Покровенная, Ремизов Алексей Михайлович, Год: 1912

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Алексей Михайлович Ремизов
Покровенная

Из цикла ‘ Зга. Волшебные рассказы

1

Первый удар колокола слушай от Ивана Великого. Трижды гулко ударят в Успенском, за Успенским подымут звон у Симонова, а уж за Симоновым и все сорок сороков, — со всех семи холмов вся Москва гудит.
Сколько веков так под красную Пасху на златоглавой Москве звонят! Звонили так и при царях московских, при государях всея Руси.
Палагея Сергеевна слушает звон, но никаких царей-государей не вспоминает, ничего не вспоминает она, — вся ее память закрыта, все воспоминания погашены.
Слушает и старая кухарка Настасья, истово кладет кресты, шепчет старуха под полунощный, душу потрясающий, воскресный звон, истово кладет кресты, и тоже ни о чем не помнит, вся в тихом, в молитвенном озарении.
‘Христос воскрес’.
— Христос воскрес, Палагея Сергеевна! — говорит она, тихая, вся в тихом, в молитвенном озарении.
А за окном Москва гудит, не разобрать колоколов: который колокол у Семена Столпника, который у Сергия в Рогожской, который у Мартына Исповедника, который у Воскресения в Гончарах, — смешались таганские с рогожскими и гончарные с николоямскими, гудят.
Палагея Сергеевна слушает звон, смотрит упорно, не на пречистый образ так она смотрит, не на Покров темный с ясной лампадкой, а куда-то через паутинные зимние рамы в тьму полунощную пасхальной ночи…
И вдруг слезы градом бегут из упорных пересиливающих и эти слезы, все еще живых глаз, а губы кривятся, беспомощные.
С тех пор, как Палагея Сергеевна вышла замуж, вот уж четвертый десяток, не ходит Палагея Сергеевна под Пасху в церковь, а сидит дома.
Первые годы в замужестве каждый год рождались у нее дети, и стоять ей в церкви трудно было, — дома сидела. А когда разошлась она с мужем и переехала от мужа с детьми на Хиву в переулок, она опять сидела дома, не ходила в церковь: дети маленькие были, и ей было страшно оставлять детей одних в доме.
А стали дети побольше, — пять сыновей у Палагеи Сергеевны, все погодки, — уж дети-гимназисты уходили в церковь, а она дома сидела, дом стерегла с Настасьей.
И выросли дети, ученье кончили, в люди вышли, всякий своим домом зажил, своей семьей, и осталась одна без детей Палагея Сергеевна, но и одна, по привычке, что ли, не выходила она под Пасху в церковь, сидела дома.
Палагее Сергеевне за шестьдесят, и уж сорок лет, как в пасхальную ночь она только слушает звон, этот полунощный, душу потрясающий, воскресный звон.
И не тихое озарение от ясной лампадки покрывает лицо ей, та вон ночь со своей полунощною тьмою, да вдруг неудержимо слезы…
И на миг слезы оживляют ее угасшую память.
В слезах, сквозь частые слезы неудержимые, она видит себя, и не седой, с облезлой маковкой, покрытой кружевной черной наколкой, не беззубой сутуловатой старухой, чудной и странной, беспамятной, сумасшедшей, доживающей свои дни на Хиве в переулке с кухаркой Настасьей, о барышней задорной, Полинькой Расторгуевой.

* * *

‘Полинька, Христос воскрес! Полинька, поверни-ка губоньки, носик свой курносенький, глазки свои жучочки, деточка, Христос воскрес!’
Это Анна Ивановна все целует свою любимицу, свою последнюю дочку Полиньку: в первый раз в церковь под Пасху повела она Полиньку, нарядила, словно куколку, кутает в бархатный алый салопчик, уж к кресту приложились, вышел батюшка паски святить, домой пора.
А у Полиньки один глазок уж давным-давно, за евангелием еще, как евангелие стали читать, тут и заснул, а другой, плут, не спит, все таращится:
любопытная она такая девочка.
Полинька девочка длинноногая с тонкой шейкой.
Полинька стоит у клироса в теплом приделе, где идет служба. Она ученица лютеранской школы Петра и Павла. Она в четвертом классе, ей четырнадцать лет.
Как Полинька рада пасхальной заутрене, когда все поется, не читается, и царские двери настежь раскрыты, виден жертвенник и престол, как она рада пасхальному пению — все запели, вся церковь поет, и теплым огонькам — красным свечкам, и красным бархатным ризам золотом расшитому облачению в маленьких жемчужинках, и душистому зеленому можжевельнику, колкому под ее атласными белыми туфельками.
Сердце стучит, уши горят…
Она влюблена, она в первый раз влюблена. И таит в себе эту первую свою любовь. Он ничего не знает, и никогда не узнать ему: сама, ведь, она никому и никогда не скажет, виду ему не подаст.
Через все пение, через все возгласы ей слышится голос, его голос.
И так горячо она думает, и только о нем: он — все в ее сердце, им полно все ее сердце.
Сердце стучит, уши горят…
Скоро узнает она — он сосед их — скоро узнается, что после праздника свадьба его назначена, женится он, и как она тогда горько заплачет, захлебнется она в своих первых слезах. Но она еще ничего не знает, она еще ни о чем не догадывается. Завтра она его увидит, завтра он к ним в дом придет ее отца поздравлять, — отец ее известный в Москве купец, к отцу все ходят с праздником поздравлять, — он непременно придет.
И Полинька рада, она всем, она всему рада: она ждет его.
‘Христос воскрес, Полинька!’ — нянька говорит, Авдотья.
‘Воистину, нянечка, Христос воскрес!’
И улыбается Полинька, целует долготерпеливую няньку Авдотью, подслеповатую бисерницу, сеченную в крепостях, которая любит Полиньку, как покойница Анна Ивановна любила свою длинноногую болотную птичку.

* * *

Полинька барышня-невеста.
Полинька кончила немецкую школу, ей восемнадцать лет. И не думает она уж ни по-немецки, ни по-французски, как думала раньше, когда училась в школе, она думает по-русски и книжными словами и словами покойницы няньки, долготерпеливой Авдотьи-бисерницы. Давно забыта ее первая любовь, кудрявый сосед Прохоров, много раз с тех пор влюблялась она, и сколько раз влюбленная думала она, что от тоски с ума сойдет. Все забыто, все улеглось и не вспоминается.
Полинька — невеста, и он тут, жених ее, недалеко от нее у клироса стоит.
Она его любит и знает, что и он ее любит. Каждую субботу он ходит ко всенощной в церковь, куда она ходит, на балах он танцует с нею: зимой танцевали они в Купеческом клубе и в Благородном собрании, летом в Петровском-Разумовском, в Петровском парке, в Богородском, в Сокольниках, в Останкине, в Леонове, в Свирлове — ив Опере кресло у него рядом с ее креслом. И все-то он замечает, и если Полинька расстроена, никто не заметит, а он непременно увидит, по глазам ее, по блеску глаз разгадает, и скажет. Перчатки у ней стащил… ну, потом вернул. Он еще не сделал ей предложения, после Пасхи сделает, на Красную горку. А потом и свадьба. Уж жильцы от Горбовых из дома их съехали: это для молодых, там они поселятся. Отделают комнаты, и тогда свадьба.
И Полинька смотрит уверенно.
Она и не догадывается, и нет у ней в мыслях, что не бывать ее свадьбе, что после Пасхи, на Красную горку, все сорвется, рухнет все дело: они объяснятся, она первая ему скажет, но старик Горбов запретит сыну жениться, и послушный сын покорится. Как ужаленная, завертится она, задохнется она, от обиды изноет, заболит, и будет долго одна с обидой своей, все одна, на люди не выйдет. А пока она ничего не знает, она — невеста, она так уверенно смотрит.
‘Христос воскрес, Палагея Сергеевна!’ — это Горбов, жених ее, он подошел к ней, он целует ей руки.
‘Воистину воскрес!’
И улыбается Полинька, и целует подругу, свою сверстницу, тоже невесту, Клавденьку, крепко целует трижды.
Полинька вся в белом, с алым шарфом. Полинька одна стоит в теплом приделе, где служат. Ни уж двадцать два года. Нет ее подруги Клавденьки. Клавденька давно замуж вышла. Похудала Полинька, и скорее похожа на ту длинноногую девочку, на болотную птичку, влюбленную в кудрявого соседа, не на невесту Горбова, и это ее хорошит.
А как много всего за это время прошло!
Умер отец старик, сам Расторгуев, кучер вывалил По-линьку из саней, и она сильно ушиблась, — один Бог спас, на балах Полинька теперь уж первая, все за ней ухаживают, но ее не так забавляют балы и ухаживания, не так занимают и толки о женихах. После той горбовской горячки Полинька стала как-то равнодушнее, ну, конечно, не раз влюблялась она и не в одного, а в нескольких сразу, но как-то все выносила легко, не было той первой боли и тоски до отчаяния.
Полинька встретилась с новым человеком, такого она раньше никогда не видала. Познакомилась она с ним в Богородском на даче.
Он совсем не похож на тех людей, какие бывали в их доме у ее отца, он ни на кого не похож, ни на Прохорова, ни на Горбова. Он и одет по-своему: в бархатном пиджаке, в белой фуражке и высоких сапогах, и еще носил он ситцевую лиловую рубашку, и было у него драповое истасканное пальто, — всегда очень растрепан, а как нравился!
Из всех богородских барышень он отличил Полиньку и танцевал с ней, как когда-то танцевал жених ее Горбов. Он приучил ее смотреть на все обыкновенными глазами, — так сам он говорил ей, вместе читали книжки.
Да, она заметно переменилась. Раньше она только и гадала, что о свадьбе, чтобы замуж выйти, к замужеству сводились все ее мысли, к женихам, а после встречи с ним она захотела быть самостоятельною, трудиться, приносить пользу обществу, идти наперекор, чтобы вышло из нее что-нибудь настоящее, — так сам он говорил ей. Она по его совету перестала носить шиньон, и стала учить грамоте фабричных ребятишек. Открылась ей целая новая жизнь, и время у ней занято.
Но Лебедев женатый, у него есть дети. Жена стала присматривать за Полинькой и мужем, и вышло так, что должен он был уехать куда-то в Казань с женой и детьми.
Он был такой печальный, когда прощался с Полинькой, писать обещал, помнить всю жизнь. И ничего не написал.
Так и сгинул где-то в Казани, ни строчки не написал.
Досадно было Полиньке.
Впрочем, теперь-то ей совсем безразлично, помнит ли ее Лебедев или забыл, напишет он ей когда, или так и пропадут о нем всякие вести, ей все равно. А насчет Горбова, жениха своего, ей просто смешно, да и представить ей себе трудно, понять она не может, как это тогда могла убиваться так. Да и не думает она ни о ком из прежних своих: ни о Горбове, ни о Лебедеве, ни об одном человеке, о ком хоть одну минуту жарко подумала, ну, после бала.
Зимою вернулся в Москву ее двоюродный брат, с которым была она в дружбе, и не один он вернулся, а с женою-цыганкой: на цыганке женился. Родственники встретили неласково цыганку, и только одна Полинька, наперекор всем, привязалась к своей новой родственнице и постоянно бывала в их доме. И там, у них в доме, познакомилась она с одним художником.
Зима прошла весело. На Новый год Полинька была на маскараде и опять, на Крещенье, на маскараде. И всякий раз с Кистеневым, — и на маскараде, и на балу, и на всех вечерах она с ним, только с ним. На тройках в Стрельну каталась, и в санях она с ним сидела.
Сердце стучит, уши горят, красная свечка плывет.
Не любила так никого Полинька, как его любит. Он вернется в Москву скоро уж, вот, после Пасхи, в мае. Она знает, он тоже любит ее, она выйдет замуж.
Через все пение, через все возгласы ей слышится голос, его голос.
И так горячо она думает, и только о нем: он — все в ее сердце, им полно все ее сердце.
Сердце стучит, уши горят, красная свечка плывет — Да, она выйдет замуж, не за него только, за другого, так она выйдет, без любви, очертя голову.
Но она об этом и подумать теперь не может, мысли у ней не может быть, что именно вот так оно и будет, а не иначе. Да она бы в минуту поседела, шепни ей о судьбе ее. Он вернется из Петербурга, после Пасхи, в мае, свидания их будут все чаще, и без слов все между ними станет ясно, по горлышко дойдет им любовь их, вплотную близость их. Она его будет звать Сашей, он ее — Полинькой. Так и простятся. Осенью он уедет в Петербург, он еще учится, и еще не один год учиться ему. Потянется осень. Будут родственники и старшие докучать сватовством: ведь все ее подруги замуж вышли, и ей пора, ей уж двадцать два года. Ей двадцать два года, а ему надо учиться, и не один еще год учиться. А с годами мало ли что, мало ли перемена какая будет? А тут есть человек не молодой уж, но богатый, вдовец и с детьми. И она поддастся. Не на богатство позарится она, что ей? — приданое отец завещал большое, нет, все ее мысли петлей закрутятся, станет ей как-то все равно, и она выйдет замуж по сватовству, без любви, так она выйдет, очертя голову.
А как придет в себя, да как увидит, что сделала, и упадут руки. И вернуть не вернешь. И лучше бы не встать ей тогда, не подняться с земли, когда кучер из саней ее вывалил. Но она еще ничего не знает. Как она далека от своей судьбы!
Сердце стучит, уши горят, красная свечка плывет — Это ее последняя Пасха, в последний раз стоит она в церкви, слушает пасхальное пение, а слышит его. Она одна стоит в последнюю свою Пасху вся в белом с его алым шарфом.
Полинька подходит к кресту.
‘Христос Воскрес!’ — дает ей батюшка крест.
‘Воистину!’
Шепчет Полинька, зарделась вся, как ее алый шарф, целует тяжелый кованый крест, и крест обжигает ее горячие губы ледяным холодом.

* * *

Так ясно, так живо видит себя Палагея Сергеевна в церкви в свою последнюю Пасху: она вся в белом с алым шарфом, — и слезы душат ее.
— Христос воскрес, Палагея Сергеевна! — шепчет Настасья, и у старухи на запалых глазах навертываются тощие, мутные слезинки.
А за окном звонит Москва.
Всех звончее подал весть есак, и поднялся трезвон во все тяжкие и велие, все колокола звонят, и новые и старые: немчин, Годунов, широкий, глухой, карнаухий, переспор, сокол, медведь — московский звон.
И глухо сквозь частый трезвон доносит на Хиву в переулок кремлевские пушки — сто и один выстрел: крестный ход обошел вокруг церкви, — настежь церковные двери, крестный ход входит в церковь, — и сущим во гробех живот даровав! — и началась заутреня.
Палагея Сергеевна быстро, быстро идет из кухни в свою комнату, словно бы окликнули ее, словно бы случилось что в ее комнате: лампа ли со стола упала, или стряслась какая беда.
И нет ничего, ничего не случилось, так всегда она ходит, не ходит, а бегает.
Палагея Сергеевна отпирает комоды, — там все вверх дном у нее, и среди всяких тряпок, писем, просроченных ломбардных квитанций, фотографических карточек, пузырьков, пустых футляров и всяких коробок ищет она что-то: не купленный ли подарок Настасье — прежнее-то время праздничный подарок всегда в комоде хранила, или еще что задумала…
Какие у ней пошли мысли?
Куда толкнули ее воспоминания?

2

Одна Настасья в кухне перед пречистым образом, перед Покровом темным с ясной лампадкой.
Не слышит Настасья московского звона, не слышит, как из пушек палят, не считает пушки, — тощие мутные слезинки поблескивают на ее запалых глазах.
— Матушка, Покрова, Заступница усердная! — перебирает губами старуха: ей тоже в тайности сердца свое припомнилось, мытарство свое.
Настасья одних лет с Палагеей Сергеевной, а в церковь под Пасху она не ходит уж больше полвека.
Не годы ей вспоминаются, всего несколько дней.
Шестнадцати годов просватали Настасью из дальней деревни. Попался ей муж богатый и по сердцу пришелся: не силою, не неволею, охотой пошла за него. Весело справили свадьбу, и увез ее муж в свою деревню. И стала Настасья жить-поживать, не печалится в новом доме. День прожила хорошо, и другой прожила хорошо, и третий день кончился по-хорошему, грех и пожаловаться. Тихо, советно, ладно ей с мужем жить. А на четвертый день нежданно-негаданно объявилась в дом прежняя жена его, невенчанная, с которой до тех пор жил он, и детей с собой привела, — баба еще молодая, здоровая, да его-то не тронула, а на ней, на своей разлучнице, изнесла все свое сердце, выместила обиду, избила Настасью, и все, какие платья были, какие рубашки, приданое — все порвала, на куски порезала. В чем была, в том и выскочила Настасья, вся избитая. Куда идти? Да куда ей идти — к отцу. И пошла к отцу, без дороги шла она, как зверь, и лесом и полем, и лесом и оврагами, как зверь. Пришла к отцу. Ей бы с первого слова и открыться во всем старику, заступился бы старик за дочь, нашел бы управу если Бога человек не боится, людей забоится! — нашел бы управу, а она… да она еще тогда, без дороги зверем через леса-то рысчущи, уж тогда всю судьбу свою передумала, и ни словечком не пожаловалась, никого не обмолвила, все на себя сказала, себя одну обвинила, грех его взяла на себя. Отхлестал ее старик возжей, да вон из дому.
‘Вон пошла, потаскуха!’ — зарычал старик.
Она и пошла, волочашкой по людям пошла из деревни в деревню, из села в село. И попала в Москву к Расторгуевым, нанялась в судомойки. А когда Палагея Сергеевна от мужа уехала, попросилась она к ней на Хиву, да с тех пор и живет в кухарках.
Родителя своего, старика вспомнила Настасья, так и помер старик…
— Царствие ему небесное!
Мужа она вспомнила, три денька свои, и муж помер…
— Царствие ему небесное!
Дорогу свою она вспомнила, когда зверем без дороги через лес рыскала.
— Матушка, Покрова, Заступница усердная! — перебирает губами старуха, и уж легко ей на сердце, тихая, вся она в тихом, в молитвенном озарении:
‘Христос воскрес’.

3

Долго рылась Палагея Сергеевна в комодах, по всем уголкам шарила, все вещи перерыла и нашла, наконец, что ей надобно: из-под самого дна вытащила она зеленую в переплете тетрадь — свой дневник.
Руки у нее трясутся, кружевная наколка сбилась на облезлой маковке. Быстро перелистывает она зеленую тетрадь. Слова горят.
Это ее девичий дневник.
Да, все так, все, как было.
’12 января уехал в Петербург К. Я Думала, я с ума сойду’.
’30 мая. Скучала я страшно всю весну, 11 мая поехала в Богородское, там ждала К. Он приехал 26-го. Мы ездили с ним в Медведково. Постоянно он гулял со мной, целый день проводили мы вместе, играли в карты, в бильбоке, серсо. Он звал меня Полинькой, я его — Сашей. Весело было’.
’31 мая и 1 июня были мы в Кунцове. Весело было’.
‘2 июня в среду мы с ним вечером… Как приятно вспомнить этот вечер!’
‘3 июня ездили к Троице. Назад мы с ним ехали двое’.
’30 августа К. пробыл у нас два часа. Мы с ним сидели в моей комнате, и простились. Боже мой, я это вспомню когда-нибудь! Что же это было? Милый, дорогой мой! Когда он уехал, я была сама не своя. Неужели мы не свидимся? Я люблю его до безумия’.
’23 октября. Мне сватают жениха Т. Он был у нас. Боже, как ночью плакала. Он мне совсем не нравится. Что же это будет? И неужели моя дорожка кончилась? Что же это такое? Я ума не приложу. Молиться не могу. Что мне делать? Никто не знает, что так безумно люблю его. Мне двадцать два года, а ему еще долго учиться, не пара мы. Несчастный тот день, когда мы с ним встретились. Какая я буду жена, какая мать, когда люблю до смерти другого! И если я должна буду венчаться, честно ли я поступлю? А ведь, все равно, я знаю, мне за него не выйти’.
’26 ноября Ф. П. Т. сделал мне предложение. Я согласилась. Что-то от сердца точно оторвалось, похолодело. Мы познакомились 13 октября, а теперь 1 декабря. больна, нервы расстроены сильно. Сама не знаю’…
’26 декабря. Утро. Сегодня назначено мое благословение. Теперь все покончено. Больше ждать нечего. Кончилось все. Я отношусь спокойно и равнодушно, а, верно, заплачу после’.

* * *

Да, верно, все так, все, как было. И уж в глазах ее нет больше слез: строчки, буквы, цифры ей выжгли все ее слезы.
Палагея Сергеевна словно замерла вся, ее зеленая тетрадь выпала из рук.
Она одна в комнате.
И сколько лет, с тех пор, как от мужа с детьми уехала, она живет в этой комнате. Костяник и тряпичник давно зарятся на ее комоды. И пусть бы забрали всю ее рухлядь, да и ее заодно.
Она одна в этой опостылевшей комнате, она во всем мире одна.
Не слышно ей звона, а уж к обедне звонят, она ничего не слышит.
И одна ночь из окон глядит на нее. Как же это так?
Что же это она сделала?
Зачем она так сделала?
Когда она в свою последнюю пасхальную ночь стояла в церкви, и вся душа ее была обращена к нему, и всей душой, всем существом своим она ждала его, для нее все играло, все горело пасхальным огнем алым, как тот шарф ее алый, потому что она любила. А когда, любя его до смерти, связала жизнь свою с нелюбимым, пала ей на голову ночь, потому что сама свою любовь предала.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей…
Дети ее, не от любви рожденные, с ужасом, с отвращением, с проклятиями на свет выведенные, как новая еще обуза для ее и без того опутанной жизни, как петля, туже, все крепче затягивающая ей горло, а и без того дышать нечем, дети ее — ей совсем чужие. И та же беспросветность, нет, еще большая ночь.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей.
Жалко ей было детей, а ведь и котят слепых жалко, всякую беспомощную и беззащитную тварь жалко, но любить она не могла их. И когда захотела детей полюбить, вот когда от мужа решила уехать с детьми, в детях думала найти себе свет и покой, не нашла она света — как так полюбишь? — а без любви одна ей ночь.
И эта ночь, эта беспросветность — кара ей.
Как же это так?
Что же это она сделала? Зачем она так сделала?
Зачем наперекор своему сердцу поступила тогда, в комок сдавила свое живое сердце, свою любовь предала?
Или от отчаяния?
Веры не стало, потеряла веру?
Поверила Горбову, который сыновней покорностью своей крепко обидел ее, поверила Лебедеву, учителю своему, который клялся ей помнить вечно и, малодушный, даже не написал ни строчки?
И опустело сердце.
Да пусть бы и этот художник также обманул ее, любовь-то зачем предала?
Уж если в самой тайне своей она никому не верила, во всех отчаялась, и только себе верила, так бросила б дом, Москву, в Петербург переехала бы. Отец дал ей образование, в немецкую школу определил: умный был старик, ценил знание. В Петербурге она не пропала бы. Начала бы там новую жизнь самостоятельную и вышло бы из нее что-нибудь настоящее. А не захотели бы опекуны приданое ей выдать, что наперекор идет, а им всем хотелось, чтобы замуж она вышла, Бог с ними, Бог с ним, с приданым и со всеми деньгами отцовскими. А то и деньги на руках и все — дом, свои лошади, все, что хочешь, ни в чем нет недостатка, а какая жизнь! Одна ночь.
И эта ночь — кара ей.
Или в самой тайне своей, отчаявшись и в себе, надеялась она, что свыкнется и забудет, притерпится, и тогда сама собой пойдет какая-то новая жизнь?
Кто-нибудь и свыкнется, кто-нибудь и притерпится, да она-то не свыклась, не притерпелась, ничего не забыла, не могла забыть.
И в этой жгучей ее памятливости — кара ей.
Или еще на что надеялась?
Нет, какая еще может быть надежда?
Да если и была хоть какая-нибудь надежда, в первую же ночь, как осталась она одна с мужем с глазу на глаз тут и конец.
Любовь свою предала!
И ночь из всех окон глянула на нее.
И эта ночь — кара ей.
Вот она распяла себя, и распятая тянула свои бесцельные отчаянные дни, и еще живет: и пьет и ест, читает по утрам Московский Листок, плачет, без мысли, без памяти, с погасшей и вдруг вспыхивающей памятью и ужасом бесцельной своей распятости, судьбы своей, о которой шепни ей тогда в ее последнюю пасхальную ночь, когда вся в белом с алым шарфом целовала она горячими губами тяжелый кованый крест, показавшийся ей тогда холодным, как лед, и она в минуту поседела бы.
Настасья старуха тоже распятая.
Настасья сама тоже распяла себя: невиновная, она чужую вину взяла на себя, грех на душу приняла мужнин из любви к мужу своему, суженому, который обманул ее, из жалости к детям его, из жалости к той покинутой жене его. И для нее все светится, она вся светом покровенная, сама, как живой свет.
А тут одна ночь.
Кто это, что это, что обрекало ее — ведь была она курносенькой Полинькой, и была она длинноногой болотной птичкой Полинькой, и барышней-невестой Полинькой, и ведь это она стояла вся в белом с алым шарфом, вся, как одна любовь, — кто это, что это, что назначило ей такую бесцельную муку, распяло так жестоко?
А, бывало, в годы замужества, когда с мужем жила еще, бывало, ночью увидит она его во сне. Проснется утром… Боже мой, и не просыпаться бы ей вовсе.
‘Саша!’ — тихо покличет, вся душа заноет.
И потом день-деньской места себе не найдет, да куда-нибудь забьется в угол, уткнется в подушку.
‘Саша!., никогда… я тебя никогда не увижу! А тебя люблю, только тебя!’ — вся душа зарыдает.
Зачем это?
И зачем ей такая тяжелая кара — ночь до века, мука до гроба?
Всю в белом с алым шарфом кинуло ее из церкви, с пасхальной обедни, на Хиву, в переулок, доживать свой долгий, невыносимый, беспросветный век.
И зачем она так жестоко распяла себя?
Палагея Сергеевна подняла с пола зеленую тетрадь, положила тетрадь в комод и совсем тихо, необычно тихо пошла из комнаты в кухню к Настасье.
Страшно ли ей стало, что одна она в комнате — в целом мире одна, или от какой-то внезапно блеснувшей мысли страшно ей стало, и страх этот сковал ее шаг?
Или еще что задумала?

* * *

Тихо, совсем тихо вошла она в кухню.
Перед пречистым образом, перед Покровом темным с ясной лампадкой, стояла Настасья, вся в тихом, в молитвенном озарении.
— Христос воскрес, Палагея Сергеевна!
Стоит Палагея Сергеевна перед Настасьей, — так еще недавно Настасья стояла перед пречистым образом Покровом заступающим, и слезы бегут из глаз, а кривящиеся мокрые губы тянутся к старухе, и голосом загубленного сердца беззвучно шепчет она из тьмы своей отчаянной ночи потрясенной души воистину, а из кривящихся беспомощных губ беспомощно просится:
— Веревку, — просит она, и слезы давят ее, — веревку!

* * *

А за окном по церквам идет перезвон. ‘Искони бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово. Се бе искони от Бога. Вся тем быша, и без Него ничто же не бысть, еже бысть. В том живот бе, и живот бе свет человеком. И свет во тьме светит, и тьма его не объят’.
Вся Москва перезванивала: вон у Семеона Столпника, вон у Сергия в Рогожской, вон у Мартына Исповедника, вон у Воскресения в Гончарах.
Скоро станет светать.
Приложатся к кресту, освятит батюшка паски, и понесут из церквей куличи, паски да красные яйца по домам, всяк в спой дом, разговляться.
В там заиграет и солнце, воскресное красное солнце над златоглавой Москвой.

Комментарии
(Обатнина Е. Р.)

Покровенная

Впервые опубликован: Подорожие. СПб.: Сирин, 1913. С. 159—181.
Дата: 1912.
По свидетельству Ремизова, еще летом 1904 г., в один из своих приездов в Москву, к родственникам он взял дневник своей матери — Марии Александровны Найденовой, которая к этому времени была очень больной, немощной и совершенно отрешенной от жизни (См.: На вечерней заре. II. S. 261). Дневник Марии Александровны, запечатлевший поворотные события в ее судьбе, лег в основу рассказа. Молодость матери, выпускницы, как и героиня рассказа, немецкой школы, была связана с московским Богородским кружком нигилистически настроенной молодежи (подобно ‘Сокольническому’ кружку в романе Лескова ‘Некуда’). Среди других членов кружка оказался художник, с которым молодая девушка готова была навсегда связать свою жизнь. Но взаимная любовь была разрушена невозможностью для избранника оставить семью. Глубокое разочарование круто изменило отношение Марии Александровны к жизни, которую с этого времени она проживала, словно ‘назло’. Так, вопреки истинному чувству, она вышла замуж за известного московского галантерейщика Михаила Алексеевича Ремизова. Преданность мужа не смогла удержать Марию Александровну, и однажды, без видимых на то причин, она забирает своих троих сыновей и возвращается в отчий дом, где всем им приходится примиряться с унизительным положением ‘бедных родственников’, находящихся под опекунством преуспевающих старших братьев Найденовых. Подр. о судьбе М. А. Найденовой см.: Кодрянская. С. 67—68, 77—78 Скрытые аллюзии, относящиеся к творчеству Лескова, задали необычный для творчества Ремизова 1910 гг. московский топос рассказа (Ср. с многочисленным упоминанием московских святынь и колоколов в романе ‘Некуда’).
Иван Великий — архитектурный ансамбль московского Кремля (1505—1600), объединяющий церковь, колокольни и дозорную башню Звон Ивановской колокольни имел особую мелодию и назывался ‘красным звоном’.
…ударят в Успенском — Успенский собор в Кремле, построен при Иване III в. (1475—1479) Аристотелем Фиораванти.
…звон у Симонова… — имеются в виду колокола Симонова монастыря (конец XIV — конец XVII) — некогда мощной крепости, служившей для защиты Москвы с юго-востока от набегов татар.
…у Семена Столпника… — церковь Симеона Столпника за Яузой, по преданию построенная Борисом Годуновым в память о дне своего венчания на царство (1 сентября 1598 г.).
…у Сергия в Рогожской… — имеется в виду церковь преподобного Сергия Радонежского (1796—1818) в Рогожской заставе.
…у Мартына Исповедника.. — церковь Мартина Исповедника в Таганке, в Алексеевской новой слободе (1791—1801).
…у Воскресения в Гончарах — подразумевается церковь Воскресения Христа в Гончарной слободе, находившаяся на левом берегу Яузы, на Таганском холме.
…на Хиве в переулок… — Хива — московская улица, известная с XVIII в. (ныне Добровольческая), происхождение названия которой имеет две версии: по стоявшему там двору, где останавливались купцы и послы из ханства Хива (древний Хорезм), или по расположенному там же кабаку ‘Хива’.
Красная горка — народный праздник, приходящийся на первую неделю после Пасхи (Фомину неделю), который связан, с одной стороны, с поминовением родителей, с другой — с свадебными обрядами.
…подал весть есак… все колокола звонят… немчин, годунов, широкий, глухой, карнаухий, пере спор, сокол, медведьмосковский звон. — Перечисляются народные названия московских колоколов, каждый из которых имел свой звук и мелодию.
Покров — здесь: икона Покрова Божьей Матери.
…читает по утрам Московский Листок — ежедневная политико-литературная, общественная газета, издававшаяся в Москве с 1901 по 1916.
‘Искони бе Слово, И Слово бе от Бога, и Бог бе Слово. Се бе искони от Бога…’ — начало Евангелия от Иоанна: ‘В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог’.

————————————————————————-

Источник текста: Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 440—453.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека