Поглотители, Виванти Анни, Год: 1910

Время на прочтение: 289 минут(ы)

ПОГЛОТИТЕЛИ.

РОМАНЪ

Анни Виванти *).

*) Романъ итальянской писательницы Анни Виванти, который мы предлагаемъ вниманію нашихъ читателей, только что появился въ печати и былъ встрченъ шумно, восторженно, возбудивъ въ то же время въ журналахъ и газетахъ разнообразнйшіе толки и мннія. Интересъ къ нему обострялся тмъ обстоятельствомъ, что талантливая писательница передъ тмъ промолчала цлыхъ десять лтъ. Когда у нея спросили о причин этого молчанія: что длала она въ эти десять лтъ?— она отвчала:
— Я слушала.
Истинный отвтъ на этотъ вопросъ читатели, быть можетъ, найдутъ въ самомъ роман и для нихъ станетъ яснымъ, что и Анна Виванти — одна изъ ‘поглощенныхъ’.
Анни Виванти — итальянка, родившаяся въ Англіи и сохранившая, тмъ не мене блескъ и богатство родного языка. Выступила она впервые на литературномъ поприщ въ 1890 году съ книжкой стиховъ ‘Лирика’ Кардуччи привтствовалъ ее многозначительной фразой:
— Было только три поэтесы до сихъ поръ: Сафо, Дебордъ, Вальморъ и Елизавета. Броунингъ. Теперь вы. Идите и работайте.
Когда въ 1898 г. ‘Лирика’ вышла пятымъ изданіемъ, Кардуччи снабдилъ ее очень лестнымъ предисловіемъ.
Въ ‘Поглотителяхъ’ читатели найдутъ не мало автобіографическихъ чертъ.

ПРЕДИСЛОВЕ.

У одного человка была канарейка, онъ сказалъ: ‘Какая очаровательная птичка! Если бы она могла вырасти въ орла! Богъ сказалъ: ‘Вскорми ее сердцемъ твоимъ, и она превратится въ орла’. И человкъ вскормилъ ее сердцемъ своимъ.
И канарейка обратилась въ орла, и орелъ выклевалъ человку глаза.
У одной женщины была кошка. Женщина сказала: ‘Какая прелестная кошечка! Если бы она могла сдлаться тигрицею!’. Богъ сказалъ ей: ‘Вскорми ее своею кровью, и она превратится въ тигрицу’. И женщина вспоила ее своею кровью.
И кошечка обратилась въ тигрицу и растерзала женщину.
У мужчины и женщины было дитя. Они сказали: ‘Какой чудный ребенокъ!.. Если бы онъ выросъ геніемъ!’…

КНИГА ПЕРВАЯ.

I.

Дитя въ люльк открыло глазки и крикомъ заявило, что оно голодно.
Ничто не шелохнулось во мрак тихой комнаты, и дитя повторило свой короткій нечленораздльный крикъ. Тогда послышался шелестъ платья, легкіе, быстрые шаги, дв нжныя руки приподняли дитя и, утшая, полились нжныя напрасныя слова. И вотъ ребячья щечка лежитъ на свжей материнской груди, а жадный ротикъ прильнулъ къ источнику сладкаго благо наслажденія.
Успокоенное и удовлетворенное дитя опять уже спитъ.

——

Маленькая Эдитъ Авори бгомъ вернулась изъ школы, шляпа съхала на ухо, косы распустились, запыхавшись, влетла она въ столовую Сраго Дома.
— Пріхали?— спросила она у Флоренсъ, накрывавшей столъ къ чаю.
— Пріхали, отвчала горничная.
— Гд он? А каковъ ‘бэби’? Куда его дли?
И, не дожидаясь отвта, двчурка кинулась вонъ изъ комнаты и вскарабкалась по лстниц наверхъ. Добжавъ до дтской, до сихъ поръ ей принадлежавшей, она остановилась. Сквозь закрытую дверь послышался жалобный крикъ, отъ котораго у нея перехватило дыханіе. Нершительно протянувъ руку, она толкнула дверь. И остановилась на порог, пораженная и разочарованная.
Возл окошка сидла женщина, строгая, четыреутольная, въ розовомъ ситцевомъ плать, и разсянно смотрла на зеленые Хертфоришрскіе луга. Такъ же разсянно и мрно похлопывала она лежащаго у нея на колняхъ малютку, обернутаго фланелью. Это и былъ бэби. Онъ лежалъ мордашкой книзу. Эдитъ замтила, что съ одной стороны пакета торчатъ красныя пяточки, а съ другой — продолговатая головка, покрытая черными мягкими волосиками.
— О, Боже!— воскликнула она,— такъ это-то и есть бэби?
— Пожалуйста, миссъ, закройте дверь,— сказала няня.
— А я вдь думала, что вс маленькія дти бываютъ блокурыя и вс въ бломъ… и съ голубыми лентами,— бормотала Эдитъ.
Нянька не удостоила ее отвтомъ. Она продолжала разсянно похлопывать своею большою рукою по маленькой круглой спинк, покрытой фланелью.
Эдитъ робко приблизилась.
— Зачмъ вы такъ длаете?— спросила она.
Женщина, пренебрежительно изогнувъ брови, окинула ее взглядомъ съ головы до ногъ. И вдругъ неожиданно и рзко проговорила: ‘Втры! Газы!’,— и продолжала похлопывать.
Эдитъ, въ недоумніи, думала, что это можетъ значить. То ли она про погоду? или, можетъ быть, она просто хочетъ заставить Эдитъ замолчать?
Спустя немного она рискнула спросить:
— А его мама,— она кивнула на свертокъ,— тоже пріхала?
— Да,— отвчала нянька.— А когда вы будете уходить, будьте такъ добры закрыть за собою дверь.
Эдитъ послушно исполнила.
Заслышавъ голоса въ комнат матери, она заглянула туда и увидла двочку въ черномъ, съ такими же черными волосами, какъ у бэби, сидящую на диван возл матери Эдитъ. Она судорожно рыдала, уткнувшись въ платочекъ съ черною каймою.
— Поди, поди сюда, Эдитъ,— сказала мать. Посмотри-ка, это твоя невстка Валерія. Поцлуй ее хорошенько и скажи, чтобы она больше не плакала.
— А гд же мама мальчика?— спросила Эдитъ, выгадывая время, прежде чмъ поцловать это незнакомое заплаканное лицо.
Плакавшая двочка въ черномъ подняла свои темные, полные слезъ, глаза.
— Это я,— сказала она съ мелькнувшей свтлой улыбкой, и слеза, падая, задержалась въ ямочк щеки. Но это, знаешь, не мальчикъ, а двочка. Какая славная!— сказала она, цлуя Эдитъ,— ты будешь играть съ моимъ ангелочкомъ.
— Ну, она еще слишкомъ мала, чтобы играть,— сказала пренебрежительно Эдитъ.— И потомъ я видла, какъ ее бьетъ эта женщина.
— Бьетъ!— воскликнула двочка въ черномъ, вскочивъ съ мста.
— Бьетъ!— крикнула мать Эдитъ.
И об вылетли изъ комнаты.
Эдитъ, оставшись одна, оглянулась вокругъ. На материной кровати лежало маленькое фланелевое, съ вышивкой, одяльце, точно такое, какъ на бэби, крохотный чепчикъ, туфельки, резиновая гремушка. На стул были брошены черный жакетъ и шляпа, отдланная крепомъ и крупными тускло-черными вишнями.
Эдитъ раздавила одну между пальцами, она была клейкая и стеклянная. Двочка примрила шляпу передъ зеркаломъ. Ея длинненькое личико подъ этимъ мрачнымъ уборомъ понравилось ей, и она закивала головой во вс стороны и шляпа заздила взадъ и впередъ.
— Когда я буду вдовою,— подумала она,— у меня будетъ точно такая шляпа.— Она тряхнула головой, и шляпа упала прямо на стулъ. Поспшно раздавивъ еще одну вишню, она побжала взглянуть на ребенка.
Бабушка тетешкала двочку. Запихавъ кулачокъ въ ротъ, та большими глазами смотрла въ пространство. Мать ея, двочка въ траур, стояла передъ ней на колняхъ, хлопала въ ладоши и пла: ‘Милая! милая! милая! красавица! красавица! красавица!’. Въ это время Уильсонъ, нянька, стояла, равнодушно повернувшись къ нимъ своею широкой спиной, передъ комодомъ Эдитъ и выбирала изъ него ея вещи, чтобы отнести ихъ наверхъ въ ея теперешнюю комнату, такъ какъ эту отдали бэби.
Эдитъ скоро надоло тамъ, и она побжала въ садъ, къ ‘Коричневому Мальчику’, сыну садовника. Она нашла его въ огород. Онъ собирался обрзывать усы у земляники. Онъ весь былъ земляного цвта, и земля была у него всюду: на рукахъ, на лиц, въ волосахъ, потому то его и звали ‘Коричневымъ мальчикомъ’.
— Здравствуйте,— сказала Эдитъ, остановившись возл него и заложивъ руки за спину.
— Здравствуйте,— сказалъ Джимъ, не оставляя работы.
— Пріхали! Об тутъ,— сообщила двочка.
— Да?— и Джимъ прислъ на корточки, вытирая руки о панталоны.
— Ребенокъ черный,— сказала Эдитъ мрачно.
— Милосердный Боже!— воскликнулъ Джимъ, раскрывая свои большіе свтлые глаза.
— Да, да,— продолжала Эдитъ.— У него черные волосы и красное лицо. Ужасно, что такое.
— Охъ, миссъ Эдитъ,— сказалъ Джимъ,— какъ же вы меня напугали. Я вдь понялъ такъ, что онъ негритенокъ, потому что мать-то его вдь куда какъ издалека.
Эдитъ качнула головой.
— Конечно, это не настоящій негритенокъ. Но все-таки неправильный ребенокъ. Если бы онъ былъ правильный, то у него были бы свтлые волосы и голубые глаза.
— А мать какая?— спросилъ Джимъ.
— Черная, и она черная. А нянька! Ужасная женщина,— вздохнула Эдитъ.— Он вс не такія, какъ я ожидала.
И, обезкураженная, она присла на траву.
— Валерія, мать бэби, итальянка, и вся въ траур,— разсказывала Эдитъ все съ большимъ удрученіемъ. Он пріхали сюда навсегда. Бэби отдали мою комнату, а меня перевели наверхъ, рядомъ съ Флоренсъ, въ маленькую… вотъ такую маленькую!— И Эдитъ сдлала кругъ изъ большихъ и указательныхъ пальцевъ.— И мы вс наднемъ трауръ, потому что братъ Томъ умеръ. Онъ вдь отецъ бэби. А бэби моя племянница.
— Бдный господинъ Томъ!— сказалъ Джимъ, качая головой.— Вдь это былъ у васъ общій любимецъ, правда?
— О, да!— сказала Эдитъ,— и понятно. Насъ было столько, что, конечно, среднихъ любили больше.
— Я не понимаю, почему же?— спросилъ Джимъ.
— Очень просто,— разсудила Эдитъ.— Когда такъ много дтей, старшіе до того надодятъ, что ужъ на маленькихъ и смотрть никто не захочетъ… вотъ и все! А впрочемъ,— весело продолжала она,— теперь все равно. Вс перемерли.
Поднявшись съ травы, она, въ ожиданіи чая, немножко помогла Джиму расчищать землянику.
За нею пришелъ ддушка, высокая и величественная фигура. Онъ медленно приближался, слегка волоча ноги по гравію дорожки.
Эдитъ вскочила ему навстрчу и вложила свою тепленькую ручку въ его холодные и сухіе пальцы. Вмст направились они къ дому.
— Ты ихъ ужъ видлъ, ддушка?— спросила она, попрыгивая вокругъ него.
— Кого, милая?— спросилъ старикъ.
— Да Валерію и двчоночку.
— Какую двчоночку?— сказалъ старикъ, пріостанавливаясь, чтобы отдохнуть.
— Да дочку Тома, ддушка. Знаешь, маленькую двочку бднаго умершаго Тома. Она пріхала жить сюда, со своей мамой. И нянька у нихъ есть. Ее зовутъ Уильсонъ.
— Ахъ, да?— сказалъ разсянно ддушка и двинулся было впередъ, но опять остановился.— Такъ Томъ, значитъ, умеръ?
— Да, ддушка же! ддушка! Ты же знаешь хорошо. Я теб ужъ тысячу разъ говорила объ этомъ за эти дни.
— Да, правда,— сказалъ задумчиво старикъ, снимая бархатную шапочку и проводя руками по тонкимъ сдымъ волосамъ.— Правда, Томъ умеръ. Бдный Томъ. Но… который Томъ? Мой сынъ Томъ? или его сынъ Томъ?
— Оба Тома,— сказала Эдитъ,— оба умерли. Одинъ четыре дня тому назадъ, а другой семь лтъ тому назадъ, нельзя же такъ путать! Ну, вотъ запомни: одинъ Томъ былъ мой папа и твой сынъ, а другой — его сынъ и папа бэби. Не спутаешь больше, нтъ?
— Нтъ, милая,— сказалъ ддушка.
И вдругъ, минуту спустя, опять остановился.
— Ты говоришь, ее зовутъ Уильсонъ?
— Кого зовутъ Уильсонъ?— воскликнула Эдитъ въ нетерпніи.
— Почемъ же я знаю?— сказалъ ддушка.
Эдитъ расхохоталась, засмялся и старикъ.
— Ну, все равно, ддушка,— сказала она,— не будемъ больше думать объ этомъ. Пойдемъ смотрть бэби.
— Какого бэби?— спросилъ ддушка.
— Да ддушка же! Бэби сына твоего, сына Тома.
— Какъ?— сказалъ ддушка.— Скажи-ка еще разъ…
— Ну будь же внимателенъ и запомни! Сынъ твоего сына Тома былъ отцомъ этого бэби.
— Сынъ… твоего Тома… твоего отца… подскажи мн, когда нужно говорить бэби…— сказалъ ддушка.

——

Эдитъ проснулась ночью и вскочила съ испугомъ.
— Что это? Что это такое?— закричала она.— Что случилось?
— Ровно ничего,— послышался голосъ Флоренсъ изъ сосдней комнаты.— Лягъ, спи, дорогуня, это бэби.
— Отчего же она такъ оретъ?
— Она, по всей вроятности, что называется ‘закатилась’,— отвчалъ сонный голосъ.
— Отчего же ее не перекатятъ въ другую сторону?
— О, миссъ Эдитъ,— воскликнула вышедшая изъ терпнія Флоренсъ,— спите же, наконецъ, будетъ вамъ болтать. Когда о ребенк говорятъ, что онъ закатился, это значитъ, что онъ цлый день спитъ, а ночь оретъ напролетъ.
Бэби именно такъ и поступала.

II.

Умренный февраль кротко умиралъ въ англійской деревн, когда ворвался мартъ съ воемъ втра и проливнымъ дождемъ. Разметавъ доврчивыя почки и трепещущую зелень, пронесся съ наглымъ свистомъ надъ степями, и умчался прочь.
Однажды, сквозь изгородь просунулась головка Весны. Быстро пробжала она, подгоняемая втромъ, но, убгая, успла бросить горсточку крокусовъ и пару-другую подснжниковъ. Затмъ вернулась потихоньку, выглянула между двумя ливнями, оглянулась вокругъ… И вдругъ нежданно явилась: высокая, блокурая, вся въ цвтахъ! Звздочки инея растаяли у ногъ ея, а ласточки понеслись въ небеса.
Валерія попросила у Эдитъ ея большую садовую шляпу, подвязала ее подъ подбородкомъ черною лентою, и пошла навстрчу молодому солнцу по изумрудному лугу.
Вокругъ блескъ свжей зелени страстно рвался къ юной лазури неба. А Томъ умеръ.
Томъ лежалъ во мрак, вдали отъ всего этого, подъ землею маленькаго кладбища въ Нерви, тамъ, гд море, которое онъ такъ любилъ сверкало и плясало въ нсколькихъ шагахъ отъ его закрытыхъ глазъ, отъ его неподвижнаго сердца, отъ его скрещенныхъ рукъ.
Ахъ, эти скрещенныя руки! Это единственное, что представляется Валеріи, когда она, закрывъ глаза, старается вызвать въ памяти его образъ.
Ничего больше не удавалось ей увидть. Ужасныя, да, лекія руки. Остановившіяся, конченныя, отрекающіяся руки, а между тмъ вдь ихъ она ласкала, он рисовали прелестные итальянскіе пейзажи, которые ей такъ нравились, и другія картины, которыя она ненавидла, такъ какъ всюду на нихъ сверкала жемчужная нагота блокурой модели изъ Трастевере. Эти руки неожиданно схватили ея руки тамъ, возл мадонны дель Монте,— еще на ней была тогда голубая матроска съ краснымъ бантомъ…
Въ ушахъ ея еще звучали слова, сказанныя со страннымъ и милымъ ея сердцу англійскимъ акцентомъ: ‘Хотите быть моей женушкой?’. А она захохотала и отвтила по-англійски, выложивъ все, что знала тогда — отъ него же за табльдотомъ: ‘Yes. Please. Thank you’ {Да. Пожалуйста. Благодарю васъ.}
Затмъ, они оба принялись такъ хохотать, что дядя Джакомо пригрозилъ имъ наказаніемъ отъ Мадонны.
И Мадонна наказала ихъ. Она поразила его на двадцать пятомъ году, черезъ нсколько мсяцевъ посл свадьбы, разбивъ его юность, какъ стеклянный шарикъ. Валерія слышала, какъ онъ кашлялъ день за днемъ, ночь за ночью, кашлялъ, кашлялъ, кашлялъ, жизнь уходила сперва то ничтожными припадками сухого кашля, то перхотою въ гортани, а позже — ужасными пароксизмами, оставлявшими его совершенно разбитымъ и безъ дыханія, а потомъ, наконецъ,— мягкимъ и легкимъ кашлемъ, на который онъ даже и вниманія почти не обращалъ. Перехали изъ Флоренціи, гд было слишкомъ втрено, въ Нерви, гд было слишкомъ жарко, изъ Ниццы, гд было слишкомъ шумно, въ Айроло, гд было слишкомъ тихо, наконецъ, въ порыв надежды, спшно набравъ пледовъ и пальто, кистей и красокъ, коньковъ и лыжъ, двинулись въ Давосъ.
А въ Давос сіяло солнце и родилась бэби! Тамъ Авори катался ежедневно на конькахъ или на салазкахъ, и черезъ восемь недль прибавилъ три кило всу.
И вдругъ однажды нкая американка, у которой былъ умирающій сынъ, сказала Валеріи:
— Вашей малютк не годится здсь оставаться. Отправьте-ка ее прочь, а то, смотрите, въ пятнадцать лтъ она также закашляетъ.
‘Отправьте-ка ее прочь!’. Разумется, нужно отправить. Валерія хорошо понимала это. Она чувствовала, что тучи микробовъ, вырывающихся изъ всхъ этихъ больныхъ легкихъ, настигаютъ и ее, и ея ребенка смертельною опасностью. Зародыши чахотки! она ихъ чувствовала, видла, дышала ими. Ей казалось даже, будто подушки пахнутъ ими, и простыни ими пропитаны, и одяла, казалось, что и пища отдаетъ ихъ вкусомъ. Для нея-то это все не бда, она чувствовала себя сильной и здоровой. Но дитя ея? Этотъ нжный цвтокъ ея крови? въ немъ вдь была и кровь Тома! Вдь вс его братья и сестры, кром одной, умерли въ юности. Вс бжали отъ смерти, и вс носили ее въ груди своей. Теперь Давосъ спасъ Тома. Но нужно было отослать малютку.
Посовтовались съ двумя докторами. Одинъ сказалъ: ‘Ну, разумется!’, а другой сказалъ: ‘Да вдь какъ знать!.’
Томъ и Валерія ршили не рисковать. Снжнымъ утромъ отправились они въ Ландкартъ, откуда она съ двочкой должны были хать дальше одн, такъ какъ Тому было предписано вернуться немедленно въ Давосъ. Но въ Ландкарт двочка заплакала, Валерія заплакала, и Томъ вскочилъ въ поздъ, ршивъ проводить ихъ до Цюриха, гд долженъ былъ встртить ихъ дядя Джакомо, чтобы проводить въ Италію.
— Тамъ ужъ вы будете въ безопасности, бдныя мои, брошенныя дурашки,— сказалъ онъ, обнявъ ихъ обихъ рукою въ то время, какъ поздъ мчалъ ихъ сквозь облака. Онъ далъ двочк палецъ, за который она уцпилась своею крошечною ручкой.
Но Томъ такъ и не дохалъ до Цюриха. Туда было привезено страшное мертвое тло, съ неподвижными членами и окровавленнымъ ртомъ.
Валерія плакала, двочка плакала, вокругъ нихъ собралась цлая толпа служащихъ и любопытныхъ. Двочка плакала, и Валерія плакала, а Томъ не могъ утшить ихъ, своихъ бдныхъ брошенныхъ дурашекъ.
Въ карман у него нашли завщаніе.
‘Валерія, дорогая, оставляю теб все, что имю. Отвези крошку въ Англію. Похорони меня въ Нерви, возл сестры моей Салли. Ты мн дала много счастья.— Томъ’.
…Таковы были воспоминанія Валеріи, пока она шла подъ умреннымъ англійскимъ солнцемъ и горько плакала подъ широкими полями старой шляпы Эдитъ.
Дойдя до мостика, перекинутаго черезъ потокъ, Валерія облокотилась на перила, заглядлась внизъ, и шляпа соскользнула съ головы и понеслась по теченію.
Валерія побжала ей вдогонку по берегу, но шляпа, плывшая посредин, вдругъ зацпилась за торчавшій камень. Валерія принялась бросать въ нее втки и камни, чтобы сдвинуть ее съ мста, и, наконецъ, шляпа опять поплыла дальше. Валерія бжала по покатому берегу, скользя по мокрой трав и спотыкаясь о влажные камни, а шляпа подскакивала и покачивалась на крошечныхъ волнахъ, распустивъ за собою длинную черную ленту, будто худую, помощи просящую руку.
На поворот, возл буковаго лса, повернула и шляпа, а за нею и Валерія.
Неожиданное восклицаніе заставило ее подскочить, поднявъ глаза, она увидала на противоположномъ берегу высокаго, блокураго, загорлаго юношу съ удочкой.
— Чортъ возьми!— воскликнулъ незнакомецъ при вид плывущаго головного убора.— Вотъ-те и форель!
Валерія робко обратилась къ нему:
— Простите, пожалуйста, не можете ли вы выудить мою шляпу?
Юноша усмхнулся и поклонился. Съ большимъ трудомъ и потративъ немало терпнія, удалось ему задержать и вытащить шляпу.
— Ахъ, эта форель!— пробормоталъ онъ.— Три дня стерегъ я ее и вотъ-вотъ было поймалъ!.. Такъ вотъ надо же!— воздохнулъ онъ выволакивая намокшую шляпу.— Вотъ вамъ ваша шляпа!
Онъ держалъ ее двумя пальцами за ленту.
Шляпа эта никогда не отличалась красотою, Эдитъ давно уже ворчала, ее надвая. Такъ что, разумется, не стоило три дня подстерегать ее.
— Благодарю васъ!— сказала Валерія.— Но какъ же мн достать ее?
— Я вамъ принесу ее,— сказалъ юноша, держа головной уборъ на разстояніи, такъ какъ съ него ручьи струились.
— Нтъ, пожалуйста, не безпокойтесь, бросьте мн ее.
Юноша улыбнулся.
— Ну, такъ отойдите въ такомъ случа, а то забрызгаю.
Онъ швырнулъ шляпу, и та мягко шлепнулась у ногъ Валеріи.
— На что она похожа!— сказала она, подбирая ее и разглядывая съ озабоченнымъ видомъ намокшій и обвисшій тюль по краямъ. И что же мн теперь съ нею длать? Надть ее немыслимо. А въ рук мн ее не донести по этому крутому и скользкому берегу.
— Въ такомъ случа, бросьте мн ее назадъ,— сказалъ юноша, улыбаясь,— я донесу вамъ ее до моста.
Хорошо нацлившись, она швырнула ему шляпу обратно, попавъ прямо въ грудь, и затмъ они пустились въ путь, каждый по своей сторон, улыбаясь другъ другу на ходу. На мосту они встртились и пожали руки.
— Мн такъ жалко вашей форели,— сказала она.
— Мн такъ жалко вашей шляпы,— сказалъ онъ.
И оба засмялись. И не знали больше, что сказать.
Видя влажные локоны на бломъ лбу и ямочки на щекахъ, онъ прибавилъ:
— А что же вы наднете завтра…. когда придете сюда?
— Завтра?— спросила она, наивно поднимая глаза.
— Да завтра. Вдь придете, правда?— сказалъ онъ, слегка покраснвъ по молодости лтъ. Въ это же время, хорошо?— И посмотрлъ на часы.— Значитъ, въ одиннадцать…
При этихъ словахъ Валерія также покраснла. Но, вспыхнувъ заревомъ, она сейчасъ же затмъ поблднла.
— Одиннадцать! Уже одиннадцать?— воскликнула она въ ужас.
— Да. А что такое? Чего вы испугались?
— Боже мой! Бэби!— вскрикнула она, задохнувшись.— Я забыла про бэби!
И, не произнеся больше ни слова, она помчалась черезъ лугъ съ разввающимися по втру кудрями и хлещущей по ногамъ шляпой.
Блдная, запыхавшаяся, прибжала она домой. Увидвъ на террас суровую, выжидающую фигуру няньки, она пробормотала:
— Я опоздала, Уильсонъ?
— Да, сударыня,— отвчала служанка строго и кисло.— Очень.
— Ахъ, Боже мой! а бэби? Плакала? Гд она? Что съ ней?..
— Она голодна,— былъ суровый отвтъ.

III.

Блокурый юноша приходилъ ежедневно къ рк, но ему лишь удалось поймать желанную форель. Двушка же въ траур, съ локонами и ямочками, больше не приходила. Кончились каникулы, и онъ вернулся въ Лондонъ, но передъ отъздомъ оставилъ на берегу — тамъ, гд они встртились — любовное письмо, прикрпивъ его къ лоскуту крепа, упавшаго со шляпы, и заложивъ камешкомъ, чтобы не унесло втромъ.
Валерія нашла письмо. Она недлю не выходила изъ дома, предаваясь раскаянію и воспоминаніямъ о Том. Но затмъ весна и юность дружно повлекли ее къ неизвстному, къ зазывнымъ струямъ, къ цвтущимъ лугамъ. Красня и робя, съ пучкомъ подснжниковъ за кушакомъ, пустилась она по тропинк къ мостику, отъ мостика къ буковой рощ…
Около воды лежало письмо. Дрожа, прочла она его. Его звали Фредерикъ Алленъ, онъ студентъ-юристъ и пишетъ въ газетахъ. Онъ писалъ еще, что глаза у нея ‘haunting’, и что, увы! по всей вроятности, никогда они больше не увидятся. Затмъ спрашивалъ, нашла ли она того бэби, изъ-за котораго такъ взволновалась тогда, и гд она его оставила, и что за бэби? И почему, о! почему она ни разу не пришла, хотя бы проститься? Онъ просилъ ее не сердиться, если онъ скажетъ, что любитъ ее и никогда не забудетъ. И просилъ ради Бога написать свое имя. Только одно имя! Пожалуйста! Пожалуйста! А онъ на вки вчные ея Фредерикъ.
Валерія вернулась домой, какъ во сн. Нашла въ словар ‘haunting’. Это значило — ‘неотступный’.
Ей понравилось, что у нея неотступные глаза. А у него какіе глаза? Ршительно не вспомнить. Можетъ, голубые. Можетъ, каріе.
Сперва она ршила было отослать письмо обратно и — только.
Потомъ ршила прибавить нсколько словъ… ну, конечно, выговора. Наконецъ, въ срый, дождливый день, когда вс были не въ дух, а бэби заливалась, потому что хотла Уильсонъ, а потомъ потому, что не хотла ея, а Эдитъ дерзила, и все было противно и ненавистно, Валерія взяла листокъ почтовой бумаги и, со страшными угрызеніями совсти, написала свое имя. Бумага была съ траурною каймою. И вдругъ Валерія разразилась слезами, упала на колни и принялась цловать траурную кайму, моля Бога и Тома простить ее.
Затмъ сожгла листокъ и пошла къ малютк, оравшей во все горло на все и на всхъ и желавшей, во что бы то ни стало, убить свою любимую резиновую овечку.
Во всякомъ случа, въ первыхъ числахъ апрля Фредерикъ Алленъ получилъ два письма вмсто одного.
Анна, развязная горничная, подавшая ихъ ему, задержалась въ комнат, принявъ разсянный видъ. Въ одномъ конверт былъ чекъ на шесть гиней изъ редакціи, въ другомъ — визитная карточка:

Валерія Нина Авори.

— Валерія Нина Авори! Что за чортъ! Кто бы это былъ?— говорилъ Аллинъ, вертя въ рукахъ карточку.— На теб, сказалъ онъ, бросая ее небрежнымъ движеніемъ Анн.— Это, должно быть, какая-нибудь модистка съ Реджентъ Стритъ или Пикадилли. Захочешь нарядиться, поди туда.
И, такъ какъ онъ получилъ на дв гинеи больше, чмъ ждалъ, и былъ поэтому въ дух, то ущипнулъ ее за подбородокъ, захлопнулъ книжку и отправился съ пріятелемъ внизъ по Темз.
Анна швырнула карточку въ угольный ящикъ, а кухарка на слдующій день сожгла ее.
Вотъ и все.

——

Апрль принесъ двочк зубокъ. Май принесъ другой и завихрилъ на затылк волосенки.
юнь снялъ прочь нагруднички и подарилъ ей улыбку съ ямочками, точь въ точь, какъ у Валеріи.
юль подарилъ ей пару словечекъ.
Августъ поставилъ ее, пряменькую и ликующую, возл стнки, а сентябрь погналъ ее на шатающихся ножкахъ прямо въ протянутыя мамины руки.
Звали ее Джованна Дезидерата Феличита.
— Я не могу запомнить столько именъ,— сказалъ ддушка.— Зовите его Томъ.
— Ахъ, ддушка, вдь это же двочка,— сказала Эдитъ.
— Да знаю я. Ты ужъ мн, кажется, говорила это,— сказалъ старикъ, немножко разсердясь.
Изъ-за постояннаго шума въ дом онъ сдлался нетерпливъ и раздражителенъ.
— Конечно, ддушка, конечно,— сказала госпожа Авори, нжно поглаживая его руку,— ты самъ выбери имя. Какое теб было бы легче запомнить?
— Нтъ такого имени, ршительно нтъ,— сказалъ старикъ.
— Ну-ка, милый! подумай-ка! Можешь запомнить ‘Анну’, какъ ты думаешь? или ‘Марью’?
— Нтъ. Не могу,— сказалъ ддушка.
Тогда Эдитъ предложила ‘Джулію’. А Валерія ‘Камиллу’. А Флоренсъ, накрывавшая на столъ, сказала:
— Попробуйте предложить ‘Нелли’ или ‘Кэти’.
Но старикъ упрямо отказывался запомнить какое бы то ни было изъ этихъ именъ и долго звалъ двочку ‘Томомъ’.
Однажды за столомъ онъ вдругъ сказалъ:
— А гд Нанси?
Госпожи Авори и Эдитъ такъ и подскочили, а Валерія подняла глаза съ изумленіемъ.
— Гд Нанси? — повторилъ нетерпливо старикъ.
Госпожа Авори нжно положила ему руку на плечо.
— Бдняжка Нанси въ раю,— сказала она кротко.
— Какъ?— воскликнулъ старикъ, бросая на полъ салфетку и окидывая всхъ безумнымъ взглядомъ.
— Къ сожалнію, твоя дочка Нанси умерла много, много лтъ тому назадъ,— повторила госпожа Авори.
Старикъ, дрожа, выпрямился во весь ростъ.
— Неправда!— крикнулъ онъ страшнымъ голосомъ. Нанси была тутъ еще сегодня утромъ. Я ее видлъ. Она ла тапіоку.
Губы у него задрожали, и онъ заплакалъ.
Валерія вскочила и вышла изъ комнаты. Черезъ минуту она вернулась съ двочкой на рукахъ, болтавшей ножками въ своей ночной рубашк и щебетавшей, какъ ласточка.
— Вотъ Нанси!— сказала Валерія слегка дрожащимъ голосомъ.
— Ну, да! смотри же, ддушка,— кричала Эдитъ, хлопая рученками,— не плачь, ддушка! Вотъ Нанси!
А госпожа Авори, вся блдная, говорила:
— Ну, видишь, отецъ, вотъ Нанси!
Старикъ поднялъ свои синіе глаза, и взглядъ его, слегка затуманенный, будто голубое стекло, на которое дохнуло время, встртилъ и удержалъ блестящій взглядъ ребенка.
И долго колеблющійся взглядъ старика всматривался въ его ясную глубину. Затмъ медленно выговорилъ:
— Вотъ Нанси.
И съ тхъ поръ бэби сдлалась Нанси.

IV.

Въ тотъ день, когда Нанси исполнилось три года и вокругъ праздничнаго пирога были зажжены по обычаю три свчки, Эдитъ положила локти на столъ и сказала:
— Ну, такъ значитъ, какою же выростетъ и будетъ наша Нанси?
— Хорошей, подскочила крошка,— очень, очень хорошей. Дай мн еще конфетку, которая длаетъ пумъ! Бабушка, держи мн ушки.
Эдитъ протянула ей хлопушку въ золотой бумаг съ картинками, и Нанси, когда бабушка заткнула ей уши, съ зажмуренными глазами, хлопнула ею, съ радостно-испуганнымъ визгомъ.
Эдитъ, теперь уже высокая и тоненькая, съ одной косой вмсто прежнихъ двухъ, съ большимъ бантомъ на затылк, повторила свой вопросъ.
— Что ты хочешь этимъ сказать?— спросила ее госпожа Авори.
— Я надюсь,— сказала Эдитъ серьезно,— что вы не захотите сдлать изъ нея заурядную барышню?
Тогда Валерія замтила робко:
— Дйствительно, мн приходило иногда въ голову… мн очень хотлось бы, чтобы она выросла… геніемъ.
И, высказавъ такую дерзкую мысль, Валерія закраснлась.
Эдитъ спокойно кивнула головою. Госпожа Авори съ сомнніемъ взглянула на фигурку своей внучки, тянувшей къ себ скатерть, въ намреніи добраться до хлопушекъ. Та сейчасъ же замтила на себ ласковый взглядъ и подошла къ бабушк.
— Заткни мн ушки,— сказала она,— и дай мн еще конфетку, которая длаетъ пумъ.
Госпояса Авори ласково поправила голубой бантъ, сдерживавшій хохолокъ ея черныхъ кудрей.
— Почему ты хочешь, чтобы теб затыкали ушки?— спросила она, улыбаясь.
— Потому что мн страшно.
— Тогда зачмъ же ты просишь конфетку?
— Потому что он мн нравятся.
— Чмъ же он теб нравятся?
— Потому что мн страшно,— сказала Нанси съ очаровательной улыбкой. Вс нашли этотъ отвтъ необыкновенно глубокимъ, и разговоръ вернулся на доказательства геніальности Нанси.
— Наврно, у нея будетъ талантъ къ живописи,— сказала Эдитъ. Ея отецъ, бдный, милый Томъ! былъ замчательный пейзажистъ. Да, кажется, и жанръ ему удавался. Правда, Валерія?
Но Валерія закрыла лицо руками и трясла головою:
— О, Боже! надюсь, что нтъ, надюсь, что нтъ!— и слезы градомъ посыпались изъ ея глазъ.
Мягкая госпожа Авори огорчилась, и почувствовала себя задтой.
— Но почему же нтъ, Валерія?— спросила она.— Ты же не можешь отрицать, что у моего бднаго сына былъ незаурядный талантъ…
— Не то, не въ этомъ дло!— рыдала Валерія. Но… я не знаю… запахъ красокъ… и потомъ… Эти модели! О, Боже! не могла я, не могла выносить!.. О, мой Томъ! дорогой мой Томъ!— и, несмотря на вс утшенія свекрови и Эдиты, Валерія продолжала судорожно рыдать. Тогда Нанси разразилась громкимъ крикомъ, и, такъ какъ онъ не прекращался, пришлось отправить ее въ дтскую, гд фрейлейнъ Мюллеръ, гувернантка нмка, недавно замнившая Уильсонъ, наградила ее нсколькими заслуженными шлепками.
Въ зал же разговоръ все еще вертлся вокругъ геніальности Нанси.
— Не окажется ли она геніемъ по музык?— спросила Валерія, печально утирая глаза.— Мать моя была большая музыкантша, она играла на арф и, кром того, сочиняла очень хорошіе романсы. А когда она умерла, и я отправилась въ Миланъ, къ дяд Джакомо, то тамъ и я тоже училась музык. Я всегда играла Шопена для дяди Джакомо, который впрочемъ, терпть не можетъ музыки… А потомъ… когда я вышла замужъ… Томъ…— тутъ Валерія опять разразилась рыданіями,— говорилъ мн всегда… что предпочитаетъ ме… меня… Пахману… и… другимъ.
Эдитъ, тронутая, поцловала ее.
— Совершенно врно. Выберемъ музыку. Въ конц-концовъ это самое прекрасное изъ искусствъ.— Она съ увлеченіемъ поцловала зарумянившуюся щеку Валеріи.— Да и малютка уже уметъ пть дв псенки. И фрейлейнъ Мюллеръ находитъ, что у нея отличный слухъ. Вдь, это же необычайно, неправда-ли?
Сейчасъ же вернули Нанси. Она была въ страшномъ гнв. Ее вела за руку фрейлейнъ Мюллеръ съ царапиной на щек.
Нанси попросили спть ‘Schlaf, Kindchen, schlaf’, она исполнила, это съ большою неохотою и малымъ голосомъ.
Но посл усердныхъ апплодисментовъ, въ которыхъ приняла участіе и фрейлейнъ, малютка удостоила пропть весь свой репертуаръ вплоть до плебейской псенки, случайно усвоенной ею отъ гордаго и недоступнаго помощника садовника Джима.
Итакъ было ршено, что Нанси будетъ великимъ музыкальнымъ геніемъ. Поэтому немедленно былъ пріобртенъ рояль съ маленькой клавіатурой и нсколько учебниковъ теоріи гармоніи и контрапункта. Эдитъ посовтовала Валеріи хорошенько изучить вс эти книги и затмъ передать Нанси ихъ содержаніе, но такъ, чтобы она этого не замтила.
Но Нанси все замчала. Боле того, черезъ нсколько дней достаточно ей было увидть, что мать входитъ въ комнату, чтобы она съ крикомъ и топотомъ немедленно же пускалась въ бгство.
Фрейлейнъ Мюллеръ хитро и дипломатично принялась преподавать ей единовременно азбуку и ноты по новйшей нмецкой метод.
— A, b, c, d… ничего не можетъ быть проще,— говорила фрейлейнъ.
И принялась объяснять. Значитъ ‘ля’ будетъ А, а по-англійски произносится ‘е’. ‘Си’ будетъ B, C произносится ‘si’ и это будетъ ‘do’. Вотъ и все. Очень просто.
Но результатъ получился плачевный. Нанси непремнно понадобилось складывать слоги и образовать слова на роял, а между тмъ она не находила ни ‘о’, ни ‘у’, ничего. Валерія же еще больше запутала дло, называя ‘si’ — B, ‘mi’ — E, а G — ‘sol’. Сумбуръ вышелъ невообразимый.
Нанси сдлалась раздражительна и недоврчива. Во всякомъ слов она чуяла западню и желаніе напичкать ее новыми музыкальными свдніями. Она никому не врила, не хотла ни съ кмъ разговаривать, кром ддушки и Джима.
Наконецъ, однажды, когда мать принялась ей рисовать пресимпатичныхъ черныхъ человчковъ, и когда вдругъ эти человчки превратились въ ненавистныя четверти, Нанси, обезумвъ отъ гнва, схватилась за волосы и вырвала у себя прядь. Валерія закричала, разжала кулачокъ и увидла въ немъ клокъ волосъ.
— О, бэби, бэби! Какой ужасъ!— воскликнула она.— Какъ ты можешь такъ огорчать твою бдную маму?
Но на этомъ и закончилось музыкальное образованіе. Всякій разъ, что на горизонтъ Нанси выплывала круглая, черная нотная головка, двочка быстро хваталась за волосы и вырывала клокъ. Затмъ разжимала кулачокъ и показывайла всмъ. Рояль закрыли, учебники теоріи, гармоніи и контрапункта отложили въ сторону.
По вечерамъ фрейлейнъ уже не пла Бетховена, переложеннаго на баюшки-баю. Но зато старые друзья ‘Bel Popo’ и ‘Menton Fleuri’ вернулись къ ея изголовью и стали попрежнему сопровождать ее на темный и далекій Островъ Сна. Съ ними безстрашне садилась она на корабль сновъ, что ждалъ ее каждый вечеръ съ звздными парусами, покачиваясь на волнахъ мрака.
Bel роро, fa la nanna, fa la паппа, bel popo…
… Menton fleuri, menton fleuri, kikiriki, kikiriki.

* * *

Фрейлейнъ Мюллеръ сидла въ парк и читала. Нанси, съ куклой въ рукахъ, сидла на трав, у ея ногъ, и наблюдала ее, очень ее забавляло, что на шляп у фрейлейнъ качались будто на похоронной колесниц, два пера въ тактъ тому, что она читала.
— Ты что читаешь, фрейлейнъ?— спросила Нанси.
Фрейлейнъ Мюллеръ, продолжая кивать головой, прочла вслухъ съ ужаснйшимъ нмецкимъ акцентомъ нжный стихъ Теннисона:
Shine out, little head, sunning over with curls!
(Выгляни, лучезарная головка, озаренная золотыми кудрями).
— Какія красивыя слова,— сказала Нанси.— Прочти ихъ еще.
Фрейлейнъ повторила нжные утренніе стихи.
— Еще прочти. Читай медленне.
Фрейлейнъ начала снова. Двочка потихоньку повторяла ихъ про себя.
Потомъ сказала гувернантк:
— Говори еще эти слова, пока я не скажу: довольно.
И Нанси закрыла глаза.
— Но зачмъ?— спросила фрейлейнъ.— Что теб пришло въ голову?— Но увидвъ, что двочка и не отвчаетъ, и не открываетъ глазъ, добрйшая фрейлейнъ Мюллеръ, покачавъ головою, повиновалась.
…Въ тотъ же вечеръ Нанси поссорилась со своими старыми друзьями, Bel Popo и Menton Fleuri.
Фрейлейнъ, въ полумрак дтской, повторяла сквозь дремоту эти ласковые напвы, какъ вдругъ на шестомъ ‘кіkiriki’ увидла, что Нанси сидитъ на кровати съ раскраснвшимися щечками и искрящимися отъ гнва глазами.
— Будетъ!— крикнула она. Не смй больше пть этого. Не хочу слушать эти глупости.
Изумленная фрейлейнъ замолчала.
— Пой что-нибудь другое,— сказала Нанси.
Но фрейлейнъ не знала, что пть. Попробовала дв-три псенки, но безуспшно.
Нанси опять сла въ кровати.
— Я не хочу больше слушать эти глупыя слова. Ты не можешь пть безъ словъ?
Фрейлейнъ принялась издавать какіе-то неясные звуки съ закрытымъ ртомъ и только что, было, съхала на Бетховена, какъ вдругъ Нанси поднялась опять:
— Ой, фрейленъ, не надо такъ! Попробуй говорить слова безъ этихъ безобразныхъ звуковъ. Говори мн много словъ и все красивыхъ! пока я не засну.
Злосчастная фрейлейнъ, проговоривъ вс красивыя по ея мннію слова, сходила въ библіотеку за томикомъ стиховъ Ленау и, открывъ его ‘Лсныя псни’, читала ихъ вслухъ, пока Нанси не уснула.
Въ слдующіе вечера она читала ‘Мишку’, потомъ ‘Атлантику’. Когда Ленау былъ исчерпанъ, она принялась за баллады Уланда. Потомъ читала Кернера, затмъ Фрейлиграта, Лессинга.
Кто знаетъ, что именно достигало воображенія Нанси? Кто знаетъ, какія виднія и призраки уносила она съ собой въ ночь? На звздномъ корабл сновъ ее не сопровождали ужъ больше — нжные и ребяческіе — Bel Pоро и Menton Fleuri, теперь ужъ съ нею отплывали великіе и странные, старинные, нмецкіе поэты, длинноволосые, косматые, съ мутными глазами, затемненнымъ смысломъ, съ сверкающими эпитетами.
И такъ, каждый вечеръ въ годы своего дтства, маленькая Нанси отправлялась ко сну въ сопровожденіи лирики и мадригаловъ, сонетовъ и сирвентовъ {Провансальская форма стихотворенія.}, одъ и элегій, убаюкиваемая мрнымъ ритмомъ и звучными римами. И наврно въ одинъ изъ этихъ вечеровъ поэты заколдовали ее и повели ея юную душу такъ далеко, такъ далеко, что она ужъ никогда больше не смогла вернуться назадъ.
И Нанси такъ и не смогла больше отдлаться отъ грезъ.

V.

Какъ то ночью, въ своемъ дом въ Милан, старый архитекторъ Джакомо Тиринделли — дядя Джакомо Валеріи — вылзъ, ворча и пыхтя, изъ кровати и отправился въ комнату сына своего Антоніо посмотрть, тамъ ли онъ.
Его не было. Ну, конечно, такъ старикъ и зналъ. Но, несмотря на это, негодованіе его ничуть не уменьшилось при вид пустой комнаты и нетронутой постели.
Нахмурившись и покачивая головою, подошелъ онъ къ окну и открылъ ставни. Миланъ спалъ. Улица была пустынна и молчалива. Погашенные фонари свидтельствовали, что полночь уже миновала. Какой-то меланхолическій котъ медленно переходилъ черезъ улицу, еще боле подчеркивая пустоту ея.
Дядя Джакомо закрылъ окно и принялся ходить взадъ и впередъ по комнат отсутствующаго сына. На стнахъ, на столахъ, на камин, на шкафахъ, всюду были фотографіи: Нунціата Виллари въ роли ‘еодоры’ въ величавомъ одяніи царицы, Нунціата Виллари въ ‘Клеопатр’, въ однихъ лишь украшеніяхъ, Нунціата Виллари въ роли ‘Маргариты Готье’, въ ночной рубашк — такъ, по крайней мр, казалось сердитымъ глазамъ дяди Джакомо, Виллари въ ‘Нор’, Виллари въ ‘Сафо’, Виллари въ ‘Франческ’. Дальше, въ сторон, изъ старой рамки выглядывала головка двочки и подъ нею вылинявшая надпись: ‘Дорогому Антоніо отъ его кузины Валеріи’.
Дядя Джакомо остановился со вздохомъ возл портрета своей любимой племянницы, которую нкогда онъ мечталъ назвать дочерью.
— Глупенькое созданье,— ворчалъ онъ, глядя на веселое личико,— вышла зачмъ то замужъ за этого несчастнаго англичанина, когда отлично могла выйти за моего дурака неблагодарнаго.
Но тутъ опять его глаза упали на профиль Нунціаты Виллари и еще одну Нунціату Виллари, всю въ облак волосъ и улыбокъ…
Онъ усплъ изучить въ совершенств каждую линію этого страннаго пылкаго лица, прежде чмъ открылась входная дверь и зазвучали на лстниц быстрые шаги сына.
Антоніо, съ улицы еще увидвшій свтъ въ своей комнат, вошелъ со смлой улыбкой.
— Здравствуй, папа! Почему не спишь?
Отвтный вопросъ онъ принялъ пожиманіемъ плечъ и южнымъ жестомъ обихъ рукъ (этотъ жестъ такъ нравился Теодор!).
— Эхъ, отецъ! да вдь мн же двадцать три года, а теб… уже нтъ.
И онъ ласково похлопалъ старика по круглому плечу.
— ‘Jeune homme qui veille, vieillard qui dort, sont tous deux pr&egrave,s de la mort’ {Гуляка юноша и старецъ на лож сна — они равно близки къ смерти.}, цитировалъ отецъ мрачно и сурово.
— Эхъ, отецъ!— И Антоніо засмялся тмъ высокимъ и рзкимъ смхомъ, который Клеопатра находила непобдимымъ.— Если жизнь коротка, пусть, по крайней мр, будетъ красива.
Онъ зажегъ папиросу.
Джакомо дрожалъ. Ногамъ было холодно, а домашняя куртка была узка. Сынъ, веселый и самодовольный, приводилъ его въ отчаяніе.
— И не стыдно теб?— сказалъ онъ, указывая на безчисленныя фотографіи.— Старая пятидесятилтняя комедіантка…
— Позволь,— тридцативосьмилтняя!— поправилъ Антоніо, усаживаясь въ единственное кресло.
— Маріонетка, балаганная кукла, которую каждый уличный носильщикъ можетъ идти и смотрть за пятьдесятъ чентезимовъ. Женщина, отъ которой мужъ сбжалъ на край свта, только бы не быть вмст…
— Позволь, всего всего только въ Америку.
— …предпочелъ ей кухарку!— И дядя Джакомо негодующе крякнулъ.
— Боюсь, что тутъ онъ былъ правъ: Нунціата готовитъ отвратительно,— сказалъ Антоніо, подымая брови и вытягивая губы, чтобы выпустить дымъ колечками (это такъ чаровало Федру!).
— Ну, однимъ словомъ, довольно,— сказалъ отецъ.— Я пришелъ сказать теб, что завтра мы демъ въ Англію. Прими это къ свднію.
— Въ Англію? Завтра? Да что ты говоришь?— Антоніо вскочилъ на ноги.— Да ты въ ум, отецъ? Или шутишь, что-ли?
Но увидвъ, что лицо отца не носитъ и слда шутки, продолжалъ съ волненіемъ:
— И что это теб въ голову пришло хать въ Англію?
Джакомо трясъ взъерошенной головою.
— Я телеграфировалъ туда позавчера, посл нкотораго разговора съ кузиной Аделью…
— Съ этимъ ревнивымъ зменышемъ,— пробормоталъ Антоніо.
—… объ этой… госпож,— и Джакомо кивнулъ на улыбающихся и наивныхъ Нунціатъ.— Я телеграфировалъ въ Гертфордширъ кузин твоей Валеріи…
— Ахъ, Валеріи! теперь понимаю,— сказалъ Антоніо, саркастически улыбаясь.
— Вотъ именно. Телеграфировалъ Валеріи, что мы демъ повидать ее. Она отвчала, что безконечно рада, и что ея свекровь безконечно рада, и вс безконечно рады. Итакъ мы демъ. И сейчасъ же. И пробудемъ въ Англіи три мсяца, шесть мсяцевъ, десять лтъ, пока не выйдетъ изъ тебя эта дурь.
— Да, да, ты все еще думаешь о Валеріи, я знаю. Охъ отецъ, отецъ! этакій ты неисправимый мечтатель! Вдь это же всегда были только мечты твои, не больше. Валерія тогда вс глаза просмотрла на своего англичанина. А теперь, когда онъ умеръ, она по всей вроятности вс ихъ выплакала по немъ. Вотъ увидишь! Онъ подошелъ къ коротенькой и растрепанной фигурк отца и обнялъ его за шею. Останемся-ка тутъ, папа. Ты подумай только, какія неудобства въ путешествіи. Останемся, право, и поживемъ спокойно, какъ жили.
Но отецъ и слышать ничего не хотлъ. Онъ схватилъ свой подсвчникъ и ушелъ, качая головой и потерявъ по дорог туфлю. Пока искалъ ее, закапалъ весь коверъ стеариномъ. Обиженный и негодующій, онъ, наконецъ, улегся. Чортъ возьми, наконецъ то онъ прочитаетъ спокойно газету!
Но въ то же время онъ все прислушивался, не откроется ли снова входная дверь.
И она открылась.
Было уже два часа, когда Антоніо стучался у дома No 37. Пришлось подождать минуть десять, пока привратникъ открылъ наконецъ.
А Маріетта заставила его прождать на лстниц минутъ пятнадцать. А ея барыня заставила ждать себя, по крайней мр, пятнадцать вчностей, пока, наконецъ, явилась граціозная, испуганная, задрапированная блымъ атласомъ, причесанная ‘кое-какъ’ или почти что ‘кое-какъ’.
Объявляя ей о своемъ завтрашнемъ отъзд, Антоніо цловалъ ея руки, прижималъ ихъ къ глазамъ. Да, впрочемъ, какое тамъ завтра! сегодня, сегодня онъ узжаетъ, черезъ нсколько часовъ, навсегда! въ Англію! въ ужасную, ледяную Англію! А она, что она будетъ длать? Конечно, измнитъ? Ну, разумется, измнить! Потому что она неврная, потому что она коварная, онъ это отлично знаетъ! И гораздо лучше умереть теперь же вдвоемъ, и кончено!
Нунціата воскликнула, какъ въ третьемъ акт ‘Лукреціи’, и прижалась къ нему содрогаясь, какъ во второмъ акт ‘Маргариты Готье’. И начала порывисто отступать, какъ въ ‘Федор’, и наконецъ, бросилась ему на грудь, какъ въ ‘Франческ’. Шепнула ему на ухо пять словъ. И отослала его домой. Позвала Маріетту распустить себ волосы, и Маріетта заплела ей косу, отложивъ въ сторону излишекъ волосъ и подала ей ланолинъ для лица. И барыня легла, уже безъ ролей — какъ тридцативосьмилтняя Нунціата Виллари. Антоніо больше уже не нарушалъ ея сна.
Антоніо же возвращался домой, повторяя, будто во сн, пять магическихъ словъ: ‘Лондонъ, въ ма. Двнадцать представленій’.— А теперь былъ мартъ.
— Ладно!— думалъ Антоніо,— какъ-нибудь проживу эти ужасные два мсяца. Aber fragt mich nur nicht, wie {Но не спрашивайте у меня, какъ.},— прибавилъ онъ, достаточно хорошо зная нмецкій языкъ, чтобы цитировать Гейне въ оригинал. Онъ даже прочелъ ‘Орлеанскую дву’, чтобы имть возможность говорить о ней съ Виллари, когда та изучала эту роль. Виллари любила обсуждать съ нимъ свои роли, и ей нравилось пробовать на немъ жесты и позы, которые могли пригодиться ей потомъ въ театр. Онъ ничего этого не замчалъ и отзывался на вс ея фантастическія выходки, какъ вибрируетъ скрипка при звукахъ другой скрипки. Когда она изучала ‘Марію Стюартъ’, онъ весь трепеталъ героическими порывами. Онъ чувствовалъ себя Робертомъ Дедлей и мечталъ о героической жизни и поэтической смерти.
Когда Нунціата готовила ‘Клоринду’ и изучала позы и движенія этой знаменитой авантюристки, Антонію сдлался вдругъ скептикомъ и гулякой. Въ теченіе трехъ недль отецъ его дрожалъ и страдалъ, видя, какъ онъ проводитъ ночи вн дома, и слыша, что онъ играетъ, какъ безумный, въ ‘Патріотическомъ клуб’. Но стало еще хуже, когда Виллари принялась за ‘Мессалину’, усваивая, для практики ея взгляды и привычки. Для Антоніо насталъ періодъ крайняго безпутства и распущенности. Зато въ теченіе шести недль, что Нунціата облечена была въ чистые покровы ‘Самаритянки’, онъ также одухотворился и очистился, бросилъ ‘Патріотическій клубъ’, игру, буйныя ночи, и ходилъ ежедневно въ соборъ къ ранней обдн.
— Какой вы странный мальчикъ!— сказалъ ему Виллари.— Вы наканун какой-нибудь большой глупости.— И затмъ матерински прибавила:— Почему вы не работаете?
— Не знаю, право,— отвчалъ Антоніо.— Должно быть, потому, что живу въ неподобающей сред. Все некогда. Посл утренней прогулки — завтракъ, потомъ читаешь, куришь, потомъ идешь съ визитами: по понедльникамъ у маркизы Дины, по вторникамъ у Наварро, по средамъ у Делла Рокка, и т. д. Потомъ обдъ, потомъ театръ, а потомъ и спать пора. Et voil.
— Это жаль,— сказала Виллари съ материнской снисходительностью, забывая на минуту Мессалину, Франческу и Федору.— У васъ нтъ характера. Вы добры, у васъ эффектная наружность, вы не глупы. Но у васъ, такъ сказать, носъ изъ мягкаго сырого тста, который каждый можетъ взять въ пальцы и вылпить по своему {Ходячее итальянское выраженіе о людяхъ безъ характера.}. Увы! Вы будете много страдать или заставите много страдать. Да, да, конечно, заставите страдать… Охъ, ужъ эти мн носы изъ мягкаго тста!— серьезно прибавила Нунціата,— много изъ-за нихъ льется слезъ!
У дяди Джакомо носъ былъ не изъ мягкаго тста. И потому, не взирая на ненависть свою къ путешествіямъ, на вчныя потери вещей, на необходимость быть при длахъ, накоплявшихся въ невроятномъ количеств, онъ тмъ не мене ршилъ хать, и похалъ. Дочь свою Клариссу, веселую и развязную двицу, онъ отправилъ въ брюссельскій коллежъ, попрощался съ сестрой Карлоттой и племянницей Аделью и, запыхавшійся и сердитый, влзъ въ поздъ въ сопровожденіи невозмутимаго Антоніо.
Боле того, Антоніо будто такъ радъ былъ путешествію, что отецъ его началъ ужъ сердито спрашивать себя, для какого-жъ чорта они похали. Ужъ не вздоръ ли вся эта исторія его безумной любви къ актрис, разсказанная Аделью? Вдь женщины вчно преувеличиваютъ. Въ особенности Адель…
Джакомо съ возрастающимъ гнвомъ наблюдалъ сына.
Антоніо спалъ, а онъ не могъ. Антоніо лъ, а его тошнило. Когда они пріхали въ Фолькстонъ, Джакомо, знавшій по-англійски только ‘rosbif’, да ‘The Times’, былъ разстроенъ и разбитъ. А Антоніо, веселый и привтливый, покручивалъ усики и бросалъ томные взгляды англичанкамъ, смотрвшимъ на него съ короткой усмшкой и быстро проходившимъ мимо, будто и не видли.

VI.

Въ Чарингъ Кроссъ Валерія и Эдитъ, стройныя, граціозныя и застнчивыя, уже ждали ихъ.
Валерія, увидавъ стараго своего дядю Джакомо, бросилась къ нему на шею съ латинской экспансивностью, тогда какъ англосаксонка Эдитъ, блокурая и выдержанная, стараясь не очень стыдиться громкихъ голосовъ и несдержанныхъ объятій новопрізжихъ, ршительно не обращавшихъ вниманія на улыбки окружающихъ.
Когда затмъ они услись вс вчетверомъ въ поздъ, чтобы хать къ себ домой, Эдитъ отдалась цликомъ удовольствію наблюдать жесты дядя Джакомо и глаза кузена Антоніо, котораго Валерія называла ‘Нино’. Онъ просилъ и Эдиту такъ же называть его и разговаривалъ съ ней на язык, который она называла банано-англійскимъ.
Онъ былъ такъ забавенъ, что Эдитъ хохотала, хохотала до того, что закашлялась, и кашляла, кашляла до слезъ. Тогда вс ршили больше не смяться. Поздка была очаровательна.
На станціи ихъ ждали госпожа Авори съ маленькой Нанси и ддушка. У воротъ ихъ встртила сконфуженная и замкнутая фрейлейнъ Мюллеръ съ итальянскимъ словаремъ подъ мышкой.
Чай пили превесело, вс говорили заразъ, не исключая и ддушки, который все спрашивалъ: ‘Да кто же это такіе? Что это за люди?’, причемъ онъ обращался, главнымъ образомъ, къ дяд Джакомо, а тотъ ршительно ничего не понималъ.
Къ вечеру Нанси раскапризничалась и ее отправили спать, у синьоры Авори разболлась голова, и она тоже ушла. Но фрейлейнъ поддерживала оживленный разговоръ съ дядей Джакомо, а Нино сидлъ за роялемъ и плъ неаполитанскія псни. Валерія и Эдитъ, обнявшись, слушали въ восхищеніи.
Послдовалъ рядъ очаровательныхъ дней: теннисъ смнялся крокетомъ и другими играми. Госпожа Авори видла Валерію и Эдитъ урывками, когда он приходили второпяхъ переодться, да захватить ракетки.
Дядя Джакомо въ это время прогуливался съ фрейлейнъ въ саду, давая ей совты, какъ надо выращивать помидоры, и удивляясь, что англичане совсмъ не дятъ макаронъ.
— И лапши,— говорила фрейлейнъ.
— И ризотто.
— И ливерной колбасы.
При этомъ разговор дядя Джакомо ршительно испытывалъ припадокъ тоски по родин.
Однажды и Валерія поддалась тому же острому и мучительному припадку. Это былъ какъ разъ день тенниса — и день былъ весь изъ золота и лазури и напоминалъ Италію. Нино, глядя на Эдитъ, сказалъ:
— Небо плутуетъ. Оно нагло подражаетъ цвту вашихъ глазъ… Неправда ли, Валерія?
И Нино, улыбаясь, ожидалъ отвта.
— Да,— отвчала Валерія.
— Эти глаза напоминаютъ озеро Комо,— продолжалъ Нино.— Что за лазурная ясность!.. Правда, Валерія?
— Да, это правда,— сказала Валерія.
Во время тенниса Эдитъ, легкая и воздушная, летала стрлой, играя, какъ безумная, хохоча, вся окутанная растрепавшимися блокурыми волосами. А щеки у нея были нжно розовыя, точь въ точь внутренность раковины,— говорилъ Нино.
А вечеромъ, блдная и тихая, она сидла въ качалк, совсмъ — будто уставшая бабочка.
— Не правда ли, Валерія?— спросилъ Нино.
И Валерія отвчала:
— Правда.
И вотъ тогда-то Валерія почувствовала приливъ сильной тоски по родин. Чмъ же иначе объяснить испытанное ею томленіе? Просто ей необходимо было повидать солнце Италіи, услышать итальянскіе голоса, очутиться среди веселыхъ черноглазыхъ и черноволосыхъ людей. Ахъ, главное, черноволосыхъ. Видть она больше не могла этихъ блыхъ волосъ, глазамъ отъ нихъ больно. И Валерія закрыла лицо руками, подавивъ легкое рыданіе.
На слдующій день тоска еще усилилась и сдлалась невыносимою. Около Валеріи, во время чая, сидлъ молодой человкъ, который, подавая ей печенье, говорилъ, что для апрля сейчасъ довольно тепло, что въ прошломъ году въ эту пору было гораздо холодне.
Въ это время на томъ конц луга Нино хохоталъ, играя на гитар чайной ложечкой.
Эдитъ и дв другія двушки стояли возл него, и три блокурыя головки сіяли на солнц.
И вдругъ Валерія почувствовала, что она ненавидитъ Англію, ненавидитъ всхъ окружающихъ, и что она съ ума сойдетъ отъ разговоровъ о погод, о ча, о теннис. Черные глаза ея то и дло останавливались на Нино и на трехъ блокурыхъ, склоненныхъ къ нему головкахъ. Жгучія слезы щекотали глаза.
Вечеромъ, когда она и Эдитъ раздвались въ своихъ комнатахъ, Эдитъ весело и оживленно болтала.
— Боже мой, какъ хорошъ міръ! Какъ весело!
И Эдитъ, вынувъ шпильки, тряхнула волосами, и они поползли золотою змею по плечамъ.
— Жизнь — чудная вещь! Ты не находишь, Валерія?
Изъ сосдней комнаты отвта не послдовало, и Эдитъ, удивленная, заглянула туда. Валерія лежала на кровати, уткнувшись лицомъ въ подушку. На ней все еще было ея розовое вечернее платье.
— Валерія! милая! что случилось?— спрашивала Эдитъ, цлуя ее.
— О, я ненавижу все! мн все противно!— рыдала Валерія,— и этотъ дурацкій теннисъ, и эти глупыя двчонки, которыя вчно хохочутъ, хохочутъ, хохочутъ…
— Но, кажется, мы вс смялись,— сказала Эдитъ.— Я, кажется, весь день хохотала. Да и Нино тоже.
— Вотъ, вотъ, Нино!— И Валерія выпрямилась заплаканная и негодующая.— И онъ глупъ, и онъ хохочетъ безъ всякаго смысла… Въ Италіи онъ такъ не хохоталъ! Въ Италіи вообще такъ не хохочутъ, такъ глупо, только, чтобы показывать зубы и притворяться веселыми.
Эдитъ, изумленная, долго смотрла молча на безутшную Валерію. И размышляла. И вдругъ наклонилась и поцловала ее.
— Ну, милая, не плачь, не надо больше плакать.
Валерія, переставшая, было, плакать, принялась снова. И заплакала еще сильне, когда, поднявъ глаза, увидла свтло-золотистые волосы, сверкающіе вокругъ кроткаго личика, и два маленькихъ озера, переполненныхъ прозрачными слезами. Он нсколько разъ пылко поцловались, и каждая назвала себя дурой и общала больше не плакать, и опять заплакали, и опять он расцловались, и пошли спать.
И Валерія заснула.
Но Эдитъ размышляла въ темнот.
Эдитъ встала рано на слдующій день и повела Нанси въ лсъ за подснжниками. Такъ что Валерія и Нино должны были идти одни на теннисъ. Толстая и неповоротливая двочка заняла мсто Эдитъ. Валерія хохотала все утро.
Эдитъ и Нанси опоздали къ завтраку: вс уже были за столомъ. Когда он явились, госпожа Авори вскрикнула отъ изумленія при вид Эдитъ, и Нино смотрлъ на нее удивленно.
— Эдитъ,— сказала мать,— что ты съ собой сдлала? Какъ ты причесана?
— А что?— сказала Эдитъ, смясь,— это же знаменитая прическа ‘ la Клаусъ’, ее носятъ на свер Германіи. Правда, фрейлейнъ? Это она меня и научила.
Валерія покраснла и сказала дрожащимъ голосомъ:
— Но, Эдитъ, зачмъ же такъ стягивать волосы назадъ. Я не знаю, на что это похоже…
— Похоже на тортъ,— сказала Нанси.— И мн очень нравится.
Госпожа Авори улыбнулась.
— И что теб въ голову приходитъ, Эдитъ? И зачмъ ты надла это ужасное табачное платье, которое я давно уже просила тебя не носить больше?
Но Эдитъ, вмсто отвта, принялась разсказывать о прогулк, а потомъ Нино разсказалъ о теннис.
Съ тхъ поръ Эдитъ иначе не причесываясь. На теннисъ она ходить перестала, говоря, что отъ него у нея болитъ плечо, и ежедневно стала гулять съ Нанси.
Маленькая Нанси была чудеснымъ товарищемъ. Вскор Эдитъ стала ожидать съ нетерпніемъ часа прогулки, ей такъ нравилось ощущать въ своей рук теплую рученку малютки и слышать звукъ ея голоса, похожаго на щебетаніе ласточки.
Нанси никогда не засыпала вопросами. Она предпочитала знать меньше. Она перестала любить фейерверкъ съ тхъ поръ, какъ увидала его въ коробк, завернутымъ въ бумажку. Вотъ теб разъ! Такъ это, значитъ, вовсе не дтки звздъ?
Вс опредленія вещей и явленій такъ же оскорбляли ея воображеніе, какъ нмецкій акцентъ фрейлейнъ оскорблялъ ея ухо.
Едва Нанси произносила: ‘Какія чудныя красныя облака’,— фрейлейнъ начинала:
— А знаешь, что такое облака?
— Нтъ, нтъ,— кричала Нанси.— Не знаю и не хочу знать.
И убгала, чтобы не слышать.
Но семнадцать лтъ Эдитъ отлично согласовались съ восемью Нанси: душа малютки, озаренная огнемъ-предвстникомъ, быстре стремилась къ утру, тогда какъ короткій день Эдиты, затуманенный невидимымъ морозомъ, поворачивался къ концу своему, не достигнувъ полудня.
Въ пасхальное воскресенье фрейлейнъ явилась къ завтраку съ опозданіемъ и безъ Нанси.
— Нанси не придетъ. Она пишетъ стихи въ саду. Говоритъ, что сть не хочетъ.
Госпожа Авори, удивленная, разсмялась. Нино сказалъ.
— А можно узнать сюжетъ?
— Кажется,— сказала фрейлейнъ,— дло идетъ о разбитой кукл и умершей канарейк.
— Какъ? Канарейка умерла?— воскликнула Валерія.— Надо было сказать мн.
— А кукла разбита? Надо сейчасъ же купить другую,— сказала госпожа Авори въ волненіи.
— Да нтъ же… он же… а это неправда…— объясняла сконфуженная фрейлейнъ.— Только Нанси говоритъ, что она не можетъ писать стиховъ иначе, какъ о разбитыхъ и мертвыхъ.
Ддушка, рдко теперь говорившій, поднялъ голову и сказалъ:
— Разбитые и мертвые…. разбитые и мертвые.
И весь завтракъ онъ угрюмо повторялъ эти слова. Нужно было много уговоровъ и ласкъ, чтобы заставить его замолчать.
Когда появилась Нанси, вс захотли услышать ея стихи, и, смясь и красня, двочка вынула изъ кармана листокъ и подала его Эдитъ.
Эдитъ прочла вслухъ съ большимъ волненіемъ три коротенькія строфы. Валерія перевела ихъ дяд Джакомо и Нино, затмъ прочла ихъ вслухъ Валерія, затмъ Эдитъ съ большимъ выраженіемъ, и опять Валерія. Потомъ фрейлейнъ. Потомъ опять Эдитъ и еще разъ Валерія. Вс смялись и плакали, а Валерія всхъ расцловала.
Нанси геніальна! Ну, конечно, всегда это говорили. Дядя Джакомо утверждалъ, что поэтическій талантъ у него въ роду, что очень обидло кроткую синьору Авори. Эдитъ, чтобы перемнить разговоръ, спросила у Нанси:
— Какъ же это теб пришло въ голову написать стихи?
А Валерія воскликнула:
— О Боже! а вдругъ она больше не сможетъ написать? Я слышала, что такая вещь случилась съ однимъ поэтомъ, который именно потому и не сдлался поэтомъ.
Но Нанси этимъ ничуть не тревожилась.
— Я сейчасъ же могу написать другіе,— сказала она весело и непринужденно.
Раздались общія восклицанія.
— Напиши,— сказала Эдитъ,— и скажи въ нихъ, какъ ты сочинила первые.
Тогда маленькая Нанси, смясь и красня, возбужденная и очаровательная, начала писать въ записной книжк фрейлейнъ:
Сегодня утромъ въ рощ
Я ловила порхающихъ птичекъ:
Я поймала ихъ, крылатыхъ, поющихъ —
То были слова!

——

Сегодня утромъ въ саду,
Тамъ, гд стелется красная павилика,
Я срывала разбросанные, душистые цвты,—
То были римы!

——

Сегодня утромъ въ….
Тутъ Нанси подняла кверху глаза, кусая губы.
— ‘Сегодня утромъ — гд?’ Не нахожу слова.
— ‘Въ саду’,— подсказала Валерія.
— Уже есть!— и Нанси нахмурила брови.
Дядя Джакомо подсказалъ — ‘въ кухн’,— и ему предложено было молчать.
Эдитъ предложила — ‘въ лсу’,— и это было принято, но затмъ Нанси увидла, что нужно совсмъ другое, и что нужна рима въ ‘стихъ’, и вс долго изощрялись, подыскивая римы.
— Погодите, помолчите немножко,— воскликнула Нанси. И когда я посадила въ клтку птичекъ…
— Какихъ птичекъ?— спросила фрейлейнъ.
— Да вдь птички же это слова… разв вы не помните? ‘Я поймала ихъ, крылатыхъ, поющихъ — то были слова!’.
— Но зачмъ же ты хочешь посадить ихъ въ клтку?— спросила фрейлейнъ, которая любила точность.
— Какъ зачмъ… какъ зачмъ…— заговорила Нанси, быстро придумывая свои объясненія, пока говорила,— слова не должны летать, какъ попало, ихъ надо ловить и заключать въ стихи… въ строчки… Ну, я не знаю, какъ сказать…
— Ты хочешь сказать — въ ритмъ?— сказала Эдитъ.
— А что такое ритмъ?— спросила Нанси.
— Размръ, темпъ… какъ въ музык.
— Да, да, вотъ такъ!— воскликнула Нанси.— слова нужно сажать въ ритмъ, какъ птичекъ въ клтку.
И когда я взростила цвты….
— Цвты это римы,— пояснила Нанси, съ горящими щеками и побдно потрясая карандашомъ:
И когда я взростила цвты,
Я собрала ихъ, неуклюжіе, растопыренные,—
То были стихи!
— Молодецъ! Чудно! Великолпно!— закричали вс. А дядя Джакомо и Нино долго апплодировали, будто въ театр.
Когда вс успокоились, госпожа Авори сказала:
— Эти послднія строчки мн меньше нравятся. Он не такъ понятны. Но, разумется, въ поэзіи это не важно.
И вс согласились съ нею, что для поэзіи все годится.
Госпожа Авори полагала, что недурно было бы пригласить изъ Лондона поэта, который серьезно занялся бы съ Нанси, а фрейлейнъ распространилась въ длиннйшихъ подробностяхъ относительно издателей, какъ они печатаютъ стихи, но авторамъ не платятъ. Она слышала, что въ Германіи это бываетъ очень часто, и въ Италіи тоже…
Съ этого дня вдохновеніе Нанси сдлалось въ дом закономъ. Когда она входила въ комнату, вс замолкали, чтобы не помшать ей. И даже часы ды сдлались не точными въ зависимости отъ того, когда изсякало вдохновеніе Нанси.
Едва Нанси нахмуривала брови и проводила, свойственнымъ ей быстрымъ движеніемъ, рукой по лбу, Эдитъ шла на цыпочкахъ запирать двери и окна, чтобы ничто не помшало маленькой поэтесс и не прервало полета хотя бы единой бабочки ея фантазіи. Валерія въ восторженномъ умиленіи бродила вокругъ, большею частью въ сопровожденіи Нино. А фрейлейнъ Мюллеръ, въ библіотек, читала дяд Джакомо длиннйшіе отрывки изъ Данте, ршительно не обращая вниманія, слушаетъ онъ или спитъ, длала она это по собственному признанію въ дневник ‘а) для упражненія въ итальянскомъ язык, б) чтобы въ дом всегда рялъ Духъ Поэзіи’.
Одинъ только ддушка понять не могъ ни тишины, ни неправильности въ часахъ ды, онъ мрачно бродилъ по дому и воображалъ, что кто-то умеръ. Его встрчали въ корридор, когда онъ открывалъ двери и заглядывалъ въ комнаты, пытаясь узнать, кто умеръ. И наводилъ холодный ужасъ на госпожу Авори, безпрестанно спрашивая ни съ того, ни съ сего:
— Кто въ дом умеръ?

VII.

Въ это время въ Милан Нунціата Виллари готовилась къ отъзду въ Лондонъ, и совершенно затормошила Маріетту спшкой и возней съ багажомъ. Думая о друг своемъ Антоніо, она, цитируя краткій монологъ свой, кипла.
— Я киплю,— говорила она.
И дйствительно, Нино, писавшій ей дважды въ день первую недлю, сталъ писать черезъ день на слдующую, написалъ одинъ разъ въ третью, а четвертую и пятую недлю совсмъ не писалъ.
— Какая-нибудь линялая англичанка,— думала Нунціата,— повернула его носъ изъ тста въ другую сторону.
И въ такихъ размышленіяхъ она кричала на Маріетту за вещи, уложенныя въ сундуки, за вещи, не уложенныя, и за то, какъ он не были уложены.
Но Виллари ошиблась, никакой линялой англичанки не было, Эдитъ отошла по доброй вол, и Нино, предоставленный самому себ, оглянулся вокругъ, инстинктивно ища волненій, и встртился со взглядомъ глубокихъ глазъ Валеріи. И вдругъ ему показалось, что онъ только ее одну всегда и любилъ.
— Кузиночка,— сказалъ онъ, быстро дыша,— сегодня первое мая. Что намъ дома сидть. Пойдемъ гулять.
Валерія сложила свою работу и побжала за шляпой. Проходя мимо учебной комнаты, она услышала веселые голоса и заглянула. Тамъ были Нанси и Эдитъ. Малютка, съ листкомъ въ рук и съ вдохновенными глазами читала стихи Эдитъ.
— Дорогуня, я иду гулять съ Нино,— сказала Валерія.— А ты, Эдитъ, не пойдешь?
— Охъ, нтъ… очень втрено,— сказала Эдитъ.— Знаешь, я задыхаюсь и кашляю отъ втра. Да и Нанси не можетъ безъ меня обойтись.
— О, нтъ, нтъ,— сказала Нанси, прижимаясь смющимся личикомъ къ ея плечу.— Я не могу безъ нея.
Валерія, смясь, послала имъ воздушный поцлуй и ушла въ поле.
Учебная комната находилась рядомъ съ гостиной, гд вышивала госпожа Авори. Около нея сидлъ ддушка. Оба молчали.
Вдругъ ддушка заговорилъ:
— Салли все больше кашляетъ.
(Прялки пряли. ‘Вотъ черная нить’,— сказала одна. ‘Виряди ее въ утокъ’,— сказала другая. А третья навострила ножницы).
— Салли все хуже кашляетъ,— повторилъ ддушка. Госпожа Авори подняла глаза отъ вышиванья.
— Перестань, перестань, папа,— сказала она, укоризненно качая головою.
— Я сказалъ, что кашель Салли ухудшается,— повторилъ старикъ.— Я ее слышу каждую ночь.
— Да нтъ же, не надо такъ говорить. Ты же хорошо знаешь, что бдняжка Салли давно умерла. Ты слышишь вовсе не Салли. Это, вроятно, кашляетъ Эдитъ, она немножко простудилась.
— Я знаю кашель Салли,— произнесъ старикъ.
Госпожа Авори отодвинула работу и сложила руки на колняхъ. Медленная дрожь пронизала ее, будто ее завернули въ мокрую простыню.
— Салли моя любимая внучка,— продолжалъ старикъ, поникая сдою головою. Ахъ, бдная маленькая Салли! бдная маленькая Салли!
Госпожа Авори, неподвижная, смотрла на него. Невыразимый ужасъ, медленный, ледяной, вползалъ змею въ сердце.
— Эдитъ! Это Эдитъ… немножко кашляетъ.
— Это Салли!— крикнулъ старикъ, вставая.— Я помню ея кашель и слышу его каждую ночь.
Послдовало глубокое молчаніе. Вдругъ въ сосдней комнат закашляла Эдитъ.
Старикъ подошелъ близко, близко къ невстк. Онъ былъ страшенъ.
— Что!— прошепталъ онъ.— Что! слышала? Это Салли. А вы меня столько лтъ увряете, что она умерла!
Госпожа Авори встала. Въ ея трагическихъ глазахъ пронеслись видніемъ ея умершія дти, вс замученныя, вс растерзанныя ужасною болзнью, забравшеюся въ ихъ груди, коварно скользнувшею къ нимъ въ горло, бросавшеюся на нихъ и душившею ихъ, едва достигали они юности. Неужели же и Эдитъ? Ея послдняя?.. Она подняла блуждающіе глаза на дда и свалилась безъ чувствъ у ногъ его.

——

А въ пол, усянномъ маргаритками, Нино властно взялъ руку Валеріи.
— Кузиночка, помнишь, какъ я любилъ тебя, когда мн было двнадцать лтъ? А ты надо мною смялась.
— Это правда,— сказала смясь Валерія.— Но какъ я тебя любила, когда мн было четырнадцать лтъ. А ты пренебрегалъ.
— А потомъ…— продолжалъ Нино,— какъ я тебя обожалъ въ восемнадцать лтъ. А ты меня прогнала!
Валерія застнчиво взглянула на него.
— А теперь теб двадцать шесть, а мн двадцать семь съ половиной.
— Такъ. Какая ты молодая!— И Нино засмялся.— А женщин, которую я люблю, тридцать восемь лтъ.
Валерія поблднла, потомъ вспыхнула и засмялась, показывая вс свои блые зубы и вс свои ямочки.
— Что ты говоришь? Тридцать восемь лтъ? чуть не сорокъ? Я не врю.
— Я и самъ едва врю,— сказалъ Нино, смясь.— Можетъ, это и впрямь неправда.— Онъ наклонился съ ршительнымъ и властнымъ видомъ и поцловалъ ее въ щеку.
(Быть можетъ, въ далекой библіотек дядя Джакомо услышалъ астральнымъ ухомъ это утшительное утвержденіе сына своего? Во всякомъ случа, фрейлейнъ, поднявъ глаза отъ тридцать пятой Псни Ада, увидла блаженную улыбку на сонномъ лиц).
— …А ты увренъ, Нино,— спросила Валерія, съ большимъ трудомъ простивъ ему поцлуй,— что той, которую ты любишь, не… семнадцать лтъ?
И Валерія, покусывая травку и наклонивъ голову къ плечу, лукаво посматривала на него изъ-подъ рсницъ.
Нино остановился, пораженный.
— Кто? Что ты хочешь сказать? Кому семнадцать лтъ?
— Эдитъ,— тихонько сказала Валерія.— Я думала… мн казалось…
— О, нтъ,— воскликнулъ Нино, качая головой.— Только не Эдитъ! Бдняжка!
Потомъ быстро наклонился и поцловалъ ее въ губы, прежде чмъ она успла опомниться.
— Почему ты сказалъ о Эдитъ ‘бдняжка’?— спросила Валерія, простивъ ему и на этотъ разъ.
Нино нахмурился. Съ серьезнымъ лицомъ онъ постучалъ себя въ грудь.
— Я боюсь… знаешь…
— Чего?.. Чего?…— и Валерія почувствовала, что блднетъ.
— Да… по-моему, она чахоточная,— сказалъ Нино.
Валерія вздрогнула и выдернула у него руку.
‘Чахоточная’! Сердце у нея замерло, а потомъ бшено заколотилось, какъ молотокъ, потрясая грудь. ‘Чахоточная’! Ужасное это слово молніеносно напомнило ей Тома и все прошлое слезъ и смерти. Да, Эдитъ кашляла! Правда! кашляла. Но вдь въ Англіи же вс кашляютъ. Эдитъ, блокурая Эдитъ съ розовыми щечками? Нтъ! Это неправда, этого быть не можетъ! Эдитъ, такая милая! такая добрая, нарочно сдлавшая себ эту ужасную нмецкую прическу…. Эдитъ, лучшій другъ Нанси… Ахъ! Нанси!.. и мысль Валеріи, какъ преслдуемый зврь, безумно помчалась по другому пути: Нанси! Нанси! Боже мой! Нанси была съ Эдитъ. Она постоянно съ ней! Всегда! он смются, болтаютъ, наклоняются надъ одной книгой, лицо къ лицу. О, Боже, Боже! Вотъ и сейчасъ… он вмст… быть можетъ, поцловались…
— Мн надо скоре домой,— сказала Валерія, съ блднымъ перекошеннымъ лицомъ.
Нино удерживалъ ее.
— Зачмъ, любовь моя? Что съ тобой?
— О, Боже! Дитя мое!— зарыдала Валерія.
И въ сердц ея Нанси обратилась снова въ малютку, въ бэби, которое надо спасти, во что бы то ни стало! такъ, какъ спасла она ее отъ Тома, нужно спасти теперь отъ Эдитъ! Удалить, увезти!
Изъ-за нея, изъ-за своей двочки, Валерія бжала уже однажды здсь же, скользя и спотыкаясь въ поспшности своей, оставляя за спиной то, что, быть можетъ, могло быть любовью. И это — лишь бы только двочка не плакала, лишь бы она не была голодна.
Такъ и сегодня Валерія бжала, скользя и спотыкаясь въ поспшности своей, оставляя за спиною то, что, быть можетъ, уже было любовью. Дитя! Надо было спасать дитя!.. А если уже поздно? Если Нанси уже вдохнула смерть? Если она уже тронута заразой? Если и Нанси примется кашлять, кашлять, потть по ночамъ! и придется мрять температуру дважды въ день… и конецъ… О, Боже! неужели придется увидть ее съ судорожно зажатыми руками, выкаченными глазами и ртомъ, полнымъ крови!.. Валерія сжала виски руками, застонала, будто раненая, и все бжала, спотыкаясь, по цвтущему лугу.
Вотъ и садъ. Вотъ и Нанси! Вотъ маленькая Нанси, одна, веселая и довольная, распвая, качается, стоя, и кудри развваются по втру.
— Мама,— закричала Нанси, немножко надувшись,— фрейлейнъ только что увела Эдитъ. Она запретила мн уходить отсюда. Что, разв пріхалъ кто-нибудь? Можетъ, поэтъ изъ Лондона? Какъ ты думаешь, этотъ поэтъ годится для меня?
— Не знаю, голубка,— едва выговорила Валерія, такъ стучало у нея сердце, и поцловала черныя ножки, стоявшія на качели, и прислонилась головой къ передничку малютки.— Боже, сохрани мн ее живой и здоровой,— пробормотала она.
— Стань туда, мама, и посмотри, какъ я высоко качаюсь. Валерія отодвинулась. Въ это время она увидла въ окн фрейлейнъ, длающую ей знаки.
— Мн надо на минутку въ домъ, сокровище мое. Не слишкомъ только высоко, пожалуйста,— попросила Валерія и поспшила въ комнаты.
Сердце у нея замерло отъ представившейся картины.
Госпожа Авори лежала на диван съ синими губами и закатившимися глазами. Фрейлейнъ стояла возл, держала флаконъ съ солью, а Эдитъ, на колняхъ, плакала и говорила:
— Мама! мама! теб лучше?
Изъ угла выглядывали, печальные и встревоженные, ддушка и дядя Джакомо.
— Что случилось?— спросила Валерія.
— Не знаю… упала въ обморокъ… она была съ ддушкой…— рыдая, говорила Эдитъ.
Мать поднялась и сла. Она взглянула на Эдитъ. Глаза ея наполнились слезами, она охватила шею Эдитъ, и цлый потокъ слезъ хлынулъ на нее.
— Мама, мама, о чемъ ты плачешь?— спрашивала Эдитъ. Но мать не отвчала. Валерія тоже заплакала. Плакала и Эдитъ, не зная отчего.
Нанси, одна въ саду, качалась и пла. Но вотъ она скользнула съ качели… Фрейлейнъ вчера за урокомъ сообщила ей удивительную вещь: она сказала, что земля — звзда, круглая, сверкающая точно такъ же, какъ и другія звзды. Да, и надъ землею, и подъ землею на всемъ неб плаваютъ звзды. Такъ вдь значитъ, если пойти на край свта, что ни есть на самый край, туда, гд земля начинаетъ заворачиваться, то можно, нагнувшись (и захватившись, напримръ, за дерево, чтобы не упасть!), заглянуть внизъ въ небо и увидть тамъ другія звзды, подземныя!
Нанси почувствовала, что она должна сейчасъ же пойти на край свта и заглянуть внизъ. Край свта! Вдь его же видно даже отсюда. Онъ, очевидно, вонъ за тми темными деревьями, какъ разъ тамъ, гд сло солнце, оставивъ пламенную полосу.
Вотъ какъ ушла Нанси изъ сада, на поиски края свта.
Когда госпожа Авори, нжно поддерживаемая дочерьми, вышла въ садъ посидть, и ей поставили подъ ноги скамеечку, а за спину заложили подушку и примочили голову одеколономъ, Эдитъ спросила:
— А гд Нанси?
— Въ самомъ дл,— сказала Валерія,— гд же это Нанси?
Фрейлейнъ пошла искать ее въ саду и въ дом. Валерія ходила по всему саду и дому и звала ее. Эдитъ побжала наверхъ и обыскала вс комнаты, заглянула на чердакъ, потомъ опять вернулась въ комнаты и въ садъ, обыскала рощу и оранжерею. Какъ только вернулся Нино, его послали сейчасъ же въ деревню, спросить, не была ли тамъ Нанси, но Нанси тамъ не было, и никто ее не видлъ. Дядя Джакомо съ конюхомъ пошли въ одну сторону, а Джимъ — въ другую. Нино пустился по полямъ къ станціи,— на версту было слышно, какъ онъ кричалъ и свисталъ. А Флоренсъ пустилась въ другую сторону.
Валерія, ломая руки, побжала за ними, велвъ сказать Эдитъ, чтобы она осталась дома присмотрть за мамой и ддушкой.
Но Эдитъ уже надла шляпу и говорила госпож Авори:
— Мамочка, дорогая, я сейчасъ вернусь! Позови фрейлейнъ, чтобы она побыла съ тобой и ддушкой.
Но мать не хотла пустить ее одну. Нтъ, нтъ! и она пойдетъ. И он поспшно вышли, попросивъ фрейлейнъ присмотрть за ддушкой.
Но фрейлейнъ, только что прочитавшая ‘Недоразумніе’, была охвачена ужаснымъ предчувствіемъ относительно озера. И она побжала поспшно, остановившись лишь на минутку сказать кухарк, чтобы она не спшила съ обдомъ и присмотрла за ддушкой.
Но кухарка побжала въ молочную разсказать о происшествіи, а съ нею и другая служанка.
Ддушка остался одинъ въ пустомъ дом.
(Прялки пряли. ‘Вотъ черная нить. Впрядемъ ее’).
Ддушка былъ одинъ въ пустомъ дом. Позвалъ, было, дочь. Позвалъ Валерію, Эдитъ, Нанси. Потомъ вспомнилъ, что Нанси пропала. Позвалъ Салли. Позвалъ Тома. Потомъ началъ звонить, но никто не приходилъ, никто не отвчалъ. Тогда онъ опять вспомнилъ, что Нанси пропала, и что вс пошли ее искать. Онъ медленно вышелъ въ паркъ и дошелъ по алле до ршетки. Началъ смотрть: улица была пустынна, наступали сумерки.
Старикъ вышелъ и шагъ за шагомъ направился налво, въ противоположную сторону отъ деревни.
Но, не дойдя еще до перекрестка, онъ свернулъ съ главной дороги и пошелъ по тропинк черезъ поля. Кончилась тропинка, а старикъ все шелъ прямо, дикой невоздланной степью.
Солнце закатилось за холмы, и ночь, какъ срая кошка быстро подкрадывалась къ полямъ.
Нанси давно уже была разыскана Джимомъ и приведена домой. А старикъ все шелъ по темной, безотрадной степи. Вдругъ онъ увидлъ: что-то вырисовывается и движется на фон неба.
— Это, должно быть, Нанси,— сказалъ онъ. И позвалъ ее.
Но то была молотилка, обернутая черною матеріей, разввавшейся по втру. Ддушка поторопился пройти и громко сказилъ.
— Мн восемьдесятъ семь лтъ.
Это его успокоило. Онъ былъ увренъ, что никто, знающій его возрастъ, его не обидитъ. И дйствительно, молотилка пропустила его, не задвъ своими тряпками, чего онъ боялся. Онъ вздрогнулъ, услышавъ вдругъ передъ собою въ темнот топотъ легкихъ ногъ. Это были овцы. Срыя во тьм, он также внезапно остановились и повернули къ нему свои черныя морды. Ему сдлалось холодно, и онъ заспшилъ, спотыкаясь, и ему все казалось, что сзади кто-то крадется изъ-за изгороди. Онъ закоченлъ отъ страха.
— Мн восемьдесятъ семь лтъ. Это несправедливо, что я здсь одинъ во тьм,— заговорилъ онъ и громко, по-ребячьи, заплакалъ, но никто его не слышалъ, и звукъ его плача только больше напугалъ его.
Онъ повернулъ назадъ и снова прошелъ мимо молотилки въ черномъ. И вдругъ направо въ пол онъ увидлъ — кто-то стоитъ и шевелится.
— Нанси!— закричалъ онъ,— это ты тамъ?
Но фигура не отвчала.
Тогда ддушка крикнулъ:
— Здравствуйте! Послушайте… вы не видли Нанси? Здравствуйте! Нанси здсь не проходила?
Фигура въ пол все кланялась, а ддушка все отвчалъ ей:
— Здравствуйте, здравствуйте!
И такъ какъ ему показалось, что фигура длаетъ ему знаки приблизиться, онъ отправился прямикомъ, спотыкаясь о борозды.
Подойдя къ фигур, онъ поспшно сказалъ:
— Мн восемьдесятъ семь лтъ.
Фигура взмахнула руками, пораженная.
Ддушка прислъ на землю, онъ очень усталъ.
…Нанси была уже спасена, и домъ звучалъ голосами и сіялъ огнями. А во тьм на холм сидлъ ддушка возл пугала и разговаривалъ съ нимъ.
— Когда вы пойдете домой,— говорилъ ддушка,— и я съ вами, если позволите.
И пугало не возражало.
Посл долгаго молчанія ддушка заговорилъ снова:
— Вы мн скажете, когда пойдете.
Нершительнымъ движеніемъ фигура сдлала ему знакъ подождать, и ддушка старался не терять терпнія.
— Хорошо, хорошо,— сказалъ онъ.— Я вдь не тороплюсь.
Но уже было поздно и холодно.
…И вдругъ, на вершин отдаленнаго холма появился его сынъ Томъ. И сынъ Тома. Громадные и молчаливые спускались они по склону, скользя длинными и легкими шагами. А за ними, длинными и легкими шагами, скользили вс умершія дти сына его Тома. И вс сли вокругъ него. И чмъ становилось темне, тмъ ближе придвигались они къ нему и длались все громадне и легче. Тутъ же была и Салли, его любимица Салли, и она крпко прижималась къ его груди и своимъ холоднымъ личикомъ леденила его сердце.
У всхъ у нихъ спрашивалъ онъ, не видали ли они Нанси, но вс они качали головами. Ддушка спросилъ у Салли, какъ ея кашель. И вс тихо засмялись, не отвчая.
Прошла молотилка, махая крыльями….
И всю ночь просидли съ нимъ его мертвыя дти. На зар они поднялись и легкими длинными шагами ушли за холмъ.
Но пугало его не покинуло.
(Обржь нитку,— сказала Парка).

VIII.

Дв недли спустя посл похоронъ, Нино закрутилъ усы и похалъ въ Лондонъ. Отецъ обошелся безъ выговора. Самъ дядя Джакомо началъ находить, что въ дом черезчуръ ужъ мрачно: онъ чувствовалъ вокругъ себя какую-то смутную атмосферу тоскливаго безпокойства, которую онъ ршительно не могъ приписать исчезновенію столь скромной фигуры, какъ былъ ддушка.
Валерія бродила по дому, въ траур, съ лицомъ сомнамбулы, съ ужасомъ, застывшимъ въ глазахъ. Заведетъ дядя Джакомо разговоры, а она вдругъ вскочитъ посредин рчи и, съ видомъ затравленнаго звря, бжитъ разыскивать Нанси. Дядю Джакомо это раздражало. Разв нтъ фрейлейнъ, чтобы смотрть за Нанси? А если фрейлейнъ бываетъ занята съ госпожей Авори или прислугой, такъ вдь есть же Эдитъ. Разв она не обожаетъ двочку, не ласкаетъ, не балуетъ? Къ чему же, спрашивается, Валерія-то такъ безпокоится?… Но Валерія безпокоилась, блднла и убгала. И не стало больше маленькихъ услугъ для дяди Джакомо, не было и холодныхъ минестроне, что готовились ею прежде при самомъ неодобрительномъ фырканьи хмурой англійской кухарки. Ничего больше не стало. А что касается бдняги Нино, то онъ, повидимому, совсмъ пересталъ существовать для Валеріи. Она смотрла только на Нанси, да на Эдитъ. Не переставая смотрла, слдила, вмшивалась въ ихъ разговоры. Когда он сидли вмст, довольныя, читая или болтая, Валерія нервнымъ и хриплымъ голосомъ отзывала Нанси и усылала ее съ какимъ-нибудь совершенно ненужнымъ порученіемъ, или задерживала при себ, произнося какія-то несвязныя длинныя рчи. Иногда Эдитъ задумывалась, почему это Валерія отсылаетъ отъ нея двочку, почему она зоветъ ее къ себ съ такимъ серьезнымъ видомъ. Но видя взволнованное и блдное лицо Валеріи и разсянное и скучное — Нино, Эдитъ ршила, что дло тутъ въ любовной размолвк, и ничего не спрашивала.
Но дло было вовсе не въ любовныхъ размолвкахъ между Нино и Валеріей. Въ ея измученномъ сердц материнская любовь совершенно изгнала всякое другое чувство, ею владла одна лишь мысль: спасти Нанси, держать ее вдали отъ легкаго дыханія Эдитъ, отъ ея нжныхъ поцлуевъ! И Нино, видя ее вчно съ двочкой на колняхъ или около, понемногу привыкъ видть въ Валеріи мать, а не любовницу, родственницу, а не невсту. Потому что ребенокъ на колняхъ матери сдерживаетъ и отстраняетъ страсть.
Однажды Нино, звая, принялся за газету и для практики въ англійскомъ язык прочелъ хронику. Извстія его заинтересовали.
На слдующій день онъ закрутилъ усы и похалъ въ Лондонъ. Пошелъ обдать къ Пагани и встртился тамъ съ товарищемъ по университету, Карло Фіоретти, обдавшимъ за сосднимъ столикомъ съ англичанкою, черезчуръ перегруженною драгоцнностями и съ черезчуръ золотыми волосами. Фіоретти радостно привтствовалъ его, а англичанка улыбнулась. Его пригласили пить кофе за ихъ столикомъ, и Фіоретти много разсказывалъ ему объ итальянской колоніи въ Лондон. Затмъ они пригласили его итти вмст съ ними въ Альгамбру. Но Нино, къ сожалнію, боле того, къ отчаянію своему, не могъ. Онъ долженъ быть въ театр Гаррикъ…
— Ахъ, да и правда!— воскликнула англичанка.— Вдь тамъ сегодня играетъ эта великая итальянская актриса! Какъ ее? Виллари! Да, Виллари. Почему вы объ этомъ не подумали?— И погрозивъ укоризненно пальцемъ Фіоретти, прибавила:— Почему вы меня не повели сегодня смотрть Виллари?
Фіоретти разсыпался въ оправданіяхъ и извиненіяхъ и, цлуя ея разукрашенные пальцы, пообщалъ повести на другой день, и на слдующій, и на вс.
Посл этого Нино распрощался со многими поклонами и цлованіями руки, и Фіоретти проводилъ его до двери
— Это кто?— спросилъ Нино.
— Нкая ‘леди’ изъ аристократіи. Разведенная.
— Очаровательная.
— Милліонерша,— прибавилъ Фіоретти и, быстро пожавъ другу руку, вернулся къ своему столику.
Трагическія женщины Пьетро Косса {Извстный итальянскій драматургъ и романистъ (1834-81).} тянули уже свою панихидную канитель, когда Нино вошелъ въ театръ. Онъ слъ въ четвертомъ ряду, и сейчасъ же сердце его радостно раскрылось навстрчу итальянскимъ звукамъ. Латинская кровь его пульсировала въ полномъ согласіи съ мягкой звучностью родныхъ словъ, съ граціозной силой знакомыхъ жестовъ.
Вдругъ появилась на сцен Виллари, и все, кром нея, исчезло для Нино. Пламенная и тонкая, жгучая и граціозная, она живо захватила въ свои горячія ручки сердца спокойной англійской публики, потрясая нервы, призывая и ведя ихъ къ необычныхъ страстямъ.
Нино сидлъ неподвижно, сердце его сильно стучало, и онъ все думалъ, посмотритъ ли она на него. И онъ вспомнилъ, какъ ихъ глаза встртились впервые, четыре года тому назадъ, въ театр Манцони, въ Милан.
Будто вчера это было. Шла ‘Сафо’ Додэ, и Нино былъ въ лож съ тетей Карлоттой и кузиной Аделью. Во второмъ акт онъ смялся съ Аделью надъ пылкостью любовной сцены, когда вдругъ замтилъ, что на него смотритъ Виллари. Да, смотритъ на него намренно, долго, проникновенно, въ то время, какъ Жанъ рыдаетъ у ея ногъ. Затмъ, произнося знаменитую фразу: ‘Ты еще не умлъ ходить въ то время, когда я переходила изъ объятій въ объятья’, она не отводила отъ него пристальнаго и глубокаго взгляда. Капризная и причудливая, она произнесла эти слова по-французски, какъ бы желая еще боле подчеркнуть ихъ. Затмъ отвернулась и больше не обращала на него никакого вниманія. Нино показалось, что онъ видлъ это во сн. Адель была весь вечерь кисла и саркастична. На слдующій день онъ послалъ Виллари цвты (Она ихъ ждала!)… А черезъ недлю послалъ ей браслетъ съ брилліантами и рубинами, для чего ему пришлось продать рояль тети Карлотты, когда той не было въ город.
И вотъ опять она стояла передъ нимъ, пламенная и тонкая, жгучая и граціозная, и Нино, замеревъ, съ бьющимся сердцемъ ждалъ, посмотритъ ли она.
И вдругъ она перевела глаза на него и смотрла въ упоръ глубокимъ и твердымъ взглядомъ. Такъ дологъ былъ этотъ взглядъ, что онъ испугался, не замтятъ ли его вс, а дыханіе у него прерывалось, такъ сильно пульсировала кровь.
Когда упалъ занавсъ, онъ послалъ ей въ уборную свою визитную карточку.
Но она не пожелала принять его. Не захотла видть и въ конц пьесы. На слдующій день онъ послалъ ей цвты (она ихъ ждала!),— но когда онъ явился въ отель, ему сказали, что она никого не принимаетъ.
Такимъ образомъ, онъ присутствовалъ на девяти изъ двнадцати представленій, и она все не хотла принять его. Это потому, что она была хитра и лукава, потому что ей было тридцать восемь лтъ, и она хорошо знала мужское сердце. Знала и свое сердце, и не разъ ужъ ей мерещились симптомы того, что она называла ‘горніемъ’, симптомы увлеченія юнымъ Нино съ кудрявой головой, веселой улыбкой, страстными глазами.
Нунціата Виллари боялась этихъ ‘горній’. И не напрасно. Она знала ихъ мучительное дйствіе. Знала хорошо, какъ вредны они для ея цвта лица, разорительны для длъ, мучительны все время и раздирательны въ конц. Больше же всего ее пугало это увлеченіе, потому что у Нино былъ носъ изъ мягкаго тста, и онъ, значитъ, грозилъ быть источникомъ многихъ страданій для нея.
И такъ, вечеръ за вечеромъ, Нино сидлъ въ своемъ кресл, смотрлъ ее и считалъ дни, оставшіеся до ея отъзда. И всякій вечеръ она была другая: то нжная, то страшная, жестокая, очаровательная. То она цловала, то убивала, то сама извивалась въ предсмертныхъ мукахъ или нжно угасала. Поочереди являлась она то блистающею чистотою, то торжествующимъ грхомъ. Это была Вчная женственность, безсмертная Любовница — всегда Жаждущая и всегда желанная.
Когда, наконецъ, посл одиннадцатаго представленія, она разршила ему явиться, онъ вошелъ въ уборную, блдный, съ дрожащими губами. Безъ одного слова привтствія, безъ отвта на ея улыбку, онъ упалъ на стулъ и закрылъ лицо руками. И это разсмшило Маріэтту.
Но Нунціата Виллари не смялась. Она вдругъ поняла, что вс спектакли она играла только для него, что только для него она плакала и рыдала, смялась и бредила. И видя его теперь передъ собою, съ закрытымъ лицомъ, видя его поникшую кудрявую голову, она почувствовала въ сердц тотъ самый трепетъ, который она хорошо знала и котораго такъ боялась.
— Боже милосердный!— вздохнула она.— Боюсь, что это опять горніе.
И такъ это и было.

IX.

Въ Сромъ Дом фрейлейнъ Мюллеръ все еще читала сонному дяд Джакомо Божественную Комедію. Цвтущія яблони покачивались въ нжномъ весеннемъ воздух. Бабочки летали, будто окрыленные цвты, надъ головою Эдитъ, полулежавшей въ кресл на солнц, слишкомъ усталой, чтобы двигаться, и лнивой, чтобы читать. Нанси бгала по саду съ разввающимися кудрями, ловя мысли и слова, что забгали впередъ или пли въ ея воображеніи, и мысли и слова длились на строфы и соединялись въ римы, какъ танцующія дти.
Въ тни сидли дв матери, госпожа Авори отрывала глаза свои отъ лица Эдитъ только лишь для чтенія, но двушка быстро уставала. Валерія — спокойная и сочувствующая, если Нанси была далеко — стискивала зубы и сидла съ мрачными глазами, едва Эдитъ звала къ себ двочку, какъ только та прибгала, Валерія отзывала ее сейчасъ же и обвивала ее ревнивыми руками.
Тогда омрачалось лицо матери Эдитъ, и сердце ея переполнялось горечью. Она быстро вставала и, подойдя къ Эдитъ, наклонялась надъ нею съ безсвязными словами, стараясь развлечь ее и не дать ей замтить жестокаго страха Валеріи.
Надъ безсознательными головками дочерей скрещивались взгляды матерей, и были они недружелюбны и жестоки: каждая защищала свое дитя, каждая обвиняла другую.
— Эдитъ больна,— говорили глаза Авори,— но я не хочу, чтобы она знала это.
— Эдитъ больна,— говорили глаза Валеріи,— я не хочу, чтобы Нанси была возл нея.
— Не надо огорчать Эдитъ.
— Не надо подвергать Нанси опасности.
— Мама,— раздавался вдругъ звонкій голосокъ Нанси,— какъ ты думаешь, Май — двочка?
— То-есть какъ, голубка?
— Ну да! разв теб не представляется Май въ вид блокурой двушки въ цвтахъ, бгущей легко, легко по лугамъ, и все, чего она коснется пальцемъ, цвтетъ?
— Ну, конечно, радость,— отвчала разсянно мать.
— Или, можетъ быть, Май теб кажется дерзкимъ, капризнымъ мальчишкой, съ кудрями, которыя лзутъ ему въ глаза… Я положительно вижу, какъ онъ бжитъ во всю прыть и трясетъ по дорог втки, чтобы заставить выглянуть наружу боязливые листки, и бросая въ небо веселыхъ и ошеломленныхъ птичекъ.
— Ну, конечно, дорогая…
— Охъ, мама, да ты ничего не слушаешь,— засмялась Нанси и побжала по лугу, импровизируя по дорог:
Май говоритъ: ‘Я — двушка!
Май — сокращеніе отъ Маргаретъ,
Отъ Маргаретъ иль Дэзи *).
Лепестковъ жасмина
Не должна трогать рука юноши!’
Май говоритъ: ‘Я — двушка’…
Май говоритъ: ‘Я — юноша!
Май — сокращеніе отъ…
*) Daisy — по англійски маргаритка.
— Отъ кого?— думаетъ Нанси, затуманиваясь, въ нетерпніи найти упрямое слово. И затмъ скачетъ дальше по трав.
Май говоритъ: ‘Я — юноша’!
Май — сокращеніе отъ Мармадюка,
И пусть весь міръ знаетъ объ этомъ!
Я перенялъ у птичекъ ихъ трели и щебетанье
Никогда, не можетъ такъ свистать двушка!’.
Такъ спорили цлый день Май-двушка и Май-юноша,
Пока цвты не свернули лепестки, а птички не забыли псни.
И Богъ сказалъ: ‘Чтобъ наказать васъ, я вывшу новый мсяцъ!
И такъ и сдлалъ, и отправилъ ихъ обоихъ въ мсяцъ юнь…
— По правд сказать,— думала Нанси,— ‘Май’ вовсе не подходящее уменьшительное отъ ‘Мармадюка’. Но какъ быть? Очевидно, въ поэзіи есть волшебникъ, который держитъ вс мысли запертыми въ темной комнат, а вс платья мыслей, т.-е. слова,— въ другой. И вся суть въ томъ, чтобы найти подходящія платья для мыслей… Иногда изъ темной комнаты выходитъ красивая мысль, высокая, ясная, какъ архангелъ! Начинаешь искать ей одежду и находить одн тряпки, совсмъ ей неподходящія. А другой разъ мысль является несуразная, незначительная, лягушенка, а не мысль! и вдругъ для нея оказывается нарядное платье съ серебрянымъ трэномъ. Когда я буду великимъ поэтомъ,— вздохнула Нанси,— я ни за что не буду одвать ничтожныя мысли въ серебряныя одежды…
Эдитъ открыла глаза.
— Нанси! гд Нанси?
Валерія вскочила.
— Теб что-нибудь надо, Эдитъ, милая?
— Нтъ, ничего, мн бы Нанси! Я такъ люблю, чтобы она была со мной, а бгать за ней я лнива.
— Я ее позову,— сказала Валерія.
При этомъ неожиданномъ отвт, госпожа Авори подняла удивленные и благодарные глаза и улыбнулась невстк.
Валерія нашла Нанси, декламирующею стихи деревьямъ. Вставъ на колни, чтобы завязать шнурки у башмачка, она сказала, не поднимая глазъ:
— Нанси, поди къ Эдитъ. Но… слушай… дтка, не надо цловать ее.
— Разв она нехорошая?
— Нтъ, радость, нтъ.— Валерія обхватила рукою малютку, все еще стоя на колняхъ.— Эдитъ, бдняжка, больна,— сказала она медленно.
— Тогда я ее вдвое поцлую,— сказала Нанси, покраснвъ.
— Дтка моя, дтка! постарайся понять!— умоляла Валерія.— Эдитъ больна, какъ твой папа… бдный нашъ дорогой папа!.. онъ умеръ. И это та же болзнь, отъ которой умерли и сестры его. И если ты будешь ее цловать, обожаемая моя, и ты можешь заболть и умереть. Подумай только о томъ, что всякій разъ, какъ ты цлуешь Эдитъ, это все равно, какъ если бы ты пронзала ножомъ мамино сердце.
Послдовало долгое молчаніе.
— Но если я откажусь цловать ее, это не пронзитъ ея сердца?
— Можетъ быть.
— А пронзенное сердце Эдитъ не пронзитъ сердца бабушки?
— Наврно.
Посл долгой паузы Нанси сказала:
— Значитъ, вс сердца будутъ пронзены… я думаю, что изъ этой мысли я смогу сдлать стихи…
Ея широко раскрытые глаза ничего уже больше не видли, ни матери, ни больной Эдитъ, передъ ними стояло гигантское сердце, сердце всего міра, пронзенное, и кровоточащее, и кровь его уже лилась стихами, и ритмъ пульсировалъ въ ея душ.
— Матерь Божія, защити ее,— вздохнула Валерія.— Поди, поди къ Эдитъ, она тебя ждетъ.
И Нанси пошла и поцловала Эдитъ, потому что она уже забыла все, что говорила ей мать.
Минуту спустя, явился дядя Джакомо, онъ быстро направлялся къ нимъ съ письмомъ въ рук. Оно было отъ Нино, и гнву его не было предловъ. Нино — чудовище, дуракъ, кретинъ, болванъ и сынъ болвана!… И Валерія глупое и безтолковое созданіе, вдь она же могла удержать Нино при себ и выйти за Нино замужъ, потому что вдь Нино ангелъ и ни одинъ мужъ въ мір не могъ бы быть лучшимъ ангеломъ, а теперь вотъ эта самая тройная эссенція дурацкой глупости удрала съ актрисой — вроломной злобной старой змей, которая выслдила его въ Англіи, и преслдовала, и обдурила, и все это по вин Валеріи и фрейлейнъ! Да, фрейлейнъ! Эта нелпая, экзальтированная нмецкая особа сдлала изъ него, дяди Джакомо, идіота, никудышнаго человка, потому что выла ему въ уши съ утра до вечера дурацкія псни Дантова Ада,
Фрейлейнъ заплакала, и Валерія заплакала, но все это было ни къ чему.
И, главное, не вернуло Нино изъ Санъ Ремо, гд онъ прогуливался съ Виллари подъ пальмами. А Виллари блаженно и изнеможенно улыбалась, вся распустившись въ тоскливомъ наслажденіи новымъ ‘горніемъ’.

X.

Нино, прежде чмъ оставить Лондонъ, раздобылъ денегъ у Фіоретти, который занялъ ихъ у своей аристократической дамы. Затмъ Нино написалъ импрессаріо Виллари о расторженіи всхъ ея контрактовъ. Наконецъ, написалъ отцу, что онъ игрушка судьбы, а Валеріи,— что онъ послдній изъ послднихъ. Посл чего ухалъ съ Нунціатой на Ривьеру, и Нунціата была мила и граціозна, въ изумительныхъ своихъ туалетахъ, и невроятно огромныхъ шляпахъ.
Въ Санъ Ремо они были счастливы, но въ конц мая сдлалось уже жарко, и Нино предложилъ похать на іюнь въ Швейцарію. Они отправились въ Люцернъ и забрались на Бюргенштокъ.
Грандъ Отель былъ уже переполненъ, большею частью семьями англичанъ, и элегантная итальянская пара обратила на себя общее вниманіе. За завтракомъ они сидли рядомъ съ семьей американцевъ, состоявшей изъ отца, матери и трехъ дочерей, удивительно красивыхъ и столь же невоспитанныхъ.
Три двушки смотрли на вновь прибывшихъ, тряся узкими плечиками и завитыми головками. Вечеромъ он появились вс три въ розовыхъ платьяхъ съ перетянутыми таліями и сильно декольтированныя, не исключая и меньшой, которой на видъ было не больше четырнадцати лтъ. Он принесли за столъ трехъ медвжатъ изъ желтой кожи и цловали ихъ ежеминутно, называя ‘Дорогимъ Мишкой’. Вели он себя шумно, неспокойно и вульгарно и привлекали общее вниманіе. Но красоты были неописанной. У двухъ старшихъ золотые локоны были заложены наверхъ и связаны огромнымъ чернымъ бантомъ, а у младшей волосы были раздлены посредин и падали, волнистые и блестящіе, какъ золотой каскадъ, до пояса.
Нино за своимъ столикомъ крутилъ усы, забывая передавать блюда Нунціат, а она, не переставая разговаривать и улыбаться съ самымъ привтливымъ видомъ, кусала пунцовыя губки и вертла кольца на тонкихъ палчикахъ.
И вдругъ — какъ бы случайно — сообщила, что какъ разъ сегодня получила письмо отъ графа Мелиндо ли Тарбіа. Нино немедленно помрачнлъ. Имя этого богатйшаго сициліанца всегда бсило его, и на этотъ разъ онъ надулся и сталъ длать Нунціат несправедливыя и кислыя замчанія. Она выслушала его кротко и терпливо, покусывая свои пунцовыя губки и крутя кольца на тонкихъ пальчикахъ. Затмъ сообщила, что Тарбіа собирается пріхать въ конц недли въ Бюргенштокъ…
Нино оттолкнулъ тарелку, скрестилъ руки и объявилъ, что онъ завтра же узжаетъ. Тогда Нунціата засмялась и сказала:
— И я.
Нино стиснулъ ей подъ столомъ пальцы, объявилъ, что она — ангелъ, и обдъ закончился мирно.
На другой день они ухали.
Отправились въ Энгельбергъ. Здсь они нашли много тенниса, много игры въ мячъ и много двушекъ въ блыхъ блузахъ и шапочкахъ. Энгельбергъ былъ переполненъ двушками смющимися, двушками, краснющими, двушками, болтающими. Нунціата вскор получила письмо отъ графа, онъ собирался въ Энгельбергъ… Нино увезъ ее въ Интерлакенъ.
Но вся Швейцарія цвла молодостью. Можно было думать, что всмъ женщинамъ на свт стало не больше семнадцати, восемнадцати лтъ. Нунціата нервно говорила разъ по десяти въ день:
— Боже! какая красивая двушка!
А Нино спрашивалъ:
— Да? Гд?
— Да ты же видлъ ее… только что прошла.
Нино не видлъ.
— Ну, разумется, видлъ,— настаивала Нунціата.
Но Нино никого не видлъ, онъ никогда никого не видлъ.
А Нунціата видла всхъ. Всякая стройная фигурка, тонкій профиль, нжный изгибъ свжей щечки втыкалъ шипы и колючки въ ея наболвшее сердце. Она носила свои изумительные туалеты и невроятныя шляпы, но они не шли къ первобытному швейцарскому пейзажу. И двушки, шедшія на теннисъ въ блыхъ блузкахъ и короткихъ юбкахъ, радостныя, подъ безжалостнымъ іюньскимъ солнцемъ, оборачивались на нее и смялись.
Однимъ словомъ, Нунціата чувствовала, какъ то, что въ теченіе четырехъ лтъ, при наличности ролей и публики, и антрепренеровъ, и критиковъ, и обожателей, и враговъ было для нея просто капризомъ — теперь перестало быть капризомъ. Увлеченіе было уже не увлеченіемъ. ‘Горніе’ разгоралось въ пожаръ. Это уже была страсть, та самая большая страсть, которой она такъ боялась.
Для нея никто больше не существовалъ, кром Нино. Онъ былъ не просто Нино, но воплощеніе молодости, любви, жизни, всего того, что она оставила въ бурномъ своемъ прошломъ, всего того, что вскор для нея исчезнетъ навсегда. И на сердц была горечь, какъ это бываетъ всегда, когда женщина любитъ мужчину моложе ея. Она ощущала свои тридцать восемь лтъ, какъ постыдную рану. Иногда, когда онъ смотрлъ на нее, она съ короткимъ нервнымъ всхлипываніемъ закрывала ему глаза руками.
— Не надо на меня смотрть, не надо!
Онъ, смясь, отнималъ ея руки:
— Отчего, чудачка моя?
— Твои глаза мои враги, я боюсь ихъ.
Потому что она хорошо знала, что эти глаза желаютъ и жаждутъ всей граціи и молодости, какія возможны на свт.
Однажды, поздно уже, они сидли на своемъ балкон и слушали итальянскій оркестръ, игравшій въ сосднемъ саду сициліанскую музыку, томную и возбуждающую.
Нунціата высказала свою мысль:
— Я не надола теб, Нино? Ахъ, Нино, увренъ ли ты, что не надола?
— Ну, что ты говоришь? Ты бредишь? Ты никогда мн не надошь. Никогда! клянусь теб!
Нунціата горько улыбнулась.
— ‘ Ils faisaient d’ternels serments’… {Они давали клятвы на вки…}
Нино схватилъ ея неподвижныя блыя ручки.
— Почему ты несчастлива?— спросилъ онъ.— Почему?
— Не знаю.
— Ты страдаешь, ты страдаешь. Я знаю, я чувствую. Я все время это чувствую, даже когда ты смешься. Я виноватъ въ этомъ? скажи мн! скажи мн! Безъ меня ты была бы счастливе?
— Ни съ тобой, ни безъ тебя не могу я жить,— цитировала Нунціата.
Оркестръ игралъ арію ‘Манонъ’ Массенэ. Душа Нунціаты была охвачена жаждою недостижимаго, тоскою по смерти.
Но было уже поздно, давно ужъ позвонили къ обду. Она встала съ легкимъ вздохомъ. Поправила волосы, попудрила лицо, съ короткой, нмой молитвой Мадонн, взяла Нино подъ руку и сошла къ обду.
— Я больше не буду глупить,— сказала она, сходя съ лстницы.— Это нелпо, я сознаю. Это нчто болзненное.
Но посл обда стали просить двушку изъ Будапешта протанцовать. Сперва она смялась и колебалась, потомъ исчезла на минуту, и Нунціата почувствовала себя дурно.
Двушка появилась, босая и окутанная легкими тканями. Начала танцовать. Танцовала, розовая и нжная, какъ лепестокъ персиковаго цвтка. Будто воплощеніе весны.
И Нунціата опять заболла.
Нино былъ въ отчаяніи. Шепталъ мрачно стихъ Верлена:
Mourons ensemble, voulez-vous? *)
*) Хотите, умремъ вмст?..
Измученная подруга взглянула на него, рзко разсмялась и продолжала:
Qh, la folle ide! *).
*) О, безумная мысль!
Она не была вполн искренна, когда смялась, какъ и въ немъ не было искренности, когда онъ шепталъ стихъ.

——

Въ то время, какъ любовники, почти въ шутку, призывали Смерть, далеко, въ Сромъ Дом, ходила вблизи эта мрачная Гостья, уже откинувъ вуаль съ ужаснаго лица своего, и стучала, стучала въ дверь… Однажды утромъ госпожа Авори, проснувшись, нашла свою послднюю дочь безъ чувствъ, съ кровью на губахъ.
Поспшно призванный докторъ посовтовалъ Давосъ. Спеціалистъ, приглашенный изъ Лондона, подтвердилъ: Давосъ!
Черезъ недлю заперли домъ, распустили прислугу. Фрейлейнъ изошла слезами и переселилась по сосдству въ американскую семью. Валерія, блдная и печальная, и Нанси, рыдающая и повиснувшая на ше Эдитъ, распрощались и отправились съ дядей Джакомо въ Италію.
Эдитъ съ матерью, трагическія и одинокія, пустились къ вершинамъ, гд сверкаетъ вчный снгъ и надежда.

XI.

Давосъ подъ зимнимъ солнцемъ сіялъ, какъ алмазъ.
Эдитъ лежала на террас отеля Бельведеръ съ завернутыми въ одяло ногами и раскрытымъ надъ головою зонтикомъ.
Она была счастлива. Мама принесла ей только что, сію минуту, письмо отъ Нанси.
Маленькая Нанси, ожидавшая ее въ Италіи — (ужъ теперь вдь не долго ей ждать! Еще немножко, и Эдитъ совсмъ будетъ здорова!) — написала ей письмо, полное любви и нжности, уговаривая ее поскоре выздоравливать. Жизнь безъ Эдитъ, писала двочка, гадкій сонъ, Италія безъ Эдитъ лишь зеленое пятно и названіе на географической карт, на самомъ же дл ея не существуетъ. Тетя Карлотта и кузина Адель оказались очень милыми и добрыми женщинами, съ громкими голосами и широкими улыбками,— какъ и вс, впрочемъ, въ Милан,— но Нанси ихъ не понимала и не любила. Она любила одну Эдитъ. Она желала только одного,— увидться съ Эдитъ, быть съ нею вмст и никогда не разставаться.— Ахъ, да! чуть не забыла сказать, что она написала два стихотворенія по-итальянски, и мама находитъ ихъ лучше всхъ прежнихъ. До свиданія! и изволь выздоравливать какъ можно скоре, чтобы всмъ возвратиться въ Англію и жить тамъ счастливо.
Затмъ слдовала ласковая приписка Валеріи, просившая Эдитъ быть умницей и поскоре выздоравливать.
Да! да! Эдитъ чувствуетъ, что скоро выздороветъ. Это былъ какъ разъ часъ, когда температура поднималась, и легкій ознобъ возбуждалъ, будто торопилъ ее. Она чувствовала, что живетъ — вся живетъ, сосредоточенно, тревожно.
Прижавъ къ губамъ письмо Нанси, она откинула голову въ подушки.
Ея раздвижной стулъ былъ предпослднимъ въ длинномъ ряду точно такихъ же стульевъ, находившихся на южной террас отеля Бельведеръ. Съ обихъ сторонъ у нея были такія же фигуры, завернутыя въ одяла и подъ зонтиками. Съ правой стороны лежала русская, немногимъ старше ея, съ худенькимъ заострившимся личикомъ и яркимъ румянцемъ на скулахъ. Налво былъ Фрицъ Класенъ, двадцатичетырехлтній нмецъ, съ прекраснымъ цвтомъ лица, широкоплечій, съ большими безпокойными голубыми глазами.
Когда Эдитъ взглянула на него, онъ сейчасъ же заговорилъ:
— Какъ вамъ нравится Давосъ?
— Очень,— отвчала Эдитъ.
Юноша кивнулъ головою и улыбнулся.
Русская двушка открыла черные глаза и взглянула на Эдитъ.
— Вы только что пріхали?— спросила она.
— Да, всего только три дня. А вы давно здсь?
— Четыре года,— сказала двушка, закрывая снова глаза.
Эдитъ повернула голову къ нмцу и обмнялась съ нимъ взглядомъ сожалнія.
— А вы?— спросила она.
— Я тутъ восемь мсяцевъ. Я здоровехонекъ и въ ма возвращаюсь домой.
Русская молча открыла свои мрачные глаза.
— Вы пойдете сегодня на балъ?— спросилъ нмецъ посл недолгаго молчанія.
— Балъ? здсь?— удивленно воскликнула Эдитъ.
— Ну, да, ну, да! Въ этомъ самомъ отел, въ большой зал. По средамъ танцуютъ въ Бельведер. А по субботамъ въ Грандъ Отел. Тамъ бываетъ очень весело!— Молодой человкъ откашлялся и замурлыкалъ ‘Valse bleue’.
Вечеромъ Эдитъ отправилась съ матерью въ большой залъ и, хотя не танцовала, но веселилась очень. Госпожа Авори каждую минуту спрашивала ее:
— Ты устала? Ты устала?
Но Эдитъ нисколько не устала. Въ окружающей ее атмосфер было разлито трепетное и сильное возбужденіе, которому она безсознательно поддавалась: волнующее, лихорадочное возбужденіе пляски мертвецовъ.,
Фрицъ Класенъ подошелъ къ ней и, стукнувъ каблуками, представился ея матери и ей.
— Я никогда бы не подумала, что въ Давос можетъ быть такъ весело,— сказала госпожа Авори, поднимая на него свои кроткіе голубые глаза.
— Мало того, что весело,— отвчалъ онъ, смясь.— Это самое веселое мсто на земномъ шар, намъ вдь некогда предаваться печали.
Къ нему подлетла барышня въ желтомъ шелковомъ плать:
— Скоре! Кадриль!— воскликнула она, подхватила его подъ руку и увлекла за собою.
Они побжали, смясь и скользя по гладкому полу, какъ дти.
— Совсмъ онъ не выглядитъ больнымъ, этотъ юноша,— замтила госпожа Авори.
— Да и двушка ничуть не похожа на больную,— сказала Эдитъ.
— Да и никто здсь не похожъ,— и мать окинула взглядомъ веселую пляшущую толпу, съ удивленіемъ спрашивая себя, неужели же у всхъ у нихъ стоитъ за спиною тотъ же мрачный и страшный призракъ, что гонится за Эдитъ.— Ты замтила,— сказала она,— что здсь никто не кашляетъ?
— Да, правда,— сказала Эдитъ.
Посл короткаго молчанія госпожа Авори продолжала:
— По всей вроятности, это все т, которые прізжаютъ сюда для зимняго спорта.
И долго думала она такъ. Она видла вокругъ себя молодыя лица, румяныя щеки, живые глаза, слышала непрерывную болтовню и безконечный смхъ. О, этотъ постоянный и чрезмрный смхъ! Балы смнялись концертами, праздники базарами, и всюду и всегда были живые глаза, румяныя щеки и безумный хохотъ.
Единственную лишь странность отмтила госпожа Авори: когда при прощаньи она пожимала руки своимъ новымъ знакомымъ, были странны на ощупь эти руки, она вздрагивала отъ нихъ. Ощущеніе это не забывалось. ‘Спокойной ночи’,— говорила она кому-нибудь. (‘Боже, какая горячая рука!’, думала госпожа Авори). ‘Спокойной ночи’,— говорила она другому. (‘Какая холодная и влажная рука!’). Руки пылающія, руки ледяныя, руки сухія, способныя, казалось, разсыпаться пепломъ отъ одного прикосновенія, руки влажныя, вызывающія дрожь, слабыя мокрыя руки, отъ которыхъ поспшно отдергивается чужая рука — каждая изъ нихъ разсказывала свою трагическую исторію. Но лица улыбались, ноги танцовали, и никто никогда не кашлялъ.
Вскор и Эдитъ перестала кашлять. Докторъ запретилъ ей. И она кашляла только ночью, когда никто этого не слышалъ, кром матери.
Такъ проходили дни, полные надеждъ и полные разочарованій. И Эдитъ покорно шла легкими шагами навстрчу своей судьб.
Единственное, что надрывало ей душу, это томительная жажда увидть Нанси.
Нанси! Ахъ, Нанси! Она тысячу разъ на день повторяла потихоньку ея имя и, закрывъ глаза, пыталась вызвать въ воображеніи ея привлекательное личико и черныя кудри. Съ тхъ поръ, какъ лихорадочныя руки ея лишились прикосновенія мягкихъ дтскихъ ручекъ, она, казалось, ощущала въ нихъ пустоту, почти болзненную.
Госпожа Авори утшала ее. Весною или самое позднее лтомъ, Эдитъ снова увидитъ Нанси! Ну, разумется, черезъ мсяцъ — два Эдитъ будетъ здоровехонька! Лишь бы глотала побольше сырыхъ яицъ, да была благоразумна.
И Эдитъ глотала много сырыхъ яицъ и была благоразумна.
Нершительно и робко взошла весна на высоту пятисотъ метровъ и явилась въ Давосъ въ конц мая.
Фрицъ Класенъ возвращался въ Лейпцигъ.
— Прощайте! прощайте!— Онъ обходилъ террасу въ часъ отдыха и пожималъ всмъ руки, говоря: ‘Поправляйтесь’ и ‘До свиданія въ Германіи’!— двумъ-тремъ пріятелямъ нмцамъ.
Когда онъ дошелъ до русской, та спала. Эдитъ встртила его сіяющей улыбкой:
— Прощайте! я такъ рада, что вы узжаете. Очень, очень рада!
Когда онъ ушелъ, Эдитъ замтила, что русская пристально на нее смотритъ.
‘ — Вы мн сказали что-нибудь?— спросила Эдитъ.
— Нтъ,— сказала русская своимъ страннымъ пустымъ голосомъ.— Я думала.
Эдитъ улыбнулась.
— О чемъ?
— Я думала: зачмъ вы лжете?
Эдитъ привстала, вся покраснвъ.
— Какъ?— воскликнула она.
Розалія Антоновна не отводила своихъ глубокихъ глазъ отъ лица Эдитъ.
— Вы сказали, что радуетесь его отъзду. А, можетъ, и правда. Вы вдь здсь такъ недавно… Но черезъ годъ, черезъ два, черезъ четыре года вы не въ состояніи будете произнести эти слова, и ваше сердце сожмется отъ горечи, когда другой будетъ узжать, въ то время, какъ вы знаете, что вы никогда не удете. Никогда!
Мрачные глаза закрылись.
Эдитъ постаралась сказать что-нибудь утшительное.
— Не надо такъ горевать, оставаясь здсь. Давосъ такъ блистательно красивъ. Нельзя не любить эту лазоревую красоту, эти горы, сверкающія снгомъ и солнцемъ.
— Ахъ, эти горы!— заговорила Розалія, стиснувъ руки. Он давятъ мн грудь. Снгъ леденитъ меня, душитъ, солнце палитъ, ослпляетъ меня.— Она подняла свой тонкій кулачокъ къ возвышающимся кругомъ твердынямъ.— Охъ, эта неописуемая, отвратительная темница Смерти!
Въ эту минуту мимо проходила двушка-бельгійка съ блдными губами и тоненькою таліей. Она остановилась спросить о здоровьи Розаліи.
— Скверно,— отвчала русская коротко.
Когда та прошла, она опять обратилась къ Эдитъ.
— И тогда вы узнаете, что значитъ это ‘какъ поживаете’. Вдь это не обычная фраза, произносимая машинально, мимоходомъ. Нтъ, здсь хотятъ знать. Здсь спрашиваютъ въ серьезъ. ‘Какъ здоровье? Лучше моего? Неужели вы выздоровете раньше меня? Нтъ, нтъ, по-моему, вамъ хуже, чмъ мн… Какъ? у васъ съ мсяцъ уже нтъ кровохарканія? И ни малйшей лихорадки? Вотъ молодецъ! значитъ, совсмъ хорошо!..’ И затмъ вы видите въ глазахъ ненависть и пожеланіе смерти.
— Ну!— воскликнула Эдитъ,— быть не можетъ!
Русская помолчала немного и затмъ сказала:
— Класенъ возвратится. Онъ не долечился. Докторъ совтовалъ ему не узжать. Вотъ увидите, что онъ скоро вернется.
И, дйствительно, четыре мсяца спустя, онъ вернулся. Эдитъ огорчилась, увидавъ его блднымъ, чуть не срымъ. Ему предстояло пробыть два-три года. Но Класенъ говорилъ, что это не бда! Онъ былъ счастливъ. Всего мсяцъ тому назадъ, онъ женился!
И правда, съ нимъ была и жена, онъ представилъ ее Эдитъ и госпож Авори на слдующій же день по прізд. Это была девятнадцатилтняя двочка — аристократическій германскій цвтокъ истинно ‘голубой крови’. Она пожелала, во что бы то ни стало, выйти замужъ за Класена, не взирая на вс мольбы и запрещенія родителей.
— Я его вылечу,— смясь говорила она госпож Авори и Эдитъ.
Было чудное лто, маленькая супруга длала длиннйшія прогулки и лазила по горамъ, а вечеромъ пла на всхъ празднествахъ и концертахъ своимъ чистымъ, звонкимъ голоскомъ съ трелями и фіоритурами, будто жаворонокъ. Въ часы отдыха она садилась на террас возл мужа, около Эдитъ (онъ занялъ свое прежнее мсто), но скоро это ей надодало, она цловала мужа въ лобъ и убгала длать визиты, или узжала въ Клостерсъ, или шла разучивать новый романсъ.
Блестящіе голубые глаза Класена слдовали за ней, и русская смотрла на него съ своего ложа и читала его мысли. Она читала: ‘Я женился, чтобы не быть одному-одному съ моею болзнью и страхомъ днемъ и ночью. И все же я одинъ. Когда жена со мной, и я кашляю, она говоритъ: ‘Бдное ты мое сокровище!’ И когда ночью я задыхаюсь и обливаюсь потомъ, она вздыхаетъ во сн: ‘Бдное ты мое сокровище!’ Затмъ перевертывается на другой бокъ и засыпаетъ. А я остаюсь одинъ съ моею болзнью и страхомъ’. И русской казалось, что глаза Класена загорались другимъ огнемъ, не одной любовью.
Нсколько времени спустя, молоденькая жена стала меньше пть и рже длала визиты.
Она говорила, что уменьшилась въ вс, и однажды отправилась съ мужемъ къ доктору. Да… дйствительно… слегка затронуто — о, пустяки — всего только верхушка лваго легкаго.
На террас былъ поставленъ — возл мужа — и для нея раздвижной стулъ, и она лежала на немъ въ полдень, окутанная одяломъ и подъ раскрытымъ зонтикомъ.
Фрицъ крпко сжималъ ея ручку, на которой, еще совсмъ новенькое, блестло обручальное кольцо, и когда она покашливала, онъ говорилъ ей: ‘Бдное ты мое сокровище!’ И онъ уже былъ не одинъ. Днемъ они хохотали и веселились, а ночью Фрицъ спалъ хорошо. А жена не спала и думала о сестренк и братьяхъ, что остались жить дома, счастливые и здоровые, съ папой и мамой.

——

Иногда, главнымъ образомъ зимою, въ Давосъ прізжали туристы и любители зимняго спорта, они оставались тамъ недли дв, а то и мсяцъ. Госпожа Авори замтила, что они хохочутъ гораздо меньше больныхъ.
А Фрицъ Класенъ говорилъ:
— Посмотрите, до чего злоупотребляютъ спортомъ: коньки, лыжи, салазки. Истощаютъ силы, утомляются. Да, да,— прибавлялъ онъ потихоньку обращаясь къ жен и Эдитъ,— почти вс т, кто прізжаетъ сюда, какъ спортсмены, возвращаются затмъ больными.
И его смшокъ вызывалъ содроганіе у Эдитъ.
Жена шептала иногда мужу:
— Смотри, смотри, Фрицъ, еще двое пріхало сегодня!
— Можетъ, это туристы?
— Нтъ, нтъ, больные…
И въ юныхъ глазахъ ея не было ни капли жалости.

——

Падали одинъ за другимъ дни, будто капли сочились, медленныя, прозрачныя, одинаковыя. Текли мсяцы. Улетучивались годы. И Эдитъ проходила сквозь нихъ легкимъ, все боле легкимъ шагомъ. Но все попрежнему желаніе видть Нанси впивалось ей въ сердце ядовитымъ зубомъ. Каждый часъ ея дня былъ отравленъ тсскою по нжномъ дтскомъ голоск, по ощущенію ея теплой ручки. Она думала: ‘Если бы я умирала, вдь Валерія позволила бы Нанси проститься со мною!’. А затмъ: ‘Но вдь если бы Нанси пріхала, я бы выздоровла. Я не могу сть, потому что мн все время хочется плакать… но если бы Нанси была здсь, я бы не плакала. Я бы гуляла съ нею, и ко мн вернулся бы аппетитъ. А если бы я могла сть, я бы выздоровла… О, если бы я могла сть, я знаю, что выздоровла бы. Нанси! Нанси! Нанси!…’
Но Нанси была въ Италіи, въ дом тети Карлотты и кузины Адели, и даже письма Эдитъ не доходили до нея, потому что вдь надъ этими бдными листками склонялась Эдитъ, а ея любовь, прикосновеніе, дыханіе были ядомъ.
Нанси говорила по-итальянски и писала итальянскіе стихи. Гуляла она съ Аделью, и Адель держала ея мягкую ручку и слышала ея нжный дтскій голосокъ. Адель водворяла въ дом тишину и задерживала обдъ, когда Нанси сочиняла. И когда Нанси хмурила бровки, проводя свойственнымъ ей быстрымъ жестомъ рукою по лбу, Адель хохотала, и ея звонкій миланскій хохотъ разгонялъ всхъ бабочекъ фантазіи. Адель прибирала вещи Нанси и выбросила однажды засохшіе подснжники, которые Нанси рвала вмст съ Эдитъ въ лсу. А нитку голубыхъ бусъ, что надла ей Эдитъ въ день своего отъзда въ Давосъ, Адель подарила дочк швейцара. Она же изорвала англійскія стихотворенія Нанси, потому что вдь это же было никому не нужное и непонятное старье.
Такъ текли мсяцы, улетучивались годы, и Эдитъ вышла изъ памяти Нанси. Потихоньку, полегоньку разсялся нжный двичій обликъ. Потому что дти и поэты безпамятны и эгоистичны. А ребенокъ-поэтъ вдвойн эгоистъ и вдвойн безпамятенъ.

——

Когда Нанси минуло пятнадцать лтъ, одна издательская фирма взялась издать ея первую книгу, собраніе лирическихъ стихотвореній. Почта, принесшая юной поэтесс первые корректурные листы, принесла также ея матери письмо съ черной каймою изъ Швейцаріи.
— Мама!— крикнула Нанси, вынимая изъ большого конверта печатные листы и съ торжествомъ ими помахивая,— смотри! Смотри же, мама, корректура! Вдь это же моя книга! Подумай только, моя книга!
И двочка, нагнувшись, поцловала листы.
Валерія распечатала письмо съ черною каймою и смотрла на него, блдная, глазами, полными слезъ.
— Умерла Эдитъ,— сказала она дрожащимъ голосомъ.
— Ай, бдняжка!— воскликнула Нанси.— Какъ жалко! Не плачь, не плачь, мама дорогая!
Она слегка поцловала волосы матери. Затмъ вернулась къ своей корректур и, дрожащая и радостная, развернула первый листъ.
— Она умерла въ четвергъ утромъ,— всхлипывая сказала Валерія.— Ахъ, Нанси, Нанси! Ты не знаешь, какъ она тебя любила.
Нтъ, Нанси этого не знала.
Да и не слышала она больше ничего. Передъ ней лежали ея первые напечатанные стихи. Полоска коротенькихъ строкъ на широкомъ бломъ лист казалась ей тропинкою…
И Нанси пустилась по этой фантастической тропинк,— пустилась, съ блещущими глазами, туда, куда не угнаться за нею ни любви, ни смерти,— направляя ослпительную толпу своихъ грезъ къ сказочнымъ равнинамъ безсмертія.

XII.

Итакъ желаніе Валеріи исполнилось. Дочь ея геній. И геній признанный и прославленный такъ, какъ только латинскія страны умютъ признавать и прославлять своихъ великихъ людей. Нанси перешла изъ нжныхъ сумерекъ дтства въ ослпительный блескъ и шумъ извстности. Неопытные шаги ея подкашивались на вершинахъ. Юная головка была увнчана ореоломъ. Ее интервьюировали и цитировали, ей подражали, ее переводили, ей завидовали, ее обожали. У нея было больше поклонниковъ, чмъ у балерины, и больше враговъ, чмъ у перваго министра.
Въ совершенно преобразившейся квартир ихъ не бывали ничтожные люди золотой середины, такъ нравившіеся тет Карлотт. Нтъ. Домъ былъ полонъ поэтами. Поэты оставались къ обду, играли на роял, говорили лишь о себ громчайшими голосами и обращались съ дядей Джакомо, какъ со швейцаромъ.
Они сидли вокругъ Нанси и читали ей свои стихи. И критику на ихъ стихи. И свои отвты на критику ихъ стиховъ. Тутъ были бурные поэты съ бородкой клинушкомъ, счастливые поэты съ усами кверху, мрачные поэты, которыхъ никто не печатаетъ, и поэты-неряхи, питавшіе ненависть къ умывальнику.
Былъ даже такой поэтъ, что унесъ пальто изъ передней. Тетя Карлотта увряла, что это ‘пробабилистъ’, длинноволосый авторъ ‘Лирической Псни Существа’.
Но Адель утверждала, что это ‘футуристъ’, пвецъ ‘Глаголовъ Великолпнаго Безплодія’.
Вскор пришло изъ Рима письмо съ печатью Королевскаго Дома.
Фрейлин королевы было поручено пригласить Джованну Дезидерату прочесть свои поэмы въ Квиринал въ половин пятаго въ будущую пятницу.
Весь домъ перевернулся вверхъ дномъ, тетя Карлотта, Адель, Валерія и Нанси упражнялись въ глубокихъ реверансахъ и цлованіи руки, со страхомъ спрашивая, нужно ли съ каждой фразой говорить ‘Ваше Величество’, или же только время отъ времени.
Немедленно похали въ Римъ. Заказали Нанси шикарное платье и большущую шляпу съ перьями. Когда наступилъ счастливый день, Нанси въ блой вуалетк, впервые покрывшей ея дтское личико, въ слишкомъ узкихъ перчаткахъ, держа крпко прижатый къ трепещущему сердцу томикъ стиховъ, отправилась въ Квириналъ въ сопровожденіи Карлотты, Адели и Валеріи, причемъ на всхъ трехъ было надто по боа изъ блыхъ перьевъ.
Придворная дама, просто одтая, объяснила имъ кроткимъ голосомъ и слегка улыбаясь, что ищутъ только одну Нанси и только ее и примутъ. Затмъ она велла Нанси поднять вуалетку и снять перчатку съ правой руки. Карлотта, Адель и Валерія расцловали Нанси, какъ будто она узжала въ дальнее путешествіе, перекрестили ее и напутствовали совтами. Посл чего придворная дама повела ее черезъ рядъ желтыхъ, голубыхъ, красныхъ залъ — вплоть до блой съ золотомъ, гд должна была принять ее королева.
Почти тотчасъ же открылась дверь, и вошла королева. Платье на ней было еще проще, а голосъ еще мягче, нежели у придворной дамы, и она, улыбаясь, двинулась навстрчу робкой фигурк, подъ огромной шляпой съ перьями. И Нанси забыла заученный и столько разъ повторенный реверансъ. Уставивъ свои дтскіе боязливые глаза на блокурую ласковую женщину, она съ легкимъ всхлипываніемъ схватила протянутую ей блую руку и прижала ее къ сердцу.
А королева вдругъ наклонилась къ ней и поцловала ее.
…Было уже поздно, совсмъ почти темно, когда Нанси, блдненькая и будто во сн, вернулась къ своей матери, тетк и кузин. Он какъ разъ кончали поданный имъ десертъ: вино и сласти. Возл нихъ стоялъ придворный въ мундир, а два напудренныхъ лакея прислуживали имъ. Едва появилась Нанси, вс три дамы вскочили, поспшно набрасывая на себя боа, и двинулись къ дверямъ, сопровождаемыя поклонами придворнаго, который былъ — по увренію тети Карлотты — не кто другой, какъ ‘герцогъ Д’Аоста’ {Братъ короля Гумберта I, бывшій въ 1870—73 испанскимъ королемъ (Амадей I).}. Новый напудренный лакей проводилъ ихъ до придворной коляски, отвезшей ихъ въ гостиницу.
По дорог Нанси говорила мало, и тетя Карлотта и Адель напрасно расточали вопросы. Она сидла съ закрытыми глазами въ глубин коляски, крпко сжимая руку матери, и ршительно не могла отвтить тет Карлотт, чмъ ее угощали. ‘Чаемъ?’ Да, чаемъ. ‘И печеньемъ?’ И печеньемъ. ‘А какое было печенье? а еще что подавали?’
Нанси не могла вспомнить.
— ‘А какое платье было на королев? Блое?’ Нтъ, не блое. ‘Шелковое? или черное кружевное?’ Нанси ршительно не знала. Она не видла. ‘А какія драгоцнности были на ней?’ Нанси забыла. ‘А ‘Ваше Величество’ говорила?’ Нанси ничего не помнила.
Тогда мать робко спросила:
— Что же, понравились ей твои стихи?
Нанси крпко стиснула руку матери и сказала:
— Да.
Карлотта и Адель пришли къ заключенію, что Нанси провалилась. Ужъ, видно, и надлала же она промаховъ. Реверансовъ не длала, называть ‘Ваше Величество’ забыла. Тмъ не мене въ гостиниц он только и говорили со всми, что о визит своемъ въ Квириналъ, и притворились, будто ничуть не удивлены, когда на слдующій день швейцаръ подалъ каждой изъ нихъ конвертъ съ портретомъ королевы и собственноручной подписью, а Нанси футляръ съ монограммой и короной, внутри котораго была голубая эмалевая брошь съ брилліантовыми королевскими иниціалами.
Нанси купила дневникъ — маленькую голубую съ золотомъ книжечку — и написала на первой страниц число и имя. Имя цвтокъ — имя королевы {Маргарита.}.
Въ Миланъ он вернулись, какъ во сн. Толпа друзей ждала ихъ на вокзал и впереди всхъ сіяющій дядя Джакомо, а рядомъ съ нимъ его блудный сынъ Нино, отсутствовавшій изъ Милана уже восемь лтъ. При вид его, Адель зардлась, какъ горячій уголь, а Валерія поблла, какъ полотно. И Нино это прекрасно замтилъ, заулыбался, закрутилъ усы и, помогая имъ выйти изъ вагона, крпко расцловалъ обихъ. Нанси совсмъ его не помнила. Она смотрла на него серьезными глазами въ то время, какъ онъ разсказывалъ о какомъ-то розовомъ передничк, который она носила въ Англіи, и старался заставить ее вспомнить кукольный театръ, которымъ управляла фрейленъ Мейеръ или Мюллеръ. Затмъ спросилъ, гд же ямочка на лвой щек, такая точно, какъ у мамы,— и Нанси засмялась, и ямочка выдала себя на круглой, розовой дтской щечк. Валерія улыбалась со слезами на глазахъ, и Нино, увидвъ это, поцловалъ ее. Затмъ позволилъ себ поцловать и Нанси. И, наконецъ, поцловалъ и Адель, которая будто ждала этого. Тогда дядя Джакомо, потерявъ терпніе, погналъ ихъ всхъ съ вокзала и усадилъ въ два экипажа. Нино, въ послднюю минуту, слъ въ экипажъ съ Валеріей, Нанси и тетей Карлоттой, гд всмъ имъ было очень тсно.
Во время пути онъ не спрашивалъ ни о Рим, ни о Квиринал и не говорилъ ни слова о своемъ долгомъ и таинственномъ отсутствіи. Онъ декламировалъ Бодлэра и Маллармэ безъ всякой связи и послдовательности, но такимъ тихимъ и прочувствованнымъ голосомъ, который придавалъ имъ смыслъ.
— Твоихъ стиховъ, кузиночка, я читать не буду. Они святые.— И прибавилъ тихонько:— Уста мои недостойны.
И разсянно задекламировалъ Ришпена:
Voici mon sang et ma chair.
Bois et mange! *)
*) Вотъ моя плоть и кровь
Пей и шь!
Онъ произносилъ это, пристально глядя на Валерію, сидвшую противъ него. Она снова невроятно поблднла, а между тмъ онъ, глядя на нее, не видлъ ей.
Нино и дядя Джакомо остались обдать у тети Карлотты, а вечеромъ пришли все т же поэты: пробабилистъ и одинъ изъ немытыхъ,— засвидтельствовать свое почтеніе.
Нанси сидла, пряменькая и тоненькая, въ кресл, а поэты по бокамъ завывали наперебой.
— А что ты думаешь о д’Анунціо?— спросилъ ее Нино, воспользовавшись моментомъ, когда поэты переводили дыханіе.
— Я его не читала,— отвтила Нанси.— Я никого и ничего не читала.
— Молодецъ! такъ и надо,— закричалъ Муджи, немытый, кивая трепанною головою — Не читайте ничего и сохраняйте свою индивидуальность.
— Читайте все, читайте все и вырабатывайте форму,— завопилъ пробабилистъ Раффаэлли.
Загорлся споръ, и шумъ голосовъ отдлилъ стною Нино и Нанси отъ всхъ другихъ.
— Сколько теб лтъ?— спросилъ Нино, любуясь ея нжнымъ лбомъ и спокойными бровями,— точно крылья,— надъ веселыми глазками.
— Шестнадцать,— сказала Нанси, и на щек появилась ямочка.
Но Нино не улыбался.
— Шестнадцать лтъ,— прошепталъ онъ.
И такъ какъ глаза его привыкли къ печальнымъ линіямъ увядшаго лица, къ трагической горечи усталаго рта, сердце его пало побжденнымъ и завоеваннымъ къ ногамъ нжной и спокойной юности Нанси. Это было неизбжно.
— Шестнадцать лтъ,— повторилъ онъ, глядя на нее съ великимъ изумленіемъ.— Да неужели есть на свт люди, которымъ шестнадцать лтъ?
И душа его пала ницъ не передъ вдохновенной создательницей поэмъ, которыя обожала вся Италія, но передъ двочкой съ такими чистыми глазками подъ такими спокойными бровями.
И холодная ручка двушки, а не поэтессы освободила его сердце, стиснутое женскими руками,— памятными блыми руками — съ голубыми, слегка вздутыми жилками, обличавшими начавшее замедляться кровообращеніе: эти печальныя голубыя жилки вызывали въ немъ умиленіе, но душили желаніе.
— Позволь мн звать тебя твоимъ настоящимъ именемъ,— попросилъ онъ.
Нанси засмялась.
— Зови, какъ хочешь.
— ‘Дезидерата’ {Буквально: желанная.} — произнесъ онъ медленно, и краска сбжала съ его лица.
Въ тотъ вечеръ Нанси написала на второй страничк дневника своего число и имя. Потомъ зачеркнула. И въ голубой съ золотомъ книжечк осталась одна королева.

——

Посл визита въ Квириналъ, каждое утро въ восемь часовъ, Адель стала сама подавать Нанси шоколадъ и письма, почитая за честь служить маленькой Сафо Италіи.
Она входила потихоньку въ туфляхъ и капот, съ волосами, заплетенными въ косу, и ставила приборъ возл постели Нанси, затмъ открывала ставни и садилась рядомъ. Въ то время, какъ Нанси небрежно цдила, какъ принцесса, шоколадъ, отставивъ мизинчикъ, Адель вскрывала корреспонденцію. Прежде всего она читала вслухъ вырзки изъ газетъ, въ которыхъ говорилось о Нанси, затмъ просьбы объ автограф, эти аккуратно откладывались въ сторону. Это ужъ брала на себя Адель. Она находила, что она подписываетъ имя Нанси гораздо лучше ея самой.
— По-моему, гораздо больше выходитъ похоже на твою подпись, когда пишу я, а не ты,— говорила Адель.
Затмъ читались и комментировались, съ звонкимъ хохотомъ, стихи и любовныя письма, и, наконецъ, доходилъ чередъ до дловыхъ писемъ. Эти просто откладывались въ сторону, и никто ихъ не читалъ.
Столько приходило народу поговорить съ Нанси о написанномъ уже, что ей ршительно некогда было писать что-нибудь новое.
Но ея живую фантазію постоянно подстрекали вс эти модернисты и символисты, футуристы и ультраисты, что приходили читать свои произведенія. А долгими вечерами, при мирномъ свт лампы, въ то время, какъ тетя Карлотта и дядя Джакомо играли въ карты, Нино, облокотившись на столъ, читалъ ‘Новыя Римы’ Кардуччи, а въ трехъ креслахъ сидли съ опущенными глазами и сложенными руками — будто триптихъ Временъ Любви — Валерія, Адель и Нанси.
Валерія сидла всегда немного въ сторон, въ тни, и если кто обращался къ ней, она отвчала тихо, мягко, но кратко, съ погасшей улыбкой. Ямочки ея какъ-то незамтно превратились въ линіи, бороздившія щеки. Валерія перестала быть Валеріей. Это была мать Нанси. Она отодвинулась въ тнь, гд сидятъ матери — съ кроткими глазами, которыми никто не любуется, нжными губами, которыхъ никто не цлуетъ, блыми руками, которыя благословляютъ и отрекаются отъ ‘я’.
Туда отодвинуло ее дитя ея, ея ‘бэби’. Неумолимо,— первымъ же движеніемъ своихъ крохотныхъ ручекъ, что упирались хрупкими пальчиками въ материну грудь,— вотъ еще когда согнала двчурка мать свою съ солнышка! Потихоньку, но неумолимо отодвигала она ее отъ радости, отъ любви, отъ жизни,— туда, въ тнь, гд сидятъ матери съ кроткими глазами, въ которыхъ никто не считаетъ слезинки, съ нжными устами, у которыхъ никто не проситъ поцлуя. Нанси сдвинула мать съ ея мста на солнышк еще раньше другихъ. Потому что дти-малиновки бываютъ только безсознательными палачами своихъ родителей, но геніальный ребенокъ-орелъ, котораго неожиданно высидла въ гнзд своемъ голубица, палачъ по натур: небрежно раскрываетъ онъ разрушающія гнздо крылья и истребляетъ, чтобы жить, пожираетъ, чтобы питаться, уничтожаетъ, чтобы создавать.

——

— Нанси,— закричала Адель, врываясь однажды въ комнату кузины,— тамъ какой-то англичанинъ хочетъ тебя видть. Иди скоре. Я ничего не понимаю, что онъ тамъ болтаетъ.
— Охъ, пошли-ка ты къ нему маму,— отвчала Нанси.— Я все перезабыла по-англійски. И потомъ мн хочется дочитать этого злокачественнаго Габріэле.
— Мама ушла. Иди-ка, иди.
Адель однимъ взмахомъ поправила ей волосы и вытолкнула ее въ гостиную, гд ждалъ англичанинъ.
Онъ всталъ — высокій, бритый, съ добрыми и наивными глазами на грубомъ лиц.
Нанси протянула руку, привтствуя его по-итальянски.
Онъ отвчалъ по-англійски, оправдываясь:
— Я отвратительно говорю по-итальянски. Можно мн говорить по-англійски?
Нанси улыбнулась.
— Вы можете говорить, но я могу не понять.
Однако, она его отлично понимала.
Онъ разсказалъ ей, что пишетъ для ‘Двухнедльнаго Обозрнія’ критическій этюдъ о поэзіи Нанси съ прозаическимъ переводомъ нкоторыхъ ея стихотвореній и желаетъ заключить статью ‘обзоромъ’ ея взглядовъ и намреній…
— Что вы теперь пишете?
— Ничего,— сказала Нанси, слегка разводя руками, движеніемъ латинской инерціи, которое ему показалось граціознымъ.— Ничего не длаю.
— Грхъ {Pecoato.} вамъ,— сказалъ англичанинъ.— Употребляю это итальянское слово въ обоихъ его значеніяхъ: и сожалю, и упрекаю.
Нанси печально поникла головой.
— Почему вы не работаете?— строго спросилъ иностранецъ.
Нанси повторила свой унылый жестъ.
— Не знаю,— сказала она. И прибавила, улыбаясь:— мы, итальянцы, такъ много болтаемъ, что растериваемъ въ болтовн все то прекрасное, что могли бы написать.
Адель у окна подняла голову.
— Ужъ не потому ли,— сказала она, смясь,— у насъ такъ скучна литература и такъ занимательны кафе?
Нанси засмялась. А англичанинъ, обратившись къ ней, сказалъ:
— Неужели же разъ высказанныя мысли могутъ перестать существовать?
— О, да!— сказала Нанси.— Он улетаютъ, какъ… какъ эти прозрачные круглые, будто изъ пуху, полевые цвты… Вы знаете? еще по которымъ, когда дунешь, можно узнать который часъ! Я, по крайней мр, всегда знала, который часъ, когда была ребенкомъ въ Англіи. Какъ ихъ зовутъ, эти цвты?
— ‘Одуванчики’,— сказалъ англичанинъ. И ему показалось, что это дтское воспоминаніе очень сблизило ее съ нимъ, и онъ принялся разсказывать ей о своемъ дом, стоящемъ въ громадномъ старинномъ парк, окутанномъ зеленою тишиною и тнью. Тамъ живутъ его отецъ и сестренка.
— Вы вызываете во мн тоску по родин,— сказала Нанси.
Кингслей спросилъ довольнымъ тономъ:
— Вы, значитъ, помните Англію?
— О, нтъ!— сказала Нанси.— Я вдь всегда тоскую по тому, чего не помню или чего совсмъ не знаю.
Она улыбалась, но въ глазахъ мелькала одинокая грусть мечтательной души.
Англичанинъ кашлянулъ: отвлеченности сбивали его съ толку.
Затмъ онъ сказалъ методически и спокойно:
— Я надюсь, что вы будете много работать и создадите крупныя вещи.
Нанси твердо ршила, что такъ и будетъ. Она рано встала на слдующій день и написала въ своемъ дневник: ‘Incipit vita nova’. Затмъ составила росписаніе занятій на каждый день и списокъ всего, что задумала написать: вс планы и мысли, что вихремъ носились у нея въ голов, мсяцами не находя себ выхода и разсиваясь то за ненужными визитами, то за пустяшными разговорами.
Ее одолвали безпокойство, радость и нетерпніе начать. Передъ ней лежалъ листъ чистой бумаги, подобный чудесной неизслдованной земл, полной изумительныхъ общаній и безконечныхъ возможностей. Трепещущая и радостная Нанси съ благоговніемъ начертала на немъ пальцемъ крестъ.
И вдругъ кто-то стукнулъ въ дверь.
Эта была Кларисса делла Рокка, замужняя сестра Нино, высокая, нарядная, въ гладкомъ изящномъ туалет.
— Mes amours!— воскликнула она, обнимая Нанси и поспшно прикладываясь то къ одной, то къ другой щек ея.— Надвай-ка шляпу и пойдемъ внизъ. Тамъ Альдо, онъ только что вернулся изъ Америки. Ты подумай только. Альдо! Какъ? Да разв ты его не знаешь? Мой деверь, младшій братъ Карло? Красивъ, какъ ре-минорный аккордъ. (Это онъ самъ про себя сказалъ). Ну, идемъ же, идемъ, посмотришь его. Онъ тамъ въ тильбюри: мы пробуемъ новую рыжую пару моего мужа. Я непремнно захотла тоже ихъ попробовать, а теперь мн страшно,— это черти, а не лошади. И мн нужно за кого-нибудь держаться.
— А ты держись за Альдо,— сказала, смясь, Нанси.
— Немыслимо! вдь онъ правитъ. Да и характерецъ! Пойдемъ же, пойдемъ. При теб онъ будетъ полюбезне.
— Да вдь онъ же меня не знаетъ,— сказала Нанси, все еще держа перо въ рук и все еще глядя на чистый листъ бумаги.
— Вотъ потому-то именно! Альдо всегда любезенъ съ незнакомыми. Скоре, ma chrie! Говорятъ же теб: Альдо — одно очарованіе. Красивъ, comme un gobelin! И можешь себ представить, онъ былъ въ Америк, въ дикомъ и уединенномъ ‘ранчо’ Техаса! Говоритъ по-англійски и по-нмецки и поетъ, какъ ангелъ.
Нанси натянула на себя длинный свтлый жакетъ и пришпилила шляпу, даже не заглянувъ въ зеркало.
Кларисса смотрла на нее изъ-подъ длинныхъ рсницъ.
— Mon Dieu!.. Сколько теб лтъ?
— Почти семнадцать,— отвчала Нанси, ища перчатки.
— Quelle veine!— вздохнула Кларисса.— Ты готова? И не обращай вниманія, если я буду щипаться. Правая лошадь норовитъ стать на дыбы.
Бгомъ спустились он по лстниц и увидли передъ дверью Альдо делла Рокка, съ туго натянутыми возжами въ рукахъ. Кончикомъ хлыста онъ щекоталъ лошадямъ уши, заставляя ихъ подниматься на дыбы, съ изогнутыми шеями и пной у рта.
И, дйствительно, Альдо былъ ‘одно очарованіе’. Профиль его четко вырзывался на свтломъ іюньскомъ неб,— точь-въ-точь Праксителевъ Гермесъ. Нанси обратила вниманіе на его блестящіе волнистые великолпные волосы, изсиня черные, когда онъ, привтствуя ее, приподнялъ шляпу широкимъ, слегка аффектированнымъ жестомъ, заставившимъ ее улыбнуться.
Об он легко вскочили и сли позади него. Бшеныя лошади рванулись и понеслись по корсо къ бастіонамъ.
Время отъ времени Кларисса испуганно вскрикивала, но такъ какъ Альдо какъ будто не замчалъ этого, она скоро перестала.
— Ну? Что я теб говорила? Видишь, какъ онъ ангельски хорошъ?— восторженно восклицала она, указывая пальцемъ на прямую и стройную спину своего деверя.— Я всегда говорю Карло: ахъ, зачмъ, зачмъ судьба не свела меня съ твоимъ братомъ? Вотъ это Аполлонъ!
Нанси улыбнулась:
— Но онъ, мн кажется, ужъ очень молодь.
— Ему двадцать четыре года, змйка ты этакая! хотя онъ до такой степени развращенъ неополитанками, что по его многоопытности ему можно дать лтъ тысячу.
— Фу, какой ужасъ!— сказала Нанси, сердито глядя на ничего не подозрвающую спину, высокій воротничекъ, блестящіе черные волосы и, завершающую ансамбль безукоризненную шляпу.
— О, да! Альдо чудовище! Но зато какая очаровательная наружность!— И Кларисса смялась потихоньку, горломъ, будто влюбленная горлинка.
— Я васъ повезу по дорог къ Монц,— сказалъ онъ.
— Ради Бога! Нтъ!— вскрикнула Кларисса,— только не по этой противной дорог, гд никогда никого не увидишь.
— Сегодня я прозжаю лошадей, а не твои туалеты,— объявилъ ей деверь и, отвернувшись, направилъ лошадей къ Монц.
— Il est si spirituel! {Онъ такъ остроуменъ.} — воскликнула, смясь, Кларисса, при малйшемъ волненіи переходя на французскій языкъ.
Передъ ними тянулась длинная пыльная дорога, окаймленная тополями, рыжіе неслись, какъ втеръ.
Вдругъ, едва поровнявшись съ первыми домами Сесто, Альдо внезапно осадилъ лошадей, об женщины высунулись изъ экипажа посмотрть, въ чемъ дло. Всего въ нсколькихъ метрахъ, посреди улицы, дв женщины и мужчина дрались въ обхватку, громко пыхтя, неподалеку изъ двери глядла на нихъ съ испугомъ кучка дтей. Человческій клубокъ извивался въ зловщемъ молчаніи. Мужчина, всклокоченные волосы и посинвшее лицо котораго видны были Нанси издали, ухитрился высвободить руку изъ тисковъ и быстрымъ движеніемъ выхватилъ изъ кармана какой-то предметъ, сверкнувшій на солнц.
— Боже мой! У него ножъ или револьверъ!— прошептала Нанси.
Женщины замтили тоже и, крича, цплялись за поднятую руку, призывая на помощь.
Нанси быстро протянула свои маленькія сильныя ручки:
— Я могу подержать лошадей,—сказала она, схвативъ возжи.
Альдо съ удивленіемъ обернулся:
— Что вы длаете? зачмъ?— и вдругъ остановился.
Она прочитала на его лиц сомнніе, но перетолковала его по-своему.
— Ну, право же, могу! могу!— закричала она.— Идите скоре! за насъ не бойтесь!
Съ легкой насмшливой полуулыбкой, полугримасой, онъ соскочилъ съ экипажа и подбжалъ къ дерущейся групп дикарей, качавшейся, какъ расходившаяся волна. Мужчина рычалъ, все еще держа руку кверху. Въ одну секунду подскочивъ къ нему, делла Рокка закрутилъ ему руку и вырвалъ изъ нея револьверъ.
Быстро открывъ замокъ, онъ вытряхнулъ изъ барабана заряды. Затмъ бросилъ оружіе подбжавшему изъ остеріи мужчин. Въ два скачка онъ очутился возл экипажа. Поднявъ свои прекрасные глаза на Нанси, онъ снялъ шляпу все тмъ же широкимъ и слегка аффектированнымъ жестомъ, который такъ насмшилъ ее еще раньше, и сказалъ:
— Простите, что заставилъ васъ ждать.
— Боже мой, какой позръ!— воскликнула Кларисса, сидвшая до этой минуты съ закрытыми глазами и заткнутыми ушами.
Делла Рокка улыбнулся и, вскочивъ на козлы, перенялъ возжи изъ вытянутыхъ и дрожащихъ рукъ Нанси. Она опустилась на свое мсто, взволнованная и смущенная. Лошади рванули и помчались дальше.
— Вотъ хладнокровіе!— сказала Кларисса, взявъ ручку Нанси въ свои.
— Да,— отвчала двушка, глядя теперь уже съ одобреніемъ на выпрямленную спину, черные волосы и безукоризненную шляпу.— Я люблю смлыхъ.
Кларисса слегка взвизгнула.
— И! Что ты говоришь? Смльчакъ-то вовсе не Альдо, а ты. Альдо остороженъ, какъ заяцъ. Но такъ какъ онъ неисправимый позръ, то и не упускаетъ случая блеснуть.
И Кларисса передразнила поклонъ Делла Рокка, приподнявъ граціозно-княжескимъ движеніемъ воображаемую шляпу.
Нанси разсмялась. Но она не поврила ни одному звуку изъ фразы о зайц.
Когда они довезли ее домой, она отвтила на глубокій поклонъ Альдо легкимъ кивкомъ, серьезнымъ и нжнымъ, и быстро взбжала по лстниц.
На письменномъ стол въ ея комнат лежало нераспечатанное письмо. Но Нанси даже и не взглянула на него. Наврно, отъ Нино… Каждое утро онъ писалъ ей и каждый вечеръ ее навщалъ.
Нанси выскочила на балконъ. Но экипажъ уже скрылся за угломъ.
Вернувшись въ комнату, она принялась медленно стаскивать перчатки. Ей было безпричинно радостно отъ боли въ рукахъ, отъ усилій, и оттого, что возжи натерли ея нжные пальчики. Въ открытое окно вдругъ ворвался втеръ и раскидалъ вс бумаги на ея стол.
Улетло росписаніе занятій, и списокъ задуманныхъ работъ, и письмо Нино, долго и безпомощно кружился въ воздух тотъ самый чистый листъ, полный чудесныхъ возможностей, на которомъ Нанси съ благоговніемъ начертала пальцемъ крестъ.

XIII.

Когда англичанинъ пришелъ опять и принесъ ‘Еженедльникъ’ со своей статьей ‘Итальянская поэтесса’, выяснилось, что Нанси за все это время совсмъ не работала. Она сидла, попрежнему нжная и улыбающаяся, попрежнему праздная, а гостиная была биткомъ набита постителями.
Его представили матери, которая показалась ему кроткой и милой, и энергичной тет Карлотт съ пронзительнымъ миланскимъ голосомъ.
— Я боюсь, мама,— сказала Нанси, склоняя свою головку съ волнистыми волосами на плечо Валеріи и поднимая на новаго друга свои заревые глаза,— боюсь, что господинъ Кингслей подумаетъ, будто у меня нтъ характера.
— Въ твои годы,— вмшалась тетя Карлотта,— характеръ ни къ чему. Достаточно хорошаго цвта лица и здороваго аппетита.
Валерія засмялась и сказала:
— Врно. Итальянской двушк не нужна индивидуальность до замужества, а тогда ужъ мужъ займется образованіемъ ея характера по своему вкусу.
Кингслей улыбнулся. Затмъ спросилъ у Нанси.
— Почему же я могу подумать, что у васъ нтъ характера?
Нанси вздохнула.
— Потому что вы мн велли работать, и я вамъ общала, а между тмъ, ничего не длала.
— Какъ?! Съ тхъ поръ, какъ я былъ здсь, вы ничего не длали?
Нанси покачала головой.
— И васъ не преслдуютъ мысли, образы, идеи, не требуютъ выполненія и жизни?
— О, да!— сказала Нанси, проводя рукою по лбу, быстрымъ, свойственнымъ ей съ дтства движеніемъ.— Мысли и образы распускаются и качаются въ душ моей, какъ цвты въ саду, но вс эти постители…— и Нанси оглянула гостиную, полную голосовъ и смха чужихъ людей,— охъ! къ вечеру мой садъ опустошенъ, потому что цвты сорваны и розданы.
Англичанинъ пересталъ на минутку быть англичаниномъ и высказалъ то, что думалъ.
— Какъ бы я хотлъ увести васъ отсюда и запереть васъ на годъ въ комнату и дать вамъ книги, столъ, чернильницу, и больше ничего.
— А какъ бы я этого хотла!— воскликнула Нанси.— И чтобы ни одна душа не смла со мной разговаривать. А если проголодаюсь, чтобы вы подавали мн въ окошко ‘plum cake’.
Англичанинъ засмялся короткимъ и внезапнымъ смхомъ рдко смющагося человка.
— А я бы ходилъ взадъ и впередъ снаружи съ ружьемъ,— сказалъ онъ.
Нанси взглянула на него, робкая и быстрая мысль,— будто птичка, влетвшая нечаянно въ открытое окно — мелькнула въ ея голов. Быть можетъ, чудесно было бы поставить между собою и міромъ этого строгаго и энергичнаго стража, пріятно было бы чувствовать его настойчивое принужденіе къ работ, которую она такъ любила, и которой въ то же время такъ часто пренебрегала, отзываясь на всякій проходящій зовъ. Это строгое лицо встртило бы за нее жизнь лицомъ къ лицу, эти могучія плечи понесли бы за нее ея тяготы, эти простые и честные глаза смотрли бы въ ея душу и сохраняли бы ее чистою и ясною… Но вотъ крылатая мысль ея вылетла въ окошко. Открылась дверь и Судьба вошла въ ея жизнь.
Это былъ Альдо делла Рокка, боле, чмъ когда-либо очаровательно красивый. Съ нимъ пришли Нино и сестра его Кларисса.
Нино имлъ видъ печальный и подавленный. Виллари засыпала его письмами, совсть его терзалась угрызеніями. Альдо делла Рокка своею надменной красотою дйствовалъ ему на нервы.
— Какъ? Нино! опять къ намъ?— спросила смясь Нанси.— Вдь ты же только вчера сказалъ мн, что будешь приходить лишь два раза въ недлю.
— Вотъ именно,— отвчалъ Нино.— Вчера былъ послдній визитъ прошлой недли, а сегодня первый визитъ этой недли. Да и кром того делла Рокка сказалъ, что онъ идетъ сюда, стало быть, ршилъ я, отчего же и мн не пойти. Я, разумется, сдлалъ все возможное, чтобы избавиться отъ него, но вдь онъ навязчивъ и настойчивъ, какъ комаръ, вотъ почему я и пришелъ не одинъ.
— Какое сложное объясненіе!— сказала Нанси, оборачиваясь съ улыбкой къ делла Рокка.
И онъ тоже улыбнулся. Неожиданная улыбка его сверкнула, будто въ глубин глазъ у него загорлись внезапно тысячи огней. Онъ склонился надъ рукою Нанси.
— Вашъ рабъ, синьора,— сказалъ онъ съ южною изысканностью и церемонностью.
Пронзительный голосъ Клариссы вмшался:
— Нанси! Альдо только и длаетъ, что читаетъ твои стихи и день, и ночь. Нкоторые онъ даже положилъ на музыку. Восторгъ! точь въ точь Тости или Рихардъ Штраусъ или Гуго Вольфъ! Заставь-ка его спть!
Кларисса поплыла по зал, здороваясь съ поэтами, со многими изъ которыхъ она была знакома, и прося представить ей англичанина. Она сейчасъ же принялась разспрашивать его о Лондон и, не дожидаясь отвтовъ, отправилась съ великимъ шумомъ и болтовней на французскую конференцію о ‘Наполеон и женщинахъ’. Адель и тетя Карлотта пошли съ нею.
Поэты разошлись сейчасъ же посл чая. Тогда делла Рокка услся къ роялю и, потихоньку прелюдируя и переходя изъ одной гармоніи въ другую, началъ пть романсы, сочиненные имъ для Нанси.
Онъ игралъ, наклонивъ голову, и его мягкіе волосы, упавъ, мрачно закрыли ему полъ лица, сдлавъ его похожимъ на младшаго брата Веласкезова Христа. Онъ былъ музыкаленъ, какъ неаполитанскій воришка, и съ голосомъ архангела, учившагося пть въ Германіи. Нанси почувствовала, что у нея выступаютъ счастливыя слезы, и чистый склоненный профиль делла Рокка заколебался предъ ея отуманенными глазами. Кингслей молчалъ въ своемъ углу. Валерія сидла молча въ тни съ работою въ рукахъ, а Нино, скучающій и надутый, курилъ папиросу за папиросой и звалъ.
Нанси, вся подавшись впередъ, со сплетенными руками, слушала созданныя ею слова, казавшіяся ей теперь въ ихъ гармонической одежд еще миле, будто дти, которыя стали еще прекрасне оттого, что ихъ одли въ сверкающія одежды и увнчали розами. Она бросила въ свтъ свои стихи голыми и дикими, во всей ихъ невинной и незрлой страстности. И вотъ: онъ возвращаетъ ихъ ей окутанными въ серебристыя мелодіи, склоняющимися подъ блескомъ уменьшенныхъ септимъ, вуалированными гармоніей, несетъ ихъ въ тріумфальномъ паланкин ритмическихъ звуковъ — нжными и гордыми, какъ юныя сестры королевы.
Кингслей, сжавъ тонкія губы, наблюдалъ великолпную черную голову Делла Рокка, качавшуюся и склонявшуюся соотвтственно фразамъ пнія, онъ чувствовалъ, какъ застрваетъ въ горл его собственный добропорядочный, но англійскій баритонъ, и, тронутый широкою мягкостью итальянской фразировки, онъ удивлялся, какъ ‘эти идіоты латины’ ухитряются такъ пть.
Затмъ взглянулъ на Нанси, закрывшую глаза, взглянулъ на Нино, звающаго въ качалк, съ устремленными въ потолокъ глазами.
И вдругъ почувствовалъ, что ему слдуетъ уйти. Онъ заставилъ себя встать, и Нанси, съ далекимъ еще, затерявшимся въ музык взоромъ, протянула ему на прощаніе руку. Его взглядъ опустился, съ серьезною нжностью, на ея тонкое личико.
— Не срывайте всхъ цвтовъ,— сказалъ онъ.
Нанси улыбнулась.
— Нтъ, нтъ,— сказала она.— Нтъ! Общаю вамъ.
— Подумайте о томъ, что вы еще не написали главнаго. Эти крошечные стишки — это прошлое. Впередъ, къ новому труду! Закройте всмъ двери и завтра же принимайтесь за новую работу.
— Да, да, я такъ и сдлаю,— отвчала Нанси. Но въ то время, какъ она это говорила, глаза ея разсянно обратились къ делла Рокка.— Ахъ, что это вы поете? ‘Музыканта’?
Делла Рокка, пвшій нмецкій романсъ, произнося слова точно на генуэзскомъ нарчіи, кивнулъ утвердительно.
— Слова не Эйхендорфа?
— ‘Aus dem. Leben eines Taugenichts’ {‘Изъ жизни никудышкина’.},— сказалъ делла Рокка.
— Ахъ, вы знаете нмецкій языкъ? я обожаю всхъ, кто говоритъ по-нмецки,— воскликнула Нанси: она еще не отдлалась отъ обаянія нмецкихъ поэтовъ.
— Я выучился ему въ Геттинген,— сказалъ делла Рокка со своей сверкающей улыбкой.
— ‘Ach! die Stadt die am schnsten ist, wenn man sie mit dem Rcken ansieht!’) {‘Ахъ! городъ, который бываетъ красиве всего, когда къ нему, стоятъ спиною!’} — воскликнула, смясь, Нанси.
Делла Рокка, хотя и не понялъ, но тоже засмялся. Затмъ опять отвернулся къ роялю.
Нанси чувствовала себя счастливой и доброй.
— Не уходите,— сказала она Кингслею,— сядьте и давайте болтать.
Но Кингслей не захотлъ остаться. Делла Рокка снова заплъ потихоньку и, при первыхъ же звукахъ мягкаго тенора, англичанинъ увидалъ въ глазахъ Нанси то же разсянное выраженіе, и такъ же сбжала краска съ ея щекъ.
— Я зайду какъ-нибудь на-дняхъ, если позволите,— сказалъ онъ.— Надюсь найти вашу дверь запертою.
Снова быстрая мысль пронизала воображеніе Нанси во время его пожатія руки, горячаго и твердаго. Но дверь за нимъ закрылась, и мысль больше не вернулась.
— Что это за болванъ англійскій?— спросилъ Нино. Онъ былъ не въ дух и ему доставляло удовольствіе показать это.
Нанси покраснла.
— Прошу тебя такъ объ англичанахъ не говорить. Отецъ мой былъ англичанинъ. И онъ былъ вовсе не болванъ.
— Да я и не говорилъ этого.
— Вотъ теб разъ,— конечно, сказалъ.
— Ничего подобнаго. Твой отецъ былъ отличнйшій и милйшій человкъ.
— Ты вдь отлично знаешь, что я говорю вовсе не объ отц.
— Да и я о немъ не говорилъ.
Нанси отвернулась отъ него къ Альдо, который слушалъ, прелюдируя потихоньку и улыбаясь во все лицо.
— Нино вчно виляетъ и путаетъ,— сказала Нанси,— подъ конецъ не разберешь даже, о чемъ рчь идетъ.
Делла Рокка согласился съ этимъ. И прибавилъ:
— Точно то же самое говорила мн о немъ его знаменитая пріятельница, Нунціата Виллари, которую я видлъ на-дняхъ въ Неапол. Кстати, Нино,— и Альдо легко пробжался въ правой рук быстрой гаммой изъ квартъ, смнившеюся чистыми минорными арпеджіями, точь въ точь трепетаніе ручейка,— ты знаешь, что Виллари въ прошломъ мсяц покушалась на самоубійство? Кажется, вскор посл твоего отъзда… Она, говорятъ, заперлась въ комнат съ жаровней, точь въ точь влюбленная швея. Ты слыхалъ объ этомъ?
— Нтъ,— сказалъ Нино,— я не зналъ.
И устремилъ глаза на делла Рокка пристально, неотступно, такъ что тотъ всталъ, смутившись, и сказалъ, что ему пора.
Когда онъ ушелъ, Нанси спросила у Нино:
— Кто эта Виллари? И почему она покушалась на самоубійство? Виллари… Виллари! По-моему, это имя актрисы, умершей лтъ сто тому назадъ.
Нино взялъ ея руку.
— Ты и не подозрваешь, Нанси,— сказалъ онъ.— Ты даже и не подозрваешь, что ты маленькая хищница, гирканская тигрица…
Нанси разсмялась.
— Ну, ладно. Но кто же такая Виллари?
— Нкто, кого ты съла,— сказалъ Нино.
И, съ мыслью о жаровн, онъ отправился съ первымъ же поздомъ въ Неаполь. Потому что хотя у Нино носъ и былъ изъ мягкаго тста, но сердце у него было золотое.

XIV.

Въ продолженіе своего длиннаго, скучнаго путешествія въ пустомъ вагон пассажирскаго позда, Нино разсматривалъ свои позиціи. Противъ себя, на свободное мсто онъ посадилъ свою совсть и заглянулъ ей прямо въ лицо. Рядомъ съ нимъ по об стороны помстились его сердечныя желанія. У совсти было запачканное лицо, и это его раздражало, желанія его были ясны и чисты, какъ ряды лилій, они говорили громкими и высокими голосами. А совсть ничего не говорила, сидла напротивъ, съ запачканнымъ лицомъ, и молчала.
Уже посл Болоньи лиліи побдили и убдили его… Въ конц концовъ, вдь онъ же еще молодъ, ну, конечно, относительно молодъ: въ тридцать одинъ годъ человкъ иметъ право называть себя молодымъ,— передъ нимъ еще столько жизни, тогда какъ Нунціата… что ужъ говорить, Нунціата прожила свою жизнь, и вдь онъ отдалъ ей восемь лтъ своей жизни — лучшихъ восемь лтъ, потому что, какъ бы тамъ ни было, но вдь въ тридцать одинъ годъ молодымъ себя считать уже не приходится — однимъ словомъ, очень молодымъ.
А совсть смотрла на него пристально, и Нино перемнилъ рчь.
Вдь въ сущности Нунціата уже больше не любитъ его, она говорила это тысячу разъ за послдніе два года, отношенія ихъ для обоихъ были въ тягость, будто непосильные кандалы. Она сама умоляла его оставить ее.
Посл одной изъ нескончаемыхъ сценъ,— происходившихъ теперь между ними ежедневно и сдлавшихся еще кисле и болзненне съ тхъ поръ, какъ по его желанію Нунціата окончательно бросила театръ, она ему сказала: ‘Уйди, уйди, прошу тебя, умоляю! Я не могу больше такъ жить. Умоляю тебя уйти и оставить меня’. Такимъ образомъ, въ сущности, онъ оставилъ ее согласно ея желанію.
Совсть Нино смотрла на него, лицо ея стало еще черне и раздражало его больше, но тонкіе блые голоса желаній звучали у него въ сердц: ‘Не слдуетъ забывать обязанностей по отношенію къ самому себ и къ другимъ. Обязанности къ отцу, который желалъ видть его устроеннымъ нормально и правильно возл себя, обязанности къ Валеріи’… Но тутъ Нино быстро вильнулъ въ сторону. ‘Обязанности по отношенію къ Нанси, маленькой, невинной, удивительной Нанси, которую надо спасать отъ посягательствъ ухаживающихъ негодяевъ, голодныхъ писакъ и виршеплетовъ-поэтишекъ. Они вдь рады будутъ жениться на ней уже ради ореола ея славы, лишь бы прицпиться къ хвосту ея извстности, используютъ ее въ свою выгоду и сдлаютъ несчастной. Прямой долгъ его — спасти ее также и отъ ловушекъ профессіональнаго красавца, Альдо этого самаго… О, да, это его священный долгъ…’. Поздъ замедлилъ ходъ, дрогнулъ и остановился, Нино счастливъ былъ возможностью выскочить и закусить въ буфет, а то эта нмая физіономія, молчавшая передъ нимъ, становилась просто невыносимою.
Такимъ образомъ, всю ночь боролся Нино и рылся въ душ своей. А противная физіономія совсти не произнесла ни слова, только смотрла.
…На зар, лиліи были изорваны въ кусочки и лежали нмыя и мертвыя въ прозрачной чистот своей подъ ногами его. Но зато лицо совсти было чисто.
Волею Божіею, поздъ прибылъ въ Римъ, гд надо было дожидаться три часа позда на Неаполь, и Нино побжалъ на вокзальный телеграфъ и отправилъ Нунціат депешу:
‘— Пріду вечеромъ въ девять. Прости. Забудь. Твой навсегда.— Нино’.
Въ ту минуту, когда онъ уже влзалъ въ отельный омнибусъ, ему пришли сказать, что сейчасъ отходитъ въ Неаполь увеселительный поздъ. Стало быть, была возможность пріхать четырьми часами ране. Поспшно вернулся онъ назадъ, вскочилъ въ поздъ, полный поповъ и экскурсантовъ, и въ ту минуту, когда Виллари получила его телеграмму, онъ уже приближался къ Казерт.
Виллари, по обыкновенію, завтракала поздно, и передъ нею на блюд возвышались, свтло золотистою горкою, макароны съ масломъ и сыромъ. Она какъ разъ воткнула въ нихъ вилку и навертывала на нее макароны со спокойною тщательностью, когда вдругъ въ комнату ворвалась взволнованная Тереза.
— Телеграмма, барыня.
Виллари распечатала ее.
— Боже мой!— воскликнула?— Онъ возвращается!
Тереза обтерла руки передникомъ.
— Ахъ! Возвращается? Правда? Да быть не можетъ!
— Да. Прідетъ вечеромъ. Въ девять,— вздохнула Виллари.
— Такъ, такъ. Макароны-то не остудите, барыня.
И Тереза вздохнула, уходя, и отпустила разсыльнаго съ телеграфа, не давъ ему ничего на вино.
Какъ славно было безъ него. Все время ли спокойно. А это уже кое-что — мирно покушать. Нервы у барыни ни разу не были разстроены. А это уже кое-что — нервы въ порядк. А теперь все пойдетъ попрежнему. Сцены барыни и вспышки барина, обдъ, остывающій, покуда они ругаются, хлопанье дверями — за уходомъ барина, слезы и конвульсіи барыни, телефонъ, утшающіе родственники и друзья, возвращеніе барина, и наконецъ,— изволь кормить ихъ всхъ иногда даже въ часъ, а то и въ два ночи!.. Разв это жизнь?
Тереза подала на столъ золотистую котлетку по-милански.
— Ну, вотъ оно! Готово дло! Макаронъ барыня такъ и не трогала.
— Ахъ, не лзь ко мн съ макаронами,— воскликнула барыня, у которой нервы уже расходились.— Лучше давай подумаемъ, что сдлать сегодня вечеромъ.
— Ну, что-жъ, можно сдлать штуфатъ, который такъ любитъ баринъ. Ну, значитъ, штуфатъ…
— Ахъ, отстань, пожалуйста, со своимъ штуфатомъ,— закричала барыня.— Не понимаешь ты разв, что онъ не долженъ застать насъ такъ?
— А вы, барыня, надньте платье изъ розоваго крепа и къ шести позовемъ парикмахера. Ладно?
— Да, да. Но этого мало.
Нино не долженъ былъ застать ее ожидающей его, какъ будто ужъ на немъ и свтъ клиномъ сошелся.
— Ступай себ, Тереза. Я должна подумать.
Тереза ушла, ворча.
Нунціата, по большей части, видла жизнь и разсматривала ея положенія по методамъ Сарду, Дюма и д’Аннунціо. Нино, вернувшись, долженъ былъ найти ее лежащей въ темной комнат, блдную, съ большими тнями подъ глазами. Или, еще того лучше, ея не будетъ дома! И въ то время, когда онъ уже пришелъ въ отчаяніе, вотъ она входитъ, возвращаясь съ какого-нибудь бшенаго банкета, вся въ драгоцнностяхъ, смющаяся! Ахъ! При вид его, она пошатнулась! Она проводитъ рукою, отягченною драгоцнностями, по глазамъ, рыданіе потрясаетъ ее. ‘Нино!…’, и онъ падаетъ къ ея ногамъ… Затмъ онъ сейчасъ же длаетъ ей сцену ревности. Гд она была? Съ кмъ? Гд она была, когда пришла телеграмма? Почему ея тогда не было дома? Отъ кого вс эти цвты?.. А! И, въ безграничномъ гнв, Нино хватаетъ ихъ пучками и выкидываетъ за окно…
По правд сказать, цвтовъ-то не было. Виллари позвала снова Терезу и велла ей пойти къ цвточнику, заказать на сто франковъ гарденій и блыхъ, совсмъ блыхъ розъ и велть принести ихъ, какъ можно скоре.
— Хорошо, барыня,— сказала Тереза, уходя.
— И не забудь: парикмахера въ шесть.
— Хорошо, барыня.
— А въ семь экипажъ.
— Хорошо, барыня.
— Слушай, Тереза!
Тереза остановилась съ безжизненнымъ и покорнымъ лицомъ.
— Запомни, Тереза, что телеграмму принимала ты. Меня не было. Меня никогда нтъ дома. Столько знакомыхъ… понимаешь?
— Да, барыня.
И небрежной походкой, волоча ноги, Тереза отправилась заказывать цвты, экипажъ и парикмахера.
Нунціата, оставшись одна, распустила волосы, отложила большую ихъ часть на туалетъ, въ ожиданіи парикмахера, протерла вокругъ глазъ ланолиномъ и растянулась въ кресл съ романомъ Серао, наслаждаясь послдними часами покоя.
Любовь не можетъ быть спокойна, любовь безпокойна и неудобна. А необходимость поддерживать фикцію, будто теб двадцать восемь лтъ, когда на самомъ дл сорокъ пять, утомительна и тяжела. Разумется, она обожаетъ Нино, и, при одной мысли, что она можетъ ему надость, и онъ можетъ ее бросить окончательно, ей мерещились страшныя виднія мщенія и срной кислоты, отчаянія и смерти. Но увы! какъ завидовала она тмъ спокойнымъ счастливицамъ, которыя отдаютъ свою молодость безъ борьбы, которыя кротко идутъ навстрчу тихому увяданію жизни, какъ корабль входитъ въ спокойныя воды. Но она, такъ какъ любовникъ ея былъ молодъ, принуждена была упорно и судорожно бороться противъ неумолимыхъ, вводящихъ въ пристань, годовъ. И она цплялась въ отчаяніи за молодость, держала ее крпко, какъ ребнокъ птичку, что выбивается изъ рукъ его, стараясь улетть. Когда дитя раскрываетъ затмъ ручку, птичка уже мертва. Лучше было раньше отпустить ее.
Такъ размышляла Нунціата Виллари. Она еще сжимала въ рук перышки. Но крылатая юность уже умерла.
Она вздохнула и раскрыла книгу, мысли ея утонули въ горячихъ и сильныхъ страницахъ Матильды Серао.
Увеселительный поздъ пришелъ въ Неаполь въ пять часовъ, какъ разъ въ тотъ моментъ, когда цвточникъ улицы Караччоло втыкалъ послднюю проволоку въ зеленую шейку нжнйшей розы. Въ іюн мсяц въ Неапол на сто франковъ розъ достало бы для благоуханной смерти двственницы Фрейлиграта въ ‘Мести цвтовъ’, достало бы и на то, чтобы покрыть ими гробъ цликомъ отъ широкаго до узкаго конца его. Понадобилось двое людей, чтобы отнести ихъ, связанными въ большіе пучки благоухающей близны.
Нино, дучи со станціи, издали еще увидлъ двухъ людей, нагруженныхъ нжными цвтами, и разсянно подумалъ, для кого бы это.
Затмъ вспомнилось ему лицо Нунціаты, блдное и измученное, какъ онъ видлъ ее въ послдній разъ при разставаніи. Теперь онъ увидитъ ее улыбающейся той граціозной нершительной и чуть плутовской улыбкой, что сохранилась у у нея совсмъ юною… (Люди съ цвтами повернули за уголъ… и экипажъ Нино повернулъ туда же, но люди, со своимъ размреннымъ шагомъ, все еще были впереди).
Онъ былъ эгоистъ, подлецъ. Но онъ искупитъ все, онъ поступитъ честно. Нунціата не будетъ больше одна, въ слезахъ, ей не придется больше обращаться къ жаровн, подобно влюбленной швейк.
(Онъ нагналъ людей съ цвтами, они шли рядомъ. Еще минута, и они остаются позади). Экипажъ остановился. Извозчикъ снялъ багажъ, и неизвстно откуда явившійся ладзарони немедленно навьючилъ его себ на плечи. Пока Нино расплачивался, люди съ цвтами нагнали его, и онъ обернулся посмотрть, какъ они пройдутъ.
Но они не прошли. Они вошли въ подъздъ и исчезли. Сердце Нино дрогнуло. Ладзарони, наблюдавшій его, прочелъ трагедію на его лиц и получилъ пріятную увренность, что ему дадутъ на чай хорошо, онъ зналъ твердо, что тревога такъ же великодушна, какъ и счастье.
Нино, ослпленный испугомъ, кинулся вверхъ по лстниц. Надъ нимъ, на площадк квартиры Нунціаты стояли люди съ цвтами.
Тереза открыла дверь, и вдругъ ей мелькнуло за цвтами блдное лицо Нино.
— Мать Пресвятая! Да это баринъ!
Моментально сверкнула у нея въ мозгу картина, какъ барыня, распущенная, непричесанная, ненапудренная, съ косами на туалет, сидитъ съ романомъ. Перепуганная физіономія служанки поддержала ужасъ Нино. Блдный, едва держась на ногахъ, вошелъ онъ въ переднюю и опустился на первый попавшійся стулъ, закрывъ лицо руками. Нунціата, услышавъ шумъ, выглянула: увидла, поняла и тихонько прикрыла дверь.
Когда затмъ черезъ нсколько минутъ Нино вошелъ поспшно и порывисто, въ комнат было уже темно, ставни были закрыты. Нунціата лежала блдная, мягкій голубой шарфъ окутывалъ смутными складками ея голову, и только подъ глазами не было тней,— не успла!
И потянулась прежняя канитель. Потому что, если Нунціата могла быть спокойной и тихой въ отсутствіе Нино, достаточно было ему появиться, какъ она уже ясно чувствовала, что вся жизнь ея зависитъ отъ этой любви, и, если только онъ броситъ ее, это будетъ равносильно смерти.
Все крпче сжимала она въ своихъ разукрашенныхъ блыхъ пальчикахъ мертвую птичку, увряя потихоньку свое усталое сердце, что крылатая юность все еще жива…
Нино былъ съ ней нженъ и заботливъ. Онъ написалъ нсколько писемъ итальянскимъ консуламъ Ріо и Буэносъ Айреса, прося ихъ удостовриться въ истин относительно предполагаемой кончины Эдуарда Виллари, который, по словамъ его кухарки (она вернулась съ деньгами и вышла замужъ за барона), преспокойно оставилъ этотъ міръ нсколько лтъ тому назадъ.
Если когда воспоминаніе о Нанси и постукивало полегоньку въ его сердце, то Нино все же ни разу не открылъ ему дверей.

XV.

Кларисса скучала на своей вилл на Лаго Маджоре и вздумала написать Нанси:

‘Ma charmante,

Если ты хочешь писать свой шедевръ среди красотъ и тишины, прізжай сюда. Несносное спокойствіе, которымъ дышатъ озеро и мой мужъ, теб пригодятся. Прізжай, прізжай, хоть на мсяцъ. Я теб дамъ большую и свтлую комнату на вышк, съ большимъ столомъ и гигантской чернильницей, а передъ тобой будетъ видъ, вдохновлявшій Манцони. Или это было на другомъ озер? Ну, да это не важно. Прізжай же создавать твой chef d’oeuvre’.
Съ тою же почтою она отправила записочку и деверю:

‘Aldo, mon joli,

Прошу тебя пріхать. Карло невыносимъ. Ворчитъ весь день и храпитъ всю ночь. И зачмъ я за него замужъ вышла?
Я приглашаю тебя уже четвертый разъ, а ты все не дешь. Въ прошломъ году было иначе.

Кларисса’.

‘P. S. Маленькая поэтесса пробудетъ здсь мсяцъ’.
На слдующій же день пріхалъ Альдо. Поздоровавшись съ братомъ и невсткою, онъ спросилъ:
— А гд же Сафо съ фіалковыми волосами?
Кларисса сказала, что она еще не пріхала. Тогда онъ надулся и бренчалъ весь вечеръ на роял, а Карло храплъ на диван.
Кларисса, переводя глаза съ одного на другого, размышляла, кто изъ нихъ больше ее оскорбляетъ.
Нанси пріхала на слдующій день. Она привезла съ собой бумагу, тетради съ замтками и обломанную ручку изъ слоновой кости, которою она всегда писала. Она вся горла жаждою работы. Ей хотлось взяться за перо немедленно. Во время перезда съ пристани на виллу Уединенія, Нанси разсказала Кларисс вс свои планы, а та только улыбалась, постегивая толстую и лнивую кобылу.
Она напишетъ книгу. Книгу! Большое серьезное сочиненіе, полное высокихъ задачъ, а не томикъ коротенькихъ разрозненныхъ стихотвореній, недолговчныхъ, читающихся сегодня, а на завтра уже забытыхъ. И она ршила ни о чемъ другомъ не думать, какъ о Книг, жить только для Книги. Видть во сн Книгу, гулять для Книги, дышать, сть, спать для Книги. Въ Милан среди окружавшихъ ее, болтавшихъ и развлекавшихъ ее, работать было невозможно, но тутъ, въ этой большой комнат на вышк… Какая добрая Кларисса, какая милая, что подумала о ней! Нанси чувствовала, что ничмъ не въ состояніи будетъ отблагодарить ее…
Кларисса кивала головой и улыбалась, экипажъ свернулъ уже въ каштановую аллею виллы Уединенье.
И вдругъ Нанси, поднявъ глаза, съ изумленіемъ увидла идущаго имъ навстрчу Альдо. Альдо въ бломъ фланелевомъ костюм съ краснымъ кушакомъ и съ открытой черной головою! Три или четыре громадныхъ пса скакали и лаяли вокругъ него.
— Посмотри,— сказала Кларисса, указывая на него пальцемъ,— онъ не напоминаетъ теб Эндиміона, пробужденнаго поцлуемъ Діаны? Нарцисса!… Адониса!… Боги влили въ него всю красоту міра!
Такъ какъ Нанси не отвчала, Кларисса обернулась и взглянула на нее.
— Ухъ, какое мрачное лицо, ma chrie! Вся поблднла! Отчего? О чемъ ты думаешь?
— О Книг,— сказала Нанси.
И ей показалось, что Книга — ея дитя, осужденное умереть, не увидавъ свта.
— Напишешь, mon ange! Альдо теб не помшаетъ.
Бросивъ возжи маленькому, стоявшему на вытяжку груму, Кларисса подобрала граціознымъ движеніемъ юбку и выскочила съ помощью Альдо изъ экипажа.
Нанси поставила было уже ногу на подножку, но Альдо взялъ ее за талію и, быстро и легко приподнявъ ее, поставилъ на землю. Румяныя и смющіяся губы юноши были такъ близко отъ лица Нанси, что она слегка поблднла.
Съ обычнымъ своимъ южнымъ церемоннымъ поклономъ, Альдо поцловалъ ея руку.
— Вашъ рабъ, синьора.
…Нанси ушла въ свою комнату — большую пустую комнату съ видомъ на озеро — и пробыла тамъ все время посл обда. Привела въ порядокъ свои замтки, развернула бумагу большого формата и обмакнула въ большую чернильницу перо изъ слоновой кости.
Затмъ взглянула въ окно. Изъ сада несся веселый лай собакъ и звонкій смхъ Клариссы. На тихомъ голубомъ озер то поднимался, то опускался маленькій парусъ, точно платочекъ, и все удалялся, будто присдая на мелкой ряби.
А изъ открытыхъ оконъ зала неслись звуки ‘Valse triste’,— это игралъ Альдо.
Нанси снова обмакнула перо и засмотрлась на видъ
Музыка переходила и замирала въ нжныхъ модуляціяхъ, пока не разршилась въ ласкающій аккомпаниментъ ‘Музыканта’ Гуго Вольфа.
Wenn wir zwei zusammen wren,
Mcht’das Singen mir vergeh’n… *)
*) Были-бъ мы съ тобою вмст.
Замерла бы пснь моя.
Она слушала сладкій теноровый голосъ, и ей казалось, что ноты, рождающіяся одна изъ другой, обвиваются вокругъ ея сердца и тянутъ — къ нему.
Она приподнялась, чтобы закрыть окошко, и затмъ вернулась снова къ столу.
Обмакнувъ перо, она написала вверху: ‘Вилла Уединеніе’ и поставила число, ниже, не придумавъ еще заглавія, она написала буквами:

‘КНИГА’.

Затмъ вскочила и побжала внизъ.
На закат они похали кататься на лодк. Кларисса сидла на рул, а Альдо, въ небрежно-граціозной поз, управлялъ парусомъ. Пылающій закатъ освщалъ его изящное юное лицо, а западный втеръ слегка шевелилъ черные волнистые волосы, роняя ихъ на лобъ. Онъ молчалъ, довольный сознаніемъ, что на него смотрятъ дв женщины, и что сверкающее небо является хорошимъ фономъ для его профиля.
Кларисса болтала, хохотала, трещала, Альдо молчалъ, и именно его молчаніе прельщало Нанси.
Я понялъ то, чего ты не сказала,
И — за молчанье полюбилъ тебя!
Нжная простота этого двустишія Стеккетти звучала новымъ смысломъ въ ея душ и постоянно ей вспоминалась.
Альдо зналъ не много, но зналъ цну молчанія. Зналъ привлекательность, волшебное очарованіе ‘horti conclusi’, Закрытаго Сада, въ которомъ никто еще не бывалъ. Нанси, трепещущая у ршетки, мечтала о невиданныхъ розахъ, о сверкающихъ фонтанахъ, тнистыхъ аллеяхъ и таинственныхъ озерахъ. Душа Альдо была для нея закрытымъ садомъ.
Альдо зналъ также цну своимъ глазамъ, большимъ темнымъ глазамъ съ рсницами, будто подведенными жженой пробкой, какъ говорила Кларисса. Когда онъ неожиданно поднималъ ихъ и смотрлъ на Нанси пристально, это производило на нее такое сильное впечатлніе, что даже духъ захватывало. Мало-по-малу, день за днемъ, эти глаза притягивали душу Нанси въ глубину свою, и вопрошающее сердце ея склонялось надъ, ними, будто надъ пропастью, пока въ нихъ не потерялось и — утонуло.
Вглядываясь въ глаза Альдо, Нанси видла въ нихъ доброту, умъ, чистоту, она и не подозрвала, что видитъ въ этихъ великолпныхъ зрачкахъ отраженіе собственной души.
Книга часто звала ее, но она заглушала призывный голосъ шепотомъ: ‘Подожди’.
И Книга ждала.

——

Однажды Кларисса покачивалась въ гамак въ саду, длая видъ, будто читаетъ. Альдо подошелъ и слъ возл.
— Кларисса, мн двадцать пять лтъ.
— Vlan! a y est!— сказала она, роняя книгу. Сердце у нея сильно сжалось, ноздри у нея поблли, тогда какъ искусственныя розы на щекахъ продолжали цвсти, чуждыя всякому волненію.
— Я безъ гроша,— продолжалъ Альдо, срывая травинку и принимаясь жевать ее,— а Карло далъ мн понять, что и безъ меня проживетъ недурно, стоитъ только попробовать.
— Ахъ!— подскочила Кларисса,— когда это онъ теб сказалъ? Какъ онъ сказалъ? Ты думаешь, что онъ… теб кажется, что онъ подозрваетъ что-нибудь?
Альдо качнулъ своей прекрасной головой.
— Карло никогда ничего не подозрваетъ. Но дло въ томъ, что я или долженъ вернуться въ ранчо въ Техасъ, или жениться.
Ранчо было романтическимъ изобртеніемъ Клариссы, основаннымъ всего лишь на мсячномъ пребываніи Альдо въ Нью-орк.
Кларисса закусила свои тонкія пунцовыя губки.
— Такъ,— сказала она и замолчала.
Во время послдовавшей длинной паузы, Альдо сжевалъ и другую травинку.
— Я полагаю,— сказала, наконецъ, Кларисса, глядя на него изъ-подъ полуопущенныхъ длинныхъ рсницъ,— полагаю, что ты женишься на влюбленной старушк съ денежками.
— Нтъ, нтъ,— сказалъ Альдо.— Знаю я ихъ. Требуютъ любви, а денежки держатъ про себя.
И посл короткой паузы, во время которой чувствовалъ на себ тяжесть горячаго и гнвнаго взгляда Клариссы, прибавилъ:
— Я женюсь на маленькой Сафо.
Кларисса расхохоталась громкимъ и горькимъ смхомъ.
— Такъ. Побаловаться захотлось? Farceur, va!
Альдо небрежно изогнулъ свои прекрасныя брови и ничего не отвтилъ.
— Но ты знаешь, что у нея нтъ ни гроша.
— Ну, что-нибудь найдется,— сказалъ Альдо, длая видъ, будто зваетъ.— А потомъ она талантъ, заработаетъ, сколько угодно.
— Ты всесовершеннйшая свинья,— сказала Кларисса, растягиваясь снова въ гамак и закрывая глаза.
Всесовершеннйшая свинья встала съ презрительнымъ видомъ и ушла.
Онъ вошелъ въ домъ, взялъ шапку и палку и вышелъ подъ палящіе лучи, на главную улицу. Дойдя до пристани, онъ взялъ пароходъ на Лавено, а оттуда слъ въ миланскій поздъ.
Пообдалъ онъ съ большимъ аппетитомъ у Савини.
— Пока что, пускай эти милашки тамъ помучаются,— думалъ онъ. Лучше будетъ. Впередъ будетъ наука!
Съ часъ прошатался по галлере, затмъ отправился домой и отлично выспался.
Въ это время на вилл Уединенія ‘эти милашки’ мучались. И постигали науку.
Нанси узнала, что закрытый садъ, въ который она едва заглянула, былъ и единственнымъ садомъ въ мір, въ который она желала войти. Узнала, что слова, которыя Альдо не произносилъ, были единственныя, желанныя для нея. Научилась думать, что за чудесной красотою его несомннно стоятъ совершенная доброта и суровая прямота, подобныя мраморнымъ львамъ на подъзд дворца.
А Кларисса научилась необходимости покоряться судьб и принимать неизбжное, что лучше кусочекъ хлба чмъ ничего, и наконецъ, что лучше сохранить женатаго Альдо, чмъ остаться вовсе безъ Альдо. Тогда она стала внимательно присматриваться къ Нанси, говоря себ, что въ конц концовъ Нанси должна скоро надость мужчин, несмотря на свой умъ, а, можетъ, именно благодаря ему. Для Клариссы Альдо не былъ закрытымъ садомъ. Она хорошо знала, какъ жалки его цвты.
Цлая недля, однообразная и тягучая, истомила ихъ сердца, не принося извстій отъ Альдо. Наконецъ Кларисса телеграфировала въ Миланъ. Она написала, что говорила съ Карло объ его желаніи жениться на Нанси, и что Карло одобряетъ. Чтобы онъ, значитъ, возвращался. Поскоре. Немедленно.
Отлично. Альдо былъ не прочь вернуться. Переждавъ еще день, два, онъ, наконецъ, къ вечеру жаркаго дня, пошелъ въ садъ виллы, точно такъ же, какъ вышелъ: спокойно и развязно перешелъ черезъ сонную лужайку, полную жужжанія пчелъ, и остановился на порог маленькой бесдки, въ которой сидла Нанси и читала письмо. Альдо замтилъ, что письмо было длинное. Два голубенькихъ листка, уже прочтенныхъ, валялись на земл.
На каменномъ стол передъ ней стояла чернильница, лежало перо и Книга. Когда фигура Альдо заслонила свтъ, Нанси подняла глаза.
Увидвъ его, она подскочила, лицо поблло, и эта мгновенная прозрачная блдность, чуть не до потери чувствъ, ударила Альдо по нервамъ.
Онъ наклонился надъ ея ручкой и опять сказалъ:
— Я рабъ вашъ.
Но когда онъ поднялъ глаза, она поняла, что ослышалась. Онъ, несомннно, сказалъ:
— Я владыка твой, Нанси.
— Кто вамъ пишетъ?— спросилъ онъ, указывая на письмо.
Нанси покорно опустила рсницы, и краска вернулась на лицо.
— Это Кингслей. Помните? Этотъ славный англичанинъ, такой милый.
— Зачмъ онъ вамъ пишетъ? Что ему надо?— спросилъ Альдо и властнымъ движеніемъ сжалъ ея руку, державшую письмо.
Нанси улыбнулась, и ямочка появилась на щек, глубокая и розовая, точно внутренность лепестка шиповника.
— Онъ хочетъ, чтобы я была хорошею,— сказала она,— и чтобы я писала…
Альдо поднесъ къ губамъ кулачокъ, сжимавшій еще смятый голубой листокъ.
— Ну, такъ пишите,— сказалъ онъ,— пишите сейчасъ же. Взявъ ручку и обмокнувъ перо въ чернила, онъ подалъ его ей. Затмъ, пододвинувъ чистый листъ, который долженъ былъ стать первою страницею Книги, продиктовалъ:
— ‘Дорогой англичанинъ! Я выхожу замужъ за Альдо делла Рокка, который меня обожаетъ’.
Нанси, низко наклонившись надъ бумагой, такъ что волосы ее задвали, написала:
— ‘Дорогой англичанинъ! Я выхожу замужъ за Альдо делла Рокка, котораго я обожаю’.
Такъ былъ выполненъ совтъ Кингслея, которому это письмо такъ и не было послано. Да, впрочемъ, не для него оно и было писано.

XVI.

Нанси плавала въ блаженств. Книга ждала.
Въ часъ заката они катались по озеру на лодк. Альдо, стоя у паруса, улыбался ей, и золотистое небо служило фономъ его профилю.
— О!— вздыхала Нанси, глядя на него и складывая подтски руки.— Значитъ, я смогу смотрть на тебя до-сыта. До тхъ поръ, пока твоя красота не войдетъ въ мою душу. Твоя красота, Альдо, причиняетъ мн боль вотъ тутъ,— она приложила руку къ груди,— она восхищаетъ, уничтожаетъ меня.
Альдо отлично понималъ это и снисходительно кивалъ головою.
Они длали большія прогулки въ Премено и Санъ-Сальваторе, и такъ какъ Кларисса не хотла сопровождать ихъ, Карло здилъ съ ними, какъ надзиратель,— безъ всякаго удовольствія.
Вскор пріхала Валерія. Нанси, розовая и сіяющая, пошла ее встрчать. Валерія плакала и цловала ее.
— Двочка моя, двочка!— говорила она, а въ душ желала: если бы семнадцать лтъ двочки были только сномъ, если бы ея материнскія руки могли охватитъ головку ея ребенка, да такъ вотъ и не отдавать!
Въ молодой любви Нанси Валерія переживала свои хорошіе предсвадебные дни, и Томъ вставалъ живой въ ея памяти и былъ безотлучно съ нею. Сколько разъ они съ Томомъ и дядей Джакомо катались на этомъ самомъ голубомъ озер въ маленькой лодочк, которая называлась ‘Луиза’! Со слезами на глазахъ, попросила Валерія Альдо и Нанси пойти поискать съ нею ту самую лодку.
Они нашли цлыхъ три ‘Луизы’, но Валерія не признавала ни одной, между тмъ вс три лодочника увряли, что отлично ее помнятъ, и, посл многихъ поклоновъ и улыбокъ, получили ожидаемую подачку.
— Я понимаю, конечно,— говорила взволнованная Валерія,— что не вс же три.
Альдо прибавилъ, смясь:
— Ничего имъ не надо было давать, этимъ обманщикамъ, вдь ни одному изъ нихъ не больше двадцати пяти лтъ.
Услыхавъ это, Валерія глубоко вздохнула. Они ршили затмъ отправиться на поклоненіе Мадонн на Гор, гд отецъ Нанси сдлалъ Валеріи предложеніе.
Вдоль высокаго подъема выстроились нищіе, больные, калки, слпые: они кричали и выставляли свои раны и культяпки.
— Среди нихъ немало стариковъ,— сказала Валерія. Наврно, найдется кто-нибудь, кто видалъ меня въ тотъ день.
— Дадимъ каждому по лир,— воскликнула Нанси, откривая сумочку, какъ только первый нищій протянулъ единственной своей рукой замазанную шляпу.
— Но, Нанси! чего ты не выдумаешь,— закричалъ Альдо.— Вдь ихъ тутъ будетъ съ сотню!
Нанси устремила на него ясный вопрошающій взоръ.
— Ну, такъ что-жъ изъ этого?
— О, мн, разумется, все равно,— отвтилъ Альдо, пожимая плечами.
Валерія задумчиво всматривалась въ стройную фигуру и безукоризненный профиль своего будущаго зятя, поднимавшагося рядомъ съ ними, заложивъ руки въ карманы и покачиваясь, по широкой и крутой дорог. На сердц у нея было тяжело отъ воспоминаній. По этой самой дорог она поднималась съ Томомъ, и онъ отдалъ этимъ нищимъ все, что было съ нимъ, совершенно такъ, какъ дочь его сегодня. И Валерія вздохнула, вглядываясь въ прекрасную тонкую фигуру Альдо.
— Я бы лучше желала для своей маленькой Нанси англосаксонца,— думала она. И, когда она мысленно перенеслась въ Англію, ей мелькнула другая мысль:— Или бдняжку Нино…
И Валерія опять вздохнула, на этотъ разъ, быть можетъ, не цликомъ о Нанси.
Въ тотъ же вечеръ она ему написала и, сама того не замтивъ, начала письмо словами: ‘Бдняжка мой, Нино…’.
Нино не было дома. Онъ разговаривалъ съ консулами о предполагаемой смерти Эдуарда Виллари, когда пришло письмо. Нунціата распечатала его.
Валерія писала Нино, что Нанси, ‘наша маленькая Нанси’, сдлалась невстою Альдо делла Рокка, и, о Боже мой! неужели Нино не суметъ помшать этому браку? И ахъ! зачмъ его сестра Кларисса пригласила ихъ обоихъ на виллу Уединеніе и теперь, конечно, какъ говорила фрейлейнъ Мюллеръ,— а можетъ быть, Гейне? ‘Wie knnte es anders sein’? {Разв могло быть иначе?}. Потому что, разумется, никто изъ тхъ, кто узнаетъ Нанси въ расцвт ея семнадцатой весны, не можетъ въ нее не влюбиться. И охъ, какъ болло у нея сердце за милаго бднаго Нино, тайну котораго она угадала, и страданія котораго хорошо могла понять, потому что, Боже мой! разв она не такъ же страдала, когда узнала, что любовь Нино ей больше не принадлежитъ?.. Но не въ этомъ теперь дло. Да и не его въ томъ вина. Вина ея и судьбы… И Нино пускай не думаетъ, что она въ самомъ дл очень страдала, нтъ… А теперь она вовсе и не думаетъ обо всемъ этомъ, а только о Нанси, объ одной Нанси. И ради Бога, халъ бы онъ скоре,— можетъ, еще успетъ помшать браку, конечно, сердце его будетъ разбито, но онъ не долженъ отчаиваться. А она всегда, всегда его несчастная Валерія’.
Это нескладное посланіе Нунціата прочла трижды, прежде чмъ поняла его, а, когда наконецъ, поняла, то глаза ея открылись.
И — открывшимися глазами — Нунціата видла хорошо. Она видла горячую цпь желаній, протянутую кольцо за кольцомъ отъ сердца Валеріи къ сердцу Нино, отъ Нино къ Нанси, отъ Нанси къ Альдо, будто дтская игра. И Любовь переходила отъ одного къ другому, задерживалась около каждаго со своими дарами страсти, муки и наслажденія. И видла она, что ея года отстраняютъ ее далеко за Валерію, выкидываютъ вонъ изъ игры, и она почувствовала, что Любовь перегнала ее, и что она никогда уже не остановится возл нея.
Потомъ она вспомнила, что въ свое время имла ея дары, вспомнила, что Любовь разливала у ея ногъ страсти, какъ огненные потоки, и что жизнь ея прошла среди желаній, какъ дитя по цвтущему лугу.
‘On sera beau joueur’ {Разочтемся по чести.},— сказала Нунціата.
Войдя въ свою комнату, она открыла ставни. Долго, долго смотрлась она въ зеркало и видла въ немъ увядшее и намазанное лицо, и красныя губы, и мудреную прическу. Ставъ на колни возл постели, она начала потихоньку, по-дтски молиться. Потомъ раскрыла свои сопротивляющіяся руки и возвратила Богу свою умершую молодость.
Умывъ лицо теплой водой съ мыломъ, она сняла вычурные локоны и завернула совсмъ просто вокругъ головы свои собственные мягкіе волосы. Затмъ она надла черное длинное платье и вышла въ гостиную ждать Нино.
Въ тотъ же вечеръ она отослала его къ отцу. Сундуки Нино уже были уложены, экипажъ стоялъ у двери, а онъ еще упирался хать, говоря, что никогда ее не покинетъ. Нунціата, съ землистымъ лицомъ и блыми губами, поцловала его въ лобъ, благословила и приказала ему хать и больше не возвращаться.
Наконецъ, въ виду упорнаго сопротивленія Нино, она воспользовалась оружіемъ, которое ей самой причиняло несносную боль, пронзало сердце.
— Нанси!— шепнула она.— Подумай о Нанси! Можетъ быть, успешь вырвать ее изъ рукъ этого негодяя!
Нино вздрогнулъ. Кровь бросилась ему въ глаза. Затмъ взглянулъ онъ на блдное измученное лицо, съ котораго теплая вода и слезы смыли всякій слдъ вульгарности, и, такъ какъ онъ былъ мужчина, а стало быть, наивно жестокъ, то не сталъ спорить, отказываться, не подумалъ даже о другомъ предлог и сказалъ просто и жестоко:
— Правда твоя,— ты ангелъ! благослови тебя Богъ!
Нунціата вышла на балконъ и смотрла вслдъ быстро удаляющемуся во тьм экипажу. Одно мгновеніе онъ будто замедлилъ, потомъ исчезъ.
И съ нимъ исчезъ свтъ изъ жизни Нунціаты Виллари. Молодость, любовь, надежда, желаніе — вс эти огни ея рампы Судьба погасила, и она осталась во тьм.

XVII.

Отъ пунцоваго изогнутаго рта Альдо безудержная страсть Нанси требовала не однихъ поцлуевъ, но и словъ.
— Говори, говори — приставала она, устремивъ свои свтлые неотложные глаза на его яркія, нжныя и молчаливыя губы.
Долгими часами спрашивала она его, а онъ долженъ былъ отвчать. Его чудные глубокіе глаза вызывали ея спшные вопросы, а поцлуи его не утоляли жажды души ея, алчущей его души. Понемножку, робко отодвигала она калитку закрытаго сада, день за днемъ отваживалась она, трепещущая, проникать все дальше вглубь аллей. Гд же невиданныя розы? гд сверкающіе фонтаны и таинственныя озера? Трепещущая, на цыпочкахъ, ступала она по узкимъ тропинкамъ, по которымъ раньше прошла Кларисса и многія другія. Исходивъ ихъ вс, она подумала:
— Я, очевидно, ошиблась. Я еще не была въ саду.
Свадьба должна была быть чуть не на-дняхъ. Альдо терялъ терпніе, а Нанси была влюблена. А Книга ждала. Поэтому Валерія отправилась въ Миланъ готовить приданое, а Нанси должна была пріхать туда черезъ недлю.
Въ послдній вечеръ пребыванія Нанси на вилл Уединенія, Кларисса поднялась проститься въ ея большую комнату, въ которой шедевръ такъ и не былъ написанъ. Сундуки Нанси были уже уложены, ручка изъ слоновой кости и Книга также. А на большомъ стол ненужно и печально стояла огромная чернильница.
Нанси, облокотившись на подоконникъ, смотрла на звзды, Кларисса стала возл нея и также устремила свои легкомысленные глаза въ кобальтовую глубину.
— Терпть не могу звзды,— сказала тихо Нанси.— Я такъ боюсь ихъ.
— Боишься? Отчего?— засмялась Кларисса, для нея звзда такъ и была звзда и ничего больше.
— Охъ!— вздохнула потихоньку Нанси,— я такъ хотла бы быть уврена, что есть такое мсто, гд ихъ нтъ… Хотла бы знать, что они прекращаются, кончаются. Меня просто ужасаетъ баснословное Ничто за безграничнымъ Пространствомъ — вчное Никогда за безпредльною Вчностью. Я желала бы, чтобы вокругъ вселенной была стна, оплотъ, который хранилъ бы всхъ цлыми и невредимыми, вдали отъ ужасной Безконечности!
Кларисса смялась.
— Какія странныя идеи! Погоди, выйдешь замужъ, перестанешь быть маленькой и путаться.
— Можетъ быть,— сказала Нанси и прибавила:— Альдо будетъ мн оплотомъ.
— Охъ, дорогая моя!— воскликнула Кларисса,— ради Бога, не требуй отъ Альдо невозможнаго. Альдо красивъ, восхитителенъ, очарователенъ! Но оплотомъ онъ можетъ быть столько же, какъ вотъ этотъ шарфъ!..
И она распустила, въ спокойномъ ночномъ воздух, нжный, прозрачный вуаль, надтый на ше.
Затмъ она поцловала ее и сошла къ ожидавшему ее съ воркотнею мужу.
Когда они были уже въ постели, Карло сказалъ:
— Досадно мн!
Кларисса, не интересуясь разъясненіями, на что, продолжала читать книжку Мирбо, особенно тошнотворную и потому очаровательную.
— Мн досадно,— повторилъ Карло,— я чувствую, что не долженъ былъ бы допустить женитьбы этой дряни, братца моего, на этой милой двочк. Увренъ, что онъ сдлаетъ ее несчастной.
— Ну, вотъ!— сказала Кларисса,— ничего подобнаго! Нанси будетъ форменно блаженствовать, будетъ себ писать стихи на профиль Альдо, пока не догадается, наконецъ, что вс его качества кончаются его греческимъ носомъ. А тогда утшится съ кмъ-нибудь другимъ. И все равно будетъ счастлива.
— Вотъ какъ,— проворчалъ Карло.— Весьма возможно, что теб лучше знать. Вс вы, бабы, ехидны и только и умете, что царапаться да квакать.
— Какая сложная метафора!— пробормотала Кларисса, гася свчку книжкой, чего особенно не выносилъ Карло. Затмъ она отвернулась къ стнк и заснула съ утшительной мыслью, что ужъ вотъ Карло-то — это поистин оплотъ!

——

Свадьба Нанси состоялась въ Рим. Вс поэты Италіи прислали свои стихи, а Нино подарилъ ей жемчужное ожерелье. Изъ Квиринала былъ ей присланъ медальонъ съ миніатюрой юноши. Нанси, блдная, коснулась губами серьезнаго личика подростка, надъ головой котораго уже ряла тнь короны.
Посл свадебнаго обда, вс приглашенные распрощались и отправились къ своимъ экипажамъ, весело проходя по ярко красному ковру, протянутому отъ подъзда до мостовой.
Затмъ Нанси, въ костюм мышино-сраго цвта, обняла Валерію и всплакнула, прощаясь. Обняла Нино и всплакнула, прощаясь.
Затмъ спустилась съ лстницы, все еще плача, и, подъ руку съ мужемъ, прошла по красному ковру и сла въ экипажъ. Кларисса и Карло, дядя Джакомо, тетя Карлотта и Адель, похали вслдъ за ними на вокзалъ, гд ихъ ждала уже огромная толпа, желавшая привтствовать молодыхъ.
Валерія и Нино остались одни въ опуствшихъ комнатахъ.
Валерія сидла, закрывъ лицо руками. Она заглядывала въ будущее: передъ ней былъ длинный рядъ темныхъ, одинокихъ дней.
Нино, съ затуманенными отъ слезъ глазами, смотрлъ на эту согнутую фигуру, и мысли его обращались къ прошлому.
Онъ наклонился надъ ней и взялъ ея руку.
— Кузиночка моя!
Она печально улыбнулась. И спросила:
— О чемъ ты думаешь?
Послдовало молчаніе.
— Я думалъ о Нанси и о прошломъ,— отвчалъ Нино.— Думалъ объ ея отц — о бдномъ Том, умершемъ такъ неожиданно, такъ жалостно, въ пути, среди чужихъ…
— Да,— вздохнула Валерія и прибавила потихоньку слдя за нитью воспоминаній:— но нужно было спасать Нанси
— Я думалъ также и о старомъ ддушк, умершемъ одиноко, ночью, на холм…
— Надо было спасать Нанси,— сказала Валерія.
— Думалъ и о маленькой Эдитъ и объ ея несчастной матери, какъ он похали одн… покинутыя тми, кто ихъ любилъ, въ самую мрачную минуту ихъ жизни…
— Но и тутъ надо было уберечь Нанси,— сказала Валерія, раскрывая изумленные глаза.
Слушая ее, онъ понялъ всю неумолимую безпощадность материнской любви. Для Валеріи ничего не существовало вн Нанси,— той Нанси, которая, однако, только что ограбила мать своими нжными безсознательными ручками. Хотя бы и онъ самъ,— разв и онъ не былъ отнятъ ею у матери?
— Я думаю о теб, Валерія,— продолжалъ Нино тихимъ и дрожащимъ голосомъ,— о теб, о томъ, какъ я растопталъ твое бдное сердце…
— Не бда, это была не твоя вина,— сказала Валерія, всхлипнувъ.— Ты любилъ Нанси, и какъ могъ ты не любить ее?— Любящіе глаза наполнились слезами.— А теперь и твои надежды рушились, и у тебя разбито сердце.
Нино не отвчалъ. Онъ отвернулся и подошелъ къ окну. Онъ представлялъ себ Нанси, съ ея нжнымъ голосомъ, съ синими, будто гіацинты, глазами подъ темной буйной волною волосъ.
И еще разъ понялъ онъ, какъ она, въ своей голубиной невинности, поглотила и утопила жизни всхъ ея окружающихъ. Со своей нжной слабостью, дтской хрупкостью, она все разбила, разрушила, опустошила. Существованія всхъ, любившихъ ее, понадобились для питанія свтлаго пламени ея таланта, благо огня ея юности.
Нино взглянулъ на красный свадебный коверъ, выдлявшійся яркостью своею на троттуар, и ему показалось, что это кровавая дорожка.
— Вотъ,— сказалъ онъ,— слдъ поглотителя!.. Вотъ путь хищной голубки.

——

Поздъ дрогнулъ и двинулся, сперва медленно, затмъ быстрымъ ходомъ вылетлъ изъ-подъ вокзальнаго навса. И вс прощанія, восклицанія и машущіе платки остались позади Нанси, неподвижно въ ея прошломъ.
Она подняла на мужа свои нжные глаза, искрившіеся слезами.
Теперь, стало быть, калитка завтнаго сада откроется по первому движенію ея руки. Закрытая душа Альдо откроется ей, наконецъ.
Для нея откроются теперь сверкающіе фонтаны и таинственныя озера и невиданныя духовныя розы.

XVIII.

Нанси и Альдо выбрали Парижъ для перерыва свадебнаго путешествія, потому что, когда Валерія посовтовала Швейцарію, Альдо объявилъ, что маринами и пейзажами онъ уже ‘и пообдалъ, и поужиналъ’. Кром того, Кларисса сказала Нанси:
— Душа моя, если ты желаешь имть ясное пониманіе жизни и совершенное равновсіе духа, старайся быть всегда хорошо одтой. Только при сознаніи безукоризненности въ туалет, человкъ спокоенъ, ясенъ и невозмутимъ.
— Правда?— спросила Нанси.
— Правда,— отвчала Кларисса.— И одинъ въ мір портной — Пакенъ. Если не въ плать отъ Пакена, то лучше ходить голой.
Нанси улыбнулась.
— Мн, знаешь ли, надо думать о Книг. Да я и мало забочусь о туалетахъ.
— Ахъ, мало заботишься? Прекрасно. Длай, какъ знаешь. Если теб нравится быть геніальной кикиморой въ тряпкахъ, и чтобы тебя мужъ возненавидлъ меньше, чмъ черезъ два мсяца, длай, какъ знаешь, и выряжайся въ кофты, блузы и юбки.
Итакъ, было ршено хать въ Парижъ, и вскор восемь трещавшихъ пакеновскихъ ‘demoiselles’ прилаживали уже созвздія изъ пальетокъ и кружевныя облака на воздушномъ шелковомъ плать Нанси — томъ плать, которое должно было помшать Альдо возненавидть ее черезъ два мсяца.
По совту Альдо, остановились они въ скромной гостиничк улицы Лафайетъ, потому что, во-первыхъ, они не милліонеры, говорилъ онъ, а, во-вторыхъ, можно гораздо пріятне истратить деньжонки, чмъ дарить ихъ владльцамъ Грандъ-Отеля. Нанси нашла, что онъ совершенно правъ, и удивлялась его благоразумію.
Онъ, въ самомъ дл, много чего зналъ. Зналъ цны всего того, что они ли, и падалъ, какъ соколъ, на малйшую ошибку въ счет. И горе слуг, сложившему въ разсянности франки съ помченнымъ наверху числомъ. Для Нанси это были ужасныя минуты, когда Альдо, въ великолпномъ ресторан, развертывалъ аккуратно сложенный счетъ и долго разсматривалъ его, не обращая вниманія на кисло-торжественную физіономію старшаго слуги, стоявшаго позади него и саркастически смотрвшаго на его великолпно расчесанный проборъ. Нанси замчала также, что, когда они входили въ шикарные рестораны, къ нимъ бжали со всхъ сторонъ, открывали двери съ почтительными поклонами, накрывали столы широкими движеніями рукъ и скатертей. Брали шляпу у Альдо съ подобострастной заботливостью, а накидку Нанси съ почтительной нжностью. Но когда, заплативъ по счету, они поднимались, чтобы уходить, никто, казалось, и не замчалъ ихъ существованія. Альдо приходилось самому идти за своей шляпой и за накидкой Нанси и даже самому отпирать тяжелыя хрустальныя двери, такъ какъ chasseur’а или не было, или онъ смотрлъ въ сторону, пересмиваясь и подмигивая слугамъ.
Съ извозчиками была та же исторія. Кучеръ подъзжалъ, снявъ шляпу, вжливо улыбаясь, но узжалъ, надувшись, ругаясь во все горло.
— Эти люди воображаютъ, что, такъ какъ мы совершаемъ свадебное путешествіе, то непремнно должны быть идіотами и платить за все вдвое,— говорилъ Альдо.— Милая моя, день ги — это деньги-съ!
Эту фразу онъ усвоилъ отъ своего дда, торговца кораллами въ улиц Кіайя въ Неапол. Жена ддушки — блондинка изъ Пьедигротта, безъ конца позировавшая въ дни своей лучезарной юности всевозможнымъ нмецкимъ и англійскимъ художникамъ,— однако, объявила: ‘Это такъ, но и образованіе — это образованіе-съ!’. И отправила своихъ трехъ сыновей въ гимназіи Модены и Милана. Старшій, отецъ Карло и Альдо, уже выучился говорить: ‘Джентльменъ — это джентльменъ-съ!’. И чтобы быть врнымъ этой максим, не пожелалъ больше имть дла со своими родителями, торговавшими въ Неапол. По его смерти, старшій внукъ, Карло, едва ему минуло двадцать лтъ, почувствовалъ, что его долгъ разыскать своихъ ддовъ. Нашелъ онъ ихъ, попрежнему, въ своей лавк, спокойными и толстыми. Они совершенно въ немъ не нуждались, боле того, очень его стснялись и называли его ‘эччеленца’. Но старики положительно влюбились въ маленькаго Альдо, которому было тринадцать лтъ, и красивъ онъ былъ невроятно. Они оставили его у себя, обожали его, баловали, давали ему ключъ отъ кассы, чтобы онъ забавлялся, считая деньги… И Альдо очень нравились ддушка и бабушка и ихъ лавка. И тамъ онъ усвоилъ правило, что деньги — это деньги-съ!
Нанси посл этой фразы онмла. Альдо, идя рядомъ съ нею по бульвару, продолжалъ:
— Видишь ли, люди, подобные Карлу, портятъ все для другихъ. Карло распоряжается деньгами, какъ форменный кретинъ.
— О, но онъ такой добрый, Карло!— сказала Нанси.
Она такъ горячо сказала это, что Альдо усумнился, ужъ не знаетъ ли она часомъ, что вс ихъ расходы по путешествію — со многими фантастическими прибавками Альдо — платитъ Карло, такъ же, какъ и за цлый годъ впередъ, считая со дня свадьбы.
— Но смотри, затмъ ты не получишь отъ меня ни гроша,— прибавилъ Карло, въ короткой рчи, которую онъ держалъ къ своему брату за недлю до свадьбы.— Будь аккуратенъ. Ни гроша, пока я живъ. Такъ что расшевелись, оглядись и принимайся за дло. Въ семъ мір, братецъ, всмъ приходится лямку тянуть.
Но Альдо не собирался ‘тянуть лямку’. Грубыя, неэстетичныя слова. Какъ можетъ человкъ съ его наружностью ‘тянуть лямку’? У Карло не было ни малйшей деликатности. Вдь и Кларисса говорила это… Но въ данномъ случа Альдо не ршился искать въ ней сочувствія, потому что хорошо помнилъ, какъ она сказала однажды: ‘Ну, я понимаю, обожать человка, но ршительно не понимаю, какъ это можно платить его долги’.
Вскор Нанси открыла, что знанія Альдо не ограничиваются цнами и умніемъ сводить счета. Онъ зналъ также мста и людей въ Париж — мста, о которыхъ Нанси никогда не слыхала, людей, существованія которыхъ она никогда и не подозрвала.
Онъ говорилъ ей:
— Ужъ сегодня вечеромъ, Нанси, ты похохочешь!..
Но Нанси смялась мало, смялась все меньше. И, наконецъ, однажды ей показалось, что она больше никогда уже не будетъ въ состояніи засмяться. Боже! Боже! какъ все это было ужасно! Какъ ей было страшно, и печально, и стыдно!
— Что длать, это жизнь, дорогая моя,— говорилъ Альдо, пожимая плечами своимъ обычнымъ неаполитанскимъ жестомъ.— Какъ же ты хочешь писать книги, когда ты не знаешь жизни!
Но она и не хотла знать жизни! Она могла писать книги, и не зная ея. И какъ бы она желала, чтобы и Альдо ея не зналъ! И ради Бога, уйдемъ, удемъ,— такъ хочется забыть все это и никогда больше не вспоминать, никогда, никогда.
Тогда Альдо, въ сущности не злой малый, найдя, что просвщеніе Нанси оказалось вовсе не такимъ забавнымъ, какъ онъ ожидалъ, спросилъ счетъ въ гостиниц, нашелъ его чрезмрнымъ, заставилъ сбросить двадцать процентовъ и объявилъ, что узжаетъ на слдующій день.
И на другой день они ухали. Отправились на виллу Уединеніе, которая пока не нужна была Карло и Кларисс, было ршено, что Альдо заплатитъ за нее Кларисс, но, такъ какъ Кларисса не захотла взять этихъ денегъ, а Карло, не зная этого, возмстилъ брату сумму, то эта комбинація оказалась для Альдо весьма выгодною.
Нанси постаралась забыть, что такое жизнь, и вскор опять нашла свои улыбки, и Альдо видлъ, какъ она расцвтала, тоненькая и свтлая, какъ лунный лучъ. И за все то, что она знала и пыталась забыть, и видя ее въ мягкихъ парижскихъ платьяхъ, блдную, подъ огромными шляпами съ перьями, Альдо горлъ къ ней вулканическою южною любовью.
А Книга ждала.
Однажды вечеромъ Альдо сидлъ за роялемъ и воспвалъ красоту Нанси, импровизируя музыку и слова. Нанси, сидвшая возл него, вдругъ спросила:
— А когда же мы начнемъ работать?
— Никогда!— сказалъ Альдо, охватывая ее правою рукою за шею и не прерывая аккордовъ лвою.
Нанси засмялась, опершись головою на его руку.
— Но вдь надо же, Альдо. Я хочу писать мою Книгу. Это будетъ большая Книга.
Альдо кивнулъ головой и продолжалъ играть.
— Но и ты, Альдо, не можешь же проводить всю жизнь, въ томъ, чтобы повторять, что ты меня обожаешь.
— Очень могу.
Нанси засмялась и поцловала рукавъ его пиджака.
Но затмъ вдругъ ее охватило странное чувство одиночества и страха. Ей показалось, что она одна на свт, маленькая, покинутая, и никого нтъ у нея, кто бы позаботился о ней. Альдо же показался ей еще боле слабымъ и покинутымъ, чмъ она сама. И вотъ ужасъ Безконечности надвинулся на ея душу.
Альдо, между тмъ, плъ тихо и нжно, склонивъ впередъ голову съ нависшими на лобъ темными волосами. Совершенно неожиданно представилось Нанси, насколько было бы лучше быть запертою въ надежномъ мст, въ большой свтлой комнат, со множествомъ книгъ и чернильницею, и знать, что тамъ за стною, между нею и міромъ, между нею и мракомъ, между нею и пустотою, которая ее удручала, ходитъ стражъ врный и надежный, съ ружьемъ за плечами…
— Ахъ, да! оплотъ!— подумала она, и крпкая широкоплечая фигура англичанина, съ его свтлыми спокойными глазами, встала въ ея памяти. Затмъ она сказала:— Работа будетъ мн оплотомъ.
И пошла въ свою комнату взять ручку изъ слоновой кости.

XIX.

Осталось всего четыре мсяца до конца года, субсидированнаго Карло, и Альдо почувствовалъ, что не мшаетъ встряхнуться и впречься въ лямку. Началъ онъ съ того, что ршилъ основаться въ Милан. И они устроились въ Милан.
А потомъ больше ничего. Ничего больше не случилось. И Альдо ничего не длалъ.
Теперь ужъ онъ слишкомъ хорошо зналъ своего брата Карло, чтобы расчитывать по истеченіи года на продолженіе субсидіи. Карло сказалъ: ‘я не дамъ теб больше ни гроша’. А Карло всегда нелпйшимъ образомъ держалъ свое слово. Стало быть, Карло былъ источникомъ исчерпаннымъ. Валерія, любящая, но нескладная теща его, показала ему вс свои книжечки и счета, удостоврившіе, что, кром жалкихъ сорока тысячъ приданаго, у Нанси нтъ ничего. Оставалась леди Сайнсбороу, старая оригиналка, англичанка, которая въ Неапол воспылала было къ Альдо нжной симпатіей. Но и она ничего не отвчала на послднія два письма Альдо. По всей вроятности, она измнила свое завщаніе. Стало быть, длать нечего.
Приходилось, значитъ, встряхнуться, шевелиться. Надо было ‘тянуть лямку’.
Альдо встряхнулся… и лямка согнула ему спину. Написалъ третье письмо леди Сайнсбороу.
Затмъ онъ ршился попросить у Карло занятій въ правленіи шелкопрядильни. Карло ласково отказалъ. Тогда онъ отправился къ издателямъ первой книги Нанси и предложилъ имъ выдать ему приличный авансъ за будущую книгу своей жены. Они тоже ласково отказали.
Тогда съ чистой совстью человка, сдлавшаго все, что отъ него зависло, Альдо ршилъ, что незачмъ больше шевелиться и тянуть лямку, и предоставилъ событія ихъ естественному теченію.
Нанси была ему ни въ помощь, ни на пользу. Эгоистично погруженная въ свою Книгу, сидла она цлыми днями въ своей комнат, за письменнымъ столомъ, съ зачесанными назадъ волосами, со странными и блестящими глазами. Если онъ входилъ въ комнату, она, не переставая писать, поднимала вверхъ лвую руку въ знакъ молчанія,— жестъ этотъ выводилъ его изъ себя. Если, не повинуясь этому жесту, онъ подвигался впередъ, она поднимала на него свтлые, далекіе, вопрошающіе глаза,— тогда онъ нервничалъ, торопился и забывалъ, что хотлъ сказать.
Такъ и жилъ онъ, выбирая понемножку сорокъ тысячъ лиръ, проводя дни въ чтеніи газетъ, игр на роял, а вечерами просиживая у Савини или въ Эден вплоть до того часа, когда надо было идти въ Патріоттику играть въ покеръ или баккара.
Въ Патріоттик онъ часто встрчался съ Нино, вчно сумрачнымъ и одинокимъ. При вид Альдо, губы Нино складывались въ горькую гримасу, такъ что Альдо достаточно было увидть его, чтобы начать нервничать, онъ былъ увренъ, что эта ‘физіономія мертвой рыбы’ приноситъ ему несчастье въ игр. Альдо чувствовалъ себя вдвойн раздраженымъ еще потому, что Карло, собственный его братъ, отказавшій ему въ работ, недавно взялъ этого самаго Нино въ компаньоны, и тотъ, чтобы выслужиться (а, можетъ, и просто на-зло) принялся работать, какъ негръ, по десять-двнадцать часовъ въ сутки. Карло, чрезвычайно довольный, появлялся въ галлере съ сигарой въ зубахъ, подъ руку съ Нино, точно братья, а дуракъ этотъ, дядя Джакомо, плелся рядышкомъ, какъ старая курица, сіяющій и нелпый.
А онъ, Альдо,— да, что же онъ, въ самомъ дл, братъ или не братъ Карло?— глупйше шлялся въ одиночку, куря дешевыя папиросы, или бгалъ рядомъ съ дядей Джакомо, какъ чужой, какъ ‘outsider’ {Вн стоящій.}, слушая въ тысячный разъ тошнотворныя восхваленія возвращенію и исправленію Блуднаго Сына-Нино.
Альдо пошелъ было жаловаться Кларисс, но не нашелъ ни симпатіи, ни сочувствія. Она разсянно слушала его, полируя себ ногти и глядя въ окошко. Онъ ждалъ совсмъ другого пріема. Надялся, что она, въ прилив нжной ласки, положитъ ему руку на склоненную голову и скажетъ: ‘Бдный мой красавчикъ!’, какъ бывало въ прежніе годы… Но когда онъ поднялъ голову, она продолжала разсянно полировать ногти, глядя въ окошко.
Онъ чувствовалъ, что отъ расположенія Клариссы зависло все его будущее, и поэтому, почти изъ чувства долга по отношенію къ Нанси, взялъ одну изъ блыхъ ручекъ и поцловалъ самымъ нжнымъ и волнующимъ поцлуемъ.
— Охъ, Альдо, пожалуйста, не лижись,— сказала Кларисса, отнимая руку. Затмъ, смривъ его взглядомъ съ головы до ногъ, она сказала: ‘Благословляю небо, что оно свело меня съ Карло!’.
Этому Альдо совсмъ не поврилъ. Тмъ не мене, эта фраза, посл всхъ другихъ пораженій, задла его. Уходя, онъ понялъ, что Кларисса смотритъ на него, какъ на исключительную собственность Нанси, точно такъ же, какъ на пару старинныхъ серебряныхъ канделябровъ, ея свадебный подарокъ, понялъ, что она не возьметъ назадъ ни его, ни канделябровъ. Не зажгутся для нея больше эти огни.
Нанси написала треть Книги. Это было великое твореніе: это была Книга, о которой долженъ былъ говорить весь міръ.
Подобно чуду Орлеанской Двы, неземное видніе зажгло ей сердце. Она чувствовала, какъ Талантъ, будто громадный плнный орелъ, бьетъ въ мозгу ея огромными крыльями, и Вдохновеніе, ослпительное и неопредленное, протягиваетъ къ ней руки. Тонкіе и пылающіе эпитеты, рифмы и ритмы, будто дти, увнчанные розами, съ пснями ворвались въ ея фантазію, а юная Идея, съ распущенными сверкающими волосами, явилась къ ней, нагая и новая…
И вотъ: черный на бломъ, цвтокъ фразы открываетъ свои громозвучные лепестки, и на блой бумаг загорается и живетъ Поэма.

XX.

Альдо не разршалось больше играть на роял, потому что онъ мшалъ Нанси работать. Кром того, онъ долженъ былъ сидть дома и принимать постителей, чтобы они не надодали Нанси.
Когда, въ часы обда, она не хотла прерывать теченія своихъ мыслей, Альдо на цыпочкахъ самъ приносилъ ей кушанья, потому что прислуга своей тяжелой поступью и изумленнымъ лицомъ раздражала и разсивала ее. Почтительная тишина царствовала въ дом.
Бальделли, изъ римскаго книгоиздательства, прослышавъ о Книг, пріхалъ въ Миланъ справиться, нельзя ли пріобрсти ее. Миланскій издатель Цикла Лирики, забывшій по разсянности оплатить два послднія изданія этой счастливой книжечки, прислалъ безъ всякой просьбы почти невроятный чекъ и предложилъ издать сочиненіе роскошно и изящно.
Нанси никому не отвчала, ни на кого не обращала вниманія. Книга, какъ орелъ, вцпилась когтями въ ея сердце.
Былъ зимній вечеръ, при свт лампы Нанси написала въ начал страницы: ‘Глава XVII’. Написала она это аккуратно, благоговйно, любовно вырисовавъ римскія цифры. Это была кульминаціонная глава Книги. Подходя къ ней, сочиненіе медленно повышалось въ крутомъ и смломъ восхожденіи. Но съ этого пункта поэма должна была литься и стремиться на волю неудержимымъ потокомъ вплоть до своего чудеснаго окончанія. Эта глава была вершиною, апогеемъ, короною.
Нанси быстро-провела рукою по лбу, откидывая назадъ мягкіе запутанные волосы. Затмъ нервно взглянула на Альдо. Онъ сидлъ у другого конца стола, передъ нимъ лежали ноты. Кружокъ свта отъ лампы мирно освщалъ блестящую склоненную голову. Нанси показалось, что у него скучный и грустный видъ.
— Что съ тобой, Альдо?— спросила она его, ласково протягивая ему черезъ столъ руку.
Полная радости вдохновенія, она чувствовала себя очень нжной и снисходительной.
— Ничего, ничего,— вздохнулъ онъ.— Я хотлъ, было, записать прелюдъ. Но я не могу безъ рояля. А теб помшаетъ. Не бда, не важно. Не думай обо мн.
— А вотъ и нтъ, я думаю о теб,— сказала Нанси, она встала, подошла и наклонилась къ нему, ласково обнявъ его рукою. И, взглянувъ на ряды четвертей и восьмушекъ, улыбнулась, вспомнивъ, какъ ей въ дтств ноты казались человчками, карабкающимися на заборъ.
— Знаешь,— сказалъ Альдо, водя перомъ по головк одного изъ человчковъ и длая ее толще и черне другихъ,— знаешь, Рикорди напечатаетъ мои романсы, но онъ, кажется, взялъ ихъ только потому, что слова твои… Вотъ почему мн пришло въ голову написать что-нибудь совсмъ мое… Нчто врод прелюда. Но мн необходимо попробовать на роял…
— Знаю, голубчикъ,— сказала Нанси, гладя его мягкіе волосы.— Знаю, что я гадкая, злая эгоистка, которая переворачиваетъ все вверхъ дномъ этой своей Книгой. Но потерпи, потерпи!— И Нанси бросила взглядъ страстнаго желанія на ‘Главу XVII’, которая улыбалась ей своими крупными буквами съ другого конца стола. Невысохшія еще чернила цифры ‘XVII’ блестли и торопили ее.— Подожди, дай мн кончить Книгу. Увидишь, увидишь тогда. Будешь длать, что только захочешь. Подемъ въ деревню и будемъ тамъ счастливы, сверхъестественно-райски счастлитвы.— И, чтобы доставитъ ему удовольствіе, прибавила:— И будемъ сверхъестественно-американски богаты!
Онъ поднялъ на нее свои глубокіе черные глаза, и она подумала, что онъ похожъ на Св. Себастіана Мурильо.
— Твоя Книга поглотила всю твою любовь ко мн,— сказалъ Альдо.
— Да нтъ же,— увряла Нанси, гладя его лобъ.— Вдь это же ты, твое присутствіе, твоя ангельская красота вдохновляетъ меня и помогаетъ мн писать.
Альдо вздохнулъ.
— Э, я знаю, что я ничтожество!.. Мн остается только радоваться, что я не извергъ, и такимъ образомъ, не помшалъ теб написать твою Книгу.
Нанси почувствовала острое угрызеніе совсти.
— Не надо горечи, сердце мое — попросила она.— Ничего не подлаешь, принуждена я быть эгоисткой еще нкоторое время. Если я не пишу, мн кажется, будто у меня въ мозгу какой-то безумный демонъ кричитъ и свирпствуетъ, желая вырваться на волю… О, Альдо! когда лежитъ предо мною блая и блестящая бумага, полная ослпительныхъ общаній, я чувствую въ себ приливъ вдохновенія и вопль призванія! И тогда со старой ручки изъ слоновой кости скачутъ и льются слова, легкія, быстрыя, нжныя… И я кажусь себ горнымъ потокомъ, бросающимъ жизнь свою солнцу, въ радугахъ безконечныхъ сверкающихъ брызгъ.
Альдо притянулъ къ себ кроткое загорвшееся личико.
— Работай же,— сказалъ онъ и поцловалъ ее.— Ничто не должно прерывать твоего творчества.
— Нтъ, нтъ, ничто въ мір!— сказала Нанси,
Когда она это произносила, странная дрожь пронизала ее, сердце быстро забилось, и волосы поднялись у корней, точно колючки. И все прекратилось.
Странное ощущеніе исчезло, и она вернулась на свое мсто, стоя, взглянула она на ‘Главу XVII’. Чернила еще влажно блестли. А Нанси ждала, ждала повторенія страннаго движенія подъ сердцемъ, трепещущаго, неописуемаго. Она взглянула на Альдо. Онъ задумчиво чернилъ головку другой четвертушк, длая ее большой и черной.
Тогда Нанси сла и обмакнула перо въ разинутый ротъ чернильницы. Ахъ! Вотъ! Опять! Вотъ оно, біеніе! Будто маленькая мягкая ручка стучала ей въ сердце. А теперь долгое содроганіе, будто схваченной птички.
— Альдо! Альдо!— закричала она и упала впередъ лицомъ на руки.
И распустившіеся волосы засыпали ‘Главу XVII’ и испортили ожидающую блую страницу.

XXI.

Нанси шевельнулась, вздохнула… и медленно открыла глаза. Она проснулась.
Въ сосдней комнат Валерія рыдала въ объятіяхъ дяди Джакомо, а тетя Карлотта цловала Адель и Альдо. который, весь блдный, съ красными глазами, жалъ всмъ руки.
Сквозь притворенную дверь Нанси слышала сдержанные и шепчущіеся голоса, и ей было смутно пріятно и сладко. Но вотъ послышался ей другой звукъ, тихій, отрывистый, правильный, будто медленный стукъ маятника. Звукъ этотъ давалъ чувство глубокаго и тихаго покоя. Повернувъ на подушк голову, она посмотрла. Это была люлька!
Возл нея сидла дремлющая сидлка, подперевъ одною рукою голову, а другою, въ полусн, покачивая люльку.
Нанси улыбнулась и закрыла глаза. Правильный стукъ усыплялъ ее и уводилъ обратно ко сну. Она чувствовала себя невыразимо спокойною, безконечно счастливою.
Ожиданіе кончилось, страхи прошли. Жизнь открывалась въ новую даль и ширь, съ боле обширными горизонтами. Душа ея была усмирена, удовлетворена, желаній не было.
И тогда, со сдержанной дрожью радости, она вспомнила о своей Книг, Книг, которая ее ждала, остановившись въ тотъ вечеръ, когда забилось въ ея груди будущее. Ея твореніе позвало ее потихоньку, и сложенныя крылья орла дрогнули….
Въ мерцающемъ полусумрак люльки дитя открыло глазки и заявило, что оно голодно.

КНИГА ВТОРАЯ.

I.

Когда изъ сорока тысячъ лиръ были истрачены восемнадцать тысячъ, Альдо сказалъ: ‘Пора бы что-нибудь сдлать’. А когда изъ сорока тысячъ осталось всего восемнадцать тысячъ, онъ сказалъ: ‘Пора что-нибудь сдлать’. Карло не желалъ знать ни его, ни его длъ. Единственное, что онъ получилъ отъ лэди Сайнсбороу, была ея фотографія, ‘снятая въ саду съ моимъ милымъ песикомъ Фоксомъ’, и другая — лэди Сайнсбороу въ амазонк — ‘ду на прогулку съ барономъ Кучиньелло’.
— Старая дура,— проворчалъ Альдо, бросая фотографіи въ огонь и со свирпостью пристукивая ихъ щипцами.
Затмъ онъ позвалъ Нанси и изложилъ ей изъ обстоятельства. Нанси не казалась особенно потрясенной.
— Ахъ, только восемнадцать тысячъ! Ну, скажите пожалуйста! Затмъ она ползла на четверенькахъ подъ столъ и спрятала лицо въ вышитой скатерти:— Бау-бау! Ку-ку!
Малютка култыхалась сзади нея и тянула ее за волосы, радостно визжа.
— Такъ какъ же намъ быть?— спросилъ Альдо.
— Какъ только бэби пойдетъ,— отвчала Нанси изъ-подъ стола,— мама… да, да, да, гд твоя мама? а? сокровище мое маленькое, Божья овечка…
— Что ты болтаешь?— сказалъ нетерпливо Альдо.
— Я говорю, что, какъ только бэби пойдетъ, мама… вдь это я твоя мама… а? бэби, я мама?.. Скажи ‘мама!’. Мама-ма…
— Да ну же!— закричалъ Альдо.
— Я говорю, мама тогда сядетъ за работу. Но до тхъ поръ, пока она такая малютка,— Нанси поцловала мягкую головку, на которой волосенки росли тамъ и тутъ блокурыми хохолками,— ея мама не будетъ такая жестокая (поцлуй), гадкая (поцлуй), свирпая (поцлуй), тигра гирканская (поцлуй, поцлуй) и не покинетъ одну-одинешеньку на свт свою малютку-бэби (много поцлуевъ), чтобы писать скучныя книги, которыхъ никто и читать не хочетъ… Бау-бау-бау… Ку-ку!
Альдо все это надоло, и онъ ушелъ, но подъ столомъ его уходъ замченъ не былъ.
Онъ отправился къ дяд Джакомо и бесдовалъ съ нимъ долго, и дядя Джакомо, изъ любви къ Нанси, взялъ его въ свою контору и далъ ему длать рисунки и архитектурные планы, съ жалованьемъ въ двсти франковъ въ мсяцъ.
Въ конц третьей недли, Альдо поднялъ глаза отъ своего стола и, обведя взглядомъ комнату, въ которой работали еще четверо, началъ ихъ задумчиво разсматривать. Двое были желты и худы, третій — толстый и желтый, четвертый толстый и красный. У желтыхъ и худыхъ было мало волосъ, у желтаго и толстаго совсмъ не было, толстый и красный былъ въ очкахъ. Вс они сидли въ контор, кто шесть, кто двнадцать лтъ и чертили планы, получая отъ двухсотъ до шестисотъ пятидесяти франковъ въ мсяцъ.
Альдо сдлалъ краткій разсчетъ на промокательной бумаг. Допустимъ, что онъ пробудетъ въ контор пять лтъ, получая первые два года по 200 франковъ въ мсяцъ, итого 4.800. Въ слдующіе два года ему дадутъ, вроятно, по 300 франковъ въ мсяцъ, ну даже по 350, итого 8.400 франковъ. Предположимъ, что затмъ дали бы 400 или 450, т.-с. 5.400 франковъ. Всего за пять лтъ 18.600 франковъ.
Восемнадцать тысячъ шестьсотъ франковъ. Такимъ образомъ, если предположимъ, что онъ изъ нихъ не будетъ тратить ничего, ршительно ничего, а будетъ жить пять лтъ на остатки приданаго Нанси (о чемъ и говорить не стоитъ, такъ какъ этого не достаточно), то черезъ пять лтъ онъ окажется какъ разъ въ томъ положеніи, что и сегодня… только съ лишними пятью годами на плечахъ. И по всей вроятности будетъ желтый и худой, или желтый и толстый, или толстый и красный въ очкахъ. Все это совершенно безсмысленно и нелпо. Даже невообразимо. Теперь у него, по крайней мр, восемнадцать тысячъ въ карман, да пять лтъ впереди.
Онъ взялъ шляпу и ушелъ изъ конторы. Затмъ написалъ свое объясненіе дяд Джакомо, который въ отвт своемъ назвалъ его кретиномъ, неблагодарнымъ, неаполитанцемъ, осломъ, нищимъ, тройнымъ экстрактомъ эгоистической глупости. Альдо не сталъ опровергать этихъ аттестацій.
Дома онъ математически выяснилъ положеніе вещей Нанси и Валеріи, распространившись въ доказательствахъ и цифрахъ. Он слушали съ разсянно-утомленнымъ видомъ, думая совсмъ о другомъ. Он со всмъ согласились, лишь бы только онъ пересталъ.
— Восемнадцать тысячъ лиръ, помщенныя разумно, могутъ стать основаніемъ хорошаго состоянія.
Валерія кротко кивнула головою, а Нанси сказала:
— Ку-ку!
Тогда, по требованію Альдо, бэби отослали гулять съ прямолинейной и суровой женщиной, которую для нея особенно заботливо выбрала тетя Карлотта.
— Ты, быть можетъ, вошелъ бы съ кмъ-нибудь въ компанію,— сказала Нанси кротко, склонивъ голову на бокъ, въ знакъ интереса своего къ длу.
Валерія согласилась съ этимъ и прибавила:
— Я слышала, что копи очепъ выгодное дло.
Альдо не отвчалъ.
— Восемнадцать тысячъ лиръ!— сказалъ онъ задумчиво.— Немного. Затмъ рискнулъ:— можно было бы, разумется, начать торговлю…
Въ сумрачной глубин его великолпныхъ глазъ мелькнула видніемъ чистенькая и богатая товарами лавочка его дда въ улиц Кіайя въ Неапол, съ вывской: ‘Торговля делла Рокка, кораллы и мозаика, говорятъ по-англійски’, съ подвшенными нитками коралловъ, черепаховыми гребенками и филигранными украшеніями, булавками изъ лавы и мозаики по одной лир за штуку, съ сверкающимъ перламутромъ раковинъ, видами Везувія ночью на выпукломъ стекл и затмъ этими маленькими альбомами видовъ Неаполя, складными, въ красной обложк, которые такъ охотно покупали англичане. Ему представилось, какъ выходитъ ддушка изъ-за прилавка съ одной изъ этихъ красныхъ книжечекъ въ рук и тррр… распускаетъ ее по воздуху передъ наивными иностранками въ зеленыхъ вуаляхъ. Ддушка! какъ сейчасъ видитъ онъ, какъ старикъ томно-граціознымъ движеніемъ подаетъ кліентамъ пакетики, завернутые въ розовую бумагу, кланяется имъ съ широкимъ жестомъ руки и съ ласковой и выдержанной любезностью провожаетъ покупателей до порога. Альдо тоже былъ бы не прочь имть хорошую торговлю въ Неапол съ доврчивыми и наивными англичанами-покупателями, и американцами, дерзкими, но богатыми, и нмцами, экономными, но сентиментальными,— и вс бы платили ему свои славныя денежки… Ахъ! эти денежки, что текутъ весь день въ кассу, а вечеромъ считаются, пересчитываются и посл того, какъ ими налюбовались, откладываются подъ замокъ! Вотъ это такъ, это дло, а не то, что какое-то тамъ неясное и далекое ‘жалованье’, недостаточное, невидимое, неосязаемое, лишенное неожиданностей и возможностей.
Но Валерія заговорила:
— Торговлю! но, милый Альдо! какая ужасная идея! Какъ ты можешь думать о чемъ-нибудь подобномъ?
А Нанси, думая, что онъ сказалъ это въ шутку, захохотала такъ, что на щекахъ заиграли вс ямочки.
— Ну, конечно, Альдо, конечно! откроемъ игрушечную лавку… у насъ будутъ игрушки всего міра, чтобы забавлять бэби. Пятьсотъ куколъ для бэби. Тысяча резиновыхъ овечекъ для бэби. Десять тысячъ кожаныхъ медвдиковъ и коровушекъ, которыя, если ихъ подавить, длаютъ му-у! Да, да, Альдо! откроемъ сейчасъ же торговлю игрушками,— и, набросившись на него, она поцловала его въ тонкій и прямой проборъ, длившій на дв волны его черные, блестящіе волосы.— А затмъ,— прибавила она. прижимаясь улыбающеюся щекою къ голов мужа,— если бэби разобьетъ вс головы, слижетъ вс краски, выдергаетъ всю шерсть у зврей, тогда я буду давать покупателямъ въ вид преміи къ испорченной игрушк свою поэму съ автографомъ. А ты будешь брать за это лишнихъ два франка.
Это напоминаніе о поэм съ автографомъ ясно показало Альдо, что немыслимо, чтобы его жена, знаменитая поэтесса, торговала въ лавк.
Онъ вздохнулъ и сказалъ:
— Я не прочь былъ бы попробовать Монте-Карло. Я то тамъ никогда не былъ, но другъ мой Де Чезари, знаешь, генуэзецъ, говорилъ мн о чудной систем.
— Отчего же онъ самъ ею не пользуется?— спросила Нанси.— Если судить по его виду, онъ, право же, въ ней нуждается.
— Онъ пробовалъ,— уврялъ Альдо,— но онъ не можетъ играть съ системою. У него нтъ характера. Система въ томъ и состоитъ, что Боже избави бросить ее, нужно все время продолжать, каковъ бы ни былъ соблазнъ измнить ей. А нтъ! Де Чезари не такой человкъ… Но система у него изумительная.
И Альдо вынулъ изъ кармана записную книжку, вырвалъ изъ нея листокъ и, съ карандашомъ въ рук, принялся объяснять Нанси и Валеріи систему.
— Видите? ‘Ч’ значитъ черный, а ‘К’ красный.— Затмъ натыкалъ, какъ попало, точекъ подъ каждой буквой.— Видите? на вс эти точки я выигрываю.
— Неужели?— спросили Нанси и Валерія, наклоняясь надъ листкомъ, голова къ голов.
— Да, да, выигрываю на вс перерывы.
— А что это такое перерывы?— спросила Нанси.
— О, это не важно,— сказалъ Альдо, сажая еще точки.— Выигрываю также на вс два, три, пять…
— Четыре,— поправила Нанси, ничего не понимавшая, но желавшая показать, что она заинтересовала.
— Нтъ… на четыре я не выигрываю,— сказалъ Альдо.— На четыре проигрываю. Но выигрываю на пять, на шесть и на все остальное. А четыре, разумется, выпадаетъ рдко.
— Ну, разумется,— подтвердила Нанси.
— Конечно,— сказала Валерія.
И об он безсмысленно смотрли на двойной рядъ точекъ подъ Ч и К.
— Конечно, можно было бы меньше рисковать,— задумчиво сказалъ Альдо,— если бы ждать и пропускать перерывы, чтобы попадать только на два.
— Да, это было бы хорошо,— сказала Нанси, понимавшая все мене и мене.
— Но ты же сказалъ,— вступилась Валерія,— что на перерывахъ выигрываешь.
— Э, милая моя! если есть перерывы!— сказалъ Альдо съ видомъ глубочайшаго знатока.— А если все будетъ четыре?
Эта фраза окончательно закрыла для Нанси дверь какого бы то ни было пониманія. Но Валерія, пробывшая во время своего свадебнаго путешествія въ Монте-Карло цлыхъ четыре дня, сказала ршительно:
— Если бы я была на твоемъ мст, я бы не звала. Если бы все выходило четыре, я бы ставила только на пять и шесть.
Альдо, въ размышленіи, теръ себ подбородокъ.
— Это, пожалуй, не плохая идея,— сказалъ онъ.— Но нужно попробовать. Вы вотъ что, говорите-ка ‘красный’ и ‘черный’ на удачу, какъ попало.
Нанси и Валерія принялись говорить ‘красный’ и ‘черный’ наудачу, какъ попало, а Альдо игралъ съ системой, ставя воображаемыя монеты и удваивая ставки по систем Де Чезари. Мене, чмъ въ четверть часа, онъ оказался въ выигрыш около двухъ тысячъ франковъ.
Тогда ршили, что онъ отправится въ Монте-Карло и будетъ играть съ системой, и только съ системой. И что подетъ онъ какъ можно скоре.
— Но ни звука никому объ этомъ,— говорилъ онъ.— Де Чезари просилъ больше всего, чтобы объ этомъ не говорили. Вы понимаете? Если бы это огласилось, Монте-Карло не существовать больше. И все бы пропало.
Никому не сказали ни звука и принялись немедленно собирать Альдо въ путешествіе.
— Больше мсяца подрядъ я тамъ играть не буду,— говорилъ онъ.— Надо остерегаться, чтобы Казино не догадалось, что я играю наврняка.
— Понятно,— сказала Валерія.
А Нанси спросила:
— А это не будетъ нечестно идти туда, чтобы играть наврняка?
Альдо объяснилъ, что администрація Казино состоитъ не изъ одного лица, и прибавилъ, что такому богатому обществу отъ нсколькихъ тысячъ лиръ въ годъ, которыя перепадутъ на его долю, не будетъ ни жарко, ни холодно.
Тогда Нанси сказала:
— Я знаю, что Монте-Карло ужасное мсто… тамъ столько дурныхъ женщинъ, странныхъ и опасныхъ. Я надюсь… о, Господи!..
Альдо поцловалъ ея нахмуренный лобикъ.
— Дорогая моя, вдь, если я ду въ Монте-Карло, то только для денегъ. Кром этого, меня ничто не интересуетъ.
Нанси улыбнулась и вздохнула.
— Я знаю! врю!— сказала она.— Но вдь эти ненавистныя созданія будутъ на тебя смотрть.
— Ну, противъ этого нтъ средства,— спокойно и покорно сказалъ Альдо.
Нанси засмялась и обняла его.
— Курьезный ты малый! Я думаю, что твой Закрытый Садъ, твой hortus eonelusus, всего лишь картофельное полечко… И, несмотря на то, сколько счастливыхъ часовъ я тамъ провела!

II.

Май принесъ двочк зубокъ. юнь принесъ другой и брызнулъ на головку золотымъ свтомъ. Августъ положилъ на ротикъ пару словечекъ. Сентябрь поставилъ ее пряменько на колеблющіяся ножки. Октябрь заставилъ бжать неврными шагами, перепуганную и радостную, прямо въ руки къ мам.
Звали ее Лиліана, Астридъ, Розалина, Анна-Марія.
— Теперь бэби ужъ ходитъ,— сказала Валерія дочери,— теб пора бы взяться за работу.
— Конечно, пора,— сказала Нанси, поднимая двочку и сажая ее себ на колни.— Ты видла, мама, какіе у нея браслетики?— И, протянувъ къ Валеріи об коротенькія, пухленькія рученки двочки, она показала ей тройную розовую линію вокругъ кисти, очаровательно бороздившую нжное тльце.— Видишь? три браслетика ‘porte-bonheur’!
И Нанси поцловала толстенькую рученку, слегка укусивъ ее.
— Гд твоя рукопись?— спросила Валерія.
— Охъ, не знаю! наверху, быть можетъ… или въ другомъ мст,— отвчала Нанси, цлая видъ, будто сть голую ручку двочки.— Вотъ вкусно! ахъ, какъ вкусно! Просто пьелесть!.. Мама, двочка пахнетъ ванилью и фіалками. Попробуй, какъ вкусно! Попробуй!
И она поднесла ручонку Валеріи, чтобы та откусила кусочекъ.
— Попобуй,— сказала двочка.
Бабушка попробовала и нашла вкуснымъ и восхитительнымъ. Тогда понадобилось попробовать и вторую ручку, и та была восхитительна. Потомъ кусочекъ щечки, и другой… и все было восхитительно. Затмъ двочка подняла ножку въ бломъ башмачк и протянула ее бабушк:
— Попобуй!
Но бабушка не захотла пробовать и сказала:
— Бя! бя! гадости!— И на другую ножку, протянутую чтобы попробовать, бабушка тоже сказала:— бя! бя!
Но малютка твердила:— Попобуй!— и углы рта у нея стали горестно опускаться книзу.
Тогда бабушка попробовала башмачекъ, и нашла его очень вкуснымъ, потомъ другой, и тотъ оказался превосходнымъ. Затмъ и Нанси должна была пробовать все: ручки, щечки, башмачки…
Такъ проходили хлопотливые, полные важнйшихъ занятій, дни.
Альдо писалъ изъ Монте-Карло, что система его превосходна. Единственно, чего онъ боялся, чтобы не догадалась администрація. Теперь онъ длалъ двойныя ставки.
… Нсколько дней спустя, онъ написалъ, что система его съ изъянцемъ. Но не бда. Онъ открылъ другую систему, гораздо лучше прежней. Онъ купилъ ее за сто франковъ у нкоего субъекта, котораго выгнали изъ Казино, потому что боялись и его, и его системы. Разумется, Альдо обязался, выигравъ, сдлать ему соотвтственный подарокъ. Вчера вечеромъ съ этой системой онъ выигралъ въ десять минутъ восемьсотъ франковъ. Но онъ долженъ быть очень осмотрителенъ, такъ какъ недостатокъ старой системы былъ для него весьма разорителенъ.
Пришло третье письмо. Альдо, безпрерывно выигрывавшій въ теченіе четырехъ дней подрядъ, вдругъ сдлался жертвою невроятной неудачи, форменно не везетъ! Двадцать четыре раза черная, тогда какъ онъ все удваивалъ на красную. Тмъ не мене онъ намревался строго держаться новой системы. Это единственный способъ спасенія. Кто колеблется, мняетъ, скачетъ съ системы на систему, поневол проиграетъ. Цлую всхъ.
Черезъ два дня пришла открытка. ‘Открылъ, что вс предыдущія С. были ошибочны. Познакомился съ Кр., который все устроитъ’.
Валерія и Нанси не понимали, что такое ‘Кр.’. ‘С’ это, разумется, система. Но ‘Кр.’? что такое можетъ значить ‘Кр.’?
Валерія, въ безпокойств, послала записку Нино. Нино бросилъ контору и побжалъ на улицу Сената, въ которой, съ отъздомъ Альдо, поселилась Валерія съ Нанси и малюткой. Вс трое ждали его на балкон и принялись привтствовать, едва онъ показался на мосту Сантъ-Андреа. Нино заторопился и бгомъ взбжалъ на лстницу.
— Какъ поживаетъ Валерія?— и онъ поцловалъ ее въ лобъ.— Какъ поживаетъ Нанси?— и поцловалъ ей руку.— Какъ поживаетъ Анна-Марія?— и поцловалъ ее въ блокурую головку.— Что случилось? Что надлалъ Альдо?
— О!— воскликнула Нанси,— да какъ же это ты узналъ, что дло идетъ объ Альдо?
Нино улыбнулся.
Валерія принесла ему открытку и, закрывъ ее всю, кром послдней строчки, спросила:
— Что значитъ ‘Кр.’?
Нино взглянулъ, затмъ спросилъ:
— Откуда онъ пишетъ?
Нанси и Валерія нершительно переглянулись. Потомъ ршили открыться Нино. Все равно, Нино не воспользуется системой и другимъ не разскажетъ. Да и, кром того, система-то вдь съ изъянцемъ…
— Откуда онъ пишетъ?— повторилъ Нино.
— Изъ Монте-Карло,— сказали Валерія и Нанси въ унисонъ.
Нино свернулъ губы, какъ будто, чтобы свистнуть, но не свистнулъ.
Малютка, сидя на ковр, наблюдала его, и ей очень понравилась эта гримаса. Она надялась, что онъ ее повторитъ.
— Въ такомъ случа, я предполагаю, что ‘Кр.’ значитъ ‘крупье’,— сказалъ Нино.
Послдовала пауза. Затмъ онъ сказалъ:
— Сколько онъ взялъ денегъ съ собою?
— Все,— сказала Валерія.
Тогда Нино опять сложилъ губы попрежнему, малютка обрадовалась.
— Остается только създить за нимъ!— сказалъ Нино, глядя на Нанси.— И сейчасъ же.
— О, Боже!— сказала она, вскочивъ.— Ты думаешь, что тутъ что-нибудь серьезное?
— Весьма,— отвчалъ Нино.— Вроятно, въ данную минуту изъ твоихъ сорока тысячъ половины уже нтъ.
— Да у него и было-то только восемнадцать,— сказала Нанси, съ лукавымъ огонькомъ въ глазахъ.
— Тмъ лучше,— сказалъ Нино.— Но, во всякомъ случа, ты хорошо сдлаешь, если създишь за нимъ.
Нанси очень взволновалась, но вмст съ тмъ была очень довольна. Малютка увидитъ Средиземное море… Валерія… бабушка подетъ, разумется, съ нами…
— Нтъ, дорогая, невозможно,— сказала она.— Я общала тег Карлотт помочь ей завтра принимать гостей. Но часть дороги я тебя провожу. До Александріи или до Генуи.
— Ну, а ты, Нино?— спросила Нанси, поворачиваясь къ нему,— вдь можешь проводить насъ, правда?
— О, да!— воскликнулъ Нино. И вдругъ отказался, ему очень жаль, но никакъ нельзя оставить контору Карло.— Да и кром того,— прибавилъ онъ,— безъ меня ты гораздо лучше столкуешься съ Альдо.
На слдующее утро Нино ждалъ ихъ на станціи, чтобы проводить. Валерія несла на рукахъ Анну-Марію, а Нанси, идя рядомъ, казалась старшею сестрою двочки. Всего багажа съ ними былъ маленькій чемоданъ, такъ какъ Валерія возвращалась въ Миланъ въ тотъ же вечеръ, а Нанси была уврена, что вернется вмст съ Альдо на слдующій день.
Нино вошелъ въ вагонъ, чтобы усадить ихъ, затмъ сошелъ и стоялъ передъ дверцой, глядя на нихъ вверхъ, съ тмъ пустымъ выраженіемъ, съ той безсмысленной и неопредленной улыбкой, какая бываетъ у всхъ при отход позда, когда вс уже попрощались, а вагонъ еще не двигается.
Нанси выглядывала въ окно, улыбалась ему нжными глазами. На шляп у нея была какая-то голубая отдлка, отъ чего глаза ея казались еще сине. Позади нея, малютка, на рукахъ у Валеріи, махала ручкой въ блой шерстяной перчатк. И вотъ: пробилъ звонокъ, раздался свистъ, и поздъ двинулся. Тогда Нино внезапнымъ порывомъ вскочилъ на подножку вагона, отвернулъ ручку и вошелъ.
— И я поду до того мста, куда Валерія.
Вс его радостно привтствовали, а малютка все прощалась съ нимъ, махая ручкой въ блой перчатк.
Прохали Александрію. Въ Гену телеграфировали Альдо и похали до Савоны. Двочка смотрла на Средиземное море, а Нанси на двочку, а Нино на Нанси. А Валерія смотрла на нихъ на всхъ, обволакивая ихъ всхъ своей печальной любовью, будто невидимымъ плащемъ Мадонны.
Пріхавъ въ Савойу, Нино и Валерія вышли изъ вагона. Имъ приходилось ждать полчаса обратнаго позда въ Миланъ. Стоя на платформ передъ вагономъ, они смотрли вверхъ на Нанси съ разсяннымъ выраженіемъ и неопредленной улыбкой уже попрощавшихся людей…
Нанси, высунувшись въ окошечко, смотрла на лицо матери, нжно къ ней поднятое. Потомъ смотрла на Нино, потомъ опять на свою мать.
Двочка, стоя на скамейк возл матери, махала своими коротенькими ручками, янтарныя кудри падали ей на глаза.
— Въ вагоны!— закричалъ кондукторъ.
— Послзавтра мы вернемся,— сказала Нанси въ третій или четвертый разъ,— а, можетъ, и завтра.
— Мозетъ, завтра,— повторила малютка, бывшая всегда всеобщимъ эхомъ.
Нино подошелъ къ окну и взялъ двочку за рученку.
— Ты что тамъ говоришь?— спросилъ онъ смясь.— Завтра? Да ты даже не знаешь, что такое завтра.
Анна-Марія посмотрла на него серьезно… Нино чувствовалъ теплоту маленькой, зажатой имъ, рученки.
— Ну-ка, скажи: когда будетъ завтра, Анна-Марія?
Анна-Марія взглянула на него серьезно и сосредоточенно.
— Завтра,— сказала она,— когда… завтра, когда мн дадутъ все, что я хочу.
— Ай, какъ нескоро!— сказала Нанси, смясь.
— Очень нескоро!— сказала бабушка.
— Очень нескоро!— повторила двчурка.
— Въ путь!— закричалъ кондукторъ.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби!— сказала Валерія съ легкой дрожью.
‘Готово’! Раздался свистокъ и звонокъ.
Поздъ двинулся, и Нанси махала рукой.
— Прощай, дорогая мамочка!
Валерія почувствовала, какъ у нея сильно и странно сжалось сердце.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби! Прощайте, два мои сокровища!
Поздъ прибавилъ ходу.
— Можетъ, завтра!— крикнула еще разъ Нанси, высовываясь изъ окна.
Затмъ отодвинулась, боясь, чтобы малютк не попала въ глазъ искра.
Валерія стояла неподвижно и смотрла на бгущій поздъ… и будто онъ бжалъ по ея сердцу.
— Прощай, Нанси! Прощай, бэби!
Ухали.
А ‘завтра’ было еще такъ далеко.

III.

‘Монте-Карло!’.— Неаккуратный поздъ Ривьеры вошелъ съ шумомъ и пыхтніемъ подъ навсъ, и Нанси высунулась въ волненіи, чтобы Альдо поскорй ихъ увидлъ. Но на платформ были только — группа свтло-одтыхъ и хохочущихъ дамъ, да двое молчаливыхъ англичанъ съ руками въ карманахъ, да пара нмецкихъ новобрачныхъ. Больше никого. Альдо не было.
Вялый носильщикъ помогъ Нанси выйти съ малюткой и, схвативъ ихъ чемоданъ, пошелъ впереди ихъ къ выходу. Когда Нанси, наконецъ, догнала его, то, оказалось, что онъ уже вручилъ чемоданъ кондуктору омнибуса Htel de Paris.
— Нтъ, нтъ,— сказала Нанси.— Я жду мужа.
— А!— сказалъ носильщикъ кондуктору,— она ждетъ своего мужа.
Оба загоготали, сплюнули и стали ее разглядывать.
— Дайте мн чемоданъ,— сказала Нанси.
— Дайте ей чемоданъ,— сказалъ носильщикъ.
— Ну, что-жъ! можно и дать ей чемоданъ,— сказалъ кондукторъ, медленно влзая по лсенк омнибуса.— Вотъ вашъ чемоданъ.— И поставилъ его на землю.
Нанси велла носильщику взять его. Но оба они сдлали видъ, будто необычайно поражены.
— Какъ?— сказалъ кондукторъ,— а мн вы не дадите на чай?
Носильщикъ улыбнулся, сплюнулъ и сказалъ Нанси:
— Надо ему дать на чай.
Тогда Нанси дала кондуктору пятьдесятъ сантимовъ и велла носильщику отнести чемоданъ въ Htel des Colonies. Онъ взвалилъ его себ на плечи и быстро зашагалъ. Онъ живо взошелъ по лстниц, ведущей на площадку Казино.
Нанси послдовала за нимъ, съ Анной-Маріей, цплявшейся за ея юбки. Возл лстницы сидла женщина съ корзинкой апельсиновъ. Она предложила ихъ Нанси. Та поблагодарила и поспшила дальше. Но Анна-Марія захотла апельсина. Она устала, и кушать хочетъ, и расплакалась. Тогда Нанси вернулась и купила апельсинъ. Затмъ, подхвативъ малютку на руки, она поспшила за носильщикомъ, который былъ уже далеко.
Наверху она остановилась и оглядлась.
Свтлыя іюньскія сумерки. Тамъ, гд небо было блдне, новая луна казалась маленькимъ прорзомъ въ небесномъ свод, тонкимъ и яснымъ прорзомъ, сквозь который — какъ сквозь солнце — Господь Богъ допускалъ смертныхъ заглянуть на блескъ своего Рая.
Анна-Марія снова принялась плакать, желая, чтобы мама очистила апельсинъ, и Нанси, несмотря на желаніе свое догнать поскоре носильщика, принуждена была остановиться. Поднявъ двочку, она поцловала ее, успокоила, усадила на парапетъ и, свъ рядомъ, очистила апельсинъ. Пока что, ея чемоданъ исчезъ, вроятно, навсегда. Но что за бда. Все было неважно, лить бы только Анна-Марія не плакала.
Нанси смотрла на срое небо и спокойное жемчужно-срое море. Кто знаетъ, гд этотъ Htel des Colonies? Кто знаетъ, почему Альдо не получилъ телеграммы? На минуту ей пришли въ голову легенды о трагедіяхъ, бывающихъ въ Монте-Карло… Затмъ Анна-Марія, никогда еще не вшая апельсиновъ, сидя на стнк, подняла выпачканное сокомъ и слезами личико и сказала:
— Хорошо. Хорошо все. Все нравится Анн-Маріи.
Тутъ и Нанси все понравилось.
Посл долгихъ блужданій, нашли, наконецъ, Htel des Colonies, такъ же какъ и вялаго носильщика съ чемоданомъ, который сидлъ и болталъ съ худощавой и энергичной хозяйкой.
Нанси робко подошла.— Здсь живетъ господинъ Делла Рокка?— Да, да, здсь.— Не знаете ли, получилъ ли онъ телеграмму?— Нтъ, телеграмма тутъ въ бюро, нераспечатанная. Господинъ еще не вернулся.— А не знаете ли, гд теперь господинъ.
— Э, вы найдете его въ Казино,— сказала хозяйка.
Нанси попросила ее отвести себя въ комнату мужа, но сказалось, что это была крохотная мансарда на самомъ верху. Тогда Нанси взяла для себя и двочки другую комнату, и Анна-Марія пошла въ кровать, въ восторг отъ того, что будетъ спать подъ пологомъ отъ комаровъ. И сейчасъ же заснула.
Нанси спустилась въ салонъ. Было темно. Хозяйка сидла въ саду съ какой-то дамой и толстымъ мальчикомъ.
— Если вы хотите пойти въ Казино,— любезно сказала она Нанси,— я присмотрю за вашей двочкой.
Но Нанси сказала:
— О, нтъ, благодарю васъ.
— Подите, подите,— вмшалась старая дама,— знаемъ мы мужчинъ! Можетъ и не ночевать…— Затмъ прибавила:— я здсь уже двнадцать лтъ. Этотъ внучекъ мой родился здсь въ отел. Можете идти спокойно. Мы постережемъ вашего ангелочка.
Тогда Нанси поблагодарила и вернулась наверхъ за шляпой. Анна-Марія спала крпчайшимъ сномъ.
Колеблющимися шагами вышла Нанси изъ садика и повернула къ Казино. Улицы въ этотъ часъ и въ этомъ сезон были почти пусты. Въ своемъ простомъ костюм для путешествія, она не обращала на себя ничьего вниманія. Проходя мимо Htel de Paris, она увидла обдающихъ за столиками, освщенныхъ красными лампочками. На площади, на скамейкахъ вокругъ большой цвточной клумбы, люди сидли группами, а напротивъ, въ Caf de Paris играли цыгане въ красныхъ курткахъ.
Нанси вдругъ почувствовала себя потерянной и испугалась. Зачмъ она здсь? Что ей длать здсь, одной, ночью, въ этомъ незнакомомъ мст? А малютка, ея малютка, спитъ тамъ одна-одинешенька въ большой кровати въ незнакомой гостиниц. Ей казалось, что она видитъ безумный и безсвязный сонъ. Перепуганная и печальная, она заторопилась.
Какой-то прохожій сказалъ ей: ‘Bonsoir, mademoiselle!’. И Нанси пустилась бгомъ и, задохнувшись, взобралась на лстницу Казино. Едва она направилась въ веселую и ярко освщенную прихожую, какъ была остановлена двумя людьми въ голубой съ краснымъ ливре, которые спрашивали у нея что-то, чего она не понимала. Тогда они указали ей налво залу, въ которой, за двумя длинными прилавками сидли господа, точно судьи или адвокаты, и какъ будто ожидали ее.
Она двинулась нершительно и остановилась передъ однимъ изъ нихъ, онъ былъ лысый, съ остроконечной бородкой и проницательными глазами.
— ‘Pardon’…— пробормотала Нанси.— Я ищу господина Делла-Рокка…
— Ахъ, въ самомъ дл?— сказалъ человкъ съ бородкой.— Не имю удовольствія знать его.
Блондинъ, сидвшій рядомъ, улыбнулся.
— Не можете ли вы сказать мн, гд я могу найти его?— сказала Нанси, чувствуя, что краснетъ до слезъ.
— Кто такой этотъ господинъ? Что онъ длаетъ?— спросилъ блондинъ.
— Онъ… онъ пріхалъ сюда три недли назадъ… у него система…— бормотала Нанси.— Я телеграфировала ему, но онъ не получилъ депешу. А хозяйка отеля сказала мн, что я найду его здсь.
Вошли еще другіе, и вс съ интересомъ слушали ее.
— Ага! значитъ, у этого господина есть система!— сказалъ громко и значительно господинъ съ бородкой.
И Нанси увидла, что онъ длаетъ многозначительный знакъ кому-то, стоящему позади нея. Безумный страхъ охватилъ ее. Что она сдлала? Сказала о систем этимъ господамъ, а они, по всей вроятности, владльцы Казино.
Она поняла, что сдлавъ это, погубила разъ навсегда удачу Альдо. Но теперь ей ни до чего не было дла. Лишь бы найти его и не скитаться одной.
— Въ какомъ отел вы остановились, барышня?— спросилъ блондинъ.
— Въ Htel des Colonies,— сказала Нанси, дрожащимъ голосомъ.
— А зовутъ васъ?
— Джованна Дезидерата Феличита Делла Рокка.
Весь рядъ господъ улыбнулся, а спрашивавшій записалъ имена на клочк бумажки и затмъ справился съ большой книгой.
— Ваша профессія?
Нанси покраснла.
— Я пишу стихи…— пробормотала она.
Нанси, ребенкомъ, читала съ большимъ интересомъ приключенія ‘Алисы въ Стран Сновъ’. И теперь она думала: ‘Я знаю, что я сплю. Я знаю, что это сонъ. Быть не можетъ, чтобы на яву могла я разсказывать этимъ господамъ о томъ, что пишу стихи’.
Человкъ съ бородкой потеръ себ носъ и поправилъ усы, чтобы не засмяться. И Нанси увидла, что вс хохотали, уткнувшись носами въ бумаги, хохотали, фыркали! и хотли скрыть это.
— И… больше ничего? Вы только писали стихи?
— Нтъ, ничего,— отвтила Нанси. Затмъ, когда ей показалось, что господинъ съ бородкой уставился на нее острымъ, испытующимъ, ужаснымъ взоромъ, въ испуг прибавила:— Да, правда… я начала также книгу… въ проз. Но она не кончена.
Блондинъ вдругъ протянулъ ей голубую карточку и сказалъ:
— Подпишитесь.
— Но, зачмъ же?— сказала Нанси, близкая къ слезамъ.
Человкъ пожалъ плечами съ видомъ безразличія, какъ будто хотлъ сказать: ‘Ахъ, не желаете подписать? Не надо’.
И вс опять улыбнулись и уткнулись въ бумаги, длая видъ, что пишутъ.
Нанси оглянулась крутомъ съ видомъ загнаннаго кролика. Вошелъ высокій человкъ, медлительно, небрежно, руки въ карманахъ. Это былъ англичанинъ, Нанси узнала это по первому взгляду. Онъ слегка напоминалъ Кингслея.
Дочь Тома Авори двинулась прямо къ нему.
— Вы англичанинъ?— спросила она по-англійски съ бшено колотившимся сердцемъ.
— Не можете ли вы помочь мн? Мой отецъ былъ англичанинъ,— говорила Напси съ рыданіемъ въ голос…— Эти люди… эти господа хотятъ, чтобы я подписала свое имя. Должна я это сдлать?
Англичанинъ слегка улыбнулся подъ короткими свтлыми усами.
— Вы желаете войти въ игорный залъ?
— Да.
— Въ такомъ случа подпишитесь. Увидите,— прибавилъ онъ улыбаясь,— что я сдлаю то же самое.
И, подавъ блондину свою карточку и получивъ взамнъ другую, онъ подписалъ: ‘Фредерикъ Алленъ’.
Служащіе снова приняли свой серьезный видъ и будто забыли даже о существованіи Нанси. Она подписала, карточку и вошла въ атріумъ вмст съ англичаниномъ.
— Я ищу своего мужа,— робко пояснила она и разсказала ему про систему, про телеграмму и отель.— Я, кажется, ужъ столько разъ все это разсказывала, что, право, это точно сказка про Благо Бычка.
Она улыбнулась, и ямочка граціозно засіяла на ея щечк. Лицо ея горло, а мягкіе темные волосы вились локончиками на лбу.
Алленъ глядлъ на нее съ любопытствомъ.
— Странно,— сказалъ онъ,— но я васъ уже гд-то видлъ. Ршительно не помню гд, но положительно видлъ.
Нанси сказала:
— Не думаю. Право, не думаю.
— О, а я въ этомъ совершенно увренъ,— сказалъ Алленъ.— Я отлично помню вашу улыбку.
Но улыбка эта была не ея, а Валеріи, когда въ далекомъ Хертфордшир на мостик она взяла у него изъ рукъ мокрую шляпу
Вмст шли они черезъ залы, и упорный звонъ монетъ и крпкіе и нжные духи ошеломляли Нанси, заставляя ее повертываться во вс стороны. Альдо не было видно. Они переходили отъ стола къ столу, разсматривая играющихъ, заглядывая въ лица иностранцамъ. Альдо не было. Они вошли въ залу ‘trente et quarante’, сумеречную и тихую, затмъ отправились въ буфетъ. Наконецъ, пошли къ выходу. Нанси подняла на спутника свои свтлые глаза, въ которыхъ уже блестли слезы.
— Я просто не знаю, что и думать! Куда онъ могъ уйти? Боже мой, не думаете ли вы… какъ вы думаете?..
Въ ея большихъ испуганныхъ глазахъ мелькнуло видніе бездыханнаго Альдо въ саду подъ пальмой, съ потухшими чудными глазами, съ запекшеюся кровью въ мягкихъ волосахъ…
— Я думаю, что мы найдемъ его живымъ и здоровымъ,— сказалъ англичанинъ.— Поищемъ его въ Cate de Paris.
Они сошли на площадку Казино.
Въ душистыхъ сумеркахъ нжно звучалъ пошловатый ‘Valse bleue’.
Нанси подскочила: вотъ Альдо! Ну, да! Конечно, это онъ! Онъ выходилъ изъ Caf de Paris съ толстой женщиной въ бломъ. Да, это былъ Альдо. Нанси рванулась было къ нему, но затмъ остановилась. Англичанинъ тоже остановился, молча и отвернувшись изъ скромности въ сторону сада.
Альдо и женщина медленно прошли налво и сли на скамейку, противъ Ліонскаго Кредита.
— Можете подождать минутку?— спросила Нанси англичанина.
Она быстро двинулась къ скамейк, въ то время, какъ Алленъ продолжалъ безстрастно разглядывать деревья.
Да, это былъ Альдо,— Нанси услышала его смхъ. Но кто же эта толстая женщина? Нанси побжала впередъ и остановилась въ нсколькихъ шагахъ отъ нихъ.
Альдо повернулся и увидлъ ее. На одну минуту онъ окаменлъ отъ изумленія. Затмъ наклонился и сказалъ что-то своей сосдк. Та кивнула головой, и Альдо всталъ и быстро подошелъ къ Нанси.
— Въ чемъ дло?— спросилъ онъ,— что ты тутъ длаешь?
— О, Альдо!— воскликнула Нанси, и слезы облегченія хлынули у нея изъ глазъ,— наконецъ! наконецъ! я такъ тебя искала!
— Да въ чемъ дло? что случилось?— повторилъ Альдо взволнованнымъ голосомъ.— Ужъ не… ужъ не случилось ли что съ Анной-Маріей? Отвчай!
— Нтъ, нтъ, дорогой,— говорила Нанси, утирая глаза.— Нтъ, она здорова, не пугайся. Она въ гостиниц, спитъ, какъ херувимъ. Пойдемъ, пойдемъ, ты долженъ поблагодарить одного англичанина, который…
Она ужъ хотла взять его подъ руку, но онъ рзко отодвинулся.
— Нтъ, нтъ, пусти!— сказалъ онъ.— Ступай въ гостиницу. Я вернусь черезъ пять минутъ. Иди! иди! Ты же не захочешь мн все испортить, а?
— Что испортить?— спросила пораженная Нанси.
— Да все,— сказалъ онъ.— Наше счастье, наше будущее, все!
— Да какъ? какимъ образомъ? Что ты хочешь сказать?— и Нанси взглянула на обширную блую фигуру на скамейк.
Она тоже обернулась и разсматривала Нанси въ лорнетъ на длинной ручк.— Кто эта женщина?
— Ахъ, не все ли равно?— сказалъ Альдо.— Это ‘all right’. Мн теперь некогда объяснять теб. Ступай домой, слушайся меня… А то,— прибавилъ онъ, угадывая сердитый протестъ, готовый вырваться у Нанси,— а то будетъ хуже и для тебя, и для малютки. Помни, что я говорю: хуже и для тебя, и для малютки!
Онъ приподнялъ шляпу и, оставивъ Нанси, вернулся къ толстой женщин.
Нанси, парализованная изумленіемъ, увидла, какъ онъ слъ съ ней рядомъ и разсыпался въ поясняющихъ жестахъ, а она все смотрла на Нанси въ лорнетку.
Нанси повернулась и пошла назадъ медленно, какъ автоматъ. Англичанинъ все еще стоялъ тамъ, гд она его оставила, возл лстницы Казино и все такъ же отвернувшись къ саду. Онъ курилъ папироску. Какъ только подошла Нанси, онъ повернулся и бросилъ папироску.
— Вернетесь въ залу?— спросилъ онъ.
— Нтъ.
— Проводить васъ въ гостиницу?
— Нтъ,— повторила она и стояла, сконфуженная и огорченная.
— Ну, тогда,— сказалъ англичанинъ, принимая бодрый веселый видъ,— тогда спокойной ночи.— Онъ протянулъ ей руку. Крпко сжавъ ея ледяную ручку, онъ рискнулъ сказать ей слово утшенія.— Подумайте, что, сто лтъ спустя, вамъ будетъ все равно.
Сказавъ это, онъ быстро повернулся и пошелъ въ Казино.
Но онъ тамъ не остался. Минуту спустя онъ вышелъ и издали послдовалъ за маленькой безутшной фигуркой въ сромъ костюм, медленно двигавшейся по пустынной улиц.
И только когда увидлъ ее въ садик отеля, онъ повернулъ назадъ.
— Бдное созданье!— думалъ онъ.— Но гд я могъ ее видть?

——

Черезъ полчаса Альдо явился въ отель и вошелъ въ комнату Нанси, вооруженный дипломатическими и убдительными объясненіями. Но Нанси стояла на колняхъ возл кровати Анны-Маріи съ головой, спрятанной подъ пологомъ, и даже не двинулась при его приход.
— Да ну же, Нанси, что съ тобой?
— Пожалуйста, не разбуди малютку!— сказала она тихонько.
— Да мн надо сказать теб…
— Тише!— сказала Нанси, приложивъ палецъ къ губамъ и устремивъ глаза на спящую фигурку.
— Поди въ мою комнату, мн надо съ тобой поговорить,— сказалъ Альдо.
— Нтъ.
—… Да надо же мн объяснить теб…
— Тише!— повторила Нанси.
Затмъ она присла на кровать возл двочки и снова спрятала голову подъ пологъ.
Альдо нсколько времени стоялъ и смотрлъ на нее, затмъ сталъ бродить по комнат. Позвалъ ее два-три раза, но она не шелохнулась. Тогда Альдо, глубоко оскорбленный, ушелъ на свой чердакъ.

IV.

На слдующее утро Альдо всталъ рано и пошелъ покупать Анн-Маріи куклу… Ему казалось, что этого требуетъ положеніе. Онъ отправился на Кондаминъ, гд магазины не такъ дороги.
У него защемило сердце, когда пришлось заплатить семь франковъ пятьдесятъ — полторы ставки. Но боле дешевыя куклы были ужъ столь гнуснаго вида, что, чувствовалъ онъ, подобнымъ подаркомъ не купить ему прощенія и мира. Одно мгновеніе мелькнула было у него безумная мысль купить куклу (съ настоящими рсницами) за двадцать восемь франковъ. Но потомъ экономія превозмогла страхъ томительныхъ сценъ, и Альдо взялъ куклу въ семь съ половиною франковъ, нарисованныя рсницы которой самымъ упорнымъ и нелогичнымъ образомъ оставались наверху, даже когда глаза были закрыты.
Анна-Марія пришла отъ нея въ восторгъ.
Нанси была холодна и блдна, какъ статуя. Альдо отправилъ Анну-Марію играть съ куклой въ садикъ, пока онъ будетъ объясняться съ Нанси въ читальн.
Ну, вотъ: системы — вс ршительно — были обманъ и бредъ… чистйшій обманъ и бредъ! Это ему сказалъ Гримо, крупье… а ужъ кому же и знать, какъ не Гримо…
— Дальше,— сказала Нанси,— это меня мало интересуетъ.
И, такимъ образомъ, единственнымъ способомъ выиграть было…
— Это все я знаю,— сказала Нанси.— Кто эта женщина?
Альдо смотрлъ на нее съ горькимъ упрекомъ.
— Нанси! Сокровище мое!— сказалъ онъ.
Но Нанси это не тронуло. У нея было маленькое, меньше обыкновеннаго, и строгое лицо.
— Я спрашиваю, кто эта женщина?
— Да никто… ршительно никто. Старая курица въ желтомъ парик… Зовутъ ее миссисъ Дойль. Ну, вотъ, теперь все знаешь. Теперь довольна?
Но Нанси не была довольна.
— Англичанка?
— Нтъ, нтъ, американка, съ Дальняго Запада. Степная птица! Западная утка! Ха-ха-ха! Какая она потшная!
И Альдо долго хохоталъ, но — одинъ. Когда, наконецъ, онъ совсмъ успокоился, Нанси спросила, поднявъ брови:
— Ну?…
— Ну, вотъ я теб и говорю про Гримо, который служитъ уже шестнадцать лтъ въ Казино и который мн сказалъ: ‘Ошибка заключается въ томъ, что вс игроки всегда удваиваютъ проигрыши’. Когда ты проигрываешь…
Альдо жестикулировалъ своими длинными руками, разставляя локти и поднимая плечи. Нанси холодно и враждебно наблюдала его.
— Чисто устричникъ съ Санта Лючія,— думала она про себя.— И какъ это я могла бредить его красотою?
Но, увидвъ, какъ въ саду Анна-Марія цлуетъ свою куклу, она все ему простила.
— ..когда ты проигрываешь,— продолжалъ Альдо,— ты бросаешься въ погоню за своими деньгами, теряешь голову, удваиваешь, утраиваешь… и вотъ теб капутъ! Тогда какъ во время выигрыша человкъ сдержанъ и остороженъ, онъ ставитъ по одному золотому и, выигравъ сто франковъ, уходитъ, говоря: ‘Ну, вотъ, на сегодня довольно’! И вотъ тутъ-то именно и ошибка! Надо продолжать, надо ловить моментъ, удваивать ставку
— Ну, объ этомъ поговорилъ довольно,— прервала Нанси.— Послушаемъ остальное.
— Охъ, какъ ты на меня наскакиваешь,— сказалъ Альдо, надувшись.— Остальное очень просто: эта самая западная птица…— Тутъ опять Альдо предался одинокому веселью. Когда онъ успокоился подъ ледянымъ взглядомъ Нанси, то продолжалъ:— такъ вотъ эта самая вчера общала дать мн взаймы денегъ какъ разъ въ моментъ твоего появленія. А ты же знаешь, каковы женщины… Для нихъ ‘семья’ вещь невыносимая.
Нанси, неподвижная, смотрла на него.
— Я не понимаю, чего ты такъ смотришь на меня?— сказалъ онъ.— Ты хочешь испортить мн настроеніе!
Нанси встала.
— Въ часъ идетъ поздъ на Миланъ,— сказала она.— Мы съ нимъ удемъ.
И пошла наверхъ въ свою комнату
Альдо вышелъ въ садъ и началъ играть съ Анной-Маріей и куклой.
Въ двнадцать часовъ Нанси выглянула на балконъ и позвала двочку. Малютка повиновалась неохотно и шла медленно, волоча свою куклу по ступенькамъ. Альдо слдовалъ за ней.
Мать посадила ее на кровать и натянула ей желтые сапожки. Альдо смотрлъ въ садъ, барабаня пальцами по стеклу.
Нанси надла Анн-Маріи пальтецо и шляпу изъ легкой соломы, завязавъ подъ подбородкомъ блыя ленты. Затмъ сказала мужу.
— Мы готовы.
— А кто заплатитъ по счету?— спросилъ Альдо, не поворачиваясь.
Нанси взглянула на него съ изумленіемъ.
— Да разв у тебя нтъ денегъ?— спросила она.
— У меня восемьдесятъ два франка и сорокъ сантимовъ.
— Гд же остальныя?
Альдо дунулъ на пальцы:
— Исчезли! Улетучились!
Нанси присла на кровать возл Анны-Маріи. Послдовало долгое молчаніе.
Альдо нервно зашевелился.
— Вдь я же теб говорилъ, что системы ничего не стоятъ…
Нанси не отвчала. Она старалась обдумать, понять. Она вообще ничего не понимала въ денежныхъ вопросахъ, но это она поняла. У нихъ, значитъ, ничего больше нтъ. Какъ же они вернутся въ Миланъ? А въ Милан на что будутъ жить? Съ матерью? Но и безъ того ужъ Валерія жмется и терпитъ лишенія съ тхъ поръ, какъ дала Альдо сорокъ тысячъ. Отказалась отъ извозчиковъ. Коробочки конфектъ, что дарила она Анн-Маріи, стали меньше. Сама носитъ прошлогоднюю накидку, подаренную ей тетей Карлоттой.
А тетя Карлотта тоже вчно ворчитъ изъ-за денегъ. Намедни она говорила, что, когда ей надо истратить пять лиръ, то она трижды вертитъ ихъ въ рук и затмъ снова опускаетъ въ кошелекъ. И горько жаловалась на то, что Адель не можетъ найти себ мужа изъ-за маленькаго приданаго, такъ какъ ныншніе мужчины только и смотрятъ на деньги.
Есть, конечно, дядя Джакомо, милый старый ворчунъ. Онъ-то бы имъ, конечно, помогъ. Но у него на ше старые долги Нино, и, кром того, вс, вс ршительно обращаются къ нему за деньгами. Дальніе родственники, старые знакомые, разорившіеся друзья, вс періодически выпрашиваютъ у него деньги. Онъ сердится и клянется, что это въ послдній разъ…
Единственнымъ богатымъ человкомъ въ семь былъ Карло. Но Нанси хорошо знала, что Карло никогда больше ничего не сдлаетъ для своего брата.
Какъ же быть? Что будетъ съ ними?
Она взглянула на Альдо, онъ сидлъ въ качалк, закинувъ назадъ голову, съ устремленными вверхъ глазами. Онъ какъ разъ вспомнилъ, что Нанси говорила однажды о сходств его со святымъ Себастіаномъ, и теперь, чтобы тронуть ее, онъ старался принять, насколько могъ, мученическое выраженіе пронзеннаго юнаго святого.
Нанси отвела глаза. Видъ этого неспособнаго и неразумнаго человка несказанно раздражалъ ее. Чтобы подбодрить себя, она перевела глаза на сидвшую возл Анну-Марію, такую умненькую и такъ довольную своей куклой. Она наклонилась и поцловала свжую щечку.
Альдо всталъ и сказалъ:
— Я лучше пойду.
— Куда?— спросила Нанси.
— Да… въ Казино… Я общалъ быть тамъ въ половин перваго.
— Чтобы встртиться тамъ съ этой женщиной?
— Да,— буркнулъ Альдо.
— Боже! Боже!— воскликнула Нанси, всплескивая руками, уничтоженная, блдная отъ стыда за него.— Что за кровь течетъ въ твоихъ жилахъ?
Это была кровь нсколькихъ поколній неаполитанскихъ ладзарони,— прекрасныхъ беззаботныхъ животныхъ, блаженно валявшихся на солнц,— скрещенная и измненная кровью экономнаго дда-лавочника, торговавшаго кораллами и видами Везувія въ улиц Кіайя.
Альдо почувствовалъ, что пора, наконецъ, огрызнуться.
— Однимъ словомъ, хорошо теб говорить. Но скажи мн, пожалуйста,— и онъ протянулъ Нанси выразительнымъ южнымъ жестомъ об руки со сжатыми кончиками пальцевъ,— скажи же мн, что я, несчастный, долженъ длать? что мн длать?
Анна-Марія подняла глаза. Взглянувъ на мать, она увидла, что ее надо утшить. Она протянула ей куклу.
— Поцлуй!— сказала она. Затмъ взглянула на отца. Можетъ, и его надо утшить?— Поцлуй!
Альдо вскочилъ съ мста и упалъ на колни передъ обими. Онъ поцловалъ и куклу, и пальтецо Анны-Маріи, и колни Нанси и, спрятавъ лицо въ колняхъ двочки, зарыдалъ. Анна-Марія сейчасъ же громко заплакала, и Нанси принялась цловать обоихъ, утшая.
— Не плачь, мое сокровище! Не плачь, Альдо! Не бда! Увидишь, что все устроится. Альдо, не плачь же! Я не могу видть, когда ты плачешь.
Альдо продолжалъ всхлипывать, говоря, что лучше ему не жить. И когда Нанси его простила и утшила, и подбодрила, онъ поднялъ блдное лицо съ красными глазами и сказялъ:
— Тогда я, значитъ, пойду въ Казино?
Нанси поблднла. Все напрасно, ршительно все. Онъ не понималъ. Ужъ таковъ онъ былъ, и не подозрвалъ, что можно быть другимъ.
— Нтъ,— сказала она.
Тогда онъ слъ и вздохнулъ, и сталъ смотрть въ окно.
Нанси пошла внизъ спросить у хозяйки счетъ. Пока его писали, добрая женщина сказала:
— Вы, значитъ, сегодня хотите узжать?
— Не знаю… не могу вамъ сказать, пока не увижу счета.
Хозяйка, слышавшая шумъ навепху (Альдо плакалъ, какъ ребенокъ), и немного дрожавшая за свои деньги, спросила конфиденціальнымъ тономъ:
— Вашъ мужъ взялъ свой ‘віатикъ’?
Нанси покраснла.
И, такъ какъ Нанси не понимала, она пояснила:
— Ну, да, віатикъ Казино. Если кто играетъ и проигрываетъ, то администрація кое-что возмщаетъ. Надо только спросить. А кром того,— прибавила она тихонько, бросая взглядъ на жемчужную брошку Нанси,— если вы желаете знать, ломбардъ въ двухъ шагахъ отсюда, сейчасъ за Ліонскимъ Кредитомъ.
Счетъ былъ на сто двадцать три франка. Нанси разсказала Альдо о віатик, и тотъ, съ видомъ побитой собаки, сказалъ, что пойдетъ за нимъ.
— Какъ ты думаешь, сколько теб дадутъ?— спросила Нанси.
— Не знаю,— отвчалъ Альдо, считая своимъ долгомъ быть мрачнымъ и молчаливымъ.
— Дв-три тысячи франковъ?
— Вроятно.
— Ты ничего не возьмешь у этой женщины? Клянешься мн?
— Да, да, клянусь,— сказалъ Альдо, кладя четыре вялыхъ пальца въ протяную ему горячую ручку.
Медленно вышелъ онъ, но какъ только повернулъ за уголъ, прибавилъ шагу.
Нанси поднялась въ мансарду и уложила его чемоданы. Съ глубокимъ состраданіемъ, почти угрызеніемъ совсти, укладывала она его вещи: мягкіе пиджаки, пустые жилеты, меланхолическіе галстухи. Бдный Альдо! не виноватъ же онъ, что у него нтъ характера. Она не должна была допустить, чтобы онъ похалъ сюда. ‘Онъ не оплотъ’, врно сказала Кларисса,— ‘онъ слабый, неспособный, вялый’. Ну, что-жъ, въ такомъ случа приходится Нанси быть оплотомъ.
Она ужъ придумала, что длать. Предположимъ, что Казино отдастъ имъ… три или четыре тысячи франковъ. Тогда они вернутся въ Миланъ, оставятъ прежнюю квартиру и поселятся въ предмсть. И Нанси примется работать. Возьмется за свою работу. Ахъ! при одной мысли объ этомъ, кровь быстре льется въ жилахъ. Анна-Марія будетъ съ бабушкой, потому что невозможно вдь работать серьезно, когда дтскія рученки цпляются за платье и за сердце. Каждый вечеръ Нанси будетъ ее навщать посл пяти-шести-часовой правильной работы. Альдо вернется на службу къ дяд Джакомо. Добрый старикъ охотно приметъ его изъ любви къ ней и Валеріи. Заживутъ они скромно, Альдо будетъ заниматься хозяйствомъ,— ему вдь нравится слдить за расходами и учитывать прислугу. А къ тому времени, какъ они проживутъ… ну, скажемъ, четыре-пять тысячъ, полученныхъ изъ Казино, будетъ уже готова Книга, выйдетъ уже Книга! ‘Циклъ Лирики’ принесъ ей двадцать тысячъ франковъ, а вдь это была тоненькая книжечка стиховъ. Эта же Книга надлаетъ много шуму въ Италіи, она это чувствуетъ, знаетъ. И будетъ переведена на вс языки. Ахъ! если бы рукопись была здсь! Она чувствуетъ, что могла бы сейчасъ же ссть за работу…
Она закрыла глаза, вспоминая. Вс созданныя ею фигуры, связанныя одна съ другою тоненькой красной нитью замысла, соскочили съ заброшенныхъ страницъ и шумно затолпились въ ея сердц. Она чувствовала ихъ похожими на льва Броунинга:
You could see by his eye, wide and steady
He was leagues in the desert already. *)
*) По грез пристальной въ глазахъ его могли
Вы видть, онъ — въ степяхъ, за сотни милъ вдали…
И она, и она тоже была уже грезою въ степяхъ. Она уже унеслась далеко въ огромное одиночество вдохновенія…
Громкій крикъ прорзалъ тишину, рзкій, долгій, пронзительный.
— Это кричала Анна-Марія на балкон. Кукла! кукла! упала! умерла!
Нанси перегнулась черезъ перила и заглянула внизъ въ садъ. Да, кукла лежала тамъ на песк. И мертвая. У нея отскочило полъ-лица и лежало въ нсколькихъ шагахъ.
Въ эту самую минуту Альдо открылъ калитку и вошелъ. Увидвъ осколокъ на земл, онъ поднялъ его. Затмъ, взглянувъ на балконъ, онъ увидлъ смущенное лицо Нанси и безумное горе, искажавшее личико его дочери. Онъ только махнулъ ей рукой и ушелъ, унося съ собой мертвую куклу. Мимо халъ извозчикъ, онъ остановилъ его и сказалъ:
— На Кондаминъ. Поскоре.
Пара хорошихъ нервныхъ лошадей побжали крупной рысью.
Альдо купилъ куклу, которую видлъ утромъ, съ настоящими рсницами, заплатилъ за нее вмсто двадцати восьми двадцать два франка и вернулся въ гостиницу, съ топотомъ лошадей, подъ щелканье бича.
Когда глаза Анны-Маріи увидли эту куклу, и когда Нанси увидла глаза Анны-Маріи, Альдо понялъ, что ему все простили.
— Что теб возвратили въ Казино?— спросила Нанси.
— Не знаю еще. Надо пойти туда черезъ два часа,— сказалъ Альдо.— А теперь давай завтракать.
Позавтракали они превосходно, съ ‘cocktails’, рейнскимъ виномъ и шартрезомъ, такъ какъ, очутившись въ отчаянномъ положеніи, въ которомъ истратить на пятьдесятъ сантимовъ больше или меньше,— безразлично, предокъ-лавочникъ въ крови Альдо уступилъ мсто безработному предку-ладзарони, который стъ сегодня макароны и ршительно не безпокоится о томъ, что будетъ сть завтра.
— Если эти подлецы дадутъ теб пять-шесть тысячъ, придется удовольствоваться,— сказала Нанси.— Вдь нельзя же требовать, чтобы они отдали теб вс восемнадцать тысячъ, правда?
— О, разумется,— сказалъ Альдо, не поднимая глазъ. Кое-что ему уже было извстно относительно ‘віатикъ’, но онъ не хотлъ, чтобы эти свднія испортили ему завтракъ. Вдь онъ стоилъ тридцать два франка. Нельзя же было его обезцнивать.
— А… ее видлъ?— спросила Нанси, завязывая по просьб Анны-Маріи салфетку кукл.
— Кого?— спросилъ Альдо съ полнымъ ртомъ.
— Да…западную птицу,— сказала Нанси, желая показать, что онъ совсмъ прощенъ.
— Да, видлъ,— сказалъ Альдо.
Нанси перестала сть и положила вилку. Она нехорошо себя чувствовала.
— Ну, и что?
Альдо откашлялся, выпилъ глотокъ вина и вытеръ ротъ.
— Да что… просто одурлая вдьма,— сказалъ онъ.
Послдовала пауза. Затмъ онъ продолжалъ:
— Я открылъ свои карты. Я ей сказалъ, кто ты, сказалъ объ Анн-Маріи… все, однимъ словомъ. И когда я кончилъ, она вотъ такъ посмотрла на меня,— Альдо показалъ, какъ,— и кинула мн вульгарное американское ругательство. Затмъ повернулась спиной и ушла!
Нанси протянула ему черезъ столъ руку.
— Дорогой Альдо,— сказала она.
— Я ужъ говорилъ теб,— продолжалъ онъ,— что этого сорта женщины терпть не могутъ, чтобы у человка была семья! Немыслимо! Этого он простить не могутъ!
— Можетъ быть,— осмлилась Нанси, съ чуть замтными ямочками,— не прощаютъ человку того, каковъ онъ по отношенію къ своей семь!
— Ну будетъ,— сказалъ Альдо.— Тмъ боле, что съ этою кончено. Будто ея никогда и не было. Устранена.
(Но она не была устранена).
Въ четыре часа Альдо, Нанси, Анна-Марія и кукла отправились на площадь Казино. Нанси съ двочкой осталась сидть на скамейк спиной къ благоухающимъ клумбамъ, въ то время, какъ Альдо пошелъ въ Казино за віатикомъ.
Черезъ минуту онъ вернулся съ пылающимъ и искаженнымъ лицомъ.
— Ахъ, канальи! Ахъ, воры, разбойники!
— Что случилось?— спросила Нанси.
— Случилось, что мн дали полтораста франковъ!— сказалъ Альдо, бросая ей на колни съ презрительнымъ гнвомъ три бумажки по пятьдесятъ франковъ.
— Полтораста… франковъ!— задохнулась Нанси.— Боже мой!
— Нанси, слушай! Только одно остается сдлать. Ступай туда и играй. Швырни ихъ, на какой попало номеръ. Если проиграешь, туда имъ къ черту и дорога! И кончено дло.
— Хорошо, такъ и сдлай,— сказала Нанси. Она чувствовала полное безразличіе.
— Я не могу, нельзя мн,— сказалъ Альдо, совершенно блдный.— Меня не пустятъ, пока я не верну эту милостыню! Ты, ты иди, скоре!
Нанси поднялась дрожащая.
— Но какъ? какъ играть?
— Все равно, безразлично,— сказалъ Альдо.— Не все ли равно!
Онъ закрылъ лицо руками. Передъ нимъ ясно стояла одна мысль, что у нихъ троихъ всего имущества полтораста франковъ, и долгъ въ сто двадцать три.
Онъ повернулся къ двочк:
— Анна-Марія, скажи номеръ! Какой попало…
Анна-Марія не понимала.
— Ну, да, сокровище,— сказала Нанси.— Знаешь, цифры, которымъ тебя учила бабушка!
— Ахъ, да, да!— закричала Анна-Марія.— Разъ, два, три, четыре…
— Стопъ! довольно,— сказалъ Альдо.— Прекрасно. Нанси, ты входишь и ставишь на любомъ стол ‘quatre premiers’ И ‘quatre en plein’. Такимъ образомъ захватываешь и нуль. Поняла? ‘Les quatres premiers et quatre en plein’. Ты можешьсказать крупье, чтобы онъ сыгралъ за тебя. Ступай. Скоре.
Нанси вошла въ Казино и повернула налво въ ‘Коммиссаріатъ’, гд сидли насмхавшіеся надъ ней наканун господа. Они сейчасъ же ее узнали и, безъ всякихъ затрудненій, выдали ей входной билетъ.
Нанси вошла въ залъ. Тотчасъ же ухо ея уловило непрерывный кристальный звонъ золота и серебра. Она подошла къ первому столу налво. Рыжій крупье сидлъ въ конц стола, съ деревянной лопаточкой въ рук. Нанси подошла къ нему.
— ‘Quatre premiers et quatre en plein’,— сказала она, подавъ ему одну изъ пятидесятифранковыхъ бумажекъ.
Но уже было поздно.
— ‘Rien ne va plus’,— сказалъ человкъ въ центр, возл колеса.— ‘Trente deux, noir, pair et passe’.
— Ваше счастье,— сказалъ крупье Напои, отдавая ей бумажку.— Вы бы проиграли.
Она повторила свою фразу, и тогда крупье, положивъ бумажку на лопаточку, передалъ ее черезъ столъ.
— ‘Quatre premiers,— сказалъ онъ, и центральный человкъ положилъ ее на мсто.
— И что еще?— спросилъ крупье, смотря на Нанси.
— ‘Quatre premiers et quatre en plein’,— повторила Нанси, какъ автоматъ.
Крупье протянулъ руку.
— Сколько ‘en plein’?
Нанси подала ему второй пятидесятифранковый билетъ и сказала:
— ‘Quatre en plein’.
— ‘Quatre en plein. Tout va aux billets’,— сказалъ человкъ въ центр. Колесо завертлось, и шарикъ выскочилъ съ шумомъ. Сердце у Нанси громко стучало, сотрясая ее всю.
Шарикъ скользнулъ, покатался немного по колесу, остановился, стукнулъ, и упалъ въ одно изъ тридцати семи дленій.
— ‘Три’.
Вс смотрли на Нанси, пока крупье расплачивался съ нею, а она конфузливо и неловко подбирала золото и серебро.
— Еще,— сказала она, подавая крупье послдній изъ трехъ билетовъ и прибавляя къ нему нсколько луидоровъ.
— Еще что?— спросилъ крупье.
— Еще то же самое… ту же игру.
Шарикъ вертлся.
— Да вдь ужъ поставлено,— сказалъ крупье, показывая пальцемъ на первую выигравшую бумажку, еще сложенную на томъ же мст.
— Да, нтъ же, нтъ,— сказала Нанси, сильно сконфуженная,— ‘premier quatre’…
Тогда и второй билетъ былъ положенъ на первый, на уголъ нуля и трехъ первыхъ цифръ.
— ‘Et quatre en plein’,— прибавила Нанси.
Но для этого уже было поздно.
— ‘Rien ne va plus’. Нуль’.
— Вотъ! Готово!— сказалъ крупье, возвращая ей золото, предназначенное на ‘en plein’ и готовя свою лопаточку, чтобы зацпить восемьсотъ франковъ для Нанси.
Въ чемъ секретъ Фортуны? Какъ ее поймать? Какъ ее объяснить, опредлить, анализировать? Что бы Нанси ни длала, она выигрывала. Куда бы она ни клала деньги, туда же катился и шарикъ.
Когда ей показалось, что она выиграла достаточно, руки у нея были перегружены, а на стол возл нея была цлая куча золота, серебра и бумажекъ и, въ то время, какъ она доставала выигрышъ съ номеровъ, очень неловко загребая его лопаточкой, на минуту все задержалось на ‘pair’, такъ какъ она ршила отказаться отъ помощи лопаточки. Какая-то женщина обратилась къ ней съ чмъ-то, и въ это время шарикъ упалъ.
— ‘Vingt, pair et passe’.
Выигрышъ былъ удвоенъ.
Когда, наконецъ, она подобрала все дрожащими руками и засунула въ карманъ, какъ могла, золото и скомканныя бумажки, она встала, шатаясь, какъ пьяная. Щеки у нея пылали, и ей казалось, что она ослпла. Неровнымъ шагомъ вышла она изъ зала и сошла по ступенькамъ на площадь.
Альдо сидлъ попрежнему неподвижно на скамь, уставивъ локти на колни, онъ опустилъ голову на руки. Анна-Марія бгала вокругъ клумбы.
— Альдо!— сказала Нанси и упала рядомъ съ нимъ, ослабвшая и истощенная.
Альдо поднялъ искаженное лицо.
— Продулась, а?
Нанси покачала головой съ легкимъ истерическимъ смшкомъ. Затмъ наполнила ему деньгами руки, насыпала денегъ себ на колни, и все еще оставалось. Альдо быстро и ловко сосчиталъ ихъ. Проходившіе улыбались, глядя на нихъ.
— Семь тысячъ восемьсотъ,— сказалъ Альдо, весь блдный.
— О, да у меня еще есть!
И Нанси вынула изъ кармана еще бумажки и еще золото. Всего было четырнадцать тысячъ франковъ съ лишнимъ.
— Пойдемъ въ Caf de Paris,— сказалъ Альдо.
Они заказали себ кофе и ликеръ, а Анн-Маріи — земляничное мороженое и пирожное. Оркестръ игралъ ‘Sous la fouille’.
— О, Боже, какъ хорошо на свт!— сказала, слегка всхлипнувъ, Нанси.— Боже! какая чудная страна! Какъ я обожаю всхъ! какъ обожаю всхъ!
— Обозаю всхъ!— сказала Анна-Марія, медленно и аккуратно выбирая третье пирожное.
Альдо и Нанси засмялись.
Мимо проходилъ англичанинъ, Нанси окликнула его и представила Альдо. Альдо поблагодарилъ его за любезность и доброту къ Нанси наканун.
Нанси разсказала ему, какъ она выиграла четырнадцать тысячъ франковъ. И вс хохотали, и оркестръ игралъ, и солнце сіяло, а потомъ зашло.
— Лучшій поздъ въ Италію,— неожиданно сказалъ Фредерикъ Алленъ,— отходитъ въ девять вечера. У васъ ровно часъ времени. Отличный поздъ.
Альдо взглянулъ на Нанси, а Нанси взглянула на небо. Оно было свтло-лиловаго цвта съ розоватымъ оттнкомъ. Тамъ, гд оно было свтле, плавала новая луна, какъ прозрачная чаша. Цыгане играли ‘Манонъ’. А вдали было море.
— Надо хать съ этимъ поздомъ,— сказалъ Альдо, вставая и стуча ложечкой по блюдечку, чтобы пришелъ слуга.
— О, Альдо!— сказала Нанси.— Отчего бы намъ не остаться здсь? Попробуемъ счастья…
— Остаться здсь, попробуемъ счастья,— сказала Анна-Марія, съ очаровательной улыбкой.
И они остались.

V.

Альдо вернулъ администраціи віатикъ и вошелъ въ игорныя залы вмст съ Нанси. Хозяйка отеля выписала изъ Виллафранки бонну, которая гуляла съ Анной-Маріей и носила куклу. Это стоило пустяки: всего пятьдесятъ франковъ въ мсяцъ. Въ гостиниц они взяли пансіонъ, и это тоже стоило пустяки: всего сорокъ пять франковъ въ день. Они длали прогулки въ экипаж — сущіе пустяки: тридцать франковъ до Тюрби, двадцать на Капъ-Мартенъ, шестьдесятъ до Корнишъ. Все пустяки. Вдь въ десять минутъ Нанси наиграла больше, чмъ на мсяцъ.
Нанси подарила горничной свой костюмъ для путешествія. Матери она послала манто отъ Дусэ (Валерія не ршалась даже и носить его, такъ оно было элегантно). Послала подарки дяд Джакомо и тет Карлотт, Адели и Нино, Кларисс и Карло. Она вспомнила безногаго человчка, котораго видла уже много лтъ въ тачк на Корсо, и послала Валеріи для него сто франковъ.
Анна-Марія была вся въ шелку, въ бломъ парчевомъ, въ русскомъ вкус, пальтец и въ шляп съ длинными перьями. У бонны на голов красовался огромный бантъ изъ шотландской ленты съ двумя длинными разввающимися концами.

——

Такъ продолжалось десять дней. На одиннадцатый все кончилось.
Нанси играла весело и проигрывала. Играла осторожно и проигрывала. Играла съ отчаяніемъ и проигрывала.
Альдо, не довряя своему счастью, ходилъ за ней отъ стола къ столу, говоря:
— Смотри! Длай такъ! Не такъ! Зачмъ играла! Почему не играла! Вдь я же теб говорилъ!… Вотъ видишь!.. Такъ я и зналъ!…
И на каждомъ стол ихъ ждала невидимымъ призракомъ неудача. Коварная, насмшливая, она брала руку Нанси и направляла ее на ложный путь, подсказывала ей на ухо ошибочныя цифры.
Десятки разъ намревались они бросить и десятки разъ ршали попробовать еще разъ, одинъ только разъ.
— Теперь у насъ всего девять тысячъ франковъ. Что можно сдлать съ девятью тысячами? Мы нищіе. Но если бы только немного повезло, мы могли бы поправиться.
Такъ продолжалось два дня, На третій у нихъ осталось еще тысяча восемьдесятъ франковъ.
— Сыграемъ на восемьдесятъ франковъ,— сказалъ Альдо,— а тысячу трогать не будемъ.
Проиграли восемьдесятъ франковъ, а затмъ и еще четыреста.
— А на что намъ шестьсотъ франковъ?— сказалъ Альдо.
(И опять стали играть. Послдніе три луидора Альдо бросилъ на поперечную. Выигралъ.
— Оставимъ все тутъ,— сказалъ онъ.
Опять выиграли.
Нанси съ пылающими щеками и стучащимъ сердцемъ сказала:
— Рискнемъ оставить еще разъ?
У Альдо губы были блыя и сухія, и горло пересохло. Говорить онъ не могъ. Только кивнулъ головой.
И въ третій разъ выиграла. Крупье отбросилъ лопаточкой столбикъ золота и пересчиталъ его, затмъ разложилъ передъ собой три бумажки по пятисотъ франковъ. И заплатилъ пять разъ уже упятеренную ставку.
Альдо потянулся взять лопаточку. Въ эту минуту какой-то господинъ, сидвшій ближе къ центру стола, началъ загребать рукою столбикъ золота и банковые билеты.
— Ахъ! pardon! pardon! pardon!— закричалъ Альдо. задерживая лопаточкой деньги.— Это мое.
— О, нтъ!— сказалъ господинъ, ршительно кладя руку на бумажки,— это моя ставка. Я уже три раза оставлялъ ее…
Альдо ничего не помнилъ отъ волненія. Блдная Нанси протянулась впередъ:
— Это наше!
— А, нтъ, это ужъ черезчуръ,— закричалъ тотъ, оказавшійся французомъ и обладателемъ громкаго голоса.
Оттолкнувъ лопаточку Альдо, онъ забралъ себ деньги. Альдо обратился къ крупье, блдный, жестикулируя. Но т только пожали плечами.
Альдо обратился къ сидвшимъ рядомъ, къ сидвшимъ напротивъ… вдь они же видли… Но никто ничего не видлъ, никто ничего не, зналъ.
— Faites vos jeux, Messieurs…— сказалъ крупье. И шарикъ зажужжалъ.
— Охъ, ужъ эти итальянцы,— сказалъ французъ, и кругомъ улыбнулись.
Альдо весь дрожалъ, глаза у него налились кровью.
— Пойдемъ, пойдемъ отсюда!— бормотала Нанси,— ради Бога, Альдо! изъ любви къ малютк! Пойдемъ прочь.
И Альдо повернулся и пошелъ съ нею.
Они вышли изъ залы. Въ атріум оркестръ игралъ сюиту ‘Пееръ Гинтъ’.
— О, Альдо, Альдо!— сказала Нанси,— удемъ, удемъ изъ этого ужаснаго мста.
Альдо не отвчалъ.
Они вышли. Черезъ ярко освщенную солнцемъ площадь переходила, смющаяся подъ свтлыми зонтиками, группа, элегантныхъ дамъ, спшившихъ въ Казино, въ свтлыхъ платьяхъ, приподнятыхъ такъ, чтобы видны были высокіе каблуки и ажурные чулки.
Воздухъ былъ теплый и благоухающій.
Они сошли налво въ садъ. Передъ ними гигантской кобальтовой полосой лежало море.
Анна-Марія, въ своемъ парчевомъ пальтецо, прогуливалась взадъ и впередъ, какъ какая-нибудь свтлйшая особа, покачивая короткими локонами подъ огромной шляпой съ перьями. За нею размреннымъ шагомъ выступала бонна изъ Виллафранки, съ разввающимися шотландскими лентами и съ куклою на рукахъ.

VI.

‘Нью-оркъ.

Обожаемая моя мама,

Я отошлю теб это письмо тогда, когда все, что я въ немъ пишу, будетъ уже неврно. Если я выйду живою изъ этого страшнаго сна, ты все узнаешь, если нтъ… Но мы выйдемъ, конечно, разъ мы очнемся отъ этого фантастическаго, невроятнаго кошмара.
Потому что вдь не умираютъ же отъ бдности, неправда ли, мама? Немыслимо же погибнуть отъ голода? Объ этомъ слышишь, но этого же не бываетъ, не можетъ быть, правда? ‘Zu Grunde gehen’ {Погибнуть.}. Старая мрачная нмецкая фраза звучитъ у меня въ душ, какъ отдаленный громъ. ‘Zu Grunde gehen’!
Знаю, знаю, что этого не случится. Мы не погибнемъ. Но когда въ карман на всю жизнь только сорокъ пять долларовъ, а возл маленькій птенчикъ разваетъ ротикъ и требуетъ кушать (а кушать онъ желаетъ сласти и шоколадки), невольно длаешься трусихою, и въ голову приходятъ самыя дикія вещи… начинаетъ мерещиться даже возможность умереть съ голоду!
Мама, не думай обо мн дурно за то, что я не вернулась въ Миланъ обнять тебя, проститься передъ отъздомъ въ это ужасное путешествіе, въ эту чужую и такую далекую землю.
Духа не хватило.
И, кром того, Альдо сказалъ, что не на что, и быть можетъ, онъ былъ правъ, потому что нашихъ соединенныхъ ‘віатикъ’ и продажи моихъ драгоцнностей едва-едва хватило на то, чтобы добраться до Нью-орка.
Третьяго дня мы пріхали. Вчера утромъ я послала теб открытку: ‘Пріхали благополучно’. Благополучно! О, дорогая моя мама! Я надюсь, что для тхъ, у кого есть мужество такъ лгать, есть еще другой и лучшій рай. Благополучно!..
Но я не хочу надрывать теб душу. Достаточно теб знать, что мы пріхали, я въ томъ же костюм, въ какомъ ходила въ Монте-Карло, въ шляп съ крыльями и въ вызывающе лакированныхъ башмакахъ, Анна-Марія съ видомъ недотроги-княжны, и Альдо — въ вид блднаго Антиноя съ сорока пятью долларами въ бумажник.
И вотъ начинается крестный путь исканій квартиры. Мама, да неужели это я жила въ отел въ Рим? Неужели это я, Нанси, когда-то спустилась медленно по широкой лстинн, застланной бархатнымъ ковромъ, сла въ королевскую карету и отправилась въ Квириналъ? Неужели это я, развалившись въ кресл дяди Джакомо, благосклонно слушала сумасшедшихъ поэтовъ, читавшихъ мн свои стихи? Неужели это я лниво нажимала пуговки электрическихъ звонковъ, чтобы люди являлись служить мн?
Нтъ, то была другая Нанси. А эта Нанси устало волочила часъ за часомъ ноги по прямымъ и ужаснымъ улицамъ, называемымъ ‘Avenu’, съ мрачнымъ мужемъ съ одной стороны и хнычущей двчуркой съ другой.
Третья Авеню… Четвертая Авеню… (быстро проходимъ Пятую, въ которой живутъ одни богачи)… идетъ по Шестой… и всюду т же грязныя лавки, орущія дти, неприличныя двки, грубые мужчины, и гулъ поздовъ надъ головой, и грохотъ и трескъ трамваевъ и дилижансовъ. Наконецъ, Седьмая Авеню оказалась спокойной, печальной улицей, безъ поздовъ, ее перескали такія же спокойныя и печальныя улицы, въ которыхъ было меньше орущихъ дтей и грязныхъ лавокъ, но были ряды тусклыхъ отталкивающихъ домовъ, ‘Boardling-houses’, гд ютятся бдняки, иностранцы, бездомные, потерпвшіе кораблекрушеніе въ жизни.
Мы позвонили у дверей одного изъ домовъ, показавшихся намъ чище и скромне другихъ. Женщина открыла намъ дверь. Взглянула на меня, на мою шляпу, на башмаки. ‘Что вамъ нужно?’ — спросила она.— ‘Комнату’,— началъ Альдо. Женщина, не отвчая, захлопнула дверь.
Въ сосднемъ дом изъ окна выглянула женщина въ грязномъ розовомъ капот: ‘Если вы ищете комнату,— сказала она,— то тутъ есть. Восемь долларовъ. Обдъ долларъ’.
Въ слдующемъ дом не принимали съ дтьми. Въ другомъ не принимали иностранцевъ. Вс на насъ косились, удивленно и недоврчиво разсматривала бдная улица наши дорогіе и элегантные костюмы. Имъ казалась подозрительна красота Альдо, его итальянскій акцентъ пугалъ ихъ. А Анна-Марія вскрикивала при каждомъ, вновь появлявшемся, лиц.
Наконецъ, Альдо сказалъ: ‘Пойду въ итальянское консульство. Ты съ двочкой побудь въ какой-нибудь лавк’. Мы зашли въ пекарню и посидли тамъ, Анна-Марія скушала немалое количество хлбцевъ.
Консульство было въ другомъ конц Нью-орка, и, пока Альдо добрался туда, оно уже закрылось. Вернулся онъ подавленный и обезкураженный, я же, между тмъ, свела дружбу съ женою пекаря. Это была толстая блокурая кроткая нмка. Я разсказала ей всю нашу исторію: что я поэтесса, что меня принимала королева и затмъ всю монтекарловскую исторію.
Она все время охала, но, по моему, она мало чему поврила и мало что поняла. Но она, несомннно, пожалла насъ. И вдругъ Анна-Марія, услыхавъ нмецкій голосъ, вызвалась спть: ‘Schlaf, Kindchen, schlaf!’. Та ее сейчасъ же расцловала. Ach, du Ssses!’ {Ахъ, ты. милочка.},— сказала она въ волненіи,— ‘какъ это она выучила эту псенку? Ахъ! я поведу васъ къ фрау Шмидль’.
Дйствительно, она свела насъ всхъ троихъ въ 38-ую улицу, въ домъ своей сестры, и сестра сдала намъ комнату. Комната чистенькая, а фрау Шмидль добрйшее созданіе.
А теперь? Что же будетъ? Я себ купила ужаснйшее, цвта перца съ солью, платье и шляпу изъ черной соломы. На Анн-Маріи ужаснйшая шерстяная накидка оливковаго цвта, которую ей подарила фрау Шмидль. Чисто богадленки мы съ ней. Анна-Марія воетъ всякій разъ, что я одваю ее въ эту накидку, но нельзя же обидть фрау Шмидль. Это единственный нашъ другъ въ Америк.
Потому что ранчо въ Техас,— помнишь, о которомъ разсказывалъ Альдо?— миъ. Никогда въ жизни не былъ Альдо въ ранчо. Однажды онъ встртилъ чахоточнаго француза изъ Техаса, такъ вотъ тотъ ему и сообщилъ вс т романтическія подробности, что онъ затмъ преподносилъ намъ. Помнишь, мама? На Лаго-Маджоре… Онъ разсказывалъ — немного неопредленно, правда, и только по нашей просьб — исторіи о дикихъ лошадяхъ, на которыхъ онъ, якобы галопировалъ по безграничнымъ степямъ… Когда я его упрекаю за эти басни, онъ говоритъ, что мы сами виноваты. Приставали ужъ очень съ подробностями! И потомъ это, оказывается, Кларисса сочинила, легенду о ранчо, находя, что это очень эстетично и граціозно. И пришлось ему изощряться во всю,
Бдный Альдо! Онъ не выноситъ насъ въ этихъ платьяхъ. Не выноситъ онъ и нмецкой кухни фрау Шмидль. Сейчасъ онъ пошелъ въ третій разъ къ итальянскому консулу узнать, не добудетъ ли тотъ ему переписки. Я бы могла давать уроки, но фрау Шмидль говоритъ, что желающихъ давать уроки гораздо больше желающихъ брать ихъ. И потомъ… надо присматривать за Анной-Маріей. Анна-Марія! Фрау Шмидль обожаетъ ее за это имя. Говоритъ, что оно ‘echt Duitsch!’ {Истинно-нмецкое.}. Фрау Шмидль такая же милая блокурая толстушка, какъ и сестра ея, и такъ же, какъ она, говоритъ на ужасающемъ англійскомъ язык американскихъ нмцевъ. Анн-Маріи очень нравится этотъ языкъ, и она его перенимаетъ. Мн просто холодно длается при мысли, что Анна-Марія будетъ говорить такъ же.

——

Альдо такъ и не нашелъ подходящихъ занятій. Американцы не желаютъ имть дло съ итальянцемъ, а итальянцы и того мене.
У насъ осталось восемь долларовъ.

——

Если я попрошу у тебя денегъ, ты пришлешь. А потомъ? Черезъ нсколько недль мы снова окажемся въ томъ же положеніи.
Лучше же сражаться съ судьбой самостоятельно.

——

Ну, вотъ. Больше у насъ ничего нтъ. Ничего.
Господинъ Шмидль говоритъ, что позволитъ намъ остаться въ комнат. ‘По крайней мр, прибавляетъ онъ брезгливымъ тономъ, еще недльку-другую’. Но его жена не должна больше отпускать намъ обдъ. ‘По крайней мр, прибавляетъ онъ еще боле брезгливо, всмъ. Только вамъ, да Аин-Маріи’.
Онъ тоже бдный человкъ. Онъ правъ. Не можетъ же онъ содержать иностранцевъ. Ну, а Альдо? Что же онъ будетъ длать?

——

Намъ удалось продать наши монтекарловскія платья за двнадцать долларовъ. Мы поправились.
И потомъ, о чемъ я думаю? Вдь я же могу писать! Какъ это мн въ голову не пришло? Пошлю статью въ Итало-Американскую газету. Безъ подписи, разумется.
Напишу сейчасъ же. Сегодня вечеромъ.
Написала.
Принята.
Напечатана.
И, повидимому, тмъ дло и кончилось. Сказали Альдо, что они никогда не платятъ за статьи со стороны, хотя бы он и были такъ блестящи и оригинальны, какъ эта. Оплачиваются одни только постоянные сотрудники.
Неужели же въ редакціи не найдется мста автору этой блестящей и оригинальной статьи?
Мсто — да. Сколько угодно мста. Но денегъ нтъ.
Альдо питается финиками и горстью риса. Онъ совсмъ не говоритъ.. Не знаю, о чемъ онъ думаетъ. Боюсь я за него.

——

Сегодня, когда я вывела Анну-Марію погулять передъ домомъ, намъ встртился нкій Фіоретти, котораго мы знали въ Италіи.
Это, кажется, былъ старинный пріятель Нино. Онъ взглянулъ на меня и прошелъ, не узнавъ. Слава Богу! У меня колни дрожали отъ страха, что онъ остановится и скажетъ: ‘Вы? здсь? Гд же вы живете? Что вы длаете?’.
Гд живу? живу въ этой дрянной улиц, въ негритянскомъ квартал. А что длаю? Умираю съ голоду.
Мама! мама! мама! но вдь это же все сонъ, правда?
Глупый, невроятный сонъ, отъ котораго я проснусь со смхомъ и окажусь возл тебя. Я хотла бы проснуться еще ребенкомъ въ Англіи, въ Сромъ Дом… Тамъ была бабушка, правда? я ея не помню, но знаю, что она была. А въ саду была качель: это я помшо…
И потомъ, кажется, тамъ была двочка съ блокурой косою, и звали ее Эдитъ. Не знаю почему, мн кажется, что я теперь ее помню. Что съ ней сталось?.. Или это она, бдняжка, и умерла?..

——

Альдо не выходитъ изъ дому. Больше не разговариваетъ. Сидитъ цлый день неподвижно и смотритъ. Я боюсь его.
Если достану денегъ, телеграфирую теб.

——

Это очень добрые люди. Они держатъ Анну-Марію внизу, въ кухн. Но и они боятся Альдо. Я думаю, что они выгонятъ насъ. Но будутъ держать Анну-Марію и заботиться о ней.
О, Боже! Мама! мама! Подумай только!..
Хочу телеграфігровать теб, хочу телеграфировать.
Я ухожу. Иду просить помощи. Буду просить, кого попало, всхъ…
Была въ итальянской церкви, въ итальянскомъ консульств. Посмотримъ, говорятъ, постараемся… но крутомъ столько случаевъ для благотворительности! Мама, мы только ‘случай для благотворительности’? Какъ странно!..
Денегъ на телеграмму дать не захотли. Сказали, что телеграфируютъ сами, когда наведутъ справки…
По дорог я остановила женщину. Я ей сказала: ‘Простите! Не можете ли вы’… но дальше не хватило духу, и я спросила, гд 38-я улица. Она мн показала, и я вернулась по той же дорог, что пришла.
Дойдя до Пятой Авеню, я пошла въ своемъ нищенскомъ плать по этой великолпной и богатой улиц. Я проходила мимо большихъ дворцовъ. Въ одномъ изъ нихъ окна были открыты, и изъ нихъ неслись звуки ‘Музыканта’ Гуго Вольфа. Женскій голосъ плъ:
Wenn wir zwei zusammen waren
Mcht’das Singen mir vergehen. *)
*) Были-бъ мы съ тобою вмст,
Замерла бы пснь моя.
Я остановилась. Повернулась, взошла по широкой блой лстниц и позвонила. Слуга въ пышной ливре немедленно открылъ дверь.
‘Мн надо поговорить съ пвицей’,— сказала я.
‘А?’ — сказалъ человкъ, оглядывая меня. Я видла, что онъ принимаетъ меня за нищенку, и намревается выгнать.
‘Скажите ей, скажите поскоре, что… что Гуго Вольфъ разршилъ мн явиться’.
Очевидно, нчто въ моемъ лиц — о, мама! въ моемъ безнадежномъ лиц!— задло человческую струну въ этомъ великолпномъ автомат.
Онъ подошелъ прямо къ двери салона, постучалъ тихонько и вошелъ съ докладомъ.
На стол въ передней возвышалась огромная золоченая корзина, полная пасхальныхъ лилій.
Музыка прекратилась, и почти сейчасъ же появилась на порог дама. Она была очень молода — немногимъ разв постарше меня — красива, въ плать аметистоваго бархата. Она съ любопытствомъ посмотрла на меня и неожиданно сказала:
‘Войдите, пожалуйста’.
Я послдовала за ней въ большой роскошный залъ. Со стны ласково смотрла на меня, изъ-подъ покраснвшихъ вкъ, Тиціанова ‘Красавица’.
‘Что вы велли мн передать?— спросила меня молодая женщина, слегка склонивъ къ плечу граціозную головку.— ‘Я не совсмъ поняла’…
У меня не хватало голоса. ‘Я сказала… я сказала, что Гуго Вольфъ зазвалъ меня къ вамъ. Я слышала, какъ вы пли его романсъ’.
Она засмялась. Затмъ сказала: ‘Такъ вы, значитъ, музыкантша?’.
Я покачала головою. Одну минуту у меня было желаніе разсказать ей всю ‘Сказку про Благо Бычка’. Но затмъ испугалась, что она можетъ знать мое имя, и заговоритъ обо мн съ нью-іоркскими итальянцами. И вдругъ, ‘Итало-Американецъ’ напечатаетъ статью, а ‘Corriere della Sera’ перепечатаетъ ее…
По милая женщина спросила: ‘По могу ли я быть вамъ полезна?’.
Я сказала: ‘Да’.
‘Денегъ?’ — спросила она.
‘Да’.
‘Сколько вамъ надо?’.
‘Пять долларовъ’.
Она улыбнулась. ‘Такъ мало? Я рада была бы сдлать больше для друга Гуго Вольфа’.
Она вышла изъ комнаты, закрывъ за собою дверь. Она оставила меня одну въ своемъ великолпномъ зал, меня, съ моимъ скромнымъ платьемъ, черной соломенной шляпой, меня, нуждающуюся въ пяти долларахъ, она заперла въ этомъ зал, полномъ золотыхъ и серебряныхъ украшеній, драгоцнныхъ рамокъ и безцнныхъ бездлушекъ. Въ одномъ изъ угловъ стоялъ открытый книжный шкафъ, полный книгъ, переплетенныхъ въ красную кожу съ золотыми буквами. Я посмотрла. Тутъ были нмецкіе поэты: Ленау, Уландъ, Гейнрихъ Гейне… Затмъ Россетти и Броунингъ, и томикъ несравненной Лауренсъ Хонъ. И дальше ‘Варварскія Оды’ Кардуччи, а рядомъ томикъ моихъ стиховъ… мое имя золотомъ на красной кож!..
Я закрыла лицо руками и заплакала.
Черезъ минусу она вернулась, держа въ рук монету въ двадцать долларовъ.
‘Вотъ вамъ на счастье,— сказала она, и ея нжное личико зарумянилось. ‘Больше я ничего не могла бы сдлать для васъ?’.
Я кивнула утвердительно. Слезы мшали мн говорить, но я взглянула на рояль.
Она улыбнулась и сейчасъ же сла за инструментъ.
И запла. Пла для меня.
Она вложила въ свое пніе всю нжность и всю страсть, дарованную Богомъ ея божественному голосу, и все это для меня, неизвстной, которой она никогда больше не увидитъ, пришедшей съ улицы за милостыней.
Мама, мама, моя дорогая, почему никогда не сдлаешь того, что хочешь? Мн хотлось взять ея руки и поцловать, и поцловать милое взволнованное личико и сказать, что я ее обожаю, и сказать, что это у нея мои стихи, и называть ее на ты. Гуго Вольфъ, безумный и голодный, умершій отъ тоски и нищеты, толкалъ насъ другъ къ другу, я знаю.
Но пніе кончилось. Она встала, и я больше на нее не взглянула. Ни слова не говоря я вышла. А она такъ и осталась возл рояля и я чувствовала, что она смотритъ мн вслдъ…
Слуги въ передней кланялись мн, какъ княгин, и распахнули дверь. Плача, прошла я мимо нихъ и, все такъ же плача, спустилась по широкой лстниц.
Такъ и шла я, не обращая ни на кого вниманія и, дойдя до Медисонъ Скверъ, сла на скамейку подъ деревомъ.
Кто-то слъ возл меня. Женщина. Я почувствовала, что она пристально всматривается въ меня, и я повернулась взглянуть на нее. Да вдь это же западная птица? Я сейчасъ же узнала ея золотые волосы и толстое красное лицо подъ голубой бархатной шляпой.
‘Какъ поживаете, миссисъ Дойль?’ — спросила я.
‘А’?— воскликнула она, привскочивъ. ‘Откуда вы меня знаете?’ И, пристально глядя на меня, прибавила: ‘И почему вы плачете?’.
‘Плачу отъ любви къ женщин, которая была очень добра ко мн’.
‘Добрыхъ женщинъ столько на свт’,— сказала она. ‘И я тоже добрая. О чемъ вы? Что съ вамй? Чего вы хотите?
‘Я хочу, чтобы вы пришли поговорить съ моимъ мужемъ. Вотъ уже четыре дня что онъ… Пойдемте… Вы его знаете… Видли въ Монте-Карло. Его зовутъ Альдо делла Рокка’.
‘Какъ? Делла Рокка? Этотъ ангелъ-неаполитанецъ? Этотъ Аполлонъ Бельведерскій? Ну, разумется, знаю! Гд же онъ? Что онъ тутъ длаетъ?’.
‘Пойдемте, посмотрите’,— сказала я.
И она отправилась, въ своей бирюзовой шляп, въ мизерную квартиру фрау Шмидль на грязной 38-й улиц.
Въ этотъ вечеръ мы обдали вмст съ западной птицей, или, лучше сказать, она назвалась къ намъ на обдъ.
Попробовавъ супъ съ клецками, приготовленный фрау Шмидль, она воскликнула: ‘Да это отрава!’ и когда ла кровяную колбасу съ кислой капустой, то воскликнула снова: ‘Ну, право же, отрава!’.
Если судить по ея отвратительнымъ манерамъ, она должна быть большою барыней.
Мама! въ душ моей надежда открываетъ робкіе глаза…

VII.

Миссисъ Дойль, дйствительно, большая барыня. Мужъ ея былъ однимъ изъ крупнйшихъ политическихъ воротилъ Соединенныхъ Штатовъ. Сестра ея была замужемъ за англійскимъ баронетомъ. А дочь ея, Марджори, ‘Марджъ’, какъ звала ее мать, восемнадцати лтъ вышла замужъ за Герберта Ванъ Остенъ, члена конгресса.
Западная птица развивалась въ ‘изящныхъ’ идеяхъ, какъ она выражалась.
— Вы оба,— сказала она въ конц обда изъ отравъ,— могли бы произвести здсь сенсацію. Вы могли бы здсь произвести ‘the rage’ {Фуроръ.}, сдлаться послднимъ словомъ ньюіоркской моды. Это ужъ такой городъ!— И обращаясь къ Альдо:— Вдь вы графъ, неправда ли?— Она улыбнулась ему фамильярно.— Делла Рокка изящное имя. Звучитъ положительно по-графски.
— Ну, конечно же, графъ!— сказалъ Альдо, дружески улыбаясь, вспоминая, что ддушку звали ‘Эспозито’, а ‘делла рокка’ было прибавлено потому, что онъ былъ найденъ, въ вид маленькаго пакета, на ‘скал’ {Rocca — скала.} возл Позилиппо.
— Ну, такъ постойте,— сказала миссисъ Дойль, хмуря брови.— Вамъ нужно нчто врод ‘ателье’. Конечно, ателье очень въ мод въ Нью-орк.
— Я не понимаю, что же мой мужъ будетъ длать въ ателье,— сказала Нанси.
Но Альдо толкнулъ ее ногою.
— Дай ты ей сказать,— шепнулъ онъ по-итальянски.
— Значитъ,— продолжала миссисъ Дойль,— у васъ будетъ ателье. Такъ. Это очень изящная идея. Но ваша жена…
— Моя жена извстная поэтесса,— сказалъ Альдо.
— Ахъ да?— спросила миссисъ Дойль, вздымая брови цвта сепіи и задумчиво пощипывая свой толстый подбородокъ.— Тогда погодите… Если она поэтесса, то ей нужно быть немножко странной… немножко другой… ей надо ходить, знаете ли, въ такихъ красныхъ шарфахъ и всякихъ такихъ штукахъ… ей надо вести линію оригинальности, живописности. И затмъ ей необходимо читать свои поэмы въ нью-іоркскихъ салонахъ. Ну, да, поэзія въ большой мод въ Нью-орк. Тмъ боле,— прибавила она съ ободряющей благосклонностью къ Нанси,— тмъ боле, что он на итальянскомъ язык. Никто ничего не пойметъ. Предоставьте мн! предоставьте мн! Я васъ ‘открою’. У меня будетъ грандіозный пріемъ. На пригласительныхъ билетахъ въ лвомъ уголк будетъ напечатано ‘итальянская поэтесса’. Изящнйшая идея!
Но Нанси упрямилась. Объявила, что не станетъ носить никакихъ шарфовъ, ни читать никакихъ поэмъ. И что длать Альдо въ ателье?
Этотъ повторенный вопросъ показался Альдо ребяческимъ и досаднымъ.
Миссисъ Дойль разсуждала, между тмъ:
— Милая моя, такія фигуры, какъ его, не всякій день встртишь на Бродвай. Не знаю, какъ въ вашихъ мстахъ, но здсь, увряю васъ, достаточно его лица, чтобы сдлаться послднимъ словомъ нью-іоркской моды.
Альдо кивнулъ головой и смотрлъ на Нанси, будто желая сказать: ‘Видишь?’.
— Да на что же намъ эта мода, если намъ не на что жить?— сказала Нанси.— Что мы сть-то будемъ?
Говоря это, она чувствовала себя очень грубой, непоэтичной и низменной.
— О, дорогая моя!— воскликнула миссисъ Дойль,— да, разъ вы послднее слово моды въ такомъ мст, какъ Нью-оркъ!…
И ея круглые голубые глаза поднялись, въ краснорчивомъ восторг, къ потолку фрау Шмидль, по которому медленно и лниво ползали мухи.
Но Нанси стояла на своемъ, что это невозможно. Не можетъ ли миссисъ Дойль найти лучше работу для Альдо?
— Какую работу?— спросила миссисъ Дойль, переводя свои голубые глаза съ узкаго благо лба Альдо на блестящую волну черныхъ волосъ, на живые и острые глаза, на пунцовыя изогнутыя губы.— Что онъ уметъ длать?
— Да — что обыкновенно длаютъ,— сказала Нанси съ нкоторой нершительностью. Что длаютъ вс мужчины. Онъ былъ въ университет, юристъ, иметъ дипломъ, но никогда не практиковалъ. Но что-нибудь онъ можетъ же длать. Онъ очень способный.
— Такъ,— сказала миссисъ Дойль съ мечтательнымъ видомъ.
Миссисъ Дойль думала. Думала сосредоточенно и серьезно о томъ, что ей сказала утромъ ея дочь. Она вдругъ встала и начала прощаться.
Она разршила Альдо помочь ей надть длинную турецкую накидку, отыскать перчатки и сходить за извозчикомъ. Оставшись съ Нанси одна, она было открыла свою золотую сумочку, но увидавъ выраженіе глазъ Нанси, передумала. И, вмсто того, поцловала ее.
Усвшись въ экипажъ, она высунулась въ окошечко и, въ знакъ привтствія, замахала Альдо толстой рукой въ блой перчатк.
— До свиданья, Аполлонъ!
Альдо, съ открытой головой, почтительно вытянувшись на тротуар, низко кланялся. Экипажъ двинулся, унося къ улицамъ высшихъ номеровъ миссисъ Дойль, со всми ея размышленіями и изящными идеями. Когда они повернули въ 66-ю улицу, она шептала про себя:
— Этотъ Аполлонъ именно то, что надо для Берти. Это то, что его поставитъ на мсто. Изящная идея! Какъ моя бдная Марджъ будетъ довольна!.. Графъ Делла Рокка! Да вдь его самъ Богъ послалъ, чтобы поставить Берти на свое мсто.

——

Берти не былъ на своемъ мст, если только свой домъ въ полночь можетъ считаться своимъ мстомъ для мужа молодой жены.
Дома была только Марджъ — дочь миссисъ Дойль, маленькая и строгая посреди своего пышнаго зала. Она читала, услышавъ открывающуюся дверь, она закрыла книгу и стиснула зубы. Но лстниц послышались шаги, заглушаемые ковромъ, но это не были ршительные шаги ея мужа, Берти. Марджори узнала снисходительный, медленно приближающійся шелестъ материна платья. Она встала и двинулась навстрчу миссисъ Дойль.
— Мама! такъ поздно? Что случилось?
— Ничего, Марджъ, ничего! Берти дома?
— Нтъ,— и тонкія розовыя губы сжались еще тсне.— Вдь только двнадцать часовъ. Какъ же онъ можетъ быть дома?
— Марджъ, слушай хорошенько,— сказала миссисъ Дойль, усаживаясь плотно и ршительно въ кресло, напротивъ дочери.— У меня есть изящная идея. Я нашла нчто, созданное самимъ Богомъ для Берти. Самимъ Богомъ, сокровище мое!

——

Било часъ, когда миссисъ Дойль поднялась уходить. Лица обихъ дамъ сіяли улыбками.
— Ты должна держать ухо востро, дорогая,— сказала мать.— Не будь разсянна, неестественна и не пересаливай въ великодушіи — жена — взыскательное и щепетильное созданіе, она иметъ право требовать идеальнаго къ себ отношенія, потому что она сама въ нкоторомъ род идеалистка, знаешь, изъ тхъ, что ставятъ обобщающія прописныя буквы въ словахъ: Искусство! Долгъ! Достоинство! и т. д. Съ ней надо обходиться бережно… Что же касается его, то самое простое: заставить его длать то, что намъ нужно, такъ, чтобы онъ не зналъ, что длаетъ.
— Вотъ именно,— сказала дочь.— Мама, ты чудо, что такое.
И он расцловались, смясь, по-женски вроломныя.
Ничего не подозрвавшій Берти вскор вернулся, готовый встртить обычные саркастическіе упреки, привычныя мрачныя угрозы.
Но очень удивился, найдя жену спящей — кроткой, какъ голубка, спокойной, какъ ягненокъ,— съ разсыпавшимися по подушкамъ кудрями, въ то время, какъ на открытыхъ губкахъ бродила тонкая усмшка (снисходительная или предательская?)
На завтра миссисъ Дойль явилась къ Альдо и Нанси. Анна-Марія была приведена, наскоро и разсянно обласкана и отослана въ кухню.
— У меня есть для васъ мсто секретаря,— сказала миссисъ Дойль Альдо.— Можете начать теперь же. Двадцать долларовъ въ недлю. Больше не даютъ.
Альдо любезно согласился. Нанси забезпокоилась.
— Онъ неважно владетъ англійскимъ языкомъ,— сказала она.
— О, это не бда. Все дло въ переписк… Переписывать сможете?
— Ну, еще бы! разумется,— сказалъ Альдо, длая Нанси страшные глаза.
Нанси распрашивала о подробностяхъ, и миссисъ Дойль отвчала спокойно, скрестивъ на колняхъ толстыя руки.
Это мсто довреннаго лица. Онъ будетъ секретаремъ ея дочери… то-есть, поправилась миссисъ Дойль, встртивъ свтлый и твердый взглядъ Нанси,— мужа моей дочери, господина Ванъ Остенъ. Работа, главнымъ образомъ, политическаго характера. Ему придется… переписывать… спичи и т. д… Кабинетъ его будетъ не въ квартир Ванъ Остена, а… въ той же улиц… почти напротивъ. Ему не слдуетъ ни съ кмъ говорить объ этой работ, потому что… именно вотъ потому, что она носитъ такой… частный характеръ.
— Господинъ Ванъ Остенъ совсмъ особенный человкъ, заключила миссисъ Дойль.— Въ свое время вы это узнаете. Итакъ, когда же вы начнете?
— Сейчасъ же,— сказалъ Альдо.
Миссисъ Дойль засмялась.
— Позвольте. Я думаю, въ будущій понедльникъ. А пока что,— и миссисъ Дойль откашлялась,— въ виду того, что у Ванъ Остенъ соблюдается этикетъ (что вы подлаете? ужъ такіе люди!), вамъ недурно будетъ побывать у Брукса… онъ васъ… васъ… однетъ съ головы до ногъ, знаете, вдь тутъ вс одинаково одты. Я сама побываю у Брукса,— поспшно прибавила она,— и поговорю съ нимъ о васъ и о томъ, какъ онъ долженъ одть васъ.
Нанси покраснла и запротестовала.
— Боже ты мой!— воскликнула американка, потерявъ терпніе. Да отстаньте вы отъ меня! Ну, заплатите мн потомъ.
Тогда Нанси покраснла и замолчала.
Альдо же пошелъ къ Бруксу, и тотъ одлъ его съ головы до ногъ.
Заказалъ онъ себ также и визитныя карточки: ‘Графъ Альдо делла Рокка’. Но адреса не поставилъ, такъ какъ жилъ въ негритянскомъ квартал.
Въ слдующій понедльникъ, утромъ въ половин двнадцатаго, онъ явился въ домъ Ванъ Остенъ, номеръ 8-й по 66-й улиц. Миссисъ Дойль особенно настаивала, чтобы онъ пришелъ не ране этого часа. Она ждала его въ зал и представила своей дочери. Господина Ванъ Остенъ не было дома. Миссисъ Дойль объявила, что ‘графу’ придется первые дни работать одному, такъ какъ Ванъ Остенъ занятъ въ Вашингтон.
Посл чего об дамы, бывшія уже въ шляпахъ, вышли съ нимъ вмст и проводили его до 59-го номера той же улицы. Это было почти напротивъ дворца Ванъ Остенъ.
Он открыли дверь своимъ ключомъ, который затмъ передали ему, и пошли впереди его въ верхній этажъ, гд была комната, ему предназначенная. Это была большая, свтлая, почти пустая комната.
Передъ окномъ стоялъ большой письменный столъ. Нсколько стульевъ, столикъ и почти пустой книжный шкафъ составляли всю ея меблировку.
На письменномъ стол лежали грудою бумаги, газеты и рукописи. А на другомъ стол пишущая машина.
— Охъ!— сказалъ огорченный Альдо,— на машин-то я писать вдь не умю.
— Не бда!— сказали въ одинъ голосъ об дамы.
— Мы только на всякій случай ее здсь поставили,— сказала миссисъ Дойль. И затмъ показала ему работу.— Вотъ, это все надо переписать,— сказала она, показывая чистые рукописные листы.— И затмъ надо сдлать извлеченія изъ этихъ газетъ.
— Отлично,— сказалъ Альдо и заглянулъ въ газеты. Он были отъ прошлой недли.
— Вамъ придется отмтить и вырзать все, что относится къ… къ Конго,— сказала миссисъ Дойль.
Дочь ея быстро отвернулась и стала смотрть въ окошко. Альдо видлъ только большой бантъ на шляп, да блокурый затылокъ и худенькія плечи. Она казалось ему нервной.
—… Стало быть,— продолжала миссисъ Дойль,— все, относящееся къ Конго, вы отмтите краснымъ черниломъ.
— А вырзывать, значитъ, не надо?— спросилъ Альдо.
— Да, да, нужно непремнно. И затмъ подчеркивать везд, гд встрчается имя господина Ванъ Остенъ.
— Отлично,— сказалъ Альдо.
— И кром того, все, что говоритъ самъ Ванъ Остенъ, его ‘спичи’, понимаете? ихъ надо будетъ переписывать вотъ въ эту большую книгу.
— А не лучше ли будетъ,— осмлился Альдо,— вырзывать спичи и наклеивать ихъ въ книгу?
— Нтъ, нтъ, нтъ!— сказала миссисъ Дойль.— Онъ хочетъ, чтобы они были переписаны. Правда, Марджори?
Дочь ея повернулась и сказала:
— Да, да, онъ хочетъ, чтобы они были переписаны.— И засмялась.
У нея были зеленые колючіе глаза и странная улыбка. Свтлые волосы кудряшками висли чуть не до самаго маленькаго прямого носика, и у нея была граціозная привычка откидывать назадъ головку и выглядывать изъ-подъ кудряшекъ. Одта она была, какъ очень дорогая французская кукла.
— О, да,— повторила она, откинувъ назадъ голову, высокимъ, дтскимъ голосомъ,— онъ хочетъ, чтобы вс они были переписаны! И опять легкая, колеблющаяся улыбка вспыхнула на ея лиц, какъ тонкій огонекъ. И, отвернувшись, она опять стала смотрть въ окно.

——

Дамы ушли, и Альдо слъ за столъ и принялся за работу. У него былъ превосходный писарскій почеркъ, и онъ очень любилъ переписывать. Въ часъ онъ вышелъ позавтракать. Въ четыре онъ услышалъ шелестъ шелка и догадался, что это западная птица.
Миссисъ Дойль явилась справиться, какъ подвигается работа.
Подвигалась она отлично.
Въ шесть Альдо вернулся домой.
Три дня онъ переписывалъ, подчеркивалъ, нарзывалъ и наклеивалъ. Въ полдень четвертаго дня, ему не оставалось больше ничего переписывать, ни подчеркивать, ни вырзывать, ни наклеивать. Онъ началъ курить и смотрть въ окно.
Затмъ взялъ изъ книжнаго шкафа романъ Жипъ,— тамъ только и были французскіе романы,— и часокъ почиталъ. Наконецъ, ршился пойти въ домъ Ванъ Остена, спросить распоряженій.
Онъ еще до сихъ поръ не видалъ конгрессиста, своего принципала, а между тмъ Альдо — какъ всякій, увренный въ себ и своемъ портномъ,— любилъ новыя знакомства.
У номера 8-го онъ позвонилъ.
Слуга открылъ, взглянулъ ему въ лицо и колебался.
— ‘Foreigner’ {Иностранецъ.},— произнесъ онъ мысленно. Затмъ взглянулъ на покрой платья.— ‘All right’ {Все въ порядк.}.— И помогъ ему снять пальто. Затмъ протянулъ серебряный подносикъ, на который Альдо положилъ свою визитную карточку.
Слуга прочелъ, затмъ открылъ дверь и громко произнесъ:
— Графъ Альдо делла Рокка.
Смутный шумъ голосовъ и чашекъ замолкъ, и, среди этой мгновенной тишины, появился Альдо.
На порог онъ сдлалъ глубокій поклонъ — поклонъ секретаря — такъ какъ не желалъ оскорбить свою патронессу. Поднявъ голову, онъ издали увидлъ зеленый блескъ глазъ и колеблющуюся улыбку госпожи Ванъ Остенъ, длавшей ему знакъ приблизиться. Быстрымъ взглядомъ Альдо убдился, что она нервничаетъ.
— Ахъ, графъ делла Рокка, здравствуйте!— сказала она, любезно протягивая ему ручку,— вы какъ разъ подоспли къ чаю!
Альдо прошелъ мимо четырехъ, пяти дамъ и старичка, сидвшихъ вокругъ хозяйки, и, наклонившись, поцловалъ ея руку. Ахъ, такъ секретаремъ быть не надо? Превосходно. Онъ не секретарь. Онъ графъ.
— Но, можетъ быть,— продолжала хозяйка,— вы не любите чаю? Въ вашей прекрасной стран въ этотъ часъ пьютъ вермутъ или абсентъ, неправда ли?
Говоря это, она протянула ему чашку чаю, откинувъ голову назадъ, съ кудряшками на самыхъ глазахъ.
— О, сударыня!— сказалъ Альдо.— Изъ такихъ прекрасныхъ рукъ всякій напитокъ — нектаръ!
Вс американки одобрительно улыбнулись.
— Охъ, ужъ эти мн латины! Вс вы льстецы, дорогой графъ,— сказала Ванъ Остенъ, представляя его своимъ гостямъ.
Раза два онъ замтилъ, что она смотритъ на него съ сомнніемъ и безпокойствомъ, какъ будто опасаясь того, что онъ можетъ сказать или сдлать. Но Альдо, памятуя частный и политическій характеръ своей должности, остерегался говорить о ней.
Одна по одной, разошлись дамы, а за ними и старикъ.
Оставшись одна, госпожа Ванъ Остенъ обратила къ Альдо холодное и суровое личико:
— Зачмъ вы пришли сюда?— спросила она.
Альдо сейчасъ же почувствовалъ себя секретаремъ и смиренно оправдался:
— У меня больше работы не было,— произнесъ онъ.— Я не зналъ, что длать.
— А, понимаю. Я скажу мам… т.-е. мужу.
Въ эту минуту вошла миссисъ Дойль. Дочь отвела ее къ окну и начала говорить съ ней потихоньку. Миссисъ Дойль засмялась и сказала:
— Тмъ лучше! Я ршительно не знала, какъ начать.
И обратила на Альдо одобрительный взглядъ.
Онъ, съ строго секретарскимъ видомъ, отвсилъ ей поклонъ.
— Вы отлично сдлали, слдуя… наущенію, т.-е. знаку… ну, однимъ словомъ… нмымъ указаніямъ госпожи Ванъ Остенъ и соображаясь съ ними. Поступайте такъ и впредь. Это очень важно. А теперь, относительно господина Ванъ Остенъ. Помните, что вы никогда не должны говорить съ нимъ о своихъ занятіяхъ. Никогда. Онъ этого не желаетъ. Если только онъ не заговоритъ самъ, вы не должны длать ни даже отдаленнйшаго намека. Поняли?
— Понялъ,— сказалъ Альдо спокойно, но не безъ удивленія.
— Только этимъ путемъ,— торжественно провозгласила западная птица,— вамъ удастся убдить его въ вашей абсолютной скромности.
— Понимаю,— сказалъ Альдо столь же торжественно.
Маленькая госпожа Ванъ Остенъ какъ будто взволновалась: она закрыла себ глаза платкомъ.
— А теперь,— сказала миссисъ Дойль, взглянувъ на часы,— подождите его.
Альдо остался. Онъ пытался поддерживать живой разговоръ кое-какими мягкими и безобидными общими мстами. Но никто ему не отвчалъ. Миссисъ Дойль нервно поглядывала на часы. А дочь ея звала.
Вс вздрогнули отъ громкаго звонка. Сейчасъ же послышались шаги слуги, бжавшаго отворять хозяину дверь.
Альдо всталъ. И вдругъ почувствовалъ на рук легкое, но твердое прикосновеніе: это разукрашенная драгоцнностями ручка госпожи Ванъ Остенъ, заставляла его ссть. Онъ машинально повиновался. Молодая женщина быстро опустилась близко-близко возл него и, нагнувшись впередъ, оперлась подбородкомъ на руку и, улыбаясь, заговорила:
— Я уврена что вы, кром того, музыкантъ,— сказала она, заглядывая ему прямо въ глаза, въ то время, какъ передъ господиномъ Ванъ Остенъ распахнулась дверь.
Онъ вошелъ, безбородый, надменный, спокойный, мужественно красивый.
— Ну, какъ?— спросилъ онъ жену.— Здравствуй, мама,— обратился онъ къ тещ.
Затмъ взглянулъ на Альдо. Этотъ послдній медленно поднялся, совершенно сбитый съ толку, не зная, что длать.
— Берти,— сказала жена, поднимая на. него глаза (и взглядъ ея былъ вмст и мышинымъ, и кошачьимъ),— это графъ делла Рокка, о которомъ я теб говорила.
Ванъ Остенъ протянулъ ему сильную руку.
— Очень пріятно,— сказалъ онъ.
Миссисъ Дойль немедленно подсла къ нему и заговорила.
Тогда госпожа Ванъ Остенъ снова наклонилась къ Альдо.
— Ну, такъ вы музыкантъ? Не отрицайте. Я уврена, мн подсказываетъ сердце.
И, поднявъ подбородокъ, она сверкнула своими продолговатыми и проникающими, будто два свтлыхъ лезвія, глазами.
Альдо вспомнилъ фразу доктора Фіоретти, друга Нино. Ему почудился его навязчивый голосъ,— Фіоретти говорилъ всегда такъ, будто всякое слово его было трижды подчеркнуто:— ‘Американка, другъ мой, поврь мн, холодно истерична, преднамренно безумна. Это я говорю, какъ мужчина и какъ докторъ’… Наблюдая необъяснимые пріемы этой молодой американки, Альдо думалъ, что Фіоретти, пожалуй, правъ.
Альдо очутился за роялемъ, а возл него, вся протянувшись, точно пантера, маленькая Ванъ Остенъ, вперивъ въ него свои зеленые глаза, стремилась къ музык всмъ своимъ тонкимъ тломъ. И вдругъ (какъ разъ въ то время, когда ея мужъ громко хохоталъ надъ какой-то фразой миссисъ Дойль), она встала и произнесла:
— Прощайте. Уходите. Приходите снова въ субботу. А теперь уходите. Сейчасъ же.
Изумленный онъ всталъ и распрощался.

——

Онъ разсказалъ Нанси свой странный визитъ. Но Нанси такъ была смущена и поражена, что онъ не сказалъ ей о приглашеніи на субботу.
На другой день онъ нашелъ на письменномъ стол новый пакетъ писанныхъ рчей и старыхъ газетъ и добросовстно заслъ за работу.
Въ субботу утромъ онъ нашелъ на своихъ бумагахъ лиловый конвертъ съ двадцатью долларами.
На конверт было написано: ‘Приходите сегодня въ шесть’.
Въ шесть часовъ онъ отправился и засталъ госпожу Ванъ Остенъ одну. Она читала. И продолжала читать, не обращая на него вниманія, до тхъ поръ, пока не услышала, что пришелъ мужъ. Тогда она вдругъ будто проснулась, заулыбалась, движенія ея сдлались вкрадчивыми и граціозными. Когда Альдо говорилъ, она опускала блокурыя рсницы и робко и смущенно играла длиннымъ розовымъ шарфомъ, окутывавшимъ ея плечи.
Альдо ушелъ, ошеломленный и встревоженный.
Недли черезъ дв, Ванъ Остены пригласили его къ обду.
Въ дом Шмидль было большое волненіе.
— Видишь?— пояснялъ Альдо Нанси, повязывая непорочный галстухъ надъ безукоризненной грудью рубашки,— теперь ужъ Ванъ Остенъ чувствуетъ, что можетъ вполн довриться мн. Сегодня, наврно, будетъ разговоръ о моей работ.
Нанси, сидвшая меланхолически въ старомъ зеленомъ кресл, вздохнула:
— Анн-Маріи что-то нездоровится. Я боюсь, ужъ не корь ли это у нея начинается.— И она наклонилась поцловать горячій лобикъ двочки, которая, стоя возл нея, забавлялась, выщипывая слабой лихорадочной ручкой обивку кресла.— Седьмая Авеню, повидимому, вся заражена ею.
— Грязный кварталъ,— сказалъ Альдо, застегивая жилетъ, вдвая въ петлю цпочку матоваго золота и закрпляя французской булавкой другой конецъ въ жилетномъ карман.— Надо будетъ перемнить квартиру.
— А т, которыхъ ты встрчаешь у Ванъ Остенъ, не спрашиваютъ тебя, гд ты живешь?— спросила. Нанси.
— Спрашивали. Я, къ счастью, сказалъ, что въ 59-мъ номер той же улицы. Знаешь, гд кабинетъ мой! Надюсь, что никто не станетъ тамъ обо мн справляться.
Нанси опять вздохнула. Альдо поспшно поцловалъ ее, а Анну-Марію, у которой были мокрыя ручки и заплаканное личико, слегка и осторожно приласкалъ. Затмъ поспшно вышелъ и вскочилъ въ трамвай, идущій въ верхній городъ.
Во время обда ни слова не говорилось ни о политик, ни о работ. За столомъ сидло человкъ двнадцать, и вдругъ Ванъ Остенъ обратился къ Альдо.
— А что вы подлываете въ Нью-орк?
Альдо угломъ глаза увидлъ, какъ на конц стола высунулась впередъ блокурая головка, будто потревоженной змйки. Но и не глядя на нее, онъ все понялъ. Это маневръ со стороны Ванъ Остена! Это онъ хочетъ испытать тактичность своего служащаго.
Альдо взглянулъ ему прямо въ глаза.
— Я занимаюсь литературной работой,— сказалъ онъ. И прибавилъ многозначительно:— Я нахожу ее очень интересной.
Ванъ Остенъ сказалъ только:— Ахъ, вотъ какъ?— и отвернулся къ другимъ.
Но Альдо почувствовалъ, что онъ доволенъ. Теперь-то ужъ конгрессистъ убдился, что у него служитъ человкъ испытанной скромности и сообразительности.
По окончаніи обда, когда мужчины пришли въ гостиную къ дамамъ, Альдо замтилъ призывающіе глаза госпожи Ванъ Остенъ. Онъ слъ возл нея и заговорилъ объ операхъ Бойто. Къ великому его удивленію, она принялась хохотать, поникая головою, будто покраснла.
— Чего это она, чортъ возьми?— думалъ Альдо, оглядываясь по сторонамъ.
Въ глубин залы онъ увидлъ мужа, смотрвшаго на нее.
Возл него стояла худая и модернизированная дама и также наблюдала ихъ. Альдо слышалъ, какъ она сказала Ванъ Остену:
— Какой красавецъ! Совсмъ этотъ… этотъ греческій богъ, знаете… ну, этого знаменитаго ваятеля… какъ его?.. еще въ этой галлере… не помню, гд.
— Вотъ именно,— сказалъ Ванъ Остенъ. И продолжалъ наблюдать жену.
И вдругъ она, перевернувъ руку вверхъ ладонью, положила ее въ руку Альдо. Онъ почувствовалъ, какъ дрожитъ эта холодная и легкая ручка. Слова ея при этомъ были не мене изумительны.
— Ну, разъ ужъ вы такъ настаиваете, вотъ вамъ моя рука, читайте мою судьбу.
Альдо и не думалъ настаивать. И не умлъ читать судьбу. Но принялся за дло хироманта, какъ могъ. Онъ водилъ указательнымъ пальцемъ по извивающимся линіямъ розовой ладони, а она вздрагивала и хохотала, выставивъ подбородокъ и закинувъ назадъ блокурую головку.
Ванъ Остенъ медленно двинулся къ нимъ черезъ залу, сильный и внушительный, руки въ карманахъ.
Альдо чувствовалъ себя совершеннымъ кретиномъ съ этой маленькой холодной ручкой въ рук… Но продолжалъ тмъ не мене:
— Это линія разума…
Ванъ Остенъ положилъ, будто случайно, руку на тонкое плечико жены. Она смотрла на него снизу вверхъ, и опять въ глазахъ ея было выраженіе и кошачье, и мышиное.
— Вотъ все, что я прочиталъ на вашей рук…— продолжалъ Альдо.
Ванъ Остенъ медленнымъ движеніемъ выставилъ большой лакированный сапогъ:
— А на этой ног что вы прочтете?.. Пинки?
Жена его закатилась звонкимъ жемчужнымъ смхомъ и взяла прочь свою руку.
Альдо тоже засмялся.
Единственный, кому не было весело, былъ самъ Ванъ Остенъ.
Нсколько дней спустя посл того, Альдо работалъ въ своемъ кабинет, но, переписавъ четыре столбца изъ газеты, онъ откинулся на спинку кресла и глубоко вздохнулъ. Онъ чувствовалъ раздраженіе и усталость.
Въ чернильниц было мало чернилъ, и ему приходилось мокать перо черезъ каждыя два слова. Онъ злился и нервничалъ. Маленькая Ванъ Остенъ раздражала его. Что означало ея поведеніе? Чего она хочетъ? Что она влюблена въ него… это очень естественно. Ничего въ этомъ нтъ удивительнаго. По истин удивительно ея поведеніе, когда они одни. Она совсмъ съ нимъ не разговариваетъ, смотритъ на него своими зелеными глазами, далекими и ледяными, какъ на стну или окно. Затмъ встаетъ и оставляетъ его одного.
Посл обда у Ванъ Остенъ онъ вернулся домой въ волненіи и безпокойств. Эта женщина несомннно любитъ его. Эта богатйшая женщина готова компрометтировать себя ради него. Какъ же быть Альдо? На минуту мелькнула мысль о бгств съ нею. Эта блондинка, разумется, не красавица, но не безъ оригинальности и затмъ, затмъ… вдь она невроятно богата.
И Альдо разсуждалъ:
— Надо думать о Нанси и двочк.
Вдь для Нанси и двочки было бы въ тысячу разъ выгодне, если бы Альдо ршился на подобный шагъ, чмъ если бы онъ остался корпть всю жизнь надъ работой по двадцати долларовъ въ недлю. Это несомннно. Черезъ годъ, а, можетъ, и меньше, Альдо могъ бы вернуться къ нимъ въ пріятныхъ и достаточныхъ условіяхъ. Конечно, вдь эти экстравагантныя американки всегда расточительны и великодушны…
Въ этотъ вечеръ Альдо прошелъ пшкомъ отъ 66-й до 38-й улицы, чтобы вволю подумать. Надъ головою у него катились позда ‘Верхней желзной дороги’, но мечты его летали выше звздъ.
Онъ мечталъ о головокружительныхъ разъздахъ въ автомобил по Европ и долгихъ остановкахъ въ лучшихъ гостиницахъ, безъ надобности думать о счетахъ….
Придя домой, онъ засталъ фрау Шмидль въ сует, Нанси въ слезахъ, а Анну-Марію въ кори.
Онъ просидлъ пять дней взаперти въ темной и душной комнат, разогрвая малютк на спиртовк молочко и муку Нестле и распвая оперныя аріи, такъ какъ Анна-Марія не хотла ничего другого.
— ‘Милая Аида, ра-а-я созданье’,— плъ Альдо въ темнот, держа влажную ручку дочки.
— Еще пой, пой громче,— говорила Анна-Марія, чувствуя, какъ у нея бжитъ холоднымъ ручейкомъ по спин морозъ и отъ лихорадки, и отъ музыки.
И Альдо плъ еще, и плъ громче.
На шестой день двочк стало лучше, и Альдо вернулся въ кабинетъ.
Никто его не спрашивалъ, и работа лежала на стол въ томъ вид, какъ онъ ее оставилъ. Тогда онъ отправился къ Ванъ Остенъ и, дожидаясь въ передней, услышалъ рзкій дтскій голосъ госпожи Ванъ Остенъ:
— Нтъ, меня нтъ дома.
Онъ переходилъ черезъ улицу, увренный, что она смотритъ на него изъ-за занавски и насмхается.
Все это онъ вспоминалъ сегодня, сердито мокая перо въ почти пустую чернильницу. Наклонивъ, онъ подставилъ подъ нее книгу. Чернильца упала и опрокинулась, такъ что изъ нея вылилось и послднее. Альдо хотлъ, было, позвонить прислугу и попросить чернила, но вспомнилъ, что, посл первой недли любезнйшихъ услугъ и улыбающагося усердія, она сдлалась затмъ очень кислой и краткой на словахъ. Такъ что Альдо избгалъ звать ее, и былъ доволенъ, когда не встрчалъ ее на лстниц.
Въ поискахъ пузырька съ черниломъ онъ осмотрлъ все вокругъ. Перерылъ вс ящики и шкафы. Наконецъ, открылъ стнной шкафъ. Наверху, на полк, у самой стны онъ увидлъ свертокъ бумагъ, которыя ему показались знакомыми. Вставъ на стулъ, онъ вытащилъ пакетъ и началъ его разсматривать. Это была его работа прошлой недли: сто восемьдесятъ дв страницы аккуратнйшей рукописи. Зачмъ же она тамъ очутилась?
Онъ долго разсматривалъ ее въ раздумьи. Затмъ закинулъ обратно. Онъ ршилъ сдлать опытъ. Позвонивъ, онъ приказалъ нелюбезной служанк принести чернила.
Затмъ онъ слъ продолжать начатую страницу. И написалъ:
‘Пренія кончились обычнымъ большинствомъ за Правительство. Сердце красавицы, какъ втерокъ полей. Интересно мн знать, прочитаетъ ли кто-нибудь глупости, здсь написанныя. Я думаю, что никто въ нихъ и не заглянетъ. Приди въ мою легкую лодочку, Санта Лючія, Санта Лючія’.
Закончивъ страницу, онъ сложилъ работу на стол. Затмъ курилъ папиросы и читалъ ‘Вокругъ брака’ вплоть до завтрака.
Во время его отсутствія, на столъ ему была подложена лиловая записка: ‘Приходите сегодня ровно въ восемь часовъ вечера’.
Оконченные листы были унесены, какъ всегда,— а на ихъ мст лежала новая пачка газетъ для переписки.
Альдо сейчасъ же открылъ стнной шкафъ и заглянулъ наверхъ. Да, пакетъ потолстлъ. Альдо потянулъ къ себ листы и заглянулъ. Надо всми другими лежалъ послдній съ безсмыслицей, которую онъ написалъ, съ неаполитанской псней среди политическихъ извстій.
Тогда Альдо вынулъ изъ пачки штукъ двадцать написанныхъ листковъ и положилъ ихъ передъ собою на письменный столъ.
Очевидно, вновь переписывать безсмысленно. Все равно, никто не читаетъ.
Откинувшись на спинку стула, Альдо закурилъ папиросу и глубоко задумался.
Вотъ уже почти мсяцъ, что онъ ходитъ сюда, и переписываетъ по семи часовъ въ день цлые столбцы изъ старыхъ газетъ. За это ему платятъ двадцать долларовъ въ недлю. Зачмъ?
Можетъ быть, Миссисъ Дойлъ ангелъ милосердія и желала помочь ему и его семь, не желая благодарности? Нтъ, онъ увренъ, что тутъ не то.
Взглядъ его упалъ на лиловую записку. ‘Приходите сегодня вечеромъ’.
Какъ молнія, мелькнула увренность, что ему платятъ за часы, проводимые въ 8-мъ номер, а не въ 59-мъ.
Стало быть, это значитъ, что госпожа Ванъ Остенъ въ него влюблена. Оплачиваетъ возможность позвать его, когда захочетъ. Работа эта была лишь предлогомъ, чтобы держать его тутъ въ двухъ шагахъ отъ нея, въ той же улиц, а можетъ быть — кто знаетъ?— чтобы удалить его отъ другихъ…
— Бдная женщина!— вздохнулъ Альдо.— Какъ она должна страдать!— И затмъ прибавилъ задумчиво:— Но только двадцать долларовъ въ недлю маловато.
Было уже десять минутъ девятаго, когда Альдо поспшно зашагалъ по направленію къ дворцу Ванъ Остенъ. Въ нсколькихъ шагахъ отъ подъзда онъ наткнулся на выходившаго хозяина.
Альдо почтительно раскланялся съ нимъ, но Ванъ Остенъ остановился закурить сигару и сдлалъ видъ, что не замтилъ поклона.
Альдо нашелъ хозяйку въ зал одну, она была въ черномъ, съ обнаженными плечами и вся залитая брилліантами. Видъ у нея былъ взволнованный и сердитый.
— Вы опоздали,— воскликнула она при вид Альдо.
— Простите!— умоляюще сказалъ онъ.
И бросился къ рук. Но госпожа Ванъ Остенъ гнвно ее отдернула.
— Вы встртились съ мужемъ?
— Да,— сказалъ Альдо,
— Онъ васъ видлъ?
— Да.
— Вы уврены? Совершенно уврены?
Юная, нсколько худая грудь тяжело дышала.
— Да, ршительно увренъ.
— Онъ васъ видлъ? Видлъ, что вы шли сюда и не вернулся?
Тонкія губы еще больше сжались. Альдо, взглянувъ на нее, нашелъ ее почти безобразной. Будто маленькое — высохшее и жалкое — изданіе госпожи Дойль.
— Молоденькая западная птичка,— сказалъ про себя Альдо.
Въ это время вошелъ слуга съ кофе на большомъ серебряномъ поднос, а за нимъ другой слуга со сливками и сахаромъ на другомъ большомъ серебряномъ поднос.
И роскошь, и атмосфера спокойнаго могущественнаго богатства побдили душу Альдо. Удовлетворенныя чувства его таяли въ комфорт, и онъ сказалъ себ, что, какъ бы ни была она худа, суха, жалка, онъ могъ бы подарить западной птичк свою любовь.
Когда слуги удалились, Альдо почувствовалъ, что долженъ говорить. Нужно было также сказать что-нибудь значительное. Къ счастью, онъ вспомнилъ, что въ другихъ случаяхъ,— находясь наедин съ мало еще знакомой женщиной — онъ прибгалъ къ фраз простой, сама по себ, но немедленнаго и врнаго дйствія. Онъ слегка наклонился впередъ и сказалъ тихонько:
— Какъ васъ зовутъ?
Госпожа Ванъ Остенъ подняла на него два стеклянно-ледяныхъ глаза. И не отвчала.
— Я не знаю еще вашего имени,— повторилъ Альдо, вглядываясь въ зеленую прозрачность ея глазъ.
Она сдлала глотокъ кофе. Потомъ сказала ясно и медленно, отчеканивая слоги:
— Госпожа — Ванъ-Остенъ.
— Нтъ! не фамилію, ваше имя… настоящее ваше имя…
Въ передней послышался легкій шумъ, и входная дверь закрылась. Услыхавъ это, госпожа Ванъ Остенъ была, казалось, внезапно охвачена пламенемъ возбужденія. Ледяные глаза засверкали, и она отвтила Альдо быстро и горячо.
— Марджори! меня зовутъ Марджори!
Альдо наклонился надъ чашкой кофе.
— Марджори!— повторилъ онъ потихоньку.
Да: дйствіе на этотъ разъ оказалось врнымъ и быстрымъ, быстре даже, чмъ ждалъ Альдо.
— Скажите еще, скажите еще!— быстро шепнула госпожа Ванъ Остенъ — Мн такъ пріятно, когда вы его произносите. скажите еще, да — живо!
— Марджори!— воскликнулъ Альдо, еще больше наклоняясь къ ней въ ту самую минуту, когда дверь открылась и вошелъ мужъ.
Она сейчасъ же отвернулась, откинувъ назадъ сумасшедшее и восторженное личико.
— О, Берти! Ты вернулся?— сказала она со смхомъ.
Альдо смотрлъ на нее съ изумленіемъ. Въ ея голос и смх онъ слышалъ знакомую ноту. Онъ слыхалъ ее въ голосахъ другихъ женщинъ, эту ноту, единовременно нжную и дикую, голубицы и тигра.
Эта дрожащая воркующая нота прозвучала у него въ памяти, какъ звукъ фанфары. Это была любовь!
Любовь сверкала и въ зеленыхъ глазахъ, обращенныхъ къ свирпому и гнвному лицу мужа.
Тогда Альдо понялъ, зачмъ онъ здсь находился. Понялъ, какъ и для чего послужилъ онъ маленькой Ванъ Остенъ. И, при вид гнвнаго лба и крпкихъ плечъ ея мужа, онъ боле, чмъ когда-либо, ршилъ, что двадцати долларовъ мало…
Альдо пробылъ еще всего нсколько минутъ, причемъ принялъ видъ молчаливой горестной тоски. Это было какъ разъ то, чего желала Ванъ Остенъ и, при первой возможности она сдлала ему знакъ одобренія.
Прощаясь, Альдо ршилъ показать ей, что онъ все понялъ. Съ жестомъ, будто отгоняющимъ грустныя мысли, онъ сказалъ:
— Не сдлаете ли вы мн чести послушать завтра ‘Тангейзера’ въ моей лож въ Опер?
Молнія сверкнула въ глазахъ молодой женщины, очаровательная улыбка вспыхнула и погасла.
Мужъ положилъ свою тяжелую руку на тонкое обнаженное плечико.
— Мы уже приглашены,— сказалъ онъ.— Благодарю васъ.
И эта благодарность была заключительною и окончательною.
Госпожа Ванъ Остенъ протянула Альдо холодную ручку, опирая на руку мужа свое острое восторженное личико.
Альдо раскланялся и ушелъ.
На слдующій день была суббота. На письменномъ стол лежалъ, какъ и всякую субботу, лиловый конвертъ. Альдо распечаталъ его. Тамъ оказался билетъ въ 500 долларовъ.
Въ понедльникъ Альдо засталъ въ кабинет госпожу Ванъ Остенъ.
— Теперь мсяца два вы мн не будете нужны,— сказала она задумчиво.— Но я боюсь, что благодтельное дйствіе, которое вы произвели на моего мужа, длиться вчно не будетъ.
— Ничто не вчно,— изрекъ Альдо, садясь по привычк за письменный столъ.
— Ну, такъ, если только онъ примется за прежнее,— сказала она съ новымъ вздохомъ,— я васъ позову. Теперь вамъ лучше къ намъ не ходить. Но бродите… на нкоторомъ разстояніи. И посылайте мн цвты. Заказывать ихъ можете у Шотвель на Бродвай и велите посылать мн счета. Можете проходить иногда подъ балкономъ. Но не перестарайтесь. Помните, что если онъ васъ выгонитъ, все кончено…
— Конечно,— сказалъ Альдо.
— Ахъ, вздохнула она.— И зачмъ это все нужно? Зачмъ… зачмъ такъ несправедливы мужчины?
Посл короткой паузы, Альдо спросилъ тихо и почтительно, надлежащимъ голосомъ:
— Да позволено мн будетъ спросить,— кто… эта особа… для которой… господинъ Ванъ Остенъ….
— Какой дерзкій вопросъ!— сказала молодая женщина.— Но, такъ и быть, я скажу вамъ. Вс знаютъ. Это Мадлинъ Арчеръ, эротическая танцовщица, эта змя, эта вдьма, что танцуетъ въ черныхъ чулкахъ, розовыхъ подвязкахъ и жемчужномъ ожерель! Она сдлала несчастными всхъ нью-іоркскихъ женъ.
Альдо горестно и сочувственно покачалъ головой.
Между тмъ, мысли его были ясны и быстры.
— Если….— рискнулъ онъ, видя, что она собирается уходить,— если въ случа какая-нибудь ваша пріятельница, одна изъ этихъ женъ, о которыхъ вы говорили сейчасъ… пожелала бы… захотла бы… ну, однимъ словомъ, если бы я могъ оказаться полезнымъ….
— О, это чудесно! это божественно!— воскликнула маленькая Ванъ Остенъ, всплескивая руками и заливаясь безумнымъ хохотомъ.— Нтъ, вы очаровательны! неописуемы! неслыханны!
И она хохотала, вся сотрясаясь отъ смха.
Засмялся и Альдо, довольный, что такъ разсмшилъ.
— Вы этакъ вскор, пожалуй, откроете контору вспомоществованія покинутымъ женамъ… Всесовершенный возбудитель ревности небрежныхъ и неврныхъ мужей… Успхъ гарантированъ. Цны умренныя. Аттестатъ. Рекомендаціи.
— Отличная идея!— сказалъ Альдо, смясь. А въ душ онъ такъ и думалъ.
Она вдругъ перестала смяться и поблднла.
— Слушайте, но вы, надюсь, не шантажистъ?
— Нтъ,— отвчалъ Альдо, глядя прямо своими прекрасными, блестяще-бархатными глазами.
— О, врю, врю!— сказала она, протягивая ему почти ласково об руки сразу.— Да и мама, она знаетъ вдь людей, сказала мн: ‘Не бойся. Это добрый малый! Это Богомъ намъ посланный человкъ’!
Альдо смялся, не зная, считать ли ему себя обиженнымъ или польщеннымъ.
— А теперь,— сказала она торжественно,— за спасительный страхъ, внушенный вами Берти, и за все хорошее, что вы для меня сдлали, я разршаю вамъ поцловать меня.
Она протянула розовыя узкія губки, и Альдо, слегка посмиваясь, поцловалъ ее.

——

— Я, все-таки рада, что поцловала графа,— сказала про себя маленькая Ванъ Остенъ, быстро и легко спускаясь по лстниц.

VIII.

Въ одинъ изъ сверкающихъ осеннихъ дней, Валерія, жившая у тети Карлотты, получила отъ Нанси письмо, то самое печальное письмо, что писала она въ Нью-орк въ первые дни отчаянія и нищеты.
Окончаніе письма было весело и полно надеждъ. Альдо получилъ приличное и доходное мсто. Анна-Марія здорова. Значитъ, мам безпокоиться нечего.
God’s in His Heaven, all’s well with the. world. *).
*) Пока есть Богъ въ неб, все будетъ по хорошему.
Но Валерія безпокоилась. У нея было нсколько процентныхъ бумагъ, приносившихъ ей мизерный доходъ въ двсти франковъ въ мсяцъ, он были на попеченіи аккуратнйшаго дяди Джакомо. Почти весь этотъ доходъ она столь же аккуратно уплачивала тет Карлотт за свое содержаніе, оставляя себ съ большими извиненіями тридцать-сорокъ лиръ въ мсяцъ на личныя свои скромныя нужды.
Получивъ это письмо, Валерія заперлась въ своей комнат.
Прочтя письмо, она простерлась передъ Мадонной Гвидо Рени съ цыганскимъ личикомъ. Мадонна должна была помочь Нанси.
И она, Валерія, должна была помочь Нанси. Дядя Джакомо не дастъ ничего, разъ деньги могутъ попасть въ руки Альдо. Карло и того мене. Будутъ лишь упреки да выговоры. Нино далъ бы, да ему нечего дать. Тетя Карлотта дала бы, пожалуй, взаймы франковъ пятьсотъ, но съ большимъ трудомъ и безконечными, наставленіями.
Валеріи ничего больше не оставалось, какъ продать одну изъ бумагъ и остаться на нсколько лтъ съ меньшимъ доходомъ. И эти деньги нужно было послать Нанси.
Итакъ, Валерія собралась: надла шляпу съ фіалками, шелковый черный жакетъ съ кружевнымъ воротникомъ, черныя шведскія перчатки, захватила зонтикъ и лиловую кожаную сумочку и отправилась навстрчу несомннному бурному объясненію съ дядей Джакомо.
Объясненіе вышло, дйствительно, бурнымъ. Старикъ страдалъ астмою, и характеръ его съ годами все портился. Валерія дрожала и плакала отъ страха, что можетъ, сердя его, повредить его здоровью, и надрывалась угрызеніями совсти, плетя дяд какую-то смутную ложь въ оправденіе необходимости имть деньги.
Зная хорошо, что если признаться въ томъ, что деньги эти для Альдо, то дядя ршительно воспротивится продаж бумагъ, Валерія была печальна и таинственна, намекая на мрачныя возможности, плача и угрожая и, наконецъ, привела дядю Джакомо къ убжденію, что, очевидно, она попала въ какую-то денежную путаницу, въ которой и признаться не сметъ.
Старикъ, онмвъ отъ негодованія и горя, вынулъ изъ несгораемаго шкафа бумагъ на шесть тысячъ лиръ, и Валерія, дрожащая и огорченная, спрятала ихъ въ свою лиловую сумочку. Затмъ, поцловавъ въ лобъ дядю, который трясъ своею старою косматою головою, она быстро спустилась по лстниц.
— Охъ, ужъ эти бабы!— ворчалъ дядя Джакомо, слдя изъ окошка за Валеріей, покуда она поспшно переходила черезъ улицу, смущенно держа сумочку, зонтикъ и длинныя юбки, не обращая вниманія ни на извозчиковъ, ни на трамвай.
Одно мгновеніе дяд Джакомо показалось, что она подъ самой мордою лошади, но извозчикъ, рванулъ возжи и выругавшись, ухитрился объхать ее.
— Ахъ, эти бабы! несчастныя эти бабы!— бормоталъ дядя Джакомо, сердито возвращаясь къ своей работ.
Валерія отправилась въ банкъ и, посл долгихъ излишнихъ и сбивчивыхъ разъясненій, вышла оттуда, спустя четверть часа, съ пятью тысячами лиръ и нкоторымъ количествомъ серебра и мди въ распухшей сумочк.
— Теперь,— сказала про себя Валерія,— я пойду къ Куку размнять ихъ на американскія деньги. А, можетъ, и иначе какъ-нибудь можно ихъ отправить. Спрошу.
И перейдя соборную площадь, Валерія пошла по улиц Санта Маргарита, думая о Нанси. Бдняжка Нанси безъ гроша! Бдная невинная мамочка еще боле невинной Анны-Маріи! Какъ тяжела практическая жизнь!
— Боже мой!— вздохнула Валерія,— если бы былъ живъ Томъ, онъ позаботился бы о насъ!— Она спустилась съ тротуара, чтобы перейти улицу Манцони.
Если бы Томъ былъ живъ, онъ сказалъ бы ей: ‘Подожди’! Онъ взялъ бы ее за локоть, со свойственнымъ ему слегка суровымъ видомъ превосходства, и отвелъ бы ее на шагъ назадъ, чтобы пропустить идущій справа трамвай и экипажъ, а за экипажемъ автомобиль (о, еще далеко!), катившійся быстро и ровно слва.
Но Томъ, или то, что осталось отъ Тома, лежало со скрещенными руками на кладбищ въ Нерви. И никто не сказалъ Валеріи ‘Подожди’! И она быстро и легко сошла съ тротуара, крпко держа въ одной рук лиловую сумочку, въ другой зонтикъ и платье. Увидавъ на вторыхъ рельсахъ приближающійся трамвай, она ршила, что успетъ проскочить. Сдлавъ три-четыре шага, она увидла, однако, совсмъ близко возл себя экипажъ, нахавшій слва.
Понявъ, что пройти не успетъ, она поспшно отскочила назадъ.
Экипажъ прохалъ… но почему это извозчикъ такъ машетъ руками? Какое у него ужасное лицо. У нихъ отвратительные характеры, у этихъ извозчиковъ, думала Валерія молніеносной мыслью… И вдругъ ее что-то толкнуло въ спину, и мысль остановилась и погасла. Мгновеніе безумнаго гвалта и смятенія, гула и криковъ, причемъ кричала какъ будто и она… и затмъ молчаніе, черное, замкнутое, совершенное.
…Валерія чувствовала мрное, колеблющееся движеніе и открыла глаза. Ничего не видно. Надъ ней срая холстинная крыша, по сторонамъ срыя холстинныя стны… Но стны волновались и слегка пріоткрывались, пропуская свтъ, Валерія увидла бгущіе дома… части лавокъ… людей… Ее несли по улиц… Что у нея во рту? Валерія подняла руку въ черной шведской перчатк и прикоснулась ко рту и къ щек, гд ей чудилось что-то необычайное. Что это такое? Рука какъ будто касалась не щеки, а зубовъ… и вдругъ по ладони и за рукавомъ потекло что-то теплое и липкое.. Она вдругъ вспомнила лиловую сумочку, распухшую отъ денегъ. Гд же она? Она попыталась спросить: ‘Гд она? гд она? Это для Нанси’! Ей казалось, что она кричитъ громко, но вмсто того слышала клокотаніе, клокотаніе и свистъ, вырывашійся у нея изо рта… Затмъ черная тишина снова сомкнулась надъ нею.
… Теперь она очутилась въ маленькой, свтлой комнат. Вокругъ нея все было свтло и бло. Все было блое. Прежде всего она увидла потолокъ. Онъ былъ изъ матоваго благо стекла… Люди тоже были блые, только лица казались темными отъ блыхъ одеждъ.
Надъ ней близко склонилось лицо. Затмъ другое. Затмъ боле свтлое лицо съ крыльями по сторонамъ головы. Валерія знала, что это, но не могла вспомнить… Ей хотлось улыбнуться этому лицу, и она было улыбнулась, но крылатая голова, повидимому, ничего не замтила. Она продолжала разсматривать ее близко-близко, шевеля губами, и Валерія почувствовала, что ей чья-то рука поправляетъ волосы. Попробовала опять улыбнуться… Но что видла голова на лиц Валеріи вмсто улыбки?..
Явилось другое лицо, красное, энергичное, съ слегка налитыми кровью глазами и короткими сдыми усами. Валерія чувствовала, что кто-то трогаетъ ея голову и поворачиваетъ ее то туда, то сюда. Красное лицо заговорило:
— Безполезно. Но попробовать можно.
Затмъ плескъ льющейся воды, потокъ воды… потокъ воды… Валерія протянула руку, чтобы остановить его.
Тотчасъ же надъ ней появилось крылатое лицо.
— Да, милая! Такъ! Крпитесь… молодцомъ, молодцомъ!
Валерія просила ее остановить воду, но она какъ будто не слышала, нжно улыбалась и говорила:
— Да, да, милая! ничего. Мадонна поможетъ! Молодецъ, молодецъ, бдняжка!..
Другое лицо и другой голосъ:
— И здсь промыть, профессоръ?
Что-то горячее и соленое хлынуло на щеку и потекло въ горло. Кто-то — она, что ли? — задохнулась, захлебнулась… и вдругъ въ комнат раздался вопль, пронзительный, раздирающій, страшный вопль. Мужской голосъ произнесъ:
— Оставьте, оставьте. Ни къ чему. Смотрите сюда.
И опять Валерія почувствовала, что ей поворачиваютъ голову, и затмъ раздался трескъ, будто ей стригли волосы. И потокъ воды…
Валеріи повернули голову на бокъ, и теперь видна была спина человка въ бломъ, съ засученными рукавами, моющаго руки подъ серебрянымъ краномъ. Ей нравилось смотрть на него. Онъ повернулся, отряхивая мокрыя руки. У него-то и было красное лицо, налитые кровью глаза и сдые усы. Увидавъ открытые глаза Валеріи, онъ дружески кивнулъ ей головою и сказалъ:
— Отлично, отлично. Немножко терпнія.
Валерія улыбнулась, но, почувствовавъ, что губы ея не двигаютъ, она прищурила глаза, и красное лицо отвтило ей дружескимъ выраженіемъ.
Кто-то слушалъ у нея пульсъ, и воцарилась короткая тишина. Ахъ! опять эта боль, эта страшная, раздирающая боль.
Восклицаніе и одно слово: ‘Напрасно’.
Валерія открыла глаза. Она увидла въ отдаленіи крылатое лицо, которое пристально вглядывалось въ лицо человка съ красными глазами, тогда какъ онъ близко склонился надъ нею. Два другихъ лица, тоже наклонившись, разсматривали что-то, чего Валерія не видла, потому что оно лежало на ея подушк.
Крылатое лицо шевелило губами. Валерія хорошо знала, что значитъ это движеніе губъ, но не могла вспомнить.
Красный человкъ еще разъ сказалъ:— Напрасно,— и выпрямился.
‘Напрасно’. Это слово не сообщило ничего опредленнаго сознанію Валеріи, но въ тл ея что-то дрогнуло въ отвтъ на этотъ приговоръ. Ударъ за ударомъ сердце ея принялось стучать быстро и сильно, все быстре и сильне, такъ, что слышно было на всю комнату. Ударъ за ударомъ, все громче и громче сердце стучало, какъ барабанъ.
Валерія повела вокругъ испуганными глазами и сказала красному лицу:
— Остановите мн сердце! Не давайте ему такъ биться!
Но, видимо, никто ея не слышалъ. Вс стояли неподвижно вокругъ и слушали, какъ бьется ея сердце, тогда Валерія поняла, что она ничего не сказала.
Сердце стучало и гремло. Это было страшно. Валерія водила вокругъ безумными отъ страха глазами, умоляя о помощи.
Тогда сестра сказала хирургу:
— О, попробуйте, попробуйте! Помогите ей, бдняжк! И опять хлынула и заклокотала вода и по мраморному полу двинули чмъ-то рзко скрипящимъ.
— Эфиру,— сказалъ хирургъ.
Одно изъ желтыхъ лицъ наклонилось надъ ней и приблизило къ ея лицу темную стку въ вид маски.
И вдругъ Валерія очнулась. Пришла въ себя. Съ крикомъ сла она и ударила кулаками прямо въ желтое лицо, хотвшее надть ей маску. Она заговорила, и голосъ вылеталъ изъ разинутаго и разорваннаго рта. Хотла сказать: ‘Спасите меня, спасите меня’! Но вмсто того услышала, что говорила:
— Успю еще перейти!
Затмъ хотла выяснить вопросъ о лиловой сумочк и деньгахъ. Но вмсто того кричала:
— Нанси! Нанси!
Тогда хирургъ гнвно обернулся къ врачу, державшему маску, и взволнованно говорилъ съ нимъ.
А сестра наклонилась къ Валеріи и перекрестила ее.
— Лягте, лягте, милая! Ложитесь! Мадонна поможетъ! Вотъ увидите, увидите!
И Валерія легла.
Сумасшедшій барабанъ въ ея сердц гремлъ.
— Теперь смирно!— сказалъ хирургъ.— Не шевелитесь. Считайте! Считайте до двадцати.
Валерія барахталась — хотла встать — но черная маска была уже на лиц.
— Молодецъ, милая, молодецъ! — говорилъ голосъ сестры.— Считайте за мною: разъ, два, три…
— Дышите глубже,— сказалъ кто-то.
И Валерія повиновалась.
… Затмъ она вспомнила, что ей велли считать. Но время уже было потеряно… значитъ, съ ‘одного’ ужъ нельзя было начать… надо было считать дальше…
— … Девять,— сказала Валерія, глубоко вздыхая,— десять…
Она была на огромной качели — на сказочной качели, подвшенной въ пространств — бросавшей ее вверхъ и внизъ въ бломъ воздушномъ простор.
— Одиннадцать…— считала Валерія.— Двнадцать…— И подумала:— Теперь… надо сказать поскоре тринадцать… потому что… несчастливое число… Тринадцать… четырнадцать…
Воздушная качель взбрасывала ее со всего размаха, выше всхъ горъ. Вс, ее окружавшіе, казались далеко, далеко внизу, въ маленькой, блой комнатк… Какъ же имъ услышать ее? Какъ услышать имъ ее, когда она такъ далеко?
— Пятнадцать,— закричала Валерія, какъ только могла громче изъ своего далека.
Затмъ огромная волна подняла ее, подкинула… и выбросила вонъ изъ жизни.
Валерія упала въ вчность.

——

— Я же зналъ, что это ни къ чему, — сказалъ хирургъ, гнвно тряся головою.
Лицо ей закрыли и на носилкахъ вынесли прочь.

——

Часъ спустя пріхали дядя Джакомо, Нино и тетя Карлотта, блдные и потрясенные.
Все кончено. Да. Къ сожалнію.
Тетя Карлотта плакала, ломая руки. Сестра утшала ее, увряя, что страданій не было никакихъ.
— Я хочу ее видть, хочу ее видть,— рыдала тетя Карлотта.
— Нтъ, нтъ!— говорила сестра.— Лучше не надо.
И дядя Джакомо, съ залитымъ слезами лицомъ, говорилъ ей:
— Нтъ, дорогая, нтъ!
Нино, не говоря ни слова, вышелъ съ однимъ изъ молодыхъ докторовъ который привелъ его въ холодную большую залу, казавшуюся пустой. Въ глубин, возл стны, Нино увидлъ двое носилокъ, на каждыхъ лежало по длинному пакету, укутанному, прикрытому и неподвижному.
— Вотъ эта,— сказалъ докторъ (тотъ самый, что держалъ маску).
Нино взглянулъ, и у него сперлось дыханіе.
— Боже! Боже!— сказалъ онъ и отвернулся.
Тетя Карлотта вошла, поддерживаемая сестрою. Нино едва выговорилъ поблвшими губами:
— Пойдемъ отсюда. Не надо смотрть.
И схватилъ ее за руку.
Но Карлотта, уткнувъ лицо въ платокъ, рыдала:
— Она дочь моей сестры. Единственной сестры моей. Я должна закрыть ей глаза.
И двинулась впередъ.
Нино поспшно вышелъ вонъ.
Сестра подвела Карлотту къ носилкамъ и открыла лицо Валеріи. Тогда въ пустой холодной зал раздался крикъ, страшный, леденящій, прорзавшій тишину широкихъ корридоровъ и долетвшій до палатъ, гд лежали апатичные и эгоистичные больные. За этимъ послдовали другіе крики, раздирающіе, пронзительные, страшные…
Но двухъ тлъ, вытянутыхъ на носилкахъ, они не потревожили.

——

Валерію похоронили въ Нерви, возл Тома.

IX.

Когда Нанси получила въ Нью-орк извстіе о смерти матери, она надла черное платье, вмсто коричневаго, и плакала, плакала, плакала, какъ плачутъ дти о матеряхъ. Затмъ снова надла коричневое платье и стала жить для Анны-Маріи, какъ живутъ матери для своихъ дтей.
Въ скоромъ времени они оставили жалкій, но гостепріимный кровъ фрау Шмидль и, чтобы уйти сколько-нибудь отъ негритянскаго квартала, взяли маленькую квартирку въ 82-й улиц.
Племянница фрау Шмидль, Минна, приходила убирать комнаты и гуляла съ Анной-Маріей. Анна-Марія обожала Минну. Она смотрла на нее восхищенными глазами, когда та разговаривала съ лавочниками и сосдями, и ходила за ней по пятамъ, когда та подметала и длала постели. У Минны воротъ былъ всегда вырзанъ, и на ше надта черная бархатка и нитка голубыхъ бусъ. Въ глазахъ Анны-Маріи Минна была образцомъ женской красоты. И Анна-Марія подражала ей, какъ только могла, стараясь перенять ея походку и говоръ.
Нанси зачастую слышала ихъ болтовню въ кухн. Голосъ Минны:
— ‘Ты что кушала съ чаемъ?.. ‘А butterbread’? {— Бутербродъ?}
И звонкое сопрано Анны-Маріи:
— ‘Yes! two butter-breads mit sugar’!.. {Да! два бутерброда съ сахаромъ!}
А Минна:
— ‘That’s fine! То morrow Tante Schmidt makes а cake, а good one. We eat it evenings’. {— Это превкусно! А завтра тетя Шмиль спечетъ кэкъ, хорошій. Вечеромъ подимъ.}
— А cake… а good one. We eat it evenings, {Кэкъ… хорошій. Вечеромъ подимъ.},— звучало эхо — Анна-Марія.
При ужасныхъ звукахъ этой путанной рчи душа Нанси сжималась отъ обиды. Она какъ разъ вытащила со дна сундука рукопись своей Книги и взволнованно развернула ее. Пріятно было прикасаться къ гладкимъ и широкимъ страницамъ.
Жгучая свжесть мысли, легкая дрожь, предшествовавшая всегда потоку вдохновенія, пробжала по ней, и Нанси протянула руку за вставочкой изъ слоновой кости.
— ‘A cake, a good one’,— повторяла въ сосдней комнат Анна-Марія, которой нравились тяжеловсные тевтонскіе звуки этой фразы.
— О, двочка моя, двочка! какъ-то она вырастетъ?
Нанси-мать вынула изъ руки Нанси-поэта ручку, и конецъ этого дня и многіе другіе были посвящены воспитанію и обученію Анны-Маріи.
Въ теченіе цлыхъ мсяцевъ затмъ Нанси придумывала для малютки игру, которая ей очень понравилась.
— Будемъ такъ играть,— говорила Нанси,— будто ты книжечка, которую я написала: хорошенькая книжечка, врод сказокъ Андерсена… знаешь, гд картинки съ принцессами и волшебницами. Такъ вотъ въ этой самой книжечк, которую я такъ люблю…
— Какого она цвта?— спросила Анна-Марія
— О, вся блая съ розовымъ и съ золотомъ,— сказала Нанси, цлуя блестящія кудри двочки.— Такъ въ этой книг, посреди самой прекрасной волшебной сказки, кто-то надлалъ безобразный кляксъ, написалъ нелпыхъ и безсмысленныхъ словъ… какъ… какъ ‘butter-bread!’.
— Кто же это сдлалъ?— спросила Анна-Марія.
— Не знаю право!.. Минна…
— Зачмъ же ты ее дала ей?— спросила малютка, тряхнувъ головою точь-въ-точь, какъ отецъ.
— Врно, любовь моя. Я больше не дамъ. Она будетъ всегда, всегда со мною, моя драгоцнная книжечка!.. Ну, такъ слушай. Я должна вынуть прочь эти глупыя и гадкія слова, правда? и вложить вмсто нихъ прекрасныя слова и нжныя мысли. А то вдь никто не захочетъ читать мою книжечку. Какъ ты думаешь?
— Да,— сказала Анна-Марія съ слегка удивленными глазами.— И картинки туда вложишь?
— О, да!— сказала Нанси.— Если можно, то и римы!
— Зачмъ? для чего бываютъ римы? — спрашивала Анна-Марія.
— Ничего не можетъ быть прекрасне,— сказала Нанси. Хочешь, попробуемъ?
Но Анн-Маріи не давалась поэзія. Долгія разъясненія и примры, врод: ‘слезы’ и ‘розы’, ‘радость’ и ‘младость’ только ошеломили и раздражили Анну-Марію.
Нанси, не теряя терпнія, приласкала ее:
— Ну-ка, придумай и ты риму, хоть одну. Скажи, сокровище, скажи риму къ ‘свтъ’?
Нтъ. Анна-Марія не знаетъ римы къ свту.
— Ну, ‘отвтъ’, конечно, двочка моя дорогая. А теперь скажи мн риму къ ‘дорогая’!
— ‘Красивая’,— сказала Анна-Марія.
— Да нтъ же, нтъ. Ну, подумай немножко, какая будетъ рима.
АннагМарія задумалась.
— ‘Зеленая’?— сказала она, наконецъ.
Нанси застонала.
— Да нтъ же, нтъ, сокровище. Ну, подумай, ну найди же, найди риму къ ‘дорогая’!
— ‘Драгоцнная’!— закричала, торжествуя, Анна-Марія.
Мама ее обняла и расцловала.
— Ахъ, какъ я желала бы, чтобы ты была поэтомъ, Анна-Марія,— сказала Нанси, отбрасывая со лба двочки блокурые волосы.
— Зачмъ?— спросила Анна-Марія, вывертываясь, чтобы убжать.
— Поэты безсмертны, это значитъ, что они никогда не умираютъ, — сказала Нанси, радуясь возможности вложить образъ въ бло-розовую книжечку.
— Ну, такъ я буду поэтомъ,— сказала Анна-Марія, знакомая со смертью, потому что похоронила во дворик Шмидль мертваго котенка, а затмъ вырыла его дня черезъ два, чтобы посмотрть, какой онъ сталъ…
Но Анн-Маріи не было предназначено вырасти поэтомъ. Въ маленькихъ бло-розовыхъ книжечкахъ, которыя матери думаютъ создать, разсказъ вписанъ уже прежде, чмъ он попадаютъ въ руки матерей. И Анн-Маріи не было предназначено стать поэтомъ.
Сердце Нанси попрежнему сжигалъ священный огонь и бжалъ по жиламъ, какъ жидкое пламя. Она говорила про себя:
— Теперь мн невозможно работать надъ Книгою. Книг придется подождать, пока Анна-Марія перестанетъ нуждаться во мн ежеминутно. Но, пока что, я могу писать стихи. Могу написать циклъ стихотвореній объ Анн-Маріи. Назову его ‘Поэмы Дтства’…
И Нанси принялась наблюдать дочку взоромъ поэта, слдя за ней проникновенно, набрасывая на безсознательную блокурую головку голубое покрывало идеализаціи и испытующе вглядываясь въ свтлые дтскіе глазки, въ поискахъ источника новой фразы, удачнаго символа. Она желала поставить ее на пьедесталъ сонета, какъ статуэтку новаго стиля, желала запечатлть и обезсмертить ее въ рдкостной архаической поз.
Но Анна-Марія была созданіемъ окружающей атмосферы. Анна-Марія носила платья, скроенныя и сшитыя Минной, а на голов плоскую розовую шляпку въ вид крышечки.
Анна-Марія говорила по-итальянски, какъ тосканская принцесса, но усвоенный ею нмецко-американскій англійскій языкъ Седьмой Авеню и 82-й улицы былъ ужасающій и чудовищный жаргонъ. Всякій разъ, что Анна-Марія открывала свой нжный ротикъ, изъ него вырывались фразы, ударявшія Нанси прямо въ сердце. Напрасно она разсказывала ей сказку о заколдованной принцесс, у которой при каждомъ слов выскакивали изо рта жабы, тогда какъ у сестры ея, доброй принцессы, ротикъ былъ ‘полонъ розъ, жемчугу и нжныхъ словъ’!
— А мн больше нравится та, съ жабами,— говорила Анна-Марія просто и искренно.
И развлеченія Анны-Маріи были примитивны и не эстетичны. Ей не дано было бродить по тнистымъ садовымъ дорожкамъ, нянча великолпную куклу съ двигающимися ручками и ножками и сладостнымъ именемъ. Нтъ. Посл монтекарловской Маріи-Луизы съ рсницами, у нея было куколъ много, но она ихъ не особенно любила. По совту фрау Шмидль и изъ экономіи, Нанси отправилась однажды въ ‘нижній городъ’ и ухитрилась купить въ оптовой торговл то, что называлось въ фактур: ‘Дюжина куколъ, размръ 9, сортъ 4. Цвтъ блондинъ. Платье красное. Цна за дюжину, 2 доллара 40 центовъ’.
Первая изъ дюжины была подарена Анн-Маріи въ тотъ же вечеръ. Она была неистово расцлована и названа Эрмина (имя Минны). Паклевые волосы были расчесаны, и сдланы попытки снять съ Эрмины платье. Но такъ какъ раздть ее оказалось невозможно, то Анна-Марія уложила ее въ постель, какъ была, и осторожно улеглась рядомъ съ нею.
Въ свое время Эрмина, сломалась и умерла. Какова жа была радость Анны-Маріи, когда предъ ней предстала такая же точно Эрмина, съ такими же голубыми глазами, тми же паклевыми волосами, той же ангельской улыбкой и въ такомъ же точно красномъ плать.
Она ее неистово расцловала.
Въ свое время и вторая Эрмина, безногая и съ висящей вывернутой головою, была взята изъ нжныхъ объятій Анны-Маріи. И вдругъ новая Эрмина, премиленькая и цлая, съ голубыми глазами, паклевыми волосами и ангельской улыбкой!
Анна-Марія, увидавъ ее, широко раскрыла глаза и глубоко вздохнула. Она приняла эту третью Эрмину скоре съ удивленіемъ, нежели радостью, и не поцловала ее.
Эта Эрмина скоро умерла, и Нанси съ торжествующей улыбкой достала четвертую. Съ крикомъ негодованія и ненависти, Анна-Марія схватила ее за знакомые крашенные сапожки и ударила ненавистнымъ знакомымъ лицомъ объ полъ.
Остальныя восемь были ей отданы сразу, и всхъ ихъ она побросала на полъ и съ ненавистью растоптала. Много ночей подрядъ снились Анн-Маріи мертвыя и воскрешающія Эрмины, спокойныя и улыбающіяся безногія Эрмины, Эрмины безносыя, но въ сапожкахъ, страшныя Эрмины, цлыя съ затылка, но съ зіяющей дырой вмсто лица, подъ блой паклей волосъ.
Она больше не хотла куколъ. Она всюду находила забавы, больше же всего въ кухн. Ей очень нравилось мыть тарелки, во это было запрещено, ей нравилось ходить по кузн съ полотенцемъ подмышкой или вытирать пыль въ комнатахъ съ непринужденнымъ и важнымъ видомъ, какъ Минна.
Она обожала смотрть, какъ мальчикъ мясника бросаетъ на столъ кусокъ филея, какъ грубо хохочетъ чернйшая ‘coloured lady’ {Цвтная дама.} — какъ зовутъ негритянокъ въ Нью-орк — приносившая каждую субботу блье,— все это были пріятнйшіе для ея уха звуки.
Ей нравилась также скверная игра на рояли въ сосдней квартир, приводившая Нанси въ отчаяніе, когда она пыталась приняться за работу…
Ты улыбаешься, внчанная еще
Блымъ цвтомъ дтства…
писала Нанси, стараясь не слушать бренчанія у сосдей.
Голубоокая съ синими жилками…
— Минна! Минна! что это играютъ?— кричала Анна-Марія, спрыгивая со стула, на который усадила ее Нанси, и убгая въ кухню.
Нанси продолжала:
Заревые глазки и прелестный ротикъ…
— Это псня Боуэри,— отвчала Минна, гремя посудою.
— А кто это Боуэри?— спрашивала Анна-Марія.
— Никто. Это мсто, полное полисменовъ и китайцевъ.
Нанси все зачеркнула и начала снова.
Ты еще будто крылата, тебя обвиваетъ
Блый цвтъ дтства…
— Спой мн эту псню, Минна, спой! ‘Go on’! {Ну, начинай!}.
И въ кухн раздавалось сильное сопрано Минны:
Casey would waltz with, the strawberry blonde,
And the band — play — don.*)
*) Кази хотлъ вальсировать съ блокурой двушкой.
А оркестръ игралъ.
А дтскій тонкій голосокъ Анны-Маріи повторялъ:
Casey would waltz with the strawberry blonde,
And the band — play — don.
Увы! даже и циклъ ‘Поэмъ Дтства’ долженъ былъ подождать. Писать его и вообще думать въ этомъ дом было немыслимо!
Поздне, когда возможно будетъ нанять боле обширную квартиру, когда у голубоглазой съ синими жилками будетъ гувернантка… Но, пока что, въ квартир No 7, налво, не было атмосферы, благопріятной для поэзіи.
Днемъ Альдо былъ почти всегда дома, курилъ папиросы, читая нескончаемыя воскресныя газеты, которыми потомъ въ теченіе цлой недли завалены были вс столы и стулья — и вздыхая о недостатк то въ томъ, то другомъ. Вечеромъ онъ уходилъ.
Работа у него была вечерняя, такъ, по крайней мр, говорилъ онъ Нанси. Вообще же онъ мало что разъяснялъ Нанси. Однажды онъ принесъ домой пятьсотъ долларовъ вмсто двадцати и попытался было разъяснить ей, почему онъ получилъ такую огромную сумму, но Нанси была до того потрясена и взволнована, такъ нетерпливо желала знать въ точности, какимъ образомъ Альдо ихъ заработалъ, до такой степени нервничала и раздражалась, что онъ ршилъ никогда больше не говорить ей ничего. Разумется, разъ невозможно ей втолковать всю тонкость обязанностей его по отношенію къ госпож Ванъ-Остенъ, то, стало быть, лучше ужъ молчать!
И когда, мсяца два спустя, труды его осложнились, и Альдо получилъ, вмсто двадцати долларовъ, сто, онъ положилъ восемьдесятъ въ Сберегательную Кассу и вернулся домой съ обычными двадцатью долларами.
Едва очутилась въ рукахъ его сберегательная книжка, въ немъ пробудился ддъ съ улицы Кіайя и убилъ не думающаго о завтрашнемъ дн ладзарони. Альдо сталъ вмшиваться во вс мелочи, интересовался малйшими расходами, подолгу ворчалъ изъ-за истраченныхъ 25 центовъ, а за полдоллара дулся цлый день. Жалкое хозяйство велось на самыхъ экономическихъ началахъ. Альдо же только тогда и былъ счастливъ, когда ему удавалось выжать долларъ изъ недльныхъ расходовъ и отнести его по лстниц ‘Dime Savings Bank’.
Сводя счеты съ Минной, онъ замтилъ, что, если устремить на нее пристальный глубокій взглядъ, то на слдующій день она, чтобы сдлать ему удовольствіе, меньше тратитъ. И сколько кусковъ сахару и ломтиковъ масла перетаскала Минна изъ шкафа тетки Шмидль по вечерамъ, чтобы доставить ихъ, въ вид искупительной жертвы, къ скудному столу семьи делла Рокка’!
Заплатанныя платьица Анны-Маріи и розовыя крышечки вмсто шляпъ — ножъ острый для Нанси!— должны были носиться, не взирая на перемну сезоновъ, еще долго посл того, какъ негритянка-прачка отнимала у нихъ самомалйшій признакъ краски и жизни.
Нанси все еще продолжала носить свое коричневое платье, передланное, перевернутое, перекрашенное.
Шли дни, жалкіе, быстрые. И Нанси узнала, что можно перебиваться отъ положенія затруднительнаго къ положенію плачевному, что можно тянуть жизнь въ противной, скаредной бдности — и привыкнуть къ ней мало-по-малу до того, что позабудешь объ иной прежней жизни.
Въ особенности вечера были ужасны. Когда Минна уходила домой, Анна-Марія спала, Альдо уходилъ пройтись съ какимъ-нибудь пріятелемъ итальянцемъ, или же во фрак и бломъ галстух спшилъ на свои занятія, Нанси сидла одна, покинутая, въ ужасной гостиной, окруженная мебелью госпожи Джонсонъ, квартирохозяйки, и фотографіями родныхъ и друзей ея. Съ камина и полокъ, съ консоли и этажерки смотрли на нее вылинявшими глазами незнакомыя лица въ старомодныхъ платьяхъ. Тутъ были актрисы въ костюмахъ пажей, толстоголовыя дти, безбородые съ низкими воротничками молодые люди, господинъ и госпожа Джонсонъ въ подвнечномъ плать, ихъ первый ребенокъ (теперь приказчикъ въ бакалейной лавк), голый, ухватившійся за ножку. На стн вислъ увеличенный портретъ господина Джонсона, слдившій блесыми глазами за Нанси, куда бы она ни сла. Пробовала она занавсить его скатертью, но выходило еще хуже.
Когда, нсколько мсяцевъ тому назадъ, они перехали въ эту квартиру, Нанси собрала вс эти фотографіи и спрятала въ темный шкафчикъ въ корридор. Но госпожа Джонсонъ, явившись по своему обыкновенію, невзначай, строго оглянулась вокругъ.
— Гд же фотографіи? — спросила она страшнымъ голосомъ.— Ихъ трогать нельзя.
И разставила снова по мстамъ ломаныя рамки и неуклюжія подставки.
Точно также запретила она Нанси отодвигать или перемщать большую лампу на ножк, которая не зажигалась, но занимала необычайно много мста въ гостиной. Нтъ, нтъ, за нее заплачено тридцать два доллара. Трогать нельзя. И лампа стояла, огромная и громоздкая, подъ желтымъ шелковымъ абажуромъ, къ которому были пришпилены англійской булавкой грязнйшія блыя розы: оскорбленіе грустнымъ глазамъ Нанси!
Однажды вечеромъ, ложась спать, Анна-Марія сказала матери:
— Мн нравится сосдская двочка.
— Да вдь ты же ее не знаешь, сокровище,— сказала Нанси.
— Нтъ, знаю. Я съ ней только что разговаривала черезъ кухонное окно.
— Какъ же ее зовутъ?— спросила Нанси, развязывая тесемки и разстегивая пуговицы лифчика и цлуя тепленькій и душистый затылокъ двочки.
— Не помню. Она мн сказала: коротенькое и сухое имя. Какъ кашель.
Нанси засмялась и снова поцловала толстенькій и бленькій затылокъ. И въ ту же самую минуту кто-то постучалъ: это какъ разъ и была та самая сосдская двочка, она пришла въ гости и принесла Анн-Маріи шоколаднаго медвженка.
Звали ее Пэгъ.
— Я пришла, потому что мн показалось, что вамъ скучно одной,— сказала Пэгъ, входя съ Нанси въ гостиную, посл того, какъ Анна-Марія была укрыта, расцлована и уложена вмст съ медвдикомъ (причемъ она дала торжественное общаніе, что не будетъ его лизать).
Пэгъ разсказала, что она работаетъ у парикмахера въ Мэдисонъ Авеню.
— Я главнымъ образомъ, маникюрствую. Выправляю ногти, шлифую ихъ, такъ что они длаются, какъ рубины. Тошнотворная профессія, вы подумайте только: какихъ только рукъ не передержишь!.. доходишь до морской болзни. Въ особенности отъ женскихъ рукъ.
Нанси смялась. Пэгъ предложила ей заняться ея ногтями — такъ просто, для развлеченія и Нанси, минуту поколебавшись, согласилась.
— Боже мой милостивый! Да у васъ руки дамы,— сказала Пэгъ.
И горькая чаша Нанси переполнилась. Она перемнила разговоръ.
— Это вы играете на рояли?— спросила она сосдку.
— Нтъ, это мой братъ. Онъ работаетъ въ бюро посольства. Но музыка — его конекъ!
При этихъ словахъ изъ сосдней комнаты послышался голосъ Анны-Маріи (требовавшей непремнно, чтобы дверь была открыта).
— Что это онъ игралъ такое красивое?
Пэгъ засмялась и ршительно не знала, про что именно говоритъ Анна-Марія.
— Ну, да, ну, да,— болтала Анна-Марія въ темнот,— это совершенно непохоже на другія вещи. Очень красиво.
И такъ какъ малютка настаивала, Пэгъ пообщала ей пойти спросить у своего брата.
Черезъ нсколько минутъ, она вернулась съ длиннымъ и застнчивымъ юношей, котораго и представила Нанси подъ именемъ Джорджа.
Анна-Марія между тмъ все продолжала кричать изъ своей комнаты, настаивая на красивой вещи, и, наконецъ, Джорджъ вернулся къ себ, раскрылъ двери и переигралъ весь свой репертуаръ.
Но ‘красивой вещи’ въ немъ не оказалось, и Анна-Марія была въ волненіи.
Пэгъ и Нанси ршили, что она это видла во сн.
Анна-Марія, при первой же нот каждой новой вещи, которую Джорджъ начиналъ съ большимъ выраженіемъ и сильно нажимая педали, кричала:
— Нтъ, нтъ, нтъ! Не то! Не то! Не играйте больше. Не хочу слушать!
И, наконецъ, расплакалась и до того раскапризничалась, что, въ наказаніе, у нея отобрали заднія лапы медвдика, которыхъ она не успла еще състь.
Пэгъ и Джорджъ просидли съ часъ и были очень ласковы, уходя, они общали зайти въ другой разъ.
Они тоже жили одиноко. У родителей ихъ было ранчо съ овцами въ Дакот.
— Дрянь страна, эта Дакота,— сказалъ Джорджъ.— Трава и втеръ. Для меня существуетъ одинъ только Нью-оркъ.
И, пожавъ другъ другу руки, они распрощались.
Посл этого, когда покойный господинъ Джонсонъ очень ужъ пугалъ Нанси, она входила въ комнату Анны-Маріи и стучала щеткой въ стнку. И Пэгъ являлась и проводила съ ней дружескій вечеръ.
Зачастую приходилъ и Джорджъ и читалъ вслухъ литературныя приложенія ‘New York Herald’. Главнымъ образомъ, стихотворенія.
— О, Джорджъ!— говорила его сестра,— поэзія его конекъ!
Джорджъ скромно улыбался и проводилъ выхоленною рукою по рдкимъ волосамъ.
— Эхъ!— вздыхалъ онъ,— нынче настоящихъ поэтовъ и нту. Вс ужъ давно перемерли.
А Нанси говорила:
— Боюсь, что такъ оно и есть.
— Мама!— раздался ясный и бодрый голосокъ Анны-Маріи сквозь притворенную дверь.
— Да, милочка. Спокойной ночи.
— Мама,— повторила Анна-Марія.— Поди сюда.
Нанси встала и пошла къ ней.
Анна-Марія сидла на кровати.
— Что онъ такое сказалъ?— спросила она кроткимъ, но испытующимъ тономъ.
Нанси не знала, что отвчать. Она не поняла.
— Онъ сказалъ,— продолжала Анна-Марія, сердито и отчеканивая слова,— что вс поэты умерли. Вс настоящіе. А ты мн говорила, что поэты никогда не умираютъ.
Нанси присла на кровать и прижала къ сердцу мягкую растрепанную головку.
— Я теб объясню завтра,— сказала она.— А теб не надо слушать то, что говорится въ сосдней комнат. Это не порядочно.
— Что это значитъ порядочно?
— Честно.
И посл долгаго объясненія, что честно и что не честно, Нанси поцловала ее и пожелала спокойной ночи.
— Спокойной ночи,— сказала Анна-Марія.— Лучше ужъ закрой дверь. Потому что нельзя быть честнымъ, когда можно и не быть.
И дверь была закрыта.
На слдующее же утро Анна-Марія потребовала разъясненій относительно смертности поэтовъ.
— Видишь ли…— сказала Нанси, застигнутая врасплохъ, позабывая предшествующее,— вотъ видишь ли,— и чувствуя на себ пытливый взоръ дочери, Нанси принуждена была придумывать исторію по мр того, какъ разсказывала, стараясь вложить новый образъ въ книгу души Анны-Маріи.— Видишь ли, нкогда міръ былъ полонъ розъ, полнымъ полнехонекъ! Горы вс были ими покрыты. И поэты жили тогда вчно.
— Да,— сказала Анна-Марія.
— Но затмъ однажды нкоторые люди сказали Богу: Зачмъ, Господи, ты наполнилъ міръ такими безполезными вещами? Розами, напримръ. Къ чему он? Ихъ отлично можно было бы уменьшить, замнивъ ихъ овощами: капустою, морковью…
— Шпинатомъ,— сказала Анна-Марія, морща носикъ.
— Да, шпинатомъ,— повторила Нанси.
Послдовала пауза.
— И тогда?— спросила Анна-Марія.
— Тогда Богъ унесъ розы. Вс бывшія въ мір розы!.. И вс поэты умерли.
— Отчего?
— Отъ молчанія,— сказала Нанси.
Опять долгая пауза.
— Они умерли,— пояснила Нанси,— потому что имъ не о чемъ было больше говорить.
У Анны-Маріи былъ опечаленный видъ. Нанси поспшила утшить ее.
— Тогда Богъ возвратилъ міру немножко розъ для маленькихъ Аннъ-Марій, которыя не любятъ овощей (и очень напрасно) и тогда,— разъ были кое-какія розы,— вернулись въ міръ и кое-какіе поэты.
— Но не настоящіе?
— Можетъ, и не совсмъ настоящіе,— сказала Нанси.
— Такъ на что-жъ они?— спросила Анна-Марія.
Нанси не знала, что отвчать. Нанси не знала, на что годятся не совсмъ настоящіе поэты. А съ другой стороны и настоящіе-то, собственно, на что?
Все-то вообще въ жизни на что? Мысли Нанси потянулись печальной вереницей къ ея неоконченной Книг. Къ чему, собственно, писать ее? Можетъ, лучше и не писать?

——

А къ чему, собственно, этотъ эпизодъ?..
Можно бы и не разсказывать его.

Кто знаетъ, не скажетъ ли того же самаго и Богъ, когда погасшіе міры рухнутъ къ Его ногамъ по окончаніи Вчности.

X.

Нищета съ костлявыми руками и сестра ея, Одиночество, съ омраченными глазами толкнули Нанси въ туманъ новаго безплоднаго и печальнаго года. И она кротко шла на своихъ скривленныхъ каблукахъ и въ своемъ коричневомъ плать черезъ лто, черезъ осень, черезъ зиму. А теперь — вотъ ужъ и апрль!
Альдо отсутствовалъ иногда по цлымъ недлямъ. Возвращался веселымъ и изысканно элегантно одтымъ, но былъ все также умренъ и расчетливъ дома, проповдуя экономію и предостерегая противъ неосторожностей и расходовъ.
Анна-Марія ходила въ Дтскій садъ, куда ходили и двочки бакалейщика, и двочки зеленщицы, и двочки молочника. Он любили Анну-Марію и она платила имъ тмъ же.
И вотъ апрль! Апрль, который, гд только можетъ, протискивается и проникаетъ. Онъ пробирался между столбами воздушной желзной дороги, разливая по улицамъ золото солнца. Забжалъ и въ открытое окно мрачной гостиной въ 82-й улиц, пролилъ свой янтарный блескъ и на желтый шелкъ ненавистнаго абажура.
Нанси, одинокой и униженной въ своемъ коричневомъ плать, апрль сказалъ: ‘Выйди-ка!’.
Нанси надла шляпу и вышла. И, не имя никакой уважительной причины идти направо, она свернула налво. Перескла три-четыре улицы и, не имя уважительной причины идти налво, свернула направо.
И едва повернувъ, столкнулась носъ къ носу съ посыльнымъ,— дерзкимъ парнемъ, въ красной фуражк, заломленной на бекрень,— который несъ большой букетъ въ веленевой бумаг. Малый, столкнувшись съ Нанси, сказалъ:
— Эй, гд у васъ глаза?
Апрль шепнулъ Нанси: ‘Улыбнись!’.
Нанси улыбнулась, и ямочки заиграли у нея на щекахъ.
— Простите! виновата,— сказала она грубому малому. И посторонилась.
Парень взглянулъ на нее и подмигнулъ ей. Это былъ большой грубіянъ.
— Вотъ вамъ,— сказалъ онъ, всовывая Нанси въ руки букетъ.
Нанси отстранилась было, но малый ршительно сунулъ ей большой пакетъ въ веленевой бумаг, повернулся на каблукахъ и пошелъ прочь, насвистывая..
Нанси пустилась было за нимъ, но тотъ шелъ быстре, ежеминутно оборачиваясь и посмиваясь. На поворот онъ исчезъ, и Нанси остановилась въ раздумьи, пораженная.
Отогнувъ слегка вверху бумагу, она заглянула внутрь: тамъ были орхидеи цвта аметиста и Волосы Венеры. Царскій букетъ.
Нанси повернула къ дому, прижимая къ себ цвты обими руками. Ихъ хрупкая, странная красота подняла духъ ея, простертый во прах.
Быстро вошла она въ свою комнату, избгая встрчи съ Минной, которая съ грохотомъ мыла въ кухн. Закрывъ дверь на ключъ, она сла возл кровати.
Сняла бумагу и чудные, влажные, сверкающіе цвты привтствовали ее своимъ нжнымъ трепетомъ.
Среди нихъ лежало письмо, на конверт стоялъ бланкъ трансатлантическаго парохода. Нанси робко вскрыла его.
‘Дорогая Незнакомка въ голубомъ плать!
Я посылаю это письмо, какъ мальчикъ пускаетъ бумажную лодочку вдоль по рк. Куда оно пойдетъ? Гд пристанетъ?
Я покидаю Америку. Когда ваши глаза (голубые? черные? кто знаетъ?) будутъ читать эти строки, я уже буду въ Океан. ‘Лузитанія’, на борту которой я вамъ пишу, бьется и пульсируетъ по направленію къ Европ, какъ огромное, нетерпливое сердце. И быть можетъ, мы съ вами никогда не встртимся.
Но я суевренъ. Въ экипаж, который только что везъ меня къ порту, мн вспомнились слова, часто и настойчиво звучащія въ моихъ ушахъ, когда я путешествую.
‘Dort wo du nicht bist, dort ist dein Gluck.’
Тамъ хорошо, гд насъ нтъ!
Я покидаю американскую землю, гд я никогда не былъ счастливъ. Быть можетъ, счастье мое находилось въ это время въ Европ, или въ Азіи, или въ Австраліи!
Но теперь — теперь, когда я узжаю — счастье мое, быть можетъ, здсь? Узжая въ Европу, не оставляю ли я моего счастья въ Америк? Ужъ не уносятъ ли меня прочь отъ него экипажи, пароходы, позда? При этой мысли я остановилъ извозчика и купилъ эти цвты… на всякій случай!
Пріхавъ на пароходъ, я приказалъ слуг позвать мн посыльнаго. И вотъ онъ ждетъ: ужасный малый съ кривымъ ртомъ. Ему я вручу свои цвты, это письмо… и свою судьбу!
Смотрю на посланца, и мн пріятно думать, что и ваши глаза его увидятъ.
Но какъ, какъ, о незнакомое мое счастье, сможемъ мы, я и цвты, найти васъ?..
Вотъ какъ: я прикажу посыльному остановить первую незнакомку, на которой будетъ голубое платье.
Итакъ, это вы! Здравствуйте, счастье! Этимъ чудеснымъ апрльскимъ утромъ вы вышли въ плать цвта небесъ?
Я такъ разсуждаю: если вы въ голубомъ, значитъ вы молоды: если молоды, значитъ счастливы, если счастливы, значитъ добры.
А если вы добры, то вы мн напишите, потому что я печаленъ и одинокъ, суровый и нелюбезный дикарь.
Адресъ мой: ‘Метрополь’. Лондонъ.

Робертъ Бьючэмпъ Лизъ’.

Нанси положила письмо рядомъ съ цвтами. Она стояла долго, сплетя пальцы и любуясь ими.
Они были посланниками блага — единственнаго въ ея усталыхъ отъ безобразія глазахъ, въ ея удрученной бдностью душ: богатства!
Эти цвты говорили о роскоши. Они предназначались въ другую квартиру. Они ошиблись улицею, ошиблись домомъ.
Если-бъ они могли хоть на мгновеніе получить движеніе и жизнь, они поднялись бы — Нанси это живо вообразила!— приподняли бы свои нжныя лиловыя платьица и поспшно убжали бы изъ мрачной квартиры.
Нанси положила голову на кровать, рядомъ съ очаровательными лепестками. Закрывъ глаза, она обдумывала отвтъ на письмо.
Воображеніе ея наслаждалось, представляя себ тонкій, остроумный, поражающій отвтъ…
How shall I hold you, fix you, freeze you,
Break my heart at your feet to please you!..*)
*) Какъ мн удержать васъ, привязать васъ, припаять васъ, хотя бы для этого пришлось разбить мое сердце у вашихъ ногъ, разъ вамъ это пріятно?
Именно, она процитируетъ Броунинга. И Гейне. Нарисуетъ себя фантастическимъ образомъ, въ небесно-голубомъ одяніи, на которомъ лежатъ орхидеи пастельно-лиловыхъ тоновъ въ божественно диссонирующемъ сочетаніи красокъ. И (въ письм!) ея маленькое личико поблднетъ подъ громадной черной бархатной шляпой, а тнь отъ длинныхъ перьевъ затуманитъ ея глаза… О, конечно! она используетъ свой литературный талантъ, чтобы изумить и очаровать незнакомца — закружитъ, завьетъ его тонкими, пылающими фразами…
Нанси вздохнула. Встала и подошла къ кривому и хромоногому бамбуковому столику, на которомъ, на круглой подставк, стояла чернильница, а возл лежала ручка изъ слоновой кости въ позорно-фамильярной близости съ красной ручкой Анны-Маріи.
Нанси взяла листокъ дешевой линованной бумаги, той самой, которою она пользовалась, чтобы попросить у фрау Шмидль взаймы кастрюльку или попросить госпожу Джонсонъ подождать съ платою за квартиру. И написала:

Милостивый государь,

‘Цвты ошиблись. Они попали ко мн, одтой не въ голубое.
Платье у меня было коричневое’.
Она подчеркнула смиренное англійское слово ‘brown’ {Коричневый.} и подписи не сдлала.
Однако, перечитавъ его письмо, и обративъ вниманіе на его слова объ одиночеств, тоск и дикости, она приписала свой адресъ.
Онъ отвчалъ.
На конверт стояло: Miss ‘brown’ и данный ею адресъ. Узнавъ почеркъ, она вспыхнула, когда почтальонъ подалъ ей письмо.
Онъ писалъ:
‘Милая двушка не въ голубомъ, напишите мн еще что-нибудь’.
И она сейчасъ же написала, что больше ужъ писать не будетъ.
Онъ отвчалъ, благодаря ее за письмо и спрашивалъ, ужъ не та ли она миссъ Броунъ, которую онъ знавалъ восемнадцать лтъ тому назадъ и которая была къ нему такъ матерински добра. А потомъ у нея, бдняжки, была черная оспа…
Онъ всмъ сердцемъ желалъ, чтобы она была именно этого самою миссъ Броунъ.
Нанси почувствовала необходимость написать немедля, что она вовсе не та миссъ Броунъ.
И она написала.
Тмъ и кончилась переписка. По крайней мр, такъ думала Нанси, взбираясь домой по темной узенькой лстниц, посл того, какъ опустила письмо въ ящикъ.
Нанси зажгла газъ въ гостиной и сла, сложивъ руки на колняхъ. Она была одна сегодня, какъ зачастую по вечерамъ. Толстоголоыя дти смотрли на нее. И покойный господинъ Джонсонъ смотрлъ на нее блыми глазами. На камин потихоньку болтали маленькіе исковерканные часы и, запыхавшись, торопились какъ можно скоре выпроваживать время. Нанси слушала. Непрестанное, слегка неровное тиканье казалось ея уху ритмичнымъ.
Ей вспомнился старинный французскій стишокъ, и онъ будто отбивалъ тактъ вмст съ часами:
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.*)
*) Красавица хочетъ, но не сметъ сорвать розу въ лазурномъ саду.
Наконецъ, уже вечеромъ
Красавица сказала: ‘Теперь ужъ войду’.
Но, придя къ саду, нашла его запертымъ!
Это была исторія Красавицы, желавшей проникнуть въ лазурный Садъ и прошедшей утромъ мимо отпертыхъ воротъ.
Вмсто того она остановилась у ршетки и смотрла.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
И въ полдень проходитъ она мимо распахнутыхъ воротъ. И останавливается снаружи и смотритъ.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
Такъ болтали потихоньку часы, быстро и торопливо отстукивая время. А Нанси все слушала. И вдругъ, будто въ первый разъ, поняла, почувствовала, что жизнь проходитъ, проходитъ быстро и невозвратно, а она, Нанси, такъ и не жила! Она сидла здсь, запертая съ мертвецомъ, господиномъ Джонсонъ, и сама была такая же мертвая.
Внезапно охватило ее дикое волненіе, какъ неожиданный порывъ втра, будто вспыхнуло въ сердц неудержимое пламя,— и Нанси, со стономъ раненаго человка, закрыла лицо руками. Вся тоска по своемъ загубленномъ талант, вся злоба противъ нищенскаго существованія, вся ненависть къ безобразящей, давящей, уничтожавшей ее бдности, прорвались въ этомъ стон, сейчасъ же заглушенномъ, чтобы не проснулась Анна-Марія, спавшая въ сосдней комнат.
Спрашивается, зачмъ же она сидитъ здсь, будто зврь въ клтк?
Съ какой стати эта покорность? Чего дожидается? Спитъ, что ли? Усыплена? Парализована? Куда же она двала свой талантъ? А волю? Неужели же она позволитъ погрузить себя въ позоръ нищеты, въ трусливое и инертное отчаяніе?
Часы хрипло пробили полночь, и Нанси вскочила, будто повинуясь мощному призыву. То звала жизнь. Жизнь! Нанси слышала, какъ близко несется она, великолпная, головокружительная, какъ безумная амазонка, ринувшаяся навстрчу будущему. И, проносясь, звала ее: ‘Нанси! Нанси’!
Нанси билась, вырываясь изъ летаргіи, и кричала жизни: ‘Иду! иду за тобою!’
Бываютъ характеры, эволюціонирующіе медленно, съ незамтною постепенностью, какъ раскрывается роза, какъ теряетъ птичка перья.
Но Нанси вырвалась внезапно изъ хризалиды безсознательности. Въ промежутокъ одного дня — по той лишь простой причин, что часъ ея насталъ — Нанси перестала быть кроткой и тихой. Пассивная дтская душа, овянная чистой простотой геніальности, исчезла въ одну ночь. Ужъ не унесъ ли ее Корабль Грезъ ея дтства, на которомъ еще дожидались ее маленькіе фантастическіе друзья, Bel Popo и Menton Fleuri…
Ужъ не вмст ли они вернулись туда, за предлы существованія, за предлы воспоминаній, отчаливъ во мракъ прошлаго, къ далекому Острову Того, чего больше Нтъ…

‘Дорогой Незнакомецъ,

Сколько вопросовъ! Неужели вамъ недостаточно знать, что я не двушка въ голубомъ и не миссъ Броунъ, и вы непремнно добиваетесь моего имени?
Что въ имени? Зовите розу
Вы именемъ другимъ —
Не потеряетъ она свой ароматъ:
Что въ имени? Зовите дву
Вы именемъ другимъ —
Все также лживо будетъ ея сердце.
Итакъ зовите меня — если ужъ непремнно хотите звать — общимъ бреннымъ, безличнымъ именемъ — Евы, и представляйте себ меня въ вид младшей сестры Евы, быть можетъ, мене любопытной и еще боле одинокой… и столь привязанной къ Змію — теперь уже прирученному!— что носитъ его вокругъ шеи, будто тонкое современное боа… А въ спокойныхъ глазахъ моихъ — кроткое и неясное мерцаніе потеряннаго уже Рая…
Но вы задаете мн еще вопросы: ‘Молоды ли вы?’ — Да, но не задорною молодостью.— ‘Добры ли вы?’ — Да, но не надодливою добротою.— ‘Красивы ли вы?’ — Почти, но не волнующею красотою.—
И пишу я вамъ не потому, чтобы я была авантюристкою или отчаянною, но потому, что теперь часъ заката и апрль мсяцъ.
А вы Неизвстный’…
Неизвстный отвчалъ. И она снова писала ему. Въ свои письма она вкладывала самыя удачныя фразы, самыя красивыя вдохновенія. Она писала ему много правды, но много и лжи. Она описывала себя, какою она сама себя не считала, но какою, быть можетъ, была безсознательно. Въ своихъ письмахъ она была балованная принцесса, легкомысленная бабочка, порхающая въ жизни на быстрыхъ крылышкахъ.
И по мр того, какъ писала эти письма, она начинала мало-по-малу походить на то, что описывала. Она сдлалась весела и беззаботна. Она взяла взаймы у Пэгъ и у Джорджа, въ нее влюбленнаго. Что за важность? Вдь когда же нибудь заплатитъ… Накупила себ нарядовъ, надлала долговъ, подписывала векселя, прибгала къ сомнительнымъ сдлкамъ. Весь свой талантъ, который долженъ былъ служить Книг, она употребляла въ повседневности, размняла его на мелкіе обманы и уловки, лишь бы ухитриться вырваться изъ лапъ нищеты, душившихъ ее, пригнетавшихъ ее къ земл.
— Ничего не значитъ! ничегошеньки, ничего!— говорила она.
Надо было выбраться изъ грязи, во что бы то ни стало. Выбиться кверху, къ солнцу, вмст съ маленькой Анной-Маріей, подальше отъ постыдныхъ и мерзкихъ близостей, отъ сосдства съ неграми, отъ отвратительной и страшной борьбы за насущный хлбъ. Уйти, уйти, во что бы то ни стало!
Однажды — было удушливое время посл обда — Альдо не вернулся домой. Минна пошла за Анной-Маріей въ школу, въ это время въ квартиру позвонилъ посыльный, вручилъ Нанси подъ расписку большой, запечатанный сургучемъ, конвертъ и быстро ушелъ.
Это было письмо отъ Альдо. Онъ писалъ, что ему повезло такъ, какъ онъ и мечтать никогда не смлъ! И онъ чувствовалъ, что не иметъ права отказываться отъ счастья. Нтъ, изъ любви къ Нанси, изъ любви къ своей двочк, онъ чувствовалъ, что его святой долгъ не отступать передъ серьезной жертвой. Онъ, думаетъ вовсе не о себ! Давно уже онъ отказался отъ своихъ собственныхъ честолюбивыхъ помысловъ, потерялъ всякую вру въ свои таланты, всякую надежду на свою будущность. Нтъ, этотъ важный шагъ онъ предпринимаетъ для нея и для Анны-Маріи. Когда-нибудь она пойметъ его жертву. Когда-нибудь (и тутъ отъ слезъ Альдо расплылись слова) она откроетъ ему свои объятія, въ порыв прощенія, благодарности, благословенія. Пока онъ прилагаетъ пятьсотъ долларовъ. И пусть Нанси бережетъ ихъ, такъ какъ пятьсотъ долларовъ не шутка. Это вдь дв съ половиной тысячи франковъ. И она хорошо сдлаетъ, если возьметъ боле дешевую верхнюю квартирку, и станетъ платить Минн восемь долларовъ въ мсяцъ вмсто десяти, и то еще много.— И пусть она не падаетъ духомъ! вроятно, вскор все выяснится, и они будутъ счастливы. И прощай! прощай! Да защитятъ тебя святые! Да сохранитъ тебя и Анну-Марію
Господь! О, помолитесь за него, вашего, навки несчастнаго, Альдо.
Нанси, изумленная, сидла неподвижно съ письмомъ и пятью сотенными билетами въ рукахъ.
Альдо не вернется. Больше не вернется. Онъ оставилъ ихъ съ Анной-Маріей однхъ бороться съ жизнью.
Весь этотъ день Нанси носила въ своей хрупкой груда холодное и тяжелое сердце.
Когда наступила ночь, она вошла въ комнату Альдо. Оглянулась кругомъ. И правда, какая это была жалкая и нищенская конура. Все въ ней — начиная съ окна съ битыми стеклами, выходившаго на сырую стну, и до облупленной не запиравшейся двери, отъ стоптаннаго ковра до грязной кривой оттоманки, отъ камина, съ кусочкомъ зеркала, прислоненнымъ къ стн, до побитаго таза — все, все было ужасно, все заставляло бжать, чтобы никогда не возвратиться.
И, оглянувши эту комнату, Нанси почувствовала, какъ изъ глазъ ея брызнули горячія слезы состраданія.
Бдный Альдо! Такой красивый, такой эстетъ, такой неумлый въ борьб за существованіе! Итакъ, онъ не вернется. Въ сущности, разв можно осуждать его? Что находилъ онъ дома? Одно безобразіе, одну нищету. И ничего боле.
Конечно, ничего. Любви не было. Любви, которая подняла бы ихъ и поддержала въ тоск и злополучіи,— ея уже не было въ сердц Нанси.
Та любовь, что была у нея прежде къ нему, которую ей нравилось представлять себ въ вид эпическаго и торжествующаго архангела, могучаго и вооруженнаго, оказалась лишь ничтожнымъ призракомъ, слабымъ и беззащитнымъ — полу-ребенкомъ, полу-видніемъ: ранить его значило убить. Судьб угодно было бить и распинать ее, эту любовь, ее топтали и попирали, ее таскали по мрачнымъ улицамъ и грязнымъ лстницамъ, ее душили подъ грудами гадостей… Теперь, когда Нанси осмлилась взглянуть ей въ лицо, она увидла, что любовь давно умерла.
А къ Альдо она чувствовала одно лишь сожалніе.
Она вытащила изъ-подъ кровати его старый чемоданъ и принялась укладывать въ него съ раскаяніемъ и состраданіемъ его вещи: немножко книгъ, щетки и поломанную гребенку, старые лакированные башмаки, которые онъ носилъ дома вмсто туфель, папиросы.
Когда, открывъ шкафъ, она нашла его пустымъ,— очевидно Альдо усплъ вынести оттуда все свое хорошее платье,— Нанси слегка и печально улыбнулась. И вспомнила, что онъ ей показался очень блднымъ сегодня утромъ, когда прощался.
Гд онъ досталъ для нея эти пятьсотъ долларовъ? У кого?
И Нанси внезапно опустилась на колни.
Она молилась за него, какъ онъ просилъ въ письм, стоя возл раскрытаго чемодана съ его жалкимъ старьемъ.
Поднявшись, она заперла чемоданъ, замкнувъ туда же и память объ Альдо: ему въ ней не осталось больше мста.

——

Анна-Марія какъ будто и не замтила отсутствія отца. Изрдка говорила о немъ, но безразлично и по-дтски весело. А потомъ и совсмъ перестала.
Минна ходила съ красными глазами и опухшимъ носомъ, и черезъ нсколько дней счета возрасли неимоврно.
Нанси заплатила вс свои долги, купила себ и Анн-Маріи нарядовъ и отказалась отъ квартиры м-съ Джонсонъ.
Походивъ по пансіонамъ въ хорошихъ кварталахъ Нью-орка, она наняла дв изящныя комнатки въ ‘boarding-house’ Лексингтонъ Авеню.
Наканун отъзда изъ 82-й улицы, вечеромъ, Пэгъ и Джорджъ пришли ей помогать укладываться и закрывать чемоданы, но вскор ихъ позвали домой по случаю прихода ихъ пріятеля. Пэгъ объяснила Нанси, что это пришелъ нкій Марковскій, полякъ-музыкантъ.
Анна-Марія спала. Нанси сидла одна въ опуствшей гостиной, изъ которой были убраны вс ея вещи. Печально глядлъ на нее покойный господинъ Джонсонъ и даже ненавистная лампа на ножк — зажженная, наконецъ, съ разршенія расчувствовавшейся м-съ Джонсонъ — разливала мягкій свтъ на букетъ розъ, принесенный только что мрачнымъ и влюбленнымъ Джорджемъ.
Два сильныхъ удара въ дверь заставили ее подскочить. Это былъ почтальонъ съ письмомъ для нея. Отъ Альдо? Нтъ. ‘Изъ Англіи для миссъ Броунъ’. Нанси кликнула торжественнаго почтальона и дала ему полдоллара.
— Благодарю васъ. Хорошо. Вс письма и для миссъ Броунъ въ Лексингтонъ Авеню? Слушаю. Будетъ исполнено. Добрый вечеръ.
Нанси распечатала письмо. Глаза ея съ удовольствіемъ всматривались въ крупный характерный почеркъ. И отельный бланкъ вверху листка говорилъ ей какъ будто бы о значительныхъ и пріятныхъ вещахъ. Ей видлось въ этомъ маленькомъ золотомъ кружк, будто сквозь волшебный бинокль, то далекое, что она помнила и любила. ‘Отель Метрополь’. Ей представлялся блестяще освщенный ‘Hall’, полный изящныхъ дамъ, съ цвтами въ сверкающихъ волосахъ, идущихъ съ медленнымъ шелестомъ объ руку съ воспитанными и корректными мужчинами… И предупредительныхъ услужливыхъ лакеевъ, и поклоны почтительнаго швейцара, и быстрыя движенія мальчиковъ въ красной ливре… А тамъ — за хрустальными дверями — Лондонъ, веселый, сумасшедшій, залитый огнями, льющійся потокомъ экипажей къ всевозможнымъ увеселеніямъ…
Нанси сла писать отвтъ на письмо Неизвстнаго:
‘Въ большомъ золотомъ салон уютно, тепло и благоуханно. Лампы и каминъ обливаютъ спокойнымъ свтомъ тяжелыя парчевыя драпировки, цвтистыя арабески ковра.
‘Большія блдныя розы поникаютъ головками изъ копенгагенскихъ вазъ, тонъ которыхъ такъ нженъ, что он сами будто продолжаютъ мягкія краски цвтовъ, нарисоваи? ныхъ на фарфор.
‘Я чувствую возл себя ихъ ароматное дыханіе.
‘Я курю русскую папиросу, пахнущую блымъ геліотропомъ, и пишу вамъ.
‘О, неизвстный другъ! какъ прекрасно сочетается благоуханіе розъ, легкій дымокъ папиросы съ мыслью о васъ, такой же неясной, такой же нжной и неопредленной…
Отъ рзкаго крика въ сосдней комнат Нанси вскочила и бросилась къ Анн-Маріи еще съ перомъ въ рук. Маленькая — точно блая тросточка — стояла, вытянувшись въ кроватк, блдная, съ безумными глазами и вытянутой драматическимъ жестомъ рукой по направленію къ стн. Растрепанные волосы окружали ея личико блднымъ пламенемъ.
— Стой!— сказала она.— Стой тихо! и слушай!
Нанси остановилась и стала слушать.
Сквозь стну слышался чистый и прозрачный звукъ скрипки.
Покорно и нжно аккомпанировалъ рояль. Нанси узнала. Это былъ ‘Романсъ’ Свендсена.
Анна-Марія окаменла съ вытянутою рукою, будто маленькая одержимая пророчица, и шептала:
— Слышишь? Вотъ она, красивая вещь, которую онъ не могъ вспомнить.
— Это скрипка, дорогая,— сказала Нанси, садясь на кроватку двочки.
Но Анна-Марія все слушала, неподвижная. Нанси потянула къ себ одяло и обернула имъ голыя ножки двочки. Затмъ охватила рукою худенькую блую фигурку. Послдняя нота, длинная, тонкая, жалобная, прозвенла и погасла. Тогда только шевельнулась Анна-Марія. Закрыла лицо руками и разразилась слезами.
— Да что съ тобой, что съ тобой, ангелъ мой?— спрашивала Нанси въ тревог, прижимая ее къ своему сердцу.— О чемъ ты плачешь? о чемъ, скажи мн!
Большіе глаза Анны-Маріи уставились на мать.
— Обо многомъ,— сказала она.
И голосъ ея показался Нанси страннымъ и далекимъ.
Впервые Нанси почувствовала, что душа ея дочери — вн ея, нчто отдльное отъ нея: невдомая и одинокая душа, вылетвшая изъ материнскаго существа, недоступная материнской тревог. Одинокая маленькая душа!
— Анна-Марія! ты плачешь отъ музыки?— спросила она. Малютка крпко прижималась къ ней и не отвчала. Нанси, лаская, уложила ее, укрыла, поцловала и оставила въ темнот.
Дверь между ними осталась открытою. Нанси за своимъ столикомъ слушала нжную мелодію ‘Колыбельной’ Грига и веселое стаккато генделевскаго ‘Менуэта’. И эта нжная музыка прибавила въ ея письмо къ Незнакомцу еще немало фантастическихъ деталей.
На слдующее утро он должны были перезжать въ барскую квартирку Лексингтонъ Авеню. Имъ не удалось проститься съ Джорджемъ, рано уходившимъ на службу. Но Пэгъ помогла закрыть чемоданы и сносить ихъ въ экипажъ и бгала вмст съ Минной взадъ и впередъ по лстниц, въ поискахъ потерянныхъ пакетовъ и забытыхъ вещей.
Анна-Марія, сидя уже въ коляск, серьезно взяла изъ рукъ Пэгъ серсо и одноногаго полисмена, единственнаго, уцлвшаго изъ театра маріонетокъ фрау Шмидль, а Минна, пожелавшая окончательно устроить ихъ на новомъ мст, услась въ экипажъ съ клткой японскихъ мышей, любимицъ Анны-Маріи.
— Что съ малюткой сегодня?— спросила Пэгъ, глядя на Анну-Марію.— Она весела, какъ погребеніе по четвертому разряду.
— Ее очень взволновала ваша вчерашняя музыка,— сказала Нанси, садясь въ экипажъ рядомъ съ двочкой и заваливая себя пакетами и картонками.— Ей такъ понравилась скрипка!
— Ахъ, да?— сказала Пэгъ.— Это вдь жаба-Марковскій игралъ.
Говоря это, она потянулась поцловать Анну-Марію.
Но Анна-Марія отвернулась отъ поцлуя.
— Мило!— сказала Пэгъ, слегка обиженная посл новой напрасной попытки поцловать Анну-Марію, сидвшую съ закрытымъ руками лицомъ.
— Она не любитъ прощаться,— пояснила Нанси.
И, чтобы утшить Пэгъ, она крпко поцловала ее, напомнивъ ей общаніе заходить къ нимъ.
— До скораго свиданья на Лексингтонъ Авеню!
Экипажъ двинулся. Минна уже разъ двадцать пересчитала по пальцамъ наличный багажъ, и тотъ, который долженъ былъ быть на-лицо, и то, что она теперь уврена, было забыто,— когда Анна-Марія отняла, наконецъ, руки отъ пылающаго личика.
— Я люблю прощаться,— сказала она негодующимъ тономъ.— Но зачмъ эта противная Пэгъ называетъ жабой того, кто игралъ вчера?
Нанси успокаивала ее, говоря, что это не важно.
— Нтъ, важно,— возражала Анна-Марія.— Я не хочу, чтобы она это говорила.
— Она больше не будетъ,— сказала Нанси.
— Да теперь-то она сказала, а я не хочу, чтобы она это сказала!
Отчаяніе ея было велико!
Нанси старалась развлечь ее, разсказывая ей о красивомъ новомъ дом, гд он будутъ жить и гд у нихъ въ комнат красный коверъ и балконъ… А вотъ и пріхали! На ступенькахъ передъ домомъ ихъ ждалъ уже кудрявый и дерзкій ‘chasseut’ въ шапк съ галуномъ, онъ помогъ имъ выйти изъ экипажа и обошелся очень грубо и рзко съ полисменомъ, захвативъ его за единственную ногу, а когда несъ клтку съ японскими мышами, то усиленно затыкалъ себ носъ. Это очень развеселило Анну-Марію. А когда она увидла комнату, полную солнца, и красный коверъ, жаба была забыта, и она была счастлива.
Къ завтраку сошли внизъ въ столовую и сли вмст съ другими за длинный столъ.
Анна-Марія, чувствовавшая себя въ гостяхъ, сперва смущалась, но къ концу завтрака разошлась чрезмрно. Обитатели пансіона были такіе же, какъ и вс обитатели всхъ пансіоновъ міра. Тутъ былъ и молчаливый старичекъ, и острящій молодой человкъ. Была барышня, учащаяся пть. Была благородная семья, державшаяся очень чопорно, и была также желтоволосая дама, державшаяся ужъ очень не чопорно. Были тамъ и невоспитанные американскіе подростки, цлый день ссорившіеся и цлый вечеръ танцующіе кэкъ-уокъ, при нихъ состояли безличная мать, угнетенный отецъ и ошалвшая гувернантка. Были тамъ русскіе студенты. Были шведскія барышни. Была также пожилая нмка.
Она сидла напротивъ Нанси и, случайно взглянувъ на Нанси и Анну-Марію, уже не отрывала отъ нихъ глазъ въ теченіе всего завтрака.
Всякій разъ, что Нанси поднимала глаза, она встрчала этотъ внимательный и ласковый взглядъ изъ-за очковъ.
Съ Нанси никто не разговаривалъ, монополіей разговора завладли остроумный молодой человкъ и желтоволосая дама. Они длинно обмнивались мнніями относительно лтъ Сары Бернаръ. Нанси была занята уговорами потихоньку и по-итальянски Анны-Маріи, чтобы она не смотрла на американскихъ двочекъ, отвратительныя манеры которыхъ притягивали и гипнотизировали малютку.
Вечеромъ Нанси сошла къ столу одна.
Посл супа нмка заговорила.
— Я надюсь,— сказала она, указывая на пустое мсто возл Нанси,— что двочка здорова?
— О, да, благодарю васъ,— отвчала Нанси.— Но я даю ей въ шесть только молоко и яйцо, и затмъ она ложится.
— На англійскій манеръ,— сказала нмка.— Вы бывали въ Англіи?
— Да, ребенкомъ.
Подали рыбу. Нанси продолжала чувствовать на себ пристальный и ласковый взглядъ.
Посл баранины нмка заговорила снова.
— Мн показалось, что вы говорили съ двочкой по-итальянски. Вы, можетъ, быть, изъ этой благословенной страны?
Нанси улыбнулась.
— Моя мать была итальянка, а отецъ англичанинъ. Родилась же я въ Давос, въ Швейцаріи.
Безъ всякой видимой причины щеки нмки залились яркимъ румянцемъ. Она замолчала. Но посл того, какъ пуддингъ изъ манной крупы обошелъ дважды съ медлительною настойчивостью весь столъ, а фрукты быстро исчезли посл перваго же круга, нмка спросила у Нанси слегка дрожащимъ голосомъ:
— Вы говорите по-нмецки?
— Да,— сказала Нанси.— У меня была гувернантка нмка.
Снова щеки нмки залились краской. Обдъ кончился, и вс встали и перешли въ читальню. Нанси же отправилась къ себ писать Незнакомцу.
‘Вы просили меня говорить вамъ о себ: длаю это съ удовольствіемъ, такъ какъ я эгоистка и субъективистка.
Я азартна. Въ Монте-Карло меня притягиваетъ и соблазняетъ Рулетка — безумная Лорелей Юга, съ зелеными глазами, съ золотымъ голосомъ. Еще такъ недавно бросала я въ ея жадное, ненасытное горло столько золота, сколько могли сдержать мои маленькія блыя ручки. (Теперь вы знаете, что у меня маленькія блыя ручки).
Кром того, я мечтательница. Я шла по безлюднымъ путямъ, мечтая о васъ, мой неизвстный герой, о таинственныхъ Уландовыхъ лсахъ и потерянныхъ принцессахъ Метерлинка, до тхъ поръ, пока не почувствовала жгучія слезы — рдкое явленіе!— на моихъ ясныхъ синихъ глазахъ. (Теперь вамъ извстно, что у меня ясные синіе глаза).
Кром того, я дикарка, ультра-цивилизованная дикарка, съ молодою грудью, полною воплей и первобытныхъ стремленій и покрытою драгоцнностями.
Я обожаю украшенія. У меня есть наглые брилліанты, почти голубые, величиною съ мое сердце!— что я?— больше, больше! Я ихъ ношу ежечасно, во вс сезоны — вокругъ шеи, рукъ, ногъ — на всемъ тл.
Надюсь, что и вы носите много драгоцнностей!
Обожаю невыразимо анормальныхъ мужчинъ ‘mauvais genre’, носящихъ перстни до концовъ пальцевъ.
Я женственна… невроятно женственна. Я ношу только тончайшія матеріи, нжнйшія кружева, широчайшія шляпы, оттняющія мои мягкіе волосы. (Да, волосы у меня мягкіе).
У меня нтъ мнній, нтъ намреній. Я никогда не слдую нити разсужденія. Мн нравится быть маленькимъ беззащитнымъ созданіемъ, которому вс сочувствуютъ, которое вс защищаютъ, бранятъ и обожаютъ.
Я не пью ‘cocktails’. Курю (я вамъ говорила?) русскія папиросы, пахнущія блымъ геліотропомъ — разумется, ни одинъ мужчина не сталъ бы курить такую тошнотворную вещь.
Я разсяна. Небрежна. Расточительна. Лнива. Охъ, очень лнива! Я такъ завидую ‘Спящей Красавиц’, которая проспала сто лтъ и спала бы и до сихъ поръ, еслибъ ее не поцловалъ Принцъ…
Прощайте, Принцъ!
Ну, вотъ: я вамъ разсказала о себ.

‘Ева’.

XI.

На слдующій день, за завтракомъ, нмка снова устремила глаза на Нанси, но затмъ отвела ихъ. ли молча, когда вдругъ Анна-Марія спросила:
— Что это за гниль мы димъ?
— Перестань, дтка,— сказала Нанси.— Очень вкусно. Это штуфатъ.
— А какой бываетъ штуфатъ, когда онъ живой?— спросила Анна-Марія.
Нанси улыбнулась, и на щек у нея заиграла розовая ямочка.
Тогда нмка, при вид улыбки и ямочки, спросила дрожащимъ и взволнованнымъ голосомъ:
— Васъ зовутъ Нанси?
Нанси взглянула на нее съ изумленіемъ. Затмъ сказала:
— Да.
Вс молчали, глядя на нихъ.
— Я — фрейлейнъ Мюллеръ,— сказала нмка, вынимая изъ кармана платокъ съ розовымъ рубцомъ и собираясь заплакать.
— Фрейлейнъ Мюллеръ! Фрейлейнъ Мюллеръ!— произносила Нанси, будто во сн.— Такъ вдь это же вы мн читали Уланда и Ленау, когда я была маленькая…
Тогда фрейлейнъ Мюллеръ зарыдала въ платокъ, а Нанси обошла вокругъ стола, чтобы расцловать ее. А затмъ ужъ пришлось и фрейлейнъ Мюллеръ обойти вокругъ стола, чтобы расцловать Анну-Марію.
Посл всего этого, желтоволосая дама замтила, какъ малъ міръ. А остроумный молодой человкъ заявилъ, что не доставало бы еще, чтобы они оказались братомъ и сестрою. Нтъ-ли у нея на лвомъ плеч родинки въ вид землянички? Нтъ? Ну, вотъ! Такъ и есть! Престранное совпаденіе! И у него нтъ. Стало быть, возможно, что они даже и близнецы!
Эта тонкая шутка имла огромный успхъ, вс расхохотались, кром почтенной семьи, которая никогда не смялась.
Посл завтрака фрейлейнъ Мюллеръ пригласила Нанси въ свою комнату и усадила къ себ на колни Анну-Марію.
— Но, если ты будешь плакать,— сказала Анна-Марія,— я терпть не могу.
Тогда фрейлейнъ пообщала больше не плакать и, кром того, научила ее игр ‘Da best d’u nen thaler, gekunfden Markt’ (Вотъ теб талеръ, поди на рынокъ…), которая Анн-Маріи очень понравилась.
Когда, наконецъ, она смогла спокойно поговорить съ Нанси, фрейлейнъ разсказала ей вс перипетіи жизни своей въ американской семь, въ которой она жила много лтъ посл того, какъ оставила Срый Домъ. И прибавила, что теперь она можетъ жить спокойно на свои сбереженія, и что для этого она наняла маленькій домикъ въ окрестностяхъ,— бленькій домикъ въ крошечномъ садик,— гд и намрена провести остатокъ дней своихъ. На будущей недл домикъ уже будетъ готовъ для ея перезда.
— И для твоего перезда, моя Нанси, и твоей двочки,— говорила фрейлейнъ, усердно отыскивая сухое мстечко на платк съ розовымъ рубцомъ. Вы будете жить со мной. О, meine kleine Нанси! Нашъ маленькій геній! А какъ дла съ поэзіей?..

——

На слдующей недл фрейлейнъ Мюллеръ покинула Лексингтонъ Авеню, чтобы поселиться въ своемъ ‘Gartenhaus’ {Бесдка.}, какъ называла она домикъ. А черезъ три дня Нанси и Анна-Марія отправились къ ней на дв недли.
— Какого рода образованіе ты даешь своей двочк?— спросила старая гувернантка, на исход перваго дня, полнаго чудесныхъ открытій для Анны-Маріи. (Какъ? земляника растетъ на трав? Анна-Марія думала, что только въ корзиночкахъ!).
Сейчасъ Анна-Марія была уже въ постели, и он сидли вдвоемъ въ освщенной гостиной.
— По моему, она знаетъ весьма немного,— продолжала фрейлейнъ Мюллеръ.— Я, было, поэкзаменовала ее по ариметик… по десятичной метрической систем. Она мн объявила: да, да! знаю все! и перевела, было, разговоръ на другое. Но я,— сказала фрейлейнъ, сурово хмурясь,— выдержала характеръ. Я спросила: Ну-ка, скажи мн, куда ты ставишь тысячныя? Она не знала. Направо или налво? Она надулась и сказала: ‘Терпть не могу тысячныхъ’. Да почему же, спрашивается? Я ей говорю: ‘Запомни, что тысячныя стоятъ всегда направо. А она мн и отвчаетъ: ‘Ну, значитъ, я всегда буду стоять налво’… Я, видишь ли, нахожу этотъ отвтъ невроятно глупымъ.
Нанси засмялась.
— Но это еще ничего,— продолжала фрейлейнъ Мюллеръ,— Когда я продолжала настаивать, она мн сказала: ‘Мн всю ночь будутъ сниться эти наскомыя’. Какія наскомыя? Что же такое по твоему тысячныя? А она отвчаетъ: ‘Ахъ, Боже мой, это или дти или какіе-то другіе родственники стоножекъ’.
Нанси оправдывала свою двочку, описавъ фрейлейнъ школу, которую она посщала въ Седьмой Авеню. Гувернантка огорчилась.
— Ну, я займусь съ ней сама,— сказала она.— Разумется, и она будетъ геніемъ.
— Охъ, боюсь, что нтъ,— вздохнула Нанси.— Но какъ бы я этого желала.
Об женщины замолчали. И вдругъ черезъ открытое окно зазвучалъ чистый и ясный голосокъ, будто горный каскадъ. Это пла Анна-Марія въ комнатк наверху.
— Слышишь, она поетъ,— сказала фрейлейнъ Мюллеръ.
— Да, да. Она всегда такъ поетъ, засыпая,— сказала Нанси,— съ тхъ поръ, какъ услышала однажды скрипку. Она любитъ музыку.
И Нанси разсказала о ‘Романс’ Свенденсена и о слезахъ Анны-Маріи.
— Если такъ,— сказала фрейлейнъ очень ршительно,— завтра же я покупаю ей скрипку.
Такъ она, дйствительно, и сдлала. Скрипка была новая, желтая и блестящая, и внутри была надпись ‘Гварнеріусъ’. Стоила она три доллара.
Анна-Марія приняла ее радостно. Весело задвигала смычкомъ взадъ и впередъ по струнамъ, но ненадолго. Затмъ вышла изъ терпнія и пошла въ садъ за большимъ камнемъ…
— …Она препротивно визжала,— сказала АннагМарія, стоя безъ малйшаго раскаянія возл осколковъ желтаго дерева, въ то время, какъ фрейлейнъ Мюллеръ и Нанси горестно и съ упрекомъ качали головами.— Я хотла посмотрть, что такъ мяукаетъ тамъ внутри.
Въ этотъ вечеръ фрейлейнъ сказала Нанси:
— Не думаю я, чтобы музыка была ея призваніемъ. Ну, да тамъ увидимъ.

XII.

юнь.

‘Здравствуйте, мой мрачный Незнакомецъ.
Я въ деревн, сижу на каменной стнк и вижу лишь далекіе холмы и дремлющія поля. На солнц жужжатъ наскомыя, отъ чего я блдню и содрогаюсь. Ненавижу пугливой ненавистью жужжащихъ наскомыхъ.
Зачмъ вы не здсь? На голов у меня большая блая шляпа съ голубыми лентами, и голубой шарфъ обвиваетъ мою тонкую талію. Я будто героиня старинной новеллы. И никто меня не видитъ. А луга полны цвтовъ, я рву ихъ, и мн некому дать ихъ. Обыкновенно, во всхъ нжныхъ и простыхъ легендахъ, когда героиня сидитъ на стнк въ блой шляп съ голубымъ шарфомъ, вдругъ — неожиданно приходитъ Принцъ, видитъ ее, останавливается…
Увы! въ жизни не такъ. Жизнь — тяжелый современный романъ, въ которомъ появляется и исчезаетъ столько лишнихъ и снотворныхъ, людей, въ которомъ у героини скучнйшіе любовники, такъ же похожіе другъ на друга, какъ вырзанная изъ бумаги вереница человчковъ. И напрасно ищешь неожиданнаго.
И вотъ я здсь сижу, одна, на стнк, съ моимъ голубымъ шарфомъ, въ то время, какъ вы находитесь въ трехъ тысячахъ миль отъ меня….

——

Здравствуйте снова. Я все еще здсь, на этомъ остров, и все еще живу наивными сюжетами: травами, закатами, воспоминаніями о томъ, чего не было. Быть можетъ, потому вы у меня всегда на ум.
Я никогда не думаю о тхъ, кого вижу постоянно. О васъ же, никогда не видя, я думаю постоянно.
Вы требуете у меня отчета о моихъ любовникахъ. Спрашиваете, зачмъ я ихъ завела? Просто на просто потому, что, по-моему, они меня украшаютъ. Любовникъ — нчто врод косметики: красота женщины зависитъ всецло отъ того, насколько она любима.
Итакъ, любовники мои для меня полезны, но это не значитъ, что они интересны. Они носятъ срый мундиръ печали и царапаются и кусаются между собой, какъ печальные зври. И рчи ихъ длинны и темны, на длинныя и темныя темы — врод смерти и вчно длящейся любви.
Я мечтаю о животворной и торжествующей любви, любви лучезарной, о любви изъ крови, солнца и розъ — самаго горячаго и пунцоваго, что есть на свт… О чудесной и великолпной любви, которая не будетъ длиться, а лишь сверкнетъ и обожжетъ.
Не будетъ длиться! Ну, такъ что же изъ этого? Разв отъ того, что она умретъ, это будетъ не такая любовь? Это все равно, что сказать, будто настоящія розы — бумажныя, потому что он не вянутъ.
Ну, вотъ я срываю живую, нжную, готовящуюся умереть, розу и бросаю ее вамъ черезъ Океанъ… черезъ три тысячи миль воды, что раздляетъ насъ съ вами.
Если она упадетъ вамъ на сердце, вы меня полюбите.

‘Ева’.

И онъ отвчалъ ей: ‘Я люблю васъ’.
Нанси была счастлива. Она жила ирреальной жизнью, жизнью лихорадочнаго бреда. Это уже не была Нанси. Это была ‘Ева’! А Ева было дикое, свободное, горячее и веселое созданіе.
И ничего не было миле ея сердцу этой тонкой, нжной ‘любви издалека’, этой страсти на разстояніи къ невиданному, незнакомому любовнику.
Ахъ, какъ все это было модернисто и пикантно! И въ то же время вяло тринадцатымъ вкомъ! Не было ли это врод Жоффруа Рюдель, принца-поэта, любившаго столько лтъ никогда невиданную принцессу Мелиссанду?.. И, наконецъ умершаго у ея ногъ?
Вотъ и они такъ же будутъ любить другъ друга, нелпой и чудесной любовью. Любить такъ, безъ вмшательства котораго-нибудь изъ чувствъ,— какъ бы то ни было, самый высокій, совершенный, божественный родъ любви!
Такъ жила Нанси въ грезахъ и бросала съ одного полушарія на другое легкія письма любви.

‘Cher Inconnu’,

Пишу вамъ, потому что идетъ дождь и небо будто изъ срой фланели. Вы скажете, что вчера я вамъ писала, потому что была хорошая погода, и небо было изъ голубого атласа.
Вы правы. Но об причины годятся для меня, почти въ васъ влюбленной — почти безумно, почти отчаянно, почти божественно влюбленной.
Я боюсь любить васъ. Боюсь любви, какъ ребенокъ боится темной комнаты, въ которую никогда не входилъ. Что тамъ прячется по темнымъ угламъ? Призраки, чудовища, зври?.. Наврно, едва лишь я войду, Горе бросится мн на шею (на мою тоненькую шейку, не знающую другой тяжести, кром жемчужнаго ожерелья) и задушитъ меня. Наврно, Страсть, какъ пантера съ огненными глазами, бросится мн на грудь и състъ мое сердце. Наврно, Ревность, какъ злая кошка, исцарапаетъ, искусаетъ, истерзаетъ меня…
О, дорогой Неизвстный, не вводите меня въ эту темную комнату! Мн кажется, что я уже пріотворила дверь, и слышу, какъ вс эти страшныя существа ревутъ и воютъ на меня…
Прощайте! прощайте!
Меня зовутъ Нанси’.
На это письмо онъ отвчалъ телеграммою:
‘Нанси. Прізжай сюда’.
Она написала снова:
— Прізжай сюда.— Отъ этихъ дерзкихъ словъ я чувствую приливъ удовольствія.
Мн нравится ваше ты. И потомъ я такъ непривычна къ повелительному наклоненію. Никто никогда мн не говоритъ: Сдлай такъ. Уйди. Поди сюда. Ступай туда. И мн пріятно чувствовать себя кроткой, запуганной и принужденной повиноваться.
Прізжай сюда! Мн сейчасъ же кажется, что я должна начать искать робкими глазами шляпу и перчатки, и я спрашиваю мысленно, какъ мн одться для путешествія? Я очень мила въ путешествіи. Всегда въ дух и одта въ костюм мышинаго цвта, въ которомъ у меня узкія, хрупкія и трогательныя плечи и тончайшая талія. Все это очень важно въ путешествіи, потому что заставляетъ простить мн безчисленное множество чемодановъ и саквояжей, которыми я наполняю купе, и картонки, которыя я теряю, и зонтики, которые я забываю. Даже и т, что ворчатъ сперва, длаются снисходительны и любезны, при вид моей тоненькой таліи, моего мечтательнаго вида и шляпы, которая такъ мн къ лицу. И носильщики, и смазчики, и кондуктора — вс меня обожаютъ. Бгаютъ взадъ и впередъ, ищутъ потерянныя мною вещи, приносятъ мн сть, открываютъ окна, запираютъ меня на ключъ въ купе… даже когда мн это совсмъ не нужно.
Затмъ, въ пути мн никогда не хочется спать. Я прислоняюсь куда-нибудь головою и сплю минутъ пять, какъ котенокъ. Затмъ просыпаюсь веселая, бодрая и въ дух. Да, да, я думаю, что вамъ понравилось бы путешествовать со мною.
Въ вашемъ послднемъ письм — коротенькомъ, какъ и вс ваши письма — (я рада, что вы не многорчивы),— вы говорите, что дете въ Швейцарію. Я знаю и обожаю всякую скалу, всякій камушекъ этой страны, мн знакомы каждая сосна въ каждомъ лсу, и каждая блка на каждой сосн. Я прошлась или прохалась по каждой змящейся дорог, которая причудливо вьется, какъ блая лента по суровымъ склонамъ Альпъ. Я убгала отъ каждой мирной коровы, мирно жующей жвачку на каждомъ мирномъ лугу.
Поклонъ отъ меня Швейцаріи. Обожаю ее.

Нанси’.

——

Нью-оркъ.

‘Издальняя любовь моя,

Вотъ я вернулась въ городъ, ужасный городъ, знойный и шумный подъ жгучимъ іюльскимъ солнцемъ. А вы мн пишете изъ Отеля Бельвю на Андермат!
Андерматъ! Какая свжесть и ясность и блескъ вспоминаются мн при этомъ слов. Въ удушающемъ городскомъ зно оно падаетъ, какъ снжинка. А въ письм вашемъ всего три слова: ‘Прізжай сюда. Немедленно’.
И снова повелительный, непреодолимый зовъ восхитительно встряхиваетъ мн нервы. Если вы скажете мн это въ третій разъ — клянусь блокурыми богами Валгаллы!— пріду.
Будете ли вы рады? Расцлуете ли мн съ благодарностью блыя брошенныя вамъ ручки? Будемъ ли мы просты и нелпы и счастливы? Или же придется прибгнуть къ интеллектуальному фехтованію и насмшливо и недружелюбно состязаться въ остроуміи?
Что за важность? не все ли равно? Глаза мои увидятъ васъ, и больше ничего не нужно душ моей’.

——

Телеграмма изъ Нью-орка въ Андерматъ, съ оплаченнымъ отвтомъ. (Деньги взяты взаймы у фрейлейнъ Мюллеръ):
‘Видла васъ во сн съ длинной черной бородой. Скажите, что это неправда.

‘Нанси’.

Отвтъ изъ Андермата:
‘Это неправда. Прізжай сейчасъ же’.
Нанси сейчасъ же не похала. Она и не имла ни малйшаго намренія хать… да и денегъ на путешествіе не было.
Онъ писалъ: ‘Прізжай въ Люцернъ!’.
А она отвчала: ‘Невозможно’.
Онъ: ‘Буду ждать тебя въ Интерлакен’.
Она: ‘Невозможно’.
Онъ: ‘Встртимся въ Париж’.
Она: ‘Невозможно’.
Онъ: ‘Тогда въ октябр узжаю въ Трансвааль’.
Тогда въ сентябр она написала снова:
‘Я люблю воображать нашу первую встрчу.
Она произойдетъ, конечно, въ условной рамк салона какого-нибудь Грандъ-Отеля. Это будетъ уже ввечеру, когда вся комната будетъ освщена красными лампочками, будто свтящимися цвтами въ волшебной сказк.
Я услышу стукъ въ дверь. И вы войдте въ мою жизнь.
И тогда? и тогда, дорогой Незнакомецъ?
Когда мои руки, какъ пойманныя бабочки, будутъ захвачены вашими, когда ваши глаза потонутъ въ моихъ, что будетъ съ моей смлой развязностью, съ моей легкомысленной и непринужденной веселостью? Я знаю, что онмю и испугаюсь.
Уже и теперь я чувствую, какъ, при одной мысли объ этомъ, выходитъ изъ меня жизнь, въ восторг, въ тревог и счасть.
И тогда?
Тогда мы будемъ суровы, сдержанны и корректны. Приличіе, какъ пожилая воспитанная дама, возьметъ насъ за руки и поведетъ гулять въ сады Обычаевъ, мимо хорошо содержимыхъ клумбъ, по протоптаннымъ дорожкамъ Условности.
О, неизвстный другъ мой, ужъ не думаете ли вы, что мы сумемъ избжать ихъ? Что, на фантастическомъ кон Судьбы нашей, мы перемахнемъ черезъ барьеры и запреты въ пылающую пропасть страсти?
Прощайте, Господинъ мой. Разумется, я не пріду’.

XIII.

Фрейлейнъ Мюллеръ прізжала три раза въ недлю въ городъ учить Анну-Марію ариметик и географіи.
Въ ариметик Анна-Марія смыслила немного. Въ географіи ничего.
Съ разсяннымъ видомъ тыкала она пальцемъ куда попало на географической карт и говорила: ‘Скагеракъ и Каттегатъ’.
Это все, что она удостоила запомнить.
— Ну, послушай,— говорила фрейлейнъ,— вдь ты же, наконецъ, невозможна съ твоими Скагеракомъ и Каттегатомъ. Это же Великобританія…
— Почему Великобританія?— разсянно спрашивала Анна-Марія, глядя въ окно.
Фрейлейнъ, удрученная, говорила Нанси:
— Нтъ, нтъ. Дочь твоя отнюдь не геній.
Однажды Джорджъ и Пэгъ зашли къ Нанси въ пансіонъ Лексингтонъ Авеню. Они захватили съ собой и Марковскаго, бднаго и застнчиваго, со своей скрипкой.
Посл чая Нанси попросила скрипача сыграть. Онъ сейчасъ же всталъ, открылъ футляръ и нжно поднялъ скрипку съ ея сраго плюшеваго ложа.
Марковскій былъ полякъ, онъ былъ молодой и оборванный, но скрипка у него была итальянская, старая и драгоцнная. У Марковскаго былъ грязный носовой платокъ, но у скрипки былъ чистый, мягкій, благо шелка. Марковскій доложилъ черную бархатную подушечку на вытертый воротникъ своего пиджака, оперъ на нее скрипку, поднялъ смычекъ и закрылъ глаза: тогда Марковскій сталъ богомъ.
Знаете ли вы метанія тоски въ ‘Сонат въ fa’ Грига? Знаете ли взрывы звонкаго смха въ ‘Ronde des Lutins’ {Хороводъ бсенятъ.} Бадзини? Завывающія и тоскливыя жалобы не записанныхъ цыганскихъ псенъ? Топотню крылатыхъ ножекъ въ ‘Moto perpetuo’ {Вчное движеніе.} Риса?
Все это закружило маленькую Анну-Марію вихремъ нотъ.
Она стояла посреди комнаты, блдная, какъ полотно, неподвижная, будто музыка отняла у нея жизнь, обратила ее въ закоченвшее мертвое тльце, въ статую. Вотъ она, блая статуэтка, которую Нанси такъ хотла запечатлть въ своихъ поэмахъ.
Глаза двочки потеряли выраженіе и блуждали, будто въ нихъ струилась голубая вода. Поблднвшія губы были сжаты.
Нанси смотрла на нее. Внезапная огромная печаль охватила ее мрачно и болзненно, будто кто положилъ ей на сердце тяжелый камень. Кто эта блдная, преображенная фигурка? Неужели это ея Анна-Марія? шалая и глупенькая двочка, которую она ласкала и наказывала и укладывала въ постель?.. ея двочка, такая безтолковая въ ариметик, такая тупая въ географіи?
— Анна-Марія! Анна-Марія! Скажи! Что съ тобой! о чемъ ты думаешь?
Анна-Марія обратила на мать дремлющую ясность глазъ своихъ. Но въ широко раскрытыхъ глазахъ не было души.
Душа ея была далеко.
Духъ музыки вошелъ въ нее и завертлъ ее въ вихр звучащихъ своихъ крыльевъ: похитилъ, унесъ, погрузилъ ее съ сказочныя волны Мистическаго Моря Звуковъ.

XIV.

— Фрейлейнъ, у меня больше нтъ денегъ. Во всемъ мір я не имю даже жалкой и ничтожной монеты, называемой сольдо.
И Нанси, за чаемъ въ маленькомъ садик дачи, огорченная прихлебывала душистый напитокъ въ новыхъ чашечкахъ съ лиловымъ ободкомъ, только что пріобртенныхъ фрейлейнъ Миллеръ.
— ‘Ach! was sagst du’? {Ахъ! что ты говоришь?} — сказала фрейлейнъ.
И долгое время она шевелила губами, погрузясь мысленно въ мудреные расчеты. Затмъ сказала:
— Я могу дать теб сорокъ семь долларовъ.
Нанси поставила свою чашку и наклонилась поцловать пушистую щеку фрейлейнъ.
— Ты ангелъ,— сказала она — А затмъ?
— Что затмъ?— спросила фрейлейнъ.
— Вотъ именно,— сказала Нанси.
Фрейлейнъ долго размышляла.
— Какъ же быть?— сказала она.
Нанси сдлала жестъ отчаянія.
— О муж никакихъ извстій?
— Ничего,— сказала Нанси.
Фрейлейнъ вздохнула. Потомъ заговорила:
— Остается одно. Ты съ двочкой передешь ко мн. Я отпущу Елизавету, которая къ тому же звака-двченка, успла ужъ разбить дв тарелки и стекло отъ лампы, а вы, мои дорогія, будете со мною. Придется жить съ экономіей.— Фрейлейнъ, и всегда-то жившая въ этомъ мало пріятномъ обществ, откашлялась и прибавила съ серьезнымъ видомъ положительной особы.— Да, да, я очень рада буду отдлаться отъ этой дуры Елизаветы.
Нанси обняла ее и снова поцловала. Затмъ сказала:
— У меня имется одинъ только якорь спасенія.
— Что такое?
На этотъ разъ откашлялась Нанси. Затмъ сказала:
— Есть… имются… въ Европ… одно::, нкоторыя лица, интересующіяся мною, т-е. моими писаніями. Быть можетъ, они и помогутъ мн, если я къ нимъ обращусь.
— Ну, разумется,— сказала фрейлейнъ.— Теб надо хать немедленно. Анна-Марія пока останется у меня. Такимъ образомъ, не будетъ у нея перерыва и въ урокахъ скрипки.
— О, Боже мой!— воскликнула Нанси,— неужели же я должна оставить Анну-Марію здсь?— Она тяжело вздохнула,— Я знаю, что уроковъ прерывать нельзя… но какъ же я буду жить безъ нея?— И посл паузы она сказала:— Ты думаешь, что мн слдуетъ похать?
— Обязательно,— уврила фрейлейнъ. Она таки вообще любила похвастать своимъ практическимъ смысломъ — Издательская фирма врод той, о которой ты говоришь, ничего не сдлаетъ, не повидавъ и не потолковавъ съ тобою лично. Я вдь знаю, что такое эти фирмы… Но берегись, гляди въ оба, чтобы тебя не обманули…
Нанси улыбнулась.
— Я буду осторожна.
— О, да, съ издателями надо держать ухо востро,— сказала фрейлейнъ.
И при этомъ фрейлейнъ Мюллеръ повторила все, что она говорила много лтъ тому назадъ въ Англіи, когда Нанси написала свое первое стихотвореніе. И вспомнивъ прежніе дни, фрейлейнъ почувствовала себя крайне взволнованной. Вспомнила даже день — это было пасхальное воскресенье — тогда былъ еще живъ бдный ддушка… Фрейлейнъ казалось, что она помнитъ даже самые стихи, первые стихи Нанси. Чудные стихи! И фрейлейнъ стала декламировать съ большимъ волненіемъ:
Утромъ въ саду
Я рвала цвты,
Утромъ въ саду (или въ огород?)
Летали еще римы…
— Зачмъ же он летали?— спросила Нанси.
— Не знаю, право,— сказала фрейлейнъ, со стекляннымъ взоромъ человка, старающагося что-то припомнить.— Можетъ, я ошибаюсь въ какой-нибудь мелкой подробности. Но, увряю тебя, что стихи были превосходные. А ты была маленькая, маленькая двчурка, какъ Анна-Марія.
— Слушай Анну-Марію!— сказала Нанси, указывая на открытое окно столовой.
Анна-Марія не соглашалась разстаться со своей скрипкой даже на два часа. И сейчасъ она заперлась въ столовой и разучивала потихоньку маленькую колыбельную псенку, нжную и легкую, и поразительно врно интонировала ее.
— Это настоящій вундеркиндъ,— сказала фрейлейнъ.— Просто чудо!..
Такъ же назвалъ ее и Марковскій, когда увидлъ, какъ она конвульсивно разрыдалась отъ его исполненія. Онъ сказалъ:
— Это вундеркиндъ. Я самъ буду заниматься съ ней.
На слдующій же день онъ пришелъ и принесъ маленькую половинную скрипку. И началъ свои первый урокъ съ Анной-Маріей.
Урокъ былъ длинный, и Анна-Марія вышла съ него съ пылающими щеками и злыми глазами. Глубокій гнвъ жегъ ея сердце.
Почему въ скрипк Марковскаго было что-то, что пло — птичка или фея или сирена,— а въ ея гадостной скрипченк этого не было?
— Будь умница, будь умница,— говорилъ Марковскій, встряхивая черными кудрями, падавшими на выразительные глаза,— подожди! Скоро и въ твоей скрипк запоютъ птицы и феи..И будутъ пть для тебя. А теперь давай учить гамму sol.
И Анна-Марія выучила гамму sol, къ полному изумленію Нанси, которая не могла поврить, что можно сдлать столько за одинъ урокъ.
За десять уроковъ Анна-Марія выучила пятнадцать гаммъ и колыбельную псенку. А затмъ въ два мсяца сдлала столько, сколько другія дти въ два года. Такъ говорилъ Марковскій, все боле волнуясь: и онъ давалъ все боле длинные уроки и приходилъ ежедневно, вмсто условленныхъ двухъ разъ въ недлю.
— Я ужъ и не знаю, сколько я вамъ должна,— говорила ему Нанси.— Вс наши счета перепутались. Сегодня, напримръ, былъ двухчасовой урокъ, равняющійся, стало быть, двумъ часамъ въ недлю. И вчера тоже… И третьяго дня? Я ужъ и не знаю. Мн кажется, что вы все время тутъ.
— Не бда, не бда,— говорилъ Марковскій, размахивая длинными руками,— когда-нибудь заплатите.— И вспомнивъ, что говорилъ ему Джорджъ относительно ихъ финансовыхъ обстоятельствъ, прибавилъ:— Можете заплатить мн, когда двочка будетъ играть ‘Chaconne’ Баха.
— Ну, хорошо,— сказала Нанси спокойно, думая, что это будетъ черезъ недлю или дней десять.
И видя, какъ Марковскій извивается отъ безмолвнаго хохота, настраивая свою скрипку, она ршила, что онъ немножко не въ своемъ ум.
Фрейлейнъ Мюллеръ цлый день и половину ночи просидла, занимаясь сложными расчетами, для и вычитая въ своей записной книжечк, на другой день она отправилась въ Нью-оркъ къ Нанси.
— Я могу теб дать восемьдесятъ долларовъ,— сказала она.— Достаточно теб будетъ, чтобы създить въ Европу повидать твоихъ издателей?
Да, да, Нанси уврена, что достаточно. Фрейлейнъ просто ангелъ. Спасибо, спасибо.
— Разумется,— сказала фрейлейнъ, практическій смыслъ которой былъ окутанъ туманнымъ романтизмомъ,— эти господа дадутъ теб съ удовольствіемъ авансъ въ нсколько тысячъ лиръ, хотя бы и подъ незаконченную рукопись.
— Надюсь.— сказала Нанси, опустивъ глаза.
— И смотри, чтобы контрактъ былъ по всей форм. Ты бы хорошо сдлала, обратившись къ консулу или, вообще, къ властямъ,— сказала фрейлейнъ, мысли которой на этотъ счетъ были очень смутны.
И Нанси пообщала такъ и сдлать.
Итакъ, фрейлейнъ направилась въ нмецко-американскій банкъ и взяла восемьдесятъ долларовъ и даже немножко больше, потому что вдь Анна-Марія передетъ къ ней, а для нея надо будетъ готовить что-нибудь повкусне: крпкіе бульоны, сладкія… При мысли о сладкихъ для Анны-Маріи ей пришлось быстро достать платокъ, такъ какъ подступила потребность поплакать.
— Одинъ день будетъ рисъ на молок съ черносливомъ, другой шарлотка изъ яблоковъ, потомъ манная кашка… или тапіока…— и фрейлейнъ Мюллеръ утерла глаза и поспшила, со своими восемьюдесятью долларами къ Нанси.
Но тутъ произошло непредвиднное. Нанси не хотлось узжать. Каждый день находился новый предлогъ, чтобы не укладываться и не брать мсто на пароход. Фрейлейнъ выходила изъ себя.
— Ну, послушай, долго ли теб уложиться? Синій костюмъ годится отлично для путешествія. Затмъ у тебя есть срый съ чернымъ въ полоску, который теб, правда, идетъ не особенно, но зато придаетъ серьезный видъ. А это какъ разъ то, что надо.
— Ты думаешь?— вздохнула Нанси.
— Ну, конечно, для длъ нуженъ подходящій туалетъ. Боже сохрани, если ты явишься въ элегантномъ и легкомысленномъ туалет..Къ теб и отнесутся не серьезно. Нтъ, нтъ, ты должна быть аккуратною и выдержать стиль даже въ одежд.
— Конечно,— сказала Нанси съ блдной улыбкой.
Какъ только фрейлейнъ ушла, Нанси послала Джорджу записочку.
Джорджъ пришелъ на другой день во время завтрака и спросилъ ее.
Нанси оставила Анну-Марію, съ гримасами кушавшую ‘oxtail soup’, черный и клейкій супъ,— и поспшила въ салопъ, гд ждалъ ее длинный и застнчивый Джорджъ.
— Джорджъ,— сказала Нанси, задерживая въ своихъ рукахъ холодную и влажную руку юноши,— мн нужно денегъ. Много денегъ.
Пожатіе Джорджа замедлилось, и онъ высвободилъ свою руку. Затмъ принялся щипать свою бородку, недавно и не особенно удачно вырощенную имъ на сильно срзанномъ подбородк.
— Тогда догадываюсь,— заговорилъ Джорджъ, по-американской манер повторяя слова,— догадываюсь, что вамъ надо ихъ дать.
— Но мн надо много! Двсти-триста-четыреста долларовъ…
— ‘Stop’!— воскликнулъ Джорджъ — Если вы будете такъ идти впередъ, мн не поспть за вами.
И снова принялся щипать бородку.
— О, Джорджъ! Какой вы добрый! какой вы милый!
И Нанси схватила и горячо сжала его холодную вялую руку.
— Хуже всего,— сказалъ Джорджъ,— что я ршительно не знаю, гд ихъ взять. Думаю, что если именно…
— Охъ, не говорите! Я и знать не хочу!— И Нанси милымъ жестомъ заткнула себ уши — Я предпочитаю не знать ничего. Не будете мн говорить, правда? Я же знаю, что вы не украдете и не убьете никого! Благодарю васъ, дорогой, дорогой Джорджъ! До свиданія!
Слдя за нимъ изъ окна, Нанси видла, какъ онъ вскочилъ на ‘cablecar’, шедшій въ нижній городъ, и, глядя на его сутулыя плечи и дешевую шляпу, она испытывала угрызенія совсти и чувствовала себя хищницей и грабительницей.
Это меня деморализуетъ мое второе я, ‘Ева изъ писемъ’,— подумала Нанси.
Въ слдующій понедльникъ онъ принесъ ей четыреста долларовъ, и Нанси пролила красивыя, прозрачныя слезы, принимая ихъ, и не желала знать, откуда они, и была граціозна и улыбалась всми ямочками.
Она уже была въ роли ‘Евы изъ писемъ’. Хотла поупражняться… И съ Джорджемъ результаты были быстры и поразительны. Даже до такой степени, что Нанси пришлось перестать быть ‘Евою’ и сдлаться снова собою. И тогда Джорджъ ушелъ.
И Нанси отправилась покупать себ платья, но не строгія и выдержанныя. Накупила платьевъ тонкихъ и нжныхъ, мягкихъ и длинныхъ, прозрачныхъ и восхитительныхъ. Накупила огромныхъ мягкихъ шляпъ съ длинными перьями, шляпъ, которыхъ никакъ нельзя было принять въ серьезъ.— Накупила обуви, въ которой почти нельзя было ходить. Купила ‘Крема изъ Кремовъ’ для лица, ‘Крема Красоты’ для рукъ, розоваго лака для ногтей и фіалковой помады для волосъ.
И запасшись всмъ этимъ, была удовлетворена и ждала только, когда Незнакомецъ напишетъ ей снова: ‘Прізжай!’.
Но письма не было. Прошелъ день. И другой. А онъ не писалъ.
И Нанси сидла въ своемъ пансіон, со всми платьями, шляпами и кремами. Вс четыреста долларовъ Джорджа и пятнадцать изъ восьмидесяти долларовъ фрейлейнъ были истрачены.
Нанси цлыми днями сидла и смотрла въ окошко, погруженная въ свои мысли. Что ей длать? Снова написать Незнакомцу? Нтъ. Она писала послдняя. Онъ не отвчалъ. Телеграфировать? А что сказать? И куда? куда? Можетъ, онъ въ уже въ Трансваал. Ну, да, Нанси чувствуетъ, что онъ въ Трансваал. Положительно чувствуетъ, а она въ такихъ случаяхъ никогда не ошибается. Итакъ, все кончено. Граціозное романтическое приключеніе кончилось, какъ слдуетъ, эстетично, безъ банальной развязки въ вид встрчи. Какъ разъ то, чего желала Нанси. Да, да, Нанси очень довольна, что все именно такъ кончилось.
А что же теперь будетъ съ нею? Она тысячу разъ на дню говорила себ, что это было безуміе брать въ долгъ столько денегъ, покупать эти безсмысленные наряды, эти дурацкія, нелпыя шляпы! А теперь, спрашивается, что длать? Ее объялъ ужасъ: невыразимый испугъ передъ жизнью и будущимъ. И пришло въ мысль, что лучше бы ей быть тамъ, на маленькомъ нервійскомъ кладбищ, спать во тьм между отцомъ и матерью, со спокойно обращеннымъ вверхъ лицомъ и мирно сложенными руками… Да, да! Нанси положительно рада была, что все такъ кончилось!
И вдругъ въ конц третьей недли телеграмма изъ Парижа.
‘Почему бы намъ не пообдать вмст въ будущій четвергъ у Вуазена?’.
Это было какъ разъ въ четвергъ.
Нанси телеграфировала:
‘Почему бы и нтъ. Въ восемь’.

‘Нанси’.

О, какое волненіе охватило ее, какая лихорадка! Укладыванье, телеграмма къ фрейлейнъ! Какая радость, какая спшка, суматоха!
Нанси безпрестанно бросала все, садилась и восклицала:
— Можетъ, не надо хать!
Затмъ вскакивала и лихорадочно принималась за дло, при мысли, что завтра въ это время уйдетъ пароходъ.
На слдующій день въ десять часовъ утра явилась фрейлейнъ, взволнованная и обезпокоенная, какъ она уведетъ двочку. Въ рукахъ у ней былъ маленькій фокстеррьеръ, подарокъ Анн-Маріи, ‘чтобы не плакала’.
— А зачмъ мн плакать?— спросила Анна-Марія со свойственною ея возрасту жестокостью.
— Ну, конечно! что только фрейлейнъ приходитъ въ голову?— говорила Нанси, обливаясь слезами. И, стоя на колняхъ передъ двочкой, она застегивала ей кофточку — Вдь мама вернется скоро, скоро.
— Разумется,— сказала Анна-Марія, крпко держа собачку и поднимая кверху ножку, чтобы зашнуровать башмачекъ.
— Будешь слдить, фрейлейнъ, правда? чтобы не простудилась,— рыдала Нанси склонившись надъ башмачкомъ и цлуя его,
— Нтъ, нтъ, — говорила сіяющая фрейлейнъ.— Я ей надну егеровскую фуфайку и буду водить гулять только, когда солнце.
Зашнуровали и расцловали и второй башмачекъ. Затмъ надли шляпу съ резинкой впереди ушей. А гд же перчатки? Да, да, въ карман. И платочекъ? Да. А !!!!!мытттитг? Ихъ взяла фрейлейнъ, такъ же какъ и скрипку, и свертокъ нотъ, и саквояжъ.
Чемоданъ былъ уже внизу въ коляск. Ну, вотъ и готовы.
— Сокровище мое, дай мн собачку, я снесу ее внизъ,— говорила Нанси сдавленнымъ голосомъ.— А я сведу тебя по лстниц за ручку.
— Нтъ, нтъ, спасибо!— сказала Анна-Марія.— Я сама понесу собачку. А ты держись за перила.
И съ собачкой въ рукахъ, она легко запрыгала за фрейлейнъ. А Нанси молча слдовала за ними.
Фрейлейнъ, спускаясь, дрожала, думая о минут разставанія. Наврно Анна-Марія будетъ плакать и кричать, прощаясь съ матерью, и какъ будетъ ужасно хать всю дорогу съ ревущей двочкой.
Чтобы заране развлечь ее, фрейлейнъ придумала новую тему для разговора.
— Каждый день у насъ будетъ сладкое,— сказала она, оборачиваясь на второй площадк и улыбаясь Анн-Маріи. При этомъ она зацпилась скрипкой за перила и чуть не уронила клтку съ мышами и ноты и саквояжъ.— Одинъ день у насъ будетъ рисъ на молок съ черносливомъ, другой тапіока…
— Я не люблю тапіока,— объявила Анна-Марія, прискакивая на ступенькахъ, — ничего такого я не люблю.
Он были уже въ дверяхъ. По просьб Нанси, никто не вышелъ прощаться. Но вс жильцы выглядывали изъ-за занавсокъ салона,
— Такъ что же ты любишь на дессертъ?— спросила фрейлейнъ, сходя съ послдующихъ ступенекъ рядомъ съ Анной-Маріей.
— Люблю карамель отъ кашля, сардинки и земляничное желе. А больше ничего,— прибавила она ршительно, въ то время какъ chasseur и горничная подсаживали ее въ экипажъ.
Фрейлейнъ, нагруженная, сла возл нея, и собаченка принялась лаять на мышей.
— Прощай, Анна-Марія! Прощай, любимая,— говорила Нанси, едва удерживая рыданія, и тянулась съ большимъ трудомъ поцловать ее черезъ фрейлейнъ, скрипку и мышей.— Благослови тебя Богъ. Сохрани и защити тебя Господь, двочка моя обожаемая!
Собака оглушительно лаяла, Мальчикъ захлопнулъ дверцу, и коляска покатилась.
Нанси вернулась. Медленно поднялась она до лстниц и вошла въ покинутыя комнаты.

XV.

Пэгъ и Джорджъ провожали ее на пароходъ.— Пэгъ, взвинченная и болтливая, Джорджъ удрученный и молчаливый.
Въ своей мрачной контор нижняго города Джорджъ недавно почувствовалъ себя гораздо больше поэтомъ, нежели конторщикомъ. А теперь душа его была — элегія. Она узжала! А съ нею и его сердце! Съ нею же узжали и четыреста долларовъ — чужихъ, одного его пріятеля, съ душой мщанской и скаредной. Джорджъ подавилъ въ себ эту вульгарную мысль, родившуюся у конторщика, и цликомъ предался горю поэта.?
Прощай! Прощай!.. Пароходъ жестоко повернулся бокомъ, скрывая фигурку, машущую платкомъ… И съ медленнымъ біеніемъ, точно большое неврное сердце, покинулъ берегъ. Прощай! Что значили четыреста долларовъ, хотя бы они принадлежали пріятелю, въ сравненіи съ растерзаннымъ любовью сердцемъ?
… Пароходъ, раскачиваясь, плылъ на Западъ, то поднимаясь, то опускаясь на могучемъ дыханіи океана, и несъ Нанси, и ея платья, и ея шляпы, и баночки съ кремомъ — къ Неизвстному.
И чмъ боле приближалась къ нему Нанси, тмъ сильнйшій страхъ овладвалъ ею, удручалъ ее.
Она думала:
— А что если я пріду въ Парижъ съ четырнадцатью оставшимися у меня долларами… а его тамъ нтъ? Или онъ тамъ будетъ, но окажется грубымъ и противнымъ человкомъ?
Затмъ явилась другая, ужасная мысль. Что, если онъ не найдетъ ее такою красивою, какъ ожидаетъ?
Потому что, по правд говоря, красавицей ее назвать нельзя. Ахъ, зачмъ у нея не такіе золотисто-блокурые волосы, какъ у этой молоденькой американки, сидвшей возл нея за столомъ? Зачмъ у нея не такіе глаза, какъ у этой двочки съ Дальняго Запада — у той, что училась живописи въ Нью-орк — зеленые глаза-звзды, аквамариноваго цвта, свтящіеся молодостью?
Нанси, въ утшеніе себ, начала надяться, авось, онъ-то самъ окажется уродомъ изъ уродовъ. Ну, а если это такъ? Какъ же она будетъ говорить съ нимъ, улыбаться ему, если онъ отвратительное чудовище? Но затмъ разсудила, что, если бы онъ былъ чудовищемъ, то не пригласилъ бы ее. ‘Отчего бы намъ не пообдать вмст въ четвергъ’,— такой телеграммы чудовище не послало бы. Нтъ, Нанси была уврена, что онъ не чудовище.
Затмъ начала обдумывать: что скажетъ ему при первой встрч. Все зависитъ отъ этого перваго момента встрчи. И этотъ моментъ представлялся Нанси въ тысячахъ различныхъ видовъ, но начинались ея фантазіи всегда одинаково.
Вотъ: она прізжаетъ въ Парижъ, садится въ экипажъ и детъ — не въ Грандъ-Отель, гд остановился онъ, а въ Континенталь. Тамъ она беретъ великолпное помщеніе… Какъ? съ четырнадцатью долларами? Да, вотъ именно. Разв теперь не все равно?
Вдь это же было Rouge или Noir! Если выйдетъ Rouge, она спасена. Noir — погибель! Пятьюдесятью франками больше или меньше, положеніе отъ этого ничуть не измнялось.
Итакъ — Нанси принималась снова за нить своихъ воображеній — она входитъ въ свои великолпныя комнаты, пьетъ чай въ великолпной свой гостиной и затмъ отдыхаетъ часокъ-другой на великолпной кровати. Затмъ тщательный туалетъ, пускаются въ ходь вс кремы. Безъ четверти восемь она отправляетъ посланца съ запиской въ Грандъ-Отель: ‘Дорогой Незнакомецъ! Я здсь’.
Тогда… ахъ! тогда?.. Онъ является, входитъ… видитъ ее! И тутъ Нанси должна сказать ему что-нибудь. Но что? Какія слова?
‘Здравствуйте. Какъ поживаете?’. Ужасно! нтъ, этого она не скажетъ. Или: ‘Вотъ и я!’. Боже мой! еще хуже! У Клариссы въ Милан была служанка, которая на зовъ всегда отвчала: ‘вотъ она, я’. И Кларисса находила это отвратительнымъ. Значитъ, какъ-нибудь: иначе. Можетъ, по-французски? ‘Me voil!’. Смшно! Дико! Нтъ, нтъ. Нанси ничего не скажетъ. Пусть онъ говоритъ первый.
Тогда Нанси принималась воображать себ его первую фразу. Быть можетъ, посл долгаго молчанія онъ скажетъ глубокимъ и дрожащимъ голосомъ, ‘Да, вы женщина моихъ грезъ!’. Это будетъ мило и пріятно. Или: ‘Ахъ, Ева! Ева! Какъ я жаждалъ васъ!’. Вотъ, это дало бы сейчасъ же надлежащій тонъ разговору. Или — кто знаетъ?— можетъ, въ боле веселомъ тон, протягивая об руки: ‘Такъ это Нанси?’…
‘Зачмъ же вы мн не сказали, что у васъ есть ямочка на подбородк?’. Это было бы очаровательно и оригинально.
Сколько ночныхъ часовъ провела Нанси безъ сна, думая объ этихъ Первыхъ Словахъ… ворочаясь на узенькой койк, и переворачивая подушку, чтобы освжить пылающую щеку. Нанси трепетала и дрожала, улыбалась и приходила въ отчаяніе, одно мгновеніе раскачиваясь, другое блаженствуя, пока, наконецъ, громадный пароходъ не зарычалъ, причаливая къ порту Гавра.
Нанси пріхала въ Парижъ въ три часа дня. Сла въ каретку и велла вести себя въ Отель Континенталь. Заняла номеръ, стоившій восемьдесять франковъ въ день: салонъ нжныхъ оттнковъ, свтло-зеленаго съ свтло-срымъ, какъ будто на него смотрли сквозь воду, и рядомъ роскошная спальня, красная съ золотомъ, вся сверкающая зеркалами, которыя, казалось, почтительно ожидали изысканнаго туалета.
Нанси нервно проглотила чай, лишь бы выполнить программу. Затмъ попыталась отдохнуть. Но не была въ состояніи заснуть. Въ половин пятаго записка, которую она должна была послать безъ четверти восемь, была уже написана. И Нанси принялась длась изысканный туалетъ.
Сперва она хотла позвать парикмахера, но затмъ вспомнила, что парикмахеры всегда укладываютъ ей волосы трубками и завитками, такъ что голова длается похожею на тортъ, а лицо остается само по себ. И она причесалась сама la Carmen съ боковымъ проборомъ. Ей казалось, что ‘Ева изъ Писемъ’ причесалась бы непремнно такъ. Но закончивъ прическу, она увидла, что иметъ видъ необычайный и вызывающій: тогда она распустила снова волосы и ршила. сдлать прическу простую и натуральную. Раздливъ волосы проборомъ посредин, она заплела волосы въ дв косы и уложила ихъ короною вокругъ головы. Да, такъ было просто и натурально. Нанси сдлалась похожа на подростка изъ шведскаго пансіона. На ‘Еву изъ Писемъ’ она, разумется, ничуть не походила. Тогда она начала снова. Раздлала все и причесалась la Pierrot: хохолъ спереди и два по бокамъ,— эта прическа длала ее граціозной, легкой и двусмысленной.
Боже мой! уже шесть. Кремы! Значитъ, сперва немножко кольдкрема на все лицо, затмъ Cr&egrave,me Impratrice. Потомъ — Нанси отлично помнила вс указанія продавщицы парфюмерій въ Нью-орк — потомъ, значитъ, чуть-чуть румянъ Лейхнера, растертыхъ съ чуточкой ‘Cr&egrave,me des Cr&egrave,mes’ и легонько наложенныхъ на щеки. Затмъ розовой пудры и немножко пудры Рашель. А теперь?.. Ахъ, да! ‘un soupon’ {Намекъ.} (барышня такъ и сказала) румянъ на уши и внутрь ноздрей. Ноздри,— сказала барышня,— это очень важно.
Теперь чуточку карандаша на брови и легкую тнь вокругъ глазъ… Et voil!
Voil! Нанси поглядлась въ зеркало. Изъ него глянуло блдно-фіолетовое лицо съ носомъ въ сильномъ насморк. Глаза были огромные, усталые и выразительные, какъ глаза западныхъ птицъ въ Монте-Карло.
Семь часовъ!! А про ногти-то и забыла!
Минутъ двадцать раскрашивала она ногти жидкимъ розовымъ лакомъ, ужасно дкимъ и ршительно не отстающимъ. Казалось, будто она обмакнула концы пальцевъ въ кровь.
Половина восьмого! Надо было посылать записку. Она позвонила, явился слуга, тотъ самый, который подавалъ ей чай. Тогда онъ былъ почтителенъ и корректенъ, входилъ въ роскошныя комнаты со множествомъ поклоновъ и служилъ молча, съ опущенными глазами.
Теперь же при вид Напси, быстро надвшей самое свтлое шелестящее платье, слуга взглянулъ на нее съ удивленіемъ и, беря у нея изъ рукъ записку, разглядывалъ ее нахально.
Прочелъ адресъ и сказалъ:
— ‘C’est bon. All right. Jawohl’.
Положилъ въ карманъ записку, улыбнулся — улыбнулся ей!— и пошелъ по коридору, слегка насвистывая.
Нанси кровь бросилась въ лицо. Красня отъ стыда, закрыла она дверь, стащила блестящее платье и вышла въ бло-серебряную ванную комнату примыкавшую къ спальн. Напустивъ горячей воды, она умыла себ лицо, смыла съ глазъ и щекъ вс пудры, и тни, и карандаши, съ ушей и ноздрей вс ‘soupons’ и кремы Лейхнера. Затмъ, раздлавъ прическу, собрала волнистые волосы въ широкій узелъ наверхъ, какъ она носила всегда, и надла самое темное и простое изъ своихъ шелестящихъ платьевъ.
Но напрасно она мыла, терла, чистила щеткой ногти. Они оставались ярко красными и вызывающими. И Нанси вспыхивала всякій разъ, что взглядывала на нихъ. Наконецъ, она ршила надть шляпу и перчатки. Такъ и сдлала. Затмъ присла въ салон въ ожиданіи
Ждала минутъ пятнадцать. И вдругъ кто-то стукнулъ въ дверь.
Нанси вскочила, какъ отъ выстрла. Съ бьющимся сердцемъ юркнула она подъ портьеру и спряталась въ спальн, закрывъ за собою дверь. Но дверь не закрылась, походила на петляхъ взадъ и впередъ и осталась полуоткрытою. Напси такъ и оставила ее, не смя больше двинуться. Услышала боле ршительный стукъ въ дверь салона. Затмъ дверь открылась, и кто-то вошелъ.
Дверь закрылась снова, и послышались шаги — шаги слуги,— удалявшіеся по коридору.
Кто-то былъ тамъ, въ салон, въ двухъ шагахъ отъ нея. Кто-то — мужчина, незнакомецъ — кому она написала писемъ сорокъ-пятьдесятъ, кого она называла: ‘Другъ мой! Mes amours! Prince Charmant! Моя незнакомая любовь!’.
Нанси стояла неподвижно, окаменвъ отъ стыда, спрятавъ лицо въ руки въ блыхъ перчаткахъ. Она не пойдетъ туда, въ салонъ… никогда! Хоть годъ простоитъ! Никогда не хватитъ у нея мужества взглянуть въ лицо таинственному субъекту въ сосдней комнат.
Положеніе становилось нелпымъ. Въ обихъ комнатахъ царило напряженное и глубокое молчаніе. Ахъ! думала Нанси, насколько она чувствовала себя ближе къ нему, когда ихъ отдляли волны на три тысячи миль. А теперь на разстояніи ковра въ нсколько метровъ и открытой между ними двери, онъ былъ далеко, неизмримо далеко. Онъ былъ чужой, вторгнувшійся врагъ.
Абсолютная тишина. Да… ужъ есть ли тамъ кто?
Да, есть. Нанси чувствовала, что онъ тамъ ждетъ.
И вдругъ Нанси сдлалось страшно. Внезапный безумный ужасъ передъ этимъ молчаливымъ незнакомцемъ охватилъ ее — и она ршила бжать. Бжать! Бжать!.. Она проберется потихоньку въ ванную, откроетъ дверь въ коридоръ и вонъ! Она сдлала шагъ, потихоньку, съ безконечными предосторожностями. Платье зашелестло, туфля на высокомъ каблучк скрипнула… А человкъ, бывшій рядомъ въ комнат, кашлянулъ.
Нанси сразу остановилась, оледенвшая, окаменвшая.
Новое долгое молчаніе, нелпое, невыносимое. И вдругъ въ салоп раздались Первыя Слова. Онъ произнесъ ихъ спокойнымъ и пріятнымъ голосомъ:
— Нашъ обдъ застынетъ.
Нанси разсмялась конвульсивнымъ и тихимъ смшкомъ. Затмъ отвчала (и голосъ ея звучалъ нервно и нжно, какъ воркованіе голубки):
— А что вы заказали?
— Супъ бискъ,— сказалъ онъ, и соль…
— Жареную?— пробормотала Нанси и, чувствуя, что, если не скользнетъ изъ двери на этой жареной соли, то ужъ не выйдетъ никогда, быстро откинула драпировку и вошла въ салонъ.
Они смотрли другъ на друга. Она увидла высокаго человка съ рзкимъ ртомъ и изогнутымъ носомъ на загорломъ лиц, холодные свтлые глаза, серьезный лобъ подъ густыми сдющими волнистыми волосами.
И онъ долго и пытливо разсматривалъ ее. Оглянулъ ее съ верхушки перьевъ ея шляпы до носка туфелекъ Людовика XV. Глаза выразили довольство.
— Идемъ,— сказалъ онъ, подавая ей руку.
Они вышли вмст.
Обдъ не простылъ. Нанси говорила очень мало. Она была нервна, застнчива и очаровательна, и вкусно глотала Liebfrauenmilch, а ямочки перебгали по щекамъ въ кроткой улыбк.
Онъ разсказывалъ ей о своихъ рудникахъ въ Трансваал и о томъ, что онъ пробылъ двадцать лтъ вдали отъ цивилизованнаго міра.
— Я спустился въ рудники, когда мн было двадцать лтъ, а вышелъ, когда мн минуло сорокъ. То-есть, четыре года тому назадъ. Съ тхъ поръ мн стоило большихъ усилій избгать ловушекъ, разставляемыхъ мн женщинами. У меня прямо ужасъ передъ женщинами.
— И у меня,— сказала Нанси, и это была неправда. Онъ засмялся и сказалъ:
— Вы боитесь только женщинъ?
— О, нтъ, и пауковъ тоже.
— А еще?
— Львовъ.
— А еще?
— Грозы,— сказала Нанси. И такъ какъ онъ будто ждалъ еще чего-то, прибавила:— И васъ очень боюсь.
Онъ не поврилъ. Но это была правда.
Посл обда онъ повезъ ее въ Folies Berg&egrave,res, а затмъ въ Bote Fursy.
Онъ наблюдалъ ее своимъ свтлымъ и проницательнымъ взоромъ и радъ былъ, что она не смется: серьезная линія ея юнаго профиля нравилась ему. Затмъ онъ отвелъ ее въ отель.
Поднявшись вмст по подъемной машин, они пошли рядомъ по красной дорожк коридора между башмаками. Не спрашивая разршенія, онъ вошелъ въ сро-зеленый салонъ и слъ, большой и сильный, въ парчевое кресло.
— Вы устали?— спросилъ онъ.
Нанси сказала:
— Нтъ,— и осталась стоять.
Онъ долго смотрлъ въ одну точку, выставивъ нижнюю губу и задумчиво покусывая коротенькіе прямые усы. Это былъ большой, сильный и суровый человкъ, рзкія черты его дышали строгостью и гордостью.
И вдругъ Нанси вспомнила, что она писала ему ‘ты’ и употребляла фразы, врод ‘adieu, mes amours’, при этой мысли она сгорла отъ стыда.
Онъ испустилъ не то рычаніе, не то кашель, и взглянулъ на нее.
— О чемъ вы думаете?— рзко спросилъ онъ ее.
Нанси засмялась.
— О томъ, что называла васъ сказочнымъ Принцемъ, а вы, между тмъ, гораздо боле похожи на сказочное Чудовище.
— Такъ,— сказалъ онъ, долго и пристально глядя на нее.
Затмъ онъ неожиданно всталъ и протянулъ Нанси свою большую, сильную руку:
— Покойной ночи, миссъ Броунъ,— сказалъ онъ.
Взявъ шляпу и палку, онъ вышелъ, ршительно заперевъ за собою дверь.
Миссъ Броунъ вошла въ свою пышную спальню и раздлась.
Въ длинной, простой пансіонерской ночной рубашк, совсмъ чуждой сомнительнымъ платьямъ и легкомысленнымъ башмакамъ, она опустилась на колни возл постели, съ портретомъ Анны-Маріи въ рукахъ. Она благодарила Бога за то, что онъ далъ ей Анну-Марію, и за то, что далъ ей перебраться благополучно черезъ Океанъ, и за то, что послалъ ей въ конц этого путешествія Незнакомца такимъ, каковъ онъ есть. Затмъ она легла и заснула, какъ ангелъ.
На слдующее утро, въ одиннадцать часовъ, онъ пришелъ съ букетикомъ ландышей въ рук.
— Пригласите меня къ завтраку?— спросилъ онъ.
Да, да! Съ большимъ удовольствіемъ. Быстро мелькнула мысль о двадцати двухъ франкахъ, оставшихся въ портмонэ. Что за бда?
Позавтракали въ большой столовой. Онъ былъ очень молчаливъ.
Нанси вдругъ спохватилась, что она должна быть ‘Тою изъ Писемъ’, и ршила быть веселою и остроумною. Заговорила о музык, но онъ отвчалъ односложно и неохотно.
— А вы поете?— спросила, наконецъ, Нанси.
Онъ поднялъ глаза съ видомъ оскорбленнаго звря.
— Разв у меня видъ человка, умющаго пть?
— По правд сказать, нтъ,— сказала Нанси.— У васъ видъ человка, умющаго рычать.
Онъ слегка улыбнулся подъ короткими усами и ничего не отвтилъ.
Нанси прекратила дальнйшія попытки къ разговору. Сердце у нея сильно билось. Все такъ плохо складывалось. Онъ уже отсталъ отъ нея. У него былъ скучающій видъ — нтъ, не то, чтобы дйствительно скучающій, но совершенно безразличный, какъ будто онъ былъ одинъ.
Напившись кофе, онъ всталъ (всякій разъ, что Нанси видла его во весь ростъ, она поражалась, какой онъ сильный и большой) и вышелъ впереди ея изъ столовой. Нанси шла сзади мелкими шагами. Они вошли въ громадный Hall, и онъ выбралъ столикъ возл окна. Пододвинувъ Нанси кресло, онъ слъ.
— Вы позволите мн закурить?— спросилъ онъ, вынимая изъ кармана большой портсигаръ.
Нанси сказала:
— Да,— и продолжала смотрть на него.
Онъ аккуратно выбралъ сигару, срзалъ кончикъ и закурилъ. Нанси ршительно не знала больше, о чемъ говорить. Ей хотлось плакать. Передъ этимъ лаконическимъ дикаремъ у нея изъ головы вылетли вс ея легкія и граціозныя мысли, оригинальныя фразы и мткія остроты. Она не приготовилась къ монологамъ.
Дикарь обернулся:
— А вы не курите?— спросилъ онъ.
— О, нтъ!— сказала Нанси.— Никогда,
Едва она произнесла эти слова, какъ волна краски залила ей лицо.
Она вспомнила, что писала ему о русскихъ папиросахъ съ запахомъ геліотропа, которыя она всегда куритъ. Конечно, онъ ей не поврилъ.
Боже! Боже! и какъ только могло ей придти въ голову писать такія глупости?
И вдругъ Нанси ясно представилось, что она вовсе не ‘Та изъ Писемъ’. И онъ, конечно, недоволенъ и разочарованъ.
Но вдь и онъ же не тотъ, что былъ въ письмахъ, по крайней мр, она представляла его себ совсмъ другимъ,— тонкимъ, блокурымъ, съ продолговатыми мечтательными глазами и поэтическою душою. Но затмъ вспомнила, что онъ никогда не говорилъ о себ.
Въ это время онъ поднялъ голову и сказалъ:
— Мн нравятся женщины, умющія молчать. Вы уже съ полчаса молчите.
Нанси, довольная, смялась.
Выкуривъ сигару, онъ сказалъ:
— Я надюсь, что вы не оставили драгоцнностей въ номер. Это рискованно.
— Нтъ, нтъ.
— Вы сдали ихъ въ бюро?
— Нтъ,— сказала она,— нтъ.
И, говоря это, она вспомнила, что писала ему, будто она вся покрыта драгоцнностями. Лило ея снова вспыхнуло пламенемъ.
Онъ не поднялъ глазъ.
— Хотите дать мн ваше портмонэ? Я спрячу его.
Нанси чувствовала, что если она будетъ продолжать такъ краснть, у нея вспыхнуть волосы. Но вынула портмонэ и подала ему.
Онъ открылъ его медленно и ршительно, вынулъ изъ него три су и два франка и положилъ ихъ въ карманъ. Открывъ среднее отдленіе, онъ нашелъ тамъ одинокій двадцатифранковикъ, вынулъ его и положилъ на столъ. Пошарилъ во всхъ отдленіяхъ, задумчиво повертлъ въ рукахъ трамвайный билетъ и образокъ Мадонны дель Монте.
Вложивъ ихъ обратно въ портмонэ, онъ закрылъ его и отдалъ Нанси. Двадцать франковъ положилъ себ въ карманъ.
— Теперь пойдемте,— сказалъ онъ.— Я заказалъ къ двумъ коляску. Подите, одньтесь.
Нанси, будто во сн, перешла Hall и поднялась на машин къ себ. Надвъ большую шляпу и взявъ накидку и перчатки, она какъ разъ захватила подъемную машину, спускавшуюся внизъ.
Увидавъ ее, онъ сказалъ одобрительнымъ тономъ,
— Какъ вы скоро.
Швейцаръ проводилъ ихъ съ безчисленными поклонами до коляски, и прекрасныя лошади помчали ихъ крупной рысью по Бульварамъ и къ Этуаль.
Онъ задалъ ей дорогою множество вопросовъ, и она, отвчая, старалась быть Тою изъ Писемъ. Онъ спросилъ ее о Монте-Карло, и Нанси рада была, что можетъ говорить объ этомъ со знаніемъ дла, развязно болтая о системахъ и Caf de Paris.
— Вы хотли бы туда похать?— спросилъ онъ.
— О, да!— воскликнула Нанси, складывая руки въ изящныхъ сиреневыхъ шведскихъ перчаткахъ.
Затмъ мысли ея унеслись далеко, и она мысленно помолилась за Анну-Марію.
Коляска възжала въ Булонскій лсъ, когда онъ ее спросилъ:
— Куда бы вы хотли похать?
— Да тутъ хорошо. Булонскій лсъ такъ красивъ.
— Я не про это,— сказалъ онъ.— Я спрашиваю, куда вы хотите хать завтра, или посл-завтра, или черезъ недлю. Вдь не собираетесь же вы жить вчно въ Париж!
Слегка вздрогнувъ, Нанси взглянула на него и сказала:
— О…— повторила:— О!.. правда?— глядя на него съ сомнніемъ.
— Не смотрите же на меня такъ, будто я паукъ, или левъ, или гроза,— сказалъ онъ.— Лучше скажите-ка мн, есть ли на свт мсто, куда бы вы желали похать. И когда? и какъ? И съ кмъ?..
Глаза ея наполнились слезами.
— Я хотла бы похать въ Италію,— сказала она.— Есть деревушка, вся блая на солнц, повисшая надъ Средиземнымъ моремъ… будто робкая Наяда, пробующая ногою воду.
Дикарь, въ качеств англичанина и позитивиста, спросилъ:
— Географически она называется..?
— Porto Venere.
Дикарь, читавшій ‘Elle et Lui’, улыбнулся.
— Хорошо,— сказалъ онъ.— А затмъ?
— Я хотла бы,— бормотала Нанси, прерывисто дыша отъ волнующей невроятной радости,— хотла бы остановиться на день, на два въ Милан… повидать дорогихъ мн людей…
— Потомъ?
— О… потомъ я хотла бы похать въ Швейцарію! въ одно-два мстечка, которыя я помню: Splgen, Suf его, Via, Mala…
— А потомъ?
— Потомъ, охъ, въ Неаполь! въ Неаполь!.. Но больше всего въ Porto Venere!
Онъ кивнулъ головою.
— Когда вы хотите хать?
— Завтра,— сказала она.
— А какъ? Въ позд? Въ автомобил? По морю?
— Все равно,— сказала Нанси и, закрывъ лицо руками, заплакала.
— А съ кмъ?— Послдовала пауза. Онъ подсказалъ:— Хотите горничную?
— О, нтъ, безъ горничной,— сказала Нанси, поднимая голову.— Съ вами!— прибавила она потихоньку, потому что ‘Та изъ Писемъ’ должна была такъ отвтить. И также потому, что это была правда.
— All right,— сказалъ онъ.— И берите поменьше багажа.

XVI.

Они похали. Прохали Швейцарію. Прохали по блымъ дорогамъ, лентой вьющимся по суровымъ склонамъ Альпъ, всходили на безплодный Julier Paas, сходили по ужасной Via Mala, привтствовали Silvaplana, перешли Saint-Moritz, бродили по сосновымъ лсамъ Flims’а, гд солнце, пробиваясь сквозь чащу, бросаетъ лунный свтъ. Величественныя сосны, въ снжныхъ шапкахъ, стояли, будто процессія монаховъ въ ночныхъ колпакахъ, блки останавливались, поблескивали своими быстрыми гагатовыми глазками, затмъ скакали дальше по деревьямъ, помахивая хвостомъ. И мирныя коровы стояли на зеленыхъ пастбищахъ и смотрли имъ вслдъ.
Каждый вечеръ въ разныхъ гостиницахъ разныхъ городовъ они шли по коридорамъ, уставленнымъ двойнымъ рядомъ башмаковъ, и, дойдя до комнаты Нанси, онъ говорилъ:
— Спокойной ночи, миссъ Броунъ,— и уходилъ.
Перехали границу и очутились въ Италіи. И прямо прохали въ Неаполь, не останавливаясь въ Милан, потому что Нанси въ конц-концовъ раздумала видться съ родными — не теперь! не теперь! Ну, что она имъ скажетъ? Какъ объяснитъ?.. Она не хотла думать объ этомъ. Посл подумаетъ.
Въ Неапол небо и море опьяняли ее, а народъ восхищалъ. Лазили на Везувій. Изумлялись Помпеямъ. Бродили по Капри. Затмъ, изгнанные вездсущими нмецкими парочками, жеманными и неприличными, и англійскими компаніями съ ‘Бедекерами’ подъ мышкой, похали прямо въ Спецію.
Тамъ они вспоминали Шелли,
…Shelley, spirito di titano
entro virginee forme…. *)
*) ..Шелли, титаническій геній.
Облеченный въ двственныя формы…
И наконецъ отправились въ Porto Vouer, блую подъ солнцемъ, деревушку, повисшую надъ Средиземнымъ моремъ, будто робкая Наяда, ногою пробующая воду. И Нанси долго молилась въ полосатой, блой съ чернымъ, церковк на вершин холма. Сошли они и въ гротъ и содрогнулись при мысли о томъ, что акулы могли растерзать Байрона, когда онъ переплывалъ заливъ. Катались на парусахъ по заливу и ли вонголи и другіе наблагоуханные морскіе фрукты.
И всякій вечеръ онъ провожалъ ее по коридору между двойнымъ рядомъ башмаковъ до ея двери и говорилъ:
— Спокойной ночи, миссъ Броунъ.
Изъ Спеціи они отправились каботажнымъ торговымъ пароходикомъ, шедшимъ на сверъ.
Они скользили по голубымъ водамъ къ Гену, когда Напси, сидвшая на корзин съ апельсинами, почувствовала, что Незнакомецъ тронулъ ее за плечо. Она подняла на него глаза и улыбнулась.
Онъ сидлъ рядомъ на другой корзинк, но корзина гнулась и трещала подъ нимъ, Тогда онъ притащилъ тяжелый деревянный ящикъ и подслъ къ ней.
— А теперь?— спросилъ онъ.
Нанси хорошо его изучила. Ни на минуту не подумала она — какъ думала мсяцъ тому назадъ, въ Булонскомъ лсу — что дло идетъ о данной минут. Она знала, что онъ бралъ жизнь въ большихъ размрахъ и крупными кусками и никогда не говорилъ о ничтожныхъ вещахъ минуты.
— А теперь?— повторила Нанси и вздохнула.
Онъ положилъ свою большую бронзовую руку на ея маленькую ручку.
Это была его первая ласка. Нанси почувствовала, какъ дрожь пробжала по всему ея тлу и охватила, будто холоднымъ шарфомъ, лицо.
Онъ смотрлъ на нее своими ршительными голубыми глазами и видлъ, какъ она медленно блднетъ подъ его взглядомъ.
— Теперь вы должны вернуться домой,— сказалъ онъ.
— Да. Теперь я должна вернуться домой.— И Нанси разсянно задалась вопросомъ, гд ея домъ: въ пансіон или въ квартир м-съ Джонсонъ. Ршила, что у этой послдней, гд букетъ изъ орхидей и Венериныхъ волосъ прожилъ съ нею чуть ни недлю. Да, это ‘ея домъ’. Опять она будетъ среди Пэгъ и Джорджа, и покойнаго господина Джонсона, и юноши безъ подбородка, и голыхъ толстоголовыхъ дтей, будетъ проводить среди нихъ долгіе и одинокіе вечера. А Анна-Марія оставитъ дачу фрейлейнъ Мюллеръ и вернется въ безплатную школу Седьмой Авеню.
— О чемъ вы думаете?— спросилъ Дикарь.
Нанси отвчала не сразу. Потомъ сказала:
—… Думаю, зачмъ вы тогда послали мальчика съ цвтами и письмомъ… письмомъ для двушки въ голубомъ?.. Это такъ не похоже на васъ!— И, глядя на суровое холодное лицо, повторила:— Нтъ, вы ршительно не выглядите способнымъ на это.
— Знаю,— сказалъ онъ. И прибавилъ, смясь:— слава Богу! Но вдь всмъ случается длать то, что на нихъ непохоже. Неправда ли?
Она не отвчала.
— Вамъ никогда не случалось? Отвчайте.
Нанси вздохнула.
— Не знаю. Я не знаю, что похоже на меня, а что нтъ. Совсмъ не знаю. Я себя не знаю.
— Но я,— сказало Чудовище,— знаю васъ.— И замолчалъ.
У него была раздражающая привычка переставать говорить какъ разъ тогда, когда хотлось, чтобы онъ продолжалъ.
— Говорите,— сказала Нанси.— Скажите еще.
И онъ заговорилъ.
— Разумется, на меня было непохоже посылать въ пространство, неизвстно кому, эти ненужные и напрасные цвты. Ни писать сумасшедшее письмо, неизвстно кому адресованное, поручая его случайности… Правда. Но у насъ у всхъ бываютъ минуты безумія,, когда мы длаемъ положительно сумасшедшія вещи, непохожія, какъ вы говорите, на насъ.1—Снова пауза.— Не было похоже и на васъ расписывать мн ваши парчевыя занавси, ваши душистыя папиросы, ваши драгоцнности, вашихъ любовниковъ. Не было похоже на васъ и то, что вы переплыли Атлантическій океанъ, чтобы обдать въ Париж съ незнакомымъ человкомъ, чтобы посмотрть, можно ли изъ него выжать денегъ.
— О!— простонала Нанси, закрывъ лицо.— Вы это думали?
— О!— сказалъ онъ,— вы это сдлали?
Послдовало долгое молчаніе.
Капитанъ парохода подошелъ поздороваться съ ними и сказать, что меньше, чмъ черезъ часъ, они будутъ въ Гену!
— Вотъ Нерви!— Онъ указалъ на блый городокъ, граціозный, какъ горсть цвтовъ, брошенная на склон горы.
Нерви!.. Съ глубокимъ огромнымъ порывомъ пожелала Нанси еще разъ лучше лежать тамъ, между отцомъ и матерью, спокойно, во тьм, вн борьбы, страховъ и печалей.
Капитанъ поговорилъ о погод и затмъ, съ любезной улыбкой, прошелъ.
И Незнакомецъ, ничего не знавшій о Нерви, продолжалъ:
— Мн такъ понравилось ваше первое письмо, бдное искреннее письмецо на жалкой бумаг. Вы писали, что одты въ коричневомъ. Я видлъ васъ въ этомъ мизерномъ темномъ платьиц — оно, несомннно, было мизерно!1—и мн полюбилась мысль сдлать небольшой суммой денегъ что-нибудь неожиданное и пріятное… И то письмо, въ которомъ вы говорили, что вы не миссъ Броунъ, было такое милое и простое!.. А затмъ пошла ложь.
Нанси задрожала. Мимо плылъ красный Отель Квинто. Берега будто убгалъ потихоньку въ противоположномъ направленіи.
— Какъ вы могли подумать, что я, знающій Нью-оркъ, поврю въ парчевые занавсы въ трехсотомъ съ чмъ-то номер 82-й улицы? Изъ этого я заключилъ, что вы не американка, потому что иначе вы знали бы, что номера нью-іоркскихъ улицъ сами говорятъ за себя. Итакъ, иностранка и бдная… Затмъ ваши письма разсказали мн, что вы фантазерка и одинокая, да! очень одинокая, потому что иначе не успвали бы столько писать, что вы — маленькая лгунья, очень образованная, очень интеллигентная, цитирующая поэтовъ, выбирающая крылатую фразу, рдкій эпитетъ… Онъ помолчалъ немного. Затмъ, глядя на нее пристально, продолжалъ:— Затмъ, когда я узналъ, что у васъ есть двочка…
— О! — воскликнула Нанси, и слезы полились у нея изъ глазъ.— Вы знаете объ Анн-Маріи?
— Я знаю объ Анн-Маріи. У меня даже есть ея фотографія.— И онъ, доставъ изъ кармана бумажникъ, вынулъ изъ него маленькую моментальную фотографію и подалъ Нанси.
Да, это была она съ двочкой: ужасный снимокъ, сдланный въ ту минуту, когда он вышли изъ игрушечной лавки и намревались перейти черезъ улицу. Анна-Марія подняла ногу кверху. Он об смялись и были одна уродливе другой.
— Боже мой!— рыдала Нанси, оскорбленная до глубины души.— Анна-Марія не такая! Поврьте мн, что не такая!
Улыбка мелькнула на его лиц, онъ взялъ фотографію и бережно положилъ обратно, спрятавъ бумажникъ въ карманъ.
— Такъ вотъ, когда я узналъ, что у васъ есть двочка и что вашъ мужъ… исчезъ, оставивъ васъ однхъ и безъ средствъ…
— Да какъ же вы узнали?— пролепетала Нанси,— кто сдлалъ эту ужасную фотографію?
— Не все ли равно, какъ и кто? За сто долларовъ можно получить всевозможныя фотографіи и всевозможныя свднія. Такъ вотъ я говорю, понявъ, чего вы хотите, я сказалъ себ: ‘All right’! Пойду на удочку. ‘Je marcherai’, какъ говорятъ французы.. Et j’ai march!
Долгое молчаніе.
— А теперь, чего вы хотите?
Нанси не отвчала. Она плакала, закрывъ лицо руками.
‘ — Хотите попрежнему жить въ Америк? Вы любите Америку?
Нанси качнула головою отрицательно.
— О чемъ вы плачете?— Онъ отвелъ ей руку отъ лица.
— Плачу,— сказала она обрывающимся голосомъ,— о томъ, что все погибло! Все, все, что было такъ прекрасно… теперь лишено… ршительно всего… Да, я была бдна, да, я была несчастна и лгала въ своихъ письмахъ. Но я думала, что вы… что вы любите меня, какъ Жоффруа Рюдель. И никогда, никогда, никогда я не была такъ счастлива, какъ тогда, любя васъ на разстояніи… Когда вы были Незнакомцемъ… Но теперь… все разрушено, все погибло… А вы всегда думали, что мн нужны деньги… т.-е. вы знали, что мн нужны деньги… и потомъ… и потомъ у васъ была ужасная фотографія… и вы думали…—тутъ Нанси вся затряслась отъ слабыхъ и отчаянныхъ рыданій,— думали, что я такая!
— Конечно,— сказалъ Жоффруа Рюдель.— Думалъ, что именно такая.
И онъ далъ ей выплакаться.
Кварто давно уже проплыло мимо, навстрчу имъ двигалась на блистающей вод грандіозная, озаренная солнцемъ, Генуя.
Наконецъ, Нанси подняла голову.
— Не могу же я плакать вчно,— сказала ода съ трепещущей улыбкой.— Капитанъ смотритъ на насъ и считаетъ васъ ужаснымъ и свирпымъ чудовищемъ, дикимъ англичаниномъ, который меня тиранитъ..
Они были уже почти въ порту.
— Ну, бери свой саквояжъ,— сказалъ онъ,— и собирайся. И молчи.
Она, покраснвъ, разсмялась и повиновалась ему поспшно. Немногочисленные пассажиры приготовились уже выходить. Наконецъ, съ саквояжемъ въ одной рук и зонтикомъ и палкой въ другой, она стояла позади него, покорная и маленькая.
Она смотрла на его широкія плечи, стоявшія передъ нею, какъ оплотъ. Ахъ! какъ она чувствовала себя спокойно и подъ защитою! Какъ хорошо имть кого-нибудь, кто задастъ нагоняй и позаботится и скажетъ: длай то, длай это! Нанси наклонила голову и поцловала изогнутую ручку палки Дикаря.
Экипажъ отвезъ ихъ въ Отель Изотта. Онъ больше не говорилъ съ ней на ты. Пообдали. Затмъ сидли на балкон и разсматривали гуляющихъ. Тщеславные и красивые офицеры прогуливались по двое, по трое, покручивая усы и заглядывая въ лицо бгущимъ шведкамъ и косясь на барышенъ, стройно и робко выступающихъ возл благополучныхъ и величественныхъ родителей. На площади игралъ военный оркестръ, и музыка на разстояній звучала нжно и красиво.
Тогда Нанси разсказала ему всю ‘Сказку про Благо бычка’. Разсказала о второй неоконченной Книг — которая должна быть шедевромъ…
Онъ слушалъ молча, куря сигару. Когда Нанси кончила, онъ сказалъ:
— Въ среду отсюда идетъ пароходъ ‘Kaiser Wilhelm’. Хорошее старое судно. Вы подете за двочкой,— онъ прервалъ себя,— если, конечно, вы не предпочитаете воспитывать ее въ Америк.
— Боже сохрани!— сказала Нанси.
— Ну, такъ позжайте за ней и привезите ее сюда. Возьмите и старую фрейлейнъ, если она захочетъ. А затмъ отправляйтесь въ Porto Venere или въ Спецію или куда хотите и наймите домъ. И пишите вашу Книгу. И о другомъ не думайте.
Нанси не могла говорить. Она видла Porto Venere, блую деревню подъ солнцемъ, висвшую надъ моремъ.
И видла Книгу — Книгу, которая жила — которая посл всего, несмотря на все, должна была жить, наконецъ-то, жить!
Такъ какъ она не отвчала, онъ спросилъ:
— Вы не довольны? Не хотите?
Словъ у Нанси не находилось. Она взяла его руку и прижала ее къ губамъ и къ сердцу.
Онъ тогда наклонился къ ней, и его свтлые голубые глаза были жестче и холодне обыкновеннаго.
— Миссъ Броунъ,— сказалъ онъ,— миссъ Броунъ глупая и дерзкая. Вы себ сами внушили вашими собственными словами въ вашихъ собственныхъ письмахъ, будто вы влюблены въ Незнакомца. А затмъ явились сюда, чтобы выманить у этого Незнакомца денегъ. Разв не правда?
Нанси опять заплакала.
— Не плачьте. Деньги у васъ будутъ. Но лучше условиться. Я человкъ простой и люблю въ дл ясность. Вы явились ко мн за деньгами. Стало быть, это финансовая сдлка, а не средневковая поэма.
И когда Нанси, блдная, въ ужас, хотла говоритъ:
— Молчи, миссъ Броунъ,— сказалъ онъ.— Молчи, такъ будетъ лучше.
И она замолчала.

XVII.

Домикъ фрейлейнъ въ сумерки, съ его освщенными окнами и снжной шапочкой, точно сорвался съ рождественской поздравительной карточки, и Нанси, издалека завидвъ его, ускорила свои трепетные шаги. Часъ тому назадъ пріхала она въ Нью-оркъ и, оставивъ въ порту свои вещи, помчалась, не теряя ни минуты, на дачу. Розовые пальчики Анны-Маріи сжимали ей сердце. Нужно было увидть ее скорй, скорй!
Фрейлейнъ, всегда имвшая смутное и туманное представленіе о пароходныхъ росписаніяхъ, ршила лучше не встрчать, чтобы избжать, кром того, необходимости ждать съ двочкой подъ холодными сводами, въ толп, на сквозняк. Она ужъ три дня не выпускала Анну-Марію изъ дому и говорила: ‘Мама того и гляди прідетъ’. Но посл первыхъ часовъ лихорадочнаго ожиданія и бготни къ ршетк посмотрть, не детъ ли мама, Анна-Марія объявила, что фрейлейнъ лгунья, за что и была наказана (фрейлейнъ сурово лишила, ее воображаемаго крема, котораго — Анна-Марія отлично знала — вовсе и не существовало), посл чего двочка шепнула ‘Шопенгауэру’ въ мохнатое ушко, что она больше никогда, никогда ни въ чемъ фрейлейнъ не повритъ. ‘Шопенгауэръ’, названный такъ съ поучительными цлями (какъ писала фрейлейнъ въ дневник своемъ, ‘чтобы развить дтскую память, заране пріучая ее къ именамъ писателей и философовъ’) въ знакъ согласія тявкнулъ скептически, потому что и его фрейлейнъ увряла: ‘Сейчасъ барыня прідетъ! ‘Шопенгауэръ’, слышишь, барыня! Ищи барыню, Шоппи!’
Шоппи тотчасъ же обыскалъ и вынюхалъ весь садъ, царапался во вс изгороди, быстро нарылъ ямокъ въ клумбахъ и вокругъ скоросплыхъ кочней капусты, но вскор понялъ, ‘что барыня’ слово напрасное, звукъ пустой — раздражающій и обманчивый.
И, такимъ образомъ, посл напрасныхъ и долгихъ ожиданій, когда, наконецъ, Нанси вошла въ калитку и пробжала по крошечной дорожк, никто уже не ждалъ ее.
Сердце ея трепетало отъ радости. Какъ она боялась, какъ тосковала по Анн-Маріи. Въ послдніе дни плаванья ее охватили тревожныя и трагическія представленія. Боже мой! Что если Анна-Марія упала въ море? А вдругъ фоксъ террьеръ взбсился и искусалъ ее? Или автомобиль,— сердце Нанси прыгнуло и упало, какъ пуля, ужаснувшись одного представленія… Нтъ! не надо думать о такихъ ужасахъ! Ни за что не надо больше думать.
А что если у Анны-Маріи скарлатина?! И вдругъ Нанси прониклась увренностью, что у Анны-Маріи скарлатина, и что она, подходя къ дому, увидитъ на балкон предупреждающій красный флажокъ…
Нанси была уже на порог и собиралась постучать въ дверь. Но прежде, чмъ отважиться на это, она упала на колни въ снгъ и молитвенно сложила руки:
— Боже мой, дай мн увидть Анну-Марію живой и здоровой. Да будетъ такъ.
И какъ бы въ отвтъ на ея молитву раздались звуки: нжный, мягкій аккордъ…. потомъ длинная вибрирующая нота, за которой послдовали быстрые группетто, жемчужные и сыплющіеся, какъ смхъ.
Скрипка!
Нанси вскочила и подбжала къ освщенному окну. Карабкаясь на искусственныя скалы, наваленныя подъ окнами, и обдирая руки о голыя втви вьющихся розъ, она добралась, наконецъ, до подоконника и впилась въ окно съ легкими кисейными занавсками. И увидла Анну-Марію.
Стоя въ свтломъ кругу лампы, со скрипкою въ поднятой лвой рук и нжно прислоненною къ ней щекою, она походила на ангела Беато Анджелико. Рсницы были опущены, волнистые блокурые волосы нжно падали вокругъ лица, будто струи золотого ручья.
Нанси перехватило горло, чудная картина заколебалась и померкла передъ глазами. Умъ помутился, слушая. Двочка играла, какъ артистка. Трели и арпеджіо лились изъ-подъ пальцевъ, какъ серебряные каскады. Временами полный и звучный аккордъ прерывалъ прыгающую легкость, и вдругъ снова трели, быстрые пассажи, яркіе, какъ ракеты, пронизывающія сумракъ.
Рука Нанси сорвалась съ подоконника, и втка розы стукнула въ стекло. Послышался звонкій и настойчивый лай собаки, быстрые шаги по коридору,— и улыбающаяся Елизавета распахнула дверь.
А вотъ и фрейлейнъ: вся — восклицанія и вопросы, а вотъ… вотъ и Анна-Марія въ объятіяхъ матери!
Она держала ее, трепещущую и живую, крпко сжимая и благодаря Бога за мягкіе волосы, щекочущіе ей лицо, за свжую щечку, пахнущую мыломъ, за нжное дыханіе, благоухающее травою и цвтами.
— Анна-Марія! Анна-Марія! Обожаемая! Грустила? Скажи, скажи. Ждала меня? очень? Скучала по мн?
Анна-Марія безутшно рыдала.
— Нтъ! нтъ! только теперь! только теперь!
— Да теперь же я съ тобой, сокровище мое!
— Все равно! Но теперь я скучаю, я скучаю,— кричала Анна-Марія безпричинно и отчаянно.
И мать ее поняла — Матери всегда понимаютъ.
— Анна-Марія! Я никогда больше не оставлю тебя. Общаю теб.
Анна-Марія взглянула на нее сквозь сверкающія слезы. Протянула влажную ручку.
— Слово честнаго индйца?— спросила она серьезно.
— Слово честнаго индйца,— сказала Нанси, торжественно опуская свою руку въ ея.
‘Шопенгауэръ’, извивавшійся отъ лая и маханья хвостомъ, получилъ, наконецъ, и на свою долю нкоторую долю ласкъ и восхищеній и доказалъ свое воспитаніе тмъ, что постоялъ на заднихъ лапкахъ, крпко прислонившись къ стн. А фрейлейнъ изложила по порядку все, чмъ питалась Анна-Марія, которая теперь уже не отказывалась отъ тапіоки, но варенаго чернослива не любила попрежнему. Затмъ, за позднимъ временемъ и такъ какъ Анн-Маріи пора уже было спать, вс поднялись наверхъ, въ томъ числ и ‘Шопенгауэръ’.И пока Елизавета развязывала тесемки и разстегивала пуговки, а фрейлейнъ расчесывала золотые волоски и заплетала ихъ въ дв косы, Нанси стояла передъ двочкой на колняхъ, и об хохотали и цловались, а ‘Шопенгауэръ’ грызъ башмакъ.
Когда двочка легла, Нанси и фрейлейнъ ушли, а Елизавета и ‘Шопенгауэръ’ остались, какъ всегда, сидть возл кроватки, пока она не заснетъ.
— Но, фрейлейнъ, фрейлейнъ! какъ ты ее балуешь!— сказала Нанси, спускаясь съ ней подъ руку по маленькой лстниц.
— Молчи,— сказала фрейлейнъ таинственно.— Я объясню теб.
И когда они вошли въ гостиную, въ которой скрипка лежала на стол, смычекъ на кресл, а канифоль на диван, фрейлейнъ остановилась и сказала торжественно:
— Да разв ты не понимаешь, что этотъ ребенокъ геній?— При этомъ слов въ голос фрейлейнъ слышался таинственный трепетъ, уваженіе и преклоненіе.
Нанси сла и разсянно устремила глаза на кусочекъ канифоли, приклеенный къ квадратику зеленаго сукна, валяющійся на диван. ‘Геній!’ Слово и тонъ трепещущаго изумленія, которымъ оно было произнесено, пробудило въ ея сердц воспоминанія.
Много лтъ назадъ, когда Слава раскрылась предъ нею, подобно громадному сверкающему цвтку, и когда, при нежданномъ шум ея успха, вс итальянскіе поэты приходили привтствовать ее и льстить ей,— одинъ не пришелъ. Это былъ великій Пвецъ возмущенія, Поэтъ — язычникъ новаго Рима. Онъ былъ Геній, чистый и страшный латинскій Геній, то прославляемый, то посрамляемый бурной и восторженной итальянской молодежью {Кардуччи (прим. переводчика).}. Онъ жилъ далеко и уединенно отъ людей, былъ глухъ къ шуму вокругъ его имени, равно презиралъ хвалителей и клеветниковъ, равнодушный и къ оскорбленіямъ и къ восхищеніямъ. Нанси сама пошла къ нему — по его лаконическому согласію. Бородатый и немногорчивый ученикъ его зашелъ за нею и повелъ къ поэту въ многостнный и многобашенныи городъ {Болонья.}.
Домъ былъ старый, предъ нимъ взадъ и впередъ ходилъ часовой съ ружьемъ на плеч. Нанси вспомнила, какъ она тогда глупо и легкомысленно разсмялась:
— Очевидно, солдатъ сторожитъ мысли Поэта, чтобы ихъ никто не укралъ,— сказала она ученику.
Но онъ не улыбнулся.
Въ домъ она вошла одна, потому что ученикъ не былъ приглашенъ.
На темной и холодной лстниц царило Молчаніе.
Дверь открыла блдная сонная служанка, единственнымъ назначеніемъ жизни которой было, казалось, не шумть. Три молчаливыя женщины, вроятно, дочери Поэта, покорными голосами пригласили ее приссть. У всхъ трехъ былъ кроткій и покорный видъ, какъ будто въ теченіе всей жизни ихъ что-то уничтожало. И он какъ будто были этимъ довольны. Будто и существовали он только затмъ, чтобы оберегать спокойствіе Генія.
И вотъ дверь распахнулась, и Геній вошелъ. Это былъ гордый человкъ съ сдой львиной головой и безпокойными глазами. И, при вид его, Нанси поняла, что и она въ состояніи пройти жизнь на цыпочкахъ, лишь бы не обезпокоить его. Поняла, что при немъ понижается голосъ и сдерживается жестъ. Поняла, что онъ иметъ право поглощать.
Въ рукахъ у него была маленькая книжечка Лирики. Онъ заговорилъ коротко и отрывисто:
— Было лишь три поэтессы: Сафо, Дебордъ Вальморъ {Французская лирическая поэтесса, род. въ 1785 г. въ Дуа, ум. въ 1850 г. въ Париж. Сперва была актрисою.}, Елизавета Броунингъ. Теперь вы. Идите и работайте.
Онъ говорилъ еще немного, и все суровымъ тономъ, съ мрачнымъ взоромъ изъ-подъ нахмуренныхъ бровей. Но Нанси простилась съ нимъ вся трепеща и охваченная счастьемъ. Тихо открыли ей дверь Поглощенныя, и она стала спускаться, пошатываясь отъ волненія,— какъ вдругъ услышала надъ собою тяжелые шаги, она остановилась и подняла голову.
Онъ вошелъ на площадку и смотрлъ ей вслдъ своими острыми, подъ гордымъ лбомъ, глазами. Она остановилась, сердце такъ и стучало.
— Прощайте,— сказалъ Поэтъ.— Жду и надюсь.
Она пробормотала:
— Благодарю.
И затмъ быстро спустилась, съ затуманенными набжавшею слезою глазами и не оборачиваясь. Но знала, что онъ стоитъ тамъ и смотритъ на нее.
‘Жду и надюсь’. Эти три слова толкнули и пробудили ее. Они звучали въ сердц, какъ фанфара.
Увы! онъ ждалъ и надялся напрасно.
Она такъ и не написала другой книги.
А теперь строгимъ глазамъ не придется уже ничего больше читать. И великое сердце не ждетъ больше ничего.

——

… Нанси все еще разсянно смотрла на кусочекъ канифоли, лежащій на диван — смотрла и не видла его. Геній!.. Ея маленькая Анна-Марія геніальна? Это нжное и веселое, какъ птичка, созданье тоже, стало быть, Поглотительница? Конечно. Въ маленькомъ домик уже царила атмосфера ожиданія, почтительной тишины, жажды жертвы, словомъ, атмосфера Поглотителя.
Фрейлейнъ понижала голосъ, Елизавета и собака сидли въ темнот, пока геній засыпалъ. Скрипка занимала столъ, смычокъ — кресло, канифоль — диванъ. А въ движеніяхъ фрейлейнъ проглядывало восхищеніе Поглощаемой.
— Двочка геніальна,— продолжала она повторять.— Это будущій Вагнеръ. Но только гораздо выше его.
Затмъ вдругъ будто проснулась и вспомнила о мене важномъ, о житейскихъ мелочахъ.
— Ахъ, да! ты же мн не разсказала еще о своемъ путешествіи. Чмъ поршили съ издателями? Когда выйдетъ книжка? Бдная ты моя, вдь ты наврно проголодалась… Тсъ! Тише!.. Комната малютки какъ разъ надъ нами!— И фрейлейнъ пугливо приложила палецъ къ губамъ.— Если ты ничего не имешь противъ, я теб дамъ поужинать въ кухн. Анна-Марія не любитъ стука посуды вн часовъ ды.

XVIII.

Итакъ Нанси въ Porto Venere не похала. Ни въ Спецію. Потому что въ этихъ голубыхъ и очаровательныхъ мстахъ не было знаменитыхъ профессоровъ по скрипк.
Тамъ, правда, были балконы съ видомъ на морской просторъ и, глядя на воду (голубую, сверкающую вдохновительницу), Нанси могла бы вернуть свои виднія, воскресить свои грезы и писать свою Книгу. Но,— какъ резонно замчала фрейлейнъ,— книгу вдь можно писать гд угодно, лишь бы былъ столъ да чернильница. Тогда какъ необходимо было развить дарованіе Анны-Маріи и вести ее по ея пути. Анна-Марія должна была учиться скрипк.
Такъ писала Нанси Дикарю, выясняя все, и затмъ отправилась съ Анной-Маріей и фрейлейнъ въ Прагу, гд жилъ величайшій изъ всхъ скрипачей. Это былъ чехъ, грубый, дикій, бородатый, въ его суровой груди заключалось чувствительное сердце, раненое неблагодарностью великихъ артистовъ. Онъ жилъ въ дрянной уличк старой Праги, и домъ его — по сосдству съ гробовщикомъ — былъ самый скверный изъ всей улицы.
Онъ проводилъ дни свои среди правыхъ и лвыхъ рукъ, среди музыкальныхъ и немузыкальныхъ ушей, среди головъ съ длинными волосами и ничтожными мозгами. И онъ училъ четыре пальца лвой руки танцовать и скакать на четырехъ струнахъ, а кисти правой руки онъ давалъ силу и гибкость, чтобы управлять ударомъ и взлетомъ смычка. И когда онъ ихъ выучивалъ этому всему, руки пожимали его руку и пускались въ свтъ играть фантазіи и рапсодіи, и сонаты, и танцы, по рдко случалось, чтобы руки эти вынимали изъ кармановъ невыплаченное вознагражденіе великому учителю. Вотъ почему и жилъ онъ въ дрянной уличк въ скверномъ дом по сосдству съ гробовщикомъ.
Этотъ великій учитель прослушалъ Анну-Марію и влюбился въ нее. И онъ тоже назвалъ ее ‘вундеркиндомъ’ и взялъ ея маленькія ручки и далъ имъ крылышки. И на нихъ Анна-Марія взлетла надъ всми трудностями.
Нанси вынула изъ сундука свою рукопись Книги и положила ее на столъ въ своей комнат. Квартира ихъ тоже была въ дрянной уличк Праги, чтобы быть ближе къ профессору.
Прямо противъ окна Нанси высились желтые, срые, красные дома. Нанси видла ихъ всякій разъ, какъ поднимала глаза отъ стола.
Но у нея была рукопись, перо и чернила, и работ ея никто не мшалъ. Правда, скрипка Анны-Маріи была слышна черезъ дв запертыя двери, но это, разумется, могло лишь радовать Нанси. Да и если хорошо обмотать голову и уши шарфомъ, то звуковъ почти не слышно.
Итакъ, у Нанси не могло быть никакихъ отговорокъ. Она повторяла это себ тысячи разъ на день, сидя за столомъ, съ замотанною головою и устремивъ глаза на желтый домъ напротивъ.
Сквозь открытое окно слышались рзкіе и сильные голоса чеховъ: странный новый языкъ, изъ котораго Нанси усвоила лишь два-три слова, звучавшихъ у нея постоянно въ ушахъ: ‘Коварна… Выходъ… Народни Думъ…’ безсмысленныя слова вертлись въ голов, какъ пестрая карусель.
Даже по ночамъ ей снилось, что она ведетъ длинные разговоры по-чешски. Но ко всему этому она, конечно, вскор привыкнетъ и засядетъ, наконецъ, спокойно за работу. Потому что у нея теперь не было ни заботъ, ни безпокойства. О здоровьи и настроеніи Анны-Маріи непрерывно и усердно заботилась фрейлейнъ Мюллеръ: придавая равное значеніе и прогулк въ парк, и разучиванію ‘Zigeunerweisen’, тарелк супу и утренней и вечерней молитв.
А кром того, Нанси не приходилось думать о матеріальныхъ средствахъ. Она ршила принять — съ благодарностью и безъ щепетильности — все, что понадобится въ теченіе двухъ лтъ, отъ друга своего Дикаря. Вдь Книга же выйдетъ гораздо ране двухъ нтъ, и она ему вернетъ все. Да и что ему до того, заплатитъ она или нтъ? Онъ желалъ одного, чтобы она была счастлива, желалъ дать ей возможность жить спокойно, для себя, выполняя свое назначеніе. Такъ, по крайней мр, онъ писалъ. Онъ долженъ былъ вернуться въ Трансвааль и пробыть тамъ около двухъ лтъ. Пусть же она пока слдуетъ своему призванію, слишкомъ долго задыхавшемуся въ ничтожныхъ матеріальныхъ заботахъ! пусть она живетъ своею жизнью, длаетъ свое дло, пишетъ свою Книгу.
Итакъ, Нанси сидла передъ рукописью и старалась жить своею жизнью — и не слушать скрипку, и не обращать вниманія на то, что ее постоянно прерываютъ.
Но въ сердц ея вставало настойчивое и тоскливое желаніе повидаться съ Дикаремъ передъ его отъздомъ изъ Европы: она томилась мучительно, болзненно и неотступно желаніемъ увидть снова его холодные голубые глаза, услышать его строгій и серьезный голосъ, снова почувствовать возл своей собственной хрупкости опору его силы.
И рядомъ съ этой тоской была другая острая боль: мысль о своей безплодной жизни и напрасномъ талант.
И снова, остро сознавъ, какъ бжитъ время и какъ коротка жизнь, она почувствовала будто уколъ ядовитаго жала въ сердц.
La belle qui veut,
La belle qui n’ose
Cueillir les roses
Du jardin bleu…
И она написала ему: ‘Не могу работать. Меня охватила волна невыразимой печали. Мною овладло химерическое желаніе, которому нтъ имени и которое давитъ меня, съдаетъ меня. О, дорогой другъ мой, передъ отъздомъ прізжайте за мной! Отвезите меня снова въ Италію и заприте тамъ въ какомъ-нибудь уединенномъ и цвтущемъ уголк, гд бы я могла снова услышать голосъ моей фантазіи, говорящій на язык моей матери. Мн кажется, что при нжныхъ латинскихъ звукахъ проснется и мое затерянное вдохновеніе. Иногда я чувствую въ себ такую силу, такое могущество буйнаго вдохновенія, что, кажется, міръ бы сдвинула! Но затмъ вдругъ талантъ мой запутывается и погрязаетъ въ мелочахъ, какъ ангелъ-гигантъ, которому перевязали бы нитками его трепещущія крылья’…
Распахнулась дверь, и въ ней появилась торжественно фрейлейнъ съ видомъ сивиллы, глаза ея были затуманены слезами,
— Нанси! Сегодня Анна-Марія въ первый разъ будетъ играть Бетховена. Иди слушать.
Нанси быстро встала и пошла за фрейлейнъ въ залу, гд находились уже профессоръ и аккомпаніаторъ.
Профессоръ не игралъ на роял и потому привелъ аккомпаніатора, который сидлъ за Бехштейномъ, покачивая черною кудрявою головою, готовый начать. Анна-Марія стояла передъ пульпитромъ уже въ позиціи съ поднятой скрипкой. Профессоръ, заложивъ руки за спину, смотрлъ на нее.
Начали романсъ Бетховена въ fa.
Простая вступительная мелодія полилась нжно и чисто съ пальцевъ двочки и повторилась на роял. Упорное crescendo второй фразы поднималось постепенно до страстной высокой ноты и мало-по-малу сошло къ мягкимъ и нжнымъ трелямъ — будто разсерженный человкъ, смягчающійся при звукахъ голоса ребенка.
Воинственныя ноты на роял. Черная энергичная голова піаниста отмчала, вздрагивая, ритмъ. А теперь Бетховенъ мягко направлялъ смычекъ Анны-Маріи, медленно и нжно скатываясь къ первоначальной мелодіи. И снова голова аккомпаніатора закачалась ритмически въ ‘solo’. На рзкое fa упалъ сильно и ршительно смычекъ Анны-Маріи.
— Молодецъ!— закричалъ вдругъ профессоръ.— Фа, мы, соль… играй на четвертой струн.
Анна-Марія, продолжая играть, кивнула, головой. Слдующія восемь, акцентированныхъ на роял, нотъ звучали, какъ фанфара, и Анна-Марія должна была повторить ихъ.
— Это должно быть, какъ трубный звукъ,— крикнулъ профессоръ.
— Да, да, я помню,— отвчала Анна-Марія.
И вотъ въ третій разъ прозвучала мелодія, и Анна-Марія сыграла ее нжно, какъ вздохъ,— будто во сн,— и сдлала группетто pianissimo съ такой прозрачной легкостью, что профессоръ рзко засунулъ руки въ карманы, а аккомпаніаторъ, изумленный, повернулся и взглянулъ на нее. Это былъ конецъ: нисходящія гаммы лились все слабе и медленне… разсевались… и три послднія ноты, призывныя, одинокія, упали, какъ звзды, блестящія, далекія.
Мгновеніе вс молчали. Затмъ профессоръ подошелъ къ двочк.
—Почему ты сказала ‘я помню’, когда я веллъ теб сдлать ноты, какъ трубный звукъ?
— Не знаю,— сказала Анна-Марія съ тмъ разсяннымъ и непроснувшимся видомъ, какой у нея былъ всегда посл игры.
— Что ты хотла этимъ сказать?
— Ничего, хотла только сказать, что понимаю,— отвчала двочка.
Профессоръ смотрлъ на нее, сдвинувъ брови, и губы его нервно дергались.
— Ты сказала ‘я помню’. И по-моему, ты дйствительно, ‘помнишь’: для тебя нтъ ничего новаго. Ты припоминаешь то, что уже знала.
Фрейлейнъ вступилась взволнованно:
— Ахъ, господинъ профессоръ! Увряю васъ, двочка и не видала даже этой вещи. Я же все время съ ней, съ самаго начала ея занятій и увряю васъ…
Профессоръ нетерпливо отмахнулся рукою. Онъ все еще не сводилъ глазъ съ Анны-Маріи.
— Кто это?— бормоталъ онъ, тряся сдою головой.— Кто это у насъ? Можетъ, Паганини… Если бы это былъ Моцартъ! Надюсь, что Моцартъ.— Онъ обернулся къ аккомпаніатору, все еще сидвшему неподвижно, уставивъ локти на клавіатуру и закрывъ лицо рука, мы:— Бертолини! Что скажешь? Кто передъ нами въ этомъ образ?
— Я не знаю,— отвчалъ взволнованно Бертолини.— Я нмъ.
— Благодари небо, что ты не глухъ,— сказалъ профессоръ,— что ты удостоился слышать это чудо.
Затмъ профессоръ пустился въ поиски своей шляпы и, найдя ее, простился, такъ какъ онъ былъ очень занятъ. Бертолини остался, чтобы уложить въ футляръ драгоцннаго Гварнеріуса, которымъ профессоръ дорожилъ боле, нежели женою и дтьми, захваталъ также его ноты, и его перчатки, и его очки, и все, что профессоръ, вчно, по разсянности, забывалъ.
А Нанси спросила аккомпаніатора:
— Вы итальянецъ?
— Да,— сказалъ Бертолини, красня.
— И я,— сказала Нанси. И они стали друзьями.
На слдующій день Бертолини явился предложить пройти съ ‘маленькимъ вундеромъ’ романсъ въ fa, а затмъ прошли и романсъ въ sol.
А потомъ и итальянскихъ классиковъ, Корелли и Вивальди: прелюдіи и корренти, джиги и сарабанды. И на слдующій день пришелъ Бертолини, и еще, и всякій день. Скрипачъ онъ былъ второстепенный, а піанистъ третьестепенный. Но музыкантъ былъ первоклассный — врожденный: со всею маніей и чувствительностью, и мелочною педантичностью, и воспріимчивостью истиннаго музыканта, Приходилъ онъ, робкій и корректный, добрый, спокойный, толстощекій, тщательно причесанный. А черезъ полчаса онъ уже оралъ и вопилъ на весь домъ, вн себя колотя ногами по педалямъ.
Анн-Маріи нравилось выводить его изъ себя. Она забавлялась, наблюдая его гримасы, когда она нарочно играла неврно: онъ трясъ черной головой, морщилъ носъ, развалъ ротъ и кричалъ. Однажды она все время брала си простое вмсто бемоля въ вещи, написанной въ fa.
— Си бемоль!— сказалъ Бертолини въ первый разъ,— Б_е_м_о_л_ь!— крикнулъ онъ во второй разъ.— Б_Е_М_О_Л_Ь!!!— заоралъ онъ, неистово топча педали, лихорадочно дергая взъерошенные волосы, плотно, какъ каракулевая шапка, покрывавшіе его голову.
— Что съ нимъ, съ этимъ Бемолемъ?— спросила, фрейлейнъ, поднимая свои мягкіе глаза отъ работы.
Анна-Марія засмялась.
— Я не знаю, что съ нимъ. По-моему, взбсился!
Такъ и пошелъ съ тхъ поръ Бертолини подъ именемъ Бемоля. Бемоль, намтившій для себя, главнымъ образомъ, карьеру композитора, больше ужъ не писалъ. Онъ весьма скоро обратился въ Поглощеннаго. По утрамъ онъ былъ занятъ у профессора. А день онъ отдавалъ Анн-Маріи. Онъ приходилъ посл завтрака и садился за рояль. Аккордами волнующей мягкости, струящимися арпеджіями онъ выманивалъ къ себ Анну-Марію. Она бросала игрушки и сказки, и являлась, будто притягиваемая невидимымъ магнитомъ.
И такъ какъ профессоръ сказалъ:
— Съ этой двочкой надо начинать съ конца,— Бемоль повелъ ее, съ лукавыми заманиваніями и музыкальными соблазнами, весело и легко черезъ засады Паганини, бездны Бетховена, высоты Баха.
А ей еще не было девяти лтъ.
И пришелъ день, когда Нанси оторвали отъ работы, позвавъ слушать, какъ играетъ Анна-Марія ‘Chaconne’ Баха. И въ тотъ день Нанси, вернувшись въ свою комнату, сложила и убрала шарфъ, которымъ она завязывала себ уши. Собрала рукописи, связала ихъ, поцловала и простилась съ ними. И уложила ихъ. Навсегда.
Въ отвтъ на письмо Нанси, Дикарь пріхалъ въ Прагу. Такъ было утшительно повидаться съ нимъ. Его ростъ и широкія плечи наполняли квартиру, спокойная сила покоряла и умиротворяла душу. Вотъ онъ, дйствительно, могъ быть ‘опорою’, о которой говорила Кларисса на вилл ‘Одиночества’ много лтъ тому назадъ.
Счастлива женщина, принадлежащая сильному человку. Посл того, какъ она постарается отбросить его, сдвинуть, выбьется изъ силъ, чтобы обмануть его, и изранитъ себя въ борьб съ нимъ, она сядетъ, покорная и спокойная, подъ защиту его тни и возблагодаритъ небо за его несокрушимость.
Черезъ часъ посл прізда Дикаря, повелительная Анна-Марія была покорена и восхищена, фрейлейнъ, хлопотливая и сіяющая, суетилась, чтобы накормить и напоить его, а Нанси, спокойная и ясная, наблюдала его, забравшись въ кресло, и ей казалось, что теперь ничто на свт не можетъ смутить и огорчить ее.
Вечеромъ, когда фрейлейнъ пошла укладывать Анну-Марію, Дикарь, покуривая сигару, сказалъ Нанси:
— Я сдлалъ то, о чемъ вы просили меня въ письм.
— Что? я не помню.
— Васъ ждетъ въ Италіи уединенное и цвтущее убжище. Тамъ большой садъ и необозримый просторъ. Я васъ тамъ устрою и сейчасъ же уду въ Трансвааль.
— О, Боже!— сказала Нанси.
— Какъ?
— Разв ужъ такъ необходимо узжать въ такую даль?
— Да, въ Санъ-Хуанскомъ рудник что-то неладно. Тамъ оказалась вода. Мн бы надо было гораздо раньше туда похать, три мсяца тому назадъ, когда я вамъ писалъ. Но это васъ не касается,— прибавилъ онъ сухо.
— Правда.,— сказала. Нанси кротко.
— Стало быть, будемъ говорить о васъ и о вашей работ въ Италіи. Когда вы думаете хать?
Этотъ вопросъ вызвалъ у Нанси дрожь радостнаго волненія. ‘Когда вы думаете хать?’ Какая соблазнительная, какая очаровательная фраза.
— Послзавтра будете готовы?
Что за бальзамъ! что за наслажденіе и эти слова! Нанси готова была вчно слушать подобные вопросы.
Но онъ пересталъ спрашивать и ждалъ отвта.
Она отвтила съ запинкой:
— А… скрипка Анны-Маріи?
Онъ ждалъ разъясненій, и она высказалась. Изъ Анны-Маріи долженъ выйти необычайный виртуозъ. Анна-Марія — чудесное проявленіе музыкальнаго генія — самъ великій маэстро призналъ это. Она, стало быть, должна оставаться въ Праг, гд профессоръ давалъ ей уроки, которыхъ ей нигд, не получить, а Бемоль посвящалъ ей все свое время и весь свой талантъ.
Дикарь слушалъ и пристально смотрлъ на Нанси.
— Итакъ…?
— Ахъ,— вздохнула Нанси.— И такъ…?
— Хотите оставить ее здсь?
— Нтъ.
— Хотите увезти?
— Нтъ.
— Ну, такъ…?
Нанси подняла смущенный взглядъ на его спокойное и сильное лицо.
— Помогите мн,— сказала она.
Онъ молчалъ, докуривая сигару. Затмъ помогъ. Онъ смотрлъ ей все время прямо въ глаза, пока говорилъ:
— Нельзя идти по двумъ путямъ, Вы говорили, что вашъ талантъ — гигантскій скованный орелъ, который рветъ вамъ когтями сердце.
— Это правда. Но съ тхъ поръ, какъ я вамъ это писала, талантъ Анны-Маріи отвтно рванулся къ свту.
— Вы говорили, что невысказанныя мысли длаютъ вамъ больно, что несдланная работа для васъ терзаніе.
— Правда. Но разв я могу прервать живой музыкальный источникъ для того, чтобы жили мои нмыя, не написанныя книги?
Онъ отвчалъ не сразу, затмъ сказалъ:
— Вамъ никогда не приходило въ голову, что, быть можетъ, двочка была бы счастливе, если бы она была просто двочка?
— Нтъ, никогда.
— И что лучше было бы, если бы и вы, вмсто того, чтобы быть поэтомъ, были бы просто счастливою женщиною?
— А, можетъ быть. Но вы не принимаете во вниманіе колдуна… Гаммельнскаго, знаете!
— Вовсе не знаю,— отвчалъ Дикарь.
— Какъ? вы не знаете легенду о гаммельнскомъ крысолов? о Колдун на длинныхъ ногахъ, въ пестрой одежд, прибывшемъ въ Гаммельнъ, опустошенный крысами?
— Разскажите,— сказалъ онъ, улыбаясь.
И Нанси разсказала:
— ‘Сколько вы мн дадите’, сказалъ бургомистру пестрый крысоловъ, ‘если я освобожу вамъ городъ отъ крысъ?’.— ‘Пять тысячъ кронъ’, сказалъ бургомистръ, издваясь надъ нимъ.— ‘Пять тысячъ кронъ!’, закричали горожане, вря въ него,— ‘Ладно’, сказалъ крысоловъ. И вышелъ на улицу и заигралъ на дудк. Изо всхъ домовъ, мимо которыхъ онъ шелъ, выходили крысы, большія и маленькія, и шли за нимъ. Такъ дошли они до горы въ конц города. Гора раскрылась, крысоловъ вошелъ туда, все продолжая играть. За нимъ, толкаясь и барахтаясь, послдовали вс крысы, большія и маленькія. Гора сомкнулась. И крысы не вернулись больше въ Гаммельнъ… Прошелъ годъ, и вотъ крысоловъ явился за своими пятью тысячами кронъ. ‘Ну, вотъ еще!’, сказали горожане, у которыхъ не было больше крысъ въ домахъ.— ‘Ну, вотъ еще!’, сказалъ бургомистръ, который даже и не помнилъ, были ли он у него когда-нибудь.— ‘Ладно’, сказалъ крысоловъ. И пошелъ по улицамъ, играя на дудк. Тогда изо всхъ домовъ высыпали дти, большія и маленькія, и пошли за нимъ, танцуя и распвая. Такъ дошли они до горы въ конц города. И гора раскрылась, и крысоловъ вошелъ внутрь, все продолжая играть. А за нимъ, толкаясь и барахтаясь, вошли вс дти, большія и маленькія. И гора сомкнулась. А дти такъ и не вернулись больше въ Гаммельнъ’.
Нанси замолчала, а свтлые глаза ея еще туманились грезами. Затмъ прибавила,
— Ужъ, конечно, я была среди дтей, уведенныхъ Колдуномъ. И Нанси усмхнулась съ оттнкомъ легкой грусти въ глазахъ.
Дикарь смотрлъ на нее, думая о томъ, что черезъ нсколько дней онъ уже больше не увидитъ ее. Но Нанси не прерывала нить своихъ размышленій.
— Зовъ Славы! Я услышала его еще ребенкомъ!… Вс т, кто слышалъ его, должны за нимъ слдовать. Должны все бросить, все попрать и шагать за нимъ впередъ по горамъ, скаламъ, черезъ пропасти. И днемъ и ночью этотъ зовъ билъ меня по нервамъ, раздиралъ мн сердце на клочья. Но не зовъ мучителенъ: мучительна невозможность за нимъ слдовать! Повседневныя мелочи, равно какъ и великія героическія любви, вс, вс соединяются, чтобы удержать, отвязать и задержать. И такъ и остается… И человкъ побжденъ — и напрасенъ — и пустъ… Да, пустъ! Потому что душа его ушла за зовомъ!— Нанси глубоко вздохнула, ей вспомнилось многое. Затмъ сказала потихоньку:— А теперь дошла очередь и до Анны-Маріи. Она услышала свирль Колдуна и должна за ней слдовать. И если ей для этого придется пройти по моимъ разбитымъ надеждамъ и ненаписаннымъ книгамъ, ну, что же: я брошу ихъ ей подъ ножки и пусть топчетъ, бгаетъ, танцуетъ на нихъ! И да будетъ счастлива!
— Да будетъ счастлива,— повторилъ Дикарь.
А Нанси сказала:
— Спасибо.
— Ну, значитъ, такъ тому и быть,— сказалъ онъ посл короткой паузы.— Но, разъ принявъ ршеніе, раскаиваться не приходится. Помните, что если вы желали видть вашу дочь орломъ, то вы должны будете вырвать свои крылья и отдать ихъ ей.
— Каждое перо!— сказала Нанси съ блдной улыбкой.
— А когда вы отдадите ихъ, она взмахнетъ ими и улетитъ отъ васъ.
— Я знаю.
— И вы останетесь одна.
— Да,— сказала Нанси, заглядывая въ будущее.
Для этого она закрыла глаза.

XIX.

Дикарь пробылъ въ Праг десять дней и возилъ Анну-Марію на Молдаву, и на Блую гору, и на гору Петрино.
И вонь насталъ послдній день его пребыванія. Онъ пришелъ утромъ и пригласилъ миссъ Броунъ одну отправиться съ нимъ въ долину Сарку. Миссъ Броунъ,— такъ онъ всегда звалъ ее,— блдненькая, но спокойная, согласилась.
Былъ сверкающій лтній день. Вся долина горла красными маками, будто вульгарная провинціальная шляпа.
Сердце миссъ Броунъ было печально.
— Я ду сегодня,— сказалъ Дикарь.— Въ восемь сорокъ.
— Знаю. Вы мн ужъ разъ двадцать это говорили.
— Мн пріятно, чтобы вы объ этомъ думали,— сказалъ онъ, но она молчала.— Я возвращаюсь въ свои трансваальскіе рудники…
— Вы мн это говорили уже разъ двсти,— дерзко замтила миссъ Броунъ.
Онъ продолжалъ спокойно:
—… и долженъ буду пробыть тамъ годъ, а можетъ, два, буду смотрть за Санъ-Хуанскимъ рудникомъ. Потомъ вернусь.— Онъ кашлянулъ.— Или не вернусь.
Никакого отвта.
— Вы ничего не передумали относительно вашего прежняго намренія похать въ Италію писать Книгу?
— Нтъ, ничего,— отвчала Нанси, у которой по бокамъ носа показались блыя полоски.
— Я такъ и думалъ.
Они шли молча. Возл нихъ бжала зелено-голубая рчка, гладкая и блестящая, какъ японскій шелкъ. Пли птицы, по макамъ пробгалъ втерокъ.
— Нанси,— сказалъ онъ.
Впервые назвалъ онъ ее по имени. Она закрыла лицо и заплакала.
Онъ не пытался утшать ее. Черезъ минуту онъ сказалъ ей:
— Сядь.
Она сла на траву и продолжала плакать.
— Ты такъ любишь меня?— спросилъ онъ.
— Безумно,— сказала она, поднимая на него залитые слезами, кроткіе глаза.
Онъ слъ возл.
— А знаешь ли ты, что я люблю тебя больше жизни?
— Да, знаю,— всхлипнула Нанси.
Опять послдовало короткое молчаніе. А затмъ онъ сказалъ:
— Въ одномъ изъ твоихъ давнихъ писемъ было: ‘Эта любовь на разстояніи, безъ участія какого-либо изъ нашихъ чувствъ, это небесная Роза Любви, мистическое Чудо, расцвтшая въ душахъ нашихъ на радость небесамъ’. Давай, сорвемъ ее, Нанси? сорвемъ и унесемъ на нашу радость?
Вода бжала, журча на солнц, втеръ леталъ надъ травою.
Онъ отнялъ ея руку отъ лица и заглянулъ.
— Отвчай,— сказалъ онъ тихо, но сильно.
— Тогда ужъ, если мы сорвемъ ее… это не будетъ больше небесная Роза… неправда ли?
— Такъ,— сказалъ онъ.
— Тогда ужъ это будетъ такая же обыденная роза, какъ вс…— повседневная, повсемстная роза…
— Такъ,— сказалъ онъ снова.
Она вынула свою руку изъ его. И его рука осталась пустая и открытая на солнц, большая, сильная, но одинокая рука.
— О, дорогой Незнакомецъ!— сказала Нанси и наклонилась впередъ и поцловала эту брошенную руку.— Не надо выкидывать мистическую Розу нашихъ грезъ.
— Не хочешь?— сказалъ онъ, и его бронзовое лицо было такъ блдно, что и Нанси, глядя на него, поблднла.
И ея свтлые глаза мечтательницы и поэтессы потонули въ еще боле свтлыхъ глазахъ одинокаго человка, столько времени и такъ чисто любимаго Незнакомца. И она представила себ эту любовь, какъ серебряный щитъ на ея сердц, должный ее защитить.
— О, нтъ!— сказала она, пугливо складывая руки,
И вся трагическая банальность подобнаго заключенія нжной исторіи ея любви затуманила ея глаза болью.
Онъ замтилъ это.
— О чемъ ты думаешь?— спросилъ онъ хрипло.
— Думаю, что когда вы будете далеко, и мн придется идти по моему одинокому пути, я понесу вашу любовь, какъ щитъ, у себя на сердц, и она защититъ меня отъ всхъ печалей и отъ всей грязи. И если щитъ не будетъ обезображенъ, мн кажется, онъ лучше гащититъ меня, и я смогу,— тутъ голосъ измнилъ ей отъ рыданій,— смогу поднять его и на защиту невинной головки Анны-Маріи.
— Хорошо, миссъ Броунъ.
Онъ наклонился впередъ и охватилъ своими большими руками маленькое печальное личико. Онъ долго смотрлъ на нее, и она видла, какъ внезапно покраснли его глаза, будго отъ наплывшихъ слезъ. Но мало-по-малу вернулась ихъ холодная ясность, а онъ все не отрывалъ отъ нея глазъ.
— Молодецъ, миссъ Броунъ,— сказалъ онъ,— молодецъ, маленькая, храбрая, кроткая, миссъ Броунъ.
И поцловалъ ее въ лобъ.
Въ этотъ вечеръ онъ ухалъ въ свои рудники.

XX.

На слдующую зиму, когда Нанси была уже съ годъ въ Праг, профессоръ сказалъ:
— Въ будущемъ мсяц Анна-Марія дастъ концертъ съ оркестромъ.
— О, господинъ профессоръ!— воскликнула Нанси.
— Въ чемъ дло?— спросилъ профессоръ.
— Что такое?— спросила Анна-Марія.
— Вдь ей же всего девять лтъ.
— Ну?— сказалъ профессоръ.
Кто можетъ описать лихорадочную сумятицу послдовавшихъ затмъ дней?
Волненіе Бемоля о томъ, какъ составить программу! Волненіе фрейлейнъ по поводу платья! Волненіе Нанси, глазъ по ночамъ не смыкавшей и представлявшей себ, какъ Анна-Марія отказывается въ послднюю минуту выйти или какъ разражается слезами и останавливается посредин номера, или заболваетъ отъ испуга, или простуживается наканун концерта! Вс были въ безумномъ волненіи и напряженіи, кром самой Анны-Маріи. Она будто и не думала совсмъ объ этомъ.
Значитъ, она будетъ играть Концертъ Бруха? Чудесно. И Fantasia Appassionata Вьентана? All right! И варіаціи Паганини на струн соль? Ну, да,— а теперь можно ей идти гулять съ ‘Шопенгауэромъ’? (Потому что и ‘Шопенгауэръ’, превратившійся въ длинную, простую и неизящную собаку, отличавшуюся боле душевными, нежели физическими качествами, тоже пріхалъ въ Прагу и завязалъ дружескія отношенія со всми веселыми чешскими собаками околодка).
— Пойдемъ, пожалуй,— сказала фрейлейнъ.— Я зайду кстати взглянуть на розовое платье для концерта.
— Ой, только не розовое!— сказала Нанси.— Нужно блое.
— А я хочу голубое,— объявила Анна-Марія.
И платье сдлали голубое.
Втреннымъ и снжнымъ утромъ Анна-Марія отправилась на первую оркестровую репетицію. Въ огромной пустой зал Рудольфинума болтало человкъ сто музыкантовъ, когда открылись большія стеклянныя двери, и вошла Анна-Марія въ сопровожденіи Бемоля, несшаго скрипку, и Нанси, несшей ноты, и фрейлейнъ, несшей ‘Шопенгауэра’. За ними шелъ профессоръ въ широкополой шляп, надвинутой на самые глаза, онъ нервно вертлъ въ пальцахъ потухшую сигару. Въ оркестр прошелъ гулъ изумленія и волненія, и вс заапплодировали и застучали смычками.
Анну-Марію представили дирижеру, Ярославу Каласу, широко улыбавшемуся подъ рыжими усами, а затмъ фрейлейнъ и профессоръ подсадили ее на эстраду, и Бемоль по? далъ ей скрипку и смычекъ.
И вотъ Ярославъ Каласъ стучитъ по подставк и поднимаетъ руку. Затмъ вдругъ спохватывается и наклоняется къ Анн-Маріи:
— ‘La’ у тебя есть?
— Да, благодарю васъ,— говоритъ Анна-Марія, прижимая къ уху грифъ скрипки и пощипывая легонько пальцемъ струны.
Затмъ быстрымъ и ршительнымъ движеніемъ кладетъ скрипку на лвое плечо и становится въ позицію.
Снова два сухихъ удара по подставк и рука вверхъ,’. Бр-р-р-р, рычатъ литавры.
‘Re-do-si, re-do-si, ге-е-е’, вздыхаютъ въ терцію кларнеты.— Пауза. Анна-Марія медленно поднимаетъ правую руку и твердымъ ударомъ беретъ нижнее ‘sol’. Длинная нота дрожитъ, низкая и вибрирующая, будто віолончельная. И вдругъ Анна-Марія взлетаетъ кверху каденцой и останавливается pianissimo на верхнемъ ‘re’ съ тою же мягкою увренностью, съ какою маленькая акробатка взлетаетъ на трапецію.
Бемоль, до того стоявшій, вдругъ слъ. А сидвшій профессоръ вскочилъ на ноги.
И вотъ Анна-Марія выкидываетъ, какъ ракету, новую каденцу. Фрейлейнъ, одинокая и сіяющая посреди пустыхъ креселъ, киваетъ головою непрерывно и быстро, какъ китайскій болванчикъ. Нанси закрыла лицо руками
Но двочка, склонившись надъ инструментомъ, играетъ концертъ и ничего не видитъ. Неожиданно вздрагиваетъ, услышавъ позади себя внезапный гулъ мдныхъ инструментовъ, не переставая играть и слегка повернувъ голову, она нершительно взглядываетъ на нихъ. Но затмъ свыкается съ ними, забываетъ и кидается въ музыку, утопая въ ней, какъ въ мор наслажденій. Какъ крылатая сирена, скользитъ и летитъ она, гибкая и легкая, сквозь разнообразное Andante, тонетъ, погружается въ мрачныя глубины Adagio, бросается быстрымъ, яркимъ, сверкающимъ полетомъ — въ блеск каскадовъ, сверкати звздъ, взрыв ракетъ — въ сіяющее великолпіемъ финальное Allegro.
Глубокая тишина. Оркестръ не апплодируетъ, Каласъ оборачивается, медленнымъ жестомъ скрещиваетъ руки и смотритъ на профессора. Но тотъ усиленно ищетъ по карманамъ платокъ. Сморкается и ни на кого не смотритъ.
Тогда Каласъ сходитъ со своего возвышенія, торжественно беретъ ручку Анны-Маріи и подноситъ ее къ губамъ.
Затмъ легко вскакиваетъ обратно, стучитъ палочкой и произноситъ:
— ‘Вьентамъ, Фантазія’.
Слышится шелестъ переворачиваемыхъ страницъ.

——

Вся Прага собралась въ Рудольфинумъ на концертъ, толпились въ креслахъ, биткомъ набили галлерею, усаживались, шепчась и покашливая въ ложахъ.
Венгерскій оркестръ размстился. Ярославъ Каласъ занялъ свое возвышеніе, и заиграли увертюру.
Короткая пауза. И вотъ въ напряженной глубокой тишин появилась Анна-Марія се скрипкой подъ рукой.
Крошечная блокурая фигурка выдлялась, какъ голубая миніатюра на черномъ фон музыкантовъ. На ней было короткое, легкое, голубого шелка, платьице, черные чулки и туфельки, блокурые волосы были раздлены боковымъ проборомъ и связаны на виск голубымъ бантомъ. Это было воплощеніе яснаго дтства, она казалась сестрою всхъ двочекъ въ мір.
Взволнованный гулъ прошелъ по публик, изъ переполненной галлереи вс высовывались, толкая другъ друга, чтобы увидть ее.
Спокойная и ясная, Анна-Марія обратила безмятежный взглядъ на тысячи обращенныхъ къ ней глазъ. Обвела спокойными глазами кругъ галлереи, и всюду, въ отвтъ, внимательныя лица освщались улыбкой. Легкимъ движеніемъ откинувъ назадъ волосы, Анна-Марія приблизила къ уху грифъ и, пощипавъ слегка струны, прислушалась къ отвтному шопоту скрипки. Дирижеръ, блдный, смотрлъ на нее.
Анна-Марія слегка кивнула ему, и онъ постучалъ палочкой. Бр-р-р, зарычали литавры…

——

По окончаніи концерта, въ артистическую залу ломилась и толпилась публика, желая взглянуть поближе на Анну-Марію. Тогда распорядители и служителя принялись выталкивать всхъ вонъ и запирать двери.
Огромный и толстый полицейскій, съ свирпымъ плюмажемъ на шлем, былъ поставленъ охранять дверь.
Профессоръ, слушавшій концертъ изъ отдаленнйшаго угла, послдней галлереи, пробирался, какъ могъ, сквозь толкотню и, назвавъ себя стражнику, вошелъ въ артистическую. Дверь за нимъ быстро захлопнулась.
Въ рукахъ у профессора былъ его старый и черный скрипичный футляръ. Онъ осторожно уложилъ свой драгоцнный инструментъ на большой столъ, заваленный поднесенными и набросанными Анн-Маріи цвтами, и футляръ лежалъ среди цвтовъ, будто маленькій гробикъ. Затмъ профессоръ оглянулся, ища глазами Анну-Марію.
Она стояла въ глубин и одвалась, чтобы идти домой. Ярославъ Каласъ надвалъ ей пальто, а Нанси, блдная, съ красными глазами, завязывала ей на ше блый шелковый шарфикъ. Профессоръ сдлалъ ей знакъ подойти, и двочка немедленно подбжала къ нему.
— Вы довольны моимъ концертомъ?— спросила она.
Профессоръ не отвчалъ. Онъ открылъ свой футляръ и вынулъ изъ него чудный блдный инструментъ, бывшій въ теченіе тридцати лтъ его утхой и гордостью. Отвернувъ колокъ квинты, онъ снялъ струну ‘mi’. Потомъ струну ‘la’. Затмъ ‘ге’. Кобылка держала одну всего серебряную струну ‘соль’. Профессоръ оглянулъ скрипку. Затмъ торжественно повернулся къ двочк, серьезно слдившей за нимъ.
— Это мой Гварнерій исуса.— сказалъ онъ.
— Да,— подтвердила Анна-Марія.
— Я дарю его теб.
— Да.
— Ты будешь, всегда играть на этой скрипк Варіаціи Паганини на одной струн. И Арію Баха.
— Да.
Профессоръ уложилъ инструментъ обратно. Затмъ снова торжественно обратился къ двочк.
— Я научилъ тебя, чему могъ,— сказалъ онъ.— Жизнь научить тебя остальному.
— Да,— сказала Анна-Марія и забрала сейчасъ же въ руки футляръ.
Профессоръ долго смотрлъ на нее. Затмъ сказалъ:
— Смотри, не забудь надть теплыя перчатки. Снгъ идетъ.
Затмъ быстро повернулся и вышелъ изъ комнаты.
Нанси охватила руками дочку.
— Любимая! Ты же забыла поблагодарить его!
Анна-Марія, крпко прижимая къ себ обими руками скрипку, подняла на мать невинные глаза:
— Какъ же можно было благодарить его? Къ чему было бы благодарить?— сказала она.
И Нанси почувствовала, что она права.
— Гд мои перчатки? Онъ мн веллъ надть,— сказала Анна-Марія, озираясь вокругъ.— А гд фрейлейнъ?
Фрейлейнъ не было. У фрейлейнъ было слабое сердце. Посл второй же вещи ей сдлалось дурно, и ее пришлось отвезти домой.
— А Бемоль?
Бемоль, слушавшій концертъ, конвульсивно сжавъ голову руками, а въ перерывахъ проливавшій обильныя слезы, подошелъ къ ней съ распухшимъ носомъ и повисшими усами, въ рукахъ у него былъ футляръ со скрипкою Анны-Маріи.
— Зачмъ вы это длаете?— сказала Анна-Марія слегка презрительно.— Къ чему эти физіономіи?
Бемоль не могъ отвчать.
Ну, вотъ готовы. Нанси хотла взять Анну-Марію за руку, но у малютки въ одной рук былъ Гварнерій, въ другой цвты. Служителя въ мундирахъ съ поклонами распахнули двери.
Анна-Марія, шагнувшая было за порогъ, внезапно остановилась. Весь обширный коридоръ передъ ней былъ биткомъ набитъ огромной, молчаливой толпой, раздленной въ два длинные ряда, едва оставившіе посредин узенькій проходъ. И вдали, въ глубин прихожей, возл дверей виднлись волны людскія, ходившія, будто подъ втромъ.
Анна-Марія повернулась къ матери.
— Мама! Чего они вс ждутъ?
Нанси, потрясенная и взволнованная, едва могла говорить. Она улыбнулась дрожащими губами:
— Пойдемъ, дорогая.
— Да нтъ же, нтъ! Не хочу я идти. Вс чего-то ждутъ. И я хочу подождать, можетъ, и я что-нибудь увижу.
Но толпа, завидвъ ее, зашумла и ринулась къ ней: тогда огромный полицейскій подхватилъ ее, какъ перышко, и посадилъ себ на плечо. Затмъ двинулся черезъ толпу.
Анна-Марія, испугавшись въ первую минуту, хохотала, прижимая къ себ скрипку и цвты, при каждомъ шаг полицейскаго футляръ колотился объ его шлемъ. Нанси пробиралась за ними сквозь давку, и смясь, и рыдая, сотни рукъ протягивались къ ней и жали ея руку, сотни взволнованныхъ голосовъ благословляли и поздравляли ее.
— Счастливая мать! Благословенная мать!
Она не знала, что отвчать. Смялась и плакала, и говорила:
— Благодарю! Благодарю васъ!
И вотъ он вдвоемъ въ карет, тсно прижавшись другъ къ другу, держась за руки. Дверца захлопнулась, и смющіяся лица прильнули къ стекламъ.
— Поклонись имъ,— говорила Нанси.— Помаши рукой.
И Анна-Марія махала имъ рукой и цвтами и обими руками, смясь и барабаня пальцами по стеклу.
Крикъ толпы перепугалъ лошадей, он ринулись впередъ и понеслись по пустыннымъ улицамъ.
И вотъ он одн. Нанси обняла двочку рукою, и блокурая головка прильнула къ ея груди. Гварнерій лежалъ у нихъ въ ногахъ, и вс цвты выпали изъ рукъ Анны-Маріи и осыпали черный футляръ, будто гробикъ.
Такъ мчались он отъ шума и свта по темнымъ тихимъ улицамъ, тсно прижавшись другъ къ другу, и молча.
Потомъ Анна-Марія спросила:
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes?
Это нжное нарицательное она усвоила у фрейлейнъ.
— Да,— шепнула Нанси.
— Я хорошо играла?
— Да, дорогуня! малютка моя!
Долгое молчаніе.
— Ты счастлива, Liebstes?
— Да, да, да! Я счастлива.

XXI.

Не прошло и недли, а ужъ Нанси почувствовала, какъ тяжко быть матерью знаменитости. Градъ писемъ сыпался ежедневно, и вс требовали отвтовъ, толпы чужихъ людей наводняли ихъ тихую квартирку въ Виноградахъ, и вс желали быть принятыми.
Часовъ съ семи утра молодые скрипачи-соперники прогуливались подъ окнами, чтобы послушать, занимается ли Анна-Марія, и какъ она занимается, и что разучиваетъ. Они такъ разсуждали: чтобы играть такъ, какъ играетъ Анна-Марія, ей несомннно приходится работать цлый день. Не слыша же ничего, они были уврены, что она упражняется на нмомъ инструмент, и уходили разочарованные и огорченные. Часамъ къ десяти утра веселая служанка Лори успвала уже впустить двухъ-трехъ журналистовъ, двухъ-трехъ импрессаріо, двухъ-трехъ матерей съ двумя-тремя дтьми, и никто изъ нихъ ршительно не чувствовалъ необходимости идти домой завтракать.
Они задавали Нанси множество вопросовъ и давали ей множество совтовъ. А журналисты при этомъ все записывали.
— Сколько часовъ въ день занимается двочка?
— Два-три часа,— отвчала Нанси.
— Черезчуръ мало!— восклицали импрессаріо. А журналисты записывали.
— Сколькихъ лтъ начала она играть?
— На восьмомъ году,— отвчала Нанси.
— Слишкомъ рано!— кричали матери.
— Слишкомъ поздно!— кричали импрессаріо.
— А по ночамъ она спитъ?— спрашивали матери.
— А какого гонорара вы желаете?— спрашивали импрессаріо.
— Почему вы ее одваете въ голубое?— спрашивали матери.
— Почему вы не одваете ее мальчикомъ и не выдаете за пятилтнюю?— спрашивали импрессаріо.
— Надюсь, вы позволите ей играть съ благотворительной цлью,— говорили матери.
— Надюсь, вы не будете давать ей играть съ благотворительной цлью,— говорили импрессаріо.
— Ужъ и нервна же она, должно быть!— вздыхали матери.
— Ужъ и заработаетъ же она деньжонокъ!— вздыхали импрессаріо.
А журналисты все записывали.
Уходя, импрессаріо говорили Лор:
— Правда, что ей шестнадцать лтъ, и что ее поятъ виски, чтобы она не росла?
А матери, уходя, спрашивали у Лоры:
— Правда, что отецъ ее дуетъ цлый день палкой, чтобы училась?
Нанси оскорблялась и плакала.
Въ это время Анна-Марія уходила съ фрейлейнъ на прогулку и съ туго заплетенными косичками, чтобы ее не узнали, скакала въ парк, играла въ серсо и въ мячъ съ чешскими двочками, не знавшими, что она знаменитость. И чешскія двочки дергали ее за косы и щипали и высовывали ей языкъ, не подозрвая, что она знаменитость. (А если бы и знали, длали бы то же самое). И Анна-Марія не знала, что она знаменитость, и очень любила чешскихъ двочекъ, показывавшихъ ей языкъ и дергавшихъ ее за волосы.
Между тмъ слава ‘вундеркинда’ дошла до Вны, и Анна-Марія была приглашена сыграть въ огромной зал Musik-Verein’а.
Съ благодарными слезами распрощались он съ профессоромъ и отправились, забравъ съ собою его лучшую скрипку и его единственнаго аккомпаніатора, такъ какъ было ршено, что Бемоль детъ съ ними въ Вну носить скрипку, исполнять порученія, слдить за багажомъ, боле же всего, въ качеств человка практическаго, вести ихъ дла.
Потому что въ длахъ ни фрейлейнъ, ни Анна-Марія — тмъ мене Нанси — ничего не смыслили. Въ этомъ отношеніи Бемоль очень нервничалъ, потому что, по его словамъ, онъ никогда въ жизни не занимался финансовыми операціями. Но, профессоръ (смыслившій въ длахъ не боле Анны-Маріи), взялся наставить его.
— Смотри,— сказалъ онъ Бемолю,— не довряйся импрессаріо. Вс это говорятъ.
— Я знаю,— сказалъ Бемоль, совершенно уже терроризированный.
— Надо быть во всеоружіи,— продолжалъ профессоръ.— Видишь ли, посл концерта ты отправляешься домой, и тамъ тебя ждетъ агентъ или импрессаріо, который сдаетъ теб деньги и билеты. Ты долженъ сосчитать билеты и долженъ сосчитать деньги, и все должно сойтись. Понимаешь?
Да, Бемоль понималъ.
Такъ онъ и похалъ во всеоружіи. И въ точности слдовалъ совтамъ профессора. Всегда, во всхъ городахъ, посл всхъ концертовъ онъ являлся съ видомъ человка положительнаго и суроваго въ длахъ, въ кассу, гд поджидалъ его улыбающійся агентъ или импрессаріо, уже часа два тому назадъ сведшій счеты. И Бемоль принимался съ мрачнымъ и значительнымъ видомъ за чистенькій отчетъ и аккуратно сложенные билеты и разложенныя пачками и столбиками деньги.
Бемоль аккуратно просматривалъ отчетъ, считалъ билеты, считалъ деньги (улыбающійся импрессаріо въ это время прохаживался покуривая, а то такъ и совсмъ уходилъ, заявивъ Бемолю, что питаетъ къ нему полное довріе!). И всегда все сходилось аккуратнйшимъ майоромъ.
Такъ было со стороны длъ все въ порядк, и Бемоль ршительно недоумвалъ, почему существуетъ такое несправедливое заблужденіе на счетъ нечестности импрессаріо.
На первомъ же концерт Анны-Маріи огромный залъ Alusik-Verein’а былъ переполненъ публикой. Биткомъ набитъ былъ залъ и на послдующихъ трехъ концертахъ. Блокурая эрцгерцогиня пригласила двочку къ себ сыграть для ея дтей, и ротикъ Анны-Маріи научился произносить необходимыя при двор фразы, а ея черныя ножки выучились поклонамъ и реверансамъ.
Затмъ Берлинъ затребовалъ ‘вундеркинда’, и малютка феноменъ отправилась въ Берлинъ и играла тамъ Баха и Бетховена въ ‘Saal der Philarmonie’. Два высокихъ сдыхъ старика пришли посл концерта въ артистическую и торжественно поцловали Анну-Марію въ невинный вдохновенный лобикъ, призывая на нее благословеніе небесъ.
Когда они уходили, Нанси видла, какъ Бемоль бросился за ними, видла, какъ остановились эти дв почтенныя фигуры и говорили съ нимъ и, улыбаясь, пожали ему руку.
— Что это вы, Бемоль?— спросила Нанси.
А Бемоль, со дня дебюта Анны-Маріи плававшій въ мор волненій, воскликнулъ, весь блдный и съ покраснвшими глазами:
— Я пожалъ руку Максу Бруху и оахиму! Теперь и умереть можно!
И всегда ужъ, посл концерта, толпа ожидала у выхода маленькую Анну-Марію. И она проходила среди восторженныхъ криковъ, апплодисментовъ и восклицаній, улыбаясь направо, улыбаясь налво, кланяясь на об стороны, благодаря и снова улыбаясь. А за ней шла Нанси, дрожащая и взволнованная, благодаря, улыбаясь, кланяясь.
Зачастую толпа была такъ велика, что двочка не могла пройти, и ее приходилось нести на рукахъ сквозь давку, и она хохотала тамъ наверху и махала ручейками, полными цвтовъ. Затмъ такая же толпа и давка вокругъ экипажа. Нанси едва входила за Анной-Маріей, измученная и запыхавшаяся, заплаканная и смющаяся. Дверцы захлопывались, и лошади неслись, а Анна-Марія все еще кланялась и барабанила пальчиками въ стекла на прощанье, то въ одну, то въ другую сторону… Наконецъ, крики и апплодисменты и бгущая молодежь — все оставалось позади, и малютка съ радостнымъ вздохомъ падала въ объятія матери.
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes? Хорошо я играла, мама моя дорогая?
Это были самыя счастливыя минуты для Нанси. Въ теченіе концерта она не жила — почти не дышала: сидла неподвижно, окоченлая отъ страха. Концерты были для нея пыткою: они обращали ее въ статую ужаса, обволакивали ее страхомъ, точно ледяною простынею.
Въ то время, какъ Анна-Марія играла спокойно и экстатично, слегка волнуемая дыханіемъ мелодіи, будто цвтокъ, колыхаемый втеркомъ, и душа ея улетала на крыльяхъ музыки — Нанси, блая, замершая, заледенвшая отъ страха, сидла среди публики (такъ хотла Анна-Марія), съ конвульсивно стиснутыми руками, и ей казалось, что сердце у нея колотится быстро и глухо въ вискахъ и въ горл.
Голубые глаза Анны-Маріи, полные грезъ, бродили по аудиторіи и затмъ останавливались на лиц матери… И фигурка играющаго ангела улыбалась. Нанси пыталась отвтить на эту улыбку: и Анна-Марія видла, какъ она кривитъ ротъ въ странную искаженную улыбку, будто окаменлую на перекошенномъ отъ страха лиц.
И тогда двочк длалось смшно. И если въ это время ей приходилось исполнять какую-нибудь умопомрачительную трудность Паганини, какую-нибудь фантастическую бравурность Эрнста или Баццини, она уставлялась на перепуганное лицо матери, и лукавый огонекъ сверкалъ въ ея глазахъ. А въ это время пальчики бгали, скакали, метались по струнамъ, а смычекъ воздушно леталъ, какъ лучъ, какъ стрла!
Нанси, глядя на нее и продолжая складывать губы въ жалкую улыбку, думала про себя:
— Боже мой! Боже мой! вотъ остановится, забудетъ, спутаетъ! Немыслимо же запомнить эти тысячи, тысячи нотъ! Вдругъ струна оборвется! Боже мой! Боже мой! вотъ случится что-нибудь! а если у меня будетъ такъ колотиться сердце, я свалюсь на полъ мертвая.
Но ничего не случалось — Нанси не умирала, и вещь кончалась. А кругомъ трещали апплодисменты.
И концертъ кончался… А затмъ он оставались одн, вдвоемъ, въ движущемся сумрак полнаго цвтами экипажа.
— Ты счастлива, дорогая моя мамочка?
— Да, да, да! я счастлива, обожаемая моя!
Въ кроткомъ мсяц ма он отправились въ Лондонъ. Лондонъ! родина отца Нанси — Лондонъ, близкій къ Гертфордширу, въ которомъ Нанси провела первые восемь лтъ своей жизни.
На пароход, покачивавшемся въ Ламанш, Нанси указала двочк на блыя британскія скалы.
— Смотри, маленькая,— и ея голосъ былъ нженъ и дрожалъ,— это Англія.
— Я знаю,— сказала Анна-Марія.
— Ты должна любить Англію.
— Тамъ увидимъ,— объявилъ ‘вундеркиндъ’, который не допускалъ возможности любить по приказанію.
Фрейлейнъ Мюллеръ волновалась тысячью воспоминаній. Вдь это же здсь въ Дувр, встртила ее, двадцать четыре года тому назадъ, мать Нанси — Валерія, нжная, молоденькая итальянка! Он пили въ позд чай съ хлбомъ и масломъ. Вмст потеряли он зонтикъ,— а шелъ дождь.
И сегодня шелъ дождь, нудно, меланхолично, надъ печальнымъ зеленымъ пейзажемъ Кентскаго графства, по которому бжалъ поздъ, направляясь къ Лондону.
Бемоль, уткнувшись лбомъ въ заплаканное стекло, думалъ объ Италіи.
Онъ видлъ деревушку у подножія Аппенинъ, гд жила его старуха мать, покорная и одинокая, слдуя въ своихъ несложныхъ мысляхъ за сыномъ, бродящимъ въ далекихъ странахъ. Когда-нибудь онъ долженъ будетъ вернуться къ ней знаменитымъ и богатымъ, вдь онъ же общалъ ей, что когда будетъ даваться его первая опера въ миланской Scala, она будетъ слушать ее вмст съ нимъ въ лож съ красными бархатными занавсями. И опера его тоже дожидалась, покуда онъ скакалъ по Европ со скрипкою Анны-Маріи въ рукахъ.
Первый концертъ въ Лондон состоялся черезъ недлю по ихъ прізд.
‘Manager’, розовый, чистый, съ лицомъ хорошо умытаго ребенка, на геркулесовыхъ плечахъ, разгуливалъ по коридорамъ Queen’s Hall’а и похлопывалъ по плечамъ знатоковъ, критиковъ и знакомыхъ.
— Что скажете, а? Откровеніе! Чудо! Я никогда не врилъ сказк про ону, прожившаго три дня во чрев китовомъ. А теперь приходится врить. Теперь врю всему. Если эта двочка можетъ такъ играть концертъ Бетховена, не вижу причины, по которой нельзя было бы жить въ кит. Нтъ больше чудесъ. Нтъ больше невозможностей.
— Это правда,— подтверждали англійскіе музыканты.— Истинная правда. Ахъ, музыка! Какъ она возвышаетъ! Какъ трогаетъ! Итакъ, значитъ, ршено, завтра мы играемъ въ гольфъ?

XXII *).

*) Отпускаемъ нсколько эпизодическихъ страницъ, задерживающихъ дйствіе и блдною сентиментальностью своею спускающихся много ниже общаго уровня романа. Ред.

XXIII.

Потихоньку на цыпочкахъ прошелъ возл Анны-Маріи Пестрый Крысоловъ и нжно сыгралъ ей на ушко свои мелодіи. У Анны-Маріи былъ въ это время широко раскрытый и потерянный взоръ. И эти мелодіи весь день жужжали, шумли и напвали у нея въ ушахъ, пока, чтобы освободиться отъ нихъ, не занесла она ихъ на бумагу Бемоля.
Все, что она слышала, развертывалось въ псни, развивалось въ гармоніи, разсыпалось въ ритмы. Вс стихи, какіе ей попадались, она клала на музыку. Вс любимые герои андерсеновскихъ сказокъ — Принцесса и Русалочка, злая Мачиха и коварные гномы — всмъ находились въ голов Анны-Маріи соотвтственные музыкальные размры.
Растерявшійся Бемоль восклицалъ:
— Но у двочки прямо-таки есть чувство лейтмотива!
Было ршено, что по утрамъ Бемоль будетъ свободенъ, чтобы работать надъ своими сочиненіями. Два-три года тому назадъ, съ большими лишеніями и жертвами, ему удалось купить либретто для своей оперы, о которой онъ мечталъ, и изъ которой онъ игралъ отрывки еще въ Праг, когда приходилъ съ профессоромъ аккомпанировать Анн-Маріи. Кром того, онъ уже написалъ больше половины симофнической поэмы на ‘Эльдорадо’ Эдгаро Поэ. Онъ игралъ иногда Анн-Маріи, но чаще Нанси отрывки изъ него.
Gaily bedight, а gallant knight,
In sunshine aud in ghadow… *)
*) Пышно украшенный, прекрасный
Кавалеръ — то въ солнечномъ свт, то въ тни…
— Слышите?— говорилъ онъ, согнувшись надъ роялемъ, жестоко держа педаль и тряся своей густой, черной гривой,— вотъ детъ Кавалеръ… полный надеждъ и мужества! Слышите стукъ и топотъ галопа?..Это галопируетъ Конь, и стучитъ Сердце Кавалера.
Да, да, Нанси отлично слышала и Сердце, и Коня.
— А теперь…— черныя кудри Бемоля взвивались и падали чуть не до самыхъ клавишъ,— вотъ и Привидніе, Тнь подъ вуалью, которая его останавливаетъ и говоритъ ему… Слышите, какъ Тнь шепчетъ и бормочетъ?..
— У меня бы она бормотала въ ре миноръ,— заявила Анна-Марія.
Съ этими словами она легко и весело выскочила изъ комнаты, оставивъ въ сердц Бемоля легкое разочарованіе, потому что у него Тнь бормотала въ ля мажоръ.
Вскор, будучи заваленъ работою: составленіемъ программъ, писаніемъ писемъ, принятіемъ или отклоненіемъ предложеній, Бемоль принужденъ былъ отложить свою оперу и свою симфоническую поэму и посвятить себя исключительно практической сторон концертовъ и поздокъ.
Вс трое — Нанси, фрейлейнъ и Бемоль — были путаники и люди разсянные. Зачастую они сбивались въ числахъ условленныхъ концертовъ.
— Театръ Констанци въ Рим телеграфируетъ, проситъ три концерта въ феврал. Я, разумется, принялъ!— съ торжествомъ закричалъ однажды Бемоль, встрчая Нанси и Анну-Марію, возвращавшихся съ одного изъ неизбжныхъ и скучнйшихъ пріемовъ въ ихъ честь.
— Но разв мы не общали на февраль Стокгольму?— сказала Нанси смущенно.
— И правда!— воскликнулъ Бемоль, хлопнувъ себя по лбу.— Какъ же быть-то теперь? Придется снова телеграфировать въ Римъ и отказаться.
— О, только не Риму!— воскликнула Нанси.— Откажемъ лучше Стокгольму.
Такъ и сдлали, пообщавъ Стокгольму пріхать въ март, сейчасъ же посл Рима и передъ Берлиномъ, гд Анна-Марія должна была играть на ‘Kaiserfest’ концертъ Бруха съ аккомпаниментомъ самого композитора.
Когда наконецъ — съ большими усиліями и множествомъ телеграммъ — составили опредленный маршрутъ, Нанси, просматривая книжку Бемоля, гд все это было записано, замтила:
— Но какъ же это мы ухитримся попасть изъ Рима въ Стокгольмъ и изъ Стокгольма въ Берлинъ въ шесть дней и давъ три концерта при этомъ?
— Немыслимо,— сказала фрейлейнъ.— Ты же считай, что отъ Берлина до Варнемюнде…
— Охъ, не до подробностей, фрейлейнъ,— вздохнула Нанси.— Ясно же, что это невозможно.
— Придется отказаться отъ Рима,— ршила фрейлейнъ.
— Немыслимо, немыслимо,— воскликнулъ Бемоль.
— Ну, значитъ, надо по боку Берлинъ,— сказала Нанси.
— Невозможно! абсолютно невозможно.
— Стало быть, остается выкинуть Стокгольмъ.
Такъ и выкинули Стокгольмъ, при помощи телеграммъ, стоившихъ полтораста франковъ и неустойки въ дв тысячи франковъ, не считая унизительныхъ и горькихъ писемъ, полныхъ угрозъ и взаимныхъ упрековъ.
— Мн думается,— говорила Нанси,— не лучше ли намъ завести импрессаріо? А то, по-моему, мы ужъ очень много путаемъ въ нашихъ длахъ.
Итакъ, ршено было взять импрессаріо. Посл многихъ колебаній, въ нершительности между маленькимъ, черненькимъ генуэзцемъ, сопровождавшимъ ихъ по всему континенту, и большимъ парижскимъ импрессаріо, который предложилъ свои услуги всего однажды по телеграфу, поршили, наконецъ, въ пользу симпатичнаго блондина, съ которымъ он познакомились въ Вн, очень серьезнаго и честнаго съ вида, общавшаго имъ прямо чудеса. Немедленно же телеграфировали ему, никто, разумется, никогда не писалъ больше писемъ. Огромная корреспонденція, приходившая изо всхъ концовъ міра, перезжала изъ кармановъ Бемоля въ портфель Нанси, а затмъ, посл продолжительнаго пребыванія въ чемодан фрейлейнъ, исчезала въ сундукахъ и затмъ путешествовала по всему свту въ большихъ желтыхъ конвертахъ съ надписью ‘письма къ отвту’.
Внскій импрессаріо потребовалъ двсти кронъ подъемныхъ, которыя ему немедленно же перевели телеграфомъ.
А затмъ импрессаріо не явился.
— Этого ему спустить нельзя,— объявила фрейлейнъ.
И ему не спустили. Отправились къ адвокату, потребовавшему переписку и полтораста, франковъ на предварительные расходы. Вручили. И тмъ дло и кончилось. Зато черезъ годъ, когда он ужъ и думать объ этомъ перестали, полученъ былъ счетъ отъ адвоката (еще на двсти тридцать семь франковъ), здившій за ними по всей Европ и нагнавшій ихъ, наконецъ, въ Петербург.
Пришлось заплатить.
Между тмъ он взяли парижскаго импрессаріо. Это былъ крупный импрессаріо, ‘пустившій въ ходъ’ вс величайшія свтила артистическаго міра.
Подъемныхъ ему было не надо. Онъ явился въ очаровательномъ галстух, умопомрачительномъ жилет, сверкающемъ цилиндр. Передъ отъздомъ изъ Парижа онъ уже назначилъ у Колонна четыре концерта для Анны-Маріи. Онъ вдь не изъ звакъ. Нтъ-съ. Вотъ и контрактецъ въ двухъ копіяхъ къ подписи.
Блестящіе глаза импрессаріо устремились на Бемоля. Потомъ, быстрымъ взглядомъ, онъ смрялъ фрейлейнъ, съ нея перевелъ свой предусмотрительный взоръ на нжное личико Нанси — не отъ міра сего. Чудесно. Импрессаріо былъ доволенъ. Съ этими господами ладить можно. Что касается Анны-Маріи, то онъ на нее даже и не взглянулъ. Онъ слышалъ ее дважды. Достаточно. Анна-Марія, какъ Анна-Марія, его не интересовала. Анна-Марія, какъ артистка, и того мене. Анна-Марія была просто-на-просто ‘шарманка’, поразительная и сенсаціонная, равняющаяся сумм въ шесть цифръ въ его портфел.
Ну, такъ вотъ контрактъ. Кто же его подпишетъ? Отца нтъ? Такъ, такъ. Можетъ и мать подписать, это все равно.
Нанси робко заявила, что, быть можетъ, прежде чмъ подписывать, недурно было бы его прочитать, и вс, въ томъ числ и импрессаріо, согласились съ ней.
Итакъ, Нанси, Бемоль и фрейлейнъ очень тщательно прочли документъ, въ это время импрессаріо попивалъ малагу и покуривалъ папиросы. У него была манера быстро втягивать въ себя носомъ воздухъ, производя при этомъ легкій, довольный и выжидающій звукъ, и затмъ проглатывать слюну, опустивъ утлы рта, что чрезвычайно нервировало Нанси и мшало ей понимать написанное въ контракт.
Всхъ пунктовъ было четырнадцать.
— Какъ по-вашему, все правильно?— спросила Нанси потихоньку у Бемоля.
Бемоль нахмурилъ брови съ самымъ строгимъ видомъ длового человка, а фрейлейнъ сказала:
— ‘Sprechen wir deutsch’.
И они заговорили по-нмецки къ великому удовольствію парижскаго импрессаріо, который родился въ Клагенфурт.
Посл долгаго чтенія и разнообразныхъ соображеній, Бемоль обратился, попрежнему съ видомъ знатока, къ импрессаріо:
— Тутъ сказано: тридцать процентовъ артисту?
Импрессаріо фыркнулъ носомъ и проглотилъ слюну.
— Совершенно врно.— Посл паузы онъ прибавилъ:— я же беру на себя весь рискъ и вс расходы!
— Ахъ, въ самомъ дл?— сказала Нанси, почти готовая извиниться.
Бемоль подтолкнулъ ее локтемъ, чтобъ молчала.
— Тридцать процентовъ валового?— спросилъ Бемоль недоврчиво.
— Нтъ чистаго.
— Ахъ! ну, такъ отлично!— объявила наивная флейлейнь. Бемоль наступилъ ей на ногу.
—… А что такое эта оговорка относительно трехъ лтъ?— спросилъ онъ.
— ‘Que diable!’. Вы что же, воображаете, что я возьму на себя весь трудъ дать ей ходъ, а вы потомъ, мсяцевъ черезъ шесть, вырвете ее у меня изъ-подъ носу? А я тогда пальцы себ грызи, что ли?
— Какой грубый малый!— сказала фрейлейнъ по-нмецки.
Но Нанси рискнула робко замтить:
— По-моему, Анна-Марія уже пущена въ ходъ.
— Вы находите? Я не нахожу. Вотъ, когда я пущу ее въ ходъ, то черезъ два года она заработаетъ два милліона.— Импрессаріо снова фыркнулъ.— А то мн не къ чему и за дло браться.
— ‘Zwei Millionen!!!’ — прошептала фрейлейнъ.
Бемоль снова наступилъ ей на ногу.
— ‘А это вотъ что значитъ? ‘Пунктъ 8-й: Вышеозначенная сторона обязуется давать минимумъ по сто сорокъ концертовъ въ годъ, въ теченіе трехъ лтъ’.
— Это чистйшая формальность. Это включается во вс контракты. И просто-на-просто обязываетъ насъ съ вами не терять зря времени, не прохлаждаться. Да и, если это вамъ не подходитъ, аминь. Бросьте. Я вдь въ сущности не для того и пріхалъ. Я здсь для заключенія контракта съ величайшимъ теноромъ міра. Завтра подпишемъ. Вотъ онъ.
И онъ вытащилъ изъ кармана контракта, въ которомъ красовалось имя знаменитйшаго пвца, и документъ весь пестрлъ сотнями тысячъ франковъ, будто лугъ, испещренный маргаритками.
Фрейлейнъ была потрясена.
— Лучше не упускать его,— сказала она Нанси по-нмецки.— Возьми его, возьми его теперь же.
И его взяли. И подписали контракта. И Бемоль аккуратно его засвидтельствовалъ.
— Ну, вотъ дло и сдлано! ‘Nun ist alles in Ordnung’,— сказалъ ‘грубый малый’, обращаясь съ усмшечкой къ фрейлейнъ. И онъ фыркнулъ и проглотилъ.
Вскор они поняли значеніе пункта 8-го.
‘Вышеозначенная сторона’ обязывалась давать минимумъ по сто сорокъ концертовъ въ годъ, а вышеуказанною стороною была Анна-Марія. Нтъ, ужъ, конечно, ей не допустили бы прохлаждаться, ничего не длая. Въ теченіе шестнадцати дней было одиннадцать перездовъ и двнадцать концертовъ.
Она перезжала изъ города въ городъ, съ подмостковъ на подмостки и походила на блднаго серафима, играющаго во сн. На седьмомъ перезд заболла фрейлейнъ, и ее пришлось оставить на полпути между Майнцемъ и Кельномъ.
Бемоль молчалъ, стиснувъ зубы. Онъ сидлъ въ вагон противъ Нанси и Анны-Маріи и смотрлъ на нихъ, смотрлъ на малютку (дремавшую, привалившись головкой на плечо матери), и крупныя слезы собирались въ его врныхъ черныхъ глазахъ, задерживались и затмъ скатывались, теряясь въ печальныхъ темныхъ усахъ, падавшихъ на губы, будто у моржа.
Импрессаріо путешествовалъ съ ними, почитывая газеты и пуская имъ дымъ въ физіономіи, затмъ засыпалъ, засунувъ руки въ карманы, протянувъ свои длинныя ноги поперекъ купэ и разинувъ ротъ.
Бемоль смотрлъ на него, замышляя что-то мрачное. Его добрые глаза преданной собаки свирпо блуждали отъ разинутаго рта спящаго импрессаріо и блокурой остроконечной бородки до цвтистаго жилета, гд и останавливались упорно, будто ища подходящаго мста…
Во время концертовъ импрессаріо быль вездсущъ: онъ бродилъ по залу и по коридорамъ, его видли всюду — руки въ карманахъ и папироса въ зубахъ. Въ антрактахъ онъ усаживался въ артистической и разговаривалъ со всми, приходившими къ Анн-Маріи. Журналистовъ онъ угадывалъ нюхомъ охотничьей собаки и разсказывалъ имъ фантастическія и невроятныя легенды насчетъ двочки, отъ которыхъ Нанси краснла до слезъ. Онъ разговаривалъ со всми: съ восторженными музыкантами, съ растроганными дамами, зашедшими поцловать двочку, и всмъ онъ разсказывалъ самые экстравагантные анекдоты, все одни и т же, отъ которыхъ Нанси оскорбленно рыдала. Да, вдь это онъ открылъ двочку, онъ услышалъ, какъ она, четырехлтняя, играла на роял вальсъ Шопена. Пяти лтъ они вмст съ братишкой взяли старый деревянный ящикъ изъ-подъ винныхъ ягодъ и смастерили скрипку. Въ прошломъ году ее похитили въ Россіи нигилисты и держали недли три въ подземельи, и она должна была играть цлыми часами по приказу этихъ варваровъ. Освободивъ ее, они подарили ей брилліантовое ожерелье, стоимостью въ восемьдесятъ тысячъ франковъ. О, да, у малютки украшеній и драгоцнностей на полмилліона слишкомъ. У нея два Страдиварія. Одинъ принадлежалъ Barнеру. Другой царю.
По окончаніи всякаго концерта импрессаріо выходилъ вмст съ ними изъ артистической. Импрессаріо несъ на рукахъ Анну-Марію сквозь апплодирующую толпу. Импрессаріо несъ цвты и скрипку. Импрессаріо садился съ ними въ экипажъ, и онъ же привтствовалъ въ окно публику,— Анна-Марія бывала слишкомъ утомлена.
Анна-Марія сидла молча, забившись въ уголъ экипажа, и дремала. Нанси кусала губы, чтобы не расплакаться.
А на козлахъ сидлъ Бемоль, обуреваемый черными мыслями, и посылалъ мысленно на импрессаріо вс страшныя колдовскія заклинанія, которыя въ его деревн вками считались самыми дйствительными.
Такъ продолжалось съ мсяцъ. На тридцать первый день Анна-Марія заявила:
— Не хочу больше видть этого человка. Никогда, никогда. И не желаю, чтобы онъ носилъ мою скрипку.
— Хорошо, дорогуня,— сказала Нанси.
— И хочу загородъ, хочу кушать на трав разныя штуки въ пакетикахъ и пить молоко изъ бутылки.
— Хорошо, мое сокровище. Такъ и сдлаемъ.
— Вотъ славно будетъ!— сказала Анна-Марія.
Такъ и сдлали. И было такъ славно.
Вечеромъ, когда явился импрессаріо, Анна-Марія не была готова, какъ обыкновенно, блдненькая и грезящая въ своемъ голубомъ платьиц. Она лежала въ своей кроватк и спала, вся розовая и спокойная посл долгаго дня, проведеннаго на открытомъ воздух.
— Готовы?— спросилъ импрессаріо, оглядываясь кругомъ.
— Малютка сегодня играть не можетъ,— сказала Нанси.— Она устала. Еслибъ я знала, гд вы находитесь, я бы послала предупредить васъ.
— О, славно!— воскликнулъ импрессаріо и фыркнулъ носомъ.
— И кром того,— продолжала робко Напси,— лучше ужъ я вамъ скажу теперь же: такъ продолжаться не можетъ. Двочка должна играть только, когда захочетъ. Нельзя ее принуждать. Достаточно одного-двухъ концертовъ въ мсяцъ.
— О, славно!— повторилъ импрессаріо, услся и вынулъ изъ кармана портсигаръ.
— Такъ что я васъ попрошу оплатить намъ прошедшіе уже концерты, а… а затмъ… вы насъ отпустите…
Импрессаріо расхохотался изо всей мочи. Плечи его такъ и прыгали.
— Нтъ, это просто великолпіе!— сказалъ онъ, переставая хохотать, чтобы зажечь папиросу, а затмъ принимаясь снова.— Такъ, стало быть, я вамъ долженъ заплатить, а? Сколько-жъ я вамъ долженъ, скажите, пожалуйста?
Нанси отвчала робко:
— Да, я не знаю… сколько слдуетъ…
— Ахъ, такъ! сколько слдуетъ. Чудесно, чудесно.— Импрессаріо вдругъ пересталъ хохотать и взглянулъ на часы. Ну-съ, живо! Сію минуту! Гопъ, гопъ!
— Но Анна-Марія спитъ.
— Разбудите.
Нанси почувствовала, что она блднетъ.
— Шевелитесь же,— продолжалъ импрессаріо.— Вдь не умретъ же она, если и поиграетъ сегодня. А театръ весь проданъ.
— Мн очень жаль,— сказала Нанси.— Но Анна-Марія никогда не должна играть, если чувствуетъ себя усталою.
— Не говорите пустяковъ, милая барыня,— сказалъ онъ вставая.— Если вы не хотите будить, такъ я и самъ разбужу.
И онъ двинулся къ дверямъ комнаты, гд спала Анна-Марія.
Теперь сонъ Анны-Маріи сдлался для всхъ чмъ-то священнымъ, о чемъ говорили, приложивъ палецъ къ губамъ и задерживая дыханіе. Когда Анна-Марія спала — когда этотъ чудесный маленькій мозгъ, полный милліонами нотъ, отдыхалъ, все должно было молчать: міръ долженъ былъ пріостановиться. Если Бемолю случалось — проходя на цыпочкахъ по коридору — скрипнуть сапогомъ, Нанси и фрейлейнъ сейчасъ же вскакивали съ перепуганными лицами и съ видомъ горькаго упрека, и, поднятыми кверху пальцами, призывали его къ тишин. Да, сонъ Анны-Маріи вещь ненарушимая и священная.
Бемоль стоялъ у окна и глядлъ въ темноту, пока импрессаріо говорилъ съ Нанси. Но, при первомъ шаг того по направленію къ запертой двери Анны-Маріи, Бемоль бросился впередъ и, съ ревомъ взбшеннаго звря, напалъ на него.
Бемоль былъ маленькій и толстенькій. Но гнвъ и ненависть, такъ давно въ немъ копившіеся, замнили ему силу и мускулы. Въ одно мгновеніе вцпился онъ въ ошеломленнаго импрессаріо, царапалъ его лицо, дергалъ за бороду, колотилъ кулаками и лягался своими коротенькими ножками.
Когда импрессаріо пришелъ въ себя отъ изумленія при этомъ неожиданномъ нападеніи, онъ схватилъ Бемоля за воротъ, приподнялъ его и быстро посадилъ на полъ. Посл чего взялъ шляпу и палку и ушелъ.
—… Ушелъ?— спросилъ Бемоль, продолжая сидть, щеки у него были блы, какъ бумага, и одинъ глазъ покраснлъ
— Да, ушелъ!— сказала Нанси.— Бдный Бемоль! Онъ ушибъ васъ?
Бемоль все не вставалъ. Сидя на полу, онъ качалъ головою и хрипло бормоталъ:
— Хотлъ разбудить Анну-Марію!.. Нтъ, вы подумайте только! хотлъ разбудить Анну-Марію…

——

Чтобы разорвать контрактъ, пришлось уплатить дв съ половиной тысячи франковъ, да еще судебныхъ издержекъ пятьсотъ франковъ. Но вс ршили, что за радость освобожденія заплачено даже недорого.
здили за городъ и очень весело провели время, поджидая выздоравливающую фрейлейнъ. Когда она подъхала, они вс вчетверомъ, счастливые и довольные, отправились въ Римъ, гд имъ оставалось еще дв недли времени до начала концертовъ въ Констанц.
Въ Римъ къ нимъ пріхали вс родственники: тетя Карлотта, согнутая и удрученная, дядя Джакомо, старый и трясущійся, и Адель, и Нино, и Карло, и Кларисса, вс взволнованные, радостные, ласковые. Много горячихъ слезъ было пролито при воспоминаніи о Валеріи, не дождавшейся славы своей удивительной внучки.
— Но она видла твою славу, Нанси,— сказалъ Нино.
Пережили въ воспоминаніяхъ посщеніе молоденькою Нанси королевы, какъ она шла туда дрожащая, сосвоею книжечкою стиховъ и большою шляпою съ перьями и блою вуалькою, которую пришлось снять… Было чудное солнечное утро. Нино, волосы котораго посдли, а характеръ сдлался столь же непреклоннымъ, какъ и у отца,— такъ по крайней мр увряла тетя Карлотта,— шелъ впереди съ Анной-Маріей, и она держала его за руку. Онъ разсказывалъ ей интересныя вещи: про розовый передничекъ, который носила ея мама въ восемь лтъ, про фрейлейнъ, которая была молода, и щеки у нея были, какъ яблоки.
Фрейлейнъ, которая, по правд сказать, мало чмъ отличалась отъ себя самой двадцать лтъ тому назадъ, слушала эти воспоминанія, очень тронутая. А Бемоль, еще и еще разъ намревавшійся навстить мать свою немедленно по окончаніи концертовъ въ Костанц, шелъ позади всхъ, потихоньку утирая себ слезы, весь распустившійся въ неопредленныхъ нжныхъ чувствахъ ко всему міру вообще.
— Кстати, Нанси,— сказалъ Нино,— знаешь, я видлъ Срый Домъ. Я былъ въ Англіи по дламъ Карло мсяца два тому назадъ и завернулъ въ Гертфордширъ. Домъ стоитъ пустой. Я съ часъ, по крайней мр, стоялъ у ршетки, окруженный всми призраками прошедшаго.
— О!— воскликнула фрейлейнъ.— Какое это было божественное мсто! Помнишь, Нанси?
— Я помню садъ,— сказала Нанси, разсянно глядя вдаль,— и качель…
— Какая качель?— спросила Анна-Марія, заинтересовавшись разговоромъ.
Тогда Нанси описала ей далекій садъ, тихій подъ нжнымъ англійскимъ солнцемъ, гд она, двочкой, баюкала на качели свои фантастическія грезы, и откуда, на заход солнца, виденъ былъ горизонтъ, пылающій на краю свта…

——

На другой день посл перваго концерта въ Рим и Анн-Маріи пришелъ большой конвертъ съ золотымъ гербомъ королевскаго дома. Ихъ величества изволятъ принять завтра, въ девять часовъ вечера, милую двочку и великую артистку и рады будутъ услышать ея исполненіе…
На другой день вечеромъ Адель, Карлотта и Кларисса, радостныя и взволнованныя, помогали Нанси и Анн-Маріи собираться на аудіенцію въ Квириналъ. Бемоль, блдный, себя не помнилъ отъ волненія при мысли, что будетъ аккомпанировать Анн-Маріи.
Когда, ровно въ девять, Нанси и Анна-Марія проходили черезъ рядъ залъ — залъ красный, залъ желтый, залъ голубой — вплоть до зала благо съ золотомъ, гд должны были принять ихъ король и королева, Бемоль шелъ за ними и весь трясся. За нимъ выступалъ великолпнйшій лакей въ красной ливре и несъ скрипку и ноты. (Мысли Бемоля неслись въ это время къ деревушк у подножія Аппенинъ, гд какъ разъ теперь зажигался во тьм убогій огонекъ…).
Королева двинулась къ Нанси и Анн-Маріи. Это была уже не та королева, имя которой — цвтокъ — было записано въ старой книжечк Нанси. Эта королева была еще почти двочка, съ громадными сіяющими черными глазами. А юноша, изображеніе котораго въ медальон она столько ужъ лтъ носила на груди, былъ теперь король.
Королева поцловала Анну-Марію и смялась, когда Анна-Марія говорила, и плакала, когда Анна-Марія играла. Анна-Марія смотрла на нее, покоренная и восхищенная этими необыкновенными глазами, огненными и бархатными въ то же время, такими невинными, что, казалось, они до сихъ поръ заглядывали только въ души дтей и цвтовъ.
Анна-Марія, играя, насилу могла отвести отъ нея глаза, но изъ чувства долга бросала изрдка покорный взглядъ въ сторону блистательнаго офицера въ красномъ мундир, увшанномъ орденами, котораго она приняла, за короля.
По окончаніи мендельсоновскаго adagio, какой-то серьезный человкъ, сидвшій въ сторон отъ другихъ въ простомъ вечернемъ плать, заговорилъ:
— Я мало понимаю музыку. Но эта музыка мн нравится.
Королева повернулась къ нему и улыбнулась. И эта улыбка заставила Анну-Марію вздрогнуть. Ну, право же она не видывала никогда такой нжной, ясной, очаровательной улыбки! Она обернулась въ направленіи этой свтлой улыбки, и взглядъ ея остановился на серьезномъ лиц человка, одтаго въ черное платье.
Это лицо! Гд же она его видла? Почему оно ей такъ знакомо? такъ дорого? Почему оно ей такъ напоминаетъ Нью-оркъ и слезы мамы надъ письмами изъ Милана? Марки! Ну, конечно, это лицо она видла на маркахъ! Это онъ, король Италіи! И какъ ей только въ голову могло придти, что этотъ желтоволосый офицеръ въ красномъ — король Италіи? Вотъ онъ король!
Бемоль, когда входилъ, низко поклонился, затмъ остановился у рояля, согнувшись и, въ теченіе вечера, такъ ужъ и не принялъ больше вполн вертикальнаго положенія, такъ и вставалъ, и садился — всякій разъ, что къ нему обращались — сохраняя все время кривую линію, такъ что тяжело было на него смотрть. Въ аккомпаниментахъ онъ вралъ немало и чувствовалъ, какъ кипитъ на него гнвъ Анны-Маріи, хотя она и стояла къ нему спиной.
Нанси сидла рядомъ съ королевой и, съ посвтлвшими отъ счастливыхъ слезъ глазами, отвчала на милостивые и интимные вопросы, слетавшіе съ прекрасныхъ губъ. Королева называла ее двичьимъ именемъ, ея поэтическимъ именемъ… И ея прошедшее и настоящее смшались въ двойной прелести въ сердц Нанси. Она переживала свою славную юность въ юной слав Анны-Маріи.
На обратномъ пути въ экипаж Анна-Марія, щебетала, какъ пташка, разсказывая свои впечатлнія и Нанси, смясь, прижимала ее къ сердцу.

XXIV.

— Миланъ — городъ, который дастъ теб крещеніе Искусствомъ,— объявилъ Анн-Маріи молодой, но уже заслуженный музыкальный издатель, высшій судья лирическаго искусства въ миланскомъ обществ {Рикорди (Примч. переводчика).}.— Въ смысл музыки Миланъ — единственный городъ.
И въ глазахъ Командора — срыхъ и ржущихъ, точно сталь — блеснула улыбка.
— Это ужъ мн говорили и въ Берлин,— сказала Анна-Марія.
— И въ Вн,— добавила фрейлейнъ.
— И въ Париж,— робко замтила Нанси.
— Вотъ именно потому-то и мы это говоримъ,— сказалъ молодой Командоръ, проводя тонкой рукой по бритому подбородку.
— Ну, такъ что же ты намъ сыграешь? Смотри, мы вдь не въ Берлин. Мы вс здсь притворяемся, будто обожаемъ классическую музыку и, когда слушаемъ, восклицаемъ: ‘Какая красота!’ И уходимъ раньше конца и больше не возвращаемся.
Услышавъ это, Бемоль поставилъ на программу немножко Вьетана и Венявскаго, немножко Сарасатэ и Паганини. Миланцы пришли на концертъ и остались до самаго конца. И ршили придти снова.
Но ‘Истинные Музыканты’,— изъ которыхъ одинъ всегда ужъ найдется во всякомъ город (а въ Милан ихъ было цлыхъ четыре), т, что толкуютъ о музык всерьезъ, какъ о нкой священной и привиллегированной болзни, которою могутъ страдать лишь одни они,— эти музыканты грустно качали предусмотрительными головами. Какъ печально слышать въ исполненіи распускающагося таланта, какимъ была эта двочка, гнуснйшую виртуозную музыку — скрипичный акробатизмъ, который — недостойно, но несомннно — нравится публик! Паганини! Вьетанъ! Ахъ, эти имена вонзали кинжалы въ сердце Истинныхъ Музыкантовъ.
— О,— кричали они,— дайте же намъ глубины Бетховена! Дайте намъ великолпіе Баха!
Они выливали свои горести то тамъ, то здсь на столбцахъ газетъ.
Командоръ — музыкальный издатель — улыбался и поглаживалъ тонкою рукою свой бритый подбородокъ, читая эти статьи.
Увидвъ Нанси, онъ сказалъ:
— Дайте же имъ классиковъ, ничего, кром классиковъ!
И во второмъ концерт Анна-Марія играла Концертъ Бетховена и Крейцерову сонату, затмъ — ‘Chaconne’, Фугу’, ‘Прелюдъ’ и ‘Сарабанду’ Баха. И миланцы сбжались и остались до самаго конца и намревались придти еще.
Но четверо Истинныхъ Музыкантовъ съ новою грустью покивали осторожными глазами. Какъ можетъ двчонка понимать гиганта Бетховена? Кто этотъ преступный учитель, рискнувшій завалить хрупкій мозгъ Анны-Маріи титанами-классиками? Разв не святотатство, если можно такъ выразиться, слушать, какъ двчоночка приближается къ таинственнымъ огромностямъ ‘Chaconne’ Баха? Одни лишь Истинные Музыканты могутъ понять глубокую, безумную тоску, скрытую въ простомъ и наивномъ танц семнадцатаго вка! Ради Бога! Пощадите! Пусть дти не играютъ ничего, кром Генделя и Моцарта!
Въ третьемъ концерт Анна-Марія играла Генделя и Моцарта. И миланцы собрались и просидли до конца и ршили придти снова.
Но четверо Истинныхъ Музыкантовъ выгнули горестно брови и заболтали, что, конечно, эту простую и легкую музыку очень мило играть дома для папы и мамы, но что, право же, въ миланскомъ концертномъ зал имешь право требовать чего-нибудь боле сильнаго и вскаго. И зачмъ она, собственно, играетъ на скрипк? Не лучше ли ей было бы изучить контрапунктъ? Или другое что? А музыку надо оставить для нихъ однихъ, четырехъ Истинныхъ Музыкантовъ.
Командоръ, не бывшій Истиннымъ Музыкантомъ, улыбнулся и поцловалъ Анну-Марію въ лобъ. Но это не утшило Нанси, слушавшей эти критики съ изумленнымъ недовріемъ, не успокоило Бемоля, пришедшаго въ бшеный гнвъ, не удержало вознегодовавшую фрейлейнъ отъ отправки длиннйшихъ писемъ по этому поводу въ ‘Corriere della Sera’, ‘Berliner Tageblatt’ и ‘Times’. (Это не значитъ, что ихъ напечатали).
Анна-Марія, не читавшая критическихъ статей, и не подозрвала о существованіи ‘Истинныхъ Музыкантовъ’, она была счастлива, весела и влюблена въ Италію. Чтобы утшить ее въ разлук съ ‘Шопенгауэромъ’, Нанси подарила ей маленькаго такса. Анна-Марія водила его гулять въ Паркъ, стыдясь немножечко его кривыхъ лапокъ и длиннаго, извилистаго, какъ Малерова симфонія, тла, но, за эти его незаслуженныя несчастія, она любила его еще больше.
Таксъ былъ названъ ‘Стейнеръ’, такъ какъ соединялъ въ себ вс отличительныя свойства этихъ великолпныхъ тирольскихъ скрипокъ: золотисто-коричневый цвтъ, нкоторую пухлость тла и слабый голосъ.
… Множество людей приходило къ нимъ и высказывало свои взгляды. Пришли и Истинные Музыканты, очень напугавшіе Анну-Марію и еще того больше Нанси.
— Что вы думаете длать съ вашей дочерью?— спросилъ одинъ изъ нихъ, потягивая чай и закусывая его печеньемъ, съ такимъ видомъ, будто длаетъ имъ этимъ величайшее одолженіе.— Что вы надетесь изъ.нея сдлать?
— Не знаю,— отвчала Нанси.— Пока я довольна тмъ, что есть.
— Плохо. Вамъ слдуетъ подумать о будущемъ. Если вы желаете, чтобы она сдлалась великой, настоящей артисткой…
— Не знаю, желала ли бы я этого. Если вмсто великой артистки она опустилась бы,— и Нанси улыбнулась,— до того, что сдлалась бы только счастливымъ ребенкомъ, думаю, что я не стала бы жаловаться.
— Смотрите!— продолжалъ Истинный Музыкантъ,— берегитесь! сегодняшній вундеркиндъ убиваетъ завтрашняго артиста. Срывая цвтокъ, вы уничтожаете плодъ.
Нанси тихонько засмялась.
— Это все равно, что сказать: берегитесь срывать бутонъ розы! а то она такъ и не сдлается никогда яблокомъ.
Анна-Марія, занимавшаяся возл окна подниманіемъ такса за хвостъ, чтобы узнать, чистокровный ли онъ, расхохоталась.
— Вотъ ужъ правда!— сказала она, хотя и не слышала ничего изъ предыдущаго разговора, но инстинктивно желая позлить Музыканта, казавшагося ей несноснымъ.
— Перестань, дорогая,— сказала ей мать. И затмъ прибавила:— Анна-Марія — то, что она есть. Я счастлива, что она расцвтаетъ свободно, какою ее создалъ Богъ, и не забочусь о томъ, чмъ она можетъ стать со временемъ: лишь бы была хорошая, здоровая и счастливая! Неужели мн нужно запрещать ей играть теперь, какъ играетъ серафимъ, изъ страха, что она не будетъ играть потомъ, какъ оахимъ?
— Вотъ,— сказала Анна-Марія, держа въ воздух за хвостъ визжавшаго ‘Стейнера’.— Неужели?
Суровый визитеръ обратился къ ней.
— Дитя мое,— началъ онъ мвачнымъ и пророческимъ тономъ,— Бахъ…
— Охъ, ужъ знаю я,— весело объявила Анна-Марія.
— Что ты ужъ знаешь?— строго спросилъ Музыкантъ.
— Вы хотли сказать: ‘Бахъ — богъ! Играй всегда Баха. Ничего, кром Баха. Все остальное ничего не стоитъ’,— вздохнула Анна-Марія, раскаиваясь уже, что вмшалась въ разговоръ.
— Ничего подобнаго. Я совсмъ не то хотлъ сказать.
— Ну, значитъ, другое: ‘Никогда не играть Баха! Двочка не можетъ понимать Баха…’ Вс профессора говорятъ мн или то или другое.
— Совершенно врно,— сказалъ онъ съ важностью.— Ты никоимъ образомъ не можешь понять Баха.
Анна-Марія выпустила Стейнера, который залзъ подъ диванъ и тамъ покусывалъ себ хвостъ.
— А вы?— спросила она Музыканта,— вы что понимаете въ Бах? Я хочу знать точно, что именно вы понимаете?— И съ сверкающими глазами и пылающими щеками Анна-Марія схватила его за рукавъ.— Я вамъ сейчасъ сыграю Баха, а вы мн скажите, что вы въ немъ понимаете… Бемоль, дай мн скрипку!
Бемоль съ сіяющимъ лицомъ кинулся за скрипкой.
— Анна-Марія! Дорогая! Не надо такъ,— говорила смущенно Нанси.
Но Анна-Марія уже настраивала скрипку.
— Вотъ,— сказала она, сжигая взглядами визитера,— теперь вы мн скажите, что такое вы понимаете, а я нтъ.
И сыграла сейчасъ же первыя пять изъ тридцати двухъ варіацій Chaconne. Затмъ остановилась.
— Ну-съ? Что вы поняли? Скажите-ка!
Музыкантъ откинулся на спинку съ улыбкой снисходительнаго превосходства.
— А теперь,— сказала Анна-Марія, похожая на маленькую блокурую фурію, воспламененную и вдохновенную,— теперь я это сыграю иначе. Сыграю, какъ оахимъ… Такъ вотъ, именно такъ оахимъ игралъ ее для меня и со мною… Я теперь что вы поняли? Что говоритъ вамъ Бахъ, глупый вы человкъ, больше того, что говоритъ онъ мн?
— Анна-Марія!— воскликнула Нанси.— Стыдись! Такъ нельзя говорить!
— Можно! можно!— говорила Анна-Марія, чуть не плача. Визитеръ, кисло улыбаясь, поднялся съ мста.
— Я боюсь,— сказалъ онъ,— что музыка въ большомъ количеств вредно дйствуетъ дтямъ на нервы.
— Нтъ, нтъ, очень хорошо!— кричала Анна-Марія въ отчаяніи и съ плачемъ. И пока Нанси, обнявъ ее, старалась успокоить, двочка, всхлипывая, говорила:— Мама, скажи ему! скажи ему то, что я не умю! Помоги мн.
— Что, родная?
— Помнишь… когда мы должны были хать куда-то далеко… ты еще говорила, что тамъ тепло, красиво… и грязно… Куда это?
— Въ Мексику, должно быть?
— Да, да, да! Такъ вотъ ты сказала что-то такое про ихъ гостинницы… что ты такое сказала объ этихъ странныхъ маленькихъ гостинницахъ?
Нанси подумала съ минуту. Потомъ вспомнила и улыбнулась.
— Я говорила, что въ нихъ можно найти только то, что привезешь съ собою.
— Да, да,— бормотала Анна-Марія взволнованно и безсвязно,— а теперь скажи это… скажи опять это, но о музык.
Нанси разсмялась и поцловала ее въ разгоряченный лобикъ.
— Ты хочешь сказать, что и въ музык можно найти только то, что несешь съ собой, въ собственной своей душ?
— Да,— подтвердила двочка.— Это хочу сказать.
— Дорогуня!— И Нанси поцловала ее.
Но Истинный Музыкантъ ушелъ въ негодованіи.
Какое невжество! Какія нелпыя сопоставленія! При чемъ тутъ мексиканскія гостинницы — въ Баховой-то музык?!

XXV.

Годъ промчался, какъ сонъ, разсыпая розы и мирты на пути Анны-Маріи: цлый годъ фантастическихъ путешествій отъ тріумфа въ тріумфу. Жизнь являлась Анн-Маріи въ вид заколдованнаго сада, горвшаго волшебными цвтами, склонявшимися на пути ея.
Концерты были ея радостью. Свтлая душа ея была переполнена музыкой, и, будто изъ чистаго и избраннаго сосуда, изливала она мелодическій избытокъ на слушающій міръ.
Играя, она выполняла свое назначеніе такъ же, какъ долженъ пть жаворонокъ.
Однажды въ Гену ее повели смотрть скрипку Паганини, нмую и запечатанную въ стеклянномъ ящик въ муниципалитет. Она долго и молча смотрла на нее. Затмъ отвела взглядъ.
— О чемъ ты думаешь, сердце мое?— спросила Нанси.— Почему ты такъ печальна?
— Я думаю,— сказала двочка, и взглядъ ея былъ величавъ,—какъ должна страдать взаперти эта скрипка, какъ ее долженъ мучить ея голосъ! Кто знаетъ, какъ ей безумно, можетъ быть, хочется пть!
Эти слова, запомнили и повторили. Они дошли до ушей генуэзскаго синдако. Однажды, съ большою торжественностью, Анну-Марію пригласили во дворецъ муниципалитета и тамъ, въ присутствіи небольшого количества приглашенныхъ, сняли вс печати: священный инструментъ безсмертнаго Николо былъ вложенъ въ нжныя ручки двочки.
Ужъ цлыхъ три ночи не спала она, мечтая объ этомъ великомъ момент, мечтая о радости этого трепетнаго скованнаго голоса, которому ея пальцы вернуть свободу!
Быстро надла она новую квинту, натянувъ ее на выцвтшую кобылку. Затмъ легонько пощипала струны и прислушалась, наклонивъ голову. А затмъ, поднявъ смычекъ, вибрирующимъ ударомъ разбила кандалы молчанія, тяготвшаго на дрожащихъ струнахъ. Прозвучалъ ре минорный аккордъ, тремолирующій и жалобный.
Анна-Марія снова подняла смычекъ и взяла другой аккордъ, нажимая пальцами на струны, съ сильной и густой вибраціей.
И снова отвчала скрипка хриплымъ, слабымъ, глухимъ звукомъ. Лицо Анны-Маріи поблднло, какъ полотно. Губы задрожали. Съ рыданіемъ опустила она скрипку.
— Умерла,— сказала сна.
Много лтъ спустя, если Нанси случались раздумывать, не лучше ли было удержать двочку отъ концертовъ и публики — если нападали на нее сомннія, не было ли ошибкою дать ей излить на міръ всю свою юную благозвучную душу,— воспоминаніе о Молчащей Скрипк, запертой въ стеклянной тюрьм, живо вставало предъ нею: о Скрипк, умершей отъ того, что она не пла, умершей отъ собственнаго молчанія {Два года тому назадъ эта знаменитая скрипка произвела такое же тяжелое впечатлніе погребальнаго разочарованія, подъ смычкомъ одного изъ серьезнйшихъ скрипачей нашего времени г. Губермана, въ генуэзскомъ его концерт. Перев.}.
И она счастлива была сознаніемъ, что ея жавороночекъ могъ пть, сколько вздумается.
И жаворонокъ плъ! Плъ въ разныхъ климатахъ, подъ разными небесами, въ далекихъ краяхъ. Въ Эдинбург, кажется, отпрягли лошадей и съ тріумфомъ везли ихъ обихъ на себ? Чуть ли не въ Берн полиціи пришлось расчищать улицы и площади отъ бсновавшихся студентовъ? Не въ Турин ли толпа вызвала ее разъ двадцать на балконъ, чтобы привтствовать, чтобы вымолить у маленькаго восторженнаго личика еще одну улыбку, а у маленькихъ ручекъ еще одинъ цвтокъ? Гд, гд это было, что мужчины поднимали своихъ дтей, чтобы т могли ее увидть, а женщины, смятыя и придавленныя въ толкотн, со шляпами на боку и безумными глазами, дрались, чтобы увидть хоть на мигъ кланяющуюся блокурую головку и дотронуться до ея рученки въ перчатк. А въ Неапол не называли ее разв ‘одержимой двочкой’ и не думали, что въ нее вселился духъ? И среди привтствій разв не раздавались голоса, умолявшіе предсказать номеръ лотто?
Да, это было въ Неапол. Нанси хорошо это помнитъ. Въ смутномъ блеск смняющихся эпизодовъ, нкоторые встаютъ ясными и отчетливыми въ памяти Нанси. Въ Неапол случилось однажды, что въ обширномъ переполненномъ театр забыли оставить ей мсто. И директоръ театра явился сказать ей, что нкая, извстная ему, дама любезно предлагаетъ ей мсто въ своей лож: ложа второго яруса, номеръ пятый,— Нанси хорошо это помнить. И въ то время, какъ Анна-Марія, уже расцлованная и благословенная, какъ всегда, со скрипкою подъ рукою выходила на сцену — точно маленькое небесное видніе,— Нанси еще бжала по пустымъ коридорамъ второго яруса, разыскивая номеръ пятый. Вотъ онъ, наконецъ. Нанси вошла и увидла даму подъ черной вуалью. Нанси сдлала ей легкій поклонъ и сла, прошептавъ: ‘Благодарю васъ’. Затмъ, конвульсивно переплетя пальцы, она зашептала молитву, которую произносила всегда, когда играла Анна-Марія: ‘Боже мой! помоги ей! Вдохнови ее! Направь ея руку!’.
И Богъ снова услышалъ ея молитву, потому что Анна-Марія играла грандіозно, нжно и не подозрвая, что можетъ нуждаться въ чьей-либо помощи!
Нанси сидла въ лож, оледенвъ отъ ужаса, какъ всегда, ожидая, когда спокойные глаза Анны-Маріи отправятся кругомъ изъ ложи въ ложу на поиски матери. Вотъ! Нашла! Глаза блестятъ, смются!.. Но затмъ Духъ Музыки упалъ на своихъ огромныхъ крыльяхъ между ними и унесъ ея двочку, играющую и грезящую, далеко изъ круга материнской любви…
Дама въ черномъ прижала платокъ къ глазамъ. Нанси привыкла это видть, но всякій разъ это ее трогало. Она протянула руку и положила ее на руку незнакомки, сердце которой терзала музыка ея двочки.
Дама въ черномъ, не оборачиваясь, взяла ея руку, и такъ сидли он рядомъ, незнакомыя, но связанныя музыкой, какъ сестры.
Кончился послдній номеръ, и изъ всхъ угловъ залы вырывались восклицанія, хорошо знакомые крики восторга и упоенія. Нанси быстро встала, чтобы бжать за кулисы къ Анн-Маріи. Незнакомка повернулась и откинула вуаль.
— Мое имя Виллари,— сказала она.
Нанси помнила, это имя. Все, что разсказывалъ ей объ этой женщин Альдо, все, что замалчивалъ о ней Нино, хлынуло волной въ ея память. Она вглядывалась съ любопытствомъ въ это изнуренное лицо подъ шапкой темно-рыжихъ волосъ — блдное, усталое лицо, изборожденное печальными морщинами.
— Я хорошо знаю ваше имя,— сказала Нанси, подавая ей руку.— Привтствую великую артистку.
Женщина глубоко вздохнула,.
— Привтствую счастливую мать.
И опустила вуаль.
Нанси бжала по переполненнымъ коридорамъ, мимо публики, стоявшей группами и говорившей объ ея двочк. И слова: ‘Поразительно! Феноменально! Невроятно!’ касались обычнымъ нжнымъ крыломъ ея уха.
‘Счастливая мать!’. О, да, да! она счастливая мать! Она говорила это себ тысячи тысячъ разъ, повторяла эти слова потихоньку, пока окутывала мягкимъ блымъ шарфомъ блокурую головку своей дочери, и тогда, когда проходила съ нею сквозь привтствія толпы, сквозь протянутыя руки и размахивающія шляпы. Она повторяла это себ, сидя на автомобил, который увозилъ ихъ въ тихую неаполитанскую ночь, и тогда, когда она держала Анну-Марію, стоявшую ножками на сидньи и махавшую окружавшей ихъ толп обими ручками.
Ея фигурка покачивалась отъ бга автомобиля по веселой освщенной улиц. Вскор и послдніе поклонники остались позади, и Анна-Марія скользнула внизъ рядомъ съ Нанси. Автомобиль вызжалъ на набережную, тамъ за заливомъ вздыхалъ Везувій, ритмичнымъ огненнымъ дыханіемъ, а спокойныя воды сверкали. Нанси вспомнила было, что это родина Альдо, но затмъ забыла все при звук обычныхъ нжныхъ словъ:
— Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes? Ты счастлива, мамуня моя дорогая?
Фраза эта, уже превратилась въ какую-то формулу, которую он повторяли, смясь, какъ ритурнель псни. Изъ всхъ часовъ на дню, лихорадочныхъ и бурныхъ, это былъ часъ радости для сердца Нанси. Анна-Марія, бывшая обыкновенно капризной и непокорной — подъ вліяніемъ музыки и обожанія толпы — въ этотъ часъ длалась снова тою нжною двочкой, которая была несравненно боле кроткою и нжною, чмъ повседневная Анна-Марія, и несравненно боле близкою и человчною, нежели концертная Анна-Марія: то было странное и недоступное созданіе, въ которомъ иногда Нанси сомнвалась, точно ли оно принадлежитъ ей!
Фрейлейнъ и Бемоль хали въ другомъ экипаж. Посл импрессаріо никто не смлъ нарушать этотъ священный и звздный часъ ихъ любви.

——

А Нанси, неужели никогда не. оплакивала она. свои погибшія мечты о слав? Неужели не вспоминала о ненаписанной Книг? Неужели не горли ея раны отъ вырванныхъ крыльевъ?
Нтъ. Она жила для Анны-Маріи и ею. Химера-вдохновенія ушла отъ нея. Римы и ритмы, слова, виднія и грезы не смущали ее больше. Она дышала музыкой, которую исполняла Анна-Марія. Она грезила музыкой, которую та сочиняла, Колдунъ изъ Легенды, который такъ долго мучилъ ее своимъ призывомъ, не звалъ уже ее больше. Онъ прошелъ мимо и забылъ ее.
И орелъ Генія не трогалъ ея больше и не разбивалъ ей сердце своими большими крылами.
Она была, какъ Безмолвная скрипка: псни, которыя не высказала душа ея, умерли въ ней.

XXVI.

Въ Париж случилось то, чего Нанси давно уже смутно ожидала и боялась.
Она была одна въ салон своего номера. Фрейлейнъ отправилась съ Анной-Маріей и толстымъ томомъ Французской Революціи подъ мышкой въ Тюильри.
Мальчикъ при ‘лифт’ постучалъ въ дверь и возвстилъ постителя, который вошелъ тотчасъ же, не дожидаясь разршенія. Это былъ Альдо! Альдо. съ квадратной бородой и моноклемъ,— Альдо, великолпный и безупречный, съ цилиндромъ въ рук.
Онъ остановился на. порог, глядя прямо въ лицо Нанси. Затмъ ступилъ впередъ, положилъ шляпу на стулъ, протянулъ об руки и произнесъ тихо и пламенно:
— Нанси!
Нанси вскочила и, быстро и тяжело дыша, стояла передъ нимъ, блдная и тонкая въ свтломъ капот. Онъ сдлалъ еще шагъ по направленію къ ней, все еще съ протянутыми руками. Тогда Нанси недоврчиво протянула ему руку, которую мужъ ея схватилъ и сжалъ въ своихъ. На мизинц Альдо сверкалъ перстень съ брилліантами.
Онъ склонилъ свою блестящую черную голову надъ холодной ручкой Нанси и поцловалъ ее.
— Благодареніе Господу!— произнесъ онъ и опустился на стулъ.
Нанси смутно соображала, за что, собственно, благодаритъ онъ Бога, По правд сказать, и самъ Альдо не зналъ этого хорошенько, но эта фраза показалась ему подходящею къ данному моменту, да и другой не было наготов.
Послдовало затруднительное молчаніе. Альдо прервалъ его:
— Нанси! я вернулся!
— Да.
И мысли Нанси нескладно вились вокругъ его борода и брилліантоваго перстня.
— Что ты думала, обо мн все это время? Кто знаетъ, какъ жестоки были твои мысли!
Нтъ. У Нанси жестокихъ мыслей не было.
— А теперь ты больше не любишь меня!
Нанси растерянно взглянула на него и, сама, не зная почему, улыбнулась.
Альдо нехотлъ обращать вниманія на улыбку и сказалъ:
— Нанси! Нанси! Ты никогда, не простишь меня?
— Да нтъ же, я прощаю тебя,— сказала Нанси и снова улыбнулась.
Ей казалось, что она. во сн. Странно и смшно было, что этотъ господинъ съ четырехугольной бородой и болтающимся моноклемъ просилъ прощенія и говорилъ о любви. Ничего въ немъ не было для нея хоть сколько-нибудь знакомаго и близкаго. Его, волосы, которые онъ прежде имлъ обыкновеніе носить съ проборомъ посредин, теперь были зачесаны назадъ и лежали гладкою и блестящею черною волною, верообразная борода измнила его лицо и придала ему видъ французскаго художника, и даже въ шляп, высокой, съ узенькимъ бортомъ, лежавшей на стул, было что-то чуждое и постороннее.
— Почему ты смешься?— спросилъ Альдо.
Въ голос его звучало оскорбленное достоинство, что встряхнуло и пробудило Нанси и вернуло ее къ дйствительности.
— Я не смюсь,— сказала она.
И вдругъ расплакалась.
Это было именно то, чего ожидалъ Альдо, и съ чмъ онъ умлъ справляться. Молчаливая и холодная женщина со стеклянными глазами и двусмысленной улыбкой безпокоила его и ставила въ затрудненіе. Но плачущая женщина — Альдо столько видалъ ихъ и такъ умлъ утшить.
Мгновенно очутился онъ подл нея и, склонившись надъ ея закрытымъ руками лицомъ, охватилъ рукою ея узенькія плечики.
— Нанси! не плачь, прошу тебя! Я былъ подлецъ, каналья, но, клянусь теб! я думалъ, что поступаю правильно. Я искуплю, искуплю! Я вознагражу великимъ счастьемъ вс прошлые годы твоихъ страданій!
Она все плакала, потрясаемая рыданіями.
— Я богатъ,— продолжалъ Альдо.— У меня столько денегъ, что намъ ихъ и не истратить.
Содрогавшіяся плечи вдругъ затихли, будто выжидая, прислушиваясь… Много было недоврія въ этихъ выжидающихъ, худенькихъ плечикахъ.
Альдо продолжалъ:
— Не бойся. Я не игралъ и не сдлалъ ничего недостойнаго и безчестнаго. Деньги были мн оставлены,— онъ видлъ, что плечи замерли въ ожиданіи,— одною… одной старушкой, которой я оказывалъ услуги. Она умерла и оставила мн все свое состояніе. Я заслужилъ его. Я былъ очень добръ съ нею…
Плечи поднялись въ глубокомъ вздох. Было ли это облегченіе или отчаяніе? Альдо сомнвался.
— Итакъ, моя Нанси, вс твои огорченія кончились. Я уже назначилъ теб и двочк значительную сумму… Такимъ образомъ, теб не придется больше эксплоатировать Анну-Марію.
Нанси отскочила отъ него и смотрла на него въ ужас Что онъ сказалъ? ‘Эксплоатировать Анну-Марію’!.. Эксплоатировать Анну-Марію? Онъ могъ это думать? И другіе, стало быть, могли думать?.. что она эксплоатируетъ Анну-Марію?
Нанси закрыла себ лицо и разразилась отчаянными рыданіями. Рыдала, стонала и ломала себ руки. Альдо, видя это, понялъ, что это не т рыданія, какія привыкъ онъ слышать и понимать. Въ этомъ плач слышались вс разбитыя надежды Нанси, вс погибшія стремленія, все, что она, изъ любви къ Анн-Маріи, принесла въ жертву и задушила, и что молила и насиловала себя не оплакивать. Ея работа, ея Книга, ея надежды и мечты о слав — все, что она бросила подъ ножки Анны-Маріи, и что та въ бг своемъ къ слав такъ весело растоптала,— все это встало въ ея памяти, будто виднія убитыхъ. Нанси вспомнила чудныя крылья своего собственнаго таланта, которыя она выщипала по перышку,— и раны открылись и истекали кровью.
— Это неправда, что я эксплоатирую Анну-Марію,— сказала она, поднимая на Альдо налитые слезами глаза,— все, что она зарабатываетъ своими концертами, кладется на ея имя. Эти деньги неприкосновенны. Ихъ никто не трогаетъ.
— На что же вы въ такомъ случа жили?
— Я занимала деньги,— отвтила она съ гнвнымъ и недоврчивымъ взглядомъ.— Много денегъ, которыя отдамъ, когда смогу.
— У кого?— спросилъ Альдо, хмуря брови.
Нанси не отвчала.
— Ты можешь вернуть ихъ теперь же,— сказалъ онъ мрачно.
И замолчалъ. Легкомысленные часики на камин звонко пробили четыре.
— Гд двочка?— тихо спросилъ Альдо.
— Ушла.— Лицо Нанси вдругъ сдлалось каменнымъ.— Я не хочу, чтобы ты ее видлъ. Не хочу, чтобы она разстраивалась и волновалась.
— Нанси!— воскликнулъ Альдо, поблднвъ, — я долженъ видть ее. Ты не можешь запретить мн это! Нанси, не будешь же ты такъ жестока! Вотъ уже шесть слишкомъ лтъ томлюсь я дни и ночи мыслью о ней. Ни о чемъ больше не мечталъ, ничего не желалъ, только бы увидться съ нею. Каждую ночь часами не спалъ я, представляя себ нашу встрчу. Я думалъ: когда я буду богатъ, буду свободенъ,— Нанси содрогнулась,— я разыщу ихъ… Я нагду ихъ бдными, покинутыми, въ борьб съ нуждою… И тогда я пріду… въ жалкую улицу, гд он живутъ… пріду въ парной коляск, на двухъ чудныхъ блыхъ лошадяхъ, которыя понравятся Анн-Маріи…
Глаза Альдо были полны слезъ, но Нанси смотрла на него холодно, изумленно, почти не будучи въ состояніи поврить такой дтской безсознательности.
— И тогда…— голосъ Альдо прервался отъ рыданій,— я думалъ: он взглянутъ въ окно и увидятъ меня… А я скажу тогда:— Я пріхалъ за вами, чтобы увезти васъ отъ бдности, отъ нищеты, отъ одиночества… увезти васъ съ собою навсегда!
Альдо закрылъ себ лицо руками, и слезы брызнули на брилліантовый перстень.
— Но вмсто того… я узналъ:., прочелъ… въ газетахъ… объ успхахъ Анны-Маріи! И я хотлъ было послушать ее. Но какъ могъ я видть мою двочку… мою дочку… въ присутствіи тысячи постороннихъ людей… тогда какъ я… я… ея отецъ…— отъ слезъ онъ запутался.— И подумать только, что я ее никогда не слыхалъ, никогда ее не слыхалъ!— рыдалъ онъ.
Губы Нанси были сомкнуты. Сердце закрыто. Она молчала.
Альдо устремилъ на нее полные слезъ глаза и желалъ бы, чтобы и она заплакала.
— Ты не простишь мн? не простишь?— всхлипывалъ онъ.
Нанси кивнула головой.
— Но не хочешь жить вмст? Разв мы не сможемъ быть счастливы вс втроемъ?
— Нтъ.
— Никогда?— и борода Альдо странно зашевелилась.— Никогда?
— Никогда,— сказала Нанси, и дрожь отвращенія заставила ее прижать локти къ тлу.
Тогда Альдо началъ плакать и кричать. Шесть лтъ мечталъ онъ о свиданіи съ ней и съ двочкой, шесть лтъ длалъ онъ то, что длалъ изъ любви къ ней и къ двочк, фантазировалъ и измышлялъ, терплъ и страдалъ изъ-за. нея и двочки, жилъ только съ мыслью о ней-и о двочк, и дальше онъ жить не можетъ — о. нтъ! ни одного дня, ни часа — безъ нея и двочки!
И, говоря все это, онъ былъ совершенно искрененъ и думалъ, что говоритъ правду. И глаза его длались все правдиве, по мр того, какъ онъ говорилъ, и по мр того, какъ читалъ на ея лиц, что вс просьбы напрасны.
— О, Нанси! Нанси! Нанси!— Онъ схватилъ ея холодную. ослабвшую руку и съ отчаяніемъ стиснулъ, ее,— покажи мн двочку! Пусть она ршитъ мою судьбу. Если она црогонитъ меня, я уйду. Но если она помнитъ меня и захочетъ, чтобы я остался, общай мн, Нанси, что не прогонишь меня! Общай же, общай! Я не уйду, не уйду, пока ты не общаешь!
Но Нанси не хотла общать.
— Нанси!— рыдалъ Альдо,— вспомни, какъ мы любили другъ друга! вспомни дни, проведенные на Лаго Маджоре! вспомни, какъ ты писала свою Книгу и читала ее мн по вечерамъ, прильнувъ головою къ моему плечу. Вспомни все, Нанси, и общай мн, что если двочка велитъ мн остаться, то и ты не откажешь мн въ этомъ.
Но Нанси не желала общать.
— Нанси! Нанси! неужели ты забыла печальные ньюіоркскіе дни? Дни нищеты и голода, проведенные вмст? Въ память этихъ печальныхъ дней въ дом Шмидль, въ память моей маленькой темной комнатушки, по которой я столько разъ потомъ тосковалъ, потому что сквозь притворенную дверь я могъ видть изъ нея васъ съ малюткой спящихъ… Нанси, во имя всхъ этихъ печалей, общай!
Но Нанси не могла общать.
— Неужели ты не помнишь, Нанси, Нанси! какъ Анна-Марія была больна? У нея была корь,— рыдалъ Альдо,— и она не хотла кушать другого молока, кром того, что согрвалъ ей я… и не хотла засыпать иначе, какъ держа, меня за руку.?. О, Нанси, Нанси! ты не хочешь вспомнить это… и общать?
Нанси это вспомнила.— И общала!
Они сидли молча, поджидая возвращенія Анны-Маріи. Ни одинъ изъ нихъ не заговаривалъ. Альдо взялъ со стола портретъ двочки со скрипкою и долго разсматривалъ его, опираясь локтями въ колни. Затмъ, склонивъ голову, прижался лбомъ къ портрету и такъ и сидлъ.
Безсознательная Повелительница Судебъ затопотала по коридору. Къ ручк ея былъ привязанъ шаръ ‘Au Bon March’. Это былъ огромный красный шагъ съ надписью золотомъ ‘Au Bon March’, приводившій въ большое негодованіе фрейлейнъ на всемъ пути Итальянскаго Бульвара.
— Тебя узнаютъ,— говорила она дорогою Анн-Маріи,— и никто къ теб не будетъ относиться серьезно и къ музык твоей тоже. Совершенно это неприлично для великой артистки разгуливать съ этимъ дурацкимъ шаромъ.
— Этотъ шаръ ничуть не боле дурацкій, чмъ вс прочіе,— отвчала Анна-Марія, толкнувъ легонько книзу красную голову и наблюдая, какъ онъ медленно плыветъ кверху на всю длину шнурка.
Затмъ она снова потянула его внизъ, и порывъ втра швырнулъ его въ лицо фрейлейнъ.
Фрейлейнъ очень разсердилась.
— Я просто не понимаю, какъ человкъ, исполняющій бетховенскую сонату…
— Которую?— спросила Анна-Марія, желая искусно отвлечь разговоръ,— Крейцерову или Весеннюю? Я предпочитаю Крейцерову.
Затмъ она насильно всунула свою руку подъ вытянутую и упирающуюся руку фрейлейнъ и весело запрыгала рядомъ съ ней вдоль Бульваровъ. Фрейлейнъ была счастлива. Шаръ слегка ударялся въ ея шляпу, но она не обращала вниманія. Она ограничилась лишь заявленіемъ, что предпочла бы надпись ‘Лувръ’ на шар, такъ какъ ‘Au Bon March’ слишкомъ демократично.
… Анна-Марія вошла, прячась за шаръ. Фрейлейнъ, увидавъ постителя, ушла въ свою комнату.
Анна-Марія привыкла къ постителямъ, она часто заставала поджидающихъ ее людей. И, увидавъ этого чужого, вскочившаго при ея появленіи и пристально уставившагося на нее заплаканными глазами, она протянула ему свою теплую ручку. Анна-Марія видала столько чужихъ и столько заплаканныхъ глазъ! Поэтому она не удивилась и не взволновалась
— ‘Bonjour’,— сказала она, разсматривая его бороду.
Затмъ подошла къ матери.
— Посмотри, какой шаръ, Liebstes,— сказала она, снимая съ руки шнурочекъ.
Шаръ сейчасъ же быстро и легко понесся кверху и тихонько застучалъ о потолокъ. Анна-Марія горестно смотрла ему вслдъ… Комната была высокая. Шнурочекъ вислъ высоко, недосягаемо для чьей бы то ни было руки.
Но бородатый господинъ схватилъ ея руку и поцловалъ.
— Анна-Марія!
Анна-Марія отдернула руку и слегка обтерла ее объ юбку.
Онъ повторилъ:
— Анна-Марія!— хриплымъ голосомъ и складывая руки.— Взгляни на меня.
Голубые глаза покорно отошли отъ потолка и перешли на его лицо.
— Двочка моя, двочка! Помнишь ли ты меня?
— Да,— быстро и неправдиво отвтила Анна-Марія.
Столько разъ доставалось ей отъ фрейлейнъ въ такихъ случаяхъ, если она отвчала ‘нтъ’.— Невжливо такъ говорить ‘нтъ’. Чтобы не обидть, ты должна сказать: ‘можетъ быть… я не уврена… Какъ будто, помню… — поучала фрейлейнъ. Но Анна-Марія была лаконична.— Ну, если нельзя говорить нтъ, такъ я скажу да.— Такъ и на этотъ разъ.
Лобъ Альдо вспыхнулъ, какъ огнемъ. Онъ упалъ передъ двочкой на колни, схватилъ ея ручки и прижалъ ихъ къ глазамъ и къ губамъ.
— Малютка моя! малютка моя!— и легкія южныя слезы брызнули изъ глазъ его.
Анна-Марія подумала про себя:— Должно быть, это нмецкій музыкантъ.
До сихъ поръ одни только нмецкіе музыканты были до такой степени экспансивны и нервны.
Она было повернулась къ матери съ нмымъ вопросомъ, но та сидла съ опущенной головой.
— Я могу остаться, могу остаться, Анна-Марія? Правда, вдь ты не хочешь, чтобы я ушелъ одинъ? Скажи, скажи твоей мам, чтобы она позволила мн остаться тутъ и заботиться о васъ.
Анна-Марія очень удивилась.
— …Мы не любимъ, чтобы о насъ заботились,— сказала она. И, прибавила, чтобы не обидть этого страннаго человка:— Все-таки спасибо.
Альдо разсмялся сквозь слезы.
— Дорогая, обожаемая!— и поцловалъ рукавъ ея кофточки.
Анна-Марія была разсудительная особа, и ей не нравились волненія незнакомыхъ. И притомъ она торопилась.
— Прощайте,— сказала она ршительно.— Если и мой автографъ, я вамъ дамъ.
Альдо схватилъ ее за хрупкія плечики, уставившись на нее потеряннымъ и отчаяннымъ взглядомъ.
— Анна-Марія! Анна-Марія! Да ты не узнаешь меня? Ты же сказала, ты сказала, что помнишь меня. Не узнаешь своего папу?— Нтъ.
— Не узнаешь своего папу, твоего папу, который плъ теб ‘милая Аида’, когда ты была больна въ Нью-орк?.. Не помнишь, какъ я водилъ тебя по воскресеньямъ въ паркъ смотрть блокъ? Маленькая Анна-Марія, не узнаешь меня, не узнаешь?
Двочка покраснла, и губы у нея задрожали. Покачала головой.
— Нтъ,— сказала она потихоньку.
Альдо отвернулся и закрылъ лицо руками. Малютка съ минутку поглядла на него, затмъ на цыпочкахъ подошла, къ матери и угнздилась подъ ея защитную руку. Затмъ голубые глаза устремились къ потолку. Вонъ онъ шаръ, а веревочка коротенькая, далеко… Анн-Маріи показалось, что шаръ уменьшился какъ будто… Какъ же, какъ же ей достать его?
Нанси повернула къ двочк грустное и блдное лицо (и оно показалось Анн-Маріи меньше обыкновеннаго) и заговорила негромко:
— Анна-Марія, это твой отецъ.
— Правда?— спросила Анна-Марія съ сомнніемъ, разглядывая этого человка, закрывшаго лицо и борода руками, затмъ она остановилась глазами на его блестящей и высокой шляп на стул.— Правда?— повторила она.
— Хочешь, чтобы онъ остался съ нами?— спросила Нанси тихонько, едва дыша.
— Съ нами двоими?
Зрачки Апны-Маріи расширились. Она вспомнила импрессаріо.
— Да, съ нами двоими,— сказала Нанси.
— Навсегда?
И смущеніе испуганныхъ голубыхъ глазъ выразилось еще ясне.
— Навсегда,— сказала Нанси.
Анна-Марія окинула быстрымъ взглядомъ человка и его шляпу. Затмъ прижалась щекой къ плечу матери, какъ всегда, когда просила чего-нибудь.
— Лучше не надо, Liebstes,— шепнула она.
Судья произнесъ свое слово.
Альдо произнесъ всего нсколько словъ. Онъ положилъ руку на голову двочки и долго смотрлъ на нее. Затмъ круто повернулся, взялъ шляпу и вышелъ.
— Какой странный человкъ!— сказала Анна-Марія.— Правда, онъ былъ моимъ отцомъ?
Нанси, съ совершенно блыми губами, сказала:— Да.
— Ты уврена въ этомъ?— спросила Анна-Марія и машинально подняла глаза къ шару.
— Да, дорогая,— сказала мать и заплакала.
Анна-Марія помчалась къ двери.
— Папа!— крикнула она звонкимъ серебристымъ голоскомъ.
Альдо, спустившійся уже было до половины лстницы, услыхалъ и остановился. Сердце забилось у него. Онъ схватился руками за ршетку.
— Папа! Альдо повернулся, колеблясь, не смя врить, не смя надяться.
И снова раздался нжный дтскій зовъ:
— Папа!
Альдо вернулся и взбжалъ по лстниц. Онъ ослпъ, съ ума сошелъ отъ счастья. Шатаясь и дрожа, шелъ онъ по коридору къ открытой двери. На порог, вся облитая свтомъ, ждала его двочка.
— Папа,— сказала Анна-Марія (и снова и слово это и дтскій голосъ сдавили ему горло счастливымъ рыданіемъ).— Не будешь ты такъ добръ?
— Да.!— сказалъ Альдо блдный и торжественный.
— Тогда… прежде чмъ уйти, достань мн мой шаръ! Ты высокій, теб легко!
Альдо досталъ шаръ. Потомъ ушелъ. Изъ комнаты — изъ жизни — изъ разсказа.

XXVII.

Санъ-Хуанскій рудникъ.

‘Нанси!

‘Кончилось ожиданіе. Прошли годы, черные, печальные годы отсутствія и одиночества.
‘Я узжаю отсюда, чтобы вернуться къ теб.
‘Прізжай меня встртить въ Гену. Будемъ опять сидть на томъ балкон, гд столько лтъ тому назадъ ты говорила мн о своей ненаписанной Книг, боялась, что она умретъ не родившись, какъ ребенокъ. Я отвезу тебя въ Porto Venere, блую, залитую солнцемъ деревушку, будто наяда, пробующая ногою воду, лазурную, морскую воду. И твоя Книга будетъ жить, заживетъ, наконецъ!
‘И мы заживемъ!.. О, Нанси, Нанси! Я такъ давно нмъ и одинокъ, что у моей любви почти нтъ словъ. И въ мою пустую и темную жизнь радость входитъ, какъ маленькая пугливая тнь, готовая ежеминутно ускользнуть.
‘Я ловлю и сжимаю ее и кричу: ‘Останься! Кончились одиночество и изгнаніе!’ Но она, маленькая, чуждая гостья, не вритъ.
‘И я не смю поврить своему счастью, о которомъ мечталъ столько лтъ. Но затмъ говорю себ самому, что сердце Нанси не можетъ измнить, Нанси, однажды меня полюбившая, любитъ и не перестанетъ любить меня.
‘И т же слова, что притянули ее ко мн однажды черезъ Океанъ, и теперь снова приведутъ ее:— Нанси, прізжай ко мн.
‘Въ мои пустыя объятія, къ моему печальному и одинокому сердцу! Прізжай, Нанси. Прізжай немедленно. И навсегда!

XXVII.

‘Дорогой Дикарь, любимый другъ мой!

‘Твой призывъ перевернулъ мн сердце. Вс мои желанія, вс мечты мои присоединяются къ твоему зову и велятъ хать къ теб.
‘Увы! Маленькая молитва, которой научила меня бдная фрейлейнъ въ дтств, слышится мн въ ея дтскомъ ритм, и этотъ шепотъ побждаетъ и заглушаетъ крики моихъ безумныхъ желаній. Знаешь ли ты ее, молитву тремъ ангеламъ, стоящимъ вокругъ нашихъ кроватей?
Блый ангелъ (ангелъ Божій!)
Простри крыло свое надъ моей головою.
Ангелъ лазурный (Маріинъ ангелъ!)
Возьми мою руку своей рукою.
Золотой ангелъ (ангелъ Христовъ!)
Возьми мое сердце и не выпускай его больше.
‘Я столько лтъ подрядъ повторяла эту молитву, что. очевидно, ангелы услышали ее. Какъ же могу я пріхать къ теб, когда я такъ связана?
‘Церковь и Законъ, какъ два первые ангела, держатъ меня, а ты знаешь, что моя, погрязшая въ условностяхъ, душенка бжитъ всего неправильнаго и запрещеннаго. Но если бы я даже была свободна, какъ воздухъ, мн помшалъ бы бжать къ теб третій ангелъ. Третій ангелъ держитъ мое сердце.
‘Анна-Марія — третій ангелъ. Анна-Марія держитъ мое сердце въ своихъ чистыхъ ручкахъ. Разв могу я вырвать его у нея?
‘Скажи мн, скажи мн самъ! Какъ могла я оставить ее? Или какъ мода я взять ее съ собой? Подумай, подумай — и отвть.
‘Дорогой Дикарь, я одна изъ ‘поглощенныхъ’. Я больше не существую. Моя маленькая Анна-Марія поглотила меня. И это справедливо, это прекрасно, это священно. Она меня истребила, и мн это пріятно. Она меня уничтожила, и я ей благодарна.
‘Потому что это вчный законъ, непреклонный и чудесный: этимъ даруемымъ намъ жизнямъ мы должны отдать свою.
‘И я — какъ и множество матерей — съ восторгомъ, на колняхъ, даю мою жизнь безсознательному существу, которое ея требуетъ.
‘И вотъ, я отхожу въ тнь, а путь мой не свершенъ, и цль моя не достигнута, и назначеніе мое не выполнено. Что за бда? То, что не удалось мн, дается Анн-Маріи. Дочь моя достигаетъ вершинъ, до которыхъ я не добралась. Ей достанется Слава, не завоеванная мною.
‘О, другъ мой, любимый мой, мн приходится вплести въ твою печальную жизнь еще одну горечь, но пойми меня и прости! Въ жизни моей нтъ мста любви. Вся жизнь моя — вихрь и волненія, вся спшка и торопня, вся тревога и лихорадочность, и бгущіе позда, и крики, и апплодирующія руки…
‘Разв не видишь ты нашего существованія, какъ на картин? Сказочный Колдунъ вьется передъ нами въ пляск и звукахъ. А за нимъ, черезъ вершины и пропасти и скалы летитъ маленькая Анна-Марія, опьянвъ отъ музыки, обезумвъ отъ успха… а я бда за ними, запыхавшись, трепеща, теряя въ бшеномъ бг все, что когда-то было моимъ, оставляя все, все за собою — мечты, надежды, Любовь…
‘Любовь! Любовь на этой картин является не въ вид юнаго бога, свтлаго и смющагося, увнчаннаго розами и страстью. Нтъ. Любовь на ней — суровая, печальная, одинокая фигура… О, дорогой мои Дикарь, я вдь знаю, какъ ты печаленъ и одинокъ!
‘Но ты пойми меня и прости. И простись. Простись съ Нанси’.

——

И Дикарь понялъ. И простилъ. И простился съ Нанси.

XXIX.

Закрытый цвтокъ времени раскрылъ свои лепестки.
И сверкающіе дни и звздныя ночи вели маленькую Анну-Марію отъ тріумфа къ тріумфу. И волной отливали ея глаза, и солнцемъ отливали ея волосы. И она поднялась, сверкающая, какъ лилія, къ двственной и лучистой юности.
Закрытый цвтокъ времени раскрылъ свои лепестки.
А дни и ночи лили свой сумракъ на Нанси и вели ее все дальше въ тнь, гд сидятъ матери, съ кроткими устами, которыхъ никто не цлуетъ, съ тихими очами, слезъ которыхъ никто не считаетъ.
Она научилась забвенію. Забыла, что была молода, забыла, что была поэтомъ. Забыла и о Лазурномъ Сад:
La belle qui veut,
La belle qui n’ose,
Cueillir les roses
Du jardin bleu.
Лазурный Садъ молодости потихоньку закрылъ за нею дверь, и цвты, которыхъ она въ немъ не ростила, уже не зацвтутъ для нея.
Но для Анны-Маріи, когда пришло время, золоченная ршетка распахнулась широко.
И тогда ужъ напрасно призывала ее свирль Славы.
Анна-Марія услышала другой голосъ — далекій голосъ, зовъ Любви. Нжно и сильно потрясъ этотъ зовъ ея сердце.
Колдунъ кричалъ: ‘Иди! что же ты? Иди! здсь Слава! ты у дверей Безсмертія!’
Анна-Марія, колеблясь, остановилась… Затмъ повернула и пошла на новый голосъ
И Любовь взяла у нея изъ рукъ скрипку. Любовь увнчала флердоранжемъ чистое чело, на которое уже серьезно и величаво Слава опускала тнь лавроваго внка.

XXX.

Ко дню свадьбы юнь — этотъ простодушный художникъ — раскрасилъ міръ лазурными: полосами, зелеными пятнами, золотыми брызгами.
Экипажъ, въ которомъ должны были хать молодые на станцію, стоялъ у воротъ, окруженный веселой и нетерпливой толпой. Рыжія лошади топали и трясли гривами. Когда на лстниц показалась блокурая и кудрявая Анна-Марія подъ руку съ мужемъ, толпа, разразилась криками, привтствуя ее, будто по окончаніи концерта.
Молодая улыбнулась засвтившимися глазами, и граціозная головка подъ шляпой съ перьями закивала направо и налво. Изъ толпы потянулась къ ней сотня рукъ, и она, красиво стоя на послдней ступеньк, протягивала руки всмъ этимъ рукамъ и улыбалась всмъ улыбкамъ, благодарила и кланялась.
Высокій и серьезный, супругъ ея желалъ бы, повидимому, чтобы она поскоре садилась въ экипажъ, но Анна-Марія кротко, но упорно оставалась, отвчая на вс вопросы, благодаря всхъ, повторяя, ‘прощайте! прощайте! до свиданья!.. прощайте!’.
Молодой потихоньку направлялъ се къ экипажу, и когда она, уже поставивъ ногу на подножку, опять засмялась, онъ приподнялъ ее за тоненькую талію и поставилъ въ коляску, затмъ вскочилъ самъ и захлопнулъ дверцу.
Лошади, перепутанныя крикомъ толпы, рванулись въ галопъ, такъ что искры посыпались изъ-подъ копытъ. Въ минуту исчезли они въ конц улицы.

——

… Нанси осталась одна въ дом. Одна. Она стояла неподвижно посредин комнаты, гд обняла ее въ послдній разъ Анна-Марія, я куда доносились съ улицы крики и привтствія толпы. На минуту ей представилось, что это окончился концертъ, и что она съ Анной-Маріей сядетъ въ коляску и вернется домой. Вотъ: дверца захлопнулась, сотни незнакомыхъ лицъ окружаютъ коляску, и Анна-Марія, двочка ея. кланяется — сперва въ одно окно, потомъ въ другое — машетъ ручками, благодаритъ, смется… Лошади трогаютъ, и Анна-Марія падаетъ въ объятья матери, пряча личико у нея на груди съ счастливымъ вздохомъ. И вотъ он одн, посл такой толпы и тучна… одн въ сумрак кареты, полной цвтовъ. И Нанси чувствовала въ своей рук теплую ручку Анны-Маріи и видла ея мягкіе распущенные волосы. И затмъ нжный дтскій вопросъ, будто ритурнель псни: ‘Ты довольна моимъ концертомъ, Liebstes?… Ты счастлива, мамуня моя дорогая?..’ И затмъ молчаніе до самаго дома. Домомъ зачастую была неизвстная гостиница незнакомаго города чуждой страны. Но всегда это былъ ‘ихъ домъ’, потому что он были вмст…
А теперь… Нанси была одна. Одна! Тишина шепнула ей это ужасное слово.
Одна! Опустошенныя стны повторили его… А затмъ ей показалось, что весь міръ вопитъ это слово ея испуганному сердцу.
Нанси двинулась, какъ во сн, и подошла къ окну. Улица была пуста.
Домъ былъ пустъ.
Міръ былъ пустъ.
Нанси, шатаясь, прошла по комнат и вышла въ коридоръ. Остановилась возл запертой комнаты Анны-Маріи. Протянула дрожащую руку и открыла дверь… Пусто, пусто въ свтлой веселой комнатк!..
На кровати лежалъ футляръ: это былъ Гварнерій исуса, брошенный въ своемъ гробик.
Нанси оглянулась вокругъ, содрогнувшись отъ отчаянія. Со стны улыбалась фрейлейнъ, умершая нсколько лтъ года назадъ въ Париж. А надъ каминомъ, между оахимомъ и Бетховеномъ, скромно вислъ портретъ Бемоля, скромно вернувшагося въ Прагу аккомпанировать ученикамъ Профессора, уже состарившагося, полуслпого и ставшаго кислымъ брюзгою.
Все кончилось… все прошло… все исчезло… И вдругъ Нанси ясно представилась жизнь — жизнь во всей ея злой и страшной безполезности — короткій, напрасный, трагическій, кошмарный бгъ изъ Ничего въ Ничто.
Тогда Нанси заплакала и закричала — кричала громко, какъ раненая, упавъ на колни возл окна и въ отчаяніи протягивая къ небу руки.
— Анна-Марія, Анна-Марія! Боже мой, Боже мой! отдай мн ее! Сдлай такъ, чтобы это все былъ лишь сонъ! Сдлай такъ, чтобы я, проснувшись, нашла у себя на рукахъ маленькую Анну-Марію!.. Боже мой, что же я теперь буду длать? Что длать?..
Ничего.
Нанси больше нечего было длать.
Теперь ужъ было поздно. Дитя ея ухало. Книга умерла. Лазурный Садъ закрылся.

КНИГА ТРЕТЬЯ.

I.

Анна-Марія шевельнулась, вздохнула и открыла глаза. Въ комнат было темно и тихо. Но вскор послышался тихій ритмическій стукъ, онъ былъ ей пріятенъ. Это былъ правильный спокойный стукъ, какъ тиканье часовъ, Какъ пульсація сердца. Это качалась люлька.
Анна-Марія, въ полусн, улыбнулась, ея душу охватило огромное спокойствіе. Тихій ритмическій стукъ клонилъ ко сну. Она была невыразимо спокойна и счастлива. Жизнь открывала еще боле широкія двери на еще боле безграничные горизонты.
Съ радостнымъ трепетомъ думала она о томъ, что краткое прошлогоднее молчаніе окончено. Опять музыка будетъ струиться съ ея пальцевъ, какъ волшебный каскадъ, надо всмъ слушающимъ міромъ.
Ея скрипка!.. Съ закрытыми глазами Анна-Марія видла ее. Видла изгибъ темно-золотистаго завитка, живой разрзъ ‘S’ въ дек, чуткія струны, натянутыя на кобылк, весь этотъ совершенный инструментъ, молча выжидающій прикосновенія ея горячихъ юныхъ пальцевъ, чтобы снова пробудиться къ жизни и пнію!
Сладкія слезы текли изъ ея закрытыхъ глазъ. Какъ она начнетъ теперь работать! какъ будетъ работать!.. Сколько новыхъ псенъ, сколько дивныхъ симфоній создастъ она! Столько новаго можетъ сказать она, никмъ еще не сказаннаго…
Она напишетъ теперь и оперу — большую оперу, въ которой дастъ міру новую музыку, музыку чистую, великолпную, возрожденную.
Вдохновеніе, воздушное и неясное, уже окутывало душу ея тихими мелодіями, будто мистически-прозрачными лентами… ритмы обозначались уже въ голов, ясные и великолпные… аккорды гремли, какъ торжественныя фанфары.— Въ сердц ея билась радость, какъ нчто живое.
Жизнь ей казалась яркимъ пейзажемъ, раскинутымъ передъ ея юными ногами: она взойдетъ по блому пути Безсмертія, поддерживаемая неизмнной Любовью, Геній обовьетъ ея чело внцомъ пылающихъ звздъ,— а Музыка, божественная Музыка, журчавшая въ ея сердц, какъ неизсякаемый источникъ, наводнитъ гармоніей весь міръ…

——

Дитя въ люльк открыло глазки и крикомъ заявило, что оно голодно…

Конецъ.

Пер. Кавези.

‘Современникъ’, кн. IV—XI, 1911

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека