ВСЕМИРНАЯ ЛИТЕРАТУРА
ГЕРМАНИЯ
ИЗБРАННЫЕ СОЧИНЕНИЯ
ВОЛЬФГАНГА ГЁТЕ
WOLFGANG GOETHE 1749—1832
ПОД РЕДАКЦИЕЙ Е. М. БРАУДО
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО ВСЕМИРНАЯ ЛИТЕРАТУРА
ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЁТЕ
ПОЭЗИЯ и ПРАВДА
ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПЕРЕВОД Н. А. ХОЛОДКОВСКОГО,
СО ВСТУПИТЕЛЬНОЙ СТАТЬЕЙ И ПРИМЕЧАНИЯМИ Е. М. БРАУДО
ПЕТЕРБУРГ — MCMXXIII — МОСКВА
‘Поэзия и правда’ Гёте, критико-биографический очерк Е. Браудо
‘ПОЭЗИЯ И ПРАВДА’ (ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ). Часть первая.
Предисловие
Книга первая
‘ вторая
‘ третья
‘ четвертая
Примечания
‘Все мои произведения — лишь отрывки одной большой исповеди’ {‘Поэзия и правда’. Книга девятая.}, так характеризует свое творчество Гёте, ‘чтобы понять их надо знать их происхождение, уловить момент их зачатия’. В 1808 году, когда Гёте минуло шестьдесят лет, закончилось печатание его большой исповеди, собрания сочинений в двенадцати томах. Однако, поэт ощущал ‘неполноту и бессвязность этой исповеди’, и в том же году у него зародилась мысль написать книгу автобиографического содержания, ‘которая связала бы воедино эти разрозненные страницы’. Первоначально Гёте предполагал ограничиться краткими дополнениями к собранию своих сочинений, но постепенно у него создался план большого художественного произведения, которое он впоследствии ‘скромно’ озаглавил: ‘Из моей жизни’, ‘Поэзия и правда’.
В противоположность многим великим людям, враждебно относившимся ко всяким попыткам проникнуть в тайну их творчества, Гёте чувствовал потребность высказаться открыто о делах своих и помышлениях. Он издал свою переписку с Шиллером и подготовлял к печати обширное собрание писем к Цельтеру, а также следил с большим вниманием за точной записью своих разговоров с Экерманом. Совет, когда-то данный Бенвенуто Челлини будущим составителям автобиографий,— приступать к писанию таковых не позднее сорокалетнего возраста,— Гёте исполнил с опозданием на двадцать лет. Но зато и материал, которым располагал стареющий поэт, был столь обширен и разнообразен, что обработка его потребовала еще двадцати лет. Автобиография, начатая в 1811 году, завершена была Гёте в 1831 году, но только первые три тома ее появились в печати при его жизни {Более подробные данные читатель найдет в наших примечаниях к отдельным томам ‘Поэзии и правды’.}. Изложение событий в ней заканчивается 1775 годом, то-есть моментом переселения Гёте в Веймар. Это — повесть его детских и юношеских лет.
Самое название ‘Поэзия и правда’ отнюдь не обозначает противопоставления эпизодов вымышленных событиям, действительно происшедшим в жизни Гёте. Этим заглавием Гёте хотел сказать, что творческой фантазией он дополнил и связал между собою отдельные факты своей биографии, придав рассказам и событиям характер внутренней необходимости. ‘Назначение этой книги’ — говорит сам Гёте — заполнить пробелы в жизни автора, придать законченность иным художественным фрагментам и сохранить для потомства воспоминания о многих затерянных литературных планах’. Действительно Гёте подробно рассказывает о своих детских поэтических опытах и в качестве образца приводит очаровательную детскую сказку о ‘Новом Парисе’, правда, написанную только в 1811 году и представляющую собой разработку некоторых детских мотивов. Затем автобиография знакомит нас с годами университетского учения и, далее, с историей первых его крупных литературных работ, вплоть до ‘Эгмонта’ {Почти полным молчанием Гёте обходит своего ‘Фауста’, первые наброски которого относятся к 1771 году. Вторая часть трагедии еще не была закончена к моменту опубликования ‘Правды и поэзии’. Гёте опасался, что, огласив в печати план обеих частей ‘Фауста’, он понизит интерес к самому произведению как в собственных глазах, так и в глазах читателей.}. Однако ж пожелание, высказанное анонимным другом Гёте, автором письма-предисловия к ‘Поэзии и правде’ — ознакомиться из уст самого поэта с предпосылками его художественного творчества, осталось невыполненным. Гёте много говорит о философских теориях своих современников, но о собственных своих эстетических воззрениях он хранит по большей части упорное молчание.
Гёте понимал свою задачу гораздо шире, чем его ‘анонимный корреспондент’. Его автобиография — человеческий документ, исповедь великого человека, которому не чуждо ничто человеческое. Так понимал задачи автобиографии его великий предшественник Руссо, ‘Исповедь’ которого, весьма вероятно, внушила Гёте первые мысли о написании своей собственной автобиографии {С ‘Confessions’ Руссо Гёте ознакомился в 1782 году.}. Гёте правдив и откровенен до конца, он не оправдывает себя в глазах современников и беспощадно строг к самому себе, когда рассказывает о поступках, достойных порицания. Во всем его изложении чувствуется уверенность человека, сознавшего свои недостатки, свои заблуждения и, несмотря на ошибки, достигшего к концу жизни глубокой внутренней гармонии. На самого себя Гёте смотрел глазами историка. ‘Одна из главных задач моей автобиографии,— говорит он,— это — показать связь человека с той исторической обстановкой, среди которой он живет, обнаружить силы, которые враждебны или благоприятны ему, проследить, как постепенно складывается миросозерцание и как художник, поэт или писатель отражает последнее’. Гёте сознавал, что эта задача весьма нелегка, и приступил к писанию своей автобиографии лишь после больших подготовительных работ, затянувшихся на несколько лет, с 1808 по 1811 г.
В распоряжении Гёте не было систематического дневника, охватывающего юношеский период его жизни. Поэтому ему приходилось полагаться, главным образом, на свою чрезвычайно отчетливую память, которая только в самых редких случаях изменяла ему. Чрезвычайно наглядно и красочно переданы в ‘Поэзии и правде’ воспоминания далекого детства, история студенческих годов в Лейпциге и Страсбурге, и все то, что Гёте сообщает о литературной и научной жизни 18-го столетия, имеет величайшую историческую ценность. Но нет ни малейшего сомнения в том, что в описываемый им период он еще далеко не достиг той умственной зрелости, какой отличаются суждения Гёте, автора ‘Поэзии и правды’.
Мы хорошо осведомлены о том, какими материалами пользовался Гёте для отдельных частей ‘Поэзии и правды’. Возможно, например, по записи книг веймарской библиотеки, выданных Гёте на дом, восстановить историю его подготовительных работ для автобиографии. Кроме многочисленных сочинений по истории литературы, Гёте использовал для данной цели и переписку со своей сестрой, а также ряд устных сообщений друзей своей юности и товарищей по университетским занятиям. Ко мы не будем останавливаться в нашей статье на вопросе о научных источниках гётевского жизнеописания. В примечаниях к настоящему изданию мы дадим необходимые ссылки на эти источники.
Исторической правде Гёте почти всегда остается верен в своем жизнеописании, и только там, где поэт берет верх над историком, он считает возможным отступить от точного воспроизведения действительности. Это прежде всего относится к романическим эпизодам его автобиографии, в которых с полным блеском проявляется его повествовательный талант. Прелестные женские образы Гретхен и Фредерики Брион — кто может окончательно решить вопрос, принадлежат ли они ‘Поэзии’, или ‘Правде’?
Но были у Гёте и другие мотивы, в силу которых он умышленно менял историческую перспективу событий или умалчивал о многих фактах своей жизни. К иным чертам своего литературного прошлого, эпохе бурь и натиска, Гёте в старческие годы относился с известной холодностью. Особенно примечательно то, что в ‘Поэзии и правде’ он почти совершенно не касается развития своих религиозных воззрений. Однако нам понятна причина такой сдержанности Гёте в изображении этой стороны его духовной жизни. В ‘Поэзии и правде’ он стремится главным образом ознакомить читателя со своей литературной работой. Многие весьма важные моменты его жизнеописания, например, его обращение к идеалам, классицизма и гуманизма от некоторого уклона в сторону пиетизма, остаются мало выясненными в ‘Поэзии и правде’.
Художник изобразитель немецкого прошлого преобладает в авторе ‘Поэзии и правды’. Автобиография Гёте полна таких картин, в которых он воспроизводит конкретные жизненные впечатления с легкостью жанрового живописца. Бесконечной вереницей проходят они перед читателем. С каким великолепным мастерством изображен бытовой уклад старого Франкфурта, с какой живостью зарисованы портреты различных немецких ученых — учителей Гёте по Лейпцигскому университету, как пленительны пейзажи Эльзаса и четки описания памятников старого немецкого зодчества! Поистине удивительна была способность Гёте удерживать в своей памяти картины окружающей жизни и хранить их в неприкосновенности до старческих лет. Вспоминая свои студенческие годы, он подробно касается также научной жизни страны. Необходимо было перо величайшего мастера стиля, чтобы связать этот разнообразный материал в органическое целое.
Всю внешнюю историю эпохи Гёте приводит в непосредственную связь с ходом своего личного развития. Этот технический прием дает ему возможность касаться исторических событий и литературных явлений, когда они приобретают особое значение для него самого, и он в состоянии критически отнестись к ним. Но часто бывает, что Гёте-историк отодвигает на задний план повествование о собственных своих жизненных судьбах. В автобиографии встречаются десятки страниц, где мы совершенно теряем из виду самого поэта. Чувствуется, что автор заполняет этими описаниями пробелы своих личных воспоминаний. Таким образом нарушается непрерывность изложения, и читателю не всегда легко бывает восстановить связь между отдельными биографическими эпизодами, внезапно прерванными такими литературными экскурсами.
Героем ‘Поэзии и правды’ является не весь Гёте, во всей полноте его гения, а только автор ‘Вертера’, ‘Гёца’ и ‘Эгмонта’. К моменту переезда Гёте в Веймар его личность уже окончательно определилась. Поэт обрисован на этих страницах полностью, в дальнейших оставшихся ненаписанными частях автобиографии мы имели бы дело с естествоиспытателем и государственным деятелем. Известно, что Гёте предполагал продолжить свою автобиографию, но боязнь совершить какую-нибудь нескромность по отношению к друзьям, еще оставшимся в живых, помешана ему осуществить этот замысел. Таким образом ‘Поэзия и правда’ осталась грандиозным фрагментом.
Как художественное произведение, автобиография Гёте представляет собою один из наиболее прекрасных образцов его прозы. Язык этого произведения чрезвычайно гибкий и выразительный, и ни в одном из произведений Гёте естественность и простота не соединяются с такой пластической законченностью, как в ‘Поэзии и правде’. Передать спокойную красоту ее стиля, основанную на полном соответствии между предметами изложения и их художественным выражением — задача крайне трудная для переводчика, до самого последнего времени оставшаяся неразрешенной в русской литературе.
Собрание сочинений Гёте в издании ‘Всемирной Литературы’ разбито на ряд отделов. Отделы эти следующие: 1) сочинения автобиографического характера, 2) лирика, 3) драматические произведения в стихах и прозе, 4) художественная проза, 5) сочинения об искусстве (со включением ‘Путешествия в Италию’), 6) научные трактаты и статьи. Редакционная коллегия издательства отказалась от мысли предпослать полному собранию сочинений Гёте обычный биографический очерк, а решила в первый отдел включить полностью все автобиографические материалы (‘Из моей жизни’ с послесловием редактора, содержащим изложение жизненных судеб Гёте с 1775 года, момента переезда в Веймар, до его кончин’, дневники его путешествий, поход во Францию, ежегодные и ежедневные записи и мелкие автобиографические заметки).
В качестве предисловия к этой работе, которая нуждается в нем, быть может, более, чем какая-либо другая, да послужит здесь письмо одного друга, побудившего меня к такому предприятию, всегда более или менее рискованному.
‘В настоящее время мы собрали, дорогой друг, двенадцать томов ваших поэтических произведений 2) и, перечитывая их, находим много знакомого и много незнакомого, этим собранием воскрешено даже многое забытое. Трудно удержаться от мысли рассматривать эти стоящие перед нами двенадцать томов одного формата, как нечто целое, и хочется создать себе по этому, целому образ автора и его таланта. И вот, нельзя отрицать, что для той живости, с которою началась его литературная карьера, и для того долгого времени, которое протекло с тех пор, этих двенадцати томиков как-будто мало. Точно так же нельзя скрыть от себя по отношению к отдельным работам, что поводом к их появлению послужили большею частью особые побуждения, при чем из них выясняются как внешняя обстановка, так и решительные внутренние степени развития, кроме того и известные временные моральные и эстетические правила и убеждения. В целом же эти произведения остаются все-таки без связи, а иногда даже трудно поверить, что они исходят от одного и того же писателя.
Однако, ваши друзья не отказались от дальнейших исследований и, ближе познакомившись с вашею жизнью и вашим образом мыслей, стараются разрешить разные загадки и проблемы, а так как старая любовь к вам и их многолетняя связь с вами помогает им, то они находят некоторую прелесть даже во встречающихся трудностях. Но все же здесь и там нам была бы приятна помощь, в которой вы, вероятно, не откажете людям с дружеским по отношению к вам образом мыслей.
Итак, первое, о чем мы просим вас, это, — чтобы при новом издании вы привели ваши поэтические сочинения, расположенные по известным внутренним соотношениям, в хронологический порядок и открыли нам в известной связности как те жизненные и душевные состояния, которые дали материал к ним, так и примеры, которые повлияли на вас, а равно и теоретические основания, которым вы следовали. Если вы посвятите эти усилия тесному кругу, то, может быть, из этого возникнет что-нибудь приятное и полезное и для более широкого круга. Писатель до своей глубочайшей старости не должен отказываться от выгод, представляемых беседою, хотя бы издали, с теми, кто питает к нему склонность, и если не каждому дано в известные годы снова выступать с неожиданными, могущественно действующими произведениями, то именно в такое время, когда знания более полны, а сознание особенно ясно, должно быть особенно интересным и живительным занятием обработать в последний раз как материал то, что было сделано раньше, это послужит также еще раз к развитию тех, которые раньше развивались вместе с художником и на его произведениях’.
Это дружески выраженное пожелание возбудило во мне охоту последовать ему. Дело в том, что если мы в молодые годы страстно стремимся итти по своему собственному пути и, чтобы не сбиться с дороги, нетерпеливо отклоняем требования других, то в более поздние годы нам чрезвычайно приятно, если чье-нибудь участие может возбудить нас и направить к новой деятельности. Поэтому я немедленно предпринял предварительную работу, составив список крупных и мелких поэтических сочинений моих двенадцати томов и расположив их по годам. Я старался восстановить время и обстоятельства, при которых они были сочинены. Но дело становилось все труднее, ибо понадобились подробные указания и объяснения, чтобы заполнить пробелы между частями, уже опубликованными. Прежде всего отсутствует все то, с чего я начал свои работы, отсутствует многое начатое и неоконченное, даже и внешний вид многого оконченного совершенно исчез, так как оно впоследствии было вполне переработано и вылито в другую форму. Кроме всего этого, мне приходилось подумать и о том, что я сделал в науках и других искусствах, и о том, чем я частью занимался в тишине и что частью опубликовал в таких как-будто совершенно чуждых мне отраслях, один или совокупно с друзьями.
Все это я намеревался мало-по-малу включить, чтобы удовлетворить моих доброжелателей, но эти усилия и соображения вели меня все дальше и дальше. Желая должным образом ответить вышеприведенному хорошо обдуманному требованию и стараясь изобразить по порядку внутренние побуждения и внешние влияния, а также теоретически и практически пройденные мною ступени, я из своей частной жизни невольно передвинулся в обширный мир, выступили образы сотни замечательных людей, более или менее близко влиявших на меня, должны были также быть особо приняты во внимание громадные движения общей политической мировой жизни, которые имели величайшее влияние на меня, как и на всю массу современников. Главная задача биографии, повидимому, состоит именно в том, чтобы обрисовать человека в его отношениях к своему времени и показать, насколько целое было враждебно ему, насколько оно ему благоприятствовало, как он составил себе взгляд на мир и людей и как он отразил его во внешнем мире в качестве художника, поэта, писателя. Но для этого требуется нечто почти недостижимое, именно,— чтобы индивидуум знал себя и свой век: себя, насколько он при всех обстоятельствах остался одним и тем же, а век — как нечто, увлекающее за собою волею-неволею, настолько определяющее и образующее, что можно сказать, каждый, родившийся всего на десять лет раньше или позже, сделался бы совершенно другим по отношению к его собственному образованию и по своему влиянию на окружающее.
Из таких соображений и попыток, из таких воспоминаний и рассуждений возникло предлагаемое повествование, и такая точка зрения на возникновение книги дает возможность лучше всего читать и использовать ее и правильнее всего судить о ней. Что же касается прочего, что еще можно было бы сказать, — особенно о частью поэтической, частью исторической обработке, — то для этого встретится еще много случаев в течение рассказа.
Кто не страдал, не может быть воспитанным 3).
Двадцать восьмого августа 1749 года, в полдень, как только пробило двенадцать часов, я появился на свет во Франкфурте на Майне 4). Звезды находились в счастливом сочетании: солнце стояло в знаке Девы, на высшей точке в этот день, Юпитер и Венера смотрели на него дружелюбно, Меркурий — невраждебно, Сатурн и Марс были равнодушны, лишь луна, которая только-что вступила в фазу полнолуния, обнаруживала силу своего враждебного сияния, тем более, что одновременно наступил ее планетный час. Поэтому она сопротивлялась моему рождению, которое не могло совершиться, пока этот час не прошел.
Эти благоприятные признаки, на высокое значение которых мне впоследствии указывали астрологи, были, вероятно, причиною того, что я остался жив, так как, по неумелости повивальной бабки, я родился почти мертвым и только упорные усилия привели к тому, что я увидел свет. Это обстоятельство, причинившее моим родным большую тревогу, послужило, однако, на пользу моим согражданам, потому что мой дед, городской староста Иоганн Вольфганг Текстор, воспользовался этим поводом, чтобы учредить должность городского акушера и ввести или возобновить обучение повивальных бабок, что, вероятно, послужило на благо многим, родившимся после меня.
Когда мы желаем вспомнить, что случилось с нами в самое раннее время нашей молодости, то нередко приходится смешивать слышанное от других с тем, что мы знаем действительно из собственного наглядного опыта. Итак, не вдаваясь в подробное исследование этого, что было бы все равно бесполезно, я вспоминаю, что мы жили в большом старом доме, который, собственно, состоял из двух домов, при чем разделявшая их стена была пробита. Лестница, в роде тех, какие бывают в башнях, вела к комнатам, находившимся на разной высоте, и несоответствие этажей выравнивалось ступенями. Для нас, детей — моей младшей сестры5) и меня — любимым местопребыванием был просторный нижний этаж дома, где, кроме двери, была большая деревянная решетка, через которую мы непосредственно сообщались с улицей и свободным воздухом. Такую клетку, которою снабжены были многие дома, называли ‘Germs’. Там сидели женщины со своим шитьем и вязанием, кухарка там отбирала салат, соседки оттуда переговаривались друг с другом, и улицы через это приобретали в хорошее время года южный вид. Здесь люди чувствовали себя свободно, находясь а общении с внешним миром. Через такие Germse и дети приходили в соприкосновение со своими соседями, меня очень полюбили три живших напротив нас братья фон Оксенштейн, сыновья умершего городского старосты, они различным образом забавлялись со мной и дразнили меня.
Мои родные охотно рассказывали о разных шалостях, к которым побуждали меня эти вообще серьёзные и уединенно жившие люди. Я приведу здесь одну из этих проделок. В городе как раз была горшечная ярмарка, и у нас не только снабдили кухню на ближайшее время этими товарами, но накупили подобной мелкой посуды и для наших детских игр. Однажды, в прекрасный послеобеденный час, когда все в доме было тихо, я в Germs’e возился со своими блюдцами и горшечками, и так как ничего интересного у меня не выходило, то я бросил одну посудинку на улицу и очень обрадовался, что она так весело разбилась. Оксенштейны, видя, как это для меня забавно и как радостно я хлопаю в ладоши, крикнули: ‘Еще!’ Я не замедлил швырнуть еще один горшок и на продолжающиеся возгласы ‘еще!’ постепенно выбросил на мостовую все блюдечки, тигельки и чайники. Мои соседи продолжали выказывать свое одобрение, а я очень радовался, что доставляю им удовольствие. Но вскоре мой запас истощился, а они все кричали ‘еще!’ Поэтому я поспешил прямо в кухню и принес глиняные тарелки, которые, разумеется, разбиваясь, доставили еще более веселое зрелище, таким образом я бегал в кухню и обратно, принося одну тарелку за другой, пока мог доставать их по порядку с полки, а так как соседи все еще не удовлетворялись, то я перебросал и перегубил всю посуду, какую мог стащить. Лишь позднее пришел кто-то, чтобы помешать мне и унять меня. Делать было уже нечего: в вознаграждение за такое множество разбитого горшечного товара осталась, по крайней мере, веселая история, которою особенно забавлялись до конца своей жизни произведшие ее шалуны6).
Мать моего отца, в доме которой мы собственно помещались, жила в большой комнате, выходившей на задний фасад, непосредственно возле прихожей нижнего этажа, и мы имели обыкновение распространять свои игры вплоть до ее кресла и даже до ее постели, когда она была больна. Она представляется мне каким-то духом — красивой, худощавой женщиной, всегда чисто одетой во все белое. Она сохранилась в моей памяти кроткою, ласковою, благожелательною.
Мы знали, что улица, на которой стоял наш дом, называется ‘Оленьим рвом’, но так как на ней не было ни рва, ни оленей, то нам хотелось узнать объяснение этого названия. Нам рассказали, что дом наш стоит на месте, находившемся прежде вне города, и что там, где теперь проходит улица, был когда-то ров, в котором содержалось несколько оленей. Этих животных там охраняли и кормили, потому что, по старому обычаю, в сенате ежегодно публично съедался один олень, которого всегда имели под рукою во рву для этого праздника, даже если посторонние герцоги и рыцари мешали городу осуществлять свое право на охоту или когда враги окружали город и держали его в осаде. Это нам очень понравилось, и мы хотели, чтобы и в наше время можно было видеть такую ручную дичь.
С задней стороны дома, особенно из верхнего этажа, был очень приятный вид на почти необозримое пространство соседних садов, которые простирались до городских стен. К сожалению, при превращении находившихся здесь прежде общинных земель в домовые сады, от нашего дома и от еще нескольких других, находившихся около угла улицы, отнято было много места, так как дома Конного Рынка захватили обширные здания, строения и большие сады, а мы были отделены от этого столь близкого рая довольно высокою стеною нашего двора.
Во втором этаже находилась комната, называвшаяся садовою комнатой, так как в ней постарались заменить отсутствие сада несколькими растениями под окном. Там, подрастая, я находил свое любимое местопребывание, хотя и не грустное, но мечтательное. Через упомянутые сады, через городские стены и валы открывался вид на широкую плодоносную равнину — ту, которая простирается до Гехста. Там в летнее время я обыкновенно готовил свои уроки, поджидал гроз и не мог достаточно насмотреться на заходящее солнце, к которому как раз было обращено окно. Но так как я в то же время видел, как соседи гуляют в своих садах и ухаживают за цветами, как там играют дети, веселятся гости, слышал, как там катаются кегельные шары и падают кегли, то все это рано стало возбуждать во мне чувство одиночества и возникающей отсюда неопределенной тоски, которое, соответствуя моей природной серьёзности и каким-то таинственственным предчувствиям, вскоре сказалось во мне и еще яснее обнаружилось впоследствии.
Старый, угловатый, во многих местах мрачный характер дома был, впрочем, вообще способен вселить в детские души дрожь и страх. К несчастью, в те времена считалось еще одним из правил воспитания — очень рано отучать детей от страха перед всем воображаемым и невидимым и приучать их к страшному. Поэтому мы, дети, должны были спать одни, когда же это казалось нам невозможным и мы тихонько выбирались из постелей, ища общества слуг и служанок, то нас встречал отец в вывернутом шлафроке и, стало быть, достаточно для нас переодетый, и заставлял нас в испуге бежать обратно в постель. Каждый может представить себе происходившие от этого дурные последствия. Как может избавиться от страха тот, кого ущемляют между двумя страхами. Моя мать, всегда веселая и жизнерадостная и другим желающая того же, нашла гораздо лучший педагогическим способ: она сумела достигнуть своей цели наградами. Наступил сезон персиков, обильное угощение которыми она обещала нам на каждое утро, если мы преодолеем ночной страх. Средство удалось, и обе стороны были довольны.
Внутри дома взоры мои более всего привлекались рядом видов Рима, которыми мой отец 7) украсил приемную залу, это были гравюры некоторых искусных предшественников Пиранези 8), хорошо понимавших архитектуру и перспективу и обладавших очень отчетливым и ценным резцом. Здесь я ежедневно видел Piazza del Popoio, Колизей, площадь св. Петра, собор св. Петра снаружи и внутри, замок Ангела и многое другое. Эти картины глубоко запечатлелись во мне, и отец, обыкновенно весьма лаконический, много раз снисходил до того, что давал мне описание того или другого предмета. Его любовь к итальянскому языку и ко всему, что относится к этой стране, была очень сильно выражена. Он также несколько раз показывал мне небольшую коллекцию образцов мрамора и разных предметов естественной истории, привезенных им оттуда, а значительную часть своего времени он употреблял на описание своего путешествия, написанное по-итальянски, которое он собственноручно переписывал и редактировал по тетрадям, медленно и аккуратно. В этом ему помогал старый весельчак, учитель итальянского языка, по имени Джовинацци. Старик этот также недурно пел, и моей матери приходилось ежедневно аккомпанировать ему и самой себе на фортепиано, таким образом я узнал и запомнил наизусть Solitario bosco ombroso 9) прежде, чем стал понимать смысл слов.
Мой отец вообще любил учить и, удаляясь от дел, он охотно передавал другим то, что мог и знал. Так в первые годы своего брака он приучал мою мать к прилежному письму, а также к игре на фортепиано и к пению, при этом она увидела себя вынужденною приобрести некоторые познания в итальянском языке и некоторое умение говорить на нем.
Обыкновенно мы проводили свои свободные часы у бабушки, в просторной комнате которой было достаточно места для наших игр. Она умела занимать нас всякими мелочами и услаждать разными лакомыми кусками. В один рождественский вечер она увенчала все свои благодеяния тем, что устроила нам представление кукольной комедии и таким образом создала в старом доме новый мир. Это неожиданное зрелище могущественно привлекло к себе юные души, в особенности на мальчика оно произвело очень сильное впечатление, которое отразилось большим и продолжительным влиянием 10).
Маленькая сцена с ее немым персоналом, которую нам сперва только показали, а потом передали для собственного пользования и драматического оживления, была для нас, детей, тем дороже, что это был последний дар нашей доброй бабушки, которая вскоре после этого, вследствие ухудшения болезни, сначала исчезла из наших глаз, а затем навсегда была отнята у них смертью 11). Ее кончина имела для нашей семьи тем большее значение, что повлекла за собою полное изменение в положении последней.
Пока жива была бабушка, мой отец остерегался производить в доме хотя бы малейшие изменения или поновления, но было хорошо известно, что он готовился к полной перестройке дома, которая и была теперь немедленно предпринята 12). Во Франкфурте, как во многих старых городах, при возведении деревянных построек позволяли себе, для выигрыша места, надстройку над улицей не только первого, но и следующих этажей, вследствие чего, конечно, улицы, особенно узкие, получали несколько мрачный и угрожающий вид. Наконец, был проведен закон, согласно которому тот, кто строил новый дом от основания, имел право выступать над фундаментом только первым этажом, а остальные обязан был возводить вертикально. Мой отец, чтобы не терять выдающегося пространства во втором этаже, мало заботясь о внешнем архитектурном виде и стремясь лишь внутри устроить все хорошо и удобно, прибег, как и многие до него, к тому выходу, что верхние части дома поддерживались при постройке подпорками, а нижние, одна за другою, вынимались, и на место их как бы вдвигались новые, так что, когда от старого здания не осталось, собственно, ничего, новый дом мог все-таки считаться переделкою старого. Так как, следовательно, сломка и возобновление происходили постепенно, то отец мой решился не переезжать из дома, чтобы с тем большим удобством надзирать за постройкою и руководить ею, ибо техника постройки ему была хорошо знакома, к тому же он не хотел расставаться с семьею. Эта новая эпоха была для детей очень неожиданною и странною. Комнаты, где их нередко держали в изрядной тесноте и мучили невеселыми уроками и работами, коридоры, в которых они играли, стены, о чистоте и сохранении которых прежде так усердно заботились, — все это рушилось под ломом каменщика, под топором плотника, и притом от нижних частей к верхним, видеть это все и в то же время как бы висеть в воздухе на балочных подпорках, занимаясь тем или другим уроком или известною работою, — все это вносило такое смущение в юные головы, которое нелегко было уравновесить. Но молодежь мало чувствовала неудобство, потому что ей предоставлено было несколько больше места для игр, чем до сих пор, а также случаев вешаться и качаться на балках и досках.
В первое время отец упорно преследовал свой план, но когда, наконец, была снесена частью и крыша и, несмотря на растянутую сверху вощанку от снятых обоев, дождь стал достигать до наших постелей, то он, хотя и неохотно, решился отдать детей на некоторое время к добрым соседям, которые уже раньше предлагали сделать это, и посылать их в общественную школу.
Этот переход представлял много неприятного. Дети, до тех пор содержавшиеся отдельно в своем доме, в чистоте и благородстве, хотя и в строгости, были вытолкнуты в грубую толпу молодых созданий, и им совершенно неожиданно пришлось сносить всевозможные вещи от пошлых, дурных, даже бесчестных людей, так как у них не было никакого оружия, никаких способностей противиться всему этому.
Собственно, в это время я впервые познакомился со своим родным городом, так как мало-по-малу начал все свободнее, без помех бродить по нему, частью один, частью со своими веселыми сверстниками. Чтобы сколько-нибудь передать впечатление, произведенное на меня серьёзными и почтенными улицами города, я должен несколько забежать вперед с описанием места моего рождения, как оно постепенно развертывалось передо мною в своих различных частях. Всего охотнее прогуливался я по большому мосту через Майн. Его длина, прочность, и хороший вид делали его замечательным сооружением, притом он представляет почти единственный оставшийся от старого времени памятник той заботливости, какую светское правительство обязано проявлять по отношению к своим гражданам. Прекрасная река привлекала к себе мои взоры как вверх. так и вниз по течению, а когда на кресте, стоявшем на мосту, золотой петух сверкал на солнце, то я каждый раз испытывал радостное ощущение. Обыкновенно мы тогда проходили через Заксенгаузен и наслаждались переездом через реку за один крейцер. Так как тогда мы опять попадали на нашу сторону, то прокрадывались на винный рынок и любовались механизмом кранов при выгрузке товаров, особенно же занимало нас прибытие торговых судов, с которых сходили столь разнообразные и иногда странные фигуры. При входе в город мы каждый раз почтительно приветствовали Заальгоф 13), который, во всяком случае, находился на том месте, где был, по преданию, замок императора Карла Великого и его наследников. Затем мы терялись в старом ремесленном городе и особенно в базарные дни охотно бродили в толпе, собиравшетея вокруг Варфоломеевской церкви. Здесь с давних времен густо теснилась толпа продавцов и разносчиков, которая настолько завладела этим местом, что в новейшее время нелегко было найти пространство для поместительного и приветливого учреждения. Лавки так называемого Фаррэйзена (Pfarreisen) были для нас, детей, особенно замечательны, и мы снесли туда немало грошей, чтобы приобрести себе раскрашенные печатные листы с золочеными изображениями зверей. Но лишь изредка можно было протолкаться сквозь тесную, битком набитую, нечистоплотную рыночную площадь. Так, я припоминаю, что я всегда с ужасом убегал от соседних тесных и отвратительных мясных лавок. Зато Рёмерберг был приятным местом для прогулок. Дорога к новому городу через новую торговую часть была всегда весела и интересна, досадно было только, что около Либфрауен-кирхе не было улицы, ведущей прямо к Цейлю, и нам постоянно приходилось делать крюк через Газенгассе или Катеринские ворота. Но что более всего привлекало к себе внимание ребенка — это были многочисленные маленькие городки в городе, крепостцы в крепости, окруженные стенами монастырские участки и оставшиеся еще от прежних веков сооружения, похожие на замки, как Нюрнбергский двор, Компостель, Браунфельс (родовой замок Штальбургов) и многие замки, приспособленные в позднейшие времена для квартир и промышленных помещений. В то время во Франкфурте не было ничего примечательного в архитектурном отношении, все свидетельствовало о давно минувшем времени, очень беспокойном для города и для всей страны. Ворота и башни, затем опять ворота, башни, стены, мосты, валы, рвы, которыми был обнесен новый город, — все это еще очень ясно указывало на то, что необходимость создать в беспокойные времена безопасность для повседневной жизни побудила к этим сооружениям, и площади, и улицы, даже новые, более широкие и красивые, были все обязаны своим происхождением лишь случаю и произволу, а не какому-нибудь упорядочивающему намерению. Таким образом, в мальчике укрепилась некоторая склонность к древностям, которая питалась и поддерживалась в нем особенно старыми хрониками и гравюрами на дереве, напр. картинами Граве, изображавшими осаду Франкфурта, при этом у него проявлялось еще другое желание — охватить и человеческие отношения в их разнообразии и естественности, независимо от их интереса и красоты. Таким образом одною из наших любимейших прогулок, которую мы старались доставить себе несколько раз в год, была прогулка внутри города вдоль городской стены. Сады, дворы, задние строения простираются вплоть до Цвингера, здесь можно видеть многие тысячи людей в их мелких, замкнутых домашних обстоятельствах. От щегольских и показных садов богачей до фруктовых садов бюргера, заботящегося о своем благополучии, оттуда до фабрик, площадок для беления и подобных учреждений, даже до самого кладбища (так как этот маленький мир лежал тоже внутри города) — мы проходили мимо самого разнообразного и причудливого, с каждым шагом меняющегося зрелища, которым наше детское любопытство не могло достаточно насладиться. Право, даже знаменитый хромой чорт 14), снимавший по ночам для своего приятеля крыши домов в Мадриде, едва ли доставил ему столько интересного, сколько мы видели здесь под открытым небом, при ярком солнечном свете. Ключи, которые были нужны на этом пути, чтобы пройти через разные башни, лестницы и дверцы, были в руках управляющих, и мы не упускали случая улещивать, как только могли, их подчиненных.
Еще важнее и в другом смысле полезнее для нас была ратуша, так называемый Рёмер 15). Мы очень охотно блуждали в сводчатых залах ее нижнего этажа. Мы добились доступа в большую, очень простую залу заседаний совета. Стены ее были до некоторой высоты покрыты панелями, а на остальном пространстве были белы, как и своды, и нигде не было никакой живописи и вообще никаких изображений. Только на средней стене вверху можно было прочесть короткую надпись:
Мненье одного —
Все равно, что ничего,
Надо выслушать обоих: того и сего.
По старинному обычаю, для членов этого собрания были вдоль панелей, одною ступенью выше пола, устроены скамьи. Тут нам легко было понять, почему чины нашего сената распределялись по скамьям. От двери на левой руке до противоположного угла, как на первой скамье, сидели старшины, а в самом углу — староста, единственный, перед которым был маленький столик, налево от него до стороны, занятой окнами, сидели господа второй скамьи, вдоль окон простиралась третья скамья, которую занимали ремесленники, посредине залы стоял стол для протоколиста.
Раз попав в Рёмер, мы часто смешивались с толпою, ожидавшей аудиенции бургомистра. Но наибольший интерес представляло все то, что относилось к избранию и коронованию императора. Мы сумели заручиться благорасположением привратника, чтобы подняться по новой, светлой, размалеванной фресками, императорской лестнице, запиравшейся решеткою. Комната для выборов, украшенная пурпурными обоями и причудливыми завитушками золоченой резьбы, вселяла в нас благоговение. С большим вниманием рассматривали мы створки дверей с причудливыми фигурами маленьких детей или гениев в императорском одеянии, отягощенных имперскими регалиями, и надеялись когда-нибудь увидеть коронацию собственными глазами. Из большой императорской залы можно было выбраться только с большим трудом, и мы считали за истинного нашего друга того, кто мог рассказать нам что-нибудь о деяниях императоров, поясные портреты которых были размещены на некоторой высоте.
О Карле Великом мы узнали много сказочного, но исторический интерес начинался собственно с Рудольфа Габсбургского, который своим мужеством положил конец великой путанице. Карл Четвертый также привлекал к себе наше внимание. Мы уже слышали об его Золотой Булле 16) и об уголовном уложении, а также и о том, что он не заставил Франкфурт поплатиться за приверженность к его благородному сопернику, Гюнтеру Шварцбургскому 17). Мы слышали похвалы Максимилиану, как другу человечества и бюргеров, а также пророчество, что он будет последним императором из немецкого дома, последнее, к сожалению, оправдалось, потому что после его смерти выбор колебался только между испанским королем Карлом Пятым и королем французов — Франциском Первым. К тому же с тревогою прибавляли, что и теперь ходит подобное предсказание или, вернее, предзнаменование, ибо очевидно, что на стене остается место только для портрета одного императора, — обстоятельство, хотя, повидимому, и случайное, но беспокоившее умы патриотов.
Делая подобный обход, мы не забывали зайти и в собор и посетить там могилу храброго Гюнтера, уважаемого как друзьями, так и врагами. Замечательный камень, покрывавший ее когда-то, поставлен теперь на хорах. Находившаяся как раз рядом с ним дверь, ведущая в конклав, долгое время оставалась закрытою для нас, пока нам наконец не удалось добиться от высших властей доступа и в это знаменательное место. Но мы лучше бы сделали, если бы рисовали его, как прежде, в своем воображении, потому что это столь замечательное, в немецкой истории место, где собирались самые могущественные князья для столь важного акта, не только не было достойно украшено, но еще и обезображено балками, жердями, лесами и тому подобным дрекольем, которые хотелось убрать куда-нибудь в сторону. Тем более была возбуждена сила нашего воображения и приподнято наше душевное настроение, когда мы вскоре после этого получили разрешение присутствовать при показывании в ратуше Золотой Буллы некоторым знатным иностранцам.
Мальчик с жадностью воспринимал то, что ему не раз рассказывали члены его семьи, а также старшие родственники и знакомые о двух быстро последовавших одна за другою коронациях, не было ни одного франкфуртца известного возраста, который не считал бы оба эти события и всё, что их сопровождало, за важнейший момент своей жизни. Великолепно было коронование Карла Седьмого, при котором в особенности французский посланник давал роскошные празднества с большою щедростью и со вкусом, но тем печальнее для доброго императора были последующие годы, когда он не мог удержать за собою своей резиденции, Мюнхена, и как бы должен был умолять о гостеприимстве свои имперские города.
Хотя коронация Франца Первого была не так блистательна, но она была украшена присутствием императрицы Марии Терезии, красота которой произвела, повидимому, такое же сильное впечатление на мужчин, какое серьёзная, величавая фигура и голубые глаза Карла Седьмого произвели на женщин. Во всяком случае, оба эти рода соперничали друг с другом, чтобы внушить чуткому мальчику самое выгодное представление об обеих этих личностях. Все эти описания и рассказы происходили в веселом и спокойном настроении, так как аахенский мир 18) в то время положил конец всякой вражде, как о тех празднествах, так же с удовольствием рассказывали и о предшествовавших военных походах, о сражении при Деттингене 1Э) и о разных других замечательных событиях минувших лет. Все эти значительные и опасные вещи казались — как это обыкновенно бывает по заключении мира — только предметами для интересной беседы счастливых и беззаботных людей.
После того, как мы около полугода довольствовались исключительно таким патриотически суженным кругозором, подоспело время ярмарок 20), которые всегда производили во всех детских головах необыкновенное брожение. Постройка множества лавок, создавшая в городе в короткое время новый город, волнение и суета, выгрузка и распаковка товаров — все это возбуждало наше любопытство, неукротимо деятельное с первых моментов нашего сознания, а также бесконечное стремление к приобретению разных детских вещей, которое подрастающий мальчик старался так или иначе удовлетворить, насколько это позволяли силы его маленького кошелька. В то же время слагалось и представление обо всем том, что мир производит, в чем он нуждается и чем обмениваются между собою обитатели разных частей его.
Эти крупные эпохи, наступавшие весною и осенью, возвещались своеобразными празднествами, которые казались тем более почтенными, что они живо воспроизводили старые времена и то, что от них дошло до нас. В день проводов21) весь народ был на ногах и теснился на Фиргассе, к мосту и далее до Заксенгаузена, все окна были заняты, хотя во весь день не происходило ничего особенного. Толпа, казалось, существовала лишь для того, чтобы тесниться, а зрители — чтобы смотреть друг на друга, то, в чем собственно заключался интерес, происходило лишь по наступлении ночи и не столько созерцалось глазами, сколько принималось на веру.
В те старые беспокойные времена, когда каждый по своему усмотрению совершал несправедливости или по желанию осуществлял права, торговые люди, едущие на ярмарки, по произволу подвергались истязаниям и притеснениям со стороны разбойников благородного и неблагородного происхождения, так что владетельные князья и другие могущественные сословия отправляли своих людей во Франкфурт в сопровождении вооруженной силы. Но здесь и имперские города не хотели уронить себя и свою область, они выступали навстречу пришельцам, и тут иногда происходили споры о том, насколько могли приблизиться эти провожатые и могли ли они вступить в самый город. Это происходило не только при торговых и ярмарочных делах, но и тогда, когда приближались к городу высокие особы, в военные и мирные времена, а в особенности в дни выборов, и часто дело доходило до схваток, если какая-нибудь свита, которую город не желал допустить, намеревалась проникнуть туда вместе со своим господином. По этому поводу велось много переговоров, делалось много уступок, хотя всегда с оговорками с обеих сторон, при чем существовала надежда, что этот раздор, продолжающийся целые века, будет наконец улажен и все меры предосторожности, которые давали повод к таким длительным и резким столкновениям, сделаются бесполезными или, по крайней мере, излишними.
Покамест же гражданская кавалерия выезжала в эти дни несколькими отрядами, с начальниками во главе, в различные ворота, и встречала на известных местах по нескольку всадников или гусар имперских чинов, имевших право на такой конвой, и их, вместе с их начальниками, радушно встречали и угощали, задерживались до вечера, а потом въезжали в город, едва видимые ожидающею толпою, при чем многие из гражданских всадников не могли ни править своею лошадью, ни сами держаться на лошади. Наиболее значительные отряды подъезжали к воротам моста, а потому здесь была самая сильная давка. После всех, с наступлением ночи, приезжала с такою же свитою нюрнбергская почтовая карета, по словам молвы, в ней каждый раз должна была, по обычаю, сидеть старуха. При приближении кареты уличные мальчишки поднимали громкий крик, хотя сидевших в карете пассажиров нельзя было различить. Напор толпы, устремлявшейся в это время за каретою через ворота моста, был прямо невероятен и головокружителен, вследствие чего зрители более всего стремились попасть в соседние дома.
Другое, еще более своеобразное празднество, которое занимало публику при свете дня, представлял судный день ‘дудошников’ 22). Эта церемония напоминала те давние времена, когда значительные торговые города старались если не освободиться от податей, возраставших вместе с торговлей и ремеслами, то хотя бы, по крайней мере, добиться смягчения их. Император, нуждавшийся в этих податях, давал, насколько это от него зависело, эти льготы, но обыкновенно только на год, и их приходилось возобновлять ежегодно. Это происходило посредством символических даров, которые приносились перед наступлением Варфоломеевской ярмарки императорскому старосте, бывшему иногда в то же время верховным сборщиком податей, что происходило, для важности, когда он со старшинами заседал в суде. Когда впоследствии староста не назначался уже императором, а избирался самим городом, он все-таки сохранил за собою эти преимущества, и налоговые льготы городов, а равно и церемонии, которыми депутаты Вормса, Нюрнберга и Альтбамберга отмечали эти древние льготы, сохранились до наших дней. За день до рождества богородицы объявлялся день публичного суда. В большой императорской зале, в огороженном пространстве, сидели старшины, а посредине, одною ступенью выше — староста, уполномоченные сторонами прокураторы помещались ниже, на правой стороне. Актуарий начинал громко читать отложенные до этого дня важные приговоры, прокураторы требовали копий, апеллировали и вообще исполняли то, что находили нужным.
Вдруг странная музыка возвещала как бы возвращение былых веков. То были три ‘дудошника’: один из них играл на дудке, другой на фаготе, третий на поммере или гобое. На них были голубые, окаймленные золотом плащи, на рукавах прикреплены были ноты, а головы их были покрыты. Ровно в десять часов выходили они из своей гостиницы в сопровождении посланников и их свиты, составляя предмет удивления местных жителей и иностранцев, и вступали в залу. Судебное производство останавливалось, ‘дудошники’ с сопровождавшими их чинами оставались перед загородкою, а посол входил в нее и останавливался перед старостою. Символические дары, которые точнейшим образом подносились по старинному обычаю, состояли обыкновенно из таких товаров, которыми главным образом торговал данный город. Перец заменял собой все товары, таким образом и здесь посол подносил красиво выточенный деревянный бокал, наполненный перцем. На нем лежала пара перчаток с причудливыми прорезами, с шелковыми каемками и кистями, как знак дарованной и принятой льготы, которым в некоторых случаях пользовался, вероятно,и сам император. Тут же была и белая палочка, которая прежде непременно должна была быть налицо при юридических и судебных актах. К этому присоединялось еще несколько серебряных монет, а город Вормс подносил старую войлочную шляпу, которую он всегда снова выкупал, так что эта шляпа была многие годы свидетельницей подобных церемоний.
Посол держал свою речь, вручал дары, принимал от старосты уверение в продолжении льгот и удалялся из загородки, дудошники играли, шествие уходило тем же порядком, как и пришло, а суд продолжал свои занятия, пока не входил второй и наконец третий посол, потому что они приходили через некоторые промежутки времени один за другим, отчасти чтобы продлить удовольствие публики, отчасти потому, что это были все одни и те же старинные виртуозы, содержание которых за себя и за союзные города взял на себя Нюрнберг и ежегодно посылал их в соответствующие места.
Нас, детей, этот праздник особенно интересовал, так как нам немало льстило видеть своего дедушку на столь почетном месте и так как мы обыкновенно в тот же день скромно посещали его, когда бабушка, бывало, высыпет перец в ящик для пряностей, мы получали бокал, палочку, перчатки или старинную монету. Эти символические церемонии, как бы волшебством вызывающие перед нами древность, нельзя было объяснить, не возвращаясь в предыдущие столетия, не осведомляясь о нравах, обычаях и взглядах наших предков, все это было воскрешаемо перед нами как бы восставшими из гроба дудошниками и депутатами, а также видимыми дарами, которые попали в наши руки.
За такими празднествами почтенной старины следовало в хорошее время года несколько более веселых для нас, детей, праздников вне города, под открытым небом. На правом берегу Майна вниз по течению, приблизительно в получасовом расстоянии от ворот, находится серный источник, чисто обделанный и окруженный старыми липами. Неподалеку оттуда находится гостиница ‘Двор добрых людей’, бывший госпиталь, построенный ради этого источника. Там, на общественном пастбище, в известный день ежегодно собирались стада рогатого скота из всего соседства, и пастухи со своими девушками устраивали сельский праздник с танцами и пением, с разнообразным весельем и шалостями. На другой стороне города находилось подобное же, но еще более обширное общинное место, также украшенное источником и еще более красивыми липами. Туда в Троицу пригоняли овечьи стада и в то же время выпускали на вольный воздух бедных, побледневших детей, сирот из их стен, лишь позднее пришли к мысли, что таких покинутых созданий, которым придется когда-нибудь пробивать себе дорогу в мире, лучше всего поскорее приводить в соприкосновение с этим миром, вместо того, чтобы оберегать их в печальной обстановке, лучше сейчас же приучать их к службе и терпению, и есть все причины с первых дней детства укреплять их физически и морально. Няньки и служанки, которые сами охотно доставляют себе удовольствие прогулки, не упускали случая с самого раннего нашего детства носить и водить нас в подобные места, так что эти сельские праздники принадлежат к числу первых впечатлений, какие я припоминаю.
Дом наш, между тем, был готов 23) и притом в довольно короткое время, потому что все было тщательно предусмотрено, подготовлено, и запасена была нужная сумма денег. Мы снова собрались все вместе и чувствовали себя уютно, хорошо обдуманный план, когда он исполнен, заставляет забывать о всех неудобствах, сопряженных со средствами, употребляемыми для достижения этой цели. Дом был достаточно просторен для частного жилища, весь светел, лестница была широка, приемные комнаты приветливы, а вышеупомянутым видом на сады можно было любоваться из нескольких окон. Внутренняя достройка и все, что относится к усовершенствованию и украшению, также были мало-по-малу докончены, и работа эта послужила нам в то же время занятием и развлечением.
Первое, что было приведено в порядок, была библиотека отца, лучшие книги которой, в кожаных или полукожаных переплетах, украшали стены его рабочей комнаты и кабинета. У него имелись прекрасные голландские издания итальянских авторов, которые он ради внешнего единообразия старался приобретать все в формате in quarto, кроме того, было многое, относящееся к римским древностям и к изящной юриспруденции. Были налицо все главнейшие итальянские поэты, особенно он любил Тассо. Были также новейшие описания путешествий, и он сам доставлял себе удовольствие, исправляя и дополняя Кейслера и Немейца 24). Равным образом окружил он себя и необходимыми вспомогательными средствами — словярями различных языков, энциклопедическими лексиконами, где можно было наводить всевозможные справки, и многим другим приятным и полезным.
Другая половина этой библиотеки, в аккуратных пергаментных томах с очень красиво выписанными заглавиями, была поставлена в особой мансардной комнате. Пополнение новыми книгами, а также переплет и расстановка их производились моим отцом с большим спокойствием и аккуратностью. Научные данные, сообщавшие особые преимущества тому или другому сочинению, имели на него большое влияние. Его собрание юридических диссертаций ежегодно увеличивалось на несколько томов.
Картины, которые висели в старом доме где попало, были теперь симметрично размещены на стенах приветливой комнаты рядом с кабинетом, все в черных рамах, украшенных золотыми палочками. У моего отца было правило, которое он часто высказывал и даже страстно защищал,— что следует интересоваться современными художниками и поменьше обращать внимание на старых, при оценке которых, по его мнению, многие слишком поддаются предрассудку. Он представлял себе, что к картинам относятся так же, как к рейнвейну: его ценят соответственно старости, тогда как он ежегодно может быть таким же отличным, как и в предыдущем году, по прошествии же некоторого времени всякое новое вино делается старым, столь же ценным и, может быть, еще более вкусным, Это свое мнение он в особенности подтверждал замечанием, что многие старые картины, повидимому, получают большую цену в глазах любителей от того, что они потемнели и побурели, и что гармония тонов таких картин часто особенно восхваляется. Отец уверял, напротив, что он вовсе не боится, что новые картины впоследствии тоже почернеют, но он не мог согласиться с тем, что они от этого выиграют. Следуя этим правилам, он в течение нескольких лет приобретал картины всех франкфуртских художников: Гирта, дубовые и буковые леса и так называмые ландшафты которого были удачно украшены изображениями пасущегося скота, Траутмана, который взял себе за образец Рембрандта и достиг большого искусства в местном освещении и рефлексах, а также в эффектных огненных тонах, так что однажды ему даже заказали написать парную к картине Рембрандта, далее Шютца, который прилежно изображал прирейнские местности в манере Захтлеевена, равно и Юнкера, который очень чисто рисовал, по примеру голландцев, цветы и плоды, мертвую природу и мирные занятия людей. Охота к собиранию этих картин вновь освежилась и оживилась новым порядком, более удобным местом, а еще более знакомством с одним искусным художником. Это был Зеекатц 25), ученик Бринкмана, придворный дармштадтский живописец, талант и характер которого подробнее выяснится перед нами в дальнейшем.
Таким же образом продолжалось и усовершенствование прочих комнат сообразно их назначению. Чистота и порядок господствовали во всем, в особенности большие зеркальные стекла окон содействовали полному освещению, которого не доставало в старом доме по многим причинам, а в особенности благодаря большею частью круглым оконным стеклам. Отец был весел, потому что все хорошо удалось ему, и если бы его хорошее расположение духа не прерывалось иногда недостаточным прилежанием и неаккуратностью рабочих, то едва ли можно было бы представить себе более счастливую жизнь, тем более, что много хорошего частью возникало в среде самого семейства, частью притекало извне.
Однако душевное спокойствие мальчика в первый раз испытало глубочайшее потрясение вследствие одного чрезвычайного события. 1 ноября 1755 года произошло лисабонское землетрясение 26), поразившее необыкновенным ужасом весь мир, привыкший к миру и покою. Большая и великолепная столица, представлявшая в то же время богатый торговый город, неожиданно была поражена ужаснейшим бедствием. Земля колебалась и тряслась, море кипело, корабли сталкивались, дома обрушивались, церкви и башни падали на них, часть королевского дворца была поглощена морем, потрескавшаяся земля как-будто извергала пламя, потому что повсюду развалины дымились и горели. Шестьдесят тысяч человек, еще за минуту перед тем жившие спокойно и уютно, погибли одновременно, и счастливейшими из них следовало назвать тех, которые уже не чувствовали и не сознавали несчастия. Пламя свирепствовало, а среди него неистовствовала толпа ранее скрытых, а теперь вырвавшихся на свободу преступников. Несчастные уцелевшие люди сделались жертвами грабежа, убийства и всяких насилий, так во всем господствовал безграничный произвол стихий.
Еще быстрее, чем известия, распространились по обширным пространствам земли предвестия этого события: во многих местах ощущались более слабые сотрясения, во многих источниках, в особенности целебных, замечена была необыкновенная остановка воды, тем сильнее было действие самых известий, которые быстро распространились сперва в общих чертах, а затем с ужасными подробностями. Богобоязненные люди стали высказывать свои соображения, философы утешали, духовные лица читали проповеди о господней каре. Все это вместе долгое время приковывало внимание всего мира к этому событию, и умы, взволнованные чужим несчастьем, были тем более взволнованы заботами о своих близких, что со всех сторон и концов света приходили все новые и все более обстоятельные известия о широко распространившемся действии этого взрыва. Может быть, никогда еще демон ужаса так быстро и могущественно не распространял трепет по всей земле.
Мальчик, которому много раз приходилось слышать все это, был немало поражен. Бог, создатель и хранитель неба и земли, которого первые объяснения религии изображали ему столь мудрым и милосердым, оказался вовсе не таким любящим отцом, одинаково погубив и правых, и неправых. Напрасно молодая душа старалась восстановить в себе равновесие лицом к лицу с этими впечатлениями, тем более, что и мудрецы, и ученые писатели не могли согласиться между собою, как следует смотреть на это явление.
Следующее лето доставило еще один случай непосредственно познать гневного бога, о котором так много сообщает ветхий завет. Неожиданно разразилась гроза с градом и, при громе и молнии, ужаснейшим образом перебила новые зеркальные стекла задней, обращенной к западу, стороны дома, повредила новую мебель и испортила несколько ценных книг и других важных вещей. Все это тем более перепугало детей, что потерявшая голову домашняя прислуга увлекла их с собою в темный коридор и там, упав на колени, со страшным плачем и криком старалась умилостивить разгневанное божество. В это время отец, один из всех сохранивший присутствие духа, раскрыл и вынул оконные рамы и спас этим многие стекла, но зато открыл дорогу ливню, разразившемуся вслед за градом, так что, когда все это кончилось, приемные комнаты и лестницы оказались залитыми стоячею и текущею водою.
Все подобные случаи, как ни неприятны они были в общем, все-таки лишь в малой степени прерывали ход и последовательность нашего обучения, намеченные отцом для себя и для детей. Он провел свою молодость в кобургской гимназии, которая занимала одно из первых мест среди немецких учебных заведений. Там он положил прочное основание своему знанию языков и всему, что считалось нужным для ученого воспитания, затем он занимался в Лейпциге юриспруденцией и, наконец, защитил диссертацию в Гиссене. Его диссертация ‘Electa de aditione hereditatis’, составленная серьезно и старательно, до сих пор с одобрением цитируется учеными юристами27).
Каждый отец благоговейно лелеет желание осуществить в своих сыновьях то, чего не удалось сделать ему самому, при этом он как-будто желает жить во второй раз и хорошенько использовать опыт первой жизни. Чувствуя свои знания, будучи уверен в своей выдержке и не доверяя тогдашним учителям, отец взял сам на себя обучение своих детей и лишь по необходимости отвел несколько часов особым учителям. В то время вообще начал проявляться педагогический дилетантизм. Главным поводом к этому были, вероятно, педантизм и смутность понятий у учителей официальных школ. Искали чего-то лучшего и забывали при этом, как недостаточно обучение, если оно не ведется людьми, специально этого ремесла.
Собственная жизнь моего отца складывалась до тех пор довольно удачно, сообразно его желаниям, он хотел, чтобы и я шел тою же дорогою, только удобнее и дальше. Он тем более ценил мои природные дарования, что сам был не особенно даровит: он все приобрел лишь невыразимым прилежанием, настойчивостью и повторением. Нередко — во время моего детства и впоследствии — серьезно и в шутку он уверял меня, что с моими способностями он вел бы себя совершенно иначе и не тратил бы сил так беспорядочно, как я.
Быстро схватывая, усваивая и удерживая, я вскоре перерос то образование, которое могли мне дать отец и другие учителя, хотя ни в чем не имел основательных знаний. Грамматика мне не нравилась, потому что я смотрел на нее лишь как на произвольный закон, правила ее казались мне смешными, ибо они уничтожались многочисленными исключениями, которые все приходилось заучивать отдельно. Если бы не было рифмованного латинского учебника, то мне пришлось бы плохо, но этот учебник я охотно отбарабанивал и распевал. Географию нам также преподавали для запоминания в подобных стихах, при чем самые нелепые вирши запечатлевались лучше всего, напр.:
Обер-Иссель: от болот,
Много терпит там народ.
Формы и обороты речи я схватывал легко, равным образом я легко усваивал основное понятие каждого предмета. В риторике, в хриях 28) и т. д. никто не мог превзойти меня, хотя я и грешил нередко разными недостатками языка. Такие сочинения доставляли особенное удовольствие моему отцу, и за них он награждал меня денежными подарками, значительными для мальчика.
В той же самой комнате, где я заучивал наизусть Целлариуса29), отец учил мою сестру итальянскому языку. Окончив свой урок и будучи принужден все-таки сидеть смирно, я учился без книги, прислушиваясь, и ловко усвоил итальянский язык, который казался мне игривым уклонением от латинского.
Подобную же скороспелость в отношении памяти и догадливости обнаруживают и другие дети, которые благодаря этому очень рано прославляются. Поэтому мой отец не мог дождаться того времени, когда я поступлю в университет. Вскоре он объявил мне, что я должен изучить также юриспруденцию в Лейпциге, к которому он питал большое расположение, затем посетить еще один университет и защитить диссертацию. Что касается этого второго университета, то ему было безразлично, какой я изберу, только против Геттингена он что-то имел, к моему сожалению, так как именно к этому университету я питал большое доверие и возлагал на него большие надежды.
Затем он сказал мне, что мне придется еще побывать в Вецларе и Регенсбурге, а также в Вене, а оттуда отправиться в Италию, хотя он неоднократно повторял, что ранее надо повидать Париж, потому что после Италии ничто уже не будет интересно.
Эту сказку о моем будущем юношеском путешествии я охотно заставлял себе повторять, особенно когда дело доходило до рассказов об Италии и наконец до описания Неаполя. Всегдашняя серьезность и сухость отца каждый раз при этом как-будто растаивали, и он оживлялся, таким образом в нас, детях, рождалось страстное желание также побывать в этом раю.
Частные уроки, число которых все умножалось, я разделял с соседями. Это совместное обучение не подвигало меня, учителя были небрежны, а проказы, иногда даже злостные выходки моих сотоварищей вносили беспокойство, досаду и помехи в наши скудные учебные часы. Хрестоматии, которые делают преподавание веселым и разнообразным, не дошли еще до нас. Столь скучный для молодых людей Корнелий Непот, чрезвычайно легкий и через проповеди и преподавание закона божия сделавшийся даже тривиальным новый завет, Целлариус и Пазор 30) не могли заинтересовать нас, зато нами овладело некоторое неистовство по части рифмования и стихотворства при чтении тогдашних немецких поэтов. Мною эта страсть овладела еще раньше, когда я нашел забавным перейти от риторической обработки задач к поэтической.
Мы, мальчики, сходились по воскресеньям, при чем каждый из нас должен был читать самостоятельно сочиненные им стихи. Здесь я встретился с удивительным явлением, которое долго волновало меня. Каковы бы ни были мои стихотворения, они всегда казались мне самыми лучшими. Но скоро я заметил, что мои сверстники, произведения которых очень хромали, были такого же мнения о своих стихах. Всего же серьезнее казалось мне то обстоятельство, что один хороший, но совершенно неспособный к таким работам мальчик, которого я вообще очень любил, заказывал для себя стихи у своего домашнего наставника и не только считал их за самые лучшие, но был вполне убежден, что сам сочинил их, как он откровенно утверждал в дружеской беседе со мною. Видя своими глазами такое заблуждение и безумие, я однажды сильно встревожился, нет ли чего-нибудь подобного и со мною, не действительно ли другие стихи лучше моих и не кажусь ли я другим мальчикам таким же сумасшедшим, какими они кажутся мне. Эта мысль сильно и долго беспокоила меня, так как для меня было совершенно невозможно найти истину по какому-нибудь внешнему признаку. Я было перестал даже сочинять стихи, пока, наконец, мое легкомыслие, чувство собственного достоинства и в конце концов одна пробная работа не успокоили меня. Именно учитель и родители, заметив нашу игру, дали нам экспромтом тему, на которую я хорошо ответил и заслужил всеобщую похвалу.
В то время еще не существовало библиотек для детей. У самих взрослых был еще детский склад мыслей, и они находили удобным сами сообщать свое образование потомству. Кроме ‘Orbis pictus’ Амоса Комениуса 30) ни одно сочинение подобного рода не попало в наши руки, зато мы часто перелистывали большую библию-фолиант с гравюрами работы Мериана. Хроника Готфрида31), с гравюрами того же мастера, поучала нас замечательнейшим событиям всемирной истории, к этому присоединялись еще разные сказки, мифология и другие курьезы из Acerra philologica 32), вскоре я обратил свое внимание на ‘Метаморфозы’ Овидия и в особенности прилежно прочел первые главы их, после чего мой молодой мозг довольно быстро наполнился массою картин и событий, значительными и дивными образами и рассказами, и я никогда не скучал, все время занимаясь усвоением, повторением и воспроизведением этих приобретений.
Более серьезное, нравственное влияние, чем эти иногда грубые и опасные древности, имел на меня ‘Телемак’ Фенелона, с которым я впервые познакомился в переводе Нейкирха33) и который даже в такой несовершенной передаче произвел сладостное и благотворное воздействие на мою душу. Что ко всему этому скоро присоединился ‘Робинзон Крузо’34) — разумеется само собою, а также легко себе представить, что дело не обошлось и без острова Фельзенбурга35). Кругосветное путешествие лорда Ансона36) соединяло достоинство истины с богатою фантазиею сказки, и, мысленно сопровождая этого бравого моряка, мы совершали далекие путешествия по всему свету и пытались пальцами следить за ним по глобусу. Мне представилась еще более богатая жатва, когда я наткнулся на массу сочинений, которые, правда, в своей современной форме не могли быть названы отличными, но содержание которых невинно знакомило нас со многими заслугами былых времен.
Издательство или, вернее, фабрика тех книг, которые в последующее время сделались известными и даже знаменитыми под именем народных сочинений, народных книг, находилась в самом Франкфурте, и так как они сильно расходились, то они печатались прескверно, неразборчиво, стереотипными буквами на ужаснейшей протекающей бумаге. Мы, дети, имели таким образом счастье ежедневно находить эти ценные остатки средних веков на столике у входной двери букиниста и приобретать их за пару крейцеров. Эйленшпигель, Четверо детей Гаймона, Прекрасная Мелюзина, Император Октавиан, Прекрасная Магелона, Фортунат и все прочее это племя вплоть до Вечного Жида было к нашим услугам, когда нам приходило, в голову накупить этих вещей вместо какого-нибудь лакомства37). Большое удобство представляло то обстоятельство, что в случае если подобная книжонка была растрепана от чтения или вообще как-нибудь повреждалась, ее всегда можно было приобрести и проглотить снова.
Как иногда какое-нибудь летнее семейное путешествие досаднейшим образом нарушается внезапною грозою и веселое настроение духа превращается в самое отвратительное, так детские болезни неожиданно разражаются в самое лучшее время нашей молодой жизни. Я не избежал этого. Только-что я купил себе Фортуната с его сумкою и волшебною шапочкою, как на меня напало недомогание и началась лихорадка, предвестники оспы. На прививку в те времена у нас все еще смотрели с большим сомнением, и хотя популярные писатели уже рекомендовали ее в общепонятной форме и настоятельно, но немецкие врачи все-таки не решались на операцию, которая как-будто стремилась опередить природу. Поэтому на материк приезжали спекулянты-англичане 38) и за изрядный гонорар делали прививку детям богатых лиц, свободных от предрассудков. Большинство все еще терпело старое бедствие, болезнь свирепствовала в семьях, убивала и уродовала множество детей, и лишь немногие родители отваживались прибегнуть к средству, вероятная помощь которого была уже многократно подтверждена успехом. Бедствие постигло и наш дом и напало на меня с особенною силою. Все мое тело было усеяно оспинами, лицо было покрыто ими, и так я пролежал несколько дней слепой, сильно страдая. Эти страдания старались смягчить и обещали мне золотые горы, если я буду лежать смирно и не увеличивать зла потиранием и чесанием. Усилием воли я достиг этого, но, согласно господствующему предрассудку, нас держали как можно теплее и тем еще усиливали беду. Наконец, после некоторого печального периода времени, у меня точно маска спала с лица, при чем оспины не оставили видимых следов на коже, но общий вид мой чрезвычайно изменился. Я сам был доволен, что снова вижу дневной свет и что пятна на лице мало-помалу проходят, но другие были достаточно безжалостны, чтобы напоминать мне о моем прежнем состоянии. В особенности одна очень живая тетушка, которая прежде молилась на меня, еще через несколько лет, увидя меня, редко могла удержаться от восклицания: ‘Фу, чорт, какой он стал гадкий’. Затем она подробно рассказывала, как она раньше любовалась мною, как на нее все обращали внимание, когда она носила меня на руках. Таким образом я рано испытал, как люди иногда заставляют нас очень чувствительно расплачиваться за удовольствие, которое мы им доставляли.
Ни корь, ни ветряная оспа, ни другие мучители юности не пощадили меня, и каждый раз меня уверяли, что то или другое зло, к моему счастию, навсегда миновало, но, к сожалению, за ним опять угрожало что-нибудь другое и надвигалось в свой черед. Все это увеличивало мою наклонность к размышлению, и так как, стремясь удалить от себя муки нетерпения, я уже не раз упражнялся в твердости, то мне казались весьма достойными подражания те добродетели, которыми, как я слышал, славились стоики, тем более, что и христианским учением о смирении рекомендовалось то же самое.
При этом печальном для семьи случае я должен упомянуть также о моем брате, который, будучи на три года моложе меня, также заразился оспой и немало страдал от нее 39). Он был нежного сложения, тих и замкнут, и между нами никогда не было настоящей дружбы. Да он едва пережил годы детства. Среди нескольких позднее родившихся детей, которые тоже жили недолго, я вспоминаю еще одну очень красивую и милую девочку, которая, однако, тоже вскоре исчезла, так что по прошествии нескольких лет остались только мы вдвоем с сестрою и зато были особенно близки между собою и любили друг друга.
Эти болезни и другие неприятные помехи были вдвойне тягостны по своим последствиям, потому что мой отец, который составил себе, повидимому, особый календарь воспитания и обучения, хотел непосредственно возместить каждое промедление и отягощал выздоравливающего двойными уроками. Хоть исполнять их мне было и не тяжело, но все-таки это было тягостно в том отношении, что задерживало и как бы оттесняло назад мое внутреннее развитие, которое приняло определенное направление.
От этих дидактических и педагогических стеснений мы спасались обыкновенно у деда и бабушки. Их жилище находилось на Фридбергской улице и было, повидимому, когда-то замком: приближаясь к нему, мы видели только большие ворота с зубцами, стоявшие между двумя соседними домами. Войдя туда, мы проходили через узкий корирод в довольно широкий двор, окруженный различными строениями, которые в данное время были все соединены в одну квартиру. Обыкновенно мы сейчас же спешили в сад, который простирался довольно далеко в длину и ширину позади строений и содержался очень хорошо. Дорожки его были большею частью обсажены вьющимся виноградом, часть пространства была отведена под овощи, часть под цветы, и эти растения с весны до осени, сменяясь одни другими, украшали клумбы и гряды. Длинная стена, обращенная к югу, была использована для прекрасной шпалеры персиковых деревьев, запретные плоды которых аппетитно зрели перед нами в течение лета. Но мы охотно избегали этого места, потому что не могли здесь удовлетворить свою страсть к лакомствам, и обращались к противоположной стороне, где нашей жадности свободно открывался необозримый ряд кустов смородины и крыжовника, от начала сбора ягод вплоть до осени. Не менее привлекало нас старое, высокое, широко разветвленное тутовое дерево своими плодами и тем, что листьями его, как нам рассказывали, питались шелковичные черви. В этом мирном уголке мы находили каждый вечер дедушку, который, в приятной заботливости, собственноручно вел более тонкий уход за плодами и цветами, тогда как садовник исполнял более грубую работу. Дедушка никогда не жалел разнообразных усилий, нужных для поддержания и размножения прекрасной культуры гвоздик. Он сам привязывал веерообразные ветви персиковых деревьев к шпалерам, способствуя этим обильному и удобному созреванию плодов. Сортировку луковиц тюльпанов, гиацинтов и родственных им растений, а также заботу о сохранении их он не предоставлял никому другому, и мне до сих пор приятно вспомнить, как прилежно он занимался прививкой разных видов роз. При этом, чтобы защититься от шипов, он надевал те старинные кожаные перчатки, которые на суде дудочников ежегодно подносились ему в тройном количестве, так что у него никогда не было недостатка в них. Он носил постоянно шлафрок, похожий на халат, а на голове — складчатую черную бархатную шапочку, так что представлял нечто среднее между Алкиноем и Лаэртом 40).
Все эти садовые работы он исполнял так же правильно и точно, как и свои служебные обязанности, до самой смерти он ежедневно составлял список предположений на следующий день и читал акты. Утром он выезжал в ратушу, по возвращении обедал, после этого дремал в своем большом кресле, и один день проходил как другой. Он мало говорил и не проявлял никакого признака раздражительности, я не помню, чтобы видел его когда-нибудь сердитым. Все, что его окружало, имело старинный характер, в его выложенной панелями комнате я никогда не замечал никакого новшества. Его библиотека, кроме юридических сочинений, содержала лишь старые описания путешествий, мореплавании и открытий новых стран. Вообще я не помню обстановки, которая в такой степени, как эта, давала бы впечатление ненарушимого мира и вечной несменяемости.
Но что особенно возвышало почтение, которое мы питали к этому достойному старцу, это было убеждение, что он обладает даром пророчества, в особенности в тех вещах, которые касались его самого и его судьбы. Правда, этого он не открывал решительно и подробно никому, кроме бабушки, но мы все знали, что многозначительные сны предупреждают его о том, что должно случиться. Так, например, в то время, когда он был еще одним из младших советников ратуши, он уверял свою супругу, что при первой вакансии получит место на скамье старшин. Когда действительно вскоре после того один из старшин скончался от удара, в день выборов и баллотировки он устроил у себя в доме, в тишине, все приготовления к приему гостей и поздравлений, и решающий золотой шар действительно достался ему. Простой сон, который предвещал ему это, он рассказал своей жене следующим образом. Он видел, что сидит в обыкновенном полном собрании советников, где все шло своим обычном порядком. Вдруг старшина, который затем умер, поднялся с своего места, сошел вниз, с любезным поклоном предложил ему занять покинутое место и вышел в дверь.
Нечто подобное произошло и тогда, когда освободилось место старосты за его смертью. В таких случаях не медлят с замещением этой должности, опасаясь, чтобы император снова не потребовал своего старого права назначить старосту. На этот раз в полночь пришел посланный из суда с известием, что на следующее утро назначено экстренное заседание. Так как у этого посланного почти погасла свечка в фонаре, то он просил дать ему огарок, чтобы он мог продолжать свой путь.— Дайте ему целую свечку,— сказал дед женщинам:— ведь он трудится для меня.— Последствия оправдали эти слова: дед действительно сделался старостою, при чем в особенности замечательно было то обстоятельство, что, хотя его представитель при баллотировке должен был брать шар на третьем и последнем месте, два серебряные шара вышли первыми, а золотой остался лежать для него на дне кошеля.
Совершенно прозаичны, просты, лишены всякого следа чего-либо фантастического или чудесного были и другие его сны, ставшие нам известными. Далее я вспоминаю, что мальчиком я рылся в его книгах и записных календарях и между разными заметками, относившимися к садоводству, нашел следующую запись: ‘Сегодня ночью приходил ко мне такой-то и сказал…’ Имя и откровение были написаны шифром. Или в другой подобной же записи: ‘Сегодня ночью я видел…’ Прочее было опять-таки написано шифром, кроме союзов и других слов, из которых нельзя было ничего понять.
При этом остается замечательным, что лица, которые вообще не обнаруживали никаких признаков способности предвидения, в присутствии дедушки на время получали способность предчувствия по известным признакам событий, в роде болезни или смерти, происходивших одновременно, хотя и на далеком расстоянии. Никто из его детей и внуков не унаследовал этого дара, напротив, они были большею частью крепкие, здоровые, жизнерадостные люди, понимавшие только реальное.
При этом случае я должен вспомнить их с благодарностью за многое доброе, полученное мною от них в моей молодости. Так, например, мы находили занимательное и интересное времяпрепровождение, посещая замужнюю вторую дочь дедушки, жену москательного торговца Мельбера 41), квартира и лавка которой находилась на рынке, в самой оживленной и многолюдной части города. Здесь мы с удовольствием смотрели из окон на тесноту и давку, потеряться в которой мы боялись, из многочисленных товаров лавки нас сначала интересовала только лакрица и приготовляемые из нее бурые печатные пряники, но мало-по-малу мы познакомились с большим количеством предметов, получаемых и продаваемых при подобной торговле. Эта тетка была самая живая из всей семьи. Если моя мать в свои молодые годы любила, чисто одевшись, сидеть за какою-нибудь изящною женскою работою или за чтением книги, то тетка бегала по соседям, занималась с оставленными детьми, ходила за ними, причесывала их и носила на руках, как она делала это долгое время и со мною. Во время общественных торжеств, например, при коронациях, ее невозможно было удержать дома. Уже ребенком она любила ловить бросаемые народу в таких случаях деньги, рассказывали, как однажды она собрала порядочную сумму и с удовольствием рассматривала ее на ладони, при чем кто-то выбил ей деньги из рук, и с трудом приобретенная добыча была сразу вся потеряна. Не менее хвалилась она другим своим подвигом: при въезде императора Карла Седьмого, она, стоя на тумбе и воспользовавшись мгновением, когда народ молчал, громко крикнула ‘виват’ прямо в карету, чем заставила государя снять перед нею шляпу и вежливо поблагодарить ее за это внимание. В своем дому она также живо возилась со всем, была жизнерадостна и бодра, и мы, дети, были обязаны ей многими веселыми часами.
Более спокойна, соответственно своему природному характеру, была другая тетка, вышедшая замуж за пастора Штарка42), состоявшего при Катерининской церкви. Сообразно своему характеру и положению он жил очень уединенно и имел хорошую библиотеку. Здесь я впервые познакомился с Гомером, в прозаическом переводе, находившемся в седьмой части изданного г-ном фон-Лоэн43) нового собрания замечательнейших путешествий, под заглавием ‘Гомерово описание завоевания троянского царства’, с гравюрами на французский театральный лад. Картины так испортили мое воображение, что я долгое время не мог себе представить гомеровских героев иначе, как именно в этом виде. Самые события невыразимо понравились мне, я был очень недоволен в этом сочинении только тем, что оно не дает нам никаких сведений о самом завоевании Трои и кончается так отрывисто смертью Гектора. Мой дядя, которому я сообщил это порицание, указал мне на Виргилия, который вполне удовлетворил моим требованиям.
Само собою разумеется, что нам, детям, кроме других уроков, преподавался также постоянно и прогрессивно закон божий. Но церковный протестантизм, который нам передавали, представлял, собственно, только род сухой морали, о вдохновенном преподавании и не думали, и учение это не могло действовать на душу и сердце. Поэтому появились и разные уклонения от официальной церкви, возникли сепаратисты, пиэтисты, гернгутеры, ‘тихие братья’ и разные секты других названий и обозначений. Все они имели целью приблизиться к божеству, в особенности через Христа, более чем это казалось им возможным в форме общепризнанной религии.
Мальчик постоянно слышал разговоры об этих религиозных стремлениях и образе мыслей, так как и духовные лица, и миряне делились на партии за и против. Более или менее обособившиеся находились всегда в меньшинстве, но их образ мыслей привлекал к себе оригинальностью, сердечностью, стойкостью и самостоятельностью. Об этих добродетелях и о проявлениях их рассказывались всевозможные истории. В особенности пользовался известностью ответ одного жестяных дел мастера, которого один из его собратий по цеху думал устыдить вопросом: кто, собственно, его духовник. Весело и с уверенностью в своей правоте жестяник ответил: — ‘Это очень знатное лицо, — ни более, ни менее как духовник царя Давида.
Эти и подобные вещи должны были произвести впечатление на мальчика и побудить его к подобным же настроениям. Как бы то ни было, он пришел к мысли о непосредственном сближении с великим богом природы, создателем и хранителем неба и земли, чьи прежние проявления гнева давно уже были забыты, благодаря красоте мира и разнообразным благам, заключающимся в нем для нас, но путь к этому был очень странен.
Мальчик вообще держался первого догмата веры. Бог, стоящий в непосредственной связи с природою, признающий и любящий ее как свое создание, этот бог казался ему настоящим богом, который, конечно, может приходить в ближайшее соотношение и с человеком, как со всем прочим, и заботится о нем так же, как и о движении звезд, о временах дня и года, о растениях и животных. Некоторые места евангелия ясно говорили об этом. Этому существу мальчик не мог сообщить видимый образ, поэтому он искал его в его делах и пожелал воздвигнуть ему жертвенник по ветхозаветному образцу. На этом алтаре произведения природы должны были символически изображать собою мир, над ними должен бы гореть огонь и обозначать собою душу человека, стремящуюся вознестись к своему творцу. И вот я выбрал из имевшихся налицо и случайно добавленных предметов естественно-исторической коллекции лучшие ступени развития и образцы, но трудно было решить вопрос, как следовало расположить их друг над другом и распределить. У отца был очень красивый музыкальный пюпитр, покрытый красным лаком и украшенный золотыми цветами, он имел вид четырехсторонней пирамиды с различными ступенями. Его находили очень удобным для квартетов, но в последнее время им очень мало пользовались. Мальчик завладел им и расположил представителей природы по ступеням друг над другом, так что целое получило очень радостный и в то же время довольно внушительный вид. Первое богослужение должно было совершиться рано утром при восходе солнца, молодой жрец только не придумал еще, каким образом он произведет пламя, которое в то же время должно было издавать приятный запах. Наконец ему пришел в голову способ соединить то и другое: у него были курительные свечи, которые хотя и не давали пламени, но, тлея, распространяли очень приятный аромат. Это тихое сгорание и испарение, казалось, еще лучше выражало то, что происходит в душе, чем настоящее пламя. Солнце давно уже взошло, но соседние дома закрывали собою восток. Наконец оно показалось над крышами, тотчас взято было в руки зажигательное стекло и зажжена курительная свечка, стоявшая на вершине в красивой фарфоровой чашечке. Все удалось по желанию, и благоговение было полное. Жертвенник остался как особое украшение той комнаты, где для мальчика отведено было место в новом доме. Каждый видел в этом только нарядную естественно-историческую коллекцию, но мальчик лучше знал то, о чем он умалчивал. Он стремился к повторению этого торжества. К несчастию, когда солнце как следует взошло, фарфоровая чашечка не оказалась под рукою, и мальчик поставил курительные свечки прямо на верхнюю поверхность этажерки. Они были зажжены, и благоговение было так велико, что жрец не заметил, какое повреждение причинила его жертва, а когда заметил, то было уже поздно. Именно, от свечей красный лак и прелестные золотые цветы самым жалким образом выгорели, оставив неизгладимые черные следы. Это привело молодого жреца в крайнее смущение, правда, он сумел прикрыть повреждения пышными дарами природы, но охота к новым жертвоприношениям у него пропала, и он готов был даже принять этот случай за что-то в роде предостережения, как вообще опасны старания приблизиться к богу подобным образом.
Все рассказанное до сих пор свидетельствует о том счастливом и спокойном состоянии, в котором находились страны во время продолжительного мира. Нигде такое прекрасное время не проходит с большею приятностью, чем в городах, которые живут по своим собственным законам, достаточно обширным, чтобы охватить значительную массу горожан, и достаточно хорошо организованным, чтобы обогатить их житье-бытье. Чужестранцы находят выгодным посещать эти города и принуждены приносить доход, чтобы самим получить выгоду. Если эти города и не владеют обширною областью, то тем более они могут обеспечить свое внутреннее благосостояние, так как их внешние связи не обязываю их к участию в дорого стоящих предприятиях.
Так протекли у франкфуртцев несколько счастливых лет в период моего детства. Но едва 28 августа 1756 года мне минуло семь лет, как разразилась та всему миру известная война, которой суждено было иметь большое влияние и на следующие семь лет моей жизни. Фридрих Второй, король прусский, с 60.000-ною армиею вторгся в Саксонию, и вместо предшествующего объявления войны за этим последовал манифест (как говорили, составленный им самим), где излагались причины, побудившие его к такому чудовищному шагу и оправдывающие его. Мир, очутившийся в положении не только зрителя, но и судьи, тотчас же разделился на две партии, и наша семья представляла в малом картину большого целого.
Мой дед, который, в качестве франкфуртского старшины, нес коронационный балдахин над Францем Первым, а от императрицы получил тяжелую золотую цепь с ее портретом, а также некоторые из его зятьев и дочерей — были сторонниками австрийцев. Отец мой, назначенный имперским советником Карлом Седьмым и принимавший душевное участие в судьбе этого несчастного монарха, вместе с небольшою частью семейства склонялся к Пруссии. Скоро наши семейные собрания по воскресеньям, продолжавшиеся непрерывно в течение нескольких лет, были нарушены. Обычные среди родственников по браку несогласия теперь нашли форму, в которой они могли выразиться. Пошли споры, стычки, присутствующие то угрюмо молчали, то разражались гневом. Дед, прежде веселый, спокойный и покладистый человек, сделался нетерпеливым. Женщины напрасно старались потушить огонь, и после нескольких неприятных сцен отец мой первый покинул общество. С этих пор мы без помехи радовались дома прусским победам, которые обыкновенно возвещались с большим восторгом вышеупомянутою увлекающеюся теткою. Все прочие интересы отступили перед этими, и мы провели остаток года в постоянном возбуждении. Оккупация Дрездена, первоначальная умеренность короля, его медленные, но верные успехи, победа при Ловозице, пленение саксонцев — все это были триумфы для нашей партии. Все, что можно было привести в пользу противной стороны, отрицалось или преуменьшалось, и так как члены семьи, державшиеся противоположных взглядов, поступали так же, то обе стороны не могли встречаться на улице, чтобы не вступать, в ссоры, как в ‘Ромео и Джульетте’45).
Итак, я стал пруссаком или, вернее, сторонником Фрица, ибо какое мне было дело до Пруссии. На души наши влияла только личность великого короля. Я вместе с отцом радовался нашим победам, охотно списывал победные песни и чуть ли не еще охотнее насмешливые песенки против враждебной партии, как бы плоски ни были их вирши.
Как старший внук и крестник, я с детства каждое воскресенье обедал у деда и бабушки, это были мои самые приятные часы во всю неделю. Теперь же каждый кусок останавливался у меня в горле, так как мне приходилось выслушивать самые ужасные клеветы на моего героя. Здесь дул иной ветер, звучал совсем иной тон, чем дома. Моя склонность и самое почтение к дедушке и бабушке стали убывать. У родителей я не смел ничего упомянуть об этом, я воздерживался от этого и по собственному чувству и потому, что мать предостерегла меня. Поэтому мне приходилось уйти в самого себя, и как на шестом году, после лисабонского землетрясения, мне сделалась несколько подозрительною благость божия, так теперь из-за Фридриха Второго я начал сомневаться в справедливости публики. Мой душевный склад от природы был склонен к почтительности, нужно было большое потрясение для того, чтобы поколебать мою веру во что-нибудь почтенное. К несчастию, нам внушали добрые нравы и приличное поведение не ради нас самих, а ради людей, ‘что скажут люди’ повторялось нам постоянно, и я думал, что эти люди, должно быть, настоящие люди, которые умеют все оценить как должно. И вот теперь я испытывал противное. Величайшие и очевиднейшие заслуги порицались или встречались враждебно, величайшие подвиги если не отрицались, то, по крайней мере, искажались и умалялись, и такая гнусная несправедливость совершалась по отношению к тому единственному человеку, очевидно стоявшему выше своих современников, который ежедневно показывал и доказывал, что он может совершить. И это происходило не со стороны черни, но со стороны отличнейших людей, за каких я все-таки не мог не считать деда, бабушку и дядей. Что могут существовать партии, что и сам он принадлежал к партии, об этом мальчик не имел еще никакого понятия. Поэтому он с тем большею уверенностью считал себя правым и свои взгляды наилучшими, что он и его единомышленники признавали за Мариею Терезиею красоту и другие хорошие качества, а также не ставили императору Францу в вину его страсть к драгоценностям и деньгам. Если же иногда графа Дауна 46) называли колпаком, то это, по их мнению, было вполне извинительно.
Обдумывая теперь все это точнее, я усматриваю здесь зародыш того неуважения и даже презрения к публике, которое было мне свойственно долгое время моей жизни и которое лишь позднее было уравновешено пониманием и образованием. Как бы то ни было, уже тогда сознание партийной несправедливости было для мальчика очень неприятно и даже вредно, потому что он стал привыкать удаляться от любимых и уважаемых лиц. Постоянно следовавшие друг за другом военные подвиги и события не давали партиям ни отдыху, ни сроку, мы находили раздражающее удовольствие в том, чтобы постоянно освежать и возобновлять воображаемые бедствия и произвольные ссоры, и таким образом мы продолжали мучить друг друга, пока через несколько лет французы не заняли Франкфурта и не внесли в наши дома действительные неудобства.
Хотя большинство из нас видело в этих важных событиях, происходивших где-то далеко, только предмет для страстных разговоров, но были и другие, которые хорошо понимали серьезность времени и опасались, что если Франция примет участие в войне, то театр военных действий распространится и на наши области. Нас, детей, стали более прежнего держать дома и старались различным образом занимать и развлекать. Для этой цели вновь поставили кукольный театр, оставшийся от бабушки, и притом расположили его так, что зрители сидели в моей верхней комнате, а играющие и управляющие лица, как и сам театр, начиная от авансцены, помещались в соседней. Оказывая своим знакомым особую любезность и приглашая в качестве зрителя то того, то другого мальчика, я сначала приобрел себе мною друзей, но свойственное детям беспокойство не позволяло им оставаться долгое время терпеливыми зрителями: они мешали игре, и нам пришлось искать более молодой публики, которую, могли, во всяком случае, держать в порядке няньки и служанки. Главную драму, к которой, собственно, была приспособлена кукольная труппа, мы выучили наизусть и первоначально только ее и исполняли, но вскоре это надоело нам, мы переменили гардероб и декорации и рискнули ставить различные пьесы, которые, правда, были слишком велики для такой маленькой сцены. Хотя этими притязаниями мы испортили и в конце концов даже разрушили то, что мы действительно могли бы дать, но все-таки это детское развлечение и занятие различным образом развило и усовершенствовало мой дар изображения, силу фантазии и известную технику, как этого, может быть, не удалось бы достигнуть никаким иным путем в такое короткое время, в таком тесном пространстве и с такою малою затратою сил.
Я рано научился обходиться с циркулем и линейкою, применяя непосредственно на практике все сведения, полученные мною из геометрии, и работы из папки очень забавляли меня. Я не остановился на геометрических телах, ящичках и т. п., но придумывал настоящие воздушные замки, украшенные пилястрами, наружными лестницами и плоскими крышами, однако осуществлял из этого лишь немногое.
Гораздо настойчивее был я, при помощи одного из наших слуг, портного по профессии, в устройстве рабочей комнаты для наших комедий и трагедий, которые мы захотели представлять сами, так как кукол мы переросли. Мои товарищи-актеры устраивали, правда, и у себя подобные сооружения, считая их такими же хорошими, как и мои, но я не удовлетворялся потребностями одного лица, а мог снабдить нескольких из нашей маленькой рати всевозможною утварью и благодаря этому делался все более и более необходимым в нашем маленьком кругу. Что такая игра сопровождалась делением на партии, драками, ссорами и другими неприятностями, легко себе представить. В этих случаях обыкновенно некоторые из играющих держались постоянно моей стороны, а другие были мне враждебны, хотя иногда партии и менялись. Только один мальчик, которого я назову Пиладом47), лишь однажды, по побуждению других, покинул меня, и то лишь на минуту, дольше он не мог выдержать вражды со мною, — мы примирились, пролив обильные слезы, и потом долгое время дружно держались вместе.
Этому мальчику и другим дружным со мною детям я доставлял большое удовольствие, рассказывая им сказки. При этом они особенно любили, если я говорил от своего лица, и очень радовались, что со мною, товарищем их игр, случались такие удивительные вещи. В то же время они нисколько не задумывались над тем, как я мог найти время и место для таких приключений, хотя и знали, как я был занят и где я бывал. Равным образом в этих рассказах предполагались местности, если и не из другого мира, то, во всяком случае, из другой страны, а действие происходило сегодня или вчера. Следовательно, я не столько вводил в заблуждение своих слушателей, сколько они обманывали себя сами. И если бы я, сообразно моей природе, не научился мало — по — малу перерабатывать в художественную форму эти воздушные образы и выдумки, то подобная ложь не осталась бы для меня без дурных последствий 48).
Если точнее рассмотреть это стремление к фантастическим повествованиям, то в нем можно различить те притязания, с которыми поэт повелительно высказывает даже самые невероятные вещи, требуя при этом от каждого, чтобы он признавал за действительность то, что представлялось автору вымысла так или иначе истинным.
То, что здесь сказано лишь в общих чертах и в виде соображений, может быть, приятнее и нагляднее разъяснится примером или образчиком. Для этого я приведу здесь одну из таких сказок, которая до сих пор прочно держится в моем воображении и памяти потому, что мне неоднократно приходилось повторять ее товарищам моих игр.
НОВЫЙ ПАРИС 48)
Детская сказка.
Недавно, в ночь перед троицей, мне снилось, что я стою перед зеркалом и занимаюсь своим новым летним платьем, которое мои дорогие родители заказали для меня к празднику. Наряд этот состоял, как вы знаете, из башмаков хорошей кожи с большими серебряными пряжками, из тонких бумажных чулок, панталон из атласной материи и камзола из зеленого сукна с золотыми пуговицами. Жилет к нему, из золотой парчи, был выкроен из свадебного жилета моего отца. Я был завит и напудрен, и локоны торчали на моей голове как крылышки. Однако я никак не мог справиться со своим одеванием, постоянно путая отдельные части костюма, притом первое, что я надевал, сейчас же сваливалось с меня, как только я принимался за второе. Я был очень смущен всем этим, вдруг вошел красивый молодой человек и очень приветливо поклонился мне.
— А, добро пожаловать, — сказал я:—мне очень приятно вас видеть.
— А разве вы знаете меня? — возразил, улыбаясь, вошедший.
— Как же, — отвечал я, тоже улыбаясь: — вы — Меркурий, и мне часто приходилось видеть ваше изображение.
— Да, это я,— отвечал гость:— боги послали меня к тебе с важным поручением. Видишь ли ты эти три яблока? — Он протянул руку и показал мне три яблока, которые я едва мог взять в руку и которые были не только удивительно красивы, но и велики. Одно из них было красного, другое желтого, а третье зеленого цвета. Их можно было бы счесть за драгоценные камни, которым была придана форма плодов. Я хотел взять их, но он отдернул руку и сказал:— Тебе следует сперва узнать, что они не для тебя. Ты должен отдать их трем красивейшим молодым людям города, которые затем, каждый по своему жребию, получат жен, каких только можно пожелать. Возьми и хорошенько исполни свое дело,— сказал он прощаясь, и положил яблоки мне в руки, при чем мне показалось, что они сделались еще больше.
Я поднял их вверх, держа против света, и они оказались, совершенно прозрачными. Скоро они вытянулись в длину вверх и превратились в трех очень, очень красивых девушек величиною с небольшую куклу, в платьях того же цвета, какого были яблоки. Они медленно выскользнули у меня из пальцев, и когда я хотел их схватить, чтобы удержать хоть одну из них, улетели высоко и далеко, так что мне оставалось только провожать их глазами. Удивленный, я стоял, точно окаменев, на месте, все еще подняв руки вверх и смотря на свои пальцы, как-будто на них было что видеть. Вдруг я увидел, что на концах моих пальцев танцует прелестная девочка, меньше прежних, но очень хорошенькая и веселая, и так как она не улетала как другие, но оставалась и только перепархивала, танцуя, с одного пальца на другой, то я долго смотрел на нее с удивлением. Так как она мне очень понравилась, то мне захотелось, наконец, поймать ее, и я попытался ловко ее схватить, но в то же мгновение почувствовал удар по голове, так что упал, оглушенный, и очнулся только тогда, когда пора уже было одеться и итти в церковь.
Во время обедни и потом за обедом у дедушки картины эти не раз восставали предо мною. После обеда я хотел посетить некоторых друзей, отчасти для того, чтобы показаться им в своем новом платье со шляпою под мышкой и со шпагой сбоку, отчасти потому, что я был должен им визит. Я не застал никого дома, и так как мне сказали, что они разошлись по садам, то я решился последовать за ними и весело провести вечер. Мой путь лежал через Цвингер, и я проходил через местность, которая справедливо называется ‘дурной оградой’, потому что там никогда не бывает вполне безопасно. Я шел медленно и думал о своих трех богинях, а особенно о маленькой нимфе, и по временам поднимал пальцы вверх, в надежде, что она будет так мила, что снова станет балансировать на них. Продолжая подвигаться вперед с этими мыслями, я увидел слева, в стене, дверцу, которой, как мне помнилось, я прежде не видал. Она казалась низенькою, но арка под нею могла бы пропустить даже очень высокого человека. Арка и боковые стены были очень красиво отделаны лепною работою и скульптурой, но особенно привлекла к себе мое внимание сама дверь. Она была сделана из старого побуревшего дерева и обита широкими, то выдающимися, то углубленными полосами из бронзы в виде ветвей с листьями, среди которых сидели птицы, сделанные так натурально, что я не мог на них надивиться. Что было для меня всего замечательнее, — нигде не видно было ни замочной скважины, ни ручки, ни дверного молотка, и я подумал, что дверь эта открывается только извнутри. Я не ошибся, потому что, когда я подошел поближе, чтобы ощупать украшения, она отворилась, и в ней появился человек в какой-то длинной, широкой и странной одежде. Почтенная борода покрывала его подборородок, так что я готов был принять его за еврея. Но он, точно угадав мою мысль, перекрестился, давая мне знать этим, что он добрый христианин, католик.
— Как вы попали сюда, юноша, и что вы здесь делаете, — сказал он с ласковою улыбкою и приветливым жестом.
— Я любуюсь на работу этой двери,— отвечал я, — ничего подобного я еще не видел, разве лишь мелкими частями в любительских собраниях художественных произведений.
— Мне очень приятно,— сказал он,— что вам нравится такая работа. Внутри дверь еще красивее, войдите, если вам угодно.
Мне при этом стало несколько не по себе: странная одежда привратника, уединенность места и еще что-то, как-будто таившееся в воздухе, удручали меня. Поэтому я медлил под предлогом, что хочу еще хорошенько рассмотреть наружную дверь, и тем временем украдкою заглянул в сад, потому что передо мною открылся сад. Тотчас за дверью я увидел большую тенистую площадку: старые липы, на правильных расстояниях друг от друга, покрывали ее своими перепутавшимися ветвями так, что под ними могло бы прохлаждаться в самые знойные часы дня многочисленное общество. Я уже вступил на порог, и старик все манил меня шаг за шагом далее. Я, собственно, не противился ему, так как слыхал, что принц или султан в подобных случаях никогда не должен спрашивать, не угрожает ли ему опасность. К тому же при мне была шпага, и разве я не справился бы со стариком, если бы он обнаружил какие-либо враждебные намерения?
Итак, я совершенно спокойно вошел, привратник затворил дверь, которая так тихо захлопнулась, что я едва расслышал это. Затем он показал мне внутреннюю сторону, действительно еще более искусной работы, объяснил мне ее и выказал при этом особенную ласковость. Совершенно успокоенный этим, я позволил повести себя под ветвями вдоль стены, которая шла кругом, и нашел многое, чем можно было полюбоваться. Ниши, украшенные раковинами, кораллами и металлическими ступенями, пускали из тритоновых пастей обильную воду в мраморные бассейны, между ними были расставлены птичьи клетки и решетки, за которыми прыгали белки, бегали морские свинки и разные другие хорошенькие твари. Птицы кричали и пели навстречу нам, особенно забавно болтали скворцы: один все кричал ‘Парис, Парис’, а другой ‘Нарцис, Нарцис’, так ясно, как только может выговорить школьник. При этих криках птиц старик серьезно посматривал на меня, но я делал вид, как-будто ничего не замечаю, да и действительно не имел времени, чтобы обращать на него внимание, я заметил, что мы шли по кругу и что это тенистое пространство представляет, собственно, большое кольцо, охватывающее другое, еще более обширное пространство.
Мы действительно снова пришли к дверце, и старик, повивидимому, хотел выпустить меня, но взоры мои направились на золотую решетку, которая, казалось, окружала середину этого удивительного сада и которую я имел возможность достаточно наблюдать во время нашей прогулки, хотя старик старался все время держать меня у стены, т. е. довольно далеко от середины. И вот, когда он подошел к дверце, я с поклоном сказал ему:— Вы были так чрезвычайно любезны со мною, что раньше, чем проститься, я отваживаюсь еще на одну просьбу. Нельзя ли мне поближе рассмотреть золотую решетку, которая, кажется, широким кругом охватывает внутренность сада?
— Очень хорошо,— отвечал он,— но вы должны тогда подчиниться некоторым условиям.
— В чем же они состоят?— поспешно спросил я.
— Вы должны оставить здесь свою шляпу и шпагу и не выпускать моей руки, когда я буду вас сопровождать.
— Согласен от всего сердца,— возразил я и положил шляпу и шпагу на первую попавшуюся каменную скамью.
Тотчас он взял меня правою рукою за мою левую руку, крепко держа ее, и повел меня с некоторым насилием прямо вперед. Когда мы подошли к решетке, мое удивление превратилось в изумление. На высоком мраморном цоколе стояли рядами бесчисленные копья и бердыши, соприкасаясь своими причудливо разукрашенными верхними концами, и образовывали весь круг. Я посмотрел через промежутки и увидел сейчас же позади решетки тихо текущую воду, с обеих сторон обрамленную мрамором, в прозрачной глубине виднелось множество золотых и серебряных рыб, которые плавали то медленно, то быстро, то по одиночке, то стайками. Я охотно заглянул бы и по ту сторону канала, чтобы узнать, какой вид имеет середина сада, но к большему своему огорчению я увидел, что по ту сторону воды находилась другая решетка, поставленная так искусно, что как-раз против каждого промежутка, принимая в расчет все прочие сооружения, нельзя было ни при каком положении ничего видеть насквозь. Притом и старик мешал мне, все время крепко держа меня, так что я не мог свободно двигаться. Однако мое любопытство возрастало все более и более после всего, что я видел, и я решился спросить, нельзя ли войти внутрь.
— Почему же нет, — возразил старик, — но на новых условиях. — Когда я спросил об этих условиях, то оказалось, что я должен переодеться.
Я был очень доволен этим. Старик повел меня назад к стене в маленькую залу, на стенах которой висели различные одежды, все имевшие более или менее восточный характер. Я быстро переоделся, старик вложил мои напудренные волосы в пеструю сетку, при чем он, к моему ужасу, с силою их вытряс. Посмотревшись в большое зеркало, я нашел себя после этого переодевания очень красивым и понравился сам себе больше, чем в моем стеснительном воскресном платье. Я сделал несколько жестов и прыжков, какие я видел у танцоров в ярмарочном театре. При этом я смотрел в зеркало и случайно увидел в нем отражение находившейся позади меня ниши. На ее белом, фоне висели три зеленых веревочки, каждая запутанная так, что издали трудно было разобрать. Я довольно быстро обернулся к старику и спросил его об этой нише и веревочках. Он любезно снял одну из них и показал мне. Это был зеленый шелковый шнурок умеренной толщины, оба конца которого, перевитые дважды прорезанною зеленою кожею, придавали ему такой вид, как-будто это орудие служило для не очень приятного употребления. Это показалось мне угрожающим, и я спросил старика о значении этих шнурков. Он ответил мне совершенно спокойно и добродушно, что они назначены для тех, кто злоупотребит доверием, которое им готовы оказать. Он снова повесил шнурок на место и тотчас потребовал, чтобы я следовал за ним, но на этот раз он оставил мою руку, и я шел свободно рядом с ним.
Мне теперь особенно любопытно было узнать, где находится дверь и мост для перехода за решетку и через канал, так как нигде до сих пор я не мог заметить ничего подобного. Я подробно рассматривал золотую ограду, к которой мы подходили, вдруг у меня помутилось в глазах: неожиданно копья, дротики, аллебарды, бердыши стали колебаться и трястись, и это странное движение окончилось тем, что все острия наклонились друг против друга, точно два древние полчища, вооруженные пиками, хотели броситься друг на друга. Эта путаница была почти невыносима для глаз, а шум — для ушей, но необыкновенно поразительно было зрелище, когда они, совсем опустившись, покрыли круг канала и образовали великолепнейший мост, какой только можно себе представить. Предо мною открылся чрезвычайно пестрый цветник сада, он был разделен на извилистые клумбы, которые в своей совокупности представляли целый лабиринт украшений, все они были окаймлены зеленою каймою каких-то низких, пушистых растений, каких я еще никогда не видал, все были усажены цветами различного цвета в каждом отделении, также низкими, причем на земле легко было проследить рисунок, по которому они были рассажены. Это прекрасное зрелище в ярком солнечном освещении приковало к себе мои глаза, но я не знал, куда поставить ногу, потому что извивающиеся дорожки были покрыты чистейшим голубым песком, который образовал на земле как бы второе, более темное небо или, вернее, отражение неба в воде. Таким образом, устремив глаза на землю, я шел долгое время рядом со своим провожатым, пока, наконец, не заметил, что посреди этого круга клумб и цветов находится большой круг кипарисов или похожих на тополя деревьев, сквозь которые ничего не было видно, так как нижние ветви выходили как-будто из земли. Мой спутник, хотя и не заставлял меня итти прямо по соседним дорожкам, повел меня, однако, непосредственно в середину их, и как же я был удивлен, когда, войдя в круг высоких деревьев, я увидел перед собою колоннаду портика превосходного садового строения, которое со всех сторон имело одинаковый вид и входы. Еще более, чем это превосходное архитектурное сооружение, пленила меня небесная музыка, которая доносилась из этого здания. То слышалась как-будто лютня, то арфа, то цитра, то еще какое-то бренчанье, не подходившее ни к одному из этих инструментов.
Дверь, к которой мы подошли, открылась вскоре после легкого прикосновения старика, и как же я был удивлен, когда вышедшая навстречу привратница оказалась совершенно похожею на хорошенькую девочку, которая во сне танцовала у меня на пальцах. Она поклонилась мне так же, как-будто мы были уже знакомы, и попросила войти. Старик отстал, и я пошел с нею по сводчатому, отлично украшенному короткому коридору в среднюю залу, чья великолепная высота, как в соборе, при входе обратила на себя мое внимание и повергла меня в изумление. Но взор мой не мог долго остановиться на этом, отвлеченный еще более очаровательным зрелищем. На ковре, как-раз под серединою купола, сидели треугольником три девушки, одетые в три различные цвета, — одна в красный, другая в желтый и третья в зеленый, кресла их были позолочены, а ковер был настоящая цветочая клумба. В руках у них были три инструмента, звуки которых я различал извне, при моем входе игра остановилась.
— Добро пожаловать! — сказала средняя, именно та, которая сидела лицом к двери, в красном платье: — Садитесь к Алерте и слушайте, если вы любитель такой музыки.
Тут только я заметил, что внизу стояла поперек довольно длинная скамейка, на которой лежала мандолина. Хорошенькая девушка взяла ее, села и привлекла меня к себе рядом. Теперь я рассмотрел и вторую соседку справа от себя, она была одета в желтое платье и имела в руках цитру. Если игравшая на арфе имела видную фигуру, крупные черты лица и величественные движения, то игравшую на цитре можно было назвать легким, прелестным, светлым существом, это была стройная блондинка, тогда как у первой были очень темные волосы. Разнообразие и гармония их музыки не могли меня удержать от того, чтобы я рассмотрел и третью красавицу в зеленом платье, игра которой на лютне показалась мне особенно трогательною и замечательною. Она из всех трех выказывала ко мне наибольшее внимание и с игрою своей, обращалась ко мне, только я не мог хорошенько понять ее, потому что она казалась то нежною, то капризною, то просто упрямою, смотря по тому, как изменялись ее лицо и игра, то, казалось, она хотела тронуть меня, то дразнила. Но как бы она ни вела себя, она имела у меня мало успеха, потому что я всецело был занят своею маленькою соседкой, с которой я сидел локоть к локтю, и так как те три дамы были совершенно похожи на сильфид моего сна и имели цвета яблок, то я очень хорошо понимал, что мне не стоило стараться удержать их. Я скорее завладел бы хорошенькой малюткой, если бы не помнил так хорошо того удара, который разбудил меня. Она сперва держалась совершенно спокойно со своею мандолиною, когда же ее повелительницы перестали играть, то они приказали ей исполнить несколько веселых вещиц. Едва она пробренчала с возбуждением несколько плясовых мелодий, как вскочила с места, я сделал то же самое. Она играла и танцовала: увлеченный ею, я следовал по ее стопам, и мы исполнили нечто в роде маленького балета, которым дамы были, повидимому, довольны. Как только танец окончился, они велели малютке угостить меня чем-нибудь хорошим, пока придет время ужина. Я, впрочем, совершенно забыл, что на свете существует что-нибудь кроме этого маленького рая.
Алерта тотчас повела меня обратно по коридору, по которому я пришел. С одной стороны его были две хорошо устроенные комнаты, в первой из них, где она жила, она предложила мне апельсины, персики и виноград, и я отведал с большим аппетитом как чужеземных плодов, так и тех, которые должны были появиться только в предстоящие месяцы. Сахарное печенье было в избытке. Она налила также в бокал шлифованного хрусталя пенистого вина, но мне не нужно было питья, так как я достаточно освежился фруктами.
— Теперь будем играть!— сказала она и повела меня в другую комнату. Здесь все имело такой вид, как на рождественской ярмарке, но таких дорогих и изящных вещей я не видал еще ни в одной рождественской лавке. Там были всех сортов куклы, кукольные платья и кукольная утварь, кухни, квартиры, магазины и бесчисленные отдельные игрушки. Она провела меня по всем стеклянным шкафам, в которых хранились эти художественные изделия.
Но первые шкафы она скоро закрыла со словами: — Это не для вас — я хорошо знаю. А вот здесь,— прибавила она,— вы найдете строительные материалы, стены и башни, дома, дворцы, церкви, чтобы составить большой город. Но меня это не занимает, мы выберем что-нибудь другое, одинаково занимательное для нас обоих.
Затем она принесла несколько ящиков, в которых я увидел множество мелких солдатиков, уложенных слоями, и должен был сознаться, что еще никогда не видал ничего столь красивого. Она не дала мне времени подробно рассмотреть их в отдельности, а взяла один ящик под мышку, я же взял другой.
— Мы пойдем на золотой мост,— сказала она:— там лучше всего играть в солдаты, копья указывают направление, в котором можно расставить обе армии друг против друга.
Мы пришли на золотую колеблющуюся почву, я слышал, как подо мной струилась вода и плескались рыбы, когда я стал на колени, чтобы расставить свои ряды. Как я увидел теперь, все это была кавалерия. Она гордо сказала, что у нее королева амазонок предводительствует женским войском, у меня же был Ахилл и прекрасная греческая конница. Оба войска стояли одно против другого, и нельзя было представить себе ничего красивее: то были не плоские оловянные солдатики, как наши, а и лошади и люди были округлены, выпуклы и выработаны до тонкости, трудно было также понять, как они держались в равновесии, потому что подставок у них не было.
Мы оба смотрели с большим самодовольством на наши войска, вдруг она подала знак к атаке. В ящиках наших мы нашли и орудия: это были коробочки с маленькими, хорошо отполированными агатовыми шариками. Ими мы должны были сражаться с некоторого расстояния, при чем, однако, было твердо условлено бросать не сильнее, чем для того, чтобы опрокинуть отдельные фигурки, потому что ни одна не должна была быть повреждена. И вот началась поочередная канонада, и сначала все шло к нашему обоюдному удовольствию. Но когда моя противница заметила, что я целил лучше ее и в конце концов должен был одержать победу, которая зависела от того, у кого останется больше уцелевших на ногах фигур, она подошла поближе, и ее девичье бросание имело тогда желанный успех: она повалила большую часть моих лучших войск. Чем более я протестовал, тем усерднее она бросала. Наконец это рассердило меня, и я объявил, что буду поступать точно так же. И действительно, я не только подошел ближе, но, рассердясь, стал бросать сильнее, и через короткое время несколько ее маленьких женщин — центавров разлетелись в куски. В своем увлечении она этого сразу не заметила: но я окаменел на месте, когда разбитые фигурки сами собою снова сложились — амазонки и лошади — и при этом совершенно ожили, они умчались галопом с золотого моста под липы, и, несясь в карьер взад и вперед, наконец скрылись у стены,— не знаю куда и как. Едва моя прекрасная противница увидела это, как разразилась горьким плачем и воплями, она кричала, что я причинил ей невознаградимую потерю, гораздо большую, чем можно выразить словами. Я же, уже разозленный, радовался, что причинил ей горе, и без оглядки с силою швырнул несколько оставшихся у меня агатовых шариков в ее войско. К несчастью, я попал в королеву, которая до сих пор была исключена из нашей правильной игры. Она разбилась в куски, и ее ближайшие адъютанты также были раздроблены, но вскоре они снова составились и ускакали как и первые, весело прогалопировав вокруг под липами, они скрылись у стены.
Моя противница бранилась и ругалась, а я, расходившись, наклонился, чтобы подобрать несколько агатовых шариков, катавшихся по золотым копьям. В своей ярости я хотел уничтожить все ее войско, но она, не будь плоха, подскочила и дала мне такую оплеуху, что у меня зазвенело в ушах. Так как я всегда слышал, что на удары девочек следует отвечать крепкими поцелуями, то я схватил ее за уши и поцеловал несколько раз. Она подняла такой пронзительный крик, что мне самому стало страшно, я выпустил, ее и это было мое счастье, потому что через минуту я не знал, что со мною делается. Почва подо мною начали колебаться и грохотать, я скоро заметил, что решетка снова пришла в движение, но не имел времени, чтобы сообразить положение, и не знал, на что опереться, чтобы убежать. Ежеминутно я опасался быть проколотым, потому что бердыши и копья, поднимаясь, уже рвали мое платье, словом, я не знаю, что со мною было, я ничего не видел и не слышал и очнулся от своего остолбенения и ужаса у подножия липы, к которой меня отбросила поднявшаяся решетка.
С моим пробуждением проснулась и моя злость, которая еще сильнее возросла, когда я услышал из-за решетки насмешки и хохот моей противницы, которая, на другой стороне, вероятно, несколько удобнее, чем я, выбралась на землю. Поэтому я вскочил и, увидев вокруг себя разбросанное маленькое войско с его предводителем Ахиллом, отброшенное вместе со мною поднявшеюся решеткою, я схватил прежде всего героя, и бросил его о дерево. Его восстановление и бегство понравились мне вдвойне, потому что к моему злорадству присоединилось самое милое зрелище в мире, и я уже готов был послать вслед за ним всех греков, как вдруг со всех сторон, из камней и стен, из земли и ветвей брызнули шипящие струи воды, и, куда я ни поворачивался, перекрестно хлестали меня. Моя легкая одежда в короткое время совершенно промокла, притом она была уже разорвана, и я не замедлил совершенно сорвать ее с себя. Я сбросил туфли и одну часть одежды за другою, в конце концов я нашел даже в этот жаркий день очень приятным испытать обливание таким дождем. Совершенно нагой, я величественно шел среди этих приятных вод, надеясь продлить удовольствие. Мой гнев охладел, и я не желал ничего более, как примирения с моей маленькой противницей. Но в одно мгновение вода остановилась, и я стоял, весь мокрый, на промокшей почве.
Присутствие старика, который неожиданно появился передо мною, было мне вовсе не приятно, я желал бы если не скрыться, то хоть прикрыться чем-нибудь. Стыдясь, дрожа от холода, стремясь хоть как-нибудь прикрыть свое тело, я представлял чрезвычайно жалкую фигуру, а старик воспользовался этим мгновением, чтобы осыпать меня жестокими упреками.
— Что мешает мне, — воскликнул он, — взять один из зеленых шнурков и испытать их, если не на вашей шее, то хоть на вашей спине?
Эта угроза сильно раздражила меня.
— Берегитесь, — воскликнул я, — берегитесь говорить и даже мыслить такие вещи! Иначе вы и ваши повелительницы пропали!
— Кто ты такой, — спросил он сердито, — что смеешь так говорить?
— Я любимец богов,— отвечал я: — от меня зависит, чтобы эти девицы нашли достойных мужей и могли вести счастливую жизнь, или же остались изнывать и стареться в своем волшебном монастыре.
Старик отступил на несколько шагов назад.
— Кто тебе открыл это? — спросил он с боязливым удивлением.
— Три яблока, — отвечал я,— три драгоценности.
— Чего же ты требуешь в награду? — воскликнул он.
— Прежде всего, — возразил я, — то маленькое создание, которое привело меня в такое проклятое состояние.
Старик бросился передо мною на колени, не обращая внимания на все еще сырую и илистую землю, затем он встал не замочившись, ласково взял меня за руку, повел меня в прежнюю залу, проворно одел меня снова, и скоро я был разряжен и завит, как прежде, по-праздничному. Привратник не сказал более ни слова, но, прежде чем выпустить меня через порог, он удержал меня и указал на некоторые предметы у стены через дорогу, а затем назад на дверцу. Я понял его: он хотел, конечно, чтобы я запомнил предметы, по которым я вернее мог бы найти дверцу. Дверь затем незаметно закрылась за мною.
Теперь я заметил то, что находилось против меня. Над высокою стеною свешивались ветви старых ореховых деревьев м отчасти прикрывали карниз, которым она заканчивалась. Ветви доставали до каменной доски, разукрашенную рамку которой я мог легко узнать, но не мог прочесть бывшей на ней надписи. Доска эта покоилась на кронштейне ниши, в которой художественно устроенный источник изливал воду из раковины в большой бассейн, образовавший маленький пруд, и терялся в земле. Источник, надпись, ореховые деревья — все это находилось вертикально одно над другим, мне хотелось нарисовать все это так, как я видел.
Легко себе представить, как я провел этот вечер и несколько следующих дней и как часто я повторял себе эти истории, которым сам едва мог поверить. При каждой возможности я снова ходил к ‘дурной ограде’, чтобы, по крайней мере, освежить в своей памяти указанные признаки и посмотреть на драгоценную дверцу, но к моему величайшему удивлению я нашел все изменившимся. Ореховые деревья высовывались из-за стены, но стояли не непосредственно рядом одно с другим, доска так же была вделана в стену, но далеко вправо от деревьев, без украшений и с разборчивой надписью. Ниша с источником находится далеко влево, но источник совсем не похож на тот, который я видел, так что я почти готов верить, что второе приключение, как и первое, было сном, от дверцы же я вообще не нашел ни следа. Единственное, что меня утешает, это — что три упомянутые предмета как — будто постоянно меняют свое место, ибо, повторяя свои посещения, я заметил, что ореховые деревья несколько сближаются и что доска и источник тоже будто приближаются друг к другу. Вероятно, когда все опять совпадет как было, то снова покажется и дверца, и я сделаю все возможное, чтобы возобновить свое приключение. Не знаю, буду ли я в состоянии рассказать вам, что будет далее, или же это будет мне решительно запрещено.
Эта сказка, в истинности которой мои сверстники страстно старались убедиться, имела большой успех. Каждый в отдельности, не рассказывая этого мне или другим, они посещали указанное место, нашли ореховые деревья, доску и источник, но всегда в отдалении одно от другого, как они, наконец, сознались, потому что в такие годы тайны неохотно сохраняются. Тут начались, однако, споры. Один уверял, что предметы не двигаются с места и остаются постоянно на одинаковом расстоянии один от другого. Другой утверждал, что они двигаются и удаляются друг от друга. Третий был согласен со вторым в первом пункте — что предметы двигаются, но ему казалось, что ореховые деревья, доска и источник скоре сближаются. По словам четвертого, дело имело еще более замечательный вид: ореховые деревья были посередине, а доска и источник на сторонах, противоположных тем, которые я указал. Показания относительно дверцы также были разноречивы. Таким образом я рано увидел пример того, как люди могут иметь самые противоречивые мнения и утверждения о самых простых и легко разъяснимых вещах. Так как я упорно отказывался продолжать свою сказку, то меня часто просили повторять первую часть ее. Я остерегался делать в ней большие изменения и, однообразно повторяя рассказ, превратил в умах своих слушателей басню в истину.
Впрочем, вообще говоря, я не был склонен ко лжи и притворству и вовсе не был легкомыслен, напротив того, глубокая серьезность, с которою я уже рано стал смотреть на себя и на мир, выражалась и в моей внешности, и я вел себя с известным достоинством, то ласково, то иногда и насмешливо. Хотя у меня и не было недостатка в добрых избранных друзьях, но все-таки мы находились всегда в меньшинстве сравнительно с теми, которые находили удовольствие в грубых нападениях на нас и, конечно, нередко весьма неделикатно пробуждали нас от тех сказочных самодовольных грез, в которые мы так охотно погружались, — я своими вымыслами, а мои друзья своим участием. Тут мы опять-таки заметили, что вместо того, чтобы предаваться изнеженности и фантастическим удовольствиям, скорее следует стараться закалить себя, чтобы или переносить неизбежные неприятности, или противодействовать им.
К упражнениям в стоицизме, который я поэтому развивал в себе настолько серьезно, насколько это возможно для мальчика, относилось также перенесение физических страданий. Наши учителя нередко обращались с нами очень неласково и неуклюже, награждая нас ударами и пинками, к которым мы привыкли тем более, что всякое сопротивление или борьба были нам строжайше воспрещены50). Очень многие детские игры основаны на состязании в такой выносливости, например, поочередно бьют друг друга двумя пальцами или целою ладонью до полного онемения данной части, или же выдерживают с большею или меньшею твердостью удары, сопряженные с некоторыми играми, или при борьбе и драке не дают ввести себя в заблуждение щипками наполовину побежденного противника, или когда подавляют боль, причиненную, чтобы подразнить, или совершенно равнодушно переносят щипанье и щекотанье, которым так усердно занимаются друг с другом молодые люди, вследствие этого мы ставим себя в очень выгодное положение, которое другим не так легко отнять у нас. Но так как я из этого сопротивления боли сделал как бы профессию, то настойчивость других возрастала, и так как эта безобразная жестость не знает пределов, то и меня умели вывести из границ, расскажу один случай из многих. В один из учебных часов учитель не пришел, пока мы, дети, были все вместе, мы занимались вполне прилично, но когда мои друзья, прождав довольно долго, ушли, и я остался с тремя врагами, то эти последние решили помучить меня, осрамить и выгнать. Они оставили меня на минуту в комнате и возвратились с розгами, взятыми из наскоро раздерганной метлы. Я заметил их намерение, и так как конец урочного часа казался близок, то я сразу решился до звонка не защищаться. Тогда они начали безжалостно хлестать меня по ногам и голеням. Я не двигался, но скоро почувствовал, что я просчитался и что при такой боли минуты кажутся очень долгими. Вместе с терпением росла и моя ярость, и при первом ударе часов я схватил одного из мучителей, который менее всего ожидал этого, за волосы на затылке и моментально бросил его на пол, придавив его коленом в спину, другого, слабейшего и помоложе, напавшего на меня сзади, я притянул за голову под мышку и чуть не задушил его, крепко прижимая к себе. Оставался последний и не самый слабый, а у меня была для защиты только левая рука. Однако я схватил его за платье и, благодаря ловкому повороту с моей стороны, а также его чрезмерной поспешности, наклонил его и толкнул лицом об пол. Они изо всех сил кусались, царапались и лягались, но у меня на уме и во всех движениях была только месть. Находясь теперь в выгодном положении, я несколько раз стукнул их головами друг о друга. Они, наконец, подняли ужасный крик, и вскоре вокруг нас сбежались все домашние. Разбросанные вокруг прутья и мои ноги, с которых я снял чулки, свидетельствовали в мою пользу. Мне только погрозили наказанием и отпустили из дома, но я объявил, что на будущее время при малейшем оскорблении выцарапаю своему обидчику глаза или оборву уши, если не задушу его.
Этот случай, — хотя, как обыкновенно бывает с детскими поступками, его скоро позабыли и даже смеялись над ним,— был, однако, причиною того, что совместные уроки сделались реже и, наконец, прекратились совершенно. Таким образом, я снова был, как прежде, преимущественно прикован к своему дому, где я нашел в лице своей сестры Корнелии, бывшей всего на год моложе меня, подругу, общество которой становилось мне все более и более приятным.
Я все-таки не хочу оставить этого предмета, не рассказав еще несколько историй о разных неприятностях, испыт мною от моих сверстников, в этих сообщениях о нравах поучительно то, как человек узнает, что случается с другими, чего он может ожидать от жизни, а также, что он может понять из всего, что бы ни случилось, что это случается с как со всяким человеком, а не как с каким-нибудь особенным счастливцем или несчастливцем. Если такое знание приноситъ мало пользы в смысле предотвращения зла, то оно все-таки полезно в том смысле, что ставит нас в возможность выносить или даже преодолевать его.
Здесь уместно сделать еще одно общее замечание, именно что при воспитании детей из порядочных сословий проявляется большое противоречие. Я говорю о том, что родители и учителя советуют им держаться умеренно, рассудительно, даже разумно, никому не причинять неприятностей из каприза или дерзости и подавлять всякие злобные побуждения, какие могли бы в них возникнуть, а с другой стороны, когда молодые существа следуют этим правилам, им приходится терпеть со стороны других то, за что их самих бранят и что им строго воспрещено. Вследствие этого бедняжки самым жалким образом попадают в тиски между природою и цивилизациею и, смотря по характеру, потерпев некоторое время, делаются или хитрыми, или чрезмерно вспыльчивыми.
Насилие скорее можно подавить насилием, благовоспитанные же дети, склонные к любви и участию, мало способны противиться злой воле. Если я и умел приблизительно отражать выходки своих товарищей, то все же не находился в равных условиях с ними по части разных колкостей и злоречия, потому что в подобных случаях защищающаяся сторона всегда теряет. Такие нападения, если они возбуждали мой гнев, я отражал физическою силою, или они наводили меня на странные размышления, которые не могли остаться без последствий. Между прочими моими преимуществами враги мои ставили мне в вину то, что я гордился отношениями, возникавшими для нашей семьи из сана моего деда, как городского старосты, так как дед был первым между равными, то это не оставалось без влияния и на его родных. Когда я однажды после суда дудочников выразил некоторую гордость тем, что видел своего деда сидящим посреди совета старшин одною ступенью выше других, как бы на троне под портретом императора, то один из мальчиков насмешливо сказал, что мне следовало бы посмотреть, как павлину на свои ноги51), на моего деда с отцовской стороны, который был трактирщиком в Вейденгофе 52) и, конечно, не мог иметь притязаний ни на троны, ни на короны. Я ответил, что ничуть не стыжусь этого, потому что наш родной город тем именно и велик и славен, что в нем все граждане считаются равными и что для каждого его деятельность в своем роде может быть и полезна, и почетна. Я прибавил, что жалею только, что этот добрый человек так давно умер, потому что мне часто хотелось узнать его лично, я много раз рассматривал его портрет, посетил его могилу и рад был, по крайней мере, прочесть надпись на простом памятнике его минувшего существования, которому и я обязан своим бытием. Другой из моих врагов, самый коварный из всех, отвел первого в сторону и шепнул ему что-то на ухо, при чем оба насмешливо посмотрели на меня. Во мне уже начинала кипеть желчь, и я потребовал, чтобы они говорили громко.
— Ну, что же, — сказал первый: — если ты хочешь знать, то он говорит, что тебе долгонько пришлось бы походить и поискать, пока ты нашел бы своего деда.
Я стал грозить им еще более, чтобы они высказались яснее. Тогда они рассказали мне сказку, будто бы подслушанную ими у своих родителей. Мой отец, будто бы, сын одного знатного господина, и тот добрый бюргер (мой дед) согласился внешним образом заступить ему место отца. Они имели бесстыдства приводить всяческие аргументы, например, что наше состояние все происходит от бабушки, что и прочие побочные родственники, живущие во Фридберге и других местах, также не имеют состояния, и еще разные другие доводы, вес которых заключался только в их злобности. Я слушал их спокойнее, чем они ожидали, они каждую минуту готовились убежать, если бы я сделал попытку вцепиться им в волосы. Но я возразил совершенно спокойно, что и это мне совершенно все равно. Жизнь так прекрасна, что можно считать совершенно безразличным, кому ты обязан ею, в конце концов она происходит от бога, перед которым мы все равны. Видя, что они ничего не могут сделать, они на этот раз оставили эту тему, и мы продолжали играть вместе, что у детей всегда остается испытанным средством примирения.
Эти коварные слова все-таки привили мне нечто в роде нравственной болезни, которая в тишине продолжала развиваться, мне вовсе не было неприятно быть внуком знатного господина, хотя бы это произошло и незаконным путем. Мои исследовательские способности направились по этому пути, моя сила воображения была возбуждена, а моя пытливость раздражена. Я начал исследовать задачи, заданные мне теми сплетниками, находил и изобретал доводы и вероятия. Я мало слыхал о своем деде, только портрет его, вместе с портретом бабушки, висел в приемной комнате старого дома, а после постройки нового оба портрета были перенесены в верхнюю комнату. Моя бабушка должна была быть очень красивою женщиной одних лет со своим мужем. Я вспоминаю также, что видел в ее комнате миниатюрный портрет красивого господина в мундире со звездою и орденами, этот портрет, вместе со многими другими мелкими предметами, исчез во время всеобщего переворота, сопровождавшего постройку дома. Я сопоставлял в своем детском уме эти и разные другие вещи и достаточно рано упражнял тот современный поэтический талант, который причудливым сочетанием важных событий человеческой жизни умеет приобрести себе участие всего культурного мира.
Так как, однако, я не решался никому доверить этих мыслей и не смел расспрашивать даже издалека, то я пустил в ход разные тайные уловки, чтобы по возможности ближе подойти к делу. Я слыхал, например, определенные утверждения, что сыновья часто бывают очень похожи на отцов или дедов. Многие из наших друзей, в особенности друг нашего дома советник Шнейдер53), имели деловые сношения со всеми соседними князьями и владетельными лицами, значительное число которых, в лице правителей и их потомства, владели имениями по Рейну и Майну и в промежутке между ними и, желая выразить особое благоволение к своим верным деловым знакомым, дарили свои портреты. Эти-то портреты, которые я с детства много раз видал на стенах, я теперь рассматривал с удвоенным вниманием, стараясь открыть в них сходство с моим отцом или со мною, но это мне удавалось слишком часто для того, чтобы я мог прийти к какому-нибудь достоверному выводу: то глаза одного, то нос другого указывали мне на некоторую родственность. Таким образом признаки обманчиво заводили меня то туда, то сюда. Хотя я вскоре же пришел к заключению, что сделанный мне упрек — лишь пустая сказка, но впечатление от него все-таки осталось, и я не мог удержаться, чтобы время от времени не рассматривать тайком всех этих господ, портреты которых очень ясно сохранились в моем воображении. Ведь все, что льстит внутреннему самомнению человека, его тайному тщеславию, до такой степени желательно ему, что он даже не расспрашивает, послужит ли это ему к стыду, или к чести. Но вместо того, чтобы вдаваться в серьезные или даже сурово карающие рассуждения, я лучше отвращу теперь свой взор от тех прекрасных времен, ибо кто может достойно рассказать о полноте жизни детства! Мы не можем смотреть на маленькие создания, проходящие перед нами, иначе, как с удовольствием или даже с восхищением, большею частью они обещают больше, чем могут дать, и кажется, как-будто природа, нередко играющая с нами плутовские шутки, и здесь как-раз поставила себе особую цель, чтобы подшутить над нами. Первые органы, которые она дает детям при рождении их на свет, соответствуют ближайшему непосредственному состоянию этих созданий, которые и пользуются ими весьма ловко и в то же время безыскусно и просто для своих ближайших целей. Дитя, рассматриваемое само по себе, вместе с себе подобными и в тех отношениях, которые соизмеримы с его силами, кажется столь рассудительным, столь разумным, что дальше итти некуда, притом оно так уверенно, весело и ловко, что для него, казалось бы, не нужно никакого дальнейшего развития. Если бы дети продолжали расти таким образом и в том же направлении, то мы имели бы сплошь одних только гениев, но рост состоит не в одном только развитии, различные органические системы, составляющие человека, возникают одна из другой, следуют друг за другом, превращаются друг в друга, вытесняют одна другую, даже пожирают друг друга, так что от многих способностей, от многих проявлений силы через некоторое время не остается почти и следа. Хотя человеческие задатки и следуют в общем известному направлению, но даже и величайшему и опытнейшему знатоку трудно заранее предсказать это направление с достоверностью, но впоследствии иногда можно заметить, что указывало на будущее.
Поэтому здесь, в этих первых книгах, я вовсе не намерен вполне закончить истории из моего детства, напротив, я буду и дальше стараться подавать и провести то ту, то другую нить, которая незаметно тянулась через мои первые годы. Но здесь я должен указать, какое все более, и более усиливающееся влияние имели на наше настроение и наш образ жизни военные события.
Мирный гражданин находится в странном отношении к мировым событиям войны. Уже издали они возбуждают и беспокоят его, и, если даже они прямо его не касаются, он не может воздержаться от суждения о них, от участия в них, он легко становится на сторону партии, определяемой его характером или внешними побуждениями. При приближении столь великих решений судьбы, столь значительных перемен, в нем всегда остается, помимо разных внешних неудобств, еще некоторое внутреннее неудовольствие, оно большею частью удваивает и обостряет зло и разрушает возможные еще блага, при этом ему приходится действительно страдать от своих друзей и врагов, от первых нередко даже больше, чем от вторых, и он не знает — ни куда направить свои симпатии, ни как сохранить и поддержать свои выгоды.
1757-й год, который мы провели еще в полном гражданском спокойствии, был все-таки прожит среди сильных душевных волнений. Победы, великие дела, несчастные случаи, восстановления — следовали друг за другом, перепутывались и, казалось, взаимно уничтожались, но все-таки вскоре над ними воспряли образ Фридриха, его имя, его слава. Энтузиазм его почитателей становился все больше и оживленнее, ненависть его врагов все обострялась, и различие взглядов даже внутри отдельных семейств немало способствовало тому, что граждане, уже и без того разделенные в разных отношениях, еще более разобщались. В таком городе, как Франкфурт, где три религии разделяют население на три неравных массы54), где правление доступно лишь немногим мужам, даже из господствующего класса, должно быть много состоятельных и осведомленных людей которые уходят сами в себя и создают для себя своими занятиями и забавами личное, обособленное существование. О таких людях и будет речь впоследствии, если мы хотим уяснить себе особенности франкфуртского гражданина того времени.
Мой отец, возвратясь из своих путешествий, согласно своему образу мыслей, и имея в виду применить свои способности на пользу города, задумал взять на себя одну из второстепенных должностей и исполнять ее без вознаграждения, если ее ему дадут без баллотировки. Соответственно своему умственному складу и тому представлению, какое он составил о самом себе, а также в сознании своей доброй воли, он полагал, что заслуживает такого отличия, которое, правда, было и незаконно, и необычно. И вот, когда в его ходатайстве было отказано, он был очень раздосадован и огорчен, и дал клятву никогда не принимать никакого места и, чтобы сделать невозможным принятие его, добыл себе звание имперского советника, которое городской староста и главные старшины носят в качестве особого почетного титула, благодаря этому он сделался равным самым высшим чинам и не мог уже начинать снизу 55). По той же причине он посватался к старшей дочери городского старосты и тем самым и с этой стороны исключил себя из совета. Таким образом он принадлежал к числу удалившихся от дел лиц, которые никогда не вступают в сообщество между собою, они так же изолированы по отношению друг к другу, как и по отношению к целому, тем более, что в этом обособлении своеобразие характеров всегда развивается больше всего. Мой отец, при своих путешествиях, среди виденного им свободного мира, составил себе, вероятно, представления о более изящном и либеральном образе жизни, чем тот, который был обычен среди его сограждан. Конечно, в этом отношении у него были предшественники и единомышленники.
Известно имя Уффенбаха56). Старшина Уффенбах пользовался у нас доброй славой. Он побывал в Италии, в особенности интересовался музыкой, пел приятным тенором, и так как он привез с собою прекрасное собрание музыкальных пьес, то у него давались концерты и оратории. Так как он при этом пел сам и покровительствовал музыкантам, то все это находили не вполне соответственным его достоинству, и приглашенные гости, а также и другие земляки позволяли себе разные шутливые замечания на этот счет.
Далее я вспоминаю некоего барона фон Гекеля 5Т), богатого дворянина, женатого, но бездетного. Он жил на Антониевской улице в красивом доме, снабженном всеми принадлежностями благоустроенной жизни. У него были хорошие картины, гравюры, античные произведения и многое другое, как это обыкновенно совмещается у коллекционеров и любителей. По временам он приглашал разных почетных лиц к обеду и был своеобразным почтенным филантропом, он снабжал в своем доме бедняков одеждою, но удерживал у себя их старые лохмотья и давал им еженедельную милостыню лишь при условии, чтобы они каждый раз представлялись ему в чистом и аккуратном виде в дареных платьях. Я лишь смутно помню его, как ласкового, хорошо образованного человека, но зато хорошо помню его аукцион, на котором я присутствовал с начала до конца и, частью по приказанию моего отца, частью по собственному побуждению, приобрел многое, что теперь находится в моей коллекции.
Еще ранее этого, когда я еще не видал его лично, Иоганн Михаэль фон-Лэн 58) пользовался довольно большим уважением в литературном мире и во Франкфурте. Не будучи уроженцем Франкфурта, он обосновался в нем и женился на сестре моей бабушки Текстор, рожденной Линдгеймер. Будучи знаком с придворным и государственным миром и восстановив свою принадлежность к благородному сословию, он приобрел через это имя, благодаря которому отваживался вмешиваться в различные перемены, происходившие в церкви и государстве. Он писал дидактический роман ‘Граф фон Ривера’, содержание которого видно из его второго заглавия ‘или честный человек при дворе’. Это сочинение встретило широкий прием, потому что оно требовало нравственности и при дворе, где обыкновенно уживается только ум, таким образом работа эта доставила ему успех и влияние. Второму его сочинению суждено было быть более опасным для него. Он написал, под заглавием ‘Единственная истинная религия’, книгу, которая имела целью содействовать терпимости, особенно между лютеранами и кальвинистами. Вследствие этого он ввязался в спор с богословами, особенно резко выступил против него д-р Беннер в Гиссене. Фон-Лэн возражал, спор сделался резким и принял личный характер, возникшие отсюда неприятности побудили автора принять место президента в Лингене, предложенное ему Фридрихом Вторым, который видел в нем просвещенного человека, склонного к нововведениям, уже зашедшим гораздо далее во Франции, и свободного от предрассудков. Его бывшие земляки, которых он покинул с некоторою досадою, утверждали, что он не будет и не может быть доволен этим перемещением, потому что такое местечко, как Линген, никак не может равняться с Франкфуртом. Мой отец также сомневался, чтобы президент чувствовал себя приятно, и уверял, что добрейшему дяде лучше было бы не связываться с королем, потому что вообще опасно сближаться с ним, каким бы необыкновенным господином вы ни были. Достаточно, мол, было видеть, как знаменитый Вольтер59) был арестован во Франкфурте по требованию прусскаго резидента Фрейтага, а ведь он пользовался таким высоким благоволением короля и считался его учителем во французской поэзии. В таких случаях не было недостатка в рассуждениях и примерах, чтобы предостеречь перед жизнью при дворе и у владетельных особ, о которой уроженец Франкфурта едва может составить себе представление.
Здесь я хочу упомянуть лишь имя одного превосходного человека — доктора Орта 60), так как я не намерен воздвигать здесь памятник достойным франкфуртцам, а упоминаю их лишь настолько, насколько их слава или личность имели на меня некоторое влияние в мои молодые годы. Доктор Орт был богатый человек и принадлежал также к числу тех, которые никогда не принимали участия в городском правлении, хотя по своим знаниям и уму имели бы право на это. Немецкие и в особенности франкфуртские древности обязаны ему весьма многим, он издал ‘Примечания’ к так называемой ‘франкфуртской реформации’, сочинение, в котором собраны статуты имперского города. В свои молодые годы я прилежно изучал исторические главы этого труда.
Фон-Оксенштейн, старший из тех трех братьев, которых я упоминал выше как наших соседей, в течение своей жизни, при своей замкнутности, не проявил себя ничем замечательным, тем замечательнее была его смерть, так как он оставил распоряжение, чтобы его снесли в могилу ремесленники рано утром, в полной тишине, без всяких провожатых и похоронного кортежа. Это было исполнено и произвело в городе, привыкшем к пышным похоронным процессиям, большое впечатление. Все те, кто при подобных случаях получает обычный заработок, поднялись против этого новшества. Но почтенный патриций нашел себе последователей во всех сословиях, и хотя такие случаи называли в насмешку ‘Оксенлейхами’ (бычьими похоронами), но мало-по-малу они одержали верх ко благу многих малосостоятельных семейств, и пышные похороны стали совершаться все реже. Я привожу это обстоятельство потому, что оно указывает на ранние симптомы той наклонности к смирению и равноправию, которое в столь различной форме стало проявляться сверху во второй половине предыдущего столетия и которое повело к таким неожиданным следствиям.
Не было недостатка и в любителях древности. У нас были картиные галлереи, собрания гравюр, а в особенности ревностно разыскивались и выставлялись отечественные достопримечательности. Старые постановления и мандаты имперского города, собрания коих не было сделано, тщательно разыскивались в печатном и письменном виде, распределялись хронологически и почтительно хранились как сокровище отечественных прав и обычаев. Собирались также и портреты франкфуртцев, существовавшие в большом числе, и составили особый отдел галерей.
Таких людей отец мой, повидимому, вообще взял себе за образец. Он обладал всеми качествами, приличествующими хорошему и почтенному гражданину. Построив свой дом, он привел все части своего имущества в порядок. Превосходное собрание ландкарт, входивших в состав географических листов Шенка и других, считавшихся тогда наилучшими, вышеупомянутые постановления и мандаты, портреты, шкаф со старинным оружием, шкаф с замечательною венецианскою стеклянною посудою, кубки и бокалы, естественно-исторические предметы, работы из слоновой кости, бронза и сотни разных других вещей были отобраны и выставлены, и я не упускал случая при аукционах каждый раз испрашивать поручения для умножения этих коллекций.
Я должен упомянуть еще об одном замечательном семействе, о котором в самой ранней своей молодости слышал много странного и с некоторыми из членов которого пережил много удивительного: это была семья Зенкенбергов. Отец, о котором я знал очень мало, был человек состоятельный. У него было трое сыновей, которых уже в их молодые годы почти все называли чудаками. В замкнутом городе, где никто не должен особенно выдаваться ни в дурном, ни в хорошем смысле, такие вещи не особенно одобряются. Насмешливые прозвища и странные, долго удерживающиеся в памяти сказки большею частью являются плодом таких странностей. Отец жил на углу Заячьей улицы (Хазенгассе), которая получила свое название от домового знака, изображающего одного, если не трех зайцев. Поэтому трех братьев Зенкенбергов называли просто тремя зайцами, произвище, от которого они долгое время не могли избавиться. Однако, как нередко крупные преимущества обнаруживаются в юности разными причудами и нелепостями, так случилось и в данном случае. Старший из них впоследствии сделался прославленным имперским гофратом фон Зенкенбергом. Второй был принят в магистрат и обнаружил прекрасные таланты, которыми он впоследствии крючкотворским и даже гнусным образом злоупотребил ко вреду если не своего родного города, то, по крайней мере, своих коллег. Третий брат, врач и очень порядочный человек, который, однако, практиковал мало, и то только в знатных домах, до глубокой старости сохранил несколько причудливую внешность. Он всегда был очень изящно одет и показывался на улицу не иначе, как в башмаках, чулках и сильно напудренном парике с локонами, со шляпою под мышкой. Он ходил быстро, но со странными колебаниями, переходя постоянно с одной стороны улицы на другую, так что всегда двигался зигзагом. Насмешники говорили, что этою странною походкою он старается избежать душ умерших, которые по прямой линии стали бы его преследовать, и что он подражает тем, которые боятся крокодила. Но все эти шутки и разные пересуды в конце концов превратились в почтение перед ним, когда он отдал свой обширный дом с двором, садом и всеми принадлежностями на Эшенгеймеровской улице под медицинский институт, в котором, рядом с госпиталем, назначенным лишь для франкфуртских граждан, были ботанический сад, анатомический театр, химическая лаборатория, обширная библиотека и квартира для директора, так что любая академия не постыдилась бы подобного учреждения 61).
Другой превосходный человек, который имел на меня большое влияние не столько своею личностью, сколько своими действиями в округе и своими сочинениями, был Карл Фридрих фон Мозер 62), имя которого часто произносилось в наших местах по причине его деятельности. У него также был основательный нравственный характер, который даже заставил его примкнуть к так называемым ‘благочестивым’, потому что слабости человеческой природы доставляли ему много забот. Как фон Лэн хотел облагородить жизнь при дворе, так Мозер стремился сделать деловую жизнь более добросовестною. Большое число мелких немецких дворов представляло множество господ и слуг, из коих первые требовали безусловного повиновения, а другие большею частью хотели действовать и служить лишь согласно своим убеждениям. Возникали вечные конфликты, быстрые перемены и взрывы, так как следствия чересчур прямолинейных поступков в малом обнаруживаются и вредят гораздо скорее, чем в большом. Многие дома были в долгах, и над ними были назначены императорские долговые комиссии, другие двигались медленнее или быстрее по тому же пути, потому что слуги или бессовестно извлекали выгоды, или добросовестно делали себя неприятными и ненавистными. Мозер пожелал действовать как государственный и деловой человек, и здесь его наследственный талант, выработанный до степени ремесла, доставил ему решительные результаты, но он желал также действовать как человек и гражданин, по возможности меньше жертвуя своим нравственным достоинством. Его сочинения: ‘Господин и слуга’, ‘Даниил во рву львином’, ‘Реликвии’ отлично изображают положение, в котором он часто чувствовал себя если не измученным, то сильно стесненным. Все они указывают на нестерпимость положения, в котором нельзя примириться с известными отношениями и в то же время невозможно избавиться от них. При таком образе мыслей и чувств ему, конечно, не раз приходилось искать другой службы, в которой он умел проявить свое большое искусство. Я вспоминаю, его, как приятного, подвижного и притом деликатного человека.
Уже и тогда имя Клопштока, хотя и издали, сильно влияло на нас. Сначала мы удивлялись, как такой превосходный человек мог носить столь странное имя, но скоро мы привыкли к этому и более не думали о значении этих слогов. В библиотеке моего отца я находил до сих пор только прежних поэтов, в особенности тех, которые постепенно появлялись и прославлялись в его время. Все они писали рифмованными стихами, и мой отец считал рифму непременным условием для поэтических произведений. Каниц, Гагедорн, Дроллингер, Геллерт, Крейц, Галлер63) стояли рядом в прекрасных кожаных переплетах. К ним присоединились ‘Телемак’ Нейкирха, ‘Освобожденный Иерусалим’ Коппена и другие переводы. Все эти томы я в детстве усердно перечитал и отчасти запомнил, вследствие чего меня часто вызывали, чтобы занять гостей. Зато для моего отца настала досадная эпоха, когда с появлением ‘Мессии’ Клопштока сделались предметом всеобщего восхищения такие стихи, которые он даже не считал стихами 64). Сам он остерегался приобресть это сочинение, но наш друг дома, советник Шнейдер, провел его контрабандой и всучил матери и детям.
На этого занятого делами и мало читавшего человека ‘Мессия’ сейчас же при своем появлении произвел могущественное впечатление. Естественно выраженные и в то же время столь облагороженные чувства, приятный язык, хотя бы его считали только за гармоничную прозу, до такой степени понравились этому вообще сухому деловому человеку, что он считал первые десять, песен (о них, собственно, только и идет речь) за самую великолепную поучительную книгу и ежегодно в тишине перечитывал их в страстную неделю, когда он освобождался от всех дел. Сначала он думал сообщить свои ощущения своему старому другу, но был чрезвычайно поражен, встретив неодолимое отвращение к сочинению такого драгоценного содержания из-за внешней его формы, которая казалась ему безразличною. Как можно было ожидать, разговор об этом предмете не раз возобновлялся, но обе стороны все больше удалялись друг от друга, происходили резкие сцены, и уступчивый Шнейдер согласился, наконец, молчать о своем любимом сочинении, чтобы не потерять одновременно друга юности и хорошего супа по воскресеньям.
Приобрести прозелитов — естественное желание каждого человека, и как был втайне вознагражден наш друг, когда в остальных членах семейства он встретил души, открытые навстречу его святому. Экземпляр, который нужен был ему ежегодно только на одну неделю, был отдан нам на все остальное время. Мать держала его втайне, а мы с сестрою завладевали им, когда могли, чтобы в свободные часы, спрятавшись где-нибудь в уголку, выучить наизусть выдающиеся места, и особенно старались как можно скорее запомнить самые нежные и самые сильные из них.
Сон Порции мы декламировали поочереди, а дикую, отчаянную беседу между Сатаною и Адрамелехом, брошенными в Мертвое море, поделили между собою. Первая роль, как более сильная, выпала на мою долю, а другую, более жалобную, взяла на себя сестра. Взаимные страшные, но благозвучные проклятия сами собою текли из наших уст, и мы пользовались каждым случаем приветствовать друг друга этими адскими речами.
Был как-то субботний вечер зимою. Отец всегда брился при огне с вечера, чтобы рано утром с удобством одеться в церковь. Мы сидели на скамеечке за печкой и довольно тихо бормотали наши обычные проклятия, пока цирульник намыливал воду. Адрамелех должен был схватить Сатану железными руками, сестра с силою вцепилась в меня и продекламировала, хотя и довольно тихо, но с возрастающею страстностью:
— ‘О помоги! Умоляю, молюсь тебе, если ты хочешь,
Злое чудовище, гнусный, отверженный, черный преступник!
О помоги! Я страдаю от вечной и мстительной смерти!
Раньше тебя ненавидеть я мог горячо и свирепо,—
Ныне того не могу,— для меня это — страшное горе 65)!’
До этого места все шло сносно, но затем она громко выкрикнула страшным голосом следующие слова:
‘О, как я сокрушен!»
Добрейший брадобрей испугался и вылил весь тазик с мыльною водою отцу на грудь. Произошла большая суматоха, и сделано было строгое расследование, в особенности в виду возможного несчастия, если бы началось уже бритье. Чтобы избежать всякого подозрения в шалости, мы признались в своих дьявольских ролях. Несчастье, причиненное гекзаметрами, было слишком очевидно, чтобы они не были снова осуждены и изгнаны.
Так-то дети и народ превращают великое и возвышенное в игру, даже в потеху, да и как они могли бы иначе выдерживать и выносить это!
Новый год в те времена проходил в городе весьма оживленно, вследствие всеобщего обмена личных благопожеланий. Кто в другое время неохотно выходил из дома, надевал свое лучшее платье, желая хоть на минуту оказать привет и вежливость своим покровителям и друзьям. Для нас, детей, особенно приятным удовольствием было празднование этого дня в доме дедушки. Рано утром собирались там внучата, чтобы слушать музыку барабанов, гобоев и кларнетов, труб и рожков, устраиваемую военными и гражданскими властями и частными лицами. Запечатанные и надписанные пакеты раздавались детьми подчиненным поздравителям, и по мере того, как подвигался день, возрастало число почтенных лиц. Прежде всего появлялись близкие и родственники, затем низшие городские чиновники, сами члены совета не могли не посетить своего старосту, и известное число их получали вечером угощение в комнатах, которые почти не отпирались весь год. Торты, бисквиты, марципаны — все это было весьма привлекательно для детей, к этому присоединялось еще то, что староста и бургомистр ежегодно получали из некоторых учреждений немного серебряной утвари, которая затем дарилась по известным степеням внукам и крестникам, словом, в этот праздник у малых также не было недостатка в том, что возвеличивало его для великих мира сего.
Наступил новый 1759 год, для нас детей желанный и приятный как предыдущие, но для старших грозный и полный ожиданий. Прохождения французских войск были, правда, нам привычны,— они случались не раз и часто, но чаще всего в последние дни предыдущего года. По старому обычаю имперского города сторож главной башни трубил при каждом приближении войск, и в этот новый год он не переставал трубить, что было признаком движения больших войсковых масс с разных сторон. Действительно, войска прошли в этот день большими массами через город, и народ сбежался смотреть на их прохождение. Раньше они обычно проходили мелкими партиями, а теперь массы эти все увеличивались, чему никто не мог или не хотел препятствовать. Словом, 2-го января пришла колонна через Заксенгаузен, через мост и Фаргассе до караула констаблей, разогнала эту небольшую команду, заняла караул, спустилась по Цейлю, и после небольшого сопротивления главный караул также должен был сдаться. В одно мгновение мирные улицы представили военное зрелище. На них останавливались и располагались бивуаком войска до правильного размещения их по квартирам.
Эта неожиданная, много лет неслыханная тягость была чрезвычайно обременительна для уютно живших бюргеров, и ни для кого она не была тяжелее, чем для моего отца, которому пришлось допустить в свой только что устроенный дом чужих военных обитателей, уступить им свои нарядные и большею частью стоявшие запертыми парадные комнаты и представить чужому произволу то, чем он привык так точно распоряжаться. Он, без того уже расположенный в пользу пруссаков, должен был выдерживать в своих комнатах осаду французов,— это было самое горестное, что могло встретиться ему при его образе мыслей. Если бы он был способен легче отнестить к событиям, то он мог бы избавить себя и нас от многих неприятных часов, так как он хорошо говорил по-французски и умел в жизни вести себя с достоинством и приятностью. Дело в том, что у нас поместили королевского лейтенанта, который хотя и был лицом военным, но был призван только улаживать разные гражданские дела, споры между солдатами и гражданами, долговые дела и ссоры. То был граф Торан из Грасса в Провансе, неподалеку от Антиба, высокая, сухая, строгая фигура, с лицом, сильно обезображенным оспою, с черными огненными глазами, с достойною и сдержанною осанкою. Самое прибытие его произвело благоприятное впечатление на обитателей дома. Шел разговор о различных комнатах, которые частью должны были быть уступлены, частью остаться для семейства, и когда граф услышал о картинной галерее, то сейчас же попросил позволения, хотя была уже ночь, посмотреть картины, наскоро, при свечах. Он чрезвычайно доволен был этими вещами, весьма любезно отнесся к сопровождавшему его отцу, а когда узнал, что большая часть художников еще находится в живых, живет во Франкфурте и его окрестностях, то выразил свое живейшее желание поскорее познакомиться с ними и сделать им заказы.
Но это сближение на почве искусства не могло изменить настроение моего отца и сломить его характер. Он покорился неизбежности, но держался в пассивном отдалении, и все чрезвычайное, что с ним происходило, было ему невыносимо до последних мелочей.
Между тем граф Торан вел себя образцово. Он не позволил себе даже прибить по стенам ландкарты, чтобы не испортить новые обои. Его люди были ловки, тихи и аккуратны, но конечно, так как у него не было покоя весь день и даже часть ночи, так как приходил один жалобщик за другим, приводили и уводили арестантов, допускались все офицеры и адъютанты, так как граф, кроме того, ежедневно держал открытый стол, то в небольшом доме, расчитанном лишь на одно семейство и имевшем лишь одну лестницу, проходившую через все этажи и не запиравшуюся, происходило постоянное движение как в пчелином улье, хотя все шло планомерно, серьезно и строго.
К счастью, нашелся, в качестве посредника между раздосадованным, все более страдавшим от ипохондрии хозяином дома и хотя доброжелательным, но весьма серьезным и аккуратным военным гостем, приятный переводчик — красивый, хорошо упитанный, веселый человек, франкфуртский гражданин, который хорошо говорил по-французски, умел ко всему приспособиться и превращал в шутку многие мелкие неприятности. Моя мать побудила его разъяснить графу ее положение при состоянии духа отца, и он так умно изобразил все дело, разъяснил условия нового, еще не вполне устроенного дома, естественную сдержанность хозяина, его занятия воспитанием своей семьи и все прочее, что только можно было сказать, что граф, который со своей стороны полагал свою высшую гордость, в величайшей справедливости, неподкупности и полном чести поведении, решился держаться, как квартирант, безукоризненно, и действительно в течение нескольких лет, которые он провел у нас, сдержал все это ненарушимо.
Моя мать имела некоторые познания в итальянском языке. который вообще не был совершенно чужд ни одному члену нашей семьи, теперь она решилась тотчас учиться по-французски, для чего переводчик, у которого она в эти бурные годы крестила ребенка и который теперь, как родственник, вдвойне чувствовал расположение к нашему дому, уделял своей куме каждую свободную минуту, тем более, что он жил как-раз напротив. Прежде всего он научил ее тем фразам, с которыми она могла бы лично обратиться к графу, что удалось ему наилучшим образом. Граф был польщен тем трудом, которого не побоялась хозяйка дома в ее годы, и так как в его характере были черты веселого остроумия и он охотно выказывал некоторую суховатую галантность, то отсюда развились наилучшие отношения, и союзные кумовья могли достигнуть чего хотели.
Как сказано, если бы было возможно развеселить отца, то это изменение в нашей жизни было бы не очень тягостно.
Граф высказывал строжайшее бескорыстие и отклонял даже те подношения, какие следовали ему по его положению, малейшее, что могло иметь вид подкупа, отвергалось с гневом или даже с карою, людям его строжайше приказано было не причинять ни малейших издержек хозяину дома. Напротив, детям уделялось много из дессерта. По этому поводу я должен упомянуть, чтобы дать представление о невинных воззрениях того времени, что мать однажды чрезвычайно огорчила нас, выбросив мороженое, которое нам прислали, потому что ей казалось невозможным, чтобы желудок в состоянии был вынести настоящий лед, хотя бы и наскозь просахаренный.
Кроме этих лакомств, которые мы постепенно научились хорошо принимать и переносить, нам, детям, было также весьма приятно отчасти освободиться от аккуратных уроков и строгого надзора. Дурное расположение духа отца все возрастало, и он никак не мирился с неизбежностью. Как мучил он самого себя, мать и кума, советников, всех своих друзей, чтобы только избавиться от графа! Напрасно ему доказывали, что присутствие такого человека в доме при данных условиях есть сущее благодеяние, что в случае переселения графа последует вечная смена офицеров или простых людей. Ни один из этих аргументов не действовал на него, настоящее положение казалось ему столь невыносимым, что досада мешала ему замечать возможные худшие последствия.
Таким образом была парализована его деятельность, которую он прежде привык главным образом обращать на нас. Исполнения того, что нам задавалось, он уже не требовал с прежнею точностью, и мы старались, насколько было возможно, удовлетворять свое любопытство к военным и другим общественным делам не только у себя дома, но и на улицах, и это было тем легче, что дверь дома, не запертая ни днем, ни ночью, занята была часовыми, которые не обращали внимания на беготню беспокойных детей туда и сюда.
Многочисленные дела, которые решались перед судом королевского лейтенанта, получали особый интерес вследствие того, что он до известной степени старался сопровождать свои решения остроумными и веселыми оборотами. Все, что он приказывал, было строго справедливо, а способ, каким он выражал это, был прихотлив и пикантен: он взял себе, повидимому, за образец герцога Оссунья 68). Не проходило почти ни одного дня, чтобы переводчик не рассказал того или другого анекдота для увеселения нашей матери и нас. Этот славный человек собрал даже маленькую коллекцию таких Соломоновых решений, но я помню только общее впечатление и не удержал в памяти в частности ни одного из них.
Мало-по-малу мы все знакомились со странным характером графа. Этот человек совершенно ясно сознавал свои особенности, и так как бывали периоды, когда на него нападали дурное расположение духа, ипохондрия или, что называется, злой демон, то в такие часы, которые иной раз растягивались на целые дни, он уходил в свою комнату, не допускал никого, кроме своего камердинера, и даже в самых настоятельных случаях никому не давал аудиенции. Но как только злой дух уходил от него, он становился опять кротким, веселым и деятельным. Из слов его камердинера Сен-Жана, маленького сухощавого человечка, бодрого и добродушного, можно было заключить, что в былые годы, поддавшись подобному настроению, граф сделался виновником большого несчастья и решился вперед серьезно остерегаться от повторения подобного случая при своем видном положении.
Уже в первые дни пребывания графа у нас к нему были приглашены все франкфуртские живописцы, как-то: Гирт, Шютц, Траутман, Нотнагель, Юнкер. Они показали ему свои готовые картины, и граф приобрел те, которые они согласились продать. Ему была уступлена моя хорошенькая, светлая комната наверху в мансарде, и она немедленно же была превращена в кабинет и ателье, потому что он намерен был засадить надолго за работу всех художников, а в особенности Зеекатца из Дармштадта 69), кисть которого с ее наивными и естественными изображениями особенно понравилась графу. Поэтому он выписал из Грасса, где его старший брат владел, как кажется, прекрасным домом, все размеры комнат и кабинетов, обсудил с художниками разделение стен и назначил величину крупных масляных картин, предположенных для них, при чем картины не должны были быть в рамах, а предполагалось укрепить их, вместо обоев, на стенах. Работа ревностно пошла вперед.
Зеекатц взял на себя сельские сцены, в которых старики и дети, написанные непосредственно с натуры, удались ему великолепно, юноши вышли не так хорошо, — они были большею частью слишком худощавы, а женщины не удались в противоположном отношении. Дело в том, что у него была жена, маленькая, толстая особа, добрая, но неприятная в том отношении, что только сама одна хотела служить ему моделью, ни за что не допуская более красивых натурщиц. К тому же он был принужден увеличить размеры своих фигур. Его деревья были довольно правдивы, но имели слишком бедную листву. Он был учеником Бринкмана, кисти которого довольно хорошо удавались станковые картины.
Шютц, живописец ландшафтов, справился, может быть, лучше всех со своей задачей. Он вполне овладел рейнскими пейзажами и солнечным колоритом, оживляющим их в хорошее время года. Он был привычен работать в крупном масштабе, не оставляя и тогда отделки и выдержки. Он доставил очень приятные картины.
Траутман написал в манере Рембрандта некоторые чудеса воскресенья по Новому Завету и зажег несколько пожаров в деревнях и сельских мельницах. Насколько я мог убедиться из набросков комнат, ему был уделен также особый кабинет. Гирт написал несколько красивых дубовых и буковых лесов, его стада были достойны похвалы. Юнкер, привыкший подражать детальнейшему рисунку голландцев, наименее подходил к этому обойному стилю, но и он согласился за хорошую плату украсить несколько отделений цветами и фруктами.
Так как я знал всех этих людей с моего раннего детства и часто посещал их в мастерских, да и граф вообще полюбил меня, то я присутствовал при заданиях, обсуждениях и заказах, а также и при сдаче картин и осмеливался открыто высказывать свое мнение, в особенности, когда представлялись эскизы и наброски. У любителей картин, а в особенности на аукционах, которые я усердно посещал, я уже ранее приобрел себе славу своим умением тотчас же определить сюжет какой-либо исторической картины, был ли он взят из библейской или светской истории, или из мифологии, и если не всегда угадывал смысл аллегорических картин, то редко кто-нибудь из присутствующих умел сделать это лучше меня. Нередко также я подавал мысль художнику представить тот или другой предмет. Всеми этими преимуществами я пользовался теперь с охотою и любовью. Я вспоминаю также, что однажды я составил обстоятельную статью, в которой описывал двенадцать картин для изображения жизни Иосифа, некоторые из них были исполнены.
После этих подвигов, во всяком случае похвальных для мальчика, я должен упомянуть и о маленьком посрамлении, испытанном мною в этом кругу художников. Именно, я был хорошо знаком со всеми картинами, которые мало-по-малу приносились в упомянутую комнату. Мое молодое любопытство не оставляло ничего нерассмотренным и неисследованным. Однажды я нашел за печкою черный ящик, я не преминул посмотреть, что там спрятано, и, не долго думая, открыл задвижку. Содержавшаяся там картина была, правда, не такого сорта, что могла бы быть выставлена открыто, и хотя я постарался сейчас же опять задвинуть ящик, но не мог справиться с этим достаточно быстро. Вошел граф и застал меня.
— Кто позволил вам открыть этот ящик?— спросил он со своею миной королевского лейтенанта. Я не мог ничего на это ответить, и он тотчас же серьезно назначил наказание:— Извольте в течение восьми дней не входить в эту комнату.
Я поклонился и вышел вон. Этот приказ я исполнил самым пунктуальным образом, к досаде добрейшего Зеекатца, который работал как-раз в этой комнате. Дело в том, что он любил, чтобы я был при нем, а я из мелкого коварства дошел до того, что ставил Зеекатцу на порог кофе, который я обыкновенно приносил, так что ему приходилось вставать из-за работы и самому брать кофе. Это ему так не нравилось, что он готов был рассердиться на меня.
Здесь надобно, однако, указать и объяснить подробнее, как я в подобных случаях более или менее удобно устраивался с французским языком, которому ведь я не учился. В данном случае мне помогли природные способности, благодаря которым я легко мог схватить звук и оттенок языка, его подвижность, акцент, тон и другие внешние особенности. Многие слова были мне известны из латинского языка, итальянский помог еще более, а прислушиваясь к слугам и солдатам, часовым и посетителям, я в короткое время нахватался настолько, что мог если не вмешиваться в разговор, то, по крайней мере, понимать и задавать отдельные вопросы и ответы.
Но все это представляло лишь мало пользы сравнительно с тем, что доставлял мне театр 70). От дедушки я получил даровой билет, которым ежедневно пользовался, к неудовольствию моего отца, при помощи матери. Я сидел в партере перед чужою сценою и тем более присматривался к движениям, мимике и оттенку речи, что я очень мало или ничего не понимал из слов, и, следовательно, меня могли интересовать только игра жестов и тон речи. Менее всего я понимал в комедии, потому что актеры говорили весьма быстро, и разговор относился к предметам обыденной жизни, выражения которой мне были совершенно незнакомы. Трагедии давались реже и были мне во всех отношениях понятнее, благодаря размеренному шагу, ритму александрийского стиха и общему характеру выражений. Через некоторое время я взял Расина, которого нашел в библиотеке своего отца, и стал декламировать по-театральному его пьесы с большою живостью, насколько мне позволяли мой слух и столь тесно с ним связанный орган речи, хотя я еще и не мог понимать речи в полной связи. Я даже выучил целые отрывки наизусть и декламировал их как ученый попугай, это было для меня тем легче, что и раньше я заучивал наизусть почти непонятные для ребенка места из библии и привык декламировать их в тоне протестантских проповедников. Стихотворные французские комедии были в то время очень любимы, пьесы Детуша, Мариво, Ла-Шоссе часто ставились, и я до сих пор вспоминаю некоторые характерные фигуры, из пьес Мольера у меня мало осталось в памяти. Более всего произвела на меня впечатление ‘Гипермнестра’ Лемиерра, которая, в качестве новой пьесы, была тщательно поставлена и дана несколько раз. Очень милое впечатление оставили во мне Devin de Village, Rose et Colas, Annette et Lubin71). Я до сих пор еще живо представляю себе юношей и девушек в лентах и движения их. Через короткое время во мне зашевелилось желание самому побывать на сцене, к чему мне представлялись различные случаи. Так как я не всегда имел терпение выслушивать целые пьесы до конца и много времени проводил в коридорах, а в хорошее время года и перед дверьми театра, где я играл в разные игры с другими детьми моего возраста, то к нам присоединился красивый, веселый мальчик, принадлежавший к театру, которого я иногда видел в различных маленьких ролях. Со мною он мог лучше объясниться, чем с другими, так как я сумел пустить в ход свое знание французского языка, и он тем более привязался ко мне, что поблизости не было ни при театре, ни вне его другого мальчика его национальности и его возраста. Мы часто гуляли вместе и вне театрального времени, и даже во время представлений он редко оставлял меня в покое. Это был милейший маленький хвастунишка, он болтал очень мило и непрерывно и рассказывал так много о своих приключениях, ссорах и причудах, что чрезвычайно забавлял меня. В четыре недели я научился от него языку и способу выражения более, чем можно себе представить, так что ни кто не знал, как это я вдруг, точно по вдохновению, приобрел знание чужого языка.
Уже с первых дней нашего знакомства он увлек меня за собою в театр и водил меня особенно в фойе, где актеры и актрисы находились во время антрактов и переодевались. Помещение было мало благоприятно и неудобно, потому что театр был втиснут в концертный зал, так что для актеров за сценою не было особых отделений. В довольно большой комнате, которая прежде служила для игры, теперь большею частью собирались представители обоего пола и, повидимому, очень мало стеснялись как друг друга, так и нас, детей, если при надевании или перемене частей одежды не все обходилось очень прилично. Я не видал еще ничего подобного, но при повторных посещениях скоро привык и находил все это вполне естественным.
Через короткое время наши отношения приобрели особый интерес. Молодой Дерон (так назову я этого мальчика, с которым я все время поддерживал знакомство)73), если оставить в стороне его хвастовство, был мальчиком доброго нрава и хорошего поведения. Он познакомил меня со своею сестрою, которая была на несколько лет старше нас и была очень милою девушкой хорошего ростра, правильного сложения, смуглянка, с черными волосами и глазами, во всем ее поведении было что-то тихое и даже грустное. Я всячески старался понравиться ей, но не мог привлечь к себе ее внимания. Молодые девушки всегда считают себя гораздо более развитыми, чем юные мальчики, и, обращая свои взоры к молодым людям, по отношению к мальчику, выражающему к ним свою первую склонность, держат себя как тетушки. С младшим братом их я не имел никаких отношений.
Иногда, когда их мать была на репетициях или в гостях, мы сходились в их квартире для игр или для беседы. Я никогда не приходил без того, чтобы не принести красавице цветы, фрукты или еще что-нибудь, она всегда благосклонно принимала это и очень вежливо благодарила, но никогда я не видел, чтобы ее печальный взор просветлел, и вообще не замечал никаких признаков, чтобы она обратила на меня внимание. Наконец я, повидимому, открыл ее тайну. Мальчик показал мне за постелью своей матери, украшенною изящными шелковыми занавесями, картину пастелью, портрет молодого человека, и заметил при этом с хитрой миной, что это, собственно, не папаша, но все равно что папаша, в то время как он расхваливал этого господина и по-своему рассказывал все подробно и хвастливо, мне показалось, что дочь принадлежит отцу, а двое других детей — другу дома. Этим я объяснил себе грустный вид девушки и тем более привязался к ней.
Склонность к этой девушке помогала мне переносить хвастовство ее брата, который не всегда держался в границах. Мне часто приходилось выдерживать пространные рассказы о его великих подвигах, например как он не раз уже дрался на дуэлях, правда, без желания повредить другому, все это было всегда лишь ради чести. Всегда он умел обезоружить своего противника, и затем прощал его, он, будто бы, так хорошо фехтует, что однажды сам попал в большое затруднение, забросив шпагу своего противника на высокое дерево, откуда ее трудно было достать.
Посещение театра очень облегчалось мне тем, что даровой билет от городского старосты открывал мне дорогу ко всем местам, следовательно и для сидения на просцениуме. Этот последний, по французскому обычаю, был очень глубок и снабжен сидениями по обеим сторонам, которые, будучи ограждены низким барьером, поднимались несколькими рядами друг над другом и притом так, что передние сидения были лишь немного выше уровня сцены