Время на прочтение: 24 минут(ы)
Кони А. Ф. Воспоминания о писателях.
Сост., вступ. ст. и комм. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова
Москва, издательство ‘Правда’, 1989.
OCR Ловецкая Т. Ю.
В стенах Петербурга было несколько похорон, не официального, так сказать, предустановленного характера, а таких, в которых непосредственно выразилось общественное сочувствие к почившему. Таковы были, во второй половине прошлого века, похороны глубоко талантливого артиста А. Е. Мартынова в 1860 году, Н. А. Некрасова в 1877 году, Ф. М. Достоевского в 1881 году и И. С. Тургенева в 1883 году. Похороны Достоевского были из них самые внушительные, потому что состоялись на третий день после кончины великого писателя, когда впечатление, произведенное ее совершенной неожиданностью, было особенно сильно, а грандиозно-трогательная обстановка похорон состоялась почти без всяких приготовлений. Но и похороны Тургенева оставили у всех очевидцев сильное впечатление, как наглядная дань уважения к любимому писателю и выражение скорби о нем. Этим похоронам предшествовали погребальные церемонии в Париже, отличавшиеся особой и искренней торжественностью. На станции Северной железной дороги была устроена траурная часовня (chapelle ardente), производившая, по отзывам очевидцев, величественное впечатление. Среди четырехсот собравшихся проститься с телом было не менее ста французов, и между ними носители славных и выдающихся имен во французской литературе и искусстве. Тут были между прочими: Ренан, Эдмонд Абу, Жюль Симон, Эмиль Ожье, Золя, Додэ, Жюльетта Адан, любимец Петербурга артист Дьедонэ и композитор Масснэ. Первым, с кафедры, обитой черным сукном, говорил Эрнест Ренан. В его красноречивой (несмотря на престарелость оратора) речи было несколько глубоких и прекрасных мест. Он характеризовал Тургенева как представителя массы народа, которая в целом безгласна и может только чувствовать, не умея ясно выразить свои мысли. Ей нужен истолкователь, нужен пророк, который говорил бы за нее, умел бы изобразить ее страдания, отвергаемые теми, кому выгодно их не замечать,— ее назревшие потребности, идущие вразрез с самодовольством меньшинства. Таким человеком по отношению к своему народу был в своих произведениях Тургенев, соединяя в себе впечатлительность женщины с нечувствительностью анатома и разочарованность мыслителя с нежностью ребенка. По своим чувствам, по характеру своего творчества Тургенев был сыном своего народа, того народа, появлению которого на авансцене мира Ренан придавал особое значение. Но над народами стоит человечество. По своему широкому миросозерцанию, кроткому, жизнерадостному, сострадательному, Тургенев принадлежал всему человечеству, и в нем жило слово мира, правды, любви и свободы. ‘Прости, великий и дорогой друг,— закончил свою речь Ренан, — лишь прах твой покидает нас, но твой духовный образ остается с нами’. Ту же мысль об общечеловечности произведений Тургенева проводил в своей речи от имени французских литераторов Эдмонд Абу, подчеркнув в ней особое значение ‘Записок охотника’ и оказав, что для славы умершего не нужен будет величавый памятник, а несравненно дороже будет простой обрывок разорванной цепи на белой мраморной плите.
В Берлине,— быть может, оттого, что прусские власти находились в натянутых отношениях с Россией, выразившихся в разных мерах Бисмарка, имевших характер маленьких репрессалий,— произошло странное недоразумение, про которое французы сказали бы, что ‘c’est un incident soigneusement prpar’ {‘Тщательно подготовленный инцидент’ (фр.).}. Быть может, однако, и русские люди, хотевшие почтить Тургенева, оказались неосведомленными точно, по обычной нашей непредусмотрительности. Прибытие вагона с телом Тургенева ожидалось на Потсдамском вокзале, куда его неоднократно и приходили встречать с венками русские и немецкие почитатели усопшего, причем на их вопросы станционное начальство отзывалось незнанием о времени прибытия, а некоторые даже высказывали предположение, что этот дорогой для многих прах уже проследовал в Россию. Между тем тело прибыло на второстепенный Лертский вокзал и сдано было в экспедицию товаров большой скорости, а 24 сентября (12 сентября) утром перевезено на возу на вокзал Силезской железной дороги и оттуда отправлено в Россию.
Следование праха Тургенева по России, очевидно, очень тревожило министра внутренних дел — графа Д. А. Толстого и директора департамента полиции — Плеве, и они принимали меры, чтобы свести к minimum’у предполагаемые многолюдные встречи поезда с гробом на станциях железной дороги и устранить служение при этом панихид и литий. По этому поводу был оживленный обмен телеграмм с местными губернаторами, которым предлагалось ‘воздействовать’ на учреждения и отдельных лиц, желавших почтить память покойного депутациями и надгробными словами. Ездивший в Вержболово, чтобы принять печальный и дорогой груз, М. М. Стасюлевич, в журнале которого (‘Вестник Европы’) Тургенев печатал все свои главные произведения после ‘Отцов и детей’, в письмах жене и в рассказах близким выражал негодование на мытарства, испытанные им по пути в Петербург, когда ввиду разных препятствий и усиленной торопливости станционного начальства можно было, по его словам, подумать, что он везет не тело великого писателя, а Соловья-разбойника. Ему приходилось вести настоящую борьбу, чтобы воспрепятствовать в Вержболове переносу ящика с гробом на три дня в сарай, как простую кладь, и — за недопущением панихид — торопиться с краткими литиями, рискуя не раз остаться на станции, едва успев запереть траурный вагон и вскакивая в поезд на ходу. Тем не менее, почти всюду при остановках на пути ожидали многочисленные поклонники усопшего с венками. На одной из станций публика, желавшая проникнуть в вагон для прощания, так теснилась, а времени было та’ мало, что Стасюлевич просил дать ему кого-нибудь из детей, чтобы ребенок простился за всех. Это трогательное предложение было исполнено.
В Петербурге были сделаны многие распоряжения со стороны высшей администрации и градоначальника, вызвавшие раболепные похвалы в некоторых газетах,— распоряжения, в которых, за мерами для соблюдения уличного порядка, чувствовалось ожидание каких-то беспорядков с политической окраской. Были мобилизованы большие отряды явных и тайных агентов для участия в процессии и назначен усиленный наряд полиции на кладбище, на которое с утра погребения уже никто не допускался,— и заготовлен ‘на случай потребности’ полицейский резерв. На могиле были допущены лишь те речи, которые предварительно ‘будут заявлены’ градоначальнику. Последний, в лице Грессера, пропустил мимо себя всю процессию, сидя с решительным и властным видом на коне, на пересечении Загородного проспекта и Гороховой ул., а затем проехал на кладбище, где оставался до самого конца, предложив затем публике расходиться. Еще ранее он, очевидно, вовсе не разделяя взглядов Эдмонда Абу на роль и значение творца ‘Записок охотника’ в великом деле освобождения крестьян, распорядился снять с венка, привезенного князем Бебутовым от тифлисской Городской думы, укрепленный на нем обрывок цепи, а самого Бебутова выслать из Петербурга. Несмотря на все это, прием гроба в Петербурге и следование его на Волково кладбище представляли необычные зрелища по своей красоте, величавому характеру и полнейшему, добровольному и единодушному соблюдению порядка. Непрерывная цепь 176-ти депутаций от литературы, от газет и журналов, ученых, просветительных и художественных обществ и учреждений, от учебных заведений, от земств, сибиряков, поляков и болгар заняла пространство в несколько верст, привлекая сочувственное и нередко растроганное внимание громадной публики, запрудившей тротуары,— несомыми депутациями изящными, великолепными венками и хоругвями с многозначительными надписями. Так, был венок ‘Автору ‘Муму’ от общества покровительства животным, венок с повторением слов, сказанных больным Тургеневым художнику Боголюбову: ‘Живите и любите людей, как я их любил’, от товарищества передвижных выставок, венок с надписью ‘Любовь сильнее смерти’ от педагогических женских курсов. Особенно выделялся венок с надписью ‘Незабвенному учителю правды и нравственной красоты’ от Петербургского юридического общества… Депутация от драматических курсов любителей сценического искусства принесла огромную лиру из свежих цветов с порванными серебряными струнами. С этим венком были связаны следующие оригинальные стихи Коровякова, в которых были названы главнейшие произведения Тургенева в связи с его кончиной и погребением: ‘Стучит земля о крышку гробовую,— И дым кадил восходит к небесам.— Покинул нас певец, печать немую — Рок приложил к пророческим устам.— Довольно ты страдал, и тьма могилы — Затишьем сладостным явилася тебе.— Покинул нас певец, и творческие силы — Навеки скованы в глубоком сне.— Ты накануне часа рокового — На родину рвался ей верною душой,— И лес, и степь, красы села родного — Как призраки, маня, носились над тобой.— Но пробил час, горячее желанье — Унес ты в хладный гроб с собой,— И вот теперь последнее свиданье — Нам только смерть устроила с тобой.— Прими ж цветы, что шлют Руси поля! — Их Бежин луг взрастил, их Новь вскормила! — Их дети и отцы, вся родина твоя,— Как вешнею водой, слезами оросила’. Яркий, тихий, солнечный день, какие иногда бывают в Петербурге в половине сентября, придавал особую внушительную красоту всей картине.
На могиле, к которой гроб был пронесен между выстроившимися шпалерами держателями хоругвий и венков, были произнесены, по заранее составленному расписанию, три речи. Я слышал их, хотя первая была произнесена очень слабым голосом. Ректор университета А. Н. Бекетов, указывая на свет, доходящий до нас от отдаленных звезд через тысячи лет, быть может, давно уже переставших существовать, отметил, что эти светила нельзя назвать погибшими, потому что, хотя материя их и распалась, но силы, оживлявшие их, продолжают действовать бесконечно, превращая воспринятый свет в новые силы. Это физическое представление о бессмертии должно быть распространено и на силы духовные, колеблющие миллионы сердец еще долго после распадения заключавшей их в себе материальной оболочки. Вверенная Тургеневу частица божественного огня, освободившись от своих земных оков, вольными струями будет разливаться между людьми, содействуя мирному вершению наших судеб на пути к прогрессу. Речь была заключена обращением к памяти Тургенева: ‘Покойся в мире, и пусть твоя кончина побудит нас обратиться с новой силой к науке, перед которой ты так благоговел, к искусству, которому ты служил с таким самоотвержением, и пусть найдем мы в этом настоящее утешение в скорби, причиненной нам твоей утратой’. Московский профессор С. А. Муромцев — впоследствии первый председатель Государственной думы — сказал прочувствованное слово о связи Тургенева с Московским университетом и его неизменной верности убеждениям своей молодости, в чем содержался источник благотворного влияния великого художника в течение всей его жизни. Д. В. Григорович, разделивший в старые годы с Тургеневым благородную задачу тронуть сердца читателей тяжелым положением русского крестьянина, подавленного крепостным правом, и подготовить падение последнего, указал в своей речи на особое значение Тургенева, так высоко поднявшего звание русского литератора и завещавшего ему правдиво и честно служить своему призванию. Григорович очень волновался, говоря свою речь, и в слезах окончил ее прощанием с дорогим, незабвенным другом, прощанием — до скорого свидания…
Весть о смерти Тургенева произвела сильное впечатление во всех просвещенных кругах русской земли, почувствовавших глубину утраты. Об этом свидетельствуют ряд состоявшихся постановлений отдельных обществ, городских дум, земских собраний и заявления разных лиц, появившиеся в газетах. Конечно, не обошлось без некоторых странностей. Так, гласный петербургской городской думы, торговец коровьим маслом Абатуров и его единомышленник Кульков резко выразились за отклонение всяких предложений о чествовании Тургенева, потому что ‘наше дело торговое, а он из писателев, ну и бог с ним!’ Были и факты противоположного свойства. Особую оригинальность в этом отношении представляет присылка московским купцом Ситниковым в редакцию ‘Новостей’ для употребления при предстоящем отпевании Тургенева дорогого бархатного ковра, с объяснением, что хотя это должно бы быть делом родственников, но не родной ли Тургенев всем, не воспитывал ли он каждого из нас: ‘Все спешат,— говорилось в письме Ситникова,— почтить память покойного писателя. Но где же купцы? Когда же их будет интересовать и трогать то, что интересует и трогает других? Когда они будут жить целой, богатой, довольной семьей, а не в отдельных нравственно бедных лачугах? Желая почтить память покойного дорогого мне писателя, с произведениями которого я не расставался со школьной скамьи, я буду счастлив, если будет принята посылаемая мною в память его жертва от трудов моих’. Это было как бы ответом на заявления, подобные сделанному представителями ‘дела торгового’.
Горячо откликнулись на потерю Московское и Петербургское юридические общества. В первом из них, в особом заседании, посвященном памяти покойного, по выслушании блестящей речи В. М. Пржевальского, было постановлено отправить к похоронам усопшего особую депутацию для возложения венка. Весь правовой порядок человеческого общества, по словам Пржевальского, зиждется на двух, дорогих для каждого юриста, началах: свободе и справедливости, без осуществления которых невозможен никакой истинный прогресс. Им всю жизнь посвящал свои силы Тургенев, справедливо названный Белинским сыном нашего времени, носящим в груди своей все скорби и вопросы его. Напоминая Аннибаловскую клятву Тургенева на борьбу с крепостным правом, Пржевальский сказал, что она была выполнена с горячею верою убежденного человека, с тихою скорбью наболевшего сердца и с дивным талантом великого художника. Указывая на эту общественную заслугу Тургенева, Пржевальский напоминал и другую, по отношению к русской женщине, ‘выкинутой из круга общественной деятельности, подавленной окружающей средой и ее предрассудками, ищущей выхода, томимой жаждою дела и осужденной на мучительное бездействие’. Тургенев представил высоко поэтические образцы того, чем может быть русская женщина.
Еще раньше совет Петербургского юридического общества выработал постановление, в котором было высказано, что в лице почившего великого писателя русское общество утратило человека, высокая деятельность которого неразрывно связана с пробуждением и развитием в обществе сознания необходимости прекращения крепостного права, темные стороны которого изображены незабвенными и высокохудожественными чертами в ‘Записках охотника’. Глубокий знаток, поклонник и любитель родного языка, Тургенев показал, до какой степени совершенства может быть он доведен, и раскрыл, с неподражаемым искусством, все его богатство и глубину. Служа русскому слову,— он всю свою жизнь служил и делу нравственного развития и духовного совершенствования общества. Из живых образов, одушевлявших его произведения, всегда звучал голос любви к людям, к правде, к душевной красоте, всегда звучал призыв к самоусовершенствованию и просвещению. Юридическое общество даже и в кругу своей специальности не может не преклониться с уважением пред этими сторонами его деятельности. Судебная реформа, вызвавшая к жизни юридическое общество и придавшая особый смысл его существованию, была естественным, органическим последствием крестьянской реформы, не будучи ни мыслима, ни возможна до осуществления последней. Эта реформа, упразднив господство в суде бумаги, вызвала развитие живой речи, являющейся тем лучшим орудием отправления правосудия, чем яснее, образнее, точнее родной язык, которому так много послужил Тургенев. Судебная реформа потребовала усердных, развитых, гуманных деятелей, сознающих, что судьбою указаны им, в круге их деятельности, нравственно-просветительные задачи. Нельзя поэтому не вспомнить с чувством особой благодарности о поэте и гражданине, который умел ставить такие задачи и освещать их всеми лучами своего чудного таланта.
Нужно ли говорить, что ни ‘Московские ведомости’, ни ‘Гражданин’, редактор которого, князь Мещерский, в год кончины Тургенева вошел в особую, своеобразную милость и силу,— не почтили ни одним словом его память, и венки их, конечно, блистали своим отсутствием на похоронах. У Каткова были старые счеты с Тургеневым, который перестал печатать свои произведения в ‘Русском вестнике’ после того, как редактор вздумал исправлять по-своему ‘Отцов и детей’ и даже вычеркивать из них целые страницы. Еще при жизни Тургенева появилась в ‘Московских ведомостях’ коварная и далеко не безопасная для Тургенева статья ‘иногороднего обывателя’, обличавшая будто бы его ‘кувыркание пред молодежью’, с намеками на его политическую неблагонадежность. Статья принадлежала ныне забытому писателю, легковесные романы которого очень ценились в светских гостиных. Когда на эту статью в ‘Московских ведомостях’ появилось несколько сочувственных ей ссылок, Тургенев, в письме к Стасюлевичу от 2января 1880 г., охарактеризовал ее автора как человека, ‘от младых ногтей заслужившего репутацию виртуоза в деле низкопоклонства и ‘кувырканья’ сперва добровольного и затем уже и невольного, как человека, которому ни терять, ни бояться нечего, так как его имя стало нарицательным, и он не из числа тех, кого дозволительно потребовать к ответу’… В том же 1880 году в Москве, будучи на обеде, данном городским обществом депутациям, прибывшим на открытие памятника Пушкину, я видел, как Катков, после своей речи, протянул бокал сидевшему против него Тургеневу, который наклонил голову и своего бокала ему не протянул,— а когда чрез несколько минут затем Катков повторил свое движение, Тургенев снова на него не ответил и покрыл свой бокал ладонью. Этого ему, очевидно, не простил Катков и устроил своеобразные по нем поминки, перепечатав пред похоронами в Петербурге из газеты ‘Justice’ появившееся за девятнадцать дней пред этим письмо политического эмигранта Лаврова о том, что Тургенев в течение трех лет снабжал его 500 франками на издание в Лондоне журнала революционного характера.
Катков не мог не знать, что в некоторых и весьма притом влиятельных кругах его ‘разоблачения’ бросят тень на дорогого писателя и заставят строго взглянуть на учиняемые чествования его памяти. Этого именно и желал, по объяснению Стасюлевича, Лавров, сказавший, что не находит возможным стесняться в выборе средств, и считавший, со своей точки зрения, письмо в ‘Justice’ искусным маневром, вследствие которого последуют распоряжения, способные глубоко огорчить все образованное общество и в России, и в Европе.
Похороны Тургенева вызвали напечатание в газетах целого ряда стихов, посвященных его памяти. Наиболее удачными из них можно признать стихи покойного Андреевского с их трогательным концом: ‘Ты к нам желал на север дикий — Укрыться с юга на покой: — Сойди же в грудь земли родной, — Наш вечно милый и великий! — Здесь тишина… здесь лучший друг,— Здесь все товарищи вокруг… Сюда пришли, пришли без счета — Слагать венки на этот свод,— И чуть от церкви, с поворота,— К тебе завидят узкий ход,— Какое нежное волненье — Невольно каждый ощутит!..— И сколько раз благословенье — Твою могилу осенит!’
На другой день после похорон, в зале городского Кредитного общества состоялся вечер, посвященный литературным поминкам по Тургеневе. Пред собравшейся в большом числе публикой, среди которой было много дам, многие из которых пришли в траурных костюмах, сказал вступительное слово Стасюлевич, назвавший Тургенева вещим человеком, в высоком и художественном значении этого слова. Особенное впечатление на этих поминках произвели талантливое чтение М. Г. Савиной отрывка из ‘Фауста’, В. Н. Давыдовым из ‘Певцов’, а также чтение Кавелиным ‘Довольно’, проникнутое глубоким чувством, которое сказалось волнением чтеца, мешавшим ему по временам продолжать свое чтение. Речь П. В. Анненкова, усмотревшего в Тургеневе, под внешней оболочкой добродушия, сильный характер и сильную волю, была очень бесцветна, а Григорович, читавший четыре ‘Стихотворения в прозе’, вероятно, излишне полагаясь на свою память, отдельные места этих перлов русского языка изложил своими словами.
Общество любителей российской словесности при Московском университете тоже хотело почтить память Тургенева публичным заседанием. Газетное известие, что в нем предполагает произнести речь Л. Н. Толстой *, всполошило начальника Главного управления по делам печати Феоктистова, считавшего, что Толстой ‘человек сумасшедший, от которого всего можно ожидать’. По его почину, вследствие требования министра Толстого, московским генерал-губернатором ‘по соглашению’ (?) с председателем Общества, предположенное заседание было ‘вовсе устранено’ под вымышленным предлогом неподготовленности речей желавшими участвовать в нем.
Молчание одного из старейших и самого видного из русских литературных обществ о смерти Тургенева вызвало в свое время негодующий отзыв П. Д. Боборыкина о постыдно-равнодушном отношении москвичей к этой утрате. Он, очевидно, не знал о подвиге Феоктистова. Последний не ограничился этим. В Пушкинском доме при Академии Наук хранятся воспоминания его о Тургеневе и главных членах его дружеского кружка. К характерным указаниям этих воспоминаний надо, однако, относиться весьма осторожно. Либерал начала шестидесятых годов, постепенно менявший окраску по мере развития своей служебной карьеры, Феоктистов ко времени писания своих воспоминаний очевидно ‘сжег все то, чему поклонялся,— поклонился тому, что сжигал’ (‘Дворянское гнездо’). Поклонился он и Каткову позднейших годов, стал смотреть на многое его глазами и вторить его ядовитым инсинуациям на Тургенева, обвиняя последнего, без всяких фактических указаний, в стремлении поддержать свою литературную популярность поступлением ‘в хвост’ людей крайнего направления, которым он, в сущности, не сочувствовал. По-видимому, Феоктистов был не прочь считать и Тургенева человеком, ‘от которого всего можно ожидать’. Остается лишь мысленно поблагодарить его за объединение в своем, омраченном недоброжелательством, представлении великого писателя земли русской и Тургенева, переписка которых на краю могилы последнего так многозначительна и трогательна…
О смерти Тургенева Стасюлевич — гласный петербургской Городской думы и председатель училищной комиссии — сообщил в тот же день по телеграфу городскому голове, и на другой день в заседании думы И. И. Глазунов, обратясь к собравшимся гласным, сказал им: ‘Вчера, 23 августа, близ Парижа скончался один из самых выдающихся русских писателей И. С. Тургенев, в лице которого русское общество понесло невознаградимую утрату. Знаменитый автор ‘Записок охотника’ окончательное образование получил в Петербургском университете, и первые его произведения написаны в Петербурге. Незадолго до своей смерти он говорил посетившим его русским приятелям, что желал бы возвратиться в Россию, а если этого не случится и ему пришлось бы умереть на чужбине, то ему хотелось бы, чтобы его прах был перевезен в Петербург и похоронен на Волковом кладбище. Поэтому жители Петербурга, которых мы — представители, должны, независимо от всей России, надлежащим образом почтить память покойного’. В благоговейном молчании все присутствующие встали со своих мест, а затем издатель-редактор ‘Русской старины’ Михаил Иванович Семевский указал на громадное воспитательное значение сочинений Тургенева, на которых выросло два поколения русского общества, давших ряд самоотверженных тружеников, откликнувшихся на призыв к великим реформам шестидесятых годов и в особенности подготовивших легший в их основание акт 19 февраля 1861 г.
Результатом этого заседания было постановление о принятии на счет города расходов в сумме 3000 рублей по перевезению тела Тургенева от Вержболова в Петербург и по его погребению, с тем что если от этой суммы образуется остаток, то присоединить его к сбору, который, по всему вероятию, будет делаться на устройство памятника, об учреждении стипендии в университете имени Тургенева и об открытии двух городских училищ в его память.
На это постановление думы градоначальник Грессер, ссылаясь на 140 статью городового положения, принес уже после похорон Тургенева протест в особое присутствие по городским делам, находя, что постановление думы об этом расходе в 3000 рублей не имеет никакого отношения к пользам города и его обывателей. Особое присутствие по городским делам, составлявшее инстанцию для пересмотра постановлений думы и относящихся до нее распоряжений градоначальника, было составлено весьма оригинально, как я уже подробно указывал на это в первом томе ‘На жизненном пути’. В него входили два независимых по своему положению члена — представители земства и мирового института, затем городской голова, обыкновенно не согласный с протестом градоначальника на постановление думы, составлявшееся под его председательством, и три представителя администрации: председатель присутствия — градоначальник, конечно, всегда согласный со своим собственным протестом, затем его помощник и председатель казенной палаты. Наконец, в состав присутствия входило лицо прокурорского надзора окружного суда, от голоса которого зависело в сущности и окончательное решение присутствия. Таким образом, почти по всем вопросам, возникавшим по делу, заранее, если только представитель прокуратуры не имел надлежащей широты взгляда и стойкости, было обеспечено большинство в пользу протеста. Так случилось и в данном случае. Меньшинство присутствия доказывало, что понятие о пользе города и его обывателей не должно суживаться до исключительно материальной пользы, что ‘не единым хлебом жив будет человек’, имеющий, кроме тела, еще и душу, и что в жизни государства, города и каждого отдельного человека бывают моменты, когда необходимо удовлетворить чисто духовной или душевной потребности. Они указывали, что пользе города, о которой говорится в статье 140 городового положения, не противоречат расходы, которые, не делая ущерба благосостоянию и благоустройству столицы, в то же время показывают, что ее население живет одной жизнью со всем отечеством, не оставаясь глухим и равнодушным к народным нуждам и бедствиям, к радостям и торжествам и к полезным государственным и общественным деятелям. Но большинство — градоначальник Грессер, его помощник, управляющий казенной палатой и товарищ прокурора — решило отменить постановление Городской думы.
Замечательно, что это решение состоялось, несмотря на приведенные меньшинством справки о том, что, начиная с 1861 года, думой без всякого возражения и сопротивления со стороны административной власти пожертвованы 9000 рублей на устройство православных храмов в западных губерниях, на войну с Турцией — миллион, на добровольный флот — сто тысяч, на пособие пострадавшим от пожара жителям Оренбурга — 10 000 рублей, пострадавшим от неурожая жителям Самарской губернии — 50 тысяч и на изготовление дипломов на звание почетного гражданина Петербурга северо-американскому представителю Фоксу — 1200 рублей, путешественнику Пржевальскому — 1500 рублей и генерал-адъютанту Радецкому — 3000 рублей и что в том же 1883 году тем же градоначальником Грессером дума приглашена была произвести расход для чествования памяти поэта Жуковского. К этим указаниям можно было бы добавить не встретившие никаких возражений с точки зрения ‘пользы и нужд’ расходы города на прием ‘иностранных гостей’, на съезды статистический, медицинский и другие и на внушаемые самой администрацией расходы для иллюминации города в торжественные дни.
Решение особого присутствия городом было обжаловано сенату. Городское управление указывало, что принятие похорон Тургенева на счет города удовлетворяло духовную потребность городского населения, которое не могло не сознавать нравственного долга уважения к памяти великого писателя и глубокой признательности учителю, сеявшему слова правды и воспитавшему деятелей, трудами которых городское общество, как единица всего государства, воспользовалось к великому своему благу. Этой жалобой город вступил в область трудно вообразимого канцелярского порядка обсуждения дел сенатом старого устройства, не тронутого судебной реформой и просуществовавшего в ненормальных условиях деятельности до переворота 1917 года. В силу закона, недоверчиво построенного на чуждых потребностям жизни, чисто формальных соображениях для окончательного решения дел в департаментах сената, за исключением кассационных, устроенных совершенно иначе, требовалось единогласие, или, по крайней мере, две трети голосов всех присутствующих. В противном случае обер-прокурор должен был давать согласительное предложение, но если и после выслушания такового не составилось большинства двух третей, то дело переходило в общее собрание, и если в многолюдном его заседании снова не составилось двух третей или большинства, а также если с состоявшимся решением не согласен тот из министров, к ведомству которого относилось разбираемое дело, то оно поступало на рассмотрение консультации при министерстве юстиции. Мнение консультации докладывалось министру юстиции, и руководясь им, он давал общему собранию согласительное предложение с целью получения большинства в две трети голосов. Когда же при новом слушании дела в общем собрании такого большинства не состоялась, то дело слушалось в одном из департаментов Государственного совета старого устройства и оттуда переходило в общее собрание этого учреждения, разные мнения которого представлялись в особой мемории на высочайшее усмотрение и на окончательное решение по воле монарха. Результатом всех этих деловых мытарств была необыкновенная медлительность в движении подлежавших разрешению вопросов, которым приходилось протискиваться сквозь Кавдинское ущелье и выходить из него уже тогда, когда вопрос потерял всю остроту, а из решителей его иногда более половины переселилось в лучший мир. Мне лично в качестве сенатора первого общего собрания приходилось участвовать в решении дел, тянувшихся двадцать, двадцать один, двадцать три и одно даже тридцать шесть лет.
В этом сложном механизме, как будто предназначенном тормозить всякий жизненный вопрос, судьба жалобы городского управления по поводу похорон Тургенева была самая печальная. В первом департаменте, куда она поступила на рассмотрение таких широкомыслящих деятелей, как стойкий страж закона В. А. Арцимович, глубокий знаток городского хозяйства и преемник Николая Милютина по выработке городового положения 1870 года А. Д. Шумахер и представитель истинного правосудия А. А. Сабуров, состоялось решение, которым было признано, что градоначальник, не указывая, что постановление думы противно закону или сделано в ущерб обязательных для города расходов, не имел повода приносить протест в городское присутствие, куда поступали лишь незаконные определения Городских дум.
На это решение министр внутренних дел, приснопамятный граф Д. А. Толстой, принес отзыв, в котором, не останавливаясь на этот раз на вопросе, удобно ли и допустимо ли в общих правительственных видах, чтобы общественные управления являлись выразителями разнообразных чувств и желаний своих доверителей, предложил оставить жалобу без последствий. При этом он, очевидно, не обратил внимания на то, что министерство, во главе которого он стоял, по доходившим до него делам, считало расходование городских средств на содержание театров и музыкантов вполне законным, так как оно предназначено для развлечения публики в видах нравственных и даже политических. Арцимович, Сабуров и Шумахер остались при своем мнении, и министр юстиции поручил обер-прокурору перенести это дело в общее собрание. Это было 25 апреля 1884 г. В общем собрании сената к постановлению первого департамента присоединился ряд лиц, в числе которых был бывший секретарь редакционного комитета по освобождению крестьян, ученый географ П. П. Семенов (впоследствии Тян-Шанский) и остроумный Барыков, лишенный впоследствии получаемой им аренды за то, что предлагал поместить в ‘Положение о земских начальниках’ статью: ‘Окончание курса в университете не может служить препятствием к занятию должности земского начальника’. Группа в 13 человек признала жалобу заслуживающею уважения, указав, между прочим, что расход в 3 тысячи на похороны Тургенева, по поводу которых поднято столько шуму, составляет лишь одну двухтысячную часть общего бюджета города, что, очевидно, не может иметь никакого влияния на задержки удовлетворения материальных его потребностей. 13 других лиц, находя расход, произведенный думой, незаконным, оставляли жалобу без уважения, а 3 лица считали нужным, кроме того, разъяснить думе незаконность ее действий. Так как двух третей не состоялось, то министр юстиции Муравьев уже 5 февраля 1894 г., т. е. почти через 10 лет после постановления думы, предложил общему собранию все дело прекратить, не входя в рассмотрение всех возбужденных по нему вопросов, так как с тех пор издано в 1892 году новое городовое положение. За этот период времени скончалось 13 сенаторов, заседавших в общем собрании, а из остальных 6 остались при прежнем мнении, вследствие чего это дело было перенесено в Государственный совет, где слушалось в заседании соединенных департаментов 19 декабря 1894 г., т. е. более чем через 11 лет после смерти И. С. Тургенева, и где тоже не состоялось единогласия, так как один из членов Совета, особо рекомендованный вниманию власти издателем ‘Гражданина’ князем Мещерским, бывший черниговский губернатор Анастасьев, настойчивый ходатай об открытии мощей Феодосия Черниговского и одновременно с этим отличавшийся крутыми расправами с крестьянами,— что подало повод пустым светским острякам уподоблять его шампанскому и называть его ‘Anastasieff sec’ {Сухое (фр.), здесь игра слов, созвучие с русским глаголом ‘сечь’.}, — горячо ратовал за признание постановления думы совершенно незаконным. Однако 17 членов соединенных департаментов Совета, находя протест градоначальника принесенным несвоевременно, уже после того, как похороны Тургенева состоялись, постановили передать дело на уважение общего собрания Государственного совета, где оно, наконец, и успокоилось в архивной пыли.
Не так медлили с устранением вредных примеров, вызванных похоронами И. С. Тургенева, граф Д. А. Толстой и православное ведомство, по-видимому, усмотревшие в ‘преднесении’ пред гробом почивших общественных деятелей венков с эмблемами и надписями нечто, идущее вразрез с показным смирением и однообразным благолепием обычных похорон, и поспешившие окончательным воспрещением такого преднесения. С тех пор живые и осмысленные группы почитателей умершего деятеля заменились дрогами с пирамидальным деревянным возвышением, на котором укрепляются без системы и последовательности принесенные венки.
‘Мы ленивы и нелюбопытны’,— сказал Пушкин. К этому с полным основанием можно бы прибавить: ‘и неблагодарны’. Издавна у нас ‘вчерашний день’ очень быстро заволакивается туманом и ничего не говорит забывчивому, одностороннему и ленивому мышлению, а день грядущий представляется лишь как повторение мелких и личных житейских приспособлений. Мы накаляемся иногда очень быстро и горячо, но очень скоро остываем, и нередко имя того, по поводу смерти которого раздавались безнадежные укоры безжалостной судьбе, причинившей ‘невознаградимую утрату’, вызывает недоумевающий или вопросительный взгляд. Достаточно сказать, что у нас до сих пор нет биографии целого ряда замечательных деятелей во всех областях общественной жизни и что лучшая по богатству содержания книга о таком выдающемся писателе, как И. А. Гончаров, создавший в Обломове бессмертный наряду с гоголевским Чичиковым тип русского человека, написана иностранцем Мазоном по-французски.
Говоря о Тургеневе, столь громко оплаканном в 1883 году, невольно хочется спросить: ‘А где же памятник ему? Тот памятник, на постановку которого, ‘по всем вероятиям’, петербургская дума ассигновала остатки от расхода на погребение?’ Его нет, но зато в одном из больших губернских городов, по сообщению газет, которому просто не хочется верить, улица, известная местным жителям как главный приют домов терпимости, была названа Тургеневской… Сельская школа, основанная в Спасском-Лутовинове Тургеневым и содержавшаяся им с заботливой любовью, была упразднена чрез год после его смерти и лишь чрез десять лет затем заменена церковноприходской школой, в библиотеке которой, к изумлению сотрудника ‘Русских ведомостей’, не оказалось ‘сочинений Ивана Сергеевича, а портрет его с украшениями с похоронного венка бесследно исчез из студенческой столовой Петербургского университета, закрытой в 1887 году.
Действительное и серьезное любопытство, о котором говорит Пушкин, конечно, выражается в интересе к прошлой деятельности выдающегося человека, к ее влиянию на общество в смысле его развития, к оценке идеалов и образов, начертанных в произведениях писателя, и к вытекающим из этой оценки выводам. Но великий наш поэт был далек от того, чтобы упрекать нас в отсутствии мелочного, низменного и пошлого любопытства, которое жадно стремится ‘расковыривать’ частную жизнь человека, послужившего обществу, и, находя в ней, по большей части, недостоверные теневые стороны, захлебываясь от рабского восторга, отмечает: ‘а ведь вот что он был’, ‘вот какие вещи о нем сообщают’, ‘вот какие свойства в нем оказались’… Говоря о любителях щекотливых разоблачений относительно выдающихся людей, в сознании собственного ничтожества радующихся унижению высокого и слабостям могучего, потому что он ‘мал, как мы, он мерзок, как мы’, Пушкин восклицает: ‘Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе!’. То же самое говорит и Маколей, характеризуя людей, копавшихся в семейной жизни Байрона и испытывавших особое наслаждение от возможности ‘стащить человека с высокого пьедестала в свою собственную грязь’.
Таким образом для выдающегося общественного, научного или литературного деятеля создается особая ‘privilegium odiosum’ {Тягостная привилегия (лат.).}. Простому смертному, по отношению к его частной жизни, не грозят обыкновенно никакие заглядывания и розыски с целью его публичного посрамления. Но тот, кто отдал лучшие и нередко страдальческие стороны своей жизни служению обществу, а иногда и всему человечеству, обрекается на злорадное разглядывание интимнейших сторон его жизни с целью их оглашения. Такому огласителю, забывающему, что и как сделал умерший деятель на общую пользу или развитие, хочется сказать словами Боровиковского (на смерть Некрасова), ‘Ты сосчитал на солнце пятна — и проглядел его лучи!’ Несомненно, что личность выдающегося деятеля может интересовать, но из нее должно брать те стороны, которые отразились на его трудах, вдохновении, ученых работах или были их движущими побуждениями. Достаточно в этом отношении указать хотя бы на воспоминания Эккермана о Гете, Босвеля о Джонсоне.
К сожалению, у нас любопытство совсем другого качества развито довольно сильно. Стоит припомнить злостно поспешные ‘разоблачения’ относительно Некрасова, появившиеся почти вслед за его страдальческой кончиной, или злобные и недостоверные,— по самой своей подозрительной по прошествии многих лет точности в подробностях,— воспоминания г-жи Головачевой-Панаевой о Тургеневе и его друзьях или, уже не помню чьи, ‘раскопки’ относительно посещения юным Добролюбовым какого-то дома терпимости… или постыдные, по отзыву иностранной печати, воспоминания дочери Достоевского об интимных подробностях жизни ее отца.
Любопытство этого рода не миновало своим милостивым вниманием и Тургенева, вопреки его мнению, что ‘смерть имеет очищающую и примиряющую силу: клевета и зависть, вражда и недоразумения — все смолкает перед самою обыкновенного могилой’.
Зависть, вражда и недоразумения при жизни были ему отпущены ‘мерою полною, утрясенною’, как говорится в Писании. Достаточно указать хотя бы на обвинения его в ‘клевете на молодое поколение’ после появления ‘Отцов и детей’ или на статью ‘Асмодей нашего времени’, в которой господин Антонович сравнивал Тургенева с кликушествующим ретроградом Аскоченским, возбуждая против него общественное мнение, как возбуждал последнее через несколько лет против Некрасова, редактора ‘Современника’, на страницах которого прежде подвизался против разошедшегося с Некрасовым Тургенева.
Нужно ли говорить о дышащем ненавистью изображении Тургенева в ‘Бесах’, под именем писателя Кармазинова, изображении, составляющем темную и печальную страницу в творчестве Достоевского, нашедшую себе ласковый приют у Каткова, не постеснявшегося, однако, выкинуть целую потрясающую по своей силе главу из того же романа.
Но все это было при жизни Тургенева, и он имел возможность относиться к таким выходкам с презрением или во временном унынии решаться бросить перо и сказать себе: ‘довольно!’ — или выступить в самозащиту, или, наконец, не обращать на все это внимания, уповая на очищающую и примиряющую силу смерти.
Вскоре после смерти Тургенева ‘Новое время’, еще недавно присоединившееся к проявлениям уважения и любви к покойному, нашло возможным поместить в четырех своих нумерах воспоминания о нем А. А. Виницкой. Эти воспоминания, имеющие характер проникнутого злобным раздражением доклада сыскного агента, страдающего неврастенией, начинаются выражением желания ‘подогреть остывающий энтузиазм сторонников незыблемой репутации’ Тургенева и затем представляют его в самом отталкивающем виде как в повадке, так и с нравственной стороны, эксплуатирующим время и доверие молодой писательницы. Затем стали появляться по временам отрывочные воспоминания друзей, ставивших Тургеневу ‘всякое лыко в строку’ и умышленно вменявших ему в вину свойственную ему неспособность или деликатное нежелание говорить людям в глаза обидные для них резкости. Тургенев часто не щадил себя в своих беседах, забывая старое правило житейской мудрости: ‘Не говори худо о себе, твои ‘друзья’ об этом позаботятся’ — и испанскую поговорку: ‘Избави меня бог от друзей, а с врагами я сам справлюсь’.
Он бывал резок в отзывах о людях и о произведениях их, недостатки которых, иногда под первым впечатлением, бросались ему в глаза,— но эта резкость проявлялась лишь в беседах с друзьями и близкими и никогда не выносилась на печатные страницы с молчаливым злорадным предложением: ‘полюбуйтесь!’
На этом материале при лицемерном расшаркивании пред талантом Тургенева, как на благодарной почве, посеяны и взращены отзывы, напоминающие слова: ‘я правду (?) об тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи’. Пальма первенства в этой ‘дружеской работе’, без сомнения, принадлежит Фету. Крепостник и порицатель ‘великих реформ’ и ‘слабости цензуры’, удивительным образом соединявший в себе философские знания и понимание и чудный поэтический дар со строевыми идеалами кавалерийского штаб-ротмистра и страстным вожделением променять известное имя Фета на ничего не говорящее имя Шеншина, с получением вдобавок к последнему камергерского ключа,— Фет издал в 1890 году в двух томах свои воспоминания, всемерно омрачающие память ‘своего друга’, как человека, с которым он однако, находился в частной переписке и с которым, несмотря на некоторые размолвки, ‘примирился (?)’ незадолго до его смерти.
Воспоминания Фета и Панаевой-Головачевой составили главнейший арсенал для изображения Тургенева, через 25 лет по его смерти, в самом непривлекательном виде, в особом ‘Опыте историко-психологического исследования’, в котором собраны, без критики источников, все недоброжелательные отзывы о нем. В них, рядом с вспышками раздражения на то, что он ‘виляет демократическими ляжками’ и что у него ‘нет спинного хребта’, ему, по-видимому, ставится в укор и то, что он был чрезвычайно чистоплотен, менял два раза в день белье и ежедневно фуфайку, подолгу причесывался, вытирался губкой с одеколоном, садясь писать, приводил в порядок все бумаги на столе и, ‘точно нянька’, прибирал разбросанные вещи гостящих у него детей, и, наконец, даже то, что слуга его не топил комнат и воровал чай. К этим печальным свойствам присоединялось его болезненное самомнение, выражавшееся в желании лечь у ног Пушкина, по своеобразной логике ‘историко-психолога’ доказывающее, что ‘преисполненный ложной скромности’ Тургенев ставил себя наравне с Пушкиным, считая себя одного достойным лечь с ним рядом. Стоит прочесть внимательно все произведения Тургенева, припомнить его выступления на московских пушкинских торжествах в 1880 году или прислушаться к отголоскам его горячих споров в литературных кружках о значении Пушкина, чтобы видеть, как недосягаемо высоко ставил он последнего и как далек он был от мысли равнять себя с ним. В его желании выражалось лишь восторженное отношение к великому поэту, которому он стольким, по собственному признанию, был обязан в развитии своего творчества и своих общественных взглядов. Такое же отношение к Пушкину было и у другого выдающегося русского писателя — И. А. Гончарова, говорившего, что при известии о его смерти он ‘плакал, как о смерти любимой женщины,— нет, это неверно,— о смерти матери,— да, матери!’ Да и давно ли на нашем точном и образном языке выражение ‘лечь у ног’ считается однозначащим с ‘лечь рядом’?
Так продолжались моральные похороны Тургенева многие годы после его смерти. Хочется надеяться, что теперь они окончены и что краски, наложенные этим надгробным красноречием на личность человека, так много давшего людям и на своей родине и за ее рубежом, ‘спадут ветхой чешуей’. Хочется думать, что Тургеневское общество не пойдет этим путем и своими работами углубит и расширит понимание и изучение творений Тургенева в их отношении к разнообразным сторонам жизни…
Напечатано впервые в ‘Тургеневском сборнике’ (Пг., 1921), редактором которого был Кони. Он читал свои воспоминания на заседании Тургеневского общества (основано в мае 1919 г.), и они затем вошли в т. 4 Пятитомника, также напечатаны в т. 6 Собрания сочинений.
‘…придавал особое значение’.— ‘Честь и слава великой славянской расе,— отметил французский философ,— появление которой на авансцене истории есть самый поразительный феномен нашего века, честь и слава ей, что она так рано нашла выразителя в таком несравненном художнике. Никогда тайны народного сознания, еще темного и полного противоречий, не были раскрыты с такой удивительной проницательностью’ (сб. ‘Иностранная критика о Тургеневе’. СПБ, 1908, 2-е изд., с. 10).
…отправлено в Россию.— Факты почерпнуты из статьи редактора ‘Вестника Европы’ (1883, No 11) ‘Похороны И. С. Тургенева’.
…печатал… главные произведения.— Кроме романа ‘Дым’ (1867) и повести ‘Несчастная’ (1869), появившихся в ‘Русском вестнике’.
…’любовь сильнее смерти’ — ‘Воробей’, стихотворение в прозе.
…вопросы его — рецензия на поэму ‘Параша’ (1843).
…блистали своим отсутствием — перифраза из Тацита: на похоронах ‘Кассий и Брут блистали именно благодаря отсутствию своих изображений’.
…старые счеты.— ‘Либерал-постепеновец’ Тургенев непримиримо относился к ренегату, реакционеру Каткову до своей кончины, ‘Иногородним обывателем’ прикрылся литератор-доноситель Б. Маркевич, которого рьяно защищал сам Катков в передовицах газеты, тоже обливавшей грязью великого писателя.
…журнала революционного характера — непериодического издания ‘Вперед’, что вызвало сенсацию в России — шок у ретроградов, преклонение перед покойным писателем передовых людей общества.
…предполагает произнести речь Л. Н. Толстой…— Он относился к умершему трогательно… ‘О Тургеневе,— писал жене,— все думаю и ужасно люблю его, жалею и всё читаю…’ (30.IХ.(12.Х). 1883 г.). Ужас Феоктистова и его действия описаны в статье Ю. Никольского ‘Дело о похоронах Тургенева’ в журнале. ‘Былое’, 1917, No 4. См. также Е. М. Феоктистов. ‘За кулисами политики и литературы’. Л., 1929. О запрете московского генерал-губернатора Долгорукова выступать Толстому, см. ‘Былое’, 1918, No 9 и А. Б. Гольденвейзера ‘Вблизи Толстого’. М., 1922, т. I.
…поклонился тому, что сжигал — крылатое выражение из легенды о франкском правителе Хлодвиге.
…’от которого всего можно ожидать’.— Дружа с Петром Лавровым и Германом Лопатиным, уважая и любя их лично, Тургенев в то же время отмежевывал себя от этих революционеров.
…переписка… многозначительна и трогательна.— См. ‘Толстой и Тургенев. Переписка’, М., 1928.
Знаменитый автор…— После Петербургского Тургенев учился и в Берлинском университете, будучи же студентом в российской столице, создал ряд юношеских романтических поэм (‘Стено’ и др.), написал почти сто стихотворений.
…’не единым хлебом…’ — Выражение из Библии.
…Добровольный флот был сформирован в 10-ю русско-турецкую войну 1877—1878 гг.
Кавдинское ущелье. Здесь в Апеннинах были разгромлены римские войска, крылатая фраза означает неодолимое препятствие.
‘Мы ленивы и нелюбопытны’ — пушкинский афоризм (‘Путешествие в Арзрум’, 1829).
лучшая книга… написана иностранцем Мазоном по-французски — ‘Мастер русского романа Иван Гончаров’, Париж, 1914 (на французском языке).
‘Врете, подлецы…’ — из письма Пушкина Вяземскому (XI.1825 г.).
…любопытно… другого качества — примеры ненавистной Кони обывательщины, проникшей на страницы мемуарных изданий Панаевой-Головачевой, ‘Достоевский в изображении его дочери Л. Достоевской’, М.-Пг., 1922 и др.
…’всё смолкает перед могилой’ — из ‘Литературных и житейских воспоминаний’ (очерк ‘Гоголь’).
‘мерою полною, утрясенною’ — Евангелие от Луки.
‘Асмодей…’ — Кроме этой статьи — его же ‘Литературное объяснение с Н. А. Некрасовым (1869).
…’хуже… лжи’ — А. С. Грибоедов ‘Горе от ума’ (1825).
…Пальма первенства принадлежит Фету.— Тургенев сразил бывшего друга, яростно добивавшегося причисления к роду отца, не бывшего ему отцом (письмо 12(24).XII.1874 г.): ‘…Как Фет, Вы имеете имя, как Шеншин Вы имеете только фамилию’. Примирение в 1878 г. не возродило былых приятельских отношений.
…недоброжелательные отзывы о нем — статья Б. Садовского, ‘Русский архив’, 1909, No 4, ‘о вилянии демократическими ляжками’ — из Фета, т. I, M, 1890. Кони считает нужным выступить против подобных ‘исследований’, ему особенно претит отсутствие критики у Садовского при отборе материала, искажающее великий образ. Много и горячо сделано Стасюлевичем в борьбе за чистоту образа писателя. ‘Я желаю,— сказал Тургенев,— чтобы меня похоронили на Волковом кладбище, подле моего друга Белинского, конечно, мне прежде всего хотелось бы лечь у ног моего ‘учителя’ Пушкина, но я не заслуживаю такой чести’… Тогда я ему напомнил, что могила Белинского давно обставлена со всех сторон.— Ну, да я не буквально,— возразил он мне,— все равно будем вместе, на одном кладбище’ (М. М. Стасюлевич. ‘Из воспоминаний о последних днях И. С. Тургенева. ‘Вестник Европы’, 1883, No 10).
Прочитали? Поделиться с друзьями: