Поэзия как волшебство, Бальмонт Константин Дмитриевич, Год: 1915
Время на прочтение: 25 минут(ы)
Константин Бальмонт
Поэзия как волшебство
—————————————————————————-
Бальмонт К. Д. Стозвучные песни: Сочинения (избранные стихи и проза). —
Ярославль: Верх.-Волж. кн. изд-во, 1990
—————————————————————————-
Зеркало в зеркало, сопоставь две зеркальности, и между ними поставь
свечу. Две глубины без дна, расцвеченные пламенем свечи, самоуглубятся,
взаимно углубят одна другую, обогатят пламя свечи и соединятся им в одно.
Это образ стиха.
Две строки напевно уходят в неопределенность и бесцельность, друг с
другом несвязанные, но расцвеченные одною рифмой, и глянув друг в друга,
самоуглубляются, связуются, и образуют одно, лучисто-певучее, целое. Этот
закон триады, соединение двух через третье, есть основной закон нашей
Вселенной. Глянув глубоко, направивши зеркало в зеркало, мы везде найдем
поющую рифму.
Мир есть всегласная музыка. Весь мир есть изваянный Стих.
Правое и левое, верх и низ, высота и глубина, Небо вверху и Море внизу,
Солнце днем и Луна ночью, звезды на небе и цветы на лугу, громовые тучи и
громады гор, неоглядность равнины и беспредельность мысли, грозы в воздухе и
бури в душе, оглушительный гром и чуть слышный ручей, жуткий колодец и
глубокий взгляд, — весь мир есть соответствие, строй, лад, основанный на
двойственности, то растекающейся на бесконечность голосов и красок, то
сливающейся в один внутренний гимн души, в единичность отдельного
гармонического созерцания, во всеобъемлющую симфонию одного Я, принявшего в
себя безграничное разнообразие правого и левого, верха и низа, вышины и
пропасти.
Наши сутки распадаются на две половины, в них день и ночь. В нашем дне
две яркие зари, утренняя и вечерняя, мы знаем в ночи двойственность сумерек,
сгущающихся и разрежающихся, и, всегда опираясь в своем бытии на
двойственность начала, смешанного с концом, от зари до зари мы уходим в
четкость, яркость, раздельность, ширь, в ощущение множественности жизни и
различности отдельных частей мироздания, а от сумерек до сумерек, по черной
бархатной дороге, усыпанной серебряными звездами, мы идем и входим в великий
храм безмолвия, в глубину созерцания, в сознание единого хора, всеединого
Лада. В этом мире, играя в день и ночь, мы сливаем два в одно, мы всегда
превращаем двойственность в единство, сцепляющее своею мыслью, творческим ее
прикосновением, несколько струн мы соединяем в один звучащий инструмент, два
великие извечные пути расхождения мы сливаем в одно устремление, как два
отдельные стиха, поцеловавшись в рифме, соединяются в одну неразрывную
звучность.
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Давно было сказано, что в начале было Слово. Было сказано, что в начале
был Пол. И в том и в другом догмате нам дана часть правды. В начале, если
было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону
дополнения, соответствия и двойственности. Из безгласности — голос, из
молчания — песня, из тишины — целый взрыв звуков, неизмеримый циклон шумов,
криков, воплей, шепотов, грохотов, лепетов, жужжаний струны, зорь из Хаоса,
красных цветов из черной Ночи, рубиновых пожаров творческого Дня, звезд,
разбросанных всемирной мятелью, бесконечность вьюжных дорог, соединившихся в
единый Млечный Путь.
В начале, когда возникло начало, единый Пол, не знавший ни меры, ни
времени, залюбовался на себя, и, в единичной своей залюбованности испытав
безмерность блаженства, в силу этой безмерности захотел большего, и сила
жажды создала двойственность, единое стало двойным, цельное — множественным,
одно стало два, а два стало три, четыре и бесконечность, ибо двое должны
быть в мире, чтобы возник поцелуй, — ибо он и она должны быть в мире, чтобы
озвездилась Любовь, со множественностью всех своих сияний, дробление звуков,
переклички их и воссоединения в один напев, — две должны быть строки, чтобы
между ними пела рифма, и должно быть их не две, а более, — три в
троестрочии, и четыре в строфе, и восемь в октаве, и четырнадцать в сонете,
и много, несосчитано много, в поэме.
Одна гора красива и вздымается к небу как бы застывшим костром, пламя
которого заострилось и замерло, — восходит к небу как бы безглагольным
гимном, что начался широким вещанием, кончился лезвием мысли, постепенно
суживающимся, равномерно заостренным, призывом, уводящим в лазурь. Одна гора
красива, но когда две высокие вершины, но когда две вершины в известной
отдаленности и в известной близости, связаны друг с другом — некоторым
соответствием размера, некоторой линейной зеркальностью, и высятся как бы
повторяя друг друга, не в однозвучной тождественности, а в дружном ладе
сродства, — в душе глядящего вырастает напевное настроение, в нем как бы
льнет строка к строке, в нем возникает целая песня, где строки различны, но
образуют одно целое, как различные горы, слагаясь в целое, образуют одну
горную цепь.
Горное озеро огромным зеркалом серебрится внизу. Высокая горная вершина
смотрится в ровные воды. Силой тайного соответствия, два эти разные явления
сочетаются в одно. Исполинский непроницаемый камень отражается в прозрачной
влаге. Высокая гора смотрится в глубокую воду. А человеческая душа, которая
видит это, встает третьим звеном, и, как рифма соединяет две строки в одну
напевность, душа связует безгласную гору и зеркальную воду в одну певучую
мысль, в один звенящий стих. И снежную гору, которая смотрится в воды,
человек назовет Юною Девой, а это отражающее озеро он назовет Розой Пяти
Ветров.
Из малого желудя продвигается зеленый росток. Зеленый побег
превращается в деревцо. Деревцо вырастает в огромный дуб. Дуб разрастается в
рощу — широкошумная дубрава, зеленый гай. Первичный ум человека глядит и
видит, полное высокой поэзии, соответствие в двойственности лика древесных
существ. Есть напевная чара в том, что из плоской земли вырвался возносящий
ствол. Горизонтальная и вертикальная линия, своим пересечением и своим
соединением, ведут мысль по двум путям расхождения, и в то же время
задерживают ее в чаре созерцания единого чуда, которое называется говорящим
дубом, где ветка соответствует ветке, и каждый узорный лист соответствует
тысяче вырезных листьев, и все это зеленое множество шуршит, шелестит,
колдует, внушает песню. Два начала соединились в одно, из одного родилась
множественность, множества образовали единое целое, дуб разросся в священную
рощу, и друиды соберутся в ней, чтобы петь свои молитвы и напевным голосом
произносить заклинание. <...>
Человеческая мысль черпает отовсюду незримое вещество очарования,
призрачную основу колдовства, чтобы пропеть красивый стих, — как солнечная
сила везде выпивает капли росы и плавучесть влаги, — чтобы легкая дымка
чуть-чуть забелелась над изумрудом лугов, — чтобы белое облачко скользило в
лазури, — чтобы сложным драконом распространилась по небу туча, — чтобы два
стали одно, — чтобы разные два огня, противоставленные, соприкоснувшись в
туче, прорвали ее водоем и освободили ливень.
Древний Перуанец, создатель языка, нежного, как журчанье струй, и
нежного, как щебет птиц, слушает небо и слушает грозу, в грозовом небе он
видит Владычицу Влаги, таящую в урне текучие алмазы, и влюбленного в нее
брата, Владыку Огня. <...>.
Прислушиваясь к музыке всех голосов Природы, первобытный ум качает их в
себе. Постепенно входя в узорную многослитность, он слагает из них музыку
внутреннюю и внешне выражает ее — напевным словом, сказкой, волшебством,
заклинанием.
Поэзия есть внутренняя Музыка, внешне выраженная размерною речью.
Как вся внушающая красота морского гула заключается в размерности
прибоя и прилива, в правильном ладе звуковых сил, пришедших из безгласности
внутренних глубин, и в смене этой правильности своенравными переплесками,
так стих, идущий за стихом, струи-строки, встречающиеся в переплеске рифм,
говорят душе не только прямым смыслом непосредственной своей музыки, но и
тайным напоминанием ей о том, что эта звуковая смена прилива и отлива взята
нами из довременных ритмов Миротворчества. Стих напоминает человеку о том,
что он бессмертный сын Солнца и Океана.
Далеко на юге Земного Шара, овеянный внушающими ропотами моря, лежит
сказочный остров, который был назван Terra Australis, Земля Южная. Этот
остров не остров, это остаток неведомого потопшего материка. Причудливые
оазисы Моря, избранные места необыкновенных легенд, внушенных Океаном,
Солнцем и Луной, очаги таких богатых и певучих языков, что во всех
сочетаниях слов здесь слышится текучий переплеск и сладостно-нежное разлитие
светлой влаги. Благоуханные эвкалипты и голубые каучуковые деревья, более
прочные, чем дуб, наша стройная акация, имеющая здесь извращенный лик и
ползущая по земле уродливым кустом, тонкое кружево казуаровых деревьев,
исполинские желтосмолки, сталактитовые пещеры и голубые горы, всегда
таинственные степи и пустыни, бескрылые птицы, звери с клювом,
человекоподобные кенгуру, — все необычно в пределах Земли Южной, по всем
побережьям которой шумит всеокружный Океан.
Первобытный человек черного цвета, живущий здесь, запечатлел в напевных
своих сказаниях ту степень проникновения в жизнь Природы, ту лучистую
ступень Мироощущения, когда отдельное человеческое Я без конца тонет и вновь
возникает в слитном сновидении Миротворчества. Оно в том всепоэмном бытии,
когда говорят птицы и травы, и каждое животное есть человек, а каждый
человек есть зверь.
Мир нуждается в образовании ликов, — в Мире есть чародеи, которые
магическою своею волей и напевным словом расширяют и обогащают круг
существования. Природа дает лишь зачатки бытия, создаст недоделанных
уродцев, — чародеи своим словом и магическими своими действиями
совершенствуют Природу и дают жизни красивый лик. <...>
Но если Черные жители Земли Южной являют лик человека вполне
первобытного, Мексиканцы и Майи, не утратив первобытности и самобытности,
достигли высокой утонченности, и печатью художественного совершенства
отмечены их напевы и заклинания. Они любят музыкальность мысли и звон
музыкальных инструментов, а музыка — колдовство, всегда колеблющее в нашей
душе первозданную нашу основу, незримый ручей наших песен, водомет, что
течет в себя из себя. Когда на высоких теокалли, в роковую ночь, жрецы
Витцтлипохтли, бога Войны, призывали Ацтеков Теноктитлана напасть на
испанцев Кортеса, они ударяли в барабаны, сделанные из кожи исполинских
Змей, и зловещее гудение этих барабанов было так же угрожающе, как клекот
хищных птиц, живущих в именах Мексиканских богов — Цигуакоатль,
Женщина-Змея, бог Песни и Пляски, Макуиль-Ксочитль, Царь Цветов, Ксочипилли,
Желтоликое Пламя, Куэтцальтцин. Бог Тецкатлипока, который так любил
сражение, что сразу был дразнителем двух разных сторон, выстроил в то же
время Радугу, чтобы с Неба на Землю к людям сошла Музыка. <...>
Самый гениальный поэт девятнадцатого века, Эдгар По, владевший как
никто колдовством слова и странно совпадающий иногда с вещими речениями
древних народов, Египтян, Китайцев, Индусов, в философской сказке
‘Могущество Слов’, написал замечательные строки о творческой магии слова.
Агатос и Ойнос беседуют. Как духи, они пролетают меж звезд. ‘Истинная
философия издавна научила нас, что источник всякого движения — есть мысль, а
источник всякой мысли — есть Бог. Я говорил с тобой, Ойнос, как с ребенком
красивой Земли, и пока я говорил, не мелькнула ли в твоей голове
какая-нибудь мысль о ф_и_з_и_ч_е_с_к_о_м м_о_г_у_щ_е_с_т_в_е с_л_о_в? Не
является ли каждое слово побуждением, влияющим на воздух? — Но почему же ты
плачешь, Агатос — и почему, о, почему твои крылья слабеют, когда мы парим
над этой красивой звездой — самой зеленой и самой страшной изо всех,
встреченных нами в нашем полете? Блестящие цветы ее подобны фейному сну, но
свирепые ее вулканы подобны страстям мятежного сердца. — Э_т_о т_а_к, э_т_о
т_а_к! Они т_о, что ты видишь в действительности. Эту безумную звезду — вот
уже три столетия тому назад, я, стиснув руки, и с глазами полными слез, у
ног моей возлюбленной — сказал ее — несколькими страстными словами — дал ей
рождение. Ее блестящие цветы в_о_и_с_т_и_н_у суть самый заветный из всех
невоплотившихся снов, и беснующиеся ее вулканы в_о_и_с_т_и_н_у с_у_т_ь
страсти самого бурного и самого оскорбленного из всех сердец’.
Древние Индусы поют в священных ‘Ведах’: ‘Из всеприносящей жертвы
родились звери воздуха, лесов и деревень. Из всеприносящей жертвы возникли
песни, загорелось размерное слово. Прачеловек есть огонь, раскрытый его рот
— горящие головни, дыхание — дым, речь его — пламя, глаза — угли, слух —
искры, в этом пламени — жертва Богов. Первоосновная сила разогрела миры. Из
разогретых миров произошло троякое знание. Она разогрела это троякое знание,
— из него вышли магические слова’.
Творческая магия слова и бесконечность многоцветных его оттенков
изваяна Майями в причудливых иероглифах на храмовой стене в Паленке, где до
сих пор, затерянные между Табаско и Усумасинтой, как предельный оплот
Кордильерских высот, знающих полет кондора, находятся памятные руины —
Великий Храм Креста, Малый Храм Солнца и Дворец Четырех Сторон. Овеянные
океанскими шепотами Майи, эти ловцы жемчугов, составили свои иероглифы из
прибрежных камешков Моря, из морских тростников, из жемчужин, из спиралей
извилистых раковин, из раковин схожих с звенящими трубами, из раковин
круглых и длинных, из дуг, из овалов, из эллипсов, из кругов, пересеченных
четырехугольником и сложным узором, как мы это видим на спинах морских
медуз, что первые учили людей живописи. Майский Ваятель, запечатлевший слово
о Слове, говорит, чувствуя себя окруженным врагами, которых зовет
птицеликами, ибо они клювоносы и когти у них захватисты. <...> Берегись!
Такое же высокое представление о магической силе напевного слова, и
слова вообще, мы видим в двух странах, овеянных морем нашего Севера, в
Норвегии, где глубокие долины и глубокие фьорды, и в озерной многососенной
стране Финнов.
Бог воинств, Один, на плечах у которого сидят вороны, усыпил валькирию
Сигурдрифу, уколов ее сонным терном. Как женщина, эта валькирия стала
прославленной по всей земле Брингильд. Замок ее окружен стеной из огня. Лишь
тот, кто прорвется через пламенный оплот, может овладеть ею. Смелый Сигурд,
испивший кровь дракона Фафнира и понимающий язык орлов, проскакал на коне,
чрез огонь, нашел спящую Брингильд, снял с нее воинский шлем и мечом
разрубил приставшую к ней броню. Они беседуют, и гордая валькирия,
обреченная стать женщиной, говорит Сигурду о рунах и дает ему добрые советы.
<...>
Если кому-нибудь нужна заклинательная сила слова, это именно человеку
сурового Севера, где по существу своему Природа так часто ему враждебна
своими морозами и болотами, необъятными силами Моря и препоной непроходимых
лесов. Но дикие звери учат человека необходимой мудрости в борьбе за бытие.
Волк зря не нападает на волка, если же вздумает напасть — он встретит
другого волка не врасплох, а готовым к бою. И орел, хоть могучий и
когтистый, как ни одна из воздушных птиц, не залетает в чужое орлиное гнездо
с разбойными целями, раз у него есть свое. Эта первобытная, звериная, но и
божеская, необходимость цепко держаться за свое — глубоко выражена в рунах и
советах Брингильд. Хочешь быть сильным, — будь твердым и метким как сталь.
Твердым, но и ‘гибким. В заклинательном слове валькирия учит быть
соразмерным, зорко взвешивающим достоинство поведения человека в Мире. Через
заговорное слово научает она душу владеть Миром, но, научивши быть сильным,
первый совет она дает сильному не злоупотреблять силой, ибо в этом высшая
сила и есть, — и велит, протягивая руку, протягивать руку врачующую или
направляющую верный удар, там где этот удар должен возникнуть. Певучая и
страшная сила эта мудрость валькирии — когти медведя и когти волка, орлиные
крылья и клюв совы, и руны начертаны на ногте Норны, в чьих пальцах прядется
нить Бытия. Но их также мчит на своих копытах огненный Конь Солнца, а Солнце
мчит нас всех в сонме звезд. Вещим, высоким, стремительным, звездным учит
нас быть в заклинательном слове длинноволосая ночь Норвегии,
женщина-валькирия, Брингильд.
Если руны достойно воспеты в Скандинавской ‘Эдде’, власть заклинания
еще более заполняет поэму Финнов, ‘Калевалу’. Здесь мысль сначала до конца
не выходит из чар заговора, как никогда не расстаться нам на Севере со
снегами и туманами, и лишь на отдельные мгновенья прозрения Солнце разрывает
самый густой туман, буря разметывает самые темные тучи, — заговорное слово
побеждает самое грозное зло и вызывает к жизни самые желанные сочетания