Лакей провел меня в верхний этаж и там на площадке лестницы открыл одну из дверей направо.
Я увидел Льва Николаевича. Он стоял посреди комнаты и приветливо протянул мне руку.
— Я пришел, чтобы лично поблагодарить вас, Лев Николаевич, за разрешение поместить при моей книжке отрывок одной беседы моей с вами.
— За что же тут благодарить? Прошу садиться.
Граф указал мне на диван, а сам поместился как раз напротив меня в кресле. Преимущества для наблюдения были не на моей стороне: я сидел лицом к окну, а Лев Николаевич — спиною. Но все же я видел ясно и так близко великого писателя.
Его голубовато-серые глаза смотрели на меня, почти не мигая, в этих глазах я подмечал раньше пронизывающую остроту взгляда, они горели творческим экстазом, в них мерещилось мне напряжение пытливой мысли. Теперь я видел в глазах великого писателя необычайное спокойствие духа, мир, тишину невозмутимую, какая чудится в лазури чистого, безоблачного неба.
На самом темени Льва Николаевича была маленькая белая ермолка или, может быть, повязка, которую окружали его пышные, седые волосы, сходившиеся с седою широкою бородою. Мне казалось, я вижу перед собою библейского пророка, величественного и спокойного, душа которого далеко ушла от суеты мира сего. Выражение лица Льва Николаевича, его тихая теперь, ставшая немного медлительной речь, его движения — все в нем казалось мне полно спокойствия и великого душевного мира.
Граф был одет в широкий и длинный сюртук из желтоватого сукна.
— Где вы теперь живете?
Я ответил.
— Пишете? — серьезно и участливо спросил граф.
— Грешен, Лев Николаевич, пишу, — ответил я виновато, смиренным тоном, каким исповедуются ‘на духу’.
Лев Николаевич улыбнулся.
Однажды я сказал уже Льву Николаевичу, что не могу не писать, как не может щегол не петь, хотя он и не умеет петь по-соловьиному, а только по-своему. Теперь для меня был вполне неожиданным вопрос Льва Николаевича: ‘Пишете?’ — этот вопрос, заданный искренним, полным поощрения и теплого участия тоном. И я не знаю, как сорвался у меня шутливый мой ответ: ‘Грешен’. Писать… искренно и с верою в то, что и мои слабые силы могут приносить хоть маленькую пользу, — нет, я, конечно, не считаю серьезно грехом, что пишу… И конечно, Лев Николаевич всей своей чуткой душой понял мою шутку и потому улыбнулся.
— С одним моим рассказом произошел маленький курьез, очень польстивший мне… Критика меня обвинила в том, что я подражал вашему Альберту…(*1*) В моем ‘Блуждающем огоньке’ вывел я скрипача-пьяницу, которого в главных чертах я списал с натуры… Знал я лично подобного скрипача, знал до самой его смерти… И знал других подобных людей… Собрал у нескольких черты характерные — и написал моего Волчкова.
— Я помню, — сказал Лев Николаевич. — А с критиками это случается: они часто любят подозревать в подражании.
— Вот по поводу типов с натуры: меня интересует одно… как будто противоречие… Когда читаешь произведения Гоголя, Мопассана, ваши, Лев Николаевич, поражаешься реальностью типов, правдивостью. Ясно, что писано многое с натуры… И сами вы, кажется, подтверждали, что часто писали с натуры.
— Да, — сказал Лев Николаевич, — я часто пишу с натуры. Прежде даже и фамилии героев писал в черновых работах настоящие, чтобы яснее представлять себе то лицо, с которого я писал. И переменял фамилии, уже заканчивая отделку рассказа.
— А между тем вскоре после выхода ‘Войны и мира’ была напечатана ваша статья (*2*) — недавно она перепечатывалась, — в которой вы писали: ‘Я бы очень сожалел, ежели бы сходство вымышленных имен с действительными могло бы кому-нибудь дать мысль, что я хотел описать то или другое действительное лицо, в особенности потому, что та литературная деятельность, которая состоит в описании действительно существующих или существовавших лиц, не может иметь ничего общего с тою, которою я занимался’.
— Не помню уж теперь, что я писал в той статье… Но я думаю так, что если писать прямо с натуры одного какого-нибудь человека, то это выйдет совсем не типично — получится нечто единичное, исключительное и неинтересное… А нужно именно взять у кого-нибудь его главные, характерные черты и дополнить характерными чертами других людей, которых наблюдал… Тогда это будет типично. Нужно наблюдать много однородных людей, чтобы создать один определенный тип.
В комнату вошел сын графа.
— Мой сын, Сергей Львович, — сказал Лев Николаевич и назвал меня.
Мы поздоровались с графом Сергеем Львовичем, который сейчас же ушел.
— Я должен идти работать, — сказал Лев Николаевич, — теперь мой рабочий час, — не угодно ли вам кофе?..
Лев Николаевич провел меня в столовую, где его домашние сидели за кофе, остановился у входа, назвал меня и сказал:
— Пожалуйста, примите гостя. А я с вами прощусь, — сказал Лев Николаевич, пожимая мне руку.
И великий писатель прошел работать.
Комментарии
Алексей Мошин. Поездка в Ясную Поляну. — Новости дня, 1903, 18 мая, No 7164.
Алексей Николаевич Мошин (1870-1928), писатель, автор книги ‘Штрихи и настроения’ (М., 1901), в качестве предисловия к которой помещена беседа автора с Л. Н. Толстым. Приводим ее текст:
‘Граф Л. Н. Толстой сказал мне:
— Я ничего не читал из ваших беллетристических произведений… Это ужас, сколько развелось теперь писателей, это просто ужас!.. И как мало имеющих право писать! Я не говорю о вас, я не читал ваших вещей, — повторил граф, — но я не понимаю, зачем так много пишут!
— Что меня касается, — ответил я, — то, может быть, и очень плохо пишу, но пишу я потому, что не могу не писать… как не может щегол не петь… хотя он и не умеет петь по-соловьиному, а только по-своему…
— Петь, вы сказали… Песня — дело хорошее, да только песня-то эта уж очень дорогая, — сказал граф строго. — Из-за этой песни наборщики свинцовую чахотку себе наживают!..
Я видел перед собой грозного судию: его неизъяснимо чудные серые глаза, зеркало гениальной души, светились и укором, и обличением, и как будто спрашивали меня, дерзкого человека, смеющего писать: ‘Что ты можешь сказать в свое личное оправдание?’
— Я написал довольно много, напечатано же сравнительно очень мало… Выпускаю только то, что оказывается пригодным, хотя бы и для маленьких периодических изданий… Да, я знаю, теперь так много пишущих, что все органы печати завалены материалом…
В знак согласия граф кивнул головой.
— Вот я и думал, что если, несмотря на то, мои вещи принимаются и печатаются, — значит, они хоть куда-нибудь, хоть для чего-то пригодны…
— Да как же не принимать и не печатать, — возражал граф, — когда теперь даже о всяких пустяках удивительно хорошо пишут! Как ловко теперь барыни пишут!.. Множество барынь пишет теперь… До чего развита в наше время техника — уму непостижимо!.. У Достоевского никогда такой техники не было, какая теперь у барынь… И до чего длинно пишут… Ужас!..
Как начнут писать какую-нибудь вещь, так могут ее до бесконечности писать…
— А меня вот упрекают в том, что слишком коротко пишу, — говорят: короче птичьего носа!..
— Коротко пишете? Это хорошо… Расскажите-ка мне содержание какой-нибудь вашей вещи.
Я почти слово в слово помнил содержание моей маленькой вещицы ‘Секрет Митрича’ и рассказал графу.
— Хорошо, — сказал Лев Николаевич, — только вот одно неверное положение: в Евангелии вовсе не сказано, что кто хочет быть ‘там’, в загробной жизни, первым, тот должен быть здесь слугой… А сказано это и по отношению к земной жизни…
— Но простой человек — Митрич, — возразил я, — он мог по-своему толковать. Он только той надеждой и жил, что ‘там’ ему воздается за то, чем он был обойден здесь… И многие в народе этой верой и надеждой живут.
— Да, это правда, — согласился Лев Николаевич.
— Ну, пока у вас есть о чем писать, — с доброй улыбкой сказал граф, — пишите!..
Москва, 28 января 1900 г.’
1* Рассказ ‘Альберт’ (1867-1858).
2* ‘Несколько слов по поводу книги ‘Война и мир’ (1868).