Поэт-богатырь, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1899

Время на прочтение: 29 минут(ы)

М. О. Меньшиковъ.

КРИТИЧЕСКІЕ ОЧЕРКИ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева. Носкій пр., No 8.
1899.

Поэтъ-богатырь.

(По поводу писемъ гр. Алекся Толстого).

I.

У благодушнаго Я. П. Полонскаго есть слдующее замчательное стихотвореніе:
Писатель, если только онъ
Волна, а океанъ — Россія
Не можетъ быть не возмущенъ,
Когда возмущена стихія…
Писатель, если только онъ
Есть нервъ великаго народа,
Не можетъ быть не пораженъ,
Когда поражена свобода…
Истинный писатель, всегда и всюду, есть первый страдалецъ своего народа, и можетъ быть, онъ одинъ — истинный страдалецъ. Его прекрасный даръ часто обращается для него въ проклятіе: въ его сердц минутами сосредоточивается все зло міра, вся боль общественнаго сознанія. Народная масса гибнетъ, но психически не страдаетъ, больныя ткани тла разлагаются, но не ощущаютъ этого, и только одни нервы испытываютъ жгучую боль, сами оставаясь нетронутыми. Испытывать отдльной волн вс дрожанія океана! Быть первомъ великаго народа и выносить его страданія! Участь трагическая. Она былабы невыносимой, если-бы не была естественной: скорбь свойственна генію, какъ замтилъ еще Аристотель. Генію-же, прибавилъ-бы я, свойственна и высшая радость: въ томъ-же сердц истиннаго писателя есть мсто и для мірового счастья, для острыхъ наслажденій сознанія недоступныхъ толп. Счастливъ ‘нервъ великаго народа’, чувствующій себя въ тл живомъ и цвтущемъ, полномъ кипучей жизни. Но гораздо чаще этотъ нервъ ощущаетъ себя среди гнойныхъ язвъ, застарлыхъ, неизлчимыхъ…
Въ примръ писательскихъ мученій позвольте привести графа Алекся Толстого, насколько жизнь его отразилась въ недавно напечатанныхъ очень интересныхъ письмахъ его. Исполнилось 20 лтъ со смерти поэта, но онъ не дождался, конечно, отъ своего поколнія даже сколько-нибудь приличной біографіи. Этотъ замчательный талантъ уже заволакивается въ памяти общества забвеніемъ, сочиненія его расходятся по одному изданію въ десять лтъ… Такъ вотъ ради этой неблагодарности къ нему общества, вспомнимъ-же, какъ онъ страдалъ при жизни — не за себя страдалъ, а за тхъ, которые его и не знали и которые такъ скоро забыли…
Повидимому, совсмъ не подходящій примръ, судя по мимолетнымъ свдніямъ о личности графа и его бодрой и ясной муз, нельзя предположить въ немъ ‘страдальца за народъ’. Аристократъ pur sang, принятый въ самыхъ высокихъ сферахъ, другъ дтства императора Александра II, независимый, блестящій, одаренный… Какой онъ страдалецъ? Онъ былъ скоре тонкій литературный жуиръ, любитель рдкостей въ обширныхъ, ему доступныхъ сокровищахъ исторіи и поэзіи. Въ его стихахъ и проз почти не отразилась современность, его занимала древняя русская эпоха или легенды западныхъ, странъ.
Таково ходячее мнніе объ этомъ поэт. По отвратительной русской черт — искать въ человк прежде всего дурныхъ качествъ и даже навязывать ихъ ему, Алекся Толстого упрекаютъ еще въ консерватизм, ‘царедворств’ и т. п. и все это на гадкой подкладк будто-бы какихъ-то корыстныхъ разсчетовъ. Но на самомъ дл все это очень несправедливо. ‘Консерваторъ’ и ‘царедворецъ’, подобно Пушкину, Толстой былъ, несомннно, одинъ изъ искреннйшихъ людей своего времени,— не безъ недостатковъ, не безъ заблужденій, конечно,— но человкъ съ истинно-рыцарскими наклонностями и ужь вовсе не холопъ. Ему все было дано для праздной и безпечной жизни, но дано было и больше: чуткое сердце, которое тотчасъ и обрекло его на страданія. Да, вопреки ходячему мннію, великосвтскій поэтъ, оказывается, былъ ‘нервъ великаго народа’, былъ ‘пораженъ’ — да еще какъ!— со всею жгучестью страстной, въ своемъ род ‘толстовской’ души — не даромъ-же онъ назывался графомъ Толстымъ. Эти писательскія страданія графа сквозятъ изъ всхъ его крупныхъ вещей, въ его мощной лирик и исторической проз. Боле опредленно подчеркиваютъ эти страданія его частныя письма.
Кому адресованы письма — неизвстно, даже одному-ли лицу. Но они писаны по-французски, часть ихъ адресована чрезъ Государственный Совтъ, и есть глухіе намеки на высокое положеніе нкоторыхъ изъ читавшихъ эти письма. Чтобы понять тягостное настроеніе этихъ писемъ, надо вспомнить, что всю свою юность А. Толстой провелъ при двор, пробовалъ служить при самыхъ блестящихъ условіяхъ, ему открывалась самая широкая карьера — и все-таки онъ отъ всего отрекся,— ‘бжалъ’, какъ говорится, чтобы ‘прозябать въ деревн’… Уже весною 1860 года черезъ m-lle Тютчеву Ал. Толстому было сдлано какое-то новое предложеніе, которое причиняетъ ему видимыя страданія. ‘Вотъ что я имю сказать въ отвтъ m-lle Тютчевой, пишетъ Алексй Толстой: ‘…Я готовъ преклониться передъ тмъ, который съуметъ приспособиться къ какой-нибудь роли, чтобы дойти до благородной цли… но для этого необходимы особенныя дарованія, которыхъ у меня нтъ. Интересно было бы на меня посмотрть въ мундир III отдленія! Разв есть у меня необходимая для этого ловкость? Я только себя запачкаю безъ всякой пользы для кого-либо! Но это лишь примръ! Есть положенія, которыя, не будучи нечистыми, также невозможны для меня, такъ-какъ пришлось-бы постоянно лгать. Я не говорю это, чтобы похвастаться — совсмъ нтъ! Я-бы хотлъ быть способнымъ лгать, чтобы убить ложь, но этихъ дарованій у меня нтъ!’

II.

Повидимому, въ нкоторыхъ сферахъ длались энергическія усилія привлечь поэта къ какой-то служб, почетной, по общему мннію, можетъ быть административной, но которая угрожала Алексю Толстому потерей независимости — а онъ былъ гордъ и свободенъ до послдней клточки мозга! Уродиться такимъ дикимъ въ сред самыхъ высокихъ связей и самыхъ тонкихъ подчиненій — большое несчастье. ‘Я вамъ говорю, съ отчаяніемъ продолжаетъ Толстой, что я въ этой сред задыхаюсь, въ полномъ смысл слова задыхаюсь! Предложите Тамберлику пть по уши въ вод. Этотъ элементъ не по мн, я въ немъ никогда не могъ-бы жить. Если я въ чемъ виноватъ, то лишь въ томъ, что я раньше категорично не объяснился,— и поврьте мн, что еслибы я высказалъ свое credo отъ начала до конца, то не только-бы не захотли-бы меня удерживать, но пожали-бы плечами отъ жалости. У меня другія дарованія, и большая моя вина въ томъ, что я не отдался имъ вполн. Но лучше поздно, чмъ никогда. Если компромиссъ былъ возможенъ, то это тотъ, который есть, и я его принялъ изъ уваженія, изъ почтительности, изъ привязанности… Если этотъ компромиссъ мн удастся,— я останусь, если нтъ,— я сдлаю иначе, но не такъ, какъ думаетъ m-lle Тютчева. Если-бы я могъ довести мой образъ мыслей и чувствъ выше, я-бы сдлалъ это съ радостью’.
Похожъ-ли этотъ Толстой, несомннный ‘консерваторъ’, на ‘лукаваго царедворца’, какимъ его считали въ литератур? Приводимое письмо предназначено, повидимому, для очень высокаго вниманія, и оно дышетъ самою ршительною несговорчивостью, терзаніями между чувствомъ ‘привязанности’ и нравственнымъ долгомъ.
‘Мои силы, пишетъ Толстой въ томъ-же письм, совершенно парализованы по отношенію къ сред о которой рчь. Что она мн говоритъ про мою искренность, которую якобы цнятъ?! Ее, можетъ быть, терпли иногда, но всегда безъ всякаго результата. Могутъ-ли дв линіи, одна изъ которыхъ идетъ на востокъ, другая на западъ, когда-нибудь соединиться? Два человка, изъ которыхъ одинъ не понимаетъ языка, на которомъ говоритъ другой, могутъ-ли когда-нибудь столковаться? Можно-ли разсуждать объ отвлеченныхъ матеріяхъ, когда не сговорились насчетъ азбуки? Можно-ли достигнуть общаго результата, когда не только исходныя точки, но и цли совершенно различны? Можно-ли придти къ соглашенію, когда, напримръ, одинъ изъ собесдниковъ говоритъ:— вотъ скала посреди дороги, мшающая проходу, и потому необходимо удалить скалу, а другой отвчаетъ:— вотъ дорога, которая можетъ повести къ устраненію скалы, и потому необходимо закрыть эту дорогу?— Вотъ какія отношенія между мною и моимъ собесдникомъ (курсивъ А. Толстого), но я иду слишкомъ далеко, такъ какъ мой собесдникъ никогда не входилъ со мной въ обсужденіе какихъ-нибудь мыслей,— никогда! Въ его собственныхъ мысляхъ есть благородство, но его система неврная, фальшивая. Его система не выдерживаетъ разсужденія,— и если я буду дйствовать по его систем, я буду невренъ самому себ’.
Похоже-ли это на лукаваго царедворца?
Черезъ годъ, въ 1861 году, въ одномъ его письм есть такая приписка: ‘…До свиданія, дорогой другъ. Доброта и память обо мн императрицы меня трогаютъ, лишь-бы только эта доброта не была для меня причиною рабства. Цпи — всегда цпи, даже когда они изъ цвтовъ!’

III.

Такова была одна изъ печалей души поэта. Вольнолюбивый, могучій, гордый, онъ родился въ мір для него чуждомъ. Вся молодость его прошла при двор Николая I, въ вихр свтской жизни, не лишенной обаянія, какъ онъ признается, но отъ которой онъ ‘часто убгалъ, чтобы по цлымъ недлямъ пропадать въ лсахъ’, стрляя лосей и медвдей. Его тревожилъ даръ поэзіи, опьяняющая красота природы, умъ сильный и своеобразный, влекущій къ какимъ-то страннымъ для того времени идеаламъ. Алексю Толстому открывалась, очевидно, самая ‘блестящая карьера’, императоръ Александръ II длалъ вс усилія, чтобы привлечь своего любимца на службу — сначала военную, сдлавъ поэта даже флигель-адъютантомъ, но Алексй Толстой все отказывался:
О, государь, внемли: мой санъ,
Величье, пышность, власть и сила
Все мн несносно, все постыло!
Инымъ призваніемъ влекомъ,
Я не могу народомъ править:
Простымъ рожденъ я быть пвцомъ,
Глаголомъ вольнымъ Бога славить,
Въ толп вельможъ всегда одинъ
Мученья полонъ я и скуки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, отпусти меня, калифъ,
Дозволь дышать и пть на вол!
Эта мольба Іоанна Дамаскина (изъ поэмы А. Толстого того-же названія) иметъ, какъ мн кажется, автобіографическое значеніе. То самое смутное влеченье, что заставило Іоанна промнять чертоги калифа Дамаскскаго на пустыню, неудержимо влекло Толстого изъ столичной жизни въ деревню, въ Красный-Рогъ, на грудь природы:
Благословляю васъ, лса,
Долины, нивы, горы, воды,
Благословляю я свободу
И голубыя небеса!
Въ этомъ (какъ и во многомъ другомъ) нашъ поэтъ напоминаетъ своего великаго однофамильца, бжавшаго рано въ ясную жизнь своей деревни. Но оба они не успокоились на вол и успокоиться не могли. Оба черезчуръ гордые, чтобы нести цпи, свитыя даже изъ розъ, были одержимы самой страстной влюбленностью въ свободу, хотя оба-же очень долго (а многими и до сихъ поръ) считаются за ‘отсталыхъ консерваторовъ’. Но отношеніе обоихъ Толстыхъ къ консерватизму было совсмъ особое, чрезвычайно характерное и недававшее имъ ничего, кром страданій.
Вотъ что пишетъ Алексй Толстой въ 1868 году: ‘Перехожу къ литератур, которая и есть Ding an und fr sich, такъ какъ все остальное есть лишь явленія и… Вы мн говорите, что Теофилъ — эхо салонныхъ консерваторовъ… Я вамъ скажу съ грубой откровенностью… что такое эти консерваторы… ваши салонные консерваторы. Вы знаете, насколько я`ненавижу все красное, и чортъ меня возьми, если я въ той или другой изъ моихъ трагедій хотлъ что-либо доказать. Я презираю всякую тенденцію въ литературномъ труд, я ее презираю какъ пустой патронъ… Я это говорилъ и повторялъ, и перевысказывалъ! Но не моя вина, если изъ написаннаго мною ради любви къ искусству само собою вытекаетъ, что деспотизмъ никуда не годится. Тмъ хуже для деспотизма! Оно везд выскажется, во всякомъ художественномъ труд, оно выскажется даже въ Бетховенской симфоніи. Я ненавижу деспотизмъ такъ-же, какъ я ненавижу Сенъ-Жюста и Робеспьера и т. я…
‘Я это не скрываю и провозглашаю это громко, да, m-r… V., да, я провозглашаю, не постуйте, m-r Т… Я готовъ кричать это съ крышъ, но я слишкомъ художникъ, чтобы втискивать это въ художественную работу, и я слишкомъ монархистъ, да, m-r М… я слишкомъ монархистъ, чтобы нападать на монархію. Я даже скажу, я слишкомъ художникъ, чтобы нападать на монархію. Но разв монархія и то или другое лицо, носящее корону — одно и то же? Разв Шекспиръ былъ республиканецъ, потому что онъ написалъ ‘Макбета’ или ‘Ричарда III?’ Шекспиръ при Елизавет поставилъ на сцену своего ‘Генриха VIII’ и Англія отъ этого не рухнула!’
Надо замтить, что гр. А. Толстой — личный другъ императора, егермейстеръ двора — не миновалъ участи быть обвиненнымъ въ ‘потрясеніи основъ’. Его историческія драмы — ‘Смерть Іоанна Грознаго’, ‘еодоръ Іоанновичъ’ и пр. были сочтены памфлетами противъ монархіи и строго запрещены въ провинціи. Въ письм отъ 16-го дек. 1868 года А. Толстой съ горькой ироніей разсуждаетъ объ участи своихъ пьесъ. ‘Смерть Іоанна’, пишетъ онъ, запрещена безъ всякихъ церемоній, но ‘Василиса Мелентьева’ и ‘Опричникъ’ позволены съ условіемъ, что губернаторъ дастъ имъ аттестатъ. Лонгиновъ (бывшій въ то время курскимъ губернаторомъ) очень озадаченъ циркуляромъ, который ему приказываетъ преслдовать вс пьесы, которыя не были разршены для провинціи, тогда-какъ онъ не иметъ никакого способа узнать ихъ. Пьесы раздлены на нсколько категорій: одн разршены лишь въ столицахъ, другія — въ столицахъ я провинціяхъ, другія-же — въ провинціяхъ, но съ аттестатомъ отъ губернатора. Это очень напоминаетъ парадную форму: праздничную, полную праздничную, полную парадную и парадную походную. Многіе изъ нашихъ лучшихъ генераловъ сошли съума отъ этихъ усложненій. Нкоторые впали въ младенчество, вслдствіе постояннаго застегиванья и разстегиванья, двое застрлились. Я очень боюсь, что то-же самое случится и съ тми, и что они начнутъ ржать и ходить на четверенькахъ…’ Даже ‘Князя Серебрянаго’ Толстой писалъ со страхомъ и трепетомъ, хотя и ‘старался забыть, что цензура существуетъ…’

IV.

Но зачмъ было трепетать Толстому? Онъ могъ-бы писать рутинныя ‘патріотическія’ пьесы, спокойно выводить въ нихъ отцовъ-благодтелей въ лиц Іоанновъ и еодоровъ, и никто-бы не причинилъ ему ни малйшей непріятности. Вдь длали-же это многіе другіе писатели и длаютъ до сихъ поръ. Да, другіе, но не онъ. Другіе — пишущая челядь, а онъ былъ истинный аристократъ — не только по титулу, а по благородной душ своей, не терпвшей ни малйшаго покушенія на ея свободу:
Надъ вольной мыслью Богу неугодны,
Насиліе и гнетъ,
Она, въ душ рожденная свободно.
Въ оковахъ не умретъ…
Это вдохновенное, страстное убжденіе А. Толстого, которое онъ проповдывалъ всю жизнь, онъ вложилъ въ уста Іоанна Дамаскина. Можно подумать, что сладость свободы была подсказана поэту этими личными его страданіями? Въ самомъ дл,— чувствовать себя одареннымъ свыше — и не смть обнаружить этотъ даръ — это обидно, быть убжденнымъ другомъ порядка, и быть заподозрннымъ въ измн ему — это обидно, быть русскимъ до глубины сердца и чувствовать себя безправнымъ въ Россіи, какъ-бы вчнымъ гостемъ у какихъ-то хозяевъ, засдающихъ въ департамент — это обидно… ‘Другіе’ не обижались, но онъ, съ душою рыцаря… Да, онъ страдалъ глубоко и за себя, но нетолько за себя, и можетъ быть и за себя-то страдалъ только острою болью проснувшагося въ немъ стихійнаго, народнаго сознанія.
Что составляетъ отличительную черту гр. Алекся Толстого, какъ писателя? Кром честной души, которая и между писателями встрчается не часто, кром выдающагося таланта и образованія — Алексй Толстой выдляется совершенно своеобразнымъ историческимъ міросозерцаніемъ, своими особенными общественными вкусами. Онъ не былъ ни западникъ, ни славянофилъ, ни консерваторъ, ни либералъ, ни государственникъ, ни анархистъ, а нчто совсмъ особое, для чего нтъ еще и названія въ русской жизни. Онъ считалъ идеаломъ государственности монархію — но какую? Современную ему? Нтъ, хотя личная дружба и связывала его съ императоромъ-Освободителемъ. Монархію ‘петербургскаго’ (до-реформъ) періода? О, нтъ, хотя онъ и служилъ ей, выросши при двор. Монархію стараго, московскаго періода, столь восптую нкоторыми славянофилами?Онъ -ее ненавидлъ. ‘Моя ненависть, пишетъ онъ (въ 1869 г.), къ московскому періоду есть идіосинкразія, и я не подвинчиваю себя, чтобы говорить о немъ то, что говорю. это не тенденція,— это я самъ. Откуда взяли, что мы антиподы Европы? Туча прошла надъ нами, облако монгольское, но это была лишь туча и чортъ долженъ поскоре убрать ее… Я нсколько словъ сказалъ объ этомъ въ моемъ проект о постановк ‘еодора’. Нашли-ли вы это сомнительнымъ: русскіе — европейцы, а не монголы!’
Вотъ корень міросозерцанія А. Толстого и источникъ его страданій. ‘Мы европейцы, а не монголы!’ съ. отчаяніемъ восклицалъ онъ въ вкъ грубый, когда русская жизнь еще едва начинала освобождаться отъ монгольскаго духа. Это было, скажете вы, въ разгар нашего либерализма. Да, либерализма на монгольскій ладъ — съ новыми цлями, но со старыми средствами борьбы. Деспотизмъ монгольскій въ т либеральные бо-е годы еще былъ живъ въ нашихъ нравахъ, какъ живетъ онъ и досел. ‘Мы европейцы, а не монголы!’ готовъ былъ кричать съ крышъ бдный поэтъ, видя всюду въ жизни, и вправо, и влво отъ себя, монгольскія начала. Т, кто слышали его, соглашались, что мы европейцы — но, какъ нкоторые славянофилы и лжеохранители, проповдывали монголизмъ, сами того, быть, можетъ, не замчая. Истинный русскій человкъ, графъ А. Толстой чувствовалъ себя, сверхъ того, и истиннымъ европейцемъ: онъ носилъ въ себ подлинные инстинкты нетолько своего племени, но и великой расы, къ которой это племя принадлежитъ. Онъ не даромъ еще ребенкомъ сидлъ на колняхъ Гете и чуть не молился на статую работы Микель-Анджело: Европа была его истинною второю родиной посл Россіи, его душа вмщала вс откровенія западныхъ цивилизацій не какъ чуждыя, а какъ родныя,— правда припозабытыя, но свои, какъ свои они для англичанина, нмца и француза.

V.

Алексй Толстой, ‘двухъ становъ не боецъ, а только гость случайный’, какъ онъ себя характеризуетъ, — отвергаемый обоими лагерями — консерваторами и либералами — я думаю, онъ былъ невдомо для себя предвстникомъ новой и въ то-же время очень старой эры русскаго сознанія. Какъ консерваторъ, онъ былъ гораздо, такъ-сказать, древне ‘салонныхъ консерваторовъ’, и даже московскихъ патріотовъ: то, что онъ считалъ за основы жизни русской, старше нетолько сегодняшняго дня, съ такимъ упорствомъ отстаиваемаго охранителями, но и старше ближайшихъ вковъ нашей исторіи. ‘Москва! Какъ много въ этомъ звук для сердца русскаго слилось, какъ много въ немъ отозвалось’. Даже столь искренніе люди, какъ Пушкинъ, были захвачены культомъ ‘матушки Москвы’, единственнымъ подвигомъ которой посл Петра было сдаться французамъ безъ боя. Памятный для Россіи 1812 годъ, тяжелая война и тяжелая побда омрачили и безъ того смутное сознаніе тогдашняго общества: изъ пепла Москвы возникла нетолько общественная реакція послдующихъ сорока лтъ, но и романтическій культъ до-петровскаго времени. Нетолько Карамзинъ, но даже Пушкинъ и его созвздіе писателей были подъ вліяніемъ этого ложно-патріотическаго культа. Алексй Толстой всего на 18 лтъ былъ моложе Пушкина — но какая колоссальная разница въ міросозерцаніи! Впрочемъ, возвратившись къ до-татарскимъ идеаламъ, Алексй Толстой обогналъ сразу нетолько Пушкина, но даже и Тургенева съ его ‘постепеновскими’ воззрньями. Онъ обогналъ нашъ вкъ, кром Льва Толстого, котораго идеалъ еще шире и всемірне — люди даже нашего поколнія ‘конца вка’ пока не въ состояніи вмстить мысль Алекся Толстого. Но я думаю, что будетъ-же когда-нибудь время, когда эта мысль восторжествуетъ, когда мрачные ‘средніе’ вка нашей исторіи будутъ признаны не единственнымъ и не лучшимъ выраженіемъ духа народнаго. Глубокъ еще сонъ русскаго общества, но когда онъ пройдетъ, возникнетъ-же потребность усовершенствованія нашей жизни на началахъ дйствительной цивилизаціи, и вотъ тогда обнаружится, что общественное творчество — на самомъ дл очень старое, только слишкомъ, къ сожалнію, забытое: это творчество первыхъ, самыхъ свжихъ и ясныхъ вковъ нашей исторіи. Самъ Алексй Толстой — этотъ блестящій придворный и аристократъ — что онъ такое, какъ не просыпающаяся душа великаго народа, посл многовковаго гипноза? Алексй Толстой не отдлялъ себя отъ народа:
Но Потокъ говоритъ:— Я вдь тоже народъ.
Такъ за что-жь для меня исключенье?..
Алексй Толстой былъ народенъ въ высшей, доступной его таланту степени и былъ страстно влюбленъ въ народность, но все-же ‘катался на земл’ отъ отчаянія вспоминая, что судьба иногда длала съ народомъ въ исторіи. Отчаяніе — одна изъ вершинъ сознанія, любовь и гнвъ вмст:
Средь міра лжи, средь міра мн чужого
Не навсегда моя остыла кровь:
Пришла пора, и вы воскресли снова,
Мой прежній гнвъ и прежняя любовь!
Въ лиц поэта просыпающійся народъ какъ-бы припоминаетъ свои забытыя мечты, стародавніе, какъ сны юности, идеалы. Въ самомъ дл, вдь мы не монголы,— въ самомъ дл мы рождены для иного, боле благороднаго удла, нежели тотъ, который навязало намъ вяніе Востока.

VI.

‘Теорія’ гр. Алекся Толстого въ томъ, что было когда-то время, когда нравы наши были иные, полные достоинства и свободы, и духъ деспотизма былъ чуждъ нашимъ предкамъ, какъ душ поэта. Но когда-же была эта эпоха и была-ли? Гр. А. Толстому принадлежитъ честь ея открытія русскому обществу, хотя онъ былъ и не историкъ и хотя и ране его нкоторые историки догадывались объ этой, въ своемъ род затопленной волнами монгольства, Атлантид. Гр. А. Толстой былъ только поэтъ, но и одного художественнаго чутья было мало, чтобы найти лучшую изъ эпохъ исторіи: нужно было имть благородную душу, нерастлнные народные инстинкты, ясный нравственный идеалъ. Все это нашлось у Алекся Толстого, и онъ безъ труда увидлъ единственный ‘европейскій періодъ нашей исторіи’, какъ онъ его называетъ. Онъ его увидлъ не посл Петра, какъ принято смотрть, а посл… Рюрика. Неслыханная смлость, почти дерзость! Ересь противъ науки русской, противъ установившихся общественныхъ воззрній. Вдь наука того времени утверждала, что настоящая русская исторія начинается только со временъ Москвы, которая одна явилась создательницей Россіи, собирательницей ея изъ хаоса удльнаго дробленія. Періодъ до Москвы считается подготовительнымъ, временнымъ, можетъ быть неизбжнымъ, но не настоящимъ. По мннію историковъ, онъ непремнно долженъ былъ окончиться тмъ, чмъ окончился, даже еслибы и не было татаръ. Иначе, совсмъ иначе смотритъ гр. Алексй Толстой. Его можно назвать романтикомъ удльнаго періода, — дотого привлекательною ему кажется наша древняя, вчевая и княжеская старина. Онъ воспвалъ ее въ своихъ поэмахъ, балладахъ и былинахъ, въ своихъ историческихъ драмахъ (‘Посадникъ’), проповдывалъ въ письмахъ. Изучая древнйшій періодъ нашей исторіи, онъ приходитъ въ восторгъ, встрчая несомннныя доказательства живого общенія тогдашней Руси съ Западомъ. ‘У Ярослава были три дочери, пишетъ онъ: Елизавета, Анна и Анастасія. Анна вышла замужъ за Генриха I, короля Франціи, который, чтобы просить ея руки, прислалъ въ Кіевъ епископа шалонскаго Рожера, въ сопровожденіи 12 монаховъ и 60 рыцарей. Третья, Анастасія, была женой Андрея Венгерскаго, а первая, Елизавета, была сватана Гаральдомъ Норвежскимъ, тмъ самымъ, который сражался противъ Гаральда Англійскаго, онъ былъ бдный человкъ и ему отказали. Огорченный своей неудачей, онъ сдлался пиратомъ въ Сициліи, Африк и на Босфор, откуда и вернулся въ Кіевъ съ большимъ богатствомъ и былъ принятъ въ зятья Ярослава’. Алексій Толстой восхищенъ этимъ лишнимъ доказательствомъ почетнаго положенія Кіева въ семь народовъ, и онъ пишетъ балладу о Гаральд. ‘Кстати, знаете-ли вы, пишетъ онъ, что Григорій VII, знаменитый Гильдебрантъ, былъ признанъ Йзяславомъ? И что его предшественникъ, папа Климентъ, не знаю который, послалъ посольство въ Кіевъ? Что вы на это скажете? Католическій нунцій на византійскихъ улицахъ Кіева! Генрихъ IV, императоръ германскій, посылающій съ своей стороны посольство къ Изяславу, монахи свиты нунція, чокающіеся съ печерскими иноками! Византія и Римъ ссорятся, но ихъ ссоры не достигаютъ еще народовъ, которые, сознавая себя одинаково недавними христіанами, братаются между собою, какъ о томъ свидтельствуютъ безчисленные браки между нашею и другими европейскими династіями. Графиня Матильда де-Блоозеро? А? Что вы скажете на это? Есть въ этомъ колоритъ? А? Подходитъ-ли это къ моей теоріи?’ Написавъ балладу о Гаральд, Алексй Толстой выписалъ исторію Даніи Дальмана, и къ своему восторгу, нашолъ тамъ ‘подтвержденіе многимъ подробностямъ, которыя написалъ по наитію’. Дальманъ, между прочимъ, говоритъ, что скандинавами былъ вложенъ въ русскую почву ‘благородный зародышъ германской государственности, уничтоженный лишь яростью монголовъ, которые какъ туча саранчи напали на Россію. Товремя, когда говорили: кто противъ Бога и Великаго Новгорода?— не было замнено ни Іоанномъ III, ни Іоанномъ IV, ни Петромъ Великимъ’. Алексй Толстой очень радъ, что встртилъ поддержку со стороны Дальмана, но горячо возражаетъ, будто скандинавы принесли въ Россію зародышъ нашей государственности. ‘Дальманъ, пишетъ онъ, ошибается, приписывая скандинавамъ наши начала свободы. Скандинавы не установили, а нашли вче уже совсмъ установленнымъ. Ихъ заслуга въ томъ, что они его подтвердили, тогда-какъ отвратительная Moсква уничтожила его,— вчный стыдъ Москв! Не было надобности уничтожать свободу, чтобы покорить татаръ., Не стоило уничтожать мене сильный деспотизмъ, чтобы. замнить его боле сильнымъ. Собираніе русской земли! Собирать хорошо, но надо знать, что собирать? Горсточка земли лучше огромной кучи…’ Вотъ до какой дерзости противъ установленныхъ взглядовъ доходилъ нашъ поэтъ. И какъ онъ одинокъ былъ въ своемъ благородномъ идеализм! Сколько страданій причиняло ему торжество совсмъ иной, псевдо-патріотической школы.

VII.

Люди темперамента гр. А. Толстого могутъ влачить дни свои во всякую эпоху, среди всякихъ мерзостей,— связанные, они могутъ молча выносить свои страданія, но не страдать они не могутъ. Примириться съ униженіемъ — никогда! Они могутъ жить потому, что кром — горькихъ огорченій отъ людской глупости, остается еще красота природы и красота ихъ’ собственной души, такъ-что жить всегда хочется. Полюбуйтесь, какою страстной жизнью горитъ 52-лтній поэтъ (въ 1869 году): ‘Теперь ночь, тепло, громъ гремитъ, дождь идетъ, но если погода разгуляется, я живо сяду верхомъ и поду въ лсъ съ докторомъ стрлять глухарей, что я длаю каждую ночь съ тхъ поръ, какъ они токуютъ… Въ часъ ночи, всякій день аккуратно я сажусь верхомъ и ду верстъ за десять ждать у горящаго костра восходящую зарю, чтобы стрлять великолпныхъ глухарей… Третьяго дня я взялъ съ собой мою жену, и она была такъ восхищена всмъ, что видла и слышала, что ей жаль было узжать. Луна была полная, и прежде чмъ заря появилась, лсъ заплъ!— Цапли, дикія утки, и особенный сортъ маленькихъ бекасовъ проснулись, и начался весь ихъ гармоническій шумъ и гамъ…’ Совершенно богатырское время препровожденіе, радость свжей, первобытной души. Сказать кстати, этотъ пвецъ богатырскихъ временъ богатырь былъ и тломъ, обладая огромной силой. Немудрено, что его тянуло къ мощной жизни природы. Но онъ не могъ быть счастливъ. Его сердце точитъ все та-же мысль о нашемъ историческомъ гор, о китаизм, которымъ насъ отравили монголы. Въ томъ-же письм, гд онъ описываетъ ночи на охот, Толстой посылаетъ шуточную, очень горькую ‘балладу’. Главный мандаринъ Дху Кинь-Дцинь, по порученію владыки, спрашиваетъ совтъ мандариновъ: — ‘Зачмъ у насъ, въ Кита, досель порядка нтъ?’
Китайцы вс присли,
Задами потрясли,
Гласятъ:— затмъ досел
Порядка нтъ въ земли,
Что мы вдь очень млады,
Намъ тысячъ пять лишь лтъ,
Затмъ у насъ нтъ складу,
Затмъ порядку нтъ.
Клянемся разнымъ чаемъ,
И желтымъ, и простымъ,
Мы много общаемъ
И много совершимъ!..
Мандарину отвть этотъ понравился, но на всякій случай
… Приказалъ онъ высчь
Немедля весь совтъ.
Живя въ черниговской глуши, стрляя глухарей, А. Толстой не могъ превратиться, какъ большинство помщиковъ, самъ въ глухаря, совершенно равнодушнаго къ судьб своего народа. ‘Лукавый царедворецъ’ и ‘консерваторъ’, онъ боллъ вопросами времени не меньше, чмъ другой прославленный поэтъ, издатель передового журнала, жившій въ Петербург. Если Некрасову нельзя отказать въ искренности душевныхъ мученій, то нельзя въ ней отказать и Алексю Толстому, который составлялъ во многомъ антиподъ Некрасова. Пусть Некрасовъ провелъ молодость въ петербургскихъ трущобахъ, а Толстой въ придворныхъ сферахъ — оба поэта были истерзаны современною жизнью, каждый — на свой образецъ. Некрасову, съ преобладаніемъ у него ума надъ чувствомъ, гнетъ тогдашняго настроенія, пожалуй, былъ даже легче, чмъ пылкому и страстному Алексю Толстому. Одно изъ писемъ, помченное 20-мъ апрля 1869 года, отражаетъ душевное волненіе поэта совсмъ не деревенскаго характера:
‘Какой русскій не желалъ-бы сліянія польскаго элемента съ русскимъ? Но не запрещеніемъ говорить по-польски на улицахъ, въ кофейняхъ и въ аптекахъ этого достигаютъ… Вы имете грустную храбрость порицать мой тостъ за всхъ подданныхъ Государя Императора, какова-бы ни была ихъ нація. Но знаете-ли, что вы и ваши… тмъ самымъ утверждаете польскую національность гораздо боле меня, ставя ее вн закона. Вы говорите: ‘Нтъ боле поляковъ’, и нападаете съ кулаками на все польское! Вы называете себя русскими, а ваши упреки за мой тостъ — это одн нмецкія придирки. Вы вмст съ бднымъ Щербиной говорите, что нельзя допустить разныя національности въ могущественномъ государств. Милыя дти, посмотрите въ лексиконъ! Что такое національность? Вы смшиваете государство съ національностями, нельзя допустить разныя государства, но не отъ васъ зависитъ допустить или не допустить національности. Армяне, подвластные Россіи, будутъ армянами, татары — татарами, нмцы — нмцами, поляки — поляками… Старайтесь — я буду очень радъ — рядомъ искусныхъ мръ обрусить различныя національности вашего государства. Но главное — будьте искусны и не будьте глупы и грубы… Возвращенныя губерніи должны быть русскими,— кто въ этомъ сомнвается? Но какъ? Длая то, что Пруссія сдлала для Познани, а не отрицая польскую національность, которая тмъ или другимъ способомъ установилась. Фактъ существуетъ, цифры непричемъ. Напротивъ, чмъ меньше цифръ, тмъ мене вамъ извинительно употреблять мры насилія и топтать ногами соціальные законы…
‘Еще одно слово: наша глупость, запрещающая католикамъ молиться по-русски, не оправдываетъ глупости въ противномъ смысл. Это — исторія пьяницы, который не можетъ взлзть на лошадь, но все или перескочитъ, или недоскочитъ… И когда я вспомню о красот нашего языка, когда я думаю о красот нашей исторіи до проклятыхъ монголовъ и отвратительной Москвы, которая боле позорна, чмъ они, мн хочется броситься и кататься по земл отъ отчаянья: что мы сдлали съ дарами, которые далъ намъ Богъ?!’

VIII.

Вы видите, какъ близко къ сердцу принималъ поэтъ даже такіе отдаленные отъ поэзіи вопросы, какъ положеніе русскихъ инородцевъ. Ныншніе разнженные, изнеможенные поэты сочли-бы ужасомъ дотронуться до столь прозаической вещи: что для нихъ исторія, историческая справедливость, народное достоинство? Что для нихъ страданія народныя? Совсмъ что-то ненужное, неинтересное, ‘пошлое’…
Но поэты шестидесятыхъ годовъ были иного склада: они — даже такими аристократами, какъ А. Толстой, даже въ придворномъ званіи, способны были ‘броситься и кататься по земл отъ отчаянья’ при вид торжества грубости нашей, нашей все еще монгольской жестокости въ отношеніи къ ближайшимъ братьямъ и даже къ самимъ себ…
Любовь къ народному достоинству составляетъ самую рельефную черту поэзіи гр. А. Толстого. Онъ не демагогъ, онъ ненавидитъ ‘красныхъ’, онъ монархистъ — и ужь, конечно, честный монархистъ, не торгующій, какъ иные наши исты (обоихъ лагерей) своими политическими убжденіями,— но онъ въ то-же время народолюбецъ, да еще какой! Одна мысль о народномъ рабств жалитъ его и заставляетъ взвиваться на дыбы, какъ стрла нубійца — дикаго льва. Лучшіе звуки сердца онъ посвятилъ когда-то бывшей, легендарной, но общенародной вольности на зар нашей исторіи, оплакивая гибель ея въ послдующія эпохи. Вспомните былины о ‘Зм Тугарин’, ‘Поток-богатыр’ и пр. На пиру Владиміра, окружоннаго богатырями, является татаринъ-пвецъ и предсказываетъ, что внуки князя, столь великаго и славнаго, будутъ держать золоченое стремя его, бднаго нищаго, внукамъ. Богатыри волнуются, но дерзкій пвецъ продолжаетъ:
И честь, государи, замнитъ вамъ кнутъ,
А вче — каганская воля…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Обычай вы нашъ переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вотъ, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
И съ честной поссоритесь вы стариной,
И предкамъ великимъ на соромъ,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: станемъ къ варягамъ спиной,
Лицомъ повернемся къ Обдорамъ!
Добрыня узналъ злодя-Тугарина и схватилъ свой богатырскій лукъ. Пвецъ, какъ вы помните, перекинулся въ змя и уплылъ по Днпру. Поэтъ заставляетъ хохотать и князя, и богатырей, и весь народъ русскій надъ предсказаньями змя:
— Чтобъ мы отъ Тугарина приняли ерамъ!
Чтобъ спины подставили мы батогамъ!
Чтобъ мы повернулись къ Обдорамъ!
Нтъ, шутишь! Живетъ наша русская Русь,
Татарской намъ Руси не надо!
Такъ восклицаетъ Владиміръ-Солнце и приказываетъ принести большую чару, добытую въ сч съ хозарскимъ ханомъ:
— За русскій обычай до дна ее пью,
За древнее русское вче!
За вольный, за честный славянскій народъ,
За колоколъ пью Новаграда,
И если онъ даже и въ прахъ упадетъ,
Пусть звонъ его въ сердц потомковъ живетъ!..
Пьетъ Владиміръ за варяговъ, своихъ могучихъ ддовъ, ‘кмъ русская сила подъята’, — и на этотъ тостъ въ былин отвчаетъ тостомъ-же весь народъ кіевскій:
— За князя мы пьемъ.
Да правитъ по-русски онъ русскій народъ,
А хана намъ даромъ не надо!
Въ этой былин вылилось все историческое міросозерцаніе Алекся Толстого, все его изболвшее скорбью за Россію сердце.
Другая, шуточная былина: Потокъ-богатырь пляшетъ всю ночь на пиру у Владиміра и засыпаетъ на полтытячи лтъ. Спитъ и видитъ чудные сны, сначала изъ своего времени, какъ между счами ‘князь съ боярами судитъ на вч’,— видитъ вжливый, культурный дворъ Владиміра, который, однако, ‘въ совт настойчиво споритъ’. Потомъ сонъ переноситъ его на Москву-рку, къ терему царевны: та обливаетъ его, кіевскаго кавалера, самою площадною бранью. Дальше видитъ Потокъ:
детъ царь на кон, въ зипун изъ парчи,
А кругомъ съ топорами идутъ палачи,
Его милость сбираются тшить:
Тамъ кого-то рубить или вшать.
И во гнв за мечъ ухватился Потокъ:
— Что за ханъ на Руси своеволитъ?
Но вдругъ слышитъ слова:— То земной детъ Богъ
То отецъ нашъ казнить насъ изволитъ!
И на улиц сколько тамъ было толпы,
Воеводы, бояре, монахи, попы,
Мужики, старики и старухи —
Вс предъ нимъ повалились на брюхи.
Вотъ картина, которая преслдовала благороднаго нашего поэта, какъ кошмаръ, и которой онъ не могъ простить нашей исторіи до конца дней! Потокъ-богатырь, какъ и Алексй Толстой, былъ пораженъ московскою низостью:
— Если князь онъ, или царь напослдокъ,
Что-жь метутъ они землю предъ нимъ бородой?
Мы честили князей, да не этакъ!
Да и полно, ужь вправду-ли я на Руси?
Отъ земного насъ бога Господь упаси!
Намъ Писаніемъ велно строго
Признавать лишь небеснаго Бога!
Вы, конечно, помните, какъ Потокъ-богатырь попалъ затмъ въ слдующую, петербургскую эпоху и даже въ 60-е годы, къ тогдашнимъ народникамъ, ученымъ барышнямъ и прогрессистамъ, — помните также его забавныя столкновенія съ ними. Эти столкновенія — несомннно автобіографическаго характера. Къ тогдашнимъ народолюбцамъ Алексй Толстой чувствовалъ отвращеніе, и къ сожалнію, нельзя сказать, чтобы оно было вовсе не заслужено. Искреннихъ, умныхъ, сердечныхъ друзей народа и тогда было очень мало, зато было очень много полуинтеллигентной черни, которая во всякое, самое возвышенное движеніе всегда вноситъ свои грубые инстинкты, эгоизмъ и скудоуміе. Нтъ никакого сомннія, что либерализмъ благородныхъ представителей этого движенія погубленъ либерализмомъ низкихъ, низведшихъ его до пошлой и даже гадкой каррикатуры. Движеніе самое высокое изъ всхъ возможныхъ, истинный либерализмъ лишь тогда иметъ смыслъ и силу, когда онъ нравственно безупреченъ, когда онъ возвышенъ религіозно. Либерализмъ вдь есть не только свобода, но и братство, и братство прежде всего. Но тогдашніе либералы (кром немногихъ идеалистовъ) были чужды братства, ими двигалъ личный эгоизмъ, ненависть къ злу у нихъ переходила въ ненависть къ отдльнымъ людямъ и выражалась въ тхъ-же недостойныхъ формахъ борьбы, какія практиковалъ и противоположный лагерь. Либералы, носители высшей правды, дробились на мелкія секты, дравшіяся другъ съ другомъ на ножахъ и топтавшія въ грязь знамена одна другой, причемъ не было формулы свободы, которая не была-бы осмяна, поругана и проклята друзьями-же свободы. Дло доходило до отрицанія нравственнаго закона, до отрицанія самой свободы! Во имя прогресса про повдывались дянія врод тхъ, о которыхъ въ средней Азіи свидтельствуютъ пирамиды изъ человческихъ череповъ’ оставшіяся посл Тамерлана. Естественно, что отъ этого содома, будто-бы либеральнаго, тошнило не только честныхъ консерваторовъ (нечестные рукоплескали ему), но и честныхъ либераловъ, врод Тургенева. А графъ Алексй Толстой — съ рыцарской стремительностью натуры — особенно не скрывалъ своего презрнія къ такому прогрессу. Кіевскій богатырь съ удивленіемъ слушаетъ (во сн), что
… молъ, нту души, а одна только плоть,
И что если и впрямь существуетъ Господь,
То онъ есть только видъ кислорода,
Вся-же суть въ безначальи народа.
Т-же самые люди, что отрицали душу и Бога, требовали отъ Потока поклоненія мужику и даже рабства передъ нимъ:
Знай, что только въ народ спасенье!
Но Потокъ говоритъ:— Я вдь тоже народъ,
Такъ за что-жь для меня исключенье?
Но къ нему патріотъ:— Ты народъ, да не тотъ,
Править Русью призванъ только черный народъ,
То по старой систем всякъ равенъ,
А по нашей лишь онъ полноправенъ!
Подивился еще разъ богатырь кіевскій и подумалъ:
— Вдь вчера еще, лежа на брюх, они
Обожали московскаго хана,
А сегодня велятъ мужика обожать.
Мн сдается, такая потребность лежать
То предъ тмъ, то предъ этимъ на брюх
На вчерашнемъ основана дух.
Этотъ вчерашній, московскій, монгольскій духъ, духъ, крайняго рабства предъ какою угодно теоріей, отравлялъ дыханіе нашему поэту одинаково — шолъ-ли онъ изъ кухни ретроградовъ или радикаловъ. Богатырь признается, что онъ не знаетъ, ‘что значитъ какой-то прогрессъ’,
Но до здраваго русскаго вча
Вамъ еще, государи, далече!
Я напомнилъ здсь эти дв извстныя былины Алекся Толстого потому, что он особенно характеризуютъ его завтные идеалы. Обнародованныя письма бросаютъ на нихъ особый свтъ. Въ ряд другихъ балладъ и историческихъ драмъ звучитъ та-же мысль, о прекрасномъ начал нашей исторіи и напрасной гибели древней народной культуры. Ненавидя татарскую и московскую эпоху, Алексй Толстой отрицательно относится и къ петровской реформ (См. ‘Государь ты, нашъ батюшка’ и пр.). Послдній царь московскій ‘палкою’ заваривалъ свою кашу и вышла она ‘крутенька’. Въ сущности петербургскій періодъ (до императора Александра II) явился не отрицаніемъ Москвы, а ея — хоть и не прямымъ — продолженіемъ, какъ Москва — своего рода продолженіемъ Золотой Орды. Вспомните въ петербургскомъ, період времена Бирона и Аракчеева. Послдняго Алексй Толстой могъ еще хорошо помнить. Даже сравнительно гуманное время его царственнаго друга дтства, какъ видно изъ перваго приведеннаго письма, не вызывало въ поэт полнаго сочувствія — иначе, нтъ сомннія, онъ, какъ кіевскій богатырь, отдалъ-бы вс свои огромныя силы на службу новому Владиміру. Нтъ, онъ чувствовалъ, что ‘поворотъ къ Обдорамъ’ все еще не совсмъ кончился и (въ ‘Поток-богатыр’) предсказываетъ еще лтъ двсти его господства. Онъ это чувствовалъ и страдалъ до охоты ‘броситься и кататься по земл отъ отчаянія’.

IX.

Глубокій интересъ къ русской исторіи — отличительная черта поэзіи гр. Алекся Толстого. Ни одинъ изъ второстепенныхъ нашихъ поэтовъ не тяготлъ такъ страстно въ туманную даль нашей старины, не волновался роковою загадкою о судьб родины. Второстепенные поэты наши (Фетъ — Некрасовъ) отличались или безпечностью своего настроенія или ужь крайнею односторонностью его. О третьестепенныхъ и говорить нечего, — это грубйшіе эгоисты, вниманіе которыхъ не выходитъ изъ границъ собственной персоны. Только у Пушкина и Лермонтова замтно настоящее чувство народности, искренній интересъ къ старин и исторіи. До ‘Псн о купц Калашников’, по ‘Борису Годунову’ можно судить, что дали-бы эти могучіе таланты, проживи они дольше. Пушкинъ все-таки усплъ оставить и образцовый историческій романъ, и образцовую (въ отдльныхъ сценахъ) историческую драму, и рядъ чудесныхъ, хотя и не изъ русской жизни набросковъ историческихъ балладъ, и рядъ превосходныхъ народныхъ сказокъ- Мене удачны его историческія поэмы, написанныя въ чуждомъ для Пушкина род. Гр. Алексй Толстой примыкаетъ въ этомъ отношеніи къ великимъ нашимъ поэтамъ: не равняясь, конечно, съ ними талантомъ, онъ почти не уступаетъ имъ въ чувств народности и, можетъ быть, даже превосходитъ ихъ въ высот настроенія. Пушкинъ любилъ исторію какъ художникъ, насыщая свое воображеніе богатствомъ и разнообразіемъ формъ жизни, скопленныхъ въ вкахъ, онъ любовался ими и срисовывалъ ихъ съ тмъ-же удовольствіемъ какъ и чужую, иностранную старину. Великимъ поэтомъ двигало любопытство, и читатель выноситъ изъ его твореній удовлетворенное историческое любопытство. Не то Алексй Толстой: онъ къ старин относился какъ къ живой современности, съ пылкою заинтересованностью, съ осужденіемъ или восторгомъ. Это не тенденція, отъ которой онъ открещивался,— это — нравственная впечатлительность. Ему не все равно, тиранъ былъ Грозный или нтъ, благородны были нравы бояръ, или низки. Алексй Толстой самъ признается (въ предисловіи къ ‘Князю Серебряному’), что при чтеніи источниковъ о царствованіи Ивана Грознаго ‘книга не разъ выпадала у него изъ рукъ и онъ бросалъ перо въ негодованіи, — не столько отъ мысли, что могъ существовать Іоаннъ IV, сколько отъ той, что могло существовать такое общество, которое смотрло на него безъ негодованія’. Это ‘тяжелое чувство’, говоритъ Алексй Толстой, ‘постоянно мшало необходимой объективности его труда и было причиной того, что романъ писался боле десяти лтъ’. Видите, какъ горячо къ сердцу онъ принималъ вс эти стародавніе ужасы. Свой страшный романъ онъ не можетъ, при всемъ стараніи, кончить ‘эпически’: онъ заканчиваетъ его молитвой, ‘чтобы Богъ помогъ намъ изгладить изъ сердецъ нашихъ послдніе слды того страшнаго времени, вліяніе котораго, какъ наслдственная болзнь, еще долго потомъ переходило въ жизнь нашу отъ поколнія къ поколнію!’ Великодушный поэтъ приглашаетъ простить гршную тнь царя Іоанна, ‘ибо не онъ одинъ создалъ свой произволъ, и пытки, и казни, и наушничество, вошедшее въ обязанность и въ обычай’… Сама ‘земля, упавшая такъ низко, что могла смотрть на нихъ безъ негодованія, создала и усовершенствовала Іоанна, подобно тому какъ раболпные римляне временъ упадка создавали Тиверіевъ, Нероновъ и Калигулъ’. Съ высокимъ паосомъ поэтъ благословляетъ тхъ немногихъ, которые, подобно Василію Блаженному, князю Репнину, Морозову или Серебряному, имли мужество отстаивать правду предъ лицомъ Грознаго/ ‘Ибо тяжело, пишетъ онъ, не упасть въ такое время, когда вс понятія извращаются, когда низость называется добродтелью, предательство входитъ въ законъ, а самая честь и человческое достоинство почитаются преступнымъ нарушеніемъ долга!’
Конецъ этотъ въ художественномъ отношеніи — совершенный кляксъ: подвести мораль къ роману съ тоюже наивностью, какъ подводили ее къ своимъ баснямъ прежніе баснописцы — значитъ испортить впечатлніе всего разсказа. И ужь, конечно, какъ художникъ, Алексй Толстой зналъ, что это не эпическій пріемъ, но не выдержалъ, не могъ выдержать: не усплъ замолкнуть въ немъ художникъ, какъ закричалъ человкъ, взволнованный и негодующій. Поэтъ приглашаетъ читателей ‘простить гршную тнь Ивана Васильевича’, но самъ, очевидно, не можетъ ей простить, это свыше его человческихъ силъ! Въ посвященіи романа императриц. І^аріи Александровн, Алексй Толстой опять волнуется и со всею страстностью подчеркиваетъ для Высочайшаго вниманія то, что двигало имъ въ работ. Все посвященіе состоитъ изъ четырехъ строкъ: ‘Имя Вашего Величества, пишетъ онъ, — которое Вы позволили мн поставить во глав повсти временъ Іоанна Грознаго, есть лучшее ручательство, что непроходимая бездна отдляетъ темныя явленія нашего минувшаго отъ духа свтлаго настоящей поры’. Замтьте, какая гипербола — ‘непроходимая бездна’. Вы чувствуете, что бдный поэтъ не совсмъ вритъ въ ‘непроходимую бездну’, хотя и жаждетъ ея всми силами изстрадавшейся души. Вы ясно видите, какъ, покатавшись по земл съ отчаянія, онъ вскакиваетъ на крыши и готовъ кричать противъ всякой татарщины всенародно, на весь міръ! Но татарщина, однако, вдь исчезла: вс эти ужасы и низости были три вка тому назадъ. Чего-же волноваться? Пушкинъ не волнуется. Онъ только художникъ, какъ Гете,— Алексй же Толстой не только художникъ, а и проповдникъ. Онъ нравственно оскорбленъ исторіей и мучится этимъ оскорбленіемъ. Онъ боле сродни Лермонтову, въ ‘Иван Калашников’ котораго чувствуется это, хотя крайне затаенное, но жгучее чувство нравственнаго оскорбленія (въ отвт купца опричнику и въ драм всего событія). Пушкинъ не былъ оскорбленъ, напротивъ: московская старина ему въ общемъ нравилась, онъ очень гордился, что его предки участвовали въ эпох Іоанновъ, Ивана Грознаго онъ называетъ съ чувствомъ нкотораго любованія имъ — ‘гнвъ внчанный’. Пушкинъ очень высоко ставилъ исторію Карамзина, т.-е. панегирикъ Московской Руси. Отношеніе къ нашей исторіи у Пушкина было политическое, — у Алекся Толстого нравственное.
Для Пушкина (какъ и Карамзина) высшимъ критеріемъ въ исторіи была вншняя сила государства, грубая, побждающая сила: отсюда преклоненіе его предъ Петромъ Великимъ и даже Наполеономъ, благоговніе у гробницы Кутузова и т. д. Гр. Алексй Толстой ближе къ нашему времени: у него историческій критерій — сила не вншняя, а внутренняя — правда, человческое достоинство, гражданскій духъ. Этотъ нравственный критерій — явленіе совершенно новое и весьма еще непрочное въ нашемъ обществ. Алексй Толстой, современникъ поэтовъ славянофиловъ, первый изъ нихъ выдвинулъ нравственный взглядъ на исторію — чмъ всего рзче онъ отъ нихъ и отличается. Т были заражены подчасъ крайне эгоистическимъ патріотизмомъ и ради неврныхъ соображеній о вншней сил и величіи государства охотно жертвовали народною свободой, человческимъ достоинствомъ, благородствомъ жизни, лишь-бы только ‘наша взяла’. Они — хорошіе московскіе бояре,— онъ — рыцарь въ душ и преисполненъ чести. Онъ не выноситъ насилія съ одной стороны и холопства съ другой, нечестная побда ему противна. Нтъ сомннія, что живи онъ при двор Ивана Грознаго, онъ кончилъ-бы какъ князь Михайло Репнинъ: низачто въ свт онъ не унизился-бы, не надлъ-бы маски, чтобы быть шутомъ у свирпаго царя. А можетъ быть, какъ Курбскій, онъ повелъ-бы даже литовскіе полки противъ своего-же отечества. По рыцарскимъ понятіямъ оскорбленіе достоинства снимало долгъ врности сюзерену. До эпохи Грознаго, пока еще тлла искра рыцарства среди дружинниковъ и бояръ, практиковалось право ‘отъзда’, но уже въ XV вк, съ освобожденіемъ отъ татаръ, нравы дотого испортились, что русское рыцарство почти сплошь превратилось въ челядь московскихъ ‘хановъ’, какъ звалъ ихъ Алексй Толстой.

X.

Нравственное отношеніе къ исторіи и судьб народной заставило нашего поэта отречься и отъ прошлаго, и отъ современнаго ему настоящаго, которое во многомъ еще было омрачено вліяніями прошлаго. Онъ остался вн прямого участія въ жизни, въ роли простого поэта, подающаго голосъ изъ черниговскаго захолустья. Большой соблазнъ для него было примкнуть къ тогдашнимъ отрицателямъ-революціонерамъ,— нкоторые вожди послднихъ тоже вышли изъ аристократіи,— но гр. Алексй Толстой былъ слишкомъ оригиналенъ и свободолюбивъ, чтобы отдаться чужой и притомъ насильственной теоріи. Радикализмъ казался ему новымъ рабствомъ, въ стремленіи ‘похрить все, что нельзя ни взвсить, ни смрить’ онъ чувствовалъ московскую, ненавистную ему жестокость. Подобно Льву Толстому Алексй Толстой самостоятельно искалъ своего идеала свободы. Онъ нашолъ его для многихъ неожиданно — не впереди исторіи, а позади ея, въ удльно-вчевомъ склад жизни. Новгородская и Кіевская Русь, монархія, основанная на вч, казалась ему верхомъ мудрости, достоинства и справедливости, естественною системой, обезпечивавшей и порядокъ, и счастье. Въ каждомъ большомъ город свой колоколъ и свой князь, и затмъ объединяющая связь независимыхъ и свободныхъ клточекъ одного и того-же огромнаго племени, въ случа нужды помогавшихъ другъ другу, какъ Псковъ своему ‘старшему брату’ Новгороду. Алексй Толстой не признавалъ, какъ многіе, что этотъ типъ государственной жизни — зародышевый и что онъ непригоденъ для высшей культуры Онъ считалъ его, повидимому, такимъ-же законченнымъ и жизнеспособнымъ, какъ и всякій иной типъ, только мене грубымъ и потому боле хрупкимъ. Ему казалось, что только въ мелкихъ областныхъ единицахъ народъ можетъ быть дйствительно свободенъ, и только въ нихъ можетъ проявить все свое культурное творчество. Доказательство этого ему могла дать древняя раздробленная Эллада, давшая столь высокую культуру, раздробленная Италія эпохи Возрожденія, разъединенная Германія временъ Шиллера и Гете или существующія досел федеративныя государства. Не найди на насъ туча монгольская, по мннію Толстого,— Москва не возобладала бы, не было-бы внутренней тираніи XV— XVII вковъ, восторжествовали-бы начала кіевскія и новгородскія. Правъ-ли въ этомъ идиллическомъ взгляд Алексй Толстой — мы разсматривать не будемъ, романтизмъ его не шолъ, конечно, дале одной теоріи, и онъ едва-ли мечталъ о дйствительномъ возстановленіи когда-нибудь древнихъ порядковъ. Но о чемъ онъ страстно мечталъ и проповдывалъ — это о возстановленіи благородства отношеній между государствомъ и личностью. Для этого было еще недостаточно освобожденія крестьянъ изъ рабства, необходимъ былъ рядъ дальнйшихъ возстановленій вчерашняго раба на степень гражданина.

XI.

Алексй Толстой, мн кажется, изъ всхъ русскихъ поэтовъ можетъ быть названъ художникомъ русскаго возрожденія. Русское Возрожденіе! Была-ли у насъ такая эпоха? Несомннно, и даже боле того: она еще продолжается. На призывъ Петра Россія, говоритъ одинъ мыслитель нашъ, ‘отвтила огромнымъ явленіемъ Пушкина’. Въ самомъ дл: посл скудныхъ зародышей культуры въ эпоху Екатерины, стремительный, почти внезапный расцвтъ русскаго генія въ эпоху Николая I — что это какъ не возрожденіе посл безпросвтныхъ нашихъ ‘среднихъ вковъ’?— Но, скажутъ, на русской почв не было античной цивилизаціи, какъ въ Италіи XV вка, такъ-что и возрождаться было нечему. На это я замчу, что вдь и въ Англіи, и въ Германіи не было античной культуры, а эпоха Возрожденія была. Мы съ нашею неудачной исторіей и столь-же неудачной географіей стояли всегда въ сторон отъ міровыхъ движеній и подошли къ эпох Возрожденія ‘съ опозданіемъ’ на два вка… Но все-таки подошли къ ней, этогоотрицать нельзя. Кром античной цивилизаціи, для нашего Возрожденія явилась и новйшая европейская, заслонившая первую: эта европейская цивилизація, какъ современная намъ, отнимаетъ у нашего расцвта видъ возрожденія, но въ сущности мы переживаемъ именно тотъ культурный процессъ, какой пережили западные народы въ XV—XVI столтіи, хотя — увы,— съ меньшею пылкостью, чмъ они, съ меньшею яркостью генія.
Ныншнее время есть эпоха ‘русскаго Возрожденія’ не только по внутреннему процессу раскрытія народнаго духа. Она во многомъ есть дйствительное возрожденіе, возстановленіе древней, античной нашей культуры. Честь указать на эту культуру принадлежитъ боле всхъ гр. Алексю Толстому. Романтикъ древне-русской, удльно-вчевой Руси, онъ одушевленне всхъ провозгласилъ, что у насъ была своя античная культура — не въ наукахъ, не въ философіи, не въ искусствахъ, но въ формахъ общественной жизни, въ сравнительно высокомъ достоинств народномъ, въ благообразіи нравовъ, въ свобод и гуманности. Все это, какъ хотите, плоды культуры и не мене цнные, чмъ физика Аристотеля и торсы Праксителя. Алексй Толстой провозгласилъ, что эта наша собственная античная культура, подобно греко-римской, смытой переселеніемъ варваровъ, была затоплена татарскимъ нашествіемъ и смнилась мрачнымъ, жестокимъ средневковьемъ Московскаго царства. Тогда древніе идеалы наши были забыты, утонченныя пріобртенія духовной культуры были утрачены, вмсто свободы гражданской водворилась самая грубая тиранія, какая извстна на европейскомъ материк, и жизнь народная погрузилась въ дремучее варварство. Алексй Толстой, наконецъ, если не раньше всхъ, то вдохновенне всхъ провозгласилъ, что это темное время заслуживаетъ ужаса и омерзенія, что необходимо отречься отъ всхъ его досел дйствующихъ мрачныхъ вліяній, что пора возстановлять утраченные, драгоцнные дары нашей древней культуры. Все это, какъ мн кажется, очень ясно и громко высказано и въ лирик, и эпос и драм Толстого. Что такое самъ онъ какъ не возрожденный въ условіяхъ современности древній богатырь временъ Владиміра? Что-бы оставалось Потоку-богатырю длать среди насъ, явись онъ теперь, какъ не напоминать о длахъ давно минувшихъ дней, преданьяхъ старины глубокой?
Къ сожалнію, литературный талантъ Алекся Толстого не достигалъ геніальности: это былъ проповдникъ прекрасныхъ истинъ, но безъ дара чудесъ: мертвыхъ онъ не воскрешалъ, слпымъ не давалъ зрнія. Но все-же это былъ талантъ мощный и сродни пророкамъ, все-же онъ останется звучать въ русской жизни, пока жива будетъ русская литература. И не его вина, если его призывъ къ возрожденію не былъ принятъ въ обществ съ тмъ-же одушевленіемъ, съ какимъ былъ сдланъ: вдь это не первый голосъ, вопіющій въ пустын! Но если въ этой пустын появятся наконецъ люди, имющіе уши,— они услышатъ этотъ въ своемъ род трубный, ‘мажорный’ (по собственному опредленію А. Толстого) призывъ, и онъ скажетъ душ ихъ то, что, можетъ быть, не дастъ иной и геній. Въ самомъ дл, разв не великая это задача жизни — возстановленіе истинныхъ основъ ея? Разв не нуждаемся мы — стомилліонная народная масса — въ возвращеніи намъ самосознанія, достойнаго великаго народа? Этого самосознанія у насъ теперь нтъ въ сколько-нибудь опредленной степени. Еще горсточка интеллигенціи вкривь и вкось разсуждаетъ ‘объ общественныхъ вопросахъ’ (называя этимъ словомъ даже такія вещи, какъ дешевый кредитъ, желзнодорожные тарифы и пр.), вся-же толща націи, переберите ее по одному человку, не думаетъ ни о судьб родины, ни о высшемъ закон, который долженъ быть у каждаго народа, какъ и у отдльной личности, ни объ историческомъ призваніи своемъ, ни объ осуществленіи правды въ жизни — единственной цли, оправдывающей народное существованіе. Народъ, слишкомъ приниженный, обо всхъ этихъ вещахъ не думаетъ уже многіе вка, и потому правды и нтъ въ жизни, а она — утверждаетъ А. Толстой — была, когда народъ думалъ о ней: была въ несравненно большей степени, чмъ въ послдующіе вка.

XII.

Всякое возрожденіе начинается съ самосознанія. ‘Кто мы? Гд мы? Откуда мы? Для чего мы?’ — рядомъ такихъ торжественныхъ вопросовъ начиналъ, какъ говорятъ, Погодинъ свой курсъ русской исторіи,— и слушатели тотчасъ-же приподнимались на высоту серьезнаго и важнаго настроенія. Раздробленная на безконечныя мелочи будней душа собирается и устремляетъ вниманіе на дотого не замчаемое великое общее, не замчаемое именно по великости своей. Бродя постоянно среди отдльныхъ людей, мы очень рдко воспринимаемъ идею общества, чего-то огромнаго, всхъ насъ охватывающаго, живущаго и пользующагося нами, какъ матеріаломъ для своей жизни. Мы обыкновенно смутно догадываемся объ истинномъ существ государства и человчества, ежемгновенно направляющаго нашу маленькую особь къ какимъ-то цлямъ, спасительнымъ или гибельнымъ для насъ. Указать на это необъятное цлое и связать съ нимъ мысль слушателя — крайне важное дло, и въ иныя времена даже самое важное изъ всхъ. ‘Кто мы? Для чего мы’?— эти вопросы мучили до отчаянія Алекся Толстого — и не напрасно.— Великій-ли мы народъ или простая орда, принадлежимъ-ли мы къ благородной европейской рас, одарены-ли мы вмст съ нею задатками истинной, гуманной цивилизаціи,— или мы племя рабовъ, обреченное ‘на под, стилку’ для великихъ племенъ? Нашъ рыцарственный поэтъ, носившій въ сердц какъ-бы всю совсть своего народа, стыдившійся за него предъ человчествомъ, не напрасно отчаявался надъ этими вопросами.— Мы не монголы! кричалъ онъ неистово изъ своей черниговской деревни, но этотъ крикъ не могъ-же заглушить напримръ свиста розогъ, ложившихся на тло окружавшихъ его ‘арійцевъ’… Какой позоръ! Отъ него, по взгляду А. Толстого, должны-бы переворачиваться вс славянскія кости въ гробу. Да, и — сказать кстати — прошло уже двадцать лтъ со смерти поэта, а этотъ взятый у татаръ обычай нетолько еще не вышелъ у насъ изъ употребленія, но даже находитъ ревностныхъ защитниковъ, и даже среди писателей, даже среди аристократовъ (по плоти, конечно, а не по духу)! Вы видите, какъ еще нужна до сихъ поръ проповдь о человческомъ достоинств, и какъ недалеко еще мы ушли въ своемъ Возрожденіи! Если считать со временъ гр. Алекся Толстого, то мы, пожалуй, отступили даже назадъ.
Отступили — но я увренъ, что скоро намъ неизбжно придется наверстывать упущенное. Жизнь не стоитъ на мст — особенно жизнь Запада. Она движется съ небывалою быстротою и побждаетъ настолько нашу инерцію, но даже косность языческихъ, азіатскихъ странъ. Россія — и Европа, наполняющая собою міръ, вышедшая изъ береговъ, Россія — и Азія, застоявшееся, гніющее болото. Куда примкнуть? Мы — 100 милліонное славянорусское племя — стоимъ между 400-милліоннымъ высоко-культурнымъ христіанствомъ Запада (считая и Америку) и 400-милліоннымъ высоко-культурнымъ-же, но остановившимся язычествомъ. Чья судьба намъ больше по душ? Гд больше достоинства и красоты жизни?
Наше возрожденье, мн кажется, фактъ неотвратимый. Противъ воли своей, какъ и другія страны Востока, мы уже увлечены всемірнымъ потопомъ цивилизаціи и двинуты въ общее теченіе ея. Посмотрите, какъ Европа охватываетъ насъ со всхъ сторонъ, подбираясь неожиданно къ нашей косности изъ тхъ странъ, гд мы считали себя на вки обезпеченными: изъ-за Камчатки (черезъ вооруженную Европейской наукой Японію), изъ-за песчаныхъ пустынь Средней Азіи (чрезъ Афганистанъ). Форпосты цивилизаціи надвигаются на насъ со всхъ сторонъ, и изъ простого чувства самосохраненія мы должны усвоить то-же оружіе. Я говорю, конечно, не о военномъ оружіи: кром кровавой борьбы, существуетъ мене изнурительная мирная борьба экономическая, наконецъ — борьба нравственная. Въ самомъ дл, обидно быть вчными данниками Запада въ матеріальномъ отношеніи, расплачиваться народною энергіею за недостатокъ просвщенія. Обидно быть работниками Европы,— но еще обидне чувствовать себя и нравственно слабе ея, уступать ей въ справедливости и достоинств жизни. Это сознаніе парализуетъ духовное творчество нашего общества, лишаетъ его радости существованія. Пока мы искренно не повернемся ‘лицомъ къ варягамъ’, пока не признаемъ себя, какъ мечталъ Алексй Толстой, кровными европейцами, пока не почувствуемъ, что начала гуманности — наши родныя начала, до тхъ поръ и матеріально, и духовно мы будемъ въ подчиненіи у Запада, въ роли варваровъ, которыхъ боятся, но презираютъ. Хорошо не знать этого презрнія, но знать его — и чувствовать, какъ Алексй Толстой, что оно заслужено… Это тяжелое страданіе.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека