Поэзия как волшебство, Бальмонт Константин Дмитриевич, Год: 1915

Время на прочтение: 25 минут(ы)
Константин Бальмонт
Поэзия как волшебство
—————————————————————————-
Бальмонт К. Д. Стозвучные песни: Сочинения (избранные стихи и проза). —
Ярославль: Верх.-Волж. кн. изд-во, 1990
—————————————————————————-
Зеркало в зеркало, сопоставь две зеркальности, и между ними поставь
свечу. Две глубины без дна, расцвеченные пламенем свечи, самоуглубятся,
взаимно углубят одна другую, обогатят пламя свечи и соединятся им в одно.
Это образ стиха.
Две строки напевно уходят в неопределенность и бесцельность, друг с
другом несвязанные, но расцвеченные одною рифмой, и глянув друг в друга,
самоуглубляются, связуются, и образуют одно, лучисто-певучее, целое. Этот
закон триады, соединение двух через третье, есть основной закон нашей
Вселенной. Глянув глубоко, направивши зеркало в зеркало, мы везде найдем
поющую рифму.
Мир есть всегласная музыка. Весь мир есть изваянный Стих.
Правое и левое, верх и низ, высота и глубина, Небо вверху и Море внизу,
Солнце днем и Луна ночью, звезды на небе и цветы на лугу, громовые тучи и
громады гор, неоглядность равнины и беспредельность мысли, грозы в воздухе и
бури в душе, оглушительный гром и чуть слышный ручей, жуткий колодец и
глубокий взгляд, — весь мир есть соответствие, строй, лад, основанный на
двойственности, то растекающейся на бесконечность голосов и красок, то
сливающейся в один внутренний гимн души, в единичность отдельного
гармонического созерцания, во всеобъемлющую симфонию одного Я, принявшего в
себя безграничное разнообразие правого и левого, верха и низа, вышины и
пропасти.
Наши сутки распадаются на две половины, в них день и ночь. В нашем дне
две яркие зари, утренняя и вечерняя, мы знаем в ночи двойственность сумерек,
сгущающихся и разрежающихся, и, всегда опираясь в своем бытии на
двойственность начала, смешанного с концом, от зари до зари мы уходим в
четкость, яркость, раздельность, ширь, в ощущение множественности жизни и
различности отдельных частей мироздания, а от сумерек до сумерек, по черной
бархатной дороге, усыпанной серебряными звездами, мы идем и входим в великий
храм безмолвия, в глубину созерцания, в сознание единого хора, всеединого
Лада. В этом мире, играя в день и ночь, мы сливаем два в одно, мы всегда
превращаем двойственность в единство, сцепляющее своею мыслью, творческим ее
прикосновением, несколько струн мы соединяем в один звучащий инструмент, два
великие извечные пути расхождения мы сливаем в одно устремление, как два
отдельные стиха, поцеловавшись в рифме, соединяются в одну неразрывную
звучность.
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Давно было сказано, что в начале было Слово. Было сказано, что в начале
был Пол. И в том и в другом догмате нам дана часть правды. В начале, если
было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону
дополнения, соответствия и двойственности. Из безгласности — голос, из
молчания — песня, из тишины — целый взрыв звуков, неизмеримый циклон шумов,
криков, воплей, шепотов, грохотов, лепетов, жужжаний струны, зорь из Хаоса,
красных цветов из черной Ночи, рубиновых пожаров творческого Дня, звезд,
разбросанных всемирной мятелью, бесконечность вьюжных дорог, соединившихся в
единый Млечный Путь.
В начале, когда возникло начало, единый Пол, не знавший ни меры, ни
времени, залюбовался на себя, и, в единичной своей залюбованности испытав
безмерность блаженства, в силу этой безмерности захотел большего, и сила
жажды создала двойственность, единое стало двойным, цельное — множественным,
одно стало два, а два стало три, четыре и бесконечность, ибо двое должны
быть в мире, чтобы возник поцелуй, — ибо он и она должны быть в мире, чтобы
озвездилась Любовь, со множественностью всех своих сияний, дробление звуков,
переклички их и воссоединения в один напев, — две должны быть строки, чтобы
между ними пела рифма, и должно быть их не две, а более, — три в
троестрочии, и четыре в строфе, и восемь в октаве, и четырнадцать в сонете,
и много, несосчитано много, в поэме.
Одна гора красива и вздымается к небу как бы застывшим костром, пламя
которого заострилось и замерло, — восходит к небу как бы безглагольным
гимном, что начался широким вещанием, кончился лезвием мысли, постепенно
суживающимся, равномерно заостренным, призывом, уводящим в лазурь. Одна гора
красива, но когда две высокие вершины, но когда две вершины в известной
отдаленности и в известной близости, связаны друг с другом — некоторым
соответствием размера, некоторой линейной зеркальностью, и высятся как бы
повторяя друг друга, не в однозвучной тождественности, а в дружном ладе
сродства, — в душе глядящего вырастает напевное настроение, в нем как бы
льнет строка к строке, в нем возникает целая песня, где строки различны, но
образуют одно целое, как различные горы, слагаясь в целое, образуют одну
горную цепь.
Горное озеро огромным зеркалом серебрится внизу. Высокая горная вершина
смотрится в ровные воды. Силой тайного соответствия, два эти разные явления
сочетаются в одно. Исполинский непроницаемый камень отражается в прозрачной
влаге. Высокая гора смотрится в глубокую воду. А человеческая душа, которая
видит это, встает третьим звеном, и, как рифма соединяет две строки в одну
напевность, душа связует безгласную гору и зеркальную воду в одну певучую
мысль, в один звенящий стих. И снежную гору, которая смотрится в воды,
человек назовет Юною Девой, а это отражающее озеро он назовет Розой Пяти
Ветров.
Из малого желудя продвигается зеленый росток. Зеленый побег
превращается в деревцо. Деревцо вырастает в огромный дуб. Дуб разрастается в
рощу — широкошумная дубрава, зеленый гай. Первичный ум человека глядит и
видит, полное высокой поэзии, соответствие в двойственности лика древесных
существ. Есть напевная чара в том, что из плоской земли вырвался возносящий
ствол. Горизонтальная и вертикальная линия, своим пересечением и своим
соединением, ведут мысль по двум путям расхождения, и в то же время
задерживают ее в чаре созерцания единого чуда, которое называется говорящим
дубом, где ветка соответствует ветке, и каждый узорный лист соответствует
тысяче вырезных листьев, и все это зеленое множество шуршит, шелестит,
колдует, внушает песню. Два начала соединились в одно, из одного родилась
множественность, множества образовали единое целое, дуб разросся в священную
рощу, и друиды соберутся в ней, чтобы петь свои молитвы и напевным голосом
произносить заклинание. <...>
Человеческая мысль черпает отовсюду незримое вещество очарования,
призрачную основу колдовства, чтобы пропеть красивый стих, — как солнечная
сила везде выпивает капли росы и плавучесть влаги, — чтобы легкая дымка
чуть-чуть забелелась над изумрудом лугов, — чтобы белое облачко скользило в
лазури, — чтобы сложным драконом распространилась по небу туча, — чтобы два
стали одно, — чтобы разные два огня, противоставленные, соприкоснувшись в
туче, прорвали ее водоем и освободили ливень.
Древний Перуанец, создатель языка, нежного, как журчанье струй, и
нежного, как щебет птиц, слушает небо и слушает грозу, в грозовом небе он
видит Владычицу Влаги, таящую в урне текучие алмазы, и влюбленного в нее
брата, Владыку Огня. <...>.
Прислушиваясь к музыке всех голосов Природы, первобытный ум качает их в
себе. Постепенно входя в узорную многослитность, он слагает из них музыку
внутреннюю и внешне выражает ее — напевным словом, сказкой, волшебством,
заклинанием.
Поэзия есть внутренняя Музыка, внешне выраженная размерною речью.
Как вся внушающая красота морского гула заключается в размерности
прибоя и прилива, в правильном ладе звуковых сил, пришедших из безгласности
внутренних глубин, и в смене этой правильности своенравными переплесками,
так стих, идущий за стихом, струи-строки, встречающиеся в переплеске рифм,
говорят душе не только прямым смыслом непосредственной своей музыки, но и
тайным напоминанием ей о том, что эта звуковая смена прилива и отлива взята
нами из довременных ритмов Миротворчества. Стих напоминает человеку о том,
что он бессмертный сын Солнца и Океана.
Далеко на юге Земного Шара, овеянный внушающими ропотами моря, лежит
сказочный остров, который был назван Terra Australis, Земля Южная. Этот
остров не остров, это остаток неведомого потопшего материка. Причудливые
оазисы Моря, избранные места необыкновенных легенд, внушенных Океаном,
Солнцем и Луной, очаги таких богатых и певучих языков, что во всех
сочетаниях слов здесь слышится текучий переплеск и сладостно-нежное разлитие
светлой влаги. Благоуханные эвкалипты и голубые каучуковые деревья, более
прочные, чем дуб, наша стройная акация, имеющая здесь извращенный лик и
ползущая по земле уродливым кустом, тонкое кружево казуаровых деревьев,
исполинские желтосмолки, сталактитовые пещеры и голубые горы, всегда
таинственные степи и пустыни, бескрылые птицы, звери с клювом,
человекоподобные кенгуру, — все необычно в пределах Земли Южной, по всем
побережьям которой шумит всеокружный Океан.
Первобытный человек черного цвета, живущий здесь, запечатлел в напевных
своих сказаниях ту степень проникновения в жизнь Природы, ту лучистую
ступень Мироощущения, когда отдельное человеческое Я без конца тонет и вновь
возникает в слитном сновидении Миротворчества. Оно в том всепоэмном бытии,
когда говорят птицы и травы, и каждое животное есть человек, а каждый
человек есть зверь.
Мир нуждается в образовании ликов, — в Мире есть чародеи, которые
магическою своею волей и напевным словом расширяют и обогащают круг
существования. Природа дает лишь зачатки бытия, создаст недоделанных
уродцев, — чародеи своим словом и магическими своими действиями
совершенствуют Природу и дают жизни красивый лик. <...>
Но если Черные жители Земли Южной являют лик человека вполне
первобытного, Мексиканцы и Майи, не утратив первобытности и самобытности,
достигли высокой утонченности, и печатью художественного совершенства
отмечены их напевы и заклинания. Они любят музыкальность мысли и звон
музыкальных инструментов, а музыка — колдовство, всегда колеблющее в нашей
душе первозданную нашу основу, незримый ручей наших песен, водомет, что
течет в себя из себя. Когда на высоких теокалли, в роковую ночь, жрецы
Витцтлипохтли, бога Войны, призывали Ацтеков Теноктитлана напасть на
испанцев Кортеса, они ударяли в барабаны, сделанные из кожи исполинских
Змей, и зловещее гудение этих барабанов было так же угрожающе, как клекот
хищных птиц, живущих в именах Мексиканских богов — Цигуакоатль,
Женщина-Змея, бог Песни и Пляски, Макуиль-Ксочитль, Царь Цветов, Ксочипилли,
Желтоликое Пламя, Куэтцальтцин. Бог Тецкатлипока, который так любил
сражение, что сразу был дразнителем двух разных сторон, выстроил в то же
время Радугу, чтобы с Неба на Землю к людям сошла Музыка. <...>
Самый гениальный поэт девятнадцатого века, Эдгар По, владевший как
никто колдовством слова и странно совпадающий иногда с вещими речениями
древних народов, Египтян, Китайцев, Индусов, в философской сказке
‘Могущество Слов’, написал замечательные строки о творческой магии слова.
Агатос и Ойнос беседуют. Как духи, они пролетают меж звезд. ‘Истинная
философия издавна научила нас, что источник всякого движения — есть мысль, а
источник всякой мысли — есть Бог. Я говорил с тобой, Ойнос, как с ребенком
красивой Земли, и пока я говорил, не мелькнула ли в твоей голове
какая-нибудь мысль о ф_и_з_и_ч_е_с_к_о_м м_о_г_у_щ_е_с_т_в_е с_л_о_в? Не
является ли каждое слово побуждением, влияющим на воздух? — Но почему же ты
плачешь, Агатос — и почему, о, почему твои крылья слабеют, когда мы парим
над этой красивой звездой — самой зеленой и самой страшной изо всех,
встреченных нами в нашем полете? Блестящие цветы ее подобны фейному сну, но
свирепые ее вулканы подобны страстям мятежного сердца. — Э_т_о т_а_к, э_т_о
т_а_к! Они т_о, что ты видишь в действительности. Эту безумную звезду — вот
уже три столетия тому назад, я, стиснув руки, и с глазами полными слез, у
ног моей возлюбленной — сказал ее — несколькими страстными словами — дал ей
рождение. Ее блестящие цветы в_о_и_с_т_и_н_у суть самый заветный из всех
невоплотившихся снов, и беснующиеся ее вулканы в_о_и_с_т_и_н_у с_у_т_ь
страсти самого бурного и самого оскорбленного из всех сердец’.
Древние Индусы поют в священных ‘Ведах’: ‘Из всеприносящей жертвы
родились звери воздуха, лесов и деревень. Из всеприносящей жертвы возникли
песни, загорелось размерное слово. Прачеловек есть огонь, раскрытый его рот
— горящие головни, дыхание — дым, речь его — пламя, глаза — угли, слух —
искры, в этом пламени — жертва Богов. Первоосновная сила разогрела миры. Из
разогретых миров произошло троякое знание. Она разогрела это троякое знание,
— из него вышли магические слова’.
Творческая магия слова и бесконечность многоцветных его оттенков
изваяна Майями в причудливых иероглифах на храмовой стене в Паленке, где до
сих пор, затерянные между Табаско и Усумасинтой, как предельный оплот
Кордильерских высот, знающих полет кондора, находятся памятные руины —
Великий Храм Креста, Малый Храм Солнца и Дворец Четырех Сторон. Овеянные
океанскими шепотами Майи, эти ловцы жемчугов, составили свои иероглифы из
прибрежных камешков Моря, из морских тростников, из жемчужин, из спиралей
извилистых раковин, из раковин схожих с звенящими трубами, из раковин
круглых и длинных, из дуг, из овалов, из эллипсов, из кругов, пересеченных
четырехугольником и сложным узором, как мы это видим на спинах морских
медуз, что первые учили людей живописи. Майский Ваятель, запечатлевший слово
о Слове, говорит, чувствуя себя окруженным врагами, которых зовет
птицеликами, ибо они клювоносы и когти у них захватисты. <...> Берегись!
Такое же высокое представление о магической силе напевного слова, и
слова вообще, мы видим в двух странах, овеянных морем нашего Севера, в
Норвегии, где глубокие долины и глубокие фьорды, и в озерной многососенной
стране Финнов.
Бог воинств, Один, на плечах у которого сидят вороны, усыпил валькирию
Сигурдрифу, уколов ее сонным терном. Как женщина, эта валькирия стала
прославленной по всей земле Брингильд. Замок ее окружен стеной из огня. Лишь
тот, кто прорвется через пламенный оплот, может овладеть ею. Смелый Сигурд,
испивший кровь дракона Фафнира и понимающий язык орлов, проскакал на коне,
чрез огонь, нашел спящую Брингильд, снял с нее воинский шлем и мечом
разрубил приставшую к ней броню. Они беседуют, и гордая валькирия,
обреченная стать женщиной, говорит Сигурду о рунах и дает ему добрые советы.
<...>
Если кому-нибудь нужна заклинательная сила слова, это именно человеку
сурового Севера, где по существу своему Природа так часто ему враждебна
своими морозами и болотами, необъятными силами Моря и препоной непроходимых
лесов. Но дикие звери учат человека необходимой мудрости в борьбе за бытие.
Волк зря не нападает на волка, если же вздумает напасть — он встретит
другого волка не врасплох, а готовым к бою. И орел, хоть могучий и
когтистый, как ни одна из воздушных птиц, не залетает в чужое орлиное гнездо
с разбойными целями, раз у него есть свое. Эта первобытная, звериная, но и
божеская, необходимость цепко держаться за свое — глубоко выражена в рунах и
советах Брингильд. Хочешь быть сильным, — будь твердым и метким как сталь.
Твердым, но и ‘гибким. В заклинательном слове валькирия учит быть
соразмерным, зорко взвешивающим достоинство поведения человека в Мире. Через
заговорное слово научает она душу владеть Миром, но, научивши быть сильным,
первый совет она дает сильному не злоупотреблять силой, ибо в этом высшая
сила и есть, — и велит, протягивая руку, протягивать руку врачующую или
направляющую верный удар, там где этот удар должен возникнуть. Певучая и
страшная сила эта мудрость валькирии — когти медведя и когти волка, орлиные
крылья и клюв совы, и руны начертаны на ногте Норны, в чьих пальцах прядется
нить Бытия. Но их также мчит на своих копытах огненный Конь Солнца, а Солнце
мчит нас всех в сонме звезд. Вещим, высоким, стремительным, звездным учит
нас быть в заклинательном слове длинноволосая ночь Норвегии,
женщина-валькирия, Брингильд.
Если руны достойно воспеты в Скандинавской ‘Эдде’, власть заклинания
еще более заполняет поэму Финнов, ‘Калевалу’. Здесь мысль сначала до конца
не выходит из чар заговора, как никогда не расстаться нам на Севере со
снегами и туманами, и лишь на отдельные мгновенья прозрения Солнце разрывает
самый густой туман, буря разметывает самые темные тучи, — заговорное слово
побеждает самое грозное зло и вызывает к жизни самые желанные сочетания
творческой мечты.
В ‘Калевале’ все время колдует Вэйнемэйнен. В_э_й_н_о по-фински значит
с_т_р_а_с_т_н_о_е ж_е_л_а_н_ь_е. Из настоящего х_о_ч_у родится весь Мир,
создаются звезды и Моря, цветы и вулканы. Рождается Песня, возникает Музыка,
от одного сердца тянутся лучи к миллиону сердец, единый человеческий дух,
заклинающий напевным словом, становится как бы основным светилом целого
сплетения звезд и планет.
Силой слова, Дочь Воздуха, мать Вэйнемэйнена, воздвигает мысы, вырывает
рыбам ямы, возносит утесы, ваяет страны, строит столбы ветров, обогащает
бездны Моря, и между Небом и Морем, в циклах веков, дает жизнь человеку, и
велит ему быть певцом и заклинателем. Пески и камни Вэйнемэйнен превращает в
древесное царство. Знающим словом зачаровав Природу, он рассыпал по земле
семена. Все, что мы любим, посеял он: сосны и ели, иву и березы, вереск и
черемуху, можжевельник и красную рябину. Спрятав в куньем и беличьем мехе
шесть-семь зернышек, он засеял ячмень и овес. Там, где нужно, вырубил
деревья, но пощадил березу, чтобы было где куковать кукушке. Благой, он
умеет однако быть грозным, и когда заносчивый Юкагайнен, неподросший певец
заклинаний, вызывает его на состязание, Вэйнемэйнен запел заговор, на дуге у
Юкагайнена выросли ветки, на хомут его лошади навалилась ива, кнут
превратился в осоку, меч стал молнией, раскрашенный лук встал радугой,
рукавицы стали цветами, а сам Юкагайнен потонул до рта в зыбучих песках, в
трясине, и потонул бы вовсе, если бы Вэйнемэйнен не пропел заговор обратного
действия и не расчаровал свою чару.
Из костей щуки, которая плавает в Море и знает морские тайны, сделал
Вэйнемэйнен свои певучие гусли, кантеле, и под эту музыку поет
заклинательные песни. Струны он сделал из волос стихийного духа Хииси,
который живет в глубокой пропасти на раскаленных углях, но также он и водный
царь, и горный дух, и лесовик, и быстрый конь. <...>
Дева Месяца и дочь Солнца, которые пряли золотую ткань и серебряную,
услышав кантеле, забыли прясть, и оборвалась золотая и серебряная нить Неба
при звуках земного инструмента, игравшего заклинательную песню. Позднее Море
поглотило это кантеле, Вэйнемэйнен сделал другое, из дерева березы и тонких
волос девушки. В этом слиянии природного и человеческого, стихийного и
человечного, заключается звуковая тайна Поэзии как Волшебства, в котором
вопли ветра, звериные клики, пенье птиц, и шелесты листьев говорят, через
человеческие слова, придавая им двойное выражение, и поселяясь в
заклинательных словах и буквах, как домовые и лешие живут в наших лесах и
домах.
Если вся Мировая жизнь есть непостижное чудо, возникшее силою
творческого слова из небытия, наше человеческое слово, которым мы меряем
Вселенную и царим над стихиями, есть самое волшебное чудо из всего, что есть
ценного в нашей человеческой жизни. Нам трудно припомнить, несовершенною
нашей памятью, как оно вырвалось впервые из человеческого нашего горла, но
поистине великая должна была это быть радость, или великая боль, или такая
минута, где блаженство неразличимо перемешалось с болью, и немота должна
была разверзнуться, и мы должны были заговорить. А так как в Чуде волшебны
все части его составляющие, все то, что делает его именно чудом, несомненно,
что каждая буква нашего алфавита, каждый звук человеческой нашей речи, будь
она Русская или Эллинская, Китайская или Перуанская, есть малый колдующий
эльф и гном, каждая буква есть волшебство, имеющее свою отдельную чару, и мы
это выражаем в отдельных словах, и мы это чувствуем в особых их сочетаниях,
нам только легче чувствовать, ощущать действительность словесного чуда,
нежели точно определить и проверить разумом, в чем именно состоит наше
буквенное и словесное угадание, а через сплетение слогов и слов, угадание
душевное, когда понимающее наше сердце вдруг заставит нас пропеть вещую
песню, которая пронесется как ветер по целой стране. Или сказать одно слово,
которое будет так верно, что перекинется от народа к народу, и перебросится
из века в век.
Древний Египтянин говорил, что заклинания нужно произносить верным
голосом, только тогда и Духи и Боги подчинятся человеческой воле. Египетское
выражение М_а-X_р_о_у значит Голосом Творящий, Словом Воплощающий, Верным
Голосом Волю Свою Совершающий. Древнейший памятник человеческого слова —
стенная надпись Великой Пирамиды Сахары, в погребальном покое фараона, чье
имя Упас. Размерною речью Египетский царь повелевает Богам, он властен над
жизнью и смертью, он говорит самому себе: — ‘О, у нас, ты существуешь,
живешь, ты еси. Твой скипетр в руке твоей. Ты даешь повеления — тем, чьи
сокрыты жилища. Ты омываешься свежей водою, влагою звезд. Путями железными
сходишь ты вниз. Гении света встречают тебя восклицая…’
Гераклит сказал, что слова суть тени вещей, звуковые их образы.
Демокрит противоборствует, говоря, что слова суть живые изваяния. В сущности
тут даже нет противоборства. Безмолвный пруд ваяет иву, отражая ее тень в
своей воде. И ребенок или дикарь, без долгих размышлений, лишь проникнутый
силой виденья, дает в иссеченном из дерева или камня идоле более верную тень
вещей, чем он сам это может подозревать. Каждое слово — есть тень
первомысли, одна из граней мысли, ибо ощущение и мысль человека всегда
многогранны, — и каждое слово есть говорящая статуя Египетского храма,
только нужно понять эту статую и уметь поколдовать над ней, чтоб она
перестала быть безмолвной. Дабы звуковое изваяние, которое называется
Словом, явило сокровенный свой голос и заговорило с нами волшебно, нужно,
чтобы в нас самих была первичная заревая сила чарования. Исполин Египта,
каменный Мешнон, обычно был безмолвным, но, когда его касалось восходящее
Солнце, он пел.
Фет сказал:
Лишь у тебя, Поэт, крылатый слова звук
Хватает налету и закрепляет вдруг.
Первичный человек всегда Поэт, и Поэт тот бог его, который создает для
него Вселенную. Египетский бог Ночного Солнца, Атум, пропел богов, они вышли
из его рта. Египетский бог возрождения, Озирис, блуждая среди полузвериных
человеческих существ, силой напевного внушающего слова научил их быть людьми
воистину, любящими животворящий хмель и питающее зерно. Силой напевных
магических заклинаний дневное Светило побеждает все ужасы Ночи, возрождая
бесконечность яркого дня, — и умерший человек властью заговорного слова
проходит все чистилища, чтобы жить возрожденным среди беспечальных полей.
Слово есть чудо, а в чуде волшебно все, что его составляет. Если мы
будем пристально вглядываться слухом понимающим в каждый отдельный звук
нашей родной речи, человеческой речи вообще, речи звериных голосов, речи
существующей в пенье и криках птиц, речи шелестящих деревьев и тех природных
сущностей, которые принято считать неодушевленными, как ручей, река, ветер,
буря, гром, — мы увидим, что есть отдельные звуки, отдельные поющие буквы,
которые имеют такой объемлющий нрав, что повторяются не только в речи
говорящего человека, но и в голосах Природы, оттеняя таким образом нашу
человеческую речь переброшенной в нее из Природы звуковою чарой. Прежде чем
говорить об этой усложненной звуковой чаре, подойдем вплоть к отдельным
звукам нашей речи. Вслушиваясь долго и пристально в разные звуки,
всматриваясь любовно в отдельные буквы, я не могу не подходить к известным
угадываниям, я строю из звуков, слогов и слов родной своей речи заветную
часовню, где вес исполнено углубленного смысла и проникновения. Я знаю, что,
строя такую часовню, я исхожу из Русского словесного начала, и следовательно
мои угадания по необходимости частичны, — подобно тому как не идет в
Христианский Храм тот, кто строит Индийские Пагоды, — и громады Карпака или
Теокалли Мехико неравноценны Мечети, — но есть, однако, кристальные
мгновения, где сходятся души всех народов, и есть Обряды, есть напевности,
есть движения, телодвижения души, которые повторяются во всех Храмах всего
Земного Шара.
Я беру свою детскую азбуку, малый букварь, что был моим первым вожатым,
который ввел меня еще ребенком в безконечные лабиринты человеческой мысли. Я
с смиренной любовью смотрю на все буквы, и каждая смотрит на меня
приветливо, обещаясь говорить со мной отдельно. Но, прежде чем услышать их
отдельные голоса, я сам стараюсь определить их в общем их лике. Эти буквы
называются — г_л_а_с_н_ы_е и с_о_г_л_а_с_н_ы_е. Легче произносить гласные,
согласными овладеешь лишь с борьбой.
Гласные это женщины, согласные это мужчины. Гласные это самый нага
голос, матери нас родившие, сестры нас целовавшие, иервоисток, откуда, как
капли и взрывные струи, мы истекли в словесном своем лике. Но если бы в речи
нашей были только гласные, мы не умели бы говорить, — гласными лишь голосили
бы в текучей бесформенной влажности, как плещущие воды разлива.
А согласные, мужскою своей твердою силой, упорядочили, согласовали
разлившееся изобилие, встали дамбой, плотиной, длинным молом, отрезающим
полосу Моря, четким прошли руслом, направляющим воды к сознательной работе.
Все же, хоть властелины согласные, и распоряжаются они, считая себя
настоящими хозяевами слова, не на согласной, а на гласной бывает ударение в
каждом слове. Тут не поможет даже большое и наибольшее количество самых
выразительных согласных. Скажите Р_у_с_а_л_к_а. Здесь семь звуков. Согласных
больше. Но я слышу только одно вкрадчивое А. Много ли звуков, более
выразительно-слышных чем Щ или Ц, и таких препоной встающих как П. Но
скажите слово П_л_а_к_а_л_ь_щ_и_ц_а. Я опять лишь слышу рыдающее А.
Вот, едва я начал говорить о буквах, — с чисто женской вкрадчивостью
мной овладели гласные. Каждая буква хочет говорить отдельно.
Первая — А. Азбука наша начинается с А. А — самый ясный, легко
ускользающий, самый гласный звук, без всякой преграды исходящий из рта.
Раскройте рот и, мысленно проверив себя, попробуйте произнести любую
гласную, для каждой нужно сделать малое усилие, лишь эта лада, А, вылетает
сама. Недаром Индусы приказывали, желая благозвучия, давать женщинам такие
имена, где часто встречается А, — Анасуйя, Сакуитала. А — первый звук
произносимый ребенком, — последний звук, произносимый человеком, что под
влиянием паралича мало-помалу теряет дар речи. А — первый основной звук
раскрытого человеческого рта, как М — закрытого. М — мучительный звук
глухонемого, стон сдержанной, скомканной муки. А — вопль крайнего терзания
истязуемого. Два первоначала в одном слове, повторяющемся чуть не у всех
народов — М_а_м_а. Два первоначала в латинском A_m_о — Л_ю_б_л_ю.
Восторженное детское восклицание А, и в глубь безмолвия идущее немеющее М.
Мягкое М, влажное А, смутное М, прозрачное А. Медовое М, и А как пчела. В М
— мертвый шум зим, в А властная весна. М сожмет и тьмой и дном, А взбивающий
вал. Ласковый сад наслаждения страстью, пугающий страшный мрак наказания, от
Рая до Ада, их два в нашей саге Бытия, А — начала, А — конца. А — властно: —
Аз семь, самоутверждающийся шаг говорящего Адама. В Музыке А, или Л_я,
предпоследний из семи звуков гаммы, это как бы звуковой предзавершающий
огляд, пред тем как просвирелить заключительный клич, пронзительное С_и. В
тайной алгебре страстных внушающих слов А, как веянье Мая, поет и вещает: —
‘Ласки мне дай, целовать тебя дай, ясный мой сокол, малая ласточка, красное
Солнце, моя, ты моя, желанный, желанная’. Как камень, А не алый рубин, а в
лунной чаре опал, иногда, — чаще же, днем играющий алмаз, вся гамма красок.
Как гласит угаданье народное, Алмаз — ангельская слеза. Слава полногласному
А, это наша Славянская буква.
Другая основная наша гласная есть О. О это горло. О это рот. О — звук
восторга, торжествующее пространство есть О: П_о_л_е, М_о_р_е,
П_р_о_с_т_о_р. Почему говорим мы О_р_г_и_я? Потому что в Оргии много воплей
восторга. Но все огромное определяется через О, хотя бы и темное: — С_т_о_н,
г_о_р_е, г_р_о_б, п_о_х_о_р_о_н_ы, с_о_н, п_о_л_н_о_ч_ь. Большое, как долы и
горы, остров, озеро, облако. Долгое, как скорбная доля. Огромное как Солнце,
как Море. Грозное, как осыпь, оползень, гром. Строгое, как угроза, как
приговор, брошенный Роком. Вместе с грубым У порочит в слове У_р_о_д. Ловко
и злобно куснет острым дротиком. Запоет, заноет как колокол. Вздохом шепнет
как осока. Глубоким раскроется рвом. Воз за возом громоздким, точно слон за
слоном, полным объемом сонно стонет обоз. В многоствольном хоре лесном
многолиственном или в хвойном боре, вольно, как волны в своем переплеске,
повторным намеком и ощупью бродит. Знойное лоно земное, и холод морозных
гор, водоворотное дно, омут и жернов упорный, огнь плоти и хоти. Зоркое око
ворога волка, — и око слепое бездомной полночи. Извои суровые воли. Высокий
свод взнесенного собора. Бездонное О.
У — музыка шумов, и У — всклик ужаса. Звук грузный, как туча и гуд
медных труб. Часто У — грубое, по веществу своему: С_т_у_к, б_у_н_т,
т_у_п_о, к_р_у_т_о, р_у_п_о_р. В глухом лесу плутает — А у. Слух ловит
уханье филина. Упругое У, многострунное. Гул на морском берегу. Угрюмая дума
смутных медноокруглых лун. В текучем мире гласных, где нужна скрепа, У вдруг
встает, как упор, как угол, упреждающий разлитие бури.
Как противоположность грузному У, И — тонкая линия. Пронзительная
вытянутая длинная былинка. Крик, свист, визг. Птица, чей всклик весной,
после ливня, особливо слышен среди птичьих вскликов, зовется И_в_о_л_г_а. И
— звуковой лик изумления, испуга: — Т_и_г_р, К_и_т. Наивно искреннее: —
И_ш_ь т_ы к_а_к_о_й. Острое, быстрое: — И_г_л_ы, ч_и_р_к. Листья, вихримые
ветром, иногда своим шелестом внушают имя дерева: Л_и_п_а, И_в_а. И — вилы,
пронзающий винт. Когда быстро крутится вода, про эту взвихренную пучину
говорят: В_и_р. Крик, Французское C_r_i, Испанское C_r_i_t_о, в самом слове
кричит, беспокоит, томит, — как целые игрища воинств живут в выразительном
сильном и слитном клике победительных полчищ: — Латинское V_i_v_a_t.
Е — самая неверная, трудно определяемая гласная. Недаром мы различаем —
Е, , Э. Этого еще мало — у нас есть Ё. Безумцы борются с и Э. Но желание
обеднить наш алфавит есть напрасное желание просыпать из полной пригоршни,
медлящие на ней, золотые блестки песчинок. Тщетно. Песчинки пристают.
Скажите — М_е_л_к_и_й, скажите — Л__с. Вы увидите тотчас, что первое слово
вы произносите быстро, второе медленно. Е и вполне уместны, как
обозначение легкого и увесистого, краткого и долгого. Тройная, четверная эта
буква есть какая-то недоуменная, прерывистая, полная плеска и переплеска,
звуковая весть. То это — светлое благовестив, как в веющих словах — Вешняя
верба, то задержанное зловестие, как в словах — С__р_ы_й, M__p_a, Т__н_ь,
то это отзвук пения в вогнутости свода, как в слове — Э_х_о. И если Е есть
смягченное О, в половину перегнувшееся, то каким же странным ёжиком, быстрым
ёршиком, вдруг мелькнет, в четвертую долю существующее, смягченное Е,
которое есть Ё.
Я, Ю, Ё, И суть заостренные, истонченные А, У, О, Ы. Я — явное, ясное,
яркое. Я это Ярь. Ю — вьющееся, как плющ, и льющееся в струю. Ё — таящий
легкий мёд, цветик — лён. И — извив рытвины Ы, рытвины непроходимой, ибо и
выговорить Ы невозможно, без твердой помощи согласного звука. Смягченные
звуковести Я, Ю, Ё, И всегда имеют лик извившегося змия, или изломанной
линии струи, или яркой ящерки, или это ребёнок, котёнок, соколёнок, или это
юркая рыбка вьюн.
Как в мире живых существ, населяющих Землю, есть не только существа
женские и мужские, но и неуловимо двойственные существа андрогинные,
переменчиво в себе качающие оба начала, так и между гласными и согласными
зыбится несколько неуловимых звуков, которые в сущности не суть ни гласные,
пи согласные, но взяли свою чару и из согласных и из гласных. Самое
причудливое звуковое существо есть звук В. В Русском языке, так же как в
Английском, В легко переходит в мягкое У. В наречиях Мексиканских В
перемешивается с легким Г. И вот два такие разные звука, как В и Г, недаром
стоят в нашей азбуке рядом, и не случайно мы говорим — Г_о_л_о_с, а
Латинянин скажет — V_o_x. Голос Ветра слышен здесь.
Лепет волны слышен в Л, что-то влажное, влюбленное, — Л_ю_т_и_к,
Л_и_а_н_а, Л_и_л_е_я. Переливное слово Л_ю_б_л_ю. Отделившийся от волны
волос своевольный локон. Благовольный лик в лучах лампады. Светлоглазая
льнущая ласка, взгляд просветленный, шелест листьев, наклоненье над люлькой.
Послушайте внимательно, как говорит с нами Влага.
С лодки скользнуло весло.
Ласково млеет прохлада.
‘Милый! Мой милый!’ Светло,
Сладко от белого взгляда.
Лебедь уплыл в полумглу,
Вдаль, под луною белея.
Ластятся волны к веслу.
Ластится к влаге лилея.
Слухом невольно ловлю
Лепет зеркального лона.
‘Милый! Мой милый! Люблю!’ —
Полночь глядит с небосклона.
Л — ласковый звук не только в нашей Славянской речи. Посмотрите, как
совпадают с нами Перуанцы, далекие Перуанцы, отделенные от нас громадами
Океанов и принадлежащие к совершенно другой группе народов. Л_ю_л_ю
по-Перуански Л_ю_б_и_м_к_а, Л_ю_л_ю_й — Л_е_л_е_я_т_ь, Л_ь_н_я_н_л_ь_я_й —
В_н_о_в_ь з_е_л_е_н_е_т_ь, Л_ь_о_х_л_ь_я — Л_и_в_е_н_ь, Л_ь_ю_л_ь_я_й —
У_л_е_щ_а_т_ь, Л_ь_ю_с_к_а_й — С_к_о_л_ь_з_и_т_ь, Л_ь_ю_л_ь_ю —
Л_а_с_к_о_в_ы_й. Я беру другую страну, затерянную в Морях: Самоа. Ни с нами
Самоанцы не связаны, ни с Перуанцами, и однако, чтобы сказать С_о_л_н_ц_е,
они говорят Л_а, Н_е_б_о у них Л_а_н_г_и, П_е_т_ь — Л_я_н_г_и, Г_о_л_о_с —
О_-_л_е_-_л_е_о, М_е_л_к_о_в_о_д_ь_е — В_а_и_л_я_л_ё_а, Л_и_с_т П_а_л_ь_м_ы
— Л_я_о_а_и, З_е_л_е_н_е_т_ь — Л_е_л_я_у, М_о_л_в_и_т_ь — Л_я_л_я_у,
К_р_а_с_и_в_ы_й — Л_е_л_е_й. Ласковое требует Л.
В самой природе Л имеет определенный смысл, так же как параллельное,
рядом стоящее Р. Рядом стоящее — и противоположное. Два брата, но один
светлый, другой черный, Р — скорое, узорное, угрозное, спорное, взрывное.
Разорванность гор. В розе — румяное, в громе — рокочущее, пророческое — в
рунах, распростертое — в равнине и в радуге. Рокотание разума, рекущий рот,
дробь барабана, срывы ветра, рев бури, взрыв урагана, рокоты струн, красные,
рыжие вихри пожаров разразившихся гроз, прорычавших громом. Р — взоры гор,
где хранится руда — разных самородков. Не одно там Солнце в зернах. Не одни
игры украшающего серебра, — тут ворчанье иных металлов, в их скрытости.
Кровью тронутая медь,
Топорами ей греметь,
Чтоб размашисто убить,
И железу уступить.
Под железом — О, руда —
Кровь струится, как вода,
И в стальной замкнут убор
Горный черный разговор.
Р — один из тех вещих звуков, что участвуют означительно и в языке
самых разных народов, и в рокотах всей природы. Как З, С и Ш слышны — ив
человеческой речи, и в шипении змеи, и в шелесте листьев, и в свисте ветров,
так Р участвует и в речи нашего рта и горла, и в ворчанье тигра, и в
ворковании горлицы, и в карканье ворона, и в ропоте вод, текущих громадами,
и в рокотаниях грома. Не напрасно мы, Русские, сказали Г_р_о_м, и недаром
Германцы его назвали D_o_n_n_e_r, Англичане — Т_h_u_n_d_е_r, Французы —
Т_о_n_n_e_r_r_e, Скандинавы назвали бога Громовника Т_о_р, Древние Славяне —
П_е_р_у_н, Литовцы — П_е_р_к_у_н_а_с, а в Халдеи — Р_а_м_а_н. Не напрасно
также нашу речь мы определяем глаголом Г_о_в_о_р_и_т_ь, что звучит
по-Немецки — S_p_r_e_c_h_e_n, по-Итальянски — P_a_r_l_a_r_e, по-Санскритски
— Б_р_у, по-Перуански — Р_и_м_а_й.
Я говорил, что некоторые звуки особенно дороги нашему чувству, нашему
бессознательному, мудро понимающему, чувству, ибо они основные, первородные,
так что даже внешнее их начертание странно волнует нас, мы им
залюбовываемся. В старинном счислении А — 1: А, обведенное тонким кругом,
означает Т_ь_м_у или 10.000, А, обведенное более плотным кругом, означает
Л_е_г_и_о_н или 100.000, А, обведенное причудливым кругом, состоящим из
крючьев, означает Л_е_о_д_о_р или Тысячу Тысяч, 1.000.000. Поистине много
оттенков в красивой букве А, и тысяча тысяч это вовсе не такое уж
неисчислимое богатство, ибо человеческая речь есть непрерывно текущий Океан,
а сосчитано, что в одном Арабском языке — 80 слов для обозначения Меда, 200
— для Змеи, 1000 — для Меча, и 4.000 для Несчастия.
А — первый звук нашего открытого рта, у закрытого же рта первый звук —
М, второй — Н. И вот мы видим, что во всех древнейших нам известных религиях
звуки А и Н выступают как яркое знамя. Священный город Солнца в Египте,
любимый богами Солнцеград, есть А_н_у. Халдейский бог Неба есть А_н_н_а.
Халдейская богиня Л_ю_б_в_и зовется Н_а_н_а. По-санскритски А_н_н_а значит
П_и_щ_а. Индусский дух радости — А_н_а_н_д_а_н_а_т_х_а. Индусский мировой
змей — А_н_а_н_т_а. Сестра Мирового Кузнеца Ильмаринэна зовется в ‘Калевале’
А_н_н_и_к_и. Жена Скандинавского Солнечного бога Бальдэра зовется Н_а_н_н_а.
Это все не заимствования и не случайные совпадения. Это проявление закона,
действующего неукоснительно, — только действия закона мало нами изучены.
Участвуя в самом высоком — в первичном взрыве человеческого,
восхотевшего речи, — А участвует и в самом смиренном, что есть — звериный
крик. А есть в лае собаки, А есть в ржании лошади. Так и таинственное В. Я
не тело, а дух. А дух есть Ветер. А Ветер есть В. Вайю и Ваата
по-Санскритски, Вейяс у Литовцев, Ventus у Римлян, Viento у Испанцев, Wind у
Германцев, Wind /Уинд/ и стихотворное Wind /Уайнд/ у Англичан, Wiatr у
Поляков, — Ветер, живущий и в человеческом духе и в духе Божием, что носился
над бесформенными водами, водоворот мчащийся в циклоне и забвенно веющий в
листве ивы над ручьем. Ветер шаловливо уронил малый звуковой иероглиф свой —
В — в хрустальное горлышко певчих птиц: В_и_и_т поет малиновка, Ц_и_в_и
зовет трясогузка, Т_и_и_в_и_т_ь — десятый высший звук соловья. Эта рулада
Тии-вить, как говорит Тургенев, у хорошего н_о_т_н_о_г_о соловья имеет
наивысшее значение, делающее его верховным маэстро.
Зная, что звуки нашей речи участвуют, не равно и с неопределимой долей
посвященности, в сокровенных голосах Природы, мы бессильны в точности
определить, почему тот или иной звук действует на нас всем очарованием
воспоминания или всею чарою новизны. Прикасаясь к музыке слова сознанием, мы
ухватываем часть разорванного ее богатства, но только мудрым чувством
ощущаем мы музыку слова сполна и, радостно искупавшись в се звенящих волнах
и глухих глубинах, властны создавать, освеженные, новую гармонию.
Красноцветные дикие Северной Америки, силой магического пения и особых
плясок, как и представители дикой Мексики, заклинающие нисхождение дождя и
огненную музыку грома, говорят о наших Европейских песнях, что мы слишком
много болтаем, — сами же они в священном порядке расставляют определенные
слова определенных строк, необъяснимо повторяя в них известные припевы и
перепевы, ибо слово для них священно по существу. Заклинательное слово есть
Музыка, а Музыка сама по себе есть заклинание, заставляющее неподвижность
нашего бессознательного всколыхнуться и засветиться фосфорическим светом.
<...> Но стих вообще магичен по существу своему, и каждая буква в нем —
магия. Слово есть чудо, Стих — волшебство. Музыка, правящая Миром и нашей
душой, есть Стих. Проза есть линия, и проза есть плоскость, в ней два лишь
измерения. Одно или два. В стихе всегда три измерения. Стих — пирамида,
колодец или башня. А в редкостном стихе редкого поэта не три, а четыре
измерения, — и столько, сколько их есть у мечты.
Говоря о стихе, самый волшебный поэт XIX века, Эдгар По, сказал: ‘На
рифму стали смотреть как на принадлежащую по праву к_о_н_ц_у стиха — и тут
мы сожалеем, что это так окончательно укрепилось. Ясно, что здесь нужно было
иметь в виду гораздо больше. Одно чувство р_а_в_е_н_с_т_в_а входило в
эффект. Рифмы всегда были п_р_е_д_в_и_д_е_н_ы. Великий элемент неожиданности
не снился еще, а как говорит Лорд Бэкон — нет изысканной красоты без
некоторой с_т_р_а_н_н_о_с_т_и в соразмерности’. Эдгар По, заставивший
говорить Ворона и звенеть в стихах колокольчики и колокола, и перебросивший
в перепевный свой стих полночную магию Моря и тишины, и сорвавший с неба для
рифм и созвучий несколько ярких звезд, первый из Европейцев четко понял, что
каждый звук есть живое существо и каждая буква есть вестница. Одной строкой
он взрывает глубь души, показывая нам звенящие ключи наши, и в четырех
строках замыкает целый приговор Судьбы.
Напев с баюканьем дремотным,
С крылом лениво-беззаботным,
Средь трепета листов зеленых,
Что тени стелят на затонах,
Ты был мне пестрым попугаем,
Той птицею, что с детства знаем,
Тобой я азбуке учился.
С тобою в первом слове слился,
Когда лежал в лесистой дали,
Ребенок, чьи глаза — уж знали.
Но в то самое время, когда юный кудесник, Эдгар По, переходя от юности
к молодости, созидал символизм напевной выразительно-звуковой поэзии, в
области Русского стиха, из первоистоков Русской речи, возник совершенно
самостоятельно, в первоначатках, символический стих. Поэт, который знаменит
и, однако, по существу, мало известен, описывая в 1844 году впечатление от
музыки на реке, говорит, точно играя по нотам:
Струйки вьются, песни льются,
Вторит эхо вдалеке.
Еще на два года ранее, описывая гадание, он говорит:
Зеркало в зеркало с трепетным лепетом
Я при свечах навела.
В том же 1842 году он пропел:
Буря на Море вечернем,
Моря сердитого шум,
Буря на Море и думы,
Много мучительных дум.
Буря на Море и думы,
Хор возрастающих дум.
Черная туча за тучей,
Моря сердитого шум.
Это магическое песнопение так же построено все на Б, Р, и в особенности
на немеющем М, как первый запев ‘Рейнского Золота’, где волшебник северного
Моря, Вагнер, угадывает голос влаги, построенный на В… <...>
Русский волшебник стиха, который одновременно с Эдгаром По, слушая нашу
мятель, понял колдовство каждого отдельного звука в стихе, и у Музы которого
Отрывистая речь была полна печали,
И женской прихоти, и серебристых грез, —
волшебник, говорящий о ней —
Какой-то негою томительной волнуем,
Я слушал, как слова встречались с поцелуем,
И долго без нее душа была больна, —
этот волшебник, сладостный чародей стиха, был Фет, чье имя, как вешний
сад, наполненный кликами радостных птиц. Это светлое имя я возношу как имя
первосоздателя, как имя провозвестника тех звуковых гаданий и угаданий
стиха, которые через десятки лет воплотились в книгах ‘Тишина’, ‘Горящие
здания’, ‘Будем как Солнце’ и будут длиться через ‘Зарево Зорь’.
Еще раньше, чем Фет, другой чарователь нашего стиха, создал звуковую
руну, равной которой нет у нас ни одной, я говорю о Пушкине, и при звуке
этого имени мне кажется, что я слушаю ветер, и мне хочется повторить то, что
записал я о нем для себя в минуту взнесенную.
Все, что связано с вольной игрою чувства, все, что хмельно,
винно-завлекательно, это есть Пушкин. Он научит нас светлому смеху, этот
величавый и шутливый, этот легкий как запах цветущей вишни, и грозный
временами, как воющая вьюга, волшебник Русского стиха, смелый, внук Белеса.
Все журчанье воды, все дыхание ветра, весь прерывистый ритм упорного
желанья, которое в безгласном рабстве росло и рвалось на волю, и вырвалось,
и распространило свое влияние на версты и версты, все это есть в пушкинском
‘Обвале’, в этом пляшущем празднике Л, Р, В.
Оттоль сорвался раз обвал
И с тяжким грохотом упал.
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могучий вал
Остановил.
Вдруг истощась и присмирев,
О Терек, ты прервал свой рев,
Но задних стен упорный гнев
Прошиб снега…
Ты затопил, освирепев,
Свои брега…
Краткость строк и повторность звуков, строгая размерность этой
словесной бури, проникновение в вещательную тайну отдельных вскриков
человеческого горла — не превзойдены. Здесь ведун-рудокоп работал и узрел
под землей текучие колодцы драгоценных камней и, властной рукой зачерпнув
полный ковш, выплеснул нам говорящую влагу. Русский крестьянин выносил в
душе своей множество заговоров, самых причудливых вплоть до З_а_г_о_в_о_р_а
н_а т_р_и_д_ц_а_т_ь т_р_и т_о_с_к_и. Неуловимый в своих неожиданностях,
ветролетный Пушкин создал в ‘Обвале’ бессмертный и действенный ‘Заговор на
вещие буквы’, ‘Заговор на вызывание звуковой вести-повести’.
Современный стих, принявший в себя колдовское начало Музыки, стал
многогранным и угадчивым. Особое состояние стихий и прикосновение души к
первоистокам жизни выражены современным стихом ведовски. Не называя имен,
которые конечно у всех в памяти, как прославленные, я беру две напевности из
двух разных поэтов, независимо от соображений общей оценки,
историко-литературной, лишь в прямом применении примера чаровнической
поэзии: ‘Печать’ Вячеслава Иванова, где внутренняя музыка основана на Ч, П и
немотствующем М, и ‘Венчание’ Юргиса Балтрушайтиса, где взрывно-мятелистое
буйное Б, вместе с веющим В дает мелодию смертного снежного вихря.
Неизгладимая печать
На два чела легла.
И двум — один удел: — Молчать
О том, что ночь спряла, —
Что из ночей одна спряла,
Спряла и распряла.
Двоих сопряг одним ярмом
Водырь глухонемой.
Двоих клеймил одним клеймом,
И метил знаком: Мой,
И стал один другому — Мой…
Молчи. Навеки — Мой.
В этом страшном напеве, где поэт изобличает не только магическое
понимание звука М, но и мудрость сердца, что в ужасе немеет, все душно,
тесно, тускло, мертво, любовь — проклятие, любовь — препона. В напеве
Балтрушайтиса, широком и вольном, — не теснота комнаты, а простор солнечного
зрения, не любовь — как проклятие и смерть, а смерть — как благословение и
любовь.
Венчальный час! Лучистая Зима
Хрустальные раскрыла терема.
Белеет лебедь в небе голубом.
И белый хмель взметается столбом.
Лихой гонец, взрывая белый дым,
Певучим вихрем мчится к молодым.
Дымит и скачет, трубит в белый рог.
Роняет щедро жемчуг вдоль дорог.
В венчальном поле дикая Мятель
Прядет — свивает белую кудель.
Поют ее прислужницы и ткут,
Тебя в свой бархат белый облекут, —
И будешь ты на вечность темных лет,
Мой бледный княжич, щеголем одет.
Твоих кудрей веселых нежный лен
Венцом из лилий будет убелен.
И в тайный час твоих венчальных грез
Поникнешь ты средь белых-белых роз.
И трижды краше будешь ты средь них,
Красавец бледный, белый мой жених!
Магия знания может таить в себе магию проклятия. Опираясь на понимание
точного закона, мы можем впасть в цепенящее царство убивающего сознания.
Есть ценная истина, хорошо формулированная певцом Ветра, Моря и человеческих
глубин, Шелли: ‘Человек не может сказать — я хочу написать создание Поэзии.
Даже величайший поэт не может этого сказать, потому что ум в состоянии
творчества является как бы потухающим углем, который действием невидимого
влияния, подобно изменчивому ветру, пробуждается для преходящего блеска. Эта
сила возникает из недр души, подобно краскам цветка’.
Современный стих легко забывает, слишком часто не помнит, что нужно
быть как цветок, для того чтобы чаровать, корнями быть в темных глубинах
внесознательного, долго быть в испытующих недрах Молчания, прежде чем,
раскрыв свою чашу, быть влюбленником Луны, и главное, главное, пламенником
Солнца. Лишь тогда оправдывается вещее сказание Скандинавов, что творческий
напиток, делающий человека скальдом, состоит из крови полубога и пьянящего
меда <...>.
ПРИМЕЧАНИЯ
Эта работа издавалась отдельной книгой, первое издание — в 1915 г. /М.:
Скорпион/. Публикуется в сокращенном виде по изданию 1922 г. /М.: Задруга/.
Осмыслялась автором как программная. Разрабатывая своего рода трактат о
поэзии, Бальмонт привлек обширный материал из мифологии народов Центральной
и Южной Америки, древней Индии /’Веды’/, древнего Египта, Скандинавии,
русского народного творчества, эпических сказаний: ‘Эдда’ /сканд./,
‘Калевала’ /карело-финский эпос/, упоминает героев и персонажей этих
произведений и т. д. Вместе с тем суждения автора носят субъективный
характер, они не выдерживают научной критики /например, попытка закрепить за
отдельными звуками определенный смысл/. Однако они должны учитываться при
изучении поэтических принципов, которыми руководствовался Бальмонт в своем
творчестве, так как могут прояснить некоторые особенности его поэзии и
работы над стихом.
В начале было Слово — этим изречением начинается ‘Евангелие от
Иоанна’… в начале был Пол — это положение развивал в своих трудах русский
философ и писатель В. В. Розанов /1856-1919/. Эдгар По — см. примеч. к
стихотворению ‘Эдгар По’, Гераклит, Демокрит — древнегреч. философы. Напев с
баюканьем дремотным… — стихотворение Э. По. Фет сказал… — цитируется
стихотворение А. А. Фета /1820-1892/ ‘Как беден наш язык: хочу и не
могу…’. Поэт, который знаменит <...> и мало известен… — имеется в виду
Фет, далее цитируются его стихотворения ‘За кормою струйки вьются…’,
‘Зеркало в зеркало, с трепетным лепетом…’, ‘Буря на море вечернем…’.
Вагнер — Рихард Вагнер /1813-1883/ — немецкий композитор. И Музы которого…
— имеется в виду стихотворение Фета ‘Муза’ /’Не в сумрачный чертог Наяды
говорливой…’/. Шелли — см. примеч. к стихотворению ‘К Шелли’. Вячеслав
Иванов /1866-1949/ — поэт-символист. Юргис Балтрушайтис /1873-1944/ —
поэт-символист, писавший на литовском и русском языках, ближайший друг
Бальмонта, цитируются его стихотворения ‘Неизгладимая печать’, ‘Венчание’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека