе с самого 1814 года. В Папской области хозяйничанье было точно такое же с той же самой поры. Ничем не отличался от Неаполя с Папской областью и Пьемонт до самых последних месяцев 1847 года: в нем так же безгранично владычествовала клерикальная партия, доводившая до крайности систему Меттерниха, которого следует назвать либеральным по сравнению с пьемонтскими его учениками. В этом отзыве нет ничего преувеличенного: сами итальянцы свидетельствуют, что до 1848 года Ломбардо-Венецианское королевство управлялось гораздо лучше остальной Италии: оно имело, по крайней мере, не очень дурное судопроизводство по обыкновенным гражданским и уголовным делам, не относившимся к политике, оно имело довольно исправную полицию в хорошем смысле слова — в том смысле, что воры не могли вламываться безнаказанно в дома, грабить людей по улицам и по большим дорогам, самые дороги содержались в исправности и улучшались, строились даже железные дороги, одна мысль о которых считалась преступной в остальной Италии. Словом сказать, Ломбардо-Венецианское королевство пользовалось таким же сносным полицейским и судебным управлением, как Саксония или Бавария. Ничего подобного в остальной Италии не было: там господствовала полнейшая безурядица, самая произвольная, самая безнадежная. В Пьемонте, в Парме, в Мо-дене, Романье, Умбрии, Неаполе, Сицилии нельзя было получить управы ни на какого уличного мошенника, добиться правильного решения ни по какому гражданскому иску: полиция находилась на откупу у воров и бандитов, судебная власть решала все процессы по взяткам или связям. Мы все это говорим к тому, что масса итальянского населения, еще не думавшая ни о национальном единстве, ни о каких политических вопросах, завидовала ломбардо-венецианцам: земледельцы, купцы остальной Италии находили, что ломбардо-венецианцы лучше обеспечены в своей собственности, имеют гораздо больше простора по своим хозяйственным и денежным делам, чем они, поселяне, когда случалось им слышать или думать о чем-нибудь, происходящем за границею их прихода, находили то же самое, но слишком редко, слишком немногие из поселян и думали о чем-нибудь таком. Сельское население до последнего времени жило по всей Италии в таком патриархальном застое, что не только в каких-нибудь 1830-х годах, но в 1848 году или вовсе оставалось чуждо всякого отношения к событиям, или расположено было поддерживать прежний порядок. Даже в Ломбардо-Венецианском королевстве большинство поселян в 1848 году было очень довольно восстановлением австрийской власти.
А если так было в Ломбардо-Венецианском королевстве, если там в течение долгих лет после 1814 года господствовала скорее готовность к довольству судьбою, отдавшею эти земли под австрийскую власть, чем расположение к какой-нибудь оппозиции правительству, если и в Венгрии владычествовала совершенная преданность габсбургскому дому, то об остальных австрийских землях нечего и говорить. Чтобы видеть, как смирны, послушны, даже расположены к обскурантизму были мысли в провинциях Австрии, принадлежащих к немецкому Союзу, мы обратим внимание на столицу, ведь столица всегда бывает самым прогрессивным городом, а в столице обратим внимание на молодежь, которая уже всегда бывает самой прогрессивною частью населения, и притом на университетскую молодежь, самую передовую часть молодежи. Мы увидим, что одним из первых проявлений переворота был адрес, поданный студентами императору. Мы увидим, что для поднесения этой просьбы императору выбран был профессор Ги, пользовавшийся огромнейшей популярностью между студентами. Он после 1848 года во все продолжение сильнейшей реакции занимал важное место по управлению, написал множество законов, имел сильное влияние на дела, совершенно в таком духе, какой тогда требовался, и для этого не было ему надобности изменять свои прежние убеждения.
Словом сказать, когда основалась нынешняя Австрийская империя с 1813 и 1814 гг., никаких оппозиционных расположений не существовало в составивших ее народах, и было бы чрезвычайно легко управлять ими так, чтобы они бог знает сколько времени оставались,— не говорим покорны, потому что о непокорности никто и не думал,— нет, а всею душой привержены к австрийскому правительству. Закваска этой приверженности была так сильна, так живуча, что очень долго не могла быть искоренена не только в массах,— в массах она оставалась даже и в 1848 году в самой Ломбардии,— а даже в прогрессивнейших слоях венгерского общества, не говоря уже о славянах и немцах. Какими же силами произведена была поразительная перемена в расположении умов, обнаружившаяся событиями 1848 года? Почему образованные сословия потребовали перемены, прибегли к насильственным средствам для ее получения, а расположенная к правительству масса покинула его без помощи?
Многие тут говорят о развитии мадьярского патриотизма, о панславизме, об итальянском стремлении к единству, приписывая дело неудержимому пробуждению национальностей, которые будто бы почувствовали невозможность ужиться мирным образом в одном государстве. Спора нет, перед 1848 годом уже существовало в чехах сильное нерасположение к немцам и даже намерение ввести в Австрии федеративную систему, а венгры и ломбардо-венецианцы даже воевали тогда против австрийцев, но чтобы решить, должны ли эти национальные чувства считаться причиной переворота, надобно точнее определить, во-первых, какое направление имели они даже и в 1848 году у чехов и венгров, а во-вторых, каким образом развились они до политического значения и у них, и у австрийских итальянцев.
Мы нимало не желаем уменьшать значения, принадлежащего национальностям, но от национального чувства до стремления к полной государственной отдельности от других племен и к государственному единству с другими частями своего племени еще очень далеко. Конечно, такое стремление является логическим выводом из национального чувства, и в сознании некоторых народов такой вывод уже сделан, но не дадим себе забывать о бесчисленном множестве фактов из-за громких событий, которыми проявился он в некоторых странах, например, в последние два года в Италии. Не будем говорить о таких государствах, как Португалия и Голландия. Мы видим, что голландцы, одно из нижненемецких племен, не имеют никакого желания присоединяться к немецкой империи, которую хотят устроить себе другие немцы, а португальцы, отличающиеся по языку от жителей Мадрида не больше, чем андалузцы, и меньше, чем арагонцы, до сих пор не обнаруживают стремления слиться в одно государство с остальными испанцами. Скажут, что Испания не имеет достаточного блеска, что немецкого единства еще нет в близкой перспективе, что нерасположенность голландцев и португальцев стремиться к национальному идеалу происходит только от рассудительного расчета, запрещающего жертвовать верным для неверного. Возьмем другой факт, относящийся к народности, самой блистательной по своему политическому единству, проникнутой самым укорененным и пылким энтузиазмом к нему. Савойцы не имели ровно никакого расположения перейти к французскому государству от итальянского Пьемонта. Французская часть Швейцарии решительно враждебна проектам о ее присоединении к Франции. Да и в итальянском племени есть такой же пример. Итальянская часть Швейцарии не имеет ни малейшего расположения присоединиться к Итальянскому королевству, и самому Маццини, вероятно, не приходила никогда мысль о таком присоединении. Этих примеров достаточно, чтобы сделать такое заключение: еще и в нынешнее время, в 1860-тых годах, национальные идеи сами по себе не имеют такой силы, чтобы заставлять часть племени стремиться к соединению в одно государство с другими частями того же племени и к разрушению государства, в котором она соединена с другими племенами. Просим не придавать нашим словам теоретического смысла, не считать их выражением нашего идеала: точно так же должны бы мы были сказать, например, что еще не все народы проникнуты стремлением к цивилизации или к справедливым общественным учреждениям. Мы только свидетельствуем о существовании факта, только характеризуем нынешнюю ступень человеческого развития. Если, например, мы читаем о каком-нибудь перевороте в Персии или Кабуле, мы никак не можем, к сожалению, поверить писателю, который вздумал бы объяснять его стремлением местных племен к просвещению, недовольством их на господствующий в тех землях обскурантизм,— те народы еще не дошли до такой охоты Просвещаться, чтобы могли возникать из нее политические события. Точно так же мы говорим, что еще и до сих пор в Европе национальность сама по себе недостаточна для произведения перемен в распределении границ. Еще и теперь необходимо присутствие других более сильных причин, чтобы могло произойти что-нибудь важное. Если, например, Молдавия и Валахия очень сильно пожелали соединиться в одно государство, тут действовало очень простое обстоятельство чисто материального, если хотите, даже хозяйственного характера: жители Валахии подвергались грабительству турок, жители Молдавии также, каждая область в отдельности не чувствовала у себя силы помешать туркам грабить ее,— вот они и вздумали соединиться, в надежде, что, соединившись, будут иметь силу успешнее защищаться от грабежа. Национальность была тут лишь облегчающим обстоятельством, а не коренной причиной соединения.
Опять просим не придавать нашим словам преувеличенного значения. Мы вовсе не говорим, что национальное чувство не составляет теперь факта уж очень важного, не служит очень сильным пособием к происхождению ‘известных событий,— служит, без всякого сомнения. Но мы видим, что и теперь еще нужны для произведения событий другие причины, кроме этой, что без других причин национальное чувство еще не возбуждает стремления к государственному единству. Мы все это говорим только к тому, чтобы привести в надлежащие границы господствующее преувеличенное мнение, будто бы главная причина нынешних австрийских событий — разноплеменность австрийского населения, будто бы и десятки лет тому назад, как теперь, нужны были бог знает какие усилия, чтобы удержать Австрийскую империю от распадения, которым будто бы грозила ей собственно разноплеменность ее провинций. Дело и теперь не совсем таково, как мы увидим, а лет 40 тому назад было решительно не таково.
Из австрийских славян самый сильный оттенок враждебности к нынешнему устройству Австрии имеет национальное чувство у чехов. Известно, что они всегда и были предводителями австрийских славян в политической тактике. Что же? До сих пор огромное большинство прогрессивной партии у чехов считает делом необходимости иметь Вену столицей Австрийской империи,— не говорим уже о том, что оно считает необходимостью сохранить самую Австрийскую империю. В 1848 году это чувство было еще сильнее: чешские депутаты в решительную минуту спасли австрийское правительство на венском сейме. А венгры? Читатель помнит письмо Семере о том, что венграм необходимо поддерживать единство Австрийской империи, что ее разрушение было бы для них гибельно. Увлеченный этой мыслью, Семере говорил даже, что венгры должны принять диплом 20 октября и примириться с венским правительством на его основании. Этот Семере был министром при Кошуте в 1848 году. Сам Кошут еще весной 1848 года не хотел отделяться от Австрии, и знаменитая речь его 3 марта (1848 г.), о которой мы еще будем говорить, заключает в себе выражения искренней преданности австрийскому императору.
Таким образом, даже в начале 1848 года национальное чувство самых радикальных людей между австрийскими славянами и венграми еще не представляло ничего враждебного сохранению Австрийской империи. Другое дело — ломбардо-венецианцы, они тогда уже действительно хотели отторгнуться от Австрии: каким же образом дошло национальное чувство у них до желания отторгнуться от Австрии, а у чехов и венгров, не дошедши до этого, все-таки получило сильный политический вес, когда за тридцать, даже за двадцать лет перед тем оно не имело ровно никакого политического значения?
Дело объясняется очень просто. Есть очень верный способ увидеть чорта: надобно только чувствовать себя достойным попасться в лапы к нему, всматриваться в каждый уголок, не лезет ли он оттуда, и в этой трусости прибегнуть к заклинаниям против него, чтобы он не смел явиться,— он не замедлит притти. С самого 1814 года австрийские правители решили, что следует им бояться злоумышлении против Австрийской империи и у славян, и у венгров, и у итальянцев, которые тогда и в голове своей не имели не только злоумышлении, но и ровно никаких общественных или политических мыслей, что следует также опасаться успехов просвещения у австрийских немцев, не имевших ни капли охоты делать успехи в просвещении. На этих двух соображениях была построена вся внутренняя политика австрийского правительства. Без всякой надобности она стала преследовать просвещение и стеснять все провинции во всем, ну, разумеется, человек — не камень, как бы ни был он бесчувствен, не может он не почувствовать, наконец, стеснения, когда теснят его, вот и явилось неудовольствие против австрийского правительства во всех провинциях. Где население говорило тем же немецким языком, как и правительство, там стали говорить, что стеснительна система, что надобно переменить систему. Но уж это в некотором роде тонкость — разбирать системы и принципы. За такое многотрудное дело берутся люди лишь при отсутствии внешних примет,— например, гораздо легче различить, разнится ли от вас человек цветом волос или покроем одежды, языком или исповеданьем, чем заметить, в чем разница между его и вашим характером, вашим и его образом мыслей. Пойдите вы разбирайте, какой темперамент у человека, а блеск черных глаз у черноволосого виден каждому, вот и решено, что черноволосые люди одарены особенно пылкими страстями. Подобным образом было и в австрийских провинциях, населенных не-немцами: акты стеснительной системы писались на немецком языке,— чего же больше? Значит — стеснительно господство немцев, значит — надобно избавиться от немцев,— и чехи начали толковать о народности, начали толковать о народности венгры, начали говорить ломбардо-венецианцы, что они не хотят быть австрийцами, потому что австрийцы — немцы, а они — итальянцы. А немцы эти были между прочим таковы: по титулу после Меттерниха первым сановником в Вене был Коловрат, исполнителем и прожектром всех стеснительных мер и преследований, настоящим правителем империи по внутренним делам был Седльницкий, усмирял Италию в 1848 году Радецкий, помощниками Меттерниха и Седльницкого были Монтекукколи и Коллоредо, Венгрия управлялась по советам венгерца Аппони, теперь знамениты венгерцы Бенедек и Гиулай, или по венгерскому выговору Джулой,— словом сказать, если разобрать поближе, то из людей, имевших главное участие в управлении с 1814 до 1848 года, едва ли не один Меттерних оказывается немцем, остальные правители были люди славянской, мадьярской и итальянской народностей. Какая же это немецкая система и с какой стати немцы должны отвечать за Седльницкого, Радецкого, Гиулая и Коллоредо?
Впрочем, мы опять не говорим, что вражды национальностей не было в последнее время перед 1848 годом. Как ей не быть! Была очень сильная. Мы только говорим, что появилась она по обыкновенному порядку почти всех исторических явлений — по недоразумению, по несообразительности. Существуют две массы людей — положим, две нации, которым нет ровно никакой надобности враждовать между собою. Но если одной из них что-нибудь тяжело, она тотчас начинает думать, не виновата ли в том другая, в другом недостатки находить легче, чем в себе, потому и оказывается навсегда, что не мы виноваты в своих бедах, а другие, что нам надобно не исправляться самим для избавления себя от беды, а поссориться с кем-нибудь. Таким образом, две нации, из которых каждая виновата в своих бедах и не виновата в бедах другой нации, начинают сваливать друг на друга вину в своих бедах,— и вот уже является вражда, а при вражде уже необходимо становится бояться друг друга, теснить друг друга, помогать врагу мнимого своего недруга, который отплачивает тем же самым.
‘Однакоже, как ни говорите, а душой австрийской системы был Меттерних — немец, его разноплеменные помощники были только исполнителями его воли. Ужасный человек был этот Меттерних, но зато и великого ума был человек. Как же вы говорите, что не нужна, неосновательна была система, которой он держался? Неужели этот великий государственный человек не понимал потребностей своего положения?’ Как вам на это отвечать? Лучше всего, вероятно, будет отвечать по правде. Господствующее мнение о Меттернихе совершенно ошибочно. Начать с того, что он вовсе не был ни человек бесчувственный, ни обскурант, как его обыкновенно понимают, напротив, он имел характер мягкий, был расположен к добродушию, снисходительности, состраданию. Он только принужден был, как принужден бывает всякий рассудительный человек, сдерживать доброту своего сердца в случаях крайней необходимости. Что же касается до обскурантизма, то Меттерних очень недолюбливал его, если была у него душевная наклонность к какому-нибудь образу мыслей, то уж, конечно, к либеральному, он ни мало не таил, что желал бы сделать Австрию конституционным государством,— к своему сожалению он видел только, что это невозможно, наверное, он не уступал просвещенностью своего образа мыслей ни Токвилю3, столь знаменитому у нас, ни Гизо4, еще более знаменитому, и без всякого сравнения был в душе либеральнее Тьера5. Но, опровергая одну сторону ошибочного мнения о нем, будто бесчувственном обскуранте, мы должны, к сожалению, прибавить, что столь же ошибочно считать его человеком обширного ума. Чего он хотел? Конечно, того, чтобы Австрия имела влиятельный голос между великими европейскими державами,— возвышать дипломатическое значение своего государства — ель всякого дипломата. Никогда Австрия не была так ничтожна в дипломатическом отношении, как при Меттернихе. Припомните европейскую историю тех времен. Очень важные роли играют в ней Англия, Россия, Франция. Австрия вечно является второстепенною спутницею той или другой из этих держав. Самостоятельного голоса она не имеет ни по какому общему европейскому вопросу. В самой Германии русское влияние господствовало над австрийским. Кто хочет убедиться в дипломатической слабости Меттерниха, должен только просмотреть историю переговоров о немецком таможенном союзе. Все второстепенные немецкие государства всегда желали опираться на Австрию против Пруссии. Пруссия успела принудить всех их подчиниться ее господству в торговых делах, вступить в таможенный союз, которым распоряжается она6. Чего, чего не старался сделать против этого Меттерних,— но ничего не сумел сделать. Он мешал возникновению таможенного союза. Союз возник и постепенно расширялся. Меттерних хотел заключить такой же союз с южными и средними немецкими государствами, пока Пруссия привлекала в свой союз северные,— не удалось ему и это. Государства, расположенные к Австрии, составили, наконец, свой особенный союз, видя, что с Меттернихом ничего не сделают, надобно было по крайней мере поддержать этот союз, противный прусскому,— Меттерних и того не сумел сделать. История этих жалких, неловких, вялых попыток его — самая комическая история. Не показывают в нем большого искусства и дела его со Швейцарией. Швейцария постоянно расположена была искать опору себе в Австрии, опасаясь быть снова поглощена Францией. Меттерних постоянно отталкивал от себя эту союзницу ссорами из-за неважных для него причин. Столь же очевидно бессилие Меттерниха и во внутренней политике. Напрасно думают, что он был врагом нововведений,— он постоянно занимался проектами разных преобразований и улучшений, только ни одного не успел сделать в 34 года своего управления: он поднимал вопрос, начинал совещания о нем, дело тянулось, потом встречалась какая-нибудь помеха, оно бросалось, потом опять возобновлялось. Сколько хлопот, например, было у Меттерниха с австрийским тарифом! И все-таки ничего не вышло из всех его хлопот.
Меттерних принадлежал к числу таких же людей, как Талейран: они умеют чрезвычайно ловко вести разговор или переписку о какой угодно теме, но сами придумать никакой темы не могут. Талейран при Наполеоне совершал чудеса дипломатического искусства, потому что Наполеон говорил ему: ‘На это дело надобно смотреть вот как, я хочу, чтобы вы сказали или написали вот что и вот что, а вы придумайте, как бы сказать или написать это поизящнее’. Без Наполеона Талейран оказался идеалом ничтожества. Меттерних, подобно ему, был создан служить секретарем, делопроизводителем, докладчиком,— словом сказать, служить превосходною правой рукой для кого-нибудь. На его беду пришлось ему не облекать в прекрасную форму чужие мысли, не хлопотать самым ловким образом об исполнении чужих планов, а придумывать планы самому,— это было уже не по его силам. Мы беспрестанно видим людей, которые кажутся чрезвычайно умны, пока добиваются первого места в каком-нибудь деле, и оказываются очень плохи, когда займут первое место. В этих людях энергия характера вся поглощена изворотливостью на счет твердости, сила ума вся направлена на мелочи, в которых они — величайшие мастера и которыми они занимаются так мастерски, что уже никак не могут сообразить ничего существенного. Умны ли они? Бог знает как сказать: вероятно, очень умны, потому что с первого же раза производят на всех впечатление очень умных людей, которое и продолжается до той поры, когда случится вам иметь с ними важное дело. Знаменит в этом роде по военной части Макк, который всех поражал необыкновенным умом, пока не поручили ему командовать армией7. Не столь знаменит Вейротер, так отлично устроивший Аустерлицкое сражение8, но этот Вейротер замечателен тем, что, будучи в чине полковника, показался гениален даже самому Суворову, очень проницательному человеку и притом не любившему хвалить австрийцев.
Мы замечаем однако, что, опровергая господствующий ошибочный взгляд на Меттерниха, мы сами допустили в наши слова одну, едва ли не самую важную ошибку из этого неосновательного взгляда. Мы говорили, что Меттерних, будучи способен исполнять лишь должность секретаря или делопроизводителя, не имел дарований, нужных главному распорядителю. Но дело в том, что напрасно и думают, будто он был главным правителем Австрийской империи, будто он мог следовать своей системе, действовать самостоятельно. Вовсе нет, его власть была очень обширна или, пожалуй, безгранична, но лишь на том условии имел он ее, чтобы поддерживать известную систему, не им составленную. Он был действительно только тем, к чему имел полную способность — был исполнителем чужих мыслей. Первые 20 лет своего всемогущества (до 1835 г.) он управлял государством в императорствование Франца I. Имя Франца I далеко не так знаменито, как имя его министра, но существенный ход дел был направляем тогда не Меттернихом, а самим императором. Франц I не любил блистать, не имел ослепляющих дарований к изящным разговорам, но имел все качества самостоятельного делового человека. Он вникал во все подробности дел до самых мелочей каждого отдельного управления, у него был очень определенный и совершенно твердый взгляд на вещи, все, что делалось при нем, должно было делаться в его духе, он охотно признавал превосходство сообразительности в своем министре, уважал его блестящие таланты, но справедливо находил, что сам не нуждается в опекунах, сам может давать направление, и давал его. Меттерних при нем был только исполнителем воли императора. По кончине Франца I Меттерних 13 лет был уже действительно главою государства,— это правда, но в прежние 20 лет он так проникся системой, служителем которой был, что, и получив свободу распоряжаться делами, не мог уже действовать иначе, как в прежнем духе,— да и поздно было бы ему изменяться или перевоспитываться: в 1836 году он имел более 60 лет. Притом же и в это время свобода действий принадлежала ему больше на словах, чем по сущности отношений. Здесь мы должны сделать небольшое отступление.
В Англии, в Бельгии, в нынешней Италии государственный человек, превосходящий своих совместников умом, может доставить своим личным убеждением большое влияние на государственные дела. Во-первых, он пользуется свободой стать на ту или другую сторону. Чтобы приобрести помощь его дарований и авторитет его имени, каждая из соперничествующих партий готова бывает сделать довольно большие уступки его убеждениям. Так теперь Пальмерстон, не долюбливающий реформ, очень сильно сдерживает прогрессивную паотию в Англии. Без него, вероятно, давно уже была бы произведена вторичная реформа палаты общин, но из уважения к нему, из надобности в его содействии прогрессисты или бездействуют, или действуют слабо. Точно так же, только в противоположном смысле, силен был герцог Веллингтон: когда он видел, что без произведения реформы или поднимется волнение в государстве или отнимется власть у тори, он вынуждал торийскую партию производить самые ненавистные ей реформы. Тут мы действительно видим громадное влияние личной воли известного человека на государственную жизнь. Еще, быть может, ярче выказывается эта сила отдельного человека в таких карьерах, какою были последние годы жизни Роберта Пиля. Когда он потребовал слишком громадной уступки от партии, признававшей его своим предводителем, и когда тори не согласились на эту уступку — на отменение хлебных законов, Роберт Пиль отошел от них в сторону, стал один в совершенной независимости ни от каких чужих желаний. Тотчас же нашлось довольно много людей, которые стали безусловно поддерживать его, полагаясь на его ум больше, чем на свои собственные симпатии или антипатии к спорным решениям. Таким образом, Роберт Пиль сделался настоящим владыкою английской государственной жизни: от него зависело,— уже лично от него, исключительно от него,— пропустить или отвергнуть каждую меру, посадить, удержать или низвергнуть каждое министерство. Он стал так могуществен, что уже не соглашался быть первым министром,— он просто приказывал первому министру делать так или иначе. В Австрии никто, каким бы титулом ни пользовался, не мог иметь подобного личного влияния на дух управления. Тут правитель окружен исключительно людьми известного направления и по самым формам устройства никак не может заменить их людьми другого направления, он имеет полную власть менять своих советников и помощников, как ему угодно: но все новые непременно будут людьми одной партии со старыми. Если б он захотел произвести какую-нибудь реформу, он или был бы остановлен их советами и сопротивлением, или, поручив им исполнение своей мысли, отдал бы реформу в распоряжение людей, не сочувствующих ей, и они повели бы дело так, что реформа ограничилась бы одними словами, а сущность дела осталась бы прежняя. Но трудно ему и пожелать реформы, которая действительно касалась бы сущности вещей, потому что человек не в состоянии бывает ясно знать или желать того, что превышает круг понятий среды, воспитавшей и продолжающей окружать его.
Кто беспристрастно взвесит силу этих обстоятельств, тот не будет винить ни Меттерниха, ни Франца I за то, что они держались известной системы. Отделиться от нее было не в их власти. А если б и произошло в их личных мыслях явление, которое никак не могло произойти, если б лично в них и явилось сомнение относительно достоинств господствующей системы, явилось желание изменить ее, от этого не произошло бы никакого фактического результата, потому что ни Меттерних, ни сам Франц I не имели никакой личной силы над господствующей системой: они имели полную власть делать все, чего требовала эта система, но ничего иного не в силах были бы исполнить. У них была только форма личной силы, а существенной власти не было. Так распоряжается, повидимому, всем на пароходе и всеми движениями самого парохода капитан, но в его ли власти изменить рейс? Нет, он полновластен лишь для того, чтобы удерживать пароход в направлении, данном не волею капитана.
Австрия сложилась известным образом, вследствие известных исторических событий господство над австрийскою общественною жизнью принадлежало известным кругам общества, и сообразно с их интересами была устроена государственная машина, она по необходимости должна была действовать против элементов, несогласных с интересами господствующих сословий или кругов. Франц I и Меттерних были только органами этих коренных властей, составляющих своего рода парламент, хотя и без имени парламента, хотя и с враждою против такого названия. Если б не это существенное обстоятельство, был бы непонятен весь ход австрийской истории до 1848 года. Положим, например, Меттерних или Франц I считали Ломбардо-Венецианское королевство готовым отторгнуться от Австрии. Не только таким деловым людям, Как он, но и людям, малоопытным, сам собою бросался в глаза факт, дававший верную возможность обратить массу ломбардо-венецианского населения в самых усердных приверженцев австрийского господства. Ломбардо-венецианские поселяне должны были очень много давать землевладельцам за пользование землею, к политике и к национальности поселяне были совершенно равнодушны, но своими поземельными отношениями они очень тяготились. Стоило только приступить к выкупу земель в Ломбардо-Венецианском королевстве,— и поселяне прониклись бы безграничной преданностью к австрийскому правительству. Ничего подобного не сделал и даже не думал делать Меттерних,— это даже не приходило ему в голову. Отделенный своей обстановкой от всего остального в государстве, он едва ли даже знал факт, известный каждому, находившемуся не в этом заколдованном кругу, а если он когда и слыхивал о нем,— что очень сомнительно,— он решительно не мог знать его в настоящем виде. Наконец, если б он и знал ясно факт, которого, вероятно, не знал и смутно, он не в силах был бы подумать о том, чтобы воспользоваться им для упрочения австрийского владычества в Италии: такая мера была бы противна всему настроению мыслей, какое навевалось на Меттерниха всем его окружающим, была бы противна духу господствовавшей системы, притом же она и не могла быть проведена посредством тех органов действия, которые одни находились в распоряжении у Меттерниха.
На какую провинцию Австрийской империи мы ни взглянем, везде мы увидим подобные факты, бывшие очевидными для всех и незаметными или непонятными только для Меттерниха и других австрийских правителей.
Не он создал господствующую систему, он не в силах был изменить ее, но, оправдывая его как отдельного человека, не бывшего ничем хуже других, мы должны сказать, что система, органом которой он был, система, с успехом применявшаяся к делу во времена Марии Терезии9 и Леопольда10, оказывалась непригодною для XIX века и потому не могла не произвести дурных последствий. Мы уже видели, какими формами облеклось ее несоответствие с характером времени. В немецких провинциях прямо обнаруживался дух системы, и в 1848 году лозунгом неудовольствия прямо и служила сущность дела: потребность политических прав для населения. Мы не хотим подробно передавать здесь результата, какой сам собою будет вытекать из последующего рассказа о событиях, но все-таки выскажем здесь в коротких словах это заключение, которое придавало бы комический вид всему делу, если бы могли быть смешны недоразумения, наделавшие столько страданий стольким миллионам. Каждому известно, что человеческие стремления разгораются с преувеличенной силой, когда должны рваться против препятствий и преследований. Из этого следует, что сила, с какою в 1848 году обнаружилось подавлявшееся тридцать лет стремление к политическим правам, была гораздо значительнее, чем какой достигло бы это стремление, если б не было раздражаемо стеснительностью прежней системы. Что же мы видим, однако, и в 1848 году в так называемых либералах и, пожалуй, радикалах немецких провинций Австрии? Мы видим в них людей, не доверяющих своим силам, не надеющихся на свое уменье, готовых полагаться во всем на правительство, искреннейшим образом преданных мысли, что надобно поддерживать его, никак не следует ослаблять его, сознающихся, что сами не знают ничего, не могут судить ни о чем, что правительство должно просвещать их, подготовлять для них решения. Стоило ли опасаться таких людей, стоило ли преследовать их, стоило ли даже отказывать им в их младенческих желаниях? Решительно не стоило. Если бы с такими людьми имел дело действительно проницательный человек, он и не стал бы заботиться, какую конституцию для них составить, а просто сказал бы: друзья мои, напишите все, что приходит вам в голову,— я все подпишу, не читавши. И он сдержал бы слово, потому что при какой бы то ни было конституции он все-таки остался бы с такими людьми безграничным властелином во всех делах. Превосходнейшим доказательством тому служит история Пруссии в последние двенадцать лет. В Пруссии население, конечно, гораздо развитее относительно политической жизни, чем в немецких провинциях Австрии, а между тем, что мы видим в Пруссии с 1848 года по настоящую минуту? Покойному королю прусскому казалось — нужно управлять государством по известной системе, зная такое желание короля, пруссаки выбирали депутатов, совершенно согласных с этою системою. Два года тому назад, по неизлечимости тяжелой болезни короля, начал управлять государством брат его, державшийся другой системы, пруссаки в соответствие мыслям регента выбрали других депутатов, вполне разделяющих его желания. Таким образом, палата представителей нимало не стесняет свободы действий прусского короля: он и теперь управляет государством столь же полновластно, как управляли его предшественники до возникновения палаты депутатов. А если в Пруссии палата депутатов до сих пор остается нимало не стеснительною для правительства формальностью, то в Австрии, менее развитой, она была бы еще менее стеснительна до сих пор, а еще гораздо меньше влияния на дела имела бы тридцать или сорок лет тому назад, при Франце I и Меттернихе.
Но беспрестанно мы видим примеры, что человек становится недоволен, не получая на свое желание согласия, которым не воспользовался бы, если бы получил его. Мы говорили, что так и случилось с австрийскими немцами: у них явилось и стало расти неудовольствие на то, что не предоставляются им политические права, из которых, наверное, они не сделали бы никакого употребления, когда бы Меттерних не опасался удовлетворить их желание. В немецких провинциях, как мы говорили, система Меттерниха стала считаться реакционной.
В других провинциях, населенных славянами, венграми или итальянцами, называлась она иначе — системою онемечения, вражды против национальностей. Оно, если хотите, так по наружности, но сущность дела состояла не в преследовании национальностей как национальностей. Правда, что в Богемии преследовалась чешская литература, изгонялся чешский язык из училищ и т. д. Но дело тут было не собственно в чешском языке: писателям, которые в Вене желали на немецком языке писать против господствующей системы, противопоставлялись точно такие же препятствия, как чехам, желавшим в Праге писать на чешском языке, кто хотел писать по-чешски в духе Меттерниха, находил столько же поощрения, как и немецкий писатель такого же направления. Разница была только в том, что чехи, поддерживавшие систему Меттерниха, сами любили писать на немецком! языке, а между людьми, желавшими писать на чешском языке, было очень мало лиц такого направления. Оно и натурально: официальные мысли удобнее всего излагать на официальном языке для официальной публики. Виноват ли был Меттерних в этом обстоятельстве,— в предпочтении к немецкому языку со стороны чехов, поддерживавших его систему, в недостатке у них любви к чешскому языку, к чешской литературе? Нам кажется, что винить его за этот факт так же напрасно, как порицать его за пристрастие к французскому языку в светских кругах. Можно ли также видеть несправедливость собственно к чешской литературе в том, что для чешских книг были поставлены точно те же границы, как и для немецких? Точно то же, что о чешской народности, надобно сказать о всех других славянских, и о венгерской, и об итальянской народностях. Сущность дела была тут не в любви или нелюбви к тому или другому языку, а в том, какие направления мыслей одобряются или не одобряются, на каком бы то ни было языке,— все равно. Мы очень хорошо понимаем, что многим из читателей нелегко будет с первого раза согласиться на взгляд, излагаемый нами. Слишком распространено и укоренено ошибочное представление, будто бы при Меттернихе стеснялась собственно, например, чешская литература, но понимать дело таким образом — значит останавливаться на внешних приметах, не вникая в смысл факта. Говорят, например: стеснена была у чехов разработка чешской истории. Так, бесспорно так, но почему? Первым делом чеха, пишущего о чешской истории, было стремление восхищаться Гуссом11, прославлять Жижку12, оправдывать чехов, начавших 30-летнюю войну, оплакивать Белогорскую битву13, разумеется, не дозволялось писать таких вещей на чешском языке, но разве допускались подобные вещи и на немецком языке? А разве не был бы поощряем чешский писатель, который стал бы говорить в противоположном смысле? Говорить тут о языке, а не о направлении — грубое недоразумение.
Но история едва ли не еще богаче грубыми недоразумениями, чем самыми войнами и сражениями. Чехи, венгры, итальянцы Австрийской империи прямо так и поняли дело, что оно состоит в стеснении их народностей, между тем как стеснение их народностей было лишь внешним признаком дела в их провинциях. А забавнее всего то, что и сами австрийские немцы, которым по собственному опыту легче было бы разобрать, в пользу ли их ведется это дело, тоже обманулись внешним признаком и вообразили, что из любви к своей народности должны сочувствовать влиянию — тяготевшей над ними самими — системы на жизнь других племен. Кажется, они могли бы замечать, благоприятствует ли развитию немецкой литературы или ученой жизни в Австрии система, на которую жаловались итальянцы и чехи. Но нет, они так и положили, что не должны сочувствовать стремлениям славян и итальянцев. Увидев их нерасположение к себе, итальянцы и славяне, разумеется, стали платить им такою же враждою.
Зачем было нужна, кому могла быть полезна вся эта дикая путаница стеснений, антипатий, реакционных мер? Наверное, она не была в самом деле ни нужна, ни полезна ни одному из этих племен, ни самому Меттерниху, на личности которого все, повидимому, основывалось, между тем как в сущности он почти ровно ничего не значил. О вреде этой путаницы для самих племен Австрийской империи, в том числе и для немецкого племени, мы не станем говорить, потому что он заметен каждому. Но любопытно обратить внимание на то, что олицетворявшаяся в Меттернихе система приносила только один вред самому Меттерниху, и если б он был действительно умным человеком, не захотел бы он держаться ее. Вспомним только, кто такой был он. Он был первый министр, он почитался полновластным правителем государства. В чем же состоит интерес правителя,— мы не будем пускаться в сантиментальные фантазии, а возьмем дело с материальной, житейской, политической или дипломатической стороны,— в чем состоит интерес правителя по этим обыкновенным расчетам? Ему выгодно быть могущественным, иметь в своем распоряжении хорошее войско, богатую казну, чтобы возвышать свой голос в европейских делах, чтобы самому ни в ком не нуждаться, а быть предметом зависти, удивления, заискивания со стороны других. Вела ли к тому система, исполнявшаяся трудами Меттерниха? Австрийский бюджет был скуден, денег в казне не было, даже занимать деньги можно было только за границею,— венская биржа зависела, и вместе с нею Меттерних зависел, от франкфуртских, амстердамских, парижских, лондонских банкиров, австрийская армия была плоха, голос Австрии был ничтожен перед голосами Англии, России, Франции, австрийский кабинет только и делал, что заискивал милости у какого-нибудь другого кабинета, смирялся перед каким-нибудь кабинетом. С каждым годом эти жалкие отношения становились все беднее, ниже, хуже. Средства других держав развивались, средства Австрии оскудевали.
Нет, такая система противоречила выгодам первого министра. Не надобно, кажется, прибавлять, что интересы Меттерниха были совершенно одинаковы с интересами габсбургского дома и что о выгодах Франца I и Фердинанда I и следует сказать то же самое, что о выгодах первого министра этих государей.
Кому же была нужна и полезна эта система, невыгодная и для австрийского правительства, и для населявших Австрию племен? Это мы поймем из следующего рассказа, когда увидим, какой существенный характер принадлежал перевороту 1848 года. В событиях этих много было шума, заглохшего потом как будто без следов, много было стремлений, потерпевших полную неудачу,— но среди всех неудачных попыток совершился один факт, уцелевший невредимым, несмотря на всю беспощадность последовавшей затем реакции. Этот факт — уничтожение феодальных обременении, тяготевших над австрийскими поселянами. Неужели противно было истинным интересам Франца I или Фердинанда I, или Меттерниха избавить поселян от феодальных повинностей и платежей? Неужели выгодно им было поддерживать феодальные привилегии, отнимавшие у них самих всякую силу? Разумеется, нет, но они были слишком слабы для исполнения дела, требуемого собственными их выгодами,— ни только по слабости их, только по робости их приняться за исполнение этого дела, выгодного для них самих, поддерживалась ими система, невыгодная для них самих и породившая события 1848 года.

II.

Брожение, предшествовавшее перевороту, началось не в столице Австрийской империи, а в Ломбардии, Венеции, Венгрии, Богемии. Но венскими событиями дан был решительный толчок перевороту. Потому начнем с Вены.
Меттерних и Седльницкий очень зорко сторожили и за немецкой литературой в Австрии, и за всеми другими явлениями, которые считаются опасными для господствующего порядка с точки зрения людей, подобно Меттерниху и Седльницкому не понимающих, что никакие изустные или печатные речи не производят никакого дела, если оно не готово произойти без всяких речей, а если оно должно произойти из существующих общественных отношений, то никакое молчание не задержит его хода. В самой Австрии не печаталось ни книг, ни журналов, ни газет, которые имели бы хотя малейшее политическое значение. Почти все немецкие газеты, печатавшиеся за границами Австрии, были запрещены в ней, была запрещена чуть ли не половина и книг, издававшихся в Германии. Словом сказать, были заперты, повидимому, все входы, которыми политическое волнение могло бы проникнуть в Австрию, и были отняты у него все способы обнаружиться. Но дело в том, что никакими средствами нельзя бывает скрыть главных фактов внутреннего быта и общей европейской истории, а факт всегда уже производит свое действие на умы, хотя бы являлся без всяких разъяснений: главный характер его бывает виден сам собою. Так было и в Австрии. Когда стало овладевать Италиею, Франциею, Германиею волнение, предшествовавшее событиям 1848 года, никак нельзя было утаить от австрийской публики, что умы волнуются во всей остальной Европе, когда начались перевороты в Италии, Франции, Западной Германии и в Венгрии, потрясение, ими произведенное, отразилось и в самой Вене, по необходимости, так сказать чисто физически. И удивительно было видеть, каким ничтожным органам общественного мнения придана была непреоборимая сила тем обстоятельством, что не нашлось других более значительных органов для передачи потрясения. Это было в том роде, как люди бьют друг друга камнями, если не имеют оружия, бьют друг друга кулаками, если не имеют даже и камней. Дело тут зависит не от изобилия средств, а только от расположения духа. При миролюбивом расположении люди спокойно беседуют в арсенале или лавке оружейника, вздумав подраться, могут перебить друг друга, не имея ничего, кроме кулаков. В Лондоне 1848 год прошел мирно, несмотря на приготовленность всех средств для агитации, несмотря на свободу парламентских прений, журналистики, несмотря на свободу составлять какие угодно общества и митинги. Посмотрите же, какие ничтожные средства оказались в то же время достаточными для произведения переворота в Вене. Представительные формы не имели ровно никакой силы в правительственном! механизме немецких провинций Австрии. Провинциальные феодальные сеймы, состоявшие из представителей аристократии, были враждебны не только политическим, но и всяким мыслям или потребностям нового времени, потому никто не обращал на них ни малейшего внимания, и собирались они лишь для соблюдения формы, да и не были уничтожены лишь потому, что очень давно стали совершенно ничтожны. Когда усилилось волнение умов в остальной Западной Европе около 1845 года, в некоторых из этих сеймов некоторые, впрочем лишь очень немногие, представители австрийской аристократии стали обнаруживать несколько либеральный образ мыслей. При ничтожности самых собраний и при непоколебимом консерватизме огромного большинства в каждом из них, либеральные речи оставались совершенно пустою забавой, до того робкою и безвредною для Меттерниха, что он даже и не считал нужным косо смотреть на титулованных либералов: находясь на службе, они получали награды и повышения наравне с другими, как люди совершенно невинные, какими действительно и были: они только потешались вздорными разговорами без всякой серьезной цели. Например, в провинциальном сейме эрцгерцогства Нижней Австрии,— сейме, собиравшемся в Вене,— особенно любили полиберальничать Доббльгоф, Монтекукколи, Шмерлинг (нынешний министр), все трое они занимали важные места по гражданской службе или в придворном штате, пользовались благосклонностью Меттерниха, а Шмерлинг незадолго перед 1848 годом получил повышение по службе.
Кроме заседаний провинциального нижне-австрийского сейма, либеральные люди могли зарекомендовать себя публике в Вене на вечерах двух-трех, устроенных для невинного развлечения обществ. Из них важнейшее было ‘Общество для чтения’, ‘Leseverein’, это было нечто среднее между учреждениями вроде наших английских клубов и учреждениями вроде Географического общества, от английского клуба отличалось оно тем, что не имело в своей зале столов для карточной игры, а от Географического общества тем, что не наряжало экспедиций и не издавало книг, но, подобно английскому клубу и Географическому обществу, устраивало оно обеды для посещавших Вену знаменитостей чиновного или ученого мира. Седльницкий, вообще слишком уже мрачно смотревший на вещи, не долюбливал ‘Общества для чтения’ и говаривал: ‘кто в него вступает, зачитывается до преступности’. Но Меттерних, более умный и добрый человек, находил подозрительность Седльницкого делом неосновательным. Да и правда, что общество было самое невинное и вздорное. Большинство членов в нем составляли чиновники, занимательнейшими собеседниками считались профессора Венского университета, а в профессора Венского университета люди назначались не иначе, как с одобрения иезуитов, наконец, главным покровителем Общества и душою его был Зоммаруга, воспитатель эрцгерцогов императорского дома, в том числе отца нынешнего австрийского императора,— сановник, справедливо уважаемый тогдашним венским двором. Блистательнейшим гражданским подвигом в летописях ‘Общества для чтения’ был обед, данный когда-то в честь знаменитого немецкого политико-эконома Фридриха Листа, прославившегося изобретением теории, что у немцев должна быть своя особенная политическая экономия, различная от англо-французской. Не столь важно было ‘Благотворительное общество’ (Hlfsverein), занимавшееся приготовлением ‘супа для бедных’,— читатель не должен смеяться над этим выражением: оно подлинное, автентичное и имеет еще то достоинство, что совершенно характеризует всю деятельность и все стремления почтенного общества. Было еще третье общество, называвшееся ‘Concordia’, основанное венскими художниками, преимущественно живописцами: они собирались по вечерам похвастать друг перед другом эскизами будущих картин и этюдами, рисованными в один карандаш или в два карандаша, некоторые из них пописывали стишки и почитывали их на вечерах в дополнение к своим картинкам, словом сказать, время проходило с большой пользою для искусства и, вероятно, еще с большею пользою для доброй нравственности художников, которые на этих вечерах, по крайней мере, отвыкли напиваться допьяна и привыкли держать себя пристойным образом. Сам Седльницкий убедился, наконец, в благонравном направлении юных и престарелых жрецов искусства и смотрел на ‘Конкордию’ с благодушием.
Так и шли себе дела в этих будущих центрах революционного движения: в одном центре рисовались очень миленькие акварели, в другом варился не слишком! вкусный, но чрезвычайно благотворительный суп, в третьем рассуждали за обедами ‘о Байроне и материях важных’, в четвертом,— но четвертый центр существовал лишь по несколько дней в году, зато прямо уже занимался в эти дни политикой, рассуждая о ремонте почтовых дорог в эрцгерцогстве Нижне-Австрийском и с каждым годом блистая все большим количеством лент и звезд, даваемых от Меттерниха в награду знатным ораторам провинциального сейма за их усердную службу15.
Вообразите же себе теперь положение жителей благонравного города Вены в начале марта 1848 года! Вдруг читают они во французских газетах,— то есть во французских газетах не читают, потому что французские газеты с незапамятных времен не допускаются до Вены,— а читают в ‘Аугсбургской Газете’, что произошла в Париже какая-то катавасия, составилось какое-то временное правительство из Ламартина, Араго, неслыханного никем в Вене Ледрю-Роллена16. Что это за вещь такая Ледрю-Роллен? Фамилия человека это или название какой-нибудь должности? А Ламартину вовсе не след быть правителем, жителям Вены известно, что он пишет стихи, очень сантиментальные и длинные, или это однофамилец поэта? Странно также читать в списке правителей имя Араго,— ведь он астроном, что же, новое правительство не затем ли устроилось, чтобы в каждом французском городе устроить по обсерватории? Постепенно ‘Аугсбургская Газета’ объясняет, что новое правительство занимается не устройством обсерваторий и не сочинением стихов, оно хочет переделывать французские законы, ‘Аугсбургская Газета’ прибавляет, что всей Европе грозит опасность от задуривших французов. А тут само австрийское правительство объявляет, что собирается также дурить Милан, а тут и в Германии начинается такая же каша. Жители доброго города Вены чувствуют то же самое, что чувствует неопытный птенец, поступивший юнкером в гусарский полк и увидевший, как кутят другие юнкера. Ему и совестно, он и краснеет, но стыдно ему отстать от других. Париж, Мюнхен, Франкфурт, Берлин, Турин, Милан, Венеция, Рим, Неаполь, Палермо волнуются: рассудите, добрые люди, как же отстанет от них Вена? Да после этого она будет хуже Мюнхена! Нет, она не отстанет от других.
Но ведь там волнуются везде с какими-то политическими требованиями. ‘Как бы это придумать и нам свои политические требования?’ — думают наивные дети города Вены.— А! да штука тут не хитрая, скоро решают они. В других городах везде кричали, что надобно прогнать прежнего министра, значит — в Вене надобно кричать, чтобы прогнали Меттерниха. Там везде кричали о замене прежней реакционной системы либеральною, стало быть — и тут жителям Вены материал требований уже приготовлен.
Но штука состояла в том, что в Австрии существовали два важные обстоятельства, о которых нечего было хлопотать ни прусским, ни другим германским прогрессистам или революционерам. Франция и Германия — страны, населенные одним племенем: число немцев во Франции, поляков в Германии так незначительно по сравнению с господствующим племенем, что не могло иметь важного влияния на ход дел. Парижские французы, берлинские и франкфуртские немцы могли не заботиться о других народностях. В Австрии не то. Венские немцы были представителями лишь незначительного меньшинства жителей империи. Судьба и всего государства, и самой столицы зависела от того, в какие отношения австрийские немцы и представители их, венские граждане, станут к другим племенам. Прежняя система развила в этих племенах недоверие и вражду к немцам. Следовало бы, кажется, подумать об этом, следовало бы позаботиться о том, чтобы расположить другие народности в пользу венского движения. Венским простякам не пришло в голову такое мудреное соображение.
В Пруссии, Вюртемберге и т. д., а тем более во Франции, сельское население давно уже было сравнено в правах с городским. В Австрии еще существовало крепостное право. Толковать о нем ни в остальной Германии, ни во Франции уже не приходилось прогрессистам, а в Австрии следовало бы не забыть о поселянах. Венские простяки не сообразили и этого.
При такой наивности составить программу требований было для них нетрудно: они выхватили из французской и германской программ вещи, какие припомнились им,— и дело было в шляпе. Но вот важное затруднение: везде у прогрессистов были предводители, существовали организованные комитеты, управлявшие движением. Как же быть теперь жителям доброго города Вены, у которых всякого рода знаменитостей было достаточно,— много было славных каретников, рестораторов, капельмейстеров и т. д., не было лишь одного сорта людей, прежде считавшегося ненужным и вдруг понадобившегося до крайности, не было ни революционеров, ни даже либералов, хотя бы мало-мальски известных публике. Но при усердии не отстать от других столиц Вена и тут не сконфузилась. Из художников, рисовавших картинки, из благотворителей, варивших суп, из чиновников, любивших почитать хорошие книжки, а в особенности из вельмож провинциального нижне-австрийского сейма, признанных полезными людьми от самого Меттерниха, глубокого знатока людей,— мало ли можно было набрать советников и руководителей на новое дело? И вот жители доброго города Вены возложили свое упование на общество для рисования картинок, на общество для варения супа, а еще больше на общество, соответствовавшее шустер-клубу {Клуб сапожников.— Ред.}, а еще больше на провинциальный сейм. Сама судьба явно благоприятствовала расчетам на провинциальный сейм: когда ни Милан, ни Париж еще не делали ничего образцового для Вены, стало быть и Вена не чувствовала никакой надобности отличаться на революционном поприще, Меттерних назначал нижне-австрийскому сейму собраться 24 марта для обычных невинных упражнений в красноречии. Но после парижских событий явилось в городе волнение, начались толки о том, как нижне-австрийский сейм будет ходатайствовать перед правительством в пользу реформ, и Меттерних из любезности к благонравным жителям столицы ускорил срок собрания сейма с 24 марта на 13-е. Тут виден замечательный ум Меттерниха, как во всех его действиях, но вместе с тем видна, как во всех его действиях, и вялость, не дававшая ему сделать ничего как следует. Ускоряя открытие сейма, он справедливо рассчитывал, что чем раньше дать такой надежный орган в руководство венскому движению, тем вернее удержится движение в размерах, безвредных для прежней системы. Но при этом основательном расчете следовало бы уже не терять времени. По первому же известию о парижском перевороте Меттерних должен был сообразить, что умы в Вене начнут волноваться, надобно было бы тотчас же созвать сейм, чтобы с первого же дня движение было захвачено в руки ораторами этого сейма, людьми безопасными для Меттерниха. Он пропустил более двух недель драгоценнейшего времени, в эти две недели городская молодежь, не имея готовых руководителей, успела разгорячиться до того, что сейм уже не мог совладать с толпой. В эти две недели Вена успела подвергнуться возбуждающему влиянию отголосков, произведенных парижским переворотом в Венгрии. На венгерском сейме оппозиция под предводительством Кошута давно уже стремилась восстановить прежнюю автономию Венгрии и произвести либеральные реформы в законах. До парижского переворота она имела мало надежды на скорое достижение своих целей, но теперь ободрилась, и 3 марта Кошут произнес в Пресбурге перед сеймом речь очень сильную. Сущность речи состояла в том, что прежняя система австрийского кабинета вредна не для одной Венгрии, а также и для всех других провинций, и что свобода Венгрии может быть ограждена лишь в том случае, когда все другие провинции получат конституционно’ устройство, потому он предлагал венгерскому сейму просить императора о даровании конституции всем австрийским областям и об удалении не только Меттерниха, но и самого эрцгерцога Людвига, который при болезненном состоянии императора был регентом империи, хотя и не носил этого титула. Мы увидим, какой решительный толчок венским событиям придало чтение немецкого перевода этой речи перед массой в первый день венского переворота.
Шум в Вене поднимался уже очень громкий. Благоразумные люди, желающие отвратить насильственный переворот, уже видели надобность поскорее занять место посредников между правительством и столицей, место, которое выгоднее всего для Меттерниха было бы занять провинциальному сейму. В заседании венского промышленного общества (Gewerbverein) 8 марта председатель этого общества Артгабер, один из богатейших венских фабрикантов, предложил подать императору адрес и прочел проект адреса,— он был принят единодушно всем собранием, в котором, находились эрцгерцог Франц-Карл, отец нынешнего императора, и государственный министр Коловрат, первый сановник империи после Меттерниха. Они оба уже понимали необходимость немедленных больших уступок. За четыре дня перед тем, 4 марта, явилась в ‘Официальной Венской Газете’ статья, которая провозглашала, что при волнениях, охватывающих Европу, Австрия может избавиться от бедствий только ‘твердой решимостью подданных быть в единодушии с правительством’. Адрес Артгабера отвечал на это, что Австрия может спастись только ‘твердою решимостью правительства быть в единодушии с подданными’. По принятии адреса собранием, представлявшим собою все коммерческое сословие Вены, Артгабер обратился к эрцгерцогу Францу-Карлу с просьбой, чтобы он лично передал адрес императору. Эрцгерцог отвечал, что он сделает это и что он сам разделяет мнение промышленного собрания. Эрцгерцог Карл-Франц не имел важного влияния на дела по слабости характера и отсутствию дарований. Но его супруга, эрцгерцогиня Софья, мать нынешнего императора, к которому должен был тогда перейти престол при бездетности Фердинанда I, отличалась энергией. Она уже несколько дней требовала от Меттерниха уступок для упрочения престола своему сыну. Однажды после очень жаркого спора с Меттернихом она сказала, уходя из залы, что, не делая уступок, Меттерних готовит ее сыну участь герцога Бордосского17.
У популярнейшего из членов нижне-австрийского сейма, будущего министра Доббльгофа18, собирались его товарищи, ожидавшие в Вене начала заседаний, и некоторые другие лица, в том числе будущий министр, а тогда простой адвокат Бах, ставший впоследствии времени самым горячим слугою реакции, а тогда находивший выгоду разыгрывать либерала. На вечерах у Доббльгофа также признавали все необходимость немедленных уступок, и, руководясь выражаемыми тут мнениями, Бах написал адрес к провинциальному нижне-австрийскому сейму, с 7 марта многочисленные списки этого адреса ходили по Вене для собирания подписей, почетнейшие лица торгового сословия и многие аристократы ездили с этими списками по своим знакомым, в книжных лавках также были выложены списки адреса. В нем заключалась настойчивая просьба к сейму, чтобы он изложил перед императором надобность преобразовать формы государственного управления. Многочисленные подписи на этом адресе принадлежали людям самых богатых и почетных сословий: негоциантам и сановникам государственной службы.
Из этого горячего желания таких лиц, как эрцгерцогиня Софья, Коловрат, аристократы провинциального сейма, банкиры и т. д., можно уже заключать о силе волнения, овладевавшего умами. Действительно, народ предместий волновался. Меттерних не мог принять против этого никаких мер, потому что беспорядков никаких не происходило. При невозможности усмирять насильственными мерами движение, не представлявшее никакого предлога для полицейского или вооруженного вмешательства, не принималось и никаких мер успокоить его хотя бы только обещаниями реформ, хотя бы только уверениями, что недостатки прежней системы будут исправлены. А казалось бы, что Меттерних сам хорошо понял невозможность удержать прежнюю систему в Австрии после парижских событий. Получив первое известие о революции 24 февраля, он побледнел, опустился в кресла и минут десять сидел как пораженный параличом, не будучи в силах пошевелить рукой, сказать слово. Каким образом мог он после этого опять впасть в прежнюю самоуверенность и так упорно отвергать просьбы эргерцогини Софьи?
Около 7 числа начали увлекаться общим движением и студенты Венского университета. 7 марта несколько человек их, собравшись случайно, вздумали пригласить товарищей подать императору адрес. Через два дня они собрались в числе 40 человек на квартире одного из товарищей, одобрили адрес к, императору, составленный юристом Шнейдером, и решили предложить его для подписи всем студентам, в следующее воскресенье, 12 марта, пользуясь тем, что все студенты собирались по воскресеньям в университет для слушания обедни. Собравшиеся поутру в воскресенье студенты толковали о том, каким порядком поднести адрес к императору, когда в большую залу, где собрались они, вошел профессор Ги, пользовавшийся большой популярностью. Студенты поручили ему, вместе с его приятелем профессором Эндлихером, отправиться с их адресом на аудиенцию, а сами остались ждать в зале университета. Профессоры и депутаты явились с просьбою своею об аудиенции императора к эрцгерцогу Людвигу. Услышав от них, что нужна отставка Меттерниха, губящего династию, эрцгерцог Людвиг холодно прекратил разговор, и они должны были удалиться из его комнаты, но тотчас же эрцгерцог сам поспешил за ними, схватил Эндлихера за руку и сказал, что просьба их об аудиенции будет рассмотрена в государственном совете, который соберется после обеда. На совете было решено дать аудиенцию депутатам, и вечером они были допущены к императору. Адрес просил дарования свободы печати и преподавания и учреждения представительной формы. Император не дал никакого определенного ответа, а сказал только, что эти желания будут рассмотрены. Студенты не могли дождаться в тот день возвращения своих депутатов и разошлись, положив собраться на следующее утро, 13 марта, чтобы узнать, чем кончилась аудиенция, а на следующее утро открывались заседания провинциального сейма.
Ночь прошла спокойно, не было никаких тайных собраний, и самые те люди, которые явились предводителями массы в следующий день, легли спать, не предвидя ничего особенного наутро. Надобно было только предполагать, что перед домом провинциального сейма соберется довольно много любопытных. Чтобы предотвратить всякую манифестацию, члены сейма решили ехать в залу сейма врозь и в обыкновенном штатском платье, а не по прежнему обычаю открывать сейм процессиею в своих мундирах или мантиях.
Утром 13 марта, в понедельник, погода стояла ясная, теплая, так что манила каждого на улицу погулять. Действительно, и отправились гулять по улицам жители Вены, не думая ни о каких манифестациях, а соблюдая только гигиеническое правило о пользе моциона. Студенты между тем собрались в 8 часов утра в большой университетской зале узнать о результате вчерашней аудиенции. Профессор Ги старался доказать им, что полученный ответ — самый благосклонный и наилучший, какого только можно желать. Молодежь, не видя в его словах ничего положительного, отправилась к дому провинциального сейма, чтобы видеть, как пойдет заседание. Вена состоит из внутреннего центрального города, который, вроде Московского Кремля, образовался из старинной крепости и очень невелик: он имеет немногим больше версты в поперечнике. Этот внутренний город опоясан очень широкими бульварами, занимающими место прежнего гласиса крепости, за бульварами лежат огромные предместья. Университет находится на одном конце внутреннего города, на другом конце, почти рядом с дворцом и с государственной канцелярией, где жил Меттерних, находился дом провинциального сейма. Расстояние от университета до этого дома, до дворца и до государственной канцелярии составляет всего с версту или меньше. Извилистые улицы и небольшие площади между дворцом и университетом служат местом прогулки. Они были уже наполнены гуляющими в щегольских платьях. Эта движущаяся толпа состояла, как обыкновенно на прогулках, вполовину из женщин и детей. По случаю открытия сейма, разумеется, была она особенно густа перед домом провинциального сейма и на просторном дворе этого дома. По обыкновению, расспрашивали друг друга о новостях, слушали с интересом рассказчиков, сообщавших новости, и один из них, хирург венского госпиталя Фишгоф, вздумал сказать речь. Чтобы речь была слышнее, стоявшие подле него молодые люди приподняли его на свои плечи. Он коротко изложил содержание адресов и доказывал необходимость дружеских отношений между разными племенами, населяющими Австрию. Вслед за ним явились и другие ораторы. Толпа, разохотившись слушать речи, начала вызывать популярнейших членов провинциального сейма, чтобы они подошли к окнам и сказали что-нибудь. Но вызываемые члены сейма — Доббльгоф, Монтекукколи, Шмерлинг — не подходили к окнам. Наконец толпа стала кричать, чтобы Фишгоф шел в залу сейма вызвать этих популярных вельмож, Фишгоф был отыскан, и толпа втеснила его вверх по лестнице в залу сейма. Он убедил сеймового маршала или президента Монтекукколи подойти к окну, чтобы успокоить народ. Монтекукколи сказал из окна несколько успокоительных слов стоявшей внизу массе, она отблагодарила его такими восторженными аплодисментами и виватами, что Монтекукколи расчувствовался и, отступив от окна, сказал Фишгофу: ‘Пусть они выберут 12 человек депутатов, которые участвовали бы в совещаниях сейма, как свидетели и представители’. Толпа стала выбирать депутатов, а между тем в разных углах двора слушала беспрестанно сменявшихся ораторов. Один из них начал читать речь Кошута 3 марта, с восторженными криками толпа встретила то место речи, где Кошут выражал любовь и преданность венгерской нации к императору. Речь эта, очень сильная, воспламенила толпу, которая стала повторять ее заключение, требовавшее конституционного устройства для всех австрийских провинций.
Депутация, выбранная участвовать в совещаниях сейма, была уже в зале, велись толки о надобности сделать что-нибудь в удовлетворение общих желаний, но сейм не решался ничего предпринять, а время шло. Члены сейма и депутаты несколько раз выходили на балкон произносить успокоительные речи. В один из таких разов депутаты, отправляясь с балкона назад в зал совещаний, ошибкою попали вместо одного коридора в другой, дверь из которого в залу не была отперта. Они смутились, испугались, выбежали из коридора назад на балкон и закричали: ‘Мы заперты!’ На дворе поднялся шум, некоторым показалось, будто слышат они вдалеке выстрелы, поднялся крик: ‘Нас бьют!’ Часть толпы бросилась бежать со двора, другая часть, ища себе спасения, рванулась в двери залы сейма. Тут сейм увидел, что нельзя терять времени. Президент Монтекукколи сказал, что надобно отправиться к императору и поднести ему адресы, врученные сейму для передачи ему. С несколькими членами сейма он отправился во дворец, находившийся в нескольких шагах. Весь угол внутреннего города, где стоят дворец и дом сейма, был наполнен народом, в разных местах говорились речи, между прочим говорились они и под окнами квартиры Меттерниха, жившего в государственной канцелярии, которая находится тут же по соседству. Когда один из таких ораторов, посаженный на плечи несколькими молодыми людьми, доказывал надобность отставки Меттерниха под самым окном его, супруга Меттерниха подошла к окну, послушала и насмешливо улыбнулась. Действительно, дворец и государственная канцелярия были охраняемы сильными отрядами войска, которое было расположено и по всему внутреннему городу. На площадях стояли батареи, бастионы старых укреплений, окружающих внутренний город, также были вооружены пушками, гренадеры заряжали ружья боевыми патронами в виду народа, чтобы он сам знал серьезность готовящегося отпора. Чтобы предотвратить столкновение, составился наскоро в зале провинциального сейма из горожан комитет для охранения порядка, и депутация этого комитета отправилась к бургомистру требовать, чтобы он созвал городскую гвардию, в которую записаны были 6 000 почетнейших венских горожан. Эта городская милиция должна была принять на себя охранение порядка. Бургомистр не решался, медлил. А между тем какой-то офицер, командовавший отрядом пионеров, увидев нескольких простолюдинов, вооружавшихся палками и обломками скамей, приказал своим солдатам стрелять. Выстрелы эти, к счастью, никого не ранили в толпе, но все-таки она рассердилась: в солдат полетели обломки стульев, скамей и камней. Эрцгерцог Альбрехт, начальствовавший войсками, скомандовал стрелять, сделаны были два залпа, и толпа побежала от дворца и с площади перед домом сейма, на опустевшей площади лежало пять трупов. Весть о нападении разнесена была бегущими по всему внутреннему городу, по всем предместьям, и дело начало принимать серьезный оборот. По всем улицам предместий собирались и вооружались толпы и двинулись на внутренний город против войск. Начались в разных местах стычки, депутаты комитета, составившегося из горожан,— богатые негоцианты и будущий министр Бах,— снова явились к бургомистру и заставили его созвать городскую гвардию. Сам эрцгерцог Альбрехт, не ожидавший, чтобы скомандованные им залпы произвели такое действие, согласился теперь, что лучше будет передать охранение порядка гражданской гвардии и что рассеянные им по городу войска находятся в опасности. Он отозвал назад свои отряды и сосредоточил все войско в немногих пунктах внутреннего города, на площадях и у ворот стены его. Предместья были очищены от войск, и многочисленные толпы собирались на бульварах, опоясывающих внутренний город, готовясь к битве. Ее надо было ждать с минуты на минуту.
Депутация провинциального сейма еще утром отправилась, как мы говорили, во дворец. Она поочередно имела аудиенции у Коловрата, у эрцгерцога Карла-Франца, наконец у эрцгерцога Людвига, управлявшего государством от имени больного императора. Эрцгерцог Людвиг принял ее холодно и сурово, но когда хотела она удалиться, он просил ее обождать в аван-зале, пока он посоветуется с членами государственной конференции. Эта государственная конференция была высшим правительственным учреждением, от которого зависели министры и другие сановники, вернее всего можно определить ее, сказав, что она соответствовала совету регентства. Кроме эрцгерцога Людвига, постоянными членами ее были эрцгерцог Франц-Карл, Меттерних, Коло-врат и граф Гартиг, очень даровитый придворный, ученик и искренний друг Меттерниха (имя графа Гартига теперь часто упоминается в газетах, потому что он начертал основные правила для составления знаменитого диплома 20 октября). Иногда приглашались в конференцию и два или три человека из других министров. Теперь эрцгерцог Людвиг созвал в свой кабинет эрцгерцога Франца-Карла, Меттерниха, Коловрата, Гартига и графа Пильграма, одного из членов государственного совета. Они вшестером совещались, а депутация провинциального сейма дожидалась в аван-зале, наполненной генералами и адъютантами. Тут же находились другие эрцгерцоги. По временам выходил из кабинета адъютант эрцгерцога Людвига, приглашал кого-нибудь из сановников или эрцгерцогов в кабинет, потом члены государственной конференции снова отпускали приглашенного и продолжали совещаться наедине. Два или три раза призывали к себе они депутацию провинциального сейма и снова отпускали ее, прося подождать. Так прошло несколько часов. Перед вечером явились в аван-залу у дверей государственной конференции две другие депутации.
Мы видели, как разбежалась толпа с площади сеймового дома и как предместья начали после того вооружаться. Предвидя столкновение, студенты снова собрались в университетской зале и просили своих прежних депутатов, профессоров Ги и Эндлихера, вместе с ректором университета Йенуллем, 70-летним стариком, отправиться во дворец, чтобы предотвратить кровопролитие своими советами. Мы говорили также, что зажиточные горожане, составлявшие городскую гвардию, не дождались никаких распоряжений от бургомистра, они начали собираться сами на бульварах между предместьем и внутренним городом, чтобы устранить своим посредничеством схватки между народом и войсками. Офицеров гражданской гвардии собралось тут очень много, но рядовые, жившие в отдаленных частях предместий, еще не знали о решимости своих товарищей, и офицеры гражданской гвардии, видя нерешительность ее начальника — бургомистра, сами взяли барабаны и пошли по предместьям бить сбор. Тогда отряды гражданской гвардии на бульварах быстро увеличились. Офицеры ее видели начинающиеся стычки, старались разводить сражающихся, но чувствовали, что скоро не в силах будут прекращать эти схватки. Они выбрали из своей среды также депутацию и послали ее во дворец. Эта депутация, подобно университетской, была препровождена в аван-залу эрцгерцога Людвига. Много раз призывалась то одна, то другая из этих депутаций, то опять депутация провинциального сейма в кабинет конференции, несколько раз выходил в аван-залу из кабинета граф Гартиг, по временам вбегали в аван-залу офицеры с известиями о новых стычках между войсками и народом. А время все шло и шло, без всякого результата. Вот вышел граф Гартиг, вот вышел сам эрцгерцог Людвиг в аван-залу, они спрашивают у депутатов гвардии, какой же наименьший размер уступок может успокоить горожан. Офицеры гражданской гвардии говорят, что необходимо по крайней мере уволить в отставку Меттерниха. ‘Неужели вы полагаете, что это возможно, что мы согласимся на это?’ — отвечают им. Гартиг и эрцгерцог Людвиг возвращаются в кабинет, и опять продолжается совещание конференции, опять призывают в кабинет одну депутацию за другою. Вот призвана в кабинет депутация гражданской гвардии. Меттерних подходит к одному из депутатов, офицеру Шерцеру, ласково и одобрительно треплет его по плечу и говорит: ‘Неужели гражданская гвардия, вместе с войсками, не в силах будет одолеть чернь?’ — ‘Ваша светлость! это не чернь,— волнуется весь город’.— ‘Но вместе с войсками вы легко усмирите волнение’.— ‘Ваша светлость! мы не можем сражаться вместе с войсками’. Депутацию опять отпускают, снова тянется совещание за запертыми дверями кабинета, на дворе уже смерклось, наступает ночь. Вот явилась в аван-залу новая, четвертая депутация. Собралась корпорация венских медиков. Будучи по своему положению хорошо знакомы с расположениями всех сословий, медики яснее, чем кто-нибудь, понимали положение дел. Они прислали своих депутатов с настоятельнейшими убеждениями. Они принесли известие, что великолепный загородный дом Меттерниха в Ландштрасском предместьи разрушается народом, что во многих местах толпы готовятся брать в плен караулы гауптвахт и ломать двери у оружейных лавок. Они видели, что, занимая войсками все ворота, ведущие во внутренний город из предместий, эрцгерцог Альбрехт забыл поставить отряд во Францовских воротах, и через эти ворота внутренний город наполнился простолюдинами предместий. Ближайшие к дворцу улицы и площадь перед дворцом снова наводнены толпою, как было поутру, и толпа уже рассуждает, что проникнуть во дворец легко: в одном из фасов дворца есть между сплошным каменным строением промежуток, занятый деревянным театром, если зажечь этот театр, он рухнет очень скоро и через прогорелое место будет доступ внутрь дворца. Толпы уже вооружены ломами, топорами, они со всех сторон готовятся штурмовать ворота внутреннего города, охраняемые войсками. Депутаты медиков говорят, что последняя отсрочка атаки, выпрошенная ими у волнующейся массы,— срок до 9 часов вечера. На резкое слово, сказанное одному из медиков сановником, бывшим в аван-зале, находящееся в аван-зале собрание адъютантов и других почетных лиц отвечает свистом, и раздается общий говор: ‘поздно, поздно!’ Члены конференции слышат это в своем кабинете. Шум на улице усиливается. Бах восклицает в аван-зале: ‘Еще 5 минут, еще 5 минут, и я не отвечаю ни за что’. Один из присланных медиками депутатов берется за ручку двери, ведущей из аван-залы в кабинет,— в эту самую минуту двери кабинета отворяются, и члены всех депутаций слышат приглашение войти в кабинет. Эрцгерцог Людвиг, Коловрат, Гартиг а несколько впереди их князь Меттерних, выступают навстречу входящих депутатов. Меттерних спокоен. Он обращается к депутатам гражданской гвардии: ‘Вы объявляли,— говорит он,— что только мое удаление может восстановить спокойствие Австрии. Потому я с радостию удаляюсь. Желаю вам счастия при новом правительстве, желаю счастия Австрии’.— ‘Мы не имеем ничего против вашего лица, светлейший князь,— отвечали депутаты,— мы были только против вашей системы. Потому благодарим! вас именем народа. Да здравствует император Фердинанд!’ По всем залам отозвался этот крик в честь императора. Меттерних повторил, что он с радостью удаляется в отставку для пользы государства, и потом продолжал разговор спокойным голосом, без всяких признаков волнения. Коловрат показал депутатам готовый проект императорского манифеста, обещавший преобразования, и объявил, что студентам дозволяется взять оружие из арсенала, чтобы их легион служил городу ручательством в исполнении обещанных реформ. С восторгом поспешили депутации сообщить такую успокоительную развязку толпам горожан, окружавшим дворец, наполнявшим все соседние улицы, народ расходился с радостными криками в честь императора. Депутаты студентов и докторов торопливо пришли в университет, и студенты разделились на отряды, поочередно отправлявшиеся в арсенал вооружаться, из арсенала расходились они по предместьям, повсюду восстановляя порядок, уже бывший низвергнутым во многих частях столицы. Простолюдины охотно слушались увещаний университетской молодежи и прекращали нападения на войска. Скоро вся Вена успокоилась, и ночь прошла тихо. Поутру жители Вены узнали, что князь Меттерних уже уехал.
Последние часы его власти и верность данному обещанию удалиться от власти приносят большую честь и характеру, и уму Меттерниха. Он мог бы наделать страшного кровопролития, разрушить половину столицы в последний день своей власти. Но, как человек умный, он рассчитал, что это было бы напрасно. Он был так сообразителен, что умел смерить свои силы с силою движения, не нуждаясь в испытаниях расчета посредством действительной борьбы,— он умел предвидеть, что был бы побежден, и нашел в себе столько силы характера, чтобы не вступать в безуспешную битву. Хладнокровие и спокойствие, с каким он объявил, что отказывается от власти, облекают его фигуру даже каким-то высоким блеском. Если хотите, говорите, что все это был только расчет умного человека,— но, воля ваша, кроме расчета, есть тут и благородство, и патриотизм. Выставляют Меттерниха каким-то олицетворением коварства,— нет, коварный человек не сдержал бы своего последнего слова так верно и строго, как он: не сделав никаких попыток изменить ему, уклониться от своего обещания, не пытаясь сохранить в своих руках власть, он равнодушно оставил другим делать попытки к подавлению движения, .а сам честно стал готовиться к отъезду и кончил сборы быстрее, чем самый недоверчивый враг мог бы требовать от старика, привыкшего жить сибаритом. Мы вовсе не поклонники Меттерниха, но конец его правления доказывает, что он был человеком гораздо лучшим, чем как обыкновенно думают о нем. Тот же самый факт обнаруживает и другую сторону его политической жизни. Его система пала без борьбы от первой волны движения, охватившего Вену, от одного желания, выраженного этим городом, самым неприготовленным из всех западных столиц к энергическому действию, самым слабым, беспомощным,— если позволительно так выразиться,— самым пустым из всех западных больших городов. Жители Вены были тогда в гражданском смысле не больше как дети. Умели ли они сражаться? Способны ли они были выдерживать огонь регулярных войск? Имели ли они тогда, по крайней мере, хотя каких-нибудь предводителей, годных для боя? Имели ли они, по крайней мере, оружие? Ничего этого у них не было. Или, быть может, они заменяли эти недостатки настойчивостью характера, ясностью понятий о том, к чему стремятся? И этого ничего в них не было тогда. То были люди, не имевшие ни твердых желаний, ни определенных целей, ни привычки к дружному действию,— решительно ничего и ничего,— и стоило таким ничтожным людям лишь походить несколько часов по улицам с разговорами, что они недовольны Меттернихом, и оказалось, что Меттерних слабее даже их, слабее которых не могло быть, кажется, ничего на свете. Сделано было несколькими маленькими отрядами солдат в разных местах по нескольку выстрелов, брошено было несколькими десятками горячих людей из простонародья несколько камней в солдат — и только всего. Кажется, не нужно было бы и солдат, достаточно было бы несколько десятков полицейских служителей, чтобы разогнать по домам весь этот далеко не воинственный народ,— и оказалось, что стрелять в него нельзя, что войска не годятся против него, что надобно уступить бессильному желанию бессильного города, система Меттерниха оказалась не выдерживающею самого слабого прикосновения. К чему же была нужна она? — спрашиваем мы теперь. Меттерних думал, что необходима она для охранения порядка, для обуздания волнений. Оказалось, что при первой попытке низвергнуть существовавший порядок она сама упала, что первый легкий порыв волнения ниспроверг ее. Значит, она не годилась для своей цели, и если существовала с 1814 до 1848 года, то лишь потому, что не было тогда в австрийском населении расположения волноваться, то есть не было причины, по предположению которой была установлена эта система, не существовало цели, для которой она предназначалась.
Система эта возникла просто из незнания об истинном положении дел, из незнакомства с расположением умов, из ошибочного предположения несуществовавших опасностей и зловредностей, и только своею ненужною обременительностью породила, наконец, то волнение, которого никогда не произошло бы без ее раздражавшего тяготения, без ее напрасной и обессиливавшей само правительство, самого Меттерниха, самого Франца I и его наследника стеснительности. Меттерних просто не знал государства, которым управлял, вся беда произошла оттого, что он, не потрудившись познакомиться с управляемыми племенами, предположил их враждебными, когда они и не думали еще быть враждебны, а напротив, проникнуты были искреннейшею преданностью,— вообразил, будто он должен управлять какими-то чеченцами, лезгинами, шапсугами, у которых за каждым холмом, на каждой поляне таится Шамиль или Казы-Мулла19, готовый выскочить на борьбу с ними, а не с мирными людьми, которые веки-веков рады были жить под властью габсбургского дома и не имели никакой мысли ни о каких волнениях. К их и к своему несчастью Меттерних не знал этого. Что делать! Это было его и их несчастье, но нельзя винить за то самого Меттерниха: он находился в такой обстановке, что не мог знать того, чего, к несчастью, не знал, таково было его положение, лишавшее его верных сведений о жизни масс и о мыслях просвещенной части общества,— положение, повидимому, всесильное, но в сущности беспомощное.
Мы знаем, что говорим против предубеждений, очень сильно укорененных в нашей публике. Но будем, беспристрастны, не будем несправедливы, даже к Меттерниху. К чему говорить о злонамеренности, о коварстве,— этого не было, было нечто другое,— было незнание, непонимание 20.

Март 1861

Организационные законы 26 февраля.— Венгерские отношения.— Французские клерикалы.

Вот уже более полутора года Австрия занимает Европу необыкновенными явлениями. Дело началось, как знает читатель, тем, что по окончании итальянского похода почтено было за нужное обещать реформы для успокоения недовольства, которое высказывалось все громче и громче после военных неудач. Перечислять реформы, делавшиеся в исполнение обещаний, было бы теперь совершенно напрасно, потому что ни одна из них не удалась,— мало сказать ‘не удалась’,— ни одна и не дожила до осуществления, хотя бы неудачного: все умерли на бумаге, поочередно будучи покидаемы одна за другою, для замены новыми опытами, подвергавшимися такой же участи. Закон о венгерских протестантах, учреждение ‘усиленного’ государственного совета (читатель через несколько страниц увидит, что мы, вместе со всею говорящею на иных языках, кроме немецкого, Европою, ошибались, называя его государственным: следовало называть его имперским, потому что государственный совет должен считаться в Австрии сам по себе, а имперский совет тоже сам по себе, особо), диплом 20 октября, 25 рескриптов и манифестов, сопровождавших его, министерство Гюбнера, министерство Рехберга,— все это теперь ‘перейденные точки’ или ‘преодоленные штанд-пункты’, как говорится по-немецки. Теперь в Австрии ‘реализуется новый момент’ или ‘преодолевается новая точка’ преуспевающего ‘органического развития’. 27 февраля нового стиля напечатана в официальной газете ‘Wiener Zeitung’ конституция для австрийской монархии,— сот как падок человек на ошибки, особенно человек неосновательный и легкомысленный, каков составитель политических обозрений ‘Современника’: едва поправили мы свою прежнюю ошибку, как тотчас же сделали новую, следовало сказать не так, как мы выразились: ’27 февраля напечатана в венской газете конституция’, по-настоящему надобно сказать: ‘напечатаны организационные законы’, Organisations-Gesetze, ряд которых начинается императорским повелением, kaiserliche Verordnung, за которым следует ‘коренной закон об имперском представительстве’ (Grundgesetz ber die Reichsvertretung), а за коренным законом об имперском представительстве следует опять императорское повеление касательно созвания ландтагов и рейхстага, который рейхстаг в заглавии повеления назван рейхстагом, а в самом тексте повеления называется уже рейсхсратом. Для непросвещенного читателя (если такой попадется между нашими просвещенными читателями) мы, пожалуй, и перевели бы на российский язык эти термины, да представляются тому две помехи: первая та, что непросвещенных не только читателей, а и вообще теперь людей нет: все поголовно просветились, так что уму помраченье: где вы теперь найдете в России человека с невежественным образом мыслей? Ни за какие деньги не найдете. Вторая помеха та, что и перевести нельзя: еще язык наш не выработался так, чтобы передавать все такие тонкости. Стало быть, не для кого переводить, да и нельзя перевести. Вы полагаете теперь: ‘значит, и переводу не будет’. Как же вы плохо знакомы с российской логикой! по ней, если в посылках говорится: не надобно делать и нельзя сделать, то в заключении будет: ‘и так делаем’.— Да, так мы с того начали, что по ненадобности и невозможности перевода следует нам перевести термин второго из повелений, напечатанных в Австрии 27 февраля. Ландтаг тут означает провинциальный сейм, рейхстаг — общий сейм всей империи, а называя этот рейхстаг рейсхратом, то есть имперским советом, повеление указывает, что сейм будет не сеймом, а советом: иначе сказать, что этому имперскому сейму или имперскому совету дается право не власти, а советования, причем подразумевается, что дурных советов никто не обязан слушать… Мы насчитали довольно документов, но вы не подумайте, что мы дошли до конца или хоть до половины всей этой документальной процессии: за вторым императорским повелением следует императорский патент о замене прежнего усиленного рейсхсрата новоучреждаемым штатсратом,— вот опять-таки мы сделали ошибку: усиленный рейхсрат заменяется вовсе не штатсратом, а тем самым (имперско-представительным рейхсратом, о котором говорилось в коренном законе о имперском представительстве, что же касается до новоучреждаемого штатсрата, он учреждается в замену прежнего рейхсрата, не как усиленного рейхсрата, а как постоянного рейхсрата, потому что хотя усиленный рейхсрат и был тот же постоянный рейхсрат, но однакоже, как постоянный рейхсрат, он был сам по себе, а как усиленный рейхсрат — сам по себе. За патентом о штатсрате следует статут штатсрата, а затем следуют четыре рескрипта: три первые к лицам благовидных фамилий, а четвертый к некоему президенту Мазураничу1, которого немцы выговаривают Мазураник, затем следуют еще с десяток разных штук, а может быть и больше, одни под разными заглавиями, другие под одинаковыми заглавиями, как по предмету требуется. Словом сказать, все эти документы упечатались не иначе, как на 17 печатных листах газетного формата. От такого объема даже замедлилось обнародование конституции, виноваты,— организационных законов: думали издать их 21 февраля,— типография венской газеты не управилась к 21, отложили до 24, типография все еще не управилась, ну, думали, поспеет дело к 26 февраля,— и третья отсрочка прошла, а типография все работала и работала, и едва, наконец, справилась со всею этою кипою документов к 27 февраля. Уже самая громадность объема показывает характер дела, которого нельзя было вместить меньше, как на 68 страницах, каждая в несколько колонн, из которых каждая колонна в несколько сот строк. Многосложное дело, головоломное дело! нашим с вами головам, читатель, не вместить его. Потому-то истинным благодеянием надобно считать, что сама ‘Венская Газета’ потрудилась пережевать за нас эту кипу бумаги и вложить в наши уста краткий пережеванный экстрактец не то на 7, не то на 8 длинных колоннах мелкого шрифта, так что при перепечатке в ‘Современнике’ этот (Краткий экстрактец займет страниц до 30 примерно, а может быть и с хвостиком. Такой прием законоположительных объяснений осилить может человек. Итак, слушайте, мы переводим восьмиколонную статью ‘Венской Газеты’:
‘Скоро исполнится тысячелетие Австрии, но во всей этой тысяче лет Не много найдется таких минут, которые могли бы равняться с настоящею, по своему высокому политическому значению.
Верно понимая потребности времени, император манифестом 20 октября вручил народам своей империи акт нового основного закона, названный именем диплома, который содержит руководительную норму для конституционного устройства Империи, долженствующего воздвигаться на основании нераздельной, под властью царствующего дома, Австрийской единой монархии.
Его величеством возвещено, что при сем принималось в соображение примирение прошедшего и его воспоминаний с практическими потребностями настоящего и требований отдельных народов с условиями существования монархии. Императору угодно основать возобновляемое утверждение и ограждение государственных уз монархии на учреждениях, которые равномерно отвечают с одной стороны различию народов по национальному, умственному и естественному характеру, а с другой стороны также и требованиям ставшего не менее их законно-историческим фактом единства австрийских земель,— на основаниях, равномерно дающих благоговейное выражение высшему закону свободы и человечности, гений которых парит превыше национальных различий, примиряя народы.
Этот государственный акт, без сомнения, есть величайший из всех, внесенных в летописи австрийской истории со времени прагматической санкции2.
Правда, и в это промежуточное время не пусты оставались листы этих летописей, богаче всякого другого исторического отдела равного числа лет было это время отдельными фактами, дававшими существенные изменения и важные очищения юридическому состоянию всех слоев гражданского общества, факты эти должны остаться не гибнущими, да и не могли бы отстранены быть без того, чтобы вновь не сделаться предметами пожирающего раздора между государственными гражданами. Во внешних отношениях Австрия, хотя и борющаяся с тяжелыми обстоятельствами, уже и по географическому своему положению всегда умела занимать важное всемирное значение и с честью всегда являться великою европейскою державою. В этих результатах общей богатой славными подвигами в море и на войне истории и не менее того в ряду общих учреждений, которыми Австрия стремилась стоять на высоте времени, уже лежат могущественные элементы соединенной силы’.
А впрочем, не остановиться ли нам тут? не довольно ли будет и одной этой странички из обещанных нами 30 страниц? не лучше ли нам будет обратиться к самому коренному закону об имперском представительстве. Вот важнейшие статьи этого документа во всем ряду ‘организационных законов’.
‘Имперский совет, как известно читателю, разделяется на две палаты. Верхняя палата состоит из членов по праву рождения, по праву сана и по назначению императора. По праву рождения в верхней палате заседают совершеннолетние принцы императорского дома и вельможи, ‘отличающиеся обширностию поместий’, которым император пожалует наследственное звание членов верхней палаты. По сану заседают в ней все архиепископы и те епископы, которым принадлежит сан, равный княжескому. По назначению императора пожизненно назначаются членами лица, которых он найдет достойными такого отличия.
Палата депутатов состоит из 343 членов (от Венгрии 85, от Трансильвании 26, от Богемии 54, Ломбардо-Венецианского королевства,— это имя сохраняется официальным австрийским языком за австрийскими землями в Италии,— 20, от Галиции с Краковом 38 и т. д.). Число членов, назначенное для каждой области, избирается в палату депутатов провинциальным сеймом этой области.
Президенты и вице-президенты назначаются императором.
Ведению имперского совета принадлежат все предметы законодательства, относящиеся к целой империи, в особенности рекрутские наборы и финансовые дела. Существующие подати и налоги продолжают быть взимаемы, пока не будут отменены. Проекты законов вносятся в имперский совет правительством. Но и совет может предлагать законы по предметам, ему подведомственным.
В периоды между заседаниями имперского совета министерство имеет право, в случае надобности, принимать меры, подлежащие его ведению, и без совещаний с ним, собственною властью. Когда имперский сейм вновь соберется, оно должно будет сообщить ему причины и результаты сделанных распоряжений.
Заседания имперского совета приостанавливаются, а также и палата депутатов распускается волею императора’.
Из переведенного нами начала статьи ‘Венской Газеты’ мы знаем, что ‘организационные законы’ 27 февраля составлены на основании диплома 20-го октября,— кстати пользуемся этим сведением, чтобы поправить еще одну свою ошибку: с начала обозрения мы сказали, что диплом 20-го октября теперь уже ‘преодоленная точка’, а вот теперь узнали, что он — вовсе не преодоленная точка, напротив, руководительная точка, но не о том речь, как мы ошиблись прежде, это мы заметили только кстати,— речь об организационных законах 27-го февраля. Составлены они на точном основании диплома 20-го октября, как мы знаем. Но диплом 20-го октября обнародован Рехбергом, реакционным министром, которого Шмерлинг низверг за его реакционность своим либерализмом. А Шмерлинг, надобно сказать, либерал, за то либеральные граждане Вены и выбрали его своим представителем в провинциальный сейм. Значит, хотя и писал он организационные законы на точном основании диплома 20-го октября, но все же развил эти реакционные основания в либеральном смысле,— значит, хотя и на точном основании диплома, но не столько держась буквы, сколько проникаясь тем же духом с другой точки зрения. Вот оно уже и вышло не то, что было в дипломе 20-го октября, а вышло гораздо лучше. Действительно, реакционный министр Рехберг предначертывал имперскому сейму состоять из одной палаты, а по либеральному Шмерлингу вышли две палаты. По Рехбергу, что могло бы выйти в том случае, если бы провинциальные сеймы послали в имперский совет либеральное большинство? Вышло бы плохо. Ведь палата одна, либеральное большинство предлагает,— или советует,— сделать что-нибудь в своем либеральном духе, бот министерству и приходится отвергать несоответствующий с одной стороны и с другой стороны совет. А либерал Шмерлинг устранил всякую возможность этой неприятности. К палате имперского совета, составляющейся из депутатов провинциальных сеймов, он прибавил палату, в которой одна часть членов заседает по праву рождения, другая по назначению министерства. Вот теперь попробуй в нижней палате составиться либеральное большинство, верхняя палата будет отвергать все предложения нижней палаты, и до министерства они не дойдут и министерству не будет надобности отвергать их…
За исключением этой разности, выказывающей все превосходство Шмерлинга над Рехбергом в предусмотрительности, все остальное у Шмерлинга вышло точно так же, как выходило у Рехберга.
Оно как будто и так, а пожалуй, что и не так: есть одно важное усовершенствование. Вспомните, читатель, что установляемый законами 27 февраля новый имперский совет, как народное представительство (по праву рождения и по назначению от министерства), заменяет собою прежний совет, как усиленный имперский совет, а тот же прежний постоянный совет заменяется другим учреждением — государственным советом. Вот вы вникните теперь, что такое за вещь этот новоучреждаемый государственный совет. Приводим существенные пункты из его устава:
‘Президент государственного совета имеет сан министра и присутствует при совещаниях совета министров, не имея в нем права голоса. Он назначается императором, как и все члены государственного совета.
Общее назначение государственного совета советнически помогать умом, знаниями и опытностию своих членов императору и его министерству к достижению прочных, зрелых и последовательных принципов. А в особенности передаются на совещание государственного совета проекты законов, какие министерство намерено предложить имперскому совету или провинциальным сеймам, или проекты законов, возникшие из инициативы имперского совета или провинциальных сеймов и представляемые ими на утверждение императора. Проекты эти вносятся на совещание государственного совета его президентом или по повелению императора, или по решению совета министров.
Поступившие таким образом в государственный совет дела президент поручает обсуждать или всему государственному совету, или некоторым членам его, по своему выбору’.
В переводе с австрийского языка это значит вот что: между обеими палатами имперского совета и министерством ставится государственный совет, как между второю палатою имперского совета и министерством ставится первая палата. Как первая палата имперского сейма отвращает от министерства все покушения второй палаты, так покушения и все вообще неприятные отношения к обеим палатам имперского совета слагаются с министерства на государственный совет. Если в имперском совете кто-нибудь скажет что-нибудь неприятное для министров, министры в стороне. Государственный совет потрудится за них опровергнуть или отвергнуть все неприятное. Опять, если министрам понадобится внести в имперский совет что-нибудь неприятное, например, потребовать увеличения налогов, разъяснять спасительность каких-нибудь мер, осадного положения и т. д., министры тоже в стороне: государственный совет потребует и докажет все это от своего имени. А сам государственный совет надежен потому, что всякое дело отдается в нем на обсуждение именно лишь тем членам и только тем членам, которые согласны с министрами по этому делу.
Значит, опять-таки мы открываем ошибку в прежних наших словах: мы сказали, что важнейший из организационных законов 27-го февраля — закон об имперском совете. Оно на первый раз так и кажется неопытному уму, а на деле выходит, что имперский совет обращен в ничтожество статутом государственного совета.
Смотрите же, какая градация: вторая палата имперского совета связана первою палатою имперского совета, первая палата вместе со второю палатою связана государственным советом, государственный совет связан благоусмотрением своего президента, а президент государственного совета — чиновник, назначаемый министрами.
Любопытно, однако, узнать, в какой обстановке наслоились эти организационные пласты. На пробу приведем несколько отрывков из венской корреспонденции ‘Times’a’. Из них мы увидим, какими конституционными мыслями занимался Шмерлинг с своими товарищами и начальниками, когда сочинял и обнародовал основания конституционного устройства Австрийской империи. Мы сначала прочтем отрывки из ‘Times’a’ подряд, без всяких замечаний. Факты довольно ясны сами по себе.

‘Вена. 20 февраля.

С неделю тому назад военные сановники сообщали своим друзьям, что в Венгрии, не ныне — завтра, провозглашается военное положение, но я убежден, что кабинет не прибегнет к такой крайней мере, если не будет серьезных смут, сопровождаемых движениями в соседних турецких провинциях. Здесь полагают, что в Венгрии господствует полная анархия, но двое из моих знакомых, только что возвратившиеся из Пешта, говорят, что с восстановлением комитатских властей стало больше порядка, чем прежде. Комитатские конгрегации продолжают вести оппозицию правительству, но ни сами не нарушают порядка, ни другим не дозволяют нарушать его безнаказанно. Эти слова могут показаться неправдоподобны, потому я замечу, что они вполне подтверждаются донесениями князя Франца Лихтенштейна, командующего войсками в Венгрии. Теперь в Венгрии, Трансильвании и проч. находится 80 000 человек войска, такая сила может охранить спокойствие, потому введение осадного положения было бы излишнею роскошью. ‘Пештский Ллойд’ сообщил вчера, что в Лугоше (в Банате) арестован и посажен в Темешварскую крепость Ашбот, бывший генералом венгерской армии в 1849 году. Эта новость несколько удивила публику, которой известно было, что Ашбот просил и получил разрешение возвратиться на родину. Но жители Вены консервативно сообразили, что Ашбот, вероятно, составлял заговор. Года два Ашбот служил в компании французско-австрийской железной дороги, но месяца полтора тому назад вышел в отставку и с той поры жил очень уединенно. Семейство Ашбота не знает причины его ареста. Провозглашение осадного положения в Фиуме свидетельствует, что австрийские начальства находятся в страхе, а при этом не удивительно, что они употребили насилие против человека, прославившегося в войне 1849 года’.

‘Вена. 2 марта.

Жители Вены недовольны новою конституциею, но телеграммы из Праги, Бронна, Троппау и Граца говорят, что она принята чехами, мораванами, силезцами и штирийцами с восторгом. Посмотрим, однакоже, совершенно ли верны эти официальные известия, или они так же не точны, как известия, сообщенные начальствами в октябре при обнародовании диплома. Впечатление, произведенное новыми рескриптами в Венгрии, можно ясно видеть из последних нумеров ‘Srgny’, ‘Hirnk, ‘Naplo’ и ‘Magyar Orszag’. Газета ‘Srgny’, орган венгерского придворного канцлера барона Вая, говорит, что обнародование статутов вынуждает ее принять тон несколько иной, чем каким говорила она прежде.
‘Мы считали, говорит ‘Srgny’, диплом 20 октября хорошею ‘точкою отправления’, твердо думая, что интересы династии одинаковы с интересами венгерского народа. Но документы, обнародованные 26 февраля, составляют странное дополнение к императорскому диплому. Вопрос разрешен односторонним образом, и наше положение существенно изменилось. Что должна делать венгерская нация при настоящем положении обстоятельств? Если она желает восстановить постоянный порядок дел, она должна собрать сейм, законный свой орган’.
‘Hirnk’, орган ультраконсервативной партии, говорит, что новыми документами начинается второй период реакции против Венгрии.
‘Единодушие (продолжает ‘Hirnk’) необходимее, чем когда-нибудь, и венгерцы должны зорко заботиться о том, чтобы бразды правления не выскользнули из их рук в руки австрийской бюрократии’.
‘Naplo’, главный орган умеренных либералов Венгрии, находит в новой конституции следующие недостатки:
‘I. Министры попрежнему остаются ответственны только перед государем.
II. Выборы на провинциальные сеймы отчасти производятся не самим народом, а выборы в имперский совет все вполне, потому что члены совета выбираются провинциальными сеймами.
III. Право инициативы сеймов и совета ограничивается лишь некоторыми делами.
IV. Ультра-консервативный элемент будет так господствовать в обеих палатах имперского совета, что невозможно будет сделать никаких улучшении в конституции’.
‘Magyar Orszag’, представитель ультра-либеральной партии, утверждает, что не придает важности новой конституции, которая, по его словам, останется недействительна для Венгрии.
‘Мы думаем, говорит ‘Magyar Orszag’, что ни придворному канцлеру, ни жупанам нет надобности выходить в отставку. Императорские рескрипты 26 февраля подписаны министрами, не получившими полномочия быть представителями или защитниками венгерских интересов. Его величество обнародовал конституцию, как государь наследственных провинций своей империи (то есть провинций, входящих в состав немецкого Союза), а не как король венгерский, потому что иначе он нарушил бы наши основные законы. По отношению к Венгрии эта конституция только королевское ‘предложение’, представляемое на благоусмотрение сейму. Если оно не будет принято сеймом, оно останется недействительно для Венгрии и может быть поддерживаемо лишь употреблением насильственных мер’.
Все частные сведения, получаемые из Пешта, показывают, что бездна, разделяющая венгерскую нацию и австрийскую династию, сильно расширена рескриптами 22 февраля, и в Вене говорят, что ничем ‘кроме вооруженной силы не будут усмирены венгры’. Спорный вопрос между Австриею и Венгриею так щекотлив, а сохранение целости Австрийской империи так полезно, что вообще я остерегаюсь высказывать свое мнение, но теперь я обязан заметить, что новая конституция не дает венграм гарантии в том, что деньги, ими доставляемые на государственные надобности, не будут растрачиваться на содержание армии, не соразмерной со средствами империи.
Протест пештского городского управления против введения осадного положения в городе Фиуме с его округом породил недоразумение между кроатами и венграми. Кроаты утверждают, что Фиуме принадлежит к Кроатскому королевству, и винят венгров в том, что они обнаруживают такой же дух захватывания и надменности, как в 1848 и 1849 гг. Австрийцы очень рады тому, что венгры, кроаты и сербы начинают ссориться между собою, но они не отваживаются питать надежду, что кроаты и сербы опять будут сражаться против венгров в защиту империи’.

‘Вена, 8 марта.

В конце 1860 г. император определил, что Темешварский Банат и Сербская Воеводина3 должны быть присоединены к Венгрии, а мадьярам было сообщено, что им будет предоставлено согласиться по спорным вопросам с жителями этих областей без вмешательства императорского правительства. Сербы, румыны и немцы, населяющие Банат и Воеводину, были довольны этим распоряжением, но патриарх Раячич 4 напомнил правительству о данном в октябре обещании созвать иллирийский национальный конгресс ‘для восстановления старинных прав и привилегий греко-восточного населения провинций, принадлежавших к Венгрии’. Пока была надежда, что венгры откажутся от требования, чтобы Венгрия имела свой особенный бюджет, исключительно зависящий от венгерского сейма, просьбы Раячича были оставляемы без внимания, но как только обнаружилось, что венгры не сделают уступки по этому вопросу, правительство снова стало восстановлять одну национальность против другой. Результатом этих возбуждений было, что кроаты объявили венграм свое решение не отказываться от прав на Фиуме, а сербам! выразили сильную симпатию. Чтобы сербы также имели случай поссориться с венграми, государственный министр созвал сербский национальный конгресс под председательством патриарха Раячича. В императорском рескрипте говорится, что этот конгресс ‘должен представить императору предложения о том, как обеспечить права и привилегии сербского народа’, и что результаты его совещаний должны быть представлены в Вену ‘до открытия заседаний’ венгерского сейма. Определить способ выбора членов конгресса поручено патриарху Раячичу. Этот рескрипт, данный 5-го марта, конечно, произведет сильное раздражение в Венгрии, потому что нарушает один из основных принципов венгерской конституции. Он дан не на имя венгерского канцлера, а на имя государственного министра Шмерлинга, который, по диплому 20 октября, не может заниматься венгерскими делами. Кроатский конгресс в Аграме очень недоволен венским правительством за то, что оно отказало жителям военной границы в праве выбрать депутатов на этот конгресс’.
Дело так просто, что не стоило бы объяснять его, но мы чувствуем желание поразъяснить его еще.
В австрийском правительстве с конца прошлого года, когда убедилось оно в невозможности склонить венгров к добровольному отказу от стремлений 1848 года, вопрос идет не о том, каков должен быть окончательный способ развязки венгерских отношений, а только о том, пора или еще не пора приступить к нему, собраны ли или еще не собраны достаточные средства для надлежащего осуществления такой развязки, подготовлены ли те связи, пробуждены ли в достаточной силе те антипатии, оттираться на которые надобно будет при этой развязке. А развязка эта — усмирение венгров по примеру 1849 года. Кроме дипломатических отношений, (в разбор которых мы не намерены входить теперь, как и никогда не входим, с одной стороны по их совершенной неизвестности для нас, с другой стороны по их общеизвестности решительно для каждого,— кроме дипломатических отношений, важнейшее обстоятельство тут — надобность вооружить южных австрийских славян против венгров. Меры к этому приняты. Южные австрийские славяне принадлежат одному племени, разделяются, как известно читателю, на два как будто бы народа по вере: западная часть их, называющаяся кроатами, держится католичества, восточные, удержавшие родовое имя сербов, остаются православными. С теми и с другими повторяется теперь австрийским правительством тот самый маневр, который так превосходно удался в 1848 году. У кроатов австрийское министерство созвало сейм под руководством своих чиновников и обещает этому сейму полную независимость от пештского сейма, стараясь убедить кроатов, что венгры хотят поработить их, о чем венгры не только теперь не думают, но и никогда не думали. У сербов австрийское правительство также созвало сейм под руководством патриарха Раячича, бывшего верным исполнителем венских инструкций в 1843 году, успевшего тогда арестовать и отдать на суд австрийцам тех сербов, которые находили, что сербам следует принять выгодные условия, предлагавшиеся им со стороны венгров. Чрезвычайно важен вопрос, пойдут ли и ныне кроаты и сербы против венгров, как пошли в 1848 году. Мы подробно рассматривали шансы того или другого оборота дел месяца три тому назад. С той поры как будто несколько увеличилась вероятность, существовавшая уже и тогда, что южные австрийские славяне будут увлечены в борьбу за австрийцев против венгров. Но так ли будет, или возьмут верх иные стремления, могущие вести этих славян к союзу с венграми, все еще трудно сказать и теперь. Венгры, впрочем, говорят, что ни за что на свете и не хотят воевать ни с кроатами, ни с сербами: если вы не хотите союза с нами, говорят им венгры, делайте что хотите, лишь только не мешайте нам, венграм, отстаивать свою независимость. При этом венгры стараются доказать южным славянам, что на обещания австрийцев не следует полагаться. По этому последнему вопросу печатают венгры очень много рассуждений, кажущихся нам неосновательными. Вот один факт такого рода, наделавший большого шума, потому что изложен был не на венгерском, а на английском языке. Этот документ — напечатанное в ‘Times’e’ письмо к редактору газеты:
‘Милостивый государь! при настоящих попытках австрийского правительства не лишено будет интереса чтение документа, показывающего степень доверия, какую можно иметь к его обязательствам.
Известно, что в прошлогоднюю итальянскую войну формировался в Пьемонте венгерский легион. При окончании войны Виллафранкским миром легион имел уже около 5 тысяч человек, разделявшихся на две бригады, из которых одною командовал полковник Николай Косе, другою — полковник Даниэль Тарз.
Император французов, принимая живое участие в судьбе этих правых людей, не забыл вытребовать в самом договоре полную амнистию легионерам, которые пожелают возвратиться на родину. С другой стороны временное правительство Тосканы приглашало их в свою службу.
Начальники легиона, пораженные Виллафранкским договором, продолжали, однакоже, уважать императора французов. Потому они не посоветовали легионерам принять тосканское предложение. Но они знали по опыту, какую цену надобно придавать обещаниям, и видели всех легионеров в ужасе от одной мысли — быть взятыми в австрийскую службу: потому они почли своею обязанностию объявить, что легионеры не примут разрешения возвратиться в Венгрию иначе, как с тем, чтобы, кроме полной амнистии, было дано им освобождение от всякой военной службы под австрийскими знаменами и чтобы это освобождение было гарантировано формальным обязательством австрийского правительства перед императором французов. Император французов получил формальную гарантию этих условий и уведомил о том короля сардинского следующею телеграфическою депешею: ‘Император французов королю сардинскому. Граф фон-Рехберг дал письменное обещание, что венгерцы иностранного (венгерского) легиона получат амнистию и освобождение от всякой военной службы’.
Депеша эта была послана из Биаррица и получена в Турине 16 сентября 1859 года и была официально сообщена легиону.
После этого начальники легиона, уже не колеблясь, распустили своих солдат: они имели недвусмысленное обещание Австрии, которому не поверили бы, а формальное обещание, закрепленное ручательство императора французов, который сумел бы заставить Австрию уважать его.
Каждый легионер, возвращаясь на родину, был снабжен удостоверением, что он получил амнистию и освобождение от австрийской военной службы. С этим документом у каждого из них пошли они небольшими отрядами на родину.
Посмотрим, что было с ними, как Австрия исполнила свои обязательства. Вот копия с подлинного документа, о котором говорил я в начале письма: ‘В городе Масса ди Каррари, 8 июня 1860 года, Стефен Хетени, родом из Джонджоя в Венгрии, бывший унтер-офицер австрийского вазасского пехотного полка, а в 1859 году служивший подпоручиком в первой бригаде венгерского легиона в Пьемонте, по приведении его к присяге г. Шипио Бриньоли, присяжным стряпчим, в присутствии свидетелей, сделал следующее показание:
‘Я, Стефен Хетени, бывший подпоручик венгерского легиона, объявляю под присягою, что венгерский отряд, получив, вследстзие цюрихских переговоров, формальную гарантию полной и совершенной амнистии и освобождения от всякой военной службы в австрийской армии, был распущен, и мы были отрядами отправлены к французской границе, а там переданы были военным начальствам, предварительно уведомленным о нашем прибытии. Я был в последнем отряде. 2 сентября 1859 года я с своими товарищами поехал из Алессандрии по железной дороге, под наблюдением пье-монтского офицера. 3 сентября мы прибыли в Пескьеру, были там переданы австрийскому офицеру и немедленно отправлены в Верону. Прибыв туда 4 сентября, мы были заключены в тюрьму, где оставались восемь дней. 13 сентября нас повели к генералу Фецлару, который до войны был моим полковым командиром. Он заговорил с нами грубо, с угрозами твердил нам, что мы недостойны принадлежать к Австрийской империи, потому что сражались, как львы, за Венгрию в войне 1848—1849 года против Австрии, а в войне 1859 надобно было артиллериею заставлять нас итти на французов и итальянцев. По окончании своих угроз он велел, отобрав у нас все наши деньги, отвести нас назад в тюрьму.
16 сентября поручики венгерского легиона Майко, Шеда, Кертези, Кисе, Мальмар, подпоручики Варзи, Хорват и я и еще один, фамилию которого не припомню, были приведены к австрийскому капитану, который велел надеть на нас австрийский мундир. Один из наших товарищей, подпоручик Кмяти, стал между солдатами, которые не предали его. Мы, остальные 11 человек офицеров и унтер-офицеров, были под военным конвоем отведены в маленький форт, отстоящий на полчаса пути от крепости, и там оставались 24 часа заперты в тюрьме, каждый час ожидая, что нас расстреляют, как грозил генерал Фецлар, и лишившись всякой надежды. По истечении 24 дней мы, под военным конвоем, были отвезены по железной дороге в Венецию и там снова посажены в тюрьму, проведя там ночь, мы были конвоированы в Триэст, где оставались в тюрьме до 14 октября, когда командующий войсками известил нас, что мы будем отданы рядовыми солдатами в польские, немецкие и чешские полки. Я был разлучен с сотоварищами бедствия и, несмотря на мои протестации и доводы об амнистии и освобождении от военной службы, в чем имели мы письменные удостоверения, был отдан рядовым солдатом в пехотный полк Рос-Карло No 40. Прослужив 4 месяца, я был переведен в Полу, где стоял 2-й батальон, и там, не находя больше возможности переносить обиды и оскорбления, делавшиеся мне офицерами, я решился уйти из-под австрийского знамени, служить под которым был принужден насилием, в противность трактатам. 2 апреля я и четырнадцать товарищей (из них три венгра и одиннадцать итальянцев) захватили лодку и, после многих опасностей, вышли на берег 3 апреля в Порто-Корсини, близ Равенны), откуда пошли в Равенну, где были радостно встречены народом.
Товарищи, о которых говорил я выше, все были отправлены по разным Полкам’.
Подобным же образом 8 июня 1860 года Иван Камук, родом из Надьварада в Венгрии, ныне служащий унтер-офицером коновалом в пьемонтской Масской бригаде, объявил под присягою у того же нотариуса, что служил до 16 января 1860 года в австрийском Дон Мишеля полку, он знает, что Стефен Керкиз и Самуэль Вейс, бывшие поручики венгерского легиона, были в сентябре 1860 года сделаны солдатами в этом полку, по приказу командира того полка, в противность данному им письменному удостоверению об амнистии и освобождении от военной службы, на которое они ссылались.
Эти документы подписаны многими свидетелями, и подлинность присланных нам от нотариуса копий засвидетельствована генерал-интендантом Majcca-KappapcKoro округа.
Могу прибавить, что начальники венгерского легиона, настаивая перед императором Наполеоном о необходимости формального условия, избавляющего легионеров от всякой военной службы, указывали, что без такого условия всякое обещание амнистии было бы обольщением, потому что, если легионеры не будут освобождены от службы, австрийские офицеры получат приказание поступать с ними сурово под предлогом неисправностей по службе.

Мадьяр’.

Мы вполне привели это длинное письмо с выпуском лишь некоторых (впрочем, довольно многих) резких выражений и со смягчением некоторых фактов. Вполне привели мы его потому, что беспристрастие повелевает нам выслушивать аргументы врагов для полнейшего впоследствии разъяснения их. Мы привели слова одной стороны. Выслушаем теперь опровержение их, напечатанное в официальном органе австрийского правительства — ‘Венской Газете’.
‘Ни один из возвратившихся не был подвергнут никакому наказанию аа свое военно-политическое поведение, за измену и предательство. Но противно здравому смыслу выводить из упоминаемой статьи трактата освобождение оных индивидуумов от всех обязанностей подданства (к которым, конечно, очевидно принадлежит и законная военная повинность). Все принятые нами по походе 1859 года пьемонтско-венгерские легионеры, в числе более 3 000, были размещены в Пескьере, частию в Вероне (в последней крепости в помещениях форта Гесса), продовольствованы, по надобности одеты, по мере средств, чрезвычайно занятых тогда работою железных дорог, транспорты пересланы в вербовальные округи их полков, в каковых пестах до будущих распоряжений уволены в отпуск. Это распоряжение было тогда тем естественнее, что уменьшение состава армии по окончании войны было мерою, совершенно необходимою и оправдываемою заключением мира. Касательно вышеозначенного отпуска относительно возвратившихся в числе, как выше сказано, сверх 3 тысяч голов (Kpfe), только в 12 индивидуумах было сделано исключение, каковые, из уважения к их желанию повышения, обращены были на действительную военную службу. Эти 12 индивидуумов были политически в высокой степени подозрительны, имели при себе значительные денежные суммы от 400 до 500 флоринов, были изменнически беглые, императорско-королевские солдаты, которые в оном легионе приняли высшие чины, чем какие имели в императорско-ко-ролевской армии. В заключение же существует на пространстве всей империи распоряжение, которым гражданские начальства обязываются солдат, поведением своим во время отпуска подающим основательный повод к опасениям за законную тишину и порядок, указывать подлежащим военным начальствам к немедленному прекращению отпуска. По сему едва ли сомнительно, что некоторые из оных 3 тысяч возвратившихся, быть может, неожиданно были призваны из отпуска на действительную военную службу, но в этом случае их призыв на службу был одною из тех обыкновенных мер предосторожности, без которых никакое, следовательно и австрийское, правительство не может обойтись и каковые должны находить в интересе общественного порядка ко всем без различия подданным государства применение, столь же беспристрастное, как и безусловное’.
Надобно удивляться легкости, с какою опровергнута этими немногими словами клевета ‘Мадьяра’: факты, им приведенные, не отвергаются, но становится ясно, как день, что напрасно ставить их в порицание австрийскому правительству: во-первых, данное обещание следует понимать не в том смысле, в каком поняли его легионеры, во-вторых, если обещание и было дано в таком смысле, как говорит ‘Мадьяр’, то по обстоятельствам невозможно было исполнить это обещание, в-третьих, легионеры не были принуждены служить, в-четвертых, если и были принуждены, то по особенным обстоятельствам.
Кстати, о тяжбах австрийцев с венграми в Англии перед европейской публикою. Читатель знает, что австрийское правительство подало в английский канцлерский суд просьбу о том, чтобы литографщикам Дэ, которым Кошут заказал сделать венгерские банковые билеты, запрещено было передавать эти билеты в руки Кошута. Прения по этой тяжбе еще не начинались, а пока взято канцлерским судом показание от Кошута,— вот извлечение из этого документа:
‘Показание, под присягою данное в канцлерском суде по делу между Францем-Иосифом, императором австрийским, королем венгерским и богемским, истцом, и Уильямом, Джоном Дэ, Джозефом Дэ и Людвигом Кошутом, ответчиками.
Я, Людвиг Кошут, ныне жительствующий на Бедфордской площади, близ Россель-сквера, в графстве Миддельсекском {То есть в части Лондона, лежащей на северном (левом) берегу Темзы.}, показываю нижеследующее:
Я родом венгерец, дворянин из Земпленского комитата в королевстве Венгерском. Когда Фердинанд V, бывший король венгерский, перестал быть королем венгерским и через то престол остался не занят, я был от собранного и учрежденного венгерского сейма, состоящего из двух палат, апреля 14 числа 1849 года, назначен и наименован быть президентом-правителем до того времени, когда сейм установит окончательную форму правительства для королевства, и апреля 19 числа, в присутствии вышесказанного сейма в главной реформатской церкви города Дебречина, дал я торжественную присягу, определенную для меня сеймом в звании правителя-президента, и клятвенно обещался верно и неизменно соблюдать власть и обязанности, возложенные на меня вышесказанным сеймом. Вышеобъясненное назначение и наименование и возложенные через то на меня власть и обязанности остаются доселе неотмененными и не замененными и не воспоследовало доселе никакого иного назначения и наименования, никто с того числа, когда Фердинанд V5 перестал быть королем венгерским, не был призван занять престол венгерский и не был принят или коронован, как король венгерский, вышесказанным венгерским сеймом, которому, по основным венгерским законам, исключительно принадлежит власть совершать эти акты.
Истец не имеет и никогда не имел исключительного права выпускать в Венгрии билеты для обращения в качестве денег. Даже в качестве короля венгерского он не имел бы привилегии и власти без согласия сейма, и не только не была никогда даваема венгерским сеймом эта привилегия и власть ни одному из королей венгерских, но венгерский сейм формально постановил запрещение, чтобы король не мог выпускать кредитных билетов собственной властью. Единственное лицо, которому когда-либо дана была венгерским сеймом власть и право выпускать билеты для денежного обращения в Венгрии, и единственное лицо, когда-либо имевшее законную власть выпускать такие билеты, я,— которому, во время бытности моей в 1848 году ответственным министром финансов тогдашнего короля Фердинанда V, право и власть выпускать такие билеты была дана государственным сеймом и которому, по моем назначении, наименовании и приведении к присяге в звание президента-правителя Венгрии в 1848 году, было государственным сеймом возобновлено право выпускать такие билеты на удовлетворение тогдашних надобностей.
Истец не имеет и никогда не имел исключительного права уполномочивать на приложение национального герба, неправильно названного в той жалобе королевским венгерским гербом, к какой-либо бумаге, предназначенной для обнародования и для обращения в Венгрии. Даже в качестве короля венгерского он не имел бы этой привилегии и власти. Королевского венгерского сейма не существует и никогда не существовало. Корона венгерская, составляющая важнейшую часть в венгерском гербе, есть собственность нации.
Несправедливо и противно истине, что я, по получении билетов, неправильно названных в упомянутой жалобе ‘поддельными билетами’, намеревался немедленно послать их в Венгрию. Я утверждаю и объявляю, что при нынешнем положении Европы и австрийского правительства, считая не только возможными, но и очень вероятными перемены в отношениях права к насилию, я считал себя обязанным принять зависящие от меня средства на случай вероятных обстоятельств и потому распорядился об изготовлении этих билетов и о их сохранении в Англии до того времени, когда представятся обстоятельства, при которых можно будет употребить их в Венгрии сообразно событиям. Лишь тогда, когда произойдет то, что истец называет революциею, билеты, упомянутые в жалобе истца, могут приобрести ценность в Венгрии.
Жизнь моя и действия мои известны свету. И моим желанием и заботою было никогда не совершать в Англии действий, которые были бы или могли бы казаться нарушением законов Англии.

Дано под присягою 16 марта 1861 года’.

Кстати уже о тяжбах. В прошедший раз мы упоминали об официальной брошюре ‘Франция, Рим и Италия’,— французские епископы вооружились на нее в своих пастырских посланиях, и особенно сильно выразил свои чувства епископ пуатьерский,— это все известно читателю, вот отрывок из корреспонденции ‘Times’a’ по этому делу:

‘Париж’ 28 февраля.

В ‘Monde’ напечатано послание епископа пуатьерского к духовенству его епархии: ‘О порицаниях, возводимых на святейшего отца и на французское духовенство в брошюре г. Лагероньера — ‘Рим, Франция и Италия’. Оно наполняет почти целых шесть столбцов газеты. Епископ пуатьерский — один из самых крайних людей между французскими прелатами. В нынешнем своем словоизлиянии он совершенно забывает Лагероньера, направляя свои удары гораздо выше. Я приведу два отрывка, из которых вы увидите, какое чувство возбуждено в духовенстве брошюрою.
‘Последнее основание надежд наших (говорит епископ)—явное смущение, обнаруживаемое в последний час людьми, господствующими над нами. Да, справедливо говорят они, что есть в Европе вопрос, который выше всех других. Да, ‘Рим доселе остался величайшею и страшнейшею задачею нашего времени’! Римское папство — ключевой камень свода европейского мира. Поразив разрушительным молотом все части здания, решительная рука медлит и дрожит при мысли дать упасть этому главному камню, этому священному камню, который связан со всем и которым все держится. Они понимают, что когда папа не останется на своем месте, никакая земная власть не будет спокойна на своем месте и вся земля потрясется. Потому с приближением роковой развязки они стараются доказать, что не через них стала она неизбежна.
Катастрофа будет так ужасна, что никто не хочет принимать на себя ответственности за нее, и вот выдумывают сложить все преступление на самую жертву. О, как жестоко ошибся тут автор, делающий истолкования, столь оскорбительные для тех, кого хотело защитить перо его. Враги Рима повсюду говорят, что эта брошюра — последнее притворство почтения, но что в сущности смысл ее непременно тот, что после этого последнего возгласа о своем доброжелательстве воспользуются первым предлогом, первым случаем, который легко предусматривается и легко может быть порожден, и что Рим будет предан честолюбию, требующему его. Брошюра утверждает противное, и мы ей верим, но какое несчастие, что все могли усомниться в ее искренности. Нет, не оправдаются торжественные песни еретического и революционного нечестия, нет, не повторится при нас одна из самых ненавистнейших подробностей страданий Спасителя.
Мы принадлежим к верующим в данное слово и потому отвергаем выводы, какие придавались брошюре.
По сим причинам, призвав имя божие святое,
Мы постановили и повелели, постановляем и повелеваем следующее:
Статья 1. Мы отвергаем и анафематизируем обвинения в неблагодарности, закоснении, несправедливости, пристрастном духе и другие оскорбительные порицания против римского первосвященника и французского духовенства, содержащиеся в вышесказанной брошюре.
Статья 2. Мы советуем верующим предостерегаться против всех нечестивых клевет некоторых газет по поводу настоящих событий в их отношении к религии и церкви.
Статья 3. Общественные молитвы, повеленные нами, должны продолжаться попрежнему. Мы требуем у всех благочестивых душ удвоенного усердия. Молитвою уже достигнуты великие результаты, да не утомится она, и она будет вполне услышана.
Статья 4. И будет наше настоящее повеление читано за обеднею в приходских церквах нашего города Пуатье и других городов нашей епархии, а также в других приходах, священники которых будут иметь причину думать, что до их прихожан достигла брошюра, на которую мы отвечаем.
Дано в Пуатье, в нашем епископском дворце, под нашею печатью, нашим гербом и контрасигнировкою нашего секретаря, 22 февраля, лета от рождения Бога Слова 1861-е, в день празднования кафедры Апостола Петра Антиохийской.

Людовик-Эдуард, епископ Пуатьерский’.

Это послание произвело чрезвычайное впечатление. Многие лица сознают свой страх о том, как подействуют эти слова в глубине провинций, когда это пламенное изобличение будет читаться в каждой церкви за обеднею. Ныне был слух, что ‘Monde’ и ‘Union’6 будут запрещены за напечатание этого документа и что вопрос о послании будет представлен государственному совету. Но от этого, конечно, стало бы еще хуже’.

‘Париж, 1 марта.

Война между правительством и епископами разгорается. Все это происходит от неблагоразумного и не слишком почтенного метода говорить с на-циею посредством полуофициальных брошюр. Вчера я говорил вам о побие-нии Лагероньера епископом пуатьерским. Епископу пуатьерскому отвечали не через памфлетиста, а через диспутанта, более надежного. В спор вмешалась власть, и результат сообщается Монитром:
Епископ пуатьерский обнародовал в газете ‘Monde’ пастырское послание, содержащее намеки, оскорбительные для императорского правительства, и могущее волновать общественное мнение. Вследствие того и, согласно статье 6 закона 18 жерминаля 10 года, это послание было предложено верховной юрисдикции государственного совета, которому подсудны все случаи злоупотребления церковной власти.
В добавление к тому министр внутренних дел послал следующее письмо к префекту вьенского департамента (где лежит город Пуатье).
‘Г. Префект! в ответ на вашу вчерашнюю депешу, сообщающую мне пастырское послание монсииьора епископа пуатьерского, уведомляю вас, что правительство внесло в государственный совет дело о злоупотреблении церковной власти прелатом, отважившимся употребить авторитет своего сана на служение страстям, чуждым интересу религии. Перепечатка этого письма в газетах и в виде брошюры, сверх его специального круга публикации, могла бы дать причину к административному или судебному наказанию. Но как министр внутренних дел, я почел, что противно было бы интересу правительства отнимать подобные излишества у суда общественного мнения. Потому я решился не принимать никаких мер в предупреждение печатания документа, с такою отважностию раскрывающего тайные мысли партии, которая под покровом религии имеет единственною целью нападать на избранника французского народа’.
Теперь дело кончилось тем, что государственный совет признал послание епископа пуатьерского достойным ‘порицания’.
Об итальянских делах мы здесь не имеем надобности говорить, напечатав письмо г. Т-нова из Турина, а от американских избавляем на нынешний раз читателя: мы теперь еще знаем только, что Линкольн вступил в звание президента, но еще не имеем достоверных сведений о том, уступчивая ли политика умеренных республиканцев (представитель которой в новом кабинете — Сьюард), или политика аболиционистов, желающих войны (представитель которых — Чез), восторжествует в общественном мнении Северных Штатов,— отложим подробности до следующего раза, потому что в нынешней книжке уже и без того есть большая статья о Северной Америке7.

Апрель 1861

Австрийские дела.— Великодушие Кавура над Гарибальди.— Объявление войны в Северной Америке.

Консервативные люди справедливо скорбят о непрочности нынешнего положения дел на континенте Западной Европы. Куда ни посмотришь, там повсюду путаница, которая так и напрашивается на то, чтоб ее хоть как-нибудь распутали. А главный узел этой путаницы теперь в Австрии. О, если бы восстановился в Австрии порядок! Тогда надолго была бы отвращена опасность и от других стран западного континента. Австрийцы не замедлили бы убедить императора французов, чтоб он или сам потрудился внушить благоразумие итальянцам, или разрешил бы им, австрийцам, похлопотать над этим. когда бы зловредная язва революции была бы покрыта струпом в Италии, этот поучительный пример на несколько лет отнял бы охоту к зловредным помыслам и в других западных странах, где безумные надежды легкомысленных прогрессистов возбуждаются успехами итальянцев. К сожалению, внутренняя неурядица заставляет австрийцев с месяца на месяц откладывать дело устроения итальянцев. Каждые две недели, если не чаще, разносится слух, что вот-вот идут австрийцы в Ломбардию и в Романью,— и недаром разносится слух: желание действительно есть, но обстоятельства все мешают каждый раз. В конце октября Бенедека назначили главнокомандующим в Венецию, с намерением немедленно начать войну,— оказалось, еще нельзя, недели через две, через три, осматривая свои войска и крепости, Бенедек опять объявил, что вот не ныне — завтра начнется поход,— опять вышло, что еще нельзя. А почему еще нельзя? Вс венгры мешают, и в последней своей прокламации Бенедек (сам венгерец) указывает войску уже не одного врага, как прежде, а двух — кроме нынешнего, еще и внутреннего: мы с вами (говорит он своим солдатам) готовы, если понадобится, усмирить пештских бунтовщиков. Если бы говорил это князь Лихтенштейн1 или князь Виндишгрец, можно бы еще сомневаться, достойны ли наказания венгерские либералы: ведь человек одного племени не судья в делах другого племени, и лучше всего каждому поступать по нашему примеру: не судить о делах других народов, не навязывать им своих мыслей, а предоставить всякому из них быть там себе, как сам хочет. Читатель знает, как ненарушимо держимся мы этого правила. Но ведь Бенедек сам венгерец,— значит, может судить, что хорошо, а что дурно у венгров и для венгров. Это не то, что мы только так заключаем: он сам говорил, когда был в Пеште, и теперь говорит, находясь уже не в Пеште, что очень горячо желает добра венграм и готов пещись о них, как родной отец. Значит, мы тут сами от себя ничего не придумываем и ни о чем не судим, а только основываемся на словах Бенедека. С его справедливой точки зрения мы и будем смотреть на дела.
Приятно сказать нам, что Шмерлинг совершенно сходится во взгляде с Бенедеком и с нами (если дозволительно упомянуть нам о себе подле этих сильных имен). Приятно по многим обстоятельствам. Во-первых, потому, что оправдывается этим наш лестный отзыв о Шмерлинге, сделанный при самом назначении его в министры, когда легкомысленные люди прокричали было о нем бог знает сколько пустяков. Мы предсказывали, что он будет вести себя прилично получаемому назначению,— он так и держит себя. Это приятно. Во-вторых, приятно, что благомыслящие люди все сходятся между собою во взгляде, к какой бы нации ни принадлежали. Шмерлинг — немец, Бенедек — венгерец, а думают о венгерском вопросе они одинаково. В-третьих, приятно сознавать, что сам, хотя и неважный человек, принадлежишь по образу мыслей к лицам, высоко поставленным судьбою, и что они похвалили бы тебя, если бы знали, как глубоко входишь ты в их чувства, как верно оцениваешь их положение, какую справедливость отдаешь им, как искренно убежден, что они действуют совершенно согласно сознаваемым ими высоким обязанностям. (Правда, примешивается тут и небольшое огорчение, что они не знают тебя и твоего образа мыслей,— да, не знают, что есть на свете Петр Иванович Добчинский2.) Но это все в сторону, размышления наши привязаны к тому факту, что в начале апреля происходил в Австрии министерский кризис. Сечен, Вай и сотоварищ их по участию в австрийском правительстве Аппони, который должен был открывать венгерский сейм в звании императорско-королевского комиссара, находили, что надобно льстить беспокойным венграм хотя некоторыми обещаниями, хотя несколько подходящими к некоторой части их желаний. Шмерлинг доказывал, что делать это — значит потакать злоумышленникам. Он был прав. К чему в самом деле обещать то, что не будет исполнено. Это первое. А второе: к чему видимым колебанием ободрять преступные надежды, против которых имеешь в сердце непреклонную решимость? Наконец, в-третьих: всегда всего благороднее действовать начистоту и говорить начистоту: да, так да, и уж без всяких затаенных мыслей, а если нельзя сказать такого ‘да’, то уж и говори прямо ‘нет’. Но вполне оправдывая Шмерлинга, мы вполне оправдываем и барона Вая с графом Аппони, хотя по Шмерлингу выходит, что Вай губит государство, а по Ваю выходит, что Шмерлинг губит государство. Мы же думаем, что и Шмерлинг и Вай в равной мере полезны спасению государства. Мы решаемся думать это собственно потому, что в сущности и сами они так думают друг о друге. Они только погорячились тогда, что наговорили друг против друга резких вещей (что ж, человеческая слабость!). А ведь кончилось тем, что остались и Шмерлинг и Вай вместе управлять делами. Но ведь это уж развязка кризиса, а мы только коснулись еще начала его. Император признал уважительными доводы Вая, Сечена и Аппони. Шмерлинг с другими министрами, разделявшими его взгляд, подал в отставку или хотел подать в отставку. Но лица высшего придворного круга, руководящие делами в Австрии, выказали тут высокое благоразумие, соответствующее их положению и оправдывающее тот вес, какой предоставляется им в государстве: они показали, что превосходят министров своей проницательностью, они объяснили Шмерлингу с его товарищами, что при наступлении надлежащей поры он увидит исполнение своих желаний и ему будет указано принять относительно Венгрии меры, от которых прекратятся нынешние беспорядки, но что теперь пока еще надобно несколько выждать, пока будут кончены приготовления к таким мерам. Шмерлинг взял назад свою просьбу об отставке, увидев, что все ведется к лучшему и что мнимое колебание императора есть только благоразумная осмотрительность, под которою лежит твердость, долженствующая обнаружиться, когда придет желаемая минута возможности подавить мятежный дух. Итак, венгерский сейм был открыт согласно программе Вая, Сечена и Аппони.
Перейдем теперь в Пешт. На выборах обнаружилось, что крайняя партия приобрела решительный перевес в венгерском народе. Огромное большинство депутатов принадлежит ей. И не в одной палате депутатов, служащей представительницей среднего сословия и простонародья, выразилось такое настроение умов: между самими магнатами, составляющими наследственную верхнюю палату, большинство точно таково же. Это явление прискорбное,— прискорбное до того, что мы не хотели бы ему верить. К несчастью, в так называемых национальных вопросах,— вопросах, чреватых вредом для благоустроенных государств и порожденных только коварством анархистов, прикрывающих себя маскою патриотизма,— в этих так называемых и мнимых вопросах о национальной независимости и тому подобных мечтаниях исчезает сословная разница интересов, и, например, венгерский магнат не стыдится подавать руку поселянину, поселянин же, облагодетельствованный австрийским правительством, бессовестно забывает всякую признательность к благодетельной власти, по наущению магната. Надобно отдать честь постоянному усердию австрийского правительства о предотвращении столь странного единомыслия, но семена падали на каменистую почву, как теперь оказывается, и не приносят желанного плода. Все сословия венгерской нации одинаково проникнуты мечтаниями.
Читатель знает, что для удержания сейма в границах умеренности венское министерство постановило, чтобы он заседал не в городе Пеште, а в крепости Офене или по-венгерски Буде, лежащей на другом берегу Дуная, против Пешта. Венгры говорили, что не допустят этого. Злонамеренность толпы довела и депутатов до такой наглости, что на предварительных совещаниях в Пеште огромное большинство их объявило решимость не показываться в Офен, хотя снисходительное правительство уже сказало, что только церемония открытия сейма будет исполнена в Офене и тотчас же разрешено будет сейму перенести свои заседания в Пешт. Нельзя не похвалить тут Деака-Этвеша (нынче уже так и пишут их обоих подряд, будто одного человека, за их примерную политическую дружбу: не знаем только осуществится ли на них мечта Манилова, как начальство, узнав о дружбе его и Чичикова, наградит их за это примерное чувство3), которые мужественно объявили (или который мужественно объявил,— не знаем, как правильнее выразиться), что пойдет в Офен хотя бы один. Он сдержал свое слово, но слишком немногие последовали его примеру. Итак, церемония открытия происходила в зале, почти пустой. Но что же? И тут, в малочисленной среде людей умереннейших, где и следовало бы ожидать благонамереннейших, обнаружилась стропотливость, и притом еще именно в палате магнатов, которым следовало бы держать себя приличнее. Как только кончил Аппони свою речь, временный президент палаты магнатов граф Эстергази, седовласый старец, приветствовав возобновление законной законодательной власти, перешел к тому, что горесть овладевает им: не увидят магнаты среди себя благороднейшего своего собрата, который убит врагами Венгрии за любовь к отечеству. Он говорил о Людвиге Батиани, казненном за измену в 1849 году. Отчаиваешься в людях, когда видишь, что даже и старцами овладевает такая преступная мечтательность.
При такой закоснелости палаты магнатов, чего можно было ржидать от палаты депутатов? После церемонии открытия заседания были перенесены в Пешт, и только тут наполнились залы палат. Деак-Этвеш вздумал было склонить своих товарищей, депутатов, к соблюдению официального приличия,— предложил им вотировать адрес к императору. Предводитель решительной партии Телеки4, отвечал, что в этом нет никакой надобности и что венское правительство может узнать чувства и требования венгров обыкновенным путем — из решений, какие будут приняты сеймом. Огромное большинство депутатов согласилось с Телеки. Да, в своем упорстве венгры доходят до забвения даже первых правил светского обращения. Вот, например, какой случай произошел в первые дни заседаний сейма (по рассказу венского корреспондента ‘Times’a’):

‘Вена. 12 апреля.

В первом заседании палаты магнатов венгерского сейма произошел случай, очень неприятно подействовавший в венских официальных кругах. Граф Форгач, служащий в австрийской армии полковником, явился на заседание в австрийском мундире. Граф Эммануэль Зичи потребовал, чтобы он удалился из залы. Граф Форгач ушел, но после заседания прислал к своему сочлену по палате магнатов капитана Немета с вызовом на дуэль. Граф Зичи сказал Немету, что поручил объяснение по этому делу графу Кеглевичу. Немет отправился к нему, и Кеглевич сказал, что его друг граф Зичи не может драться с графом Форгачем. Тогда был созван так называемый ‘суд чести’ и также объявил, что граф Зичи не может драться с графом Форгачем, потому что ‘замарал бы себя’ дуэлью с ним, а что граф Форгач не должен являться в палату магнатов, пока не успеет оправдать своих поступков в 1849 году, когда сражался в австрийских рядах. Граф Форгач немедленно уехал из Пешта. Из лиц, получивших сан венгерского магната от австрийского правительства после 1849 года, ни один и не пробовал являться в палату магнатов’.
Словом сказать, венгры упрямо хотят получить полную независимость от венского правительства и готовы отложиться от него в первую минуту, как только найдут возможность. Главною задержкою тут им служит, как мы говорили несколько раз, неизвестность, какую роль стали бы играть южно-австрийские славяне в случае войны между ними и австрийским правительством: если бы южные славяне решились сражаться против австрийцев, венгры тотчас взялись бы за оружие, довольно было бы для них, если бы южные славяне хотя стали сохранять нейтралитет. Но до последнего времени сильнее казался тот шанс, что южные славяне последовали бы тем венским внушениям, какими были увлечены к войне с венграми в 1848 году. Теперь как будто бы склоняется вероятность на другую сторону. Ни за что ручаться еще нельзя, но, по крайней мере, развивается и между сербами и между кроатами ожесточение против австрийцев.
Кроаты, то есть западная половина южно-венгерских славян, еще недавно были очень восстановлены против венгров тем, что Фиуме, итальянский город, лежащий на адриатическом берегу, выразил желание принадлежать к Венгерскому королевству, а не к Кроатскому, к которому теперь причисляется. Главная причина симпатии очевидна: венгры решительные враги венского правительства, следовательно фиумские итальянцы не могут не, предпочитать их кроатам, пока кроаты колеблются. Но Фиуме отделен от собственно венгерской земли всею шириною Кроации. Читатель знает, что, в надежде противодействовать венгерскому сейму, австрийское правительство льстило разными обещаниями кроатским депутатам, собравшимся в Аграме. От имени ‘генеральной конгрегации аграмского комитата’ был в начале марта разослан ко всем венгерским, трансильванским, сербским комитатам циркуляр, написанный языком, напоминавшим прежние годы ожесточенной вражды кроатов против венгров. Тут перечислялись жалобы на прежнее притеснение кроатов венграми, особенно говорилось, будто бы венгры и теперь хотят подавлять кроатскую национальность, и сильнее всего обвинялись венгры за фиумцев. Если б венгры имели такую же бестактность, возобновилась бы прежняя вражда. Но венгры понимают, что должны добиваться решительного примирения с кроатами, и на аграмский циркуляр отвечали, что готовы на все, чего хотят сами кроаты. Вот, например, отрывки из ответа, напечатанного Деаком:
‘Циркуляр аграмского комитата написан с такою горечью, что производит впечатление, как будто его автор не желает дружеского соглашения между Венгриею и Кроациею. Аграмский писатель обвиняет Венгрию между прочим в том, что она желает отделить Фиуме от Кроации и принудить славян юго-восточных частей своих к употреблению венгерского языка. Фиуме принадлежал к Венгрии в течение целого столетия, и венгры не виноваты в том, что жители этого города желают принадлежать к Венгрии. Важнейшее обвинение против венгров то, которое относится к языку. В 1844 году (когда употребление латинского языка на венгерском сейме было отменено) кроатские депутаты предлагали, чтобы попрежнему продолжали употреблять на сейме латинский язык, но это было отвергнуто, и сейм постановил употреблять в своих прениях венгерский язык.
Если кроаты желают, продолжает Деак, закон 1844 года можно отменить. Венгерский сейм 1848 года желал относительно Военной кроатской границы того же самого, чего теперь требуют кроаты, желал, чтобы отменено было стеснительное и разорительное военное устройство этой земли и жители ее получили гражданские и политические права, которых лишены австрийским правительством. Аграмский циркуляр говорит, что венгры желали бы привести кроатов и другие племена в положение турецких подданных христиан: но законы 1848 года доказывают несправедливость этого обвинения’. О том, каковы теперь чувства венгров относительно кроатов, Деак говорит:
‘Присоединится или не присоединится Кроация к Венгрии, это зависит от самой Кроации. Если она пошлет депутатов на венский имперский совет, если она захочет предоставить свои военные, финансовые и коммерческие средства [произволу безответственного] австрийского министерства, соединение с Венгрией будет невозможно. Венгрия едва ли пошлет своих депутатов на имперский совет, потому что не расположена жертвовать своей законной независимостью. Но если Кроация желает быть независимой от венского министерства, то и без всяких переговоров Венгрия готова поддерживать ее’.
Деак продолжает, что союз кроатов с венграми одинаково полезен для той и другой нации, но что если кроаты хотят остаться отдельными от венгров, венгры чужды всякой мысли мешать им поступать, как угодно. Если в этом тоне говорит Деак, то, разумеется, еще гораздо сильнее высказывается большинством венгров желание предоставить кроатам полную свободу действий и не ссориться с ними ни за что и ни в каком случае. Эти уверения, надобно полагать, имели некоторое влияние на кроатов, но еще сильнее подействовала на ‘их странная нерасчетливость самого австрийского правительства.
Кроатское племя делится по своему гражданскому положению на две половины: северная его полоса, называющаяся королевствами Далматским, Кроатским и Славонским, находится под гражданским управлением. Южная полоса составляет так называемую Военную границу, жители которой обязаны поголовной военною службою [и страшно] разорены этой повинностью, а сверх того, лишены всяких политических прав, будучи управляемы военною дисциплиною и в своей частной жизни. Северная половина кроатов, разумеется, сочувствует бедственному быту своих собратов и просила через кроатского бана Сокчевича, чтобы император уничтожил прежнее изнурительное устройство Военной границы и сравнял жителей ее в правах и обязанностях с ‘ими, с северными кроатами. Просьба была отвергнута. Вот из венской корреспонденции ‘Times’a’ отрывок, относящийся к этому делу:

‘Вена, 29 марта.

Общая конгрегация аграмского комитата страшно недовольна баном Сокчевичем5 за то, что он не настаивал на разрешении жителям Военной границы прислать депутатов на кроатский сейм, конгрегация объяснила ему, что не имеет к нему доверия. Говорят, это так раздражило Сокчевича, что он просил императора уволить его от должности бана. Кажется, что расположение умов в Кроации сильно изменилось в последнее время: кроаты говорят теперь, что не могут делать приготовлений к коронованию императора в Аграме королем кроатским, славонским и далматским, пока не установят окончательно своих отношений к Венгрии. Жители Военной границы находятся под военным управлением, потому не имеют права подавать просьб, но они прислали в Аграм несколько адресов, в которых объясняют свое бедственное положение и просят изменить его. Вчера несколько австрийских генералов в разговоре уверяли меня, что жители Военной границы не должны жаловаться, потому что правительство печется за них. Предкам их даны были земли от правительства на условии защищать границу от турок, но теперь по два и по три батальона из каждого полка посылаются повсюду, где бы ни вела войну Австрия. В мирное время Военная граница ставит в армию до 45 000 человек, а в военное время до 100 000 человек (между тем как все население этих округов не простирается до 1 100 000 человек). Таким образом, целая десятая часть всего населения Военной границы уводится в солдаты при всякой австрийской войне’.
Напрасно венское правительство отступило тут от обыкновенного правила: при нынешних трудных обстоятельствах расчетливее всего было бы дать кроатам обещание и принять некоторые полумеры, как будто бы в исполнение данного слова, а потом, когда затруднение минует, восстановить прежний порядок. А теперь говорят, что кроаты, раздраженные отказом, склоняются на сторону венгров. Такое же расположение обнаруживается и в восточной половине южно-австрийских славян, у сербов, населяющих Банат и Воеводину. Мы говорили, что сербскому патриарху Раячичу, преданности и искусству которого обязаны были австрийцы в 1848 году ссорою сербов с венграми, поручено было теперь созвать сербский сейм с тою же целью. К сожалению, несмотря на всю усердную ловкость Раячича, собравшиеся на сейм сербы нашли, что венграм они могут верить, а венскому министерству не могут — после того, что испытали в последние 13 лет. Приводим отрывок из венской корреспонденции ‘Times’a’:

‘Вена, 5 апреля.

На своих предварительных собраниях перед открытием венгерского сейма венгерские депутаты установили единодушную программу действий по некоторым важным вопросам. Между прочим они хотят провозгласить совершенное равенство славянского племени с мадьярским и уступать желаниям кроатов и славонцев. Политическое брожение в Воеводине так сильно, что венское правительство наверное раскаивается в своем согласии на созвании сербского национального конгресса. Представители сербского народа выражают чрезвычайное ожесточение против австрийской системы. Сербский конгресс назначил для рассмотрения представляющих ему вопросов комитет из 22 лиц и, к отчаянию патриарха Раячича, придумавшего с австрийским правительством сербский конгресс, 19 человек из этих 22 лиц говорили в пользу соединения с Венгрией. В органе южно-австрийских славян, газете ‘Восток и Запад’, мы читаем, что комитет сделает конгрессу следующие предложения:
1) Соединение с Венгрией во всевозможных случаях.
2) Венское министерство объявляется не имеющим власти в сербских делах.
3) Посылаются депутаты на венгерский сейм.
4) Воеводина объявляется частью Венгерского королевства.
Из числа трех членов комитета, противившихся этим предложениям и державших сторону австрийского правительства, один, Стоянович, 3 апреля был застрелен’.
Видно, что раздражение против австрийцев очень сильно между сербами, когда в опасности между ними жизнь тех немногих, которые служат агентами венского правительства.
Итак, шансы отношений к южным славянам кажутся теперь решительно в пользу венгров. Но мы все-таки остережемся положительно предсказывать союз между ними в приближающемся столкновении венгров с австрийским правительством. Чехи, например, высказывают чувство преданности австрийскому императору, чего трудно было надеяться.
Читатель знает, что распределение избирательных округов в королевстве Богемском, по диплому 20 октября и органическим законам 26 февраля, было устроено так, что большинство депутатов на богемский сейм избирается немцами, которые, по официальной австрийской статистике, составляют лишь одну треть, а на самом деле гораздо меньшую долю населения Богемского королевства. Чешское огромное большинство имеет на сейме лишь четвертую часть голосов. Эта чешская партия решила признавать состав нынешнего сейма неправильным, закон, по которому он составлялся, неудовлетворительным,, и Ригер, ее предводитель, предложил, чтобы сейм признал себя не имеющим права называться собранием представителей Богемского королевства и выбирать от имени этого королевства депутатов на имперский совет. Но, видя свое бессилие на сейме, чешская партия нашла нужным несколько смягчить это требование, и Ригер заменил прежнее свое предложение о совершенном отказе сейма от выборов на имперский совет предложением только отсрочить эти выборы. Однако и в этой смягченной форме протест чешской партии был так решителен, что, повидимому, следовало ожидать от чехов твердого сопротивления преобладанию венского правительства над чешскими национальными стремлениями. Вот окончательная форма, в какой сделано было предложение Ригера (переводим из ‘National-Zeitung’):
‘Когда 18 апреля чешский сейм хотел приступить к выбору депутатов на имперский совет, Ригер представил следующее предложение:
‘По соображению, что избирательный закон для чешского сейма не соответствует высочайше выраженному принципу: ‘равенство прав и равенство обязанностей для всех племен империи’, по соображению, что, согласно выраженной 20 октября 1860 года воле его величества, число представителей в имперском совете должно распределяться по населению и пространству провинции и количеству платимых ею налогов, а это невозможно на основании избирательного закона для сейма, из которого происходят депутаты имперского совета, наконец, по соображению, что хотя улучшение этого избирательного закона предоставлено сейму, но при искусственно созданных этим законом отношениях сейм не может исполнить этого иначе, как с трудом и после долгих прений, а быть может, и вовсе не в состоянии исполнить, и что искреннейшее желание сейма содействовать устроению сильной, справедливой ко всем национальностям всеавстрийской империи скорым совершением выборов в имперский совет, но не иначе, как на справедливом основании,— богемский сейм решает: 1) просить его величество, нашего императора и короля, преобразовать данный для нашего сейма избирательный закон собственною величайшею властью, по внушению его мудрости и в сообразность с высочайше выраженными справедливыми принципами. 2) Выбор депутатов на имперский сейм отложить до получения высочайшего ответа на эту просьбу’.
После долгих прений сейм решил отвергнуть это предложение и немедленно произвести выбор депутатов в имперский совет.
Когда предложение Ригера было отвергнуто, он подал протест, подписанный 80 лицами из членов сейма. В протесте этом, написанном по-чешски, говорится, что правила избирательного закона для Богемии оставлены к невыгоде ее славянского населения и что всеми действиями богемского сейма доказывается, что члены славянского происхождения подавлены на сейме. В заключение своего протеста члены, его подписавшие, объявляют, однако, что они хотят единства Австрийской империи и потому вместе с другими членами будут участвовать в выборе депутатов на имперский сейм. Но они говорят, что предвидят торжество немецкого большинства и в этих выборах и потому заранее протестуют против их результатов’.
Немецкое большинство сейма, разумеется, отвергло протест чешской партии. Но что же потом? Вероятно, чехи тверже прежнего убедились в коренном противоречии венского немецкого правительства с их желаниями? Вероятно, они стали говорить, подобно мадьярам, что не могут иметь ничего общего с венским министерством? Нет, такое подозрение оказалось гнусною клеветою на чехов. Когда один из немецких депутатов богемского сейма, Газе, вздумал высказать его, Ригер проникся негодованием на злонамеренное сомнение в преданности чехов австрийскому правительству и сказал следующее (опять переводим из ‘National-Zeitung’):
‘Мы богемцы славянского языка,— это факт, о котором вы можете справиться в официальной статистике Чорнига, если вам угодно, это несчастье. Между нами есть люди, называющие это несчастьем. Но что же делать, мы уже созданы такими, и вы должны, господа, принимать нас такими, каковы мы есть. Согласившись в этом, мы хотим, чтобы с чешским племенем поступали точно так же, как со всеми другими. Мы не можем одобрить того, что нам даются такие правила выборов, по которым чешское племя искусственно ставится в меньшинство’. Это одна сторона, а вот и другая. ‘Мы протестуем также против мнения, что мы не хотим Велико-Австрии (Grosssterreich), напротив, именно мы-то и хотим ее. Те, которые хотят разделить Австрию на две половины,— те малоавстрийцы, а не великоавстрийцы (sind Kleinsterreicher und keine Crosssterreicher). Мы хотим создать Австрию, в которой равноправны все народы и области, а не Австрию, разделенную на две половины. Мы должны создать раму, которая приходилась бы по всем и в которой части гармонически соединились бы с целым. Вот к чему мы стремимся, и мы протестуем против мнения, будто бы мы знаем только один герб Богемии. Мы знаем герб Австрии, знаем и герб королевства Богемского, которому никогда не изменим. Но герб королевства Богемского мы и не можем себе представить отдельно от герба всеавстрийокого. Итак, господа, те, которые хотят отрицать герб королевства Богемского, противники наши и всегда останутся нашими противниками’.
Вероятно, не лишним будет пояснить смысл терминов, употребляемых тут Ригером. Приверженцами всеавстрийской монархии (Gesammtmonarcnie) называются люди, ставящие цельность и нераздельность Австрийской империи выше всех национальных вопросов. Они же называются и великоавстрийцами (Grosssterreicher) в противоположность малоавстрийцам (Kleinsterreicher), которые соглашаются, чтобы Венгрия с Кроацией и Трансильванией имела управление, независимое от венского. Таким образом, Ригер, предводитель чешской партии, провозглашает, что чехи готовы на все для поддержания цельности Австрийской империи, что они преданы венскому правительству и не могут представить свою жизнь иначе, как в зависимости от Вены. Своею преданностью они спасли австрийское правительство в 1848 году, когда оно решилось усмирять восставшую Вену. Судя по словам Ригера, надобно думать, что с той поры они мало изменились. По диплому 20 октября и органическим законам 26 февраля, политическое значение провинциальных сеймов ограничивается единственно тем, что они выбирают членов в палату депутатов имперского совета, при таких избирательных законах, по которым, например, в Богемии большинство сейма составляют немцы, нельзя было опасаться, чтобы в члены этой палаты попало много лиц, дурно расположенных к нынешней австрийской системе. И действительно, даже тот из провинциальных сеймов, в который всего больше попало либералов, сейм эрцгерцогства Нижне-Австрийского (то есть области, где находится Вена), избрал депутатами в имперский совет почти исключительно людей, преданных владычествующей системе. Выборы других провинциальных сеймов были еще благонадежнее (разумеется, мы говорим о тех сеймах, которые послали депутатов в имперский совет, в провинциях, в которых, несмотря на искусные правила избирательного закона, сеймы оказались неблагорасположены, сеймы эти и не послали депутатов на имперский совет), следовательно, мы должны быть уверены, что палата депутатов имперского совета не будет служить затруднением для венского министерства. Но, кроме этой гарантии, которую приготовило себе правительство расчетливыми правилами избирательного закона, оно обеспечило себя хорошим составом ‘палаты господ’, или верхней палаты. Заседать в ней назначены знатные сановники с таким проницательным и осторожным разбором, что не дано это звание даже барону Гюбнеру, который (если помнит читатель) был министром по заключении Виллафранкского мира и уволен в отставку через несколько недель за то, что считал нужным сделать небольшие уступки тогдашнему общему недовольству. Кроме принцев императорского дома, архиепископов и других лиц, заседающих в палате господ по своим наследственным титулам или по должностям, членами ее назначены почти исключительно генералы, безусловно проникнутые мыслью о строжайшем поддержании порядка: Виндишгрец, Гиулай, Бенедек и проч.
Конечно, ограничиваясь скромной, но полезной ролью — соглашаться во всем с правительством, имперский совет не будет служить самостоятельной опорой для министерства, но имея в своем распоряжении многочисленную армию, оно и не нуждается ни в каких других опорах: оно хочет только, чтобы имперский совет не был ему стеснением. Цель эта вполне достигнута. Оно и действительно, дело зависит не от имперского сейма, а от того, каковы будут успехи армии в усмирении венгров.
Об Италии в нынешний раз почти нечего рассказывать. Появление Гарибальди в туринской палате, горячая речь его в защиту волонтеров, завоевавших Неаполь и разогнанных за вредный образ мыслей министрами, которым дали они прекраснейшую в Европе страну, которых возвысили они из министров второстепенного государства в министры новой великой европейской державы, решение туринской палаты, что Гарибальди с волонтерами, во-первых, кругом виноваты, во-вторых, ничего не значат, а Кавур и Фанти во всем правы и за все заслуживают признательность отечества, которое освободили и возвеличили не Гарибальди с волонтерами, а собственно они, Кавур и Фанти, снисходительность, с какою Кавур просил палату не слишком сердиться на простака Гарибальди, виноватого больше по неразумию, чем по злоумышленности, согласие палаты из уважения к Кавуру погладить по головке Гарибальди, уже достаточно наказанного, наконец, провозглашаемое газетами примирение великодушного Кавура с Гарибальди,— все это не больше как ряд эффектных сцен, которые не имеют никакого существенного значения для хода дел. Гарибальди и решительная партия все еще отлагают войну с Австрией не по решениям туринской палаты, не по надеждам на Кавура, а просто потому, что еще не успели приготовиться к нападению на австрийцев, и, главное, потому, что еще не пришла минута развязки венгерских дел.
А в Америке уже как будто начинается развязка. Новый президент, когда принял власть, нашел дела союзного правительства отлично обработанными в пользу отделившихся от Союза плантаторов. Союзное казначейство было пусто, союзные войска были уведены подальше от тех мест, где могли бы они мешать плантаторам, или остались без офицеров, перешедших на сторону отделившихся штатов, а между тем инсургенты, пользуясь покровительством прежнего союзного правительства, успели вполне организоваться: деньги и оружие были переданы им их союзниками, министрами Буханана, они уже собрали довольно большую армию и, терроризуя преданное Союзу большинство населения в хлопчатобумажных штатах, уже начинали терроризовать Виргинию и Северную Каролину, за которыми принуждены были бы отдаться инсургентам и другие пограничные невольнические штаты. При таком дурном положении дела надобно было Линкольну несколько повременить, пока успеет он подготовить средства, которых был совершенно лишен правительством своего предшественника. Потому-то все и носились слухи, что он колеблется между твердым образом действий и уступчивостью. Но в месяц новое правительство успело несколько приготовиться, и вот уже провозглашена война6. Но это мы знаем теперь еще только из телеграфических депеш и должны подождать подробных известий, чтобы видеть, будет ли война серьезна, или инсургенты уже смиряются и покоряются: этот второй шанс был бы самый неудовлетворительный, потому что примирение ничего не решило бы. Для блага Северо-Американских Штатов, как мы говорили уже несколько раз, надобно желать или серьезной войны Севера с Югом, или совершенного признания отдельности нового плантаторского Союза от Северо-Американских Штатов, потому что в этом случае невольничество быстро стало бы исчезать в южных штатах мирным процессом, о котором приводили мы выписки из книги Эббота. Замазывание сущности дела неудовлетворительными ни для кого уступками ни к чему путному не ведет. Нужно или то, чтобы мирно разошлись люди, которые не могут жить вместе, или чтобы они порешили между собою международным судом, войною, если не умеют разойтись мирно.

Май 1861

Американские дела.— Положение дел в Италии и Венгрии.

Скудны источники наших сведений об американских делах, мы должны ограничиваться европейскими газетами, в которых американские события занимают, разумеется, лишь второстепенное место. Из американских газет мы может хотя несколько своевременно, всего неделями двумя или тремя позже, чем следовало бы по расчету почтовых сроков, получать одну ‘New York Herald’, да и ту лишь в еженедельном издании {Читатель знает, что английские и американские ежедневные газеты делают, кроме этого полного своего издания, еще два издания в сокращении: одно из сокращенных изданий — двухдневное, тут из двух листов ежедневного издания делается выборка на один лист такого же формата, как нумер ежедневного издания, из трех таких листов двухдневного издания делается таким же порядком выборка на один такой же лист еженедельного издания.}, которое в один лист за целую неделю сбивает все нумера ежедневного издания за целую неделю, так что в этой выжимке остается не очень много толку. Оно, впрочем, было бы еще сносно получать хотя только еженедельное издание ежедневной газеты, если бы газета была сколько-нибудь приличная, но на беду единственная американская газета, получаемая нами,— самая пошлая из всех 5 или 6 тысяч американских газет. Она теперь проклинает ‘изменников и бунтовщиков’, требуя примерного наказания, пожалуй, хотя колесованьем или содранием шкур с живых. А не дальше как за месяц перед тем она точно так же проклинала новое вашингтонское правительство, требовала, чтобы Линкольн отказался от должности, уступил власть предводителям сецессионистов, которые совершенно правы и одни достойны называться американскими гражданами. Она имеет даже наглость — винить Линкольна, зачем он только 15 апреля издал прокламацию о войне,— это следовало бы ему сделать в самый же первый день вступления в должность, 4 марта: она утверждает, что тогда же, в первых числах марта,— советовала ему сделать это, а прежде того с самого декабря требовала немедленной и беспощадной войны против бунтовщиков от прежнего президента Буханана: ‘Буханан не хотел следовать нашему совету, Линкольн также долго сопротивлялся ему, наконец следует теперь, и — прекрасно, полная честь правительству Линкольна за это!’ На президентских выборах она отвергала даже Дугласа, кандидата северных демократов1, называла и его таким же врагом родины, как Линкольна, за то, что Дуглас и его партия не согласились помогать заговорщикам, приготовлявшим отторжение южных штатов, собиравшим там армию для завоевания северных штатов с целью распространить в них невольничество, она самым восторженным образом поддерживала Брекенриджа, кандидата этих заговорщиков 2, выставляя его единственным, несравненным патриотом и доказывая, что не только Линкольн, но и Дуглас — революционеры, стремящиеся убить свободу Соединенных Штатов и ввести военный деспотизм. Это говорено было ежедневно вплоть до 6 ноября, а с 6 ноября вплоть до 13 апреля доказывалось, что, отдав свои голоса Линкольну, северные штаты доказали нравственную испорченность свою, неспособность свою к самоуправлению и тем возложили на невольнические штаты священную обязанность завоевать их, северные штаты, чтобы перевоспитать и исправить их своим господством, как Англия просвещает и перевоспитывает Ост-Индию. Это было вплоть до 13 апреля. С 14 апреля в той же газете говорится: ‘перечитывая речи Брекенриджа и его сотоварищей в прошлом заседания конгресса и в прежних заседаниях за несколько лет, мы находим в самых этих речах явные доказательства тому, что они уже несколько лет составляли злодейский замысел, который с весны прошлого года обратился в формальный заговор для порабощения всего Американского Союза военному деспотизму,— заговор, действовавший подкупом, похищением государственных денег, не отвращавшийся ни от яда, ни от адских машин’, и т. д. Отчего произошла такая перемена с ‘New York Herald ом’, мы увидим ниже. А здесь мы выставляли ее лишь с намерением показать, что на подобную газету полагаться никак нельзя. Если б мы вместо нее получали хотя какую-нибудь чарльстонскую газету в духе крайних приверженцев невольничества, мы все-таки могли бы довольно многим пользоваться из нее: мы знали бы, что хотя о некоторых предметах она сообщает верные известия, потому что какими-нибудь мнениями дорожит, успеху каких-нибудь намерений действительно сочувствует, стало быть — должна же говорить основательно,— например, хотя бы о вооружениях Юга: она желает победы Югу, следовательно, стала бы правдиво выставлять, в чем эти вооружения должны быть усовершенствованы или пополнены, и из этих замечаний можно было бы видеть положение военной части у инсургентов. ‘New York Herald’ не таков, это — чистая спекуляция, основанная на биржевых расчетах, вроде газет, которые издавал Мирес3: у него все говорилось только по расчету предпринимаемых им операций, ныне он хочет купить биржевые бумаги по дешевой цене, чтобы через две недели взять премию за них при возвышении цены, потому ныне его газеты доказывают, что война Англии с Францией неизбежна и начнется на-днях, а через две недели доказывают, что никогда никакой возможности подобной войны не существовало и не будет существовать. Расчет, по которому издается ‘New York Herald’, несколько иной: он просто старается льстить нью-йоркской бирже, чтобы нью-йоркские негоцианты рекомендовали его своим конторщикам и шкиперам, а конторщики и шкиперы — ломовым извозчикам, матросам и т. д. Если бы нью-йоркская биржа почла выгодным для своих оборотов ссору Америки с Англией, ‘New York Herald’ стал бы доказывать, что жители Англии — не англичане, что англичане все переселились в Америку, а в Англии остались только люди не англо-саксонского племени: жиды, цыгане, беглые французы. Нью-йоркская биржа долго думала, что северные штаты могут быть склонены смириться перед южными, пока она хотела этим путем избежать войны, ‘New York Herald’ провозглашает справедливость Юга. Но когда война оказалась неизбежной, биржа поняла, что надобно Северу вести ее энергически, чтобы она скорее кончилась и чтобы у Юга навсегда была отбита охота заводить смуты, тогда и ‘New York Herald’ стал доказывать необходимость энергического ведения войны. По обыкновению льстецов, он и в том и в другом случае доводил до крайности мнение своей покровительницы: пока биржа советовала уступать, он кричал: уступайте, безусловно, все, когда биржа стала говорить: усмиряйте Юг скорее,— он стал кричать: беспощадно истребляйте мятежников.
Единственная получаемая нами американская газета никуда не годится, брать из нее мы ничего не можем, потому что ни на одно слово ее нельзя положиться, и, стало быть, должны заимствовать сведения о текущих американских делах только из европейских газет, слишком скудных по этой части. Нечего делать, удовольствуемся тем, что можем иметь, и переведем нью-йоркскую корреспонденцию ‘Times’a’, которая дельнее и подробнее всех других знакомит нас с северо-американскими событиями. И она сильно изменила тон с половины апреля: до той поры корреспондент не верил в единодушие Севера и откровенно признается, что оно изумило его. Он смотрел на высшие классы, видел их колеблющимися, порицающими аболиционистов, ждал апатии, раздоров, но когда пришла пора правительству обратиться к массе народа, оно получило такую патриотическую поддержку, что и высшие классы были увлечены общим стремлением. В предисловии к переводимым письмам сделаем самый короткий очерк предшествующего этим письмам времени, о котором более или менее подробно рассказывали в прошлых обозрениях.
Читатель знает, что правительство Буханана участвовало в замысле инсургентов и передавало им оружие и деньги, так что Линкольн нашел казну пустой, северные арсеналы пустыми, южные арсеналы отданными в руки инсургентов. Надобно было ему около месяца, чтобы приготовиться к войне против южной конфедерации, которая уже собрала армию и часть ее двинула на Вашингтон. Когда несколько оружия и денег было заготовлено, вашингтонское правительство объявило находившимся в Вашингтоне уполномоченным южной конфередерации, что дает инсургентам три недели срока одуматься и смириться, а если в этот срок они не изъявят покорности, будут двинуты войска для возвращения Союзу собственности, захваченной ими: форты и арсеналы, взятые ими, будут отняты у них. Это было 11 апреля. Комиссары Юга тотчас же отправили в столицу новой конфедерации Монтгомери телеграфические депеши такого содержания: ‘начинайте военные действия, потому что всякая надежда на уступки Севера изчезла’. На другой день южные войска уже бомбардировали форт Смтер, о котором так много говорилось в последнее время. Осада эта замечательна лишь странным обстоятельством, что ни один человек из гарнизона не был убит бесчисленными бомбами, разрушившими все постройки в форте. Американцы объясняют это превосходным устройством блиндажей и прикрытий для прислуги, находившейся при орудиях. В южном войске также никто не был убит выстрелами из форта, но это понятнее: командир форта Андерсон направлял выстрелы исключительно на батареи, не желая стрелять ни по войскам, ни по Чарльстону, половину которого мог бы разрушить, да и в батареи он стрелял очень мало и с осторожностью, чтобы не делать напрасного кровопролития. Он видел, что сопротивление невозможно, и защищался только для формы. После 30-часового бомбардированья форт сдался. Депеши об этом произвели на Севере потрясающее действие, народ повсюду требовал быстрых и сильных мер против инсургентов. Правительство Союза тотчас же объявило, что призывает народ к вооружению, и через два дня, которые прошли в составлении планов похода, расчислении войск и т. д., издана была прокламация президента, требовавшая сформирования 75-тысячной армии. Помещаем теперь корреспонденцию ‘Times’a’:

‘Нью-Йорк, 16 апреля.

Жребий брошен, и теперь в Америке война. Посылаю Вам газеты с подробными рассказами о бомбардировании и падении форта Смтера. Штаты Мехиканского залива без причины возмутились, и теперь должны отвечать за свой поступок: штаты, оставшиеся верными Союзу, единодушны теперь в решимости поддержать правительство и во что бы то ни стало, не щадя никаких жертв, подавить злую измену, которая, не будучи ничем обижена’ захотела низвергнуть свободное правительство и заместить его военным деспотизмом под властью безответственной олигархии. Борьба будет продолжительна или коротка, смотря потому, присоединятся ли к Югу или останутся верны правительству пограничные штаты, но продолжительна ли или коротка будет она, результат будет иметь она один, если есть хоть сколько-нибудь истины в проявлениях чувства, происходящих в северных штатах. Пусть не обманывают себя в Европе ни относительно этого результата, ни относительно характера борьбы. Черта, разделяющая противников,— черта ясная. На одной стороне стоят приверженцы свободного правительства, люди, хотящие сохранить свободные учреждения, отвращающиеся военного деспотизма, верные благородным принципам англосаксонской свободы, возвеличившим Англию, а на другой стороне люди, предпочитающие военное правительство и считающие рабство божественным учреждением, которому правительство должно покровительствовать во вред всем другим отраслям общественной деятельности. В этой борьбе я на стороне правительства Соединенных Штатов — говорю это прямо. Рассказывать вам о взятии Смтера я не буду — подробности вы узнаете по телеграфу раньше моего письма. Прокламацию президента я прилагаю к письму, и затем лучше всего мне приложить к нему вырезки из нью-йоркских газет разных партий, чтобы видели вы, с каким единодушием все они поддерживают правительство. Ждали, что в минуту борьбы будут раздоры и анархия, все раздоры исчезли, и теперь у всех один девиз: ‘защищать конституцию’.
Начинаю с ‘New York Herald’a’, как с газеты, которая до сих пор считалась благоприятствовавшей сецессионистам.
‘Видя, что вспыхнула, наконец, междоусобная война, торговый свет начал заботиться о будущности страны (говорит ‘New York Herald’). Сколько мы знаем, все наши капиталисты совершенно согласны в том, что надо поддержать правительство. Каждый скорбит о страшном бедствии, постигнувшем республику. Но не думают нью-йоркские купцы и капиталисты заминать дело или уклоняться от ответственности за него. В доставлении средств к войне главная доля упадет на Нью-Йорк: наше биржевое общество принимает эту обязанность и исполнит ее. Это — решимость всеобщая между нашими капиталистами, в числе их и теми, которые до сих пор симпатизировали Югу. Если правительство станет исполнять свой долг, ему не нужно беспокоиться о деньгах. По мнению наших главных банкиров, если на издержки войны в течение года понадобится 100 миллионов долларов сверх обыкновенных доходов правительства, сумма эта дана будет нью-йоркской биржею на условиях, никак не обременительнее тех, на каких Франция и Англия делали займы в русскую войну. Если для окончания войны и для прекращения раздора навеки понадобится больше денег, будет дано больше. Сколько мы знаем нью-йоркскую биржу, она готова усердно и щедро поддерживать правительство’.
После этого корреспондент ‘Times’a’ приводит выписки из других газет умеренной демократической и умеренной республиканской партии. Мы не имеем надобности повторять их здесь, выписав отрывок ‘Herald’a’, еще недавно с ожесточением доказывавшей полную справедливость сецессионистов. Корреспондент ‘Times’a’ продолжает:
‘Ответ народа на призыв президента еще выразительней. Массачусетс уже выставил свою долю войска, оно уже идет в Вашингтон’.
Вспомним, что это писано 16 апреля, а прокламация была издана 15, значит, Массачусетс уже двинул свои войска в поход через 24 часа по обнародовании прокламации, предписывавшей формировку их.
‘В городе Нью-Йорке споры между милиционерами лишь из-за того, что в поход хотят итти гораздо больше людей, чем призывается. С запада известия те же самые: повсюду являются волонтеры. Повсюду народ горячностию отвечает на призыв, и если бы президент вместо 75 тысяч войск потребовал 500 тысяч, я убежден, что собралось бы столько.
Но, с другой стороны, надобно думать, что точно так же дело идет и на Юге, у которого, впрочем, меньше денег на организацию и содержание войска.
Бесполезны были бы попытки угадать будущее. Самый разумный и осмотрительный расчет обусловливается событиями и обстоятельствами, могущими в один миг разрушить его. Но мнение биржи выразилось очень ясно. Фонды союзного правительства держатся в цене очень крепко. Так же хорошо держатся в цене фонды северных штатов, а фонды Виргинии, Теннесси и Миссури, еще так недавно бывшие любимыми бумагами биржи, чрезвычайно упали, потому что эти штаты колеблются между Союзом и сецессионистами’.

‘Нью-Йорк, 19 апреля.

Ныне ровно 86 лет тому, как сделан был первый выстрел войны за американскую независимость при Лексингтоне, в Массачусетсе, на рассвете знойного дня4. В годовщину этого дня телеграф ныне сообщает нам о первой крови,— и по странному совпадению также о массачусетской крови, пролитой в новой войне, начатой людьми, хотящими уничтожить все, полученное войной за независимость. Вот и началась фактически великая междоусобная война, в возможность которой никто не верил: пролита кровь, воспламенилась вражда. Виргиния отложилась или скоро отложится, ведя за собою пограничные невольнические штаты, Кентукки, Теннесси, Арканзас и Северная Каролина, по всей вероятности, последуют за Виргинией, Мериланд колеблется. Все обещает теперь войну между американским правительством и всею массою невольнических штатов, взявшихся за оружие, чтобы распространить рабство и уничтожить конституционное правление.
Лишь неделя прошла ныне с той поры, как генерал Борегар начал нападение на форт Смтер. В одну неделю форт Смтер сдался, гарнизон его перевезен в Нью-Йорк, самое существование его забыто в быстром ходе событий. Ничтожный спор чарльстонской пристани разросся в великую междоусобную войну. Взятие форта произвело на Нью-Йорк действие неожиданное и потрясающее. Признаюсь, я не был приготовлен к нему: зная, как робки предводители северных партий,— я говорю, разумеется, о политической, а не о личной робости,— я не думал, что народное сердце бьется такою любовью к национальному правительству. Но сильна в нем эта любовь, и результат изумил всех.
Прокламация Линкольна, провозглашавшая войну и призывавшая верные штаты прислать войска на защиту правительства, пробудила национальную гордость и патриотизм во всех северных штатах и с такою же быстротою оттолкнула пограничные невольничьи штаты к инсургентам. С той минуты всякое разногласие между партиями в северных штатах изчезло, и вообще негодование на инсургентов стало так сильно, что опасно сделалось кому-нибудь обнаруживать симпатию к Югу. Это чувство уже обнаруживалось в Нью-Йорке, когда я посылал к вам прошлое письмо. Но на другой день по его отправлении оно уже произвело восторженную манифестацию. 17 апреля прибыли в Нью-Йорк первые войска с востока на пути в Вашингтон, и объявлено было, что из нью-йоркских полков первый пойдет на защиту столицы наш 7-й полк, гордость Нью-Йорка, полк, в котором рядовые солдаты — сыновья первых негоциантов, знаменитых юристов, лучших государственных людей. Был светлый апрельский день, один из тех дней светлой американской атмосферы, которые остаются памятны каждому бывавшему в Америке. Весь город покрыли флаги, усеянные звездами. Они развевались с домов. Фестонами перепоясывали они улицы, ими убраны были все корабли на пристани, ими убраны были все омнибусы и частные экипажи. Кто не видал этого, тот не может вообразить себе, как быстро и энергично выказалась любовь народа к национальному знамени. Едва огплыл массачусетский полк, как узнали, что подходит к берегу ‘Baltic’ с гарнизоном форта Смтера и майором Андерсоном. Пристань в минуту наполнилась народом, и сцена встречи была восторженная.
А ныне у нас была сцена энтузиазма, какого я никогда не видывал. В 6 часов вечера отплывал в Вашингтон 7-й полк. Было объявлено, что он выйдет из своего сборного места в 4 часа и пойдет на пристань по Brodway {Brodway — главная улица Нью-Йорка.}. В 12 часу мы получили из Бальтимора депеши, что там идет стычка, что массачусетские войска, отплывшие отсюда вчера, подверглись нападению при проходе через Бальтимор и пробиваются к станции вашингтонской железной дороги. Теперь оказывается, что нападение на них не имело такой организации, как мы сначала полагали, но все-таки они были принуждены стрелять, чтобы защититься. Можете вообразить, как отозвалось это известие в душе отцов, матерей, сестер, братьев и друзей, прощавшихся с близкими родственниками, отправлявшимися через тот же враждебный город. Можете вообразить, какое чувство овладело всеми. Я стоял у окна в Metropolitan Hotel на Brodway, откуда на целые две мили видны улицы, по которым должен был проходить 7-й полк. Задолго до его появления вся Brodway наполнилась толпой,— тут были одни только мужчины. Женщины стояли в окнах и на кровлях. Рядом со мною у окна стояла вдова, единственный сын которой пошел в рядовые в 7-й полк. Она не могла не плакать, но все-таки благословляла его за то, что он идет в поход. Когда полк еще не показывался, я не понимал, как он пройдет по улице через эту сплошную массу. Но масса расступалась перед полком с восторженными криками и снова смыкалась позади его. Не могу описать вам сцены, какую видел я, когда он поровнялся с домом, где я был. Такого энтузиазма я никогда не видывал.
Не думайте, что это минутное увлечение массы, не находящее себе ответа в богатом классе. Вчера был митинг нью-йоркских негоциантов. Он был восторжен и единодушен в решимости безусловно поддерживать правительство. Тут были люди всех политических партий, были люди, прежде сочувствовавшие Югу. Когда они предлагают деньги, когда требуют от правительства войны, то можете быть уверены, что они не шутят. Вот решения, принятые этим митингом:
‘Нью-Йоркские негоцианты с живым удовольствием узнали решимость президента всеми средствами защищать правительственную власть и закон. Забывая прежние разницы политических мнений, они единодушно обещаются всеми силами своими поддерживать кредит правительства и помогать его финансовым операциям. Они оплакивают возникновение междоусобной войны, в которую ввергнута страна безумием Юга, но убеждены, что и политическое благоразумие и человеколюбие одинаково требуют самых быстрых и энергических мер, потому они советуют правительству немедленно принять такой сильный и непреодолимый образ действий, чтобы навеки искоренена была измена. Экземпляры этих решений должны быть разосланы коммерческим палатам других городов с приглашением к содействию мерам, нужным для усиления правительственных средств. Настоящий митинг назначает комитет из (следуют имена) для пособия правительству по военным приготовлениям’.

‘Нью-Йорк, 24 апреля.

Прошлое письмо мое оканчивалось демонстрацией в честь 7-го полка, отплывшего в Вашингтон. Возвращаюсь к истории этого замечательного переворота в народных чувствах или, вернее сказать, этого взрыва подавлявшихся чувств. Ни на каком языке невозможно изобразить вполне это великое народное движение на защиту страны и ее учреждений, на избавление государства от внутренней анархии. Маколей описывал, как вооружалась Англия, когда узнала о приближении Армады5, но как ни живо его описание, оно холодно и мертво сравнительно с пылкостью, одушевляющею все сословия на Севере. И не думайте, что этот дух может охладиться неудачами или медленностью первых успехов: поверьте, не охладится. Если будут в Вашингтоне неудачи, которых и должно ждать, дух, теперь возбужденный, только усилится и укоренится ими, а что он преодолеет, наконец, все, что достигнет он торжества, заслуживаемого его справедливостью, что Мериланд, Виргиния и все другие штаты, противящиеся правительству, будут неизбежно побеждены,— в этом никто здесь не сомневается. Но возвращаюсь к рассказу. Он остановился у меня на 19 числе, когда мы только что узнали о нападении бальтиморской черни на массачусетские войска. С той поры прошло лишь четыре дня, а мы как будто прожили много лет. Нью-Йорк, не дальше как за неделю бывший мирным торговым городом, стал огромным лагерем, в котором каждый исполнен военной пылкости и энтузиазма, торговые дела совершенно остановились, прежние раздоры прекратились, все теперь готовы на защиту Союза.
В субботу (20 апреля) мы узнали, что войска Новой Англии прибыли морем в форт Монро {На южной половине виргинского берега, при входе в Чизапикский залив.}, и теперь он достаточно защищен. Потерять этот важный пункт — значило бы потерять власть над Чизапикским заливом. Но массачусетский полк, исполнивший это дело, составляет лишь часть войск, уже высланных этим небольшим штатом {Массачусетс имеет только 367 квад. миль, но его население простирается до 1 231000 человек, то есть больше белого населения Виргинии, самого сильного на невольнических штатов: она имеет только 1 105 000 человек белого населения. Читатель знает, что в Массачусетсе лежит Бостон, главный город всей Новой Англии, которая имеет более 3100 000 жителей и проникнута духом аболиционизма.}. Другой массачусетский полк уже проложил себе путь к Вашингтону через бальтиморскую чернь. Вслед за этими двумя полками двинуты из Массачусетса еще три, с быстротой, возбудившею удивление и благородное соревнование в других штатах. В одном из этих полков есть рота, составленная из жителей Мербельгеда, рыбаков. Они были в море на ловле, когда пришел в их город призыв к походу. Их известили по телеграфу, чтобы они вернулись, и к вечеру все сборы их были кончены, и они уже были на дороге в Нью-Йорк. Энергия отряда из Конкордии {Конкордия — город того же Массачусетского штата.} еще замечательнее. Люди эти были подняты с постелей извещением губернатора позже 12 часов ночи, а с первым утренним поездом они уже отправились. Если вспомним, что все эти отряды — местная милиция, составленная преимущественно из людей рабочего класса, занятых постоянными мастерствами, и что она идет сражаться за родину не по соседству с своими домами, а за 500 миль, где теперь владычествует восстание, то можно будет хоть несколько вообразить себе, как глубока в этих людях патриотическая энергия. Впрочем, Массачусетс не удовольствовался тем, что послал свою регулярную милицию. Он, кроме того, организовал и отправил другие вновь набранные отряды. Я видел один из них. Волонтеры, его составляющие, еще рекруты, но это с излишком вознаграждается превосходным их вооружением, умственным развитием и решимостью, так что отряд очень хорош. Командир их уверял меня, что все они набраны, вооружены, экипированы и перевезены в Нью-Йорк в трое суток. Отсюда они отправляются морем в Аннаполис. Некоторые другие штаты Новой Англии действуют с такой же быстротой. Маленький штат Род-Айленд, отправив превосходный отряд конной артиллерии, собрал и на свой счет отправил морем пехотный полк, составленный почти исключительно из людей состоятельных, занимающих видное положение в обществе, и командуемый лично самим губернатором. Пенсильвания деятельно собирает войска, но нет у нее запасов оружия, которых лишило ее предательство заговорщиков, управлявших при Буханане Соединенными Штатами. Запад также деятельно вооружается, но подробностей я еще не могу сообщить вам, потому что здесь все внимание поглощено опасностью, угрожающей Вашингтону, и восторженными сценами в самом Нью-Йорке. Об этих сценах я постараюсь дать вам понятие, начиная свой рассказ с субботы (20 апреля). Накануне отправился из Нью-Йорка 7-й полк, а в этот день прибыл массачусетский полк и был быстро отправлен далее в Филадельфию, при криках восторженной толпы. Казалось, что в этот день были брошены каждым все его личные дела для общественных. Знамена, развевавшиеся накануне с домов, размножились во сто раз к этому дню и развевались почти из каждого окна. Почти у каждого мужчины был на груди значок из национальных цветов — красного, белого и синего. Почти у каждой дамы был убор также с этими цветами. Лавки и конторы опустели: на перекрестках и у газетных контор толпился народ, жадно расспрашивавший о последних известиях с Юга, потому что были слухи (к вечеру они подтвердились), что мосты по железным дорогам около Бальтимора сожжены и Нью-Йорк отрезан от сообщений с Вашингтоном. К двум часам дня толпы стали сосредоточиваться к центру города, и к трем часам великолепная Brodway была так наполнена народом, что трудно было проехать экипажу. Огромный митинг на защиту Союза происходил в 3 часа на Союзной Площади. Я видел в Европе много громадных собраний народа: открытие всемирной выставки, ее закрытие, похороны герцога Вашингтона, торжество раздачи орлов войскам в Париже, но нигде я не видел такого огромного, такого одушевленного многолюдства и такого серьезного порядка, как в субботу на Союзной Площади. Тут было все население огромного Нью-Йорка, понимавшего важность событий и готового поддерживать Союз, которому он обязан своим величием. Патриотизм и энтузиазм массы победили ее предводителей, и у двоих из них, недели три тому назад бывших сецессионистами, вынудил сильные речи в пользу безотлагательной и энергической войны. Я стал на таком месте, что мне видна была вся великолепная площадь: она была вся набита людьми, тут было не меньше 150 тысяч человек. На площади находится статуя Вашингтона. В руку ей вложили исстрелянное знамя, развевавшееся над фортом Смтером, видя горячий, но вместе спокойный энтузиазм, одушевлявший всех, слыша крики, которыми отзывался народ на всякое обращение ораторов к этому знамени и при каждом требовании войны вылетал живой ответ из груди массы, я чувствовал, что и республиканцы и демократы ошибались в этом народе, что Юг действительно ‘обманут, горько, страшно обманут’, по выражению одного из ораторов. Я видел новую надежду, новую будущность для Американского Союза, оживленный этим духом, он выйдет из своих нынешних опасностей, очистившись ими.
В разных местах огромной площади было поставлено несколько эстрад для ораторов, со всех эстрад и с нескольких импровизированных трибун в соседних улицах говорились речи.
В субботу вечером город волновался известиями с Юга. Коридоры больших нью-йоркских гостиниц были наполнены людьми, рассуждавшими о событиях дня, ждавшими известий, которые от времени до времени появлялись на доске телеграфических депеш (в большой нью-йоркской гостинице обыкновенно бывает телеграфическая контора).
Прекрасное, мягкое утро апрельского дня в воскресенье началось маршем массачусетского полка через город. Непохож был этот день на обыкновенные тихие нью-йоркские воскресенья: три полка города Нью-Йорка, массачусетский полк, род-айлендский полк должны были отплыть вечером в Аннаполис (в эту минуту они должны быть уже там). Один из них, 71-й нью-йоркский полк, соперничествует с 7-м полком совершенством дисциплины и тактического обучения. В другом, 12-м нью-йоркском полку, прежние рядовые превосходно обучены, но число новобранцев в нем больше, чем прежних милиционеров, и хотя эти рекруты вообще молодцы, крепкие люди, но им еще надобно учиться. Последнего из трех нью-йоркских полков — 6-го — я не видел. Энтузиазм простонародья был теперь еще сильнее, чем при отправлений 7-го полка. День был теплый, окна можно было отворить, не боясь холодного зимнего ветра. В два дня перед этим удивительно вырос урожай знамен, а в воскресенье — праздник, простолюдины были нарядны, и больше в толпе было женщин в платьях светлых цветов. Потому энтузиазм не имел грустного оттенка, с каким отчасти представлялся при демонстрации 19 апреля.
На следующий день (22 апреля, в понедельник) около 12 часов мы получили известия из Вашингтона. Курьер, который привез их, пробрался переодетым. По его словам, Вашингтон был вне опасности (позднейшие известия заставляют сомневаться в этом). Вечером был митинг нью-йоркских адвокатов и судей для формального выражения их сочувствия правительству. Какой энтузиазм, какую решимость ни видел я между простолюдинами на улицах, но адвокаты и судьи превзошли самих простолюдинов. Чтобы вы могли несколько понять, каковы чувства образованных сословий, я расскажу вам некоторые из эпизодов этого митинга, который будет историческим событием в ходе нынешнего кризиса. Главный судья верховного суда был приглашен занять председательское кресло. Он демократ, он в оппозиции правительству, но сын у него поступил рядовым в 7-й полк. Из семи вице-президентов митинга шестеро были люди, вотировавшие на президентских выборах против Линкольна, из 4 секретарей трое также вотировали тогда против Линкольна, вероятно, вотировали против него три четверти из числа всех присутствовавших. Но тем не менее они с восторженными аплодисментами приняли ряд решений, из которых я приведу лишь одно для образца:
‘Мы будем исполнять за каждого судью или адвоката, служащего в армии или флоте Соединенных Штатов, обязанности и дела, ему порученные, с предоставлением ему всего дохода и без всяких трат для него’. Митинг вотировал собрать сумму на пособие тем адвокатам, которые пойдут в волонтеры, я в несколько минут была собрана от присутствующих сумма более 5 000 ф. стерлингов. Один из известнейших нью-йоркских адвокатов, первый записывая в этом списке свое имя, что жертвует 500 долларов, сказал, что полгода тому назад умер у него старший сын, но оставалось еще двое и оба они отправились третьего дня в рядах 71-го полка. Многие другие, записывая свои пожертвования, говорили, что уже отправили своих сыновей на войну,— вы понимаете, отправили на войну не офицерами, а простыми рядовыми. Один сказал, что отправил своего племянника и своего приемного сына. Один из судей, служивший прежде офицером в милиции, сказал, что он отправляется сам и что должность его взялся исполнять его товарищ. Другой адвокат сказал, что он подписать пожертвования не может, потому что его сын и соучастник его фирмы уже отправились в поход и он обещал содержать их семейства. Слова эти произносились не в духе похвальбы,— это были слова спокойных, твердых, мужественных людей, говоривших правду, от полноты сердца, и речи их глубоко действовали на всех слышавших. Когда такие люди посылают своих сыновей и племянников рядовыми сражаться за отечество и щедро дают деньги более бедным лицам своего звания в помощь при вооружении, то видишь, что они не шутят и что страна, граждане которой делают такие жертвы, может быть уверена в развязке дела, хотя бы в начале его и встретились неудачи по недостаточности приготовлений.
Вчера возобновились сцены, бывшие в воскресенье. Три нью-йоркские полка, No 8, 13 и 69, отплыли в Аннаполис: таким образом, менее, чем в одну неделю, отправилось из Нью-Йорка в Вашингтон более 10 000 человек. 8-й полк — один из лучших полков нью-йоркской милиции. 69-й полк составляют ирландцы, не хотевшие встречать принца Уэльского. Эту невежливость против прежнего своего знамени они загладили теперь преданностью новому. Явилось 6 500 человек волонтеров, желавших поступить в этот полк, который должен был иметь только 1 000 человек. Вся Brodway была усыпана ирландскими служанками, вышедшими проводить своих соотечественников, и восторженность их, как вы сами угадаете, была безгранична’.

’27 апреля.

Последние трое суток прошли у нас довольно спокойно по сравнению с прежними днями. Тишина приготовления и работы заменила горячку первого волнения. Новых полков в эти дни не отправлялось. Вашингтон, бывший дня четыре отрезан от сообщения с Севером, теперь занят нью-йоркскими и массачусетскими полками, посланными отсюда 19, 20, 21 и 22 числа. Гарнизон форта Монро сильно подкреплен, и вход в Чизапикский залив оберегается. У правительства там столько военных судов, что инсургенты не могут показаться туда, а оградив от опасности Вашингтон и Чизапикский залив, мы имеем теперь время поосмотреться, сообразить, сколько потеряно и сколько выиграно нами в первую неделю войны и каково положение воюющих сторон.
Президент призывает 75 000 человек войска. Ему будет дано больше. Около 10 000 войска уже послано в Вашингтон из Нью-Йорка, еще тысячи две человек были отправлены в Чизапикский залив прямо из Бостона морем. Сверх того были посланы войска из Пенсильвании, но сколько именно, я не умею сказать, потому что пенсильванские полки, вооружаясь, передвигались по разным арсеналам. Массачусетс пошлет еще новые войска. Он теперь посылает два полка. Народ отвечает на призыв президента с большим усердием, и волонтеры платят деньги за то, чтобы их приняли. Гнев на бальтиморцев чрезвычайно силен в Массачусетсе. Когда один из массачусетских полков проходил через Нью-Йорк, из толпы спросили одного рядового, куда они идут. ‘Сделать поиск о двух недостающих товарищах’ {То есть о двух массачусетских милиционерах, убитых в Бальтиморе.}. Президент, кажется, проникнут тем же духом. Другие штаты Новой Англии не отстают от Массачусетса. Маленький Вермонт, в котором населения только 300 тысяч, назначил на войну 1 000 долларов и уже выслал полк, а другой маленький штат, Род-Айленд, который еще меньше Вермонта, сделал еще больше. Город Нью-Йорк продолжает приготовления в огромном размере. На одном краю города устроен у нас лагерь для двух полков, три полка уже стоят лагерем в другом конце и еще два в третьем лагере. Устраивается четвертый лагерь. Кроме того, уже организован полк зуавов из нью-йоркской пожарной команды, и могу сказать без преувеличения, что в прибавок к 8 тысячам регулярной милиции города Нью-Йорка, уже отправившимся в Вашингтон, и семи полкам, стоящим лагерями в городе, уже сформировано еще по крайней мере 6 тысяч человек из одного города Нью-Йорка (говорю: ‘по крайней мере’ потому, что с точностью, разумеется, нельзя знать числа), а между тем постоянно записываются новые волонтеры и организуются новые полки. Не менее усердны люди, которым нельзя итти в поход, и дамы. Под управлением знаменитейших нью-йоркских хирургов быстро формируется госпитальная часть армии. Множество комитетов энергически заботится о заготовлении платья, лекарств и других вещей для войска. Капиталисты, которым нельзя итти на войну, не уступают никому в патриотизме. Деньги льются реками на все надобности. Какой-нибудь полк должен только объявить, в чем у него недостаток, он тотчас снабжается всем. Дела по сбору и расходованию денег сосредоточиваются в ‘центральном комитете’ приверженцев Союза, члены этого комитета — важнейшие нью-йоркские негоцианты. Один из граждан, Эстор, уже пожертвовал 22 тысячи долларов, многие другие уже дали по 5, 10 и 15 тысяч. Каждый понимает, что война теперь за существование нации, и каждый готов жертвовать всем, чтобы не стерлась ни одна звезда с национального флага. Энергия, которой с самого начала охарактеризовались действия нью-йоркских негоциантов, начинает обнаруживать свое действие в Вашингтоне, и я не боюсь предсказать, что уже не будут теперь сжигаемы корабли для спасения их от захвата инсургентами. Правительство наняло все или почти все американские пароходы, бывшие в Нью-Йорке, чтобы употребить их на военные действия или на перевозку войск. Нью-Джерси извещает, что все четыре полка его контингента уже готовы. Войска из глубины нью-йоркского штата также готовы. Один город Нью-Йорк предлагает больше войск, чем требовалось от целого Нью-Йоркского штата. Впрочем, они еще пригодятся, потому что президент скоро сделает новый призыв. Пенсильвания, от которой требуется 20 тысяч войска, уже предлагает 30 тысяч. По известиям с Запада, дело там идет живо. Огайо, Индиана, Иллинойс предложат больше войск, чем требуется от них. Говорят, что эти войска будут оставлены на Западе. Часть их, конечно, будет назначена для обороны Каира, при впадении реки Огайо в Миссисипи. Я пишу вам наскоро, чтобы не опоздать на почту, и успел указать лишь главные факты. О Юге мы, разумеется, мало имеем достоверных сведений. Инсургенты хотели занять своими войсками Бальтимор и надеялись, что города Филадельфия и Нью-Йорк станут на их стороне. От неожиданного единодушия Севера и быстроты, с какой нью-йоркские войска поспешили на призыв правительства, план этот разрушился, и линия реки Потамака {На которой стоит Вашингтон.} остается в руках правительства’.

‘НьюЙорк, 30 апреля.

Третьего дня ‘Herald’ напечатал список сумм, пожертвованных на Севере для ведения войны, кроме огромных пожертвований, сделанных в пользу того или другого полка и с тому подобными частными назначениями. Огромность этой суммы удивит каждого, думавшего, что обнаружатся на Севере разногласия, как начнется война. Итог безусловных пожертвований по списку ‘Herald’a’ 11239 000 долларов (более 15 миллионов рублей серебром) {Мы от себя заметим, что, по словам самого ‘Heralda’, этот список пожертвований не полон и относительно тех штатов, которые вошли в него, а вошли в него далеко не все северные штаты из западных штатов ‘Herald’ имел сведения о пожертвованиях почти только в одном Уисконсине. Таким образом, лишь в одной половине северных штатов в течение каких-нибудь 10 дней пожертвования простирались более чем до 15 миллионов рублей серебром.}.
Достойна внимания та народная организация, содействием которой собрано это огромное количество денег и приняты чрезвычайные меры для ведения войны. Мало представляет история учреждений, равняющихся этой организации бодростью и успешностью действий. Прошло только две недели с тех пор, как президент провозгласил военное положение. Два дня после того было употреблено, чтобы распределить, сколько от какого штата требуется войск, потом произошли беспорядки в Бальтиморе, и пять дней народ северных штатов был отрезан от всяких сношений с своим правительством. А между тем, несмотря на все эти препятствия, было, кроме войск, отправленных другими штатами, послано от 10 до 12 тысяч войска из города Нью-Йорка, и все они были уже вполне вооружены и приготовлены к делу, а больше чем половина этих людей еще и не была внесена в списки дней за 10 перед тем, а за две недели перед тем все эти люди мирно занимались своими делами. Войска, находящиеся теперь в Вашингтоне, должны были бороться с затруднениями, которые были бы тяжелы и для старых солдат. Одному полку пришлось пробиваться через бальтиморскую чернь.
Знаменитый 7-й нью-йоркский полк (в котором все рядовые — джентльмены) шел из Аннаполиса в Вашингтон, поправляя полотно железной дороги, испорченное сецессионистами, а полк, составленный из лоэлльских машинных работников, чинил между тем машины и поправлял мосты. Денег собирается больше, чем пока нужно, и уже заготовлены большие запасы их на будущие надобности. Снабжен гарнизоном форт Монро и отправлен в Европу агент для закупки оружия. Исполнительная власть, которая сделала все это. устроилась таким образом: при первом известии о взятии форта Смтера, нью-йоркские граждане, действуя через свою торговую палату, назначили комитет ‘для защиты Союза’ {В одном из переведенных нами писем уже было рассказано, о митинге негоциантов, назначившем этот комитет.}. Городское управление признало комитет и назначило в его распоряжение миллион долларов. Правительство Соединенных Штатов действует по согласию с этим комитетом, так что комитет и правительство взаимно сообщают друг другу о всех своих расходах и распоряжениях. Таким образом, правительство в критическую минуту пользуется содействием лиц, замечательных дарованиями в практическом ведении дел. Мне кажется, что без такого комитета правительство было бы парализовано,— по крайней мере, много было бы надобно ему времени, чтобы дойти до нынешней здоровой энергии в сецессионной атмосфере Вашингтона.
Теперь комитет занят распоряжениями по отправке 75 000 войск, которые должны итти через Нью-Йорк. Но он нашел время хлопотать об учреждении подобных организаций в других штатах, городах и деревнях. Он думает, что подобный комитет должен устроиться в каждом округе и городе свободных штатов, чтобы содействовать центральному комитету. Нью-Йорк по своему положению и богатству во всю войну должен остаться центром всех исполнительных мер, и как увеличилась сила свободных штатов от этого комитета! Результат уже заметен в том, что мериландские сецессионисты поколебались, а кентуккийские и виргинские встревожены. Прискорбна будет неизбежная участь пограничных невольнических штатов, если они будут продолжать противиться правительству. Мериланд уже падает духом. Его законодательное собрание не вотирует отпадение Союза, а частные письма из Бальтимора уверяют нас, что он будет держать себя смирно. Виргиния захотела соединить свою судьбу с отложившимися штатами, но испуганный силой правительства губернатор ее говорит, что не имеет мысли нападать на вашингтонское правительство. Оно, наконец, стало единодушно в решимости вести войну энергически. Я прямо от высших его членов знаю, что оно ‘пойдет впереди народа’. Все мысли об уступках брошены. Члены правительства просили меня уверить вас, что дадут мир лишь тогда, когда отберут от инсургентов все захваченные ими крепости, деньги и корабли Соединенных Штатов и восстановят власть вашингтонского правительства над всем Союзом.
Из войск, собираемых по первой прокламации президента, 18 тысяч уже в Вашингтоне, 5 тысяч в Аннаполисе {Ближайшая к Вашингтону гавань, в которой высаживаются войска, отправляемый из Нью-Йорка на Юг морем. Аннаполис лежит в Мериланде.}, 4 тысячи едут через Мериланд из Пенсильвании, а 2 тысячи вчера отплыли из Нью-Йорка морем. Таким образом, послезавтра к вечеру генерал Скотт6 будет иметь в Вашингтоне около 30 тысяч войск. Из них 5 тысяч будут стоять в Аннаполисе, который будет укреплен, и вся линия железной дороги из Аннаполиса в Вашингтон будет занята войсками. Если Бальтимор не покорится мирно, он будет усмирен военными средствами, потому что для похода на Юг необходимо владеть этим городом, где производится большая торговля хлебом и существуют машинные фабрики, инсургенты получали из Бальтимора продовольствие, пушки и артиллерийские снаряды. Президент призвал еще 75 тысяч войска, так что теперь созывается 150 тысяч с прежними 75 тысячами. Генерал Вуль, командующий в Нью-Йоркском штате, говорит, что, если нужно, будет и втрое больше войска. Кроме войск, уже отправленных, в одном городе Нью-Йорке формируется еще 19 полков, они почти уже готовы к походу. Один из них, называющийся ‘Горным-Шотландским’, весь составлен из шотландцев или их детей, родившихся в Америке. Ныне я видел этот полк на ученьи, он очень хорош. Есть у нас немецкие полки, отличный французский полк и английский полк. Привязанностью к союзному правительству переселенцы не уступают природным американцам. Из полков, отправлявшихся вчера, особенно замечателен Пожарный-Зуавский полк, составленный из отборных людей нью-йоркской пожарной команды: по атлетической силе солдат нет, я думаю, в армиях целого мира такого полка: каждый в нем богатырь испытанного мужества. Вся пожарная команда нью-йоркская собралась вчера провожать товарищей на пароход, и, если бы я думал, что вы не утомлены моими рассказами о прежних демонстрациях, я описал бы вам эту, которая многочисленностью и блеском превосходила все прежние. Из глубины Нью-Йоркского штата сообщают, что сельское население также взволновано и войска его сходятся в Эльмире {Эльмира лежит в середине линии, составляющей южную границу Нью-Йоркского штата, в этом городе сходятся железные дороги, перерезывающие Нью-Йоркский штат и продолжающиеся на Юг непрерывною линиею через Пенсильванию и Мериланд до самого Вашингтона.}. Войска штата Огайо собираются под командой генерала Мак-Клелленда7, искусство которого генерал Скотт ценит чрезвычайно высоко. В Огайо явилось волонтеров слишком вдвое больше, чем требовалось. Пенсильвания в течение полутора месяцев пошлет в поход 50 тысяч войска, превосходно вооруженного, многие полки вооружены штуцерами Минье8 и энфильдскими, под командою генерала Паттерсона они первые двинутся в отложившиеся штаты.
Что делается на Юге,— разумеется, я не могу рассказать вам в точности. Здесь полагают, что сецессионистская горячка охладевает в Георгии, Алабаме и Луизиане, а в Северной Каролине, Теннесси и Виргинии она свирепствует. Кажется, что сильные лекарства, приложенные к Мериланду, уже излечили его. Здесь надеются, что ни Кентукки, ни Миссури не будут заражены болезнью. Если же заразятся, то задача правительства несколько затруднится, но конец будет таков же’.
Известия, помещаемые в ‘Times’e’, получаются здесь несколькими днями позже, чем сообщаемые немецкими газетами, в нумерах ‘Times’a’, находящихся у нас, нью-йоркская корреспонденция доходит только до 30 апреля, а в газетах, издаваемых ближе к нам, есть уже письма более позднего времени. Потому продолжаем рассказ ‘Times’a’ следующим письмом нью-йоркского корреспондента газеты ‘National-Zeitung’. Оно отправлено из Америки 13 мая, то есть двумя неделями позднее последнего из приведенных нами писем ‘Times’a’:
‘Приготовления к великой битве, которая должна решить судьбу американского континента, все еще не кончены. Главнокомандующий войсками Союза, Скотт, думает, что союзное правительство непременно должно одержать победу в первой же битве, чтобы война не затянулась. Потому он двинется вперед лишь тогда, когда будет иметь громадный перевес в силах. Говорят, он хочет выступить не меньше, как с армией в 50 тысяч и с резервом такой же силы. Впрочем, ждать этого времени недолго. Около Вашингтона собралось уже 30 тысяч войска, между Вашингтоном и Пенсильванией еще от 15 до 20 тысяч. Виргинские гавани уже совершенно блокированы, уже блокируются и некоторые из более южных гаваней, например, Чарльстонская и Саванская. Провоз оружия и провианта в возмутившиеся штаты по сухому пути успешно прекращен. Суммы, добровольно пожертвованные (то есть подаренные, а не данные взаймы) корпорациями и частными лицами в течение одного месяца, простираются почти до 30 млн. долларов (около 40 млн. р. сер.). Размер этих пожертвований на войну покажется еще громаднее, если сообразить, каким ужасным убыткам подверглись свободные штаты от бесстыдного банкротства возмутившихся штатов. Как все восстание с самого начала было основано на грабеже, воровстве и обмане, так оно теперь логически дошло до отказа от всех частных долгов. Губернаторы возмутившихся штатов объявляют публично в своих прокламациях, как непреложный принцип международного (вероятно, центрально-африканского) права, что при войне между двумя странами все частные долги жителей одной страны жителям другой уничтожаются. Этого мало: намекается даже, что если южный должник платит долг северному кредитору, он совершит этим акт предательства и будет наказан, как изменник. Потери, понесенные через то негоциантами северных штатов, простираются до 100 милл. долларов.
Да и вообще ‘образец наивысшей цивилизации’, как называет себя Юг, отличается прекрасными вещами. В поощрение благородным крейсерам монтгомерийский конгресс назначил 20 долларов премии за убийство каждого лица, захваченного на военном корабле Соединенных Штатов, и 25 долларов за доставление живого пленника. Разница в 5 долларов установлена не из гуманности,— над такими слабостями возвысились американские дагомейцы,— а для того, чтобы пользоваться живыми пленниками, как заложниками… А быть может и то, что по африканскому международному праву пленников хотят продавать в рабы. Не смейтесь, дело это не совсем невероятно. Несколько недель тому назад крейсеры инсургентов захватили транспортный пароход союзного правительства ‘Star of the West’, на нем находились три свободные негра (матрос, повар и боцман). Они были отправлены из Техаса вместе с другими военнопленными на север, но в Монтгомери, резиденции султана Джефферсона Девиса9, их отделили от товарищей, продали с публичного торга в рабы, и покупщики тотчас же увели их связанными на плантации. Они были свободные люди, военнопленные, которых, по условиям капитуляции, следовало возвратить на родину в северные штаты.
Когда ежедневно происходят подобные постыдные дела в этом пандемониуме {Пандемониум — царство сатану. (Ред.).}, называющемся Конфедерированными Штатами, когда ежедневно совершаются насилия, грабежи и убийства подозрительных людей целыми тысячами, то разумеется, что на Севере энергические люди получают перевес над педантами. При известии, что инсургенты снаряжают крейсер, самые консервативные демократы на Севере стали думать, что на такую низость надобно отвечать возмущением негров. Но правительство еще отвергает мысль о таком возмездии. Уже в то время, когда инсургенты шли на Вашингтон, вашингтонская полиция выдала в Виргинию беглого невольника. В Канаде, Филадельфии и Бостоне формировалось из негров столько батальонов, что из них составилась бы целая бригада, они предлагали правительству свои услуги, которые состояли бы преимущественно в призыве южных негров к оружию. Но правительство с глубоким нравственным ужасом отвергло такое предложение,— отвергло в тот самый день, когда было обнаружено, что инсургенты в Мериланде пытались отравить целый батальон союзных войск подмесью стрихнина в пищу. Удивительно ли, что на Юге привыкли считать северных людей малодушными трусами, не способными к сильным страстям и энергическим делам, ‘золотушной сволочью’, как теперь выражаются южные газеты.
Миссури — невольнический штат, но ‘золотушная сволочь’ выказала там энергию. В Сент-Луисе немцы сформировали из себя шеститысячное войско, и оно взяло в плен толпу инсургентов в числе 800 человек, занимавших важнейший пункт города в сообщничестве с губернатором Миссури, сецессионистом. Немцы окружили 10 мая лагерь инсургентов, поставили против них 4 батареи и потребовали безусловной сдачи от своих противников. Разумеется, инсургенты сдались, были обезоружены и арестованы. Партизаны их из горожан напали потом на немцев, но немцы открыли по нападающим огонь, и человек 20 сецессионистов было тут убито. На другой день слабый отряд этой немецкой армии подвергся внезапному нападению и потерял 4 человека убитыми, но столько же убитых и много раненых было у нападавших’.
Автор этого письма, как видно, очень горячий аболиционист, недовольный умеренностью правительства. Значит, он — свидетель пристрастный, и мы поступили бы несправедливо, если бы ‘не выслушали и другую сторону’. А вот мы послушаем ее, сначала через посредство человека постороннего и умеренного, чтобы переход не был чрезмерно резок, а потом представим уже настроенному несколько в пользу Юга читателю мнение самого президента южной конфедерации.
Когда оказалось, что разрыв Юга с Севером нешуточный, ‘Times’ отправил особенного корреспондента в отделившиеся штаты, так обыкновенно поступает эта газета, как только где происходит что-нибудь особенное: ‘специальный’ корреспондент отправляется в эту местность. Первые письма отправившегося на Юг корреспондента заключали в себе рассказ о взятии форта Смтера и т. п. Во всем этом не было ничего важного. Военные действия под фортом были сами по себе ничтожны, вся сила их состоит во впечатлении, какое произвели они на Север, а не в них самих. Но следующее письмо уже относится к сущности дела:

‘Штат Южная Каролина, 30 апреля.

Все иное, что я мог бы сказать, не важно перед одним фактом, в котором я принужден убедиться относительно мыслей, господствующих между джентльменами Южной Каролины. Я пробыл между ними уже довольно долго, посещал их плантации, они беседовали со мной откровенно в том открытом, любезном и изящном тоне, который составляет непреодолимую очаровательность их общества. От всех слышал я одно и то же, нет разногласия в этом мнении, оно с удивительной силой и одинаковостью слышится по всей стране. Тени Георга III, Норта, Джонсона и всех ратовавших против отпадения американских колоний от Англии — слышите ли вы хор. звучащий по Южной Каролине? Если слышите, вы рукоплещете с торжеством. Голос этот говорит: ‘если бы мы могли получить в короли себе какого-нибудь из английских принцев, мы были бы довольны’. Прошу вас не сомневаться в этом. Мысль эта повторялась передо мною сотни раз. Они согласны в том, что исполниться их желанию трудно, но они искренно восхищаются монархическими учреждениями в английской форме, существованием привилегированных сословий, поземельной аристократии. Они жалеют, что некогда отложились от Англии и готовы были бы завтра же вернуться к ней. В них сильная привязанность к английскому устройству, многие из них находятся в родстве с английскими знатными фамилиями и смотрят с невообразимым отвращением на жителей Севера, который, по их мнению, неисцелимо заражен ядом ‘пуританства’. Объясняйте как хотите, но это так. ‘Южная Каролина была основана джентльменами’, говорят они мне, ‘а не фанатиками, которые принесли в северные колонии бешеную нетерпимость’.— ‘Если бы потонул проклятый корабль, на котором ехали в Америку сектанты, основавшие Массачусетс, мы никогда не были бы доведены до такой крайности’, говорит один.— ‘Мы еще могли бы ужиться с этими фанатиками, если бы они были джентльмены, но между ними нет джентльменов’, говорит другой.— ‘Лучше, что хотите, восклицает третий: лучше, какая хотите форма правительства, но’ — тут следует площадное ругательство — ‘но ни за что на свете мы не покоримся Союзу с невежественными, с негодными ханжами Новой Англии, не понимающими и не уважающими джентльменских чувств. Лучше мы готовы умереть все до одного’. Вообразите, что подобные тирады произносятся людьми светскими, благовоспитанными, очень ценящими светскую деликатность, и вы несколько поймете силу ненависти к свободным штатам в джентльменах южных штатов. В Европе есть национальные антипатии, довольно сильные и упорные. Ненависть итальянца к австрийцу, грека к турку, турка к русскому — не слишком холодное чувство. Но все эти ненависти — просто равнодушие, нейтральность сравнительно с враждой южно-каролинских джентльменов к ‘северной сволочи’.
Войны роялистов с пуританами при Карле I 10, вандейцев с республиканцами были деликатными шутками по правилам утонченнейшего рыцарства сравнительно с тем, как будут воевать Юг и Север, если дела их будут соответствовать словам. Нет в темных углах человеческого сердца ничего столь жестокого и смертельного, как ненависть южно-каролинцев к янки. Ненависть эта росла много лет, и стала теперь жизнью их. Она заставила Южную Каролину упорно работать над приготовлением средств к борьбе. Я убежден, что некоторые в Южной Каролине имели этот глубокий замысел уже лет 30 тому назад и с каждым годом росла эта партия, хотевшая разорвать союз при первом удобном случае. Север для Южной Каролины — страна испорченная, дьявольская, Новая Англия — воплощение нравственной и политической гнусности. Она — источник всего ненавистного южным каролинцам: свободы мысли и аболиционизма, страна бесчестная, развратная, желающая разграбить Юг, но он будет спасен Южной Каролиною. Джентльмены Южной Каролины помнят, что они произошли от тех английских джентльменов, которых преследовали при Кромвеле,— не предки, эта сволочь не имеет предков,— а тогдашние представители людей, населяющих теперь Север. Южный джентльмен гордится своею старинною фамилиею, родословною связью с фамилиями английских аристократов. Его плантация — древнее пожалование его предку от короля, он с восхищением вспоминает, что когда Стюарты были выгнаны из Англии, Южная Каролина избрала изгнанного Карла своим королем, предложила ему убежище и престол. В войну за независимость половина плантаторов, если не больше, оставались приверженцами Георга III, и Вашингтон должен был послать против них армию’.
Читатель видит, что дело именно таково, как мы говорили месяца три или четыре тому назад. Вражда Юга к Северу — сословная вражда, ненависть патрициев к темным плебеям, вражда высшего сословия к республиканскому устройству. Южным джентльменам хочется быть придворными.
Беспристрастный читатель согласится, что ошибаются те легкомысленные писатели, которые безусловно порицают Юг, он, может быть, убедился теперь, что хороший образ мыслей имеют южные штаты. Оно и действительно, надобно только прочитать некоторые отрывки из длинного послания президента южной конфедерации к ее законодательному собранию, чтобы не осталось в этом никакого сомнения. Мы говорим: ‘некоторые отрывки’, потому что послание имеет, к сожалению, и слабые стороны: но мы не будем выставлять их.
Джефферсон Девис говорит, что должен изложить ход событий, ‘чтобы человечество могло произнесть основательный и беспристрастный суд о причинах и целях настоящей войны’. Чтобы содействовать по мере сил наших этой прекрасной цели, мы приведем важнейшие места из очерка дел, представляемого самим Девисом.
‘Как только северные штаты, уничтожившие в своих пределах невольничество (говорит президент южной конфедерации), увеличились в своем населении столько, что их представители получили перевес на конгрессе, они приняли постоянную и организованную систему враждебных мер против прав рабовладельцев в южных штатах. Непрерывный ряд мер, ими принимаемых, клонился к тому, чтобы поколебать права рабовладельцев, фанатические общества, располагавшие деньгами, возбуждали недовольство между невольниками, доставляли им средства бежать и научали их этому, законное обязательство возвращать бежавших владельцам сначала было неисполняемо под разными предлогами, потом открыто объявлено нарушением долга совести и религиозных обязанностей, общества эти учили, что хорошо поступают люди, уклоняющиеся от исполнения и противящиеся исполнению законов, правильно изданных в обеспечение конституционного обязательства, против рабовладельцев собирался в северных штатах народ и даже убивал их, когда они являлись в северные штаты требовать выдачи беглого невольника’ (когда же это были убиваемы рабовладельцы в северных штатах? этого что-то не было слышно, а что собирался народ и освистывал их, это так). ‘Догматы этих частных организаций получили господство в законодательных собраниях многих северных штатов, и были изданы в них законы, подвергавшие разорительным штрафам и продолжительному заключению тех граждан южных штатов, которые потребуют полицейского содействия к возвращению своих бежавших невольников’ (но ведь когда полиция какого-нибудь северного города хотела выдать бежавшего невольника приехавшему за ним рабовладельцу, город волновался, происходила драка народа с полицией, словом сказать, рабовладелец своим требованием нарушал общественное спокойствие, зачем он делал это, когда ему предлагали денежное вознаграждение, лишь бы он не требовал выдачи беглого? Он хлопотал не из денежного расчета, а из наглости, чтобы доказать северным штатам их бессилие перед южными). ‘Ободренные успехом, они перенесли арену волнения и нападок на законные права южных штатов в конгресс, на общий совет нации посылались сенаторы и представители, главным правом которых на это отличие был дух крайнего фанатизма и заботою которых было не обеспечение внутреннего спокойствия, а пробуждение жесточайшей ненависти против южных сограждан яростными нападками на их учреждения’ (то есть на невольничество), ‘ведение общественных дел было замедляемо постоянными усилиями этих людей присвоить конгрессу незаконную власть, чтобы повредить прочности невольничества и поставить б низкое положение невольнические штаты. Наконец составилась большая партия с целью приобрести себе правительственную власть в открытом намерении употребить ее на исключение невольнических штатов от всякого участия в землях, приобретенных всеми штатами вместе’ (Девис говорит о программе республиканской партии, не хотевшей допускать невольничества в территориях, то есть его насильственного распространения на земли, население которых не хотело допускать его, как было, например, в Канзасе), ‘с целью совершенно окружить невольнические штаты свободными штатами и через это отнять цену у невольников. Эта партия в прошлом ноябре успела выбрать своего кандидата президентом Соединенных Штатов.
Между тем в благорастворенном климате южных штатов, при внушаемой расчетом и человеколюбием попечительности о благосостоянии работников, число невольников от 600 тысяч, бывших при установлении конституции, возросло слишком до 4 000 000′ (по цензу число их менее 4 милл.). ‘В нравственном и общественном отношении они возвышены были из грубых дикарей в послушных, умных и цивилизованных земледельческих работников и снабжаются не только материальными благами, но и заботливым религиозным обучением. Под наблюдением высшей расы труд их направлялся так, что давал возможность постепенно и чувствительно улучшать их положение и обращать сотни тысяч миль пустыни в возделанные земли, покрытые счастливым народом, возникали города и быстро возрастали богатством и населением под южными учреждениями’ (например, в знаменитом любимом городе плантаторов Чарльстоне население, простиравшееся в 1850 году до 42 000, к 1860 году простиралось до 40 000, это значит, что оно ‘быстро возросло’, точно так же возросло население во всех других южных городах, кроме тех, из которых невольники удалены, а в свободных штатах с 1850 к 1860 году население городов возросло вообще в полтора и два раза). ‘Продукты Юга — хлопчатая бумага, рис, сахар и табак, для которых был и остается необходим невольнический труд, возросли так, что составляют почти три четверти всего вывоза из Соединенных Штатов и сделались безусловно необходимыми для потребностей цивилизованного человека’ (мы имели случай несколько раз говорить, как успешно экономическое производство невольнических штатов: вывоз товаров из них действительно велик, потому что они производят все свои товары исключительно на вывоз, но зато всей выручки за этот вывоз недостает южным штатам на уплату долгов северным штатам, из которых получают они не только все мануфактурные изделия, но даже обувь, даже хлеб. Жатва хлопчатой бумаги всегда бывает запродана ‘ью-йоркским купцам за год вперед, например, осенью 1860 года была уже запродана жатва нынешнего года). ‘При опасности, угрожавшей интересам столь громадным, народ южных штатов был принужден поступками Севера предпринять что-нибудь для отвращения опасности. Он решил, что обиды, им понесенные, и бедствия, ему угрожающие, требуют, чтобы он отделился от Союза. Он вступил в новый союз и устроил новое правительство, опирающееся на его энтузиазм, и если бы не вмешалось правительство Соединенных Штатов в это законное дело, то стране нашей улыбались бы ныне Мир, счастье и процветание’.
После этого Девис очень подробно доказывает, что южная конфедерация не предпринимала и не хотела предпринимать никаких военных действий против союзного правительства. Эту часть документа мы не станем сообщать публике, потому что ‘суд человечества’, к сожалению, не может подтвердить слов Девиса, южная конфедерация с самого начала составлялась с намерением послать войско в северные штаты, чтобы силою заставить их разрушить прежний Союз и составить новый Союз, из которого была бы исключена ‘фанатическая’ Новая Англия: заговорщики надеялись, что нью-йоркские соумышленники их отдадут им в руки нью-йоркскую биржу, это не удалось, но заговорщики все-таки собрали войско и двинули его на Вашингтон, правительство Соединенных Штатов вынуждено было уже только этим нападением и бомбардированием форта Смтера принять военные меры против южной конфедерации, следовательно, тут факты, всем известные, обнаруживают некоторую [неосновательность уверений Девиса, будто бы южная конфедерация желала сохранить мир. Но мы переведем патетическое заключение документа, которое скорее может растрогать чувствительного читателя. Объяснив единодушие народа в отложившихся штатах,— эту тираду мы не переводим потому, что она опять разногласит с общеизвестным фактом, кроме одной Южной Каролины, во всех остальных отложившихся штатах сецессионисты составляют меньшинство, а большинство только военным терроризмом вынуждено подчиняться их господству, опирающемуся на шайки авантюристов,— итак, объяснив единодушие народа в южной конфедерации, президент ее кончает следующими патетическими словами:
‘Народ, столь единодушный и твердый, не может отступить Ни пред какими жертвами, какие бы ни потребовались от него, и разум не допускает сомнения в том, что мы, наконец, восторжествуем, как бы ни были продолжительны и тяжелы испытания, которым подвергнется наша решимость защищать наше прирожденное право свободы и равенства, как наследие, передать которое в ненарушимости нашему потомству — первый наш долг.
Мы чувствуем, что наше дело — правое и святое, мы торжественно протестуем перед лицом человечества, что желаем мира, не ищем ни завоеваний, ни уступок от штатов, в союзе с которыми мы прежде были, мы хотим только, чтобы нас оставили в покое, чтобы те, которым никогда не были мы подвластны, не пытались поработить нас оружием. Этого мы хотим, этому мы будем противиться до последней крайности. Когда эта претензия будет покинута ими, меч выпадет из нашей руки, и мы будем готовы вступить с ними в дружеские и торговые договоры, которые неизбежно будут полезны для обеих сторон. А пока эта претензия существует, мы с твердым упованием на божественную силу, облекающую своим покровительством правое дело, будем продолжать бороться за прирожденное наше право, за свободу, независимость и самоуправление’.
После этих выписок нам нечего прибавлять от себя. Сделаем лишь самое короткое перечисление главных фактов. 12 апреля, когда началось бомбардирование форта Смтера (гарнизон которого, как знает читатель, имел всего 70 человек), южная конфедерация состояла из 7 штатов Мехиканского залива (Южная Каролина, Георгия, Флорида, Алабама, Миссисипи, Луизиана, Техас). Все они вместе имеют (по цензу 1860 г.) около 2 650 000 белого населения и около 2 300 000 невольников. Когда Линкольн объявил войну, армия этих штатов, простиравшаяся тысяч до 20 или до 30, была уже недалеко от Вашингтона, куда пошла из Южной Каролины через Северную Каролину и Виргинию, а из Луизианы и Миссисипи через Теннесси и Виргинию, из Техаса через Арканзас и Теннесси. Таким образом, из 8 пограничных невольнических штатов, колебавшихся между вашингтонским и монтгомерийским правительством, 4 штата — Арканзас, Теннесси, Северная Каролина и Виргиния — были заняты войсками южной конфедерации, при объявлении войны приверженцы союза в этих четырех штатах, конечно, были подавлены военною силою и к южной конфедерации присоединилась еще огромная полоса земли, имеющая около 2925 000 белого населения и 1210 000 невольников. В остальных четырех невольнических штатах пропорция невольников уже гораздо меньше, чем в 11 отделившихся: при 3 690 000 белого населения Делавар, Мериланд, Кентукки и Миссури имеют только 440 000 невольников. Делавар остался верен правительству, значительная часть Мериланда также, северные половины Кентукки и Миссури населены людьми, имеющими ненависть к невольничеству и уже пославшими довольно много волонтеров в северную армию. Читатель видел, например, что в Сент-Луисе, важнейшем городе Миссури, составилось 6-тысячное войско из людей, враждебных невольничеству, и победило сецессионистов, а Сент-Луис лежит на Миссисипи, делящей Миссури на две почти равные половины, и притом в больших городах, каков Сент-Луис, сецессионисты особенно сильны по торговым связям этих городов с хлопчатобумажными штатами, приверженцам! свободы в Миссури и Кентукки обещана помощь соседних свободных штатов Айовы, Иллинойса, Индианы, так что Кентукки и Миссури или разделятся пополам между враждебными лагерями, или сохранят нейтралитет. В Мериланде восставшая половина штата уже усмирена: Балтимор занят союзными войсками и вместе со своим округом объявлен в осадном положении, мериландские власти умоляют теперь о нейтралитете. Следовательно, четыре из пограничных штатов или будут иметь внутреннюю борьбу, или сохранят нейтралитет и во всяком случае не дадут большой прибавки сил ни той, ни другой стороне. Остальные 11 невольнических штатов (4 пограничных и 7 хлопчатобумажных) имеют около 5 500 000 белого населения,— вот весь источник военных сил для инсургентов. Население свободных штатов слишком втрое больше, оно превышает 18 миллионов человек. Итак, если даже не считать нравственного, денежного и технического перевеса Севера над Югом, борьба была бы слишком неравна, хотя бы в возмутившихся штатах все белое население было на стороне инсургентов или, по крайней мере, во всех частях этой территории принуждено к повиновению терроризмом инсургентов, как принуждено к тому в Южной Каролине.. Но ни того, ни другого нет. Мы несколько раз говорили, что во всех возмутившихся штатах, кроме одной Южной Каролины, сецессионисты составляют меньшинство, а большинство белого населения ждет лишь случая, чтобы свергнуть с себя их иго. Этого мало: на обоих противоположных концах возмутившейся территории,— на северном краю ее (в западной части Виргинии) и на южном краю (в Техасе) часть населения, враждебная невольничеству, уже взялась за оружие, чтобы свергнуть насильственное господство сецессионистов. Западная Виргиния (за Апаллачскими горами) населена людьми, пришедшими с Севера, депутаты этой части штата, составляющей по пространству около 4-й доли его, а по населению, если не ошибаемся, около третьей доли, уже собрались и объявили, что будут воевать с партиею, отделившею остальные части Виргинии от Союза. В Техасе противниками сецессионистов командует генерал Густон, губернатор штата, не согласившийся на отторжение штата, которое провозглашал техасский конвент. Густон знаменит своими подвигами в мехиканскую войну, и под его начальством был занят Техас американцами. Таким образом, около половины мая положение дел было следующее. Конфедерационные отряды, быстро двигавшиеся на взятие Вашингтона, остановились в нескольких десятках верст от него, потому что успела собраться там из северных штатов сила более многочисленная. Вашингтонское правительство скоро начнет, теперь быть может и начало, наступательные действия. План похода хранится в глубочайшей тайне, но очевидно, что будет наступление по двум направлениям: с севера прямо на юг, из Вашингтона и мериландского приморья двинутся войска северо-восточных штатов — Пенсильвании, Нью-Йорка и Новой Англии, войска северо-западных штатов спустятся по Миссисипи, также в направлении с севера на юг, в Арканзас и Луизиану, потом пойдут на восток, общее направление этих двух армий будет на Южную Каролину. По другому направлению будет действовать третья армия, составленная тоже из восточных войск: она отправится морем в Техас на помощь Густону. Это ясно. Но будут, кроме того, высадки с атлантического прибрежья в Виргинии или Северной Каролине, в Южной Каролине или в Георгии и Флориде. Какие пункты нападения будут выбраны тут, отгадать нельзя. Это общее наступление со всех сторон, с севера, с востока, с южного прибрежья, с запада и с северо-запада, начнется, как полагают, уже осенью, около октября, потому что летний зной в хлопчатобумажных штатах был бы обременителен для северных войск. До той поры театром военных действий будет только северный край восставшей территории — Восточная Виргиния и, быть может, Теннесси. Союзные войска очистят от отрядов южной конфедерации это пространство в течение лета.
Если инсургенты будут биться до последних сил, война кончится не очень скоро,— вероятно, не раньше следующей весны, потому что обширность захваченной инсургентами территории огромна: 11 штатов, составивших южную конфедерацию, занимают пространство более 35 000 кв. миль, то есть земля эта равняется величиной Пиренейскому полуострову с Францией, Германским Союзом и всеми прусскими и австрийскими владениями. Надобно несколько месяцев, чтобы армия могла дойти от Вашингтона до Чарльстона или от Синсинати до Нового Орлеана: каждый из этих путей составляет более 1 500 верст.
Но увидим ли мы отчаянную борьбу южных сецессионистов? Будут ли они, потеряв Виргинию, обороняться в Северной Каролине, потеряв ее, в Южной Каролине и в Георгии? Они уверяют в этом. Но может случиться иное: они могут упасть духом, смириться. В таком случае снисходительность снова появится на Севере, и решение вопроса будет отсрочено. Эта наименее благоприятная развязка очень правдоподобна, но и при ней нынешние события все-таки останутся не совершенно бесплодны.
Впрочем, об этом мы еще успеем поговорить, когда виднее будет, чего надобно ждать, примирения ли, с некоторыми лишь уступками от плантаторов, или решительного конца с результатом в духе аболиционистов. А теперь надобно же сказать хоть несколько слов и о европейских делах, в которых все еще нет ничего решительного, все еще длится натянутое положение.
В Вене собрался имперский совет, на который присланы депутаты лишь от провинций, составляющих только половину империи по населению. Венгрия, Трансильвания, Кроация, Истрия, Венеция не захотели участвовать в деле, принципу которого враждебны. Впрочем, это ни мало не мешает имперскому совету удовлетворительно исполнять свое предназначение, выражать сочувствие к правительству и обещать ему поддержку против венгров. Венгерский сейм, очевидно, выжидает обстоятельств и длит свои заседания, не предпринимая ничего решительного, каких обстоятельств он выжидает, мы уже говорили много раз. Венгры ведут переговоры с кроатами и сербами и, повидимому, не совсем безуспешно. Кроатский сейм протестует против венских распоряжений и уже начинает прямо говорить, что вернее кроатам полагаться на Пешт, чем на Вену. Кроме того, ведутся сношения с итальянцами, то есть с гарибальдийцами и маццинистами через посредство Кошута, Клапки и Тюрра, которые разъезжают по Италии и беспрестанно имеют совещания с решительными приверженцами итальянского единства. Кавур, конечно, чист от этих злоумышлении и по мере возможности мешает им. Он надеется, что в силах будет сдержать свое обещание: не допустить маццинистов и венгерских эмигрантов вторгнуться в Венецию и Венгрию. Очень может быть, что ему и удастся задержать их нынешним летом: весны прошло уже очень много, и ему удавалось, почему же не продлиться такому успеху еще несколько месяцев? Он надеется, что французская армия передаст ему Рим. На исполнение этих хлопот меньше надежд. Переговоры между Парижем и Турином о Риме ведутся, составляются разные планы соглашения, отчасти одобряются, почти совершенно одобряются, потом опять отвергаются,— обыкновенная история лавировки для выигрыша времени. Пересказывать эту историю мы не намерены, потому что сами не посвящаемся и никого не хотим посвящать в дипломатические тайны, которые, впрочем, можно прочитывать в каждой газете.
Затем, разумеется, все обстоит тихо, следовательно, благополучно.

Июнь 1861

Французские дела.— Венский имперский совет и адрес венгерского сейма.

Давно уж мы не говорили подробно о французских делах, потому что не представлялось в них отдельных фактов, которые сами по себе могли бы назваться важными. Декрет 24 ноября, давший несколько больше простора парламентским прениям, циркуляры Персиньи о предоставлении несколько большего простора журналистике, прения законодательного корпуса об адресе, потом о бюджете, теперь проект закона об уменьшении административного тяготения над газетами,— все это пока только одни формальности, не делающие никакой перемены в действительном порядке вещей, все это — меры, из которых каждая незначительна. Внимания заслуживают они лишь тогда, если рассматривать вместе весь ряд их, чтобы различить по его направлению, к чему идут дела. Направление времени ясно: [господствующая] система видит свое несоответствие с расположением умов и входит в сделки с ним. Одна сделка за другою оказывается неудовлетворительна, и система делает над собою новые усилия, чтобы вынудить у самой себя новую уступку, которая разделяет судьбу прежних уступок, оказывается неудовлетворительна, потому что никакая система не может серьезно отрицать сама себя, стало быть не может предложить ничего удовлетворительного направлению, отрицающему ее. О декрете 24 ноября мы говорили в свое время. Расширение круга прений в законодательном корпусе было, при нынешнем составе его, одною формальностью, потому что из 250 депутатов только пятеро имеют независимость, все остальные выбраны были по рекомендации правительства и не могут не поддерживать его во всем, связав свою судьбу с его участью. Набрать такое число преданных лиц нельзя было иначе, как из людей, безусловно преданных тому, что называется во Франции ‘старым порядком’, то есть из приверженцев порядка дел, существовавшего до революции 1789 года. Но в некоторых вещах правительство, по дипломатическим или торговым надобностям, должно отступать от принципов старого порядка. Так, например, затруднительно было бы изгнать войска и правителей Виктора-Эммануэля из присоединенных к Итальянскому королевству земель бывшей Папской области. А по понятию приверженцев старого порядка следует сделать это и восстановить папскую власть во всем ее прежнем размере. С другой стороны, для упрочения союза с Англиею и развития французской торговли надобно было правительству понижать тариф, а значительная доля приверженцев старого порядка — промышленники, заинтересованные в поддержании протекционизма, да и с принципами старого порядка согласна только запретительная система. Поэтому в вопросах о тарифе и об итальянских делах большинство членов законодательного корпуса враждебно политике правительства. Но, связав себя с ним безвозвратно, оно не может противиться ему и в этих случаях и принуждено довольствоваться тактикою такого рода: вотировать против правительства оставляет оно лишь самым крайним своим членам, а в массе своей подает голос за правительство, но чтобы ясно выказать свою враждебность, не могущую перейти в дело, и чтобы вынудить этою враждебностью некоторые уступки у правительства, большинство предоставляет говорить речи только людям крайнего своего отдела, которые будут вотировать против правительства, так что характер прений прямо противоречит результату следующего за ним вотированья и служит предостережением для правительства. Таким образом, прения о параграфе адреса, относящемся к Риму, и о таможенных преобразованиях были очень горячи во французском законодательном корпусе, правительство тут было защищаемо только официальными своими представителями, а речи против него были очень многочисленны и сильны. Франция, давно не слышавшая парламентских прений, следила за ними с большим одушевлением. Этот факт выставляется теперь доказательством, что она желает восстановить парламентское правление. [Мы не думаем, чтобы желания подобного рода нуждались в доказательствах. Французское правительство судило о вещах иначе.] Девять лет не было открытых признаков желания, потому самое желание предполагалось несуществующим,— хотя не выражалось оно лишь благодаря мерам, принятым к устранению всякой возможности ему выражаться. Находились люди, принявшие в буквальном смысле циркуляры нового министра внутренних дел Персиньи, что правительство признает теперь необходимость свободы для Франции, люди эти стали готовиться к тому, чтобы воспользоваться провозглашенными уступками. Они были подкреплены в своей уверенности новым циркуляром Персиньи, приглашавшим всех замечательных людей всех партий принять участие в общественных делах. Циркуляр этот доказывал только, что [господствующая] система уже чувствует недостаточность опоры, получаемой от ее приверженцев, и желает привлечь на свою службу влиятельных людей из других партий. Но значительная часть общества всегда расположена понимать подобные документы не в настоящем их смысле, а в смысле, произвольно влагаемом в них только ее собственными желаниями. В июне должны были происходить выборы в члены департаментских советов. Во времена парламентского правления на департаментские советы обращалось мало внимания. Эти собрания играют довольно значительную роль в местных делах: занимаются раскладкою государственных податей, установляют местные сборы для департаментских надобностей, делают соображения и выражают требования по местным делам. Но политическими делами при существовании парламента занимались они мало. Теперь не то. При нынешнем составе законодательного корпуса нельзя ждать от него действительного вмешательства в государственные дела,— он не может не поддерживать правительства во всем. Люди, по несообразительности своей полагавшие, что возможна оппозиция при господствующей системе, хотели войти в департаментские советы, чтобы придать им политическую роль. И отчего же не войти? Циркуляр Персиньи обещал свободу выборов. Но правительство увидело опасность, и, несмотря на свои циркуляры, министр внутренних дел нашел надобность заниматься подготовлением требуемого результата выборов энергичнее, чем когда-нибудь. Надобно, впрочем, отдать ему справедливость, что он умел согласить эту нужду с прежними своими обещаниями. Он приглашал людей всех партий заняться общественными делами. Что ж, правительство предлагало свою поддержку каждому человеку, какой бы ни был он партии, если только он обяжется защищать правительство. Значит, правительство в самом деле готово было допустить к общественной деятельности благонамеренных людей из всех партий. Но оно, не щадя усилий, отстраняло людей неблагонамеренных, то есть не соглашавшихся давать требуемые обязательства. Благодаря этим усилиям мало было выбрано неприятных ему кандидатов. Оно так и должно быть: [господствующая] во Франции система такова, что оппозиция при ней невозможна. [Конец свой найдет она не через оппозицию, которая дает правильную и спокойную развязку всяким столкновениям при парламентской форме, а через способы развязки более первобытной. Господствующая] система эта не может выносить даже противоречия и той ничтожной группы пяти человек, которые успели попасть в нынешний законодательный корпус. Они говорят в законодательном корпусе без всякого фактического влияния на ход дел в нем: что бы ни говорили они, собрание вотирует все проекты, представляемые правительством. Но все-таки речи этих пяти человек очень вредно действуют на господствующую систему, потому что возразить против них она ничего не может: она может только заставлять законодательный корпус вотировать все, чего требует. А если остается без опровержения взгляд, противоположный нашему, наш взгляд страдает.
Речи пяти противников [господствующей] системы в законодательном корпусе1 важны тем, что степенью их резкости измеряется непрочность [господствующей] системы. [По тону их видно, что сам законодательный корпус предчувствует близость неприятной для него развязки, а противники господствующей системы чувствуют, что скоро будут иметь в своих руках власть над делами]. Мы не будем помещать здесь этих речей, потому что они были переводимы в русских газетах, и мы не хотим утомлять читателя повторением того, что он, конечно, уже знает. Довольно будет привести из корреспонденции ‘Times’a’ отчет об одном из заседаний законодательного корпуса, отчет, очерчивающий, кроме содержания речи, сказанной Жюлем Фавром, и физиономию законодательного корпуса. Мы выбираем для примера заседание 18 июня, когда прение шло о проекте закона, смягчающего нынешнюю зависимость французской журналистики от административного благоусмотрения. Сказав, что внимание французской публики занято ходом выборов в департаментские советы, парижский корреспондент ‘Times’a’ продолжает:
‘Но превосходная речь Жюля Фавра о журналистике отвлекает внимание публики от выборов. Тема была достойна такого оратора, и его противники признаются, что несколько подобных речей нанесут тяжелый удар стеснительным законам, под покровительством которых может только процветать политическая продажность. А противники Жюля Фавра знатоки этого дела. Доводы его в пользу свободы журналистики остались без ответа, потому что опровергнуть их было нечем. Когда он говорил, ренегаты, обязанные своим возвышением свободе журналистики и задушившие ее, сидели как на иголках. Он сказал, что представленный правительством проект сам по себе не заслуживает критики, но достойно величайшего внимания положение журналистики, которого он касается. Обязанностью палаты становится рассмотреть, полезно ли это положение и сообразно ли оно с достоинством нации. По декрету 24 ноября прения законодательного корпуса стали печататься в газетах, чего прежде не бывало,— результат этой перемены должен служить уроком: публика жадно читает прения, значит — она интересуется общественными делами. Но если палата хочет быть в связи с нациею, она должна сделать то, чтобы голос нации беспрепятственно доходил до нее. Если же депутаты, думая читать независимое мнение писателя, читают только мнение, предписанное министром, то, очевидно, они вводятся в ошибку, которая будет гибельна. А положение вещей во Франции действительно таково, таково влияние правил, только смягчаемых, но сохраняемых проектом закона. Потому проект — не больше как насмешка над палатою. Она должна понимать нужду в совершенном отменении всех правил, стесняющих журналистику, которая одна в силах подвергать администрацию действительной ответственности перед законом [без чего невозможна хорошая и честная администрация]. Для этого нужно поставить газеты в независимость от администрации. Это требование называют слишком поспешным, но непостижимо, каким образом называют слишком поспешным требование отмены декрета, уже 9 лет тяготеющего над Франциею. [Этот декрет 17 февраля 1852 года, поставивший журналистику в нынешнее положение, был делом насилия, он принадлежит периоду, когда один человек был господином над судьбою общества и в свою пользу стеснил газеты, в которых видел врагов себе. Но с той поры.] С 17 февраля 1852 года обстоятельства переменились: признана надобность установить иной порядок дел, восстановить законность. Сохранение декрета 17 февраля — анахронизм.
Морни, президент законодательного корпуса, прервал оратора замечанием, что слова его противны присяге, данной нынешнему правительству (депутаты должны присягать, что признают нынешнюю конституцию). Император был избран доверием страны, чтобы спасти ее от гибельных друзей г. Жюля Фавра. Жюль Фавр сказал, что имеет право сделать объяснение против замечания президента. Некоторые депутаты кричали, что они не хотят слушать его объяснения. Но Жюль Фавр настоял на своем. Он сказал: ‘Я противопоставлял время диктатуры периоду, когда законы усыновляются свободною волею нации. Декрет 1852 года установлен не волею нации, а волею одного человека’. Члены палаты закричали, что воля этого человека была волею нации. Жюль Фавр сказал: ‘я — юрист и растолкую вам вещи, которых вы не понимаете’. Граф д’Орнано сказал: ‘Нам не нужно юристов’. Жюль Фавр продолжал: ‘Законом у нас называется то, что установлено правильно избранными национальными собраниями, рассматривавшими и одобрившими проект. Постановлений, не имевших такого происхождения, я не признаю законом’. Президент протестовал против такой теории и сказал, что Жюль Фавр знал, какой конституции присягал, становясь депутатом, и потому нынешние слова его противоречат его присяге. Жюль Фавр отвечал, что если так, у него отнимается свобода называть дурные законы дурными. Морни сказал, что не смущается подобными уловками: ‘Вы можете порицать закон и, кажется, я предоставлял вам полную свободу в этом, но как президент, я не дозволю вам порицать происхождение существующей власти’. Жюль Фавр возразил: ‘Я говорил не о происхождении власти, а о законе, и я имел право сказать, что он дурен, и указать причины, по которым так думаю’. После этого он продолжал свою прежнюю речь, доказывая необходимость контроля независимой журналистики над администрацией. Он приводил примеры тому, как при недостатке этого контроля во Франции похищаются у публики деньги биржевыми спекулянтами, действующими под защитою сильных людей, и как нарушается право личной свободы. Он кончил свою речь словами: [цитатою из Монтескье: ‘Август установил порядок, то есть постоянное рабство, потому что узурпатор, захвативший власть в свободном государстве, называет беспорядком все, чем ограждается свобода граждан’. Приведя эту цитату, Жюль Фавр заключил свою превосходную речь словами: ‘Мы требуем того, что нужно для ограждения свободы, о которой говорил Монтескье] прошу вас припомнить то замечательное заседание, в котором были произнесены слова, которые, вероятно, не забыты вами. Франция начинала итальянскую войну. Я сказал тогда, что придет время, когда я потребую от правительства отчета о принципах, во имя которых начинает оно это дело. Война была успешна. Италия освободилась, и я теперь требую того отчета. Во имя вечного права, я требую, чтобы моей родине были возвращены ее законные права. Свобода прений в законодательном собрании восстановлена. Должна быть возвращена свобода газетам. [Пока не будет она возвращена, я не перестану говорить Франции, что кто хочет предоставлять себе произвол, тот тем самым признается в своей неизлечимой слабости.]’
Мы привели этот отрывок не потому, что любопытно для нас мнение Жюля Фавра,— оно давно известно, и, вероятно, ни один читатель не нуждался в разъяснениях нынешнего французского порядка дел, представляемых знаменитым оратором. Но любопытна неуступчивость, с какою Жюль Фавр твердит и твердит свои мысли палате в противность ее негодованию, восклицаниям ее членов, замечаниям ее президента,— и замечательна уступчивость, с какою палата и президент ее дают Жюлю Фавру одолевать их сопротивление,— замечательно одолевающее их чувство необходимости выслушивать Жюля Фавра, отвечающего на их требования замолчать, что он — не замолчит, потому что право на его стороне. Два года назад, даже год назад, этого еще не было: Жюль Фавр останавливался, когда запрещали ему говорить, он чувствовал, что борьба будет напрасна, теперь не то. Он сознает свою силу, палата перед ним парализована сознанием своего бессилия. [Она чувствует, что колеблется здание, часть которого составляет она.]
Действительно, [оно колеблется до того, что] сами клиенты [господствующей] системы с дерзостью отчаяния напоминают [своим патронам] о необходимости свернуть с прежней дороги, бросить прежние претензии, уличают [их в бесполезности их усилий] скрывать от палаты истину, которая уже известна всем, и подрывает [господствующую] систему. Это особенно выразилось в прениях о бюджете. Уже года два или три законодательный корпус перестал принимать бюджеты с прежним безусловным признанием всех цифр за истину, уже года три он стал толковать о дефиците, о чрезмерности расходов. Но тогдашние замечания были робки и деликатны. Теперь они высказываются другим тоном: люди из большинства, люди, отдавшие себя душою и телом во власть [господствующей] системы, [чтобы она обогащала их],— вот уж и начинают говорить тоном Жюля Фавра. Они теперь уже прямо называют цифры бюджета ‘фальшивыми’, ‘подложными’, говорят министрам: вы обманываете палату и Францию,— и министры так же чувствуют себя бессильными перед ними, как они чувствуют себя бессильными перед Жюлем Фавром. Не противники правительства,— нет, самые близкие клиенты его резко говорили в нынешний раз о необходимости подвергнуть действия [правительства] строгому контролю законодательного корпуса относительно расходования государственных сумм. Они [уличили], что министерство [содержало] под знаменами около 75 тысяч солдат больше, чем может содержать по бюджету, и что деньги на содержание этих лишних солдат были получены [посредством обмана] или взяты незаконным образом.
[Члены палаты говорили этим отчаянно-дерзким языком не из вражды к правительству: они видят, что правительство губит себя и их. Очевидно для всех, что существующая система разрушается, да и с самого начала она держалась лишь тем, что разные партии французского общества не могли согласиться между собою в том, какими учреждениями заменить ее. Теперь все видят, что даже эта нерешительность общества относительно будущего своего устройства не может надолго отвратить перемену, которая до сих пор задерживалась только неизвестностью, какая система одержит верх при уничтожении нынешней.
Какое двусмысленное положение вещей! Общество разделено на партии, из которых для каждой торжество другой партии было бы вреднее нынешнего порядка, не дающего перевеса ни одной партии, потому каждая партия предпочитает продление этого порядка борьбе не с ним, потому что у него собственной силы никогда не было, а с своими соперницами за власть, которую очень легко было отнять у нынешней системы, но очень трудно удержать в своих руках. Поэтому господствующей системе было бы очень легко. Но не имея пока надобности бояться ни одной из прежних партий, господствующая система почла нужным с самого начала принять такие принципы управления, как будто бы имеет против себя все французское общество, она держалась этих принципов так долго, что уже не может отказаться от них: они срослись с ее натурой. Таким образом, потребность французского общества принимать участие в национальных делах не может быть удовлетворяема при господствующей системе, и от этого система находится ежедневно в опасности исчезнуть, несмотря на то, что ни одна из политических партий вовсе не желает низвергать ее, пока еще не уверилась, что приобретет власть в случае ее падения. Много раз мы говорили, что при этом отношении к общественному чувству господствующая система длит свое существование только тем, что приискивает случаи для отклонения мыслей] публики от внутренних дел внешними столкновениями. Вот, например, и теперь все внутренние дела забываются для соображений, как императорское правительство развяжет свои разноречащие отношения по римскому вопросу. Газеты уже несколько месяцев наполняются известиями и догадками о переговорах [императорского] правительства с туринским и папским. Итальянское королевство после долгих переговоров, наконец, признано Францией. Что ж из этого? Какую существенную перемену произвел или означает этот факт в отношении Франции к Италии? Никакой перемены. Франция и прежде объявляла, что не одобрит австрийцев, если они начнут войну для восстановления своего перевеса в Италии, точно то же остается и теперь. Прежде Франция объявляла, что не одобрит туринское правительство, если оно начнет войну с австрийцами для завоевания Венеции. Точно то же и теперь. Прежде Франция говорила, что ей самой неприятно занимать Рим своими войсками, что она выведет их при первой возможности, но что для этого надобно оградить какую-то независимость папы. Точно то же и теперь. Что же выигрывает Итальянское королевство от его признания Франциею? Ничего не выигрывает, кроме того, что признано Францией. Или само это признание было для чего-нибудь нужно? Быть может, Франция угрожала существованию Итальянского королевства и признание было ручательством, что Франция отказалась от мысли послать свои войска для разрушения Итальянского королевства? Но подобной мысли французское правительство никогда не имело, и сами итальянцы не имели подобного опасения. Что же важного в том, признано или не признано Итальянское королевство Франциею? Но вопрос о признании удивительно занимал собою и французскую и итальянскую публику. Дело об очищении Рима французскими войсками нимало не изменилось от признания Итальянского королевства Франциею. Переговоры о Риме давно уже ведутся между Парижем и Турином. Ясно для всех, что французские войска не могут долго оставаться в Риме: желаниями туринского правительства теперь уже нельзя пренебрегать, потому что Итальянское королевство имеет больше населения, чем Пруссия, и, несмотря на всю медленность педантизма, с какою формируется итальянская армия, она теперь простирается уже до 200 тысяч, а скоро будет иметь 300 тысяч солдат. Занимать столицу такого государства становится тяжело. Очищение Рима от французских войск было решено походом Гарибальди на Неаполь. Задача состоит в том, надолго ли удастся оттянуть эту развязку и нельзя ли будет получить за передачу Рима итальянцам какую-нибудь уступку от них — [например, не согласятся ли они отдать Франции остров Сардинию, о необходимости которого Франции и бесполезности для Италии теперь уже заведена речь. Само собою разумеется, что и парижские полуофициальные газеты и туринские министры опровергают этот слух. Но желание приобрести остров Сардинию за очищение Рима выражено Францией. Очень странно будет, если туринское министерство, представляющее собою страну с 20 милл. населения, почтет нужным удовлетворить эту претензию. Переговоры об уступке Сардинии начаты были еще при Кавуре].
Смерть Кавура до сих пор еще не произвела заметной перемены в ходе итальянских дел, да, вероятно, и не произведет ее, кроме разве той разницы, что Рикасоли, занявший место Кавура, не имеет, да, вероятно, и не приобретет такой репутации непогрешительного и незаменимого министра, какою пользовался Кавур. ‘Кавур нашел это нужным’, или: ‘Кавур считает это невозможным’, или: ‘сам Кавур сказал, что надобно понимать дело вот как’,— после этого у большинства итальянской, да и всей европейской публики не оставалось уже никаких сомнений, что это действительно так, что дело ведется наилучшим образом. Как велось оно при Кавуре, рассказывает краткий очерк его политической роли, помещенный в этой книжке ‘Современника’, а подробнее разъясняется личность и деятельность Кавура в биографии, начало которой также помещено в этой книжке2. Но как бы ни судили мы о деятельности Кавура, большинство думало иначе, а от мнения много зависит. Под предводительством человека, в котором толпа уверена, она действует смелее и ее смелость ободряет самого предводителя. Поэтому были бы расположены мы думать, что смерть Кавура — значительная потеря для итальянского дела, если б оно сколько-нибудь двигалось партиею, имевшею своим представителем Кавура. Впрочем, уже ни в каком случае не была смерть знаменитого министра выигрышем для итальянского дела: партия, представителем которой был он, так многочисленна, что сохранила управление делами в своих руках, и Рикасоли, преемник Кавура, объявил, как известно читателю, что будет неуклонно следовать программе своего великого предшественника. Посмотрим, скоро ли приобретет Рикасоли такой же авторитет гениальности, какой упрочился за Кавуром, а в самодовольствии он не уступает Кавуру.
Мы не говорим о мелких волнениях, вспыхивающих по временам то в одном, то в другом итальянском городе или округе, особенно в бывших неаполитанских владениях на материке. Публика совершенно справедливо находит, что поводом к этим беспорядкам, которые легко подавляются и не представляют никакой серьезной опасности Итальянскому королевству, служат происки эмиссаров [бывшего короля неаполитанского] и что с отъездом Франциска II из Рима (при будущем удалении французов из Рима) этот повод исчезнет и страна успокоится. Разумеется, так, но почему же эмиссары [прежнего короля] успевают поднимать беспорядки против нового правительства? Новое правительство еще 1не нашло времени подумать о доставлении простому народу каких-нибудь существенных выгод от нового порядка вещей. Образованное общество, проникнутое потребностью политической свободы и национальной независимости, предано новому порядку вещей, но какие преимущества он имеет над прежним, еще не видно для массы итальянских простолюдинов, которые знают только величину платимых ими налогов.
Австрия чрезвычайно огорчена тем, что император французов признал титул короля Италии за Виктором-Эммануэлем, как будто силы Виктора-Эммануэля зависят от формы, по которой надписывается адрес на депешах, передаваемых его министрам парижскими министрами, или как будто бы какой-нибудь титул может помешать объявлению войны и отнятию областей, если имеешь на то силу. Ведь вся Европа признавала за императором австрийским титул короля ломбардо-венецианского, но это ни мало не помешало Кавуру отнять у него Ломбардию при первой возможности. Значительным утешением австрийскому правительству служит преданность немецкой партии в палате депутатов имперского совета. Депутаты эти чрезвычайно либеральны: с необыкновенным жаром аплодируют Шмерлингу, превозносящему либерализм, и с таким же жаром аплодируют ему, когда он говорит о необходимости спасти австрийское общее отечество от гибельных замыслов славян, мадьяр и итальянцев, составляющих три четверти населения Австрийской империи. Немецкая партия имперского совета убеждена, что либерализм требует подавить венгерское самовольство вооруженной рукой и не [давать] гибельной воли чехам, желающим признания каких-то прав какой-то своей национальности, которой венские либералы решительно не находят у чехов, а видят у них одни только невежественные мечты о сохранении этой мнимой славянской своей национальности. По мнению венских либералов, совершенно согласных с Шмерлингом, конституционный порядок в Австрийской империи должен быть упрочен военными мерами против венгров, чехов и других врагов либерализма. Впрочем, хороши и чехи: одним из прав своих на свободу они выставляют то, что Виндишгрец покорил в 1848 году мятежную Вену чешскими войсками. Сначала чешские депутаты, называющие себя гуситами и демократами, вступили было в союз с клерикальной и ультрааристократической партией, с графом Клам-Мартиницем и кардиналами Раушером и Шварценбергом, которые не только демократов и гуситов, но и нынешних венских министров считают революционерами, достойными всяких временных и вечных казней за вражду против иезуитского владычества и феодальных прав. Такой союз свидетельствует о степени политического такта у чешских депутатов. Но почему-то он оказался непрочен, и предводитель чешской партии Ригер (впрочем, достойнейший человек с прекраснейшими намерениями), освободившись от своих феодальных и клерикальных союзников, мог в заседании палаты депутатов публично провозгласить, что он действительно гусит и демократ, а не то, что приверженец иезуитов и феодал.
Чехи, впрочем, грешат только бестактностью, следствием недостаточности политического образования. Немецкая партия в палате депутатов имперского совета бестактностью не уступает чехам, устройство, кажущееся ей либеральным, она надеется упрочить помощью военных мер, ведущих к результату прямо противоположному,— но, кроме того, и самая цель ее стремлений несправедлива: она непременно хочет подчинить все народности Австрийской империи немецкому элементу и связать в государство, подобное Франции, империю, разноплеменные части которой могли бы ужиться только под формою федерации. Пока австрийские немцы будут следовать за людьми такого образа мыслей, как Шмерлинг и немецкие депутаты имперского совета [борьба народностей в Австрийской империи будет продолжаться, и земли эти не будут иметь другой судьбы кроме междоусобных войн, сменяемых долгим господством военного деспотизма]. У чехов, напротив того, основное стремление справедливо: они хотят, чтобы земля каждого племени составляла особенное независимое целое, связанное с другими соседними государствами только союзом на равных правах. Но на венском имперском совете чехи находятся в меньшинстве и непреклонное большинство составляют немецкие централизаторы.
В этом надобно искать коренную причину невозможности примирения между Венгрией и западной частью Австрийской империи, подчиняющейся венской централизационной системе или но сочувствию централизационным принципам, как немецкие области, или как Чехия по бессилию, происходящему от политической неопытности. Формальною причиною сопротивления венгров венской системе выставляются старинные права Венгрии на совершенную независимость от венского правительства. Сами венгры обыкновенно довольствуются указанием на эти свои права, но, разумеется, предание потеряло бы живую силу, если бы действия, им оправдываемые, не были бы внушаемы настоящим положением вещей. Венгры — народ способный к действительному, а не мнимому только конституционному порядку и самоуправлению. Они видят, что западная половина Австрийской империи еще не в силах провести в свою жизнь ни того, ни другого принципа, что она еще остается подчинена принципам совершенно иного направления и что соединиться с этой частью в каких бы то ни было имперских советах или парламентах значило бы для Венгрии подчинить свою судьбу решениям такого большинства депутатов, которое не способно отстаивать чьи бы то ни было права против произвола. Венгры дальновиднее чехов по своей политической опытности и понимают, что перенести решение своих дел в Вену было бы то же самое, что согласиться на добровольное подчинение прежней системе произвольного управления [какому были подчинены они в последние 12 лет насильственным образом]. При своем политическом развитии не могут они согласиться на это. А венская система не захочет отказаться от господства над Венгриею без борьбы: из Пешта она может быть вытеснена лишь тем же способом, как из Венеции. Потому [неизбежна военн[ая] развязк[а] венгерского вопроса. Венгры знают это очень хорошо, и дело идет у них лишь о том, как провести время до наступления обстоятельств, при которых война с Австриек) имела бы шансы успеха. Одни думают, что надобно в это промежуточное время действовать резко, другие считают преждевременную резкость делом слишком рискованным и стараются избегать столкновений. В этой разнице и состоит главное разноречие между радикальною и умеренною партиями венгерского сейма. Конечно, сами предводители умеренной партии, Деак и Этвеш, могут и вовсе не желать войны, но масса депутатов, следующих за ними, вовсе не разделяют этого мнения: она, подобно радикальной партии, считает войну неизбежной и подает голос за некоторые смягчения в формах действий лишь временным образом, в ожидании благоприятнейших обстоятельств. При их наступлении на стороне Этвеша и Деака останется очень мало голосов, да и теперь большинство сейма принадлежит радикальной партии, которая, впрочем, и сама в иных случаях считает полезным уступать большинство защитникам более мягких форм. Так было, например, при подаче голосов о главном предмете первых прений венгерского сейма,— о том, в какой форме сейм выразит венскому правительству требования Венгрии: в форме ли адреса императору, как предлагала умеренная партия, или в форме простого ‘решения’, представляемого на принятие императору. Форма адреса была предлагаема с тою целью, чтобы не выражать официальным образом господствующего в Венгрии мнения, что император австрийский пользуется до сих пор только фактическою властью над Венгриею, а по закону не признается королем Венгрии, которая не утверждала своим согласием этой власти за ним. Форма ‘решения’ прямо показывала бы, что венгерский сейм не признает законной власти над Венгриею за императором австрийским. Радикальная партия не соглашалась с доводами в пользу адреса и по своему принципу должна была защищать форму ‘решения’. Но после долгих прений открылось новое соображение, заставившее и радикальную партию желать, чтобы принята была форма адреса. Если бы послано было в Вену ‘решение’, венское правительство могло бы долго оставлять его без ответа под тем предлогом, что нужно дать ответ подробный, требующий много времени для обработки. А если будет послан адрес, положение дел должно будет тотчас же разъясниться принятием или непринятием депутации, которая повезет его к императору: если депутация не будет принята, значит — венское правительство само провозглашает невозможность примирения, если депутация будет принята, император должен будет отвечать на ее речь словами, по тону которых будет видно, каков крайний предел уступок со стороны венского правительства. Поэтому радикальная партия на предварительном своем собрании решила, что известное число ее членов должно подать голос за адрес, чтобы доставить ему большинство. Таким образом и доставлено было адресу большинство трех голосов. Не допуская умеренную партию провести через сейм форму адреса, радикальная партия изменила в своем духе проект адреса, составленный Деаком. Из этих изменений наиболее важны два, показывающие, в чем заключается главный предмет разногласия между партиями. В проекте Деака адрес начинался словами: ‘светлейший император и король!’ Радикальная партия потребовала заменить слова ‘император и король’ словом ‘господин’. Это было принято сильным большинством. В проекте Деака была фраза: ‘мы хотим покрыть завесой страдания прошлого’,— это, разумеется, означало, что сейм готов забыть незаконное, по его мнению, управление последних одиннадцати лет. Радикальная партия потребовала выбросить эти слова, потому что Венгрия не намерена забывать страданий, которым подвергалась. Большинство решило вычеркнуть эту фразу.
О том, чего требовать от австрийского правительства, прений никаких не было, потому что в этом обе партии совершенно согласны: умеренные одинаково с радикалами хотят, как известно читателю, совершенной отдельности Венгрии от остальной Австрии.
По телеграфичесиим депешам мы знаем, что после долгих колебаний венское правительство решило не принимать адреса, в котором венгры не дают императору австрийскому титула: ‘император и король’. Прежде говорили, что, отвергнув адрес, как документ мятежного содержания, император распустит имперский сейм и немедленно восстановится прежний военный порядок управления Венгриею. Депеши молчат об этом. Во всяком случае непринятием адреса начинается второй фазис вопроса: коренное несогласие венгерских требований с австрийскою системою признано. Посмотрим, какие меры будут приняты австрийским правительством для усмирения венгров и как рассудят венгры о возможности вооруженного сопротивления при нынешних обстоятельствах, не представляющих для него благоприятных комбинаций.
В Турции умер один султан, на место его провозглашен по законному порядку другой. Газеты рассуждают о том, какую перемену произведет это в турецкой системе. Чтобы мы стали рассуждать об этом, читатель, конечно, и не ожидает.
В Америке начались наступательные действия союзных войск против инсургентов, которые уже принуждены были без сопротивления бросить одну из главных своих позиций, крепость Гарперс-Ферри, этим отступлением очистили они северную часть Виргинии, <и театр войны переносится теперь в среднюю полосу этого штата, который, вероятно, весь будет месяца через полтора или два очищен от инсургентов. Значительных сражений еще не было, но уже произошло несколько довольно больших стычек, в которых северные войска одерживали верх, как и следовало ожидать.

Июль 1861

Тактика венгерских радикалов.— Кроатский сейм.— Немцы и славяне На венском сейме.— Прения в английской палате общин об уступке острова Сардинии.— Перемещение лорда Росселя в палату перов.— Северо-американские дела.

С недели на неделю, с месяца на месяц тянется почтя все одно и то же положение дел в Венгрии, благодаря тактике большинства на венгерском сейме: когда сейм собирался четыре месяца тому назад, венгры надеялись, что вспыхнет война в Италии. Но Кавур не отважился начать военные действия в противность воле императора французов, и пришлось венграм ждать других комбинаций, чтобы приняться за осуществление своего плана. Ближайшею целью их сделалось то, чтобы продлить существование своего сейма, избегая решительных действий. Задача была очень трудная, потому что собиралось большинство сейма вовсе не с такими мыслями: люди, выбранные для провозглашения войны, должны были заботиться теперь об отсрочке столкновений. Чтобы достигать этой цели, они должны были жертвовать своим самолюбием, предоставляя одерживать победу в прениях сейма умеренному меньшинству, надеявшемуся примирить австрийское правительство с Венгрией). Кроме неприятностей для личного самолюбия, существовала, повидимому, и значительная опасность в этой системе добровольных уступок большинства меньшинству. Что, если бы австрийское правительство согласилось на требования умеренной партии? (Большинство, допускавшее этим требованиям проходить через сейм, принуждено было бы провозгласить примирение Венгрии с Австриею, когда венское правительство приняло бы программу умеренной партии. Но предводители большинства очень верно предусматривали, что венское правительство не сумеет воспользоваться выгодами, какие получило от нерешительности туринского кабинета, что оно не сумеет понять истинного положения дел, не сумеет примириться с умеренною партиею. Будучи уверены в этом, предводители венгерского большинства предоставляли умеренной партии истощать все способы к соглашению с венским правительством, через это выигрывалось время, и с тем вместе все тверже укоренялось после каждой неудачной попытки умеренной партии убеждение, что надобно будет начать войну при первой возможности, что без войны Венгрия ничего не получит. Последние два фазиса тактики, имевшей такую цель, требовали очень сильного самообладания от предводителей большинства: они должны были делать маневры, подвергавшие их насмешкам от людей, которым еще не понятен был ,их расчет.
Читатель помнит, что большинство венгерского сейма, отвергавшее форму адреса, согласилось пропустить адрес через палату, чтобы выиграть время. Но в проекте адреса, составленном главою умеренной партии, Деаком, оно сделало перемены, очень важные с формальной точки зрения: оно отвергло титул императора ‘ короля, который давался императору австрийскому в первоначальном проекте адреса. Император сказал депутации венгерского сейма, отправленной к нему для поднесения адреса, что не может принять документа, в котором не признается за ним его титул. Он ставил непременным условием восстановление выражений, находившихся в первоначальном проекте. Что теперь было делать большинству венгерского сейма? Оно отвергло эти выражения, восстановить их значило бы навлечь на себя упреки в трусости. Но восстановить их значило выиграть время, что всего дороже при настоящем положении дел. Существенную выгоду большинство предпочло расчетам самолюбия. Оно решило не противоречить умеренному меньшинству, и выражения первоначального проекта были Восстановлены.
Австрийское министерство как будто было уверено, что венгерский сейм не сделает этого. По крайней мере, когда прислан был в Вену адрес по форме, какой оно требовало, оно было расстроено и долго не могло решить, как поступить. Более недели шли в кабинете сильные споры о характере ответа на адрес, которого не принять было уже нельзя. Представители ‘венгерской национальности министерстве, Вай и Сечен, доказывали необходимость уступок требованиям сейма. Шмерлинг не соглашался. Проект рескрипта, представленный Ваем и Сеченом, был, наконец, отвергнут и принят другой проект в духе Шмерлинга. Тогда Вай и Сечен, уже считавшиеся в Венгрии изменниками, вышли в отставку.
Когда прислан был в Пешт рескрипт, написанный в духе Шмерлинга, он произвел такое неблагоприятное впечатление, что Аппони, служащий представителем венского правительства при венгерском сейме, несколько раз посылал по телеграфу уверения в необходимости взять рескрипт назад и заменить другим, более уступчивым. На все представления он получал решительный отказ. Пришел день, назначенный для формального сообщения сейму ответа на его адрес. В 12 часов должно было начаться заседание сейма,— за полчаса Аппони сделал еще попытку убедить Шмерлинга в необходимости изменить рескрипт. Пробило 12 часов, сейм ждал чтения,— Аппони отлагал чтение, пока получится депеша из Вены. Наконец, она получена: Шмерлинг непреклонен. Началось чтение рескрипта.
Надобно отдать справедливость искусному тону, которым написан рескрипт, он наполнен уверениями, лестными для венгров, которых император австрийский называет в нем возлюбленными и верными своими подданными, обращаясь к ним в выражениях, очень милостивых. Всего рескрипта мы не будет приводить здесь, во-первых, потому, что он довольно длинен, во-вторых, потому, что перевод его уже сообщен русской публике нашими газетами, в-третьих, потому, что значительнейшая его часть занята техническими подробностями, которые потребовали бы очень длинных объяснений. Мы приведем лишь самые характеристические места. Вот начало рескрипта:
‘Мы, Франц-Иосиф I, и проч. и проч. и проч. Собравшимся по нашему созванию 2 апреля текущего года в сейм магнатам и представителям нашего верного королевства Венгрии посылаем наше приветствие и благоволение.
Возлюбленные верноподданные! видя, что данному в нашем рескрипте к вам от 30-го июня приглашению представить посылаемый нам всеподданнейший ваш адрес в такой форме, чтобы его принятие согласовалось с охраняемым нами от всякого нападения достоинством короны и с нашими наследственными правами, вы последовали с соответственною вашим обязанностям готовностию, за что мы уже выразили вам наше удовольствие, мы радуемся, что, по выраженному вам нашему обещанию и живому желанию, можем откровенно высказаться о высоковажных делах, заключающихся в этом адресе, чтобы таким образом через ясное и последовательное рассмотрение достичь успешного и прочного решения настоящих затруднений’.
После этого рассматриваются поочередно все мнения и желания, выраженные в адресе, и доказывается, с одной стороны, неосновательность каждого из них, с другой стороны, вредность для самых венгров, или для всей Австрийской империи, с третьей стороны — несогласие его с конституциею 26 февраля, которую императору угодно сохранять неизменно, с четвертой стороны — несогласие его с волею императора, которая остается верховным законом для Австрии. Потому все требования адреса одно за другим отвергаются, после всего этого рескрипт имеет следующее окончание:
‘Вот что всемилостивейше желали мы отвечать на всеподданнейшее представление собранных сеймо-образно магнатов и представителей, справедливо ожидая, что мы нашу главнейшую заботливость направим к тому, чтобы наше королевство Венгрия, успокоенное относительно самостоятельности своего внутреннего управления, нашло непоколебимые опоры в обеспечение своего будущего блага, и что сеймо-образно собранные магнаты и представители, с надлежащим соображением отношений Венгрии к прочим прагматическою санкциею неразрывно соединенным с нею королевствам и землям, не откажут в своем сообразном конституции содействии этому предначертываемому нами сообразному совокупным интересам устроению еще нуждающихся в оном отношении. Но так как мы во внимание к тому, что скачков в управлении или законодательстве какой-либо страны нельзя делать без глубокого потрясения всех отношений, разрушения благосостояния и повреждения священнейших интересов, уже в наших решениях от 20 октября 1860 года постановили, чтобы все существующие, как для самой области чрезвычайно важные, точно так же и с существенными интересами наших прочих земель соображенные законы и постановления, в особенности же насколько они относятся к доставлению средств на покрытие потребностей нераздельной империи, продолжали существовать во всей силе и со всею решительностью поддерживались, пока не произойдет их изменение конституционным путем,— то напоминаем мы о сем собранным в сейм магнатам и представителям, с сильным внушением, чтобы этим нашим приказаниям впредь оказывать точнейшее повиновение. Впрочем, остаемся к вам неизменно расположены нашею императорскою и королевскою любовью и милостью’.
Мы сказали, что по своему тону рескрипт написан очень искусно. Но о языке его мы не выражали своего мнения,— в Вене находят, что и язык его очень хорош. Вот свидетельство венского корреспондента одной из немецких газет:
‘Рескрипт к венгерскому сейму обнародован. Здешняя публика хвалит ясность и простоту языка, которым он написан’.
Не столь выгодно было впечатление, произведенное рескриптом на заграничную публику. Французские и английские газеты нашли, что он сильно повредит интересам венского правительства {Мы не будем спрашивать мнения у либеральных английских газет, потому что оно известно вперед, но любопытно узнать, как думают об австрийском ответе венгерскому сейму английские консерваторы. Мы приведем слова ‘Saturday Review’ еженедельной газеты, служащей самым влиятельным органом торийской партии. Вот что говорит ‘Saturday Review’: ‘император австрийский, конечно, восхитил своим рескриптом друзей Кошута и не обманул надежны той венгерской партии, которая согласилась на адрес к нему. Ее предводители были с самого начала убеждены, что венское правительство не согласится удовлетворить венгров серьезными уступками. Рескрипт в сущности равнозначителен объявлению войны, которую венгры не начнут теперь же только потому, что в ожидании благоприятнейших обстоятельств для поднятия брошенной им перчатки, этот рескрипт уничтожил всякое несогласие во мнениях между венгерскими партиями и сделал вопрос о войне только вопросом О времени для начала войны’.}.
Если таково мнение иностранцев, то разумеется само собою, что самим венграм рескрипт еще больше не понравился. По нашему понятию, тон рескрипта очень любезен и милостив. Венгры несогласны даже и с этим,— они остались недовольны не только содержанием, но и тоном рескрипта. Но мы, не желая сами излагать их мнение, предоставим говорить пештскому корреспонденту ‘Times’a’. Вот два его письма:

‘Пешт, 23 июля.

Рескрипт, данный венгерскому сейму, обнародован ныне. Растянутый и многословный, он представляет резкий контраст ясному, деловому адресу Деака, на который хочет служить ответом. Дух этого документа, по словам венгров,— дух, незнакомый Венгрии, а язык и тон его, по словам стариков-депутатов, знакомых с формами, таковы, что Вена никогда не говорила с венгерским сеймом подобным образом. Рескрипт начинается обещанием прямодушно рассмотреть поднятые вопросы для вечного устранения нынешних неприятностей. К несчастию, это обещание совершенно опровергается всем следующим содержанием рескрипта. Те немногие, которые ожидали примирительного решения, подверглись полному разочарованию. Рескрипт оказался совершенно противоположен их надеждам. По содержанию и тону его (говорят венгры) надобно предположить одно из двух: или Франц-Иосиф непонятным путем пришел в последнюю неделю к убеждению, что рассеялись все опасности, грозившие его империи, или советниками ему служат люди, мало заботящиеся о судьбах империи, ставящие личное минутное торжество выше прочности государства. Все говорят здесь, что никогда еще не бывало документа, столь необдуманного и опасного. Чтр австрийское правительство при нынешнем своем положении, при недостатке денег и при всяческих своих затруднениях бросает прямо в лицо венграм перчатку, это принимается здесь за безрассудство, объясняемое лишь тем, что венское правительство решительно не знает истинного положения дел в Венгрии, особенно не знает единодушия и непоколебимой решимости всех сословий нации. Если бы император и его советники приехали в Пешт инкогнито, хотя на несколько дней, послушали бы и посмотрели бы, что здесь происходит, то поспешили бы они изменить рескрипт, раздражающий здесь всех. Если после 12 лет произвольного управления Франц-Иосиф, при своем характере и при своих фамильных преданиях, нашел нужным уступить конституционному духу Венгрии, это очень ясно показывает, что он чувствовал надобность в расположении и поддержке со стороны венгров. Очевидно, он думает, что эта надобность прошла: иначе невозможно объяснить, что он отвечал таким рескриптом на представления венгерского парламента. Но ультра-либеральная партия в Венгрии чрезвычайно обрадована этим рескриптом, потому что он соединяет в одно целое все венгерские партии, и потому, что положение ясно определенное лучше неопределенного. Император, говорят ультра-либералы, ясно и положительно объявил наконец, чего он хочет и чего не хочет, мы знаем, чего нам ожидать, и можем решительно выбрать для себя путь действия. ‘Если б у нас только было оружие на 150 тысяч человек, стали говорить мне венгры по получении рескрипта, не было бы у нас и речи об отсрочках и рассуждениях. Мы немедленно дали бы ответ’. Это чувство очень сильно и выражается оно спокойным тоном, без хвастовства. Венгры емстрят на рескрипт, как на вызов, на который охотно отвечали бы на поле сражения. Но оружия и денег у них нет, потому они должны удовольствоваться нравственным сопротивлением и тем, что попрежнему будут отказываться от платежа податей, в ожидании поры, когда можно будет начать борьбу более деятельным путем, а до той поры решились они не нарушать тишины. Низшие классы, сильно интересующиеся политическими делами, готовы были бы подняться теперь же, но представители нации уверяют меня, что успеют удержать народ.
Если вы читали мои письма, то не нужно мне вновь говорить, что ни в каком случае не пошлют венгры депутатов на венский имперский совет (в чем состоит главное требование рескрипта). Уступка эта столько же вероятна, как то, чтобы члены венгерского сейма процессиею пошли на берег Дуная и утопились все до последнего. Кто хотя несколько наблюдал расположение в мыслях венгров, характер и энергию нации, тому рескрипт должен казаться рядом требований, на исполнение которых не имеют ни малейшей надежды сами составители рескрипта, если хоть сколько-нибудь знают Венгрию. Одно из двух: или австрийский кабинет ровно ничего не понимает в венгерских делах, или цель рескрипта только та, чтобы возбудить в Венгрии беспорядки, которые послужили бы предлогом для крутых мер. Есть в Пеште несколько человек, старающихся убедить себя, что не вся еще надежда на Вену потеряна и что скоро мысли австрийского правительства могут измениться. Но большинство теперь думает, что никакой справедливости не должна ждать Венгрия от Вены, пока не предъявит своих требований с оружием в руках. Что благоприятные для того обстоятельства представятся скоро, в этом никто здесь не сомневается. В людях горячих заметно нетерпение, но уныния нет ни в ком. Венгры в состоянии ждать: нынешний день для них неблагоприятен, но завтрашний твердо считают они своим’.

’25 июля.

По прочтении рескрипта венгерский сейм отсрочил свои заседания на несколько дней, и каждая из двух партий назначила свой комитет из восьми членов, чтобы во время этой отсрочки заседаний рассмотреть рескрипт и составить программу для дальнейшего образа действий. Эти два комитета соединились в один, о совещаниях, в нем происходящих, ничего неизвестно, потому что члены его взаимно обязались хранить тайну. Но надобно полагать, что он положит отвечать императору на его рескрипт. Есть люди, которые не хотели бы отвечать императору, а вместо того издать манифест к венгерской нации. Это едва ли будет сделано, потому что, вероятно, повело бы к распущению сейма. А по господствующему здесь мнению, чем больше можно продлить существование нынешней палаты, тем лучше для венгерского дела. Нынешнее положение выгодно для него, а каждою благоприятною переменою политических обстоятельств венгры вполне воспользуются. По всем сведениям, какие получаются в Пеште из разных частей страны, отказ в платеже податей идет успешно и достигает желаемой цели. Там или здесь, какой-нибудь несчастный городок или деревня, не имея возможности долее содержать солдат, которых ставят в наказание за неплатеж, уступает и платит, но большая часть населения остается непреклонна. Ведь Венгрия так велика, что солдат недостает для всеобщего исполнения плана вынуждать платеж налогов этими экзекуциями. А прибегать к продаже имущества за неплатеж — невозможно. Сборщик податей может объявлять об аукционе, но не может никого принудить к покупке продаваемого. Ультра-либеральная партия чрезвычайно довольна рескриптом, который доказал, что она была права в своем убеждении о невозможности ждать ничего удовлетворительного из Вены. Она радуется, что рескрипт соединил обе партии сейма в одну. Слияние комитетов обеих партий в один служит доказательством действительности этого соединения между [партиями].
В ожидании конца трудов этого комитета газеты и публика занимаются разбором рескрипта. Здесь говорят, что он написан каким-то иностранцем Вареном, который состоит по литературной части при кабинете министров. Но кто бы ни был автор рескрипта, это сочинение плохо рекомендует такт и ум своего автора. Самые резкие замечания возбуждаются тем местом рескрипта, где неизвестный автор заставляет императора говорить, что он не признавал и никогда не признает тех частей конституции 1848 года, которые не согласны с его решениями 20 октября 1860 и 26 февраля 1861, и что он ‘не считает себя лично обязанным признавать эти части’.— [‘Но, говорят в Пеште, Фердинанд, предшественник Франца-Иосифа, клялся соблюдать конституцию 1848 года, и теория, утверждающая, что государь не связан обязательствами своих предшественников,— теория новая и опасная’.] Почти столь же сильно раздражаются венгры и теми отделами рескрипта, которые относятся к вопросу о национальностях. Когда созывался венгерский сейм, правительство должно было, по закону, пригласить на него представителей Трансильвании и Кроации. Оно этого не сделало, с тем, по мнению венгров, чтобы сейм остался не имеющим права принимать какие бы то ни было законы. В адресе Деака прямо говорится, что ‘пока представители всех земель, входящих в состав Венгерского королевства, не будут призваны на сейм, он не может считать себя вправе принимать законы’ (и все венгры так думают), ‘а к числу законов, которые более всего желают они принять, принадлежат законы, которыми дано было бы полное удовлетворение не-венгерским национальностям. Соблюдая конституционное правило, что сейм не может принимать никаких законов, пока не будет в полном составе, он и не принял до сих пор ни одного, а только совещался о проектах законов. Потому и невозможно было ему решить вопрос о национальностях. А между тем в рескрипте венское правительство, возбуждающее кроатов и трансильванцев против венгров, требует, чтобы сейм немедленно принял законы о сравнении всех других национальностей в правах с венгерскою. Но само оно знает, сейм не может заняться этим, пока не будут призваны к участию в сейме кроатские и трансильванские депутаты, чему оно противится. Ясно, к чему это клонится. Австрийские агенты внушают кроатам и трансильванцам, что венское правительство чрезвычайно ревностно защищает их права, но что не может склонить венгерский сейм к признанию этих прав. Маневр этот очень может достичь успеха и вновь возбудить между национальностями вражду, которая повела в 1848 году к войне, но после того уступила было место более дружелюбным чувствам’.
Теперь для нас ясно, почему ультра-либеральная партия венгерского сейма решилась пренебречь укоризнами за непостоянство, согласившись установить первоначальный, деаковский вид адреса: она предвидела, каков будет ответ на него и рассчитывала показать всем венграм на факте, что никакие уступки со стороны их не приведут к успешному окончанию дела. Когда был получен ответ в том духе и произвел то впечатление, как она рассчитывала, она решилась повторить опять тот же маневр, который, как ни тяжел для нее, но ведет к цели, которую имеет она в виду. Она согласилась продолжать переговоры, чтобы еще более укрепилось единодушие в венграх новою бесполезностью переговоров и чтобы выигралось еще несколько времени. Эта тактика чрезвычайно ловкая, но требующая чрезвычайного самообладания и возможная только при полной уверенности в свойствах противника. Что, если венский кабинет воспользуется возобновляющимся случаем кончить дело выгодно для австрийского правительства, примирением с венграми? Но ультра-либеральная партия твердо убеждена, что венское правительство не сумеет воспользоваться и этим случаем, как не сумело воспользоваться прежним, что оно будет неотступно держаться своей системы, ведущей к утверждению венгров в мысли о невозможности примирения.
Совершенно иное представляют нам действия кроатского сейма, которому скорее всего готовы были бы мы сочувствовать, но который поступает очень нерасчетливо. Сами по себе кроаты слишком слабы: если они не в союзе с венграми, они в полной зависимости от Вены. Но они воображают, что без помощи венгров получат все, чего желают. И вот кроатский сейм решает, что вопрос об отправлении депутатов на венгерский сейм он отлагает до будущего времени, а сам вступает в переговоры с Веною. Многое может измениться до наступления кризиса: но судя по началу, надобно опасаться, что будет повторена кроатами ошибка, сделанная ими в 1848 году. Вена будет длить переговоры до последней минуты, чтобы удержать кроатов в разъединении с венграми, когда понадобится помощь кроатов для войны с венграми, Вена обещает кроатам все, чего они хотят — и начнутся те же самые подвиги, какие совершал Еллачич в 1848 году1, с тою же наградою в случае победы над венграми.
Венский сейм не уступает в политическом искусстве кроатскому. Все немцы, заседающие в палате депутатов имперского совета, называют себя либералами, Шмврлинг уверяет их, что он тоже либерал. В полном удовольствии от этого они свирепствуют на венгров, не подчиняющихся воле такого либерального министра, и своими голосами склоняют всех немецко-австрийских либералов поддерживать венское правительство в будущей войне с венграми. Но желая победы Шмерлингу, они не соображают, что нужны ему сами только для победы над венграми, а когда Венгрия будет усмирена, то всякая надобность в них прекратится для венского кабинета и они будут отправлены по домам. С такою же ловкостью держат себя эти австрийско-немецкие либералы и относительно славян, заседающих на имперском сейме: все, требуемое славянами, они отвергают, как противное либеральным планам Шмерлинга. Славяне, разумеется, раздражаются этим и в досаде уже хвалятся тем, что чешскими полками была усмирена Вена в 1848 году,— стало быть, можно предвидеть, что когда Шмерлингу прийдет пора усмирять либеральных немцев в нынешний раз, чехи тоже не откажутся усмирять их с полным усердием. Но то когда еще будет, а ловкость свою уже показывают они и в настоящем. Благодаря избирательному закону, давшему немецким округам в Чехии и Моравии гораздо больше депутатов, чем славянским округам, славяне составляют в венском имперском совете лишь меньшинство. Немецкое большинство систематически поддерживает Шмерлинга [решительно] во всем против них. Ни малейшего своего требования или желания не могут провести они через имперский совет. Но Шмерлингу необходимо, чтобы на этом венском сейме были славяне,— иначе, если бы остались на нем только одни немцы, нельзя было бы опираться на него: ведь надобно, чтобы казался он представителем не одних австрийских немцев, которые слишком малочисленны, а всех областей империи, кроме венгерских и итальянских, чтобы Шмерлинг мог говорить: ‘я опираюсь на представителей большинства населения в империи, а вы, венгры и итальянцы, составляете только мятежное меньшинство’. При таком положении славяне могли бы вытребовать всего, чего хотят, если бы поступили решительно, [отказались от участия в сейме, на котором ничего не добиваются, кроме оскорблений]. Но они ничего себе, заседают и заседают, ни расчетом, ни чувством оскорбляемой национальности не приводятся они к тому, чтобы понять, как следовало бы поступить.
Свою способность упорствовать в роли, унизительной и вредной для них, и свою неспособность действовать, сообразно достоинству и интересу своему, недавно выказали они самым мастерским образом. Один из чешских депутатов говорил о неуважении венского правительства к чешской национальности. Президент палаты сделал ему выговор за оскорбительные будто бы для немцев его выражения. Все славянские депутаты протестовали против этого выговора, несправедливого и пристрастного, по их мнению. Тогда президент сказал: ‘делаю выговор всем депутатам, протестующим против моего прежнего выговора’,— это значило, что он делает выговор всем славянским депутатам. Они оскорбились (наконец-то!) и ушли из залы, объявив, что оскорблены. Так. Что [ж теперь предписывал им сделать здравый рассудок и интерес? Отказаться от звания депутатов, разъехаться по домам и коллективно заявить своим соотечественникам, что справедливости к себе на венском сейме не нашли, а только подвергались на нем оскорблениям. Что тогда стал бы делать Шмерлинг, оставшись с одними своими немцами? Он должен был бы смириться перед славянами, сделать для них ‘се, чего они потребуют, лишь только воротить их в Вену. Кажется, это ясно. Что же славянские депутаты?] Воротились на другой день в залу, принесли оправдание в том, что вчера ушли из нее: ‘мы, дескать, ушли не потому, что хотели [своим удалением протестовать против обиды], а для того только, чтобы поохладиться,— мы-де вчера были разгорячены’. Президент сказал, что выговор вчера сделал он им основательно, тем дело и кончилось. И сели славянские депутаты на прежних местах в ожидании новых оскорблений. [Хороши, нечего сказать, очень хороши!]
Читатель видит, как мы беспристрастны: и кроаты, и чехи, и австрийские немцы одинаково сообразительны кажутся нам. Как подумаешь хорошенько, то и не удивляешься долговечному существованию Австрийской империи. Еще бы не держаться ей при таком отличном политическом такте связанных ее границами национальностей.
В Италии все идет по-старому. Месяц тому назад мы оплакивали смерть Кавура, как министра незаменимого. Теперь оказывается, что плач наш был совершенно напрасен: Рикасоли совершенно заменил своего предместника2 и самые труднейшие из наследованных от Кавура дипломатических интриг ведет с таким же, повидимому, искусством. Известно теперь, например, что за Рим Кавур предполагал заплатить уступкою острова Сардинии. Дело это подвигается вперед успешно, как видим из объяснений, недавно происходивших в английской палате общин. Но позвольте, верно ли то, что Kaeyip предполагал уступить Сардинию Франции? Поклонники Кавура могут вздумать, что мы понапрасну черним имя незаменимого министра. Чтобы удостоверить их в противном, приведем извлечение из речи Кинглека — того самого Кинг лека, который первый заговорил в английском парламенте об условии, уступавшем Франции Савойю и Ниццу.
Как только разнеслись слухи о намерении французского правительства овладеть островом Сардиниею, Россель отправил в Турин депешу с инструкциями [Врдеону], английскому посланнику при туринском дворе, поручая ему потребовать от Кавура формального обязательства не уступать никаких земель Франции. Кавур отказался дать требуемое обязательство, а сослался только на речь, недавно им произнесенную в сардинской палате и объявлявшую, что не уступит он ни одного дюйма земли в Италии. Это несогласие дать прямое формальное удостоверение английскому правительству не рассеивало предположений о преднамеренной уступке острова Сардинии, а, напротив, подкрепляло их. Во-первых, речь перед палатою не до такой степени связывает министра, как дипломатическое объяснение с другою державою. Мнение палаты может измениться, тогда она освободит министра от обязательства, данного перед нею, уполномочит его поступить иначе. Во-вторых, и самая речь Кавура перед сардинскою палатою имела двусмысленность, без сомнения, рассчитанную. Английское министерство требовало, чтобы он обязался не отдавать французам никакой земли, а Кавур говорил сардинской палате, что не отдаст только ‘итальянской земли’, тут оставлялась возможность истолковать впоследствии времени, что к острову Сардинии это обещание ни мало не относилось, потому что остров Сардиния — вовсе не составляет часть итальянского материка, а что Кавур говорил только об итальянском материке. Россель потребовал объяснений и у французского правительства, французский министр иностранных дел Тувенель отвечал, что Франция не желает приобрести остров Сардинию. Но через неделю по получении такого ответа Россель, вероятно, заметил новые факты, несогласные с ним, потому что через полторы недели написал к английскому посланнику в Париже депешу, приказывавшую ему потребовать новых объяснений от французского правительства. Что же получено в ответ? Английское правительство считает неудобным обнародовать ответ, полученный на этот раз от французского правительства. Значит, ответ был неудовлетворителен. Что же теперь видно по обнародованным депешам? Английское правительство пришло к сомнению, оно желало, чтобы итальянское правительство и французское правительство опровергли это сомнение. Итальянское правительство отказалось опровергнуть его, французское правительство в первый раз опровергло его, во второй раз не опровергло. Таким ходом переговоров подтверждается слух, что существует между итальянским и французским правительствами обязательство об уступке острова Сардинии. Следующую часть речи Кинглека мы передаем подлинными словами английского оратора:
‘Если предположить, что действительно существует такое обязательство, то каких фактов должны мы ожидать? Вот каких. Жители острова Сардинии будут чувствовать, что итальянское правительство хочет уступить их Франции. На их острове будут делаться приготовления к тому. Через несколько времени Франция почтет за нужное объявлять, что не участвует в этих приготовлениях. Король итальянский, ободренный положительностью этих уверений, вообразит, что он освобожден ими от прежнего обязательства. Но Франция тотчас же выскажет ему свое неудовольствие за то и покажет, что он должен исполнять данное обязательство. Таких фактов мы должны ждать, судя по тому, как велось совершенно подобное дело об уступке Ниццы и Савойи. И действительно, мы видим все эти факты. На острове Сардинии ведется агитация, с целью убедить его жителей, что он неизбежно перейдет под власть Франции. У меня на руках лист газеты, издающейся в Кальяри совершенно в этом духе. Пьемонтские чиновники на острове Сардинии убеждены, что скоро придется им шить новые мундиры по французской форме. В Турине все близкие к правительству люди также убеждены, что оно обязалось уступить остров Сардинию. Скажу больше. Граф Кавур пригласил к себе человека, фамилию которого я еще не вправе открыть палате,— но она известна английским министрам, и я полагаю, что получу полномочие сообщить ее палате, если это будет нужно,— граф Кавур пригласил его к себе и сказал, что просит его отправиться на остров Сардинию и посмотреть, до какой степени успеха достигли французские приготовления к приобретению острова. Человек, получивший такое поручение, натуральным образом спросил графа Кавура: ‘Но в каком же положении находятся ваши переговоры с Франциею? уступаете ли вы остров?’ Граф Кавур отвечал: ‘французское правительство вынуждает меня уступить, но я до сих пор еще сопротивляюсь’. Этот человек отправился на остров Сардинию и там удостоверился, что французская агитация ведется точно так же, как велась прежде в Ницце и Савойе: что там] учреждены два комитета, подготовляющие переход острова под власть Франции. Я могу назвать лицо, руководящее действиями комитетов. Лицо это — французский сенатор Пиетри, тот самый, который руководил подобным делом в Ницце и Савойе. Перейдем теперь в Париж. Когда законодательный корпус в предварительных секретных собраниях по своим отделениям (бюро) рассматривал бюджет французского флота, один из депутатов заметил, что по этому бюджету французский флот доводится до чрезмерной многочисленности, так что французские военные порты не могут вместить такого числа кораблей. На это правительственный комиссар отвечал ему, что Франция ведет переговоры, по которым приобретет на Средиземном море новые военные гавани. Эти слова прямо указывают на остров Сардинию, имеющий две очень большие и превосходные гавани. Если мы соединим все эти факты, мы увидим, что существуют сильнейшие причины к беспокойству для нас. Недавно Рикасоли сказал в сардинской палате, что не согласен уступать никакой части итальянской земли, я имею причину думать, что около того же времени французское правительство отрекалось перед английским правительством от намерения приобрести остров Сардинию. Но тотчас же после того французские официальные журналы стали говорить, что остров Сардиния будет приобретен Франциею, несмотря на сопротивление Рикасоли. Я имею причины думать, что французский министр иностранных дел послал Рикасоли депешу, в которой выражал неудовольствие на уверение, данное им сардинской палате. В каком духе французское правительство расположено действовать, можно видеть из ‘Revue Conteroporaine’, издаваемого французским правительством. Вот отрывок из этого журнала:
‘Мы надеялись приобрести остров Сардинию, который будет нам полезен, потому что лежит на пути в Алжирию, представляет превосходный лес для нашего флота и хорошие гавани для наших кораблей. Остров Сардиния продолжение Корсики. Это остров — более французский, чем итальянский, жители его любят Францию, чувствуют, что она дает им счастье и с энтузиазмом вотировали бы свое присоединение к Франции, если бы по необходимости или по случаю были они освобождены от своих обязанностей к Итальянскому королевству, но вот г. Рикасоли разрушает наши патриотические сны. Правда, что могут возникнуть обстоятельства, которые заставят итальянское правительство несколько изменить свою программу относительно Франции и различить остров Сардинию от Италии. Мы не думаем, чтобы французское правительство захотело приобрести эту вторую Корсику насилием, хотя она необходима для сохранения самой Корсики, но наше правительство, конечно, не откажется от Сардинии, если она будет предложена ему, особенно если жители Сардинии, будучи спрошены о своих чувствах, дадут такой же единодушный ответ, как Ницца и Савойя’.
Я не сомневаюсь (продолжает Кинглек), что г. Пиетри сумеет получить единодушное согласие жителей Сардинии. Я помню, что в Ницце исполнил он подобную обязанность с такою ревностью, что, по словам г. Моккара, секретаря французского императора, число голосов в пользу присоединения было значительно больше всего числа людей, подававших голос’.
Речь Кинглека кончается вопросом, разделяет ли английское министерство опасения оратора, или может успокоить их какими-нибудь данными. Россель отвечал в том смысле, что опасения существуют и у него и что никаких серьезных успокоений против них он не имеет, что Рикасоли, конечно, искренен, когда говорит, что не желал бы уступать остров Сардинию, но что одно желание тут ничего не значит и может явиться необходимость Рикасоли действовать против собственной воли.
Само собою разумеется, что вопрос этот не был бы возбужден в палате общин, если бы Кинглек и само английское министерство не видели, что дело об уступке острова Сардинии энергически продолжается. Все английские партии согласны, что оно имеет несравненно более важности для Англии, чем уступка Савойи и Ниццы. Остров Сардиния имеет превосходные гавани и большие корабельные леса. Стремление Франции завладеть этим островом они понимают как стремление усилить французский флот на Средиземном море до того, чтобы отнять там перевес у них, и на этот раз можно верить серьезности слов Росселя, сказавшего, что подобное дело повело бы к войне. Во всяком случае до войны, однако же, еще далеко, и, быть может, французское правительство отсрочит свое намерение владеть островом Сардиниею, когда убедится, что англичане принимают этот вопрос гораздо ближе к сердцу, чем вопрос о присоединении Ниццы и Савойи.
Во внутренних делах самой Англии должна постепенно произойти довольно значительная перемена от перемены прежних отношений между разными оттенками либеральной партии. Читатель знает, что виги имели в последнее время не одного предводителя, как бывает обыкновенно, а двух, Пальмерстона и Росселя. По своей ловкости в парламентской тактике Пальмерстон все больше и больше брал перевес над Росселем, так что Россель согласился, наконец, принять титул пера с именем графа Росселя Россельского (Russell of Russell) и перейти в палату лордов,— иначе сказать, перешел как будто бы в половинную отставку от живого участия в борьбе партий, которая имеет своим местом палату общин. Он в палате общин служил связью между частью вигов, мало расположенною к прогрессу, то есть партиею Пальмерстона, и прогрессистами. Теперь надобно ждать, какое новое лицо, какого оттенка мнений и какой силы характера займет посредническое положение между Пальмерсто-ном и прогрессистами, или как уладится прямая связь между ними без особенного посредника. Ныне у той части вигов, которая имела своим предводителем Росселя, нет в палате общин человека, особенно выдающегося над другими, и по духу газетных рассуждений о последствиях перехода Росселя в палату лордов надобно полагать, что этот отдел вигов распадется, примкнув своим большинством к Пальмерстону, а другою, меньшею своею частью, к прогрессистам, которые, усилившись этим присоединением, добьются более выгодных условий для своего обыкновенного союзничества с вигами. По крайней мере, газеты указывали на это по поводу перемен в составе кабинета, произошедших от перехода Росселя в палату лордов. Пальмерстон при этой перестановке роздал должности почти исключительно вигам, не дав прогрессистам ни одного нового важного места. Все газеты ibh-гистской партии нашли, что он поступил нерасчетливо, что надобно было бы предоставить прогрессистам несколько большее прежнего участие в кабинете, газеты предполагают, что сам Пальмерстон убедится в необходимости такой уступки: нынешняя сессия парламента почти уже кончается, и время серьезной борьбы между партиями уже прошло, но к началу следующей сессии, говорят газеты, Пальмерстон, конечно, явится подкрепленный участием свежих сил в своем кабинете. Посмотрим, так ли это будет, как следует ждать по ньгнешним отношениям разных оттенков либеральной партии.
Когда мы готовились писать первые строки заметок о положении дел в Америке, нам принесли телеграфическую депешу, которая, скажем откровенно, разрушает многие из предположений, казавшиеся нам за полчаса перед этим очень верными. Войска союзного правительства потерпели неудачу, и, вероятно, довольно чувствительную, в большой (?) битве. Конечно, при получении подробных известий окажется, что депеша преувеличивала важность этого дела и характер неудачи, что это было не генеральное сражение, а только авангардная атака, произведенная, быть может, и в довольно больших силах, но далеко не всею массою союзных сил, сосредоточившихся для нападения,— (Вероятно, какой-нибудь корпус пришел к назначенному месту слишком рано и начал атаку, не дождавшись других корпусов, которые все-таки продолжают подвигаться вперед, несмотря на его неудачу. Но все-таки не следовало по прежним известиям ожидать и такой неудачи. Впрочем, какова бы ни была она, общий ход войны от нее не изменится: если она велика, север только воодушевится к усилиям, еще более энергическим. Это ясно каждому, читавшему северные газеты и прения вашингтонского конгресса. Мы начнем с расположения умов в самом сомнительном пункте северных штатов, Нью-Йорке, и притом в самом сомнительном пункте самого Нью-Йорка, на бирже. С этим познакомит нас корреспондент ‘Times a’.
Финансовые соображения его, изложенные в письме, отправленном дня за три до открытия конгресса, любопытны потому, что представляют собою отголосок мыслей, господствовавших на нью-йоркской бирже. Притом же сведения, которыми он пользовался, оказались совершенно точными: министр финансов предложил (и конгресс принял) те самые пошлины, о которых говорит он.
Корреспондент ‘Times’a’ начинает тем, что легко было бы союзному правительству получить очень большие суммы от прямого налога, источника, которым до сих пор оно вовсе не пользовалось. Но нью-йоркская биржа полагала, что этим источником правительство еще не захочет пользоваться в нынешнем году, почему же, как вы думаете? по каким-нибудь существенным затруднениям? Вовсе нет: только потому, что правительство хочет (говорит корреспондент ‘Timesa’), чтобы чрезвычайное заседание конгресса, им созываемое, было непродолжительно, а распределить в короткое время прямой налог невозможно, при большом разнообразии местных условий. Почему же правительство не хочет, чтобы чрезвычайное заседание конгресса было продолжительно? Быть может, тут были бы какие-нибудь важные неудобства? Нет, дело просто в том, что самим членам конгресса не хочется связывать себя продолжительною сессиею в летнее время, которым каждый из них рассчитал воспользоваться для других дел. Если бы встретилась существенная надобность, это соображение о личных удобствах было бы отложено в сторону. Но большой надобности длить заседания конгресса нет, потому что и без прямого налога представляются достаточные источники чрезвычайного дохода. ‘Потому в Нью-Йорке предполагают, что правительство отложит проект о прямом налоге до времени обыкновенного собрания конгресса’, то есть до декабря. ‘Но довольно любопытно знать, какую сумму принесет прямой налог, когда будет установлен. По слишком низкой оценке, сделанной для взимания местных налогов, сумма подлежащей налогу собственности в штатах, верных союзному правительству, простирается до 7 000 миллионов долларов (около 10 000 миллионов рублей сер.). Налог в 1% даст сумму в 70 милл. долларов (100 милл. сер.), и я уверен, что правительство со временем воспользуется этим источником. Нация, которая не хочет приносить пожертвований в настоящем, уклоняется от налогов на чрезвычайные расходы, слагая бремя это на будущность посредством займов, не имеет уважения к себе. Север не расположен делать такую ошибку. Сколько я знаю общественное мнение, я должен сказать, что собственники будут платить сколько понадобится, без неудовольствия. Но если, как я думаю, правительство решит отложить установление прямого налога до времени обыкновенной сессии конгресса, есть другие совершенно непочатые источники дохода, и деньги изобильно польются из них по первому желанию министра финансов. Например, чай и кофе вот уже лет 20 освобождены от пошлины. Чая в верных правительству штатах потребляется более 28 милл. фунтов (то есть английских, это составит около 31 милл. русских фунтов, по 1 2/3 ф. на человека), если установить пошлину в 15 центов с фунта (английского, то есть около 17 к. с русского фунта), эта одна статья даст 4 200 000 долларов. Кофе в свободных штатах будет и во время войны потребляться не меньше 150 милл. фунтов (по 9 русских фунтов на человека), пошлина в 5 центов с фунта даст 7 с половиной миллионов долларов. Сахара потребляется в свободных штатах не меньше 330 тыс. тонн (более 20 милл. пудов, то есть с лишком по пуду на человека), пошлина от 2 1/2 до 4 цент, (от 3 1/2 до 5 коп. с русского фунта) с разных сортов даст 17 милл. долларов, соответственная тому пошлина с патоки еще 3 с половиной милл. долларов. Таким образом, умеренные налоги на чай, кофе и сахар дадут 32 200 000 долларов (около 42 милл. р. сер.). Если понадобится, можно получить еще больше посредством таких акцизов, которые по своей легкости будут почти нечувствительны. Акциз с солода и спиртных напитков в английском размере даст в одних северных штатах 50 милл. долларов (более 65 милл. р. сер.). С некоторыми акцизами на предметы роскоши эти пошлины на чай, кофе, сахар и спиртные напитки дадут около 100 милл. долларов (130 милл. р. сер.). Такую же сумму легко получить от прямого налога’. Понятна самоуверенность страны, которая без обременения себя может в прибавку к прежнему своему бюджету собирать еще 250 миллионов р. сер. дохода на ведение войны. Но как мы заметили, любопытнее всего здесь то, что, доказывая возможность вести войну самым энергическим образом без обременения для нации, корреспондент ‘Times’a’ служит представителем мнения, господствующего на нью-йоркской бирже. Очень велика должна быть сила и всеобщность национального энтузиазма, чтобы торговое сословие давало правительству поощрение вести войну самым настойчивым образом, не опасаясь недостатка в средствах. Если биржа так решительно говорит о легкости собрать денежные средства для энергического ведения войны, то можно предположить, как твердо готовы жертвовать всем для успеха дела другие сословия и масса населения.
Действия вашингтонского конгресса вполне подтверждают это ожидание. Он вотирует единодушно, борьба партий исчезла, все они слились в одну партию. Патриотизм конгресса доходит до энергии, почти беспримерной в истории. Правительство требует доведения военных сил до 400 000 человек и кредита в 400 миллионов долларов на их содержание. Конгресс дает ему больше, чем оно само просит,— 500 миллионов долларов и 500 тысяч человек войска,— это вотируется единодушно. Не довольствуясь тем, палата представителей формально объявляет, что дает столько лишь потому, что неловко же ей слишком далеко опережать размер требований правительства,— но что она предлагает ему потребовать еще гораздо больше, чем назначила она. Вот решение, ею принятое 16 июля:
‘Палата представителей обязывается вотировать какую бы то ни было сумму денег и какое бы то ни было число войска для быстрого и коренного подавления мятежа и для прочного восстановления союзной власти на всем пространстве Соединенных Штатов’.
Это решение было принято большинством 121 голосов против 5 голосов.
Понятно, что при таком беспредельном патриотизме и при той неистощимости средств, какую раскрывает перед нами корреспондент ‘Times’a’, торжество Севера над плантаторами неизбежно. Какая-нибудь ошибка авангардного командира не может иметь тут никакого влияния, кроме того, что послужит новым возбуждением к энергии.
Сама телеграфическая депеша, о которой мы говорим, указывает на это: при первом известии о потерянном сражении кинулись на театр войны новые десятки тысяч волонтеров Севера.
Ход военных действий до этой неудачи был таков. Инсургенты занимали линию верст в 150 длины параллельно реке Потомаку. Левое крыло их стояло в Западной Виргинии, главные массы — в Восточной, против Вашингтона. Ключом всей этой линии была станция Манассас-Гап по железной дороге из Вашингтона в Западную Виргинию и к южной границе Восточной Виргинии, в том месте, где соединяются две эти линии, расходящиеся верстах в 30 от Вашингтона, одна на запад, другая на юго-запад. Союзные войска должны были сойтись у Манассас-Гапа с двух сторон. Главные силы двигались из Вашингтона, с востока на запад. Первым шагом тут была переправа через широкую реку Потомак, на северной стороне которой стоит Вашингтон, между тем как в нескольких верстах по южному берегу расположены были сильные отряды инсургентов. При таких условиях переправа совершалась очень медленно, и мы полагаем, что главная масса сосредоточенных около Вашингтона войск еще оставалась на северном берегу Потомака, когда произошло дело, о котором говорит телеграфическая депеша.
С северо-запада, из Огайо и Индианы, под командою Мак-Клелланда двигались войска к Манассас-Гапу через Западную Виргинию, с верховья Потомака по южному его берегу, занятому инсургентами. Мак-Клелланд сбил с позиций эти отряды, составлявшие левое крыло инсургентов, они отступали в Манассас-Гапу, он горячо преследовал их.
Судя по этому, надобно полагать, что авангард главной армии, ободренный слухами о победах Мак-Клелланда, горячо бросился на Манассас-Гап, не дождавшись, пока масса армии будет в состоянии подкрепить его. Во всяком случае битва была только у небольшой части союзных сил с главными силами инсургентов, вроде авангардного дела, за которым должно последовать решительное сражение при совершенно иных условиях успеха, если инсургенты не отступят, воспользовавшись тем обстоятельством, что этот мимолетный успех, вероятно, открыл для них путь отступления, который готовились отрезать союзные войска.

Сентябрь 1861

Римский вопрос.— Слухи об уступках со стороны Вены венграм.— Североамериканские дела.

Ничего нового не случилось в Западной Европе за прошлый месяц, и мы начинаем поэтому склоняться к мнению многих наших передовых людей, полагающих, что силы вышесказанной Европы истощены.
Например, в Италии тянется то же прежнее дело о Риме и Неаполе. Когда французы выйдут из Рима? Каждую неделю слышится все тот же ответ: ‘скоро’, и недели идут за неделями, так что уже очень сильно наскучил этот ответ. Особенно недовольны им неаполитанцы, страна которых не может удовлетвориться ничем, кроме перенесения столицы Итальянского королевства в Рим. Прогрессивная партия, пользуясь этим состоянием умов, начинает агитировать в Неаполе мысль о том, не пора ли двинуть на Рим отряды волонтеров, чтобы французы поскорее приобрели убеждение в ‘зрелости римского вопроса’,— французы ведь только затем и остаются в Риме, чтобы ‘вопрос о нем созрел’, и обещаются отдать его итальянцам, как только вопрос ‘созреет’ или, по другому Французскому выражению, как только ‘настанет исторический момент’ для их выступления из Рима. Итальянцы постепенно убеждаются, что под ‘зрелостью’ или ‘историческим моментом’ французы тут понимают невозможность оставаться в Риме иначе, как сражаясь с итальянцами, сражаться с которыми французы не решатся. Прогрессивная партия с самого начала говорила это, и теперь ее влияние на умы в Южной Италии усиливается. Неаполитанский наместник, Чальдини, человек простой и честный, тотчас же по своем приезде в Неаполь увидел, что все живые силы неаполитанского края находятся в распоряжении прогрессистов и что для успешного управления страною необходима их помощь. Не пугаясь страшных толков о злонамеренности гарибальдийцев или маццинистов, он стал раздавать места людям, пользующимся влиянием на массу. Это он делал в очень небольшом размере, боясь туринского правительства, но польза все-таки произошла очень большая. Неаполь начал быстро успокоиваться, один округ за другим стал под руководством прогрессистов очищаться от разбойнических шаек, опустошавших всю Южную Италию при прежних вялых и непопулярных администраторах, и сам Чальдини заслужил всеобщее доверие. Соединение Южной Италии с Северною, подвергавшееся до приезда Чальдини очень сомнительному колебанию, теперь упрочилось,— чего же лучше для туринского правительства? Но оно не довольно действиями Чальдини, и чтобы читатель имел об этом свидетельство, которого нельзя заподозрить, мы приведем отрывок из неаполитанских корреспонденции ‘Times’a’, вовсе не отличающейся расположением к маццинистам или гарибальдийцам:
‘В начале августа центральное правительство показало нам новый и весьма замечательный образчик своей завистливо-боязливой политики. Публике происшествие это уже известно, но так как я слышал о нем от одного из главных лиц, причастных к делу, то рассказ мой, может быть, покажется читателю не лишенным занимательности. 3-го августа в Неаполе, как известно, распространился панический страх. На следующий день Чальдини призвал к себе барона Никотеру и, сообщив ему свои предположения о вероятности близкой высадки на пространстве между Паузилиппо и Музеумом, принятом им за оборонительную линию города, спросил его, возьмет ли он на себя оборону остальной части столицы, включающей Форию, старый Неаполь и Марину.
Так как оборона эта требовала содействия простого народа, то и возник вопрос: как взглянет на это центральное правительство? Чтобы обойти затруднение, представлявшееся с этой стороны, решено было всех желающих сражаться включить в ряды подвижной гвардии. Вслед за тем Никотера и принялся за дело. Генерал Козенц, с которым ему было поручено посоветоваться, сначала не одобрил этой мысли, но, переговорив с Чальдини, и он выразил свое согласие. Поддержанный таким образом, Никотера начал свои действия и в три дня навербовал 2 300 человек. По его расчету, он на пятый или на шестой день имел бы отряд в 5 000 или 6 000 человек. Но в среду 6-го августа поздно вечером он был потребован к генералу-наместнику и там получил приказание остановить все дальнейшие распоряжения.
Приготовления Никотеры возбудили опасения туринского двора. Там нашли, что эта толпа людей может броситься на Рим, и, таким образом, как мне кажется, без всякой причины ослабили оборонительные средства города в минуту большой опасности. Вот в нескольких словах рассказ о происшествии, которое в свое время вызвало здесь много толков и оставило итальянским журналам материал на целый ряд статей. Это новое доказательство той неблагоразумной трусости и ревнивого недоброжелательства, которые постоянно создают новые препятствия примирению всех партий и, таким образом, обращают дело соединения Италии в неисполнимую мечту. Если разобрать дело, как следует, то выходит, что партия ‘действия’ здесь слишком сильна, чтобы ею можно было пренебречь, и что удержать ее в руках можно только путем примирения и предоставления ей деятельности. Являясь в обществах всех партий и всех сословий, я видел много так называемых акционистов и могу сказать, что в Неаполе, по крайней мере, они проникнуты готовностью самоотвержения, которой, к несчастью для края, вовсе нет в людях, смотрящих на них с негодованием.
Главная цель политических стремлений этой партии заключается, как я уже писал вам, в основании итальянского единства. Она всегда была и’ вероятно, всегда будет передовой дружиной всякого движения в этом крае. Непохожий в этом отношении на своих предшественников, Чальдини удостоил ее своей улыбкой. Эта благоразумная политика даст ему средства управлять теми, которых он не мог бы победить силою’.
Очень много шума наделал неблаговоспитанный Чальдини своим резким ответом на предложение главных лиц умеренной партии неаполитанского края. Когда туринский парламент был распущен, неаполитанские члены его из министерских рядов, возвратившись на родину, вздумали дать наместнику урок в деликатной форме. Они прислали ему адрес, в котором предлагали ему содействие, намекая на то, чтобы он отверг содействие Нико-теры и других прогрессистов. Чальдини отвечал в таком смысле: ‘Все неаполитанские правители, пользовавшиеся вашими советами и содействием, становились непопулярны и падали. Потому я рассудил обходиться без вашего сочувствия и пособия’. Поднялась страшная буря в рядах умеренной партии против грубого солдата. Отвергнутые советники отправили в Турин требование, чтобы Чальдини был сменен. Министерство само давно хотело бы отставить его. Но он популярен, доверием неаполитанского народа к нему водворяется б Неаполе тишина, сменить его значило бы снова подвергать опасности господство Виктора-Эммануэля над Неаполем. Рикасоли оказался на этот раз благоразумнее, чем бывал в подобных случаях Кавур. Он сумел рассудить, что единство Италии важнее личной неприязни его к прогрессистам, и Чальдини остается пока неаполитанским наместником {Последние телеграфические депеши говорят, что он все-таки отставлен или скоро будет отставлен.}. Приготовления неаполитанских прогрессистов к движению на Рим дают несколько новый вид римскому вопросу. Туринское правительство усиливает свои хлопоты в тюльерийском кабинете, чтобы предотвратить столкновение итальянских патриотов с французскими войсками. Французское правительство начинает думать, что может попасть в неприятности, оставляя свои войска в Риме: ведь на самом деле не могут они сражаться с итальянцами. Поэтому последние недели ежедневно стали появляться в Турине и Париже полуофициальные статьи и брошюры об условиях, на которых французы могут очистить Рим. Говорят, что эти публичные объяснения довольно близко соответствуют содержанию переговоров между Рикасоли и императором французов. Главные черты предполагаемого решения таковы: папа сохраняет полицейскую власть над латеранским дворцом с соседними кварталами, но большая половина города и все области отдаются в непосредственное управление итальянского министерства. В своем дворце папа может ‘меть небольшой отряд телохранителей, составленный отчасти из итальянцев, отчасти из других католиков. На содержание папы дается некоторая часть доходов с прежних его владений, и все католические державы приглашаются увеличить это содержание добровольными пособиями. Можно полагать, что раньше или позже дело устроится на этих основаниях, если устроится оно дипломатическими переговорами, а не развяжется какою-нибудь популярною катастрофою, которая, конечно, уже не оставит папе ‘и телохранителей, ни независимой власти над резиденциею.
Начинающееся успокоение Неаполя открывает итальянскому правительству возможность сосредоточить армию в Северной Италии и думать о возобновлении военных действий против Австрии. Но теперь, при министерстве Рикасоли, эта перспектива еще очень далека. Рассчитывают, что итальянское королевство могло бы выставить ныне против австрийцев до 150 тысяч войска,— эта цифра вдвое больше той, на какую можно было рассчитывать месяца три, четыре назад, когда большая половина войск была нужна для сдерживания общего недовольства для Южной Италии прежними дурными наместниками. Но все-таки 150 тысяч войска еще слишком мало для борьбы с австрийцами, у которых в Венгрии и около Венеции находится до 300 тысяч солдат. А министерство Рикасоли держится кавуровских принципов относительно военной организации. Оно не заботится ни о составлении сильных резервов, ни о формировании волонтеров или милиции. Поэтому австрийские министры остаются довольно спокойны насчет Рикасоли: они уверены, что он сам не в состоянии ничего начать против них. Этою надеждою -на безвредность туринского правительства объясняется упрямство Шмерлинга в венгерских делах.
Но австрийские немцы начинают понимать, что централизационные принципы Шмерлинга не приведут их ни к чему хорошему. Напрасно официальные венские газеты уверяют австрийскую публику, что Венгрия раскаивается и смиряется, напрасно уверяют они ее, что масса венгерского населения готова с удовольствием принять восстановление произвольной администрации, которою Шмерлинг собирается заменить комитатские собрания, протестующие против его действия, напрасно официальные венские газеты доказывают, что Кроация будет на стороне австрийцев против венгров. Венские немцы видят, что все это не так. Потому с конца августа носятся в Вене слухи то об уступках венграм со стороны Шмерлинга, то об отставке самого Шмерлинга и замене его министром, могущим примириться с венграми. Венские газеты, до сих пор безусловно поддерживавшие Шмерлинга, постепенно изменяют свой тон. Вот отрывок из венской корреспонденции ‘Times’a’ об этой начинающейся перемене в мыслях венской публики и об основанных на том слухах:
‘В настоящее время вы уже, вероятно, знаете, что здесь с субботы вечера разнесся слух о министерском кризисе. Электрический телеграф, без сомнения, уже сообщил вам эту весть и даже, может быть, придал ей больше положительности, чем бы следовало. Слух этот получил начало на бирже в субботу после обеда. В воскресенье о нем было упомянуто только в одной или в двух газетах, потому что в этот день все население Вены разъезжается по окрестностям и в городе остаются только те, которые уже вовсе не имеют возможности уехать. Вследствие этого по воскресеньям обычные места сбора новостей пусты и почти все пути к получению достоверных известий закрыты. В понедельник выходит немного газет, те, которые появились, старались опровергнуть этот слух. Есть, однако, причины думать, что он не лишен основания. Вчера уже почти положительно говорили, что г. фон-Шмерлинг подал в отставку и заменен графом Белькреди, ретроградным депутатом, не имеющим значения. Последний пункт крайне невероятен, но об отставке Шмерлинга далеко нельзя этого сказать. Я заметил, что сомнения в долговечности нынешнего министерства стали нынче сильнее у людей всех возможных политических оттенков. Один из значительных членов оппозиционной стороны имперского совета говорил мне сегодня, что, по его мнению, министры держатся еще на своих местах только потому, что их мудрено заменить. Венгрия им не под силу. Необходимость уступок со стороны Вены нынче признана вполне и проповедуется такими лицами, которые уж, конечно, сбились на эту мысль не вследствие пламенности своих желаний, такими даже, которые до сих пор поносили и ругали венгерцев и с радостью встречали всякую небылицу, сочиненную на их счет. Но никто не думает, чтобы Шмерлинг согласился на эти заступки. И вот источник предположения о перемене министерства. Очевидно, что мнение это разделяется и такими лицами, которые бы не хотели признаться в этом. Сегодняшний нумер ‘Presse’ говорит, что этот слух есть выдумка отчаянных спекуляторов, желающих упадка курса. Но во вчерашнем своем нумере тот же журнал, не упоминая об этом слухе, поместил большую руководящую статью, которую нельзя не счесть признаком перемены в политическом направлении журнала. Статья эта не только выражает недостаток доверия к судьбе нынешнего министерства, но даже предлагает его преемникам целую программу действий. До сих пор ‘Presse’ усердно защищала февральский патент, теперь же над журналом занялась новая заря. Статья его проникнута сомнением и тревожным ожиданием зол, в сущности она имеет смысл капитуляции. Она выражает боязнь насчет разделения конституционной партии на две части и объявляет, что масса публики уже потеряла симпатию к февральской конституции, которая до сих пор не дала никаких результатов и была не в силах превозмочь оппозицию обширной и важной части монархии. Затем являются выходки против ‘фанатиков шмерлинговой конституции’, которые не только считают ее хорошим узаконением, ‘но смотрят на нее, как на догмат, вне которого уже нет спасения и который стоит выше всяких рассуждений. Окончательного приговора над партией этой журнал произнести не хочет, но он протестует против мании или предрассудков, или умственной слабости этой партии. Он признается, что сам принадлежит к другой части конституционной партии, к той именно, которая хотя и хвалит февральскую конституцию, но не может не видеть, как трудно установить ее, как опасно стараться ввести ее силой и, наконец, как легко все действия такого рода могут вызвать разрыв между различными частями монархии. Он полагает, что непростительно подвергаться всем этим рискам’.
‘Может быть (говорит ‘Presse’), и мы сами держимся этого мнения, что полное утверждение февральской конституции дало бы Австрии высшую степень благополучия, на какую она может рассчитывать. Но что значит получение ‘лучшего’, когда для него нужно отказаться от ‘хорошего’. Разве Февральская конституция может быть введена в Венгрии иначе, как силой? Если бы конституция эта была издана три года тому назад, Венгрия, конечно, приняла бы ее с радостью. Но благоприятная минута была пропущена, и нам остается только ждать, пока она вернется’.
Затем ‘Presse’ настоятельно указывает на пересмотр конституции, как на самый практический исход из затруднительного положения, и поддерживает не раз уже высказанную мысль о свободных совещаниях между членами различных партий нижней палаты имперского совета и распущенного венгерского сейма. Журнал считает эту меру первым шагом к примирению противоречащих интересов и притязаний и полагает, что она приготовила бы основания для дальнейшего пересмотра конституции представителями всех частей монархии. Статья, очевидно, внушена убеждением, что теперешнюю оппозицию Венгрии не удастся превозмочь, что ни декреты, ни адресы, ни насильственные меры не установят там февральской конституции и что упорство в следовании шмерлинговой политике приведет империю к бедствиям.
Сегодня газета ‘Neuste Nachrichten’, выражая свое удовольствие по случаю нового света, озарившего ‘Presse’, сообщает слух (по ее мнению вероятный), будто назначены совещания между некоторыми депутатами имперского совета и предводителями венгерского движения. Говорят, будто бы Виэер хлопотал об организовании такого совещания в Пеште, и письмо оттуда утверждает, что в нем со стороны австрийцев примут участие Визер, Рехбауэр, Бринц и Гаснер, а со стороны венгерцев — Деак, Этвеш, Салай и еще одно лицо, до сих пор еще не названное. Я полагаю, что слух этот, по крайней мере, преждевременен. Письма, полученные мною из Пешта от вчерашнего числа, ничего не говорят о такого рода собрании’.
Разумеется, эти слухи преждевременны, а быть может и навсегда останутся преждевременными. В господствующих кругах Вены до сих пор нет и, может быть, никогда не будет убеждения в необходимости изменить прежнюю систему, и для перемены политики, вероятно, понадобится какое-нибудь событие, более убедительное, чем говор публики, голос газет или брошюра Шузельки1, бывшая одною из причин перемены тона венских газет. Шузелька — популярнейший человек у австрийских немцев. Разумеется, он не попал в венский имперский совет (из этого читатель может заключить, служат ли представителями австрийских немцев те почтенные лица, которые заседают в имперском совете и поддерживают политику Шмерлинга). По распущении венгерского сейма и одобрении этой меры венским имперским сеймом Шузелька издал брошюру, в которой доказывает гибельность принципов Шмерлинга для немецкого элемента Австрийской империи. По его словам, стремиться к подчинению всех частей империи венскому министерству — значит вести дело вовсе не к тому, чтобы немецкая национальность взяла в империи перевес над всеми другими национальностями, а только к тому, чтобы исчезла немецкая национальность, подавленная смешением с. славянскими национальностями, которые гораздо сильнее немецкой числом людей. Шузелька доказывает, что австрийские немцы для своей собственной целости должны требовать прекращения системы, стесняющей венгров и славян. Нельзя рассчитывать на то, чтобы подобный взгляд немедленно достиг политического господства в Вене. Прежняя система, конечно, будет держаться до последней крайности. Но теперь мы, по крайней мере, видим, в каком духе произойдет раньше или позже развязка запутанных австрийских отношений. Дело решится тем, что австрийские немцы сами станут поддерживать требования венгров, а венгры, по-видимому, уже уладили свои отношения с кроатами. Аграмский сейм решительно отказывается поддерживать Шмерлинга против венгров. Члены его делают предположения о том, чтобы он требовал нового собрания венгерских депутатов. Большинство сейма находит эти предложения преждевременными, но, видимо, сочувствует им. Посмотрим, разовьется ли это настроение умов, обещающее хороший исход для национальных отношений в восточной части Австрийской империи.
В Америке сгладились неблагоприятные для северных штатов последствия булль-ронского дела. Сепаратисты, повидимому, совершенно отказались от мысли о наступательных действиях против Вашингтона. Тактика их состоит, кажется, в том, чтобы заманить федеральную армию к новому нападению на их укрепленные позиции по южному берегу Потомака. Новый главнокомандующий вашингтонской армии, Мак-Клелланд, думает действовать иначе. Союзная армия, защищающая Вашингтон, вероятно, будет оставаться в своих позициях до тех пор, пока произведут свой результат диверсии, приготовляемые другими отрядами союзных войск. Первая из этих диверсий произведена отрядом генерала Ботлера, занимающего форт Монро, на крайнем левом фланге оборонительной линии союзных войск: около четырех тысяч войска отправилось морем из форта Монро на юг, к фортам Гаттерас и Кларк, на прибрежье Северной Каролины. Когда союзные войска приблизились к этим фортам, один из них (форт Кларк) был тотчас же покинут сепаратистами, а другой, более сильный, сдался на безусловную капитуляцию после недолгого сопротивления. Успех этот превзошел первоначальные расчеты союзного правительства: оно думало только разрушить форты, но увидело возможность утвердиться в них. Чтобы понять значение этого факта, надобно познакомиться с характером прибрежья южных штатов.
По всему берегу Атлантического океана и Мехиканского залива, от северной границы Виргинии до границы Мехиканской республики, материк Северной Америки отделяется от моря почти непрерывною цепью очень длинных и узких низменных островов. Цепь эта, в иных местах подходящая довольно близко к материку, в других отдаляющаяся от него на несколько десятков верст, разорвана лишь очень немногими проливами, из которых не больше пяти или шести удобны для прохода судов, да и то довольно мелких. Таким образом, тянется по всему берегу отделившихся штатов как будто бы канал, защищенный от идущих с моря военных кораблей полосою земли. Канал этот служил убежищем для крейсеров, снаряженных южными штатами. Форты Гаттерас и Кларк господствуют над самым северным из немногих проливов, через которые выходили крейсеры в открытое море. Овладев этими фортами, союзное правительство приобрело господство над всею частью канала по берегу Северной Каролины и половиною берега Южной Каролины. Южные крейсеры в этих местах не могут теперь держаться. А тут находятся обе бухты, из которых выходила большая часть их: Арбемарльский залив и Пимликский залив. Таким образом, теперь южные крейсеры могут наносить северной торговле уже гораздо менее вреда, нежели прежде. Сверх того, Северная Каролина должна теперь опасаться высадок на своем берегу, который весь открылся для нападений северных войск. Она принуждена будет отозвать часть своих полков с берегов Потомака на защиту собственного прибрежья. Экспедиция против фортов Кларка и Гаттераса была только первым опытом подобных действий. В Бостоне, в Нью-Йорке и в Чизапикской бухте снаряжаются теперь другие экспедиции для овладения другими проливами южного прибрежья. Надобно полагать, что вашингтонское правительство хочет прежде всего отвлечь на защиту южных берегов большую часть инсургентов, сосредоточившихся теперь около Вашингтона {Последние телеграфические депеши говорят, что сепаратисты начали отступление от Вашингтона к Ричмонду и что их позиции на Потомаке без боя заняты северными войсками.}. Когда их армия будет ослаблена этим, то, по всей вероятности, она без боя отступит от Потомака далее на юг, к Ричмонду. Мак-Клелланд так уверен теперь в успехе, что обещает покончить войну к весне.
Можно не разделять такой надежды. Число войск у сепаратистов очень велико: в одной главной армии их, стоящей под Вашингтоном, полагают от 150 до 200 тысяч солдат. Кроме того, они имеют несколько десятков тысяч в Кентукки и Миссури, не считая резервов, остающихся на юге. Можно считать, что сила инсургентов простирается до 300 тысяч. Содержание такого войска, конечно, очень обременительно для страны, имеющей менее десяти миллионов жителей,— страны, часть которой в мирное время получала значительную часть своего продовольствия из свободных штатов. Но энергия господствующей на Юге партии так велика, что, несмотря на недостаток денег и продовольствия, она, вероятно, нашла бы средства продолжать войну гораздо более одной кампании.
На этом северные аболиционисты основывают все свои надежды. Мы видим, что война между северными и южными штатами идет совершенно тем же порядком, каким двести лет тому назад шла война между Карлом I и пуританами. Вначале военные действия и тогда были очень нерешительны, потому что политическими действиями парламентской партии руководили и войсками парламента начальствовали умеренные люди, опасавшиеся крайних мер. Но постепенно выступали на первый план люди более решительного образа мыслей, в самой армии они получили, наконец, перевес, и тогда противники были уничтожены очень легко. Так и теперь в Северной Америке свободные штаты начали войну под управлением людей умеренных. Линкольн, Сьюард, главнокомандующий северными войсками Скотт отклоняли всякую мысль об освобождении невольников, то есть о коренном вопросе борьбы, а регулярная армия союзного правительства состояла из людей, гораздо более сочувствующих сепаратистам, чем своему правительству. Офицеры этой армии почти все были уроженцы невольничьих штатов. При начале войны большая часть их перешла на сторону инсургентов, и благодаря их опытности южные войска организовались гораздо быстрее северных, обучением которых пришлось заниматься большею частью людям новым, едва начинавшим знакомиться с военным делом. Да и те прежние офицеры, которые остались верны союзному правительству, служат ему без большого усердия. Чтобы наши слова не показались преувеличенными, приведем отрывок из нью-йоркской корреспондеции ‘Timesa’:
‘Корпус офицеров регулярной армии, как бы он там ни любил Союз, вовсе, однако, не любит настоящего правительства. Напротив, он даже чувствует отвращение к большей части членов кабинета и презирает их принципы. Мудрено людям сражаться мужественно за какое-нибудь дело, когда Они презирают тех, кто распоряжается этим делом. На-днях я говорил с одним офицером, стоявшим впереди своей палатки, у которой собралось еще шесть человек офицеров. Когда разговор коснулся прокламации генерала Фримонта, собеседник мой сказал: ‘если это должна быть война против невольничества, я подам в отставку’. Один только из окружающих не присоединился к нему и не сказал: ‘и я тоже’. Впоследствии я узнал, что офицеры эти уроженцы Мериланда, Делавара, Виргинии. Мне было также сказано, что все они вотировали против Линкольна. Противников невольничества они не считают порядочными людьми. Но довольно странно, что люди, посвятившие себя торговле табаком, сахаром или рисом, приходят в негодование при мысли, что ими будут управлять публицисты, вышедшие из низших слоев общества. В монархии такое крайнее отвращение объясняется, но здесь оно уж кажется вовсе неуместным. Как бы то ни было однакож, различные классы общества разделены в южных штатах резкими, глубоко вкорененными чертами. Закон не определяет этих различий, они чисто условны, но тем не менее их строго охраняют. Все люди равны, конечно, но из этого вовсе не следует, чтобы человек, торгующий табаком из-за прилавка, был равен человеку, который пролает табак, выращенный на собственных полях. Север заражен лавочным запахом. Нежась среди широких и доходных полей своих, возделываемых неграми, Юг отвращает свой утонченный нос от запаха барышей, хотя и неравнодушен к сущности этой неблаговонной вещи’.
Натурально, что при таком характере офицеров военные операции союзных войск велись до сих пор вяло. Но мы видим, что северным населением овладевает раздражение, неминуемо развиваемое самым продолжением войны. Массы прислушиваются к словам аболиционистов, говорящих, что вражда Юга к Северу прекратится только уничтожением невольничества. Это направление заметным образом уже проникало в конгресс во время прошлой сессии. Палата представителей, повинуясь усиливающемуся голосу народа, заставила президента подписать акт, постановлявший, что должны быть освобождаемы те захваченные в плен невольники, которые были употреблены своими владельцами на какие-нибудь военные работы,— например, на возведение окопов, на службу в обозе и так далее. При своей чрезвычайной умеренности Линкольн с трудом согласился на этот акт, казавшийся ему слишком сильным. Но теперь, через два месяца, уже возникают попытки итти гораздо дальше. Особенного шума в этом смысле наделал приказ генерала Фримонта, командующего союзными войсками в штате Миссури. Он объявил, что будет освобождать всех невольников, владельцы которых действуют против вашингтонского правительства. Линкольн, Сьюард и другие умеренные вашингтонские правители испугались такого решительного шага, и президент послал Фримонту ‘совет’ взять назад эту прокламацию. Фримонт отвечал, что ‘он предпочитает советам формальные приказания’, и Линкольн принужден был дать Фримонту официальный приказ остановить распространение изданной им прокламации. Таким образом, этот первый шаг был нерешителен, но нет сомнения, что если война не будет кончена весьма скоро, то освобождение невольников явится необходимым ее результатом.

Октябрь 1861

Шалонское свидание.— Коронование короля прусского.— Поездка Раттацци в Париж.— Военное положение в Венгрии.— Северо-американские войска.

Вот опять прошел целый месяц и ни одной из западных европейских стран не принес никакого облегчения в натянутом положении дел. Везде все остается ттопрежнему: в Италии не сделано знаменитым преемником знаменитого Кавура ни одного действительного шага к развязке римского или венецианского вопросов, в Австрии не сделано либеральным Шмерлингом ничего [благоразумного относительно] венгров или венгерских славян, во Франции бесконечно тянется прежняя история. А впрочем, нельзя же без новостей,— новости есть и очень занимательные для дипломатизирующих публицистов.
Очень заинтересованы были они свиданием прусского короля с императором французов. Было множество догадок о чрезвычайно важных целях свидания, и догадки оправдались: свидание было устроено императором французов по делу необыкновенно серьезному. Он хотел склонить короля прусского к признанию Итальянского королевства. Разумеется, нельзя же с одного раза достигнуть такого громадного результата, и пока еще не признано Пруссией Итальянское королевство, но доводы и просьбы императора французов, конечно, не остались без последствия: король прусский в неопределенных выражениях сказал, что подумает об этом деле. Дипломатизирующие публицисты в двойном восторге: догадки их о целях свидания подтвердились, а Итальянскому королевству является надежда приобрести великий залог прочности через появление прусского посланника в Турине, а итальянского — в Берлине. Важность этой приближающейся перемены в официальных отношениях Пруссии к Италии совершенно ясна для публицистов, понимающих политические тонкости. Но люди, не способные к воздушным соображениям, спрашивают объяснения: чем же интересно для Италии признание ее единства Пруссией, которая не могла бы повредить этому единству, хотя бы [до конца веков] не признавала его? Дойти в Италию прусские войска не могут, блокировать итальянских гаваней прусский флот не может, уже и по тому одному, что не существует. Какой же убыток итальянскому единству от непризнавания его Пруссией? В таком воззрении мы замечаем обыкновенную односторонность грубого материализма. Будто бы надобно думать все только о действительном вреде и действительной пользе? Разве ни во что нельзя ставить идеальную приятность какой-нибудь будущей речи Рикасоли, который с наслаждением объявит туринскому парламенту: ‘Правда, что мы не достигли никаких успехов материальных, не сделали ничего для освобождения Рима и Венеции, но мы одержали нравственную победу, победу более значительную: восстановляются наши дипломатические сношения с берлинским двором благодаря великодушному посредничеству императора французов, который представил тем новое доказательство своей дружбы к. нам’. За этими словами последуют аплодисменты на скамьях министерской партии. Разве это не важно? Свобода и единство Италии основываются на доверии парламентского большинства к министрам, каковы бы там ни были они. Значит, очень полезна всякая речь Рикасоли, возбуждающая аплодисменты на скамьях большинства, значит, полезен и всякий повод произнести такую речь.
Но еще больше, чем свидание прусского короля с императором французов, занимало собою дипломатизирующие газеты торжество, совершенное королем прусским в Кенигсберге. Оно было для газет не только важнейшим событием прошлого месяца, но и событием безусловно великим. Очень давно, чуть ли не больше ста лет, короли прусские не считали нужным совершать старинной церемонии коронования в своем первопрестольном граде, Кенигсберге. Не совершал этой церемонии даже предшественник нынешнего короля, любивший [средневековые воспоминания и] пышные обряды. ‘Решимость нынешнего короля [менее любящего романтизм] восстановить старинный обряд, конечно, составилась не без глубоких государственных расчетов’,— говорила дипломатизирующая часть публики: — ‘он, конечно, хотел показать этим, что считает свои царственные права истекающими из старинных принципов, а не из нового для Пруссии конституционного устройства’. Публика не ошибалась, но напрасны были ее толки об этом обстоятельстве: мысль, которую представляло оно собой, должна была быть и без того хорошо известна прусской публике. Ни нынешний король, ни его предшественник, при котором была введена в Пруссии конституционная форма, никогда не скрывали от Пруссии своего убеждения, что власть их имеет основание более глубокое и размер более высокий, чем конституционное соглашение. Кроме нескольких бурных месяцев 1848 года, прусские короли и министры постоянно объявляли государству, что конституционная форма имеет в Пруссии только второстепенное значение, вполне подчиненное независимой от нее власти монарха. Потому на кенигсбергскую коронацию нынешнего короля надлежит смотреть собственно только как на торжество или празднество, а не как ‘а политическое событие, изменяющее что-нибудь или служащее признаком желания изменить что-нибудь в правительственных воззрениях. Тут были великолепные процессии, блистательные пиршества, так что праздник надобно назвать устроенным очень хорошо. Точно так же мы не видим ничего [реакционного, ничего] грозящего переменою правительственных прусских принципов в торжественной речи, произнесенной королем прусским на этом празднике. Король очень определительно и настойчиво выставлял на вид в своей речи, что он ‘король божиею милостью’t a не король, получивший свои права от конституции. Прусские, французские, английские и всякие другие газеты чрезвычайно много толковали об этом характере речи. Либеральные газеты печалились, реакционные — торжествовали. Но что же особенного представляла мысль, столь сильно занявшая их? Мы уже говорили, что нынешний король и его предшественник постоянно высказывали убеждение, выраженное в нынешней кенигсбергской речи короля. Надобно хвалить ее прямоту, надобно видеть в этой прямоте новое свидетельство честности прусского короля. Но он всегда был известен как человек совершенно прямой и честный. А если так, то каждый мог вперед знать дух речи, какую он произнесет в Кенигсберге. Надобно также сказать, что король высказывал в ней чистейшую правду. Конституционная форма до сих пор остается в Пруссии формальностью, не имеющею влияния на принципы действительного управления и законодательства. Власть короля прусского сохраняет в сущности тот же самый размер, какой имела двадцать лет тому назад, до введения конституционной формы. Самое происхождение нынешней прусской конституции таково, что король справедливо называет себя ее владыкою. Она составлена, по распоряжению его предшественника, министрами, которых назначил он сам, которые были ответственны только перед ним, не разноречит с происхождением нынешней прусской конституции и вся история действительного ее существования, и надобно сказать, что эта гармония сохранялась расположением самого прусского населения смотреть на свою конституцию совершенно одинаково с взглядом короля на нее. Уже не раз и не два с 1849 года производились, по повелению короля, выборы новых депутатов. Огромное большинство избирателей каждый раз неуклонно держалось того убеждения, что характер палаты депутатов должен соответствовать желаниям короля1. Избиратели ревностно разузнавали о этих желаниях, о том, каких депутатов считает нужным король иметь на этот раз, и назначали депутатами людей, рекомендуемых в это звание правительством. Если бы тут было какое-нибудь принуждение, если бы рекомендация вызывала беспорядки или опасение беспорядков, для подавления или предотвращения которых нужно бы было прусскому правительству принимать какие-нибудь особенные меры, то еще можно было бы сомневаться в соответствии искреннего желания избирателей с формальным результатом выборов. Но с самого 1849 года ничего подобного не бывало в Пруссии, выборы производились свободно. Конечно, правительство поддерживало рекомендуемых им кандидатов нравственным своим влиянием, но самым крайним аргументом было у него то, что король будет доволен выбором правительственного кандидата и недоволен выбором оппозиционного депутата. Следовательно, свобода избирателей ни мало не стеснялась, а только объяснялось им, как они должны поступить, если желают выразить свое доверие и уважение к воле короля. Этого мотива всегда было достаточно для склонения избирателей на желаемую сторону. А мы собственно о том и говорим, что король прусский был совершенно верен живой истине, когда повторил в нынешней кенигсбергской речи, что его воля — верховный закон прусского королевства. Он только выразил этими словами несомненный факт действительности, факт, основанный на глубокой преданности его подданных к нему, на том их чувстве, что они далеки от мысли в чем бы то ни было противиться желанию своего короля. Этот факт и до кенигсбергской речи был известен каждому. Король не только прав, говоря и действуя в духе, выраженном этой речью,— ему не представлялось и до сих пор не представляется физической возможности действовать иначе. Его подданные не обнаруживают никакой готовности к самостоятельному участию в делах, а надобно же управлять делами. Было бы нарушением обязанности перед государством покидать какую бы то ни было часть прежних прав, когда нет в обществе желания принять эти права.
Пруссия издавна,— с самого 1849 года,— наслаждавшаяся таким спокойствием внутренней жизни, что нечего было и говорить о ней, занимала в прошлом месяце самое обширное место в газетах, но занимала его описаниями путешествия или торжества короля, вещами ни мало не нарушавшими привычной скромной тишины ее преданного населения. Нам отрадно сказать, что порядок не нарушался и в тех странах, которые подают мирной публике больше опасений, чем верная Пруссия. Например, все идет очень смирно во Франции, за которую вздумали было тревожиться умы слишком робкие и легковерные по поводу столплений, недавно происходивших на некоторых парижских улицах. [Нам приятно думать, что читатель совершенно успокоится, если с надлежащим вниманием прочтет следующие наши замечания.
Известно, что есть явления очень сходные по наружности, но совершенно различные своим значением. Например, красный флаг в Испании выставляется не с мыслью произвести революцию, а только как принадлежность развлечения, называемого боем быков, и видом этого флага раздражаются только неразумные быки, а городское начальство остается спокойно и даже само с удовольствием смотрит на занимательное и совершенно невинное представление. А во Франции появление красного флага служило бы признаком вражды к правительству. Чрезвычайно вредны для существующего порядка те пустые люди, которые, ничего не умея разобрать, поднимают шум из-за пустяков и прибегают к сильным мерам против слабых проявлений какого-нибудь частного чувства, не имеющего в своем начале никакой политической тенденции. Они привлекают внимание общества к делу, которое иначе прошло бы незамеченным, развивают ненужными строгостями твердость характеров, которые иначе оставались бы, как были, довольно вялыми, заставляют людей, бывших прежде чуждыми политическим мыслям, считать себя политическими деятелями и раздражают их против общих отношений, о которых прежде они не думали. Замечательным примером тому служат действия туренского правительства в Неаполе. Мы уже говорили о них несколько раз, но коснемся здесь опять того же предмета, чтобы противопоставлением его образу действий французского правительства яснее обозначилось политическое искусство императора французов, наша похвала которому с этой стороны будет тем достовернее, что мы вовсе не принадлежим к его поклонникам.
Вообразите себе Неаполь. Это — великолепный город, имеющий чуть ли не до полумиллиона жителей, но еще гораздо больше, чем своим великолепием и многолюдством, замечательный изумительным, беспримерным характером своего населения. Массу этого населения составляют дикари, которых нигде, кроме Неаполя, не отыщется в Западной Европе. Они едва ли знают имя короля, которому повинуются, но с незапамятных времен думают они по преданию, что король — их отец. Король был убежден, что они неизменно преданы ему. Они при всяком случае окружали его бесчисленными толпами, с каким-то нечеловеческим криком восторга. На них основывал король прочность своей власти. Но мы знаем, что (в прошедшем году с таким же восторгом приняли они Гарибальди, а потом другого короля. Однакоже не в этом дело. Дело в том, что город, где масса населения остается и безграмотна и невежественна, не может иметь и в образованных классах никакой прочной политической тенденции. Действительно, образованные классы странного города Неаполя занимались двумя предметами: службою и обиранием казны. Масса чиновников была в нем бесчисленна, и едва открывалась вакансия или хоть надежда на вакансию, хотя бы по самой мелкой должности, тотчас являлись десятки просителей. Неаполитанец порядочного общества не понимал возможности жить, не получая жалованья. Казнокрадство было распространено так же сильно, как страсть к получению жалованья. Читатель помнит знаменитую историю о неаполитанских госпиталях в то время, как наполнены были они ранеными гарибальдийскими солдатами. Неаполитанцы были проникнуты удивлением к мужеству и сочувствием к страданиям этих храбрых людей. Но патриотические чувства нимало не мешали воровать каждому, кто только мог приютиться на госпитальную службу. У раненых крали пищу, одежду, даже корпию, даже лекарство. Они лежали голодные, полунагие. Кажется, такой город мало способен к политическому ропоту. Что же мы видим? Сан-Мартино, Нигра и другие уполномоченные туринского правительства успели довести Неаполь до политического оживления. Во всех неаполитанских домах толкуют о правительственных мерах, и политическое воспитание неаполитанцев чуть ли уже не сделано наполовину. Этот удивительный результат произведен не чем иным, как усердием туринского правительства и его агентов обращать каждую муху в слона, видеть нарушение порядка там, где порядок вовсе не был нарушен, отыскивать несуществующие заговоры и так далее. Неаполитанцы страшно трусливы и всему на свете предпочитают спокойствие. Но полиция шумит, пугает их, водит по улицам войска для подавления мнимых смут, арестует людей без всякой причины,— и беспокойство овладевает неаполитанцами. ‘Да что же это такое делается у нас в городе?— спрашивают они друг друга:— да из-за чего же подвергают нас таким тревогам?’
Совершенно противоположный способ действия мы видим (в Париже. Там понимают, что если произошло по какой-нибудь частной причине легкое движение, не имеющее политического характера, то невыгодно правительству делать гвалт на целый город, а следует приветливо расспросить у людей, чего они желают, и исполнить их безвредную для правительства просьбу, и движение исчезает само собою, а люди, встреченные внимательною готовностью удовлетворить их нужды, расходятся с похвалами правительству, против которого и не думали восставать. Замечательным примером тому послужил образ действий парижского правительства во время этих [уличных] столплений, происходивших по поводу дороговизны хлеба. Читатель знает, что хлеб в Париже продается по таксе. Нынешняя жатва во Франции была неурожайна. Таксу хлеба в Париже повысили. Бедняки, не имевшие чем платить за хлеб, стали собираться толпами и толковать, что таксу надобно понизить. [Случись это в Неаполе — какой разгул для передряг всему городу нашла бы тут себе полиция! Правители, перетрусив, кричали бы друг другу: ‘бунт! бунт! поспешим наказывать мятежников’.] Разумеется, перехватать и наказать ‘мятежников’ было бы нетрудно, потому что ‘мятежники’ были самые смирные люди, у которых не было и мысли ни о сопротивлении, ни о чем подобном. Но таким усмирением несуществующего волнения было бы произведено действительное волнение в умах, и не легко было бы оправиться правительству от нравственного удара, который нанесло бы оно себе неуместными распоряжениями. Наполеон III и его министры поступили не так. Они прежде всего посмотрели, как держат себя собравшиеся толпы, и разобрали, зачем они собрались. Они держали себя очень смирно, собрались они не с какими-нибудь политическими требованиями или мыслями, а по частному случаю, не имеющему никаких отношений к политической системе. Вот французское правительство и рассудило так, [что мятежа тут никакого еще нет и] что оно [правительство] ничего не потеряет, если согласится на просьбу, что этим оно предотвратит волнение умов и возникновение ропота. Этот результат показался французскому правительству так драгоценен, что оно не пожалело даже денежных пожертвований для него. Оно распорядилось понизить таксу на хлеб, удостоверило толпу, что такса не будет вновь поднята, и приняло на себя выплачивать булочникам или хлебникам разницу между действительной ценой хлеба и пониженной таксой.
Мы не принадлежим к панегиристам Наполеона III. Но должно сказать, что образ его действий в этом случае самый выгодный для него и что если есть у него во Франции враги, то, конечно, доставил бы он им величайшее удовольствие, когда бы поступал не так, а по примеру туринских правителей в Неаполе.
Случай, нами рассказанный, сам по себе неважен, и мы упоминали о нем только потому, что в нем заключается полный ответ на вопрос: каким образом император французов успел приобрести в целой Европе репутацию искусного правителя2.
Переходя вновь к неаполитанским делам, о которых упоминали мимоходом, мы должны заметить, что тревожная [и поразительная] политика туринского министерства произвела результат, какого следовало ожидать от нее. Партия действия усиливается в Неаполе с каждым днем. Но не скроем от читателя, что при всем нашем сочувствии к довершению и упрочению итальянского единства не возлагаем мы больших надежд на неаполитанское племя, приученное к трусливости. Народ, который, восхищаясь волонтерами Гарибальди и целуя ноги его, выставил на помощь ему не больше пяти тысяч волонтеров, действительно способных сражаться,— да, не более пяти тысяч человек из десяти миллионов населения страны,— такой народ не скоро будет в состоянии добиться чегоннибудь собственною инициативою. Другое дело — Центральная и Северная Италия, патриоты которой не ограничиваются криками и восторгами, а готовы сражаться за свои стремления. В этих частях Италии находится настоящая сила партии действия, хотя гораздо больше шума производит она в неаполитанских областях.
Читатель знает, что предводители партии действия в Италии давно заключили нечто вроде союза с венгерскими эмигрантами, управляющими радикальною партиею венгров. Недавно напечатал Кошут письмо, которое надобно считать результатом совещаний между теми и другими и программою действий для итальянцев и венгров. Он говорит, что вопрос о Риме итальянцы должны отложить до развязки своих отношений с Австриек),— когда Австрия будет побеждена (или по выражению Кошута — распадется) и когда Франция потеряет возможность пугать ею Италию, то французы сами уйдут из Рима, потому что раздражение итальянцев станет тогда грозно для них. А до той поры, по мнению Кошута, напрасны будут все дипломатические хлопоты, которыми туринское правительство думает склонить императора французов к выводу его войск из Рима.
Не знаем, удастся ли партии действия исполнить задуманное ею к весне дело: составить армию из 30, или больше, тысяч волонтеров под командою Гарибальди, вторгнуться в Венецианскую область и тем подать Венгрии возможность к поднятию давно готовящегося в ней восстания. Но нельзя спорить против той части изложенного нами письма, которая доказывает напрасность ожиданий, что французы могут быть склонены дипломатическими переговорами к очищению Рима. Рикасоли обещал туринскому парламенту, что достигнет этого результата в течение полугода, к концу нынешней осени. Конец осени пришел, а надежда Рикасоли не исполнилась. Видно, что он также утопист, несмотря на то, что еще умереннее и положительнее Кавура. Приближается время новой сессии итальянского парламента, а явиться в нем с объявлением, что в течение лета совершенно ничего не сделано для довершения итальянского единства, было бы затруднительно для Рикасоли. Самые верные члены консервативного большинства высказывают в частных разговорах недовольство такою безуспешною системою. Рикасоли решился сделать последнюю попытку, самую сильную, какую допускает консервативная политика его: обратился с просьбою к предводителю так называемой средней партии, Раттацци, чтобы он съездил в Париж и объяснил императору французов затруднительное положение консервативного министерства, которое держится только надеждою на снисходительность французского правительства к желаниям итальянцев. Обратиться с такою просьбою к Раттацци, политическому противнику, конечно, было тяжело для надменного Рикасоли. Тяжело было и для Раттацци являться с просьбою к императору французов, который не смотрел на него так благосклонно, как на людей более умеренных: Раттацци восставал иногда против излишней уступчивости Кавура французскому правительству. Вероятно, потому и выбран был для личного объяснения с императором французов он, а не какой-нибудь член министерской партии, что он мог говорить настойчивее. В чем собственно состояли разговоры его с императором французов, это остается, по обыкновению, дипломатической тайной, которая, по обыкновению, не составляет ни для кого тайны. Раттацци излагал перед императором французов опасения, что если Франция не сделает ничего для Италии, то возьмут верх в Италии революционеры. Что же может сделать Франция для удержания власти в Италии за людьми консервативными? Легче всего для нее и лучше всего для них было бы вывести французский гарнизон из Рима. Он получил ответ, что Франция сама очень желала бы этого, но никак не может сделать ничего подобного в настоящее время, не может даже предвидеть срока, когда можно было бы исполнить это желание итальянцев, совершенно согласное с ее собственным желанием. Тогда Раттацци, хватаясь в крайности за мысль Кошута, стал просить поддержки Франции для освобождения Венеции. Ему отвечали, что Франция очень сама желает освобождения Венеции, но не может содействовать ему. Раттацци стал говорить, что если невозможно оказать материальную помощь, то нельзя ли одобрить туринское правительство хотя нравственною поддержкою в случае войны с Австриек) за Венецию. Он получил ответ, что невозможно и это, что французское правительство при нынешних обстоятельствах никак не одобрит войны за Венецию. С этим Раттацци и должен был возвратиться в Турин. Но было бы напрасно опасаться за нынешний туринский парламент. Члены министерского большинства могут, как им угодно, рассуждать о безуспешности консервативной политики Рикасоли, а произносить в парламенте речи и вотировать будут они все-таки за министерство. Потому [не следует] верить слухам, будто бы Рикасоли думает выйти в отставку по боязни, что не найдет поддержки в парламенте. Слишком много будет уже и того, если он для укрепления себя в парламенте найдет нужным дать место в своем кабинете Раттацци или другому члену средней партии. В парламенте он достаточно силен и без этих союзников. Если и произойдет подобная перемена в составе кабинета, она будет следствием ропота публики, а не колебания министерского большинства. А во всяком случае она не произведет заметного изменения в правительственной политике, потому что разница мнений между Рикасоли и Раттацци невелика. Решительных действий нельзя ожидать от этих людей, никогда не имевших инициативы, а всегда только следовавших, подобно Кавуру, за ходом событий, удерживать которые всячески старались они.
Есть много признаков, предсказывающих сильное движение в Италии, Венгрии, а потом и в других странах Западной Европы на следующую весну. Но подобные признаки существовали в прошлую осень,— однакоже весна и лето нынешнего года прошли без потрясений существующего порядка. Воспользуемся этим примером, чтобы не быть слишком уверенными в заключениях, повидимому вытекающих из нынешнего положения дел. Но все-таки надобно оказать, что признаки перемен усилились в течение года. Несмотря на вялость туринского министерства в увеличении итальянской армии и на неохоту его содействовать народному вооружению, боевая сила итальянцев увеличилась, а их нетерпение возросло. Еще больше сделано для приближения решительных попыток в Венгрии, И сделано это самим австрийским правительством. Читатель помнит, что еще во время прений пештского сейма об адресе в конце нынешней весны большинство венгерского населения уже думало о неизбежности вооруженной борьбы. С той пары австрийским правительством принято было много мер, развивших такое убеждение. Пештский сейм был распущен, просьбы о созвавши нового сейма были отвергнуты, протестовавшие против распущения сейма комитатские собрания и власти сначала получали выговоры, а теперь распущены, и Венгрия вновь подчиняется управлению по той системе, какая существовала от конца венгерской до конца итальянской войны. Последним поводом к открытому введению военного управления в Венгрии было решение венского правительства произвести в Венгрии набор по правилам, существовавшим перед итальянскою войною и несогласным с законами 1848 года. Комитатским собраниям и другим венгерским властям было послано приказание содействовать производству набора и приглашение объяснить, какими средствами можно произвести его успешнее. Когда комитаты отвечали, что не могут признавать законности распоряжения о наборе, венское правительство распустило комитатские собрания, отняло власть у администраций, избранных ими, и назначило для управления Венгриею своих чиновников, называющихся администраторами или комиссарами и действующих военным порядком. Венгерские власти, конечно, протестовали против этого. Таким образом, положение дел совершенно разъяснилось. Венское министерство не хочет и не может управлять Венгриею иначе как по прежней системе, видоизменить которую напрасно думало оно дипломом 20 октября и конституциею 26 февраля. Оно само убедилось теперь, что его существование несовместно с расположением умов в Венгрии и что поэтому власть его ‘ад Венгриею должна поддерживаться исключительно военною силою.
Это убеждение начинает распространяться и в немецком населении Австрийской империи, которое, будучи само еще слишком непривычно к политической жизни, долго не могло понять, что венгры в самом деле не удовлетворяются формальными уступками, провозглашенными 20 октября и 26 февраля. Австрийские немцы полагали, что неудовольствие в Венгрии не есть всеобщее чувство, что недовольны там лишь горячие головы, которые заглушали на время своими криками мнение массы, готовой быть довольною и послушною. Но теперь, когда австрийские немцы убедились, что волнение в Венгрии было следствием всеобщего недовольства, они начали судить о венгерских делах не совершенно одинаково с своим правительством. Если Венгрия может быть управляема при нынешней системе только военною силою (начинают думать австрийские немцы), то и немецким провинциям Австрийской империи приходится очень плохо. Доходы страны, удерживаемой в повиновении только войском, никогда не бывают достаточны для покрытия издержек, которых стоит сохранение власти над ними,— так рассчитывают австрийские немцы. Из этого они заключают, что они сами обременяются налогами для сохранения нынешнего порядка дел в Венгрии, что дефицит возрастает все по той же причине и что не будет никакого порядка в австрийских финансах, пока не отстранится она. Уже в прошлом месяце мы упоминали об этой начинающейся перемене в чувствах австрийских немцев. Разумеется, не так скоро может она развиться до того, чтобы истребить вредное влияние долгой надменной привычки австрийских немцев смотреть ‘а себя как на племя, призванное господствовать над всеми землями нынешней Австрийской империи, а еще более времени понадобится на то, чтобы возникающее направление общественного мнения получило перевес в правительствующей сфере. До той поры венское министерство успеет привести Австрию к войне с венграми.
В Северной Америке не произошло в октябре ничего решительного: в обеих армиях предводители заняты тем, чтобы увеличить боевую годность своих солдат, и походные действия все еще ограничиваются маневрами и небольшими стычками. В прошлом месяце мы уже сообщили известия, что сепаратисты отступили с позиций под Вашингтоном, занятых после булльронского сражения. Передовою линиею их попрежнему сделалась в центральной местности театра войны укрепленная позиция при Манассас-Гапе, которую занимали они до своей победы. Причиною отступления был, между прочим, недостаток тяжелых орудий для серьезного укрепления высот, на которых стояли они под Вашингтоном. Вероятно, не хотели они брать артиллерию из батарей при Манассас-Гапе, а артиллерийские партии не изобильны средствами, да и те нужны были в другом месте — на восток от Вашингтона, для возведения батарей на виргинском берегу нижней части реки Потомака. Устройством их хотели они достигнуть двух целей: отрезать Вашингтон от сообщения с морем и приготовить себе возможность вторгнуться через реку Потомак в Мериланд, главный город которого Бальтимор расположен в их пользу по своим торговым связям с Югом. В Вашингтоне предполагают, что значительная часть сепаратистской армии, находившейся около Манассас-Гапа, передвинута на восток для этого вторжения.
Энергия, с какою сепаратисты набирали войско, доставила им возможность вот уже несколько месяцев удерживать в бездействии армию Севера, которая, начав организоваться четырьмя месяцами позднее, чем южные войска, только в последнее время начала получать перевес над ними в численности на театре военных действий. Летом перевес числа был едва ли не на стороне сепаратистов. Полагают, что в августе было у них от 300 до 350 тысяч войска. Все белое население отделившихся штатов не превышает 6 миллионов человек. По пропорции к такому населению 300 000 армии равняется тому, как если бы Франция выставила 2 миллиона солдат. Из этого можно видеть, к какому громадному развитию военного могущества, в случае действительной надобности, бывают способны те страны, которые не содержат многочисленных армий во время мира. При всей воинственности своего населения Франция ни в каком случае не могла бы выставить двухмиллионного войска, потому что боевые и финансовые средства ее истощаются конскрипциею и огромными расходами на армию в мирное время. Северные штаты все продолжают вооружаться и не вывели в поле еще и половины тех сил, какие думают выставить, если война затянется. На театре военных действий имели они в конце октября до 400 000 человек, к ним шли десятки новых полков уже сформировавшихся, а несколько сот полков начинали формировать в это время. Корреспондент ‘Timesa’, объезжавший в сентябре Новую Англию и северо-западные штаты, повсюду встречал военные приготовления в громаднейшем размере и не сомневается, что Север выставит до миллиона солдат, если будет нужно. Будущий ход войны надобно определять этим обстоятельством, а не тем отношением сил, какое было в течение лета. Юг вывел уже все силы, которыми может располагать, и затруднительно ему будет не то, чтобы увеличить их, а хотя бы содержать долгое время нынешнюю их цифру. А силы Севера только еще развиваются. Военные писатели старинной школы, не расположенные к системе милиций и волонтерства, говорят о том, что вот уже несколько месяцев прошло со времени начала военных действий в Соединенных Штатах, а ни та, ни другая армия еще не готова к большим решительным битвам. Они говорят, что в этой медленности сборов видна невозможность выдержать натиск регулярного войска государству, которое полагалось бы исключительно на милицию и на народное ополчение. Но тут забывается одно обстоятельство: южные штаты начали думать о войне только с ноября прошлого года, а северные штаты — только с апреля нынешнего года. Как бы ни было хорошо регулярное войско, государству также нужно очень долгое время, чтобы приготовить его к бою. Например, в прошлую итальянскую войну французы начали сражаться не раньше июня, хотя стали готовиться к войне с предшествовавшего сентября, если не раньше. Тот срок, какой нужен для перевода регулярного войска с мирного положения в готовность к большим сражениям, достаточен, чтобы приготовить к тому же и милицию,
Трудно сказать, что теперь делается в южных штатах, потому что почти все сношения с ними прекращены блокадою их берегов и затруднением пропусков через сухопутную границу. Мы еще не имеем верных сведений даже о том, каков был урожай хлеба в южных штатах, в обыкновенные годы получавших значительную часть своего продовольствия с Севера. Но известно уже, что сбор хлопчатой бумаги был в нынешнем году гораздо меньше прошлогоднего. Это произошло оттого, что при невозможности получить хлеб с Севера надобно было обратить много рук от возделывания хлопчатой бумаги на хлебопашество. Читатель знает также, что Англия, не надеясь получить хлопчатой бумаги из Америки, позаботилась об увеличении хлопчатобумажных плантаций в Ост-Индии, бумагою которой до сих пор пренебрегала. Уже в нынешнем году привезено будет в Ливерпуль из Индии слишком в два раза больше тюков, чем в прежние годы. Англичане рассчитывают, что если блокада в южных портах продлится, то в следующем году могут получить они из Индии большую половину потребляемого ими количества хлопчатой бумаги. Таким образом, главное экономическое основание невольничества в южных штатах, возделывание хлопчатой бумаги, подрывается войною с двух сторон. Южные землевладельцы принуждены уменьшать свои хлопчатобумажные плантации для расширения хлебных полей, а на английском рынке, для которого производилась большая часть американской бумаги, является сильное соперничество Ост-Индии. Каков бы ми был ход войны, невольничество в южных штатах уже потрясено ею. Его упадок можно измерять цифрами. Цена невольника в южных штатах упала, средним числом, наполовину против того, какова была осенью прошлого года.

Ноябрь 1861

Министерство Фульда.— Шаткость министерства Рикасоли.— Дело об аресте Мезона и Слайделля.— Бьюфортские негры.

Когда оканчивалось печатание предыдущей книжки, явилась в газетах телеграфическая депеша, говорившая о докладе Фульда императору французов, о совершенном согласии Наполеона III с этим документом и с находившимся в нем требованием восстановить политическую свободу во Франции. Мы могли еще успеть прибавить к тогдашнему политическому обозрению несколько слов об этом известии, но не захотели хлопотать о том, не думая, чтобы дело стоило хлопот. Оно действительно так и вышло.
Но, как предмет любопытства, доклад Фульда — вещь неоценимая. Вообразите себе, что все органы французского правительства постоянно доказывали цветущее благосостояние французских финансов, что малейшее сомнение в этом со стороны независимых газет объявлялось злонамеренною клеветою и подвергалось надлежащим взысканиям,— и вдруг, без всяких прелюдий, ‘Монитр’ представил глазам удивленной публики документ в следующем роде. При существующем порядке французского финансового управления, говорит Фульд:
‘Невозможно было законодательному корпусу с точностью знать финансовое положение. Каждый бюджет представлялся оставляющим излишек доходов и каждый оказывался имеющим дефицит. В восемь лет, с 1851 до 1858 года, дополнительные и чрезвычайные кредиты, увеличивавшие представляемый законодательному корпусу бюджет расходов, простирались не менее как до 2 400 миллионов франков, если исключить отсюда издержки восточной войны, простиравшиеся до 1 350 миллионов, остается 1 050 миллионов франков дополнительного и чрезвычайного расхода за восемь лет, или, средним числом, по 130 миллионов франков в год. Нашим финансам существенно опасно то, что правительство декретирует расходы без контроля законодательной власти. Конституция предоставила законодательному корпусу право вотировать налоги, но это право было бы почти пустым словом, если дела останутся в нынешнем своем положении. С 1858 года факты стали, к несчастью, еще более серьезными. Дополнительные расходы в 1861 году простираются почти до 200 000 000 ф[ранк]ов. Изучая финансовый вопрос, легко предвидеть, что если система не будет изменена, мы скоро увидим себя в серьезнейшем затруднении’.
Фульд снова перечисляет расходы, произведенные с 1851 года до нынешнего времени без контроля законодательной власти,— расходы, составлявшие дефицит, и находит, что в 10 лет они простирались до 2 800 миллионов франков.
‘Из этого мы видим, продолжает он, как возрос государственный долг. На покрытие этих расходов призывалась помощь кредита во всех формах, но было бы очень опасным обольщением бесконечно рассчитывать на кредит. Его состояние тем более заслуживает внимание императора, что наше финансовое положение стало теперь главным предметом общих разговоров. При рассмотрении бюджета на нынешний год было высчитано, что в конце его дефицит будет простираться до 1 000 миллионов франков, и эта цифра не преувеличена. Законодательный корпус и сенат уже выражали свое беспокойство об этом предмете. То же самое чувство овладело всеми коммерческими людьми, предсказывающими кризис. Истинное средство предупредить его — уничтожить источник зла, отказавшись от дополнительных и чрезвычайных расходов. Намереваясь посоветовать вашему величеству отказаться от власти располагать государственными средствами без предварительного одобрения законодательного корпуса, я рассматривал, каковы были бы последствия такого отречения, и чем глубже вникал я в вопрос, тем более убеждался, что это право ставит вас, государь, в важное затруднение. Отрекшись от него, вы восстановите доверие Франции к правительству. Потому с глубоким убеждением я умоляю ваше величество возвратить законодательному корпусу его неоспоримые права. Всеподданнейший слуга вашего величества А. Фульд’.
Каждому понятен смысл этого доклада, приведенного нами в извлечении. Фульд говорит, что правительство было расточительно, истощило средства Франции, привело казну к банкротству, которого можно избежать только совершенным изменением правительственной системы, он говорит, что кредит правительства расстроен, что Франция не имеет к иему доверия и ждет кризиса. Короче сказать, доклад имел такое содержание, что не будь под ним подписи Фульда, надобно было бы его автором считать какого-нибудь непримиримого противника наполеоновской династии. Но ‘Моыитр’ обнародовал вместе с докладом письмо самого императора французов к государственному министру, и в письме этом удивленная публика читала следующие слова:
‘Я вполне согласен с мнением г. Фульда о нашем финансовом положении* Я всегда желал удержать бюджет в определенных границах, но непредвиденные обстоятельства и постоянно возраставшие надобности, к несчастью, не дозволяли мне достичь этой цели. Будучи верен своему происхождению, я не могу считать прав короны ни священным даром, до которого нельзя касаться, ни наследством предков, которое должен был бы я в целости передать своему сыну. Будучи избран народом и служа представителем его интересов, я всегда без сожаления покину все права, ненужные для общественной пользы’.
Что же такое обозначалось напечатанием такого письма при таком докладе? Дело ясное: император французов говорил, что до сих пор пользовался правами, несогласными с благом страны, и должен теперь отказаться от них. В другом письме, тут же напечатанном и обращенном к Фульду, он говорил автору сокрушавшего прежнюю правительственную систему доклада, что просит его принять на себя управление финансами, потому что не может обойтись без его помощи, решившись править отныне по новой системе, не похожей на прежнюю.
Нет никакого сомнения, что зрелище такой перемены должно было, по мнению французского правительства, произвести впечатление серьезного факта. Но отзывы иностранных газет не соответствовали ожиданию, столь основательному. Вот, например, отрывок из статьи, какою встретила извещаемый переворот газета ‘Times’:
‘Мрачным республиканцем надо назвать человека, который не умилится очаровательною искренностию императора французов. Наполеон III как будто даже рад своим прежним ошибкам, которые дают ему случай показать, как мило он может подвергать себя наказанию за них. Француз, конечно, не может отказать в своем доверии правителю, готовому, по голосу разума, явиться перед лицом целого света с провозглашением, что десять, лет он делал вещи, которых не следовало делать,— правителю, с мужественным прямодушием исповедующемуся в своих поступках и с любовью хвалящему резкого человека, изобличающего его. Не всякий государь допустил бы обнародование документа, в котором истина высказывается так резко и неуклонно, Что финансовый расчет имеет характер сатиры. Трудно решить, которому из двух произведений надобно отдать пальму первенства, когда о пальме состязуются такие сочинения, как доклад г. Фульда и письмо императора. Они совершенно достойны друг друга. Предостережения смелого советника вызвали самый приличный ответ: император назначил его министром финансов. Правда, можно это было сделать и не подвергаясь публичному наказанию от него. Но император французов не такой человек, чтобы стал подвергать себя покаянию без надобности’.
Само собою разумеется, что мы нимало не одобряем тона этой статьи, которую переводим только для того, чтобы читатель видел, какое непредвиденное впечатление было произведено фактом, рассчитанным на совершенно иной эффект, и чтобы никто не мог назвать неосновательными наши слова о напрасности меры, принятой императором французов.
Мы называем ее напрасною потому, что император французов не в состоянии совершить провозглашаемой перемены, а если кто не может исполнить какого-нибудь намерения, то не должен он и говорить о надобности такого дела.
Мы надеемся, что читателю не покажется странна мысль наша о недостаточности могущества императора французов для совершения реформы, надобность в которой выставляется докладом Фульда. Не раз и не два ‘Современник’ уже говорил о том, что номинальная обширность власти еще неравнозначительна действительному размеру ее. Люди, судящие поверхностно, воображают, что Наполеон III имеет силу делать во Франции все, что находит нужным. Это справедливо только относительно личных его дел. Если, например, лично ему неприятен какой-нибудь сановник, он может сменить его, как только вздумает. Если ему вздумается делать какой-нибудь расход, он может бросать на него деньги. Но может ли он ввести экономию в государственные расходы? Он сам в своем письме говорит, что никогда не был в силах сделать этого, хотя постоянно желал. Если же не в силах был он изменить даже и одну черту системы, по которой управлял, то как же достанет у него силы изменить всю систему?
Цель подвига, совершенного столь громко, была действительно важна: огромный дефицит кончающегося года с неоплаченными расходами, оставшимися от прежних годов, составляет, как видим из слов Фу льда, более 1 000 миллионов франков. Надобно было прибегнуть к обыкновенному приему: консолидировать текущий долг, то есть сделать процентный заем для его покрытия. Но в мирное время сделать такой огромный заем представлялось вещью очень компрометирующею: на бирже уже говорили, что нельзя иметь доверия к правительству, которое слишком расточительно. Это обстоятельство указывает сам Фульд, как мы видим. Вот и найдено было нужным как можно сильнее уверить публику, что подобная операция делается в последний раз и что не повторятся ошибки, приводившие прежде к быстрому возрастанию государственного долга, потому что сам император твердо решился отказаться от прежней системы управления. Это объявление принесло бы большую пользу задуманному финансовому обороту, если бы можно было исполнить его. Но невозможность проглядывала в самом докладе Фульда и еще яснее обнаружилась обстоятельствами, связанными с поступлением в должность нового министра, обещающего исправить неудовлетворительную прежнюю систему.
Фульд и сам император французов находили главную причину чрезмерности расходов в слабости контроля со стороны законодательной власти, который назван у Фульда существующим только на словах. Что же предлагал сделать Фульд? Законодательный корпус не может сам решать, должна ли подвергнуться изменению какая-нибудь часть проекта бюджета, составляемого министрами при содействии государственного совета. Чтобы член законодательного корпуса мог сделать предложение о какой-нибудь перемене в бюджете, оно должно быть одобрено государственным советом. Фульд не предлагает отменить это правило, отнимающее всякую практическую важность у совещаний законодательного корпуса о бюджете. Еще важнее другая черта нынешней французской конституции: министры ответственны только перед императором, и мнение законодательного корпуса о подписываемых ими актах не имеет никакого влияния на ход правительственных действий. Законодательный корпус не имеет никакого голоса при назначении и отставке министров, не может давать им никаких инструкций,— они стоят выше законодательного корпуса, исключительно подчиняясь императору. Фульд ничего не упоминает об этом факте, при котором самое свободное обсуждение бюджета в законодательном корпусе оставалось бы чистою формальностию. Если министры не зависят от законодательного корпуса, пусть он одобряет или не одобряет какую-нибудь статью расхода, министры все-таки будут продолжать этот расход по распоряжению императора. Наконец и формальная ответственность министров перед законодательным корпусом ровно ничего не значила бы при нынешнем составе законодательного корпуса и нынешней системе правительственного участия s выборе депутатов. Читателю известно, что огромное большинство в законодательном корпусе составляют люди, лишенные всякой самостоятельности характера, не имеющие собственного образа мыслей и совершенно никакой опоры для себя в себе самих, держащиеся только благосклонностью правительства, в полное распоряжение которого они отдали себя. Читателю известно, каким порядком получают они свои места. Чтобы человек мог предложить себя или быть предложен другими в кандидаты на депутатство от известного департамента, нужно получить разрешение от правительства, разрешения этого почти никогда не дается людям, в полной преданности которых правительство не уверено. Исключение допускается только для немногих департаментов, в которых запрещение наделало бы слишком большого шума на целую Европу по особенной значительности городов, находящихся в этих департаментах, так допускаются оппозиционные кандитаты в Париже, в Лионе и немногих других местах. Но получив формальное разрешение явиться кандидатами, эти лица бывают обыкновенно лишаемы средств объяснить избирателям свой образ мыслей и причины, по которым не разделяют правительственной системы. Кроме того, употребляются местною администрациею всякие другие средства отнять у них возможность успеха. При таком порядке выборов законодательный корпус не имел бы никакого желания действовать самостоятельно, хотя бы на бумаге и пользовался всеми правами английского или бельгийского парламента. Огромное большинство его членов, находясь в полной зависимости от правительства, не имеет охоты сопротивляться ему ни в чем. Об этом обстоятельстве также ничего не упоминает Фульд.
Если же законодательный корпус состоит из людей, вперед готовых соглашаться во всем с министрами, если министры и по форме совершенно независимы от законодательного корпуса, если, наконец, он не может без их разрешения [передаваемого ему через государственный совет] предлагать никакой перемены в проекте бюджета, то очевидно, что он нисколько не может служить преградою расширению расходов, по какой бы форме, ни происходило вотирование бюджета. А Фульд предлагает только перемену в способе вотирования, и притом вовсе не важную. Бюджет расходов состоит из бесчисленного множества отдельных статей, статьи соединены в главы, главы собраны в большие отделы, большие отделы сгруппированы по министерствам. Единственная форма вотирования, дающая депутатам действительный контроль над расходами, состоит в том, что парламент вотирует каждую статью расхода отдельно, и только для сбережения времени удерживает за собою право вотировать разом целую главу или даже целый отдел бюджета, если ни одна из отдельных статей этой группы не подает повода к спорам. Таков способ вотирования во всех парламентах, действительно контролирующих бюджет. Французский законодательный корпус до сих пор вотировал бюджет по министерствам, Фульд предлагал дать ему право вотировать по отделам, до того, чтобы вотирование шло по отдельным статьям или хотя по главам, Фульд и не думает доводить свою уступку. Нам совестно рассуждать с читателем об этих формальных вопросах, не имеющих никакого значения при сохранении главных принципов нынешней системы, но нельзя же не заботиться о том, чтобы хотя изредка сравниваться ‘мелочностью суждений с так называемыми основательными людьми, потому мы и рассматриваем эту реформу в способе вотирования, хотя ни он, ни она ровно ничего не значат для сущности дела. Формальное дело вот в чем: если правительство не соглашается на перемену в той части бюджета, о которой идет вотирование, депутатам остается только одно из двух: или отступиться от своего желания, принимая эту часть, как она стоит в проекте, или отвергнуть ее, то есть отказать в деньгах на эту часть. Но можно ли в обыкновенное время отказать в разрешении на все расходы по целому министерству? Разумеется нельзя, потому что есть в этой части бюджета очень много статей расхода на дела необходимо-нужные, которых нельзя остановить. Отвергнуть целый бюджет или часть его по целому министерству — мера революционная, равняющаяся требованию, чтобы правительство низверглось. Совершенно иное дело при вотировании отдельных статей расхода: тут депутаты отвергают только статьи ненужного расхода, без которого администрация легко обходится. Но большие отделы точно так же не могут быть отвергаемы целиком, как и целые министерства, потому что в каждом отделе соединены расходы по огромной отрасли управления, без которой нельзя обойтись. Например, бюджет военного министерства состоит только из двух отделов: в одном соединены все расходы по содержанию войска, крепостей, арсеналов и так далее в самой Франции, а в другом все военные расходы, делаемые в Алжирии. Отвергнуть первый отдел значило бы сказать: ‘распустите всю армию, не оставляя во Франции ни одного офицера, ни одного солдата, бросьте все работы в арсеналах’,— это явная нелепость. Отвергнуть второй отдел значило бы сказать: ‘Франция должна отказаться от Алжирии’ — тоже явная нелепость. Точно то же и по всем другим министерствам: всякий большой отдел совершенно необходим. Стало быть, замена вотирования по министерствам вотированием по отделам нисколько не увеличивает для законодательного корпуса возможности выражать свои требования отказов в деньгах на тот или другой предмет излишнего расхода. Вся разница состоит в том, что вместо десяти раз надобно будет собирать голоса раз семьдесят.
Но мы видели, что сам Фульд называет всякое вотирование бюджета чистою иллюзиею, потому что до сих пор император французов декретировал под именем дополнительных и чрезвычайных кредитов такие расходы, которых вовсе не было в бюджете, представлявшемся законодательному корпусу. Фульд справедливо замечает, что при таком порядке вотирование не имело никакого влияния на действительный ход расходов, которые определялись исключительно волею императора, и что от этого обстоятельства происходил дефицит. Так, но что же предлагает сам Фульд, убеждая императора французов отказаться от этого права? Он говорит, что декретирование дополнительных и чрезвычайных кредитов надобно заменить трансфертами или переводами денег с одной статьи расхода на другую, по усмотрению императора, составляя бюджет так, чтобы по всем большим статьям его назначались лишние деньги сверх действительной надобности расходования по этим статьям, эти суммы, которые превышают действительную надобность, будут обращаемы на другие расходы, не поименованные в бюджете. Но кто же не видит, что такая система ничем, кроме внешней формы, не отличается от прежней? Прежде, например, законодательный корпус вотировал деньги на содержание армии в 400 000 человек,— положим, на это было действительно нужно 400 миллионов франков. Но император содержал армию в 470 000 человек и на содержание лишних 70 000 человек декретировал добавочные кредиты в 70 миллионов франков. По мнению Фульда, это должно делаться иначе: надобно, чтобы законодательный корпус на содержание армии в 400 000 человек вотировал 470 миллионов франков, хотя на такую армию действительно нужно только 400 миллионов, тогда остающиеся в излишке 70 миллионов могут быть употреблены на лишних 70 000 солдат. Разумеется, при таком порядке составления бюджета не нужно будет императору декретировать дополнительных и чрезвычайных кредитов.
Читатель видит, что перемены, предложенные Фульдом, нимало не касались действительного хода дела, а лишь заменяли одну внешнюю форму другой формой, которая только словами разнилась от прежней. Фульд, повидимому, очень хорошо понимал размер реформ, возможных для него и для самого императора. Кажется, нельзя назвать Фульда мечтателем. Но что же — когда он вступил в должность, оказалось, что и он был мечтателем при составлении своего плана реформы. Газеты вот уже целый месяц наполняются слухами о жарких спорах между Фульдом и его товарищами, особенно министром внутренних дел Персиньи. Из-за чего идут у них споры, никак нельзя разобрать, если не вдаваться в тонкие подразличения, подобные разнице вотирования по отделам от вотирования по министерствам, или различию трансфертов от дополнительных кредитов. Персиньи — министр, -имеющий влияние на общий дух управления, Фульд сделан министром точно с таким же назначением. Вот теперь и говорят, что Персиньи никак не может сойтись с Фульдом в принципах, по которым надобно управлять Францией). О каких предметах думают они неодинаково, определить этого никто не умеет. Но как бы то ни было, распря существует, значит, должно же быть в чем-нибудь несогласие. Очевиден для непосвященных в тайны только результат непоколебимости министра внутренних дел в его убеждениях: новый министр финансов не успел приобрести в совете министров того преобладания, на которое рассчитывал. Он добивался председательства в кабинете — оно оставлено за Валевским, так называемым ‘государственным министром’, который по своей незначительности не внушает зависти министру внутренних дел. Фульд добивался, чтобы в его непосредственное заведывание был отдан ‘Монитр’, которым заведывал ‘государственный министр’, ‘Монитр’ также оставлен у Валевского. Вот эти причины разногласия понятны и без тонких разъяснений. Персиньи, не находивший удобным садиться на первое место и прямо распоряжаться в редакции ‘Мо-нитра’, не хочет, чтобы перешла эта честь и власть из рук клиента Валевского в руки Фу льда, если Фульд не станет оказывать ему такой же подчиненности, какую оказывал Валевский, Фульд не хочет смириться перед Персиньи, потому не получает желаемого, и натуральным образом идут из-за этого интриги и ссоры. Проницательные публицисты, ломающие головы над разрешением важного вопроса о том, кто полезнее для Франции, Фульд или Персиньи, предсказывают, что Персиньи будет, наконец, побежден и удалится в почетное изгнание на прежнюю свою должность лондонского посланника. Мы избавляем читателя от глубокомысленных соображений о влиянии этой перестановки лиц на дух правительственной системы и от догадок о вероятности самой перестановки. [В наших глазах Фульд совершенно сливается в одну фигуру. Но, быть может, это происходит от нашей близорукости.]
Споры с Персиньи и Валевским составляют живейшую неприятность для Фульда. Иное дело министры военный и морской, с которыми Фульд уже перестал спорить, не замедлив убедиться в невозможности опровергнуть их слова, совершенно справедливые, но рассеявшие самую значительную из иллюзий Фульда. Выставляя громадность дефицита, Фульд, конечно, говорил о необходимости ввести экономию в государственные расходы. Сократить их он хотел преимущественно по двум статьям — по флоту и по армии. Немедленно по вступлении Фульда в должность морской министр объявил, что расходов по флоту нельзя уменьшить ни на один сантим и что рассуждать об этом деле он не намерен. Фульд не стал спорить. Но военный министр оказался человеком, с которым можно спорить не без удовольствия и успеха. Фульд толковал о сокращении армии на целую половину. Военный министр сказал, что [это вздор, но] можно подумать о некотором сокращении расхода. Фульд вдвое сбавил свои требования — речь шла об увольнении 100 000 солдат в бессрочный отпуск. Военный министр сказал, что это пустяки. Фульд заикнулся было, чтобы отпустить хотя 80 000 солдат,— военный министр пожал плечами. Фульд, видя неосновательность своих мыслей, попросил военного министра самого решить, нельзя ли сделать чего-нибудь в таком роде, хотя в каком-нибудь размере. Военный министр сказал, что он, пожалуй, отпустит на некоторое время тысяч до двадцати солдат, но только не на год, а так на несколько месяцев, или, быть может, на несколько недель. Фульд остался доволен и тем.
Вот мы видим тут, как хорошо улаживаются благоразумные люди, когда несогласны бывают не в личных своих делах, а в общественных вопросах. Военному и морскому министрам Фульд уступил без всякого огорчения, потому что дело тут шло только о возможности или невозможности уменьшить дефицит. Нельзя, так и нельзя, обижаться и огорчаться тут нечему. Мы уверены, что и с Персиньи Фульд поладил бы так же легко, если бы спор относился к каким-нибудь общественным надобностям. Но, к сожалению, не столь уступчивы бывают самые достойнейшие люди в своих личных требованиях. Впрочем, читатель не поколеблется в надежде, что никакие согласия между французскими сановниками не испортят системы, по которой управляется Франция. Принципы этой системы выше всяких личных неудовольствий: они вытекают из необходимости вещей.
Действительно, пока французские партии не согласились между собою или пока ни одна из них не привлекла к себе решительного большинства во французской нации, необходимо существовать такому правительству, при котором находились бы все партии в искусственном перемирии между собою. А для этого нужно, чтобы ни одна из них не участвовала в правительстве. Если же все партии устранены взаимными своими отношениями от правительственной власти, то, конечно, некому быть правителями, кроме людей, чуждых всем партиям. Нынешние французские правители формально присваивают себе это качество,— непринадлежность ни к каким партиям,— и гордятся им. [Но что такое партия? Союз людей, имеющих одинаковый образ мыслей о политических и общественных вопросах. Следовательно, не принадлежать ни к какой партии — значит не иметь никакого образа мыслей. Если же люди не имеют никаких принципов, деятельность их направляется исключительно личными расчетами. А управлять по личным расчетам — значит нуждаться в поддержке, основанной также не на убеждениях, а только на личных денежных выгодах. А приобретать поддержку удовлетворением своекорыстных расчетов обходится очень дорого. Правителям, поставленным в такую необходимость, невозможно рассчитывать государственных расходов сообразно с доходами: они принуждены тратить чрезвычайно много денег, потому что сами держатся только этими лишними тратами. Вот источник дефицитов, с которым не могут сладить никакие французские министры при нынешней системе.
Но расстройство финансов не может продолжаться бесконечно. Денежная сторона самая чувствительная у массы. Фульд замечает, что чрезмерностью расходов тревожатся люди, остававшиеся совершенно равнодушными ко всяким другим злоупотреблениям. А когда самые равнодушные становятся недовольны, без уступок уже нельзя обойтись. Овладевающая всеми во Франции мысль о необходимости контроля над государственным бюджетом требует удовлетворения. Мы видели, что предлагаемое Фульдом удовлетворение ограничивается одними словами. Многие во Франции замечают это теперь же, все остальные поймут после первого приложения новой системы к делу, и потребуются действительные уступки. Но действительные уступки непременно ведут к тому, что управление надобно будет вручить людям, имеющим какие-нибудь определенные убеждения, а не одни личные расчеты. Таким образом, власть перейдет в руки какой-нибудь партии. А нынешняя французская система не может, как мы видели, быть согласована с этим. Но добровольно отказаться от существования она также не может, и потому все во Франции предвидят кризис. Главное условие для его наступления состоит в том, чтобы какая-нибудь партия показалась общественному мнению способной к твердому управлению, то есть способною привлечь к себе большинство. До сих пор еще нет этого, и Фульд, Персиньи, Валевский остаются правителями благодаря продолжению обстоятельства, которому были обязаны происхождением своей власти].
Перемена, приближение которой обнаруживается документами, подобными докладу Фульда, в значительной степени замедляется тем, что внимание французского общества сильно отвлечено от внутренних дел внешними политиками. В этом заключается главный расчет французского правительства мешать устройству итальянских дел. Пусть лучше, чем о своих дела’, французы рассуждают о том, какую пользу извлекают итальянцы из покровительства императора французов или какой вред наносит им его враждебность, пусть идут споры о том, каковы истинные отношения парижского кабинета к туринскому, думает ли император когда-нибудь вывести французские войска из Рима и так далее, развязка этих сомнений была бы вредна тем, что оставила бы французам больше времени думать о самих себе.
А в Италии усиливается неудовольствие медленностью хода дел. Оно дошло до того, что министерство Рикасоли колеблется ропотом значительной части большинства, непоколебимо вотировавшего за Рикасоли в предыдущую сессию парламента. Мы говорили прошлый раз, что туринские министры делали отчаянные усилия выпросить у императора французов если не действительную уступку, то, по крайней мере, хотя какое-нибудь обещание по римскому вопросу, чтобы не явиться перед парламентом с пустыми руками. Ход переговоров составлял дипломатическую тайну, тем не менее газеты очень верно знали безуспешность их. Теперь Рикасоли принужден был сознаться перед парламентом, что римский вопрос ни на шаг не подвинулся дипломатическим путем. Кроме этой неудачи, в которой туринское министерство ни мало не виновато,— никто бы не мог добиться другого результата, действуя по принципам, в которых министерство согласно с парламентским большинством,— кроме этой безвинной неудачи, Рикасоли сильно потерпел от обстоятельства, в котором уже сам виноват. Читатель помнит о том, что неаполитанский наместник Чальдини, лучший боевой генерал прежней пьемонтской армии, получал беспрестанные неприятности за то, что не отталкивал от себя популярных людей, без содействия которых не могли быть успокоены волнения в Южной Италии. Он восстановил в Неаполе популярность Виктора-Эммануэля, потрясенную дурными мерами прежних наместников, действовавших по узким инструкциям туринского кабинета, и, заслужив привязанность населения Южной Италии, прекратил в ней бурбонскую агитацию, принимавшую опасные размеры. Но в этом помогали ему люди, ненавистные туринскому кабинету в качестве маццинистов или гарибальдийцев, и Рикасоли, верный наследник кавуровокой нетерпимости, дал в обидных формах отставку Чальдини. Такое неблагоразумное оскорбление человека, уважаемого за военные заслуги, а еще больше за честность характера, оттолкнуло от Рикасоли многих. Чальдини перешел на сторону оппозиции, усилившейся значительным числом голосов. Теперь рассчитывают, что если партия умеренной оппозиции, руководимая Фарини, соединится с людьми несколько побольше либеральными, предводителем которых служит Раттацци, то Рикасоли будет низвергнут и в кабинет войдут Чальдини, Раттацци, Фарини. Очень может быть, что это и случится. Но если перемена будет состоять только в этом,— она не будет иметь никакого влияния на ход дел, которые пойдут быстрее только в том случае, если Раттацци, сделавшись первым министром, захочет опираться не на Фарини, ставшего в непримиримую вражду с популярными людьми, а на этих людей, с которыми легко ему сблизиться и по своим прежним сношениям с ними и через Чальдини. Мы еще не знаем, как думает действовать Раттацци: считает ли он себя довольно сильным, чтобы составить кабинет, или предпочтет попрежнему оставлять власть в руках Рикасоли, а если захочет низвергнуть Рима-соли, то захочет ли опираться ‘а левую сторону, нам кажется, что теперь еще неправдоподобен этот последний шанс, но к нему постепенно ведет возрастающее неудовольствие безуспешностью дипломатизирования, наследованного нынешним министерством от Кавура.
Если бы Франция была совершенно свободна в своей внешней политике, неопределенное положение итальянского дела было бы очень быстро развязано вооруженным вмешательством Франции, которая восстановила бы в Италии порядок, назначенный условиями Виллафранкского договора. Королевство обеих Сицилии воскресло бы или с прежнею бурбонскою, или с новою мюра-товскою династией), а Средняя Италия была бы опять как-нибудь разделена между папою и кем-нибудь из прежних владетелей или принцем Наполеоном. Французский кабинет никогда не отказывался от желания привести Италию в такой вид, благоприятный французскому господству над нею. Но для исполнения этой мысли нужна война с итальянцами, а войны этой не хочет допускать Англия. Следовательно, французскому кабинету очень сподручно было бы запутать Англию в какое-нибудь дело, за которым не могла бы она останавливать французов ни в итальянских, ни в немецких делах (читатель знает, что вмешательство в германские дела также очень привлекательно для Франции). Недавно и блеснул было для Франции луч надежды избавиться от английского контроля в Европе. Но по последним известиям, надежда оказывается разрушающеюся.
Она состояла в том, что Англия объявит войну Соединенным Штатам. Нам скучно бывает разбирать дела, которые сами по себе не имеют важности, а выставляются только предлогами, прикрывающими серьезный расчет, да и ведутся по формальным тонкостям, изворачивающимся в какую угодно сторону, тем скучнее толковать о подобных делах, что газеты с необыкновенною охотою набрасываются на такой вздор и трубят о нем гораздо больше, чем о серьезных отношениях. Читатель не может не знать мельчайших подробностей англо-американского столкновения, о котором собственно не стоило бы говорить ни одного слова. Посланники южных штатов в Англию и во Францию, Мезон и Слайделль, успели на пути своем в Европу добраться до Гаванны и сели там на английский почтовый пароход, делающий рейсы между Гаванною и вест-индским островом св. Фомы, откуда ходят английские почтовые пароходы прямо в Англию. Северо-американский военный корабль подстерегал этих агентов, остановил английский пароход, на котором они ехали, взял их и отвез в северные штаты, где вашингтонское правительство содержит их под арестом. В Англии эта весть пробудила сильнейший гвалт об оскорблении английского флага, в Северной Америке такой же гвалт в пользу смелости американского капитана, не остановившегося перед английским флагом. Несколько дней казалось, что вспыхнет война, и Франция очень усердно возбуждала к ней Англию. Ни одна английская газета не горячилась столько из-за чести английского флага, как французские полуофициальные газеты. Но прошло недели полторы, и случай, наделавший такой горячки, начал представляться и американцам, и англичанам в свете менее раздражительном. Англичане стали вспоминать, что сами они во все войны поступали с нейтральными кораблями точно так же, как американцы с их почтовым пароходом, и что неприлично для них слишком много сердиться на своих подражателей. Американцы рассудили, что мало им пользы держать под арестом двух южных джентельменов, пока единомышленники этих двух джентельменов имеют армию в несколько сот тысяч человек, кроме того, они узнали, что американский командир, арестовавший южных посланников, действовал по собственному соображению, а не по инструкции правительства, и стало быть, вашингтонскому правительству нет никакого унижения отказаться от ответственности за горячий поступок капитана. Таким образом, неприятность, вероятно, будет как-нибудь улажена.
Но будет ли она улажена или в самом деле начнется между Англиею и Америкою война, на которую подбивает англичан французский кабинет, это зависит вовсе не от истолкований международного права английскими и американскими юрисконсультами, а от влияния расчетов более существенных. В Англии очень многие радуются распадению Соединенных Штатов, то есть ослаблению державы, которая представлялась слишком сильною соперницею. Южные штаты объявляют себя приверженцами свободной торговли, а тариф северных штатов довольно высок, кроме того, многие англичане уже думают, что надобно силою освободить от блокады южные порты, чтобы восстановился вывоз хлопка в Англию. В Америке желают войны с Англией тайные приверженцы плантаторов в северных штатах, они рассчитывают, что раздражением против англичан заглушится в северных штатах ненависть к инсургентам и можно будет восстановить Союз уступками в пользу плантаторов. Теперь пока еще не берут эти разносторонние интересы перевеса над отвращением массы народа и в Англии и в северных штатах от войны, которая была бы слишком тяжела для обеих сторон, вот почему и надобно полагать, что дело об аресте южных посланников на английском пароходе покончится мирным образом1.
Наши заметки за прошлый месяц оканчивались известием об отплытии сильной экспедиции из северных штатов на юг для овладения каким-нибудь важным пунктом прибрежья, откуда можно было бы действовать в тыл главной армии инсургентов, стоящей по южному берегу Потомака. Экспедиция без большого труда овладела Порт-Рояльскою гаванью, лежащею в шестидесяти верстах на юг от Чарльстона, главного города Южной Каролины, и заняла город Бьюфорт, лежащий близ этой гавани. Не пускаясь в догадки о том, каковы будут дальнейшие действия северного флота на южном берегу и что будут делать войска, высадившиеся в Порт-Рояле, мы приведем только следующий отрывок из рассказа одного офицера эскпедиционного корпуса. Подробности, в нем сообщаемые, важны тем, что показывают, какой быстрой погибели подвергнутся инсургенты, если продолжение войны заставит союзное правительство призвать негров к восстанию.
‘Под влиянием свежего впечатления (говорит автор приводимого им рассказа) спешу описать вам сцену, виденную мною,— ничего более печального я не видывал. Как только вступили мы на берег, мы подверглись прискорбным ощущениям. Двери магазина, стоящего на гавани, были разломаны, окна выбиты и все находившееся в магазине разграблено: остатки провианта были разбросаны по земле, повсюду лежали пустые бочонки, из которых было разлито вино или масло людьми, думавшими только о разрушении. Далее встречали мы на каждому шагу то же самое. Все лавки и магазины были разграблены. Мы не видели ни одного белого — все они бежали, капитан Роджерс тотчас же поставил караульных и отдал строгое приказание не трогать ничего. Негры, которых мы видели с моря, ушли с награбленными вещами, но другие группы негров бродили около нас и раскланивались с нами. Мы спрашивали их, куда девались белые. Повсюду был один и тот же ответ: ‘все они убежали, как только началась стрельба, а нас они бросили’. Действительно, владельцы негров обратились в поспешное бегство, как только началась бомбардировка Порт-Рояля. Они старались убеждением или силою заставить негров удалиться с ними, но напрасно, негры остались, к ним присоединились другие негры из окружающих мест и начали грабить город.
Мы входили в обширные дома, в которых роскошно жили за несколько дней владельцы их, и находили богатую мебель переломанной, книги и бумаги разбросанными на полу, зеркала разбитыми, замки шкафов сломанными, фортепьяно опрокинутыми, даже из перин был выпущен пух. Это разрушение производилось не из одной корысти, а также просто из желания разрушать, потому что во многих случаях пользы из него нельзя было извлечь грабителям. Бегство было очень поспешно, так что почти в каждом доме мы находили забытые письма и бумаги. Приглашения к обеду лежали на столах комнат, стены которых были оборваны и почти вся мебель разбита и разломана неграми, о которых владельцы их утверждали перед нами, что они совершенно покорны, смирны и готовы сражаться за своих господ. Мы смотрели на все это и думали, как сильно и быстро наказаны эти люди, начавшие восстание.
Негры сказали нам, что белые возвращаются в город небольшими отрядами каждую ночь перед рассветом. Они просили нас преследовать их, обещая указывать нам дорогу. Her сомнения, что все негры соседних мест готовы бежать от своих господ и уже бежали тысячами.

Январь 1862

Роль Пальмерстона в деле о выдаче арестованных эмиссаров южных штатов.— Неизбежное падение хлопчатобумажных плантаций в южных штатах.— Желание Пальмерстона приискать новый предлог для войны с северными штатами.— Отношения умеренной партии и аболиционистов в северных штатах.— Положение военных дел в Северной Америке.— Мехиканская экспедиция.— Австрийские финансы.— Неосновательность либералов, порицающих австрийское правительство за дефицит.— Итальянские дела.

Мы не находили ничего важного в шуме, поднятом газетами по случаю арестования двух эмиссаров южных штатов на английском пароходе капитаном военного парохода северных штатов. Оно и точно: войны из этого дела не вышло. Но если оно оказалось пустым с той стороны, о которой шумели публицисты и маловажность которой мы доказывали, то явилось оно очень замечательным с других сторон, обнаружившихся в нем уже после его развязки.
Пока дело тянулось, дипломатические акты, относящиеся к нему, хранились по заведенному порядку в секрете. Не зная депеш американского правительства, Англия и вся Европа воображали, что английскому правительству необходимо было употребить самые крайние угрозы, поддерживаемые самым’ быстрыми энергическими мерами, для принуждения вашингтонского кабинета загладить обиду, нанесенную английскому флагу. Все находили очень благоразумным то, что лорд Пальмерстан, не теряя ни минуты, стал посылать войска в Канаду и эскадру за эскадрой к северно-американским берегам. Газета, служащая органом лорда Пальмерстона, до последней минуты утверждала, что вашингтонский кабинет упрямо противится требованиям Англии, что надежда на мирную развязку очень слаба и даже эта слабая надежда основывается только на том, что северные штаты будут запуганы быстрыми приготовлениями Англии к войне. Что же открывается? Как только пришло в Лондон известие об аресте эмиссаров южных штатов, американский посланник сказал Пальмерстону и Росселю, что, сколько он может угадывать намерения вашингтонского правительства, случай этот не поведет к неприятностям. Несмотря на то, Пальмерстон прямо начал грозить войною, как будто предполагал, что Линкольн и Сьюард не имеют никакой готовности дружелюбно покончить дело. Но гораздо раньше, чем пришла в Вашингтон его грозная депеша, была уже послана оттуда в Англию от Сьюарда депеша, отнимавшая всякую возможность ждать неприятной развязки. Дело в том, что, как только получено было в Вашингтоне известие об аресте эмиссаров, кабинет Линкольна решил смотреть на этот случай теми же самыми глазами, какими взглянули на него (англичане. Американское правительство всегда защищало неприкосновенность нейтрального флага против английского правительства, поступавшего с нейтральными кораблями точно так, как американский капитан поступил с пароходом, который вез эмиссаров. Поэтому вашингтонский кабинет отступился бы от собственного принципа, если бы отказался признать неправильным поступок своего капитана. Таким образом, Сьюард тотчас же отправил к американскому посланнику в Лондон депешу, говорившую, что вашингтонское правительство готово удовлетворить все претензии Англии по случаю неправильного ареста эмиссаров и ждет только того, какие требования представит Англия, чтобы исполнить их. Пароход, который вез эту депешу в Англию, уже приближался к Европе, когда отправился в Америку пароход с угрожающею депешою Пальмерстона. Слух о получении из Америки депеши, отклонявшей всякую возможность вражды, распространился в Лондоне. Но ‘Morning Post’, служащий органом лорду Пальмерстону, поспешил объявить, что нельзя ждать мирной развязки. Английские войска и военные корабли продолжали отправляться к американским берегам. Но из Америки шли слухи о невозможности иной развязки, кроме мирной, известия о дружеской депеше подтверждались. Газета, служащая органом лорда Пальмерстона, объявила, что английское правительство не получало от американского никакой депеши подобного содержания. Теперь, когда она обнародована, такое обманчивое отрицание показалось английской публике слишком дурным коварством и почти все газеты потребовали у ‘Morning Post’ объяснения. Лорд Пальмерстон отвечал через свою газету, что миролюбивая депеша не была получена английскими министрами, то есть не была оставлена у них в копии американским посланником, а что он только прочел им ее. Таким образом, по формальному смыслу слов, газета Пальмерстона осталась права, но относительно сущности дела слишком ясно обнаружилось, что Пальмерстон, желая раздражать в англичанах расположение к войне с Америкою, преднамеренно вводил их в ошибку объявлением, опровергавшим справедливый слух о миролюбивых намерениях вашингтонского кабинета. Желание устроить войну с Америкой доходило в Пальмеретоне до того, что он повторил эту фальшь даже и в гакое время, когда она была уже слишком нелепа. Угрожающая депеша его очень затруднила вашингтонскому кабинету исполнение желаний, на которые уже заранее соглашалось вашингтонское правительство. Оно ждало только, чтобы Англия выразила желание обратной выдачи захваченных эмиссаров. Но желание было высказано таким повелительным тоном и сопровождалось такими угрожающими демонстрациями, что исполнить его теперь значило подать слишком сильный повод к истолкованию, оскорбительному для самолюбия северных штатов: их правительство выдало англичанам захваченных эмиссаров не потому, что находило справедливым это требование Англии, а потому, что испугалось ее угроз. Линкольн и Сьюард не отступили, однакож, от своего прежнего решения и объявили английскому посланнику в Вашингтоне, что они просят его назначить время и место для передачи пленников в его руки. Почтовый пароход, с которым было отправлено известие о такой развязке дела, прибыл в ирландскую гавань Квинстон и отправил в Лондон телеграммы. Некоторые из них были адресованы к банкирам, сообщившим их бирже, и газеты напечатали, что дело совершенно улажено. Пальмерстон отличился и тут. Почта из Квинстона в Лондон идет часов 16 или 18. Пальмерстон воспользовался этим промежутком времени, чтобы объявить в ‘Morning Post’, что правительство не получало никаких официальных известий о дружелюбном окончании переговоров, о котором газеты говорят по биржевым слухам. Лондон снова встревожился. К чему могла послужить эта вторая проделка? Ведь Пальмерстон знал, что на другой день надобно будет признаться ему в неудаче военных замыслов на этот раз.
Английская публика была (раздражена этим двойным обманом. Видно, что сердились на Пальмерстона и некоторые из его товарищей по министерству, особенно лорд Россель, орган которого ‘Daily News’ с особенной точностью обнаруживал фальшивые маневры ‘Morning Post’. Некоторые газеты предсказывали отпадение довольно значительного числа от депутатов лорда Пальмерстона, который и без того располагает в палате общин только большинством очень слабым. Дело еще не дошло до такого разрыва, но то верно, что Пальмерстон сильно повредил себе излишним коварством. Впрочем, он такой изворотливый человек, так умеет подлаживаться под все капризы публики, что скоро сумеет восстановить свою популярность. На что уже хуже было той беды, которую в 1858 году после орсиниевского дела навлек он на себя трусостью перед угрозами императора французов, требовавшего, чтобы удалены были из Англии враждебные ему эмигранты1. Что же, через год Пальмерстон опять был первым министром и популярнейшим человеком в Англии.
В нынешний раз он сделал свои неудачные маневры также по влиянию парижского кабинета. Мы уже говорили в прошлый раз, что французское правительство желало вовлечь Англию в войну с Америкой, чтобы получить более простора в распоряжении европейскими делами. Французские полуофициальные газеты громче английских кричали о необходимости омыть кровью обиду, нанесенную английскому флагу. С таким же усердием доказывают они, что Англия не может допускать продолжение блокады портов в южных штатах и должна начать войну, чтобы открыть подвоз хлопка, без которого нечего будет делать и есть работникам манчестерских фабрик. В этом случае многие хлопчатобумажные фабриканты в самой Англии сначала разделяли мысль французского правительства, и Пальмерстон хотел угодить им еще больше, чем императору французов, когда старался устроить войну из простого дела об аресте эмиссаров.
Вопрос о хлопке действительно очень важен для Англии. Нынешний запас хлопка ливерпульских кладовых еще равняется обыкновенному количеству запаса в это время года. Но цена хлопка уже поднялась в полтора раза, и если не будет нового усиленного подвоза, к весне поднимется она еще вдвое, а к июлю месяцу весь прежний запас истощится. Легко было бы пособить делу, позаботившись с прошлой весны об увеличении привоза хлопка в Англию из Ост-Индии. Хлопчатая бумага уже возделываете я там на огромных пространствах, население готово увеличить свои плантации до всякого размера, лишь бы иметь сбыт. Год тому назад англичане очень много говорили о том, что заменят американский хлопок ост-индским. В надежде на это было уже и отправлено из Индии количество хлопка, гораздо большее обыкновенного. Но весь этот план на первый раз рушился силою пристрастия манчестерских фабрикантов к американским сортам хлопка. Несмотря на недостаток в них, сбыт ост-индского хлопка в Англии не увеличивался, отпуск из Индии снова ослабел, и плантации у индийцев остались пока еще не расширившимися. Действительно ли Ост-Индия не может производить таких высоких сортов хлопка, как лучшие из американских,— этого мы не знаем. Но сам по себе ост-индский хлопок довольно хорош, в этом согласны все, и английские хлопчатобумажные фабрики могли бы пользоваться им. Всему помешала только рутина, которая повсюду очень упряма и не допускает ничего нового иначе, как вследствие крайней необходимости. Почувствовав недостаток материала, хлопчатобумажная фабрикация в Англии расстроилась, и вот какими черными красками изображает ее положение ‘Times’:
‘С промышленной точки зрения графство Ланкастерское составляет как будто провинцию Соединенных Штатов. В Южной Америке жгут и топят хлопок или оставляют его на полях неубранным, а Манчестер несет свою долю ‘того бедствия. Много тысяч людей в нем остались вовсе без работы, у других работы лишь настолько, чтобы не совсем стояли без дела машины и могли сами они кое-как таскать ноги. Фабриканты собираются в Лондонских клубах и объявляют, что заперли свои фабрики. Будущее мрачно, и если северные штаты будут продолжать войну с южными, дело станет еще гораздо хуже. Не Южная Каролина, а Ланкастерское графство подвергается блокаде, потому что не там, а здесь чувствуется вред ее. Камни, которыми завалена Чарльстонская гавань, испортили не ее, а Ливерпульскую гавань’.
Но что же делать? — продолжает ‘Times’: начинать ли войну для прекращения блокады? Этого хотят многие, ‘Times’ еще не решается поддерживать их желания. ‘Подождем’, говорит ой. В самом деле начинать войну с северными штатами для получения хлопка из южных было бы самым нелепым безрассудством. Не дурно объясняет это ‘Revue des deux Mondes’. Мы так редко чувствуем возможность соглашаться с этим достославным журналом, вообще отличающимся самою пошлою непонятливостью, что несколько странно было нам встретить в нем правильное суждение об этом деле. Статья ‘Revue des deux Mondes’ еще сильней ‘Times’a’ говорит о тяжелых последствиях от недостатка хлопка в Англии:
‘Органы общественного мнения в Англии очень сильно стараются из самолюбия скрыть национальное бедствие или, по крайней мере, уменьшить его размер. Они лишь слегка говорят о том, как увеличился пауперизм в последние месяцы, и очень трудно собирать сведения об этом. А все-таки обнаруживаются грустные факты, и статистические отчеты дают нам догадываться о великости бедствия. Например, уже в начале ноября прошлого года из 842 бумагопрядильных машин в манчестерском округе только 205 работали безостановочно, 408 работали только по 5 дней, по 4 по 3 дня в неделю, а 49 машин стояли совершенно без работы. Из 72 257 работников, находившихся на этих заведениях, только третья часть продолжала получать полную плату, другая третья часть имела работу только по 4 дня в неделю, около 30 000, то есть шестая часть работников, были заняты только по 3 дня в неделю, а 8 тысяч оставались совершенно без работы. С той поры закрыто еще много фабрик, а другие еще уменьшили свое производство, так что теперь (в начале января) работа хлопчатобумажных фабрик уменьшилась, по крайней мере, наполовину против обыкновенного. Сообразно тому уменьшилась и сумма платы, получаемой работниками, обыкновенно простирается она до 24 милл. франков в месяц, а теперь понизилась до 12 милл.’
Многие думают, что если европейские морские державы заключат союз с южными штатами и доставят им победу, это тяжелое положение английской хлопчатобумажной промышленности прекратится. ‘Revue des deux Mondes’ опровергает такую мысль. Предположим, говорит этот журнал,—
‘предположим случай самый благоприятный для южных штатов, что они выйдут из войны победоносными, могущественными, защищенными от Севера цепью таможен и фортификаций, могущественным флотом и дружбою Англии, несмотря на свое торжество, плантаторы не будут в состоянии так много, как прежде, заниматься возделыванием хлопчатой бумаги и перестанут быть главными поставщиками ее для Англии. Монополия этой поставки была получена южными штатами Северной Америки потому, что они могли продавать тюк хлопчатой бумаги дешевле других производителей других стран, возделывающих хлопок. Но если хлопок станет обходиться дороже прежнего самим американцам, то по необходимости возрастет и продажная цена его, и американские плантаторы потеряют прежнюю выгоду соперничества на европейских рынках. А стоимость возделывания хлопка в Америке неизбежно возрастет вследствие войны. Война обременит производство хлопчатой бумаги добавочными издержками, от которых оно сделается убыточным. Уже и до войны американский плантатор получал с тюка хлопка лишь незначительную выгоду, а после войны, как бы ни был успешен для него конец ее, расходы его чрезвычайно увеличатся. Если даже предположить, что негры останутся покорны попрежнему, что не нужно будет новых издержек на надзор за ними и на их наказание, то все-таки увеличатся расходы на нх прокормление, одежду, снабжение их орудиями труда и другими фабричными изделиями, которые получались прежде из северных штатов совершенно свободно, а по отделении южных штатов должны будут оплачиваться] таможенными пошлинами. Кроме того, плантаторы, составив отдельное государство, должны будут содержать армию, флот и государственную администрацию. Им понадобится строить здания для правительства, платить проценты государственного долга, делать в мирное время расходы на приготовление к наступательным или оборонительным войнам. К каким налогам могут прибегнуть они для покрытия этих расходов? Будучи народом по преимуществу земледельческим, будучи принуждены получать из Франции, Англии, Канады все мануфактурные товары,— они должны будут открыть свои гавани свободному ввозу товаров с очень легкими пошлинами. Следовательно, и в мирное время придется им покрывать, как стараются они в военное время покрывать, свои расходы налогами на земледельческий продукт. Своим бюджетом они должны будут истощать источники своих доходов. Мало того, что налоги обременят американский хлопок и затруднят ему соперничество с иностранным продуктом,— самая перевозка хлопка станет гораздо дороже. В других хлопчатобумажных странах, особенно в Гиндустане, пути сообщения быстро улучшаются, а в южных штатах большая часть существующих дорог будет покинута за недостатком локомотивов или за порчею рельсов. Шоссе и простые дороги останутся перекопаны рвами и испорчены, мосты и дебаркадеры будут разрушаться, магазины обратятся в казармы во время войны, на поправку и содержание всех этих сооружений налог будет взиматься с хлопка. Наконец великим, непреодолимым затруднением успешному возделыванию бумаги в южных штатах [явится] то самое рабство, которое доселе казалось причиною быстрого его расширения. Нравственные законы неизменно мстят за свое нарушение, кто бы ни нарушил их, отдельный ли человек или целый народ. Мы и теперь имеем право спросить, не от рабства ли происходит нынешнее бедствие американских штатов,— не оттого ли, что одни из них имели невольников, а другие допускали это. Слишком слабые для мести, невольники не восстали на своих владельцев, но сами владельцы с ужасающим хладнокровием губят теперь себя. Подвергая свою страну военному вторжению, оставляя невозделанными свои поля, они из глубокого мира ринулись в ужасный риск междоусобия. Если их дело, то есть дело рабства, на время восторжествует, если посрамлена будет совесть рода человеческого, то гибель их только замедлится, а не отвратится: они безвозвратно обречены на нее сущностью своего дела. Для возделывания хлопка плантаторам нужна огромная территория. Они беспощадно истощают землю, на которой останавливаются, как истощают безжалостною работою силы негров. Истощив землю, они бросают ее и переносят плантацию на другое место, пока вся страна становится бесплодною. Вот причина, по которой столь многие плантаторы Виргинии, Мериланда и Кентуки перестали возделывать землю, занявшись выкармливаньем невольников для южных рынков. Те рабовладельцы, которые не хотели покидать занятий сельским хозяйством, должны были переселяться на новые земли. Сначала довольно было им земли по атлантическому прибрежью, потом перешли они за Аппалачские горы, купили Луизиану и Флориду, вторглись в великолепную долину Миссисипи. Они обратили всю силу Соединенных Штатов на завоевание Техаса и отняли у Мехики обширную территорию. Они нападали на Кубу, хотя Куба принадлежит таким же рабовладельцам, как они сами, и отправляли пиратов в Гондурас и Никарагуа. Захватывая земли на юге и западе, они старались захватывать земли и на севере. Они получили от конгресса дозволение распространить невольничества в Канзас и Небраску (к счастью, это разрешение оказалось напрасно). Они получили от верховного суда власть ‘ад всем Севером, когда решено^ было, что в свободных штатах невольник точно так же остается собственностью владельца, как и в невольнических штатах. Теперь положение изменяется. Выдача беглых невольников еще не отменена официально, но невольническая конфедерация имеет границу. Она стала теснее прежней. Каков бы ни был исход воины, несомненно то, что останутся соединены с Севером страны, в которых огромное большинство населения — свободные люди: Мериланд, Делавар, Колумбия, Западная Виргиния, значительная часть Миссури и Кентукки. Эта территория, превосходящая своей величиной Францию, потеряна для невольничества. Плантаторы, ограниченные пространствам, меньшим прежнего, уже не могут заменять истощенных земель новыми, и возделывание хлопка будет обходиться им все дороже и дороже. Правда, креолы новой конфедерации, соединяющие англо-саксонскую настойчивость с южной страстностью, доказывают теперь, что способны делать величайшие усилия для достижения своей цели, но хотя их отважность и переносливость уравновесили на время силу Севера, они падут в напрасной борьбе против экономических и нравственных законов, управляющих обществом. Земля, подвергнувшаяся невольническому труду, слабеет в своем плодородии, и для восстановления ее производительности нужен свободный труд. Когда великолепный бассейн Миссисипи и долины Аппалачских гор будут населены свободными людьми, снова расцветут поля, опустошенные рабством’.
К этим совершенно справедливым соображениям надобно прибавить еще два других. В случае отделения южных штатов от северных, торговля между этими двумя государствами, сделавшись заграничной, конечно, утратила бы часть прежней своей живости: таможня всегда служит задержкою, как бы легки ни были пошлины. Из этого следует, что отпуск хлеба с Севера на Юг уменьшился бы и южным штатам пришлось бы навсегда уменьшить хлопчатобумажные плантации для расширения своего хлебопашества, как это уже и начали они делать в прошедшем году. Другое соображение приводили мы еще при самом начале войны. Мы говорили тогда, что крайние аболиционисты Севера вовсе не желают удерживать Юг в государственной связи с Севером, а напротив, самым выгодным, для своей цели решением считают признание независимости южной конфедерации. Как только была бы установлена граница между двумя государствами, невольники пограничной полосы Юга стали бы убегать в северное государство, и пограничным плантаторам не оставалось бы другого средства сохранить свою черную собственность, как передвинуться с ней подальше от границы на Юг. Таким образом, пограничные южные штаты быстро очистились бы от невольничества и присоединились бы к северному свободному государству. Граница невольничества постоянно подвигалась бы на юг, и с каждой новой пограничной полосой происходило бы то же самое. Таким образом, постоянно уменьшались бы и пространство и производительная сила невольнических штатов, быстро уменьшался бы и сбор хлопка, если его возделывание основывается на невольническом труде.
Все это было бы самой благоприятной для аболиционистов развязкой дела. Потому люди проницательные давно уже поняли, что попыткой отделиться от Севера Юг сам ускорил отменение невольничества на всем пространстве прежнего Союза и что невозможно рассчитывать на получение из Америки прежнего количества хлопчатой бумаги, возделанной невольническим трудом.
Но и по этому вопросу, как всегда по всяким делам, число людей дальновидных довольно незначительно по сравнению с большинством, довольствующимся самым поверхностным взглядом на дело. И вот в Англии, как мы уже говорили, господствует напрасное ожидание, что лишь бы прекратилась блокада южных портов, привоз хлопка из Америки пойдет попрежнему. Разделяет или не разделяет Пальмерстон эту ошибочную надежду, но во всяком случае он действует так, как будто сам питает ее. Не имея никаких прочных принципов, он всегда основывал свой успех на угождении всякому мимолетнему капризу общественного мнения, искал популярности не в том, чтобы заслуживать солидную славу реформами, достойными государственного человека, а в том, чтобы служить олицетворением всех слабостей и заблуждений английской публики. Его желание польстить ей в деле об аресте южных эмиссаров уже обошлось английскому народу довольно дорого: отправка войск в Канаду и вооружение эскадр для угрозы американскому берегу поглотило до 4 млн. фунтов. Деньги эти брошены совершенно на ветер, а между тем уже одна эта сумма, составляющая, по всей вероятности, только первую статью целого ряда задуманных Пальмерстоном подобных расходов, была бы почти достаточна на [покрытие] всего недочета рабочей платы у страдающих работников хлопчатобумажных фабрик.
Мы сказали, что Пальмерстон думает продолжать свои убыточные демонстрации против северных штатов. Действительно, едва успело кончиться дело об эмиссарах, как газеты лорда Пальмерстона начали убеждать публику в существовании новых поводов к неприятностям с вашингтонским правительством. Очень много шума наделали они криками об опасности, которой подвергается Канада. В северных штатах всегда господствовало мнение, что Канада недолго захочет оставаться английской колониею. Когда Пальмерстон стал грозить войной американцам, некоторые вашингтонские и нью-йоркские газеты начали восторженно кричать, что сама Англия приглашает Северо-Американский Союз к приобретению Канады: надобно поскорее заключить мир с южными штатами, и обе армии, соединившись, двинутся через реку св. Лаврентия на завоевание английских владений в Америке. Эти слова были выставляемы за выражение мыслей всего населения северных штатов. Обман был очень груб: газеты, кричавшие о завоевании Канады, были органы северных Союзников плантаторской партии. Они точно так же стремятся возбудить войну между Англией и Америкой, как лорд Пальмерстон ищет популярности угрозами против Америки. Они, как мы уже много раз замечали, рассчитывают, что иностранная война заставила бы Север согласиться на все условия, какие захотят продиктовать ему плантаторы. Но теперь эта партия на Севере бессильна, а все три партии, разделяющие между собой влияние на дела, не могут иметь и мысли о насильственном завладении Канадою. Умеренные демократы, умеренные республиканцы и аболиционисты никогда не представляли себе присоединение Канады к Соединенным Штатам иначе, как следствием желания самой Канады. В ее жителях постоянно была мысль слиться с Соединенными Штатами, и они удерживались от ее исполнения только двумя обстоятельствами. Во-первых, сами они не были еще так сильны, чтобы Англия беспрекословно приняла их отзыв, если бы они сказали, что слагают с себя зависимость от нее. Во-вторых, жителям Канады, имеющим совершенно европейское или аболиционистское отвращение от невольничества, было бы противно и унизительно входить в состав государства, признающего существование невольничества в некоторых своих частях. Первое обстоятельство — опасение тяжелой борьбы с Англией — быстро отстраняется возрастанием! могущества Канады. На устранение второго препятствия, то есть невольничества, надеются аболиционисты и даже умеренные республиканцы. Вот в каком смысле говорят жители северных штатов о соединении с Канадою, в смысле добровольного влечения обеих сторон к соединению. Но при нынешних обстоятельствах Канада не имеет ни малейшего желания вступить в состав Соединенных Штатов: она не хочет подвергаться тяжелым жертвам борьбы с Югом. Потому она стала вооружаться для защиты своих границ, когда возникло опасение войны между Англией и Соединенными Штатами. Пока внутренние дела Соединенных Штатов уладятся, ей выгоднее держаться в стороне от них. Этим расположением умов в Канаде отстранялась для Англии всякая опасность потерять свои северо-американские владения в нынешнее время: завоевывать Канаду Соединенные Штаты никогда не думали и не могут. Крики об этом, поднятые в Англии, были совершенно напрасны.
Но они все-таки имели хотя наружную благовидность. Даже и этого лишен был шум, поднятый лордом Пальмерстоном по случаю заваления камнями одного из фарватеров Чарльстонской гавани.
Читатель знает, что Чарльстон был первым центром восстания, он увлек за собой Южную Каролину, Южная Каролина увлекла за собой другие южные штаты. Понятно, что из всех южных городов Чарльстон наиболее ненавистен Соединенным Штатам. Есть и другое обстоятельство. Чарльстон — самая важная гавань южных штатов на атлантическом берегу. По обеим этим причинам северным штатам нужно было блокировать Чарльстон самым строгим образом. Но дело это затруднялось многочисленностью фарватеров, особенно неудобно было наблюдать за одним из них, самым широким. Северные штаты прибегли к способу, новому в истории морских войн. Они нагрузили каменьями 16 старых купеческих судов и затопили их в три ряда поперек фарватера, который труден был для блокады. Что тут неслыханно жестокого? Новость дела состояла только в том, что оно совершено против гавани неприятелем с целью усилить блокаду, а точно так же перегораживались фарватеры затопленными кораблями уже много раз самими защитниками гаваней, чтобы не допустить в них неприятеля. Так поступили, например, мы с Севастопольской бухтой. Ни англичане, ни французы не называли тогда нас врагами рода человеческого и нарушителями законов природы за это дело. А если нет ничего ненатурального, когда сами владельцы гавани на время портят ее по военной надобности, то еще менее можно претендовать за это на неприятелей. Но Пальмерстон, в согласии с французским кабинетом, захотел искать тут нового предлога для ссоры с северными штатами. Затопление чарльстонского фариатера было объявлено варварством, какого не видел мир со времени Чингиз-хана. Хладнокровные газеты замечали на это: но ведь если бы северный флот бомбардировал Чарльстон, сжег его дотла и погубил жителей под развалинами домов, тут не было бы ничего противного законам цивилизованной войны, каким же образом слишком уже бесчеловечно то, что, нисколько не портя ни одного дома в городе, не подвергая опасности ни одного из жителей, отнимают у этого города на время морскую торговлю? Пройдет война, и фарватер будет очищен, только и всего. Конечно, очищение фарватера будет стоить чарльстонцам довольно много денег, но неужели не дозволительно подвергать неприятеля денежным расходам.
Не знаем, какие новые предлоги к ссоре с северными штатами найдут лорд Пальмерстон и французский кабинет. Теперь они как будто остановились на этом пути. Органы лорда Пальмерстона в последнее время стали говорить, что Англия желает сохранить строгий нейтралитет, император французов в речи при открытии законодательного корпуса сказал то же самое. Эта перемена произошла очевидным образом оттого, что западные морские державы поколебались в прежнем своем мнении о непобедимости южных штатов. Не знаем, до какой степени оправдается фактами предположение, что южные штаты скоро увидят невозможность продолжать борьбу, но в конце января, когда мы пишем эти строки, господствовало такое ожидание в Европе. Прежнее сомнение в достаточности сил северных штатов для победы над Югом распространялось в европейской публике больше всего письмами вашингтонского корреспондента ‘Times’а’, который, подобно самому ‘Times’у’, враждебен делу северных штатов. Но в половине января даже он увидел надобность изменить свои предсказания о непобедимости Юга. ‘Я никогда не сомневался (стал говорить он теперь), что громадное преимущество материальных и нравственных сил Севера обеспечивает ему скорую и решительную победу, это всегда было видно’,— жаль, что в течение всего прошлого года он старался скрыть это. ‘Лишь бы хотели северные штаты вести борьбу до конца, исход ее неизбежно будет в их пользу’, продолжает он. Но ему все-таки хочется поддержать в английской публике мнение, что Север не достигнет своей цели, что война останется напрасною и что потому Европа должна вмешаться в нее, помочь южным штатам. С этой целью он приискивает новый повод к сомнениям в возможности успеха северных штатов. И сам ‘Times’, разделяющий желание своего корреспондента, начал ежедневно развивать его мысль. Она относится уже не к военной, а к финансовой стороне дела. Война стоит Северу очень дорого,— по приблизительному расчету, военные издержки его составляют около миллиона долларов (более миллиона руб. сер.). в день. На первое время успевали покрывать этот громадный расход займами без установления налогов, специально назначенных на военные расходы и на уплату процентов по военным займам. Деньги давались нью-йоркскими, филадельфийскими и бостонскими банками. Дав более 100 млн. долларов золотом государственному казначейству, банки эти в конце прошлого года увидели, наконец, что запасы звонкой монеты в их кассах начинают истощаться, и дали своим директорам право остановить размен своих билетов на золото, когда это будет нужно. Ровно ничего особенного тут нет: так делается во всех государствах через несколько месяцев серьезной войны, так сделано было и английским банком во время войн с Франциею в конце прошлого и начале нынешнего века. Правительство северных штатов знало, что займы звонкой монеты из банков годятся только на первое время войны, а для ее продолжения надобно будет прибегнуть к другим источникам, и обратилось к ним. Конгресс установил военные налоги суммой до 150 млн. долларов (200 милл. руб. сер.) и готов установить еще новые налоги в такую же сумму, если понадобится. Эта надобность может явиться через несколько месяцев, а теперь пока кажутся достаточными уже установленные налоги, часть которых пойдет на военные издержки, а другая послужит обеспечением процентов по заключаемым долгам и постепенного их выкупа. Первый из новых долгов решено сделать посредством замены некоторой части кредитных билетов частных банков кредитными билетами, выпускаемыми от правительства. Ровно никакой перемены в денежной системе по отношению к публике тут не будет: как и всякая коммерческая страна, Соединенные Штаты чувствовали надобность, чтобы, кроме звонкой монеты, находились в обращении у них бумажные деньги, и бумажные деньги с самого начала республики существуют в Соединенных Штатах, как существуют в самой Англии. До сих пор они выпускались частными банками, теперь частные банки обязываются обменять часть своих кредитных билетов на билеты, выпускаемые правительством, вроде того, как английские частные банки и банкиры обязаны принимать билеты английского банка наравне с звонкой монетой. Что тут особенно страшного? Иное дело, если бы количество кредитных билетов, обращающихся в Соединенных Штатах, увеличилось через этот обмен, тогда можно было бы ‘Times’у’ говорить об опасности упадка ценности бумажных денег в Соединенных Штатах и т. п. Но количество бумажных денег вовсе не увеличивается: частные банки вынимают из обращения ровно такую же сумму своих билетов, какую выпускает правительство. Этот оборот, вместе с установленными налогами, дает северным штатам финансовые средства на покрытие военных издержек до конца нынешнего года, а по мнению многих, южные штаты должны будут покориться раньше этого срока. Но если б случилось не так, если бы война продлилась долее, финансовое положение северных штатов не представило бы ничего ужасного. Вопрос не в том, найдутся ли у них средства на ведение войны, а только в том, какая партия одержит верх в вашингтонском конгрессе: та, которая стремится покончить войну не иначе, как освобождением невольников, или та, которая хочет покончить войну каким бы то ни было образом, лишь бы поскорее покончить ее.
В конгрессе, который точнее всех других органов правительственной власти служит представителем общественного мнения, постоянно усиливается партия аболиционистов, палата представителей и сенат уже начинают исполнять некоторые, на первый раз еще маловажные, части ее программы. Так, например, решено уничтожить невольничество в столице северного союза — Вашингтоне — ив округе этого города, называющемся Колумбией и находящемся под непосредственным управлением союзного правительства. На выкуп невольников в этом небольшом округе конгресс назначил миллион долларов. Теперь идут в конгрессе прения о существеннейшей части плана аболиционистов: по мере того, как северные войска будут подвигаться на Юг, во всех занимаемых ими местностях должно быть по плану аболиционистов провозглашаемо освобождение невольников с выдачей вознаграждения тем владельцам, которые оставались верны Союзу, а владельцы, участвовавшие в восстании, должны быть оставляемы без всякого вознаграждения. Этот проект был отсрочиваем уже несколько раз в нынешней сессии конгресса, да и в настоящую минуту аболиционисты еще не имеют силы провести его, но при каждом возобновлении прений возрастало число голосов, подаваемых за это предложение, и если война протянется, оно восторжествует.
Но совершенно иное направление обнаруживается в действиях президента и министерства. Видя быстрое возрастание крайней партии в конгрессе, исполнительная власть старается по возможности задерживать развитие событий в аболиционистском духе и сближается с демократической партией, желающей щадить интересы плантаторов. Разумеется, тут речь идет не о сочувствии Линкольна и Сьюарда к плантаторам: президент и первый министр также желают уничтожения невольничества, но они думают, что прежде всего надобно заботиться о прекращении войны, принятие аболиционистской программы укрепило бы отчаянную решимость южных плантаторов, отняло бы у них всякую охоту покориться, а этим продлилась бы война, если бы против крайней энергии отчаявшихся плантаторов не были приняты столь же крайние меры: формирование партизанских отрядов из свободных негров Севера, стремящихся итти на Юг, и призыв южных невольников к оружию. Едва ли можно будет избежать Линкольну этих решительных мер, если война продлится, но он не желал бы принимать их, потому что они подвергнут слишком большим опасностям белое население южных плантаций. Вот почему северное правительство до сих пор не допускает решительных людей стать во главе военных действий и даже сменяет тех прежних генералов и сановников, которые обнаруживают в себе аболиционистский дух. Так была дана месяца три тому назад отставка генералу Фримонту, командовавшему войсками в Миссури. После того, также за аболиционизм, получил отставку командир другого корпуса западных войск Зигель, наконец, в половине января, также за аболиционизм, получил отставку военный министр Камерон и на место его назначен демократ Стантон, говорят, что скоро будут удалены еще некоторые министры, разделяющие образ мыслей Камерона, и также замещены людьми более снисходительными к рабовладельцам.
Разумеется, умеренная республиканская партия, сохраняющая господство в кабинете Линкольна, делает эти пожертвования неохотно: она понимает, что они вредны для ведения войны. Фримонт пользовался огромной популярностью в западных штатах и их войсках, а Зигелем, немцем, чрезвычайно гордилась немецкая часть населения Соединенных Штатов, выставившая очень много волонтеров. Но умеренные республиканцы до сих пор хотели действовать против Юга не столько фактическими ударами, сколько моральным впечатлением, производимым огромностью сил, собранных Севером. Умеренные республиканцы хотели бы не то что победить Юг, а только склонить его к тому, чтобы он смирился. Потому генералы, возбуждающие энтузиазм в войсках, казались северному правительству несоответствующими его планам. Например, и Мак-Клелланд, сделанный главнокомандующим, принадлежит [к] людям, желающим вести войну с наивозможной пощадой для Юга. Мы уже говорили об этих отношениях месяца три или четыре тому назад. Ход событий подтверждает замечания, сделанные нами тогда. По мере того, как война длится, усиливается крайняя партия, желающая воспользоваться ею для немедленного уничтожения невольничества. Эта партия уже овладевает конгрессом, а президенту уже надобно смещать генералов и министров, чтобы она не овладевала ведением войны. До сих пор умеренным республиканцам, действующим через президента, еще можно было сохранять свое господство над гражданской и военной администрацией, и от этого происходит некоторая холодность между конгрессом и более умеренными органами исполнительной власти.
Люди, не знающие быта северных штатов, воображают, что несогласие главнокомандующего с мнениями, достигающими сильного влияния на конгресс, может грозить опасностью законному устройству вашингтонского Союза. Они подозревают Мак-Клелланда в честолюбивых замыслах и готовы предсказывать, что из него выйдет Наполеон I. Этому превращению мешают только два обстоятельства. Во-первых, Мак-Клелланд не одержал еще таких блистательных побед, какие дали Наполеону возможность захватить диктатуру, во-вторых, когда он одержит какие угодно победы, американцы припишут почти всю заслугу тут самим себе, массе войска, массе всего народа, а не силе одного человека. У них уже такая привычка считать отдельного человека существом не бог знает каким важным в отдельности от общества, которое дает ему и материальные и нравственные силы ко всему хорошему или блестящему, что он сделает. Они — народ впечатлительный, любящий шумные сцены, потому они готовы устраивать восторженные овации тому или другому лицу, которое отличится чем-нибудь, но устраивают это, шумят и кричат они не столько в честь ему, сколько в свое удовольствие, и ни на минуту не забывают, что- прославляемый герой ни больше, ни меньше, как их собственное создание, и всю важность свою получил лишь от того, что им вздумалось сделать его своим любимцем. Если же хоть немного покажется им, что он приписывает себе важность, не зависимую от них, они бросают его, и он возвращается в ничтожество.
На эти замечания мы вызваны появляющимися в газетах рассуждениями, будто бы война может породить в северных штатах серьезную диктатуру. А если бы не вздумали другие толковать об этой мнимой опасности, разумеется, мы и не коснулись бы предмета, совершенно не идущего к нынешнему положению дел в Северной Америке. Дело теперь не о том, какую роль будет играть какой-нибудь генерал, прославившийся необыкновенными победами,— ведь и побед еще никаких не было, наша речь должна итти о том, в каком положении находится воина, до сих пор ограничивавшаяся почти только одними приготовлениями к будущим сражениям.
Юг давно уже вывел в поле все силы, которыми мог располагать, а Север с каждым месяцем увеличивает силу своих армий. По отчету, представленному военным министром при начале заседаний конгресса, в начале декабря северные штаты имели в своих армиях до 665 тысяч войска. После того попрежнему формировались все новые полки, так что числительность действующих армий не увеличивалась только потому, что правительство не находило в том нужды. Новые волонтеры были оставляемы в резервах на случай надобности. Южные армии имеют от 300 до 400 тысяч солдат. Убедившись в превосходных силах неприятеля, южные генералы ограничивались оборонительной системою действий. Северные генералы не могли начать в прошлом году наступательных действий потому, что должны были заниматься обучением своих волонтеров. Теперь, по их мнению, войска приготовлены достаточным образом, и надобно с каждым днем ждать наступления. Оно должно начаться с флангов и с тыла главной армии южных штатов, расположенной по южному берегу Потомака. С правого фланга двинутся на нее отряды, которые будут перевезены морем на атлантическое прибрежье южных штатов. Один такой корпус под командой Брнсайда уже высадился на виргинском берегу. Вслед за ним будут отправлены другие корпуса, если этот первый окажется недостаточно силен. С тыла главной армии южных штатов действует корпус, высадившийся близ Чарльстона в порт-рояльской бухте. Полагают, что другие корпуса будут посланы на прибрежье Мехиканского залива. С левого фланга южной армии действуют также несколько отрядов, один из которых начал спускаться по Миссисипи. Другие пойдут сухим путем через Миссури и Кентукки на юг. Один из них уже одержал (в Кентукки) значительную победу над сепаратистами, как мы знаем из телеграфических депеш. Степень важности этого дела мы еще не можем определить, не имея более подробных известий о нем. Эти диверсии с востока, юга и запада должны, по мнению северных генералов, заставить южное правительство отделить из главной сепаратистской армии много войск на защиту прибрежных и западных границ южной конфедерации, и некоторые думают, что главная армия инсургентов, будучи ослаблена отделением отрядов, будет отступать к Ричмонду, не отваживаясь на сражение. У некоторых северных газет надежды еще значительнее: они полагают, что северные войска, высадившиеся на виргинском берегу, отрежут отступление главной армии инсургентов, так что она будет окружена и рассеется или положит оружие. Разумеется, это — догадка, основанная пока только на желании видеть такой исход дела. Верно только то, что северное правительство думает на-днях начато общее наступление всеми своими силами и что к весне надобно ждать решительных действий.
Но пока силы американского народа заняты борьбой с южным’ плантаторами, западноевропейские державы пользуются для вмешательства в американские дела временною невозможностью вашингтонского правительства устранять европейское вмешательство из других частей американского материка. Попытки подобного рода начались при самом же начале междоусобной войны в Соединенных Штатах. Испанцы устроили заговор в Доминиканской республике, занимающей ту часть острова Сан-Доминго, которая прежде была подвластна Испании. Генерал-губернатор острова Кубы снарядил экспедицию, когда она была готова, заговорщики объявили, что жители Доминиканской республики желают восстановить над собою испанскую власть, при которой будет им лучше, нежели теперь, испанские войска высадились на берег по их призыву, овладели несколькими крепостями, захваченными врасплох, и переворот был совершен. Мы не упоминали о нем, потому что он не имел особенной важности, если бы на том и остановилось дело. Но первый успех ободрил западные морские державы, и теперь их вмешательство в американские дела уже получает с мехиканской экспедицией такие размеры, которых нельзя оставить без внимания.
Формальный предлог к мехиканской экспедиции состоит в том, что Мехика не платила процентов по своим долгам. Большая часть этих облигаций находится в руках англичан, довольно много их и у французов. Вот затем, чтобы заставить Мехику платить проценты, и снаряжена экспедиция из английских и французских кораблей и войск. Зачем тут примешались испанские корабли и войска, это совершенно неизвестно. Но как бы то ни было, Испания приняла самое горячее участие в экспедиции, и ее эскадра даже опередила эскадры двух других союзников. Если бы дело шло только о взыскании процентов, экспедицию надобно было бы назвать предприятием нерасчетливым: наверное она будет стоить англичанам гораздо больших денег, чем сколько составляют все долги мехиканского правительства английским капиталистам. О долгах его французам нечего и говорить: они, без сомнения, в двадцать раз меньше издержек Франции на экспедицию для их взыскания. Потому рассудительные люди в Англии и Франции говорили своим правительствам: если вам уж так жалко кредиторов, теряющих свои деньги, то лучше прямо вознаградите их за потерю, это обойдется нам дешевле, чем вести войну с Мехикой для взысканий долгов. Но занимательнейшая сторона дела состоит в том, что войну для наказания мехиканцев за неисправность платежей Англия и Франция начали как раз в то самое время, когда в Мехике установилось правительство, способное и хотящее быть исправным перед кредиторами, а пока не было надежды не появление такого правительства в Мехике, пока кредиторы действительно не могли иметь надежды на получение процентов, никто заступаться за них не хотел. Это история такого рода.
С незапамятных времен буйствовала в Мехике так называемая клерикальная партия, которая имела на своей стороне полудикие племена, образовавшиеся из смешения испанцев с индийцами, из этих дикарей она набирала армию, которая всегда готова была грабить и резать в честь клерикалов. По временам народ, выведенный из терпения грабительствами, вооружался против этих бандитов, прогонял их в пустыни, но до последнего времени не имел столько благоразумия и стойкости, чтобы прочно обезопасить себя от их нападений. Призываемые клерикалами бандиты пользовались первой оплошностью мирного населения, чтобы снова явиться, низвергнуть правильную администрацию, поставить над Мехикою правителя из подобных себе молодцов. Последним из этих клерикальных правителей был Мирамон. Несколько лет шла борьба мирных граждан против его разбойнических шаек, наконец, с год тому назад бандиты были окончательно побеждены и Мирамон бежал. Вот, когда он и подобные ему предводители шаек господствовали над Мехикой, она, конечно, не платила процентов по долгам. Но западные морские державы ни мало не претендовали за то на Мирамона, напротив, они даже поддерживали его в борьбе со всеми честными гражданами. Теперь, когда им показалось, что времена прежних разбойнических смут покончились в Мехике, что законное правительство установилось прочно, западные морские державы двинули войска против этого правительства, которое само прямо говорило о твердом своем намерении удовлетворить претензии кредиторов. Эта мехиканская экспедиция не может быть понята иначе, как в смысле удивительнейшего примера макиавеллевской политики: надобно мешать устройству дел у других народов, чтобы держать их в бессилии и в зависимости от себя. Разумеется, никак не решились бы Англия, Франция и Испания на такое странное дело, если бы не видели, что Соединенные Штаты слишком заняты внутренними смутами.
Когда приготовлялась тройственная экспедиция, участвовавшие в ней державы уверяли, что ни мало не будут вмешиваться во внутренние дела Мехики и думают только вытребовать у нее гарантии для исправного платежа процентов. Теперь, как известно читателю, открывается не то: союзники предполагают завоевать Мехику и отдать ее одному из европейских принцев,— чаще всего этим кандидатом называют одного из австрийских эрц-герцогов,— чтобы он сделался мехиканским королем. Если положить, что это будет приятно и выгодно для династии, член которой получит власть над Мехикой, все-таки остается непонятным, из-за чего же тратят деньги и губят тысячи своих солдат три державы, бьющиеся для достижения такой цели. Ведь они, как мы читаем, даже условились не представлять кандидатом на мехиканский престол никакого принца из своих династий, чтобы не возбуждать между собой зависти и споров и быть чистыми пред лицом всего человечества от подозрений в честолюбивых или своекорыстных замыслах. Из-за чего же они бьются?
Из-за чего бьются, этого нельзя понять, но для чего они занялись мехиканским делом, это видно. Они хотят утвердить свое влияние в южной части северо-американского материка2, они хотят все испытывать, до какой степени ослаблены Соединенные Штаты во внешних делах междоусобной войной. Соединенные Штаты не могли протестовать против экспедиции, которой не допустили бы в другое время, и, вновь ободренные этим доказательством желания Соединенных Штатов уклониться от внешней войны, лорд Пальмерстон и тюльерийский кабинет возобновляют речь о союзе с южными штатами против северных. В речи своей при открытии заседаний законодательного корпуса император французов говорил о намерении своем сохранять нейтралитет. Но тотчас же в полуофициальных французских газетах явились комментарии, что Франция намерена соблюдать нейтралитет только в течение трех месяцев, эти три месяца даются северным штатам на испытание их сил. Если к весне они не кончат войны, это значит, что они взялись за войну безрассудно, и обязанностью западных морских держав будет прекратить раздор принуждением северных штатов признать независимость южной конфедерации. Этого необходимо требуют интересы хлопчатобумажной промышленности в Англии и Франции.
Разумеется, дело это зависит не от Франции, а от Англии, и в Англии — собственно от манчестерских фабрикантов. Полгода тому назад между ними господствовало мнение, что для них полезно было бы вооруженной рукой снять блокаду южных портов, и в угождение этому прежнему расположению действовал Пальмерстон, когда искал ссоры с Америкой. Но теперь манчестерские фабриканты, повидимому, стали думать иначе. По крайней мере, вот какое письмо напечатал один из них в ‘Daily News’ по поводу речи, произнесенной одним из представителей Манчестера в палате общин, партизаном Пальмерстона, Масси:
‘Г. Масси, повидимому, поддерживает партию, которая хочет возбудить войну с Соединенными Штатами из сострадания к бедствиям хлопчатобумажной промышленности в Англии и во Франции. Я полагаю, что из 20 фабрикантов 19 согласятся со мною, когда я скажу вам, что мы не хотим помощи, которую предлагает нам г. Масси, она была бы слишком дорога и напрасна. Если бы война и могла доставить нам хлопок, она подняла бы его цену до такой высоты, при которой уничтожилась бы вся наша промышленность. Если бы война и могла открыть гавани южных штатов, мы должны были бы платить за хлопок военную страховую премию, от которой цена фрахта слишком поднялась бы.
Если наше правительство хочет пособить хлопчатобумажной промышленности, есть к тому способ менее убыточный. Если бы казна прямо стала выдавать работникам хлопчатобумажных фабрик их жалованье, а фабрикантам прибыль по сложности последних семи лет, и если бы это пособие выдавалось за все время бездействия фабрик по недостатку хлопка, то даже на это пошло бы меньше денег, чем на войну, и этот расход кончился бы скорее военного, потому что в нынешнем году мы, по всей вероятности, получили бы два миллиона тюков хлопка из Индии, а в следующем году станем совершенно независимы от американского хлопка. Потому, если правительство станет выдавать умеренное пособие тем из манчестерских работников, которые лишились занятия, оно поступит гораздо рассудительнее и израсходует меньше денег’.
В этом же смысле принято единодушное решение митингом фабрикантов, бывшим в Манчестере в конце января.
Однакоже, если мы будем продолжать таким сухим тоном, мы окончательно потеряем право на внимание читателей, как люди, совершенно отсталые. Ныне все либеральничают, и мы волей-неволею должны подделываться под эту моду. Попробуем же писать в либеральном духе.
Каждому просвещенному человеку известно, что Прусское королевство — государство конституционное. Каждому даже и непросвещенному человеку известно также, что все люди, следовательно и просвещенные люди, могут заблуждаться, а из этого следует, что не должно принимать без критики упомянутое нами убеждение просвещенных людей. Очень может быть, что их мнение о государственном устройстве Пруссии ни больше, ни меньше, как иллюзия. Мы когда-нибудь займемся этим вопросом, но пока еще не занялись им, не имеем основания отвергать распространенный в целом свете взгляд на Пруссию, как на государство конституционное, напротив, должны пока думать, что самая распространенность вышеозначенного мнения служит некоторым ручательством за его истину. Принимая же его до дальнейшего исследования за истину, мы можем до поры до времени построить следующий силлогизм:
В конституционных государствах есть либеральные газеты.
Следовательно, в Пруссии должны быть либеральные газеты.
Основываясь на этом выводе, мы ищем прусских либеральных газет, и находим, что из всех попадающихся нам на глаза самая либеральная ‘National-Zeitung’. В настоящее время приличие требует от каждого, как мы сказали, чтобы он старался иметь либеральный образ мыслей. Будем, как сказали, стараться об этом и мы. Пора, давно пора была нам позаботиться об этом, ведь на нас уже насыпаны целые горы упреков за нашу нелюбовь к свободе, за топтание в грязь всех деятелей и органов европейского либерализма от Маколея и Токвилля до Кавура и г. Ржевского3, от ‘Dbats’ и ‘Times’a’ до почтенных порицателей наших в русской прессе4. Изнемогая под тяжестью заслуженных порицаний, мы, как уже объяснили, чувствуем нужду исправиться и хотим учиться либерализму,— но не у наших русских собратий, речи которых сами слишком пахнут ученичеством, а у их достойных западноевропейских наставников, и на первый раз берем за руководителя себе ‘Nfationaj-Zeitung’.
Это предпочтение немецкого руководства английскому или французскому основано на том, что ныне приходится нам говорить о немецких отношениях: Австрия отличилась очень занимательными рассуждениями о бюджете. Начнем же с австрийского бюджета и послушаем, что говорит о нем наша руководительница ‘National-Zeitung’.
‘Государственные доходы и расходы, начиная с 1861 г., будут приведены в равновесие такова моя воля’,— так повелел император австрийский торжественным рескриптом от 11 ноября 1859 г.
‘Если бы государственные доходы и расходы оставались без изменения, дефицит на будущий 1861 г. простирался бы до 43 миллионов гульденов. Но ожидаемое улучшение курса дозволяет надеяться на уменьшение в 5 мил-лионов гульденов в расходах по потерям на курсе. Министры внутренних дел и юстиции обещают мне сбережение до 4 миллионов. Такое же сбережение возможно по финансовому управлению. Расходы по армии и флоту могут быть уменьшены на 11 миллионов. Итак, при неизменности прочих статей, дефицит 1862 г. уменьшится с 43 до 19 миллионов гульденов. Этой цифре равняется сумма расходов, назначенных на погашение государственного долга. Отложив это дело, мы можем считать, что между государственными доходами и расходами в 1862 г. будет сохранено равновесие’. Так говорил управляющий министерством финансов Австрийской империи г. фон-Пленер 31 ‘юля 1860 г. в своем Соображении о финансовой будущности Австрии на 1862 г.
Бюджет за 1861 год, в котором по императорскому повелению должен был исчезнуть дефицит, в котором по мечте министра финансов мог, по крайней мере, считаться дефицит исчезнувшим,— бюджет 1861 г. теперь у нас перед глазами, и в нем оказывается дефицит, равняющийся 110 186 000 гульденов.
Что значат мечты австрийских министров против логики финансового хозяйства, основанного на банкротстве и требующего невозможностей от народных средств.
Чем же покрыть этот дефицит в 110 милл.? — Не вечно прибегать к займам!— энергически восклицает фон-Пленер5: нужна бережливость!—Но, восклицая это, он объясняет, что дефицит будет покрыт кредитными операциями: государство возьмет деньги из банка, которому возвратит их в течение следующих 20-ти месяцев. Откуда возьмет оно тогда деньги, чтобы возвратить их банку, это никому неизвестно. Но то видно, что банк даст государству деньги, то есть сделает новый выпуск бумажных денег. От такой кредитной операции, по мнению г. фон-Пленера, поднимется курс бумажных денег.
Судьба Австрии да послужит для других государств уроком, чтобы они не делали расходов, превышающих финансовую их силу. Причиною разорения Австрии служит безмерность расходов се на войско’.
Таковы размышления ‘National-Zeitung’ об австрийском бюджете. Мы не имеем возможности опровергнуть фактов, на которых построена переведенная нами статья. Эти данные засвидетельствованы, к сожалению, самим австрийским правительством. Оно имело неосторожность объявить цифру своего дефицита и объяснить средства, которыми намерено покрыть его. Ошибка сделана, и у приверженцев австрийского правительства отняты ею всякие способы спорить с врагами австрийской системы относительно фактов. Но, к счастью, еще можно перенести прение в другую сферу, в область принципов и на почву исторической необходимости. Этим оборотом дело австрийского правительства несомненно будет сыграно.
Расходы на войско в Австрии очень велики. Положим, но какую пользу извлекут противники австрийской системы из указания на этот факт, с благородством столь же излишним, сколько и добросовестным, выставленный самими австрийскими министрами? Неужели ‘National-Zeitung’ думает, что австрийскому правительству приятно расходовать два гульдена там, где довольно было бы израсходовать один? Разве австрийское правительство дает подрядчикам и поставщикам больше, чем сами они требуют? Или разве нет в Австрии между купцами соперничества, так что берут они за поставляемые предметы больше, чем могут взять без убытка для себя? Нет. Вещь, продающаяся за гульден, покупается австрийским правительством не больше, как за гульден. Если и бывают злоупотребления, они поглощают лишь ничтожную часть казенных денег — какой-нибудь десяток миллионов из сотни миллионов. Злоупотреблениями нельзя объяснить огромного дефицита,— он почти весь остался бы, хотя бы ни один чиновник не пользовался ни одним казенным гульденом. Сообразите сами: австрийская армия многочисленнее французской, а ее содержание обходится почти наполовину дешевле. Между тем во Франции нет значительных злоупотреблений по военной администрации. Значит, не могут они поглощать много денег и в Австрии,— напротив, очевидно, что Австрия умеет содержать солдата на меньшее число рублей, чем содержится он во Франции.
‘National-Zeitung’ скажет: я именно о том и говорю, что армия в Австрии слишком многочисленна. Хорошо так рассуждать ‘National-Zeitung’, но мы опять спрашиваем: неужели она воображает, что австрийскому правительству приятно содержать две роты там, где достаточно одной? Неужели в самом деле австрийская армия существует для чьего-нибудь каприза? Если содержатся под знаменами эти люди жалкой наружности, плохо одетые, плохо обутые, то, конечно, не для доставления удовольствия кому-нибудь любоваться на них, а только по необходимости. Вот показала бы ‘National-Zeitung’ возможность обойтись без такой многочисленной армии, тогда был бы смысл в ее словах.
‘Мы готовы показать и каждый день показываем, какими способами можно устранить необходимость в содержании такой многочисленной армии,— скажет ‘National-Zeitung’:— надобно отказаться от Венеции, удовлетворить требования венгров, и можно будет тогда распустить больше половины армии’. Странные люди! Сделают неосновательный упрек и потом придумывают предлагать невозможный способ для его- отвращения. Какое правительство отказывалось когда-нибудь добровольно от обладания какою нибудь землею? ‘National-Zeitung’ винит австрийскую систему в обскурантизме, деспотизме и проч. Но в Англии было много раз правительство просвещенное и либеральное, однако же Англия никогда не отказывалась от господства над Ирландией, которая до недавнего времени точно так же ненавидела Англию, как Венеция Австрию. Да и сама ‘National-Zei-tung’ при всем своем либерализме соглашается ли на добровольнее прекращение господства прусских немцев над тою частью Пруссии, которая стремится к отдельному от нее национальному существованию? Значит, обскурантизм и деспотизм австрийского правительства остается тут не при чем: либеральное правительство точно так же старалось бы сохранить власть над Венецией. А для этого надобно держать триста тысяч войска в Венеции и соседних областях: иначе итальянцы тотчас бросились бы из Ломбардии и Романьи на Венецию, да и она сама возмутилась бы, и австрийская власть над ней рушилась бы в две-три недели. Вот мы нашли, что одна половина австрийской армии занята делом, не допускающим уменьшить ее. Из другой половины большая часть нужна для охранения порядка в Венгрии. ‘National-Zeitung’ говорит: ‘пусть австрийское правительство удовлетворит желаниям Венгрии, тогда не будет надобности содержать огромную армию в этом королевстве’. Ведь это все равно, как если бы советовать купцу, чтобы он не брал торговой прибыли, или советовать землевладельцу, чтобы он не брал дохода с своей земли, или советовать ‘National-Zeitung’, чтобы она отказывалась от подписчиков. Или нет: эти советы, совершенно нелепые, все-таки менее странны, чем советы, даваемые австрийскому правительству либералами. Удовлетворительная развязка венгерских отношений точно так же не зависит от австрийского правительства, как и разрешение вопроса о Венеции. Тут нужны совершенно иные обстоятельства, и виновато ли австрийское правительство, что обстоятельств таких до сих пор нет? Чтобы несколько разъяснить дело, сообразим положение венецианского вопроса. Итальянцы хотят изгнать австрийцев из Венеции. Виновато ли австрийское правительство в том, что итальянцы до сих пор не приступали к исполнению этого своего желания? Очень может быть, что совершенно правы кавуристы, находящие итальянское войско еще слишком слабым для подобной попытки. Но если так, неужели австрийское правительство виновато в слабости итальянской армии? Неужели оно должно было заботиться об ее усилении? Никто не обязан хлопотать о развитии сил своего врага. Считать это обязанностью австрийцев — значило бы требовать от них великодушия, почти сверхъестественного. Но австрийцы оказывают даже и это столь тяжелое благородство. Сколько могут, они хлопочут об усилении итальянской армии. Они ни мало не скрывают своего намерения начать с Италией войну для восстановления прежнего порядка, они ссорятся и грозят. Чего же больше? Кажется, довольно ясно указывают они итальянцам надобность усиливать национальную армию. Неужели можно ждать, чтобы они делали больше для итальянцев? Ждать было бы нельзя, но австрийцы превышают своим благородством все ожидания: они даже указывают итальянцам вернейший способ довести национальную армию до силы, какая нужна для успеха итальянского дела. Они выражают самую сильную тревогу, когда кто-нибудь в Италии говорит о формировании волонтерских корпусов. Регулярное войско не так их беспокоит, но воины, обязывающиеся служить только на время войны, не требующие, чтобы правительство содержало их в мирное время, и добровольно обязывающиеся итти на неприятеля без всякой надежды на выгоды, доставляемые военной карьерой,— эти воины чрезвычайно неприятны для австрийцев. Кажется, указание очень понятно: Италия должна заботиться о формировании волонтеров в подкрепление своему регулярному войску.
Как же после этого достанет у нас духу вместе с ‘National-Zeitung’ порицать австрийцев за то, что они не могут привести к равновесию свой бюджет? Помилуйте, они делают все зависящее от них, чтобы поскорее избавиться от натянутого положения, вовлекающего их в чрезмерные расходы. Например, итальянцам они прямо говорят: усиливайте же свою армию и в особенности формируйте волонтеров, чтобы поскорее избавить себя от опасности, своих соотечественников венецианцев от нашей власти, а нас от чрезмерных расходов на Венецию. Точно так же ясно указывают они и венграм на то, каким образом Венгрия должна избавить венское правительство от чрезмерных расходов на нее. Стало быть, за то, что не исчезает дефицит из австрийского бюджета, надобно винить не австрийцев, а венгров и итальянцев.
А к весне нынешнего года опять возникают с увеличившеюся силой ожидания, бывшие к прошлогодней весне, что венгры и итальянцы вступят на путь, на который тянет их австрийское правительство. Относительно Италии Австрия даже принимает меры, чтобы развязка никак не могла быть отсрочена нерешительностью итальянцев в будущую весну, как была отсрочена в прошлую.
Австрия требует обезоружения Итальянского королевства. Рикасоли, конечно, не может согласиться на это. Австрия грозит, что пришлет ультиматум, Италия отвечает или думает, что не боится его. Если бы не император французов, удерживающий из любви к Италии слишком быстрые порывы Рикасоли к установлению и достижению полного единства Италии, война была бы неизбежна. Но при могущественном посредничестве французского правительства Рикасоли находит нужным быть скромным на словах, а еще больше на деле. Об Австрии нечего и говорить: она не начнет войны, пока не получит разрешение от Франции или не устроит против Франции какой-нибудь союз. Ни того, ни другого она еще не успела добиться. Все еще не может добиться Рикасоли и того, чтобы французы отдали итальянцам иностранный город Рим или, по крайней мере, сказали, что когда-нибудь отдадут его. Из последнего обстоятельства видно, как напрасны фразы о политическом коварстве. Политика всех держав действительно была коварна в отдаленную старину, в средние века или в следующие столетия, может быть даже и во времена дедов наших. Тогда точно было коварство. Например: зазовет к себе папа Александр VI или король Людовик XI гостей, да и отравит их или велит удушить. В XVII, XVIII веках этого уже не делалось, но бывали такие случаи, что назовет себя какое-нибудь правительство союзником другого, пошлет войска на его защиту, а потом и объявит своими занятые области. Так делывал еще и Наполеон I,— например, с Испанией. Но теперь этого уже не водится: даже и не дают обещаний, когда не имеют готовности исполнить их, и никакие просьбы не могут склонить к этому. Вот, например, Рикасоли бьется не из того, чтобы французы очистили Рим: дайте нам, говорит, только обещание, что очистите, а там и не очищайте, с меня довольно будет обещания, чтобы провести парламент. Нет, не дают. А вот любопытно тоже, что мы назвали город Рим иностранным для итальянцев. Незнающему человеку оно покажется странно, а ведь на самом-то деле так: Рим — столица католического мира, стало быть — принадлежит не Италии, а всей католической Европе, этот город настолько же ирландский, французский, испанский, португальский, австрийский, насколько итальянский, все равно,— как бы это сказать?— все равно что наша знаменитая зала в Пассаже: и цыганская она, потому что в ней цыгане пели, и театр она теперь, и ученым она принадлежит, потому что в ней лекции читались, и поэтам она принадлежит, потому что оглашалась аплодисментами гг. А. Майкову и Бенедиктову6. ‘Так, кому угодно, всякий может отличаться в зале Пассажа, но ведь это не мешает же ей иметь одного хозяина, точно так, почему бы и Рим не мог принадлежать одному хозяину, своему итальянскому народу?’ Нет, это не так, сравнение было выбрано нами неудачно.
Но бедному Рикасоли не легче от этого. Лучше бы для него, если бы сохранилось в политике исчезнувшее из нее старинное коварство, от прямодушия французского правительства он терпит ужасно. Вообразите, собрался парламент и спрашивает его.— Что вы сделали по венецианскому вопросу, по римскому вопросу? — ‘Нечего не мог сделать. Надобно только надеяться…’ — На чем же основаны ваши надежды? имеете ли вы какие-нибудь обещания? — ‘Нет никаких обещаний’.— Значит, ровно нечего нам и надеяться при вас,— думает парламент, и хоть не говорит он этого, а все-таки известно Рикасоли, что он думает,— и чувствует бедный министр, что хотят его столкнуть. Да и нельзя не чувствовать, когда не может Рикасоли даже найти человека, согласного принять в его кабинете портфель министра внутренних дел: видно, каждый знает, что не стоит связывать своей карьеры с разваливающимся кабинетом Рикасоли. Обратился он к Ланце,— отказ, обратился к Бонкомпаньи,— тоже отказ, к Раттацци,— тоже, к Сан-Мартино,— то же самое. Приверженцы Рикасоли переглянулись, слыша, как их компаньоны отнекиваются от Рикасоли, и собрались рассудить, что это значит? Собрались, рассудили,— видят: Рикасоли никуда не годится, выбрали двух самых бойких между собою и отправили к Рикасоли сказать ему, что он не годится, пусть выходит из министров. Отправили депутацию, а сами продолжают рассуждать: прогоним его, кого же назначить? Переглянулись опять, каждый видит, что все остальные еще хуже Рикасоли. Некого выбрать. Рикасоли проведал об этом и говорит депутатам, явившимся с объявлением, чтобы он выходил в отставку: ‘Хорошо, завтра явлюсь я объясниться с гг. депутатами консервативной партии’. Явился и говорит: ‘Заменить меня у вас некем, так уж каков я ни есть (оно и точно, что плох, сам вижу), но уж вы меня поддерживайте’.— ‘Хорошо, нечего делать, станем поддерживать’, хором отвечали консерваторы, и Рикасоли остался правителем Италии. Вот и видно,— так оно даже и на географической карте нарисовано,— что в Италии земля клином сошлась: нет людей кроме Рикасоли, да и баста. То есть, оно, может быть, и есть люди, должно быть, даже много людей между теми, которые, наперекор нерешительности Кавура и самого Рикасоли, присоединили к владениям Виктора-Эммануэля Тоскану, герцогства, легатства, Сицилию, Неаполь, но те люди вообще — все непорядочные люди. Стало быть пока нет крайности, порядочные люди с ними и не могут иметь дела. Только крайность может заставить благомыслящего человека замарать свою руку пожатием мозолистой руки какого-нибудь Гарибальди или грязных рук его приятелей. А ведь у его приятелей грязные руки. Бертани — вор, Никотера — бандит, эти еще хоть не уличены, а другие даже осуждены законным порядком в трибуналах Итальянского королевства как убийцы, Рикасоли недавно объявлял, и Кавур незадолго пред смертью тоже объявлял, что не может он признать несправедливым приговора, произнесенного над одним из них, и потому не может допустить его возвращения на родину. Такие люди, подвергающиеся справедливым приговорам судилищ, конечно, могут только удить рыбу в мутной воде, — вот поэтому-то они все и мутили Италию против австрийцев и австрийских клиентов, мутили, мутили, и — составили нынешнее Итальянское королевство. Будут смутные времена, придет неминучая беда от австрийцев, тогда они понадобятся и обратят беду в полное торжество итальянского единства. А теперь хоть все идет плохо в Итальянском королевстве, но беда еще далека, стало быть — можно называть этих людей ворами и убийцами, сумасшедшими и злодеями.

Февраль 1862

Дело о пенсии Монтобану.— Прения французского законодательного корпуса об адресе.— Министерство Раттацци.— Распущение прусской палаты депутатов.— Взятие форта Доннельсона.

Зловещие птицы начинают каркать похоронную песню над существующим порядком Западной Европы. Каркали они давно — такая уж их натура, но карканье карканью рознь. Ворона кричит беспрестанно, но когда она кричит так себе, по одному влеченью натуры, унылое ее карканье глухо, и в нем слышится только ее бессильная злоба. Тотчас можно отличить от этих заунывных звуков тот веселый, звонкий крик, с которым поднимается она лететь на добычу, прослышав запах трупа. Так и зловещие птицы Западной Европы долго кричали заунывным глухим тоном, выражавшим только их собственную досаду на спокойный порядок их стран и на их бессилье поклевать его. Теперь не то. Самоуверенное предчувствие приближающегося разгула для них дает какую-то адскую веселость крику их.
Мы не скажем, что ошибаются зловещие птицы. Обоняние у них тонкое, очень может быть, что и в самом деле скоро начнется пир для них, но мы скажем, что ошибаются они, если думают, что прочен или хотя долог будет готовящийся им праздник. В народах Европы, как и во всяких других народах, есть недовольство существующим порядком, и от времени до времени стекаются обстоятельства, доводящие недовольство до взрыва. Но ведь взрыв произведен только стечением обстоятельств, только неопределенным недовольством, и, разрушив прежнее, толпа не знает, как ей быть с постройкой нового: своего плана нет у ней, а жить без крова и приюта нельзя: надобно строить, поскорее строить. И начинается торопливое воссоздание: обломки старого под руками,— это и прекрасно, по ее мнению: обтесывать новый материал некогда, да он, может быть, и не запасен: со старым материалом работа пойдет скорее, а план? — что ж, когда нет нового плана, разве нельзя воспользоваться воспоминаниями о прежнем здании? Разве все в нем было уже безусловно дурно? Если оно было неудобно, так не от того ли только, что обветшало? Может быть, самый план его и был хорош, за исключением некоторых мелких подробностей.
Вот и восстановляется торопливо почти все по старому плану из обломков прежнего. ‘В чем же прогресс? — воскликнут лица, называющие вас утопистом за то, что вы не отказываетесь от предвидения счастливой жизни для человечества в будущем, и тут же, не переводя духа, называющие вас скептиком или нигилистом за то, что вы не верите в безмятежное осуществление их маленьких иллюзий на завтрашний же день.— Где же в таком случае прогресс и к чему же стремиться, если послезавтра восстановляется то, что падает завтра? Если так, зачем же работать? лучше сложим руки. Ваши слова ведут к отчаянию, а отчаяние повергает в апатию’. Нет, унывать незачем, и прогресс вовсе не отвергается разрушением иллюзий. Будут строить из старого материала, но ведь часть его рассыпалась в порошок и унесена ветром, стало быть, старого материала недостанет, поневоле прибавится новый. Да и старый план нельзя же запомнить совершенно точно,— кое-что забылось, значит, кое-что надобно устроить и не по старым воспоминаниям, а по нынешним соображениям. Вот, значит, все-таки и оказывается прогресс.
Все эти размышления о прогрессе и нигилистах вызваны у нас карканьем зловещих птиц, чующих поживу себе в Западной Европе, а карканье их оживлено ходом дел во Франции. Ведь что там ни говорите, а Франция все-таки остается, по прекрасному выражению консерваторов, вулканом, взрывы которого потрясают Европу. Она как будто и приутихла, от этого даже потеряла репутацию в глазах лиц, вышеупомянутых нами. Но тонкие люди, дипломаты и хорошие консерваторы, никогда не обманывались видимым ее усмирением. Ведь уже три раза, со времен наших прадедов, прикидывался этот Везувий угасшим и остепенившимся: тихо было внутри Франции при Наполеоне I, много лет прикидывалась она усмиревшей при Бурбонах, потом опять много лет при Луи-Филиппе, и каждый раз, если можно цинически выразиться, надувала почтеннейшую Европу. Вот и теперь чуткое ухо злонамеренных людей слышит в подземных слоях Франции (глухой гул — предвестник приближающегося извержения. Несколько лет тому назад начали носиться неопределенные слухи о каком-то зверском тайном обществе, называющемся ‘Марианной’. С той поры все идут слухи, будто оно растет и растет. Успевали иногда как будто поймать какую-нибудь отрасль его,— пойманных наказывали, но, к прискорбию, видели, что они вовсе не главные люди, а где и в ком найти главных людей этой вредной закваски, никто не знал. Вот и теперь, в феврале 1862 года, арестовали в Париже несколько человек,— в числе их Греппо, бывшего единственным из 1 200 членов конститутивного собрания 1848 года, подавшим голос за предложение Прудона об уменьшении цифр платежа во всех существующих контрактах. Посмотрели, посмотрели на этого Греппо, повертели, повертели его на разные стороны,— не оказывается в нем никаких следов злоумышления, и отпустили его опять заниматься своим коммерческим делом, а руководителей ‘Марианны’ все-таки не нашли, не добились и того, чтобы хотя узнать, точно ли от ‘Марианны’ надобно ждать опасностей, или с других сторон, а ‘Марианна’ только фантом.
Этого не разберут люди, специально занявшиеся разузнава-нием о ‘Марианне’, а со стороны очень видно, что собственно она — неважный фантом, и дело не в ней, а в отношениях, всем известных, в актах, печатаемых самим французским правительством.
Зачем, например, обнародован французским правительством доклад Фу ль да, о котором говорили мы месяца два тому назад? Разве не понимало французское правительство, что этим актом отнимает оно у себя возможность отрицать расстроенное положение финансов? Конечно, понимало, но продолжать запирательство не было уже ни пользы, ни возможности. Возможности не было потому, что иссякли все средства прикрыть дефицит обыкновенными секретными оборотами, приходилось возвышать налоги и заключать новый заем, значит, явился бы факт, понятный всем и без признания в нем. Пользы не было продолжать запирательство потому, что уже никто давно ему не верил. Значит, лучше было уже признаться прямо и формально. Так, но из этого возникает новый аргумент для противников: ‘вы, дескать, сами признались, что довели финансы до расстройства, значит, ваша система не годится’.
И вот из таких-то, можно сказать, пустяков, посмотрите, какой поднимается гвалт. Законодательный корпус обескуражен: ‘Нет,— думает он,— тут надобно действовать иначе. Явимся мы сами защитниками истинных принципов. Начнем делать оппозицию, приобретем этим популярность…’
Вообразите себе толпу лиц, вздумавших, что им нужно либеральничать, делать оппозицию, выступать приверженцами демократических принципов, но не имеющих понятия обо всем этом и либерализм свой ставящих в привязках к каким-нибудь мелочам. С тем вместе у них мысль, что ведь они ‘вольнодумничают’, а вольнодумство вообще вредно, для них же неприлично.
Предмет для оппозиции выбрали они самый мелкий, как известно читателю: награду генералу Монтобану1. Генерал этот не отличается особыми дарованиями, но он приобрел себе порядочное состояние в китайской экспедиции, которой начальствовал. Это факт, есть сплетня, говорящая о другой его способности: он сосватал девушку очень красивой наружности, доставившую очень доходное место,— должность сенского префекта, то есть должность парижского обер-полицмейстера и губернатора, своему отцу. Монтобан рассчитал, что девица Гаусман будет и для мужа не менее полезна, чем для отца. Впрочем, это — парижская сплетня, не имеющая, разумеется, никакого отношения к следующей истории. Говорят, будто генерал Монтобан, нашедши в Китае два миллиона франков, получает с них тысяч сто или больше франков дохода. Жалованье его по разным должностям простирается также до ста тысяч франков, но за жалованье можно ручаться только при нынешней системе: случись перемена в правительстве, Монтобану дадут отставку и жалованье пропадет, а капитал в два миллиона франков — имущество благоприобретенное, родового имущества генерал Монтобан не имеет.
По такому соображению был представлен в законодательный корпус проект закона о назначении графу Паликао (Монтобану) с потомством наследственной и вечной пенсии в 50 тысяч франков. Вот на этот проект и обрушился либерализм законодательного корпуса. ‘Как потомственная пенсия?— заговорили члены законодательного корпуса.— Но ведь это будет майорат, а майораты запрещены во Франции. Ведь это будет возвращение к дореволюционному порядку, нарушение законов, ниспровержение демократических принципов’ и т. д., и т. д. Монтобан, услышав про оппозицию его пенсии, написал к императору, что он отказывается от предполагаемой награды и т. д. Немедленно явилось в газетах ответное письмо императора, говорившее, что император не возьмет назад проект закона о пенсии, что законодательный корпус не умеет ценить заслуг, оказанных Франции, но Франция рассудит между императором и законодательным корпусом и проч. Что же законодательный корпус? Законодательный корпус упорствовал, комиссия, рассматривавшая проект о пенсии, представила доклад в том смысле, что, несмотря на письмо императора к Монтобану, пенсию надобно отвергнуть. Но император не допустил своих верных приверженцев довести скандал до конца. За несколько дней до срока, назначенного для прений о докладе комиссии, президент законодательного корпуса граф Морни публично вынул из кармана в начале заседания и прочел письмо императора к нему, графу Морни, говорившее, что император не хочет огорчать законодательный корпус, не желает ставить его членов в необходимость тяжелого для них выбора между угождением ему, императору, и верностью их демократическим убеждениям и потому берет назад проект закона о пенсии графу Паликао.
Мы не приверженцы того мрачного взгляда, который старается все объяснить хитрым расчетом, каждую развязку считает предусматривавшеюся заранее. Дело происходило гораздо проще. Император французов много раз прибегал к средству, употребленному им теперь для уничтожения попыток оппозиции в законодательном корпусе: когда какой-нибудь проект возбуждал оппозицию депутатов, депутатам говорилось, что такова личная воля императора и что Франция осудит их за то. В течение десяти лет это было сделано сто раз (хотя /и без такой огласки, как теперь), и всегда удавалось. Теперь не удалось. Вот и все. Но отчего же не удалось? Обстоятельства не те. Что не те они, мог видеть император французов уж из представлявшейся ему надобности дать делу огласку, какой не нужно было прежде. Бывало, достаточны были конфиденциальные внушения депутатам через графа Морни. Внушения были сделаны и не подействовали. Оставалось прибегнуть к мере более сильной — к печатному письму. Но как же было не рассчитать, что если огласка дает больше важности обороту, то она же и отнимает у него всякий шанс успеха? Ведь тут повиновение депутатов было бы понято всей публикой как следствие страха. Публичность отрезывала им путь отступления, и они превратились в леонидовых спартанцев2: ‘умрем, дескать, но не отступим’, то есть в переводе: ‘подвергнемся случайностям новых выборов, возможности потерять места и жалованье, но не можем же мы формально выставить себя перед. всей Францией людьми, не имеющими никакой самостоятельности’. Помните ‘Утро делового человека’, как там у Гоголя рассуждает Иван Петрович с Александром Ивановичем:
‘Алекс. Иван. Так вам чины, можно сказать, потом и кровью достались.
Ив. Петр. (вздохнув). Именно, потом и кровью. Что ж будете делать, ведь у меня такой характер. Чем бы я теперь не был, если бы сам доискивался? У меня бы места на груди не осталось для орденов. Но что прикажете! не могу! Стороною я буду намекать часто, и экивоки подпускать, но сказать прямо, попросить чего непосредственно для себя… Нет, это не мое дело! Другие выигрывают беспрестанно… А у меня уж такой характер: до всего могу унизиться, но до подлости никогда!’
Но это все посторонний анекдот из наших нравов, а настоящее дело шло во Франции таким манером. Правительство было очень удивлено, что депутаты упорствуют, хотя само укрепило их в упорстве слишком крутой мерой внушения, не рассчитанной по обстоятельствам. Оно решилось распустить законодательный корпус и предписать новые выборы. Но префекты и другие полицейские начальники, обязанные разузнавать о настроении умов, донесли из всех концов Франции одно и то же: при нынешнем, дескать, затруднительном положении обстоятельств и неблагонамеренном настроении общественного мнения выборы были бы неблагоприятны правительству. И так оказалось, что не следует распускать нынешнего законодательного корпуса, и пришлось правительству уступить.
Хотите ли видеть другое доказательство? Оно дано прениями об адресе. Размышления о них мы представим после. Сначала попросим вас прочесть голый и сухой отчет об этих прениях, составленный самим графом Морни и напечатанный в ‘Монитре’.
Едва ли нужно напоминать, что в конце 1860 года уже почувствовалась во Франции надобность сделать что-нибудь в пользу расширения прав законодательной власти и что это было сделано декретом 24 ноября того года. Он между прочим возвратил депутатам право, которым они пользовались при прежнем конституционном порядке: представлять правительству свои замечания относительно общей политики и требования о том, в каком смысле надобно изменить или общий дух ее, или ту или другую отрасль. Средством к этому был при конституционном порядке адрес, служивший ответом на тронную речь. Итак, законодательному корпусу с прошлой зимы дано право представлять императору адресы.
Далее, читатель знает, что в нынешнем законодательном корпусе находятся пять членов, не разделяющих приверженности всего остального собрания к нынешней системе. Когда проект адреса был написан избранною для того комиссией, эти пять членов предложили сделать в нем изменения,— конечно, не в надежде, что их мнение будет принято законодательным корпусом, а только для того, чтобы формально заявить свой взгляд и развить его в прениях, которые будут прочтены всей Францией. Из изменений, предложенных пятью оппозиционными членами, самое важное относится к первому параграфу проекта, излагающему одобрение общей политики правительства законодательным корпусом. Теперь приводим самые прения в точном переводе из официального отчета о них:
‘Изменение в первой статье проекта адреса законодательного корпуса, предложенное пятью оппозиционными членами, и прения о нем.
Изменение, предложенное гг. Жюлем Фавром, Эноном, Даримоном, Пикаром и Эмилем Олливье:
‘Общественное доверие может возродиться только искренним возвращением к системе свободы,
Журналистика должна перестать быть монополией,
Выборы, делаемые избирателями, а не префектами, с правом собраний и с равными шансами публичности и охранения избирательной свободы каждого,
Муниципальная власть, назначаемая общиной, а не правительством.
Личная свобода, ограждаемая совокупностью мер, первой из которой должно быть отменение закона всеобщей безопасности.
Таковы главные условия политики, опирающейся на принципы 1789 года.
Такова реформа, повелительно требуемая нравственными интересами страны, ее достоинством, развитием ее деятельности и ее богатства и не могущая быть отсрочиваема без того, чтобы Франция не стала в положение, униженное перед другими нациями’.

‘Заседание 7 марта.

Речь Пикара3.

‘Знаменитый министр финансов сказал некогда: ‘пусть будет у вас хороша политика, и финансы будут у меня хороши’. Когда разразились в ‘Монитре’ признания, заключавшиеся в докладе г. Фульда, что финансовое положение очень дурно, первою мыслью общества бил вопрос, не связано ли оно с политическим положением? Основательные наблюдатели понимали, что открытое теперь зло, финансовое расстройство, значительные дефициты,— все это ничтожно сравнительно с нравственным злом, которому уже давно подвергает страну наша бедственная политическая система (в палате ропот).
С этим чувством я требую права разъяснить отношения, породившие эту систему. Мы перечисляем их в изменении, прочитанном вам. Они связаны с отношением, которое господствует над всеми остальными. Я говорю о положении журналистики.
Она служит всяческим интересам, даже личным интересам.
Например, вы принимаете известный закон,— положим, о замене 4 1/2% облигаций государственного долга 3%-ми. Правительство, связывая журналистику, пользуется этим законом для личных выгод. Министры пишут префектам, префекты говорят всем официальным лицам: удерживайте от продажи 4 1/2% облигаций, чтобы не было возможности сделать с ними ничего, кроме как обменять их на 3%-е. У меня в руках находятся такие циркуляры.
Когда г. Мирес выпускал облигации римского займа и акции римских железных дорог, одна газета хотела рассмотреть достоинство этих бумаг. Ее официально попросили молчать. Спрашиваю: может ли что-нибудь быть ненормальнее таких фактов для правительства и для законов о журналистике? Когда истина противна чьей-нибудь выгоде, она подавляется (многие члены восклицают: ‘нет, нет, вы преувеличиваете’). Повторяю: положение дел очень бедственно и унизительно. Я не мог без глубокой печали слышать сказанные в сенате слова, против которых нечего было возразить: ‘в Австрии больше свободы печатному слову, чем во Франции’ (в палате шум). Вот каково, повторяю вам, положение журналистики. В одной из провинциальных газет я прочел слова: ‘сановник имеет право получать жалованье и еженедельно по одной похвальной статье в газетах’.

‘Заседание 8 марта.

Речь Пикара

‘Вчера я хотел прямо поставить важные вопросы, возбуждаемые нашим изменением. Я старался показать, как журналистика лишена свободы механизмом нынешнего законодательства и как эта система сделала журналистику настоящим монологом правительства самого с собою.
Президент. Приглашаю г. Пикара выражаться приличнее.
Пикар. Я полагаю, г. президент, что выражаюсь прилично.
Президент. Я не позволю вам в этой палате нападать на основные законы страны, говорить, что какой-нибудь существующий закон унизителен для страны. Вы можете подвергать критике политику и распоряжения правительства, но не можете говорить о существующем законе, что он унизителен для Франции. Здесь дело идет об уважении к существующему порядку, и я могу напомнить вам о приличии.
Пикар. Я не разделяю вашего мнения.
Президент. Продолжайте вашу речь.
Пикар. Возвращаюсь к вопросу, мною рассматриваемому: он состоит в том, какому суду должны подлежать дела журналистики. Я говорю: суду присяжных. Почему же суд присяжных натурален в делах печатного слова? Во-первых, потому что проступки по ним не могут быть определены точным образом и рассуждать о них не могут другие судьи, обязанные только прилагать точные законы к точно определенным случаям.
Другая причина та, что правительственные судьи сами желают, чтобы их избавили от страшной обязанности судить дела журналистики, они бывают смущены, когда судят такое дело, они сами сознают, что не компетентны в этих делах, в которых компетентен суд присяжных’. (После этого Пикар говорит о свободе выборов и о независимости общинного управления, затем переходит к вопросу о личной свободе.)
Пикар. Что такое личная свобода? Обеспеченность лица в том, что оно будет судиться по законам своей страны. Существуют ли эти гарантии? Правительство может арестовать и осудить на заключение от одного месяца до одного года всякое лицо, ведущее интриги, враждебные правительству, и имеющее преступные сношения внутри страны или за границей. По этому праву оно может у каждого гражданина потребовать ответа на вопрос: ‘не имеете ли вы преступных сношений с кем-нибудь?’ Возможно ли подозреваемому доказать противное? (Ропот.) Господа, я не понимаю этого ропота на мои слова против закона. Доказать противное тут невозможно, потому что обвинение неопределенно. Президент законодательного корпуса через г. вице-президента Шнейдера сказал, что комиссия, составлявшая проект адреса, нашла наше изменение противоречащим общей политике правительства.
Шнейдер. Я говорил только о политике большинства палаты.
Пикар. Политика этого большинства — политика правительства, и я счень жалею о том и о другом. (Ропот.) Я вам объясню, почему жалею. Франция не хотела бы подвергаться новой революции. (Многочисленные голоса: ‘правда, правда’ не хотим’.) Не хотите, а делаете все, что- нужно, чтобы привести революцию. (Продолжительный шум.) Правительство само опровергает себя. (Новый шум.)
Президент. Чем же?
Пикар. Тем, что начало делать в последнее время.
Президент. Объясните это.
Пикар. Объясню, если вы дадите мне объяснить.
Президент. Объясните, иначе было бы слишком легко отказываться от объяснений.
Пикар. Я отказываюсь от объяснений, потому что не имел бы в них свободы. (Шум.)
Президент. Однакоже, г. Пикар…
Пикар. Я так хорошо понимаю’ что был бы тут связан, что не хочу и начинать речи об этом.
Президент. Это — прение, невозможное в нашей палате.
Пикар. Вы говорите правду.
Президент. Ваша партия имела власть и возбудила против себя неудовольствие, отнявшее у нее власть.
Эмиль Олливье. Вы также теряли власть: первая империя пала.
Барош (министр). Разве первая империя была низвергнута нацией?
Пикар. Я вам скажу…
Президент. Это — прение невозможное. В интересе общества я не могу допустить его продолжение. Замечу только, что когда вы сказали, что правительство само опровергает себя, вы были несправедливы, я мог бы прибавить, что вы поступаете с правительством невеликодушно,— если можно так выразиться. Вы невеликодушны к нему, потому что, чем больше оно обезоруживает себя, тем больше вы на него нападаете, вместо того чтобы с умеренностью пользоваться свободою, которую оно дает стране.
Пикар. Я не принимаю упрека, сделанного моей партии, моим принципам. Я чту бескорыстие и величие людей, имевших власть в эпоху, о которой упомянул г. президент. Но возвратимся к настоящему. Вы утверждаете, что вы — нация свободная, а г. Буркне, сенатор и бывший посланник, говорит сенату, что в Австрии больше свободы, чем во Франции. С печалью слышу я, господа, что Франция не только не свободна, но что ее называют недостойною свободы.
(Барош, президент государственного совета и министр без портфеля, отвечает на речь Пикара. После Бароша встает Жюль Фавр.)

Речь Жюля Фавра

Обстоятельства, в которых ведутся прения палаты, очень важны. Я скоро займусь рассмотрением границ власти палаты, а теперь скажу вещь, против которой никто не может спорить: слова, произносимые здесь, слышит и судит вся Франция. Скоро она будет призвана посредством выборов дать свое одобрение или выразить порицание политике, которую постоянно поддерживала эта палата. Потому небесполезно будет рассмотреть вопросы, возбуждаемые внутренним положением Франции.
Сейчас г. президент государственного совета говорил вам, что наши исправления должны считаться программою, выставляемою против официальной редакции адреса. (Сильный шум.)
Президент. Что называете вы официальной редакцией адреса?
Я миль Олливье. Г. президент, не мешайте же говорить! (Шум.)
Президент (к Эмилю Олливье). Вы не имеете права давать мне приказания. Я не допускаю вашего вмешательства. Я спрашиваю у г. Жюля Фавра, что он разумеет под словами: официальная редакция адреса?
Жюль Фавр. Разумею официальную редакцию комиссии. (Шум.)
Президент. Вероятно, вы находите это объяснение очень простым? Но я знаю, и вы сами знаете, что такое хотели вы сказать словами: официальная редакция адреса.
Жюль Фавр. Если я буду прерываем каждую минуту, я прекращаю речь. Вы. г. президент,— конечно, невольно,— отнимаете у меня свободу мнений. (Шум.) Я отказываюсь от слова. (Садится.)
Президент. Я никогда не отнимал у вас слова, никогда не стеснял свободы прения. Вы придаете делу оборот неискренний.
Жюль Фавр. Я не дозволю вам, г. президент, приписывать мне неискренность.
Президент. Обращаюсь к гуду палаты. Проницательность ее поняла смысл употребленных вами слов. Я имел право остановить вас, потому что вы употребили выражение, намекавшее, что адрес составлен не столько комиссией палаты, сколько правительством. (Многочисленные голоса: ‘вы правы, вы правы’.) Потому не прибегайте к отговоркам.
Жюль Фавр. Яине прибегал к ним.
Президент. Позвольте мне сказать вам: выражение ‘официальная редакция адреса’ употреблено оратором не столь искусным, как вы, употреблено непреднамеренно. Серьезнейшим образом прошу вас, г. Фавр, продолжать вашу речь.
Жюль Фавр. Наше положение в этой палате, господа, исполнено затруднений. Поверьте, что не в удовольствие себе мы остаемся в нем и что только чувство обязанности удерживает нас в нем. Возвращаюсь к замечаниям, которые были начаты мною.
В последние десять лет произошли важные факты. Особенно важны два. Первый из них — декрет 24 ноября 1860 года (возвративший законодательному корпусу право, чтобы его прения печатались). Как назвать этот декрет? Удержусь от определений.
24 ноября 1861 года произошел другой факт, также имеющий свое значение. Говорю о письме, которым император призывал г. Фульда в министры Финансов, и о докладе, напечатанном г. Фульдом. Всем известно, какие дефициты были засвидетельствованы этим докладом’.
С холодной исторической точки зрения, от которой мы никогда ни на шаг не отступали, самая важная часть переведенных нами страниц отчета заключается не в содержании речей Пикара и Жюля Фавра, замечателен способ обращения графа Морни, представителя правительства и палаты, с оппозиционными депутатами. Не понравится ему какое-нибудь колкое выражение, он останавливает оратора, прежде так и кончалось дело: оратор чувствовал себя принужденным смириться и поправлял свою фразу, теперь не то: поднимается длинный спор, и оппозиционные депутаты наступают, теснят президента, он и вся палата чувствуют себя неловко, и победа остается за оппозиционным оратором: он торжественно повторяет колкую фразу и продолжает в том же тоне, а между тем в палате только пятеро оппозиционных депутатов, голоса их не имеют никакого веса при вотировании, в самой палате оппозиция их формальным образом совершенно ничтожна. Так ее и третировали еще года полтора тому назад. А вот теперь не то: когда Жюль Фавр сказал: ‘не прерывайте меня или я замолчу’, президент стал успокаивать его, Жюль Фавр повторил: ‘я прекращаю речь’ и сел,— президент стал просить, ‘серьезно просить’ его продолжать говорить, и Жюль Фавр, возобновляя речь, становился в такое положение, что я, дескать, говорю здесь в палате только из снисходительности.
Справка о расположении умов, наведенная правительством по поводу упрямства палаты в деле о пенсии Монтобана, обнаружила, каков будет ход фактов, если не будет он ускороен чрезвычайными случайностями. Нынешний законодательный корпус заседает последний год. На следующую зиму должны будут собраться новые депутаты, выборы которых должны происходить в конце нынешнего и в начале следующего года. Префекты объявили, что выборы будут неблагоприятны нынешней системе. Итак, на следующую зиму произойдет формальное столкновение нынешней системы с общественным мнением в его представителях, депутатах, если не произойдет оно иным путем. Это не мы говорим,— это выходит из сведений, собранных самим правительством и до того убедительных, что оно само изменило по ним свои отношения к законодательному корпусу в споре о пенсии генералу Монтобану.
Спор этот по своему предмету совершенно ничтожен, неважны сами по себе и речи оппозиционных депутатов в прениях об адресе, но характеристичны эти случаи для определения конца, к которому идут дела.
Такой определенности нет в перемене рук, управляющих Италией). Трудно даже разобрать, выгоду или невыгоду для национального дела надобно видеть в этой перемене. По общему цвету своих убеждений Раттацци должен бы быть министром, более полезным для Италии, чем его предшественник. Рикасоли был человек, совершенно спутанный крайним консерватизмом, и при нем итальянское правительство не могло ни вступить в прямую связь с энергическими элементами итальянской нации, ни пользоваться ими как бы то ни было. Раттацци имеет взгляд, несколько более широкий, и понимает важность живых сил. Он был не в дурных отношениях с Гарибальди, всегда считал нужным поддерживать связи с популярными людьми. Говорят, он уже виделся с Гарибальди по своем вступлении в министерство и вступил в переговоры с передовою партиею. Это все так. Но слишком сомнительный оттенок на его способность к твердому действованию набрасывается главным из тех отношений, от которых пал Рикасоли. Французское правительство было недовольно суровым высокомерием прежнего министра. Рикасоли не был охотник итти вперед, но относительно самостоятельности в приобретенном положении был неуступчив. Парижские полуофициальные газеты с конца прошлого года, когда Раттацци ездил в Париж, твердили, что он будет министром более полезным для Италии и более приятным для императора французов, чем Рикасоли, на которого они очень сердились. Известно также, что и прямою причиною удаления Рикасоли было неуменье его ладить с тюльерийским влиянием, все другие причины были только предлогами, не имевшими существенного значения. Из этого натурально возникает предположение, что французское правительство надеялось найти в Раттацци человека более послушного и рассчитывало, что легче может обойти его, чем Рикасоли. И действительно, Раттацци называют не имеющим ни твердого характера, ни даже той не чрезвычайной даровитости, какая есть у Рикасоли. Очень может быть, что он уже связан обещаниями, данными в Париже. Впрочем, при нынешнем состоянии австрийских дел ход событий в Италии зависит не столько от охоты правительства итальянского, сколько от приготовленности передовой партии к решительным действиям против австрийцев. Готова ли она к ним, то есть уладился ли план общего действия итальянцев, венгров и проч.,— это мы посмотрим, но, кажется, ничего окончательного еще не решено. А впрочем, как знать. Ведь эти вещи держатся в секрете, гораздо менее прозрачном, чем дипломатические тайны.
Многие упрекают нас в отрицательном направлении за то, что мы опровергаем некоторые мнения, почти всеми повторяемые без критики. Но справедливо ли называть отрицателем того, кто опирается на факты и признает в полной силе их значение? Вот, например, в прошлый раз говорили мы, что неосновательны немецкие и вообще западноевропейские либералы, считающие Пруссию конституционным государством. Пожалуй, это могло показаться отрицанием. Но вот теперь, не больше как через месяц, явились факты, заставившие прусских, а за ними всех немецких, а за ними всех западноевропейских либералов признаться, что их мнение о Пруссии, как о государстве конституционном, было неосновательно. А ведь мы это самое и говорили.
Теперь посмотрим пока, как произошло разрушение ошибки либералов. Об этом пусть расскажет нам ‘Times’:
‘Прусская палата депутатов распущена королем4. Это произвело большое волнение не в одной Пруссии, но по всей Германии. Повод к разрыву кажется маловажен. В Пруссии, как и во Франции, министры, особенно военный министр, переносили суммы, вотированные палатой, с одного предмета на другой. Бюджет вотировался как одно целое, и министры считали себя вправе делать эти переносы сумм из одной статьи на другую. Пока не расходовалось в общем итоге больше вотированной цифры, пруссаки не претендовали на то, что деньги, вотированные для покупки штуцеров, обращались на покупку лошадей, или вместо пуль покупался порох. Так было прежде. Но в последнее время палата стала недовольна этим. Один из депутатов предложил, чтобы каждая сумма расходовалась только на тот предмет, на который вотирована. Министры объявили, что выйдут в отставку, если предложение будет принято, но оно было принято 175 голосами против 130. После того начались совещания между королем, наследным принцем и министрами. Результатом было распущение палаты, и теперь скоро должны быть новые выборы, на которых будет господствовать вопрос о конституционных правах палаты депутатов.
Трудно сказать, что король поступил расчетливо. Говорят, что наследный принц доказывал надобность уступить палате, объясняя, что Пруссия теперь конституционная монархия и потому представителей нации надобно принимать за действительную власть. Уступая желанию депутатов, король приобретал бы популярность, то есть упрочил бы за собою существенную власть. Он избрал другой путь. Результат не может быть сомнителен. Предсказания наследного принца и министров наверное осуществятся. Принц и министры говорили, ‘что новые выборы только возвратят в палату оппозиционных депутатов в увеличенном числе и с прибавкою людей более резкого образа мыслей’. Король любезною уступкою обратил бы неудовольствие палаты в энтузиазм. Министры хотели выйти в отставку, уступая депутатам, и депутаты были бы тогда готовы делать очень многое для государя, министры которого уступили им. Но король прусский не принял их отставки. Он не заботится о расположении депутатов. Предводителей партий в палате он считает своими врагами, людьми, которым он никогда не должен давать торжества. А между тем какой путь величия открылся бы ему, если бы он держал себя иначе. Без особенного искусства он мог бы сделаться господином всей Германии. Потребность единства так велика в ней, что король прусский вошел бы на императорский престол, если бы только объявил, что на самом деле хочет быть конституционным государем’.
Дело ясное даже для англичан, смотрящих на него издали. Министры хотели уступить палате, но король не захотел. Но ‘Times’ совершенно напрасно делает из этого факта заключение, будто король поступил нерасчетливо. Нет, король совершенно прав и понимает свои интересы гораздо вернее своего теперешнего английского советника. Но эту несправедливость ‘Times’a’ к прусскому королю мы замечаем мимоходом, а нам дело собственно только до прусских либералов, справедливость которых мы отрицаем. Не говорим уже о половинных либералах, партия которых в прусской палате называлась просто либеральной,— они двоедушничают в каждом слове. Посмотрим, что говорят истые либералы прусской палаты, которые, в отличие от полулибералов, назвавшихся просто либералами, назвали свою партию ‘прогрессивною’. По распущении палаты эта партия обнародовала следующий документ, который украсила пышным именем ‘воззвания’: вот уже и фальшь в самом заглавии: не годится титуловать громким именем документец очень плохой. Но это опять мимоходом: важность не в заглавии, а в содержании. Вот оно:
‘Воззвание центрального избирательного комитета немецкой прогрессивной партии.
Либеральные партии нашего отечества были почти единодушно согласны относительно целей политического стремления, выставленных нашей программой при прежних выборах. Они и теперь не отступают от них. Мы призывали тогда всех либеральных людей к соединению против реакционной партии, и прошлогодние выборы решили дело против нее. Непримиримо противореча живым силам нашего времени, она никогда не будет управлять Пруссией с согласия прусского народа. Она — ничто, если она не опирается на искусственную поддержку со стороны правительства. Но надежды на энергический прогресс, возникавшие из прошлогодних выборов, не осуществились. Люди, которым его величество король вверил правление, не могли стать в согласие с палатой депутатов, которая готова была поддерживать всякий либеральный шаг министерства. Обещания реформ, требуемых духом времени, остаются неисполненными.
При прошлогодних выборах мы могли еще надеяться, что министерство, соображаясь с развивающимся сознанием народа, примет более решительную политику. Теперь мы не можем надеяться этого. Тем необходимее представителям нации охранять ее права.
Правительство находит, что все должно решаться только его волею, без всякого внимания к представителям народа. Мы не хотели допустить этого. Министры распустили палату и апеллировали к народу, чтобы он выразил свое мнение новыми выборами. Мы надеемся, что оно выразится очень определенно’.
В Северной Америке дела идут, повидимому, к развязке. Читатель знает об успехах, полученных Союзом, и нам довольно будет в нескольких словах напомнить связь событий, чтобы ясен был подробный рассказ о важнейшем из этих дел, приводимый нами из ‘New York Times’a’ на следующих страницах.
Читатель помнит, каков был план северного правительства, рассказанный нами в прошлый раз. Линия театра войны по сухопутной границе между Союзом и отделившимися штатами тянется на 2 000 верст. Близко к восточному концу этой линии стоят главные силы обеих сторон под Вашингтоном. Северное правительство решило начать наступление с западной части пограничной линии. В ней значительные силы обеих сторон находились в Кентукки и Теннесси. Наступление началось. Авангард северной армии под командой Гранта5, имевшего до 30 тысяч человек, двинулся, очистив штат Кентукки, дальше на юго-запад по направлению к Нашвиллю, главному городу штата Теннесси, около которого сосредоточивалась западная армия инсургентов. Авангард ее, имевший до 25 тысяч человек, занимал очень крепкую позицию в огромном укрепленном лагере, который назван был фортом Доннельсоном. Вот описание этой позиции:
‘Первое, чем поражены вы, вошедши в форт Доннельсон,— чрезвычайная сила его. Форт Генри считается почти что Гибралтаром, но он слаб в сравнении с фортом Доннельсоном. Река Кмберленд течет почти прямо на север. Вдруг она делает изгиб в несколько сот ярдов и потом опять течет в прежнем направлении. В этом изгибе на левом берегу реки поставлены у самой воды две батареи, имеющие 12 очень тяжелых орудий. Они господствуют над рекою и прикрыты брустверами громадной толстоты. За этими батареями берег поднимается довольно крутым холмом до высоты около 100 футов над водою. Вершина этого холма — форт Доннельсон, окопы которого обнимают пространство около 100 экров (35 десятин). Местность перед фортом холмистая, покрытая лесом. На несколько сот ярдов кругом форта он вырублен, чтобы свободно было действовать артиллерии. Вокруг всего форта, на милю расстояния от него, идет траншея для стрелков, от реки до реки. На запад от форта сделана страшная засека, затрудняющая почти до невозможности подступ с этой стороны’.
Авангард северной армии шел к этому пункту по течению рек. Вот рассказ американской газеты ‘New York Timesa’ об этом походе и о взятии форта Доннельсона:
‘Генерал Грант решился сделать атаку по двум направлениям,— с земли — от форта Генри, а водою — с реки Кмберленда, атакующим с нее канонирским лодкам должна была содействовать колонна, двигавшаяся но берегу. По окончании приготовлений водяная экспедиция (спустившись по Миссисипи до реки Огайо и потом поднявшись по Огайо) достигла устий Кмберленда ночью 12 февраля. Сцена была неописанно великолепна: ночь была тепла, как августовский вечер на нашем севере, на небе не было ни облачка, полный месяц, сияя, отражался на бесчисленных штыках. По временам клубы дыма являлись на парапетах двух фортов, стоящих на высотах над городом, и раскаты выстрелов переливались эхом по холмам и возвращались шопотом от отдаленных кентуккийских гор. Оркестры лодок в ответ очаровывали ухо красноречивейшей музыкой, которая вместе с видом нарядных дам, десятками прогуливавшихся по палубе, давала сцене характер как будто какого-то огромного бала, до того доходило сходство, что никто не удивился бы, если бы вся толпа вдруг понеслась вихрем в вальс или плавными движениями кадрили. Уже после полночи экспедиция снова пустилась в путь и пошла медленно вверх по реке. На следующее утро, 13 февраля, она дошла до Эддивилля, маленького города на восточном берегу реки. Если заключать по демонстрациям людей, сошедшихся на берег смотреть на нас,— нет под солнцем города, более преданного Союзу, чем Эддивилль. Женщины махали платками всех цветов, фартуками, шляпками, мужчины — шляпами и кричали: ‘ура Союзу’ и ‘ура Линкольну’ — до совершенного онемения от хрипоты. Даже эддивилльские собаки были верны Союзу: лаяли и виляли хвостами в патриотической радости при национальном нашествии. Но только в одном человеке были признаки искренности. Старик с белоснежною головою стоял на берегу, опираясь на палку и с наружною апатиею следя за тем, как идут лодки, которых не мог он хорошенько рассмотреть своими меркнущими глазами. Случилось так, что на одной из лодок, в то самое время, как она поравнялась с ним, заиграли народную песню Новой Англии — Vankee Doodli. Звуки ее как-будто пробудили давно спавшие воспоминания старика,— он сорвал с себя шляпу и с быстрым движением, от которого рассыпались по воздуху его седые волосы, три раза прокричал: ‘ура Союзу!’ — Союзу, в котором родились, которым были охраняемы и он, и его дети, и внуки. Экспедиция высадилась ниже форта и тут соединилась с 20-тысячной колонною, которую вел генерал Грант из форта Генри. Он расположил свои силы полукругом около форта Доннельсона, оба фланга его упирались в реку. Занятие позиции было сделано не без больших затруднений. Пикеты и застрельщики неприятеля казались бесчисленны, и каждую ложбину, каждый холм приходилось отнимать у них с боя. Но большого урона мы не потерпели и к ночи совершенно втеснили инсургентов в их укрепленные линии, а сами приохотились начать более серьезную схватку на другой день. В 10 часов утра отряд союзных войск, состоявший из 5-ти полков пехоты и 4-х батальонов артиллерии (то есть около 5-ти тысяч человек), двинулся к скалистым холмам, которые занимал неприятель. За 1 00 ярдов (за версту) от хребта наш отряд был встречен неприятелем в больших силах и произошел упорный бой, главным образом между стрелками и артиллерией с обеих сторон. Неприятель постепенно отступал и через час скрылся в своих укреплениях, наши войска овладели грядою холмов, примыкающих к оврагу, за которым находилась внешняя линия неприятельских укреплений. Между ними и холмами не больше 300 ярдов (150 саж.), они покрыты лесом и несколько возвышаются над укреплениями, поэтому были они прекрасной позициею для наших стрелков, не замедливших воспользоваться ею. Они стреляли по инсургентам, выглядывавшим из-за парапета. В 11 часов мы сделали второе движение. Три полка (около 2 500 человек), под командою полковника Моррисона, пошли скорым шагом в овраг, чтобы штурмовать внешние укрепления. Достигнув дна ложбины, Моррисон был сбит с лошади пулей. Видя, что командир упал и никто не занимает его места, солдаты поколебались и отступили на холмы в стройном порядке, но с большою потерею. После того ходил штурмовать еще один полк, но, встреченный втрое большею силою, должен был отступить после отчаянного боя, продолжавшегося час. Пока велись эти атаки, подошла одетая железом канонирская лодка ‘Карондлет’ и вступила в бой с неприятельскими батареями, она пустила в них 102 выстрела и долго не страдала от страшного неприятельского огня, пока, наконец, 128-фунтовое ядро, ударив в один из люков и ранив 8 человек, засело в мешках с каменным углем, прикрывавших котлы. Это заставило лодку отойти. Ночью войска сильно страдали от холода. Днем, 14 числа, погода была прекрасная, и мы могли рассмотреть неприятельскую позицию. Местность около форта идет в гору, покрыта густым лесом и перерезана чистыми оврагами, скалистые стены которых почти отнимают возможность перехода. Самый форт стоит на высоком утесе, отлого спускающемся с другой стороны к реке, он вышиной, вероятно, не меньше 100 футов. Вершина его искусственно выровнена на протяжении мили, и на этом выровненном месте стоит форт, укрепления которого занимают все это место. Перед скалою тянется неглубокий ров, а за ним гряда холмов, покрытых лесом, гряда перерезана ложбинами ручьев. В этот день подошла к фортам вся наша эскадра, состоявшая из четырех, одетых железом, и трех простых канонирских лодок, железные вышли вперед, простые остановились далеко позади их. Одетые железом лодки начали бомбардировать форт с расстояния мили (около 1 1/2 версты). Сначала грохот выстрелов не прерывался ни на минуту,— так они были часты, и шел непрерывный стук от падающих снарядов. Через полчаса огонь форта начал слабеть, и через несколько времени остались стреляющими в нем только три пушки,— остальные, как видно, были сбиты нашими выстрелами. Наши лодки, постепенно подвигаясь ближе к форту, были от него только уже на 400 ярдов (175 саж.) и готовились стрелять картечью, когда неприятельское ядро разбило рулевой снаряд на одной из лодок. Лодкой нельзя стало править, и она должна была удалиться, за нею отступили на прежнюю позицию и другие лодки, сильно поврежденные. Ночью повреждения были исправлены. 15-го числа, перед рассветом, неприятель сделал вылазку в числе 3 000 человек, с 12-ю батареями артиллерии, он горячо бросился на два наши полка, стоявшие на крайнем правом фланге. Этот отряд твердо держался, потом стал отступать, на выручку ему пришли два другие полка и задержали неприятеля. Скоро подоспели еще свежие войска с обеих сторон, и бой принял страшные размеры. Одна из наших батарей стала на возвышении, и целых четыре часа ни на один миг не замолкали ее тяжелые пушки, 24-фунтового калибра. Все это время она подвергалась сильному огню неприятельской артиллерий, занявшей холмы, возвышавшиеся над ее позицией. Несколько и других наших батарей были в деле. То наши, то неприятельские войска то наступали, то отступали. Битва была продолжительна и отчаянна. То подвигалась она по холмам, то спускалась в овраги,— и все это было в лесу. Люди становились за деревьями, обломками скал, и все сражение пехотных войск имело характер схватки застрельщиков. Один из наших полков, стоявший на крайнем правом фланге, был атакован роем неприятеля с такой живостью, что расстроился и бежал в беспорядке, с другой стороны мы были атакованы таким превосходным числом, что наша линия разорвалась, и сражение казалось близко к совершенному проигрышу для нас. В это разорванное место обратила свою картечь наша батарея, занимавшая холм, и выпустила все, до последнего, свои заряды, удерживая неприятеля. Напрасно командир ее ждал подкрепления. В тот самый миг, когда она истощила все свои заряды, около 10 часов утра, сильный отряд неприятеля приблизился к ней под закрытием холмов и леса и открыл по ней штуцерный огонь с расстояния 200 ярдов (менее 100 саж.). Все пушки были подбиты, кроме одной, в нее запрягли 6 лошадей, но орудие было так тяжело, а грязь — так глубока, что, протащив пушку с полмили, увидели невозможность увезти ее и должны были бросить. Все орудия батареи достались неприятелю. Но через несколько времени страшная атака наших войск оттеснила его с этого места, разрыв нашей линии был опять наполнен войсками, и потерянные пушки были возвращены. Бой длился до самого полудня и кончился тем, что неприятель был оттеснен обратно в его окопы. Поле битвы было мили две в длину (более 3 верст), и каждый клочок земли был тут ареной ожесточенной схватки. Инсургенты сражались с самой непоколебимой храбростью и, повидимому, хотели во что бы то ни стало пробиться чрез правое наше крыло. Они лились на наши позиции, как наводнение, и нужна была храбрость, равная с ними, нашим солдатам, чтобы устоять против их бурного прилива и, наконец, оттеснить его в прежние границы. Наши войска сражались геройски. Не прерываясь ни на минуту, сыпался на нас град ядер, бомб и картечи, а тысячи неприятельских стрелков пускали пули из-за каждого дерева, куста и камня. Грохот битвьи походил на рев бури, несущейся через валимый ею лес. Победа досталась нам дорого. Некоторые полки были совершенно истреблены. Пропорция убитых офицеров ужасна. Раненых у нас очень много, но раны большею частью легкие. Едва покончилось дело на правом фланге, как начал атаку наш левый фланг, под командой генерала Смита. Перед ним был внешний ряд неприятельских укреплений, мы решились штурмовать его. В третьем часу дня двинулась густая цепь застрельщиков, через час один из наших полков бросился в атаку на неприятельский бруствер, штурмовал его в штыки с разбегу и с потрясающим криком утвердился на нем. Он был поддержан другими полками. Инсургенты были сбиты с первой линии своих укреплений и загнаны за вторую. Скоро были заставлены замолчать их батареи. Тем кончился кровопролитнейший день этой осады. В нынешнюю войну не было еще битвы более упорной, и никогда еще не было у наших войск такой уверенности в успехе. Никто не сомневался в нем под самым жестоким огнем.
На следующее утро, 16 числа, инсургенты прислали сказать, что они сдаются. Генерал Бекнер, командир их, просил перемирия до полудня, говоря, что к тому времени могут уладиться условия сдачи форта. Генерал Грант требовал безусловной сдачи, инсургенты согласились’.
Число взятых тут в плен инсургентов простиралось, как знает читатель, до 15 000 человек. Но еще сильнее нравственный урон, испытанный инсургентами. Потеряв свой авангард, западная их армия, стоявшая у Нашвилля, без боя отступила на юг, и северные войска заняли столицу штата Теннесси.

Март 1862

Североамериканская война.— Дело в английском парламенте о деревянных кораблях и каменных прибрежных укреплениях.— Прусские дела.

Счастье до сих пор благоприятствует войскам северо-американского Союза: на всех пунктах они теснят инсургентов, и если война еще два-три месяца пойдет таким же образом, южные штаты должны будут безусловно смириться и возвратиться в прежний Союз без всяких условий. Военных действий мы не будем рассказывать в подробности, потому что каждое из них в отдельности не представляет ничего особенно замечательного, за исключением одной морской битвы, совершенно новой в своем роде, о которой надобно будет и нам поговорить вслед за газетами. Но эта морская битва важна только с технической стороны для соображений о том, из каких кораблей должны отныне состоять военные флоты. На ход событий в войне между Союзом и инсургентами она не имела никакого влияния, а сухопутные дела, определявшие ход войны, до сих пор не заключали в себе ничего особенного. Больших битв еще не было. Происходили схватки между отрядами, которые охватывают теперь двойною цепью всю окружность отделившихся штатов, составляя неправильный овал, длина которого тысячи две верст, а ширина тысячи полторы. Северные войска, собиравшиеся вдоль всей северной [границы] южных штатов по линии, имевшей около трех тысяч верст, начали крайним западным своим крылом загибаться на юг по долине Миссисипи, так что сухопутные марши их идут теперь с севера на юг и с запада на восток. А с левого восточного крыла их вс посылаются морем отряды на атлантический берег и на мехиканский берег южных штатов, так что этими десантами занято теперь множество пунктов восточной и южной границы. Беспрестанно получая подкрепление, эти высадившиеся отряды подвигаются во внутрь страны. Соответственно такой круговой атаке растянулись полной окружностью и войска инсургентов, сосредоточивавшиеся прежде по северной границе. Везде северные войска до сих пор оказывались или многочисленнее, или лучше, так что инсургенты отступают на всех пунктах. Круг постепенно сжимается, и критический момент войны настанет, вероятно, тогда, когда круг этот сожмется до диаметра, довольно уже незначительного. Южные войска будут иметь тогда выгоду сосредоточенного расположения, вроде того, каким пользовался Фридрих II в Семилетнюю войну. Эта выгода, вероятно, ободрит их поступить так, как действовал тогда Фридрих II: оставив только наблюдательные отряды по всем другим сторонам круга, ринуться почти всеми силами в одну его сторону, чтобы дать решительную битву одной из окружающих армий.
Но что будет, то еще будет, а теперь пока положение таково. Месяца четыре тому назад театром войны были только так называемые пограничные штаты: Виргиния, Кентукки и Миссури. За оплотом своих армий, стоявших по этой линии в числе от 350 до 400 тысяч, остальные южные штаты пользовались безопасностью. Теперь их войска вытеснены из пограничных штатов западной половины этой прежней границы,— не только из Миссури и Кентукки, но также почти из всего штата Теннесси, лежащего на юг от Кентукки. Это — в центре северной линии, а на крайнем западе северные войска также вторглись из Миссури далее на юг в Арканзас, так что теперь линия войны с севера вошла на северо-западе уже в хлопчатобумажные штаты, которые собственно и подняли восстание: северные войска с северо-запада проникли, кроме Арканзаса, в штат Миссисипи и в штат Алабаму. С юга они своими десантными отрядами захватили почти всю Флориду и заняли береговую линию штатов Георгии, Южной Каролины и Северной Каролины. Не осталось уже ни одного из отпавших штатов, в который не вошла бы война. Но главные силы обеих сторон остаются попрежнему на северо-западной и в особенности на северо-восточной сторонах театра войны. Армии, стоявшие во все продолжение военного времени по берегам Потомака, остаются главными армиями. Тут отступление инсургентов происходит медленнее, чем на северо-западе. Отчего эта разница? Мнения очень различны. По уверению главнокомандующего союзной потомакской армией, Мак-Клелланда, тут нельзя было начинать наступления раньше, чем он сделал. До января он ссылался на то, что его армия недостаточно организована, а потом, до начала марта, мешала движению зимняя распутица. Но генерал Мак-Клелланд принадлежит по своим политическим убеждениям к демократической партии, вообще расположенной щадить Юг, и притом именно к тому отделу ее, который на прошлых президентских выборах имел своим кандидатом Брекенриджа, находящегося теперь одним из предводителей инсургентов. Этот отдел демократической партии, так называемые брекенриджевские демократы, постоянно действовали вместе с людьми, которые потом произвели восстание. Поэтому республиканская партия, и в особенности крайний отдел ее, аболиционисты, подозревают Мак-Клелланда, будто бы он изменнически тянул войну, чтобы Север утомился и в усталости признал южную конфедерацию. Действительно ли Мак-Клелланд виноват в таком предательском коварстве, этого, разумеется, не можем решить мы при скудости доходящих в Европу известий. Но очень неблаговидный характер команды Мак-Клелланда обнаружился при самом же начале наступления союзной потомакской армии: оказалось, что инсургенты за несколько дней узнали о предполагающемся наступлении, благодаря этому они успели спокойно отступить с своих позиций при Потомаке на другую оборонительную линию за рекою Раппаганноком. Как они могли узнать это, еще не раскрыто теперь. Но как бы там ни было, пропущен случай рассеять их при отступлении, пропущен случай окружить их на прежней позиции у Потомака, а между тем Мак-Клелланд именно так и хвалился, что окружит их на этой позиции. Он говорил: погодите, погодите, если преждевременно начнем наступление, они уйдут за Раппаганнок, и борьба продолжится, дайте мне время, я обещаюсь отрезать им отступление, и мы заберем в плен их всех,— кончим войну в несколько дней. Если он не предатель, то он — полководец не очень искусный, если он не обманул северное правительство, то неприятельские генералы обманули его. Носится слух, еще более вредный для его репутации или как честного человека, или как искусного генерала: говорят, будто с самого октября потомакская армия инсургентов была уже до того ослаблена отделением отрядов на северо-запад и на атлантическое прибрежье, что, начиная с ноября, во всякое время можно было раздавить ее почти без сопротивления. Мак-Клелланд говорил, что он считает у противников от 150 до 200 тысяч войска, а на самом деле будто бы с конца прошлого года оставалось у них в этой местности только от 40 до 50 тысяч. Не знаем, как что было на самом деле. Но подозрение и ропот на Мак-Клелланда возросли в феврале до того, что союзное правительство убедилось в необходимости взять из рук Мак-Клелланда в свои руки главное начальство над действиями военных сил. В половине февраля президент созвал военный совет из 14 главных генералов потомакской армии и предложил вопрос, можно ли начать наступление не дальше, как через полторы недели. Мак-Клелланд и 9 других генералов близкого к нему образа политических убеждений отвечали, что это значило бы итти на верное поражение: потомакская армия инсургентов еще слишком сильна, нужно предварительно принудить ее разными диверсиями, чтобы она отделила от себя еще несколько корпусов на защиту других пунктов. Только четыре генерала республиканской партии сказали, что начинать наступление и можно и должно. Президент принял их мнение и приказал начинать наступление. Оказалось, что не только поражения союзная армия не могла встретить, но и самого неприятеля. Из этого извлекается северо-американцами правило (правду сказать, какое новое правило!), что ведение дела не следует отдавать в руки людей, не сочувствующих делу. Начав проникаться такою мудростью, они оставили Мак-Клелланда только главнокомандующим одной потомакской армией, а главнокомандующим других своих армий сделали независимыми от него, подчинив их прямо президенту, который, по крайней мере, не изменник. Опасение сильно раздражить демократическую партию удержало их от того, чтобы лишить Мак-Келланда команды и над потомакской армией, но, разделив эту армию на четыре корпуса, они сделали командирами корпусов тех четырех генералов, которые говорили правду на военном совете, так что Мак-Клелланд, получив этих помощников, сделался почти безвреден.
Итак, война приняла, наконец, серьезный характер после проволочек, проистекавших от искусства или измены человека, которому была поручена прежде. Как она пойдет и чем кончится, мы посмотрим, а теперь не мешает заняться разъяснением некоторых мнений о ней.
Во-первых, была ли она законна со стороны Союза. Мы знаем, что год тому назад, когда начиналась она, господствовала на Севере умеренная республиканская партия, которая, разумеется, двоедушничала и ставила вопрос фальшиво. По ее комментариям дело шло о том, имеют ли отделявшиеся штаты отвлеченное теоретическое право отделяться от государства, принадлежать к которому не хотят. На это вместе с умеренной демократическою партиею она отвечала, что такого права не имеют отделявшиеся штаты. Тонкими комментариями на разные казусы международного права и на разные статьи конституции она доказывала, что центральная государственная власть в Соединенных Штатах имеет право силой оружия удерживать в подчинении себе те области государств, которые хотят быть независимыми. Теория выходила очень оригинальная с американской точки зрения, так что искренние люди и на Севере и на Юге Соединенных штатов должны были только пожимать плечами, слушая подобные речи. Но крайняя партия северных людей — аболиционисты — рассуждали совершенно иначе. Они говорили: если бы дело шло о праве народа южных штатов или каких-нибудь других штатов отделиться от государства, принадлежать к которому не хочет население этих областей, то ни союзная власть, никакая другая власть на свете не имела бы права мешать этим областям устраивать свою судьбу как им угодно. Но дело вовсе не в том. Сецессионисты долгое время господствовали над всем Союзом и принуждали северные штаты терпеть невольничество, существование которого противно убеждениям северного населения. Они находят, что поддержать невольничество нельзя им иначе, как господствуя над всем Союзом, и теперь начинают войну для восстановления своей потерянной власти над ним. Не мы мешаем им быть самостоятельными, а они хотят завоевать нас. Мы должны защищаться. Это чувство овладело Севером. Тогда сецессионисты, увидев, что не успели запугать его своими вооружениями, стали предлагать мир. Умеренная партия на Севере начала рассуждать опять таким фальшивым образом: примириться — значило бы признать независимость южных штатов, то есть раздробить государство, уменьшить его могущество, его блеск, мириться нельзя. Аболиционисты говорили иначе. Дело идет не о государственном могуществе или блеске,— если бы только эти вещи могли пострадать от мира, надобно было бы, не колеблясь, заключить его: во-первых, Север останется достаточно могуществен и без Юга, во-вторых, благосостояние дороже могущества, и не стоит жертвовать людьми для пустого тщеславия. Но дело в том, что большинство населения в южных штатах не хочет отделяться от Союза, инсургенты составляют меньшинство, которое на самом Юге не может удерживать за собою захваченную власть иначе, как насильственными мерами, Юг в отдельности от Севера не может быть ничем иным, как военною державою, в которой будет господствовать войско, и командиры этого войска или предводители партии, имеющие своими агентами этих генералов, постоянно будут думать только о завоеваниях, чтобы обольщать свой народ блеском могущества, военной славы, побед. Они уже пытались завоевать нас и теперь только хотят выиграть время, чтобы, собравшись с силами, напасть на нас врасплох в другой раз.
Таково теперь политическое положение дел в Соединенных Штатах. Инсургенты предлагают мир. На Севере, повидимому, господствует партия, полагающая, что предводители инсургентов — люди, с которыми нельзя мириться. Но успеет ли эта партия удержать за собою власть до конца дела, или Север утомится войною, этого мы не знаем. В массах усиливается мнение, принадлежащее аболиционистам, но какие элементы с каким успехом борются между собою в союзном правительстве, этого мы еще не можем различить по нынешним недостаточным известиям о закулисном ходе дел. Мы здесь имеем источники сведений только следующих двух, равно ненадежных видов. Подробные и с своей точки зрения очень обдуманные рассказы корреспондента ‘Times’a’ пишутся с явным желанием доказать, что Северу следует смириться перед Югом. Большая часть европейских газет питается заимствованиями из ‘Times’a’. Газеты, которые хотели бы писать правдивее, не обладают большими средствами, потому северо-американские корреспонденты их — люди темные, не имеющие доступа в правительственные сферы и не знающие хорошенько, что там делается. За неимением лучшего приводим последнее письмо нью-йоркского корреспондента ‘Times’a’, который, как мы сказали, отъявленный партизан инсургентов:

‘Нью-Йорк, 26 марта.

Во всяком восстании против преобладающей партии сила решает, какое имя останется за предводителями восстания. То, что было бунтом, когда Людовик Наполеон Бонапарте являлся в Страсбурге и в Булони, перестало быть бунтом, когда он сделался императором французов. Даже великий и благородный Вашингтон был только бунтовщиком, пока успех Покрыл его имя бессмертной его славою. Каково теперь с этой стороны положение президента южной конфедерации, Джефферсона Дэвиса? Бунтовщик или патриот он? И бунт или патриотизм — попытка основать южную конфедерацию? События быстро решают этот вопрос. Еще месяц тому назад в Англии перевес был на стороне мнения в пользу южной независимости. Но три последние недели произвели совершенную перемену в здешних делах. Победа, капризно порхавшая за южными знаменами, теперь села на знаменах Севера и, повидимому, не слетит с них. Южные армии потерпели день за день столько неудач и поражений, что не только люди нерешительные, всегда пристающие к выигрывающей стороне, но и некоторые из самых пылких и самоуверенных партизанов Юга убедились, что дело их потеряно. Вид войны изменился, инсургенты оттесняются в небольшой уголок своей земли. Едва ли они попытаются удержать в Виргинии наступление Мак-Клелланда,— вероятнее, что они удалятся в штаты Мехиканского залива на крайний юг, куда побоятся итти летом северные армии, если война продлится до лета’. (Летом низменности хлопчатобумажных штатов опасны своими миазмами.) ‘А теперь Джефферсон Дэвис и его товарищи, повидимому, упали духом’. (Джефферсон Дэвис в последнее время говорил уже не о надежде на успех, а о том, что дело, за которое взялся Юг, оказывается не по силам ему, и что надобно погибнуть со славой.) ‘Южные газеты и народ на Юге поддались взаимным ссорам, всегда рождающимся от неуспеха, винят своих предводителей и друг друга, своими несогласиями еще больше ослабляя дело, в котором весь успех основывался только на энтузиазме. Если южные штаты принуждены будут на время или навсегда возвратиться в Союз, то в беде их не столько будут виноваты северные армии, сколько их собственная нерассудительная надежда на помощь Англии и Франции. Север начал гибельную войну от излишней уверенности во всемогуществе хлопка, который должен был будто бы выпутать его из всяких затруднений. Юг ожидал, что Англия скооее начнет войну с Севером, чем перенесет остановку в подвозе хлопка. Юг дvмaл победить постороннею помощью,— она не явилась. В начале борьбы Юг имел все шансы успеха на своей стороне: и привычку повелевать, и благоприятность времени, и лучших офицеров армии и флота Соединенных Штатов, симпатию демократической партии на Севере, недоверие Севера к аболиционистам, предательство союзных сановников, содействие всего высшего общества на Севере, а Север не только не был приготовлен сопротивляться столь страшному движению, а даже и не верил, что на Юге серьезно хотят отторгнуться от Союза, он был без армии, без генералов, без плана и без военных средств. Но когда он оправился от первого расплоха, то оказалось, что он имеет решимость и страстный энтузиазм. Этими силами он совершил чудеса. Он надеялся только на себя, развернул все свои силы, и теперь дело в таком положении, что возвращение всех пограничных Штатов в Союз может уже считаться вещью конченною, а покорение хлопчатобумажных — вещью, зависящей от воли Севера.
Но говорят, что президент Союза не хочет унижать южные штаты и ждет только большой победы, чтобы протянуть им оливковую ветвь и миром возвратить в лоно Союза заблудшее овча. А если так, что будет с республиканскою партиею? И, еще важнее, что будет с вопросом о невольничестве? Возвратить мирным образом в Союз южные штаты невозможно иначе, как признав законным существование невольничества в них. Но разве для этого ведет войну Север? Почему знать? Демократическая партия на Севере прямо говорит, что так. Северные демократы, в противоположность республиканцам, не имеют никакого расположения к делу негров и ненавидят аболиционистов гораздо искреннее, чем южных сецессионистов. Дело в том, что в Соединенных Штатах только не очень значительное меньшинство ненавидит невольничество по принципу. Большинство смотрят на него равнодушно. Где оно отменено, там отменено по расчету. На Севере оно невыгодно. В пограничных штатах, где труд невольника также невыгоден, оно будет уничтожено через несколько лет, а может быть и месяцев. Но чтобы оно было отменено в хлопчатобумажных штатах, где оно чрезвычайно выгодно, этому не поверит никто, знающий американцев’. (Разумеется, ничего важного никогда в истории не делалось иначе, как по расчету выгоды. Но в том и дело, что на Севере распространяется убеждение, что южное невольничество невыгодно для Севера, что Северу нельзя жить мирно ни в союзе, ни порознь с Югом, пока на Юге будет существовать учреждение, требующее иного гражданского быта в соседних областях, чем какой утвердился на Севере.) ‘Смотрите, с какой хотите точки зрения, невольничество — деготь в меду северо-американской республики’. (Потому оно и будет отменено.) ‘Этого дела нельзя ни отстранить, ни уладить мирным путем’, (потому оно и разрешается военным). ‘Самое большое, чего можно надеяться от нынешней борьбы,— то, что невольничество будет изгнано из пограничных штатов и ограничено хлопчатобумажными областями. Но этот результат мог быть достигнут обыкновенным ходом дел’ (нет, пока Юг не вывел из терпения Север, невольничество старалось захватывать все новые области, даже такие, в которых не могло держаться без междоусобной войны, например, Канзас, и никак не хотело покидать пограничных штатов) ‘и силою чисто коммерческих причин’ (да ведь сам же автор сказал, что Север ведет войну не по филантропии, а по коммерческому расчету, вот, значит, коммерческие причины и действуют), ‘потому не было необходимости аболиционистам доводить Юг до междоусобной войны’ (да ведь не аболиционисты, не имевшие до войны никакой практической силы, довели Юг до войны, а он сам начал войну, чтобы завоевать Север), ‘которая уже стоила больше денег,— не говоря о крови, разорениях и бедствиях,— чем стоило бы выкупить и освободить всех негров Юга’ (но что ж было делать, когда южные плантатооы не хотели и слышать о выкупе и начали войну, чтобы уничтожить на Севере всякую возможность мысли об чтом выкупе?).
Судя по этим признаниям приверженца сецессионистов, надобно заключать, что всякая надежда устоять в борьбе потеряна инсургентами и что всю свою надежду они возлагают теперь на хлопоты своих северных партизанов о заключении мира.
Мы упоминали о морской битве, которая не имела никакого влияния на ход войны, но замечательна по заключениям, которые должны быть из нее выведены относительно постройки военных судов. Сами инсургенты совершенно не имели флота, но они овладели при начале войны главным военным портом Союза — Норфолькскою гаванью. Большая часть кораблей Союза, стоявших тогда в этой гавани, успели уйти, но большой фрегат ‘Мерримак’ был расснащен, так что союзные командиры не могли увести его и затопили. Вытащив фрегат, инсургенты одели его железом, и вот он, переименованный в ‘Виргинца’, пошел из Норфолькской гавани к соседнему устью реки Джемса, где стоит форт Монро, служащий операционным базисом для действий северных войск в северной части виргинского прибрежья. Под прикрытием форта и береговых батарей находилась союзная эскадра, состоявшая из трех фрегатов такой же величины, как ‘Мерримак’, нескольких корветов и т. д. Эти корабли имели до 250 орудий тяжелого калибра, на береговых батареях также были тяжелые орудия. Но ‘Мерримак’ спокойно шел под их выстрелами прямо на один из союзных кораблей, дал по нем залп из своих 12 пушек (тяжелая железная одежда заставляет уменьшать число орудий на таких кораблях) и с полною силой паров ударил своим, сделанным из железа носом в бок противника. Стена деревянного корабля расселась. ‘Мерримак’, отошедши сажен на 50, дал другой залп и опять ударил носом: корабль стал быстро тонуть. ‘Мерримак’ пошел против другого фрегата,— тот сдался. Наступила ночь. ‘Мерримак’, дождавшись утра, принялся было топить другие союзные корабли. Их залпы и выстрелы береговых батарей ни мало не вредили ему: только ход его несколько задерживался, когда разом толкалось в него слишком много неприятельских ядер, их удары действовали на него вроде того, как противный ветер. Все те союзные корабли, которые не успели бы убежать, были бы потоплены, но случайным образом приплыла к тому месту странная вещь, вроде ‘Мерримака’, только совершенно оригинального устройства. Известный строитель пароходов Эриксон1, изобретатель особенного способа заменять пар разгоряченным воздухом, придумал корабль, над нелепостью и непригодностью которого очень много смеялись. Весь корпус этого корабля находится под водою, так что сверх воды выказывается лишь часть палубы и башенка в виде огромного опрокинутого стакана. Палуба корабля одета толстым железом (шесть слоев, каждый в дюйм толщины, крепко свинченные), верхняя полоса стен корабля, хотя и под водой, тоже одета железом до такой глубины, до какой уже не могут хватать через воду ядра. Башня, тоже из железа, толщиною в 9 дюймов, вертится на врезанном в палубу железном кругу, который представляет собою как будто бы верхушку круглого стола, ножки которого внутри корабля. По сигналам от человека, находящегося в башне, экипаж корабля снизу повертывает куда надобно стол и башенку. В башне две амбразуры для двух пушек, одна подле другой, так что стрелять из обеих может один человек. Окна эти сделаны вплоть по дулам пушек,— пушкам повертываться не нужно в амбразурах, они повертываются вместе с башенкой. В башне стоит человек и стреляет. Над рулем сделан железный домик такой же толщины, как башенка. В домике другой человек, который правит рулем. Только эти два человека и находятся поверх воды. Остальной экипаж весь внутри затопленного корпуса под железной крышей. Пушек на этой штуке только две, как мы сказали, но огромного, по нашей терминологии, 5-пудового калибра. Ядра для этих пушек сделаны тоже особенные, не чугунные — чугун слишком хрупок, а из кованого железа. Этот странный союзный пароход случайно шел по соседству, услышал выстрелы и пошел защищать своих. ‘Мерримак’ вдвое больше его величиною и имеет 12 пушек против 2-х, которыми вооружена странная машина Эриксона, называющаяся ‘Увещателем’, ‘Monitor’. ‘Мерримак’ оказался против ‘Монитора’ столь же бессилен, как деревянные корабли против ‘Мер-римака’. Несколько часов они стреляли друг в друга на расстоянии от 20 до 40 сажен и не дальше, как на 70 сажен. Раза 2 или 3 ‘Мерримак’, надеясь на свою величину и тяжесть, набрасывался со всех паров на противника, чтобы пробить его своим длинным, железным носом, паиделанным несколько ниже водяной линии, или потопить его. Но только нос повредился, хотя был сделан из куска железа шириною фута в полтора и толщиною с фут. ‘Монитор’ не хотел ни тонуть от наезжавшей на него тяжести, ни портиться от удаоов, и ‘Мерримак’ снова отходил, и опять начинались залпы. ‘Монитор’ так и остался без всякого повреждения: на его палубе и башенке было только сделано множество выбоин глубиною около дюйма. Но калибр орудий ‘Монитора’ и кованые ядра оказались, наконец, невыносимы для ‘Мерримака’, некоторые ядра попадали в амбразуры ‘Мерримака’, кроме того — повредили ему руль, и после боя, тянувшегося, как мы сказали, несколько часов, он уступил,— пошел чиниться назад в Норфольк. Но повреждения были нанесены ему только ядоами ‘Монитора’, очень долго бившими его с расстояния от 40 до 20 сажен. На выстрелы береговых батарей он не обращал никакого внимания, и из всей истории стало очевидно, что не только деревянные корабли, но и каменные форты никуда не годятся против кораблей, одетых железом: став в саженях 150 от форта, такой корабль разобьет его в мусор, а сам не потерпит никакого повреждения, потому что 5-пудовые ядра действуют на него очень слабо и в 50 саженях расстояния. Как только принес телеграф известие об этой битве в Вашингтон, союзный конгресс назначил около 20 милл. р. сер. на постройку одетых железом кораблей и эриксоновских машин. Но это еще не так любопытно, как действие того же известия в Англии.
Английское правительство не знало, на что решиться. Но в парламенте спросили его, какой практический результат извлечет оно из истории ‘Мерримака’ и ‘Монитора’. Пальмерстон и его товарищи отвечали в таком смысле, что всеконечно, эта история поучительна, но надобно подумать, что она значит.— Да чего тут думать, сказали им, вы видите, что целый флот деревянных кораблей безнаказанно истребляется одним кораблем, одетым в железо. Так ли? — ‘Так’.— У нас строятся деревянные корабли? — ‘Строятся’.— Это работа пропащая, и деньги пропащие. Так ли? — ‘Так’.— Так чего же думать? Надобно послать приказание прекратить эту работу.— ‘Да’, сказал Пальмерстон, ‘точно, надобно остановить, Сейчас пошлю приказание об этом’.— А как вы думаете о способности каменных укреплений защищать гавань от кораблей, одетых железом? — ‘Надобно подумать’.— Да опять, что же тут думать? Вы видите, что форты не защита. Надобно защищать гавани одетыми в железо пловучими батареями, поставленными у входа в гавань. Так ли? — ‘Так’.— А у нас строятся форты? — ‘Строятся’.— Это пропащие деньги? — ‘Да’.— Так надобно послать приказание остановить эти напрасные работы.— ‘Да, сейчас пошлю приказание об этом’.
Вот что значит простой и живой разговор: в два дня порешили дело, которого иначе не решили бы в несколько месяцев, и в эти несколько месяцев было бы израсходовано миллионов двадцать, тридцать рублей на работы, оказавшиеся напрасными, и было бы потеряно несколько месяцев драгоценного времени, которым теперь воспользуются для ограждения английской безопасности усиленною работою над кораблями, одетыми в железо, и железными пловучими батареями.
Впрочем, все это плохая потеха: там сражаются, там строят одетые железом корабли ввиду каких-то угрожающих войн, а в нынешнее весеннее время человек расположен быть веселым, и хочется ему чем-нибудь позабавиться. Для нас нет лучшей забавы, как либерализм,— так вот и подмывает нас отыскать где-нибудь либералов, чтобы потешиться над ними. А, вот где они теперь: в Пруссии. Красноречиво толкуют они о злономеренности новых прусских министров (прежние, которых они тоже считали виновниками всех своих огорчений, вышли в отставку, потому что, как видно, не желали их огорчать). Новые министры будто бы не в пример хуже прежних. Так расходились против них прусские либералы, что даже посторонних людей стал забирать стоах. Холодный и рассудительный берлинский корреспондент ‘Times’a’ — и тот пришел в азарт: новые министры, говорит, ведут Пруссию к погибели. Будто и ведут! А вот послушаем, как это они ведут,— переведем его письмо, в нем все-таки поменьше двоедушия, чем в самих речах прусских либералов.

‘Берлин, 6 апреля.

Замечательная черта настоящего положения дел в Пруссии — то, что сильно заинтересовались политикою люди, которые в обыкновенные времена нисколько не заботятся об ней, но теперь горячо рассуждают о политических делах и выражают самым прямым языком свое неудовольствие’ (да на кого же они сердятся, чудаки? Сами не занимались делами, и вдруг рассердились, что дела идут не по их желанию. Да ведь они молчали? Так какими же судьбами было кому-нибудь исполнять их желание, которого никто и не слышал? Нянек, что ли, было правительству приставить к ним, чтобы отгадывали их мысли, смотря им в глазки? Да ведь и в глазках-то у них ничего нельзя было прочесть, потому что мыслей-то у них никаких не было!). ‘Между такими лицами предметом постоянных разговоров продолжает быть циркуляр г. фон-Ягова, и никто не говорит о нем без негодования’ (какой удивительный предмет для своего негодования нашли они: министр внутренних дел написал своим чиновникам циркуляр, в котором говорит, что правительству было бы приятно, если бы в депутаты были выбраны лица, одобряющие образ действия правительства. А эти господа негодователи ждали, видно, что министр внутренних дел порекомендует выбирать в депутаты людей, порицающих правительство!). ‘Разумеется, инструкция министра внутренних дел, обнародованная в довольно осторожной форме, превышается и злоупотребляется подобострастием его подчиненных’ (вот видите, куда оно пошло, уж и не министр виноват, а его подчиненные. Только и на подчиненных едва ли не понапрасну клеплют прусские либералы, будто они ‘превышают и злоупотребляют’: ведь если бы в самом деле превышали и злоупотребляли, то были бы отставлены министром), ‘и ежедневно мы видим в газетах воззвания провинциальных чиновников к избирателям, исполненные извращенных сведений, написанные с целью обмануть и запугать избирателей’. (Проще сказать: чиновники излагают дело с своей точки зрения, которой не разделяют люди других убеждений, к чему же так уже кричать, и что чиновники искажают факты,— они только излагают факты в таком виде, в каком сами их понимают, тут еще нет ничего удивительного.) ‘Кто привык видеть привязанность пруссаков к королю, их уважение к его добрым намерениям, их надежду, что он, хотя, быть может, медленным, но твердым шагом будет итти к осуществлению великих благ для народа, тому прискорбно замечать, что он,— только на время, как мы надеемся,— утратил свою популярность. Прежде его добрые качества были любимым предметом разговоров, теперь внимание устремлено на его недостатки и ошибки’ (но ведь он не переменился, не потерял ни одного из своих прежних качеств? Значит, несправедливы люди, которые от похвалы ему перешли к порицанию?). ‘Некоторые даже не надеются, что он будет в силах исправить сделанные ошибки. А другие говорят, что если и можно исправить их, то многих трудностей и долгого времени будет стоить ему избавиться от сетей, в которых он запутан злыми советами людей, влиянию которых приписываются сделанные ошибки’ (но если ошибок не было?). ‘Конечно, напрасно было бы слишком винить его советников’ (вот видите ли, они не так виноваты, конечно, noTOMv. что важных ошибок не было сделано. После этого корреспондент ‘Times’a’ пускается в рассуждения о короле, совершенно ошибочные, которых мы не хотим и повторять. Перейдем прямо к изложению нынешних дел). ‘Прежние министры вышли в отставку, приняв на себя упрек за распущение палаты, но не желая следовать политике, требовавшей распущения палаты’.
Новые министры искренно преданы этой политике и потому заслуживают такой же похвалы за твердость, с которою решились служить ей, как прежние министры, за то, что не усиливались удерживать за собой должностей долгое время после того, как это стало несогласно с их убеждениями. Выборы будут происходить под влиянием недовольства, о котором/ упоминает корреспондент ‘Times’a’ в начале своего письма. Ждут, что большинство в новой палате составят люди, порицающие нынешнюю политику. Но будем надеяться, что преданность прусского народа королю предотвратит все последствия такого выбора. Может быть, что злонамеренные люди составят большинство в новой палате депутатов, но это большинство увидит себя бессильным.

Апрель 1862

Выборы в Пруссии.— Пустая молва в Риме.— Битва при Питтсбурт-Ландинге и взятие Нового Орлеана.

Пруссия решительно не хочет отказываться от внезапно овладевшего ею честолюбия служить предметом всеобщего любопытства. Лет двенадцать, с 1859 года, существовала она таким смирным манером, что самые рьяные публицисты и газетные корреспонденты, умеющие находить себе пищу и в Португалии, и в Голландии, и в Бельгии, не умели отыскать в Пруссии предмета, о котором написать бы две-три колонны. Бесплодность почвы довела корреспондентов до отчаянной решимости: они бежали из Берлина. Каким же способом произошло, что Пруссия вдруг превзошла даже свою вечную соперницу Австрию обилием материала, доставляемого для газет? Этим она обязана своему правительству.
С восшествием нынешнего короля на престол пруссаки, не известно на каком основании, связывали надежду, что сама [прилетит к ним в рот жареная утка, которая удовлетворит их несколько проголодавшемуся вкусу. Но сколько известно по истории, жареные утки не летают, и пруссаки разочаровываются в своем, уповании. Этою жареною уткою, которой они ждали, должна была сообразно их вкусу быть] система истинно конституционного правления. До той поры, видите ли, Пруссия только на бумаге называлась конституционною страною, а в действительности управлялась точно таким же порядком, как во времена доконституционные. Ждали пруссаки год, два, три [жареная утка все не летит. Вот они и стали догадываться, что прежде, чем наслаждаться ее вкушением, надобно изловить и зажарить ее. Прошлой осенью они сделали попытку к тому], совершив необыкновенно мудреное открытие, что если они хотят иметь палату депутатов, желающую действительно ввести в государство конституционный порядок, то надобно выбирать в депутаты людей, которые действительно имели бы конституционные убеждения. Прежде, видите ли, пруссаки не знали этого и выбирали в депутаты тех людей, которых рекомендовали им ландраты, то есть провинциальные начальники. Одиннадцать или двенадцать лет нужно было пруссакам, чтобы понять, что как бы хороши ни были ландраты, но имеют своею обязанностью и своим желанием вовсе не введение истинно конституционного правления в Пруссии, а только то, чтобы добросовестно исполнять приказания министерства, и что поэтому люди, рекомендуемые ландратами в депутаты, [очень пригодны для повиновения правительству, но] никак не способны стремиться к тому, чтобы поставить министров в зависимость от палаты депутатов. Одиннадцать или двенадцать лет опыта нужно было пруссакам для уразумения такой трансцендентальной истины,— [это смешно, если хотите. Но ведь вся история тянется очень смешно, за исключением того, когда бывает страшна. Да и] неужели много времени, каких-нибудь с небольшим десяток лет, на обучение нации первому приему новой для нее жизни? Ведь первый прием тяжеле всего. Итак, в прошлую осень пруссаки выбрали депутатов, хотевших ввести на самом деле конституционное управление. Новая палата потребовала, чтобы на ее рассмотрение представлялся подробный бюджет вместо краткого перечня государственных доходов и расходов, которым довольствовались прежние палаты, но из которого ничего не было видно. Кроме того, она требовала, чтобы уменьшены были издержки на войско, нарушавшие равновесие расхода с приходом. Если бы само правительство вздумало сделать то, чего требовала палата, от этих перемен не выходило бы еще никакой особенной разницы в системе управления. [Подробный бюджет публикуется в Пруссии, и всякий давно мог рассуждать о нем, как хотел, значит] представление палате короткого, а не подробного бюджета было только делом формы. А уменьшение издержек на военные силы палата требовала в размере не очень большом, так что состав [и устройство] военных сил мало изменялась] бы этою убавкою. Собственно говоря, если бы требуемые перемены не были требуемы депутатами, а были сделаны самим правительством, правительство и не сочло бы их важною уступкою с своей стороны. Но большая разница в том, по независимому ли решению правительства, или по формальному требованию общества делается какая-нибудь перемена. Реформа, не имеющая ни малейшей важности в первом случае, может оказываться переворотом всей системы управления во втором [случае], потому что она тут уже будет признаком, что отношение между правительством и обществом изменилось, что общественное мнение взяло господство над правительством.
Рассматривая дело с этой верной точки зрения, мы никак не можем, согласиться с поверхностными порицателями, упрекающими прусское правительство за то, что оно поссорилось с палатою депутатов из-за таких вопросов, которые сами по себе маловажны. Напрасно удивляются либералы тому, что оно не сделало палате удовольствия, а предпочло волновать страну распущением палаты и предложением обществу прямого вопроса: на чьей стороне хотят стоять пруссаки, на стороне правительства или на стороне конституционистов. Мы находим, что прусскому правительству так и следовало поступить. Действительно, ход истории пододвинул решение вопроса, на какой ступени конституционного настроения стоит прусское общество: ограничивается ли оно тем, что приобрело знание надобности в людях с конституционными убеждениями для конституционного управления государством, или уже приготовлено и ко второму шагу конституционного пути, к решимости поддерживать людей конституционного направления в их спорах с правительством. Чем скорее ставился этот вопрос, тем скорее и разъяснилось дело.
Таким образом, прусское правительство действовало как нельзя лучше в пользу национального прогресса, распуская палату, с убеждениями которой была не согласна прежняя система, и предлагая нации средство испытать, каковы на самом деле ее мысли: хочет ли она только того, чтобы палата депутатов ораторствовала в конституционном порядке, не имея средства установить его, или хочет поддерживать этих депутатов, чтобы они, опираясь на нацию, могли осуществить свои убеждения.
Чтобы не оставить обществу никакого сомнения об истинном положении вопроса, правительство приняло два решения, столь же неосновательно порицаемые поверхностными либералами, как и распущение палаты. Об одном из них мы говорили в прошлом месяце: всем чиновникам и зависящим от правительства корпорациям было предписано употреблять всевозможные усилия для поддержки правительственных кандидатов на новых выборах и всячески отклонять публику от выбора депутатов, не одобряемых министерством. В прошлый раз мы защищали эту меру со стороны ее натуральности и неизбежности, доказывая, что напрасно обвинялись прусские министры за деиствование в пользу своих интересов, потому что ни от кого нельзя ждать или требовать чего-либо иного. Теперь мы пойдем дальше в защищении прусского правительства и скажем, что это его действие было не только естественно, но и совершенно благоразумно, политично и законно. Надобно помнить, о чем шло дело. Вовсе не о замене одного министерства, принадлежащего к известной политической системе, другим министерством, признающим ту же систему и разнящимся от первого только большею или меньшею степенью либерализма или консерватизма. Случай был совершенно не такой, как заменение тори вигами, или наоборот, в Англии. Пальмерстон и Дерби, Россель и д’Израэли, подобно Кобдену и Брайту, все признают одинаковое правительственное устройство и спорят между собою только о полезности или вреде, своевременности или несвоевременности той или другой практической меры, которую каждый из них станет проводить или задерживать совершенно теми же способами, какими пользуется и его противник. Принципы государственного управления не подвергаются спору: он идет только о его подробностях. Конечно, тут было бы недобросовестно, если бы для торжества на выборах министры воспользовались тою силою, какую дает им правительственная власть, потому что, как мы сказали, правительственная власть сама по себе не подвергается никакому изменению от замены одного министерства другим или оттого, какой партии будет дано выборами большинство в палате депутатов. Правительственная власть при всех этих переменах остается неприкосновенна: значит, и не приходится ей вмешиваться в борьбу партий.
В Пруссии совсем не то. Если бы выборы дали в палате большинство министрам, это значило бы, что нация хочет подчиняться прежней правительственной власти, если же большинство новых депутатов будет против министров, это будет значить, что нация хочет сама взять в свои руки правительственную власть, будучи недовольна прежними принципами правления, ставившими власть вне общества. Очевидно, что не одни министры были заинтересованы ходом выборов, а зависела от них и судьба самой власти, существовавшей до тех пор. Из этого видно, что правительственная власть имела достаточное основание вмешиваться в избирательную борьбу и что никак не следует упрекать министров за это.
При их посредстве правительственная власть приняла и другую меру, окончательно разъяснявшую вопрос. Формальною причиною несогласия между министрами и палатою депутатов были дела о представлении палате подробного бюджета и о дефиците. Власть почла нужным отстранить эти мелкие дела, чтобы существенный смысл борьбы не затемнялся ими. Перед выборами было напечатано письмо министра финансов к военному министру, которому его товарищ предлагал позаботиться о сокращении военных издержек, чтобы не было дефицита и чтобы можно было отменить сбор экстренной прибавки к одному из прямых налогов, служившей для уменьшения дефицита. Через несколько времени напечатан был документ, объявлявший, что эти предложения министра финансов будут исполнены и что отныне будет представляться палате депутатов подробный бюджет. Поверхностные либералы видели и тут недобросовестность. Они говорили: вот правительство делает то, чего требовала прежняя палата депутатов и за что она была распущена. Ей объявили, что ее требования противны государственному благоустройству и неудобоисполнимы. Но теперь нашли же их безвредными для государства и возможными. Если так, то незачем было порицать прежнюю палату и распускать ее. Мы опять не можем согласиться с этим мнением, потому что оно рассуждает только об отдельных фактах, выбрасывая из них смысл их. Дела, по которым обнаружилось разноречие между палатою и правительством, были сами по себе неважны, как мы уже говорили, и то или другое решение этих дел не приносило государству ни большого вреда, ни особенной пользы. Но ведь прежняя палата, высказывая свои требования, имела не ту только мысль, чтобы именно вот лишь эти дела были решены так, а не иначе,— она через эти дела хотела ввести в государственное устройство тот совершенно новый для Пруссии принцип, чтобы воля палаты депутатов вообще была законом для правительства, а это уже вовсе не то, что требование какой-нибудь меры по какому-нибудь частному вопросу. [Тут было дело в таком же роде, как если бы к человеку, сидящему в комнате, подошел кто-нибудь и сказал: ‘я требую, чтобы вы ушли отсюда’. Что за важность встать и уйти? Но тут встать и уйти — не значит просто встать и уйти, а значит — признать принцип: ‘ты имеешь право приказывать мне, и я обязан тебя слушаться’. Как же тут будет непоследовательность или недобросовестность, если человек, сидевший в комнате, скажет подошедшему к нему: ‘я не встану, и ты сам пошел вон’, а прогнав дерзкого, сам, быть может, через четверть часа встанет и пойдет из комнаты, если найдет это нужным для себя. Тут не будет ничего ни смешного, ни дурного.
Вот точно так поступило прусское правительство с прежней палатой депутатов. Оно] распустило [ее потому], что не признавало за нею права приказывать ему [, и, конечно, в этом смысле надобно понимать его ответ].
Благодаря такому хорошему разъяснению вопроса самим правительством результат выборов не имеет уже никакой двусмысленности. Те депутаты прежней палаты, которые решительно желали введения конституционной системы, выбраны в новую палату все, без исключения. Во многих округах заменены людьми этой партии прежние депутаты нерешительного образа мыслей, большая часть тех депутатов, которые поддерживали нынешнюю систему правления, потерпели поражение на выборах, точно так же, как и все министры. Это последнее обстоятельство очень замечательно в своем роде: в целой Пруссии не нашлось городского или сельского округа, который согласился бы иметь своим представителем кого-нибудь из нынешних министров.
Теперь новая палата собралась, и тронная речь при ее открытии была написана тоном очень уклончивым, совершенно непохожим на прежние заявления правительства. Но этот мягкий приступ к делу выражает собою только желание прусского правительства по возможности удерживаться от резких столкновений,— желания, разделяемого и прогрессистами, а ни мало не свидетельствует, что дело обойдется без такого столкновения. Оно может пойти двумя путями.
Во-первых, прежняя система может находить, что еще не истощила всех своих средств сопротивления обществу, если правительство держится такого мнения теперь, оно думает совершенно справедливо. В таком случае новая палата будет распущена подобно прежней. Когда она будет распущена, это зависит уже от нее самой. Правительство приглашает ее в начинающуюся непродолжительную сессию заняться только удовлетворением текущих надобностей администрации, отлагая политический спор о принципах управления до следующей сессии, которая начнется зимою. Быть может, палата так и поступит, чтобы не затягивать нынешнюю сессию долее обыкновенного срока парламентских заседаний, до которого остается лишь несколько недель. А быть может, она найдет нужным теперь же предъявить свои политические требования. Если так, она будет распущена теперь же, и опять будут назначены новые выборы, результат которых не подлежит сомнению: они дадут прогрессистам еще сильнейший перевес в палате.
Как ни поступит палата: отложит ли по приглашению правительства политическую борьбу до следующей сессии, или начнет ее теперь же, все-таки при нынешнем настроении публики эта борьба неизбежна, если правительство не почтет нужным сделать видимую уступку, а уступка, хотя по форме сколько-нибудь удовлетворительная, может состоять только в замене нынешнего министерства людьми более либерального образа мыслей. Нам кажется, что, избрав этот второй способ действия, путь уступок, прусское правительство поступило бы неосновательно, потому что, как мы сказали, оно еще не истощило своих средств сопротивления и, следовательно, еще не имеет необходимости отказаться от борьбы. Но в сущности будет все равно. Ход истории неуклонно определяется реальным отношением сил, и ошибки, делаемые людьми, имеют влияние только на форму, а никак не на сущность вещей. Например, если бы прусское правительство и вздумало теперь уже сделать уступку, надобности в которой еще нет для него при силах, остающихся у него в резерве, то всякие нынешние уступки с его стороны оказались бы чистой формальностью, лишенной всякого реального значения, хотя бы оно и само искренно желало делать уступки не кажущиеся, а действительные. Попробуем всмотреться в дело, и мы увидим, что иначе быть не может. Если бы прусское правительство вздумало уступить теперь палате депутатов, то есть заменить нынешних министров людьми конституционного образа мыслей, оно сделало бы это по доброй воле,— не потому, чтобы уже лишено было возможности сопротивляться или надежды на успех сопротивления, а только по снисходительному доброжелательству, чтобы пощадить страну, не подвергать ее тяжелым симптомам гражданских смут. Но кто делает что-нибудь по снисходительности, для пощады, тот сохраняет за собой сознание силы и никак не в состоянии избавиться от мысли, что власть все-таки за ним и что противник, пощаженный его снисходительностью, обязан быть признательным к нему, то есть держать себя в зависимом от него положении, если же окажется и после этой пощады неблагодарным и дерзким, то уже лишится всякого права на сострадание и должен будет подвергнуться справедливому наказанию от сил, остающихся в резерве у великодушного. Таким образом, великодушный обладатель сил, сделавший уступку, все-таки считает себя сохраняющим власть и могущим действовать сообразно тому, а пощаженный противник остается в положении, зависимом от него, следовательно, действительные отношения остаются и после уступки совершенно таковы же, как были до ней, и уступка имеет лишь формальное значение: если она делается, то придает блеск великодушия снисходительному сильному, и если принимается его противником, то свидетельствует, что этот противник считает себя слабее его,— ведь иначе этот противник не стал бы и ждать уступок, не только что принимать их, а сам продиктовал бы условия нового порядка вещей. Стало быть, исторические вопросы нимало не решаются уступками, которые имеют лишь то влияние, что на несколько времени замаскировывают реальное положение дел формальной благовидностью снисходительного великодушия.
Потому мы полагаем, что прусское правительство поступило бы неосновательно, если бы заменило нынешних министров прежними, которые вышли в отставку по несогласию на решительные меры и считаются за либералов сравнительно с нынешними министрами. Да оно [и не может], повидимому, и не расположено делать такую ошибку. Мы считаем совершенно ложным разнесшийся слух об образовании нового либерального кабинета. Гораздо правдоподобнее противоположный слух, что прусское правительство нашло возможным продолжать администрацию, обходясь без согласия палаты депутатов. Положим, что она будет выражать недоверие к нынешним министрам и просить о назначении новых,— нынешние министры будут сохранять свои места, палата будет отвергать все проекты законов, вносимые министерством,— но правительство может обходиться и без всяких улучшений в законодательстве. Таким образом, дело может тянуться до тех пор, пока нынешние министры утомятся непопулярностью своего положения и подадут в отставку: они, при всей своей преданности прежней системе, желают сохранять конституционные формы. Тогда на их место будут назначены люди более решительные, которые согласятся скрепить своими подписями эдикты, изменяющие конституцию так, чтобы общество имело менее простора выбирать в депутаты людей, не расположенных к прежней системе. Для этого нужны две перемены в конституции: во-первых, надобно переделать законы о выборах в таком духе, чтобы администрация получила больше силы над ними, во-вторых, надобно уменьшить свободу печати. Такое намерение уже было у правительства и отложено потому, что нынешние министры нашли его или преждевременным, или несогласным с своими убеждениями.
Во всяком случае после выбора новой палаты прусский вопрос подвинулся шагом вперед к окончательному разъяснению. Прежними выборами прусское общество показало, как мы говорили, что оно желает иметь депутатами людей, расположенных ввести в государство конституционное правление на самом деле, между тем как прежде это правление существовало только по имени, новыми выборами прусское общество показало, что оно готово поддерживать этих людей в борьбе против гражданских средств прежней системы. Теперь остается видеть, будет ли оно готово поддерживать их и при употреблении других средств прежнею системою. Гражданские средства составляют только меньшую часть сил, находящихся в распоряжении прежней системы. Коренная сила ее заключается в военных мерах, которые постоянно держатся в резерве при всяких важных исторических вопросах. Как споры между различными государствами ведутся сначала дипломатическим путем, точно так же и борьба из-за принципов внутри самого государства ведется сначала средствами гражданского влияния или так называемым законным путем. Но как между различными государствами спор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних делах государства, если дело немаловажно. Если спорящие государства слишком неравносильны, дело обыкновенно решается уже одними военными угрозами: слабое государство исполняет волю сильного, и этим отвращается действительная война. Точно так же и в важных внутренних делах война отвращается только тем, если одна из спорящих сторон чувствует себя слишком слабою сравнительно с другой: тогда она смиряется, лишь только увидит, что противная партия действительно решилась прибегнуть к военным мерам. Но если два спорящие государства не так неравносильны, чтобы слабейшее из них не могло надеяться отразить нападение, то от угроз доходит дело и до войны. Обороняющийся имеет на своей стороне очень большую выгоду, и потому, если он уже не слишком слаб, он не падает духом от решимости более сильного противника напасть на него. Посмотрим, какое понятие о своих силах имеют партии, ведущие между собой борьбу в Пруссии. Тут, конечно, все зависит от настроения общественного мнения. Та сторона, которая имела громаднейшую силу, может увидеть себя совершенно ослабевшею в несколько месяцев или даже недель. Но, судя по нынешнему настроению общественного мнения в Пруссии, надобно полагать, что противники нынешней системы находят себя слишком слабыми для военной борьбы и готовы смириться по первой решительной угрозе правительства, что оно прибегнет к военным мерам. Разумеется, это отношение очень шатко, как мы уже и говорили, и может совершенно измениться от всякого события, которым изменялось бы настроение общества. Внутри Пруссии незаметно материалов, от которых могли бы возникнуть такие события, и опасность чего-нибудь подобного может грозить нынешней прусской системе только от хода истории в других землях, да и нынешнее настроение общественного мнения, из которого возник происходящий теперь в Пруссии спор, навеяно на Пруссию заграничными событиями, итальянскими делами, видимою шаткостью нынешнего положения во Франции и вообще тревожным, возбуждающим нервы состоянием всего континента Западной Европы. Эта сторона самая любопытная и важная в нынешнем прусском движении. Будучи не более, как отголоском глухого шума, усиливающегося на западноевропейском континенте, оно служит признаком готовящихся событий, от которых зависит и его собственная судьба. Если их наступление замедлится, конституционная партия в Пруссии снова подвергнется летаргической безнадежности, в которой лежала столько лет почти без всякого признака жизни1. Но только начнись ураган на Западе, он захватит и Пруссию и в ней произведет ломку,
А Франция, как мы уже много раз замечали, обнаруживает признаки расположения подновить свою старинную репутацию, гласящую, что она вулкан, из которого льется лава, и т. д. Два месяца тому назад мы говорили о прениях законодательного корпуса по поводу адреса и замечали в них черту, очень двусмысленную относительно прочности нынешней системы: законодательный корпус стал почтительно слушать речи ничтожной по числу оппозиции, которую прежде презирал и осмеивал. Мы замечали, как уступчив и любезен был президент законодательного корпуса граф Морни с Жюлем Фавром, как в любезности графа Морни и сконфуженном внимании всего законодательного корпуса обнаруживалось затаенное опасение, что, пожалуй,— чего доброго,— придется судьбе людей нынешней системы зависеть от снисходительности партии Жюля Фавра.
Но то были еще только слова и манеры обращения. Вот уже начинаются и действия, в которых проглядывает сознание людей нынешней системы, что ей полезно избегать столкновений с новыми претензиями. Месяца полтора, а может быть и больше, через каждые два-три дня являются в газетах предсказания, что французы отдадут Рим Виктору-Эммануэлю. Поводом к этой молве послужила распря между генералом Гойоном, командующим французскими войсками в Риме, и французским посланником в Риме Лавалеттом. Гойон, усердный приверженец папы, утверждает, что выводить французских войск из Рима нельзя. Что такое говорил Лавалетт, мы хорошенько не знаем, но, должно быть, что-то несогласное с мнением Гойона, потому что оба они объявили, что им обоим вместе нельзя оставаться в Риме. Спорили, спорили. Лавалетт, то ли был вызван, то ли сам поехал в Париж, за тем ли, чтобы убедить правительство отозвать Гойона из Рима и самому возвратиться туда, или, без надежды возвратиться, решился оставить поле действия за Гойоном. Начались в Париже какие-то аудиенции, в которых что-то рассуждали с Лавалеттом о римском вопросе, стали чаще прежнего посылаться из Парижа какие-то депеши Гойону, а от него какие-то ответы на депеши, и напоследок дело чем-то кончилось: то ли Гойон остается в Риме, а Лавалетт удаляется, то ли Лавалетт остается, а Гойон удаляется, то ли оба они остаются, то ли оба они удаляются,— в точности не помним, чем именно кончилось, но помним, что именно чем-то в этом роде: а может быть, и то, что дело еще не кончено,— по правде сказать, не помним хорошенько. Кажется, кончилось, нет, опять кажется, будто не кончилось. А впрочем, все равно. Французские войска до поры до времени остаются в Риме, как и следовало ожидать. В чем же тут важность, что Лавалетт попусту спорил о чем-то с Гойоном? А вот в чем важность,— в соображении, по которому наделано было столько шума из-за этого спора. Нынешняя сессия — последняя сессия настоящего законодательного корпуса. Законный срок его кончается в конце года, и зимою должны быть новые выборы. По сведениям, собранным через полицию, министры увидели, что положение правительства при выборах будет невыгодно, если не сделать уступок итальянцам по римскому вопросу, и что в новый законодательный корпус войдет много оппозиционных депутатов. Министры так прониклись этим опасением, что даже уверяли императора, будто оппозиционная партия приобретает перевес,— ну, это пока еще неправдоподобно при нынешнем колебании общественного мнения между конституционистами и республиканцами, которые сходятся только во вражде к существующему порядку, а между собою не успели еще устроить никакого перемирия, и силы которых кажутся одинаковы, так что нация не знает, к какой из этих двух партий пристать людям, не увлекающимся политическими убеждениями, а желающим только спокойного и умеренного правительства. При этой невозможности определить, которая из двух оппозиционных партий сильнее, каждая из них имеет претензию не уступить без вооруженной борьбы власть своей противнице при падении нынешней системы, и эта перспектива междоусобия удерживает французское общество от серьезных попыток устранить нынешнюю систему, которая собственно только этим и держится, как мы много раз говорили. Пока существующее равновесие сил республиканской и конституционно-монархической партий не изменится в очевидный перевес которой-нибудь из них над другою, нынешнее правительство будет существовать. Но мы только опровергали чрезмерные опасения нынешних французских министров, а вероятно, что положение дел во Франции на самом деле уже пошатывается, если министры прониклись такими опасениями. Тревогою министров объясняется, как мы говорили, шум, поднятый о римском вопросе, а то, что из этого шума пока еще ничего не выходит, объясняется тем, что опасения министров несколько преждевременны и овладели только воображением, еще не успев совершенно овладеть их рассудком.
В Северной Америке, как мы объясняли в прошлый раз, театр войны постепенно стесняется наступлением союзных сил со всех сторон круга. Мы говорили прошлый раз, что решительных битв надобно будет ожидать тогда, когда круг этот уменьшится настолько, что армии инсургентов приобретут выгоду концентрического положения. Большая битва, произошедшая в начале апреля на западной окраине северной стороны театра военных действий, в окрестностях Коринфа, у местечка Питтсбург-Ландинга, объясняется тем, что генералы, командовавшие западною армиею инсургентов, уже почли себя получившими выгоду такого положения. Их решимости дать битву много помогла удивительная неосторожность союзного генерала Гранта (того самого, корпусом которого был взят форт Доннельсон). Читатель знает, что союзные войска движутся главным образом по долинам рек, чтобы удобнее был подвоз провианта (сухопутные дороги в южных штатах вообще плохи). Овладев течением реки Кмберланда (на которой лежат форт Доннельсон и главный город штата Теннесси, Нашвилль), северные войска стали двигаться по реке Теннесси, которая от своего устья до половины течения открыла дорогу этим войскам прямо на юг. Верхняя половина реки составляет почти прямой угол с нижнею. Вдоль по верхней половине ее течения идет главная железная дорога южных штатов, начинающаяся на Миссисипи у Мемфиса и пролегающая через весь материк до самого атлантического прибрежья, близ которого проходит она через главный город Виргинии, Ричмонд. Эта дорога служит единственным! путем сообщения между западными и восточными штатами Юга. По западной части ее расположилась западная армия инсургентов, когда была вытеснена из штатов Кентукки и Теннесси. Защищать дорогу надобно было ей для того, чтобы не были отрезаны одни от других восставшие штаты. Центральным пунктом инсургентов была очень крепкая позиция при Коринфе, лежащем верстах в 30 от того места, где река Теннесси делает изгиб и где надобно было переходить через нее северным войскам, если они хотели подвигаться далее на юг. Северные войска шли тремя большими корпусами, на расстоянии четырех или пяти переходов один от другого. Тем корпусом, который шел впереди других, командовал генерал Грант, имевший от 30 до 35 тысяч войска. Пока он не переходил с правого (северо-восточного) берега реки Теннесси на левый (юго-западный), он был закрыт рекою от неприятеля, и потому-то главнокомандующий западной союзной армии Галлек допустил такое большое расстояние, как пять переходов, между корпусом Гранта и следовавшим за ним корпусом Бьюлля. Дошедши до места, где надобно переходить на неприятельскую сторону реки, Грант знал, что центр армии инсургентов находится очень близко к этому месту и что неприятель, владеющий железною дорогою, может очень быстро собрать в этом пункте тысяч до 100 войска. Тем не менее Грант, не останавливаясь, перешел через реку, оставив за собою Бьюлля в четырех днях пути. Увидев такую опрометчивость, Борегар, командовавший западной армией инсургентов, поспешил собрать все свои силы, чтобы опрокинуть Гранта в реку. К счастью, он не мог управиться с своими сборами раньше трех суток, и это поколебало военную репутацию Борегара в глазах самых жарких его панегиристов. На четвертый день инсургенты штурмовали позицию Гранта, которого вдвое превосходили силами, и совсем было смяли его в реку. Но отчаянное сопротивление северных солдат и огонь канонирских лодок с реки успели задержать неприятеля, пока на другой день битвы пришел на выручку Гранта Бьюлль. Тогда инсургенты в свою очередь потерпели поражение и возвратились на прежнюю позицию к Коринфу, почти не преследуемые северными войсками, из которых одна часть изнурена была двухдневным боем, а другая — форсированным маршем. Это была самая кровопролитная битва во всю нынешнюю войну. Потеря северных войск убитыми и ранеными простиралась тысяч до десяти, а у инсургентов — тысяч до пятнадцати. В первый день битвы инсургенты взяли до четырех тысяч пленными, на второй день сами потеряли тысяч восемь. Но в то самое время, когда происходила эта кровопролитная битва, после которой обе сражавшиеся армии остались в прежних своих позициях, северный генерал Митчель с незначительным отрядом сделал смелое движение, имевшее гораздо больше влияния на ход войны. Он бросился на железную дорогу, о которой мы говорили, в таком пункте, где она оставалась не защищена (в Гентсвилле, далее на восток от той части дороги, которую охранял Борегар), овладев этой станцией, он посадил солдат в вагоны, и они захватили железную дорогу на расстоянии верст полутораста, между прочим овладели и тем пунктом, где с этой главною дорогою, идущей от Миссисипи на запад, соединяется другая железная дорога, идущая с юга на северо-запад, от Чарльстона, во внутрь материка. Овладев этим главным узлом путей сообщения между южной и северной, западной и восточной половинами южных штатов, северные войска разорвали теперь связь между восточной и западной армиями инсургентов и отрезали юго-восточные штаты от обеих этих армий. Таким образом, круг действия инсургентов раздроблен на три куска. Очень вероятно, что это удачное дело Митчеля значительно ускорит развязку войны.
Всеми кричавшими о невозможности победить Юг признана близость этой развязки, когда узнали в Европе о занятии Нового Орлеана северными войсками. Город этот, лежащий верстах в двухстах от моря и с тем вместе имевший все выгоды приморской гавани (Миссисипи до самого Нового Орлеана имеет глубину, допускающую морские суда), считался неприступным со стороны моря. Верстах в ста ниже его построены по обеим берегам реки два очень сильные форта, один против другого, так что огонь их перекрещивается. Кроме того, было настроено много береговых батарей, а через реку в нескольких местах были повешены толстые железные цепи. Очень много говорили инсургенты и о своих пловучих батареях, и о подводных минах, так что европейские партизаны их вперед предавали посмеянию экспедицию, отправленную с севера морем против Нового Орлеана. Но в числе судов этой экспедиции было несколько канонирских лодок, одетых железом. Поднявшись по Миссисипи до фортов, они стали между ними, два дня занимались их разрушением, разрушили. Заставив молчать форты, они стали подниматься выше и под выстрелами. неприятельских батарей рвать перегораживавшие реку цепи. Таким манером поднялись они до Нового Орлеана и, став против города, послали требование, чтобы он сдался. Береговые батареи не могли вредить им, и защищать против них город — значило бы только подвергать его разрушению. Поэтому 20-тысячный гарнизон города удалился во внутрь страны, и торговая столица Юга, имеющая до 150 тысяч жителей, была покорена флотилией из нескольких (кажется, всего только из двух) лодок, с несколькими пушками и несколькими десятками человек экипажа. С неделю ждала покорившаяся этим лодкам столица Юга, пока придут северные войска, чтобы занять ее. Канонирские лодки отправились дальше вверх по Миссисипи, так что теперь почти все течение этой реки находится во власти северного правительства. Взятие Нового Орлеана наносит Югу почти такой же удар, какой наносило бы Англии взятие Ливерпуля. А потерять Миссисипи для него то же самое, что было бы для Австрийской империи занятие всей долины Дуная неприятельскими силами.
На северо-восточной части театра войны произошло нечто подобное падению Нового Орлеана на юго-западе. После того как генерал Мак-Клелланд, по оплошности или предательству, дал инсургентам спокойно отступить с Потомака на Раппаганнок, инсургенты успели устроить себе очень сильный укрепленный лагерь на этой реке у города Йорктона. Европейские партизаны южных штатов провозгласили эту позицию неприступной и предрекали, что северная армия будет счастлива, если только будет до бесконечности удерживаема йорктонскими укреплениями, а что, по всей вероятности, она будет истреблена под ними. Были печатаемы отзывы европейских офицеров, уверявших, что взять Йорктон труднее Севастополя. Были уже известия и о том, что северная армия разбита под ним. Но после нескольких незначительных схваток инсургенты отступили из своей непобедимой позиции, северная армия, преследуя их, смяла их арьергард и теперь идет к Ричмонду.
Повидимому, война почти кончена. Так говорят теперь ‘Times’ и его нью-йоркский корреспондент, с голоса которых твердилось в Европе, что война никогда не кончится. Но у инсургентов еще остаются две армии, каждая силою до 150 тысяч человек. Трудно полагать, чтобы они не сделали попыток повернуть ход войны отчаянными битвами. Повернуть его они не могут: перевес сил Севера слишком очевиден, но нет ничего невозможного, что они приобретут два-три успеха, как едва не приобрели победы под Коринфом, только можно знать, что никакие частные выигрыши не спасут теперь Юг от необходимости смириться, и он будет побежден, если тайные партизаны плантаторов в Нью-Йорке и Вашингтоне не успеют склонить северного правительства к уступкам, которые теперь уже были бы очевидною ошибкою.

ПРИМЕЧАНИЯ

Составлены М. В. Рыбасовым

В своей статье ‘Гонители земства и Аннибалы либерализма’ В. И. Ленин подчеркивает, что Чернышевский умел ‘… и подцензурными статьями воспитывать настоящих революционеров’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4, т. 5, стр. 26). Это умение Чернышевского в условиях усиливающейся реакции, жесточайшего произвола цензуры доводить до читателя революционную проповедь нашло свое яркое выражение в политических обзорах ‘Современника’, публикуемых в настоящем томе. Блестящий публицистический талант, правильное понимание задач, стоявших тогда перед русским революционно-демократическим лагерем, верный учет расстановки классовых сил — все это помогало Чернышевскому находить нужные формы, в которых его слово доходило бы до читательских масс, находить все новые и новые приемы, чтобы вводить царскую цензуру в заблуждение, притуплять ее внимание. Последняя задача была особенно трудна: именно на 1860—1862 гг. падает полоса небывалого усиления подозрительности, придирчивости цензуры, что являлось своеобразным проявлением реакции на революционную ситуацию в стране.
К этому же времени увеличилось и количество явных врагов того направления, которое было возглавлено революционно-демократическим кружком ‘Современника’. Либерально-дворянская интеллигенция открыто встала на защиту правительства против революционных тенденций русских демократических кругов. Нападки на революционное направление ‘Современника’, яростные кампании против его редакторов, периодически возникавшие на страницах либеральных органов печати (‘Отечественные записки’, ‘Русский вестник’ и др.), в конечном счете дополняли и поощряли неприглядную деятельность царской цензуры.
В этих условиях ради спасения журнала от запрещения издания, ради сохранения возможности продолжать революционную пропаганду в легальной, а следовательно и общедоступной, прессе Чернышевскому и Добролюбову приходилось прибегать в своих статьях к явному маневрированию, тактической маскировке, ‘эзоповскому языку’.
Одним из таких приемов, призванных одурачить цензуру и ее соглядатаев, было перенесение значительной доли внимания редакции журнала с отдельных статей по специальным вопросам на международные обозрения, систематически печатавшиеся в отделе ‘Политика’. При этом не случаен тот факт, что подавляющее большинство этих обозрений было написано самим Чернышевским.
В отделе ‘Политика’ речь могла итти, казалось бы, только о событиях за границей, и внутриполитического положения России здесь в какой-либо степени коснуться было трудно. Однако, описывая события в других странах, Чернышевский умело подводил читателя к аналогиям с русской действительностью, заставляя его делать такие выводы, которые резко отличались от официальных или либеральных толкований тех же самых событий. Специфичен был и самый подбор материала для обозрений. Прежде всего Чернышевскому был ценен тот материал, на котором могли строиться возбуждающие читательские умы аналогии с событиями в России (например: описание абсолютистского режима в Австрии, борьба с рабовладением в Америке, народное движение в Италии, положение народных масс в Сицилии). В связи с общею последовательно-революционной направленностью журнала особую ценность также приобретали описания революционных движений на Западе. Если в русских официозах события этого рода или вовсе замалчивались, или сообщались кратко, отрывочно, если в либеральных органах они получали тенденциозно-искаженное освещение, то в ‘Современнике’ они описывались полно, очень подробно и преподносились с расчетом оказать революционизирующее влияние на читательские массы России, с целью довести до них опыт борьбы других народов мира. Большое место в обозрениях отводилось и тем материалам, на основании которых можно было вести борьбу с либерализмом, разоблачая его соглашательскую сущность, его антинародность, его политическую дряблость. Лидеры западного либерализма — Кавур, Поэрио, Шмерлинг, Деак и Этвеш, служившие предметом восторженных разглагольствований на страницах русских либеральных журналов, получили в обзорах Чернышевского резко отрицательную оценку, как предатели национальных интересов народов Италии, Австрии, Венгрии. Существенно отметить при этом, что форма, в которой Чернышевский характеризовал деятельность западных либералов, неизбежно заставляла русского читателя переносить эти оценки и на либералов отечественных.
Не менее острой критике подвергал Чернышевский в своих обзорных статьях и самые политические идеалы российских либералов: английский парламентарный способ управления, политический строй Второй империи во Франции. Для русских революционных демократов были очевидны пороки развитого буржуазного общества и соответствующих ему форм государственного строя.
Определенная тенденция в подборе материала так или иначе должна была привлечь внимание цензора. Следовательно, приходилось прибегнуть к другому приему: к своеобразной манере изложения материала, к хитроумнейшей фразеологии, позволявшей допустить двоякое толкование написанного. Таким путем в напускном наивно-объективном тоне удавалось высказывать на страницах легального журнала то, что по существу являлось революционной пропагандой.
В этой связи особенно любопытен один прием: иногда, описывая то или иное событие, Чернышевский поначалу впадал в нарочитый ‘верноподданнический’ тон, после чего, уже основательно ‘успокоив’ и запутав цензора, неожиданно высказывал то, что действительно хотел сказать по данному поводу. В одном из обзоров, публикуемых в настоящем томе, Чернышевский, например, следующим образом рассуждает об итальянских событиях 1860 года: ‘…верность составляет первую обязанность подданного, тосканцы не соблюли ее, их восстание должно считаться нами за дело непростительное… Но если о романьолах можно судить снисходительнее, нежели о тосканцах, то все-таки оправдывать их никак нельзя нам: измена все-таки измена, бунт все-таки бунт, то есть великое преступление и тяжкий грех’ (стр. 109—110). А несколько ниже Чернышевский совершенно неожиданно объясняет, почему он так пишет, и прямо говорит то, что в самом деле хотел сказать: ‘Мы знаем, что нельзя нам сказать, будто бы поступки жителей Центральной Италии были хороши… Мы только хотели заметить, что народ Центральной Италии выказал тут все качества, которые отрицались, в нем: смелую и настойчивую инициативу, непреклонную энергию, гражданское мужество…’ (курсив мой.— М. Р.) (стр. 100). Характерно, что оговорка ‘мы знаем, что нельзя нам сказать’ и т. д., по существу выражавшая печальную истину (сказать прямо о своем сочувствии народному движению в Италии действительно было нельзя в подцензурном журнале), внешне выглядит так, как будто она вытекает из предыдущих, вполне лойяльных, рассуждений.
К этому же приему замаскированной оговорки Чернышевский прибегает и тогда, когда пишет о сицилийском восстании: ‘Не боясь прослыть реакционерами, мы прямо должны сказать, что громко порицаем его, и никакие либеральные толки не дают нам возможности выразить иного суждения о нем. Будем прямо говорить так, как принуждены, к сожалению, говорить’ (курсив мой.— М. Р.) (стр. 110).
В ряде случаев, прибегая к нарочито наивной манере рассуждения, Чернышевский уже самой абсурдностью ‘выдвигаемых’ положений заставляет читателя понять их совсем не так, как они высказаны. Например, он пишет: ‘Толкуют о несносных будто бы притеснениях, которым подвергались сицилийцы. Какой вздор! Где же тут несносность, когда переносилась эта несносность в течение целых одиннадцати лет… Того, что переносится, нельзя называть несносным’ (стр. 110).
Ясно, что читатели ‘Современника’ понимали это не как подлинную точку зрения обозревателя, а как тонкую издевку над интерпретацией сицилийских событий в консервативной печати.
Чрезвычайно остроумно подводит Чернышевский своих читателей вообще к оценке сицилийского восстания, а вместе с тем и к основному, далеко идущему выводу о том, что единственно правильный и наиболее безболезненный для народа выход из полурабского состояния может быть найден только в революционной борьбе.
Вначале Чернышевский как бы ‘берет под защиту’ неаполитанское правительство, заявляя, что оно поступало сообразно своим целям и что сицицийцы ‘были очень безрассудны, порицая неаполитанское правительство’. Но зато сицилийцы должны ‘порицать самих себя за то, что не поступали так, как следовало поступать’. Внешне Чернышевский как бы уклоняется от прямого ответа на вопрос, как же должны были бы поступать сииилийцы. Однако ниже в искусно замаскированном виде он дает этот ответ. Прежде всего, он замечает, что ‘теперь’ (т. е. когда сицилийцы уже восстали!) ‘уже несколько поздно давать сицилийцам советы’, а затем пишет: ‘Можно только сказать одно: если бы прежде поступали они, как им следует, то не находились бы они в начале нынешнего года в таком положении, в каком находились, не имели причины быть недовольными. Мы порицаем сицилийцев за то, что они восстали весною 1860 года, потому что люди должны быть последовав тельны в своих поступках: разве в марте нынешнего года стало им хуже, нежели было прежде?.. Ясно, что они или дурно поступали во все предшествующее время, или дурно поступают теперь’ (курсив везде мой.— M. Р.) (стр. 111).
Совершенно очевидно, что Чернышевский порицает сицилийцев за то, что они не восставали раньше. Однако сам факт появления цитированного отрывка в журнале свидетельствует о том, что прием, избранный для маскировки высказанной автором мысли, оказался в достаточной степени эффективным, чтобы ввести цензора в заблуждение.
Подобным же приемом пользуется Чернышевский и при описании действий генерала Руссо, подавлявшего восстание в Мессине (стр. 128), и в рассуждениях о том, прав ли был Кавур, желавший ‘наказать Гарибальди и его товарищей за революционный дух’ (стр. 351), и в том месте, где ‘утверждается’, ‘что хороший образ мыслей имеют южные штаты (Америки.— М. Р.)’ (стр. 510), и во множестве других случаев.
Нет никакого сомнения, что читателям ‘Современника’, прекрасно знавшим истинное направление мыслей его редакторов, и в голову не приходило принимать отдельные фразы, внешне не соответствующие этому направлению, за подлинное их мнение. Да и сам Чернышевский, как мы пытались показать выше, умел во-время направить читателя по правильному руслу. Следует, однако, заметить, что цензура далеко не всегда оставляла незамеченным истинный смысл обозрений Чернышевского. Правда, чаще всего цензоры постигали его уже тогда, когда обзоры ‘Современника’ делались достоянием читателей и, следовательно, распространению их помешать было уже невозможно. Евгеньев-Максимов в своем исследовании »Современник’ при Чернышевском и Добролюбове’ отмечает, что цензура уже post factum обратила внимание на статью Чернышевского в отделе ‘Политика. Май 1860 года’, в которой говорится о событиях в Южной Италии. Статья эта была расценена в Главном цензурном управлении как замаскированный призыв к восстанию. Примерно такое же мнение создалось в Главном цензурном управлении и в отношении другой статьи Чернышевского — ‘Предисловие к нынешним австрийским делам’, когда последняя уже была выпущена в свет.
Подобные ‘открытия’ цензуры, конечно, еще более осложняли и без того тяжелое положение редакции ‘Современника’, ставя под угрозу ее дальнейшую деятельность. Но несгибаемая воля, страстное устремление к поставленной цели — довести революционное слово до русских читателей — заставляли Чернышевского находить все новые и новые способы продолжать пропаганду в самых различных формах с тем, чтобы ‘влиять на все политические события его эпохи в революционном духе, проводя — через препоны и рогатки цензуры — идею крестьянской революции, идею борьбы масс за свержение всех старых властей’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4, т. 17, стр. 97).

ПОЛИТИКА

Январь 1860

1 Чернышевский имеет в виду следующие события.
Виллафранкский мир (8 июля 1859) был заключен Наполеоном III с австрийским императором Францем-Иосифом за спиной сардинского правительства, с которым Франция была в союзе. Это предательство Наполеона III объяснялось опасением последнего, что национально-освободительная война в Северной Италии может принять революционный характер. Но, изменив своему союзнику — Сардинскому королевству, Наполеон III все же потребовал обусловленной ранее (по соглашению в Пломбьери 20 июля 1858 г.) платы за участие в войне против австрийцев в виде двух провинций — Савойи и Ниццы, хотя сама Франция и не выполнила своего обязательства освободить от австрийских войск не только Ломбардию, но и Венецианскую область. Таким образом, политика Наполеона III затормозила дело итальянского объединения и помешала полному освобождению Италии от австрийского владычества. Поддерживать раздробленность Италии, всеми средствами ослаблять ее представлялось выгодным для наполеоновского правительства во Франции. Иную точку зрения на итальянский вопрос имело правительство Пальмерстона в Англии, которое искало путей для ослабления французского влияния в Европе. Одним из таких путей явилось бы создание единого итальянского государства, представляющего известную угрозу для Франции в случае войны с Англией. Этим объяснялись многочисленные официальные проявления сочувствия итальянцам со стороны английского правительства после Виллафранкского мира. Собственно в этом и заключалось ‘расположение Англии к делу итальянской свободы’, о котором пишет Чернышевский.
Отлично понимая связь между отношением Англии к итальянскому объединительному движению и англо-французскими отношениями, Чернышевский в июльской книжке ‘Современника’ за 1860 год писал, что желание Франции не допустить объединения Италии так и останется желанием, ‘если не произойдет решительной перемены в отношениях Франции с Англией), если не будет войны’ между ними.
Чернышевский понимал и то, что дальше словесных проявлений ‘расположения’ правительство Пальмерстона не пойдет. Желая парализовать действия Наполеона III на юге Европы, Пальмерстон не считал нужным, однако, предпринимать какие-либо решительные меры в пользу чуждого ему, в сущности, дела итальянского объединения.
Чернышевский совершенно справедливо замечает, что Пальмерстон и Россель вовсе не хотят ‘революционизировать Италию’, что ‘их политика, была в сущности такая, как политика торийского министерства’ (то есть консервативного министерства Дерби и Мальмсбери, которому пришло на смену министерство Пальмерстона).
2 Наполеон III был недоволен объединением государств Средней Италии — Тосканы, Пармы, Модены — с Сардинским королевством (Пьемонтом). Еще до Виллафранкского мира у него созрел план посадить на трон Тосканы своего двоюродного брата принца Наполеона Бонапарта, который явился бы проводником французской политики в Италии. В случае крушения этого плана Наполеон III был готов пойти на реставрацию здесь прежних династий, последние представители которых фактически были вассалами Австрии. Это предотвратило бы, по мнению Наполеона III, нежелательное для него создание крупного государственного объединения в Италии.
3 То есть сторонников неограниченной папской власти, в том числе и светской. Ультрамонтаны — реакционнейшая католическая партия.
4 Валевский, Александр, граф (1810—1868) — сын Наполеона I от польской графини Валевской. Избрание Луи Бонапарта президентом республики помогло ему сделать блестящую карьеру. В период с 1855 по 1860 год занимал пост министра иностранных дел.
5 Кобден, Ричард (1804—1865) — манчестерский фабрикант и политический деятель, известен как сторонник полной ‘свободы торговли’. В 1839 году вместе с Дж. Брайтом возглавил Ассоциацию для борьбы с хлебными законами, основанную группой представителей промышленной буржуазии. Возглавленные Кобденом и Брайтом сторонники ‘свободы торговли’ (фритредеры, ‘манчестерцы’) — английские промышленные капиталисты — отменой покровительственных пошлин на хлеб и сырье, ввозимые из-за границы, стремились добиться снижения цен на труд и на производимые товары. В результате отмены этих пошлин, страны, снабжавшие Англию хлебом и сырьем, должны были отменить или предельно снизить пошлины на английские промышленные товары. Таким образом, эта программа преследовала цель создать ‘мир, в котором Англия была бы большим промышленным центром, а все остальные страны — зависящими от нее земледельческими провинциями’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XVI, ч. 1, стр. 312).
В своей борьбе с крупными землевладельцами (сторонниками системы покровительственных пошлин) промышленники (фритредеры), стремясь заручиться поддержкой народных масс, демагогически заявляли, что ‘свобода торговли’ принесет с собой повышение реальной заработной платы трудящихся. ‘Но едва были отменены хлебные законы и осуществлена свобода торговли в том смысле, как ее понимали манчестерцы,— их боевой клич стал иным: ‘низкая заработная плата и дорогие продукты’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. IX, стр. 217).
6 Фульд, Ахилл (1800—1867) — один из влиятельнейших королей парижской биржи и крупный политический деятель времени правления Наполеона III, которому и обязан своей политической карьерой. Трижды занимал пост министра финансов (1849, 1852, 1861).
7 Имеются в виду герцогства Центральной Италии: Парма, Модена, Тоскана, где правили ставленники австрийской империи Габсбургов, и области Романьи, управлявшиеся легатами папы.
8 Наполеон, Жозеф Шарль Поль, принц (1822—1891) — сын Жерома Бонапарта, двоюродный брат Наполеона III. На службе у Наполеона III подвизался в качестве пропагандиста бонапартизма, демагогически разыгрывая роли демократа, радикала и сторонника освобождения угнетенных наций. Принимал участие в Крымской и Итальянской войнах, где ‘прославился’ трусостью. Наполеон III предполагал создать для принца Наполеона королевство в Центральной Италии, которое должно было явиться оплотом французской политики на Аппенинском полуострове.
9 Чернышевский имеет в виду войска Наполеона III, которые продолжали оставаться в Северной Италии. Чернышевским совершенно правильно вскрыт действительный смысл пребывания этих войск там: они должны были явиться угрозой для итальянцев, если бы последние вздумали продолжать борьбу за объединение страны без участия Франции, или в случае возникновения в Италии революционного движения.
10 Гойон, генерал — активный участник кровавой расправы с парижскими рабочими в 1848 году, с 1859 по 1862 год исполнял обязанности командующего французскими оккупационными войсками в Риме. На этом посту проявил себя как решительный защитник папского правительства и злейший враг итальянских патриотов.
11 Чернышевский имеет в виду противоречивые и необоснованные предположения, которые строились русской либеральной прессой в отношении французской политики в Италии. В этом отношении характерны политические обозрения одного из виднейших органов российского либерализма — ‘Отечественных записок’. Редакция этого журнала, уделяя большое внимание событиям в Италии, исходит из того положения, что Виллафранкский мир был ‘ошибкой’ Наполеона III, пренебрегшего ‘желаниями итальянского народа, общим сочувствием к этим желаниям, мнением страны, в которой стремления итальянцев нашли себе сильную поддержку’. Но во-время спохватившись, Наполеон III ‘понял’ невыполнимость условий Виллафранкского мира, порвал с Австрией и пошел на сближение с Англией, ‘сочувствовавшей’ итальянскому делу. Перед Центральной Италией значительно расчистился горизонт и пронеслись те мрачные тучи, которые нависли было над ней после виллафранкской сделки… Наполеонизм, как видно, отказался от желания утвердиться на итальянской почве’ (см. Политические обозрения в ‘Отечественных записках’, No 12 за 1859, NoNo 1 и 2 за 1860).
12 Кавур, граф — см. т. VI настоящего издания. В т. VIII на стр. 287—294 Чернышевским дана Кавуру убийственная характеристика, разоблачающая его предательские действия в отношении итальянского демократического движения.
13 После Виллафранкского мира Кавур принужден был оставить пост премьера Сардинского королевства. Причиной его выхода в отставку было предательское поведение Наполеона III, на которого после соглашения в Пломбьере Кавур возлагал все надежды. Внезапное прекращение войны против Австрии могло подорвать престиж Кавура в поддерживавших его итальянских патриотических кругах. Однако популярность, которой он пользовался среди либералов, и поддержка Англии, видевшей в нем противника французского вмешательства в итальянские дела, позволили ему вскоре снова стать во главе сардинского правительства.
14 Ла-Мармор и Дабормида — итальянские государственные деятели, игравшие значительную роль в сардинском правительстве до возвращения Кавура на пост премьера,— первый в качестве военного министра, второй в качестве министра иностранных дел.
15 То есть мелкие немецкие князьки.
16 Имеется в виду неудачная и несерьезная попытка д’Израэли (министру финансов в торийском кабинете) провести в парламенте некоторое расширение избирательных прав.
17 Декрет 17 февраля 1852 года был одним из проявлений буржуазной реакции, наступившей после 1848 года. Это была одна из мер, которыми президент Франции Луи Бонапарт (впоследствии — император Наполеон III) подготавливал свое ’18-е брюмера’.
18 Конституция, опубликованная 15 января 1852 года, явилась законодательным оформлением режима Второй империи, при котором вся полнота власти сосредоточивалась в руках государства (Наполеона III), парламентаризм и все сопутствующие ему буржуазные ‘свободы’ уничтожались.
19 Д’Оссонвиль — см. т. V настоящего издания.
20 Барро, Одилон — см. т. I настоящего издания.
21 Испанская армия под командою генерала О’Доннеля вторглась на территорию Марокко в 1859 году.

Февраль 1850

1 Наполеон III.
2 Эта меткая характеристика Кавура диаметрально противоположна той, которую давала ему русская либеральная печать. Например, в политическом обозрении ‘Отечественных записок’ за февраль 1660 года деятельности Кавура дана восторженная оценка, причем сам Кавур рассматривается автором статьи как ‘первый поднявший итальянское дело, прекрасно руководивший им до самой виллафранкской катастрофы’ (стр. 48).
3 Решения Венского конгресса (октябрь 1814 — июнь 1815) не согласованы ни с историческими, ни с географическими условиями развития отдельных стран, ни с принципами национального самоопределения. В основу дележа Европы участники конгресса (важнейшими из которых были австрийский канцлер кн. Меттерних, русский император Александр I, английский министр иностранных дел Кэстльри и французский министр иностранных дел Талейран) положили принцип ‘легитимизма’, то есть монархической законности, сводившейся к повсеместному восстановлению старых, ‘законных’ государей и династий, свергнутых в период французской революции или наполеоновской империи. ‘Народы покупались и продавались, разделялись и соединялись ровно в такой мере, в какой это прежде всего соответствовало интересам и целям их правителей’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. V, стр. 13). Конгресс распорядился судьбами Италии, Польши и ряда других стран, не считаясь с интересами их народов.
4 То есть парламент Сардинского государства (Пьемонта), находящийся в столице — г. Турине.
5 То есть французский кабинет министров, резиденцией которого являлся Тюильрийский дворец в Париже.
6 Под понятием ‘свободная половина Италии’ Чернышевский подразумевает Сардинское государство и присоединенные к нему в результате войны 1859 года области: часть Ломбардии (от Тичино до Манчио) — на севере Италии, и Парму, Модену, Тоскану — в центре Италии.
7 Луи-Филипп — см. в т. I настоящего издания.
8 ‘Монитр’ — французская газета, являвшаяся с 1811 по 1869 год официальным правительственным органом.
9 Вандея (департамент провинции Пуату) — один из главных очагов контрреволюционного движения в период французской буржуазной революции XVIII века. В этой экономически отсталой области большим влиянием пользовалась реакционная роялистская и клерикальная идеология.
10 23 января 1860 года между Францией и Англией был заключен торговый трактат, предусматривающий значительное снижение таможенных пошлин на ввозимые в ту и другую страны товары. Как во Франции, так и в Англии этот трактат вызвал сильное неудовольствие у сторонников протекционистской системы. В Англии парламентская оппозиция, которую тогда составляли тори, использовала это как повод для нападок на правительство Пальмерстона.
11 д’Израэли — см. т. VI настоящего издания.
12 Гаэдстон (Гладстон) — см. т. VI настоящего издания.
13 Закон о подоходном налоге был проведен в 1842 году Робертом Пилем вместе с целым рядом других буржуазных законов, заключавших основы фритредерской политики. Первоначально налог этот взимался в количестве 3% с дохода, с 1860 года он был снижен до 2%. Введение подоходного налога позволило несколько снизить косвенные налоги, основная тяжесть которых ложилась на мелких плательщиков. Одной из основных причин введения подоходного налога явился рост сопротивления трудящихся масс капиталистической эксплоатации в 40-х годах XIX века (чартистское движение). Однако крупная промышленная буржуазия считала подоходный налог мерой временной, подлежащей отмене при первом удобном случае.
14 Тувенель, Эдуард Антуан (1818—1866) — министр иностранных дел Франции в 1860 году.

Март 1860

1 11 и 12 марта 1860 года в Центральной Италии был проведен плебисцит, которым было официально оформлено присоединение Пармы, Тосканы, Модены и части Романьи к Пьемонту.
2 По этому поводу см. ‘Современник’, No 2, 1859 г., Политика, февраль 1859 года (т. VI настоящего издания).
3 Монтане лли, Джузеппе (1813—1862) — итальянский писатель и буржуазный политический деятель. Участник борьбы за национальное освобождение. С наступлением реакции после 1848 года бежал во Францию. Участвовал в кампании 1859 года.
4 Персиньи, Виктор Фиален (1808—1872) — министр внутренних дел Франции в 1852—1854 и 1860—1863 годы.
5 То есть агрессивной политике.
6 Чернышевский имеет в виду следующий эпизод: в июне 1859 года должна была состояться ратификация мирных договоров между Англией и Францией, с одной стороны, и Китаем — с другой. Эти мирные договоры (так называемые ‘тяньцзиньские’), заключенные в результате поражения Китая в войне с упомянутыми державами, по существу ставили Китай в положение полуколонии англо-французского капитализма. Однако европейские колонизаторы не удовлетворились теми уступками, которые сделали им китайцы. Поэтому они отправили ‘для ратификации’ договоров в Пекин целую военную эскадру, с тем чтобы запугать китайское правительство и принудить его к новым уступкам. Но еще не достигнув Пекина, эскадра в устье реки Пей-Хо была встречена огнем китайской береговой артиллерии, оборонявшей столицу. Таким образом шантаж провалился в самом начале.
Англо-французская пресса подняла яростную кампанию против китайцев. Особенно усердствовали в нападках на Китай английские газеты. Так, ‘Дейли телеграф’ заявляла, что нужно ‘напасть на все морское побережье Китая, занять столицу, изгнать императора из его дворца… Китайцев надо научить ценить англичан, которые выше их и которые должны стать их господами’.
‘Стычка на Пей-Хо’ послужила поводом для новой англо-франко-китайской войны, начавшейся в июне 1860 года.

Апрель 1860

1 В 1847 году в Швейцарии демократически настроенная часть буржуазии при поддержке крестьянских масс вступила в решительную борьбу с клерикалами, возглавленными городским патрициатом и католическим духовенством, владевшим крупной земельной собственностью. Клерикалы образовали ‘Отдельный союз’ (Зондербунд) семи католических кантонов, который отказался выполнять постановления Швейцарского сейма. Однако в результате наступления армии сейма Зондербунд — ‘это последнее убежище … германизма, варварства, ханжества’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. V, стр. 233) — распался. Пользовавшиеся большим влиянием в католических кантонах иезуиты были изгнаны за пределы страны.
2 Ришелье, Арман Жан Дюплесси (1585—1642) — герцог, кардинал’ знаменитый французский государственный деятель. В царствование Людовика XIII в течение 18 лет почти неограниченно управлял Францией. Известен непримиримой борьбой с феодалами, из которой вышел победителем, упрочив абсолютизм.
3 Питт, Вильям Старший, граф Чатам (1708—1778) — английский политический деятель. В 1766—1768 годы был премьер-министром и пэром Англии. Пользовался громадным влиянием на внешнюю и внутреннюю политику. Инициатор отвоевания у французов Канады и Индии.
4 Меттерних, Клеменс-Венцель, князь (1773—1859) — австрийский канцлер, дипломат. Ярый реакционер, сторонник абсолютизма, один из основателей Священного Союза, зарекомендовал себя как злейший враг национально-освободительных движений. Был низвергнут революцией 1848 года.
5 Луи-Филипп I Орлеанский (1773—1850) — король Франции с 1830 по 1848 год, представитель младшей линии династии Бурбонов. Попал на престол как ставленник крупной буржуазии, присвоившей себе плоды народной победы в революции 1830 года. Монархия Луи-Филиппа была ‘ничем иным, как акционерной компанией для эксплоатации французского национального богатства … Луи-Филипп был директором этой компании’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. VIII, стр. 6).
6 Шварценберг, Феликс, князь (1800—1852) — австрийский реакционно-политический деятель, участник подавления революции в Вене (1848). По низвержении Меттерниха занял его место. Как и Меттерних, проводил реакционную политику, стремился к полной реставрации абсолютизма в Австрии и Германии.
7 Бах, Буоль и Рерхберг — австрийские политические деятели, занимавшие министерские посты. Все трое — реакционеры, сторонники абсолютизма.
8 Перье, Казимир (1777—1832) — французский государственный деятель, банкир и шахтовладелец. Выдвинулся после июльской революции. В 1831—1832 годы был премьер-министром. В качестве министра внутренних дел организовал подавление Лионского восстания. Преследовал респу бликанские общества.
9 Чернышевский имеет в виду попытку роялистов поднять мятеж в Вандее (1832) против июльской монархии. Душой заговора была герцогиня Беррийская, которая выдвинула в качестве претендента на французский престол своего сына герцога Бордосского. Мятежники были рассеяны правительственными войсками, а герцогиня Беррийская арестована.
10 Имеется в виду голландско-бельгийский конфликт (август 1831— май 1833), вызванный вторжением голландских войск на территорию только что созданного королевства Бельгии. В конфликт принуждены были активно вмешаться Франция и Англия, которые в 1831 году санкционировали выделение из Нидерландского королевства Бельгии как самостоятельного государства.
11 Имеется в виду турецко-египетский конфликт 1832—1833 годов.
12 Кавур выступил в Восточной войне на стороне союзных держав, рассчитывая приобрести тем самым поддержку Франции в предстоящем изгнании Австрии из Италии. Расчет Кавура в основном строился на том, что Наполеон III был раздражен политикой Австрии, желавшей сохранить нейтралитет.
13 Пломбьерское соглашение 1858 года.
14 Гарибальди, Джузеппе — см. т. VI настоящего издания.
15 Австрийский генерал Людвиг Бенсдек, участник подавления венгерской революции 1848 года, с 1859 года занимал пост генерал-губернатора Венгрии.
16 В битвах при Мадженте и Сольферино (июнь 1859) объединенные силы Сардинии и Франции одержали решительные победы над австрийцами. Эти победы явились сигналом к восстанию против австрийского владычества в государствах Центральной Италии (подробнее об этом см. т. VI настоящего издания).

Май 1860

1 Гоббс, Томас (1588—1679) — выдающийся английский философ-материалист.
2 Восставшие 12 января 1848 года народные массы Сицилии свергли власть неаполитанских Бурбонов и избрали временное правительство во главе с умеренным либералом Сеттимо. Попытки Бурбонов бороться с революционным движением окончились неудачей, что побудило неаполитанского короля Фердинанда II дать конституцию. После поражения революции 1848 года реакция нигде не доходила до таких пределов, как в Сицилии. Восстановление своего самодержавия Фердинанд II ознаменовал массовыми казнями, арестами, расстрелами из пушек целых городов и деревень (за что получил прозвище ‘короля-бомбы’),
Маркс в 1860 году писал о положении сицилийцев следующее: ‘История человечества не знает другой такой страны и другого такого народа, который бы так ужасно страдал от рабства, от иностранных завоеваний и иностранного гнета…’ ‘Средневековая система землевладения до сих пор сохраняется в Сицилии, с той лишь разницей, что земледелец не является крепостным, он вышел из крепостного состояния уже почти в XI столетии, когда он стал свободным арендатором. Но условия аренды по большей части настолько тяжелы, что огромное большинство земледельцев работает исключительно на сборщика податей и на барона, почти ничего не производя сверх того, что необходимо для уплаты налогов и рент’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 2, стр. 54 и 56).
Чернышевский, начиная обстоятельный рассказ о сицилийском восстании в мае 1860 года, явно пародирует тон официальной и умеренно-либеральной прессы, старавшейся замять вопрос о событиях в Сицилии, придать им характер ‘случайной’ вспышки недовольства, доказать необоснованность неаполитанского правительства в жестокостях. Чернышевский постепенно подводит читателя к заключению, что единственным правильным выводом из невыносимого положения, в каком находились сицилийцы, могло быть вооруженное восстание.
В то же время, стремясь довести до русского читателя как можно больше сведений о сицилийских событиях, Чернышевский прибегает (из цензурных соображений) к обильному цитированию корреспонденции из ‘Таймса’, внешне оставляя sa собой как бы нейтральную позицию. Этот прием используется им неоднократно в тех случаях, когда в обзорах ‘Современника’ сообщаются факты, нежелательные правительству.
3 Чернышевский намекает на шумиху, поднятую в либеральных кругах по поводу ‘рассуждений о Поэрио’ в политическом обозорении ‘Современника’ за март 1859 года. Поэрио — один из лидеров неаполитанских либералов — вместе со своими единомышленниками согласился в 1848 году войти в состав правительства, сформированного наспех королем Фердинандом II в качестве ‘уступки’ требованиям восставшего народа. Когда революция была подавлена и королю уже не было необходимости иметь министров-либералов, Поэрио и его товарищи были арестованы и судимы’ как государственные преступники, хотя никаких улик против них не имелось. Возмущение русских либералов вызвало то, что Чернышевский в своей статье обвинил Поэрио в компромиссе с Фердинандом II, спасшем монархию последнего от гибели. Свое отношение к Поэрио Чернышевский уточнил в апрельской книжке ‘Современника’, заявив, что Поэрио, ‘каковы бы ни были его намерения’, ‘нанес много вреда, наделал слишком много бед своему народу’, помогая королю обмануть народ. Главная вина Поэрио и его единомышленников заключалась, по мнению Чернышевского, в том, что они не желали прибегнуть к революционным методам борьбы. После такого разъяснения своей позиции редакция ‘Современника’ подверглась еще более ожесточенным нападкам со стороны своих либеральных противников, обвинявших Чернышевского в …реакционности воззрений! Это обвинение следует, конечно, отнести на счет полнейшего непонимания либералами и их нежелания понять значение подлинно революционной тактики.
4 Карл III (1716—1788) — король неаполитанский и испанский (с 1759 г.).
5 Виктория (1819—1901) — английская королева.
6 Имеется в виду Поприщин, герой известного рассказа Н. В. Гоголя ‘Записки сумасшедшего’.
7 Маццини (Мадзини), Джузеппе (1805—1872) — итальянский революционер, мелкобуржуазный демократ, идеалист, далекий от понимания классовой борьбы. Горячий проповедник идеи ‘единой итальянской республики’ и национально-освободительной борьбы, которую предлагал вести путем организации заговора небольшой кучки революционеров, не привлекая к борьбе угнетенные народные массы. Маркс критиковал заговорщицкую тактику Маццини, который ‘забывает, что ему следовало бы обратиться к крестьянам угнетаемой в течение столетий части Италии, и, забывая об этом, он подготовляет новую опору для контрреволюции…’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XXV, стр. 112). В 1831 году Маццини организовал общество ‘Молодая Италия’, сыгравшее крупную роль в итальянской революции 1848 года. Впоследствии выступал как враг социалистических идей и Интернационала.
8 То есть в Центральной Италии.
9 Франческо (Франциск), II (1836—1894) — король обеих Сицилии (с 1859 до 1860), последний монарх неаполитанской династии Бурбонов.
10 В 1814 году в Неаполе была восстановлена династия Бурбонов, свергнутая французскими войсками Директории в декабре 1798 года.
11 ‘La Patrie’ (‘Отечество’) — парижская газета, основанная в 1841 году. Первое время была оппозиционной, но с 1844 года стала консервативной. В 1860 году — полуофициальный орган.
12 Имеется в виду византийский император Юстиниан I (483—565), по поручению которого был составлен известный кодекс законов, оформивший так называемое ‘римское право’.
13 Чальдини, Энрико, герцог Гаэтский (1811—1892) — итальянский генерал, участник войны 1848—1849 года за освобождение Италии. В составе пьемонтской армии командовал бригадой в Крыму в Крымскую кампанию. В 1860 году стоял во главе армии, которая оккупировала Неаполь. Чальдини — сторонник Кавура и враг Гарибальди, против которого командовал войсками при Аспромонте. В 1870—1878 и в 1880—1881 годы был послом в Париже.
14 Евгений Савойский, принц (1663—1736) — известный полководец, француз по происхождению, состоял на австрийской службе. Командовал австрийскими войсками в (войнах с Францией и Турцией, одержав ряд побед.
15 Сюлли Максим де-Бетюн, барон де Рони (1560—1641X — французский государственный деятель, управлявший финансами при Генрихе IV.
16 Имеется в виду статья Чернышевского ‘Вопрос о свободе журналистики во Франции’ (см. т. V настоящего издания).
17 Бульвер Литтон, Эдуард Джорж (1805—1873) — английский писатель, публицист и политический деятель сначала либерального толка, а с 1852 года — консерватор. В 1858—1859 годах — министр колоний в кабинете Дерби.
18 В 1332 году в Англии была проведена избирательная реформа в духе интересов промышленной буржуазии, стремившейся к власти.
Новый избирательный закон увеличил количество депутатских представительств от новых растущих промышленных центров за счет старых, захиревших, ‘гнилых местечек’. Избирательный ценз был сохранен прежний. Рабочие и ремесленники, сыгравшие активную роль в борьбе за реформу, были обмануты либеральной буржуазией и не получили избирательных прав.

Июнь 1860

1 Турр (Тюрр), Стефан (1825—1908) — один из гарибальдийских офицеров, в прошлом — венгерский генерал, служивший в австрийской армии под начальством Радецкого. В 1849 году перешел на сторону итальянцев. Участвовал в баденской революции под командой Мерославского (1849), после поражения которой эмигрировал в Англию, где стал офицером английской службы. С 1859 года служил в войсках Гарибальди, участвовал в походе ‘тысячи’ и был произведен в генералы.
2 Биксио, Нино (1821—1873) — участник борьбы за освобождение Италии, гарибальдиец. В отрядах Гарибальди принимал участие в войне с австрийцами (1848—1849) и в обороне Рима, а также в походах 1859—1860 годов. С 1862 года — генерал итальянской армии. Участвовал в походе на Рим в 1870 году.
3 Карини, Гиацинт (1821—1880) — сицилийский патриот, в качестве полковника гарибальдийских альпийских егерей участвовал в походе ‘тысячи’ 1860 года.
4 Гарибальди, Менотти (1840—1903) — старший сын Д. Гарибальди, участник в походах отца 1859, 1860, 1862, 1866—1867 и 1870 годов.
5 Манини, Георг (1831—1882) — сын главы Венецианской республики 1848 года, итальянский патриот, участник войны 1859 года и сицилийской экспедиции Гарибальди.
6 Имеется в виду сын неаполитанского ‘короля-бомбы’ Фердинанда II — Франческо II.
7 В июле 1820 года в Неаполе вспыхнула буржуазная революция, принудившая сицилийского короля Фердинанда IV дать конституцию. Для обсуждения мер, направленных к удушению неаполитанской революции, 20 октября 1826 года в Троппау (Австрия) был созван специальный конгресс Священного Союза. Выполняя его решение, австрийская армия в марте 1821 года вступила в Неаполь и восстановила абсолютистский строй.

Июль 1860

1 То есть Фердинанда II (ум. в 1859 г.).
2 Трани, граф — сын неаполитанского короля Фердинанда II от второй жены.
3 Мюрат, Иохим (1776—1815) — наполеоновский маршал, ставленник Наполеона I на неаполитанском престоле (1808—1815). В 1814 году заключил с Австрией союз против Наполеона, но в период ‘Ста дней’ снова перешел на его сторону. После Ватерлоо бежал на Корсику, оттуда сделал высадку в Калабрий, рассчитывая вернуть себе престол, но был схвачен и расстрелян.
4 Медичи, Джакомо, возглавлявший так называемую ‘вторую экспедицию’ в Сицилию, был одним из ветеранов гарибальдийской армии. Он примкнул к Гарибальди еще в 1842 году, во время войны Монтеведейской (Уругвайской) республики против Аргентины. В 1848 году Медичи участвовал в сражениях с австрийцами, был ранен при осаде Рима. В войне 1859 года командовал отрядом альпийских стрелков под началом Гарибальди.
5 Козенц, Энрико (1820—1898) — полковник гарибальдийской армии. В прошлом — активный участник неаполитанской революции 1848 года. По окончании сицилийского похода продолжал служить в армии объединенной Италии. Впоследствии стал депутатом и сенатором.
6 Руффо, Фабричио, кардинал (1744—1827) — организатор ужасающей резни, учиненной в Неаполе контрреволюционной роялистской ‘армией веры’ в 1799 году при разгроме Партенопейской республики.
7 Ла-Фарина, Джузеппе (1815—1863) — писатель и политический деятель умеренно-либерального толка, сицилиец по происхождению. С 1859 года исполнял должность начальника кабинета Кавура, а в 1860 году был послан пьемонтским правительством в Сицилию в качестве советника наместничества.
8 Криспи, Франческо (1819—1901) — участник революции 1848 года, долгое время находился в эмиграции (Мальта, Париж, Лондон), где сблизился с Маццини. В 1860 году участвовал в сицилийском походе Гарибальди. Был министром внутренних дел и финансов во временном сицилийском правительстве, а после занятия Неаполя — министром иностранных дел Неаполитанского королевства. В 1864 году Криспи изменил своим республиканским убеждениям и сделался ярым монархистом.
9 В войне 1859 года.
10 Условия Виллафранкского мира были утверждены в основных чертах на мирной конференции в Цюрихе 10 ноября 1859 года.
11 Претис, Агостино (1813—1887) — итальянский политический деятель, адвокат, в юности был поклонником Маццини, участвовал в революции 1848 года и в миланском восстании 1853 года. Участвовал в походе гарибальдийской ‘тысячи’ (1860), был назначен продиктатором, но из-за разногласий с Кавуром принужден был выйти в отставку. Участвовал в римском походе Гарибальди 1862 года. Впоследствии неоднократно занимал министерские посты, причем, перейдя на службу крупной буржуазии, проводил реакционную политику.
12 Клам-Мартини,, Генрих Ярослав (1826—1887) — реакционный австрийский государственный деятель. В 1856 году был назначен президентом восточной Галиции, но уже в 1859 году вышел в отставку в связи с тем, что после поражения в итальянской войне австрийское правительство принуждено было несколько ослабить политическую реакцию. В 1860 году Клам-Мартинц явился одним из инициаторов обмана народов Австрийской империи мнимой конституцией. Впоследствии сделался одним из лидеров чешской реакционной группировки ‘Старочехов’, требовавших автономии Богемии.
13 Австрийским императором Иосифом II (1741—1790) было проведено личное освобождение крестьян (1781—1783) и ‘регулирование’ их налоговых повинностей. Сделано это было в интересах части дворянства, которому в этот исторический период эксплоатация обезземеленного крестьянства представлялась выгоднее сохранения крепостного права. Для крестьянства реформы Иосифа II не принесли никакого облегчения, о чем свидетельствует волна крестьянского движения, поднявшегося в ряде окраинных земель империи в 80-х годах XVIII века.
14 То есть списки населения по душам, составлявшиеся для нужд налогового обложения (обычно для поземельного).
15 Виндишгрец, Альфред (1787—1862) — австрийский фельдмаршал, один из руководителей австрийской контрреволюции 1848 года. Его действия по подавлению революции в Праге и Вене получили высокую оценку реакционных военных специалистов и явились материалом для разработки тактики подавления восстания. Но усмиритель восставшего народа Виндишгрец оказался в действительности очень плохим военачальником в войне с Венгрией (1849), когда терпел поражение за поражением.
16 Австрийские фельдмаршалы-усмирители, последователи Виндишгреца. Гайнау в 1848 и 1849 годах при подавлении восстания в Италии и Венгрии проявил необыкновенное зверство. Гиулай в 1849 году был военным министром. После смерти Радецкого командовал австрийскими войсками в Италии, но после поражения при Мадженте был отставлен.
17 Вопрос о рейнской границе возник как часть откровенно возвещенной Луи-Наполеоном ‘теории естественных границ Франции’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 1, стр. 238), которая по существу являлась планом завоеваний. Активная внешняя политика, дипломатические и, в особенности, военные победы, завоевания представлялись одним из наиболее действенных средств спасения и поддержания режима Второй империи в условиях нараставшего недовольства широких слоев французского общества.
Присоединение к Франции Савойи и Ниццы было также деталью в плане восстановления ‘естественных границ’ Франции, деталью, которая должна была иметь большое значение для укрепления французского господства над Италией, ибо захват Савойи и Ниццы ‘имеет для Франции такое же значение, как аннексия, если не политическая, то военная, самого Пьемонта’ (К. Маркой Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 1, стр. 236).
В этом направлении Наполеон III предполагал действовать и в отношении Германии, захватив после предварительной дипломатической подготовки германские земли, расположенные по левому берегу Рейна и представлявшие собой хороший плацдарм для наступления на восточного соседа.
Летом 1860 года французская газетная пропаганда, обращенная к населению левобережных рейнских земель, была начата ‘не только с соизволения правительства, но и по прямому его приказу’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 1, стр. 238).
18 Прецедентом такого объединения мог бы служить зависимый ог Франции Рейнский союз, который, по желанию Наполеона I, был образован рейнскими владетельными князьями в 1806 году.
19 Гогенцоллерны — немецкая династия, правившая в Бранденбурге (Пруссии) с XV века по 1918 год и в Германской империи с 1871 по 1918 год.
20 Франкфуртский парламент, собравшийся в мае 1848 года, был первым шагом к воссоединению Германии, который предприняла немецкая буржуазия в результате мартовских событий 1848 года. В ходе обсуждения будущей германской конституции выяснилось, что буржуазия не намерена решать вопрос воссоединения страны по-революционному, что она готова пойти на компромисс с феодальными классами, и сознательно тормозила борьбу с контрреволюцией. Императорский престол в будущей объединенной Германии парламент предложил прусскому королю Фридриху-Вильгельму IV, который, однако, отказался принять корону от Национального собрания, порожденного революцией 1848 года и выражавшего требования буржуазии.
21 В 1858 году, в связи с тем, что прусский король Фридрих-Вильгельм IV психически заболел, управление страной принял на себя в качестве регента его брат принц Вильгельм (впоследствии прусский король и германский император Вильгельм I).
22 Чернышевский имеет в виду одно из очередных выступлений карли-стов — партии, включившей в себя наиболее реакционные феодально-клерикальные слои, борьба которых была направлена против умеренно-либеральной политики правительства Изабеллы II, опиравшейся на буржуазию. Описываемый реакционный мятеж кончился пленением карлистского претендента на престол — графа Монтемолина. Разгром карлистского мятежа был организован премьер-министром Испании генералом О’Доннелем.
23 Мак-Магон, Мари Эдмонд Патрик Морис (1808—1893) — маршал Франции, с 1873 по 1879 год — президент Французской республики. Принадлежал к правому крылу бонапартистов. Участвовал в Крымской кампании. В войне с Австрией в 1859 году командовал корпусом. С 1864 по 1870 год занимал пост алжирского генерал-губернатора, причем проявил полнейшую неспособность к административной деятельности. В Франко-прусскую войну армия, находившаяся под командой Мак-Магона, была разбита наголову, а сам он взят в плен. Вернувшись из прусского плена, принял самое активное участие в кровавой расправе над парижскими коммунарами, чем завоевал себе популярность среди монархистов. В бытность президентом всецело находился под влиянием клерикально-монархических кругов.
24 Имеются в виду следующие события в Сирии: в 1858 году в Северном Ливане вспыхнуло большое крестьянское восстание, которое к 1860 году перебросилось в Южный Ливан, населенный друзами, земли которых были захвачены маронистскими монастырями. Французская пресса изобразила нападения друзов на монастыри как ‘христианские погромы’. В то же время французская и турецкая агентура использовала ненависть друзов к духовенству и действительно спровоцировала христианские погромы, чтобы религиозной рознью ослабить крестьянское восстание. Наполеон III решил выступить в роли ‘защитника’ сирийских христиан и послал в Сирию войска, которые, однако, через год принужден был вывести обратно под давлением Англии и Австрии.
Чернышевский совершенно справедливо замечает, что главный узел противоречий между западноевропейскими державами находился в то время не в сирийских, а в итальянских делах, что ‘причины к переменам в отношениях между европейскими державами даются самой Европой, а не Азиею’.

Август 1860

1 Энфильдские штуцеры — один из первоначальных видов нарезного оружия.
2 Сиртори, Джузеппе (1813—1874) — бывший священник, умеренный либерал, в 1848 году сражался в Риме под командой Гарибальди. Во время похода ‘тысячи’ стал начальником штаба Гарибальди. Впоследствии служил в итальянской армии в чине генерала.

ОБЩИЙ ОЧЕРК ХОДА СОБЫТИИ В ЮЖНОЙ И СРЕДНЕЙ ИТАЛИИ

1 Имеется в виду восстание парижского пролетариата в июне 1848 года, направленное против буржуазной реакции. Ленин писал, что это была ‘первая великая гражданская война между пролетариатом и буржуазией’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 3-е, т. XXIV, стр. 249).
Упоминаемый Чернышевским Поль де-Флотт, бывший морской офицер, был одним из активных участников этого восстания. После подавления восстания де-Флотт был приговорен к ссылке, но бежал. После переворота 1852 года он 8 лет прожил во Франции под чужим именем. Когда Гарибальди начал свой поход в Сицилию, де-Флотт с отрядом французских эмигрантов присоединился к гарибальдийцам.
2 То есть тайные союзы.
3 Характеризуя разногласия между Кавуром и Гарибальди как конкретное проявление вражды ‘двух партий’ — либералов и революционеров,— Чернышевский последовательно приводит читателей к мысли о том, что в руководстве народным движением единственно правильной тактикой является та, которой придерживаются Гарибальди и его сторонники.
Интересен самый прием, которым пользуется Чернышевский, чтобы в объективной, внешне бесстрастной форме, не привлекающей внимания цензора, показать русскому читателю истинное лицо либерального деятеля. Рассматривая действия обеих партий ‘с точки зрения …пригодности их той цели’, какую ставят перед собой эти партии, допуская, что цели их формально совпадают (имеется в виду цель освобождения и объединения Италии), Чернышевский заключает, что ‘при том способе войны, которого должна держаться умеренная партия (Кавура.— М. Р.), победа австрийцев едва ли подлежала бы сомнению’. Но зато способ ведения национально-освободительной войны, которого придерживается революционная партия, обеспечивает победу над австрийцами, ибо Гарибальди ‘имеет союзников, с которыми не может сойтись Кавур, от помощи которых отказался бы Кавур, если бы они и захотели иметь с ним дело’. Этими могущественными союзниками Гарибальди является революционное народное движение в самой Италии и вне ее — в Венгрии и во Франции. Кавур же ‘не хочет революций ни в Венгрии, ни где бы то ни было’. Он и его партия предпочитают избрать другой путь: ‘держаться только с разрешения императора французов, только в пределах, допускаемых им’, отдавая, таким образом, дело итальянского освобождения в руки Наполеона III, врага итальянского народа.
Не вызывает сомнений, что, подчеркивая противоположность революционной и либеральной партий в Италии, Чернышевский имел в виду ту ожесточенную борьбу, которая велась в это время между либеральными и революционно-демократическими кругами в России. Именно в это время идее ‘борьбы масс за свержение всех старых властей’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 17, стр. 97), выдвигаемой демократическим лагерем, российские либералы противопоставляли план половинчатых бюрократических решений крестьянского вопроса.

Октябрь 1860

1 В битве при Кастельфидардо (18 сентября 1860 г.) папские войска под начальством французского генерала Ламорисьера были наголову разбиты сардинскими войсками.
2 Имеется в виду начало революции 1848 года во Франции — февральское восстание в Париже.
3 Генуэзское восстание 1857 года — одно из наиболее сильных проявлений итальянского национально-освободительного движения, направленного против австрийского гнета. Руководителем восстания был мелкобуржуазный революционер Маццини.
4 Чернышевский имеет в виду трактаты Венского конгресса, восстановившие раздробленность Италии, создавшие Австрии господствующее положение на Аппенинском полуострове и реставрировавшие династию Бурбонов в Неаполе.
6 Чернышевский верно отмечает буржуазную ограниченность и непоследовательность так называемых итальянских республиканцев типа Маццини, идеалистов, далеких от понимания классовой борьбы, не связанных с народными массами.
Для тактики этих мелкобуржуазных демократов были характерны столь резкие колебания их вождя — Маццини — от республиканской проповеди ‘восстановления Италии как единой нации свободных и равных’ до обращений к королю Карлу-Альберту и папе Пию IX с призывом возглавить национальное движение.
6 В данном случае имеются в виду, конечно, революционеры и либералы вообще, а не только итальянские. Чернышевский пользуется всяким поводом, чтобы показать читателям коренное отличие либерала от революционера, чтобы подчеркнуть несомненное превосходство революционной позиции над либеральной. В комментируемой статье Чернышевский определяет революционеров как людей, идущих ‘к целям, требующим революции для своего достижения’. В борьбе за освобождение Италии революционеры последовательно придерживались своей тактики, поскольку их цель могла быть достигнута только революционным путем. Итальянские же либералы (типа Кавура), как показывает Чернышевский, значительно сужали задачи освобождения Италии и не имели в виду полного объединения страны. Однако даже такая половинная цель могла быть достигнута только путем насильственного переворота. Этого либералы не понимали и понять не хотели, так как считали революцию ‘величайшим бедствием’. Таким образом, в коренном вопросе — об отношении к революции — точка зрения либералов полностью совпадала с точкой зрения консерваторов-абсолютистов.
В России либерализм особенно ярко проявил свою антиреволюционную сущность в годы подготовки крестьянской реформы. ‘Либералы так же, как и крепостники, стояли на почве признания собственности и власти помещиков, осуждая с негодованием всякие революционные мысли об уничтожении этой собственности, о полном свержении этой власти’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 17, стр. 96).
В своей статье ‘Борьба партий во Франции’ Чернышевский писал: ‘У либералов и демократов существенно различны коренные желания, основные побуждения. Демократы имеют в виду по возможности уничтожить преобладание высших классов над низшими в государственном устройстве, с одной стороны, уменьшить силу и богатство высших сословий — с другой, дать больше веса и благосостояния низшим классам. Напротив того, либералы никак не согласятся предоставить перевес в обществе низшим сословиям…’

Ноябрь 1860

1 Фанариоты — греческие жители Константинополя, преимущественно аристократических родов, жившие там со времени турецкого завоевания. Некоторые из фанариотов занимали крупные посты в турецком правительстве. Часть фанариотов приняла активное участие в национально-освободительной борьбе греческого народа.
2 Все трое прославились зверствами, учиненными ими при подавлении революции 1848 года в Италии и Венгрии.
3 Нарастание общественного недовольства рутинными формами государственного строя и движение в Венгрии вынудили венское правительство императорским дипломом 20 октября 1860 года возвестить о введении конституции. Ф. Энгельс писал, что хотя эта грамота ‘была уступкой революционному движению, она, однако, по своему замыслу представляла собой один из тех ловких маневров предательской политики, которые так характерны для австрийской дипломатии. Венгрию предполагалось купить уступками, с внешней стороны очень крупными, особенно если их сравнить с ничтожными подачками немецким и славянским провинциям и с пародией на имперский парламент, который намечала грамота’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 2, стр. 166).
4 Граф Сечен, Антон фон Темерин (1819—1896) — венгерский политический деятель, консерватьр. Предав национальные интересы венгерского народа, Сечен сделался верным слугой австрийского правительства и в 1848 году выступил против своего народа на стороне Австрии. В описываемое время он, занимая пост министра без портфеля, пытался оказать влияние на своих соотечественников с целью заставить их подчиниться Австрии.
6 Чернышевский, говоря о Второй империи, что она ‘сохраняет наружную крепость до той минуты, когда вдруг распадается’, правильно оценивает особенности внутреннего положения Франции той поры. Наполеон III захватил власть в тот момент, когда, после ожесточенных боев 1848 года, пролетариат и буржуазные республиканцы оказались ослабленными взаимной борьбой. Используя страх буржуазии перед пролетариатом, который показал свою силу в июньские дни 1848 года, и опираясь на реакционные слои буржуазии и кулацкое крестьянство, Наполеону III удалось установить бонапартистскую диктатуру, монархию ‘в особенно гнусной форме’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 25, стр. 76). Но для того, чтобы эта диктатура сохраняла хотя бы ‘наружную крепость’, Наполеону III приходилось ‘лавировать’ между борющимися классами — пролетариатом и буржуазией. Истинными хозяевами в стране были наиболее реакционные слои крупной финансовой и промышленной буржуазии.
Однако лавирование правителей Франции не могло заглушить то нарастающее общественное недовольство режимом Второй империи, которое стало развиваться быстрыми темпами с начала 60-х годов. Недовольство внешней политикой Наполеона III толкнуло в оппозицию к правительству даже некоторые из тех социальных групп, которые раньше его поддерживали,— часть промышленной буржуазии и либеральную интеллигенцию. Но особенно значительным симптомом грядущего кризиса Второй империи был подъем рабочего движения, сближение рабочих масс, вопреки стараниям правительственных демагогов, с республиканской оппозицией. Правда, последнее особенно ярко проявилось двумя годами позднее описываемого периода, однако признаки нарастания анти бонапартистских настроений в широких слоях общества не могли пройти незамеченными Чернышевским, не могли не возбудить в нем уверенности, что момент, когда империя Наполеона III ‘вдруг распадется’, неизбежен.
6 Линкольн, Авраам (1809—1865) дважды избирался президентом США — в 1860 и в 1864 годах, республиканец левого, мелкобуржуазного крыла, противник невольничества. Его избрание в президенты с 1860 года послужило одним из поводов к отпадению от Союза южных рабовладельческих штатов и к началу гражданской войны между северными и южными штатами.
Политика Линкольна вообще отражала нерешительную, колеблющуюся позицию буржуазии северных штатов. С одной стороны, промышленники Севера были кровно заинтересованы в уничтожении рабства, которое определяло экономическую отсталость тех районов, где оно существовало. Рабовладельческий Юг представлял собой очень плохой рынок для промышленных изделий. Но вместе с тем северная буржуазия боялась острого конфликта с южными рабовладельцами, так как, во-первых, это могло за собой повлечь неуплату последними долгов нью-йоркским банкирам, а во-вторых, подорвало бы на время снабжение хлопком. Кроме того, не было и уверенности в своих силах. Этим объясняется примиренческая позиция Линкольна в начале войны, его нерешительность, с какой он проводил военно-стратегические мероприятия. Маркс, критикуя неустойчивость буржуазно-демократической политики Линкольна, писал: ‘Годы будут нужны для того, чтобы Линкольн выучился сочетать свои юридическо-адвокатские сомнения с требованиями гражданской войны. В этом страшная ограниченность демократического правления и его величайшее зло’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 2, стр. 374). Лишь в 1862 году под давлением рабочих и бедняцко-фермерских масс Линкольн взял курс на решительную борьбу с рабовладением.
7 Подобная оценка событий, развертывавшихся в описываемое время в Америке, вызвана у Чернышевского его общедемократической тенденцией обращать все внимание читателя на наиболее прогрессивные явления современности, на факты, значимость которых или замалчивалась в официальной русской периодике, или освещалась недостаточно полно в либеральной прессе.
Однако реалистическое, строго объективное описание американских событий, которое дает Чернышевский в дальнейших своих политических обзорах, сводит на-нет эмоциональность первоначальной оценки, отчасти сложившейся под влиянием больших надежд, возлагаемых на правительство Линкольна, чем оно могло оправдать. Уже в сентябре 1861 года (см. стр. 556), описывая инцидент с приказом генерала Фирмонта, Чернышевский отмечает ‘чрезвычайную умеренность’ Линкольна и его окружения. В январе же 1862 года (см. стр. 596) Чернышевский, осуждая примиренческую позицию Линкольна, прямо пишет, что последний ‘сближается с демократической партией, желающей щадить плантаторов’, так как он заботится о ‘прекращении войны’. В этих же обзорах Чернышевский подчеркивает значительную роль народных масс, недовольных умеренностью исполнительной власти и оказывавших давление на правительство через конгресс.
Вместе с тем Чернышевский отлично понимал огромное влияние на ход войны нью-йоркских биржевиков, которые в своих корыстных интересах то замедляли развертывание конфликта, стараясь держаться примиренческой позиции в отношении плантаторов, то принимались, торопя с окончанием войны, усиленно финансировать северную армию и содействовать ей всеми средствами, в том числе и пропагандой. Так, в обзоре за май 1861 года он пишет: ‘Нью-йоркская биржа долго думала, что северные штаты могут быть склонены смириться перед южными… но когда война оказалась неизбежной, биржа поняла, что надобно Северу вести ее энергически, чтобы она скорее кончилась и чтобы у Юга навсегда была отбита охота заводить смуты’ (стр. 496).

Декабрь 1860

1 ‘Аугсбургская газета’ — немецкий политический орган умеренно-либерального направления.
2 Рехберг, Иоганн-Бернгард (1806—1899) — австрийский государственный деятель. В описываемое время был министром иностранных дел и министром двора Австрии.
3 Гюбнер, Иосиф-Александр (1811—1892) в течение короткого времени занимал пост министра полиции Австрии.
4 Голуховский, Агенор, граф (1812—1875) — реакционный австрийский государственный деятель, родом — галицийский поляк. В течение ряда лет занимал должность галицийского губернатора, являясь проводником австрийской политики угнетения славянского населения. С 1859 по 1860 год был министром внутренних дел Австрии.
6 Шмерлинг, Антон (1805—1893) — австрийский политический деятель умеренно-либерального направления. Был представителем Австрии во Франкфуртском парламенте. Сторонник централизации Австрии в немецком духе. С 1860 по 1865 год — глава министерства. Автор февральской конституции 1861 года.
6 ‘Die Presse’ (‘Прессам) — немецкая газета демократического направления, выходившая в Вене с 1848 года. Одно время в этой газете сотрудничали Маркс и Энгельс. Их статьи, напечатанные в ‘Die Presse’ с 1861 года, вошли во 2-ю часть XII тома сочинений Маркса и Энгельса.
7 Шварценберг, Феликс, князь (1800—1852) — после подавления революции в Вене возглавил реакционное правительство, ставившее своей задачей всеми средствами ликвидировать остатки революционных настроений в народе. Политика Шварценберга была направлена к полной реставрации абсолютизма как в Австрии, так и во всей Германии. Одним из членов его кабинета был Шмерлинг.
8 Имеется в виду избирательный закон, введенный в Венгрии 11 апреля 1848 года по требованию революционного будапештского комитета общественной безопасности. Этот закон значительно расширял избирательные права буржуазии.
9 Гргси — см. том I настоящего издания.
10 Батиани, Людвиг (1809—1849) — венгерский политический деятель, патриот. В 1848 году был назначен председателем первого венгерского кабинета министров. Вместе с Кошутом сражался против австрийских войск. В январе 1849 года в Будапеште был захвачен в плен войсками Виндишгреца и казнен.
11 Вай, барон — венгерский консерватор, предавший национальные интересы своего народа, занимал видные должности при австрийском дворе. Он вместе с Сеченом старался подчинить венгров политике венского правительства, закрепить существующий порядок, при котором Венгрия являлась провинцией Австрийской империи.
12 Деак и Этвеш — венгерские политические деятели умеренно-либерального направления. Чернышевский беспощадно разоблачал их политику, полную колебаний и уступок австрийскому правительству. В дальнейшем их имена он превращает в нарицательные для характеристики умеренно-либеральных политиков.
13 Имеется в виду статья Н. И. Костомарова ‘Ответ г. Падлице’ (см. ‘Современник’, No 11—12, 1860 г.).
14 Ниже Чернышевский делает попытку наметить пути к разрешению проблемы устройства славянской и румынской национальностей в рамках будущего Венгерского государства. Этот вопрос осложнялся тем обстоятельством, что во время революции 1848—1849 годов в Венгрии славяне (хорваты) и трансильванские румыны выступили на стороне Австрии и приняли некоторое участие в подавлении венгерского движения. Причиной этого явления послужило то, что венгерские правящие круги, националистически настроенные, стремились подавить славянское движение, направленное к отделению от Венгрии и образованию самостоятельного Иллирийского государства, в состав которого предполагалось включить Хорватию (Кроацию), Славонию и Далмацию. Трансильванские румыны также стремились к отделению от Венгрии. В 1847 году венгерское правительство стало силой мадьяризировать хорватов и румын. Последние обратились за помощью к венскому двору, который поддержал их, но зато при подавлении венгерской революции провокационно использовал национальную вражду этих народов к мадьярам.
В качестве пути к разрешению проблемы объединения венгерского, румынского и славянских народов Чернышевский указывает на федеративное устройство, которое представляется ему ‘единственным выходом из всех затруднений’ (стр. 378).
15 Имеется в виду война Англии и Франции против Китая (июнь — октябрь 1860), закончившаяся подписанием так называемых ‘Пекинских конвенций’ — кабального для Китая договора. Эта война была одним из этапов англо-французской капиталистической экспансии в Китае.
16 Буханан (Бьюкенен), Джемс (1791—1868) — президент США с 1856 по 1860 год, сторонник рабовладения, агент плантаторов Юга, способствовавший подготовке мятежа против Линкольна.

Январь 1861

1 Вашингтон, Джордж (1732—1799) — возглавил борьбу северо-американских колоний за независимость от Англии (1775—1782). В 1879 году был избран первым президентом США.
2 Франклин, Вениамин (1706—1794) — северо-американский политический деятель и ученый, участник борьбы за независимость Северной Америки от Англии. Выступал против рабовладения, был одним из авторов ‘Декларации независимости’ США.
3 Джефферсон, Томас (1743—1826) — третий президент США. Выступал как противник теорий федералистов, отстаивавших суверенитет отдельных штатов и полную централизацию союзной власти.
4 Сьюард, Вильям Генри (1801—1872) — в описываемое время государственный секретарь (министр иностранных дел) США. Выступал против рабовладения, однако, будучи представителем крупного промышленного капитала, был настроен примиренчески.
5 Броун, Джон (1800—1859) — виргинский фермер, пытавшийся в 1859 году поднять восстание негров-невольников. Восстание было подавлено в самом начале, а Броун, жестоко израненный, был взят в плен и повешен по приговору американского ‘демократического’ суда.
6 Эта характеристика, данная Чернышевским южно-американским плантаторам, звучала в предреформенной России в высшей степени злободневно, как весьма прозрачный намек на русские помещичьи слои, высказанный в легальной прессе.
Подобного рода высказывания по поводу преимуществ свободного труда по сравнению с трудом невольников (который в условиях русской действительности находил свое выражение в крепостных отношениях) занимают значительное место в политических обзорах ‘Современника’ этого периода. Здесь в форме рассказа об американских событиях давалась глубокая критика феодальных отношений в России с позиций революционной демократии.
7 Все перечисленные — ярые сторонники системы рабовладения.
8 То есть Вильгельма I.

Февраль 1861

1 Чернышевский не прав, заявляя, что ‘сельское население Севера все состоит из людей, которые не служат никому работниками и сами не имеют работников’. В начале 60-х годов XIX века процесс капиталистического развития в сельском хозяйстве Севера шел уже полным ходом, а вместе с этим происходило и быстрое капиталистическое расслоение фермерства. Наиболее широкий размах этот процесс получил после окончания гражданской войны с упрочением ‘американского пути’ развития сельского хозяйства.
Таким образом, приведенное выше утверждение Чернышевского не соответствовало истинному положению вещей. Ошибка Чернышевского своими корнями уходит в его утопическое учение о ‘крестьянском социализме’, основанное на представлении о единстве, нерасслоенности класса крестьян в условиях неразвитых буржуазных отношений.
2 Имеется в виду королева Англии Елизавета Тюдор, царствовавшая с 1558 по 1603 год.
3 Стюарты — сначала шотландская (с 1370), а затем великобританская (с 1603) королевская фамилия. В 1688 году в результате так называемой ‘славной революции’, упрочившей буржуазный парламентский строй в Англии, Стюарты были изгнаны за пределы страны.
4 Сен-Жерменское предместье — аристократический район Парижа.

ПРЕДИСЛОВИЕ К НЫНЕШНИМ АВСТРИЙСКИМ ДЕЛАМ

1 Яков Хам — псевдоним Н. А. Добролюбова, которым он подписывал свой ‘австрийские’ стихотворения в ‘Свистке’. Эти стихотворения, написанные якобы австрийским поэтом Яковом Хамом, выдержаны в нарочитом наивно-верноподданническом духе. Искусно пользуясь этим приемом, Н. А. Добролюбов заставляет ‘монархиста’ Хама таким образом славословить австрийского императора и неаполитанского короля, что ‘хвала’ превращается в злейшую сатиру на этих монархов и возглавляемый ими строй. Конечно, Австрия и Неаполь в данном случае служили для Добролюбова лишь условным фоном: в стихотворениях Якова Хама зло и тонко выставляются напоказ в самом неприглядном виде те черты австрийского и неаполитанского абсолютизма, которые были свойственны и русскому самодержавию. Тон же стихотворений и самая фразеология их метко пародируют манеры писать реакционных поэтов и журналистов. Этот своеобразный вариант ‘эзоповского языка’, благополучно минуя цензуру, оказывал революционизирующее воздействие на читателей.
Следует заметить, что подобным же приемом иногда пользуется и сам Чернышевский в своих политических обзорах, когда вдруг, как бы споря с кем-то, начинает говорить в наивно-‘монархическом’ тоне, сводя в конце концов ‘свои’ ‘утверждения’ к абсурду (см., например, Политика, май 1860 г.).
2 Шлецер, Август Людвиг (1735—1809) — немецкий историк, автор работы ‘Нестор’, один из основоположников псевдонаучной норманистской ‘теории’ происхождения Руси.
3 Токвиль, Алексис (1805—1859) — французский историк, публицист и политический деятель, крайне враждебно выступавший против демократических и социалистических идей, прикрывая реакционную сущность своих выступлений показным либерализмом. В России произведения Токвиля пользовались особенной популярностью в умеренно-либеральных кругах.
4 Гизо, Франсуа (1787—1874) — французский буржуазный историк и политический деятель, принадлежавший на первых порах своей деятельности к правому крылу либералов. Впоследствии, будучи главой министерства (с 1840 до 1848) и отражая интересы крупного финансового и промышленного капитала, Гизо выступал как решительный противник реформ. Отказ Гизо выполнить требование мелкой и средней буржуазии о проведении избирательной и парламентской реформ послужил одним из поводов к началу революции 1848 года, прекратившей его политическую карьеру.
5 Тьер, Адольф (1797—1877) — французский писатель и политический деятель. Подобно Гизо, в начале своей деятельности стоял на либеральных позициях, а впоследствии сделался идеологом реакционных кругов крупной буржуазии. Будучи министром при июльской монархии, неоднократно с большой жестокостью подавлял рабочее движение. В 1871 году выступил в качестве палача Парижской Коммуны.
6 Немецкий таможенный союз был образован в 1834 году большинством германских государств, правительства которых уничтожили таможенные перегородки, установили общие таможенные границы и тарифы. Создание таможенного союза обусловливалось стремлением немецкой буржуазии к воссоединению Германии. Австрия, не вошедшая в этот союз, заняла по отношению к нему недоброжелательную позицию, так как все попытки объединения Германии расценивались главой тогдашнего австрийского правительства Меттернихом, как покушение на главенствующую роль Австрийской империи среди немецких государств, как проявление революционной идеологии. В то же время германский союзный сейм, где Меттерних играл значительную роль, принужден был уступить настойчивым требованиям германской буржуазия в отношении создания таможенного союза, поскольку в данном случае объединение мыслилось лишь экономическое. Лидером таможенного союза оказалась Пруссия, выступавшая в роли политического соперника Австрии в борьбе за господствующее положение среди немецких государств.
7 Австрийский фельдмаршал Макк фон Аейберих (1758—1828) считался некоторое время непогрешимым авторитетом в области военной теории. Однако в 1805 году, будучи главнокомандующим союзными армиями в войне с Наполеоном I, Макк проявил полнейшую бездарность и трусость, когда, попав в окружение, капитулировал перед французами, не дожидаясь прихода русских войск.
8 Вейротер (1754—1807) — австрийский военный теоретик. Будучи генерал-квартирмейстером союзных войск, разработал план сражения с наполеоновскими войсками при Аустерлице. План этот сам по себе был не блестящим, но и не представлял ничего неразумного, однако выполнен он был плохо, что привело союзные австро-русские войска к поражению.
9 Мария-Терезия (1717—1780) — императрица ‘Священной Римской империи’ и Австрийской.
10 Леопольд II (1707—1792) — сын Марии-Терезии, император ‘Священной Римской империи’ и Австрийской.
11 Гус, Ян (1369—1415) — чешский национальный герой, возглавил национально-религиозную борьбу городских и крестьянских масс против засилья немецких церковников и феодалов. По приговору Констанцского собора Гус был объявлен еретиком и сожжен на костре. После смерти Гуса народные массы, поднятые им, продолжали национальную борьбу (так называемые гуситские войны)
12 Жижка, Ян (1360—1424) — один из военных вождей гуситского движения. Под его руководством чешские войска одержали ряд блестящих побед над немецкими рыцарями (в Богемии, Моравии и Австрии). Вместе с тем Жижка возглавил борьбу умеренного крыла гуситского движения (дворянства и буржуазии) против радикально настроенных гуситских масс (главным образом крестьян).
13 Поводом к началу Тридцатилетней войны (1618—1648) послужил отказ чехов признать своим королем германского императора Фердинанда II, одного из главарей реакционной католической лиги, друга иезуитов и злейшего врага протестантов. В большом сражении при Белой горе (недалеко от Праги) 8 ноября 1620 года немецкие войска под командой Тилли разгромили чешскую армию. Немцы вторглись в Чехию, безжалостно разоряя страну. Чехия перестала существовать как самостоятельное государство и превратилась в австрийскую провинцию Богемию.
14 Франц I (1768—1835) и Фердинанд I (1793—1875) — австрийские императоры.
15 Говоря об этих ‘будущих центрах революционного движения’, Чернышевский зло и остроумно высмеивает формы и направленность действий либеральных организаций различных оттенков. Словами о ‘знатных ораторах’ сейма разоблачается мнимая и ограниченная оппозиционность либеральных политиканов правительству.
16 Имеется в виду временное правительство, которое организовалось в результате февральского восстания 1848 года в Париже. Это правительство было ‘компромиссом между различными классами, которые совместными усилиями низвергли июльскую монархию, но интересы которых были друг другу враждебны’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. VIII, стр. 8). В состав этого правительства вошли умеренный либерал поэт Ламартин (фактический глава правительства), умеренный республиканец Франсуа Араго и мелкобуржуазный демократ адвокат Ледрю-Роллен.
17 Герцог Бордосский (граф Шамбор) — легитимистский претендент на французский престол.
18 Добльгоф, барон (1800—1872) — австрийский политический деятель умеренно-либерального направления, к которому примыкал и Шмерлинг.
19 Шамиль и Кази Мулла (Гази Мухаммед) — вожди восстания горцев северо-восточного Кавказа против завоевательной политики русского царизма (1830—1859). Это восстание проходило под лозунгом газавата (‘священной войны’) и представляло собой выступление ‘политического протеста под религиозной оболочкой’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 4, стр. 223).
20 То есть непонимание тех условий общественного развития, которые породили революцию 1848 года.

Март 1861

1 Мазуранич, Иван — кроат (хорват) по рождению, подвизался на политическом поприще в качестве агента венского двора. В 1848—1849 годах содействовал австрийцам в подавлении венгерской революции. В описываемое время Маауранич занимал пост придворного канцлера по кроато-славонским делам.
2 ‘Прагматической санкцией’ называется закон, изданный в 1723 году австрийским императором Карлом VI, устанавливающий нераздельность земель, входящих в состав Австрийской империи (Австрии, Чехии, Венгрии и др.)- Этим законом был утвержден порядок, в силу которого венгерская корона являлась наследственной короной австрийской императорской династии Габсбургов, то есть иными словами — Венгрия входила в состав империи.
3 Области, пограничные с Сербией и Румынией.
4 Раячич, Иосиф (1785—1861) — священник, провозглашенный на сербском национальном конгрессе в Карловицах в 1848 году патриархом венгерских сербов. Подобно некоторым другим правым славянским деятелям содействовал австрийцам в подавлении венгерской революции 1848—1849 годов.
5 Австрийский император Фердинанд I как венгерский король назывался Фердинандом V (по венгерскому счету). Вступивший на австрийский престол после отречения Фердинанда I (1848) его наследник Франц-Иосиф не короновался по венгерским обычаям. В этом отразилось отношение венской придворной камарильи к Венгрии после подавления венгерской революции, как к завоеванной провинции.
6 ‘Le Monde’ и ‘Union’ — клерикальные газеты ультрамонтанского направления.
7 Имеется в виду статья В. Обручева ‘Невольничество в Северной Америке’ (см. ‘Современник’, No 3, 1861 г.). Эта статья, помещенная в одном номере журнала с манифестом 19 февраля 1861 года, посвящена описанию нечеловеческих условий, в которых жили невольники, и доказательству невыгодности применения рабского труда. Начинается статья с весьма знаменательной фразы: ‘В обстоятельствах, в которых теперь находится Россия, конечно, едва ли какой-нибудь разряд сочинений может быть для нее интересней, чем книги, определяющие относительное достоинство принужденного и свободного труда’. В тексте статьи имеется большое количество намеков на русскую действительность того времени. Одним из таких намеков, без сомнения, является то место, где автор утверждает, что если невольников не освободить, то они восстанут и ‘будут драться из-за великой идеи, из-за священных и существенных прав… К братьям, ищущим свободы, без сомнения, присоединятся многие из давно свободных, в рядах восставших найдутся люди, способные руководить ими…’ Нечего говорить о том, насколько революционно звучали эти слова в год, когда мощная волна крестьянского движения в России вырвала у царя реформу.

Апрель 1861

1 Лихтенштейн, Франц, князь (1802—1883) — участник подавления итальянской и венгерской революций 1848 года. В описываемое время был пожизненным членом рейхсрата и палаты господ.
2 Петр Иванович Добчинский — персонаж комедии Н. В. Гоголя ‘Ревизор’.
3 Намек на известные слова Манилова, героя поэмы Н. В. Гоголя ‘Мертвые души’.
4 Телеки, Ладислав (1811—1861) — венгерский политический деятель, сторонник Кошута. Будучи с 1861 года депутатом венгерского сейма, возглавил непримиримую оппозицию венскому правительству и тем из венгерских лидеров, которые вели антинациональную соглашательскую политику.
5 Сокчевич (Шокевич), Иосиф (1811—1896) — австрийский генерал, родом словенец. В описываемое время занимал должность бана (наместника) Кроации (Хорватии) и Славонии.
6 Война между северными и южными штатами в Америке официально была объявлена Линкольном лишь 15 апреля 1861 года.

Май 1861

1 Дуглас, Стефан (1813—1861) — один из лидеров демократической партии в северных штатах. В борьбе интересов Севера и Юга занимал колеблющуюся, двойственную позицию, что повело к троекратному провалу его кандидатуры на президентских выборах.
2 На президентских выборах 1861 года против Линкольна была выставлена демократической партией кандидатура Джона Брекенриджа (1821— 1875), защитника интересов южных плантаторов. Во время гражданской войны Брекенридж служил генералом в армии Юга.
3 Французский банкир Жюль Мирес, разбогатевший на спекуляции и крупной биржевой игре, скупил несколько газет, которые использовал в целях обеспечения своих махинаций на бирже. В 1861 году Мирес был арестован по обвинению в мошенничестве.
4 19 апреля 1775 года началась война северо-американских колоний за независимость от Англии. Военные действия, как известно, начались стычкой отряда английского генерала Гэйдже с местной милицией у г. Лексингтона.
5 Имеется в виду известный эпизод с так называемой ‘непобедимой Армадой’ — флотом, снаряженным в 1588 году испанским королем Филиппом II для завоевания Англии. На пути к берегам Англии ‘Армада’ была встречена быстроходными английскими судами и потерпела сильное поражение. Остатки испанского флота были рассеяны бурей. Это событие послужило началом упадка могущества Испании и возвышения Англии. Подробное описание приготовлений англичан к бою с ‘Армадой’ было сделано английским историком Т. Б. Маколлем (1800—1859).
6 Скотт, генерал (1786—1866) — командующий войсками Севера.
7 Мак-Клелленд, генерал (1826—1886) — командовал в период гражданской войны сначала корпусом, а затем Потомакской армией в составе войск Севера. Его неустойчивая позиция в борьбе Севера с Югом, преднамеренное неиспользование боевых успехов для дальнейшего наступления на войска плантаторов повлекли за собой обвинение его в предательстве и отстранение от командования (1862).
8 Штуцер Минье — один из прототипов современного нарезного оружия. В описываемые времена штуцеры Минье и энфилодские штуцеры (см. выше) считались последними достижениями военной техники.
9 Джефферсон, Дэвис (1808—1889) — президент конфедерации южных штатов в период гражданской войны, плантатор, один из лидеров ‘демократической’ партии.
10 Имеется в виду гражданская война 1642—1649 годов в Англии во время английской буржуазной революции.

Июнь 1861

1 Имеются в виду пять депутатов-республиканцев, избранных в законодательный корпус в 1857 году, когда сильный экономический кризис привел к подъему общественного движения во Франции. Избрание этих депутатов (среди которых был известный адвокат Жюль Фавр, бывший член Учредительного собрания 1848—1849 годов) было прямым вызовом режиму Второй империи. Впрочем, республиканская оппозиция правительству, составленная пятью депутатами, была весьма умеренного свойства.
2 Речь идет о статье Н. Т-нова (псевдоним Добролюбова) ‘Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура’ (‘Современник’, No 7—8, 1861 г.). В этой статье Добролюбов с большим мастерством рисует политический портрет либерала, который на первых порах требует умеренных реформ, а когда эти реформы проведены, стремится всячески затормозить дальнейший прогресс, открыто становится на путь реакции.

Июль 1861

1 Генерал австрийской службы Еллачич (1801—1859), будучи в 1848 году баном Кроации, Далмации и Славонии, спровоцировал выступление славянских народностей против революционной Венгрии, временно, вместе с армией Виндишгреца, захватил Будапешт, но был разбит венграми.
2 Рикасоли, Беттино (1809—1880) — итальянский политический деятель умеренно-либерального направления, преемник Кавура на посту премьер-министра Италии.

Сентябрь 1361

1 Шузелька, Франц (1811 —1889) — австрийский журналист, член рейхстага. В прошлом — лево-либеральный представитель во Франкфуртском собрании. После подавления революции 14 года стал быстро праветь и в конце концов окончательно перешел в лагерь реакции.

Октябрь 1861

1 Прусская конституция была опубликована в декабре 1848 года. Основными положениями этой конституции были: двухпалатная система, право ‘вето’ короля, всеобщее избирательное право. 30 мая 1849 года был издан в развитие этой конституции известный закон о ‘трехклассной избирательной системе’, который оставался в силе до 1918 года. В 1850 году прусская конституция и избирательный закон были введены в действие.
Эта куцая конституция удовлетворила прусскую буржуазию, изменившую своим союзникам в буржуазно-демократической революции 1848 года — пролетариату и крестьянству. Прусская буржуазия ‘с самого начала была склонна к измене народу и к компромиссу с коронованным представителем старого общества, ибо она сама принадлежала к старому обществу…’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. VII. стр. 36). Конституция 1848 года и явилась результатом этого компромисса. Таким образом, Чернышевский совершенно прав, считая, что конституционная ‘гармония сохранялась расположением самого прусского населения (имеется в виду, конечно, буржуазная часть его.— М. Р.) смотреть на свою конституцию совершенно одинаково с взглядом короля на нее’.
2 Рассуждения Чернышевского о различии образа действий неаполитанского и французского (луи-наполеоновского) правительств в отношении народных масс сводятся к злейшей сатире, разоблачающей антинародную, реакционную сущность бонапартизма, который, по мнению Чернышевского, отличается от абсолютистского режима только по форме. Наполеон III, бывший кумиром русских либеральных кругов, разоблачается Чернышевским как ловкий демагог, достигающий мелкими уступками и подачками того же, чего стремится достигнуть неаполитанское правительство силой штыков,— сохранить незыблемой основу своей власти. Данная здесь Чернышевским сравнительная характеристика двух систем — старой феодально-монархической и бонапартистской — может служить великолепной иллюстрацией к известному ленинскому положению о том, что бонапартистская монархия ‘принуждена эквилибрировать, чтобы не упасть,— заигрывать, чтобы управлять,— подкупать, чтобы нравиться…’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 15, стр. 245).
В той части, где Чернышевский говорит о действиях неаполитанского правительства и его чиновников, читатель того времени находил весьма явные намеки на факты русской действительности (нелепые реакционнейшие меры правительства, безудержное казнокрадство чиновников и т. д.).

Ноябрь 1861

1 Имеется в виду известный эпизод из истории гражданской войны в Северной Америке, чуть было не послуживший поводом для открытого выступления Англии на стороне рабовладельческой конфедерации.
8 ноября 1861 года рабовладельческие эмиссары Мэзон и Слайделль были арестованы на борту английского корабля ‘Трент’ капитаном военного судна Соединенных Штатов. В связи с этим правящие круги Англии подняли шумиху об ‘оскорблении’ британского флага, стремясь использовать инцидент в качестве повода к войне против Соединенных Штатов (Севера). О неизбежности военного выступления Англии на стороне конфедерации юга кричала и французская официозная печать, так как правительство Наполеона III также собиралось вступить в войну на стороне рабовладельцев. Цели Пальмерстона и Наполеона III были очевидны: английская буржуазия желала уничтожить опасного соперника в лице северо-восточных и западных промышленных штатов и опять превратить Соединенные Штаты в свою колонию, поставляющую Англии сырье (особенно хлопок) и продовольствие, правительство Второй империи стремилось победоносной войной и территориальными захватами укрепить свое положение в стране.
В декабре 1861 года Маркс писал: ‘Пальмерстон хочет войны, английский народ ее не хочет. Ближайшие события покажут, кто одержит верх в этом поединке — Пальмерстон или народ’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 2, стр. 297). На попытку английской буржуазии ввязаться в войну на стороне рабовладельцев рабочий класс Англии ответил мощным движением протеста. Одним из главнейших инициаторов этого движения был К. Маркс.

Январь 1862

1 Чернышевский имел в виду следующие события: 14 января 1858 года итальянец Орсини с несколькими товарищами совершил покушение на Наполеона III, в котором они усматривали главное препятствие к объединению Италии. Во время следствия по делу Орсини и его сообщников выяснилось, что заговор был подготовлен в Англии. Тогда французская официальная пресса (‘Монитр’) возглавила яростную антианглийскую газетную кампанию, доходящую до прямых угроз войной. Английские правящие круги были чрезвычайно напуганы открывшейся перспективой войны с Францией, хотя Наполеон III вовсе и не собирался воевать. В панике Пальмерстон даже внес в парламент законопроект, уничтожавший право убежища иностранцам в Англии. Однако обсуждение этого законопроекта происходило уже тогда, когда паника кончилась. Это обстоятельство определило провал законопроекта и уход Пальмерстона в отставку.
2 Речь идет об англо-франко-испанском вторжении в Мексику (1861), которое Маркс назвал одним ‘из самых чудовищных предприятий, когда-либо занесенных в летописи международной истории’ (К. Маркс и Ф. Энгельс, Соч., т. XII, ч. 2, стр. 202).
Предлогом для этого вторжения явился декрет об отсрочке платежей по иностранным займам, изданный мексиканским правительством Бенето Хуареса, вставшим у власти в результате буржуазной революции 1855 года. Истинная же цель интервенции заключалась в том, ‘чтобы, образовав новый Священный Союз, применить к американским государствам тот же самый принцип, согласно которому Священный Союз считал себя призванным вмешиваться во внутренние правительственные дела европейских стран’ (там же, стр. 263). Еще в самом начале интервенции стало ясно, что Наполеон III he намерен делить с кем-либо из своих союзников влияние на Мексику в случае успеха авантюры. Тогда Англия и Испания отозвали свои войска. Попытка Наполеона III задушить Мексиканскую республику и посадить на мексиканский трон своего ставленника — австрийского эрцгерцога Максимилиана — встретила сильное сопротивление со стороны республиканских войск и окончилась полной неудачей (1867). Республиканский строй был полностью восстановлен во всей Мексике.
3 Ржевский, Владимир Константинович (1811—1885) — публицист, либерал типа Каткова и Ко. Писал много статей по экономическим вопросам для ‘Русского вестника’.
4 Речь идет о ‘порицателях’ из лагеря российского либерализма. В этой связи интересна ожесточенная полемика, которая происходила между органом революционной демократии ‘Современником’ и органами либерализма ‘Русским вестником’ и ‘Отечественными записками’ в 1860, 1861 и 1862 годы. Редакции этих двух ‘толстых’ журналов изощрялись в ругани по адресу Чернышевского и его соратников, пускали в ход сплетни и ничем не обоснованные обвинения в недобросовестности издателей ‘Современника’, доходя порой до прямой клеветы на них. Характер этих выступлений либеральной печати был обусловлен стремлением защитить принципы либерализма, беспощадно разоблачаемые ‘Современником’, стремлением дискредитировать орган русских революционеров-демократов, подорвать его возросшее влияние. Летом 1861 года в ‘Русском вестнике’ появилась заметка ‘Виды на entente cordiale с ‘Современником’, автор которого, обращаясь к Чернышевскому, писал: ‘Вы, петербургский враг Кавура, перещеголяли и кардинала Антонелли, и Мадзини, и французских легитимистов, и австрийских абсолютистов’. Исходя из отрицательного отношения ‘Современника’ к Кавуру, автор заметки чуть ли не прямо объявляет Чернышевского ‘врагом прогресса’, приписывая ему ‘бессмысленный фанатизм’. В этой же заметке была сделана очень характерная вообще для либералов попытка замазать грань между либерализмом и революционизмом (см. ‘Русский вестник’, No 7—8 за 1861). Одновременно либеральные журналисты стремились вбить в голову русским читателям, что ‘народная жизнь тем прогрессивнее и тем богаче, чем меньше совершалось в ней успешных насилий’ (курсив мой.— М. Р.), то есть революционных переворотов (см. ‘Русский вестник’, No 9—10 за 1861, заметка ‘Кое-что о прогрессе’). Следует помнить, что вся эта растлевающая либеральная пропаганда велась как раз в то время, когда на ‘поддельную реформу’ (слова Герцена) русские революционно-демократические круги откликнулись многочисленными прокламациями, призывающими крестьян к восстанию, когда Герцен со своим ‘Колоколом’ ‘безбоязненно встал на сторону революционной демократии’, когда из-под пера Чернышевского вышло знаменитое воззвание ‘К барским крестьянам’. В этих условиях повышенная активность либералов в их борьбе с ‘Современником’ вполне понятна: это было одним из проявлений реакции, на сторону которой стали русские либералы типа Каткова, Кавелина, Чичерина. Их поведение великолепно характеризуют следующие слова Добролюбова о либералах: ‘…сначала — желание кое-каких реформ, а затем — реакция против тех, кто хотел вести эти реформы дальше, реакция, внушенная страхом, чтобы реформы не зашли слишком далеко и не качнули ‘основ общественного здания’ (Н. Т-нов. ‘Жизнь и смерть графа Камилло Бензо Кавура’. ‘Современник’, No 7—8, 1861 г.).
В ответ на ожесточенную кампанию либеральной журналистики в ‘Современнике’ и его приложениях появился ряд статей Чернышевского, заметок и стихов Добролюбова, разоблачающих реакционную сущность либерализма.
5 фон-Пленер,— министр финансов в кабинете Шмерлинта.
6 Аполлон Майков и Бенедиктов — о них подробно см. т. I настоящего издания.

Февраль 1862

1 Генерал Монтобан командовал французским экспедиционным корпусом в Китае (1860), прославился как инициатор дикого грабежа, учиненного французами во дворце богдыхана близ Пекина. За захват и разграбление деревни Паликао получил титул графа Паликао.
2 ‘Леонидовы спартанцы’ — воины спартанского царя Леонида, все до одного павшие в упорной битве с персами при Фермопилах (480 г. до н. э.).
3 Пикар — адвокат, депутат законодательного корпуса, один из пяти членов оппозиции. Впоследствии — активный участник разгрома Парижской Коммуны и министр внутренних дел в правительстве Тьера.
4 В феврале 1861 года прусский ландтаг (го есть палата представителей) был распущен Вильгельмом I из-за того, что представители ‘прогрессистов’ (так называли себя члены новой буржуазной партии, основанной в 1861 году Вирховым и Шульце-Деличем) потребовали контроля над расходованием бюджетных средств.
5 Грант, генерал (1822—1885) — в описываемое время был командующим одной из армий Севера. Успешно боролся с южными войсками. Впоследствии был назначен главнокомандующим северных сил (1864—1865), дважды избирался президентом (в 1868 и в 1872).

Март 1S62

1 Эриксон Джон (1803—1889) — шведский эмигрант, изобретатель, сконструировавший первый военный винтовой пароход (1841) и бронированное судно ‘Монитор’ (1862).

Апрель 1862

1 Чернышевский, делая такое заключение, имел в виду крайнюю слабость, косность, нерешительность буржуазной оппозиции в Пруссии. Характерным примером поведения представителей этой оппозиции может служить их деятельность в новом ландтаге, созыва 1862 года. Выборы в этот ландтаг дали ‘прогрессистам’ на 89 мест больше, чем в предыдущем, расширенном в том же году ландтаге. ‘Прогрессисты’ потребовали контроля над расходованием бюджета на армию. Палата даже попыталась отказать королю в кредитах на перевооружение войск. Однако Вильгельм I продолжал производить не утвержденные ландтагом расходы, поняв, что дальше громких речей дело не пойдет. Окончательно перестав считаться с буржуазной оппозицией, Вильгельм I призвал к власти представителя консерваторов Бисмарка, заявившего в бюджетной комиссии ландтага: ‘Не речами, не постановлениями большинства решаются великие вопросы времени,— это было ошибкой 1848 и 1849 годов,— а железом и кровью’.
В 1863 году ландтаг был вновь распущен. В. И. Ленин писал по этому поводу, что буржуазией в период конституционного конфликта была составлена ‘робкая оппозиция, побуждавшая монархию становиться все более буржуазной и не разрушавшей союза буржуазии с юнкерами, т. е. реакционными помещиками’ (В. И. Ленин, Соч., изд. 4-е, т. 15, стр. 366—367).

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЙ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИИ

ПОЛИТИКА

Январь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 1, стр. 183—224. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 415—443.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 9, 17—18 строки снизу и стр. 13, 11—12 строки снизу. Указанное Чернышевским ‘Приложение’ см. в ‘Современнике’ 1860, No 1.
Стр. 10, 8 строка. В ‘Современнике’ стр. 188, 8 строка снизу—явная опечатка: вместо ‘епископ’ — ‘ирландск’.

Февраль 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 2, стр. 303—322. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 444—458.
Рукописи не сохранилось. Корректура (11 последних строк статьи с разрешительной надписью цензора В. Бекетова, без каких-либо пометок и исправлений) хранится в Центральном государственном литературном архиве.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с сохранившейся частью корректуры.

Март 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 3, стр. 161—196. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 459—483.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Апрель 1850

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 4, стр. 513—558. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 481—513.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Май 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 5, стр. 119—164. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинении (СПБ. 1906), стр. 514—545.
Рукописи не сохранилось. Корректура (25 последних строк статьи, с разрешительной надписью цензора В. Бекетова, без каких-либо пометок и исправлений) хранится в Центральном государственном литературном архиве.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с сохранившейся частью корректуры.
Стр. 124, 18 строка снизу. Слово ‘числа’ отсутствует в тексте ‘Современника’.

Июнь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 6, стр. 307—360. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 546—578.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 165, 11 строка. В ‘Современнике’ явная опечатка: ‘оставить’.

Июль 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 7, стр. 147—202. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 579—619.
Рукописи не сохранилось. Корректура: (1 лист) с правкой и надписью автора: ‘Остальные формы пришлю часов в 6 ныне, в них вставок будет мало, так что можно будет кончить поправки нынче’. Корректура начинается словами: ‘…чем желать, чтобы столь важные предметы’ и кончается: ‘немецких правительств, вместе с императором’. Хранится в Центральном государственном литературном архиве.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с сохранившейся частью корректуры.
Стр. 189, 16 строка снизу. В ‘Современнике’ опечатка: ‘получить этому декрету’.

Август 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 8, стр. 331—356.
Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 620—635.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Сентябрь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 9, стр. 147—216. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 636—681.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Октябрь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 10, стр. 409—446. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), cip. 682—709.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 324, 20 строка. Слово ‘совета’ пропущено в тексте ‘Современника’.

Ноябрь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 11, стр. 165—194. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 710—731.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 353, 5 строка. В ‘Современнике’ явная опечатка: ‘1848’.

Декабрь 1860

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1860, No 12, стр. 409—444. Перепечатано в VI томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 732-757.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 362, 5 и 10 строки. В ‘Современнике’ явная опечатка: вместо ’20 октября’ — ’20 декабря’.
Стр. 365, 11 строка. В ‘Современнике’ опечатка: ’20 декабря’.

Январь 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 1, стр. 153—182. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 367—388.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Февраль 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 2, стр. 410—430. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 389-410.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

ПРЕДИСЛОВИЕ К НЫНЕШНИМ АВСТРИЙСКИМ ДЕЛАМ

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 2, стр. 581—618. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 79—106.
Рукописи не сохранилось. Полный текст корректуры с исправлениями и вычерками автора (1—5 лист) хранится в Центральном государственном литературном архиве. Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с корректурой.
На первом листе корректуры сверху слева на полях зачеркнута надпись: ‘Статья эта подлежит предварительному одобрению в Министерстве иностранных дел. Цензор В. Бекетов’. На нижних полях листов корректуры — разрешительная виза цензора: ‘Печатать позволяется. Санкт-Петербург, 9 февраля 1861 года, цензор В. Бекетов’.
Стр. 436, 7—8 строки снизу. В корректуре после слов: ‘самую передовую часть молодежи’ вычеркнуто автором: ‘Благодаря довольно странному обстоятельству своего воспитания автор этой статьи может дать читателю очень точное понятие о степени прогрессивности венских студентов’.
Стр. 436, 3—4 строки снизу. В корректуре после слов: ‘между студентами. Он вычеркнуто автором: ‘профессоре Ги, другие профессора Эндлихера, автор статьи ничего не может сказать от себя, а знает только, что…’.
Стр. 437, 1 строка. В корректуре после слов: ‘какой тогда требовался’ вычеркнуто автором: ‘но другое дело профессор Эндлихер,— с ним автор статьи так коротко знаком, как будто слушал его лекции в течение всех четырех лет своего университетского курса, да оно так и было в сущности. Профессор философии того университета, в котором автор статьи имел удовольствие находиться студентом, читал лекции слово в слово по курсу Эндлихера, так что люди, знавшие между нами по-немецки, готовились к экзамену прямо по курсу Эндлихера, точный перевод с которого представляли записки наших товарищей, не знавших по-немецки. Это, я вам скажу, удивительный курс философии. Ни ‘Философский лексикон’ г. С. Г., ни ‘Психология’ г. Рождественского, ни ‘Психология’ г. Ореста Новицкого не могут выдержать параллели с ним. Разве ‘Риторика’ покойного Кошанского и ‘Всеобщая история’ покойного Кайданова сравняются с Эндлихером по замечательной допотопности. Но и то едва ли: единственный курс, дружно сочетающийся в воспоминаниях автора статьи с курсом Эндлихера — ‘Начальные основания физики’ Шрадера, по которым преподавалась около 1845 г. физика в среднем учебном заведении, где началось школьное образование автора статьи: в конце книги Шрадера есть параграф буквально такого содержания: ‘в последнее время некоторые ученые стали доказывать существование особенной силы, которую они называют электричеством, их мнение очень правдоподобно, но положительным образом еще не может быть в настоящее время утверждаемо действительное существование таковой силы. Потому и говорить об оной в учебном руководстве было бы преждевременно’. Но нет, почтенный Шрадер — переведенный на русский язык при Бецком, около времен славной осады Очакова,— принадлежит геологическому слою гораздо позднейшей эпохи, чем Эндлихер: Шрадер не признает, но и не отвергает такого нового открытия, как электричество, а Эндлихер гораздо решительнее: он считает Канта легкомысленным человеком, не умевшим мыслить, сам Вольфий кажется Эндлихеру вольнодумцем, точь-в-точь как родителю Фридриха Великого. Можно судить, до какой степени требовательны были в своей прогрессивности венские студенты, если Эндлихер и друг Эндлихера пользовались у них уважением и доверием.
[Словом сказать…]’

Март 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 3, стр. 173—194. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 411—425.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Апрель 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 4, стр. 487—500. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 426—436.
Рукописи не сохранилось. Корректура хранится в Центральном государственном литературном архиве. Первый отрывок — 1/2 листа (два последние столбца), второй — начинается словами: ‘…довали его примеру. Итак…’ и кончается: ‘трудных обстоятельствах, ра…’. Имеется корректурная правка автора и надпись его рукой: ‘Первые две полосы без помарок’.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с сохранившейся частью корректуры.
Стр. 487, 9 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 493, 14 строка снизу, после слов: ‘коммерческие средства’ следует: ‘власти австрийского министерства’.
Стр. 483, 13 строка. В ‘Современнике’, стр. 494, 8 строка, после слов: ‘военною службою’, следует: ‘разорены этою повинностью, и управляются’.
Стр. 486, 14 строка. В корректуре и ‘Современнике’, стр. 491, ошибка: вместо ‘Зичи’ ‘— ‘Цихи’.

Май 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 5, стр. 213—244.
Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 437—457.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Стр. 512, 13 строка снизу. В ‘Современнике’ явная опечатка: ‘основательность’.

Июнь 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 6, стр. 493—506. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 458—467.
Рукопись (23 листа в четвертку) и корректура хранятся в Центральном государственном литературном архиве. Писано рукою секретаря Н. Г. Чернышевского, А. О. Студийского, с поправками Чернышевского чернилами и карандашом. Начало статьи (13 первых строк) — автограф.
Корректура: первый лист, без всяких исправлений и пометок, начинается словами: ‘Давно уж’, а кончается: ‘Франция объявляла, что не одобрит ту’.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с рукописью и сохранившейся частью корректуры.
Стр. 517, 15—16 строки. В ‘Современнике’, стр. 493, 16 строка и далее во всех случаях в статье — ‘существующая система’ вместо ‘господствующая система’ (в рукописи).
Стр. 518, 1 строка. В рукописи лист 16, 9 строка, после слова: ‘отступать’ следует: ‘от некоторых принципов’.
Стр. 518, 11 строка. В рукописи лист 16 (об.), 3 строка, после слов: ‘согласна только’ зачеркнуто автором: ‘охранительная’.
Стр. 518, 15 строка снизу. В рукописи лист 17, 2—10 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 494, 1 строка снизу, после слов: ‘парламентское правление’ следует: ‘Видите ли’ и далее: ‘девять лет’, то есть как и в рукописи.
Стр. 518, 14 строка снизу. В рукописи, лист 17, 3—8 строки снизу, после слов: ‘в доказательствах’ вычеркнуто автором: ‘но происходившие на-днях выборы в члены департаментских советов показывают, что при восстановлении парламентской формы масса французского населения выкажет не слишком много самостоятельности’.
Стр. 519, 13 строка снизу. В рукописи лист 19, 3—7 строки. В ‘Современнике’, стр. 496, 4—5 строки, после слов: ‘при ней невозможна’ следует: ‘Система эта’.
Стр. 519, 3 строка снизу. В рукописи, лист 19, 8 строка снизу, после слов: ‘этих пяти человек’ вычеркнуто автором: ‘уже смертоносно’.
Стр. 520, 5 строка. В рукописи, лист 19, 7—13 строки. В ‘Современнике’, стр. 496, 18 строка, после слов: ‘непрочность системы’ следует: ‘Мы не будем’.
Стр. 520, 27 строка. В рукописи, лист 20, 5 строка снизу, после слов: ‘опровергнуть их’ следует: ‘невозможно. Когда’.
Стр. 520, 8 строка снизу. В рукописи лист 21, 8 строка. В ‘Современнике’, стр. 497, 13—14 строки, после слов: ‘перед законом’ следует: ‘Для этого нужно’.
Стр. 520, 4 строка снизу. В рукописи лист 21, 9—15 строки. В ‘Современнике’, стр. 497, 17—18 строки, после слов: ‘над Франциею’ следует: ‘С 17 февраля’.
Стр. 521, 34 строка. В рукописи лист 22 (об.), 14—23 строки. В ‘Современнике’, стр. 498, 8 строка, после слов: ‘речь словами’ следует: ‘прошу вас’.
Стр. 521, 10 строка снизу. В рукописи лист 23, 1—6 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 498, 16 строка, после слов: ‘свобода газетам’ следует, ‘Мы привели’.
Стр. 522, 9 строка. В рукописи лист 24, 1—3 строки. В ‘Современнике’, стр. 498, 12 строка снизу, после слов ‘своего бессилия’ следует: ‘Действительно’.
Стр. 522, 11 строка. В рукописи лист 24 (об.), 6—7 строки. В ‘Современнике’, стр. 498, 11 строка снизу, после слова: ‘Действительно’ следует: ‘сами клиенты существующей системы’.
Стр. 522, 12—13 строки. В рукописи лист 24 (об.), 9 строка. В ‘Современнике’, стр. 498, 10 строка снизу: ‘напоминают ей о необходимости’.
Стр. 522, 14—15 строки. В рукописи лист 24 (об.), 12—13 строки. В ‘Современнике’, стр. 498, 9—10 строки снизу: ‘уличают бесполезность усилий скрывать’.
Стр. 522, 23 строка. В рукописи лист 25, 2—3 строки. В ‘Современнике’, стр. 499, 1 строка, после слов: ‘существующей системы’ следует: ‘,— вот уж’.
Стр. 522, 16 строка снизу. В рукописи лист 25, 5—7 строки снизу, после слов: ‘законодательного корпуса’ следует: ‘чтобы не делалось утаек и подлогов в расходовании государственных сумм’.
Стр. 522, 15 строка снизу. В рукописи лист 25, 5—6 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 499, 10 строка: ‘Они рассчитали’.
Стр. 522, 11 строка снизу. В рукописи лист 25 (об.), 3 строка. В ‘Современнике’, стр. 499, 13 строка, после слов: ‘незаконным образом’ следует: ‘но много раз мы говорили о том, как отклоняются мысли французской публики’.
Стр. 523, 28 строка. В рукописи лист 25 (об.), 3 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 499, 20 строка: ‘парижского правительства’.
Стр. 524, 19 строка. В рукописи лист 28, 2—12 строки. В ‘Современнике’, стр. 500, 15 строка, после слов: ‘от них’, следует: ‘Смерть Кавура’.
Стр. 525, 17 строка. В рукописи лист 29 (об.), 15 строка. В ‘Современнике’, стр. 501, 9 строка, после слова ‘происки’ следует: ‘бурбонских эмиссаров, и что’.
Стр. 525, 20 строка. В рукописи лист 29 (об.), 5—6 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 501, 12 строка, после слов: ‘почему же’ следует: ‘бурбонские эмиссары успевают’.
Стр. 526, 11 строка снизу. В рукописи лист 32, 2—7 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 502, 6 строка снизу, после слов: ‘имперского совета’ следует: ‘ничего хорошего не дождутся они и для самих себя. У чехов’.
Стр. 527, 22 строка. В рукописи, лист 33, 2 строка снизу: ‘подчинение системе’.
Стр. 527, 23 строка. В рукописи лист 33 (об.), 1—3 строки. В ‘Современнике’, стр. 503, 27 строка, после слов: ‘произвольного управления’ следует: ‘При своем’.
Стр. 527, 28 строка. В рукописи, лист 33 (об.), 9—10 строка.
В ‘Современнике’, стр. 503, 11 строка снизу, после слова ‘потому’ следует: ‘едва ли возможно избегнуть военной развязки’.

Июль 1851

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 7, стр. 181—200. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 468—481.
Рукопись (17 полулистов и 10 листов в четвертку) хранится в Центральном государственном литературном архиве. Наполовину — автограф, наполовину писано рукою секретаря, с поправками и вставками Чернышевского чернилами и карандашом.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с рукописью.
Стр. 533, 19 строка. В рукописи лист 39, 2 строка снизу, после слов: ‘венского корреспондента’ вычеркнуто автором: ‘прусской газеты ‘National’.
Стр. 535, 26 строка. В рукописи лист 45, 23 строка, после слое: ‘солдат недостает для’ вычеркнуто автором: ‘этих экзекуций’.
Стр. 535, 30 строка. В рукописи лист 45, 31 строка после слов: ‘Ультралиберальная’ вычеркнуто автором: ‘левая’.
Стр. 535, 35 строка. В рукописи, лист 45, 10 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 188, 5 строка, после слова ‘соединения’ следует: ‘между ними’.
Стр. 535, 14 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 188, 15—16 строки, после слов ‘эти части’ следует: ‘Почти столь же’.
Стр. 536, 9 строка снизу. В рукописи лист 47, 10—11 строки снизу, после слов: ‘очень нерасчетливо’ вычеркнуто автором: ‘Он как будто воображает, что мсжет’.
Стр. 536, 8 строка снизу. В рукописи лист 47, 8—9 строки снизу, после слов: ‘кроаты слишком слабы’ вычеркнуто автором: ‘они могли (.могут] держаться только или союзом с венграми или помощью австрийцев против’.
Стр. 537, 32 строка. В ‘Современнике’, стр. 190, 20 строка: ‘Шмерлинга во всем’.
Стр. 537, 5 строка снизу. В рукописи лист 49, 20—21 строки. В ‘Современнике’, стр. 190, 12 строка снизу, после слов: ‘поступили решительно’ следует: ‘Но они ничего’.
Стр. 538, 13 строка. В рукописи лист 49, 4 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 191, 3 строка: ‘оскорблены. Так что же дальше?’
Стр. 538, 23 строка. В рукописи лист 50, 11—12 строки. В ‘Современнике’, стр. 191, 6 строка, после слова: ‘хотели’ следует: ‘удалиться, а для того только, чтобы поохладиться’.
Стр. 538, 28 строка. В рукописи лист 50, 19 строка. В ‘Современнике’, стр. 191, 10 строка, после слов: ‘новых оскорблений’ следует: ‘Читатель видит’.
Стр. 538, 32 строка. В рукописи, лист 50, 24—32 строки, после слов: ‘не удивляешься’ вычеркнуто автором: ‘господству Шмерлинга с товарищами над такими людьми. В самом деле… хороши итальянские правители. Каждому человеку в Европе известно было, что не ныне — завтра должно произойти нападение итальянских войск на австрийскую армию в Венецианской области и восстание венгров. Каждому известно было’.
Стр. 538, 13 строка снизу. В рукописи, лист 30, 35 строка, после слов ‘границами национальностей’ следует: ‘Совершенно противоположное мы видим в Италии. Там народ’.
Стр. 539, 3 строка. В рукописи, лист 50 (об.), 1 строка снизу, после слов ‘об условии’ следует: ‘по которому были уступлены Франции Савойя и Ницца’.
Стр. 539, 7 строка. В рукописи лист 51, вставка С, 4 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 191, 8 строка снизу: ‘с инструкциями английскому посланнику’.
Стр. 546, 9 строка. В рукописи, лист 59, 2 строка, после слов: ‘Судя по этому’ следует: ‘должно было произойти одно из двух: или Мак-Клелланд, имевший от 20 до 30 тысяч войска, атаковал сильно укрепленную позицию при Манассас-Гапе, не дождавшись, пока успеет двинуться на нее главная армия, переправлявшаяся через Потомак из Вашингтона, или авангард этой главной’.
Стр. 546, 11 строка. В рукописи, лист 59, 12 строка, ‘масса главной армии’.

Сентябрь 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 9, стр. 175—187. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 501—509.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Августовское обозрение ‘Политика’, напечатанное в ‘Современнике’, 1861 г., No 8, принадлежит, как ныне установлено, не Н. Г. Чернышевскому, а Н. А. Добролюбову (см. Полное собрание сочинений Н. А. Добролюбова, т. V, стр. 239—258, ‘Гослитиздат’, М. 1941).

Октябрь 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 10, стр. 355—366. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 510—518.
Часть рукописи (7 разрозненных листов в четвертку, нумерованные: 1—6 и 6—9) хранится в Центральном государственном архиве. Писано неизвестной рукой. Заглавие и слово ‘конец’ написаны карандашом Чернышевским. Шестой лист обрывается словами: ‘всячески старались они’, девятый начинается фразой: ‘они говорят, что в этой медленности’.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с сохранившейся частью рукописи.
Стр. 557, 10 строка. В рукописи лист 60, 7 строка. В ‘Современнике’, стр. 355, 11 строка: ‘для успокоения венгров’.
Стр. 558, 1 строка. В рукописи лист 60 (об.), 4 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 356, 9—10 строки, после слов: ‘хотя бы’ следует: ‘не признавала его’.
Стр. 558, 16 строка снизу. В рукописи, лист 60 (об.), 1 строка. В ‘Современнике’, стр. 356, 3 строка снизу: ‘любивший пышные обряды’.
Стр. 558, 15 строка снизу. В рукописи, лист 61, 2 строка. В ‘Современнике’, стр. 356, 2 строка снизу: ‘решимость нынешнего короля восстановить старинный обряд’.
Стр. 559, 10 строка. В рукописи лист 61, 8 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 357, 21 строка: ‘не видим ничего грозящего’.
Стр. 560, 5 строка снизу. В рукописи листы 62—63 (об.). В ‘Современнике’, стр. 359, 16 строка, после слов: ‘парижских улицах’ следует: ‘Замечателен образ действий’.
Стр. 562, 11 строка снизу. В рукописи лист 63 (об.), 9 строка. В ‘Современнике’, стр. 359, 18 строка: ‘во время этих столплений’.
Стр. 562, 6 строка снизу. В рукописи лист 63 (об.), 1—3 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 359, 22 строка, после слов: ‘надобно понизить’ следует: ‘Разумеется, перехватать’.
Стр. 563, 11 строка. В рукописи лист 64, 14 строка. В ‘Современнике’, стр. 359, 7 строка снизу, после слов: ‘рассудило так’ следует: ‘что оно ничего не потеряет’.
Стр. 563, 17—18 строки снизу. В рукописи лист 64 (об.), 3 строка. В ‘Современнике’, стр. 360, 14 строка: ‘тревожная политика’.
Стр. 564, 6 строка снизу. В рукописи: ‘Рикасоли восставал’. Явная описка.
Стр. 565, 21—22 строки снизу. В рукописи лист 65 (об.), 14 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 362, 20 строка: ‘Потому трудно верить’.

Ноябрь 1861

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1861, No 11, стр. 107—122. Перепечатано в VIII томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 519—530.
Рукопись (11 полулистов) хранится в Центральном государственном литературном архиве. Писано неизвестной рукой с поправками и вставками Н. Г- Чернышевского.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с рукописью.
Стр. 570, 5 строка. В рукописи лист 66, 2—3 строки после слов: ‘депеша, говорившая’, следует: ‘о каком-то исполненном горькой истины письме Фульда к императору’.
Стр. 570, 10 строка. В рукописи лист 66, 8 строка: ‘об этом странном известии’.
Стр. 570, 11 строка. В рукописи лист 66, 10 строка, после слов: ‘так и вышло’ следует: ‘Письмо Фульда, оказавшееся не письмом, а официальным докладом, и построенные вокруг него эффектные декорации обнаружили чисто декорационный характер, так что могут служить только предметом любопытства, не больше. Но как предмет’.
Стр. 570, 3 строка снизу. Исправлена опечатка: ‘фунтов’ на ‘франков’.
Стр. 573, 19 строка снизу. В рукописи, лист 69 (об.), 24 строка после слов: ‘чрезмерности расходов’ следует: ‘в слабости правительства’.
Стр. 576, 1—2 строки снизу. В рукописи лист 72, 23 строка: ‘между Фульдом и другими министрами’.
Стр. 577, 9 строка. В рукописи лист 72, 28 строка, после слова: ‘определить’ следует: ‘это труднее, нежели характеризовать различие смысла в словах ‘преданный’ и ‘приверженный’ или ‘послушный’ и ‘покорный’.
Но как бы то’.
Стр. 577, 22 строка. В рукописи лист 72 (об.), 13 строка, после слов: ‘тонких разъяснений’ следует: ‘борьба за почетное место, спор из-за власти приказывать в том или другом деле, из-за этого могут ссориться благоразумные люди, хотя бы и не разнились между собою в образе мыслей. Персиньи’.
Стр. 577, 12 строка снизу. В рукописи, лист 72 (об), 4—7 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 116, 11 строка, после слов: ‘самой перестановки’ следует: ‘Споры с Персиньи’.
Стр. 578, 6 стр. В рукописи, лист 73, 21 строка, после слов: ‘сказал, что’ следует: ‘это вздор, но можно подумать’.
Стр. 578, 8—9 строки. В рукописи лист 73, 21 строка, после слов: ‘бессрочный отпуск’ следует: ‘Но нет, об этом речь не пошла, военный министр сказал’.
Стр. 578, 14 строка. В рукописи, лист 73, 23 строка, после слов: ‘министр сказал, что’ следует: ‘по-настоящему нельзя уменьшить армии ни одним человеком, но что из любезности к Фульду, своему благоразумному другу, он, пожалуй’.
Стр. 578, 6 строка снизу. В рукописи листы 73—74, 11 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 117, 20 строка, после слов: ‘и гордятся им’ следует: ‘Перемена’.
Данный в квадратных скобках крупный отрывок несомненно был изъят из статьи цензурой.
Стр. 579, 9—10 строки. В рукописи лист 74, 5—6 строки, после слов: ‘нынешней системы’ вычеркнуто автором: ‘Замечательно, что дефицит склоняет их к политическим уступкам’.
Стр. 580, 11 строка снизу. В рукописи лист 75, 11—12 строки, после слов: ‘будет низвергнут’ зачеркнуто автором: ‘и министерские места будут розданы друзьям’.
Стр. 581, 25 строка. В рукописи лист 75 (об.), 15 строка, после слов: ‘ев Европе’ следует: ‘и тогда началась бы самая фантастическая перестройка. Но по последним известиям’.
Стр. 582, 19 строка снизу. В рукописи лист 76 (об.), после слов: ‘англичане уже думают’ вычеркнуто автором: ‘американская междоусобица не может кончиться ничем. Кроме признания независимости южных штатов и что объявление войны северным штатам со стороны Англии ускорило бы эту развязку, да таким образом и [в продолжении] (после которой Англия могла бы] надобно силою’.
Стр. 589, 26 строка снизу. В тексте ‘Современника’ слово ‘явится’ пропущено.

Январь 1862

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1862, No 1, стр. 137—166. Перепечатано в IX томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 186—209.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Февраль 1862

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1862, No 2, стр. 395—414.
Перепечатано в IX томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 210—224.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Март 1852

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1862, No 3, стр. 177—190. Перепечатано в IX томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 225—234.
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.

Апрель 1862

Впервые опубликовано в ‘Современнике’ 1862, No 4, стр. 357—370. Перепечатано в IX томе Полного собрания сочинений (СПБ. 1906), стр. 235—246.
Рукопись (3 полулиста и 19 листов в четвертку, исписанных рукой секретаря с поправками Н. Г. Чернышевского) и корректура хранятся в Центральном государственном литературном архиве. Корректура: первый лист (форма), без цензорских и авторских исправлений, но с надписью рукою автора: ‘Дальше цензурою ничего не вычеркнуто’. Корректура обрывается словами: ‘это правление существовало только по имени, новыми’.
Печатается по тексту ‘Современника’, сверенному с рукописью и сохранившейся частью корректуры.
Стр. 636, 6 стр. В ‘Современнике’ явная опечатка, следует читать: 1849.
Стр. 636, 15 строка. В рукописи лист 78, 8—14 строки, после слов: ‘своему правительству’ вычеркнуто автором: ‘С 1815 до 1847 г. пруссаки жили себе беззаботно, не вмешиваясь ни в какие политические дела. Послушанием и доверием к правительству зарекомендовали они себя так хорошо, что у правительства явилась охота наградить их чем-нибудь за добродетель, Награда состояла в предоставлении пруссакам политических прав’.
Стр. 636, 17 строка. В рукописи, лист 78, 16—21 строки. В ‘Современнике’, стр. 357,13—14 строки после слов: ‘что сама’ следует: ‘водворится у них система’.
Стр. 636, 8 строка снизу. В рукописи лист 78, 10—15 строки снизу. В ‘Современнике’, стр. 357, 8—9 строки снизу, после слов: ‘год, два, три’ следует: ‘нет, все она сама собою не водворяется. Вот прошлой осенью они сделали попытку позаботиться о ее водворении, ‘совершив’.
Стр. 637, 9 строка. В рукописи лист 78 (об.), 6 строка. В ‘Современнике’, стр. 358, 6 строка, после слов: ‘в депутаты’ следует: ‘никак не способны стремиться’, 13 строка, после слов: ‘трансцендентальной истины’ следует: ‘но неужели это много времени’.
Стр. 637, 21 строка снизу. В рукописи лист 78 (об.), 16 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 358, 21 строка, после слов: ‘системе управления’ следует: ‘Представление палате’.
Стр. 637, 16 строка снизу. В рукописи лист 78 (об.), 11 строка снизу. В ‘Современнике’, стр. 358, 19 строка снизу: ‘состав военных сил’.
Стр. 638, 16 строка. В рукописи лист 79, 18 строка снизу, после слов: ‘в пользу’ вычеркнуто слово: ‘исторического’.
Стр. 639, 6 строка. В рукописи лист 79, 24 строка, после слова: ‘воспользовались тою’ следует: ‘правительственною силою, какую’.
Стр. 640, 10 строка. В рукописи лист 80 (об.), 1—15 строки. В ‘Современнике’, стр. 361, 14 строка, после слов: ‘частному вопросу’, следует: ‘Прусское правительство распустило прежнюю палату не из-за важности частных предметов спора с нею, а потому, что не признавало за нею права приказывать ему. Благодаря’.
Стр. 640, 29—30 строки. В рукописи лист 81, 5 строка: ‘в новую палату решительно все’.
Стр. 642, 25 строка. В рукописи лист 85, 13 строка. В ‘Современнике’, стр. 363, 25 строка: ‘Да оно, повидимому’.
Стр. 643, 21 строка. В рукописи лист 88, 16 строка: ‘если спор немаловажен’.
Стр. 645, 27 строка. В рукописи лист 89, 3—4 строки снизу: ‘мнения между монархистами и республиканцами’.
Стр. 647, 9 Строка. В рукописи лист 92, 4 строка снизу, после слов: ‘увидев такую опрометчивость’ следует: ‘Джонсон и Борегар, командовавшие западною армиею’.

УКАЗАТЕЛЬ ЛИЧНЫХ ИМЕН, УПОМИНАЮЩИХСЯ В ОСНОВНОМ ТЕКСТЕ VIII ТОМА

А

Август — 521.
А грести — 274, 276.
Айола, Мариано — 274, 280.
Александр VI — 607.
Альбери — 57, 58.
Альберт — 209.
Альберт-Виктор — 59.
Альбрехт — 460, 462.
Андерсон — 403, 404, 406, 407, 497, 500.
Антонелли, Джакомо — 292.
Анцано — 235.
Аппони, Альберт — 440, 483—485, 531, 532.
Араго, Франсуа — 453.
Ариосто, Лодовико — 135.
Артале — 102.
Артгабер — 456.
Атенольфи — 273.
Ашбот — 472.

Б

Байрон, Джордж Гордон — 453.
Баньоли — 98.
Барбери — 97, 99.
Баркоци — 204.
Барош, Пьер — 380, 381, 615—618.
Барро, Одилон — 26.
Батиани, Людвиг — 360, 485.
Бах, Александр — 85, 360, 364, 457, 460, 463.
Бекнер — 624.
Белла — 274.
Беллетти — 274.
Белль — 401.
Белькреди — 551.
Бембо, Пьетро — 135.
Бенедек, Людвиг — 106, 137, 329, 332, 344, 433, 440, 482, 483, 492.
Бенедиктов, В. Г.— 607.
Брнсайд — 598.
Беррье, Пьер —24, 380, 381.
Бертани, Агостино — 244, 253, 255, 256, 270, 274—276, 289—291, 314, 315, 318, 319, 608.
Бетмон — 24.
Биксио, Нино — 152, 256, 257, 262—264, 302, 303.
Бильйо — 380, 381.
Бодрони — 247.
Бонапарте, генерал — см. Наполеон I.
Бонапарте, Луциан — 59.
Бонкомпаньи, Карло — 608.
Бордоне — 265.
Борегар, Пьер — 499, 647.
Боско — 170, 229—231, 235, 240, 273, 278, 281.
Ботлер — 553.
Боуринг, Джон — 73.
Брайт, Джон — 65, 67, 68, 71, 73, 74, 142, 143, 638.
Брекенридж, Джон — 401, 404, 405, 495, 626.
Бренье — 188, 192.
Бриганти — 261, 264, 266—268.
Бринц — 552.
Бриньоли, Шипио — 476.
Брионе, Микеле — 125.
Броун, Джон — 398.
Брук, Карл — 75, 106, 138—140.
Брукс — 408.
Брюс, Джемс — 74.
Булар — 104.
Бульвер-Литтон, Эдуард — 142, 143.
Буоль-Шауэнштейн, Карл — 85.
Бурбоны — 82, 83, 94, 113, 118, 186, 190, 192, 196, 198, 201, 242, 269, 279, 610.
Буркне, Франсуа — 616.
Буханан, Джемс — 383, 384, 395, 399, 404—407, 414, 415, 417— 419, 421, 493, 495, 497, 501.
Бьюлль — 647.

В

Вай, Николай —337, 345, 363—365, 367, 368, 429—431, 433, 472, 483, 484, 531.
Валевский, Александр — 10—12, 23, 63—65, 379, 380, 577, 579.
Валентини — 97.
Валерио, Лоренцо — 200.
Вальфре — 347.
Варенн, Шарль,— 535.
Варзи — 476.
Вассалого, Пиэтро— 125.
Ваттоне, Витторио — 125.
Вашингтон, Джордж — 385, 386, 502, 630.
Вашингтон — 502.
Вебер — 205.
Вейротер — 443.
Вейс, Самуэль — 477.
Велизарий — 135.
Веллетри — 151.
Веллингтон, Артур — 344, 444.
Вентимилья, Франческо — 125.
Врдеон — 539.
Вердура — 348.
Внале — 264, 267, 268.
Визер — 552.
Виктория — 117.
Виктор-Эммануэль 11—18, 28, 30, 33, 36, 48, 50, 51, 53, 54, 56, 57, 59, 63, 65, 70, 75, 76, 81, 82, 88, 90, 95, 117—119, 124, 134, 135, 146, 151, 164, 168, 171, 177, 186, 188, 190, 196, 197, 201, 206, 238, 240, 241, 244, 253, 256, 258, 268, 272, 274—276, 279, 280, 287, 290—296, 305, 307, 311, 313—315, 318, 320, 321, 328—331, 346—351, 432, 476, 518, 525, 540, 549, 580, 608, 644.
Вилламарина — 195.
Вильгельм I (принц регент) — 26, 209—213, 215, 408, 447, 557—560, 619—621, 635, 636.
Вилья — 288.
Виндишгрец, Альфред — 206, 332, 483, 492, 526.
Вуль — 506.

Г

Газе — 491.
Гайнау, Юлтус — 206, 332, 359, 360.
Галандро, Гаэтано — 125.
Галанти — 97.
Галлек — 646.
Гарибальди, Джузеппе — 90—94, 96, 117, 122, 123, 125, 129—133, 143—172, 174—184, 188, 190—194, 196—202, 216, 219-228, 231—244, 246—249, 251—305, 311—322, 328—330, 346—351, 408. 492, 493, 524, 561, 563, 564, 608, 618.
Гарибальди, Менотти — 152, 257.
Гартиг, Франц — 461—463.
Гаснер, Леопольд — 552.
Гаусман — 612.
Гдсон, Джемс — 64.
Гейсла, Альфан — 164.
Георг III — 509, 510.
Гргей, Артур — 359.
Герцог Бордосский.— см. Шамбор.
Ги, Антон — 436, 457, 458, 461.
Гизо, Франсуа — 441.
Гио — 268.
Гиулай (Джулай), Франц — 206, 332, 440, 441, 492.
Глэдстон (Гладстон), Вильям — 42, 43, 74, 217, 218.
Гоббс, Томас — 108.
Гогенцоллерны — 210, 211.
Гоголь, Н. В. — 117, 483, 485, 613.
Гойон, Шарль — 16, 20, 35, 36, 42, 99, 320, 644, 645.
Голуховский, Агерон — 337, 357, 358, 360—363.
Горд — 98, 99.
Грамбилья — 139.
Граммон, Антуан — 11, 303.
Грант, Улисс — 621, 622, 624, 646, 647.
Гренвилль, Вильям — 64.
Греппо — 610, 611.
Гуарини — 135.
Гудуин — 158, 160, 169.
Густон — 514, 515.
Гус, Ян — 448.
Гуцмароли (Гузмароли) — 152, 251.
Гьянси — 55.
Гюбнер, Иосиф — 356, 357, 466, 492.

Д

Дабормида — 18, 28, 70, 109.
Данте, Алигьери — 135.
Даримон, Луи — 614.
Деак, Франц — 364, 365, 430, 485, 487, 488, 527, 528, 531, 533, 535, 552.
Девис, Джефферсон — 408, 418, 419, 508—513, 630.
Дела-Рокка — 348.
Днн — 233, 301.
Депретис, Агостино — 313.
Дерби, Эдуард — 6, 143, 638.
Джанелли — 97.
Джефферсон, Томас — 353, 386.
Джибсон — 74.
Джонсон — 509.
Джорджини — 146.
Джулио, Базилио — 127.
Д’Израэли, Бенджамен — 42, 44, 45, 71, 638.
Добльгоф — 452, 456, 457, 459.
Добролюбов Н. А.— 434, 481, 524.
Д’Орнано — 521.
Д’Оссонвиль — 24, 26.
Дуглас, Стефан — 401, 404, 418, 495.
Дэ, Джозеф — 478.
Дэ, Джон — 478.
Дюме — 262.
Дюфор, Жюль — 24.

Е

Евгений Савойский — 137.
Елизавета Тюдор — 411.
Еллачич — 537.

Ж

Жижка, Ян — 448.
Жюбиналь — 380.

З

Зигель, Франц — 596.
Зичи, Эммануэль — 486.
Зоммаруга — 452.
Зрини — 344.

И

Император французов — см. Наполеон III.
Индерукко — 234.
Иосиф II — 204, 324.
Ирании, Даниель — 369, 371—373.
Искителла — 277, 288.

Й

Йемулл — 461.

К

Кавур, Камилло — 17—19, 28—34, 46, 51, 52, 57—61, 64, 65, 69, 75, 76, 86, 87, 91—95, 109, 117—119, 130, 131, 192—202, 274—276, 287—296, 303, 306, 307, 311, 314—322, 330, 346—349, 351, 408, 492, 493, 516, 524, 525, 530, 538— 540, 549, 557, 564, 565, 581, 602, 608.
Казн Мулла (Гази Мухаммед) — 465.
Кальдарелли — 272, 273.
Кальдези — 266, 270.
Камавроне, Себастиано — 125.
Камерон — 596.
Камук, Иван — 477.
Канино — 59.
Каньяни, Корио — 125.
Карафа — 195.
Караччоли — 276.
Карини, Гиацинт — 152, 165.
Карл-Альберт (принц Кариньянский) — 15, 305, 306.
Карл-Наполеон, принц Канино — 59.
Карл I — 510, 554.
Карл III — 115.
Каролый — 367, 368.
Касс, Льюис — 406.
Кастельчикала — 101.
Катальдо — 127.
Кафераро, Андреа — 125.
Кеглевич — 486.
Кмяти — 476.
Керкиз, Стефен — 477.
Кертези — 476.
Киджи — 98.
Кинглек, Александр — 63, 64, 208, 209, 539—541.
Кисc — 476.
Клам-Мартиниц, Генрих — 204, 324, 325, 334, 335, 526.
Клапка — 429, 516.
Клари — 231, 237, 239, 240, 242, 246, 253.
Клотильда — 59, 63.
Кмети, Георгий — 155.
Кобб — 404, 406, 407, 418, 419.
Кобден, Ричард — 13, 638.
Коэенц, Энрико — 193, 194, 231—233, 246, 248, 250, 251, 255, 259, 262, 264, 266, 267, 270, 272, 276, 350, 351, 548.
Коловрат — 440, 456, 457, 461, 463.
Колонна — 220, 276.
Коллоредо — 440, 441.
Конфорти — 276.
Кордова, Филиппо — 347.
Косc, Николай — 475.
Костич, Александр — 372.
Костомаров, Н. И.— 369.
Коули, Генри — 9, 12—14, 16, 63.
Кошут, Людвиг — 343, 364, 368, 371—373, 428, 429, 439, 455, 459, 478, 479, 516, 533, 564, 565.
Крессини — 291.
Криспи — 349.
Криспи, Франческо — 173, 178, 198, 313, 314, 318, 349.
Криттенден — 421, 423—425.
Кромвель, Оливер — 510.
Кубини — 429.
Кутрофиэно (Котруфиано) — 277, 288.
Кушинотте, Доменико — 125.

Л

Лавалетт — 644, 645.
Лагероньер, Луи — 9, 11—13, 20, 41, 70, 479, 480, 481.
Ла-Мага — 155.
Ла-Мармора, Альфонсо — 18, 28, 70, 109, 347.
Ламартин, Альфонс — 453.
Ла-Мацца — 151.
Ламорисьер, Кристоф — 93, 96, 134, 275, 293, 295, 296, 303, 304, 329—331.
Ланди — 148.
Ланца Джованни — 92, 158, 165, 167, 169, 172, 173, 175, 182, 183, 219, 220, 223, 608.
Лассер — 358, 359.
Ла-Фарина, Джузеппе — 198, 199. 274, 289, 347.
Ла-Феррьер — 71.
Ледрю-Роллен, Александр — 453.
Леонид I — 613.
Леопарди, Джакомо — 274, 280.
Леопольд II — 15, 33, 135, 446.
Леопольд, граф Сиракузский — 113—120, 287, 288, 291.
Летиция — 167—169, 175, 176, 220, 222—224.
Либертини — 274, 276.
Либорио, Романо — 286.
Линкольн, Авраам — 352, 353, 382, 383, 386, 393—395, 397—399, 401, 402, 404, 407, 418, 421, 424, 481, 493-495, 497—500, 503-506, 513, 555, 556, 585, 586, 596, 597, 622, 627, 628, 630.
Лионвиль — 24.
Лист, Фридрих — 452.
Лихтенштейн, Франц — 472, 482.
Лоренцо, Николо — 125.
Луи-Наполеон — см. Наполеон III.
Луи-Филипп I Орлеанский — 37, 83—86, 610.
Льяновео — 280.
Любонис — 88, 91—93.
Людвиг, эрцгерцог — 456, 458, 461—463.
Людовик-Наполеон Бонапарте — см. Наполеон III.
Людовик XI — 607.
Людовик XIV — 68.
Людовик-Эдуард — 480, 481.

M

Магер — 324, 326.
Мазуранич, Иван — 467, 468.
Майко — 476.
Майков А. Н.— 607.
Макк-Клелланд, Джордж — 507, 546, 553, 554, 597, 626—628, 630, 648.
Макк фон Лейберих — 443.
Mак-Магон, Мари Эдмонд — 216.
Маколей, Томас — 500, 602.
Максимилиан — 600.
Маланкини — 232.
Мальйоко — 101.
Мальмар — 476.
Мальмсбери, Джемс — 6, 63, 65.
Мамиани — 93, 94.
Мандольеро — 139.
Манини, Георг — 152.
Манини, Даниэль — 152.
Маннискалько — 101.
Манчини — 94.
Мари — 24.
Мария-Терезия — 446.
Мартино — 277.
Масси — 601.
Маттеуччи — 35.
Маццини (Мадзини), Джузеппе — 117, 274, 290—292, 305—307, 313—315, 318, 319, 438.
Мегмет-Али — 86.
Медичи, Джакомо — 193, 194, 223, 226—233, 235, 236, 237, 267.
Мезон — 570, 581.
Мелендес — 264.
Меллана — 91, 94.
Мнди — 158, 160, 162, 164—167, 169, 172, 175.
Меттерних, Клеменс — 32, 83—85, 136, 204, 337, 340, 343, 367, 435, 440—450, 452—458, 460—465.
Мильвиц — 299, 302.
Мильнер — 74.
Мильявакка — 233.
Мимиани — 93, 94.
Мингетти — 56.
Минин-Сухорук, К. З.— 143.
Минье — 507.
Мирамон- 433, 600.
Мирес, Жюль — 496, 615.
Миссори — 250, 260, 262, 263, 271.
Миссури — 233.
Митчель — 647.
Михель — 170, 222, 278, 281,
Моденский герцог — см. Франциск IV.
Моккар, Жан — 541.
Монгано — 126.
Монталамбер, Шарль — 381.
Монтанелли, Джузеппе — 57, 58.
Монтекукколи — 440, 452, 459, 460.
Монтемолин — 215.
Монтескье, Шарль — 521.
Монтецемоло — 347.
Монтобан — 609, 611, 612, 618.
Мордини — 313, 318, 349, 350.
Морни, Шарль — 380. 381, 521, 522, 612, 613, 617, 644.
Moppисон — 623.
Морус (Мор), Томас — 387.
Мурильо, Бартоломе — 153.
Муссолино — 260.
Мухаммед II — 86.
Мюрат, Иохим — 192.

H

Надашди — 204, 337.
Найтингель — 252.
Наполеон, Жозеф — 15, 33, 49, 57, 59, 63, 109, 192, 581.
Наполеон I — 7, 68, 82, 94, 180, 312, 434, 435, 442, 443, 597, 607, 610.
Наполеон III — 9—16, 20, 22, 23, 26, 28—30, 32—42, 45, 47, 48, 50, 57—59, 61, 63—67, 69, 70, 81, 82, 84—88, 91, 94, 95, 107, 114, 116, 135, 171, 185, 186, 191, 192, 196, 201, 207, 209—213, 244, 245, 275, 292—294, 303, 307, 314, 320, 329—332, 379—381, 387, 432, 475-477, 482, 521, 525, 530, 541, 549, 557, 558, 561, 563—565, 570—573, 576, 579, 580, 586, 587, 593, 601, 606, 612—614, 617, 619, 630, 645.
Нарзес — 135.
Немет — 486.
Нестор — 435.
Нива — 163.
Нигри, Константино — 64, 562.
Никотера, Джиованни — 548, 549, 608.
Нордони — 97.
Норт, Фридрих — 509.
Нунцианте — 278, 291, 292.

О

О’Бирны — 132.
О’Доннель, Леопольд — 215.
Олливье, Эмиль — 614, 616, 617.

П

Паджи — 268, 270.
Пайкене — 408.
Паллавичино — 349, 350.
Пальмерстон, Генри — 6, 12, 17, 22, 28, 143, 186, 216, 444, 541, 542, 584—587, 591—593, 601, 633, 638.
Панталеоне — 152.
Папа — см. Пий IX.
Паттерсон — 507.
Пелиссье, Жан (герцог Малаховский) — 63.
Пеполи — 56.
Персано — 276, 304, 305, 317.
Персиньи, Виктор — 59, 60, 381, 517—519, 577—579.
Перье, Казимир — 85, 86.
Петрульи — 102.
Пианелли — 273, 278.
Пивиа — 275.
Пиетри — 540, 541.
Пизанелли (Пицинелли) — 274, 276.
Пизани — 197.
Пий IX — 8—13, 17, 19—21, 34—36, 41, 48—50, 55, 58, 61, 62, 69, 70, 81, 93—96, 99, 110, 119, 134, 135, 186, 191, 196, 197, 201, 292, 293, 306, 309, 320, 328—330, 345, 432, 480, 523, 549, 550, 581, 644.
Пикар — 614—617.
Пильграм — 461.
Пиль, Роберт — 67, 68, 140, 444.
Пиомбино — 98.
Пирд — 270, 273.
Питт, Вильям Старший — 83.
Пиччони — 98.
Пленер — 325, 603.
Плок — 24.
Полидори, Алессандро — 320.
Помпеи, Гней — 223.
Понятовский, Иосиф — 48.
Поэрио, Карло— 111, 190.
Претис, Агостино — 200, 289.
Принц Кариньянский — см. Карл-Альберт.
Принц Наполеон — см. Наполеон, Жозеф.
Прудон, Пьер — 611.
Прутков, Кузьма — 433.

Р

Радецкий, Иогани — 306, 332, 440, 441.
Ратацци, Урбано — 276, 315, 557, 564, 565, 580, 608, 609, 618, 619.
Раушер — 526.
Раячич, Иосиф — 474, 475, 489.
Резе, Густав — 48.
Рейтер — 12.
Ренар — 99.
Рехбауэр — 552.
Рехберг, Иоганн — 85, 292, 326, 337, 341, 355—359, 363—365, 430, 433, 466, 470, 476.
Ржевский, В. К.— 602.
Ривольтелья — 139.
Ригер — 490, 491, 526.
Рикасоли (Риказоли), Беттино — 52, 524, 525, 538, 540, 541, 549, 550, 557, 558, 564, 565, 570, 580, 581, 606-608, 618, 619.
Рисо, Джованни — 125.
Риччарди, Иозеф — 274, 276, 314.
Ришелье, Арман — 83.
Робанди, Лавренти — 91, 93, 94.
Роджерс — 583.
Россель, Джон — 6, 12, 17, 23, 60, 65, 67, 71, 72, 74, 191, 217, 530, 539, 541, 542, 584, 586, 638.
Руссо, Паскуале — 102—105, 128, 129.
Руффо, Фабричио — 193.
Руэ — 380.
Рюстов — 299.

С

Сакки — 248, 250, 255.
Саккони — 11.
Салай — 552.
Сальцано — 124, 134, 182, 183.
Сан-Мартино — 562, 608.
Сантана — 126.
Седльницкий — 440, 441, 450, 452, 453.
Сечен, Антон — 326, 335—337, 345, 355, 364, 365, 367, 430, 433, 483, 484, 531.
Силлимен — 391.
Сиракузский граф — см. Леопольд, граф Сиракузский.
Сиртори, Джузеппе — 152, 231, 251, 254, 266, 270, 350, 351.
Скандерберг — 149.
Скотт, Дред — 396, 406, 407, 506, 507, 555.
Слайделль — 570, 581.
Смит — 624.
Соже — 288.
Сокчевич (Шокевич), Иосиф — 488.
Сомерс — 439.
София — 107, 456, 457.
Спавента — 274, 319.
Спангаро — 301.
Спинелли — 187.
Стантон — 596.
Стокко — 268.
Стоянович — 489.
Стринати — 97.
Стюарты — 411, 510.
Суворов, А. В.— 443.
Сурис — 128.
Сфорца — 321.
Сьюард, Вильям — 386—388, 393, 419, 424, 425, 481, 555, 556, 585, 586, 596.
Сюлли, Максим — 140.

Т

Талейран, Шарль — 59, 60, 82, 442, 443.
Тара, Даниэль — 475.
Tacсо, Торквато — 135.
Тафель — 48.
Телеки, Владислав — 368, 429, 486.
Т-нов — см. Добролюбов, Н. А.
Токвиль, Алексис — 441, 602.
Томмази — 275.
Томпсон — 404, 406, 418.
Тосканский герцог — см. Леопольд II.
Трани — 185, 186, 190, 277, 286, 287.
Трапани — 277.
Траполли — 273.
Трекки — 253, 256, 265, 268, 270, 272.
Троя — 187.
Тувенель, Эдуард — 45, 49, 50, 52, 57, 59—61, 539.
Тун, Лео — 337.
Турр (Тюрр), Стефан — 146, 152, 154, 163, 165, 167, 220, 226, 227, 248, 255—257, 259, 270, 272, 350, 351, 408, 429, 516.
Тьер, Адольф — 381, 441.
Тюкери (Тюгери) — 155, 157.

У

Уильмот — 160, 162, 165, 166.
Уильям — 478.
Уллоа, Джироламо — 281.
Уокер — 417.

Ф

Фабрици — 229, 232, 234.
Фавара, Микеле — 125.
Фавр, Жюль — 520—522, 614, 616-618, 644.
Фанти, Манфред — 293, 303, 347, 348, 351, 492.
Фарини, Луиджи — 52, 244, 256, 290, 292, 293, 347, 580.
Феодорик — 135.
Фердинанд II — 115, 116, 119, 146, 184, 185, 285.
Фердинанд-Максимилиан — 107.
Фердинанд 1 — 436, 439, 450, 456—461, 463, 465, 478, 479, 535.
Фердинанд I (IV) — 282.
Фердинанд V — см. Фердинанд I.
Фердинанд VII—282.
Феррайоли — 98.
Феррери, Джузеппе — 125.
Фецлар — 476.
Фишгоф — 459.
Флойд — 404, 406, 407, 418.
Флотт, Поль — 250, 284.
Форгач — 486.
Франклин, Вениамин — 386.
Франц-Иосиф — 20, 69, 107, 136—139, 209, 215, 292, 326, 327, 336, 338, 344, 356, 358, 387, 429, 432, 452, 456, 468, 469, 471, 473, 474, 478, 479, 484, 486, 488—490, 525, 528. 529, 531, 532-534, 535, 603.
Франциск IV (герцог моденский) — 56, 135.
Франц-Карл — 452, 456, 461.
Франц I, Иосиф-Карл — 443—445, 447, 450, 465.
Франческо (Франциск) II—70, 113—120, 133, 137, 138, 143, 146, 158, 167, 168, 170, 172, 176, 182, 184—188, 190—193, 195, 197, 201, 203, 244, 249, 274, 277—281, 285—288, 291, 292, 295—297, 301, 303, 304, 309, 313—315, 317, 329—331, 345—347, 351, 352, 408, 525.
Фрателли — 173.
Фридрих II — 211, 434, 626.
Фридрих-Вильгельм IV — 211, 447, 558, 599.
Фримонт — 555, 556, 596.
Фуллертон — 422.
Фульд, Ахилл — 13, 37, 38, 39, 380, 570-579, 611, 614, 617.

X

Хетени, Стефен — 476.
Хорват — 476.
Хуарес — 433.

Ц

Цаккалеони — 99.

Ч

Чальдини, Энрико — 135, 293, 303, 304, 346, 547—549, 580.
Чез — 481.
Чентлер — 195.
Черапиа — 99.
Черниг, Карл — 333, 491.
Чингис-хан — 593.

Ш

Шамбор — 456.
Шамиль — 465.
Шварценберг, Феликс — 84, 85, 357, 360, 364, 526.
Шевалье, Мишель — 13.
Шеда — 476.
Шерцер — 462.
Шлцер, Август — 435.
Шлик — 332.
Шмерлинг, Антон — 354, 357—365, 430, 433, 452, 459, 470. 472 474, 483, 484, 525, 526. 531, 532 537, 538, 550—553, 557.
Шнейдер — 457.
Шнейдер — 616.
Шузелька, Франц — 552.

Э

Эббот, Джон — 389—393, 396, 397, 493.
Эйнаттен — 106, 107.
Экен — 421.
Эллиот — 237.
Эндлихер — 458, 461.
Энон — 614.
Эриксон, Джон — 632, 633.
Эстергази, Мориц — 485.
Эстор — 504.
Этвеш — 364, 365, 430, 485, 527, 552.

Ю

Юстиниан I — 135.

Я

Ягон — 634, 635.
Яков Хам — см. Добролюбов, Н. А.
Янси — 408.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека