Время на прочтение: 45 минут(ы)
Полемика Новикова с Екатериной II в 1769 г.
(Эпизод из истории русской общественной мысли)
Писатель письма от 26 марта 1769 года, подписанного ваш покорнейший и усердный слуга А., узнал, что его письмо не будет напечатано. Мы советуем ему оное беречь до тех пор, пока не будет сделан лексикон всех слабостей человеческих и всех недостатков разных во свете государств. Тогда сие письмо может служить реестром ко вспоможению памяти сочинителю, а до тех пор просим господина А. сколько возможно упражняться во чтении книг таких, посредством которых мог бы он человеколюбие и кротость присовокупить ко прочим своим знаниям, ибо нам кажется, что любовь его ко ближнему более простирается на исправление, нежели на снисхождение и человеколюбие, а кто только видит пороки, не имев любви, тот неспособен подавать наставления другому. Мы и о том умолчать не можем, что большая часть материй, в его длинном письме включенных, не есть нашего департамента. Итак, просим господина А. впредь подобными присылками не трудиться, наш полет по земле, а не на воздухе, еще же менее до небеси: сверх того, мы не любим меланхоличных писем.
Государь мой!
Я весьма веселого нрава и много смеюсь, признаться должно, что часто смеюсь и пустому: насмешником же никогда не бывал. Я почитаю, что насмешки суть степень дурносердечия, я, напротив того, думаю, что имею сердце доброе и люблю род человеческий. Итак, не извольте ошибиться в моем нраве, когда говорю, что я смешлив, но выслушайте, чему я намнясь смеялся так, что и теперь еще бока болят. Был я в беседе, где нашел человека, который для того, что он более думал о своих качествах, нежели прочие люди, возмечтал, что свет не так стоит, люди все не так делают, его не чтут, как ему хочется, он бы все делать мог, но его не так определяют, как бы он желал: сего он хотя и не выговаривает, но из его речей легко то понять можно. Везде он видел тут пороки, где другие, не имев таких, как он, побудительных причин, насилу приглядеть могли слабости, и слабости, весьма обыкновенные человечеству. Ибо все разумные люди признавать должны, что один бог только совершен, люди же смертные без слабостей никогда не были, не суть и не будут. Но ворчаливое самолюбие сего человека изливало желчь на все то, что его окружало. Для чего же? Для того, что он стыдился выговорить свои собственные огорчения: и так клал все насчет превратного будто света, которого, он сказывал, что ненавидит: да сие и приметить можно было из его речей. Один тут случившийся молодец удалый, долго слушая терпеливо и молча поношения смертных, наконец потерял терпение и сказал ему: государь мой, вы весьма ненавидите ближнего своего, тиран Калигула во своем сумасбродстве говаривал, что ему жаль, что весь род человеческий не имеет одной головы, дабы ее отрубить разом: не того ли и вы мнения? Наш рассказ сим вопросом был приведен во превеликий стыд и, чувствуя, что он страстьми своими был проведен к показанию толикой ненависти к людям, что подал причину вспомнить Калигулу, вскочил со стула, покраснел, потом пальцы грыз, бегая по комнате, напоследок выбежал и уехал, знатно от угрызения совести. А мы во весь вечер смеялись людской слабости. Но после размышляя о сем происшествии с большим примечанием, расстались, обещав друг другу: 1) никогда не называть слабости пороком, 2) хранить во всех случаях человеколюбие, 3) не думать, чтоб людей совершенных найти можно было, и для того 4) просить бога, чтоб нам дал дух кротости и снисхождения. Я нашел сие положение столь хорошо, что принужденным себя нахожу вас просить дать ему место во ‘Всякой всячине’. Я же есмь
ваш покорный слуга
Афиноген Перочинов.
P. S. Я хочу завтра предложить пятое правило, а именно, чтобы впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит, и шестое, чтоб никому не думать, что он один весь свет может исправить.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ V. 26 МАЯ
Господин Трутень!
Второй ваш листок написан не по правилам вашей прабабки. Я сам того мнения, что слабости человеческие сожаления достойны, однакож не похвал, и никогда того не подумаю, чтоб на сей раз не покривила своею мыслию и душою госпожа ваша прабабка. Дав знать на своей стр. 340, в разделении 52, что похвальнее снисходить порокам, нежели исправлять оные. Многие слабой совести люди никогда не упоминают имя порока, не прибавив к оному человеколюбия. Они говорят, что слабости человекам обыкновенны и что должно оные прикрывать человеколюбием, следовательно, они порокам сшили из человеколюбия кафтан, но таких людей человеколюбие приличнее назвать пороколюбием. По моему мнению, больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, который оным снисходит или (сказать по-русски) потакает, и ежели смели написать, что учитель, любви к слабостям не имеющий, оных исправить не может, то и я с лучшим основанием сказать могу, что любовь к порокам имеющий никогда не исправится. Еще не понравилось мне первое правило упомянутой госпожи, то есть чтоб отнюдь не называть слабости пороком, будто Иоан и Иван не все одно. О слабости тела человеческого мы рассуждать не станем, ибо я не лекарь, а она не повивальная бабушка, но душа слабая и гибкая в каждую сторону покривиться может. Да и я не знаю, что по мнению сей госпожи значит слабость. Ныне обыкновенно слабостию называется в кого-нибудь по уши влюбиться, то есть в чужую жену или дочь , а из сей мнимой слабости выходит: обесчестить дом, в который мы ходим, и поссорить мужа с женою или отца с детьми, и это будто не порок? Кои построжее меня о том при досуге рассуждают, назовут по справедливости оный беззаконием. Любить деньги есть та же слабость, почему слабому человеку простительно брать взятки и набогащаться грабежами. Пьянствовать также слабость, или еще привычка, однако пьяному можно жену и детей прибить до полусмерти и подраться с верным своим другом. Словом сказать, я как в слабости, так и в пороке не вижу ни добра, ни различия. Слабость и порок, по-моему, все одно, а беззаконие дело иное.
На конце своего листка ваша госпожа прабабка похваляет тех писателей, кои только угождать всем стараются, а вы сему правилу, не повинуясь криводушным приказным и некстати умствующему прокурору, не великое сделали угождение. Не хочу я вас побуждать, как делают прочие, к продолжению сего труда, ниже вас хвалить, зверок по кохтям виден. То только скажу, что из всего поколения вашей прабабки вы первый, к которому я пишу письмо. Может статься, скажут г. критики, что мне как Трутню с Трутнем иметь дело весьма сходно, но для меня разумнее и гораздо похвальнее быть Трутнем, чужие дурные работы повреждающим, нежели такою пчелою, которая по всем местам летает и ничего разобрать и найти не умеет. Я хотел было сие письмо послать к госпоже вашей прабабке, но она меланхолических писем читать не любит, а в сем письме, я думаю, она ничего такого не найдет, от чего бы у нее от смеха три дни бока болеть могли.
Покорный ваш слуга
Правдулюбов.
9 мая, 1769 года.
На ругательства, напечатанные в ‘Трутне’ под пятым отделением, мы ответствовать не хотим, уничтожая оные, а только наскоро дадим приметить, что господин Правдулюбов нас называет криводушниками и потаччиками пороков для того, что мы сказали, что имеем человеколюбие и снисхождение ко человеческим слабостям и что есть разница между пороками и слабостьми. Господин Правдулюбов не догадался, что, исключая снисхождение, он истребляет милосердие. Но добросердечие его не понимает, чтобы где ни на есть быть могло снисхождение, а может статься, что и ум его не достигает до подобного нравоучения. Думать надобно, что ему бы хотелось за все да про все кнутом сечь. Как бы то ни было, отдавая его публике на суд, мы советуем ему лечиться, дабы черные пары и желчь не оказывалися даже и на бумаге, до коей он дотрогивается. Нам его меланхолия не досадна, но ему несносно и то, что мы лучше любим смеяться, нежели плакать. Если б он писал трагедии, то бы ему нужно было в людях слезливое расположение, но когда его трагедии еще света не узрели, то какая ему нужда заставляти плакать людей или гневаться на зубоскалов.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ VII. 9 ИЮНЯ
Издатель ‘Трутня’ обещался публике во своих листках не сообщать иных, как только ко исправлению нравов служащие сочинения, либо приносящие увеселение. О сем по сие время всевозможное он прилагал попечение, и уверяет, что и впредь брани, не приносящие ни пользы, ни увеселения, в его листках места имети не будут. Ради чего издалека и с улыбкою взирает он на брань ‘Всякия всячины’, относящуюся к лицу г. Правдулюбова: ибо сие до него, как до чужих трудов издателя, ни почему не принадлежит, а только с нетерпеливостию желает он узнати, как таковые наполнения сих весьма кратких недельных листков благоразумными и беспристрастными читателями приняты будут.
Господин издатель!
Госпожа Всякая всячина на нас прогневалась и наши нравоучительные рассуждения называет ругательствами. Но теперь вижу, что она меньше виновата, нежели я думал. Вся ее вина состоит в том, что на русском языке изъясняться не умеет и русских писаний обстоятельно разуметь не может, а сия вина многим нашим писателям свойственна.
Из слов, в разделении 52 ею означенных, русский человек ничего иного заключить не может, как только, что господин А. прав и что госпожа Всякая всячина его критиковала криво.
В пятом листе ‘Трутня’ ничего не писано, как думает госпожа Всякая всячина, ни противу милосердия, ни противу снисхождения, и публика, на которую и я ссылаюсь, то разобрать может. Ежели я написал, что больше человеколюбив тот, кто исправляет пороки, нежели тот, кто оным потакает, то не знаю, как таким изъяснением я мог тронуть милосердие? Видно, что госпожа Всякая всячина так похвалами избалована, что теперь и то почитает за преступление, если кто ее не похвалит.
Не знаю, почему она мое письмо называет ругательством? Ругательство есть брань, гнусными словами выраженная, но в моем прежнем письме, которое заскребло по сердцу сей пожилой дамы, нет ни кнутов, ни виселиц, ни прочих слуху противных речей, которые в издании ее находятся.
Госпожа Всякая всячина написала, что пятый лист ‘Трутня’ уничтожает. И это как-то сказано не по-русски, уничтожить, то есть в ничто превратить, есть слово, самовластию свойственное, а таким безделицам, как ее листки, никакая власть не прилична, уничтожает верхняя власть какое-нибудь право другим. Но с госпожи Всякой всячины довольно бы было написать, что презирает, а не уничтожает мою критику. Сих же листков множество носится по рукам, и так их всех ей уничтожить не можно.
Она утверждает, что я имею дурное сердце, потому что, по ее мнению, исключаю моими рассуждениями снисхождение и милосердие. Кажется, я ясно написал, что слабости человеческие сожаления достойны, но что требуют исправления, а не потачки, и так думаю, что сие мое изъяснение знающему российский язык и правду не покажется противным ни справедливости, ни милосердию. Совет ее, чтобы мне лечиться, не знаю, мне ли больше приличен или сей госпоже. Она, сказав, что на пятый лист ‘Трутня’ ответствовать не хочет, отвечала на оный всем своим сердцем и умом, и вся ее желчь в оном письме сделалась видна. Когда ж она забывается и так мокротлива, что часто не туда плюет, куда надлежит, то, кажется, для очищения ее мыслей и внутренности не бесполезно ей и полечиться.
Сия госпожа назвала мой ум тупым потому, что не понял ее нравоучений. На то отвечаю: что и глаза мои того не видят, чего нет. Я тем весьма доволен, что госпожа Всякая всячина отдала меня на суд публике. Увидит публика из будущих наших писем, кто из нас прав.
Покорный ваш слуга
Правдулюбов.
6 июня, 1769 года.
Господин издатель!
Чистосердечное ваше о самом себе описание мне весьма нравится, чего ради я от доброго сердца хочу вам дать совет: в вашем ‘Трутне’ печатаемые сочинения многими разумными и знающими людьми похваляются. Это хорошо: да то беда, что многие испорченные нравы и злые сердца имеющие люди принимают на себя осмеиваемые вами лица и критикуемые вами пороки берут на свой счет. Это бы и не худо: ибо зеркало для того и делается, чтобы смотрящиеся в него видели свои недостатки и оные исправляли. И то зеркало почитается лучшим, которое вернее показывает лицо смотрящегося. Но дело-то в том состоит, что в вашем зеркале, названном ‘Трутень’, видят себя и многие знатные бояре. И хотя вы в предисловии своем и дали знать, что будете сообщать не свои, но присылаемые к вам сочинения, однакож злостию напоившие свои сердца люди ставят это на ваш счет. Вот что худо-то! Мне очень будет прискорбно, ежели кто на вас за то будет досадовать, а каково иметь дело с худыми людьми и знатными боярами, я уже искусился. Я доживаю шестой десяток лет и во всю мою жизнь имел несчастие тягаться с большими боярами, угнетавшими истину, правосудие, честь, добродетель и человечество. О г. издатель! сколько я от них претерпел! Смело сказать можно, что лучше иметь дело с лютым тигром, нежели с сильным злым человеком, тот со всем своим зверством и лютостию отнимает только жизнь, а последний оной не отнимает: но, отнимая душевное спокойствие и крепость, приводит дух во изнеможение так, что иногда подосадуешь за то, на что написано: не ревнуй лукавнующим, ниже завидуй творящим беззаконие. Но полно, ныне таких бояр немного. Жаль, что надобно солгать, ежели сказать, что их совсем нет. Что ж делать! В семье не без урода. Надобно и за то благодарить бога, что их немного. Вместо старых есть ныне из молодых господ такие, которые, важных не имея дел, упражняются в безделицах и пред малочиновными людьми показывают себя великими министрами в малых делах, не достойных ни чина их, ни имени, употребляя притом непростительные уклончивости, ласкательства, потачки и непозволенные хитрости, а все это для какой ни на есть безделицы или по слепому повиновению своим страстям и пристрастию к какой-либо вещи. Надобно желать, чтобы они способны были к важным государственным делам и прилежны ко исполнению оных так, как к малым, тогда бы они принесли превеликую пользу обществу. Намнясь при мне один такой придворный не господин, да еще господчик, говорил о вашем ‘Трутне’ весьма пристрастно, надлежит сказать, что он имеет доброе сердце, но некоторая слабость им очень сильно владеет, почему он говорит и делает только то, что связано с выгодами его слабости. Сей господчик говорил следующее: ‘Не в свои-де этот автор садится сани. Он-де зачинает писать сатиры на придворных господ, знатных бояр, дам, судей именитых и на всех. Такая-де смелость не что иное есть, как дерзновение. Полно-де, его недавно отпряла ‘Всякая всячина’ очень хорошо: да это еще ничего, в старые времена послали бы-де его потрудиться для пользы государственной описывать нравы какого ни на есть царства русского владения, но нынче-де дали волю писать и пересмехать знатных и за такие сатиры не наказывают. Ведь-де знатный господин не простой дворянин, что на нем то же взыскивать, что и на простолюдимах. Кто-де не имеет почтения и подобострастия к знатным особам, тот уже худой слуга. Знать, что-де он не слыхивал, что были на Руси сатирики и не в его пору, но и тем рога посломали, а это-де одни пустые рассказы, что он печатает только присыльные пиесы. Нынче-де знают и малые робята этот счет, что дважды два будет верно четыре, а сверх того в его-де сатирах ни соли, ни вкуса не находят. Гораздо бы было лучше, ежели бы-де он обирал около себя и писал сказочки или что-нибудь посмешнее, так, как другие писатели журналов делают, так бы такое сочинение всем нравилось, и больше бы покупали, так бы-де и ему больше было прибыли, а от этого журнала наверное-де он не разбогатеет’. Итак, г. издатель, совет вам даю следующий: не слушайте сего господчика, не обирайте около себя вздоров и не печатайте, нам они и так уже наскучили. И публика не такой худой имеет вкус, чтобы худое больше хорошего хвалила: но, следуя благоразумию, продолжайте печатать такие пиесы, какие мы по сие время в ‘Трутне’ читали, но только остерегайтесь наводить свое зеркало на лица знатных бояр и боярынь. Пишите сатиры на дворян, на мещан, на приказных, на судей, совесть свою продавших, и на всех порочных людей, осмеивайте худые обычаи городских и деревенских жителей, истребляйте закоренелые предрассуждения и угнетайте слабости и пороки, да только не в знатных: тогда в сатирах ваших и соли находить будут больше. Здесь аглинской соли употребление знают немногие, так употребляйте в ваши сатиры русскую соль, к ней уже привыкли. И это будет приятнее для тех, которые соленого есть не любят. Я слыхал следующие рассуждения: в положительном степене, или в маленьком человеке воровство есть преступление противу законов, в увеличивающем, то есть среднем степене, или средостепенном человеке воровство есть порок, а в превосходительном степене, или человеке по вернейшим математическим новым исчислениям воровство не что иное, как слабость. Хотя бы и не так надлежало: ибо кто имеет превосходительный чин, тот должен иметь и превосходительный ум, и превосходительные знания, и превосходительное просвещение: следовательно, и преступление такого человека должно быть превосходительное, а превосходительные по своим делам и награждение и наказание должны получать превосходительное. Но полно, ведь вы знаете, что не всегда так делается, как говорится! Письмо мое оканчиваю искренним желанием успеха в вашем труде и чтобы мой совет принес вам пользу, а издание ваше всем знатным господам чтобы так нравилось, как нравится оно семерым знатным боярам, которых я знаю. Сии господа читать сатиры великие охотники и, читая оные, никогда не краснеют, для того что никогда не делают того, от чего, читая сатиры, краснеть должно. В прочем с удовольствием всегда есмь
к вашим услугам готовый
Чистосердов.
Там, где я нахожусь.
Июня 6 дня, 1769 года.
Мы примечаем, что сей год отменное число слов свету предъявляет. Мы боимся, не мы ли к тому подали пример или причину. Но, однако, как бы то ни было, не можем оставить, чтоб нашим корреспондентам вообще не дати знать, что ни от чего не должно столько остерегаться, когда имеешь в виду угодить публике сочинением, как от словохотия. Ибо не всегда та резвость ума, коя заставила писать и коею веселится сочинитель, нравится публике. Сие также нам самим будет служити правилом.
Сей раз я намерение взял сделать сильную вылазку противу лжи и лгунов.
Я весьма почитаю аглинский язык, для того что на оном сильная брань есть сказать кому: лжешь.
Не помню на сей час, в которой земле сделан закон, по которому лжецам прокалывают язык горячим железом.
У меня живет татарин, который не таков строг. Он говорит, что он только бы желал, чтоб позволено было за всякую ложь плевати в рожу или обмарати грязью того, кто лжет, и чтоб заплеванному запрещено было обтереться до захождения солнца, а там бы уже ему сделано было умеренное наказание домашнее по мере числа его лжей. Скажут, что сие наказание невежливо и нечистоплотно. Но он подтверждает, что оно по естеству преступления, ибо ложь есть осквернение души. Сколько же заплеванных рож было бы, если бы мой татарин был законодавец! оставляю судити читателю. Я всегда великое имел отвращение ото лживых, или, лучше сказать, ото лжей. Я помню, что с ребячества, бывало, ни об чем я так не плакивал, как когда узнаю, что ложью кто меня обманул. Итак, думаю, что во мне ненависть ко лже врождена.
Сей порок лучшие качества изуродывает, когда он с ними соединен в каком ни есть человеке. Мне случилося видети людей, кои помалу привыкли к сему подлому неистовству. Они сначала или из шутки, или для хвастовства давали волю своему воображению, потом, твердя и твердя, сами себя уверили, что их сказки заподлинно состоялись, а потом так лыгали, что уже часто на себя то всклепывали, что им самим могло вред учинить: но привыкши одиножды верить своим словам, а не действительным обстоятельствам и правде, они никакими доказательствами не могли быть выведены из своего заблуждения. Похожи несколько на таких людей в сем и охотники. Спросите у них, не случалося ли кому из них одному стоять со своими собаками тогда, как заяц покажется в опушке? охотниково воображение, быв занято желаемым предметом, не обманывало ли его так, что ему казалося, будто бы серая сука, коя и не возрилась, угоняла зайца, а муругий кобель будто отскакивал его от острова, хотя то сей прометался? Ввечеру же, приехав домой, за ужином он всего того с обыкновенным, охотникам тогда свойственным, красноречием не рассказывал ли сперва товарищам, слегка сумневаяся притом, чтоб оному совершенно поверили? а наконец, повторяя оные рассказы, не доходил ли иногда и до того, что уже ему и самому за истину казаться стали? Сей самим собою так обманутый после, конечно, будет с жаром и со клятвою в том, что ему привиделось, уверяти всякого, кто при затверженном сем его рассказе хотя о малом чем усумнится. Подобное и со прочими лжецами бывает. Здесь мне кажется у места прописать то, что недавно о сем случилося мне читать. Ложь состоит в том, если кто добровольно изъясняется словами или действиями не по истине, но противу оныя или для делания зла, или для оправдания себя от какого ни на есть неистовства тогда, когда тот, с кем говорится, имеет право знать наши мысли или действия. Во всех же случаях ложь есть действие бесчестное: оно означает слабую и подлую душу и порочное умоначертание.
Всякий раз, когда долг кого обязывает открывати свои мысли другому, не можно, не сделав себя виновным во преступлении, закрыть истины. Одним словом, ложь всегда мерзостна.
Из сего не выходит такое заключение, чтобы все то говорить должно было, что на мысль ни приходит. Благоразумие должно управляти произношением слов, но слова произносимые должны быть сходны с истиною.
Скажут, может быть, на сие, что иная ложь ко спасению. Но я скажу вам в ответ сказочку.
Вельможа один приговорил ко смерти одного своего невольника, который, не видя уже надежды ко спасению своего живота, зачал бранить и проклинать вельможу. Сей, не разумея языка невольнича, спросил у около стоящих своих домашних: что невольник говорит? Один вызвался, говоря: государь, сей бессчастный сказывает, что рай приуготовлен для тех, кои уменьшают свой гнев и прощают преступления. Вельможа простил невольника. Другой из ближних его вскричал: непристойно лгать перед его сиятельством, и, поверняся к лицу вельможи, сказал: сей преступник вас проклинает великими клятвами, мой товарищ вам объявил ложь непростительную. Вельможа ответствовал: статься может, но его ложь есть человеколюбивее, нежели твоя правда, ибо он искал спасти человека, а ты стараешься двух погубить. Мне кажется, вельможе надлежало прибавить: да не солжет же впредь мне никто, ибо подобных примеров в тысяче случаев насилу найдешь один.
Ничто так не подло и уничтожения достойно, как потаенно поносити человека. У меня сердце ноет всякий раз, когда вижу такое лукавое умоначертание, совокупленное со нравом веселым и насмешливым. Суровое и невежливое сердце никогда довольнее не бывает, как когда оно оскорбит какую ни есть особу, или когда ему удастся поссорить ближних родственников, или когда может целый род выставити в свет для насмешки тогда, когда оно само скрывается и всячески стережется, чтоб поступок его не узнали. Если с умом и с лукавствием человек склонен к порокам, то он бывает вреднейшая тварь, коя может находиться во гражданском обществе. Его ругательные стрелы тогда упадают на тех, кои бы более всего достойны были пощады. Добродетели, хорошие качества и все то, что заслуживает похвалу и почтение, сделаются у него случаем к насмешкам и язвительным шуткам. Нет возможности исчислити вреды, происходящие от сих ударов, из темноты пущенных. Правда, что сих прегрешений сравнять нельзя с разбоем и с убийством: однако множество есть людей, кои бы охотнее лишилися знатного числа имения своего, нежели быть предметом всякого поношения и ругательства острого или и глупого, будучи безвинны. И тут не должно судить о мере поношения по воображению того, кто оное произносил, но по воображению того, на кого оное излиялося. Человек, который всегда веселится насчет других, достоин сам всякого уничтожения. Ибо он подвергается добровольно равной заплате для того, что все родилися по человечеству с равными правами. Если же он по светским установлениям вышней степени да имеет с подчиненными такое непростительное обхождение, то пророчу я ему ненависть и непочтение ото всех. Кто никого не любит, тому равная плата. Кто никого не почитает, того все уничтожают. Во всяком человеке врожденно желать себе от других уважения. Уважайте друг друга, уважаемы будете. Закройте уши ваши от людей, кои вас ищут веселить насчет ближнего вашего. Были бы вы на месте того ближнего, а не на вашем, то бы сии подлые души его на ваш счет веселили.
Из письма, писанного к господину сочинителю ‘Трутня’ от Тихона Добросоветова, а к нам по несыскании его присланного для напечатания чрез его приятеля, не подписавшего имени, мы здесь только издаем во свет правило, в оном предписанное всем сочинителям, которое гласит тако: Добросердечный сочинитель, во всех намерениях, поступках и делах которого блистает красота души добродетельного и непорочного человека, изредка касается к порокам, чтобы тем под примером каким не оскорбити человечества, но располагая свои другим наставления, поставляет пример в лице человека, украшенного различными совершенствами, то есть добронравием и справедливостию, описывает твердого блюстителя веры и закона, хвалит сына отечества, пылающего любовию и верностию к государю и обществу, изображает миролюбивого гражданина, искреннего друга, верного хранителя тайны и данного слова, присовокупляет к тому пользы, из того проистекающие, и сладкое сие удовольствие, какое чувствует хранящий добродетель в том, что ни раскаяние, ни угрызение совести в сердце такового человека места не имеют. Вот славный способ исправляти слабости человеческие! При чтении такового сочинения каждый чувствует внутреннее восхищение, прилепляется к добродетели, не имея ни к себе, ни к сочинителю отвращения, сам без обличителя охуждает пороки, которым следовал от безрассудности. Злонравного же человека есть предмет изо всего составляти ближним поношение, к порокам их присовокупляти свои собственные, бранити всех и услаждаться, других уязвляя.
Мы и сами сему правилу будем стараться последовать и других к тому, почитая оное весьма справедливым, приглашаем. Что же касается до остального содержания того письма, то или писатель оного, или приятель его могут к господину сочинителю ‘Трутня’ итти, который, думаем, укажет, где его найти можно, и поступит с оным по своему произволению.
Господин писатель
Напишите что-нибудь в наставление тем матерям и бабкам, кои детей и внучат, начинающих лишь только говорить, учат, чтоб отцов и других людей бранили, и когда младенцы от неразумия своего сие делают, то матери тем чрезвычайно веселятся. Из листков ваших не приметил я, чтоб вы нисходящему роду своему, теперь уже до пятого колена простирающемуся, такое преподавали где-либо учение, однако некоторые из пишущих и издающих недельные сочинения показывают в сем ремесле удивительные успехи и нас оными забавляти стараются, не ведая того, что благоразумный человек и в детях сию шалость с крайним слышит сожалением, кольми паче негодовать он должен на сочинителей, в храм вечности и славы продирающихся, видя вместо полезных поучений рассеваемые ими и примером их одобряемые такие плевелы.
Ваш покорный слуга
Герасим Курилов.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ XIV. 28 ИЮЛЯ
Господин издатель!
Пламя войны и между сочинителями возгорелось. Вооружились колкими своими перьями г. писатели, вашему ‘Трутню’ в прошедший вторник немалое было бомбардирование. ‘Всякая всячина’ добрый вытерпела залп, ‘Адскую почту’ атаковала какая-то неизвестная партия. Что касается до моих бесов, то я на оных наступающего уверить могу, что ему их бояться никакой причины нет, когда он человек честный, ибо добродетельного человека не только мои бесы, но и весь настоящий ад добродетели лишить не может. Я бы сему их неприятелю советовал истребить из мыслей то суеверие, которое, как он сам пишет, от младолетства при нем обитает, и когда он о делах по свойству их, а не по названию рассуждать захочет, то, может статься, имя бесов не столько ему будет противно.
Что касается до пасквиля, который был прислан некоторым писателем для напечатания, который ему назад отослан и который носится по многим рукам, то я оный, если когда-нибудь явится в свет, с прочими сего рода сочинениями предаю на суд публике, которую я считая за судью справедливого, потому что читатель обыкновенно меньше бывает пристрастен, нежели писец, уверен, что клевета от истины весьма справедливо будет отделена и останется при своем хозяине. Известно всем, что и между сочинителями бывают люди разных свойств, есть писатели благородные, достаточные и нищие, последние, будучи разумом весьма скудны, всего алкают и злятся на тех, кои рассудком достаточнее их. Я не только имена сих известных мне моих клеветников здесь умалчиваю, но и ниже какими-либо околичностями публике их лица означивать буду: ибо я намерен только доказать мою справедливость, а не бранить публично других.
Ни одно почти разумное сочинение не было без критики. Ювенала критиковал Повзаний ткач, Горация Витрувиев архитектор, сочинителя Телемака разбранил Фаидит, который был у Собиса лакеем, однако Телемак навеки будет Телемаком, а Фаидит писателем презренным, как о нем писал славный Рамзей, которого нижеозначенные о Фаидите слова {*} весьма приличны и моим злобным критикам.
{Рамзей, известный в учености муж, о Фаидитовой критике написал следующее: On n’y trouve par tout que mauvaise foi, la profonde ignorance de l’auteur, critiques fausses, injures grossieres, fades plaisanteries, chicanes pueriles et on eut pu dire a l’auteur ce que l’illustre m. Rousseau a un homme de pareille trempe:
— — — Et nouvel Erostrate.
A prix d’honneur tu veux te faire un nom.
То есть: в сем сочинении ничего найти не можно, кроме лжи, величайшего невежества авторова, несправедливых критик, грубых обид, подлых насмешек и ребяческих привязок, так что можно о сем писателе сказать то, что написал славный Руссо о некотором писателе ж сего рода:
— — — То новый Ерострат.
Бесчестием своим быть хочешь всем известным.}
Я с моей стороны уверяю публику, что не буду впредь оную беспокоить ответами на ругательства, злобою на меня устремляемые, зная, что сего рода писателям чем-нибудь надобно наполнить свои листки, я же с людьми сей шерсти не только перебраниваться, но и какое-нибудь иметь с ними дело почитаю за стыд.
Покорный слуга
Б. К.
Господин Б. К.
Бомбардирование, сделанное в прошедший вторник моему ‘Трутню’, мне не страшно, да уповаю, что и г. Всякой всячине сделанный залп никакого вреда не причинит: ибо в сию против нас войну ополчилося невежество. В письме господина Д. П., напечатанном в ‘И то и сё’, написано, что госпожа Всякая всячина выжила из ума. Хотя бы это было и подлинно, то я бы и тогда сказал, что гораздо славняе дожившему с пользою и с рассудком до глубокой старости лишиться ума, нежели родиться без ума. Но сей глубокой древности во ‘Всякой всячине’ никто еще не приметил. Что ж касается до моего ‘Трутня’, в котором, по мнению господина Д. П., ничего нет, кроме язвительных браней, ругательства, и что во оном в наивысочайшем степене блистает невежество, на то скажу: пусть ‘И то и сё’ похваляется господином Д. П. и подобными ему, меня это не прельщает потому, что мое желание стремится заслужить внимание беспристрастных и разумных читателей.
Племяннику моему Ивану, здравствовать желаю!
На последнее мое к тебе письмо с лишком год дожидался я ответа, только и поныне не получил. Я безмерно удивляюся, откуда взялось такое твое о родственниках и о самом себе нерадение. Мне твое воспитание известно: ты до двадцати лет своего возраста старанию покойного твоего отца соответствовал. Он из детей своих на тебя всю полагал надежду, да и нельзя было не так: большой твой брат, обучаяся в кадетском корпусе светским наукам, чему выучился? Ты знаешь, сколько он приключил отцу твоему разорения и печали. А ты, под присмотром горячо любившего тебя родителя, жил дома до двадцати лет и учился не пустым нынешним и не приносящим никакой прибыли наукам, но страху божию, книг, совращающих от пути истинного, никаких ты не читывал, а читал жития святых отец и библию. Вспомнишь ли, как тебе тогда многие наша братья старики завидовали и удивлялися твоей памяти, когда наизусть читывал ты многих святых жития, разные акафисты, каноны, молитвы и проч.: и не только мы, простолюдимы, но и священный левитский чин тебе завидовал, когда ты, будучи еще сущим птенцом шестнадцати только лет, во весь год круг церковного служения знал и отправляти мог службу! Куда это все девалося! Всеконечно создатель наш за грехи отец твоих отъял от тебя благодать свою и попустил врагу нашему, злокозненному дияволу, искушати тебя и совращати от пути, ведущего ко спасению. Ты стоишь на краю погибельном, бездна адской пропасти под тобою разверзается, отец дияволов, разинув челюсти свои и испущая из оных смрадный дым, поглотить тебя хочет, аггели мрака радуются, а силы небесные рыдают о твоей погибели. Ежели то правда, что я о тебе слышал? Сказывали мне, будто ты по постам ешь мясо и, оставя увеселяющие чистые сердца и дух сокрушенный услаждающие священные книги, принялся за светские. Чему ты научишься из тех книг? Вере ли несомненной? без нея же человек спасен быти не может? Любве ли к богу и ближним? ею же приобретается царствие небесное? Надежде ли быти в райских селениях, в них же водворяются праведники? Нет, от тех книг погибнешь ты невозвратно. Я сам, грешник, ведаю, что беззакония моя превзыдоша главу мою, знаю, что я преступник законов, что окрадывал государя, разорял ближнего, утеснял сирого, вдовицу и всех бедных, судил на мзде, и короче сказать, грешил, и по слабости человеческой еще и ныне грешу почти противу всех заповедей, данных нам чрез пророка Моисея, и противу гражданских законов, но не погасил любве к богу, исповедываю бо его пред всеми творцом всея вселенныя, сотворившим небо, землю и вся видимая, всевидящим оком, созерцающим во глубину сердец наших: о ты, всесильный, вселенныя обладатель! Ты зришь сокрушение сердца моего и духа, ты видишь желание следовать воле твоей, ты ведаешь слабость существа нашего, знаешь силу и хитрость врага нашего диявола, не попусти ему погубити до конца творение рук твоих, посли от высоты престола твоего спутницу твою и святыя истины премудрость, да укрепит та сердце мое и дух ослабевающий. Сказано: постом, бдением и молитвою победиши диявола, я исполняю церковные предания, службу божию слушаю с сокрушенным сердцем, посты, среды и пятки все сохраняю не только сам, во и домочадцев своих к тому принуждаю. Да я и не принужденно, но только по теплой вере и еще прибавил постов, ибо я и все домашние мои во весь год, окроме воскресных дней, ни мяса, ни рыбы не ядим. Вот каково, кто читает жития святых отец! мы во оных находим книгах, что неоднократно из глубины адской пропасти теплые слезы и молитвы возводили на лоно Авраамле, а ты сего блаженства лишаешься самопроизвольно. Разве думаешь, что когда ты не вступишь в приказную службу, то уже и согрешить не можешь? Обманываешься, дружок: и в приказной, и в военной, и в придворной, и во всякой службе и должности слабому человеку не можно пробыти без греха. Мы бренное сотворение, сосуд скудельный, как возможем остеречься от искушения, когда бы не было искушающих, тогда, кто ведает, может быть не было бы и искушаемых! Но змий, искусивший праотца нашего, не во едином живет эдемском саде: он пресмыкается по всем местам. И не тяжкий ли это и смертный грех, что вы, молодые люди, дерзновенным своим языком говорите: за взятки надлежит наказывать, надлежит исправлять слабости, чтобы не родилися из них пороки и преступления. Ведаете ли вы, несмысленные, ибо сие не припишу я злобе вашего сердца, но несмыслию? Ведаете ли, что и бог не за всякое наказывает согрешение, но, ведая совершенно немощь нашу, требует сокрушенного духа и покаяния? Вы твердите: я бы не брал взятков. Знаете ли вы, что такие слова не что иное, как первородный грех, гордость? Разве думаете, что вы сотворены не из земли и что вы крепче Адама? Когда первый человек не мог избавиться от искушения, то как вы, будучи в толико крат его слабяе, колико крат меньше его живете на земли, гордитеся несвойственною сложению вашему твердостию? Как вам не быть тем, что вы есть? Удивляюся, господи, твоему долготерпению! Как таких кичащихся тварей гром не убьет и земля, разверзшися, не пожрет во свое недро, стыдяся, что таких в свет произвела тварей, которые вещество ее забывают. Опомнись, племянничек! и посмотри, куда тебя стремительно влечет твоя молодость! Оставь сии развращающие разумы ваши науки, к которым ты толико прилепляешься, оставь сии пагубные книги, которые делают вас толико гордыми, и вспомни, что гордым господь противится, смиренным же дает благодать. Перестань знатися по-вашему с учеными, а по-нашему с невеждами, которые проповедывают добродетель, но сами столько же ей следуют, сколько и те, которых они учат, или и еще меньше. К чему потребно тебе богопротивное умствование, как и из чего создан мир? Ведаешь ли ты, что судьбы божии неиспытанны, и как познавать вам небесное, когда не понимаете и земного? Помни только то, что земля еси и в землю отыдеши. На что тебе учитися речениям иностранным, язык нам дан для прославления величия божия, так и на природном нашем можем мы его прославляти, но вы учитесь оным для того, чтобы читать их книги, наполненные расколами противу закона, они вас прельщают, вы читаете их с жадностию, не ведая, что сей мед во устах ваших преобращается в пелынь во утробах ваших, вы еще тем недовольны, что на тех языках их читаете, но, чтобы совратить с пути истинного и не знающих чужеземских изречений, вы такие книги переводите и печатаете: недавно такую книгу видел я у нашего прокурора. Помнится мне, что ее называют К****. Безрассудные! читая такие книги, стремитеся вы за творцами их ко дну адскому на лютые и вечные мучения: из сего рассуждай, ежели в тебе хотя искра страха божия осталась. Какую приносят пользу все ваши науки, а о прибыли уже и говорить нечего! Итак, в последние тебе пишу: ежели хочешь быть моим наследником, то исполни мое желание, вступи в приказную службу и приезжай сюда, а петербургские свои шашни все брось. Как ты не усовестишься, что я на старости беру на свою душу грехи для того только, чтобы тебе оставить чем жить. Я чувствую, что уже приближается конец моей жизни: итак, делай сие дело скоряе и вспомни, что упущенного уже не воротишь. Ты бы, покуда я еще жив, в приказных делах понаторел, а после бы и сам сделался исправным судьею и моим по смерти достойным наследником. Исполни, Иванушка, мое желание, погреби меня сам, закрой в последние мои глаза и после поминай грешную мою душу, чтобы не стать и мне за тебя на месте мучения, проливай о грехах моих слезы, поминай по церковному обряду, раздавай милостыню, а на поминки останется довольно, о том не тужи, ежели и ты не прибавишь, так, проживши свой век моим, оставишь еще чем и тебя помянуть. Итак, мы оба, на земли поживши по своему желанию, водворимся в место злачно, в место покойно, идеже праведники упокоеваются. Пожалуй, Иванушка, послушайся меня, ведь я тебе не лиходей. Я тебе столько хочу добра, сколько и сам себе. Прощай.
Остаюсь дядя твой ****.
‘ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА’. 28 АВГУСТА
Господин сочинитель.
Случалося мне слышать от одной части моих сограждан изречение такое: правосудия нет. Сие родило во мне любопытство узнать, отчего бы такий вред к нам вкрался? и справедливы ли жалобы о неправосудии? наипаче тогда, когда всякий честный согражданин признаться должен, что, может быть, никогда и нигде какое бы то ни было правление не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно и из самых опытов доказывается, стараются подражать и главные правительства вообще. Мы все сомневаться не можем, что ей, великой государыне, приятно правосудие, что она сама справедлива и что желает в самом деле видети справедливость и правосудие в действии во всей ее обширной области. О том многие изданные манифесты свидетельствуют, а наипаче ‘Наказ’ Комиссии уложения, где упомянуто в 520 отделении, что никакий народ не может процветать, если не есть справедлив. Где же теперь болячка, на которую жалуются, то есть что правосудия нет? Станем искать. 1. В законах ли? 2. В судьях ли? 3. В нас ли самих?
Законы у нас запутаны, о том сумнения нет. Сию неудобность мы имеем вообще со всею Европою: но пред ней имеем мы выгоду ту, что ее величеством созвана вся нация для составления нового проекта узаконений, следовательно, питаемся надеждою о поправлении тогда, когда Европа вся не видит конца конфузии. А между тем, пока новые законы поспеют, будем жить, как отцы наши жили, с тем барышом противу них, что мы ощущаем более от вышней власти человеколюбия, нежели они. Но я скажу и то, что справедливостью распутывать можно и весьма запутанные, да и самые противуречащие законы. Итак, неправосудие не в самих законах.
Судии у нас, как и везде, всякие. У нас их определяют обыкновенно из военнослужащих или из приказных людей без великого знания. Во многих европейских землях, а наипаче во Франции покупают за деньги судейские места друг у друга, как товар. Итак, у кого есть деньги, тот судья, хотя бы он никакого знания не имел. Почему в сем случае наши обычаи не много разнствуют от обычаев других народов нашего шара. Но врождена ли справедливость во всех судьях так, чтоб могла наградить недостаток знаний? того никак утвердить не можно. Следовательно, жалоба на неправосудие отчасти падает на судей и на нравы.
Что же касается до третьего моего предложения: неправосудие не в нас ли самих? На сие ответствую, что во всяком деле одна сторона права, а другая неправа. Если неправую сторону обвинят судьи, то оная кричит и шумит о неправосудии, и стало, сама несправедливо судит. Да как ей и не таковой быть? Она из четырех следующих в одном положении: 1) или проведена страстию, 2) или стряпчим, 3) или ябедою, 4) или надеялась, авось-либо удастся. И так стало, что всегда половина тяжущихся суть недовольны судьями правосуднейшими для того, что сами они не суть справедливы. Если б были справедливы, то дела несправедливого не начинали бы, ибо начинание несправедливого дела уже само собою есть неправда. Не всякому дано себя самого и свои поступки судить без пощады, так, как бы он судил поступки ближнего своего. Но желательно бы было, чтоб мы всегда свои дела судили сами по истине: и тогда бы ябеда и прихоти исчезли, следовательно, меньше бы жалоб было на неправосудие. Прямая же жалоба на неправосудие только та может быть, когда справедливая сторона осуждена. Но чтоб подобных дел много могло проходити сквозь строгое рассматривание трех апелляций и в присутствии тяжущихся, тому верить не можно. Ибо немного таких людей, которые бы захотели лихо творити в лице почти целого света и оставить на бумаге писаные свидетельства своего плутовства, за которое подобные им получили возмездие по достоинству своему. Однако сие доказательство слабо. Но долг наш как христиан и как сограждан велит имети поверенность и почтение к установленным для нашего блага правительствам и не поносить их такими поступками и несправедливыми жалобами, коих, право, я еще не видал, чтоб с умысла случались. Впрочем, я не судия и век не буду, а рассудил за нужное сие к вам написать для того, что некоторые дурные шмели на сих днях нажужжали мне уши своими разговорами о мнимом неправосудии судебных мест. Но наконец я догадался, для чего они так жужжат. Промотались, и не осталось у них окроме прихотей, на которые по справедливости следует отказ. Они, чувствуя, что иного ожидать им нечего, уже наперед зачали кричать о неправосудии и поносили людей таких, у коих, судя по одним качествам души, они недостойны разрешити ремень сапогов их. Колико же нравы вообще требуют исправления, о том всякому отдаю испытание на совесть. Не замай всяк спросить сам у себя, более ли он вчерась или сего дни сделал справедливых или несправедливых заключений? Изо всего сказанного выходит, что нигде больше несправедливости и неправосудия нет, как в нас самих. Любезные сограждане! перестанем быти злыми, не будем имети причины жаловаться на неправосудие.
Напечатайте сие письмо, если вам угодно будет.
Патрикий Правдомыслов.
Я сбираюся прислати к вам еще письмецо со описанием прихотей наших.
Некогда читал некто следующую повесть. У моих сограждан, говорит сочинитель, нет ни одной такой склонности, коя бы более притягала мое удивление, как неутолимая их жажда и жадность ко новизнам. Обыкновенно задача к тому дается одним словом или действием, а в каждом доме к одному или другому прибавляют свои рассуждения.
Если бы сие любопытство было хорошо управляемо, оно бы могло быть очень полезно для тех, кои теперь оным обеспокоены.
Для чего человек, который любит новизну, для чего, говорит сочинитель, не берет он книги в руки? Он бы тут много увидел, чего еще не знает.
Все приключения записаны в истории, и которых читатель не знал, те суть для него новизны не менее полезны, как известие, что такий-то ездит в такий-то дом, или что такая-то была пребезмерно нарумянена в последней комедии, или что она шить намерена новое платье, или во что стала карета, или что во Франции ныне носят то и то в противность прежних обыкновений сего легкомысленного народа: не говоря о поношении многих добрых людей, с чем иногда новизн любители и составители таскаются из дома в дом что, однако, есть грех.
Читав сие, понял он причину, для чего в великом множестве наши листы охотно покупают. Хотите ли оную знать? Боюся сказать, прогневаетесь. Одно любопытство и новизна вас к сему поощряет.
Ему пришло на ум еще новенькое. Со временем составлять он хочет ведомости, в которых все новизны напишет всего города, и надеется получить от того великий барыш. Например.
В Казанской венчали на сей неделе двенадцать свадеб, такий-то женился на такой, за ней приданого столько, барская барыня в собольей шапке еще ходит, девок ее зовут так и так.
К такой-то вдове недавно зачал ездить такий-то: о чем соседи в размышлении находятся.
К такому оброк привезли из деревни, но как он очень мотает, то сего не на долго станет: о чем весьма сожалеют те, кои к нему ездят обедать.
Соседка его купила попугая, но кошка его съела: о чем хозяйка скорбит. И прочая, и прочая, и прочая.
Чрез сие он надеется удовольствовати тех доброхотных людей, кои более пекутся о поступках и делах ближнего, нежели о своих собственных. На все же те известия, кои шепчут на ухо, употребить хочет он печать самую мелкую, дабы без очков читать оных не можно было, чтоб только одним старушкам сии откровения делать, знав, что их обыкновенная осторожность не допустит до распространения сих слухов, а наипаче молодым не положат они на ум того, что до них не следует.
Сведав сие, мы думали, что нам бы непростительно было утаить сие важное известие от наших читателей.
Господин наставник!
По причине полезных наставлений, которые в ваших листах часто читаю, пришло мне на мысль назвать вас теперь сим именем. Я не думаю, что наставления в том только и состоят, когда какий писец бранит и поносит все, что он ни найдет худого. Пускай кто хочет, смеется чрезвычайно или улыбается таинственно, когда удастся ему подозревать, что такий-то кусок (так я перевел в сем случае французское слово piece) на кого-нибудь из знаемых ему целит. Ваши наставления совсем другим вкусом писаны, не едко, но приклонительно, не с бранью, но с ласканием и ободрением. Хотя кто и свою погрешность в них сыщет, однакож не себя. Я бы очень желал читать во ‘Всякой всячине’ наставление и для тех, кои, не зная, не ведая Омира, Пиндара, Софокла, Виргилия и прочих изящных писателей, с презрением об них раздобаривают. Напротив же того подобало бы им и тех почитать, кои столь счастливы, что читать сих удивляющих толь многие веки творцов могут и читают, кольми паче которые и наизусть их учат. Ибо и в России, как во всей Европе, уже самым делом сбылось, наверное, кажется мне, положить можно, что таким же, а не иным образом, то есть чрез прилежное древних греческих, латинских и им подобных новейших образцов чтение и подражание надлежит распространиться наукам. Еще прошу вас, сделайте увещание, чтоб никто, не рассудя или и не имея сил столько, чтоб рассудить, о чем какое сочинение писано, не толковал оного на свой счет и не клепал бы, что его характер, сиречь умоначертание, описано там, где об нем и не думано, да и думать о том, как еще о небылице, в то время, когда оное сочинение гораздо пред тем писано, не можно было. Если же кто и впрямь такое дурное имеет умоначертание, какое тем или иным сочинителем вообще похулено, посоветуйте такому лучше исправлять порок свой, нежели увеличивать оный прибавлением к тому и других пороков. А то обоих сих родов люди не постыдятся, первые всегда пышно восклицать о себе: и мы яблока плывем, вторые гневаться на тех, кои задолго прежде рождения их писали. Я же, сожалея о их злом роке, есмь навсегда
вашим усердным слугою
Галактион Какореков.
Месяца Липца 20 числа
в самое куроглашение.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ XX. 8 СЕНТЯБРЯ
Г. издатель!
Некогда читал некто следующую повесть: у некоторых моих сограждан, говорит сочинитель, нет ни одной такой склонности, коя бы более притягала мое удивление, как неограниченное их самолюбие. Обыкновенный к тому повод бывает невежество и ласкательство.
Если бы сие самолюбие было ограничено и хорошо управляемо, оно бы могло быть очень полезно для тех, кои теперь оным обеспокоены.
Для чего человек, который заражен самолюбием? для чего, говорит сочинитель, не берет он книги в руки? Он бы тут много увидел, чего ласкатели никогда ему не говорят.
Все самолюбивые много раз и многими были во книгах осмеяны, самолюбивый, конечно, их не читает затем, что он с приятностию привык слушати льстецов, бесстыдно во глаза его похваляющих. Если бы сей человек, если бы вздумал такие новости читать, то бы сие для него гораздо было полезнее, как мнения, что такий-то не так пишет, как он, или что такая-то безмерно в последней комедии хвалила то, что ему не нравится, или что она намерена шить платье, коего покроя он терпеть не может, или что многие хвалят те сочинения, кои несогласны с его умоначертанием, или что осмеливаются тогда писать, когда он пишет, или, наконец, что все то худо, что не по его и ему не нравится. Такий самолюбивый угнетает разум и обезнадеживает всех, чем-нибудь быть надеющихся. Его умоначертание наполнено самим только собою: он не видит ни в ком ни дарований, ни способностей. Он хочет, чтобы все его хвалили и делали бы только то, что он повелевает, другим похвалу терпеть он не может, думая, что сие от него неправедно отъемлется, и для того требует, чтобы все были ласкатели и, таскался из дома в дом, ему похвалы возглашали, что, однако, есть грех.
Читав сие, понял он причину, для чего сперва тысячами некоторые листы охотно покупали. Хотите ли оную узнать? Боюся сказати, прогневаются: одно желание посмеяться самолюбию авторскому к сему поощряло.
Ему пришло на ум еще новенькое, со временем составить он хочет книгу, всякий вздор, в которой все странные приключения напишет всего города, и надеется получить от того великий барыш: например.
Такий-то на сей неделе был у своей родни и передавил все пироги, данные некоторой простодушной старушке в подаяние, такий-то всякий день бранится со своими соседами за колодязь, такий-то там-то приметил, что все девицы кладут ногу на ногу очень высоко, тот-то насмешник подсмеял одну женщину, велев ей для усыпления читать сочинения такого мужа, который за полезные переводы заслужил от всех похвалу и благодарность, и что от той насмешки весь город хохотал целую неделю насчет насмешника.
Эдакий-то в досаду мусе Фалий не перестает марать и перемарывать свои комедии и непостижимыми своими умоначертаниями отягощать актеров.
Тот показывает, якобы он единоначальный наставник молодых людей и всемирный возглашатель добродетели: но из-под сего смиренного покрова кусает всех лишше Кервера.
Этот перекрапывает на свой салтык статьи из славного аглинского ‘Смотрителя’ и, называя их произведением своего умоначертания, восклицает: ими яблока плывем, и прочая, и прочая, и прочая.
Чрез сие он надеется удовольствовати всех читателей, показывая себя таким доброхотным человеком, кой более печется о поступках и делах ближнего, нежели о своих собственных. На все же те куски (piece), кои шептать бы только на ухо должно, употребить хочет он печать самую крупную, дабы и без очков читать оные можно было, а паче, чтоб сии откровения угодность делали старушкам, знав, что их обыкновенная говорливость скорее распространит сии слухи, а наипаче молодым людям положат они на ум то, чего бы знать им не надлежало и что до них не следует.
Сведав сие, я думал, что мне непростительно было утаить сие важное от вас, г. издатель, известие и от ваших читателей.
Слуга ваш ….
‘ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА’. 11 СЕНТЯБРЯ
Воистину удивительная вещь! Есть люди, кои бранят наше сочинение. Но как неволи нет читать оное, то просим покинуть. А если продолжать и за сим чтение и брань, то уже известно будет, для чего бранят. Здесь объявляется: знатно, где ни на есть нашли себя описанных, а как сами себе непрелестны показалися, то вздумали отомстить нам ругательством. Но сие не льнет, ибо лишь бы мы не ошиблись во правилах нравоучения, все прочее для нас не важно. Если же бы в сих мы имели несчастье обмануться, то бы мы имели причину просити прощения у тех, коих бы мы своими правилами провели. Скажут, что не мы правила выдумали. О сем и спора нет. Скажут, что мы переводы списываем. Признаемся, что и сие бывает: легко узнать оные можно: осмеливаемся сказати, что почти все переводы, здесь внесенные, слабее настоящих сочинений. Не смеем же ласкать себя, чтобы тот, кто более нас поносит, нам завидовал. Если же паче чаяния оно так, то сие нам немалую честь делает, хотя бы сам ругатель в том и не признался. Но как бы то ни было, мы отдаемся на беспристрастное рассуждение публики, не беспокоясь нимало о разных об нас бреднях и показав тем самим, в каком холодная кровь выигрыше бывает над кипящею: и для того продолжаем со всегдашнею бесперерывною охотою.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ XXV. 15 ОКТЯБРЯ
Г. издатель!
Я уверен, что вы ненавистник пороков и порочных и что вы не следуете мнению утверждающих, что порочного на лицо критиковать не надлежит, но вообще порок, да и то издалека и слегка. Я не ведаю, какой они от таких дальных околичностей ожидают пользы. Известно, что признание во своих слабостях и пороках самому себе делают весьма немногие: кто сам себе признается во своих проступках, тот ежели не совсем исправляется, так по малой мере борется со своими страстями, и тому, по мнению моему, потребны наставления, а не критика. Другие, кои больше самолюбивы и ослеплены страстями, критику, на общий порок писанную слегка, от его действий весьма удаленную, тотчас совращают на лицо другого, такой тогда еще более ищет причин удалить оную от себя, нежели как критик, его пороки критикующий, искал от его лица удалиться. В таком случае обыкновенно много помогают ласкатели: ибо ежели бы кто стал критиковать поступки знатного господина, тогда ласкатели, бесстыдно предупреждая его признание, тотчас сыщут невинное лицо, на которое совратят критику. Невинный тогда страждет, а порочный насмехается своим пороком в лице другого. Вот все, чего от таких критик ожидать надлежит. Правда, что и ваше правило в рассуждении критики от ласкателей мало помогает. Но тут страждет критик, если увидят, что критикованное лицо точно те имеет пороки, тогда хотя и признаются, но утверждая, что критик весьма злобный человек. Впрочем, мое мнение весьма с вашим согласно, что критика на лицо больше подействует, нежели как бы она писана на общий порок. Например: я много раз видал, что когда представляют на театре ‘Скупого’, тогда почти всякий скупой старик в театр смотреть ездит. Для чего же? для того, что он думает тогда о каком ни на есть другом скупяге, а себя наверное тогда не вспомнит. Когда представляют ‘Лихоимца’, тогда кажется, что не все скупые на Кащея смотреть будут. Меня никто не уверит? и в том, чтобы Молиеров Гарпагон писан был на общий порок. Всякая критика, писанная на лицо, по прошествии многих лет обращается в критику на общий порок, осмеянный по справедливости Кащей со временем будет общий подлинник всех лихоимцев. Я утверждаю, что критика, писанная на лицо, но так, чтобы не всем была открыта, больше может исправить порочного. В противном же случае, если лицо так будет означено, что все читатели его узнают, тогда порочный не исправится, но к прежним порокам прибавит и еще новый, то есть злобу. Критика на лицо без имени, удаленная поелику возможно и потребно, производит в порочном раскаяние, он тогда увидит свой порок и, думая, что о том все уже известны, непременно будет терзаем стыдом и начнет исправляться. Я вам скажу на это пример. Один молоденький писец читал много книг и, следовательно, видел, что худых писцов не хвалят. Но, однакож, ему пришла охота к писанию, он сочинил пиесу, ее начали хвалить, хотя и видели его недостатки, но на первый случай хотели его теми похвалами ободрить, надеяся, что ежели он хорошенько вникнет, тогда и сам свои недостатки увидит. Другие поступили с ним искренние. Они объявили ему его погрешности и недостатки: но он похвалы почитал от истины происходящими, а критику от злобы и зависти. Ободренный писец и поощренный ко продолжению своих трудов скоро начал себя ровнять со славными писателями, а потом и вечной похвалы достойных авторов начал ругать. Друзья его остерегали многократно, но он утверждал, что они ошибаются. После начали его критиковать на общее лицо. Говорили ему, что ежели в сочинении случатся эдакие погрешности, так это порок: он на то соглашался, но в своих сочинениях тех погрешностей не видал и не исправился. Он не переставал себя хвалить, а других ругать, до того времени, как показалися на него другие критики: не мог уже он ошибиться, что те на него были писаны. Он спрашивал у друзей своих, правильны ли критики, на него писанные, и так ни он худо пишет, как те утверждают? Они призналися, что весьма правильно. Его это тронуло. Он перестал писать и ежели не совсем исправился, так по крайней мере исправляется. Ибо он начал признаваться, что он и сам ведал, что пишет он худо. Но надеяся когда-нибудь исправиться, в том упражнялся. Но как скоро приметил, что он не успевает, так скоро и перестал писать. Что он писал по одной только охоте и что он никогда не думал, что это его metier. {Metier, по-русски ремесло, и тут вымолвлено тем писцом ошибкою, но такую ошибку, кажется, можно простить: ибо не весьма легко человеку, равнявшемуся со славными авторами и весьма самолюбивому, признаваться, что он пишет худо.} Вот вам пример, ежели станут утверждать, что сей писец от тех критик не исправится, о том я спорить не буду, но и не поверю, чтобы он исправился общею критикою. Наконец сообщаю вам, г. издатель, описание бессовестного поступка одного чиновного человека с купцом. Пусть увидят, достоин ли он критики, и пусть скажут, что он бы общею критикою на бездельников исправился.
Пролаз, человек чиновный и не последний мот, был должен одному честному купцу по векселю. Срок пришел. Купец требовал денег, а Пролаз не отдавал, надеяся, что купец по знакомству с его приятелями просить на него не будет. Купец по многократном хождении наконец вознамерился вексель отдать в протест и по нем взыскивать. Но Пролаз нашел способ с ним разделаться без платы денег. Случилося им быть вместе в гостях, купец подпил, и Пролаз не упустил его поразгорячить, что он ему денег не отдаст и что ежели он будет и просить на него, так ничего не сыщет. Купец после сего Пролаза выбранил, а Пролаз, ничего ему не отвечая, сказал: милости прошу прислушать, и на другой день подал челобитную. Наконец вместо бесчестия взял обратно свой вексель с надписью, что по оному деньги получены, да для наступившей зимы супруге своей не худой на шубу мех. Пролаз долгом поквитался, а купец за то, что плута назвал бездельником, потерял свои деньги.
Пожалуйте, г. издатель, поместите мое письмо в ваших листах. Вы одолжите тем вашего слугу
Правдулюбова.
Г. Издатель!
При нынешнем рекрутском наборе, по причине запрещения чинить продажу крестьян в рекруты и с земли до окончания набора, показалося новоизобретенное плутовство. Помещики, забывшие честь и совесть, с помощию ябеды выдумали следующее: продавец, согласись с покупщиком, велит ему на себя бить челом в завладении дач, а сей, имев несколько хождения по тому делу, наконец подаст обще с истцом мировую челобитную, уступая в иск того человека, которого он продал в рекруты.
Г. издатель! вот новый род плутовства, пожалуйте напишите ко отвращению сего зла средство.
Ваш слуга
П. С.
Москва, 1769 года,
октября 8 дня.
‘ВСЯКАЯ ВСЯЧИНА’. 15 ДЕКАБРЯ
С прискорбием рассуждаю о гордости некоторых людей. Сие есть начало непристойных поступок, дурных стихов, витиеватого письма, которые смело выставляют обществу. Хотят слыть во своем доме или в городе разумными, и чтоб того достигнуть, нет дурачеств, коих не делают. Когда дурачества сделаны, тогда оные подкрепляют поношением других и поклепанием, теряют милосердие, как и рассуждение, и упадают из пропасти в пропасть так, как из смеха достойного поступка в другий такий же переходят, и погубляют душу, подвергаяся насмешкам. Ах, брате! для чего не могу обратити тя, сделать тебя умеренным и воздержным, как ты долг имеешь быть, и спасти тя от насмешек сего света и от погибели будущего? Сие я сказал, вышедши недавно из одного дома, где я находился не один. Тут видел я людей, коих с их позволения здесь опишу для общия пользы. Один из них рта не раскрывал, чтоб себя не хвалил, а других не бранил. Правду сказать, сие он смешивал с остротою, коя однако, я ему объявляю, не может нравиться всем тем, кои чувствуют, что он тешит ум на счет и с ущербом добросердечия. Человек, который для показания остроты не жалеет матери, жены, сестер, братьев, друзей, каков бы умен ни был, достоин уничижения честных людей, ибо он нарушает добронравие и все должности. Что б же он ни говорил или сочинял на стихах или в прозе, из двух будет одно: или везде проглянет его дурное сердце, или все его сочинения будут полны противуречий, местами будут слабы, а местами с огнем. Отгадать же легко можно, что слабые места будут все те, где добросердечие и добродетели должны блистать, а наполненные жаром будут те, где острота со злостию место иметь могут. Сверх того, такое несчастное сложение, наполненное злостию и злословием, при свободности языка и с острыми выражениями вред великий нанести может молодым людям, ибо иный, на то прельстяся, старается перенять, а другий угнетается, не быв сложением толь дерзостен и имев с добрым сердцем дарования к полезным сочинениям, не осмелится дать воли своему здравому рассудку, который, однако, гораздо превосходнее у смысленных людей почитается блистающего и безрассудного ума, дурного сердца и злостного языка. Любезный читатель, хочешь ли знать, кого описываю? Вот он, говоря о сем или читая сие, сердится.
Другого я нашел тут, которого гордость столь обуздала, что он уверен был, что все то есть правда неоспоримая, что ему на ум ни придет. По несчастию же, как его голова была очень тесна, то часто великие нелепости поселялися в его смысле: и тогда уже он лучше любил изрыть всю вивлиофику неистовств и невежеств прежних веков для сыскания доказательства, нежели признаться, что он ошибся. Но хотя труд его виден был, однако как предлог оказался без основания, то и доказательства ни к чему не служили, как ко утверждению слушателей во мнении, что гордость одна прямая сему твердому поступку причина, что еще более подкрепляла горячность, с которою всякое противуречие им принято было. Подобным людям причина есть жалеть, что введенная вежливость отняла у них род сильных доказательств, выходящий из употребления, а у невежливых бывший в обыкновении, кулаков вместо слов, дабы быть победителем над соперниками.
Из приведенных вышепомянутых примечаний нашел я нижеследующие достойными имети здесь место.
Есть род горячки, которая в прежние времена была смертоносна, потом она час от часа менее была опасностям подвержена. Ни вись по причине той, что врачи выучились лучше ее лечить, или оттого, что кровь чище стала с прочими в жизни переменами, кои мы у себя видели с 1700 года, то есть чрез шестьдесят девять лет. Новейший образ лечения, который с большою пользою употребляют лучшие доктора в сей болезни, состоит ныне в неуважении оной и в неупотреблении никаких лекарств, так, что ныне смеются больным. Сия болезнь подвержена следующим припадкам. Человек сначала зачинает чувствовать скуку и грусть, иногда от праздности, а иногда и от читания книг: зачнет жаловаться на все, что его окружает, а наконец и на всю вселенную. Как дойдет до сей степени, то уже болезнь возьмет всю свою силу и верх над рассудком. Больной вздумает строить замки на воздухе, все люди не так делают, и само правительство, как бы радетельно ни старалось, ничем не угождает. Они одни по их мыслям в состоянии подавать совет и все учреждать к лучшему.
Иногда несколько их съезжалося вместе, но сие прежде сего весьма прибавляло им опасности. Тут было что слушать: чего они не выдумывали для общей пользы? Иный, быв воспитан в набоженстве, хотел учредити при каждой Церкви в государстве богодельню, позабывая, что столько нищих найти трудно бы было, а если б сыскались, иждивений казны на то одно не стало бы. Иный по добросердечию хотел удовольствовати всех просителей, позабыв, что во всех тяжебных делах есть истец и ответчик и что столько же бывает прихотей, как действительных нужд. Иный жаловался, что правосудия нет, ибо несколько ябедников нашел, коим удачи не было. Иный хотел убавить роскошь, однако сам не отпускал от себя ни единого излишнего служителя. Иные пеняли на скачку в городе, держав сами великое число бегунов. Иные хотели учредить безопасность в столице и на больших дорогах, но с тем, чтоб они ни единой копейки не платили полицейской должности и починка бы дорог на них не спрашивалась. Иные скучали, что не заключают оборонительного союза с китайцами. Но где все бредни сея болезни описать? одним словом, сии больные беспрестанно упражняются распоряжением всего на таком же твердом основании. Но упомянуть должно, что женщины имеют те же припадки, и они их далее распространяют так, как всякую вещь, коя им в руки попадается. Одна вздумала одиножды, что окроме ее у всех умы расстроились, погодя всем милости обещала и распоряжала чужим имением на словах, как будто бы своим, твердя часто слова евангельские: приидите ко мне все труждающиися и обремененныи, и аз упокою вы. Потом, отъезжая из одного места в другое, сказывала знакомым и незнакомым: увидите, как пойдет все навынторот, я в целости все содержала, только мочи не стало, я все покинула. Потом сделалась хожатым вместо разных аки правых особ и для лучшего объяснения дел, где надлежало, зачала весьма невежливою бранью негоциацию вместо покровительствуемых ею. Но везде приняли брань за брань, а недомогающую за больную. Другая так отягощена была сею же скорбию, что не могла уже почти вставать с одра, но, лежа, вздыхала о колобродствах нынешнего света, похваляя и оплакивая прежние драгоценные обычаи, говоря между прочим, что они были во многом чувствительнее нынешних. Печаливалась же она о сухощавых и сама похудела, видя жир других, не могши делать рассказами и обеняками ни добра, ни вреда никому, отомщала всем одною, однако, бреднею. В ней болезнь уже заматерела. Третья получила сей род горячки от долгов. Сия весьма хулила все то, что не служило ко оплате оных. Четвертая, имея домашние неудовольствия, вздумала, что весь свет имеет таковые же, и для того ворчала от утра до вечера, и ничто ей не мило было. Сия слушателям была очень скучна. Пятая имела при сих припадках жажду необычайную, а выпивши чарку, другую, умноживалися в ней мысли черного цвета, но точно нельзя было узнать, в чем неудовольствия ее состояли, ибо ни в чем недостатка она не имела, окроме того, что иногда языком немела.
‘ТРУТЕНЬ’. ЛИСТ VI. 9 ФЕВРАЛЯ 1770 г.
Письмо г. Правдулюбова напечатано не будет. Оно задевает ‘Всякую всячину’ и критикует господина сочинителя за то, что от критики свободно. В том же письме г. Правдулюбов делает рассуждение о всех еженедельных сочинениях минувшего года и полагает им цену, нападает также своею критикою на некоторую переводную в стихах поэму и проч. Я сообщаю г. Правдулюбову, что подобных сему писем и впредь печатать не буду.
Подобных сим я получил еще четыре письма, в коих во всех приносится, инде с ласкою, а инде с бранью, на меня жалоба, мне же самому. Говорят: меня избаловали похвалами. Прошлогодний ‘Трутень’ хорош, нынешний дурен, гадок… Господа читатели! господа читатели, остановитесь хоть на минуту! За что вы на меня гневаетесь? прошлого года кричали вы, что в моем издании, кроме ругательства и брани, подлых мыслей и проч., ничего нет, {Смотри ‘И то и сё’ и ‘Всякую всячину’, еженедельные сочинения 1769 года, в которых брани мне написано очень много. Во ‘Всякой всячине’, правда, что она относится к лицу г. Правдулюбова, но в ‘И то и сё’, без рассуждения и без причины, прямо на мое лицо, что хотя и походит на П…., но я ….} и за то меня бранили, браните и ныне за то, для чего нет в нынешнем издании подобных прежним сочинениям. Милостивые государи! скажите ж мне, кто из вас говорит правду и кого я должен слушать? Если правы последние, так за что меня бранили первые? Если ж правы первые, то не стыдно ли бранить меня последним? Я знал и прежде, что на всех угодить невозможно, а ныне узнал то опытом над самим собою.
Итак, господа читатели, не прикажете ли сказать, что прошлогодний ‘Трутень’ большею частию нравился вам для того, что это было еще ново, но по прошествии года все еженедельные сочинения вам наскучили. Не с одними ими вы так поступаете: всякая новость вас прельщает, а потом и наскучит. Ежели так, то не прикажете ли всякий месяц переменять заглавия… Наконец, оставляю вас рассуждать по произволению: оставьте только меня в покое, я вас не трогаю, не браните ж и вы меня.
Г. издатель!
Скрепи свое сердце! Я поразить тебя намерен! Несчастный! ты не ведаешь своей горести. Послушай, да не заплачь, не пролей реками слез твоих, ныне и без того грязно. Ну! укрепись и выслушай. Прабабка твоя госпожа Всякая всячина скончалась. Это еще скрывают, но через неделю о том узнают все. Бедный сирота! ты остался у нас один. Что я вижу? ты плачешь! Не плачь, бедняжечка, а мы, право, не заплачем. Во утешение твое сочиняю я твоей прабабке похвальное слово, и как скоро оное окончу, то к тебе его сообщу. Ах, бедный Трутень! как ты мне жалок!
Не умри и ты: ибо многие видят в тебе смертельные признаки. Добро вы, читатели! всех издателей переморили. {У меня есть приятель, ремеслом один из тех, которые людей морят. Он меня заподлинно уверял, что моровое поветрие на издателей точно от того сделалося, что они всегда бранились, а причиною тому были читатели: ибо они своими письмами их ссорили.} Экие варвары! Ну, прости, голубчик мой Трутень, миленький Трутень, пожалуй береги себя, не простудись: ныне еще погода не очень хороша. Прости, сироточка: живи невредимо на многие лета. Сего желает с превеликой печали о кончине твоей прабабки
Право позабыл, как меня зовут.
За сожаление благодарствую, печаль о кончине ‘Всякой всячины’ хотя и велика, однакож не такая, чтобы я позабыл, что мы все смертные. Впрочем, много милости…
ЛИСТ XVII И ПОСЛЕДНИЙ. 27 АПРЕЛЯ
Расставание, или последнее прощание с читателями
Против желания моего, читатели, я с вами разлучаюсь, обстоятельствы мои и ваша обыкновенная жадность к новостям, а после того отвращение тому причиною. В минувшем и настоящем годах издал я во удовольствие ваше, а может быть, и ко умножению скуки ровно пятьдесят два листа, а теперь издаю 53 и последний: в нем-то прощаюсь я с вами и навсегда разлучаюсь. Увы! как перенесть сию разлуку? Печаль занимает дух… Замирает сердце… Хладеет кровь, и от предстоящего несчастия все члены немеют… Непричесанные мои волосы становятся дыбом, словом, я все то чувствую, что чувствуют в превеликих печалях. Перо падает из рук… Я его беру опять, хочу писать, но оно не пишет. Ярость объемлет мое сердце, я бешусь: бешенство не умаляет моей скорби, но паче оную умножает, но я познаю мою ошибку, перо еще не очинено: я бросил его опять, беру другое и хочу изъявить состояние души моей, но печаль затмевает рассудок, с какою скорбию возможно сравнить печаль мою? не столько мучится любовник при вечном разлучении со своею любовницею, не столько бесился подьячий, как читал указ о лихоимстве, повелевающий им со взятками навсегда разлучиться, не столько печалится иезуит, когда во весь год не продаст ни единому человеку отпущения грехов или когда при последнем издыхании лежащего человека уговорит в пользу своей души лишить наследников своего имения, пустить их по миру, а имение, беззаконно им нажитое и награбленное, отдать им в чистилище, будто бы тем учинить возмездие и чтобы омыть скверну души его, но больной сей выздоровеет и переменит свое намерение, не столько страдал Кащей, когда неправедно захваченное им стяжание законно отдано, кому оно принадлежало, не столько бесится завистливый Злорад, когда при нем другие похваляются или когда он кого ругает и ему не верят, не столько терзается стихотворец, когда стихи его не похваляются, не столько бесится щеголь, когда портной испортит его платье, которого он с нетерпеливостию ожидал и в котором для пленения сердец хотел ехать в Екатерингоф на гулянье, или когда ему парикмахер волосы причешет не к лицу, а он хочет ехать на свиданье, не столько мучится и кокетка, когда любовник ее оставляет и предпочитает ей другую женщину или когда ее не хвалят… Нет? печали всего света с моею сравниться не могут! Я пишу мою скорбь и опять вычерниваю: буквы, мною написанные, кажутся малы и, следовательно, не могут изъяснить великость оныя. Я черню и перечеркиваю, засыпаю песком: но ах! вместо песошницы я употребил чернильницу. Увы! источники чернильные проливаются по бумаге и по столу. Позорище сие ослабляет мои чувства… Я лишаюся оных… падаю в обморок… упал на стол, замарал лицо и так лежу… Чернильный запах, коснувшись моего обоняния, возвращает мою память… открываю глаза… но при воззрении из глаз моих слезы проливаются реками и, смешавшися с чернилами, текут со стола на пол. В таком положении нечаянно взглянул я на читателей: но что я вижу? Ах, жестокие! вы не соболезнуете со мною? на лицах ваших изображается скука… Варвары, тигры! вы не проливаете слез, видя мою горесть? так-то вас печали других трогают? теперь не удивительно мне, что при представлении трагедии в самом печальном явлении, на которое сочинитель всю полагал надежду и надеялся, что весь партер потопите слезами, но увы! ни у единого из вас не видно тогда было ни капли слез: жестокие! вместо пропролития слез вы тогда зевали, будто бы было вам то в тягость. Так-то награждаете вы труды авторские? но почто бесплодно терять слова? окамененных ваших сердец ничем не возможно тронуть! Я заклинаю себя наказать вас за вашу свирепость… бешенство мною владеет… так, я вас накажу… но… на что колебаться, слушайте приговор вашего наказания: впредь ни единой строки для вас писать не буду… Вы приходите во отчаяние… нет нужды, ничем вы меня не смягчите, и слово мое исполнится. Я столько ж буду жесток, как вы. Прощайте… Слушайте, читатели, я хотел было сочинить двенадцать трагедий в том вкусе, о которой трагедии недавно я упоминал, двадцать комедий, пятнадцать романов… но вы ничего этого не увидите. Читайте… Ну, прощайте, неблагодарные читатели, я не скажу больше ни слова.
Полемика Новикова с Екатериной закончилась полной и блистательной победой просветителя. В бумагах Екатерины обнаружено ее письмо во ‘Всякую всячину’, в котором коронованный автор, не сдерживая ярости, пишет о своем поражении. Но отказавшись от литературных средств борьбы, побежденная императрица прибегла к полицейским мерам — прекратив издание собственного журнала ‘Всякая всячина’, она закрыла и ‘Трутень’.
Письмо во ‘Всякую всячину’ осталось неопубликованным. Приводим это письмо:
‘Госпожа бумагомарательница Всякая всячина! По милости вашей нынешний год отменно изобилует недельными изданиями. Лучше бы изобилие плодов земных, нежели жатву слов, которую вы причинили. Ели бы вы кашу да оставили людей в покое: ведь и профессора Рихмана бы гром не убил, если бы он сидел за щами и не вздумал шутить с громом. Хрен бы вас всех съел’.
Все статьи, печатаемые нами, взяты из журналов, на страницах которых разыгралась борьба: новиковские — из журнала ‘Трутень’, екатерининские — из журнала ‘Всякая всячина’. Журнал Екатерины выходил с 1 января 1769 года, журнал Новикова — с 5 мая того же года.
В нашем издании статьи из ‘Всякой всячины’ набраны петитом, ответы Новикова — корпусом.
Поводом к выступлению Новиков избрал наставляющую статью из восемнадцатого листа ‘Всякой всячины’, где определялись характер сатиры, предмет критики и качества сатирика-писателя.
Письмо Новикова-Правдулюбова, напечатанное в пятом листе, должно было показать читателю коренное различие политической программы ‘Трутня’ и ‘Всякой всячины’. ‘Всякая всячина’, утверждал Новиков-Правдулюбов, лживо прикрывающаяся фразами о человеколюбии, в действительности рьяно защищает воров и взяточников. Правдулюбов язвительно замечает о ‘Всякой всячине’: ‘таких людей человеколюбие приличнее назвать пороколюбием’. Указывая на это, Правдулюбов тем самым сближает государственных расхитителей и взяточников с ‘госпожой прабабкой’, их защитницей. ‘Трутень’ — журнал, писанный не по правилам ‘прабабки’. Он обличает беззакония и преступления и считать их только слабостями отказывается. В связи с этим определяется и достоинство писателя. Если ‘Всякая всячина’ любит я похваляет тех писателей, ‘кои только угождать всем стараются’, то автор статей ‘Трутня’ ‘сему правилу’ не повинуется, он выносит приговоры. Одним словом, ‘зверок по кохтям виден’.
Первое выступление ‘Трутня’ возмутило Екатерину. Через три дня после выхода пятого листа — 29 мая — она разразилась гневной статьей, заявив, что ‘ругательные’ возражения журнала она отвергает. Не зная автора, Екатерина не затрудняла себя выбором ругательств по адресу его ‘своевольства’, полагая, что он испугается и замолчит. Но Новиков не угомонился. В восьмом листе—16 июня — в ‘Трутне’ было помещено второе письмо Правдулюбова — ответ на гневную статью Екатерины. Если в первый раз Правдулюбов нанес удар журналу, то во втором письме мишенью была избрана сама Екатерина. Правдулюбов-Новиков задается целью разоблачить перед обществом того, кто скрывается под именем ‘прабабки’, под именем ‘Всякой всячины’, кто провозглашает ‘пороколюбие’.
Блестяще написанная статья Правдулюбова, исходя из разбора слога ‘прабабки’, указывает читателю на те признаки, которые ясно изобличают коронованного автора. Прежде всего Новиков настойчиво и неоднократно указывает на нерусское происхождение автора, на незнание им русского языка. Продолжая как бы разбор статьи Екатерины, Новиков, издеваясь над ее слогом, с легкостью показывает, как употребляемые ею некоторые выражения разоблачают в авторе деспотического правителя, привыкшего к повиновению и ненавидящего всех критиков. Действительно, в раздражении на Правдулюбова Екатерина неосторожно написала, что ‘уничтожает’ неугодную ей ‘ругательную’ сатиру. Новиков придрался к случаю и в восьмом листе написал ответ: ‘Не знаю, почему она мое письмо называет ругательством?’ и т. д.
Из ответа Правдулюбова перед читателем вставал остроумно нарисованный сатирический образ автора ‘Всякой всячины’.
На второе письмо Правдулюбова трудно было не ответить. Еле сдерживая ярость, Екатерина в очередном листе журнала написала: ‘Ничто так не подло и уничтожения достойно, как потаенно поносити человека’. Озлобленная, сбитая с толку Екатерина решила в последний раз предупредить ненавистного ей издателя ‘Трутня’, что ‘человек, который всегда веселится насчет других, достоин сам всякого уничтожения. Ибо он подвергается добровольно равной заплате’. Это уже было обещание Екатерины расправиться с издателем.
Такой ответ был написан, несомненно, сгоряча. Одумавшись, через номер, Екатерина под псевдонимом Тихона Добросоветова обращается к ‘Трутню’, пробуя увещевать его, призывая смириться и действовать по новым, усиленно рекомендуемым ею правилам. Рекомендации эти так и называются: ‘правило, предписанное всем сочинителям’, извлеченное из письма Добросоветова к господину сочинителю ‘Трутня’.
‘Высочайшая’ инструкция определяла: 1) каким должен быть сочинитель и 2) что обязан изображать сочинитель.
По первому пункту сочинителю вменялось в должность быть ‘добросердечным’, чтобы ‘во всех намерениях, поступках и делах’ блистала ‘красота души добродетельного и непорочного человека’. Поэтому он лишь ‘изредка касается к порокам, чтобы тем под примером каким не оскорбити человечества’.
Второй пункт приказывал сочинителю ‘поставить пример в лице человека, украшенного различными совершенствами, то есть добронравием и справедливостию, описывать твердого блюстителя веры и закона, хвалить сына отечества, пылающего любовию и верностию к государю и обществу, изображать миролюбивого гражданина’. ‘Вот славный способ исправляти слабости человеческие’. Это уже была полная капитуляция перед сатирой и требование от журналов заниматься примерно тем же, чем занимались французские поклонники монархини — ‘создавать ей алтари’. В конце письма Новикова предупреждали, что если он не будет следовать этим правилам, то его будут считать ‘злонравным человеком’, который ‘изо всего составляет ближним поношение’, ‘бранит всех’ только потому, что сам он порочный человек, ‘услаждение’ находящий в ‘уязвлении других’.
Новиков и не подумал прислушаться к преподанному ему совету. Он еще решительнее повел наступление на правительственный журнал, проявивший смятение чувств. Совет был дан 3 июля, а уже 21 июля Новиков печатает злую сатиру на суд — историю о том, как у судьи украли часы. 4 августа он печатает второе письмо дяди к племяннику, в котором дядя вслед за Екатериной плутни свои цинично называет слабостью.
28 августа ‘Всякая всячина’ выступила с защитой русского самодержца. Екатерина, укрывшись под псевдонимом Патрикия Правдомыслова, прямо объявила, что пишет эту статью с целью защиты от нападок ‘Трутня’: ‘Рассудил за нужное сие к вам написать для того, что некоторые дурные шмели на сих днях нажужжали мне уши своими разговорами о мнимом неправосудии судебных мест’. Все письмо построено как ответ на новиковские рассуждения, что в России нет ‘златого века’, что неправосудие господствует, и потому именно, что оно находится под высочайшим покровительством. Первое, что стремится сделать Правдомыслов,— это реабилитировать Екатерину, доказать, что русская императрица лично никак не связана с имеющимися в России мошенниками, что она ‘сама справедлива’, что обвинять ее в чем-либо лично невозможно и недопустимо. Новиков торжествовал свою первую победу — он заставил Екатерину оправдываться перед обществом.
Так на обличение ‘Трутня’ государь-писатель ответил аргументами государя-самодержца. Отказываясь от полемики, словами почти царского указа заставлял признать, что Екатерина II премудра, просвещенна, справедлива, что ее век — ‘век златый’, а если существуют пороки и недостатки в стране, то в этом повинны сами подданные.
Русское просвещение приняло вызов, Новиков решил драться до конца. 8 сентября в двадцатом листе он выступает с главной своей статьей, в которой уже не таясь, а открыто, следуя примеру Правдомыслова, обрушивается на Екатерину как главного автора журнала ‘Всякая всячина’. Он облачает политическую игру Екатерины в просвещенного монарха, объясняет читателю, сколь реакционна позиция правительственного журнала, занявшегося пропагандой вздорной и политически несостоятельной легенды о просвещенном характере екатерининского ‘самодержавства’.
В центре статьи Новикова — образ коронованного автора, основной чертой которого является ‘неограниченное самолюбие’.
Неограниченный самолюбец считает своей обязанностью вмешиваться во всякую деятельность людей, всюду желая занять первое место. На днях он изобрел ‘новенькое’ — решил сделаться писателем, стал издавать ‘книгу всякий вздор’ — то есть ‘Всякую всячину’. Книга эта наполнена ‘странными приключениями’, которые почему-то называются сатирами: ‘Такий-то на сей неделе был у своей родни и передавил все пироги’, ‘такий-то всякий день бранится со своими соседями за колодязь’, ‘такий-то там-то приметил, что все девицы кладут ногу на ногу очень высоко’, и т. д. К сожалению, неограниченный самолюбец не довольствуется этим, он еще издает журнал и для того, чтобы ‘показать, якобы он единоначальный наставник молодых людей’, что именно он ‘всемирный возглашатель добродетели’, но при этом, не умея писать сам, ‘перекрапывает на свой салтык статьи из славного аглинского ‘Смотрителя’, занимается плагиатом, называя чужие сочинения ‘произведением своего умоначертания’, и т. д.
Трудно переоценить значение этого выступления Новикова, как и всей его отважной борьбы с Екатериной. Своими выступлениями Новиков, кроме всего, обезоруживал Екатерину, она уже не могла грозить ему со страниц журнала, ибо тем самым доказала бы всему обществу, что она ‘кусает лишше Кервера’, что Новиков прав в своих обвинениях. Поэтому в очередном номере — 11 сентября — Екатерина поместила ответ под заголовком ‘Нельзя на всех угодить’. Еле сдерживая себя от сильных выражений и называя издателя ‘Трутня’ всего лишь ‘ругателем’ и ‘завистником’, она старается хоть как-нибудь оправдаться перед обществом. Не умея найти аргументов в свою пользу, она замечает, что не считает для себя возможным пускаться в опровержение ‘бредней’, ибо показывает тем самым, ‘в каком холодная кровь выигрыше бывает над кипящею’. Признается Екатерина только в том, в чем нельзя было не признаться,— в плагиате. ‘Скажут, что мы переводы списываем. Признаемся, что и сие бывает’. В самом начале статьи Екатерина не сдерживает своего изумления поведением издателя ‘Трутня’: ‘Воистину удивительная вещь! Есть люди, кои бранят наше сочинение’.
Больше Екатерина не отвечала на продолжавшиеся наступления Новикова. В бумагах Екатерины академик Пекарский обнаружил ряд написанных, но ненапечатанных статей для ‘Всякой всячины’. В одном из таких ‘писем’, например, она писала, что в обществе появились ‘молодчики молодые’, которые ‘становятся перед старшими и сим места не дают’. ‘В наших краях прежде сего смертию казнили тех, кои малейшее непочтение доказывают старикам’. Печатать такие письма после новиковских памфлетов я обличений — значило для Екатерины окончательно скомпрометировать себя, испортить всю затеянную игру. Не печатать, не отвечать на продолжавшуюся сатиру ‘Трутня’ для неудачливой государыни-писательницы значило бы попустительствовать ‘дерзкому своевольству’ бывшего держателе дневной записки. Так должно было стать очевидным для Екатерины, что она проиграла свое сражение с русским просветителем, что план овладеть русским общественным мнением вторично был сорван. Поэтому она сама отказалась от литературно-журнальной деятельности и прекратила издание ‘Всякой всячины’. В апреле 1770 года был закрыт ‘Трутень’.
Прочитали? Поделиться с друзьями: