Поэмы, Жуковский Василий Андреевич, Год: 1852

Время на прочтение: 401 минут(ы)
Жуковский В. А. Полное собрание сочинений и писем: В двадцати томах / Т. 4. Стихотворные повести и сказки
М.: Языки славянских культур, 2011.

СОДЕРЖАНИЕ

Неожиданное свидание. Быль
Две были и еще одна
Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея бессмертного и о премудрости Марьи-царевны, Кощеевой дочери
Война мышей и лягушек. Сказка (Отрывок)
Спящая царевна. Сказка
Маттео Фальконе. Корсиканская повесть
Капитан Бопп. Повесть
Две повести. Подарок на Новый год издателю ‘Москвитянина’
Выбор креста. Повесть
Тюльпанное дерево. Сказка
Кот в сапогах. Сказка
Сказка о Иване-царевиче и Сером Волке
Повесть об Иосифе Прекрасном
Египетская тма (Опыт подражания Библейской поэзии)
Странствующий жид

Из черновых рукописей и незавершенных текстов

Бальзора
Весна
Сокол. Сказка
Оберон
Родриг
Эллена и Гунтрам
Белокурый Экберт
<Военный суд на Мальте>
<Фридрих и Гела>
‘Карл Великий дал однажды…’
Чаша слёз
Альфы
Проданное имя
‘Часто в прогулках моих одиноких мне попадался…’
<Первое переложение Апокалипсиса>
<Второе переложение Апокалипсиса>

Конспекты и планы

Весна
Владимир
Дева озера
Родрик и Изора

НЕОЖИДАННОЕ СВИДАНИЕ

Быль

Лет за семьдесят, в Швеции, в городе горном Фаллуне,
Утром одним молодой рудокоп на свиданье с своею
Скромной, милой невестою так ей сказал: ‘Через месяц
(Месяц не долог) мы будем муж и жена, и над нами
Благословение Божие будет’. — ‘И в нашей убогой
Хижине радость и мир поселятся’, — сказала невеста.
Но когда возгласил во второй раз священник в приходской
Церкви: ‘Кто законное браку препятствие знает,
Пусть объявит об нем’, тогда с запрещеньем явилась
10 Смерть. Накануне брачного дня, идя в рудокопню
В черном платье своем (рудокоп никогда не снимает
Черного платья), жених постучался в окошко невесты,
С радостным чувством сказал он ей: доброе утро!— но добрый
Вечер! он уж ей не сказал, и назад не пришел он
К ней ни в тот день, ни на другой, ни на третий, ни после…
Рано поутру оделась она в венчальное платье,
Долго ждала своего жениха, и когда не пришел он,
Платье венчальное снявши, она заплакала горько,
Плакала долго об нем и его никогда не забыла.
20 Вот в Португалии весь Лиссабон уничтожен был страшным
Землетрясеньем, Война Семилетняя кончилась, умер
Франц Император, был Иезуитский орден разрушен,
Польша исчезла, скончалась Мария-Терезия, умер
Фридрих Великий, Америка стала свободна, в могилу
Лег император Иосиф Второй, революции пламя
Вспыхнуло, добрый король Людовик, возведенный на плаху,
Умер святым, на русском престоле не стало Великой
Екатерины, и много тронов упало, и новый
Сильный воздвигся, и все перевысил, и рухнул,
30 И на далекой скале океана изгнанником умер
Наполеон. А поля, как всегда, покрывал ися жатвой,
Пашни сочной травою, холмы золотым виноградом,
Пахарь сеял и жал, и мельник молол, и глубоко
В недра земли проницал с фонарем рудокоп, открывая
Жилы металлов. И вот случилось, что близко Фал луна,
Новый ход проложив, рудокопы в давнишнем обвале
Вырыли труп неизвестного юноши: был он не тронут
Тленьем, был свеж и румян, казалось, что .умер
С час, не боле, иль только прилег отдохнуть и забылся
40 Сном. Когда же на свет он из темной земныя утробы
Вынесен был, — отец, и мать, и друзья, и родные
Мертвы уж были давно, не нашлось никого, кто б о спящем
Юноше знал, кто б помнил, когда с ним случилось несчастье.
Мертвый товарищ умершего племени, чуждый живому,
Он сиротою лежал на земле, посреди равнодушных
Зрителей, всем незнакомый, дотоле, пока не явилась
Тут невеста того рудокопа, который однажды
Утром, за день до свадьбы своей, пошел на работу
В рудник и боле назад не пришел. Подпираясь клюкою,
50 Трепетным шагом туда прибрела седая старушка,
Смотрит на тело и вмиг узнает жениха. И с живою
Радостью боле, чем с грустью, она предстоявшим сказала:
‘Это мой бывший жених, о котором так долго, так долго
Плакала я и с которым Господь еще перед смертью
Дал мне увидеться. За день до свадьбы пошел он работать
В землю, но там и остался’. У всех разогрелося сердце
Нежным чувством при виде бывшей невесты, увядшей,
Дряхлой, над бывишм ее женихом, сохранившим всю прелесть
Младости свежей. Но он не проснулся на голос знакомый,
60 Он не открыл ни очей для узнанья, ни уст для привета.
В день же, когда на кладбище его понесли, с умиленьем
Друга давнишния младости в землю она проводила,
Тихо смотрела, как гроб засыпали, когда же исчез он,
Свежен могиле она поклонилась, пошла и сказала:
‘Что однажды земля отдала, то отдаст и в другой раз!’

ДВЕ БЫЛИ И ЕЩЕ ОДНА

День был ясен и тепел, к закату сходящее солнце
Ярко сияло на чистом лазоревом небе. Спокойно
Дедушка, солнцем согретый, сидел у ворот на скамейке,
Глядя на ласточек, быстро круживших в воздушном пространстве,
Вслед за ними пускал он дымок из маленькой трубки,
Легкими кольцами дым подымался и, с воздухом слившись,
В нем пропадал. Маргарита, Луиза и Лотта за пряжей
Чинно сидели кругом, самопрялки жужжали, и тонкой
Струйкой нити вилися, Фриц работал, а Знни,
10 Вечный ленивец, играл на траве с курчавою шавкой.
Все молчали: как будто ангел тихий провеял.
‘Дедушка, — Лотта сказала, — что ты примолк? Расскажи нам
Сказку, вечер ясный такой, нам весело будет
Слушать’. — ‘Сказку? — старик проворчал, высыпая из трубки
Пепел, — все бы вам сказки, не лучше ль послушать вам были?
Быль расскажу вам, и быль не одну, а две’. Опроставши
Трубку и снова набив ее табаком, из мошонки
Дедушка вынул огниво и, трут в кремень положивши,
Крепко ударил сталью в кремень, посыпались искры,
20 Трут загорелся, и трубка опять задымилась. Собравшись
С мыслями, дедушка так рассказывать с важностью начал:
‘Дети, смотрите, как все перед нами прекрасно, как солнце,
Медленно с неба спускаясь, все осыпает лучами,
Рейн золотом льется, жатва как тихое морс,
Холмы зеленые в свете вечернем горят, по дорогам
Шум и движенье, подняв паруса, нагруженные барки
Быстро бегут по водам, а наша приходская церковь…
Окна ее как огни меж темными липами блещут,
Вкруг мелькают кресты на кладбище, и в воздухе теплом
30 Птицы вьются, мошки блестящею пылью мелькают,
Весь он полон говором, пеньем, жужжаньем… прекрасен
Мир Господень! сердцу так радостно, сладко и вольно!
Скажешь: где бы в этом прекрасном мире Господнем
Быть несчастью? Ан нет! и не только несчастье — злодейство
Место находит в нем. Видите ль там, на высоком пригорке,
Замок в обломках? Теперь по стенам расцветает зеленый
Плющ, и солнце его золотит, и звонкую песню беспечно,
Сидя в траве, на рожке там играет пастух. А на Рейне
Видите ль вы небольшой островок? Молодая из кленов
40 Роща на нем расцвела, под тенью ее разостлавши
Сети, рыбак готовит свой ужин, и дым голубою
Струйкой вьется по зелени темной. Взглянуть, так прекрасный
Рай. Ну слушайте ж: очень недавно там, на пригорке,
Близко развалин замка, стояла гостиница, чистый,
Светлый, просторный дом, под вывеской Черного вепря.
В этой гостинице каждый прохожий в то время мог видеть
Бедную Эми. Подлинно бедная! дико потупив
Голову, в землю глаза неподвижно уставив, по целым
Дням сидела она перед дверью трактира на камне.
50 Плакать она не могла, но тяжко, тяжко вздыхала,
Жалоб никто от нее не слыхал, но, Боже мой! всякий,
Раз поглядевши ей, бедной, в лицо, узнавал, что на свете
Все для нее миновалось: мертвою бледностью щеки
Были покрыты, глаза из глубоких впадин сверкали
Острым огнем, одежда была в беспорядке, как змеи,
Черные кудри по голым плечам раскиданы были.
Вечно молчала она и была тиха, как младенец,
Но порою, если случалось, что ветер просвищет,
Вдруг содрогалась, на что-то глаза упирала и, пальцем
60 Быстро туда указав, смеялась смехом безумным.
Бедная Эми! такою ль видали ее? Беззаботно
Жизнью, бывало, она веселилась, как вольная пташка.
Помню и я, и старые гости Черного вепря,
Как нас радушной улыбкой и ласковым словом встречала
Эми, как весело шло угощенье. И все ей друзьями
Были в нашей округе. Кто веселость и живость
Всюду с собой приносил? Кого, как любимого гостя,
С криками вся молодежь встречала на праздниках? Эми.
Кто всегда так опрятно и чинно одет был? Кого наш священник
70 Девушкам всем в образец поставлял? Кто, шумя как ребенок
Резвый на игрищах, был так набожно тих за молитвой?
Словом, кто бедным был друг, за больными ходил, с огорченным
Плакал, с детьми играл, как дитя? Все Эми, все Эми.
Господи Боже! она ли не стоила счастья? А вышло
Все напротив. Она полюбила Бранда. Признаться,
Этот Бранд был молод, умен и красив, но худые
Слухи носились об нем: он с людьми недобрыми знался,
В церковь он не ходил, а в шинках, за картами, кто был
Первый? Бранд. Колдовством ли каким он понравился Эми,
80 Сам ли Господь ей хотел послать на земле испытанье,
С тем, чтоб душа ее, здесь в страданьях очистившись, прямо
В рай перешла — не знаю, но Эми была уж невестой
Бранда, и все жалели об ней. Ну послушайте ж: вечер
Был осенний и бурный, в гостинице Черного вепря
Два сидели гостя, яркое пламя трещало в камине.
‘Что за погода! — сказал один. — Не раздолье ль в такую
Бурю сидеть у огня и слушать, как ветер холодный
Рвется в оконницы?’ — ‘Правда, — другой отвечал, — ни за что бы
Я теперь отсюда не вышел, ужас, не буря.
90 Месяц на небе есть, а ночь так темна, что хоть оба
Выколи глаза, плохо тому, кто в дороге!’ — ‘Желал бы
Знать я, найдется ль такой удалец, чтоб теперь в тот старинный
Замок сходить? Он близко, шагов с три сотни, не боле,
Но, признаться, днем я не трус, а ночью в такое
Время пойти туда, где, быть может, в потемках
Гость из могилы встретит тебя, — извините, с живыми
Сладить можно, а с мертвым и смелость не в пользу, храбрися
Сколько угодно душе, а что ты сделаешь, если
Вдруг пред тобою длинный, бледный, сухой, с костяными
100 Пальцами станет, и два ужасные глаза упрутся
Дико в тебя, и ты ни с места, как камень? А в этом
Замке, все знают, нечисто, и в тихую ночь там не тихо,
Что же в бурю, когда и мертвец повернется в могиле?’ —
‘Страшно, правда, а я об заклад побьюся, что наша
Эми не струсит и в замок одна-одинешенька сходит’. —
‘Бейся, пробьешь’. — ‘Изволь, по рукам! ты слышала, Эми?
Хочешь ли новую шляпку выиграть к свадьбе? Сходи же
В замок и ветку нам с клена, который между обломков
Там растет, принеси, я знаю, что ты не боишься
110 Мертвых и бредням не веришь. Согласна ли, Эми?’ — ‘Согласна,—
Эми сказала с усмешкой. — Бояться тут нечего, разве
Бури, а против ночных привидений защитой молитва’.
С этим словом Эми пошла. Развалины были
Близко, но ветер выл и ревел, темнота гробовая
Все покрывала, и тучи, как черные горы, задвинув
Небо, страшно ворочались. Эми знакомой тропинкой
Входит без всякого страха в средину развалин,
Клен недалеко, вдруг ветер утих на минуту, и Эми
Слышит, что кто-то идет живой, а не мертвый, ей стало
120 Страшно… слушает… ветер снова поднялся и снова
Стих, и снова послышалось ей, что идут, в испуге
К груде развалин прпжалася Эми. В это мгновенье
Ветром раздвинуло тучи, и месяц очистился. Что же
Эми увидела? Два человека — две черные тени —
Крадутся между обломков и тащат мертвое тело.
Ветер ударил сильней, с головы одного сорвалася
Шляпа и к Зминым прямо ногам прикатилась, а месяц
В ту минуту пропал, и все опять потемнело.
‘Стой! (послышался голос) шляпу ветром умчало’. —
130 ‘После отыщешь, прежде окончим работу: зароем
Клад свой’, — другой отвечал, и они удалились. Схвативши
Шляпу, стремглав пустилась к гостинице Эми. Бледнее
Смерти в двери вбежала она и долго промолвить
Слова не в силах была, отдохнув, наконец рассказала
То, что ей в замке привиделось. ‘Вот обличитель убийцам!’ —
Шляпу поднявши, громко промолвила Эми, но тут же
В шляпу всмотрелась… ‘Ах!’ и упала на пол без чувства:
Брандово имя стояло на шляпе. Мне нечего боле
Вам рассказывать. В этот миг помутился рассудок
140 Бедной Эми, Господь милосердый недолго страдать ей
Дал на земле: ее отнесли на кладбище. Но долго
Видели столб с колесом на пригорке близ замка, прохожим
Он приводил на память и Бранда, и бедную Эми.
Все исчезло теперь, и гостиницы нет, лишь могилка
Бедной Эми цветет, как цвела, и над нею спокойно’.
Дедушка кончил и молча стал выколачивать трубку.
Внучки также молчали и с грустью смотрели на церковь:
Солнце играло на ней, и темные липы бросали
Тень на кладбище, где Эми давно покоилась в гробе. —
150 ‘Вот вам другая быль, — сказал, опять раскуривши
Трубку, старик. — Каспар был беден. К буйной, развратной
Жизни привык он, и сердце в нем сделалось камнем. Но жадным
Оком смотрел на чужое богатство Каспар. На злодейство
Трудно ль решиться тому, кто шатается праздно, не помня
Бога? Так и случилось. Каспар на ночную добычу
Вышел. Вы видите остров на Рейне? Вдоль берега вьется
Против этого острова, мимо утеса, дорожка.
Там, у самой дорожки, под темным утесом, в ночное
Позднее время Каспар засел и ждал: не пройдет ли
160 Кто-нибудь мимо? Ночь прекрасна была, освещенный
Полной луной островок отражался в воде, и густые
Клены, глядяся в нес, стояли тихо, как черные тени,
Все покоилось… волны изредка в берег плескали,
В листьях журчало, и пел соловей. Но, злодейским
Замыслом полный, Каспар не слыхал ничего, он иное
Жадным подслушивал ухом. И вот напоследок он слышит:
Кто-то идет по дороге, то был одинокий прохожий.
Выскочил, словно как зверь из берлоги, Каспар, и недолго
Длилась борьба между ими: бедный путник с тяжелым
170 Стоном упал на землю, зарезанный. Мертвое тело
В воду стащил Каспар и вымыл кровавые руки,
Брызнули волны, раздавшись под трупом, и снова слилися
В гладкую зыбь, все стало по-прежнему тихо, и сладко
Петь продолжал соловей. Каспар беззаботно с добычей
В путь свой пошел, свидетелей не было, совесть молчала.
Скоро истратил разбойник добытое кровью, и скоро
Голым стал он по-прежнему. Годы прошли, об убийстве,
Кроме Бога, никто не проведал, но слушайте дале.
Раз Каспар сидел за столом в гостинице. Входит
180 Старый знакомец его, арендарь Веньямин, он садится
Подле Каспара, он крепко, крепко задумчив, и вправду
Было о чем призадуматься: денно и ночно работал,
Честно жил Веньямин, а все понапрасну, тяжелый
Крест достался ему: семью имел он большую,
Всех одень, напой, накорми… а чем? И вдобавок
Новое горе постигло его: жена от тяжелой
Скорби слегла в постель, и деньги пошли за лекарство,
Бог помог ей, но с той поры все хуже да хуже, и часто
Нечего есть, жена молчит, но тает, как свечка,
190 Дети криком кричат, наконец, остальное помещик
В доме силою взял, в уплату за долг, и из дома
Выгнать грозился. Эта беда с Веньямином случилась
Утром, а вечером он Каспара в гостинице встретил.
Рядом с ним он сидел у стола, опершись на колено
Локтем, рукою закрывши глаза, молчал он как мертвый.
‘Что с тобой, Веньямин? — спросил Каспар. — Ты как будто
В воду опущен. Послушай, сосед, не распить ли нам вместе
Кружку вина? Веселее на сердце будет, отведай’.
Кружку взял Веньямин и выпил. ‘Тяжко приходится
200 Жить, — сказал он. — Жена умирает, и хилые кости
Не на чем ей успокоить: злодеи последнюю взяли
Нынче постелю. А дети — Господи Боже мой! лучше б
Им и мне в могилу. Помещик наш нынешней ночью
В замок свой пышный поедет и там на мягких подушках,
Вкусно поужинав, сладко заснет… а я, воротяся
В дом мой, где голые стены, что найду там? Бездушный!
Я ли Христом да Богом его не молил? У него ли
Мало добра?.. Пускай же Всевышний Господь на судилище страшном
Так же с ним немилостив будет, как он был со мною!’
210 Слушал Каспар и в душе веселился, как злой искуситель,
В кружку соседу вина подливал он и скоро зажег в нем
Кровь, и потом из гостиницы вышел с ним вместе. Уж было
Поздно. ‘Сосед, — Веньямину он тихо шепнул, — господин твой
Нынешней ночью один в свой замок поедет, дорога
Близко, она пуста, а мщенье, знаешь ты, сладко’.
Речью такой был сражен Веньямин, но тяжкая бедность,
Горе семьи, досада, хмель, темнота, обольщенье
Слов коварных… довольно, чтоб слабое сердце опутать.
Так ли, не так ли, но вот пошел Веньямин за Каспаром,
220 Против знакомого острова сели они под утесом,
Близко дороги, и ждут, ни один ни слова, не смеют
Вслух дышать и слушают молча. Их окружала
Тихая, темная ночь, звезд не сверкало на небе,
Лист едва шевелился, без ропота волны лилися,
Все покоилось сладко, и пел соловей. Душа Веньямина
Вдруг согрелась: в ней совесть проснулась, и он содрогнулся.
‘Нечего ждать, — он сказал, — уж поздно, уйдем, не придет он’. —
‘Будь терпелив, — злодей возразил, — пождем, и дождемся.
Доле зато дожидаться его возвращенья придется
230 В замке жене, да будет напрасно се нетерпенье’.
Сердце от этих слов повернулось в груди Всньямина,
Вспомнил свою он жену и сказал: ‘Теперь прояснилась
Совесть моя, не поздно еще, не хочу оставаться!’ —
‘Что ты? — воскликнул Каспар. — Послушался совести, бредит.
Ночь темна, река глубока, здесь место глухое,
Кто нас увидит?’ Мороз подрал Веньямина по коже.
‘Кто нас увидит? А разве нет свидетеля в небе?’ —
‘Сказки! здесь мы одни. В ночной темноте не приметит
Нас ни земной, ни небесный свидетель’. Тут неоглядкой
240 Прочь от него побежал Веньямин. И в это мгновенье
Темное небо ярким, страшным лучом раздвоилось,
Все кругом могильная мгла покрывала, на том лишь
Месте, где спрятаться думал Каспар, было как в ясный
Полдень светло. И вот пред глазами его повторилось
Все, что он некогда тут совершил во мраке глубокой
Ночи один: он услышал шум от упавшего в воду
Трупа, он черный труп на волнах освещенных увидел,
Волны разинулись, труп нырнул в них, и все потемнело…
Дети, долго с тех пор под этим утесом, как дикий
250 Зверь, гнездился Каспар сумасшедший. Не ведал он кровли,
Был безобразен: лицо как кора, глаза как два угля,
Волосы клочьями, ногти на пальцах как чернью когти,
Вместо одежды гнилое тряпье, худой, изможденный,
Чахлый, все ребра наружу, он в страхе все жался к утесу,
Все как будто хотел в нем спрятаться и все озирался
Смутно кругом, но порою вдруг выбегал и, на небо
Дико уставив глаза, шептал: ‘Он видит, Он видит’.
Дедушка, быль досказав, посмотрел, усмехаясь, на внучек.
‘Что же вы так присмирели? — спросил он. — Видно, рассказ мой
260 Был не на шутку печален? Постойте ж, я кое-что вспомнил,
Что рассмешит вас и вместе научит. Слушайте. Часто
Мы на свою негодуем судьбу, а если рассудишь,
Как все на свете неверно, то сердцем смиришься и станешь
Бога за участь свою прославлять. Иному труднее
Опыт такой достается, иному легче. И вот как
Раз до премудрости этой, не умствуя много, а просто
Случаем странным, одною забавной ошибкой добрался
Бедный немецкий ремесленник. Был по какому-то делу
Он в Амстердаме, голландском городе, город богатый,
270 Пышный, зданья огромные, тьма кораблей, загляделся
Бедный мой немец, глаза разбежались, вдруг он увидел
Дом, какого не снилось ему и во сне: до десятка
Труб, три жилья, зеркальные окна, ворота
С добрый сарай — удивленье! С смиренным поклоном спросил он
Первого встречного: ‘Чей это дом, в котором так много
В окнах тюльпанов, нарциссов и роз?’ Но, видно, прохожий
Или был занят, или столько же знал по-немецки,
Сколько тот по-голландски, то есть не знал ни полслова,
Как бы то ни было, Каннитферштан! отвечал он. А это
280 Каннитферштан есть голландское слово, иль, лучше, четыре
Слова, и значит оно: не могу вас понять. Простодушный
Немец, напротив, вздумал, что так назывался владелец
Дома, о коем он спрашивал. ‘Видно, богат не на шутку
Этот Каннитферштан’, — сказал про себя он, любуясь
Домом. Потом отправился дале. Приходит на пристань —
Новое диво: там кораблей числа нет, их мачты
Словно как лес. Закружилась его голова, и сначала
Он не видал ничего, так много он разом увидел.
Но наконец на огромный корабль обратил он вниманье.
290 Этот корабль недавно пришел из Ост-Индии, много
Вкруг суетилось людей: его выгружали. Как горы,
Были навалены тюки товаров: множество бочек
С сахаром, кофе, перцем, пшеном сарацинским. Разинув
Рот, с удивленьем глядел на товары наш немец, и сведать
Крепко ему захотелось, чьи были они. У матроса,
Несшего тюк огромный, спросил он: ‘Как назывался
Тот господин, которому море столько сокровищ
Разом прислало?’ Нахмурясь, матрос проворчал мимоходом:
Каннитферштан. ‘Опять! смотри пожалуй! Какой же
300 Этот Каннитферштан молодец! Мудрено ли построить
Дом с богатством таким и расставить в горшках золоченых
Столько тюльпанов, нарциссов и роз по окошкам?’ Пошел он
Медленным шагом назад и задумался, горе
Взяло его, когда он размыслил, сколько богатых
В свете и как он беден. Но только что начал с собою
Он рассуждать, какое было бы счастье, когда б он
Сам был Канпитфсрштап, как вдруг перед ним — погребенье.
Видит: четыре лошади в черных длинных попонах
Гроб на дрогах везут и тихо ступают, как будто
310 Зная, что мертвого с гробом в могилу навеки отвозят,
Вслед за гробом родные, друзья и знакомые, молча,
В трауре идут, вдали одиноко звонит погребальный
Колокол. Грустно стало ему, как всякой смиренной
Доброй душе, при виде мертвого тела, и, снявши
Набожно шляпу, молитву творя, проводил он глазами
Ход погребальный, потом подошел к одному из последних
Шедших за гробом, который в эту минуту был занят
Важным делом: рассчитывал, сколько прибыли чистой
Будет ему от продажи корицы и перцу, тихонько
320 Дернув его за кафтан, он спросил: ‘Конечно, покойник
Был вам добрый приятель, что так вы задумались? Кто он?’
Каннитферштан! был короткий ответ. Покатилпся слезы
Градом из глаз у честного немца, сделалось тяжко
Сердцу его, а потом и легко, и, вздохнувши, сказал он:
‘Бедный, бедный Каннитферштан! от такого богатства
Что осталось тебе? Не то же ль, что рано иль поздно
Мне от моей останется бедности? Саван и тесный
Гроб’. И в мыслях таких побрел он за телом, как будто
Сам был роднёю покойнику, в церковь вошел за другими,
330 Там голландскую проповедь, в коей не понял ни слова,
Выслушал с чувством глубоким, потом, когда опустили
Каннитферштана в землю, заплакал, потом с облегченным
Сердцем пошел своею дорогой. И с тех пор, как скоро
Грусть посещала его и ему становилось досадно
Видеть счастье богатых людей, он всегда утешался,
Вспомнив о Каннитферштане, его несметном богатстве,
Пышном доме, большом корабле и тесной могиле.

СКАЗКА О ЦАРЕ БЕРЕНДЕЕ, О СЫНЕ ЕГО ИВАНЕ-ЦАРЕВИЧЕ, О ХИТРОСТЯХ КОЩЕЯ БЕССМЕРТНОГО И О ПРЕМУДРОСТИ МАРЬИ-ЦАРЕВНЫ, КОЩЕЕВОЙ ДОЧЕРИ

Жил-был царь Берендей до колен борода. Уж три года
Был он женат и жил в согласье с женою, но все им
Бог детей не давал, и было царю то прискорбно.
Нужда случилась царю осмотреть свое государство,
Он простился с царицей и восемь месяцев ровно
Пробыл в отлучке. Девятый был месяц в исходе, когда он,
К царской столице своей подъезжая, на поле чистом
В знойный день отдохнуть рассудил, разбили палатку,
Душно стало царю под палаткой, и смерть захотелось
10 Выпить студеной воды. Но поле было безводно…
Как быть, что делать? А плохо приходит, вот он решился
Сам объехать все поле: авось, попадется на счастье
Где-нибудь ключ. Поехал и видит колодезь. Поспешно
Спрянув с коня, заглянул он в него: он полон водою
Вплоть до самых краев, золотой на поверхности ковшик
Плавает. Царь Берендей поспешно за ковшик — не тут-то
Было: ковшик прочь от руки. За янтарную ручку
Царь с нетерпеньем то правой рукою, то левой хватает
Ковшик, но ручка, проворно виляя и вправо и влево,
20 Только что дразнит царя и никак не дастся.
Что за причина? Вот он, выждавши время, чтоб ковшик
Стал на место, хвать его разом справа и слева —
Как бы не так! Из рук ускользнувши, как рыбка нырнул он
Прямо на дно колодца и снова потом на поверхность
Выплыл, как будто ни в чем не бывал. ‘Постой же! (подумал
Царь Берендей) я напьюсь без тебя’, и, недолго сбираясь,
Жадно прильнул он губами к воде и струю ключевую
Начал тянуть, не заботясь о том, что в воде утонула
Вся его борода. Напившися вдоволь, поднять он
30 Голову хочет… ан нет, погоди! не пускают, и кто-то
Царскую бороду держит. Упершись в ограду колодца,
Силится он оторваться, трясет, вертит головою —
Держат его, да и только. ‘Кто там? пустите!’ — кричит он.
Нет ответа, лишь страшная смотрит со дна образина,
Два огромные глаза горят, как два изумруда,
Рот разинутый чудным смехом смеется, два ряда
Крупных жемчужин светятся в нем, и язык, меж зубами
Выставясь, дразнит царя, а в бороду впутались крепко
Вместо пальцев клешни. И вот наконец сиповатый
40 Голос сказал из воды: ‘Не трудися, царь, понапрасну,
Я тебя не пущу. Если же хочешь на волю,
Дай мне то, что есть у тебя и чего ты не знаешь’.
Царь подумал: ‘Чего ж я не знаю? Я, кажется, знаю
Все!’ И он отвечал образине: ‘Изволь, я согласен’.
‘Ладно! — опять сиповатый послышался голос. — Смотри же,
Слово сдержи, чтоб себе не нажить ни попрека, ни худа’.
С этим словом исчезли клешни, образина пропала.
Честную выручив бороду, царь отряхнулся, как гоголь,
Всех придворных обрызгал, и все царю поклонились.
50 Сев на коня, он поехал, и долго ли, мало ли ехал,
Только уж вот он близко столицы, навстречу толпами
Сыплет народ, и пушки палят, и на всех колокольнях
Звон. И царь подъезжает к своим златоверхим палатам —
Там царица стоит на крыльце и ждет, и с царицей
Рядом первый министр, на руках он своих парчевую
Держит подушку, на ней же младенец, прекрасный как светлый
Месяц, в пеленках колышется. Царь догадался и ахнул.
‘Вот оно то, чего я не знал! Уморил ты, проклятый
Демон, меня!’ Так он подумал и горько, горько заплакал,
60 Все удивились, но слова никто не промолвил. Младенца
На руки взявши, царь Берендей любовался им долго,
Сам его взнес на крыльцо, положил в колыбельку и, горе
Скрыв про себя, по-прежнему царствовать начал. О тайне
Царской никто не узнал, но все примечали, что крепко
Царь был печален — он все дожидался, вот придут за сыном,
Днем он покоя не знал, и сна не ведал он ночью.
Время, однако, текло, а никто не являлся. Царевич
Рос не по дням — по часам, и сделался чудо-красавец.
Вот наконец и царь Берендей о том, что случилось,
70 Вовсе забыл… но другие не так забывчивы были.
Раз царевич, охотой в лесу забавляясь, в густую
Чащу заехал один. Он смотрит: все дико, поляна,
Черные сосны кругом, на поляне дуплистая липа.
Вдруг зашумело в дупле, он глядит: вылезает оттуда
Чудный какой-то старик, с бородою зеленой, с глазами
Также зелеными. ‘Здравствуй, Иван-царевич, — сказал он. —
Долго тебя дожидалися мы, пора бы нас вспомнить’. —
‘Кто ты?’ — царевич спросил. ‘Об этом после, теперь же
Вот что ты сделай: отцу своему, царю Берендею,
80 Мой поклон отнеси да скажи от меня: не пора ли,
Царь Берендей, должок заплатить? Уж давно миновалось
Время. Он сам остальное поймет. До свиданья’. И с этим
Словом исчез бородатый старик. Иван же царевич
В крепкой думе поехал обратно из темного леса.
Вот он к отцу своему, царю Берендею, приходит.
‘Батюшка царь-государь, — говорит он, — со мною случилось
Чудо’. И он рассказал о том, что видел и слышал.
Царь Берендей побледнел как мертвец. ‘Беда, мой сердечный
Друг, Иван-царевич! — воскликнул он, горько заплакав. —
90 Видно, пришло нам расстаться!..’ И страшную тайну о данной
Клятве сыну открыл он. ‘Не плачь, не крушися, родитель, —
Так отвечал Иван-царевич, — беда невелика.
Дай мне коня, я поеду, а ты меня дожидайся,
Тайну держи про себя, чтоб о ней здесь никто не проведал,
Даже сама государыня-матушка. Вели ж назад я
К вам по прошествии целого года не буду, тогда уж
Знайте, что нет на свете меня’. Снарядили как должно
В путь Ивана-царевича. Дал ему царь золотые
Латы, меч и коня вороного, царица с мощами
100 Крест на шею надела ему, отпели молебен,
Нежно потом обнялися, поплакали… с богом! Поехал
В путь Иван-царевич. Что-то с ним будет? Уж едет
День он, другой и третий, в исходе четвертого — солнце
Только успело зайти — подъезжает он к озеру, гладко
Озеро то, как стекло, вода наравне с берегами,
Все в окрестности пусто, румяным вечерним сияньем
Воды покрытые гаснут, и в них отразился зеленый
Берег и частый тростник — и все как будто бы дремлет,
Воздух не вест, тростинка не тронется, шороха в струйках
110 Светлых но слышно. Иван-царевич смотрит, и что же
Видит он? Тридцать хохлатых сереньких уточек подле
Берега плавают, рядом тридцать белых сорочек
Подле воды на травке лежат. Осторожно поодаль
Слез Иван-царевич с коня, высокой травою
Скрытый, подполз и одну из белых сорочек тихонько
Взял, потом угнездился в кусте дожидаться, что будет.
Уточки плавают, плещутся в струйках, играют, ныряют…
Вот наконец, поиграв, поныряв, поплескавшись, подплыли
К берегу, двадцать девять из них, побежав с перевалкой
120 К белым сорочкам, оземь ударились, все обратились
В красных девиц, нарядились, порхнули и разом исчезли.
Только тридцатая уточка, на берег выйти не смея,
Взад и вперед одна-одинешенька с жалобным криком
Около берега бьется, с робостью вытянув шейку,
Смотрит туда и сюда, то вспорхнет, то снова присядет…
Жалко стало Ивану-царевичу. Вот он выходит
К ней из-за кустика, глядь, а она ему человечьим
Голосом вслух говорит: ‘Иван-царевич, отдай мне
Платье мое, я сама тебе пригожуся’. Он с нею
130 Спорить не стал, положил на травку сорочку и, скромно
Прочь отошедши, стал за кустом. Вспорхнула на травку
Уточка. Что же вдруг видит Иван-царевич? Девица
В белой одежде стоит перед ним, молода и прекрасна
Так, что ни в сказке сказать, ни пером описать, и, краснея,
Руку ему подает и, потупив стыдливые очи,
Голосом звонким, как струны, ему говорит: ‘Благодарствуй,
Добрый Иван-царевич, за то, что меня ты послушал,
Тем ты себе самому услужил, но и мною доволен
Будешь: я дочь Кощея бессмертного, Марья-царевна,
140 Тридцать нас у него, дочерей молодых. Подземельным
Царством владеет Кощей. Он давно уж тебя поджидает
В гости и очень сердит, но ты не пекись, не заботься,
Сделай лишь то, что я тебе присоветую. Слушай:
Только завидишь Кощея-царя, упади на колена,
Прямо к нему поползи, затопает он — не пугайся,
Станет ругаться — не слушай, ползи да и только, что после
Будет, увидишь, теперь пора нам’. И Марья-царевна
В землю ударила маленькой ножкой своей, расступилась
Тотчас земля, и они вместе в подземное царство спустились.
150 Видят дворец Кощея бессмертного, высечен был он
Весь из карбункула камня и ярче небесного солнца
Все под землей освещал. Иван-царевич отважно
Входит: Кощей сидит на престоле в светлой короне,
Блещут глаза, как два изумруда, руки с клешнями.
Только завидел его вдалеке, тотчас на колени
Стал Иван-царевич. Кощей же затопал, сверкнуло
Страшно в зеленых глазах, и так закричал он, что своды
Царства подземного дрогнули. Слово Марьи-царевны
Вспомня, пополз на карачках Иван-царевич к престолу,
160 Царь шумит, а царевич ползет да ползет. Напоследок
Стало царю и смешно. ‘Добро ты, проказник, — сказал он, —
Если тебе удалося меня рассмешить, то с тобою
Ссоры теперь заводить я не стану. Милости просим
К нам в подземельное царство, но знай, за твое ослушанье
Должен ты нам отслужить три службы, сочтемся мы завтра,
Ныне уж поздно, поди’. Тут два придворных проворно
Под руки взяли Ивана-царевича очень учтиво,
С ним пошли в покой, отведенный ему, отворили
Дверь, поклонились царевичу в пояс, ушли, и остался
170 Там он один. Беззаботно он лег на постелю и скоро
Сном глубоким заснул. На другой день рано поутру
Царь Кощей к себе Ивана-царевича кликнул:
‘Ну, Иван-царевич, — сказал он, — теперь мы посмотрим,
Что-то искусен ты делать? Изволь, например, нам построить
Нынешней ночью дворец: чтоб кровля была золотая,
Стены из мрамора, окна хрустальные, вкруг регулярный
Сад, и в саду пруды с карасями, если построишь
Этот дворец, то нашу царскую милость заслужишь,
Если же нет, то прошу не пенять… головы не удержишь!’ —
180 ‘Ах ты, Кощей окаянный, — Иван-царевич подумал, —
Вот что затеял, смотри пожалуй!’ С тяжелой кручиной
Он возвратился к себе и сидит пригорюнясь, уж вечер,
Вот блестящая пчелка к его подлетела окошку,
Бьется об стекла — и слышит он голос: ‘Впусти!’ Отворил он
Дверку окошка, пчелка влетела и вдруг обернулась
Марьей-царевной. ‘Здравствуй, Иван-царевич, о чем ты
Так призадумался?’ — ‘Нехотя будешь задумчив, — сказал он. —
Батюшка твой до моей головы добирается’. — ‘Что же
Сделать решился ты?’ — ‘Что? Ничего. Пускай его снимет
190 Голову, двух смертей не видать, одной не минуешь’. —
‘Нет, мой милый Иван-царевич, не должно терять нам
Бодрости. То ли беда? Беда впереди, не печалься,
Утро вечера, знаешь ты сам, мудренее: ложися
Спать, а завтра поранее встань, уж дворец твой построен
Будет, ты ж только ходи с молотком да постукивай в стену’.
Так все и сделалось. Утром, ни свет ни заря, из каморки
Вышел Иван-царевич… глядит, а дворец уж построен.
Чудный такой, что сказать невозможно. Кощей изумился,
Верить не хочет глазам. ‘Да ты хитрец не на шутку, —
200 Так он сказал Ивану-царевичу, — вижу, ты ловок
На руку, вот мы посмотрим, так же ли будешь догадлив.
Тридцать есть у меня дочерей, прекрасных царевен.
Завтра я всех их рядом поставлю, и должен ты будешь
Три раза мимо пройти и в третий мне раз без ошибки
Младшую дочь мою, Марью-царевну, узнать, не узнаешь —
С плеч голова. Поди’. — ‘Уж выдумал, чучела, мудрость, —
Думал Иван-царевич, сидя под окном. — Не узнать мне
Марью-царевну… какая ж тут трудность?’ —
‘А трудность такая, —
210 Молвила Марья-царевна, пчелкой влетевши, — что если
Я не вступлюся, то быть беде неминуемой. Всех нас
Тридцать сестер, и все на одно мы лицо, и такое
Сходство меж нами, что сам отец наш только по платью
Может нас различать’. — ‘Ну что же мне делать?’ — ‘А вот что,
Буду я та, у которой на правой щеке ты заметишь
Мошку. Смотри же, будь осторожен, вглядись хорошенько,
Сделать ошибку легко. До свиданья’. И пчелка исчезла.
Вот на другой день опять Ивана-царевича кличет
Царь Кощей. Царевны уж тут, и все в одинаком
220 Платье рядом стоят, потупив глаза. ‘Ну, искусник, —
Молвил Кощей, — изволь-ка пройтиться три раза мимо
Этих красавиц, да в третий раз потрудись указать нам
Марью-царевну’. Пошел Иван-царевич, глядит он
В оба глаза: уж подлинно сходство! И вот он проходит
В первый раз — мошки нет, проходит в другой раз — все мошки
Нет, проходит в третий и видит — крадется мошка,
Чуть заметно, по свежей щеке, а щека-то под нею
Так и горит, загорелось и в нем, и с трепещущим сердцем:
‘Вот она, Марья-царевна!’ — сказал он Кощею, подавши
230 Руку красавице с мошкой. ‘3! э! да тут, примечаю,
Что-то нечисто, — Кощей проворчал, на царевича с сердцем
Выпучив оба зеленые глаза. — Правда, узнал ты
Марью-царевну, но как узнал? Вот тут-то и хитрость,
Верно, с грехом пополам. Погоди же, теперь доберуся
Я до тебя. Часа через три ты опять к нам пожалуй,
Рады мы гостю, а ты нам свою премудрость на деле
Здесь покажи: зажгу я соломинку, ты же, покуда
Будет гореть та соломинка, здесь, не трогаясь с места,
Сшей мне пару сапог с оторочкой, не диво, да только
240 Знай наперед: не сошьешь — долой голова, до свиданья’.
Зол возвратился к себе Иван-царевич, а пчелка
Марья-царевна уж там. ‘Отчего опять так задумчив,
Милый Иван-царевич?’ — спросила она. ‘Поневоле
Будешь задумчив, — он ей отвечал. — Отец твой затеял
Новую шутку: шей я ему сапоги с оторочкой,
Разве какой я сапожник? Я царский сын, я не хуже
Родом его. Кощей он бессмертный! видали мы много
Этих бессмертных’. — ‘Иван-царевич, да что же ты будешь
Делать?’ — ‘Что мне тут делать? Шить сапогов я не стану.
250 Снимет он голову — черт с ним, с собакой! какая мне нужда!’
‘Нет, мой милый, ведь мы теперь жених и невеста,
Я постараюсь избавить тебя, мы вместе спасемся
Или вместе погибнем. Нам должно бежать, уж другого
Способа нет’. Так сказав, на окошко Марья-царевна
Плюнула, слюнки в минуту примерзли к стеклу, из каморки
Вышла она потом с Иваном-царевичем вместе,
Двери ключом заперла и ключ далеко зашвырнула.
За руки взявшись потом, они поднялися и мигом
Там очутились, откуда сошли в подземельное царство:
260 То же озеро, низкий берег, муравчатый, свежий
Луг, и, видят, по лугу свежему бодро гуляет
Конь Ивана-царевича. Только почуял могучий
Конь седока своего, как заржал, заплясал и помчался
Прямо к нему и, примчавшись, как вкопанный в землю
Стал перед ним. Иван-царевич, не думая долго,
Сел на коня, царевна за ним, и пустились стрелою.
Царь Кощей в назначенный час посылает придворных
Слуг доложить Ивану-царевичу: что-дс так долго
Мешкать изволите? Царь дожидается. Слуги приходят,
270 Заперты двери. Стук! стук! и вот из-за двери им слюнки,
Словно как сам Иван-царевич, ответствуют: буду.
Этот ответ придворные слуги относят к Кощею,
Ждать-подождать — царевич нейдет, посылает в другой раз
Тех же послов рассерженный Кощей, и та же всё песня:
Буду, а нет никого. Взбесился Кощей. ‘Насмехаться,
Что ли, он вздумал? Бегите же, дверь разломать и в минуту
За ворот к нам притащить неучтивца!’ Бросились слуги…
Двери разломаны… вот тебе раз, никого там, а слюнки
Так и хохочут. Кощей едва от злости не лопнул.
280 ‘Ах! он вор окаянный! люди! люди! скорее
Все в погоню за ним!., я всех перевешаю, если
Он убежит!..’ Помчалась погоня… ‘Мне слышится топот’, —
Шепчет Ивану-царевичу Марья-царевна, прижавшись
Жаркою грудью к нему. Он слезает с коня и, припавши
Ухом к земле, говорит ей: ‘Скачут, и близко’. — ‘Так медлить
Нечего’, — Марья-царевна сказала, и в ту же минуту
Сделалась речкой сама, Иван-царевич железным
Мостиком, черным вороном конь, а большая дорога
На три дороги разбилась за мостиком. Быстро погоня
290 Скачет по свежему следу, но, к речке примчавшися, стали
В пень Кощеевы слуги: след до мостика виден,
Дале ж и след пропадает и делится на три дорога.
Нечего делать — назад! Воротились разумники. Страшно
Царь Кощей разозлился, о их неудаче услышав.
‘Черти! ведь мостик и речка были они! догадаться
Можно бы вам, дуралеям! Назад! чтоб был непременно
Здесь он!..’ Опять помчалась погоня… ‘Мне слышится топот’, —
Шепчет опять Ивану-царевичу Марья-царевна.
Слез он с седла и, припавши ухом к земле, говорит ей:
300 ‘Скачут, и близко’. И в ту же минуту Марья-царевна
Вместе с Иваном-царевичем, с ними и конь их, дремучим
Сделались лесом, в лесу том дорожек, тропинок числа нет,
По лесу ж, кажется, конь с двумя седоками несется.
Вот по свежему следу гонцы примчалися к лесу,
Видят в лесу скакунов и пустились вдогонку за ними.
Лес же раскинулся вплоть до входа в Кощеево царство.
Мчатся гонцы, а конь перед ними скачет да скачет,
Кажется, близко, ну только б схватить, ан нет, не дается.
Глядь! очутились они у входа в Кощеево царство,
310 В самом том месте, откуда пустились в погоню, и скрылось
Всё: ни коня, ни дремучего лесу. С пустыми руками
Снова явились к Кощею они. Как цепная собака,
Начал метаться Кощей. ‘Вот я ж его, плута! Коня мне!
Сам поеду, увидим мы, как от меня отвертится!’
Снова Ивану-царевичу Марья-царевна тихонько
Шепчет: ‘Мне слышится топот’, и снова он ей отвечает,
‘Скачут, и близко’. ‘Беда нам! Ведь это Кощей, мой родитель
Сам, но у первой церкви граница его государства,
Далее ж церкви скакать он никак не посмеет. Подай мне
320 Крест твой с мощами’. Послушавшись Марьи-царевны, снимает
С шеи свой крест золотой Иван-царевич и в руки
Ей подает, и в минуту она обратилася в церковь,
Он в монаха, а конь в колокольню — и в ту же минуту
С свитою к церкви Кощей прискакал. ‘Не видал ли проезжих,
Старец честной?’ — он спросил у монаха. ‘Сейчас проезжали
Здесь Иван-царевич с Марьей-царевной, входили
В церковь они — святым помолились да мне приказали
Свечку поставить за здравье твое и тебе поклониться,
Если ко мне ты заедешь’. — ‘Чтоб шею сломить им, проклятым!’ —
330 Крикнул Кощей и, коня повернув, как безумный помчался
С свитой назад, а примчавшись домой, пересек беспощадно
Всех до единого слуг. Иван же царевич с своею
Марьей-царевной поехали дале, уже не бояся
Воле погони. Вот они едут шажком, уж склонялось
Солнце к закату, и вдруг в вечерних лучах перед ними
Город прекрасный. Ивану-царевичу смерть захотелось
В этот город заехать. ‘Иван-царевич, — сказала
Марья-царевна, — не езди, недаром вещее сердце
Ноет во мне: беда приключится’. — ‘Чего ты боишься,
340 Марья-царевна? Заедем туда на минуту, посмотрим
Город, потом и назад’. — ‘Заехать нетрудно, да трудно
Выехать будет. Но быть так! ступай, а я здесь останусь
Белым камнем лежать у дороги, смотри же, мой милый,
Будь осторожен: царь, и царица, и дочь их царевна
Выдут навстречу тебе, и с ними прекрасный младенец
Будет, младенца того не целуй: поцелуешь — забудешь
Тотчас меня, тогда и я не останусь на свете,
С горя умру, и умру от тебя. Вот здесь, у дороги,
Буду тебя дожидаться я три дни, когда же на третий
350 День не придешь… но прости, поезжай’. И в город поехал*
С нею простяся, Иван-царевич один. У дороги
Белым камнем осталася Марья-царевна. Проходит
День, проходит другой, напоследок проходит и третий —
Нет Ивана-царевича. Бедная Марья-царевна!
Он не исполнил ее наставленья: в городе вышли
Встретить его и царь, и царица, и дочь их царевна,
Выбежал с ними прекрасный младенец, мальчик-кудряшка,
Живчик, глазенки как ясные звезды, и бросился прямо
В руки Ивану-царевичу, он же его красотою
360 Так был пленен, что, ум потерявши, в горячие щеки
Начал его целовать, и в эту минуту затмилась
Память его, и он позабыл о Марье-царевне.
Горе взяло ее. ‘Ты покинул меня, так и жить мне
Незачем боле’. И в то же мгновенье из белого камня
Марья-царевна в лазоревый цвет полевой превратилась.
‘Здесь, у дороги, останусь, авось мимоходом затопчет
Кто-нибудь в землю меня’, — сказала она, и росинки
Слез на листках голубых заблистали. Дорогой в то время
Шел старик, он цветок голубой у дороги увидел,
370 Нежной его красотою пленясь, осторожно он вырыл
С корнем его, и в избушку свою перенес, и в корытце
Там посадил, и полил водой, и за милым цветочком
Начал ухаживать. Что же случилось? С той самой минуты
Всё не по-старому стало в избушке, чудесное что-то
Начало деяться в ней: проснется старик — а в избушке
Все уж как надобно прибрано, нет нигде ни пылинки.
В полдень придет он домой — а обед уж состряпан, и чистой
Скатертью стол уж накрыт: садися и ешь на здоровье.
Он дивился, не знал, что подумать, ему напоследок
380 Стало и страшно, и он у одной ворожейки-старушки
Начал совета просить, что делать. ‘А вот что ты сделай, —
Так отвечала ему ворожейка, — встань ты до первой
Ранней зари, пока петухи не пропели, и в оба
Глаза гляди: что начнет в избушке твоей шевелиться,
То ты вот этим платком и накрой. Что будет, увидишь’.
Целую ночь напролет старик пролежал на постеле,
Глаз не смыкая. Заря занялася, и стало в избушке
Видно, и видит он вдруг, что цветок голубой встрепенулся,
С тонкого стебля спорхнул и начал летать по избушке,
390 Все между тем по местам становилось, повсюду сметалась
Пыль, и огонь разгорался в печурке. Проворно с постели
Прянул старик и накрыл цветочек платком, и явилась
Вдруг пред глазами его красавица Марья-царевна.
‘Что ты сделал? — сказала она. — Зачем возвратил ты
Жизнь мне мою? Жених мой, Иван-царевич прекрасный,
Бросил меня, и я им забыта’. — ‘Иван твой царевич
Женится нынче. Уж свадебный пир приготовлен, и гости
Съехались все’. Заплакала горько Марья-царевна,
Слезы потом отерла, потом, в сарафан нарядившись,
400 В город крестьянкой пошла. Приходит на царскую кухню,
Бегают там повара в колпаках и фартуках белых,
Шум, возня, стукотня. Вот Марья-царевна, прнближась
К старшему повару, с видом умильным и сладким, как флейта,
Голосом молвила: ‘Повар, голубчик, послушай, позволь мне
Свадебный спечь пирог для Ивана-царевича’. Повар,
Занятый делом, с досады хотел огрызнуться, но слово
Замерло вдруг у него на губах, когда он увидел
Марью-царевну, и ей отвечал он с приветливым взглядом:
‘В добрый час, девица-красавица, все что угодно
410 Делай, Ивану-царевичу сам поднесу я пирог твой’.
Вот пирог испечен, а званые гости, как должно,
Все уж сидят за столом и пируют. Услужливый повар
Важно огромный пирог на узорном серебряном блюде
Ставит на стол перед самым Иваном-царевичем, гости
Все удивились, увидя пирог. Но лишь только верхушку
Срезал с него Иван-царевич — повое чудо!
Сизый голубь с белой голубкой порхнули оттуда.
Голубь по столу ходит, голубка за ним и воркует:
‘Голубь, мой голубь, постой, не беги, обо мне ты забудешь
420 Так, как Иван-царевич забыл о Марье-царевне!’
Ахнул Иван-царевич, то слово голубки услышав,
Он вскочил как безумный и кинулся в дверь, а за дверью
Марья-царевна стоит уж и ждет. У крыльца же
Конь вороной с нетерпенья, оседланный, взнузданный, пляшет.
Нечего медлить, поехал Иван-царевич с своею
Марьей-царевной, едут да едут, и вот приезжают
В царство царя Берендея они. И царь и царица
Приняли их с весельем таким, что такого веселья
Видом не видано, слыхом не слыхано. Долго не стали
430 Думать, честным пирком да за свадебку, съехались гости,
Свадьбу сыграли, я там был, там мед я и пиво
Пил, по усам текло, да в рот не попало. И все тут.

ВОЙНА МЫШЕЙ И ЛЯГУШЕК

Сказка

(Отрывок)

Слушайте, я расскажу вам, друзья, про мышей и лягушек.
Сказка ложь, а песня быль, говорят нам, но в этой
Сказке моей найдется и правда. Милости ж просим
Тех, кто охотник в досужныи часок пошутить, посмеяться,
Сказки послушать, а тех, кто любит смотреть исподлобья,
Всякую шутку считая за грех, мы просим покорно
К нам не ходить, и дома сидеть, да высиживать скуку.
Было прекрасное майское утро. Квакун двадесятый,
Царь знаменитой породы, властитель ближней трясины,
10 Вышел из мокрой столицы своей, окруженный блестящей
Свитой придворных. Вприпрыжку они взобрались на пригорок,
Сочной травою покрытый, и там, на кочке усевшись,
Царь приказал из толпы его окружавших почетных
Стражей вызвать бойцов, чтоб его, царя, забавляли
Боем кулачным. Вышли бойцы, началося, уж много
Было лягушечьих морд царю в угожденье разбито,
Царь хохотал, от смеха придворная квакала свита
Вслед за Его Величеством, солнце взошло уж на полдень.
Вдруг из кустов молодец в прекрасной беленькой шубке,
20 С тоненьким хвостиком, острым, как стрелка, на тоненьких ножках
Выскочил, следом за ним четыре таких же, но в шубах
Дымного цвета. Рысцой они подбежали к болоту.
Белая шубка, носик в болото уткнув и поднявши
Правую ножку, начал воду тянуть, и, казалось,
Был для него тот напиток приятнее меда, головку
Часто он вверх подымал, и вода с усастого рыльца
Мелким бисером падала, вдоволь напившись и лапкой
Рыльце обтерши, сказал он: ‘Какое раздолье студеной
Выпить воды, утомившись от зноя! Теперь понимаю
30 То, что чувствовал Дарий, когда он, в бегстве из мутной
Лужи напившись, сказал: я не знаю вкуснее напитка!’
Зти слова одна из лягушек подслушала, тотчас
Скачет она с донесеньем к царю: из леса-де вышли
Пять каких-то зверков, с усами турецкими, уши
Длинные, хвостики острые* лапки как руки, в осоку
Все они побежали и царскую воду в болоте
Пьют. А кто и откуда они, неизвестно. С десятком
Стражей Квакун посылает хорунжего Пышку проведать,
Кто незваные гости, когда неприятели — взять их,
40 Если дадутся, когда же соседи, пришедшие с миром, —
Дружески их пригласить к царю на беседу. Сошедши
Пышка с холма и увидя гостей, в минуту узнал их:
‘Это мыши, неважное дело! Но мне не случалось
Белых меж ними видать, и это мне чудно. Смотрите ж, —
Спутникам тут он сказал, — никого не обидеть. Я с ними
Сам на словах объяснюся. Увидим, что скажет мне белый’.
Белый меж тем с удивленьем великим смотрел, приподнявши
Уши, на скачущих прямо к нему с пригорка лягушек,
Слуги его хотели бежать, но он удержал их,
50 Выступил бодро вперед и ждал скакунов, и как скоро
Пышка с своими к болоту приблизился: ‘Здравствуй, почтенный
Воин, — сказал он ему, — прошу не взыскать, что без спросу
Вашей воды напился я, мы все от охоты устали,
В это же время здесь никого не нашлось, благодарны
Очень мы вам за прекрасный напиток, и сами готовы
Равным добром за ваше добро заплатить: благодарность
Есть добродетель возвышенных душ’. Удивленный такою
Умною речью, ответствовал Пышка: ‘Милости просим
К нам, благородные гости, наш царь, о прибытии вашем
60 Сведав, весьма любопытен узнать: откуда вы родом,
Кто вы и как вас зовут. Я послан сюда пригласить вас
С ним на беседу. Рады мы очень, что вам показалась
Наша по вкусу вода, а платы не требуем: воду
Создал Господь для всех на потребу, как воздух и солнце’.
Белая шубка учтиво ответствовал: ‘Царская воля
Будет исполнена, рад я к Его Величеству с вами
Вместе пойти, но только сухим путем, не водою,
Плавать я не умею, я царский сын и наследник
Царства мышиного’. В это мгновенье, спустившись с пригорка,
70 Царь Квакун со свитой своей приближался. Царевич
Белая шубка, увидя царя с такою толпою,
Несколько струсил, ибо не ведал, доброе ль, злое ль
Было у них на уме. Квакун отличался зеленым
Платьем, глаза навыкат сверкали, как звезды, и пузом
Громко он, прядая, шлепал. Царевич Белая шубка,
Вспомнивши, кто он, робость свою победил. Величаво
Он поклонился царю Квакуну. А царь, благосклонно
Лапку подавши ему, сказал: ‘Любезному гостю
Очень мы рады, садись, отдохни, ты из дальнего, верно,
80 Края, ибо до сих пор тебя нам видать не случалось’.
Белая шубка, царю поклоняся опять, на зеленой
Травке уселся с ним рядом, а царь продолжал: ‘Расскажи нам,
Кто ты? кто твой отец? кто мать? и откуда пришел к нам?
Здесь мы тебя угостим дружелюбно, когда, не таяся,
Правду всю скажешь: я царь и много имею богатства,
Будет нам сладко почтить дорогого гостя дарами’. —
‘Нет никакой мне причины, — ответствовал Белая шубка, —
Царь-государь, утаивать истину. Сам я породы
Царской, весьма на земле знаменитой, отец мой из дома
90 Древних воинственных Бубликов, царь Долгохвост Иринарий
Третий, владеет пятью чердаками, наследием славных
Предков, но область свою он сам расширил войнами:
Три подполья, один амбар и две трети ветчинни
Он покорил, победивши соседних царей, а в супруги
Взявши царевну Прасковью-Пискунью белую шкурку,
Целый овин получил он за нею в приданое. В свете
Нет подобного царства. Я сын царя Долгохвоста,
Петр Долгохвост, по прозванию Хват. Был я воспитан
В нашем столичном подполье премудрым Онуфрием-крысой.
100 Мастер я рыться в муке, таскать орехи, вскребаюсь
В сыр, и множество книг уж изгрыз, любя просвещенье.
Хватом же прозван я вот за какое смелое дело:
Раз случилось, что множество нас, молодых мышеняток,
Бегало по полю взапуски, я, как шальной, раззадорясь,
Вспрыгнул с разбегу на льва, отдыхавшего в поле, и в пышной
Гриве запутался, лев проснулся и лапой огромной
Стиснул меня, я подумал, что буду раздавлен, как мошка.
С духом собравшись, я высунул нос из-под лапы,
‘Лев-государь, — ему я сказал, — мне и в мысль не входило
110 Милость твою оскорбить, пощади, не губи, неровён час,
Сам я тебе пригожуся’. Лев улыбнулся (конечно,
Он уж покушать успел) и сказал мне: ‘Ты, вижу, забавник.
Льву услужить ты задумал. Добро, мы посмотрим, какую
Милость окажешь ты нам? Ступай’. Тогда он раздвинул
Лапу, а я давай Бог ноги, но вот что случилось:
Дня не прошло, как все мы испуганы были в подпольях
Наших львиным рыканьем: смутилась, как будто от бури,
Вся сторона, я не струсил, выбежал в поле, и что же
В поле увидел? Царь Лев, запутавшись в крепких тенетах,
120 Мечется, бьется, как бешеный, кровью глаза налилися,
Лапами рвет он веревки, зубами грызет их, и было
Все то напрасно, лишь боле себя он запутывал. ‘Видишь,
Лев-государь, — сказал я ему, — что и я пригодился.
Будь спокоен, в минуту тебя мы избавим’. И тотчас
Созвал я дюжину ловких мышат, принялись мы работать
Зубом, узлы перегрызли тенет, и Лев распутлялся.
Важно кивнув головою косматой и нас допустивши
К царской лапе своей, он гриву расправил, ударил
Сильным хвостом по бедрам и в три прыжка очутился
130 В ближнем лесу, где вмиг и пропал. По этому делу
Прозван я Хватом, и славу спою поддержать я стараюсь,
Страшного нет для меня ничего, я знаю, что смелым
Бог владеет. Но должно, однако, признаться, что всюду
Здесь мы встречаем опасность, так Бог уж землю устроил.
Всё здесь воюет: с травою Овца, с Овцою голодный
Волк, Собака с Волком, с Собакой Медведь, а с Медведем
Лев, Человек же и Льва, и Медведя, и всех побеждает.
Так и у нас, отважных Мышей, есть много опасных,
Сильных гонителей: Совы, Ласточки, Кошки, а всех их
140 Злее козни людские. И тяжко подчас нам приходит.
Я, однако, спокоен, я помню, что мне мой наставник
Мудрый, крыса Онуфрий, твердил: беды нас смиренью
Учат. С верой такою ничто не беда. Я доволен
Тем, что имею: счастию рад, а в несчастьи не хмурюсь’.
Царь Квакун со вниманием слушал Петра Долгохвоста.
‘Гость дорогой, — сказал он ему, — признаюсь откровенно:
Столь разумные речи меня в изумленье приводят.
Мудрость такая в такие цветущие лета! Мне сладко
Слушать тебя: и приятность, и польза! Теперь опиши мне
150 То, что случалось когда с мышиным вашим народом,
Что от врагов вы терпели, и с кем, когда воевали’. —
‘Должен я прежде о том рассказать, какие нам козни
Строит наш хитрый, двуногий злодей, Человек. Он ужасно
Жаден, он хочет всю землю заграбить один и с Мышами
В вечной вражде. Не исчислить всех выдумок хитрых, какими
Наше он племя избыть замышляет. Вот, например, он
Домик затеял построить: два входа, широкий и узкий,
Узкий заделан решеткой, широкий с подъемною дверью.
Домик он этот поставил у самого входа в подполье.
160 Нам же сдуру на мысли взбрело, что, поладить
С нами желая, для нас учредил он гостиницу. Жирный
Кус ветчины там висел и манил нас, вот целый десяток
Смелых охотников вызвались в домик забраться, без платы
В нем отобедать и верные вести принесть нам.
Входят они, но только что начали дружно висячий
Кус ветчины тормошить, как подъемная дверь с превеликим
Стуком упала и всех их захлопнула. Тут поразило
Страшное зрелище нас: увидели мы, как злодеи
Наших героев таскали за хвост и в воду бросали.
170 Все они пали жертвой любви к ветчине и к отчизне.
Было нечто и хуже. Двуногий злодей наготовил
Множество вкусных для нас пирожков и расклал их,
Словно как добрый, по всем закоулкам, народ наш
Очень доверчив и ветрен, мы лакомки, бросилась жадно
Вся молодежь на добычу. Но что же случилось? Об этом
Вспомнить — мороз подирает по коже! Открылся в подполье
Мор: отравой злодей угостил нас. Как будто шальные
С пиру пришли удальцы: глаза навыкат, разинув.
Рты, умирая от жажды, взад и вперед по подполью
180 Бегали с писком они, родных, друзей и знакомых
Боле не зная в лицо, наконец, утомясь, обессилев,
Все попадали мертвые лапками вверх, запустела
Целая область от этой беды, от ужасного смрада
Трупов ушли мы в другое подполье, и край наш родимый
Надолго был обезмышен. Но главное бедствие наше
Ныне в том, что губитель двуногий крепко сдружился,
Нам ко вреду, с сибирским котом, Федотом Мурлыкой.
Кошачий род давно враждует с мышиным. Но этот
Хитрый котище Федот Мурлыка для нас наказанье
190 Божие. Вот как я с ним познакомился. Глупым мышонком
Был я еще и не знал ничего. И мне захотелось
Высунуть нос из подполья. Но мать-царица Прасковья
С крысой Онуфрием крепко-накрепко мне запретили
Норку мою покидать, но я не послушался, в щелку
Выглянул: вижу камнем выстланный двор, освещало
Солнце его, и окна огромного дома светились,
Птицы летали и пели. Глаза у меня разбежались.
Выйти не смея, смотрю я из щелки и вижу, на дальнем
Крае двора зверок усастый, сизая шкурка,
200 Розовый нос, зеленые глазки, пушистые уши,
Тихо сидит и за птичками смотрит, а хвостик, как змейка,
Так и виляет. Потом он своею бархатной лапкой
Начал усастое рыльце себе умывать. Облилося
Радостью сердце мое, и я уж сбирался покинуть
Щелку, чтоб с милым зверком познакомиться. Вдруг зашумело
Что-то вблизи, оглянувшись, так я и обмер. Какой-то
Страшный урод ко мне подходил, широко шагая,
Черные ноги свои подымал он, и когти кривые
С острыми шпорами были на них, на уродливой шее
210 Длинные косы висели змеями, нос крючковатый,
Под носом трясся какой-то мохнатый мешок, и как будто
Красный с зубчатой верхушкой колпак, с головы перегнувшись,
По носу бился, а сзади какие-то длинные крючья,
Разного цвета, торчали снопом. Не успел я от страха
В память прийти, как с обоих боков поднялись у урода,
Словно как парусы, начали хлопать, и он, раздвоивши
Острый нос свой, так заорал, что меня как дубиной
Треснуло. Как прибежал я назад в подполье, не помню.
Крыса Онуфрий, услышав о том, что случилось со мною,
220 Так и ахнул. Тебя помиловал Бог, — он сказал мне, —
Свечку ты должен поставить уроду, который так кстати
Криком своим тебя испугал, ведь это наш добрый
Сторож петух, он горлан и с своими большой забияка,
Нам же, мышам, он приносит и пользу: когда закричит он,
Знаем мы все, что проснулися наши враги, а приятель,
Так обольстивший тебя своей лицемерною харей,
Был не иной кто, как наш злодей записной, объедало
Кот Мурлыка: хорош бы ты был, когда бы с знакомством
К этому плуту подъехал: тебя б он порядком погладил
230 Бархатной лапкой своею, будь же вперед осторожен’.
Долго рассказывать мне об этом проклятом Мурлыке,
Каждый день от него у нас недочет. Расскажу я
Только то, что случилось недавно. Разнесся в подполье
Слух, что Мурлыку повесили. Наши лазутчики сами
Видели это глазами своими. Вскружилось подполье,
Шум, беготня, пискотня, скаканье, кувырканье, пляска —
Словом, мы все одурели, и сам мой Онуфрий премудрый
С радости так напился, что подрался с царицей и в драке
Хвост у нее откусил, за что был и высечен больно.
240 Что же случилось потом? Не разведавши дела порядком,
Вздумали мы кота погребать, и надгробное слово
Тотчас поспело. Его сочинил поэт наш подпольный
Клим, по прозванию Бешеный Хвост, такое прозванье
Дали ему за то, что, стихи читая, всегда он
В меру вилял хвостом, и хвост, как маятник, стукал.
Всё изготовив, отправились мы на поминки к Мурлыке,
Вылезло множество нас из подполья, глядим мы, и вправду
Кот Мурлыка в ветчинне висит на бревне, и повешен
За ноги, мордою вниз, оскалены зубы, как палка,
250 Вытянут весь, и спина, и хвост, и передние лапы
Словно как мерзлые, оба глаза глядят не моргая.
Все запищали мы хором: ‘Повешен Мурлыка, повешен
Кот окаянный, довольно ты, кот, погулял, погуляем
Нынче и мы’. И шесть смельчаков тотчас взобралися
Вверх по бревну, чтоб Мурлыкины лапы распутать, но лапы
Сами держались, когтями вцепившись в бревно, а веревки
Не было там никакой, и лишь только к ним прикоснулись
Наши ребята, как вдруг распустилися когти, и на пол
Хлопнулся кот, как мешок. Мы все по углам разбежались
260 В страхе и смотрим, что будет. Мурлыка лежит и не дышит,
Ус не тронется, глаз не моргнет, мертвец, да и только.
Вот, ободрясь, из углов мы к нему подступать понемногу
Начали, кто посмелее, тот дернет за хвост, да и тягу
Даст от него, тот лапкой ему погрозит, тот подразнит
Сзади его языком, а кто еще посмелее,
Тот, подкравшись, хвостом в носу у него пощекочет.
Кот ни с места, как пень. ‘Берегитесь, — тогда нам сказала
Старая мышь Степанида, которой Мурлыкины когти
Были знакомы (у ней он весь зад ободрал, и насилу
270 Как-то она от него уплела), — берегитесь: Мурлыка
Старый мошенник, ведь он висел без веревки, а это
Знак недобрый, и шкурка цела у него’. То услыша,
Громко мы все засмеялись. ‘Смейтесь, чтоб после не плакать
Мышь Степанида сказала опять, — а я не товарищ
Вам’. И поспешно, созвав мышеняток своих, убралася
С ними в подполье она. А мы принялись, как шальные,
Прыгать, скакать и кота тормошить. Наконец, поуставгни,
Все мы уселись в кружок перед мордой его, и поэт наш
Клим, по прозванию Бепюный Хвост, на Мурлыкино пузо
280 Взлезши, начал оттуда читать нам надгробное слово,
Мы же при каждом стихе хохотать. И вот что прочел он:
‘Жил Мурлыка, был Мурлыка кот сибирский,
Рост богатырский, сизая шкурка, усы как у турка,
Был он бешен, на краже помешан, за то и повешен,
Радуйся, наше подполье!..’ Но только успел проповедник
Это слово промолвить, как вдруг наш покойник очнулся.
Мы бежать… Куда ты! пошла ужасная травля.
Двадцать из нас осталось на месте, а раненых втрое
Более было. Тот воротился с ободранным пузом,
290 Тот без уха, другой с отъеденной мордой, иному
Хвост был оторван, у многих так страшно искусаны были
Спины, что шкурки мотались, как тряпки, царицу Прасковью
Чуть успели в нору уволочь за задние лапки,
Царь Иринарий спасся с рубцом на носу, но премудрый
Крыса Онуфрий с Климом-поэтом достались Мурлыке
Прежде других на обед. Так кончился пир наш бедою’.

СПЯЩАЯ ЦАРЕВНА

Сказка

Жил-был добрый царь Матвей,
Жил с царицею своей
Он в согласье много лет,
А детей все нет, как нет.
Раз царица на лугу,
На зеленом берегу
Ручейка была одна,
Горько плакала она.
Вдруг, глядит, ползет к ней рак,
10 Он сказал царице так:
‘Мне тебя, царица, жаль,
Но забудь свою печаль,
Понесешь ты в эту ночь:
У тебя родится дочь’. —
‘Благодарствуй, добрый рак,
Не ждала тебя никак…’
Но уж рак уполз в ручей,
Не слыхав ее речей.
Он, конечно, был пророк,
20 Что сказал, сбылося в срок:
Дочь царица родила.
Дочь прекрасна так была,
Что ни в сказке рассказать,
Ни пером не описать.
Вот царем Матвеем пир
Знатный дан на целый мир,
И на пир веселый тот
Царь одиннадцать зовет
Чародеек молодых,
30 Было ж всех двенадцать их,
Но двенадцатой одной,
Хромоногой, старой, злой,
Царь на праздник не позвал.
Отчего ж так оплошал
Наш разумный царь Матвей?
Было то обидно ей.
Так, но есть причина тут:
У царя двенадцать блюд
Драгоценных, золотых
40 Было в царских кладовых,
Приготовили обед,
А двенадцатого нет
(Кем украдено оно,
Знать об этом не дано).
‘Что ж тут делать? — царь сказал. —
Так и быть!’ И не послал
Он на пир старухи звать.
Собралися пировать
Гостьи, званные царем,
50 Пили, ели, а потом,
Хлебосольного царя
За прием благодаря,
Стали дочь его дарить:
‘Будешь в золоте ходить,
Будешь чудо красоты,
Будешь всем на радость ты
Благонравна и тиха,
Дам красавца жениха
Я тебе, мое дитя,
60 Жизнь твоя пройдет шутя
Меж знакомых и родных…’
Словом, десять молодых
Чародеек, одарив
Так дитя наперерыв,
Удалились, в свой черед
И последняя идет,
Но еще она сказать
Не успела слова — глядь!
А незваная стоит
70 Над царевной и ворчит:
‘На пиру я не была,
Но подарок принесла:
На шестнадцатом году
Повстречаешь ты беду,
В этом возрасте своем
Руку ты веретеном
Оцарапаешь, мой свет,
И умрешь во цвете лет!’
Проворчавши так, тотчас
80 Ведьма скрылася из глаз,
Но оставшаяся там
Речь домолвила: ‘Не дам
Без пути ругаться ей
Над царевною моей,
Будет то не смерть, а сон,
Триста лет продлится он,
Срок назначенный пройдет,
И царевна оживет,
Будет долго в свете жить,
90 Будут внуки веселить
Вместе с нею мать, отца
До земного их конца’.
Скрылась гостья. Царь грустит,
Он не ест, не пьет, не спит:
Как от смерти дочь спасти?
И, беду чтоб отвести,
Он дает такой указ:
‘Запрещается от нас
В нашем царстве сеять лен,
100 Прясть, сучить, чтоб веретен
Духу не было в домах,
Чтоб скорей, как можно, прях
Всех из царства выслать вон’.
Царь, издав такой закон,
Начал пить, и есть, и спать,
Начал жить да поживать,
Как дотоле, без забот.
Дни проходят, дочь растет,
Расцвела, как майский цвет,
110 Вот уж ей пятнадцать лет…
Что-то, что-то будет с ней!
Раз с царицею своей
Царь отправился гулять,
Но с собой царевну взять
Не случилось им, она
Вдруг соскучилась одна
В душной горнице сидеть
И на свет в окно глядеть.
‘Дай, — сказала наконец, —
120 Осмотрю я наш дворец’.
По дворцу она пошла:
Пышных комнат нет числа,
Всем любуется она,
Вот, глядит, отворена
Дверь в покой, в покое том
Вьется лестница винтом
Вкруг столба, по ступеням
Всходит вверх и видит — там
Старушоночка сидит,
130 Гребень под носом торчит,
Старушоночка прядет
И за пряжею поет:
‘Веретенце, не ленись,
Пряжа тонкая, не рвись,
Скоро будет в добрый час
Гостья жданная у нас’.
Гостья жданная вошла,
Пряха, молча, подала
В руки ей веретено,
140 Та взяла, и вмиг оно
Укололо руку ей…
Все исчезло из очей,
На нее находит сон,
Вместе с ней объемлет он
Весь огромный царский дом,
Все утихнуло кругом,
Возвращаясь во дворец,
На крыльце ее отец
Пошатнулся и зевнул,
150 И с царицею заснул,
Свита вся за ними спит,
Стража царская стоит
Под ружьем в глубоком сне,
И на спящем спит коне
Перед ней хорунжий сам,
Неподвижно по стенам
Мухи сонные сидят,
У ворот собаки спят,
В стойлах, головы склонив,
160 Пышны гривы опустив,
Кони корму не едят,
Кони сном глубоким спят,
Повар спит перед огнем,
И огонь, объятый сном,
Не пылает, не горит,
Сонным пламенем стоит,
И не тронется над ним,
Свившись клубом, сонный дым,
И окрестность со дворцом
170 Вся объята мертвым сном,
И покрыл окрестность бор,
Из терновника забор
Дикий бор тот окружил,
Он навек загородил
К дому царскому пути:
Долго, долго не найти
Никому туда следа —
И приблизиться беда!
Птица там не пролетит,
180 Близко зверь не пробежит,
Даже облака небес
На дремучий, темный лес
Не навеет ветерок.
Вот уж полный век протек,
Словно не жил царь Матвей —
Так из памяти людей
Он изгладился давно,
Знали только то одно,
Что средь бора дом стоит,
190 Что царевна в доме спит,
Что проспать ей триста лет,
Что теперь к ней следу нет.
Много было смельчаков
(По сказанью стариков),
В лес брались они сходить,
Чтоб царевну разбудить,
Даже бились об заклад,
И ходили — но назад
Не пришел никто. С тех пор
200 В неприступный, страшный бор
Ни старик, ни молодой
За царевной ни ногой.
Время ж все текло, текло,
Вот и триста лет прошло.
Что ж случилося? В один
День весенний царский сын,
Забавляясь ловлей, там
По долинам, по полям
С свитой ловчих разъезжал.
210 Вот от свиты он отстал,
И у бора вдруг один
Очутился царский сын.
Бор, он видит, темен, дик.
С ним встречается старик.
С стариком он в разговор:
‘Расскажи про этот бор
Мне, старинушка честной!’
Покачавши головой,
Все старик тут рассказал,
220 Что от дедов он слыхал
О чудесном боре том:
Как богатый царский дом
В нем давным-давно стоит,
Как царевна в доме спит,
Как ее чудесен сон,
Как три века длится он,
Как во сне царевна ждет,
Что спаситель к ней придет,
Как опасны в лес пути,
230 Как пыталася дойти
До царевны молодежь,
Как со всяким то ж да то ж
Приключалось: попадал
В лес, да там и погибал.
Был детина удалой
Царский сын, от сказки той
Вспыхнул он, как от огня,
Шпоры втиснул он в коня,
Прянул конь от острых шпор
240 И стрелой помчался в бор,
И в одно мгновенье там.
Что ж явилося очам
Сына царского? Забор,
Ограждавший темный бор,
Не терновник уж густой,
Но кустарник молодой,
Блещут розы по кустам,
Перед витязем он сам
Расступился, как живой,
250 В лес въезжает витязь мой:
Всё свежо, красно пред ним,
По цветочкам молодым
Пляшут, блещут мотыльки,
Светлой змейкой ручейки
Вьются, пенятся, журчат,
Птицы прыгают, шумят
В густоте ветвей живых,
Лес душист, прохладен, тих,
И ничто не страшно в нем.
260 Едет гладким он путем
Час, другой, вот наконец
Перед ним стоит дворец,
Зданье — чудо старины,
Ворота отворены,
В ворота въезжает он,
На дворе встречает он
Тьму людей, и каждый спит:
Тот, как вкопанный, сидит,
Тот, не двигаясь, идет,
270 Тот стоит, раскрывши рот,
Сном пресекся разговор,
И в устах молчит с тех пор
Недоконченная речь,
Тот, вздремав, когда-то лечь
Собрался, но не успел:
Сон волшебный овладел
Прежде сна простого им,
И, три века недвижим,
Не стоит он, не лежит
280 И, упасть готовый, спит.
Изумлен и поражен
Царский сын. Проходит он
Между сонными к дворцу,
Приближается к крыльцу,
По широким ступеням
Хочет вверх идти, но там
На ступенях царь лежит
И с царицей вместе спит.
Путь наверх загорожен.
290 ‘Как же быть? — подумал он.
Где пробраться во дворец?’
Но решился наконец,
И, молитву сотворя,
Он шагнул через царя.
Весь дворец обходит он,
Пышно все, но всюду сон,
Гробовая тишина.
Вдруг глядит: отворена
Дверь в покой, в покое том
300 Вьется лестница винтом
Вкруг столба, по ступеням
Он взошел. И что же там?
Вся душа его кипит,
Перед ним царевна спит.
Как дитя, лежит она,
Распылалася от сна,
Молод цвет ее ланит,
Меж ресницами блестит
Пламя сонное очей,
310 Ночи темныя темней,
Заплетенные косой
Кудри черной полосой
Обвились кругом чела,
Грудь, как свежий снег, бела,
На воздушный, тонкий стан
Брошен легкий сарафан,
Губки алые горят,
Руки белые лежат
На трепещущих грудях,
320 Сжаты в легких сапожках
Ножки — чудо красотой.
Видом прелести такой
Отуманен, распален,
Неподвижно смотрит он,
Неподвижно спит она.
Что ж разрушит силу сна?
Вот, чтоб душу насладить,
Чтоб хоть мало утолить
Жадность пламенных очей,
330 На колени ставши, к ней
Он приблизился лицом:
Распалительным огнем
Жарко рдеющих ланит
И дыханьем уст облит,
Он души не удержал
И ее поцеловал.
Вмиг проснулася она,
И за нею вмиг от сна
Поднялося все кругом:
340 Царь, царица, царский дом,
Снова говор, крик, возня,
Все как было, словно дня
Не прошло с тех пор, как в сон
Весь тот край был погружен.
Царь на лестницу идет,
Нагулявшися, ведет
Он царицу в их покой,
Сзади свита вся толпой,
Стражи ружьями стучат,
350 Мухи стаями летят,
Приворотный ласт пес,
На конюшне свой овес
Доедает добрый конь,
Повар дует на огонь,
И, треща, огонь горит,
И струею дым бежит,
Всё бывалое — один
Небывалый царский сын.
Он с царевной наконец
360 Сходит сверху, мать, отец
Принялись их обнимать.
Что ж осталось досказать?
Свадьба, пир, и я там был
И вино на свадьбе пил,
По усам вино бежало,
В рот же капли не попало.

МАТТЕО ФАЛЬКОНЕ

Корсиканская повесть

В кустах, которыми была покрыта
Долина Порто-Всккио, со всех
Сторон звучали голоса и часто
Гремели выстрелы, то был отряд
Рассыльных егерей, они ловили
Бандита старого Санпьеро, но,
Проворно меж кустов ныряя, в руки
Им не давался он, хотя навылет
Прострелен пулей был. И вот, на верх
10 Горы взбежав, он хижины достигнул,
В которой жил с своей семьей Маттео
Фальконе, но, к несчастью, в это время
Один лишь мальчик, сын его, был дома,
Он у ворот стоял и на долину
Смотрел, прислушиваясь к шуму. Вдруг,
Из ближних выбежав кустов, Саниьеро
Бросается к нему и говорит:
‘Спаси меня, я ранен, егеря
За мною гонятся, они уж близко!’ —
20 ‘Да я один, отца нет дома, с ним
Ушла и мать’. — ‘Что нужды! спрячь меня
Скорей’. — ‘Да что отец на это скажет?’ —
‘Отец тебя похвалит, от меня ж
На память вот тебе монета’. Мальчик,
Монету взявши, ввел на двор Саниьеро,
Он спрятался там в сено, Фортунато ж
(Так звали мальчика) проворно сеном
Его закрыл, и кровь втоптал в песок,
И вид спокойный принял. В этот миг
30 Вбежал на двор с своими Гамба (главный
Рассыльщик, он был родственник Маттео).
‘Не попадался ли тебе Санпьеро? —
У мальчика спросил он. — Верно, здесь
Его ты видел’. — ‘Нет, я спал’. — ‘Ты лжешь,
Когда стреляют, спать нельзя’. — ‘Да мой
Отец стреляет громче вас, а я
И тут не просыпаюсь’. — ‘Отвечай же,
Куда ушел Санпьеро? Ты его
Здесь видел, правду говори, не то
40 Тебе достанется’. — ‘Попробуй тронуть
Меня хоть пальцем, мой отец Маттео
Фальконе, знаешь?’ — ‘Твой отец тебя
За то, что лжешь ты, высечет’. — ‘Ан нет,
Не высечет’. — ‘Да где же твой отец?’ —
‘Он в лес пошел за дичью, видишь сам,
Что я один’. К товарищам тогда
В недоуменье обратившись, Гамба
Сказал: ‘Кровавый след привел нас прямо
Сюда, он, верно, здесь, но этот дом
50 Обыскивать не стану я, с Маттео
Фальконе ссориться опасно’. — Гамба
Стоял нахмурившись и тыкал в сено
Своим штыком, не думая, чтоб там
Санпьеро спрятан был, а Фортунато,
Как будто без намеренья цепочкой
Часов его играя, неприметно
Его отвесть от места рокового
Старался. Гамба, вынув из кармана
Часы, сказал: ‘Я уж давно тебе
60 Подарок, Фортунато, приготовил.
Ведь у тебя до сих пор нет часов?’ —
‘Отец сказал, что мне их даст, как скоро
Двенадцать лет мне будет’. — ‘А тебе
Теперь лишь только десять. Эта песня
Долга. Вот посмотри сюда, какие
Прекрасные часы’. — И он на солнце
Вертел их, и они сверкали ярко.
Глазами жадными за ними бегая
Встревоженный их блеском Фортунато…
70 Футляр с эмалью, стрелки золотые
И голубой узорный циферблат…
‘Ну что же, где Санпьсро?’ — ‘А часы
Ты дашь мне?’ — ‘Дам’. — И Гамба поднял выше
Часы, как чаша роковых весов,
Над головой ребенка, раза два
Шатнувшися, они остановились.
Он искушения не вынес, в нем
Вся внутренность зажглась, как в лихорадке
Он задрожал и, правую тихонько
80 Поднявши руку, вдруг, как зверь когтями,
Схватил часы, а левою рукою,
Закинув за спину ее, в молчанье
На сено Гамбе указал. Без слов
Был кончен торг кровавый. Фортунато,
Добычу взяв, о проданной им жертве
Забыл. Санпьеро из-под сена тут же
Был вытащен, с презреньем поглядел он
На мальчика и, в руки егерям
Отдавшися, сказал: ‘Друг Гамба, ты
90 Уж в этом мне, конечно, не откажешь,
Найди носилки, я идти не в силах,
Весь кровью изошел я, признаюсь,
Стрелять ты мастер, и в меня так ловко
Попал, что уж теперь со мной конец,
Но видеть мог ты также, что и я
Не промах’. И о нем, как о родном
(Любя за храбрость и врага), они
Заботиться усердно принялися.
Ему хотел монету Фортунато
100 Отдать назад, но молча оттолкнул
Он мальчика, который, уронив
Монету, отошел, краснея, в угол.
Маттео, в это время возвращаясь
С женою из леса, гостей незваных
Увидел в хижине, поспешно он
Свое ружье на выстрел приготовил
И подал знак жене, чтоб и она
С другим ружьем была готова. Смело
И осторожно он подходит. Гамба,
110 Его вдали узнавши, закричал:
‘Маттео, это мы, друзья!’ И тихо,
В его лицо всмотревшися, он дуло
Ружья нацеленного опустил.
‘Маттео, — Гамба продолжал, к нему
Навстречу вышед, — мы лихого
Поймали зверя, но добыча эта
Нам дорого досталась: двое из наших
Легли’. — ‘Кого?’ — ‘Санпьеро, твоего
Приятеля, ведь он и у тебя
120 Украл двух коз’. — ‘То правда, но большая
Семья у бедняка, а голод, знаешь,
Не свой брат’. — ‘Вот стрелок! От нас бы, верно,
Он ускользнул, когда б не Фортунато,
Мальчишка твой, помог нам’. — ‘Фортунато!’ —
Маттео вскрикнул. — ‘Фортунато!’ — мать
Со страхом повторила. — ‘Да! Санпьеро
Здесь в сено спрятался, а Фортунато
Его и выдал нам, за это все вы
Получите спасибо от начальства’.
130 Холодным потом обдало Маттео,
Он в хижину вошел. Там егеря
Вкруг старика, который чуть дышал,
От раны изнемогши, суетились,
И, чтоб ему лежать покойней было,
Свои плащи постлали на носилки.
Не шевелясь и молча он смотрел
На их работу, но, как скоро шум
Услышал и, глаза подняв, увидел
В дверях стоящего Маттео, громко
140 Захохотал, и страшен был тот хохот.
Он плюнул на стену и, задыхаясь,
Глухим, осиплым голосом сказал:
‘Будь проклят этот дом, Иуды здесь
Предатели живут!’ — Как полотно
Маттео побледнел и кулаком
Себя ударил в лоб, он был как мертвый,
Стоял безгласно. Вот уж старика
Уклали на носилки, понесли
Из хижины, вслед за другими Гамба,
150 Хозяину пожавши руку, вышел,
И вот уж все пропали за кустами…
Маттео ничего не замечал,
Он, губы стиснув, яростно и страшно
Смотрел на сына. Фортунато, робко
Подкравшися, хотел отцову руку
Поцеловать, Маттео взвизгнул: ‘Прочь!’
У мальчика подрезалися ноги,
Не в силах был он убежать и, бледный,
К стене прижавшись, плакал и дрожал.
160 ‘Моя ль в нем кровь?’ — сверкнувши на жену
Глазами тигра, закричал Маттео.
‘Ведь я жена твоя’, — она сказала,
Вся покраснев. — ‘И он предатель!’ — Тут
Рыдающая мать, взглянув на сына,
Увидела часы. ‘Кто дал тебе их?’ —
Она спросила. — ‘Дядя Гамба’. — Вырвав
С свирепым бешенством из рук у сына
Часы, ударил оземь их Маттео,
И вдребезги они разбились. Долго
170 Потом, как будто в забытьи, стучал
Ружьем он в пол, потом, очнувшись, сыну
Сказал: ‘За мной!’ — И он пошел, за ним
Пошел и сын. Неся ружье под мышкой,
Он прямо путь направил к лесу. Мать,
Схватив его за полу платья: ‘Он
Твой сын! твой сын!’ — кричала. Вырвав иолу
Из рук ее, он прошептал: ‘А я
Его отец, пусти’. — Поцеловавши
С отчаяньем невыразимым сына
180 И руки судорожно сжав, в дверях
Осталась мать, чтобы хотя глазами
Их проводить, когда ж они из глаз
Вдали исчезли, плача и рыдая,
Перед Мадонною она упала.
Маттео, в лес вошедши, на поляне,
Деревьями густыми окруженной,
Остановился. Землю он ружьем
Копнул: земля рыхла. ‘Стань на колени, —
Ребенку он сказал, — читай молитву’.
190 Став на колени, мальчик руки поднял
К отцу и завизжал: ‘Отец, прости
Меня, не убивай меня, отец!’ —
‘Читай молитву’. Мальчик, задыхаясь,
Пролепетал со страхом ‘Отче наш’
И ‘Богородицу’. ‘Ты кончил?’ — ‘Нет,
Еще одну я знаю литанею,
Ее мне выучить отец Франческо
Велел’. — ‘Она длинна, но с Богом’. Дулом
Ружья подперши лоб, он руки сжал
200 И про себя за сыном повторил
Его молитву. Кончив литанею,
Сын замолчал. ‘Готов ты?’ — ‘Ах, отец,
Не убивай меня!’ — ‘Готов ты?’ — ‘Ах!
Прости меня, отец’. — ‘Тебя простит
Всевышний Бог’. И выстрел загремел.
От мертвого отворотив глаза,
Пошел назад Маттео. На ногах он
Был тверд, но жизни не было в его
Лице, с подпорой старости своей
210 И сердце он свое убил. Он шел
За заступом, чтобы могилу вырыть
И тело схоронить. Ему навстречу,
Услышав выстрел, кинулась жена:
‘Мое дитя! наш сын! что сделал ты,
Маттео?’ — ‘Долг свой. Там он, на поляне,
Лежит. По нем поминки будут: он,
Как христианин, умер с покаяньем,
Господь его младенческую душу
Помилует и успокоит. Ты же,
220 Когда сберешься с силой, объяви
Паоло, зятю нашему, мою
Решительную волю, чтоб он нынче ж
К нам на житье с женой переселился’.

КАПИТАН БОПП

Повесть

На корабле купеческом Медузе,
Который плыл из Лондона в Бостон,
Был капитаном Бопп, моряк искусный,
Но человек недобрый, он своих
Людей так притеснял, был так бесстыдно
Развратен, так ругался дерзко всякой
Святыней, что его весь экипаж
Смертельно ненавидел, наконец
Готов был вспыхнуть бунт и капитану б
10 Не сдобровать… но Бог решил иначе.
Вдруг занемог опасно капитан,
Над кораблем команду принял штурман,
Больной же, всеми брошенный, лежал
В каюте: экипаж решил, чтоб он
Без помощи издох, как зараженный
Чумой, и это с злобным смехом было
Ему объявлено. Уж дни четыре,
Снедаемый болезнию, лежал
Один он, и никто не смел к нему
20 Войти, чтобы хоть каплею воды
Его язык иссохший освежить,
Иль голову повисшую его
Подушкой подпереть, иль добрым словом
Его больную душу ободрить,
Он был один, и страшно смерть глядела
Ему в глаза. Вдруг слышит он однажды,
Что в дверь его вошли, и что ему
Сказал умильный голос: ‘Каковы
Вы, капитан?’ — То мальчик Роберт был,
30 Ребенок лет двенадцати, ему
Стал жалок капитан, но на вопрос
Больной сурово отвечал: ‘Тебе
Какое дело? Убирайся прочь!’
Однако на другой день мальчик снова
Вошел в каюту и спросил: ‘Не нужно ль
Чего вам, капитан?’ — ‘Ты это, Роберт?’ —
Чуть слышным голосом спросил больной. —
‘Я, капитан’. — ‘Ах! Роберт, я страдал
Всю ночь’. — ‘Позвольте мне, чтоб я умыл
40 Вам руки и лицо, вас это может
Немного освежить’. — Больной кивнул
В знак своего согласья головою.
А Роберт, оказав ему услугу
Любви, спросил: ‘Могу ли, капитан,
Теперь обрить вас?’ — Это также было
Ему позволено. Потом больного Роберт
Тихонько приподнял, его подушки
Поправил, наконец, смелее ставши,
Сказал: ‘Теперь я напою вас чаем’.
50 И капитан спокойно соглашался
На все, он глубоко вздыхал и с грустной
Улыбкою на мальчика смотрел.
Уверен будучи, что от своих
Людей он никакого милосердья
Надеяться не должен, в злобе сердца
Решился он ни с кем не говорить
Ни слова. Лучше умереть сто раз,
Он думал, чем от них принять услугу.
Но милая заботливость ребенка
60 Всю внутренность его поколебала,
Непримиримая его душа
Смягчилась, и в глазах его, дотоле
Свирепо мрачных, выступили слезы.
Но дни его уж были сочтены,
Он видимо слабел и наконец
Уверился, что жизнь его была
На тонком волоске, и ужас душу
Его схватил, когда предстали разом
Ей смерть и вечность, с страшным криком совесть
70 Проснулась в нем, но ей не поддалась бы
Его железная душа, он молча б
Покинул свет, озлобленный, ни с кем
Не примиренный, если б милый голос
Ребенка, посланного Богом, вдруг
Его не пробудил. И вот однажды,
Когда, опять к нему вошедши, Роберт
Спросил: ‘Не лучше ли вам, капитан?’,
Он простонал отчаянно: ‘Ах! Роберт,
Мне тяжело, с моим погибшим телом
80 Становится ежеминутно хуже.
А с бедною моей душою!.. Что
Мне делать? Я великий нечестивец!
Меня ждет ад, я ничего иного
Не заслужил, я грешник, я навеки
Погибший человек’. — ‘Нет, капитан,
Вас Бог помилует, молитесь’. — ‘Поздно
Молиться, для меня уж боле нет
Надежды на спасенье. Что мне делать?
Ах! Роберт, что со мною будет?’ — Так
90 Свое дотоль бесчувственное сердце
Он исповедовал перед ребенком,
И Роберт делал все, чтоб возбудить
В нем бодрость — но напрасно. Раз, когда
По-прежнему вошел в каюту мальчик,
Больной, едва дыша, ему сказал:
‘Послушай, Роберт, мне пришло на ум,
Что, может быть, на корабле найдется
Евангелье, попробуй, поищи’.
И подлинно Евангелье нашлося.
100 Когда его больному подал Роберт,
В его глазах сверкнула радость. ‘Роберт, —
Сказал он, — это поможет мне, верно
Поможет. Друг, читай, теперь узнаю,
Чего мне ждать и в чем мое спасенье.
Сядь, Роберт, здесь, читай, я буду слушать’.
‘Да что же мне читать вам, капитан?’ —
‘Не знаю, Роберт, я ни разу в руки
Не брал Евангелья, читай, что хочешь,
Без выбора, как попадется’. — Роберт
110 Раскрыл Евангелье и стал читать,
И два часа читал он. Капитан,
К нему с постели голову склонив,
Его с великой жадностию слушал,
Как утопающий за доску, он
За каждое хватался слово, но
При каждом слове молнисю страшной
Душа в нем озарялась, он вполне
Все недостоинство свое постигнул,
И правосудие Творца предстало,
120 Ему с погибелью неизбежимой,
Хотя и слышал он святое имя
Спасителя, но верить он не смел
Спасению, вставится один,
Во всю ту ночь он размышлял о том,
Что было читано, но в этих мыслях
Его душа отрады не нашла.
На следующий день, когда опять
Вошел в каюту Роберт, он ему
Сказал: ‘Мой друг, я чувствую, что мне
130 Земли уж не видать, со мною дело
Идет к концу поспешно, скоро буду
Я брошен через борт, но не того
Теперь боюсь я… что с моей душою,
С моею бедною душою будет!
Ах! Роберт, я погиб, погиб навеки!
Не можешь ли помочь мне? Помолися,
Друг, за меня. Ведь ты молитвы знаешь?’ —
‘Нет, капитан, я никакой другой
Молитвы, кроме Отче наш, не знаю,
140 Я с матерью вседневно поутру
И ввечеру ее читал’. — ‘Ах! Роберт,
Молися за меня, стань на колена,
Проси, чтоб Бог явил мне милосердье,
За это он тебя благословит.
Молися, друг, молися о твоем
Отверженном, безбожном капитане’. —
Но Роберт медлил, а больной его
Просил и убеждал, ежеминутно
Со стоном восклицая: ‘Царь небесный,
150 Помилуй грешника, меня’. И оба
Рыдали. — ‘Ради Бога на колена
Стань, Роберт, и молися за меня’. —
И увлеченный жалостию мальчик
Стал на колена и, сложивши руки,
В слезах воскликнул: ‘Господи, помилуй
Ты моего больного капитана.
Он хочет, чтоб Тебе я за него
Молился — я молиться не умею.
Умилосердись Ты над ним, он бедный
160 Боится, что ему погибнуть должно —
Ты, Господи, не дай ему погибнуть.
Он говорит, что быть ему в аду —
Ты, Господи, возьми его на небо,
Он думает, что дьявол овладеет
Его душой — Ты, Господи, вели,
Чтоб Ангел Твой вступился за него.
Мне жалок он, его, больного, все
Покинули, но я, пока он жив,
Ему служить не перестану, только
170 Спасти его я не умею, сжалься
Над ним Ты, Господи, и научи
Меня молиться за него’. — Больной
Молчал, невинность чистая, с какою
Ребенок за него молился, всю
Его проникла душу, он лежал
Недвижим, стиснув руки, погрузив
В подушки голову, и слез потоки
Из глаз его бежали. Роберт, кончив
Свою молитву, вышел, он был также
180 Встревожен, долго он, едва дыханье
Переводя, на палубе стоял
И, перегнувшись через борт, смотрел
На волны. Ввечеру он, возвратившись
К больному, до ночи ему читал
Евангелье, и капитан его
С невыразимым слушал умиленьем.
Когда же Роберт на другое утро
Опять явился, он был поражен,
Взглянув на капитана, переменой,
190 В нем происшедшей: страх, который так
Усиливал естественную дикость
Его лица, носившего глубокой
Страстей и бурь душевных отпечаток,
Исчез, на нем сквозь покрывало скорби,
Сквозь бледность смертную сняло что-то
Смиренное, веселое, святое,
Как будто луч той светлой благодати,
Которая от Бога к нам на вопль
Молящего раскаянья нисходит.
200 ‘Ах! Роберт, — тихим голосом больной
Сказал, — какую ночь провел я! Что
Со мною было! Я того, мой друг,
Словами выразить не в силах. Слушай:
Когда вчера меня оставил ты,
Я впал в какой-то полусон, душа
Была полна евангельской святыней,
Которая проникнула в нее,
Когда твое я слушал чтенье, вдруг
Перед собою, здесь, в ногах постели,
210 Увидел я — кого же? Самого
Спасителя Христа, он пригвожден
Был ко кресту, и показалось мне,
Что будто встал я и приполз к Его
Ногам и закричал, как тот слепой,
О коем ты читал мне: сын Давидов,
Иисус Христос, помилуй. И тогда
Мне показалось, будто на меня —
Да! на меня, мой друг, на твоего
Злодея капитана Он взглянул…
220 О как взглянул! какими описать
Словами этот взгляд! Я задрожал,
Вся к сердцу кровь прихлынула, душа
Наполнилась тоскою смерти, в страхе,
Но и с надеждой, я к Нему поднять
Осмелился глаза… и что же? Он…
Да, Роберт!… Он отверженному мне
С небесной мил ости ю улыбнулся!
О! что со мною сделалось тогда!
На это слов язык мой не имеет.
230 Я на Него глядел… глядел… и ждал…
Чего я ждал? Не знаю, но о том
Мое трепещущее сердце знало.
А Он с креста, который весь был кровью,
Бежавшею из ран Его, облит,
Смотрел так благостно, с такой прискорбной
И нежной жалостию на меня…
И вдруг Его уста пошевелились,
И я Его услышал голос… чистый,
Пронзающий всю душу, сладкий голос,
240 И Он сказал мне: ‘Ободрись и веруй!’
От радости разорвалося сердце
В моей груди, и я перед крестом
Упал с рыданием и криком… но
Видение исчезло, и тогда
Очнулся я, мои глаза открылись…
Но сон ли это было? Нет, не сон.
Теперь я знаю: Тот меня спасет,
Кто ко кресту за всех и за меня
Был пригвожден, я верую тому,
250 Что он сказал на Вечери Святой,
Переломивши хлеб и вливши в чашу
Вино во оставление грехов.
Теперь уж мне не страшно умереть,
Мой Искупитель жив, мои грехи
Мне будут прощены. Выздоровленья
Не жду я более и не желаю,
Я чувствую, что с жизнию расстаться
Мне должно скоро, и ее покинуть
Теперь я рад… ‘ — При этом слове Роберт,
260 Дотоле плакавший в молчанье, вдруг
С рыданием воскликнул: ‘Капитан,
Не умирайте, нет, вы не умрете’.
На то больной с усмешкой отвечал:
‘Не плачь, мой добрый Роберт, Бог явил
Свое мне милосердье, и теперь
Я счастлив, но тебя мне жаль, как сына
Родного жаль, ты должен здесь остаться
На корабле меж этих нечестивых
Людей, один, неопытный ребенок…
270 С тобою будет то же, что со мной!
Ах! Роберт, берегись, не попади
На страшную мою дорогу, видишь,
Куда ведет она. Твоя любовь
Ко мне была, друг милый, велика,
Тебе я всем обязан, ты мне Богом
Был послан в страшный час… ты указал мне,
И сам того не зная, путь спасенья,
Благослови тебя за то Всевышний!
Другим же всем на корабле скажи
280 Ты от меня, что я прошу у них
Прощенья, что я сам их всех прощаю,
Что я за них молюсь’. Весь этот день
Больной провел спокойно, он с глубоким
Вниманием Евангелие слушал.
Когда ж настала ночь, и Роберт с ним
Простился, он его с благословеньем,
Любовию и грустью проводил
Глазами до дверей каюты. Рано
На следующий день приходит Роберт
290 В каюту, двери отворив, он видит,
Что капитана нет на прежнем месте:
Поднявшися с подушки, он приполз
К тому углу, где крест ему во сне
Явился, там, к стене оборотясь
Лицом, в дугу согнувшись, головой
Припав к постсле, крепко стиснув руки,
Лежал он на коленях. То увидя,
Встревоженный, в дверях каюты Роберт
Остановился. Он глядит и ждет,
300 Не смея тронуться, минуты две
Прошло… и вот он наконец шепнул
Тихонько: ‘Капитан!’ — ответа нет.
Он, два шага ступив, шепнул опять
Погромче: ‘Капитан!’ Но тихо все,
И все ответа нет. Он подошел
К постеле. ‘Капитан!’ — сказал он вслух.
По-прежнему все тихо. Он рукой
Его ноги коснулся: холодна
Нога, как лед. В испуге закричал
310 Он громко: ‘Капитан!’ и за плечо
Его схватил. Тут положенье тела
Переменилось, медленно он навзничь
Упал, и тихо голова легла
Сама собою на подушку, были
Глаза закрыты, щеки бледны, вид
Спокоен, руки сжаты на молитву.

ДВЕ ПОВЕСТИ

Подарок на новый год издателю ‘Москвитянина’
Дошли ко мне на берег Майна слухи,
Что ты, Киреевский, теперь стал и москвич
И Москвитянин. В добрый час, приняться
Давным-давно пора тебе за дело.
Меня ж взяла охота подарить
Тебя и твой журнал на Новый год
Своим добром, чтоб старости своей
По-старому хотя на миг один
Дать с молодостью вашей разгуляться.
10 Но чувствую, что на пиру ее,
Где все кипит, поет, кружится, блещет,
Неловко старику, на ваш уж лад
Мне не поется, лета изменили
Мою поэзию, она теперь,
Как я, состарилась и присмирела,
Не увлекается хмельным восторгом,
У рубежа вечерней жизни сидя,
На прошлое без грусти обращает
Глаза и, думая о том, что нас
20 В грядущем ждет, молчит. Но все, однако,
На Новый год мне должно подарить
Тебя и твой журнал. Друг, даровому
Коню, ты знаешь сам, не смотрят в зубы.
Итак, прошу принять мой лент вдовицы.
Недавно мне случилося найти
Предание о древнем Александре
В талмуде. Я хочу преданье это
Здесь рассказать так точно, как оно
Рассказано в еврейской древней книге.
30 Через песчаную пустыню шел
С своею ратью Александр, в страну,
Лежавшую за рубежом пустыни,
Он нес войну. И вдруг пришел к реке
Широкой он. Измученный путем
По знойному песку, на тучном бреге
Реки он рать остановил, и скоро вся
Она заснула в глубине долины,
Прохладою потока освеженной.
Но Александр заснуть не мог, и в зной
40 И посреди спокойствия долины,
Где не было следа тревог житейских,
Нетерпеливой он кипел душою,
Ее и миг покоя раздражал,
Погибель войск, разрушенные троны,
Победа, власть, вселенной рабство, слава
Носилися пред ней, как привиденья.
Он подошел к потоку, наклонился,
Рукою зачерпнул воды студеной
И напился, и чудно освежила
50 Божественно-целительная влага
Его вес члены, в грудь его проникла
Удвоенная жизнь. И понял он,
Что из страны, благословенной небом,
Такой поток был должен вытекать,
Что близ его истоков надлежало
Цвести земному счастию, что, верно,
Там в благоденствии, в богатстве, в мире
Свободные народы ликовали.
‘Туда! туда! с мечом, с огнем войны!
60 Моей они должны поддаться власти
И от меня удел счастливый свой
Принять, как дар моей щедроты царской’.
И он велел греметь трубе военной,
И раздалась труба, и пробудилась,
Минутный сон вкусивши, рать, и быстро
Ее поток, кипящий истребленьем,
Вдоль мирных берегов реки прекрасной
К ее истокам светлым побежал.
И много дней, не достигая цели,
70 Вел Александр свои полки. Куда же
Он наконец привел их? Ко вратам
Эдема. Но пред ним не отворился
Эдем, был страж у врат с таким ужасно
Пылающим мечом, что задрожала
И Александрова душа, его
Увидя. ‘Стой, — сказал привратник чудный, —
Кто б ни был ты, сюда дороги нет’.
‘Я царь земли, — воскликнул Александр,
Прогневанный нежданным запрещеньем, —
80 Царем земных царей я здесь поставлен.
Я Александр!’ — ‘Ты сам свой приговор,
Назвавшись, произнес, одни страстей
Мятежных обуздатели, одни
Душой смиренные вратами жизни
Вступают в рай, тебе ж подобным, мира
Грабителям, ненасытимо жадным,
Рай затворен’. На это Александр:
‘Итак, назад мне должно обратиться.
Тогда, как я уже стоял ногой
90 На этих ступенях, туда проникнув,
Где от созданья мира ни один
Из смертных не бывал. По крайней мере,
Дай знамение мне, чтобы могла
Проведать вся земля, что Александр
У врат эдема был’. На это страж:
‘Вот знаменье, да просветит оно
Твой темный ум высоким разуменьем,
Возьми’. Он взял, и в путь пошел обратный,
А на пути, созвавши мудрецов,
100 Перед собою знаменье велел
Им изъяснить. ‘Мне! — повторял он в гневе, —
Мне! Александру! дар такой презренный!
Кусок истлевшей кости!’ — ‘Сын Филиппов, —
На то сказал один из мудрецов, —
Не презирай истлевшей этой кости,
Умей спросить, и даст тебе ответ’.
Тут принести велел мудрец весы,
Одну из чаш он золотом наполнил,
В другую чашу кость он положил,
110 И… чудо! золото перетянула
Кость. Изумился Александр, он вдвое
Велел насыпать золота, он сам
Свой скипетр золотой, свою корону
И с ними тяжкий меч свой бросил в чашу —
Ни на волос она не опустилась.
Затрепетал на троне царь могучий,
И он спросил: ‘Какою тайной силой
Нарушен здесь закон природы? Чем
Ей власть ее возможно возвратить?’ —
120 ‘Щепоткою земли’, — сказал мудрец.
И бросил он на кость земли щепотку:
И чаша с костью быстро поднялася,
И быстро чаша с золотом упала.
Мудрец сказал: ‘Великий государь,
Был некогда подобный твоему
Разрушен череп, в нем же эта кость
Была частицей впадины, в которой
Глаз, твоему подобный, заключался.
Глаз человеческий в объеме мал,
130 Но с ненасытной жадностью объемлет
Он все, что нас здесь в области видений
Так увлекательно пленяет, целый
Он мир готов сожрать голодным взором.
Все золото земное всыпьте в чашу,
Все скипетры и все короны бросьте
На золото… все будет мало, но
Покрой его щепоткою земли —
И пропадет его ненасытимость,
Сквозь легкий праха груз уж не пробьется
140 Он жадным взором. Ты ж, великий царь,
В сем знаменье уразумей прямое
Значение и времени и жизни.
Ненасытимости перед тобою
Лежит символ в истлевшей этой кости’.
Но царь внимал с поникшей головой,
С челом нахмуренным. Вдруг он вскочил,
Сверкнул на всех могучим оком льва,
И возгласил так громко, что скалы
Окрестные ужасный дали голос:
150 ‘Греми, труба! Вперед, мои дружины!
Жизнь коротка, уходит время, стыд
Тому, кто жизнь и время праздно тратит’.
И вихрями взвился песок пустыни,
И рать великая, как змей с отверзтым
Голодным зевом, шумно побежала
К пределам Индии. Завоеватель
Потоками лил кровь, и побеждал,
И с каждою победой разгорался
Сильнейшей жаждою победы новой,
160 И наконец они ему щепоткой
Земли глаза покрыли — он утих.
Но кажется, почтенный Москвитянин,
Что мой тебе подарок в Новый год
Некстати мрачен: гробовая кость,
Земля могильная, ничтожность славы,
Тщета величий… в Новый год дарить
Таким добром неловко, виноват,
И вот тебе рассказ повеселее.
Жил на востоке царь, а у царя
170 Жил во дворце мудрец: он назывался
Керим, и царь его любил и с ним
Беседовал охотно. Раз случилось,
Что задал царь такой вопрос Кериму:
‘С чем можем мы сравнить земную жизнь
И свет?’ Но на вопрос мудрец не вдруг
Ответствовал, он попросил отсрочки
Сначала на день, после на два, после
На целую неделю, наконец
Пришел к царю и так ему сказал:
180 ‘Вопрос твой, государь, неразрешим.
Мой слабый ум его обнять не может,
Позволь людей мудрейших мне спросить’.
И в путь Керим отправился искать
Ответа на вопрос царя. Сначала
Он посетил один богатый город,
Где, говорили, находился славный
Философ, но философ тот имел
Великолепный дом, был друг сердечный
Царя, жил сам как царь и упивался
190 Из полной чаши сладостию жизни.
Керим ему вопрос свой предложил.
Он отвечал: ‘Свет уподобить можно
Великолепной ппровой палате,
Где всякий час открытый стол — садись
Кто хочет и пируй. Над головою
Гостей горят и ходят звезды неба,
Их слух пленяют звонким хором птицы,
Для них цветы благоуханно дышат,
А на столах пред ними без числа
200 Стоят с едою блюда золотые,
И янтарем кипящим в чашах блещет
Вино, и все кругом ласкает чувства.
И гости весело сидят друг с другом,
Беседуют, смеются, шутят, спорят,
И новые подходят беспрестанно,
И каждому есть место, кто ж довольно
Насытился, встает, и с теми, кто
Сидели с ним, простясь, уходит спать
Домой, хозяину сказав спасибо
210 За угощенье. Вот и свет и жизнь’.
Керим философу не отвечал
Ни слова, он печально с ним простился
И далее поехал, про себя же
Так рассуждал: ‘Твоя картина, друг
Философ, неверна, не все мы здесь
С гостями пьем, едим и веселимся,
Немало есть голодных, одиноких
И плачущих’. Кериму тут сказали,
Что недалеко жил в густом лесу
220 Отшельник набожный, смиренномудрый.
Ему убежищем была пещера:
Он спал на голом камне, ел одни
Коренья, пил лишь воду, дни и ночи
Все проводил в молитве. И немедля
К нему отправился Керим. Отшельник
Ему сказал: ‘Послушай, через степь
Однажды вел верблюда путник, вдруг
Верблюд озлился, начал страшно фыркать,
Храпеть, бросаться, путник испугался
230 И побежал, верблюд за ним. Куда
Укрыться? Степь пуста. Но вот увидел
У самой он дороги водоем
Ужасной глубины, но без воды,
Из недра темного его торчали
Ветвями длинными кусты малины,
Разросшейся меж трещинами стен,
Покрытых мохом старины. В него
Гонимый бешеным верблюдом путник
В испуге прянул, он за гибкий сук
240 Малины ухватился и повис
Над темной бездной. Голову подняв,
Увидел он разинутую пасть
Верблюда над собой: его схватить
Рвался ужасный зверь. Он опустил
Глаза ко дну пустого водоема:
Там змей ворочался и на него
Зиял голодным зевом, ожидая,
Что он, с куста сорвавшись, упадет.
Так он висел на гибкой, тонкой ветке
250 Меж двух погибелей. И что ж еще
Ему представилось? В том самом месте,
Где куст малины (за который он
Держался) корнем в землю сквозь пролом
Стены состаревшейся водоема
Входил, две мыши, белая одна,
Другая черная, сидели рядом
На корне и его поочередно
С большою жадностию грызли, землю
Со всех сторон скребли и обнажали
260 Все ветви корня, а когда земля
Шумела, падая на дно, оттуда
Выглядывал проворно змей, как будто
Спеша проведать, скоро ль мыши корень
Перегрызут и скоро ль с ношей куст
К нему на дно обрушится. Но что же?
Вися над этим страшным дном, без всякой
Надежды на спасенье, вдруг увидел
На ближней ветке путник много ягод
Малины, зрелых, крупных: сильно
270 Желание полакомиться ими
Зажглося в нем, он все тут позабыл,
И грозного верблюда над собою,
И под собой на дне далеком змея,
И двух мышей коварную работу,
Оставил он вверху храпеть верблюда,
Внизу зиять голодной пастью змея,
И в стороне грызть корень и копаться
В земле мышей, — а сам, рукой добравшись
До ягод, начал их спокойно рвать
280 И есть, и страх его пропал. Ты спросишь:
Кто этот жалкий путник? Человек,
Пустыня ж с водоемом Свет, а путь
Через пустыню — наша Жизнь земная,
Гонящийся за путником верблюд
Есть враг души, тревог создатель, Грех:
Нам гибелью грозит он, мы ж беспечно
На ветке трепетной висим над бездной,
Где в темноте могильной скрыта Смерть
Тот змей, который, пасть разинув, ждет,
290 Чтоб ветка тонкая переломилась.
А мыши? Их названье День и Ночь,
Без отдыха, сменялся, они
Работают, чтоб сук твой, ветку жизни,
Которая меж смертию и светом
Тебя неверно держит, перегрызть,
Прилежно черная грызет всю ночь,
Прилежно белая грызет весь день,
А ты, прельщенный ягодой душистой,
Усладой чувств, желании утоленьем,
300 Забыл и грех — верблюда в вышине,
И смерть — внизу зияющего змея,
И быструю работу дня и ночи —
Мышей, грызущих тонкий корень жизни,
Ты все забыл — тебя манит одно
Неверное минуты наслажденье.
Вот свет, и жизнь, и смертный человек.
Доволен ли ты повестью моею?’
Керим отшельнику не отвечал
Ни слова, он печально с ним простился
310 И далее поехал, про себя же
Так рассуждал: ‘Святой отшельник, твой
Рассказ замысловат, но моего
Вопроса он еще не разрешил,
Не так печальна наша жизнь, как степь,
Ведущая к одной лишь бездне смерти,
И не одним минутным наслажденьем
Пленяется беспечно человек’.
И ехал он куда глаза глядят.
Вот повстречался с ним какой-то странный,
320 Убогим рубищем покрытый путник.
Он шел босой, через плечо висела
Котомка, в ней же было много хлеба,
Плодов и всякого добра, он сам,
Казалось, был веселого ума,
Глаза его сверкали остротою,
И на лице приятно выражалось
Простосердечие. Керим подумал:
‘Задам ему на всякий случай мой
Вопрос! Быть может, дело скажет этот
330 Чудак’. И он у нищего спросил:
‘С чем можно нам сравнить земную жизнь
И свет?’ — ‘На это у меня в запасе
Есть повесть, — нищий отвечал. — Послушай:
Один Немой сказал Слепому, если
Увидишь ты Арфиста, попроси
Его ко мне, чтоб сына моего,
В унылость впадшего, своей игрою
Развеселил. На то сказал Слепой:
Такого мне Арфиста уж случалось
340 Видать здесь, я Безногого за ним
Отправлю, он его в одну минуту
Найдет. Безногий побежал и скоро
Нашел Арфиста, был Арфист без рук,
Но он упрямиться не стал и так
Прекрасно начал на бесструнной арфе
Играть, что меланхолик без ума
Расхохотался, то Слепой увидя
Всплеснул руками, вслух Немой хвалить
Стал музыканта, а Безногий начал
350 Плясать и так распрыгался, что много
Сбежалося людей, и из толпы
Вдруг выскочил Дурак: он изъявил
Арфисту, прыгуну и всем другим
Свое благоволенье. Мимо их
Прошла тихонько Мудрость и, увидя,
Что делалось, шепнула про себя:
Таков смешной, безумный, жалкий свет,
И такова на свете наша жизнь,
Доволен ли ты повестью моею?’
360 Керим прохожему не отвечал
Ни слова, он печально с ним простился
И далее поехал, про себя же
Так рассуждал: ‘Затейлив твой рассказ,
Но моего вопроса не решил он.
Хотя мы в жизни много пустоты,
Дурачества и лжи встречаем, но
И высшая значительность и правда
Святая в ней заключены благим
Создателем’. Подумав так, решился
370 Керим отправиться в обратный путь,
Чтоб донести царю, что никакого
Не удалось ему найти ответа
На заданный вопрос. Дорогой он
Молился Богу, чтоб своею правдой
Бог просветил его рассудок темный
И жизни таинство ему открыл.
И пред царя явился он с веселым
Лицом и все, что сведал от других,
Ему пересказал, а царь спросил:
380 ‘Что ж напоследок сам теперь, Керим,
Ты думаешь?’ — ‘Сперва благоволи, —
Сказал Керим, — услышать, что со мной
Самим случилось на пути. Известно
Тебе, что я лишь только по твоей
Высокой воле в этот трудный путь
Отправился, что, милостию царской
Хранимый, я везде проводников
Имел, и пищу находил дневную,
И никаких не испытал тревог.
390 Что ж на дороге доброго, худого
Мне повстречалося, о том нет нужды
Упоминать — оно ничто в сравненье
С той бездной благ, какими ты так щедро,
Мой царь, меня осыпал. И мое
Одно желанье было: угодить
Тебе, с усердием стараясь правду
Найти между людьми, чтоб, возвратившись,
Тебе отчет при несть в своих трудах.
Теперь ты сам реши по царской правде:
400 Достоин ли я милости твоей?’
Царь, не сказав ни слова, подал руку
В знак милости Кериму. Умиленно
Керим ее поцеловал, потом
Примолвил: ‘Так я думал про себя
Во время странствия. Но, подходя
К твоим палатам царским и печалясь,
Что без малейшия перед тобой
Заслуги ныне я к тебе, мой царь,
Был должен возвратиться, вдруг у самой
410 Обители твоей как скорлупа
С моих упала глаз, и я постигнул,
Что наша жизнь есть странствие по свету
Такое ж, как мое, во исполненье
Верховной воли высшего царя’.
Мудрец умолк, а царь ему сказал:
‘Друг верный, будь моим отцом отныне’.
И для тебя, мой добрый Москвитянин,
Как и для всех, в обеих повестях
Полезное найдется наставленье.
420 Хотя урок, так безуспешно данный
Эдемской костью Александру, боле
Земным царям приличен, но и ты,
Как журналист, воспользоваться им
Удобно можешь: будь в своем журнале
Друг твердый, а не злой наездник правды,
С журналами другими не воюй,
Ни с ‘Библиотекой для чтенья’, ни
С ‘Записками’, ни с ‘Северной пчелою’,
Ни с ‘Русским вестником’, живи и жить
430 Давай другим, и обладать один
Вселенною читателей не мысли.
Другой же повести я толковать
Тебе не стану, мне давно известно,
Что ты, идя своей земной дорогой,
Смиренно ведаешь: куда, зачем
И кто тебе по ней идти велит.

ВЫБОР КРЕСТА

Повесть

Усталый шел крутой горою путник,
С усилием передвигая ноги,
По гладким он скалам горы тащился
И наконец достиг ее вершины.
С вершины той широкая открылась
Равнина, вся облитая лучами
На край небес склонившегося солнца:
Свершив свой путь, великое светило
Последними лучами озаряло,
10 Прощаясь с ним, полузаснувший мир,
И был покой повсюду несказанный.
Утешенный видением таким,
Стал странник на колени, прочитал
Вечернюю молитву и потом
На благовонном лоне муравы
Простерся, и сошел ему на вежды
Миротворящий сон, и сновиденьем
Был дух его из бренныя телесной
Темницы извлечен. Пред ним явилось
20 Господним ликом пламенное солнце,
Господнею одеждой твердь небес,
Подножием Господних ног земля,
И к Господу воскликнул он: ‘Отец!
Не отвратись во гневе от меня,
Когда вся слабость грешныя души
Я исповедую перед Тобою.
Я знаю: каждый, кто здесь от жены
Рожден, свой крест нести покорно должен,
Но тяжестью не все кресты равны,
30 Мой слишком мне тяжел, не по моим
Он силам, облегчи его, иль он
Меня раздавит и моя душа
Погибнет’. Так в бессмыслии он Бога
Всевышнего молил. И вдруг великий
Повеял ветер, и его умчало
На высоту неодолимой силой,
И он себя во храмине увидел,
Где множество бесчисленное было
Крестов, и он потом услышал голос:
40 ‘Перед тобою все кресты земные
Здесь собраны, какой ты сам из них
Захочешь взять, тот и возьми’. И начал
Кресты он разбирать, и тяжесть их
Испытывать, и каждый класть на плечи,
Дабы узнать, какой нести удобней.
Но выбрать было нелегко: один
Был слишком для него велик, другой
Тяжел, а тот, хотя и не велик
И не тяжел, но неудобен, резал
50 Краями острыми ему он плечи,
Иной был слит из золота, зато
И не в подъем, как золото. И словом,
Ни одного креста не мог он выбрать,
Хотя и все пересмотрел. И снова
Уж начинать хотел он пересмотр,
Как вдруг увидел он простой, им прежде
Оставленный без замечанья крест,
Был нелегок он, правда, был из твердой
Сработан пальмы, но зато, как будто
60 По мерке для него был сделан, так
Ему пришелся по плечу он ловко.
И он воскликнул: ‘Господи! позволь мне
Взять этот крест’. И взял. Но что же? Он
Был самый тот, который он уж нес.

ТЮЛЬПАННОЕ ДЕРЕВО

Сказка

Однажды жил, не знаю где, богатый
И добрый человек. Он был женат,
И всей душой любил свою жену,
Но не было у них детей, и это
Их сокрушало, и они молились,
Чтобы Господь благословил их брак,
И к Господу молитва их достигла.
Был сад кругом их дома, на поляне
Там дерево тюльпанное росло.
10 Под этим деревом однажды (это
Случилось в зимний день) жена сидела
И с яблока румяного ножом
Снимала кожу, вдруг ей острый нож
Легонько палец оцарапал, кровь
Пурпурной каплею на белый снег
Упала, тяжело вздохнув, она
Подумала: ‘О! если б Бог нам дал
Дитя, румяное, как эта кровь,
И белое, как этот чистый снег!’
20 И только что она сказала это, в сердце
Ее как будто что зашевелилось,
Как будто из него утешный голос
Шепнул ей: ‘Сбудется’. Пошла в раздумье
Домой. Проходит месяц — снег растаял,
Другой проходит — все в лугах и рощах
Зазеленело, третий месяц миновался —
Цветы покрыли землю, как ковер,
Прошел четвертый — все в лесу деревья
Срослись в один зеленый свод, и птицы
30 В густых ветвях запели голосисто,
И с ними весь широкий лес запел.
Когда же пятый месяц был в исходе —
Под дерево тюльпанное она
Пришла, оно так сладко, так свежо
Благоухало, что ее душа
Глубокою, неведомой тоскою
Была проникнута, когда шестой
Свершился месяц — стали наливаться
Плоды и созревать, она же стала
40 Задумчивей и тише, наступает
Седьмой — и часто, часто под своим
Тюльпанным деревом она одна
Сидит, и плачет, и ее томит
Предчувствие тяжелое, настал
Осьмой — она в конце его больная
Слегла в постелю и сказала мужу
В слезах: ‘Когда умру, похорони
Меня под деревом тюльпанным’, месяц
Девятый кончился — и родился
50 У ней сынок, как кровь румяный, белый,
Как снег, она ж обрадовалась так,
Что умерла. И муж похоронил
Ее в саду, под деревом тюльпанным.
И горько плакал он об ней, и целый
Проплакал год, и начала печаль
В нем утихать, и наконец утихла
Совсем, и он женился на другой
Жене, и скоро с нею прижил дочь.
Но не была ничем жена вторая
60 На первую похожа, в дом его
Не принесла она с собою счастья.
Когда она на дочь свою родную
Смотрела, в ней смеялася душа,
Когда ж глаза на сироту, на сына
Другой жены, невольно обращала,
В ней сердце злилось: он как будто ей
И жить мешал, а хитрый искуситель
Против него нашептывал всечасно
Ей злые замыслы. В слезах и в горе
70 Сиротка рос, и ни одной минуты
Веселой в доме не было ему.
Однажды мать была в своей каморке,
И перед ней стоял сундук открытый
С тяжелой, кованной железом кровлей
И с острым нутряным замком, сундук
Был полон яблок. Тут сказала ей
Марли ночка (так называли дочь):
‘Дай яблочко, родная, мне’. — ‘Возьми’, —
Ей отвечала мать. ‘И братцу дай’, —
80 Прибавила Марлиночка. — Сначала
Нахмурилася мать, но враг лукавый
Вдруг что-то ей шепнул, она сказала:
‘Марлиночка, поди теперь отсюда,
Обоим вам по яблочку я дам,
Когда твой брат воротится домой’.
(А из окна уж видела она,
Что мальчик шел, и чудилося ей,
Что будто на нее с ним вместе злое
Шло искушенье.) Кованый сундук
90 Закрыв, она глаза на двери дико
Уставила, когда ж их отворил
Малютка и вошел, ее лицо
Белее стало полотна, поспешно
Она ему дрожащим и глухим
Сказала голосом: ‘Вынь для себя
И для Марлиночки из сундука
Два яблока’. При этом слове ей
Почудилось, что кто-то подле громко
Захохотал, а мальчик, на нее
100 Взглянув, спросил: ‘Зачем ты на меня
Так страшно смотришь?’ — ‘Выбирай скорее!’ —
Она, поднявши кровлю сундука,
Ему сказала, и ее глаза
Сверкнули острым блеском. Мальчик робко
За яблоком нагнулся головой
В сундук, тут ей лукавый враг шепнул:
‘Скорей!’ И кровлею она тяжелой
Захлопнула сундук, и голова
Малютки, как ножом, была железным
110 Отрезана замком и, отскочивши,
Упала в яблоки. Холодной дрожью
Злодейку обдало. ‘Что делать мне?’ —
Подумала она, смотря на страшный
Захлопнутый сундук. И вот она
Из шкапа шелковый платок достала,
И, голову отрезанную к шее
Приставив, тем платком их обвила
Так плотно, что приметить ничего
Не можно было, и потом она
120 Перед дверями мертвого на стул
(Дав в руки яблоко ему и к стенке
Его спиной придвинув) посадила,
И наконец, как будто не была
Ни в чем, пошла на кухню стряпать. Вдруг
Марлиночка в испуге прибежала
И шепчет: ‘Посмотри туда, там братец
Сидит в дверях на стуле, он так бел,
И держит яблоко в руке, но сам
Не ест, когда ж его я попросила,
130 Чтоб дал мне яблоко, не отвечал
Ни слова, не взглянул, мне стало страшно’.
На то сказала мать: ‘Поди к нему
И попроси в другой раз, если ж он
Опять ни слова отвечать не будет
И на тебя не взглянет, подери
Его покрепче за ухо: он спит’.
Марлиночка пошла, и видит: братец
Сидит в дверях на стуле, бел как снег,
Не шевелится, не глядит и держит,
140 Как прежде, яблоко в руках, но сам
Его не ест. Марлиночка подходит
И говорит: ‘Дай яблочко мне, братец’.
Ответа нет. Тут за ухо она
Тихонько братца дернула, и вдруг
От плеч его отпала голова
И покатилась. С криком прибежала
Марлиночка на кухню: ‘Ах! родная,
Беда, беда! Я братца моего
Убила! Голову оторвала
150 Я братцу!’ — И бедняжка заливалась
Слезами и кричала криком. Ей
Сказала мать: ‘Марлиночка, уж горю
Не пособить, нам надобно скорей
Его прибрать, пока не воротился
Домой отец, возьми и отнеси
Его покуда в сад и спрячь там, завтра
Его сама в овраг я брошу, волки
Его съедят, и косточек никто
Не сыщет, перестань же плакать, делай,
160 Что я велю’. Марлиночка пошла,
Она, широкой белой простынею
Обвивши тело, отнесла его,
Рыдая, в сад, и там его тихонько
Под деревом тюльпанным положила
На свежий дерн, который покрывал
Могилку матери его… И что же?
Могилка вдруг раскрылася, и тело
Взяла, и снова дерн зазеленел
На ней, и расцвели на ней цветы,
170 И из цветов вдруг выпорхнула птичка,
И весело запела, и взвилась
Под облака, и в облаках пропала.
Марлиночка сперва оторопела,
Потом (как будто кто в ее душе
Печаль заговорил) ей стало вдруг
Легко — пошла домой и никому
О бывшем с нею не сказала. Скоро
Пришел домой отец. Не видя сына,
Спросил он с беспокойством: ‘Где он?’ Мать,
180 Вся помертвев, поспешно отвечала:
‘Ранехонько ушел он со двора
И все еще не возвращался’. Было
Уж за полдень, была нора обедать,
И накрывать на стол хозяйка стала.
Марлиночка ж сидела в уголку,
Не шевелясь и молча, день был светлый,
Ни облачка на небе не бродило,
И тихо блеск полуденного солнца
Лежал на зелени дерев, и было
190 Повсюду все спокойно. Той порою
Спорхнувшая с могилы братца птичка
Летала да летала, вот она
На кустик села под окошком дома,
Где золотых дел мастер жил. Она,
Расправив крылышки, запела громко.
‘Зла мачеха зарезала меня,
Отец родной не ведает о том,
Сестрица же Марлиночка меня
Близ матушки родной моей в саду
200 Под деревом тюльпанным погребла’.
Услышав это, золотых дел мастер
В окошко выглянул, он так пленился
Прекрасной птичкою, что закричал:
‘Пропой еще раз, милая пичужка!’ —
‘Я даром дважды петь не стану, — птичка
Сказала, — подари цепочку мне,
И заною’. — Услышав это, мастер
Богатую ей бросил из окна
Цепочку. Правой лапкою схвативши
210 Цепочку ту, свою запела песню
Звучней, чем прежде, птичка и, допевши,
Спорхнула с кустика с своей добычей,
И полетела далее, и скоро
На кровлю домика, где жил башмачник,
Спустилася и там опять запела:
‘Зла мачеха зарезала меня,
Отец родной не ведает о том,
Сестрица же Марлиночка меня
Близ матушки родной моей в саду
220 Под деревом тюльпанным погребла’.
Башмачник в это время у окна
Шил башмаки, услышав песню, он
Работу бросил, выбежал на двор
И видит, что сидит на кровле птичка
Чудесной красоты. ‘Ах! птичка, птичка, —
Сказал башмачник, — как же ты прекрасно
Поешь. Нельзя ль еще раз ту же песню
Пропеть?’ — ‘Я даром дважды не пою, —
Сказала птичка, — дай мне пару детских
230 Сафьянных башмаков’. Башмачник тотчас
Ей вынес башмаки. И, левой лапкой
Их взяв, свою опять запела песню
Звучней, чем прежде, птичка и, допевши,
Спорхнула с кровли с новою добычей,
И полетела далее, и скоро
На мельницу, которая стояла
Над быстрой речкою во глубине
Прохладныя долины, прилетела.
Был стук и шум от мельничных колес,
240 И с громом в ней молол огромный жернов,
И в воротах ее рубили двадцать
Работников дрова. На ветку липы,
Которая у мельничных ворот
Росла, спустилась птичка и запела:
‘Зла мачеха зарезала меня’,
Один работник, то услышав, поднял
Глаза и перестал рубить дрова.
‘Отец родной не ведает о том’,
Оставили еще работу двое.
250 ‘Сестрица же Марли ночка меня’,
Тут пятеро еще, глаза на липу
Оборотив, работать перестали.
‘Близ матушки родной моей в саду’,
Еще тут восемь вслушалися в песню,
Остолбеневши, топоры они
На землю бросили и на певицу
Уставили глаза, когда ж она
Умолкнула, последнее пропев:
‘Под деревом тюльпанным погребла’.
260 Все двадцать разом кинулися к липе
И закричали: ‘Птичка, птичка, спой нам
Еще раз песенку твою’. На это
Сказала птичка: ‘Дважды петь не стану
Я даром, если же вы этот жернов
Дадите мне, я запою’. — ‘Дадим,
Дадим!’ — в один все голос закричали.
С трудом великим общей силой жернов
Подняв с земли, они его надели
На шею птичке, и она, как будто
270 В жемчужном ожерелье, отряхнувшись,
И крылышки расправивши, запела
Звучней, чем прежде, и, допев, спорхнула
С зеленой ветви, и умчалась быстро,
На шее жернов, в правой лапке цепь,
И в левой башмаки. И так она
На дерево тюльпанное в саду
Спустилась. Той порой отец сидел
Перед окном, по-прежнему в углу
Марлиночка, а мать на стол сбирала.
280 ‘Как мне легко! — сказал отец. — Как светел
И тепел майский день!’ — ‘А мне, — сказала
Жена, — так тяжело, так душно!
Как будто бы сбирается гроза’.
Марлиночка ж, прижавшись в уголок,
Не шевелилася, сидела молча
И плакала. А птичка той норой,
На дереве тюльпанном отдохнувши,
Полетом тихим к дому полетела.
‘Как на душе моей легко! — опять
290 Сказал отец. — Как будто бы кого
Родного мне увидеть’. — ‘Мне ж, — сказала
Жена, — так страшно! все во мне дрожит,
И кровь по жилам льется как огонь’.
Марлиночка ж ни слова, в уголку
Сидит, не шевелясь, и тихо плачет.
Вдруг птичка, к дому подлетев, запела:
‘Зла мачеха зарезала меня’,
Услышав это, мать в оцепененье
Зажмурила глаза, заткнула уши,
300 Чтоб не видать и не слыхать, но в уши
Гудело ей, как будто шум грозы,
В зажмуренных глазах ее сверкало,
Как молния, и пот смертельный тело
Ее, как змей холодный, обвивал.
‘Отец родной не ведает о том’.
‘Жена, — сказал отец, — смотри, какая
Там птичка! Как поет! А день так тих,
Так ясен и такой повсюду запах,
Что скажешь: вся земля в цветы оделась.
310 Пойду и посмотрю на эту птичку’. —
‘Останься, hq ходи, — сказала в страхе
Жена. — Мне чудится, что весь наш дом
В огне’. Но он пошел. А птичка пела:
‘Близ матушки родной моей в саду
Под деревом тюльпанным погребла’.
И в этот миг цепочка золотая
Упала перед ним. ‘Смотрите, — он
Сказал, — какой подарок дорогой
Мне птичка бросила’. Тут не могла
320 Жена от страха устоять на месте
И начала как в исступленье бегать
По горнице. Опять запела птичка:
‘Зла мачеха зарезала меня’,
А мачеха бледнела и шептала:
‘О! если б на меня упали горы,
Лишь только б этой песни не слыхать!’ —
‘Отец родной не ведает о том’,
Тут повалилася она на землю,
Как мертвая, как труп окостенелый.
330 ‘Сестрица же Марлиночка меня…’
Марли ночка, вскочив при этом с места,
Сказала: ‘Побегу, не даст ли птичка
Чего и мне’. И, выбежав, глазами
Она искала птички. Вдруг упали
Ей в руки башмаки, она в ладоши
От радости захлопала. ‘Мне было
До этих пор так грустно, а теперь
Так стало весело, так живо!’ —
‘Нет, — простонала мать, — я не могу
340 Здесь оставаться, я задохнусь, сердце
Готово лопнуть’. И она вскочила,
На голове ее стояли дыбом,
Как пламень, волосы, и ей казалось,
Что все кругом ее валилось. В двери
Она в безумье кинулась… Но только
Ступила за порог, тяжелый жернов
Бух!., и ее как будто не бывало,
На месте же, где казнь над ней свершилась,
Столбом огонь поднялся из земли.
350 Когда же исчез огонь, живой явился
Там братец, и Марлиночка к нему
На шею кинулась. Отец же долго
Искал жены глазами, но ее
Он не нашел. Потом все трое сели,
Усердно Богу помолясь, за стол,
Но за столом никто не ел, и все
Молчали, и у всех на сердце было
Спокойно, как бывает всякой раз,
Когда оно почувствует живей
360 Присутствие невидимого Бога.

КОТ В САПОГАХ

Сказка

Жил мельник. Жил он, жил и умер,
Оставивши своим трем сыновьям
В наследство мельницу, осла, кота
И… только. Мельницу взял старший сын,
Осла взял средний, а меньшому дали
Кота. И был он крепко недоволен
Своим участком. ‘Братья, — рассуждал он,
Сложившись, будут без нужды, а я,
Изжаривши кота и съев, и сделав
10 Из шкурки муфту, чем потом начну
Хлеб добывать насущный?’ Так он вслух,
С самим собою рассуждая, думал,
А Кот, тогда лежавший на печурке,
Разумное подслушав рассужденье,
Сказал ему: ‘Хозяин, не печалься,
Дай мне мешок да сапоги, чтоб мог я
Ходить за дичью по болоту — сам
Тогда увидишь, что не так-то беден
Участок твой’. Хотя и не совсем
20 Был убежден Котом своим хозяин,
Но уж не раз случалось замечать
Ему, как этот Кот искусно вел
Войну против мышей и крыс, какие
Выдумывал он хитрости и как
То, мертвым притворясь, висел на лапах
Вниз головой, то пудрился мукой,
То прятался в трубу, то под кадушкой
Лежал, свернувшись в ком, а потому
И слов Кота не пропустил он мимо
30 Ушей. И подлинно, когда он дал
Коту мешок и нарядил его
В большие сапоги, на шею Кот
Мешок надел и вышел на охоту
В такое место, где, он ведал, много
Водилось кроликов. В мешок насыпав
Трухи, его на землю положил он,
А сам вблизи, как мертвый, растянулся
И терпеливо ждал, чтобы какой невинный,
Неопытный в науке жизни кролик
40 Пожаловал к мешку покушать сладкой
Трухи, и он недолго ждал, как раз
Перед мешком его явился глупый,
Вертлявый, долгоухий кролик, он
Мешок понюхал, поморгал ноздрями,
Потом и влез в мешок, а Кот проворно
Мешок стянул снурком и без дальнейших
Приветствий гостя угостил по-свойски.
Победою довольный, во дворец
Пошел он к королю и приказал,
50 Чтобы о нем немедля доложили.
Велел ввести Кота в свой кабинет
Король. Вошед, он поклонился в пояс,
Потом сказал, потупив морду в землю:
‘Я кролика, великий государь,
От моего принес вам господина,
Маркиза Карабаса (так он вздумал
Назвать хозяина), имеет честь
Он Вашему Величеству свое
Глубокое почтенье изъявить
60 И просит вас принять его гостинец’. —
‘Скажи маркизу, — отвечал король, —
Что я его благодарю и что
Я очень им доволен’. Королю
Откланявшися, Кот пошел домой,
Когда ж он шел через дворец, то все
Вставали перед ним и жали лапу
Ему с улыбкой, потому что он
Был в кабинете принят королем
И с ним наедине (и уж, конечно,
70 О государственных делах) так долго
Беседовал, а Кот был так учтив,
Так обходителен, что все дивились
И думали, что жизнь свою провел
Он в лучшем обществе. Спустя немного
Отправился опять на ловлю Кот,
В густую рожь засел с своим мешком
И там поймал двух жирных перепелок.
И их немедленно он к королю,
Как прежде кролика, отнес в гостинец
80 От своего маркиза Карабаса.
Охотник был король до перепелок,
Опять позвать велел он в кабинет
Кота и, перепелок сам принявши,
Благодарить маркиза Карабаса
Велел особенно. И так наш Кот
Недели три-четыре к королю
От имени маркиза Карабаса
Носил и кроликов, и перепелок.
Вот он однажды сведал, что король
90 Сбирается прогуливаться в поле
С своею дочерью (а дочь была
Красавица, какой другой на свете
Никто не видывал) и что они
Поедут берегом реки. И он,
К хозяину поспешно прибежав,
Ему сказал: ‘Когда теперь меня
Послушаешься ты, то будешь разом
И счастлив, и богат, вся хитрость в том,
Чтоб ты сейчас пошел купаться в реку,
100 Что будет после, знаю я, а ты
Сиди себе в воде, да полоскайся,
Да ни о чем не хлопочи’. Такой
Совет принять маркизу Карабасу
Нетрудно было, день был жаркий, он
С охотою отправился к реке,
Влез в воду и сидел в воде по горло.
А в это время был король уж близко.
Вдруг начал Кот кричать: ‘Разбои! разбой!
Сюда, народ!’ — ‘Что сделалось?’ — подъехав,
110 Спросил король. ‘Маркиза Карабаса
Ограбили и бросили в реку,
Он тонет’. Тут, по слову короля,
С ним бывшие придворные чины
Все кинулись ловить в воде маркиза.
А королю Кот на ухо шепнул:
‘Я должен Вашему Величеству донесть,
Что бедный мой маркиз совсем раздет,
Разбойники все платье унесли’.
(А платье сам, мошенник, спрятал в куст.)
120 Король велел, чтобы один из бывших
С ним государственных министров снял
С себя мундир и дал его маркизу.
Министр тотчас разделся за кустом,
Маркиза же в его мундир одели,
И Кот его представил королю,
И королем был ласково он принят.
А так как он красавец был собою,
То и совсем не мудрено, что скоро
И дочери прекрасной королевской
130 Понравился, богатый же мундир
(Хотя на нем и не совсем в обтяжку
Сидел он, потому что брюхо было
У королевского министра) вид
Ему отличный придавал — короче,
Маркиз понравился, и сесть с собой
В коляску пригласил его король,
А сметливый наш Кот во все лопатки
Вперед бежать пустился. Вот увидел
Он на лугу широком косарей,
140 Сбиравших сено. Кот им закричал:
‘Король проедет здесь, и если вы
Ему не скажете, что этот луг
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он вас всех прикажет изрубить
На мелкие куски’. Король, проехав,
Спросил: ‘Кому такой прекрасный луг
Принадлежит?’ — ‘Маркизу Карабасу’, —
Все закричали разом косари
(В такой их страх привел проворный Кот).
150 ‘Богатые луга у вас, маркиз’, —
Король заметил. А маркиз, смиренный
Принявши вид, ответствовал: ‘Луга
Изрядные’. Тем временем поспешно
Вперед ушедший Кот увидел в поле
Жнецов: они в снопы вязали рожь.
‘Жнецы, — сказал он, — едет близко наш
Король. Он спросит вас: чья рожь? И если
Не скажете ему вы, что она
Принадлежит маркизу Карабасу,
160 То он вас всех прикажет изрубить
На мелкие куски’. Король проехал.
‘Кому принадлежит здесь ноле?’ — он
Спросил жнецов. — ‘Маркизу Карабасу’, —
Жнецы ему с поклоном отвечали.
Король опять сказал: ‘Маркиз, у вас
Богатые ноля’. Маркиз на то
По-прежнему ответствовал смиренно:
‘Изрядные’. А Кот бежал вперед
И встречных всех учил, как королю
170 Им отвечать. Король был поражен
Богатствами маркиза Карабаса.
Вот наконец в великолепный замок
Кот прибежал. В том замке людоед
Волшебник жил, и Кот о нем уж знал
Всю подноготную, в минуту он
Смекнул, что делать: в замок смело
Вошед, он попросил у людоеда
Аудиенции, и людоед,
Приняв его, спросил: ‘Какую нужду
180 Вы, Кот, во мне имеете?’ На это
Кот отвечал: ‘Почтенный людоед,
Давно слух носится, что будто вы
Умеете во всякий превращаться,
Какой задумаете, вид, хотел бы
Узнать я, подлинно ль такая мудрость
Дана вам?’ — ‘Это правда, сами, Кот,
Увидите’. И мигом он явился
Ужасным львом с густой, косматой гривой
И острыми зубами. Кот при этом
190 Так струсил, что (хоть был и в сапогах)
В один прыжок под кровлей очутился.
А людоед, захохотавши, принял
Свой прежний вид и попросил Кота
К нему сойти. Спустившись с кровли, Кот
Сказал: ‘Хотелось бы, однако, знать мне,
Вы можете ль и в маленького зверя,
Вот, например, в мышонка, превратиться?’
‘Могу, — сказал с усмешкой людоед, —
Что ж тут мудреного?’ — И он явился
200 Вдруг маленьким мышонком. Кот того
И ждал, он разом: цап! и съел мышонка.
Король тем временем подъехал к замку,
Остановился и хотел узнать,
Чей был он. Кот же, рассчитавшись
С его владельцем, ждал уж у ворот,
И в пояс кланялся, и говорил:
‘Не будет ли угодно, государь,
Пожаловать на перепутье в замок
К маркизу Карабасу?’ — ‘Как, маркиз, —
210 Спросил король, — и этот замок вам же
Принадлежит? Признаться, удивляюсь,
И будет мне приятно побывать в нем’.
И приказал король своей коляске
К крыльцу подъехать, вышел из коляски,
Принцессе ж руку предложил маркиз,
И все пошли но лестнице высокой
В покои. Там в пространной галерее
Был стол накрыт и полдник приготовлен
(На этот полдник людоед позвал
220 Приятелей, но те, узнав, что в замке
Король был, не вошли, и все домой
Отправились). И, сев за стол роскошный,
Король велел маркизу сесть меж ним
И дочерью, и стали пировать.
Когда же в голове у короля
Вино позашумело, он маркизу
Сказал: ‘Хотите ли, маркиз, чтоб дочь
Мою за вас я выдал?’ Честь такую
С неимоверной радостию принял
230 Маркиз. И свадьбу вмиг сыграли. Кот
Остался при дворе и был в чины
Произведен, и в бархатных являлся
В дни табельные сапогах. Он бросил
Ловить мышей, а если и ловил,
То это для того, чтобы немного
Себя развлечь, и сплин, который нажил
Под старость при дворе, воспоминаньем
О светлых днях минувшего рассеять.

СКАЗКА О ИВАНЕ-ЦАРЕВИЧЕ И СЕРОМ ВОЛКЕ

Давным-давно был в некотором царстве
Могучий царь, по имени Демьян
Данилович. Он царствовал премудро,
И было у него три сына: Клим-
Царевич, Петр-царевич и Иван-
Царевич. Да еще был у него
Прекрасный сад, и чудная росла
В саду том яблоня, всё золотые
Родились яблоки на ней. Но вдруг
10 В тех яблоках царевых оказался
Великий недочет, и царь Демьян
Данилович был так тем опечален,
Что похудел, лишился аппетита
И впал в бессонницу. Вот наконец,
Призвав к себе своих трех сыновей,
Он им сказал: ‘Сердечные друзья
И сыновья мои родные, Клим-
Царевич, Петр-царевич и Иван-
Царевич, должно вам теперь большую
20 Услугу оказать мне, в царский сад мой
Повадился таскаться ночью вор,
И золотых уж очень много яблок
Пропало, для меня ж пропажа эта
Тошнее смерти. Слушайте, друзья,
Тому из вас, кому поймать удастся
Под яблоней ночного вора, я
Отдам при жизни половину царства,
Когда ж умру, и все ему оставлю
В наследство’. Сыновья, услышав то,
30 Что им сказал отец, уговорились
Поочередно в сад ходить, и ночь
Не спать, и вора сторожить. И первый
Пошел, как скоро ночь настала, Клим-
Царевич в сад, и там залег в густую
Траву под яблоней, и с полчаса
В ней пролежал, да и заснул так крепко,
Что полдень был, когда, глаза продрав,
Он поднялся, во весь зевая рот.
И, возвратясь, царю Демьяну он
40 Сказал, что вор в ту ночь не приходил.
Другая ночь настала, Петр-царевич
Сел сторожить под яблонею вора,
Он целый час кренился, в темноту
Во все глаза глядел, но в темноте
Все было пусто, наконец и он,
Не одолев дремоты, повалился
В траву и захрапел на целый сад.
Давно был день, когда проснулся он.
Пришед к царю, ему донес он так же,
50 Как Клим-царевич, что и в эту ночь
Красть царских яблок вор не приходил.
На третью ночь отправился Иван-
Царевич в сад по очереди вора
Стеречь. Под яблоней он притаился,
Сидел не шевелясь, глядел прилежно
И не дремал, и вот, когда настала
Глухая полночь, сад весь облеснуло
Как будто молнией, и что же видит
Иван-царевич? От востока быстро
60 Летит жар-птица, огненной звездою
Блестя и в день преобращая ночь.
Прижавшись к яблоне, Иван-царевич
Сидит, не движется, не дышит, ждет,
Что будет? Сев на яблоню, жар-птица
За дело принялась и нарвала
С десяток яблок. Тут Иван-царевич,
Тихохонько поднявшись из травы,
Схватил за хвост воровку, уронив
На землю яблоки, она рванулась
70 Всей силою и вырвала из рук
Царевича свой хвост и улетела,
Однако у него в руках одно
Перо осталось, и такой был блеск
От этого пера, что целый сад
Казался огненным. К царю Демьяну
Пришед, Иван-царевич доложил
Ему, что вор нашелся и что этот
Вор был не человек, а птица, в знак же,
Что правду он сказал, Иван-царевич
80 Почтительно царю Демьяну подал
Перо, которое он из хвоста
У вора вырвал. С радости отец
Его расцеловал. С тех пор не стали
Красть яблок золотых, и царь Демьян
Развеселился, пополнел и начал
По-прежнему есть, пить и спать. Но в нем
Желанье сильное зажглось: добыть
Воровку яблок, чудную жар-птицу.
Призвав к себе двух старших сыновей,
90 ‘Друзья мои, — сказал он, — Клим-царевич
И Петр-царевич, вам уже давно
Пора людей увидеть и себя
Им показать. С моим благословеньем
И с помощью Господней поезжайте
На подвиги и наживите честь
Себе и славу-, мне ж, царю, достаньте
Жар-птицу, кто из вас ее достанет,
Тому при жизни я отдам полцарства,
А после смерти все ему оставлю
100 В наследство’. Поклонясь царю, немедля
Царевичи отправились в дорогу.
Немного времени спустя пришел
К царю Иван-царевич и сказал:
‘Родитель мой, великий государь
Демьян Данилович, позволь мне ехать
За братьями, и мне пора людей
Увидеть, и себя им показать,
И честь себе нажить от них и славу.
Да и тебе, царю, я угодить
110 Желал бы, для тебя достав жар-птицу.
Родительское мне благословенье
Дай и позволь пуститься в путь мой с Богом’.
На это царь сказал: ‘Иван-царевич,
Еще ты молод, погоди, твоя
Пора придет, теперь же ты меня
Не покидай, я стар, уж мне недолго
На свете жить, а если я один
Умру, то на кого покину свой
Народ и царство?’ Но Иван-царевич
120 Был так упрям, что напоследок царь
И нехотя его благословил.
И в путь отправился Иван-царевич,
И ехал, ехал, и приехал к месту,
Где разделялася дорога на три.
Он на распутье том увидел столб,
А на столбе такую надпись: ‘Кто
Поедет прямо, будет всю дорогу
И голоден и холоден, кто вправо
Поедет, будет жив, да конь его
130 Умрет, а влево кто поедет, сам
Умрет, да конь его жив будет’. Вправо,
Подумавши, поворотить решился
Иван-царевич. Он недолго ехал,
Вдруг выбежал из леса Серый Волк
И кинулся свирепо на коня,
И не успел Иван-царевич взяться
За меч, как был уж конь заеден,
И Серый Волк пропал. Иван-царевич,
Повесив голову, пошел тихонько
140 Пешком, но тел недолго, перед ним
По-прежнему явился Серый Волк
И человечьим голосом сказал:
‘Мне жаль, Иван-царевич, мой сердечный,
Что твоего я доброго коня
Заел, но ты ведь сам, конечно, видел,
Что на столбу написано, тому
Так следовало быть, однако ж ты
Свою печаль забудь и на меня
Садись, тебе я верою и правдой
150 Служить отныне буду. Ну, скажи же,
Куда теперь ты едешь и зачем?’
И Серому Иван-царевич Волку
Все рассказал. А Серый Волк ему
Ответствовал: ‘Где отыскать жар-птицу,
Я знаю, ну, садися на меня,
Иван-царевич, и поедем с Богом’.
И Серый Волк быстрее всякой птицы
Помчался с седоком, и с ним он в полночь
У каменной стены остановился.
160 ‘Приехали, Иван-царевич! — Волк
Сказал, — но слушай, в клетке золотой
За этою оградою висит
Жар-птица, ты се из клетки
Достань тихонько, клетки же отнюдь
Не трогай: попадешь в беду’. — Иван-
Царевич перелез через ограду,
За ней в саду увидел он жар-птицу
В богатой клетке золотой, и сад
Был освещен, как будто солнцем. Вынув
170 Из клетки золотой жар-птицу, он
Подумал: ‘В чем же мне се везти?’
И, позабыв, что Серый Волк ему
Советовал, взял клетку, но отвеюду
Проведены к ней были струны, громкий
Поднялся звон, и сторожа проснулись,
И в сад сбежались, и в саду Ивана-
Царевича схватили, и к царю
Представили, а царь (он назывался
Далматом) так сказал: ‘Откуда ты?
180 И кто ты?’ — ‘Я Иван-царевич, мой
Отец, Демьян Данилович, владеет
Великим, сильным государством, ваша
Жар-птица но ночам летать в наш сад
Повадилась, чтоб золотые красть
Там яблоки: за ней меня послал
Родитель мой, великий государь
Демьян Данилович’. На это царь
Далмат сказал: ‘Царевич ты иль нет,
Того не знаю я, но, если правду
190 Сказал ты, то не царским ремеслом
Ты промышляешь, мог бы прямо мне
Сказать: отдай мне, царь Далмат, жар-птицу,
И я тебе ее руками б отдал
Во уважение того, что царь
Демьян Данилович, столь знаменитый
Своей премудростью, тебе отец.
Но слушай, я тебе мою жар-птицу
Охотно уступлю, когда ты сам
Достанешь мне коня Золотогрива,
200 Принадлежит могучему царю
Афрону он. За тридевять земель
Ты в тридесятое отправься царство
И у могучего царя Афрона
Мне выпроси коня Золотогрива
Иль хитростью какой его достань.
Когда ж ко мне с конем не возвратишься,
То по всему расславлю свету я,
Что ты не царский сын, а вор, и будет
Тогда тебе великий срам и стыд’.
210 Повесив голову, Иван-царевич
Пошел туда, где был им Серый Волк
Оставлен. Серый Волк ему сказал:
‘Напрасно же меня, Иван-царевич,
Ты не послушался, но пособить
Уж нечем, будь вперед умней, поедем
За тридевять земель к царю Афрону’.
И Серый Волк быстрее всякой птицы
Помчался с седоком, и к ночи в царство
Царя Афрона прибыли они,
220 И у дверей конюшни царской там
Остановились. — ‘Ну, Иван-царевич,
Послушай, — Серый Волк сказал, — войди
В конюшню, конюха спят крепко, ты
Легко из стойла выведешь коня
Золотогрива, только не бери
Его уздечки, снова попадешь в беду’.
В конюшню царскую Иван-царевич
Вошел и вывел он коня из стойла,
Но на беду, взглянувши на уздечку,
230 Прельстился ею так, что позабыл
Совсем о том, что Серый Волк сказал,
И снял с гвоздя уздечку. Но и к ней
Проведены отвсюду были струны,
Все зазвенело, конюха вскочили,
И был с конем Иван-царевич пойман,
И привели его к царю Афрону.
И царь Афрон спросил сурово: ‘Кто ты?’
Ему Иван-царевич то ж в ответ
Сказал, что и царю Далмату. Царь
240 Афрон ответствовал: ‘Хороший ты
Царевич! Так ли должно поступать
Царевичам? И царское ли дело
Шататься по ночам и воровать
Коней? С тебя я буйную бы мог
Снять голову, но молодость твою
Мне жалко погубить, да и коня
Золотогрива дать я соглашусь,
Лишь поезжай за тридевять земель
Ты в тридесятое отсюда царство
250 Да привези оттуда мне царевну
Прекрасную Елену, дочь царя
Могучего Касима, если ж мне
Ее не привезешь, то я везде расславлю,
Что ты ночной бродяга, плут и вор’.
Опять, повесив голову, пошел
Туда Иван-царевич, где его
Ждал Серый Волк. И Серый Волк сказал:
‘Ой ты, Иван-царевич! Если б я
Тебя так не любил, здесь моего бы
260 И духу не было. Ну, полно охать,
Садися на меня, поедем с Богом
За тридевять земель к царю Касиму,
Теперь мое, а не твое уж дело’.
И Серый Волк опять скакать с Иваном-
Царевичем пустился. Вот они
Проехали уж тридевять земель,
И вот они уж в тридесятом царстве,
И Серый Волк, ссадив с себя Ивана-
Царевича, сказал: ‘Недалеко
270 Отсюда царский сад, туда один
Пойду я, ты ж меня дождись под этим
Зеленым дубом’. Серый Волк пошел,
И перелез через ограду сада,
И закопался в куст, и там лежал
Не шевелясь. Прекрасная Елена
Касимовна — с ней красные девицы,
И мамушки, и нянюшки — пошла
Прогуливаться в сад, а Серый Волк
Того и ждал: приметив, что царевна,
280 От прочих отделяся, шла одна,
Он выскочил из-под куста, схватил
Царевну, за спину се свою
Закинул и давай Бог ноги. Страшный
Крик подняли и красные девицы,
И мамушки, и нянюшки, и весь
Сбежался двор, министры, камергеры
И генералы, царь велел собрать
Охотников и всех спустить своих
Собак борзых и гончих — все напрасно:
290 Уж Серый Волк с царевной и с Иваном-
Царевичем был далеко, и след
Давно простыл, царевна же лежала
Без всякого движенья у Ивана-
Царевича в руках (так Серый Волк
Ее, сердечную, перепугал).
Вот понемногу начала она
Входить в себя, пошевелилась, глазки
Прекрасные открыла и, совсем
Очнувшись, подняла их на Ивана-
300 Царевича и покраснела вся,
Как роза алая, и с ней Иван-
Царевич покраснел, и в этот миг
Она и он друг друга полюбили
Так сильно, что ни в сказке рассказать,
Ни описать пером того не можно.
И впал в глубокую печаль Иван-
Царевич: крепко, крепко не хотелось
С царевною Еленою ему
Расстаться и ее отдать царю
310 Афрону, да и ей самой то было
Страшнее смерти. Серый Волк, заметив
Их горе, так сказал: ‘Иван-царевич,
Изволишь ты кручиниться напрасно,
Я помогу твоей кручине: это
Не служба — службишка, прямая служба
Ждет впереди’. И вот они уж в царстве
Царя Афрона. Серый Волк сказал:
‘Иван-царевич, здесь должны с уменьем
Мы поступить: я превращусь в царевну,
320 А ты со мной явись к царю Афрону.
Меня ему отдай и, получив
Коня Золотогрива, поезжай вперед
С Еленою Касимовной, меня вы
Дождитесь в скрытном месте, ждать же вам
Не будет скучно’. Тут, ударясь оземь,
Стал Серый Волк царевною Еленой
Касимовной. Иван-царевич, сдав
Его с рук на руки царю Афрону
И получив коня Золотогрива,
330 На том коне стрелой пустился в лес,
Где настоящая его ждала
Царевна. Во дворце ж царя Афрона
Тем временем готовилася свадьба:
И в тот же день с невестой царь к венцу
Пошел, когда же их перевенчали
И молодой был должен молодую
Поцеловать, губами царь Афрон
С шершавою столкнулся волчьей мордой,
И эта морда за нос укусила
340 Царя, и не жену перед собой
Красавицу, а волка царь Афрон
Увидел, Серый Волк недолго стал
Тут церемониться: он сбил хвостом
Царя Афрона с ног и прянул в двери.
Все принялись кричать: ‘Держи, держп!
Лови, лови!’ Куда ты! Уж Ивана-
Царевича с царевною Еленой
Давно догнал проворный Серый Волк,
И уж, сошед с коня Золотогрива,
350 Иван-царевич пересел на Волка,
И уж вперед они опять, как вихри,
Летели. Вот приехали и в царство
Дал матово они. И Серый Волк
Сказал: ‘В коня Золотогрива
Я превращусь, и ты, Иван-царевич,
Меня отдав царю и взяв жар-птицу,
По-прежнему с царевною Еленой
Ступай вперед, я скоро догоню вас’.
Так все и сделалось, как Волк устроил.
360 Немедленно велел Золотогрива
Царь оседлать, и выехал на нем
Он с свитою придворной на охоту,
И впереди у всех он поскакал
За зайцем, все придворные кричали:
‘Как молодецки скачет царь Далмат!’
Но вдруг из-под него на всем скаку
Юркнул шершавый Волк, и царь Далмат,
Перекувырнувшись с его спины,
Вмиг очутился головою вниз,
370 Ногами вверх, и, по плеча ушедши
В распаханную землю, упирался
В нее руками, и, напрасно силясь
Освободиться, в воздухе болтал
Ногами, вся к нему тут свита
Скакать пустилася, освободили
Царя, потом все принялися громко
Кричать: ‘Лови, лови! Трави, трави!’
Но было некого травить, на Волке
Уже по-прежнему сидел Иван-
380 Царевич, на коне ж Золотогриве
Царевна, и под ней Золотогрив
Гордился и плясал, не торопясь,
Большой дорогою они шажком
Тихонько ехали, и мало ль, долго ль
Их длилася дорога — наконец
Они доехали до места, где Иван-
Царевич Серым Волком в первый раз
Был встречен, и еще лежали там
Его коня белеющие кости,
390 И Серый Волк, вздохнув, сказал Ивану-
Царевичу: ‘Теперь, Иван-царевич,
Пришла пора друг друга нам покинуть,
Я верою и правдою доныне
Тебе служил, и ласкою твоею
Доволен, и, покуда жив, тебя
Не позабуду, здесь же на прощанье
Хочу тебе совет полезный дать:
Будь осторожен, люди злы, и братьям
Родным не верь. Молю усердно Бога,
400 Чтоб ты домой доехал без беды
И чтоб меня обрадовал приятным
Известьем о себе. Прости, Иван-
Царевич’. С этим словом Волк исчез.
Погоревав о нем, Иван-царевич,
С царевною Еленой на седле,
С жар-птицей в клетке за плечами, дале
Поехал на коне Золотогриве,
И ехали они дня три, четыре,
И вот, подъехавши к границе царства,
410 Где властвовал премудрый царь Демьян
Данилович, увидели богатый
Шатер, разбитый на лугу зеленом,
И из шатра к ним вышли… кто же? Клим
И Петр царевичи. Иван-царевич
Был встречею такою несказанно
Обрадован, а братьям в сердце зависть
Змеей вползла, когда они жар-птицу
С царевною Еленой у Ивана-
Царевича увидели в руках:
420 Была им мысль несносна показаться
Без ничего к отцу, тогда как брат
Меньшой воротится к нему с жар-птицей,
С прекрасною невестой и с конем
Золотогривом, н еще получит
Полцарства по приезде, а когда
Отец умрет, и все возьмет в наследство.
И вот они замыслили злодейство:
Вид дружеский принявши, пригласили
Они в шатер свой отдохнуть Ивана-
430 Царевича с царевною Еленой
Прекрасною. Без подозренья оба
Вошли в шатер. Иван-царевич, долгой
Дорогой утомленный, лег и скоро
Заснул глубоким сном, того и ждали
Злодеи братья: мигом острый меч
Они ему вонзили в грудь, и в поле
Его оставили, и, взяв царевну,
Жар-птицу и коня Золотогрива,
Как добрые, отправилися в путь.
440 А между тем, недвижим, бездыханен,
Облитый кровью, на поле широком
Лежал Иван-царевич. Так прошел
Весь день, уже склоняться начинало
На запад солнце, поле было пусто,
И уж над мертвым с черным вороненком
Носился, каркая и распустивши
Широко крылья, хищный ворон. — Вдруг,
Откуда ни возьмись, явился Серый
Волк: он, беду великую почуяв,
450 На помощь подоспел, еще б минута,
И было б поздно. Угадав, какой
Был умысел у ворона, он дал
Ему на мертвое спуститься тело,
И только тот спустился, разом цап
Его за хвост, закаркал старый ворон.
‘Пусти меня на волю, Серый Волк’, —
Кричал он. — ‘Не пущу, — тот отвечал,
Пока не принесет твой вороненок
Живой и мертвой мне воды!’ И ворон
460 Велел лететь скорее вороненку
За мертвою и за живой водою.
Сын полетел, а Серый Волк, отца
Порядком скомкав, с ним весьма учтиво
Стал разговаривать, и старый ворон
Довольно мог ему порассказать
О том, что он видал в свой долгий век
Меж птиц и меж людей. И слушал
Его с большим вниманьем Серый Волк,
И мудрости его необычайной
470 Дивился, но, однако, все за хвост
Его держал и иногда, чтоб он
Не забывался, мял его легонько
В когтистых лапах. Солнце село, ночь
Настала и прошла, и занялась
Заря, когда с живой водой и мертвой
В двух пузырьках проворный вороненок
Явился. Серый Волк взял пузырьки
И ворона-отца пустил на волю.
Потом он с пузырьками подошел
480 К лежавшему недвижимо Ивану-
Царевичу: сперва его он мертвой
Водою вспрыснул — и в минуту рана
Его закрылася, окостенелость
Пропала в мертвых членах, заиграл
Румянец на щеках, его он вспрыснул
Живой водой — и он открыл глаза,
Пошевелился, потянулся, встал
И молвил: ‘Как же долго проспал я?’
‘И вечно бы тебе здесь спать, Иван-
490 Царевич, — Серый Волк сказал, — когда
Не я, теперь тебе прямую службу
Я отслужил, но эта служба, знай,
Последняя, отныне о себе
Заботься сам. А от меня прими
Совет и поступи, как я тебе скажу.
Твоих злодеев братьев нет уж боле
На свете, им могучий чародей
Кощей бессмертный голову обоим
Свернул, и этот чародей навел
500 На ваше царство сон, и твой родитель,
И подданные все его теперь
Непробудимо спят, твою ж царевну
С жар-птицей и конем Золотогривом
Похитил вор Кощей, все трое
Заключены в его волшебном замке.
Но ты, Иван-царевич, за свою
Невесту ничего не бойся, злой
Кощей над нею власти никакой
Иметь не может: сильный талисман
510 Есть у царевны, выйти ж ей из замка
Нельзя, ее избавит только смерть
Кощеева, а как найти ту смерть, и я
Того не ведаю, об этом Баба
Яга одна сказать лишь может. Ты,
Иван-царевич, должен эту Бабу
Ягу найти, она в дремучем, темном лесе,
В седом, глухом бору живет в избушке
На курьих ножках, в этот лес еще
Никто следа не пролагал, в него
520 Ни дикий зверь не заходил, ни птица
Не залетала. Разъезжает Баба
Яга по целой поднебесной в ступе,
Пестом железным погоняет, след
Метлою заметает. От нее
Одной узнаешь ты, Иван-царевич,
Как смерть Кощееву тебе достать.
А я тебе скажу, где ты найдешь
Коня, который привезет тебя
Прямой дорогой в лес дремучий к Бабе
530 Яге. Ступай отсюда на восток,
Придешь на луг зеленый, посреди
Его растут три дуба, меж дубами
В земле чугунная зарыта дверь
С кольцом, за то кольцо ты подыми
Ту дверь и вниз по лестнице сойди,
Там за двенадцатью дверями заперт
Конь богатырский, сам из подземелья
К тебе он выбежит, того коня
Возьми и с Богом поезжай, с дороги
540 Он не собьется. Ну, теперь прости,
Иван-царевич, если Бог велит
С тобой нам свидеться, то это будет
Не иначе, как у тебя на свадьбе’.
И Серый Волк помчался к лесу, вслед
За ним смотрел Иван-царевич с грустью,
Волк, к лесу подбежавши, обернулся,
В последний раз махнул издалека
Хвостом и скрылся. А Иван-царевич,
Оборотившись на восток лицом,
550 Пошел вперед. Идет он день, идет
Другой, на третий он приходит к лугу
Зеленому, на том лугу три дуба
Растут, меж тех дубов находит он
Чугунную с кольцом железным дверь,
Он подымает дверь, под тою дверью
Крутая лестница, по ней он вниз
Спускается, и перед ним внизу
Другая дверь, чугунная ж, и крепко
Она замком висячим заперта.
560 И вдруг, он слышит, конь заржал, и ржанье
Так было сильно, что, с петлей сорвавшись,
Дверь наземь рухнула с ужасным стуком,
И видит он, что вместе с ней упало
Еще одиннадцать дверей чугунных.
За этими чугунными дверями
Давным-давно конь богатырский заперт
Был колдуном. Иван-царевич свистнул,
Почуяв седока, на молодецкий
Свист богатырский конь из стойла прянул
570 И прибежал, легок, могуч, красив,
Глаза как звезды, пламенные ноздри,
Как туча грива, словом, конь не конь,
А чудо. Чтоб узнать, каков он силой,
Иван-царевич по спине его
Повел рукой, и под рукой могучей
Конь захрапел и сильно пошатнулся,
Но устоял, копыта втиснув в землю,
И человечьим голосом Ивану-
Царевичу сказал он: ‘Добрый витязь,
580 Иван-царевич, мне такой, как ты,
Седок и надобен, готов тебе
Я верою и правдою служить,
Садися на меня и с Богом в путь наш
Отправимся, на свете все дороги
Я знаю, только прикажи, куда
Тебя везти, туда и привезу’.
Иван-царевич в двух словах коню
Все объяснил и, севши на него,
Прикрикнул. И взвился могучий конь,
590 От радости заржавши, на дыбы,
Бьет по крутым бедрам его седок,
И конь бежит, под ним земля дрожит,
Несется выше он дерев стоячих,
Несется ниже облаков ходячих,
И прядает через широкий дол,
И застилает узкий дол хвостом,
И грудью все заграды пробивает,
Летя стрелой и легкими ногами
Былиночки к земле не пригибая,
600 Пылиночки с земли не подымая.
Но, так скакав день целый, наконец
Конь утомился, пот с него бежал
Ручьями, весь был окружен, как дымом,
Горячим паром он. Иван-царевич,
Чтоб дать ему вздохнуть, поехал шагом,
Уж было под вечер, широким полем
Иван-царевич ехал и прекрасным
Закатом солнца любовался. Вдруг
Он слышит дикий крик, глядит… и что же?
610 Два Лешая дерутся на дороге,
Кусаются, брыкаются, друг друга
Рогами тычут. К ним Иван-царевич
Подъехавши, спросил: ‘За что у вас,
Ребята, дело стало?’ — ‘Вот за что, —
Сказал один. — Три клада нам достались:
Драчун-дубинка, скатерть-самобранка
Да шапка-невидимка — нас же двое,
Как поровну нам разделиться? Мы
Заспорили, и вышла драка, ты
620 Разумный человек, подай совет нам,
Как поступить?’ — ‘А вот как, — им Иван-
Царевич отвечал. — Пущу стрелу,
А вы за ней бегите, с места ж, где
Она на землю упадет, обратно
Пуститесь взапуски ко мне, кто первый
Здесь будет, тот возьмет себе на выбор
Два клада, а другому взять один.
Согласны ль вы?’ — ‘Согласны’, — закричали
Рогатые, и стали рядом. Лук
630 Тугой свой натянув, пустил стрелу
Иван-царевич: Лешие за ней
Помчались, выпуча глаза, оставив
На месте скатерть, шапку и дубинку.
Тогда Иван-царевич, взяв под мышку
И скатерть, и дубинку, на себя
Надел спокойно шапку-невидимку,
Стал невидим и сам, и конь и дале
Поехал, глупым Лешаям оставив
На произвол, начать ли снова драку
640 Иль помириться. Богатырский конь
Поспел еще до захожденья солнца
В дремучий лес, где обитала Баба
Яга. И, въехав в лес, Иван-царевич
Дивится древности его огромных
Дубов и сосен, тускло освещенных
Зарей вечернею, и все в нем тихо:
Деревья все, как сонные, стоят,
Не колыхнется лист, не шевельнется
Былинка, нет живого ничего
650 В безмолвной глубине лесной, ни птицы
Между ветвей, ни в травке червяка,
Лишь слышится в молчанье повсеместном
Гремучий топот конский. Наконец
Иван-царевич выехал к избушке
На курьих ножках. Он сказал: ‘Избушка,
Избушка, к лесу стань задом, ко мне
Стань передом’. И перед ним избушка
Перевернулась, он в нее вошел,
В дверях остановясь, перекрестился
660 На все четыре стороны, потом,
Как должно, поклонился и, глазами
Избушку всю окинувши, увидел,
Что на полу ее лежала Баба
Яга, уперши ноги в потолок
И в угол голову. Услышав стук
В дверях, она сказала: ‘Фу! фу! фу!
Какое диво! Русского здесь духу
До этих пор не слыхано слыхом,
Не видано видом, а нынче русский
670 Дух уж в очах свершается. Зачем
Пожаловал сюда, Иван-царевич?
Неволею иль волею? Доныне
Здесь ни дубравный зверь не проходил,
Ни птица легкая не пролетала,
Ни богатырь лихой не проезжал,
Тебя как Бог сюда занес, Иван-
Царевич?’ — ‘Ах, безмозглая ты ведьма! —
Сказал Иван-царевич Бабе
Яге. — Сначала накорми, напой
680 Меня ты, молодца, да постели
Постелю мне, да выспаться мне дай,
Потом расспрашивай’. И тотчас Баба
Яга, поднявшись на ноги, Ивана-
Царевича как следует обмыла
И выпарила в бане, накормила
И напоила, да и тотчас спать
В постелю уложила, так примолвив:
‘Спи, добрый витязь, утро мудренее,
Чем вечер, здесь теперь спокойно
690 Ты отдохнешь, нужду ж свою расскажешь
Мне завтра, я, как знаю, помогу’.
Иван-царевич, Богу помолясь,
В постелю лег и скоро сном глубоким
Заснул и проспал до полудня. Вставши,
Умывшнся, одевшися, он Бабе
Яге подробно рассказал, зачем
Заехал к ней в дремучий лес, и Баба
Яга ему ответствовала так,
‘Ах! добрый молодец, Иван-царевич,
700 Затеял ты нешуточное дело,
Но не кручинься, все уладим с Богом,
Я научу, как смерть тебе Кощея
Бессмертного достать, изволь меня
Послушать: на море на Окиане,
На острове великом на Буяне
Есть старый дуб, под этим старым дубом
Зарыт сундук, окованный железом,
В том сундуке лежит пушистый заяц,
В том зайце утка серая сидит,
710 А в утке той яйцо, в яйце же смерть
Кощеева. Ты то яйцо возьми
И с ним ступай к Кощею, а когда
В его приедешь замок, то увидишь,
Что змей двенадцати голов ый вход
В тот замок стережет, ты с этим змеем
Не думай драться, у тебя на то
Дубинка есть, она его уймет.
А ты, надевши шапку-невидимку,
Иди прямой дорогою к Кощею
720 Бессмертному, в минуту он издохнет,
Как скоро ты при нем яйцо раздавишь.
Смотри лишь, не забудь, когда назад
Поедешь, взять и гусли-самогуды:
Лишь их игрою только твой родитель
Демьян Данилович и все его
Заснувшее с ним вместе государство
Пробуждены быть могут. Ну, теперь
Прости, Иван-царевич, Бог с тобою,
Твой добрый конь найдет дорогу сам,
730 Когда ж свершишь опасный подвиг свой,
То и меня, старуху, помяни
Не лихом, а добром’. Иван-царевич,
Простившись с Бабою Ягою, сел
На доброго коня, перекрестился,
По-молодецки свистнул, конь помчался,
И скоро лес дремучий за Иваном-
Царевичем пропал вдали, и скоро
Мелькнуло впереди чертою синей
На крае неба море Окиан,
740 Вот прискакал и к морю Окиану
Иван-царевич. Осмотрясь, он видит,
Что у моря лежит рыбачий невод
И что в том неводе морская щука
Трепещется. И вдруг ему та щука
По-человечьи говорит: ‘Иван-
Царевич, вынь из невода меня
И в море брось, тебе я пригожуся’.
Иван-царевич тотчас просьбу щуки
Исполнил, и она, хлестнув хвостом
750 В знак благодарности, исчезла в морс.
А на море глядит Иван-царевич
В недоумении, на самом крае,
Где небо с ним как будто бы слилося,
Он видит, длинной полосою остров
Буян чернеет, он и недалек,
Но кто туда перевезет? Вдруг конь
Заговорил: ‘О чем, Иван-царевич,
Задумался? О том ли, как добраться
Нам до Буяна острова? Да что
760 За трудность? Я тебе корабль, сиди
На мне, да крепче за меня держись,
Да не робей, и духом доплывем’.
И в гриву конскую Иван-царевич
Рукою впутался, крутые бедра
Коня ногами крепко стиснул, конь
Рассвирепел и, расскакавшись, прянул
С крутого берега в морскую бездну,
На миг и он и всадник в глубине
Пропали, вдруг раздвинулася с шумом
770 Морская зыбь, и вынырнул могучий
Конь из нея с отважным седоком,
И начал конь копытами и грудью
Бить по водам и волны пробивать,
И вкруг него кипела, волновалась,
И пенилась, и брызгами взлетала
Морская зыбь, и сильными прыжками,
Под крепкие копыта загребая
Кругом ревущую волну, как легкий
На парусах корабль с попутным ветром,
780 Вперед стремился конь, и длинный след
Шипящею бежал за ним змеею,
И скоро он до острова Буяна
Доплыл и на берег его отлогий
Из моря выбежал, покрытый пеной.
Не стал Иван-царевич медлить, он,
Коня пустив по шелковому лугу
Ходить, гулять и травку медовую
Щипать, пошел поспешным шагом к дубу,
Который рос у берега морского
790 На высоте муравчатого холма.
И, к дубу подошед, Иван-царевич
Его шатнул рукою богатырской,
Но крепкий дуб не пошатнулся, он
Опять его шатнул — дуб скрыпнул, он
Еще шатнул его и посильнее,
Дуб покачнулся, и под ним коренья
Зашевелили землю, тут Иван-царевич
Всей силою рванул его — и с треском
Он повалился, из земли коренья
800 Со всех сторон, как змеи, поднялися,
И там, где ими дуб впивался в землю,
Глубокая открылась яма. В ней
Иван-царевич кованый сундук
Увидел, тотчас тот сундук из ямы
Он вытащил, висячий сбил замок,
Взял за уши лежавшего там зайца
И разорвал, но только лишь успел
Он зайца разорвать, как из него
Вдруг выпорхнула утка, быстро
810 Она взвилась и полетела к морю,
В нее пустил стрелу Иван-царевич,
И метко так, что пронизал ее
Насквозь, закрякав, кувырнулась утка,
И из нее вдруг выпало яйцо
И прямо в море, и пошло, как ключ,
Ко дну. Иван-царевич ахнул, вдруг,
Откуда ни возьмись, морская щука
Сверкнула на воде, потом юркнула,
Хлестнув хвостом, на дно, потом опять
820 Всплыла и, к берегу с яйцом во рту
Тихохонько приближась, на песке
Яйцо оставила, потом сказала:
‘Ты видишь сам теперь, Иван-царевич,
Что я тебе в час нужный пригодилась’.
С сим словом щука уплыла. Иван-
Царевич взял яйцо, и конь могучий
С Буяна острова на твердый берег
Его обратно перенес. И дале
Конь поскакал и скоро прискакал
830 К крутой горе, на высоте которой
Кощеев замок был, ее подошва
Обведена была стеной железной,
И у ворот железной той стены
Двенадцатиголовый змей лежал,
И из его двенадцати голов
Всегда шесть спали, шесть не спали, днем
И ночью по два раза для надзора
Сменяясь, а в виду ворот железных
Никто и вдалеке остановиться
840 Не смел, змей подымался, и от зуб
Его уж не было спасенья — он
Был невредим и только сам себя
Мог умертвить: чужая ж сила сладить
С ним никакая не могла. Но конь
Был осторожен, он подвез Ивана-
Царевича к горе со стороны,
Противной воротам, в которых змей
Лежал и караулил, потихоньку
Иван-царевич в шапке-невидимке
850 Подъехал к змею, шесть его голов
Во все глаза по сторонам глядели,
Разинув рты, оскалив зубы, шесть
Других голов на вытянутых шеях
Лежали на земле, не шевелясь,
И, сном объятые, храпели. Тут
Иван-царевич, подтолкнув дубинку,
Висевшую спокойно на седле,
Шепнул ей: ‘Начинай!’ Не стала долго
Дубинка думать, тотчас прыг с седла,
860 На змея кинулась, и ну его
По головам и спящим и не спящим
Гвоздить. Он зашипел, озлился, начал
Туда, сюда бросаться, а дубинка
Его себе колотит да колотит,
Лишь только он одну разинет пасть,
Чтобы ее схватить — ан нет, прошу
Не торопиться, уж она
Ему другую чешет морду, все он
Двенадцать ртов откроет, чтоб ее
870 Поймать, — она по всем его зубам,
Оскаленным как будто напоказ,
Гуляет и все зубы чистит, взвыв
И все носы наморщив, он зажмет
Все рты и лапами схватить дубинку
Попробует — она тогда его
Честит по всем двенадцати затылкам,
Змей в исступлении, как одурелый,
Кидался, выл, кувыркался, от злости
Дышал огнем, грыз землю — все напрасно!
880 Не торопясь, отчетливо, спокойно,
Без промахов, над ним свою дубинка
Работу продолжает, и его,
Как на току усердный цеп, молотит,
Змей наконец озлился так, что начал
Грызть самого себя и, когти в грудь
Себе вдруг запустив, рванул так сильно,
Что разорвался надвое и, с визгом
На землю грянувшись, издох. Дубинка
Работу и над мертвым продолжать
890 Свою, как над живым, хотела, но
Иван-царевич ей сказал: ‘Довольно!’
И вмиг она, как будто не бывала
Ни в чем, повисла на седле. Иван-
Царевич, у ворот коня оставив
И разостлавши скатерть-самобранку
У ног его, чтоб мог усталый конь
Наесться и напиться вдоволь, сам
Пошел, покрытый шайкой-невидимкой,
С дубинкою на всякий случай и с яйцом
900 В Кощеев замок. Трудновато было
Карабкаться ему на верх горы,
Вот наконец добрался и до замка
Кощеева Иван-царевич. Вдруг
Он слышит, что в саду недалеко
Играют гусли-самогуды, в сад
Вошедши, в самом деле он увидел,
Что гусли на дубу висели и играли
И что под дубом тем сама Елена
Прекрасная сидела, погрузившись
910 В раздумье. Шапку-невидимку снявши,
Он тотчас ей явился и рукою
Знак подал, чтоб она молчала. Ей
Потом он на ухо шепнул: ‘Я смерть
Кощееву принес, ты подожди
Меня на этом месте, я с ним скоро
Управлюся и возвращусь, и мы
Немедленно уедем’. Тут Иван-
Царевич, снова шапку-невидимку
Надев, хотел идти искать Кощея
920 Бессмертного в его волшебном замке,
Но он и сам пожаловал. Приближась,
Он стал перед царевною Еленой
Прекрасною и начал попрекать ей
Ее печаль и говорить: ‘Иван-
Царевич твой к тебе уж не придет,
Его уж нам не воскресить. Но чем же
Я не жених тебе, скажи сама,
Прекрасная моя царевна? Полно ж
Упрямиться, упрямство не поможет,
930 Из рук моих оно тебя не вырвет,
Уж я…’ Дубинке тут шепнул Иван-
Царевич: ‘Начинай!’ И принялась
Она трепать Кощею спину. С криком,
Как бешеный, коверкаться и прыгать
Он начал, а Иван-царевич, шапки
Не сняв, стал приговаривать: ‘Прибавь,
Прибавь, дубинка, поделом ему,
Собаке: не воруй чужих невест,
Не докучай своею волчьей харей
940 И глупым сватовством своим прекрасным
Царевнам, злого сна не наводи
На царства! Крепче бей его, дубинка!’ —
‘Да где ты! Покажись! — кричал Кощей. —
Кто ты таков?’ — ‘А вот кто!’ — отвечал
Иван-царевич, шапку-невидимку
Сняв с головы своей, и в то ж мгновенье
Ударил оземь он яйцо, оно
Разбилось вдребезги, Кощей бессмертный
Перекувырнулся и околел.
950 Иван-царевич из саду с царевной
Еленою Прекрасной вышел, взять
Не позабывши гусли-самогуды,
Жар-птицу и коня Золотогрива.
Когда ж они с крутой горы спустились
И, севши на коней, в обратный путь
Поехали, гора, ужасно затрещав,
Упала с замком, и на месте том
Явилось озеро, и долго черный
Над ним клубился дым, распространяясь
960 По всей окрестности с великим смрадом.
Тем временем Иван-царевич, дав
Коням на волю их везти, как им
Самим хотелось, весело с прекрасной
Невестой ехал. Скатерть-самобранка
Усердно им дорогою служила,
И был всегда готов им вкусный завтрак,
Обед и ужин в надлежащий час:
На мураве душистой утром, в полдень
Под деревом густовершинным, ночью
970 Под шелковым шатром, который был
Всегда из двух отдельных половин
Составлен. И за каждой их трапезой
Играли гусли-самогуды, ночью
Светила им жар-птица, а дубинка
Стояла на часах перед шатром,
Кони же, подружась, гуляли вместе,
Каталися по бархатному лугу,
Или траву росистую щипали,
Иль, голову кладя поочередно
980 Друг другу на спину, спокойно спали.
Так ехали они путем-дорогой
И наконец приехали в то царство,
Которым властвовал отец Ивана-
Царевича, премудрый царь Демьян
Данилович. И царство все, от самых
Его границ до царского дворца,
Объято было сном непробудимым,
И где они ни проезжали, все
Там спало, на поле перед сохой
990 Стояли спящие волы, близ них
С своим бичом, взмахнутым и заснувшим
На взмахе, пахарь спал, среди большой
Дороги спал ездок с конем, и пыль,
Поднявшись, сонная, недвижным клубом
Стояла, в воздухе был мертвый сон,
На деревах листы дремали молча,
И в ветвях сонные молчали птицы,
В селеньях, в городах все было тихо,
Как будто в гробе: люди по домам,
1000 На улицах, гуляя, сидя, стоя,
И с ними всё: собаки, кошки, куры,
В конюшнях лошади, в закутах овцы,
И мухи на стенах, и дым в трубах —
Все спало. Так в отцовскую столицу
Иван-царевич напоследок прибыл
С царевною Еленою Прекрасной.
И, на широкий взъехав царский двор,
Они на нем лежащие два трупа
Увидели: то были Клим и Петр
1010 Царевичи, убитые Кощеем.
Иван-царевич, мимо караула,
Стоявшего в параде сонным строем,
Прошед, по лестнице повел невесту
В покои царские. Был во дворце,
По случаю прибытия двух старших
Царевых сыновей, богатый пир
В тот самый час, когда убил обоих
Царевичей и сон на весь народ
Навел Кощей: весь пир в одно мгновенье
1020 Тогда заснул, кто как сидел, кто как
Ходил, кто как плясал, и в этом сне
Еще их всех нашел Иван-царевич,
Демьян Данилович спал стоя, подле
Царя храпел министр его двора
С открытым ртом, с некончснным во рту
Докладом, и придворные чины,
Все вытянувшись, сонные стояли
Перед царем, уставив на него
Свои глаза, потухшие от сна,
1030 С подобострастием на сонных лицах,
С заснувшею улыбкой на губах.
Иван-царевич, подошед с царевной
Еленою Прекрасною к царю,
Сказал: ‘Играйте, гусли-самогуды’,
И заиграли гусли-самогуды…
Вдруг все очнулось, все заговорило,
Запрыгало и заплясало, словно
Ни на минуту не был прерван пир.
А царь Демьян Данилович, увидя,
1040 Что перед ним с царевною Еленой
Прекрасною стоит Иван-царевич,
Его любимый сын, едва совсем
Не обезумел: он смеялся, плакал,
Глядел на сына, глаз не отводя,
И целовал его, и миловал,
И напоследок так развеселился,
Что руки в боки, и пошел плясать
С царевною Еленою Прекрасной.
Потом он приказал стрелять из пушек,
1050 Звонить в колокола и бирючам
Столице возвестить, что возвратился
Иван-царевич, что ему полцарства
Теперь же уступает царь Демьян
Данилович, что он наименован
Наследником, что завтра брак его
С царевною Еленою свершится
В придворной церкви и что царь Демьян
Данилович весь свой народ зовет
На свадьбу к сыну, всех военных, статских,
1060 Министров, генералов, всех дворян
Богатых, всех дворян мелкопоместных,
Купцов, мещан, простых людей и даже
Всех нищих. И на следующий день
Невесту с женихом повел Демьян
Данилович к венцу, когда же их
Перевенчали, тотчас поздравленье
Им принесли все знатные чины
Обоих полов, а народ на площади
Дворцовой той порой кипел, как море,
1070 Когда же вышел с молодыми царь
К нему на золотой балкон, от крика:
‘Да здравствует наш государь Демьян
Данилович с наследником Иваном —
Царевичем и с Дочерью царевной
Еленою Прекрасною!’ все зданья
Столицы дрогнули и от взлетевших
На воздух шапок Божий день затмился.
Вот на обед все званные царем
Сошлися гости — вся его столица,
1080 В домах осталися одни больные
Да дети, кошки и собаки. Тут
Свое проворство скатерть-самобранка
Явила: вдруг она на целый город
Раскинулась, сама собою площадь
Уставилась столами, и столы
По улицам в два ряда протянулись,
На всех столах сервиз был золотой,
И не стекло, хрусталь, а под столами
Шелковые ковры повсюду были
1090 Разостланы, и всем гостям служили
Гейдуки в золотых ливреях. Был
Обед такой, какого никогда
Никто не слыхивал: уха, как жидкий
Янтарь, сверкавшая в больших кастрюлях,
Огромножирные, длиною в сажень
Из Волги стерляди на золотых
Узорных блюдах, кулебяка с сладкой
Начинкою, с груздями гуси, каша
С сметаною, блины с икрою свежей
1100 И крупной, как жемчуг, и пироги
Подовые, потопленные в масле,
А для питья шипучий квас в хрустальных
Кувшинах, мартовское пиво, мед
Душистый и вино из всех земель:
Шампанское, венгерское, мадера,
И ренское, и всякие наливки —
Короче молвить, скатерть-самобранка
Так отличилася, что было чудо.
Но и дубинка не лежала праздно:
1110 Вся гвардия была за царский стол
Приглашена, вся даже городская
Полиция — дубинка молодецки
За всех одна служила: во дворце
Держала караул, она ж ходила
По улицам, чтоб наблюдать везде
Порядок: кто ей пьяный попадался,
Того она толкала в спину прямо
На съезжую, кого ж в пустом где доме
За кражею она ловила, тот
1120 Был так отшлепан, что от воровства
Навеки отрекался и вступал
В путь добродетели — дубинка, словом,
Неимоверные во время пира
Царю, гостям и городу всему
Услуги оказала. Между тем
Все во дворце кипело, гости ели
И пили так, что с их румяных лиц
1130 Катился пот, тут гусли-самогуды
Явили все усердие свое:
При них не нужен был оркестр, и гости
Уж музыки наслышались такой,
Какая никогда им и во сне
Не грезилась. Но вот, когда, наполнив
Вином заздравный кубок, царь Демьян
Данилович хотел провозгласить
Сам многолетье новобрачным, громко
На площади раздался трубный звук,
1140 Все изумились, все оторопели,
Царь с молодыми сам идет к окну,
И что же их является очам?
Карета в восемь лошадей (трубач
С трубою впереди) к крыльцу дворца
Сквозь улицу толпы народной скачет,
И та карета золотая, козлы
С подушкою и бархатным покрыты
Наметом, назади шесть гейдуков,
Шесть скороходов по бокам, ливреи
1150 На них из серого сукна, по швам
Басоны, на каретных дверцах герб:
В червленом поле волчий хвост под графскою
Короной. В карету заглянув,
Иван-царевич закричал: ‘Да это
Мой благодетель Серый Волк!’ Его
Встречать бегом он побежал. И точно,
Сидел в карете Серый Волк, Иван-
Царевич, подскочив к карсте, дверцы
Сам отворил, подножку сам откинул
И гостя высадил, потом он, с ним
Поцеловавшись, взял его за лапу,
1160 Ввел во дворец и сам его царю
Представил. Серый Волк, отдав поклон
Царю, осанисто на задних лапах
Всех обошел гостей, мужчин и дам,
И всем, как следует, по комплименту
Приятному сказал, он был одет
Отлично: красная на голове
Ермолка с кисточкой, под морду лентой
Подвязанная, шелковый платок
На шее, куртка с золотым шитьем,
1170 Перчатки лайковые с бахромою,
Перепоясанные тонкой шалью
Из алого атласа шаровары,
Сафьянные на задних лапах туфли,
И на хвосте серебряная сетка
С жемчужной кистью — так был Серый Волк
Одет. И всех своим он обхожденьем
Очаровал, не только что простые
Дворяне маленьких чинов и средних,
Но и чины придворные, статс-дамы
1180 И фрейлины все были от него
Как без ума. И, гостя за столом
С собою рядом посадив, Демьян
Данилович с ним кубком в кубок стукнул
И возгласил здоровье новобрачным,
И пушечный заздравный грянул залп.
Пир царский и народный продолжался
До темной ночи, а когда настала
Ночная тьма, жар-птицу на балконе
В ее богатой клетке золотой
1190 Поставили, и весь дворец, и площадь,
И улицы, кипевшие народом,
Яснее дня жар-птица осветила.
И до утра столица пировала,
Был ночевать оставлен Серый Волк,
Когда же на другое утро он,
Собравшись в путь, прощаться стал с Иваном-
Царевичем, его Иван-царевич
Стал уговаривать, чтоб он у них
Остался на житье, и уверял,
1200 Что всякую получит почесть он,
Что по дворце дадут ему квартиру,
Что будет он по чину в первом классе,
Что разом все получит ордена,
И прочее. Подумав, Серый Волк
В знак своего согласия Ивану-
Царевичу дал лапу, и Иван-
Царевич так был тронут тем, что лапу
Поцеловал. И во дворце стал жить
Да поживать по-царски Серый Волк. —
1210 Вот наконец, по долгом, мирном, славном
Владычестве, премудрый царь Демьян
Данилович скончался, на престол
Взошел Иван Демьянович, с своей
Царицей он до самых поздних лет
Достигнул, и Господь благословил
Их многими детьми, а Серый Волк
Душою в душу жил с царем Иваном
Демьяновичем, нянчился с его
Детьми, сам, как дитя, резвился с ними,
1220 Меньшим рассказывал нередко сказки,
А старших выучил читать, писать
И арифметике, и им давал
Полезные для сердца наставленья.
Вот напоследок, царствовав премудро,
И царь Иван Демьянович скончался,
За ним последовал и Серый Волк
В могилу. Но в его нашлись бумагах
Подробные записки обо всем,
Что на своем веку в лесу и свете
1230 Заметил он, и мы из тех записок
Составили правдивый наш рассказ.

ПОВЕСТЬ ОБ ИОСИФЕ ПРЕКРАСНОМ

I.

Иаков жил в земле, где Исаак
Его отец жил прежде, в Хананейской
Земле богатой, сыновья его
Пасли в горах обильные стада.
Меж ними самый младший был Иосиф.
Он родился Иакову под старость,
И боле всех любил его отец.
Он пеструю одежду дал ему
И веселился, видя красоту
10 Его лица. А братьям было то
Завидно, в сердце их кипела
Вражда к Иосифу, и никогда
Они приветственного слова брату
Не говорили. Раз приснился сон
Ему — и братьям рассказал Иосиф
Тот сон. Послушайте, он говорил,
Привиделося мне, что будто все
Мы в поле, будто все мы вяжем
Снопы, вдруг сноп мой поднялся, а ваши
20 Перед моим, как будто поклоняясь
Ему, легли. На это братья все
Сказали: видно, хочешь ты над нами
Господствовать и нашим быть царем.
И более с тех пор его они
Возненавидели. Потом ему
Опять приснился сон. Его отцу
И братьям рассказал Иосиф: мне
Привиделось, что солнце и луна
С одиннадцатью светлыми звездами
30 Мне поклонились. Но отец ему
Велел умолкнуть, говоря: что может
Твой сон знаменовать? Иль мыслишь ты,
Что и отец, и мать, и братья в землю
Тебе поклонятся? И братья пуще
Против него за этот чудный сон
Озлобились, отец же про себя
Его слова на памяти сберег.
И скоро братья на поля Сихема
Отцовские стада перевели.
40 Тогда, призвав Иосифа, Иаков
Ему сказал: твои все братья ныне
В Сихеме <на> лугах стада моих
Овец пасут, поди, мой сын Иосиф,
Туда, проведай, здравствуют ли братья
И овцы, и об них мне принеси
Известие. Покинувши долину
Хевронскую, пошел в Сихем Иосиф.
Он не нашел там братьев, но ему,
Искавшему их, человек
50 Прохожий встретился и у него
Спросил: кого ты ищешь? Он ему
Сказал в ответ: ищу своих я братьев.
И тот ему ответил: я слыхал
Их говорящих здесь: мы в Дофаим
Пойдем отсюда. — И за ними вслед
Пошел Иосиф в Дофаим, и их
Нашел он в Дофаиме. Издали
Увидевши идущего его,
Они сказали: вот идет сновидец.
60 И замысл погубить его их сердце
Проник. Друг другу так они сказали:
Когда придет он, мы убьем его
И бросим тело в этот водоем
И скажем, что его съел дикий зверь.
Тогда увидим, сбудется ли сон,
Которым хвастал он! Услышав их
Слова, Рувим, чтобы из рук их брата
Спасти, им так сказал: не убивайте
Его на вашу душу, рук своих
70 Не обагряйте кровью, а живого
Его спустите в этот водоем
И там оставьте. Так он говорил,
А в тайне был намерен отвести
Его к отцу. Когда ж к ним подошел
Их брат Иосиф, пеструю с него
Одежду снявши, в водоем они
Его спустили, был тот водоем
Глубок, но без воды. Потом все вместе
Обедать начали. Но в это время,
80 Подняв глаза, увидели они
Толпу людей. Измаильтяне шли
Из Галаада, на своих верблюдах
Коренья пряные, бальзам и мирру
Они везли в Египетскую землю.
Увидев их, сказал Иуда братьям:
Какая польза будет нам, когда
Его мы умертвим, он наша кровь,
Он брат наш, лучше продадим его
Купцам измаильтянским. Братьям этот
90 Совет понравился. Когда ж купцы
Приблизились, они, из водоема
Иосифа немедленно извлекши,
Его за двадцать золотых монет
Купцам тем продали, и ими он
Был уведен в Египетскую землю.
Когда ж Рувим, который не случился
При этом торге, ввечеру пришел
К пустому водоему, чтоб оттуда
Взять брата, в водоеме брата он
100 Уж не нашел, свою от скорби ризу
С себя сорвав, он начал горько плакать
И говорил: я брата не нашел!
Куда теперь пойду я! — Те же, взяв
Иосифову ризу и козленка
Зарезав, кровью облили ее
И повелели отнести ту ризу
К Иакову и так ему сказать:
Вот что нашли в лесу мы! посмотри,
Не риза ли, которую ты дал
110 Иосифу? — Иаков посмотрел
И во мгновенье в лоскуте кровавом
Он пеструю Иосифову ризу
Узнал. И он воскликнул: это платье
Иосифа, зверь лютый съел его!
Иосифа похитил лютый зверь!
И пеплом голову свою Иаков
Осыпал, и сорвал с себя одежды,
И вретищем облекся, и о милом
Иосифе дни многие он плакал.
120 И сыновья, и дочери отца
Сошлися утешать, но утешенья
Не принимал он и твердил: хочу
Я в землю! к милому хочу я сыну!
И об Иосифе без утешенья
Иаков плакал. А Иосиф был
В Египте далеко. В Египте был он
Пентсфрию, евнуху Фараона,
Измаильтянскими купцами продан.

II.

Но был с Иосифом Господь. И в доме
130 Пентефрия он жил благополучно,
Понеже знал Пентефрий, что Господь
Иосифу успех во всяком деле
Ниспосылал, и в милости великой
У господина был Иосиф: вверил
Ему весь дом свой, все свои поля
И все свое имущество Пентефрий.
И водворил свою щедроту ради
Иосифа в Пентефриевом доме
Господь. Но восхотел он напоследок
140 Иосифа подвергнуть испытанью
И допустить благоволил, чтоб в сердце
Пентефриевом злою клеветой
Против Иосифа великий гнев
Был возбужден. И гневом ослепленный
Иосифа Пентефрий повелел
В темницу заключить, где содержались
Царевы узники. Но и в беде
Великой был Иосиф сердцем весел
Пред Господом. И был во мгле темничной
150 Господь с Иосифом. Перед темничным
Старейшиною дал ему свою
Он милость, и возлюбил его
Старейшина темницы, скоро
Ему надзор за узниками всеми
Он вверил, и его главой поставил
Над стражами другими, — и над всею
Темницей царскою — и было все
В руках Иосифа: понеже был
С Иосифом Господь его отцов.

III.

160 Случилося тогда, что Фараона
Прогневали и царский виночерпий,
И царский хлебодар. Их царь велел
Окованных в темницу заключить.
Темница же та самая была,
В которой столько времени томился
Иосиф. И старейшина темничный
Ему в надзор обоих вверил знатных
Царевых узников. В одну им ночь
Тревожные прнвиделися сны.
170 Когда пришел поутру к ним Иосиф,
Увидел он, что были оба мрачны.
И он спросил их: отчего такое
Уныние на ваших бледных лицах?
Они сказали: видели мы сны,
Их знаменье тревожит нас. Иосиф
Ответствовал: нам сны от Бога. Что ж вам
Приснилось? — Я видел, так сказал
Великий виночерпий, будто я
Стою перед лозою виноградной,
180 Что та лоза три отрасли пустила,
Что зрелые на ней висели грозды,
Что в правой я руке цареву чашу
Держал, а левою рукой давил
В нее царю душистый сок из гроздьев.
И виночерпию сказал Иосиф:
Три на лозе отростка значат три дня,
По истеченьи трех дней вспомнит царь
Тебя, и ты по-прежнему возвышен
В свой знатный будешь сан, и будешь в пирс,
190 По-прежнему как царский виночерпий,
Напиток подносить царю. Когда же
То сбудется с тобою, помяни
При счастии меня и сотвори
Со мною милость: извлеки из мрака
Меня темничного, где заключен
Я, никакого зла не сотворивши.
То слыша, в свой черед и хлебодар
Иосифу сказал: а мне приснилось,
Что будто я на голове нес три
200 Корзины с царским хлебом, что отвсюду
Слетелись птицы, что они обсели
Корзины и что весь расклеван ими
Был царский хлеб. На то сказал Иосиф:
Пройдет три дня, и Фараон велит
Твою взять голову, и ты на древе
Повешен будешь, и слетятся птицы
И расклюют твой труп. Три дня иронии,
И праздновал свое рожденье царь
И пригласил в свои палаты всех
210 Вельмож на пир великий, вспомнил он
О виночерпии и повелел
Ему опять вступить в высокий сан свой,
И стал опять в цареву руку чаши
С вином он подавать. А хлебодар,
Как предсказал ему Иосиф, был
На третий день казнен. Но виночерпий
Об узнике Иосифе забыл,
И надолго в темнице он остался.

IV.

Два года протекли. Вдруг царь встревожен
220 Был чудным сном. Приснилося ему,
Что при реке стоял он, и что семь
Коров больших, красивых, тучных, вышли
Из той реки и стали на прибрежном
Лугу пастись, и злаками питались.
Что из реки другие семь коров
Ужасных видом, злых и тощих, вышли
И бросились на первых, и сожрали
Их всех, и от того их чрево стало
Пустей, чем было прежде. И в испуге
230 Проснулся царь, но скоро он опять
Заснул, и сон другой ему приснился.
Он видел семь колосьев, на одном
Растущих стебле, и колосья были
Полны прекрасных, крупных зерен, вдруг
Другие семь сухих, пустых колосьев,
Меж первыми, на том же стебле вышли,
И жирные колосья были разом
Бесплодными поглощены. В испуге
Опять проснулся царь, и он уж боле
240 Заснуть не мог. Его душа смутилась.
Когда ж настало утро, он велел
Созвать гадателей и мудрецов,
Дабы они ему истолковали
Значенье сна. Но ни один не мог
Его истолковать. Тут виночерпий
О юноше, с которым был он заперт
В темнице, вспомнил и сказал царю:
Я тяжко согрешил, великий царь,
Я за добро, оказанное мне,
250 Неблагодарностью воздал жестоко.
Мы были, я и хлебодар, твои
Рабы, заключены по воле царской
Твоей в темницу, там мы были сном,
Как ныне ты, устрашены. В темнице ж
Был с нами юноша, еврей, невольник
Пентефрия, вельможи твоего.
Он наши сны истолковал, и все
Нам сказанное им сбылося: я
Тобою был помилован, а царский
260 Твой хлебодар тобой был предан казни. —
И повелел представить Фараон
К себе Иосифа. Был изведен
Из мрачной он темницы, был омыт,
Благоухающим натерт елеем,
Очищен, в ризу новую одет,
И так его представили царю.
И царь сказал: я видел сон, но мне
Его никто истолковать не может.
Ты, говорят, пророчеетвснным духом
270 Исполнен. — Я, ответствовал Иосиф,
Ничто, один лишь Бог Всевышний может
Царю открыть в грядущем зло и благо.
И царь ему сказал: приснилось мне,
Что близ реки стоял я, и что вдруг
Из той реки семь добрых, тучных вышло
Коров и что за ними следом вышли
Другие семь коров, но злых и тощих,
И что последние сожрали первых
И от того страшней лишь отощали.
280 Потом я семь колосьев, на одном
Цветущих стебле, тучных и зернистых
Во сне увидел, и меж ними вдруг
На том же стебле семь других колосьев
Бесплодных выросли, и во мгновенье
Бесплодные пожрали плодоносных.
Вот что приснилось мне. Я вопросил
Гадателей и мудрецов, но сна
Из них никто не мог мне объяснить.
Тогда сказал Иосиф Фараону:
290 В обоих снах одно знаменованье,
Господь им хочет отворить
Перед тобой времен грядущих тайну.
И ныне знай, великий царь: семь тучных
Коров и семь колосьев полных значат
Семь лет обилия, а тощих семь
Коров и семь пустых колосьев семь
Голодных означают лет. Сперва
Семь лет во всей Египетской земле
Великое плодорожденье будет,
300 Потом семь лет бесплодия настанет,
И голод всю Египетскую землю
Обымет, и во дни великих бедствий
О временах благих забудут люди,
И надлежит тому свершиться скоро,
Понеже ты двукратно видел сон.
Но послан он от Бога во спасенье
Тебе и всей Египетской земле.
Моими Он теперь тебе устами
Смиренными, царь мудрый, говорит:
310 Немедленно тобою должен быть
Муж многоопытный и мудрый избран,
Над всей землей Египетской его
Поставь и купно с ним назначь повсюду
Местоначальников. Пускай от всех
Земных плодов, в течение семи
Обильных лет, часть пятую они
Сбирают и хранят по городам,
Пускай пшеницею и всяким житом
Запасные наполнятся амбары,
320 Дабы во дни обилия на дни
Бесплодия в Египетской земле
Соблюдено богатство пищи было,
Чтоб голодом народ твой не погиб. —
Так говорил перед царем Иосиф.
Царю и всем вельможам царским был
Его совет благой угоден. Царь
Помыслил: где и скоро ли найдется
Муж опытный и боговдохновеннын,
И, обратясь к Иосифу, сказал он:
330 Могу ли я кого избрать премудрей
И опытней тебя? ты откровенье
Приял от Бога. Будь же ты отныне
В моем дому, веленьям уст твоих
Да покорятся все, одним престолом
Тебя я выше буду. Поставляю
Тебя над всей Египетской землей.
И сняв свой царский перстень, Фараон
Украсил им Иосифову руку,
Облек его пурпурною одеждой,
340 Златую цепь надел ему на шею,
И повелел, чтоб в царской колеснице
По городу всему его возили
И чтоб пред ним шел царский провозвестник
Народу власть его провозглашать.
И властвовать в Египетской земле
Иосиф начал, юноша цветущий,
Из узника, забытого в темнице,
В единый миг он сделался могучим
Правителем Египетской земли,
350 Понеже был с Иосифом Господь.

V.

Семь первых лет роскошнейшую жатву
В Египетской земле давали нивы.
Был собран там запас неисчислимый
Пшеницы, ржи и всех земных плодов.
По городам, в селениях, на поле,
Амбары полные сокровищ нивных
Бесчисленны стояли. И когда
Прошли семь лет обильных, и за ними
Семь лет бесплодных наступили — голод
360 По всей земле потоками разлился.
И возопил египетский народ
К царю в своей беде. Но царь народу
Ответствовал: к Иосифу идите,
Он даст вам пищу. И открыл Иосиф
Все житницы. И не один народ
Египетский от голода нашел в них
Спасение: из ближних и далеких
Земель во множестве стекаться стали
В Египет люди, и ценою малой
370 Из царского великого запаса
Иосиф хлеб им продавал. И все
Премудрого Египетской земли
Правителя народы прославляли.

ЕГИПЕТСКАЯ ТМА

(Опыт подражания Библейской поэзии)

Велик, неизглаголанно велик
Твой суд, Господь!
Он в помешательство ввергает нечестивых.
Святой народ возмнили притеснить
Они, безумцы, связанные тмою,
Опутанные долгой ночью.
Как беглецы под кровлею, они
Таились, мня укрыться
От вечной мудрости, под мрачной пеленою
10 Забвения они укрыться мнили
С своими темными грехами…
И были вдруг великим трепетаньем
Проникнуты, отвеюду
Их несказанные виденья обступили,
В вертепах их все стало страшно,
Им слышались неведомые шумы,
И дряхлые призраки с грустным ликом
Смотрели им в глаза,
И был огонь бессилен
20 Давать им свет, и звезды не могли
Рассеять мглу густой их ночи,
И лишь один невыразимый,
Самогорящий, страха полный огнь
Пред ними вдруг воспламенялся,
И, вверженные в трепет
Страшилищем, которое и было
И не было, они за ним
Страшнейшее живое мнили видеть.
И были их волхвы не властны
30 Подать им помощь, кто ж из них пытался
Болящую их душу исцелить,
Был сам объят болезнью страха,
И трепетал, и слышались ему
Звериный бег, змеиный свист,
И в воздух он, которым тягостно дышал,
Боялся очи устремить…
В своем свидетельстве сама
Свое приемлет осужденье злоба,
И страх двойной рождает совесть,
40 Томимая виною сокровенной.
Тревожно все тому, кто веру потерял
В спасенье, чье неутешимо сердце,
Ему гроза грядущия беды
Ужаснее самой беды наставшей.
И тем, которые в ту ночь
(Из адовых исшедшую вертепов)
Смятенным сном объяты были,
Мечтал ися бегущие за ними
Страшилища, и силились напрасно
50 Они уйти:
На них лежал тяжелый ужас,
И тот, на ком лежал тот ужас,
Как брошенный в темницу узник,
Был скован без желез,
И кто б он ни был, пахарь, иль пастух,
Иль делатель трудов пустынных,
От неизбежного не мог он убежать:
Все были вдруг
Опутаны одною цепью тьмы.
60 Свистал ли ветер, мимо пролетая,
Был слышен ли в густых
Древесных сенях говор птиц,
Шумели ль быстро-льющиеся воды,
Иль гром от падающих камней был,
Или играющих животных
Течение, невидимое оку,
До слуха достигало,
Иль рык зверей пустынных раздавался,
Или из дебрей горных
70 Отзывный голос говорил —
Все в трепет их ввергало несказанный.
Небесный свет по всей земле сиял,
И каждый мог повсюду невозбранно
Свой труд дневной обычно совершать:
На них лишь темная лежала ночь,
Преобразитель той великой ночи,
Которой нет конца,
Но сами для себя они
Тяжеле тмы, на них лежавшей, были.

СТРАНСТВУЮЩИЙ ЖИД

Он нес свой крест тяжелый на Голгофу,
Он, Всемогущий, Вседержитель, был
Как человек измучен, пот и кровь
По бледному Его лицу бежали,
Под бременем своим Он часто падал,
Вставал с усилием, переводил
Дыхание, потом, шагов немного
Переступив, под ношею Его давившей,
Как плотоядный зверь свою добычу,
10 Им схваченную, давит, падал снова.
И наконец, с померкшими от мук
Очами, Он хотел остановиться
У Агасверовых дверей, дабы,
К ним прислонившись, перевесть на миг
Дыханье. Агасвер стоял тогда
В дверях. Его он оттолкнул от них
Безжалостно. С глубоким состраданьем
К несчастному, столь чуждому любви,
И сетуя о том, что должен был
20 Над ним изречь как Бог свой приговор,
Он поднял скорбный взгляд на Агасвера
И тихо произнес: ‘Ты будешь жить,
Пока Я не приду’. И удалился.
И наконец Он пал под ношею совсем
Без силы. Крест тогда был возложен
На плечи Симона из Киринеи, —
И скоро Он исчез вдали, и вся толпа
Исчезла вслед за Ним. Все замолчало
На улице ужасно опустелой.
30 Народ вокруг Голгофы за стенами
Ерусалимскими столпился. Город
Стал тих, как гроб. Один, оцепенелый,
В дверях своих недвижим Агасвср
Стоял. И долго он стоял, не зная,
Что с ним случилося, чьи были те
Слова, которых каждый звук свинцовой
Буквой в мозг его был вдавлен, и там
Сидел неисторжим, не слышен уху,
Но страшно слышен в глубине души.
40 Вот наконец, вокруг себя обведши,
Как полусонный, очи, он со страхом
Заметил, что на Мории, над храмом,
Чернели тучи, с запада, с востока,
И с севера, и с юга, в одну густую
Слиявшиеся тьму. Туда упер он
Испуганное око. Вдруг крест-накрест
Там молнией разрезалася тьма,
Гром грянул, чудный отзыв в глубине
Святилища ответствовал ему,
50 Как будто там разорвалась завеса.
Ерусалим затрепетал — и весь, *
Внезапно потемнел, лишенный солнца,
И в этой тьме земля дрожала иод ногами,
Из глубины ее был голос, было
Теченье в воздухе бесплотных слышно,
Во мраке образы восставших
Из гроба, вдруг явясь, смотрели
Живым в глаза. Толпами от Голгофы
Бежал народ, был слышен шум
60 Бегущих, но ужасно каждый про себя
Молчал. Тут Агасвер, в смертельном страхе,
Очнувшись, неоглядкой побежал
Вслед за толпою от своих дверей,
Не зная сам куда, и в ней исчез.
Тем временем утих Ерусалим.
Во мгле громадой безобразной зданья
Чернели. Жители все затворились
В своих домах, и все тяжелым сном
Заснуло. И вот над этой темной бездной
70 От туч, их затмевавших, небеса,
Уж полные звездами ночи, стали чисты:
В их глубине была невыразима
Неизглаголанная тишина,
И слуху сердца слышалося там,
Как от звезды к звезде перелетали
Их стражи — ангелы, с невыразимой
Гармонией блаженной, чудной вести. Прямо
Над Злеонскою горой звезда
Денницы подымалась. Агасвер,
80 Всю ночь по улицам Ерусалима
Бродив, терзаемый тоской и страхом,
Вдруг очутился за стенами града,
Перед Голгофой. На горе пустой,
На чистом небе, ярко три креста
Чернели. У подошвы темной
Горы был вход в пещеру, и великим камнем
Он был задвинут, и не вдали, как две
Недвижимые тени, в сокрушенье
Две женщины сидели, устремив
90 Глаза — одна на камень гроба, а другая
На небеса. Увидя их, и камень,
И на горе кресты, затрепетал
Всем телом Агасвер, почудилось ему,
Что грозный камень на него идет,
Чтоб задавить: и, как безумный,
Он побежал ко граду от Голгофы…
Есть остров, он скалою одинокой
Подъемлется из бездны океана,
Вокруг него все пусто: беспредельность
100 Вод и беспредельность неба.
Когда вода тиха, а небеса
Безоблачны, он кажется тогда
В сиянье дня уединенно-мрачным
Пустынником в лазури беспредельной,
В ночи ж, спокойным морем отраженный
Между звездами, в двух кругом него
Пучинах блещущими, он чернеет,
Как сумрачный отверженец созданья.
Когда ж на небе тучи, в море буря
110 И на него со всех сторон из бездны
Бросаются, как змеи, вихри волн,
А с неба молнии в его бока
Вонзаются, их ребр не сокрушая,
Он кажется, в сем бое недвижимый,
Всемирного хаоса господином.
На западном полнебе знойно солнце
Горело, воздух густо был наполнен
Парами. В них как бы растаяв, солнце
Сливалось с ними, и весь запад неба,
120 И все под ним недвижимое море
Пурпурным янтарем сияли, было
Великое спокойствие в пространстве.
В глубокой думе, руки на груди
Крест-накрест сжав, он, вождь побед недавно
И страх царей, теперь царей колодник,
Сидел один над бездной на скале,
И на море — которое пред ним
Так было тихо и, весь пламень неба
В себя впивая всей широкой грудью,
130 Им полное, дыханьем несказанным
Вздымалося — смотрел. Пред ним широко
Пустыня пламенная расстилалась.
С ожесточеньем безнадежной скорби,
Глубоко врезавшейся в сердце,
С негодованьем силы, вдруг лишенной
Свободы, он смотрел на этот хаос
Сияния, на это с небесами
Слиявшееся море. Там лежал
И самому ему уже незримый мир,
140 Им быстро созданный и столь же быстро
Погибший, а широкий океан,
Пред ним сиявший, где ничто следов
Величия его не сохранило,
Терзал его обиженную душу
Бесчувственным величием своим,
С каким его в своей темнице влажной
Он запирал. И он с презреньем взоры
От бездны отвратил, и оком мысли
Перелетел в страну минувшей славы.
150 Там образы великие пред ним,
Сражений тени, призраки триумфов,
Как из-за облак огненные Альпов
Вершины, подымались, а в дали далекой
Звучал потомства неумолкный голос,
И мнилося ему, что на пороге
Иного мира встретить ждут его
Величества всех стран и всех времен.
Но в этот миг, когда воспоминаньем
В минувшем гордой мыслью он летал, — орел
160 Ширококрылый, от бездны моря быстро
Взлетев на высоту, промчался мимо
Его скалы и в высоте пропал.
Его полетом увлеченный, он
Вскочил, как будто броситься за ним
Желая в беспредельность, воли, воли
Его душа мучительную прелесть
Отчаянно почувствовала всю.
Орел исчез в глубоком небе. Тяжким
Свинцом его полет непрнтсснимый
170 На сердце пал ему, весь ужас
Его судьбы, как голова смертельная Горгоны,
Ему предстал, все привиденья славы
Минувшей вдруг исчезли, и один
Постыдный, может быть — и долгий, путь
От тьмы тюремной до могильной, где
Ничтожество… И он затрепетал,
И всю ему проникло душу отвращенье
К себе и к жизни, быстрым шагом к краю
Скалы он подошел и жадным оком
180 Смотрел на море, и оно его
К себе как будто звало, и к нему
В своих ползущих на скалу волнах
Бесчисленные руки простирало,
И уж его нога почти черту
Между скалой и пустотой воздушной
Переступила… В этот миг его
Глазам, как будто из земли рожденный,
На западе скалы, огромной тенью
Отрезавшись от пламенного неба,
190 Явился некто, и необычайный,
Глубоко движущий всю душу голос
Сказал : ‘Куда, Наполеон!’… При этом зове,
Как околдованный, он на краю скалы
Оцепенел: поднятая нога
Сама собой на землю опустилась.
И с робостью, неведомой дотоле,
На подходящего он устремил
Глаза, и чувствовал с каким-то странным
Оттолкновеньем всей души, что этот
200 Пришелец для него и для всего
Создания чужой, но он невольно
Пред ним благоговел, его черты
С непостижимым сердца изумленьем
Рассматривал… К нему шел человек,
В котором вес не человечье было:
Он был живой, но жизни чужд казался,
Ни старости, ни молодости в чудных
Его чертах не выражалось, все в них было
Давнишнее, когда-то вдруг — подобно
210 Созданьям допотопным — в камень
Неумирающий и неживущий
Преобращенное, в его глазах
День внешний не сиял, но в них глубоко
Горел какой-то темный свет,
Как зарево далекого сиянья,
Вкруг головы седые волоса
И борода, широкими струями
Грудь покрывавшая, из серебра
Казались вылитыми, лоб
220 И щеки бледные, как белый мрамор,
Морщинами крест-накрест были
Изрезаны, одежда в складках тяжких,
Как будто выбитых из меди, с плеч
До пят недвижно падала, и ноги
Его шли по земле, как бы в нес
Не упираяся. — Пришлец, приблпжась,
На узника скалы внерил свои
Пронзительные очи и сказал:
‘Куда ты шел и где б ты был, когда б
230 Мой голос вовремя тебя не назвал?
Не говорить с тобой сюда пришел я:
Не может быть беседы между нами,
И мыслями меняться нам нельзя,
Я здесь не гость, не друг, не собеседник,
Я здесь один минутный призрак, голос
Без отзыва… Врачом твоей души
Хочу я быть — и перед нею всю
Мою судьбу явлю без покрывала,
В молчанье слушай. Участи моей
240 Страшнее не было, и нет, и быть
Не может на земле. Богообидчик,
Проклятью преданный, лишенный смерти,
И, в смерти жизни, вечно по земле
Бродить приговоренный, и всему
Земному чуждый, памятью о прошлом
Терзаемый, и в области живых живой
Мертвец, им страшный и противный,
Не именующий здесь никого
Своим, и, что когда любил на свете,
250 Все переживший, все похоронивший,
Все пережить и все похоронить
Определенный, нет мне на земле
Ни радости, ни траты, ни надежды,
День настает, ночь настает, они
Без смены для меня, жизнь не проходит,
Смерть не приходит, измененья нет
Ни в чем, передо мной немая вечность,
Окаменившая живое время,
И посреди собратий бытия,
260 Живущих радостно иль скорбно, жизнь
Любящих иль из жизни уводимых
Упокоительной рукою смерти,
На этой братской трапезе созданий
Мне места нет, хожу кругом трапезы
Голодный, жаждущий, — меня они
Не замечают, стражду, как никто
И сонный не страдал, — мое ж страданье
Для них не быль, а вымысел давнишний,
Давно рассказанная детям сказка.
270 Таков мой жребий. Ты, быть может,
С презреньем спросишь у меня: зачем же
Сюда пришел я, чтоб такой
Безумной басней над тобой ругаться?
Таков мой жребий, говорю, для всех
Вас, близоруких жителей земли,
Но для тебя моей судьбины тайну
Я всю вполне открою… Слушай.
Я — Агасвер, не сказка Агасвер,
Которою кормилица твоя
280 Тебя в ребячестве пугала, — нет! о, нет!
Я Агасвер живой, с костями, с кровью,
Текущей в жилах, с чувствующим сердцем
И с помнящей минувшее душою,
Я Агасвер — вот исповедь моя.
О нет! язык мой повторить не может
Живым, для слуха внятным словом
Того, что некогда свершилось, что
В проклятие жизнь бедную мою
Преобратило, — имя Агасвер
290 Тебе сказало все… Нет! в языке
Моем такого слова не найду я,
Чтоб то изобразить, что был я сам,
Что мыслилось, что виделось, что ныло
В моей душе и что в ночах бессонных,
Что в тяжком сне, что в привиденьях,
Пугавших въявь, мне чудилось в те дни,
Которые прошли подобно душным,
Грозою полным дням, когда дыханье
В груди спирается и в страхе ждешь
300 Удара громового… в дни несказанной
Тоски и трепета, со дня Голгофы
Прошедшие!.. Ерусалим был тих,
Но было то предтишье подходящей
Беды, народ скорбел, и бледность лиц,
Потупленность голов, походки шаткость,
И подозрительность суровых взглядов —
Все было знаменьем чего-то, страшно
Постигнувшего всех, чего-то, страшно
Постигнуть всех грозящего. Кругом
310 Ерусалимских стен какой-то мрачный,
Неведомый во граде никому,
Бродил, и криком жалобным, на всех
Концах всечасно в граде слышным: ‘Горе!
От запада и от востока горе!
От севера и от полудня горе!
Ерусалиму горе!’ — повторял.
А я из всех людей Еру салима
Был самый трепетный. В беде всеобщей
Мечталось мне, страшнейшая — моя,
320 Чудовище с лицом закрытым, мне
Еще неведомым, но оттого
Стократ ужаснейшим. Что Он сказал мне?
Я слов Его не постигал значенья:
Но звуки их ни день, ни ночь меня
Не покидали, — яростью кипела
Вся внутренность моя против Него,
Который ядом слова одного
Так жизнь мою убил, я приговора
Его могуществу не верил, я
330 Упорствовал обманщика в Нем видеть,
Но чувствовал, что я приговорен…
К чему?.. Неведенья ужасный призрак,
Страшилище без образа, везде,
Куда мои глаза ни обращал я,
Стоял передо мной — и мучил страхом
Неизглаголанным меня. Против
Обиженного мной и приговор мне
Одним, еще непонятым мной, словом
Изрекшего, и против всех Его
340 Избранников я был неукротимой
Исполнен злобой. А они одни
Между людьми Ерусалима были
Спокойны, светлы, никакой тревогой
Не одержимы, кто встречался в граде
Смиренный видом, светлым взором
Благословляющий, благопристойный
В движениях, в опрятном одеянье,
Без роскоши, уж тот, конечно, был
Слугой Иисуса Назорея. В их
350 Собраниях вседневно совершалось
О Нем воспоминанье, часто, посреди
Ерусалимской смутной жизни, было
Их пенье слышимо, они без страха
В домах, на улицах, на площадях
Благую весть о Нем провозглашали.
Весь город злобствовал на них, незлобных,
И эта злоба скоро разразилась
Гонением, тюремным заточеньем
И наконец убийством. Я, как дикий
360 Зверь, ликовал, когда был перед храмом
Стефан, побитый каменьем, замучен,
Когда потом прияли муку два
Иакова, один мечом, другой
С вершины храма сброшенный, когда
Пронесся слух, что Петр был распят в Риме,
А Павел обезглавлен: мнилось мне,
Что в них, свидетелях Его, и память
О Нем погибнет. Тщетная надежда!
Во мне тоска от страха неизвестной
370 Мне казни только раздражалась. Я,
При Ироде-царе рожденный, видел
Все время Августа, потом три зверя,
Кровавой властью обесславив Рим,
Погибли, властвовал четвертый — Нерон.
Столетие уж на плечах моих лежало,
Вокруг меня четыре поколенья
Цвели в одном семействе: сыновья,
И внучата, и внуков внуки в доме
Моем садились за мою трапезу…
380 Но я со дня того в живом их круге
Все более и боле чужд, и сир,
И нелюдим, и грустен становился,
Я чувствовал, что я ни хил, ни бодр,
Ни стар, ни молод, но что жизнь моя
Железно-мертвую приобрела
Несокрушимость. Самому себе,
Среди моих живых детей, и внуков,
И правнуков, казался я надгробным
Камнем, меж их могил стоящим камнем,
390 И лица их имели страшный цвет
Объятых тленьем трупов. Все уж дети
И все уж внуки были взяты смертью,
И правнуков с невыразимым горем
И бешенством я начал хоронить…
Тем временем час от часу душнее
В Ерусалиме становилось. Зная,
Что будет, все Иисуса Назорея
Избранники покинули убивший
Учителя их город и ушли
400 За Иордан. И все, и все сбывалось,
Что предсказал Он: Палестина вся
Горела бунтом, легионы Рима
Терзали области ее, и скоро
Приблизился к Ерусалиму час
Его судьбы, то время наступило,
Когда, как Он пророчил, ‘благо будет
Сошедшим в гроб, и горе матерям
С младенцами грудными, горе старцам
И юношам, живущим в граде, горе
410 Из града не ушедшим в горы девам’.
Веспасианов сын — извне — пути
Из града все загородил, вогнав
Туда насильно мор и голод,
Внутри господствовали буйство, бунт,
Усобица, безвластье, безначалье,
Владычество разбойников, извне
Прикликанных своими на своих.
Вдруг три осады: храма от пришельных
Грабителей, грабителей от града, града
420 От легионов Тита… Всюду бой,
Первосвященников убийство в храме,
На улицах нестройный крик от страха,
От голода, от муки передсмертной,
От яростной борьбы за кус согнившей
Еды, рев мятежа, разврата песни,
Бесстыдных оргий хохот, стон голодных
Младенцев, матерей тяжелый вой…
И в высоте над этой бездной днем —
Безоблачно пылающее небо,
430 Зловонную заразу вызывая
Из трупов, в граде и вне града
Разбросанных, в ночи ж, как Божий меч,
Звезда беды, своим хвостом всю твердь
Разрезавшая пополам, Ерусалиму
Пророча гибель… И погибнуть весь
Израиль обречен был, отовсюду
Сведенный светлым праздником пасхальным
В Ерусалим, народ был разом предан
На истребленье мстительному Риму.
440 И все истреблены: …убийством, гладом,
В когтях зверей, прибитые к крестам,
В цепях, в изгнанье, в рабстве на чужбине.
Погиб Господний град, и от созданья
Мир не видал погибели подобной.
О, страшно он боролся с смертным часом!
Когда в него, все стены проломив,
Ворвался враг и бросился на храм, —
Народ, в его толпу, из-за ограды
Исторгшись, врезался и, с ней сцепившись,
450 Вслед за собой ее вовлек в средину
Ограды: бой ужасный, грудь на грудь,
Тут начался, и, наконец, спасаясь,
Вкруг скинии, во внутренней ограде
Столпились мы, отчаянный, последний
Израиля остаток… Тут увидел
Я несказанное: под святотатной
Рукою скиния открылась, стало
Нам видимо невиданное оку
Дотоль — ковчег Завета… в этот миг
460 Храм запылал, и в скинию пожар
Ворвался… Мы, весь гибнущий Израиль,
И с нами нас губящий враг в единый
Слилися крик, одни завыв от горя,
А те заликовав от торжества
Победы… Вся гора слилася в пламя,
И посреди его, как длинный, гору
Обвивший змей, чернело войско Рима.
И в этот миг… все для меня исчезло!
Раздавленный обрушившимся храмом,
470 Я пал, — почувствовав, как череп мой
И кости все мои вдруг сокрушились.
Беспамятство мной овладело… долго ль
Продлилося оно? — не знаю. Я
Пришел в себя, пробившись сквозь какой-то
Невыразимый сон, в котором все
В одно смешалося страданье: боль
От раздробленья всех костей, и бремя
Меня давивших камней, и дыханья
Запертого тоска, и жар болезни,
480 И нестерпимая работа жизни,
Развалины разрушенного тела
Восстановляющей при страшной муке
И голода и жажды — это все
Я совокупно вытерпел в каком-то
Смятенном, судорожном сне, — без мысли,
Без памяти и без забвенья, с чувством
Неконченного бытия, которым,
Как тяжкой грезой, вся душа
Была задавлена и трепетала
490 Всем трепетом отчаянным, какой
Насквозь пронзает заживо зарытых
В могилу. Но меня моя могила
Не удержала, я из-под обломков,
Меня погребших, вышел снова жив
И невредим, разбив меня насмерть,
Меня, ожившего, они извергли,
Как скверну, из своей громады.
Очнувшись, в первый миг я не постигнул,
Где я. Передо мною подымались
500 Вершины горные, меж них лежали
Долины, и все они покрыты были
Обломками — как будто бы то место
Град каменный, обрушившися с неба,
Внезапно завалил, и там нигде
Не зрелося живого человека:
То был Ерусалим! Спокойно солнце
Садилось, и его прощальный блеск,
На высоте Голгофы угасая,
Оттуда мне блеснул в глаза — и я,
510 Ее увидя, весь затрепетал:
Из этой повсеместной тишины,
Из этой бездны разрушенья, снова
Послышалося мне: ‘Ты будешь жить,
Пока Я не приду’. Тут в первый раз
Постигнул я вполне свою судьбину.
Я буду жить! я буду жить, пока
Он не придет!.. Как жить?.. Кто Он? Когда
Придет?.. И все грядущее мое
Мне выразилось вдруг в остове этом
520 Погибшего Ерусалима: там
На камне камня не осталось, там
Мое минувшее исчезло все,
Все, жившее со мной, убито, там
Ничто уж для меня не оживет
И не родится, — жизнь моя вся будет,
Как этот мертвый труп Ерусалима,
И жизнь без смерти. Я в бешенстве завыл
И бешеное произнес на все
Проклятие, — без отзыва мой голос
530 Раздался глухо над громадой камней,
И все утихло… В этот миг звезда
Вечерняя над высотой Голгофы
Взошла на небо… и невольно —
Сколь мой ни бешенствовал дух — в ее
Сиянье тайную отрады каплю
Я с смертоносным питием хулы
И проклинанья выпил… но то была
Лишь тень промчавшегося быстро мига,
Что с оного я испытал мгновенья!
540 О, как я плакал, как вопил, как дико
Роптал, как злобствовал, как проклинал,
Как ненавидел жизнь, как страстно
Невнемлющую смерть любил… С двойным
Отчаяньем и бешенством слова
Страдальца Иова я повторял:
‘Да будет проклят день, когда сказали:
Родился человек, и проклята
Да будет ночь, когда мой первый крик
Послышался, да звезды ей не светят,
550 Да не взойдет ей день, ей — незапершей
Меня родившую утробу!’ А когда я
Воспоминал слова его печали
О том, сколь малодневен человек:
‘Как облако уходит он, как цвет
Долинный вянет он, и место, где
Он прежде цвел, не узнает его’.
О! этой жалобе я с горьким плачем
Завидовал… Передо мною все
Рождалося и в час свой умирало,
560 День умирал в заре вечерней, ночь
В сиянье дня, сколь мне завидно было,
Когда на небе облако свободно
Летело, таяло и исчезало,
Когда свистящий ветер вдруг смолкал,
Когда с деревьев падал лист, все, в чем
Я видел знамение смерти, было
Мне горькой сладостью: одна лишь смерть
Смерть, упование не быть, исчезнуть —
Всему, что жило вкруг меня, давала
570 Томительную прелесть, жизнь же
Во всем творении я ненавидел
И клял, как жизнь проклятую мою…
И с этой злобой на творенье, с диким
Восстаньем всей души против Творца
И с несказанной ненавистью против
Распятого — отчаянно пошел я,
Неумирающий, всему живому
Враг, от того погибельного места,
Где мне моей судьбы открылась тайна.
580 Томимый всеми нуждами земными,
Меня терзавшими, не убивая, —
И голодом, и жаждою, и зноем,
И хладом, — грозною нуждой влекомый,
Между людьми как нищий бесприютный,
Я побирался… Милостыню мне
Давали без вниманья и участья,
Как лепт, который мимоходом
Бросают в кружку для убогих, вовсе
Незнаемых. И с злобой я хватал,
590 Что было мне бросаемо с презреньем.
Так я сыпучими песками жизни
Тащился с ношею моею, зная,
Что никуда ее не донесу,
И вместе с смертию был у меня
И сон — успокоитель жизни — отнят.
Что днем в моей душе кипело: ярость
На жизнь, богопроклятия, вражда
С людьми, раздор с собою, и вины —
Непризнаваемой, но беспрестанно
600 Грызущей сердце — боль, то в темноте
Ночной, вкруг изголовья моего,
Толпою привидений стоя, сон
От головы измученной моей
Неумолимо отгоняло. Буря
Ночная мне была отрадней тихой,
Украшенной звездами ночи: там,
С мутящим землю бешенством стихий
Я бешенством души моей сливался,
Здесь каждая звезда из мрака бездны,
610 Там одинокая меж одиноких,
Подобно ей потерянных в пространстве,
Как бы ругаясь надо мною, мне
Мой жребий повторяла, на меня
С небес вперяя пламенное око.
Так, в исступлении страданья, злобы
И безнадежности, скитался я
Из места в место, все во мне скопилось
В одну мучительную жажду смерти.
‘Дай смерть мне! дай мне смерть!’ — то было криком
620 Моим, и плачем, и моленьем
Пред каждым бедствием земным, которым
На горькую мне зависть гибли люди.
Кидался в бездну я с стремнины горной:
На дне ее, о камни сокрушенный,
Я оживал по долгой муке. Море в лоно
Свое меня не принимало, пламень
Меня пронзал мучительно насквозь,
Но не сжигал моей проклятой жизни.
Когда к вершинам гор скоплялись тучи
630 И там кипели молнии, туда
Взбирался я, в надежде там погибнуть:
Но молнии кругом меня вилися,
Дробя деревья и утесы, я же
Был пощажен. В моей душе блеснула
Надежда бедная, что — может быть —
В беде всеобщей смерть меня с другими
Скорей, чем одинокого, ошибкой
Возьмет: и с чумными, в больнице душной
Я ложе их делил, их трупы брал
640 На плечи и, зубами скрежеща
От зависти, в могилу относил,
Напрасно! мной чума пренебрегала…
Я с караваном многолюдным степью
Песчаной Аравийской шел,
Вдруг раскаленное затмилось небо
И солнце в нем исчезло: вихрь
Песчаный побежал от горизонта
На нас, храпя в песок уткнули морды
Верблюды, люди пали ниц, я грудь.
650 Подставил пламенному вихрю:
Он задушил меня, но не убил.
Очнувшись, я себя увидел посреди
Разбросанных остовов, на пиру
Орлов, сдирающих с костей обрывки
Истлевших трупов. В тот ужасный день,
Когда исчез под лавой Геркуланум
И пепел завалил Помпею, я
Природы судорогой страшной был
Обрадован: при стоне и трясены!
660 Горы дымящейся, горящей, тучи
Золы и камней и кипучей лавы
Бросающей из треснувшего чрева,
При вое, крике, давке, шуме в бегство
Толпящихся сквозь пепел все затмивший,
В котором, ничего не озаряя,
Сверкал невидимый пожар горы,
Отчаянно пробился я к потоку
Всепожирающему лавы: ею
Обхваченный, я, вмиг прожженный, в уголь
670 Был обращен, и в море, на брег
Гонимое землетрясенья силой,
Был вынесен, а морем снова брошен
На брег, на произвол землетрясению.
То был последний опыт мой — насильством
Взять смерть. Я стал подобен гробу,
В котором запертой мертвец, оживши
И с криком долго бившись понапрасну,
Чтоб вырваться из душного заклепа,
Вдруг умолкает — и последней ждет
680 Минуты задыхаясь: так в моем
Несокрушимом теле задыхалась
Отчаянно моя душа. ‘Всему
Конец: живи, не жди, не веруй, злобствуй
И проклинай, но затвори молчаньем
Уста и замолчи на вечность!’ — так
Сказал я самому себе…
Но слушай.
Тогда был век Траяна, в Рим
Из областей прибывший император
690 В Веспасиановом амфитеатре
Кровавые готовил граду игры:
Бой гладиаторов — и христиан
Предание зверям на растерзанье.
Пронесся слух, что будет знаменитый
Антиохийской церкви пастырь, старец
Игнатий, льву ливийскому на пищу
В присутствии Траяна предан. Трепет
Неизглаголанный при этом слухе
Меня проник. С народом побежал я
700 В амфитеатр. И что моим очам
Представилось, когда я с самых верхних
Ступеней обозрел глазами бездну
Людей, там собранных. Сквозь яркий пурпур
Растянутой над зданьем легкой ткани,
Которую блеск солнца багрянил,
И зданье, и народ, и на высоком
Седалище отвсюду зримый кесарь
Казались огненными. В это
Мгновение последний гладиатор,
710 Народом не прощенный, был зарезан
Своим противником. С окровавленной
Арены мертвый труп его тащили,
И стала вдруг она пуста. Народ
Умолк и ждал, как будто в страхе, знака
Не подавая нетерпенья. Вдруг
В глубокой этой тишине раздался
Из подземелья львиный рев, и сквозь
Отверстый вход амфитеатра старец
Игнатий, с ним двенадцать христиан,
720 Зверям на растерзанье произвольно
С своим епископом себя предавших,
На страшную арену вышли. Старец,
Оборотясь к другим, благословил их,
Ему с молением упавших в ноги,
Потом они, прижав ко груди руки,
‘Тебя, — запели тихо, — Бога, хвалим,
Тебя едиными устами в смертный
Час исповедуем…’ О! это пенье —
В Ерусалиме слышанное мною
730 На праздничных собраньях христиан
С кипеньем злобы — здесь мою всю душу
Проникнуло внезапным вдохновеньем.
Что предо мной открылось в этот миг,
Что вдруг во мне предчувствием чего-то
Невыразимого затрепетало,
И как, в амфитеатр ворвавшись, я
Вдруг посреди дотоле ненавистных
Мне христиан там очутился — я
Не знаю. Пенье продолжалось, но
740 Уж на противной стороне арены
Железная решетка, загремев, упала,
И уж в се отверстии стоял
С цепей спущенный лев, и озирался…
И вдруг, завидя вдалеке добычу,
Он зарыкал… и вспыхнули глаза,
И грива стала дыбом… Тут вперед
Я кинулся, чтоб старца заслонить
От зверя… Он уже к нам мчался
Прыжками быстрыми через арену?
750 Но старец, кротко в сторону меня,
Рукою отодвинув, мне сказал:
‘Должно пшено Господнее в зубах
Звериных измолоться, чтоб Господним
Быть чистым хлебом, ты же, друг, отселе
Поди в свой путь, смирись, живи и жди’.
Тут был он львом обхвачен… но успел
Еще меня перекрестить и взор
Невыразимый от меня на небо
В слезах возвесть, как бы меня ему
760 Передавая… О, животворящий,
На вечность всю присутственный в душе,
Небесного блаженства полный взгляд!
Могуществом великого мгновенья
Сраженный, я без памяти упал
К ногам терзаемого диким зверем
Святителя, когда ж очнулся, вкруг
Меня в крови разбросанные члены
Погибших я увидел, и усталый
Терзанием лежал, разинув пасть
770 И быстро грудью жаркою дыша,
Спокойный лев, вперив в меня свои
Пылающие очи. Но когда
Я на ноги поднялся, он вскочил,
И заревел, и в страхе от меня
Стал пятиться, и быстро вдруг
Через арену побежал, и скрылся
В своем заклепс. Весь амфитеатр
От восклицаний задрожал, а я
От места крови, плача, удалился
780 И из ворот амфитеатра беспреградно вышел.
Что после в оный чудный день случилось,
Не помню я, но в благодатном взгляде,
Которым мученик меня усвоил
В последний час свой небесам, опять
Блеснула светлая звезда, мгновенно
Мне некогда блеснувшая с Голгофы,
В то время безотрадно, а теперь
Как луч спасения. Как будто что-то
Мне говорило, что моя судьба
790 Переломилась надвое, стремленье
К чему-то не испытанному мною
Глубоко мне втеснилось в грудь, и знаком
Такого измененья было то,
Что проклинание моим устам
Произносить уже противно стало,
Что злоба сердца моего в унылость
Безмолвно-плачущую обратилась,
Что наконец страдания мои
Внезапная отрада посетила,
800 Еще неоткровенная — как свежий,
Предутренний благоуханный воздух —
Вливалася в меня и усмиряла
Мою борьбу с собой. О! этот взгляд…
Он мне напомнил тот прискорбно-кроткий,
С каким был в оный день мой приговор
Произнесен… Но я уже не злобой
Наполнен был при том воспоминаньи,
А скорбию раскаянья глубокой
И чувствовал стремленье пасть на землю,
810 Зарыть лицо во прах и горько плакать.
То были первые минуты тайной,
Будящей душу благодати, первый,
Еще неясно слышный, безответный,
Но усладительный призыв к смиренью
И к покаянью. В языке нет слова,
Чтоб имя дать подобному мгновенью,
Когда с очей души вдруг слепота
Начнет спадать, и Божий светлый мир
Внутри и вне ее, как из могилы,
820 Начнет с ней вместе воскресать. Такое
Движение в моей окаменелой
Душе внезапно началося… было
Оно подобно зыби после бури,
Когда нет ветра, небеса светлеют,
А волны долго в диком беспорядке
Бросаются, кипят и стонут. В этой
Борьбе души меж тьмой и светом, я
Неодолимое влеченье в край
Отечества почувствовал, к горам
830 Ерусалима. И к брегам желанным
Немедля поплыл я, корабль мой
Прибила буря к острову Патмосу. Промысл
Господний втайне от меня ту бурю
Послал. Там жил изгнанник, старец
Столетний, Иоанн, благовеститель
Христа и ученик Его любимый.
О нем не ведал я… Но Провиденье
Меня безведомо к нему путем
Великой бури привело, и цепью бури
840 Корабль наш был прикован к берегам
Скалистым острова, пока со мной
Вполне моя судьба не совершилась.
Скитаясь одиноко, я внезапно
Во глубине долины, сокровенной
От странника густою тенью пальм
И кипарисов, встретил там святого
Апостола…’
При этом слове пал
На землю Агасвер и долго
850 Лежал недвижим, головой во прахе,
Когда ж он встал, его слезами были
Облиты щеки, а в чертах его
Тысячелетнего лица, с глубокой
Печалию, с невыразимо-грустной
Любовию была слита молитвы
Неизглаголанная святость. Он
Был в этот миг прекрасен той красою,
Какой не знает мир. Он продолжал:
‘Ни помышлять, ни говорить об этой встрече
860 Я не могу иначе, как простершись в прах,
В тоске раскаянья, в тоске любви,
Проникнутой огнем благодаренья.
Он из кремня души моей упорной
Животворящим словом выбил искру
Всепримиряющего покаянья,
И именем Того, кто нам один
Дает надежду, веру и любовь,
Мой страшного отчаянья удел
Преобратил в удел святого мира.
870 И наконец, когда я, сокрушенный,
Как тот разбойник на кресте, к ногам
Обиженного мной, с смиренным сердцем
Упав, воскликнул: ‘Помяни меня,
Когда во царствии Своем при идешь!’
Он оросил меня водой крещенья.
И на другое утро — о, незаходимый,
О, вечный день для памяти моей!
За утренней звездою солнце тихо
Над морем подымалось на востоке,
880 Когда он, перед хлебом и пред чашей
Вина со мной простершись, сам вина и хлеба
Вкусил и мне их дал вкусить, сказав:
‘Со страхом Божиим и с верой, сын мой,
К сим тайнам приступи и причастись
Спасению души в святом Христа
За нас пронзенном теле и Христовой
За нас пролитой крови’. И потом
Он долго поучал меня и мне открыл
Значение моей, на испытанье
890 Великое приговоренной жизни,
И наконец перед моими, мраком
Покрытыми очами приподнял
Покров с грядущего, покров с того,
Что было, есть и будет.
Начинало
Скрываться солнце в тихом лоне моря,
Когда, меня перекрестив, со мною
Святый евангелист простился. Ветер,
Попутный плаванию в Палестину,
900 Стал дуть: мы поплыли под звездным небом
Полупрозрачной ночи. Тут впервые
Преображение моей судьбы
Я глубоко почувствовал, впервые,
Уже сто лет меня не посещавший,
Сошел ко мне на вежды сон, и с ним
Давно забытая покоя сладость
Мою проникла грудь. Но этот сон
Был не один страдания целитель —
Был ангел, прямо низлетевший с неба:
910 Все, что пророчески евангелист
Великий чудно говорил мне,
То в образах великих этот сон
Явил очам моей души, и в ней
Те образы, в течение столетий
Непомраченные, час от часу
Живей из облекающей их тайны
Моей душе сияют, перед ней
Неизглаголанно преобразуя
Судьбы грядущие. Корабль наш, ветром
920 Попутным тихо по водам несомый,
По морю гладкому, не колыхаясь,
Летел, а я непробудимым сном,
Под веяньем полуденной прохлады,
Спал, и во сне стоял передо мной
Евангелист и вдохновенно он
Слова те огненные повторял,
Которыми, беседуя со мною,
Перед моим непосвященным оком
Разоблачил грядущего судьбу,
930 И каждое пророка слово, в слух мой
Входя, в великий превращалось образ
Перед моим телесным оком. Все,
Что ухо слышало, то зрели очи,
И в слове говорящего со мной
Во сне пророка все передо мной,
И надо мной, на суше, на водах,
И в вышине небес, и в глубине
Земли видений чудных было полно.
Я видел трон, на четырех стоящий
940 Животных шестокрылых, и на троне
Сидящего с семью запечатленной
Печатями великой книгой.
Я видел, как печати с книги Агнец
Сорвал, как из печатей тех четыре
Коня исторглися, как страшный всадник — смерть —
На бледном поскакал коне, и как
Пред Агнцем все — и небо, и земля,
И все, что в глубине земли, и все,
Что в глубине морей, и небеса,
950 И все тьмы ангелов на небесах —
В единое слилось славохваленье.
Я зрел, как ангел светлый совершил
Двенадцати колен запечатленье
Печатию живого Бога, зрел
Семь ангелов с великими, гнев Божий,
Беды и казнь гласящими трубами,
И слышал голос: ‘Время миновалось!’
Я видел, как дракон, губитель древний,
Вслед за женой, двенадцатью звездами
960 Венчанной, гнался, как жена в пустыню
Спаслася, а ее младенец был
На небо унесен, как началась
Война на небесах, и как архангел
Низверг дракона в бездну и его
Всю силу истребил, и как потом
Из моря седмиглавый зверь поднялся,
Как обольщенные им люди Бога
Отринули, как в небесах явился
Сын Человеческий с серпом, как жатва
970 Великая свершилась, как на белом
Коне потом, блестящий светлым, белым
Оружием, — себя ж именовал
Он ‘Слово Божие’ — явился Всадник,
Как вслед за Ним шло воинство на белых
Конях, в виссон одеянное чистый,
И как из уст Его на казнь людей
Меч острый исходил,
Как от того меча и зверь, и рать
Его погибли, как дракон, цепями
980 Окованный, в пылающую бездну
На тысячу был лет низвергнут, как
Потом на высоте великий белый
Явился трон, как от лица на троне
Сидящего и небо и земля
Бежали, и нигде не обрелось
Им места, как на суд предстало все
Создание, как мертвых возвратили
Земное чрево и морская бездна,
Как разогнулася перед престолом
990 Господним книга жизни, как последний
Суд по делам для всех был изречен,
И как в огонь неугасимый были
Низвержены на вечность смерть и ад…
И новые тогда я небеса,
И землю новую узрел, и град
Святой, от Бога нисходящий, новый
Ерусалим, как чистая невеста
Сияющий, увидел. И раздался,
Услышал я, великий свыше голос:
1000 ‘Здесь скиния Господня, здесь Господь
Жить с человеками отныне будет,
Здесь храма нет Ему, здесь Сам Он храм Свой,
Здесь всякую слезу отрет Он.
Ни смерти более, ни слез, ни скорби
И никаких страданий и недугов
Не будет здесь, понеже миновалось
Все прежнее и совершилось дело
Господнее. Не нужны здесь ни солнце,
Ни светлость дня, ни ночи темнота,
1010 Ни звезды неба: здесь сияет слава
Господняя, и Агнец служит здесь
Светильником, и Божие лицо
Спасенные очами видеть будут’.
И слышал я, как все небес пространство
Глас наполнял отвсюду говорящий:
‘Я Бог живой, я Альфа и Омега,
Начало и конец. Подходит время’.
Такие образы в ту ночь, когда
Я спящий плыл к брегам Святой Земли,
1020 Мой первый сон блаженный озаряли.
Недаром я о том здесь говорю,
Что из Писаний ты без веры знаешь:
Хочу, чтоб ты постиг вполне мой жребий.
Когда пророк святое откровенье
Мне передал своим глаголом дивным,
Во глубине души моей оно
Осталось врезанным, и с той поры
Во тьме моей приговоренной жизни
На казнь скитальца Каина, оно
1030 Звездой грядущего горит, я в нем
Уже теперь надеждою живу,
Хотя еще не уведен из жизни
Рукой меня отвергшей смерти… Солнце
Всходило в пламени лучей, когда
Меня покинул сон мой, перед нами
На лоне голубого моря темной
Тянулся полосою брег Святой
Земли, одни лишь горы — снеговой
Хермон, Кармил прибрежный, кедроносный
1040 Ливан и Злеон из низших гор —
Свои зажженные лучами солнца
Вершины воздвигали. О, с каким
Невыразимым чувством я ступил
На брег земли обетованной, где
Уж не было Израиля! Прошло
Треть века с той поры, как я ее
Покинул. О, что был я в страшный миг
Разлуки с ней! и что потом со мной
Сбылося и каким я возвратился
1050 В страну моих отцов! Я был подобен
Колоднику, который на свободе
В ту заглянул тюрьму, где много лет
Лежал в цепях, где все, кого на. свете
Знал и любил, с ним вместе запертые,
В его глазах погибли, где каждый день
Его терзали пыткой палачи
И с ними самый яростный из всех
Палач — обремененное ужасной
Виной, бунтующее против жизни
1060 И Бога — собственное сердце. Я
Не помню, что во мне сильнее было —
Свободы ль сладостное чувство или
Ужасная о прошлой пытке память.
Безлюдною страною окруженный,
Где царствовал опустошен ья ужас,
Достигнул я Ерусалима. Он
Громадой черных от пожара камней,
Как мертвый труп, иссеченный в куски,
Моим очам явился, вдвое страшный
1070 Своею мрачностью в сиянье тихом
Безоблачного неба. И случилось
То в самый праздник Пасхи, но его
Не праздновал никто: в Ерусалиме
Не смел народ на праздник свой великий
Сходиться. К бывшему пробравшись
Святилищу, узнал я с содроганьем
То место, где паденьем храма я,
Раздавленный, был смертию отвергнут.
Вдруг, посреди безмолвия развалин,
1080 В мой слух чуть слышно шепчущее пенье
Проникло: меж обломков я увидел
Простертых на землю немногих старцев,
И женщин, и детей — остаток бедный
Израиля. Они, рыдая, пели:
‘Господний храм, мы плачем о тебе!
Ерусалим, мы о тебе рыдаем!
Мы о тебе скорбим, Богоизбранный,
Богоотверженный Израиль! Слава
Минувшая, мы плачем о тебе!’
1090 При этом пенье я упал
На землю и в молчанье плакал горько,
О прежней славе Божьего народа
И о его постигшей казни помышляя.
Но мне он был уже чужой, он чужд
И всей земле был, не могло
Его ничто земное ни унизить,
Ни возвеличить: он, народ избранный,
Народ отверженный от Бога был.
На нем лежит печать благословенья, он
1100 Запечатлен проклятия печатью.
В упорной слепоте еще он ждет
Того, что уж сверши лося и вновь
Не совершится, он в своем безумстве
Не верует тому, что существует
Им столь желанное и им самим
Отвергнутое благо, и его
Надежда ложь, его без смысла вера!
От плачущих я тихо удалился
И с трепетом меж камней пробираясь,
1110 Не узнавал следов Ерусалима.
Но вдруг невольно я оцепенел:
Перед собой увидел я остаток
Стены со ступенями пред уцелевшей
И настежь отворенной дверью, в ней
Сидел шакал, он, злобными глазами
Сверкнувши на меня, как демон, скрылся
В развалинах. То был мой прежний дом,
И я стоял пред дверью роковой —
Свидетелем погибели моей,
1120 И мне в глаза то место — где тогда
Измученный остановился Он,
Чтоб отдохнуть у двери, от которой
Безжалостной рукою оттолкнул
Я подошедшего ко мне с любовью
Спасителя, пятном суровым страшно
Блеснуло. Я упал, лицом приникнув
К земле, к которой некогда нога
Святая прикоснулась, и слезами
Я обливал ее, и в этот миг
1130 Почудилося мне, что Он, каким
Его тогда я видел, мимо в прахе
Лежавшей головы моей прошел
Благословляющий… Я поднялся.
И в этот миг мне показалось, будто
Передо мной по улице тянулся
Тот страшный ход, в котором нес свои крест
Он, бешеным ругаемый народом, —
Вслед за крестом я побежал, но скоро
Передо мной видение исчезло,
1140 И я себя увидел у подошвы
Голгофы. Отделясь от черной груды
Развалин, зеленью благоуханной
Весны одетая, в сиянье солнца,
Сходящего на запад, мне она
Торжественно предстала, как зажженный
Пред Богом жертвенник. И долго-долго
Я на нее смотрел в оцепененье…
О, как она в величии спокойном,
Уединенная, там возвышалась,
1150 Как было все кругом нее безмолвно,
Как миротворно солнце нисходило
С небес, на всю окрестность наводя
Вечерний тихий блеск, как был ужасен
Разрушенный Ерусалим, в виду
Благоухающей Голгофы! Долго
Я не дерзал моею оскверненной
Ногой к ее святыне прикоснуться.
Когда ж взошел на высоту ее,
О, как мое затрепетало сердце!
1160 Моим глазам трех рытвин след явился,
Полузаглаженный, на месте, где
Три были некогда водружены
Креста. И перед ним простершись в прах,
Я горькими слезами долго плакал,
Но в этот миг раскаянья — терзанье
И благодарностью, невыразимой
Словами человеческими, было.
Казалось мне, что крест еще стоял
Над головой моей, что я, его
1170 Обняв, к нему всей грудью прижимался,
Как блудный сын, коленопреклоненный
К ногам отца, готового простить.
Дни праздника провел я одиноко
На высоте Голгофы, в покаянье,
Один, отвсюду разрушеньем страшным
Земных величий и всего, что было
Моим житейским благом, окруженный.
Между обломками Ерусалима
Пробравшися и перешед Кедрон,
1180 Достигнул я по скату Злеонской
Горы до Гефсиманских густотенных
Олив. Там, сокрушенный, долго я
Во прахе горько плакал, помышляя
О тех словах, которые Он здесь —
Он, сильный Бог, как человек, последних
С страданием лишенный сил — в смертельной
Тоске здесь произнес, на поученье
И на подпору всем земным страдальцам.
Его божественной я не дерзнул
1190 Молитвы повторить, моим устам
Дать выразить ее святыню я
Достоин не был. Но какое слово
Изобразит очарованье ночи,
Под сенью Гефсиманских маслин мною
В молчании всемирном проведенной!
Когда взошел на верх я Элеонской
Горы, с которой, все свершив земное,
Сын Человеческий на небеса
Вознесся, — предо мной явилось солнце
1200 В неизреченном блеске на востоке,
Зажглась горы вершина, тонкий пар
Еще над сенью маслин Гефсиманских
Лежал, но вдалеке уже горела
В сиянье утреннем Голгофа. Черным
Остовом посреди их, весь еще
Покрытый тению от Злеонской
Горы, лежал Ерусалим, как будто
Сиянья воскресительного ждущий.
В последний раз с святой горы взглянул я
1210 На град Израилев, на сокрушенный
Ерусалим: еще в его обломках
Я видел труп с знакомыми чертами,
Но скоро он и в признаках своих
Был должен умереть, была готова
Рука, чтоб разбросать его обломки,
Был плуг готов, чтоб запахать то место,
Где некогда стоял Ерусалим.
На гробе прежнего другой был должен
Воздвигнуться, несокрушимо-твердый
1220 Одной Голгофою, и вовсе чуждый
Израилю бездомному, как я,
На горькое скитанье по земле
Приговоренному до нисхожденья
От неба нового Ерусалима.
Благословив на вечную разлуку
Господний град, я от него пошел, —
И с той поры я странствую. Но слушай.
Мой жребий все остался тот же, страшный,
Каким он в первое мгновенье пал
1230 На голову преступную мою.
Как прежде, я не умираю и вечно
Скитаться здесь приговорен, всем людям
Чужой, вселяющий в сердца их ужас,
Иль отвращение, или презренье,
Нужды житейские терпящий: голод, жажду,
И зной, и непогоду, подаяньем
Питаться принужденный, принимая
С стыдом и скорбию, что первый встречный
С пренебреженьем мне обидным бросит.
1240 Мне самому нет смерти, для людей же
Я мертвый, мне ни жизнь мою утратить,
Ни безутратной жизнью дорожить
Не можно, ниоткуда мне опасность
Не угрожает на земле: разбойник
Меня зарезать не посмеет, зверь,
И голодом яримый, повстречавшись
Со мною, в страхе убежит, не схватит
Меня земля разинутой своею
В землетрясенье пастью, не задушит
1250 Меня гора своим обвалом, море
В своих волнах не даст мне захлебнуться.
Все, все мои безумные попытки
Жизнь уничтожить были безуспешны:
Самоубийство недоступно мне,
Не смерть, а неубийственную с смертью
Борьбу напрасно мучимому телу
Могу я дать бесплодными своими
Порывами на самоистребленье,
А душу из темницы тела я
1260 Не властен вырвать: вновь оно,
В куски изорванное, воскресает.
Так я скитаюся. И нет, ты скажешь,
Страшней моей судьбы. Но ведай: если
Моя судьба не изменилась, сам я
Уже не тот, каким был в то мгновенье,
Когда проклятье пало на меня,
Когда, своей вины не признавая,
Свирепо сам я проклинал Того,
Кто приговор против меня изрек.
1270 Я проклинал, я бешено бороться
С неодолимой Силою дерзал.
О, я теперь иной!.. Тот, за меня
Поднятый к небу, мученика взгляд
И благодать, словами Богослова
В меня влиянная, переродили
Озлобленность моей ожесточенной
Души в смирение, и на Голгофе
Постигнул я все благо казни, Им
Произнесенной надо мной, как мнилось
1280 Безумцу мне, в непримиримом гневе.
О, Он в тот миг, когда я Им ругался,
Меня казнил как Бог: меня спасал
Погибелью моей, и мне изрек
В Своем проклятии благословенье.
Каким путем Его рука меня,
Бежавшего в то время от Голгофы,
Где крест еще Его дымился кровью,
Обратно привела к ее подошве!
Какое дал мне воспитанье Он
1290 В училище страданий несказанных,
И как цена, которою купил я
Сокровище, Им избранное мне,
Пред купленным неоценимым благом
Ничтожна! Так перерожденный, новый,
Пошел я от Голгофы, произвольно,
С благодарением, взяв на плеча
Весь груз моей судьбы и сокрушенно
Моей вины всю глубину измерив.
О, благодать смирения! о, сладость
1300 Целительной раскаянья печали
У ног Спасителя! Какою новой
Наполнился я жизнию, какой
Во мне и вкруг меня иной открылся
Великий мир, когда, себя низвергнув
Смиреньем в прах и уничтожив
Все обаяния, все упованья
Земные, я бунтующую волю
Свою убил пред алтарем Господним,
Когда один с раскаянной виною
1310 Перед моим Спасителем остался!
Блажен стократ, кто верует, не видев
Очами, а смиренной волей разум
Святыне откровенья покоряя!
Очами видел я, но вере долго
Не отворяла дверь моей души
Бунтующая воля. Наконец,
Когда я, всю мою вину постигнув,
Раскаяньем терзаемый, был брошен
К ногам обруганного мною Бога,
1320 Моей судьбы исчезла безотрадность,
Все изменилось: Тот — Кого безумно
Я отрицал — моим в пустыне жизни
Сопутником, подпорой, другом, все
Земное заменившим, все земное
Забвению предавшим, стал,
За Ним, как за отцом дитя, пошел я,
Исполненный глубоким сокрушеньем,
Которое, мою пронзая душу,
К Нему ее глубокую любовь
1330 Питало, как елей питает пламя
В лампаде храма. И мою в Него
Я веру всею силою любил,
Как утопающий ту доску любит,
Которая в волнах его спасает.
Но этот мир достался мне не вдруг.
Мертвец между живыми, навсегда
К позорному прикованный столбу
Перед толпой ругательной колодник,
Я часто был тоской одолеваем:
1340 Тогда роптанье с уст моих срывалось.
Но каждый раз, когда такой порыв
Души, обиженной презреньем горьким
Людей, любимых ею безответно,
Меня крушил, мне явственней являлось
Чудовище моей вины, меня
Пожрать грозящее, и с обновленной
Покорностью сильней я прижимался
К окровавленному кресту Голгофы.
И наконец, но долгой, несказанной
1350 Борьбе с неукротимым сердцем, после
Несчетных переходов от падений,
Ввергающих в отчаянье, к победам
Вновь воскрешающим, но многих, в крепкий
Металл кующих душу, испытаньях,
Я начал чувствовать в себе тот мир,
Который, всю объемля душу, в ней
Покорного терпенья тишину
Неизглаголанную водворяет.
С тех пор во мне смирилось все: чего
1360 Желать? О чем жалеть? Чего страшиться?
На что тревожить жаждущее сердце
Надеждами? Зачем скорбеть, встречая
Презрение иль злобу от людей?
Я с Ним, Он мой, Он всё, в Нем всё, Им всё,
Всё от Него, всё одному Ему. —
Такое для меня знаменованье
Теперь прияла жизнь. Я казнь мою
Всем сердцем возлюбил: она моей
Души хранитель. И с людьми, меня
1370 Отвергшими, я примирился, в сердце
Божественное поминая слово:
‘Отец! прости им: что творят, не знают!
Меж ними ближнего я не имею,
Но сердце к ним исполнено любовью.
И знай, пространства нет здесь для меня —
Так соизволил Бог! — в одно мгновенье
Могу туда переноситься я,
Куда любовь меня пошлет на помощь,
На помощь — но не делом, словом, что
1380 Могу я сделать для людей? но словом
Утехи, сострадания, надежды,
Иль укоризны, иль остереженья.
Хотя мне на любовь всегда один
Ответ: ругательство или презренье,
Но для меня в ответе нужды нет…
Мне места нет ни в чьем семействе, я
Не радуюся ничьему рожденью,
И никого родного у меня
Не похищает смерть. Все поколенья,
1390 Одно вслед за другим, уходят в землю:
Я ни с одним из них не разлучаюсь,
И их отбытие мне незаметно.
Любовью к людям безнаградной — я
Любовь к Спасителю, любовь к Царю
Любви, к ее Источнику, к ее
Подателю питаю…
Моя любовь к ним есть любовь к Тому,
Кто первый возлюбил меня, любовь,
Которая не ищет своего,
1400 Не превозносится, не мыслит зла,
Не знает зависти, не веселится
Неправдою, не мстит, не осуждает,
Но милосердствует, но веру емлет
Всему, смиряется и долго терпит.
Такой любовию я близок к людям,
Хотя и розно с ними несказанной
Моею участью, в веселья их
Семейств, в народные пиры их
Я не мешаюся, но есть одно,
1410 Что к ним меня заводит: это смерть,
Давно утраченное мною благо.
Без ропота на горькую утрату,
Я в круг людей вхожу, чтоб смертью
В ее земных явленьях насладиться.
Когда я вижу старика в последней
Борьбе с кончиною, с крестом в руках,
Сначала дышащего тяжко, вдруг
Бледного и миротворным сном
Заснувшего, и вкруг его постели
1420 Стоит в молчании семья, и очи
Ему рука родная закрывает,
Когда я вижу бледного младенца,
Возвышенного в ангелы небес
Прикосновением безмолвной смерти,
Когда расцветшую невесту-дочь,
Похищенную вдруг у всех житейских
Случайностей хранительною смертью,
Отец и мать кладут во гроб, когда
В тюремном мраке сладко засыпает
1430 Последним сном измученный колодник,
Когда на поле боя, перестав
Терзаться в судорогах смертных, трупы
Окостенелые лежат спокойно:
Все эти зрелища в меня вливают
Тоску глубокую, она меня —
Как устарелого скитальца память
О стороне, где он родился, где
Провел младые дни, где был богат
Надеждами — томит. Я слезы лью
1440 Из глаз, и я завидую счастливцам,
Сокровище неоценимой смерти,
Его не зная, сохранившим… Есть
Еще одно великое мгновенье,
Когда я в круг людей, как их родной,
Как соискупленный их брат, вступаю:
С смирением презренье их приемля,
Как очистительное наказанье
Моей вины, я к тайне причащенья
Со страхом Божиим и верой сердцем
1450 Единым с ними приступаю. В час,
Когда небесные незримо силы
Пред Божиим престолом в храме служат,
И херувимов братство христиан
Шестокрылатых тайно образует,
И, всякое земное попеченье
Забыв, дориносимого чинами
Небесными Царя царей подъем лет,
В великий час, когда на всех концах
Создания, в одну сливает душу
1460 Всех христиан таинственная жертва,
Когда живые все — и царь, и нищий,
И счастливый, и скорбный, и свободный,
И узник, и все мертвые в могилах,
И в небесах святые, и пред Богом
Все ангелы и херувимы, в братство
Единое совокупляясь, чаше
Спасенья предстоят: — о, в этот час
Я людям брат, моя судьба забыта,
Ни прошлого, ни будущего нет,
1470 Все предо мной земное исчезает,
Я чувствую блаженное одно
Всего себя уничтоженье в Божьем
Присутствии неизреченном…
О! что б я был без этой казни, всю
Мою пересоздавшей душу? Злобным
И нераскаянным Богоубийцей
Сошел бы в землю… А потом?.. Теперь же…
О, будьте вы навек благословенны
Уста, изрекшие мой приговор!
1480 О Ты, лицо, под тернами венца
Облитое струями крови, Ты,
Печальный, на меня поднятый взор,
Ты, голос, сладостный и в изреченье
Преступнику суда, — вас навсегда
Раскаянье хранит в моей душе,
Оно вас в ней, своею мукой в веру,
Надежду и любовь преобратило.
Разрушив все, чем драгоценна жизнь,
И осудив меня не умирать,
1490 Он дал в замену мне Себя. За Ним
Иду я через мир уединенным
Путем, чужой всему, что вкруг меня
Кипит, тревожит, радует, волнует,
Томит сомнением, терзает жаждой
Корысти, сладострастья, славы, власти.
Что нужно мне? На голод корка хлеба.
Ночлег на непогоду, ветхий плат
На покровенье наготы — во всем
Ином я независим от людей
1500 И мира. На потребу мне одно —
Покорность и пред Господом всей воли
Уничтожение. О, сколько силы,
Какая сладость в этом слове сердца:
‘Твое, а не мое да будет!’ В нем
Вся человеческая жизнь, в нем наша
Свобода, наша мудрость, наши все
Надежды, с ним нет страха, нет забот
О будущем, сомнений, колебаний,
Им все нам ясно, случай исчезает
1510 Из нашей жизни, мы своей судьбы
Властители, понеже власть Тому
Над нею предали смиренно, Кто
Один всесилен, все за нас, для нас
И нами строит, нам во благо. Мир,
В котором я живу, который вам,
Слепым невольникам земного, должен
Казаться дикою пустыней… нет,
Он не пустыня: с той поры, как я
Был силою Всевышнею постигнут,
1520 И, уничтоженный, пред нею пал
Во прах, она передо мною вся
В творении Господнем отразилась.
Мир человеческий исчез, как призрак,
Перед Господнею природой, в ней
Все выше сделалось размером, все
Прияло высшее знаменованье.
О, этот мир презрительным житейским
Заботам недоступен, он безверью
Ужасен. Но тому, кто сердцем весь
1530 Раскаянья сосуд испил до дна,
И, Бога угадав страданьем, в руки
К Нему из сокрушительных когтей
Отчаяния убежал — тому
Природа врач, великая беседа,
Господняя развернутая книга,
Где буква каждая благовестит
Его Евангелие. Нет, о нет,
Для выраженья той природы чудной,
Которой я, истерзанный, на грудь
1540 Упал, которая лекарство мне
Всегда целящее даст, я слов
Не знаю. Небо голубое, утро
Безмолвное в пустыне, свет вечерний,
В последнем облаке летящий с неба,
Собор светил во глубине небес,
Глубокое молчанье леса, моря
Необозримость тихая иль голос
Невыразимый в бурю, гор — потопа
Свидетелей — громады, беспредельных
1550 Степей песчаных зыбь и зной, кипенья,
Блистанья, рев и грохот водопадов…
О, как могу изобразить творенья
Все обаяние. Среди Господней
Природы, я наполнен чудным чувством
Уединения, в неизреченном
Его присутствии, и чудеса
Его создания в моей душе
Блаженною становятся молитвой,
Молитвой — но не призываньем в час
1560 Страдания на помощь, не прошеньем,
Не выраженьем страха иль надежды,
А смирным, бессловесным предстояньем
И сладостным глубоким постиженьем
Его величия, Его святыни,
И благости, и беспредельной власти,
И сладостной сыновности моей,
И моего пред Ним уничтоженья: —
Невыразимый вздох, в котором вся
Душа к Нему, горящая, стремится —
1570 Такою пред Его природой чудной
Становится моя молитва. С нею
Сливается нередко вдохновенье
Поэзии, поэзия — земная
Сестра небесныя молитвы, голос
Создателя, из глубины созданья
К нам исходящий чистым отголоском
В гармонии восторженного слова!
Величием природы вдохновенный,
Непроизвольно я пою — и мне
1580 В моем уединеньи, полном Бога,
Создание внимает, посреди
Своих лесов густых, своих громадных
Утесов и пустынь необозримых,
И с высоты своих холмов зеленых,
С которых видны золотые нивы,
Веселые селенья чсловеков
И все движенье жизни скоротечной.
Так странствую я по земле, в глазах
Людей проклятый Богом, никакому
1590 Земному благу непричастный, злобный,
Все ненавидящий скиталец. Тайны
Моей они не постигают, путь мой
Их взорам не открыт: по высотам
Создания идет он, там, где я
Лишь небеса Господние святые
Над головою вижу, а внизу,
Далеко под ногами, весь смятенный
Мир человеческий. И с высоты
Моей, с ним не делясь его судьбой,
1600 Я, всю ее одним объемля взором,
В ее волнениях и измененьях,
Как в неизменной стройности природы,
Я вижу, слышу, чувствую лишь Бога
Из глубины уединенья, где
Он мой единый собеседник, мне
Его пути среди разнообразных
Судеб земных видней. И уж второе
Тысячелетие к концу подходит
С тех пор, как по земле я одинокой
l6l0 Дорогой странствую. И в этот путь
Пошел я с той границы, на которой
Мир древний кончился, где на его
Могиле колыбель свою поставил
Новорожденный мир. За сей границей,
Как великанские, сквозь тонкий сумрак
Рассвета, смутно зримые громады
Снежноголовых гор, стоят минувших
Веков видения: остовы древних
Империй, как слои в огромном теле
1620 Гор первобытных, слитые в одно
Великого минувшего созданье…
Стовратные Египетские Фивы
С обломками неизмеримых храмов
Остатки насыпей и земляных
Курганов там, где были Вавилон
И Ниневия, пепел Персеполя —
Давнишнего природы обожанья
Свидетели — являются там в мертвом
Величии. И посреди сих, в ужас
1630 Ввергающих, Востока великанов,
Меж лаврами душистыми лежат
Развалины Эллады, красотою,
Поэзией, искусством и земною
Блестящей мудростью и наслажденьем
Роскошества чаруя землю. Быстро
Времен в потоке скрылася она,
Но на ее гробнице веет гений
Неумирающий. Там, наконец,
В одну столпясь великую громаду,
1640 И храмы Греции, и пирамиды
Египта, и сокровища Востока,
И древний весь дохристианский Запад,
Могучий Рим их груды обратил
В одну, ему подвластную, могилу,
С пригорка, где немного жизни было,
Наименованный когда-то Римом,
Сам из себя он внутреннею силой
Медлительно, в течение веков,
Зерно к зерну могущества земного
1650 Неутомимо прибавляя, вырос.
Он грозно, наконец, свое миродержавство,
Между народами рабов один
Свободный, как великий монумент
Надгробный им разрушенных держав,
Воздвигнул. Этот Рим, в то время,
Когда меня моя судьба постигла,
Принесши все Молоху государство
В жертву и все частные земные
Разрушив блага, чтоб на них построить
1660 Публичного безжизненного блага
Темницу, этот Рим, в то время
Владыка всех, рабом был одного,
И вся вселенная на разграбленье
Была ругательное предана
Лишь только для того, чтоб кесарь мог
Роскошничать в палатах золотых,
Чтоб чернь всегда имела хлеб и игры…
А между тем в ничтожном Вифлееме
Был в ясли положен Младенец… Рим
1670 О Нем не ведал. Но когда Он был
На крест позорный вознесен, судьбины
Мировластительства его ударил час,
И в то же время был разбит и брошен
Живого Бога избранный сосуд,
Израиль. Пал Ерусалим. Его
Святилище покинув, Откровенье
Всему явилось миру, и великий
Спор начался тогда меж князем мира
И царством Божинм. Один скитаясь я
1680 Между земными племенами,
Очами мог следить неизменимый
Господний путь сквозь все их изменснья.
Терзая мучеников, Рим их кровью
Христову пашню для всемирной жатвы
И для своей погибели удобрил.
И возросла она…’

ИЗ ЧЕРНОВЫХ РУКОПИСЕЙ И НЕЗАВЕРШЕННЫХ ТЕКСТОВ

БАЛЬЗОРА

Зорам, владыка Вавилона,
Своей жестокостью Восток обременял.
Но страшный для рабов, рабов он трепетал.
Не стража и не страх, любовь — защита трона!
Тиран в страданиях все дни свои влачит.
Пускай пред ним простерта полвселенна,
Пускай он зрит себя над миром вознесенна,
Он сир в душе, и смерть, как тень, за ним стоит!
Гнетомый ужасом, гонимый подозреньем,
10 Во всем он зрил врага, убийцей друга чтил,
Унылость — замыслом, веселье — преступленьем!
О страшная судьба злодея под венцом!
Как тень полнощная, с растерзанным лицом,
Угрюмый и <дрожа> блуждал уединенный
Среди бесчисленной толпы своих рабов,
Ужасный, сумрачный, на всех ожесточенный,
Он взором косвенным их лица вопрошал.
И ты, отец наш, здесь! — Бальзора восклицает. —
О счастье сладкое! Нас гроб соединяет.

ВЕСНА

Пришла весна! Разрушив лед, река
Прибрежный лес в волнах изобразила.
Шумят струи, кипя вкруг челнока.
И ласточка, пришлец издалека,
На высоте церковного окна
Приют любви, гнездо свое сложила.
Сколь радостно, когда везде весна.
И небеса не скучным зимним хладом
Льют тихий свет. Смиренный друг полей,
10 Простившийся надолго с пыльным градом,
Спешит в село, чтоб прелесть вешних дней
И тишину вкусить в уединенье!
О мирное к пенатам возвращенье!
Уж, взорами путь долгий сократив,
В приюте лип, берез и бледных ив
Он домик свой с белеными стенами
Узнал вдали! Он видит, дым седой
Сливается над кровлей с облаками,
Он слышит лай собаки вестовой,
20 Уж все вблизи его открыли взоры
И скрыпнули молчавшие давно
Широких врат тяжелые растворы!
Мой друг, о ты, который суждено
Душой, лицом пленяющей и взором,
Лавиния…

СОКОЛ

Сказка

Давно в Флоренции один любовник
Одну красавицу любил
Так точно, как себя. Плохой же я толковник!
Диковинка — любить! Боготворил!
Сходил по ней с ума! Был рад ей в угожденье
Сесть на кол, спечься на огне
Или на вечное мученье
Себя закабалить злодею — Сатане.
Так в стары годы все любовники любили!
10 В наш век и со свечой подобных не сыскать.
Его — извольте знать —
Когда-то именем Эраста окрестили,
Её ж Камиллою мы станем величать!
И если древнее предание не лживо,
То эта красота была осьмое диво:
Едва семнадцать лет,
Улыбка — дар души, румянца свежий цвет,
Невинности очарованье
Во всём: и в томности задумчивых очей,
20 И в звуке голоса, столь нежном, как журчанье
Потока посреди ясминов и лилей,
И в лёгком трепете от глаз сокрытой груди!
Камилла, сей любви Зрастовой предмет,
Была супругою красавца во сто лет
И — были ж на свету такие люди —
Супругой верною и видом и душою…

ОБЕРОН

1

Где Гиппогриф? Лечу в страну чудес!
Какой восторг в душе моей играет?
Кто пелену сорвал с моих очес?
Кто древних лет мне сумрак отверзает?
Тебя ли зрю в толпе врагов, Гион?
Рази! Рази! Рыкает гнев султана!
И копий лес шумит со всех сторон!
Враги ревут, как волны океана!

2

Но заиграл внезапно дивный рог!
10 О чудеса! Всё пляшет, всё кружится,
И прыгать им пока достанет ног!..
Но паладин, что медлишь? Время мчится!
Валы шумят под кораблем твоим,
Попутный ветр играет парусами!
Скорей, скорей с возлюбленною в Рим!
Ваш Оберон, хранитель ваш над вами!

3

Плывут! Счастливый путь! Но добрый паладин,
Плод заповеданный! Страшися искушенья!
Авзония близка, ещё два дни терпенья
20 И вы на берегу!.. Ах, где ты, Шеразмин?
Спаси бессмысленных. Спаси их!.. Нет спасенья!
И гром на небесах и буря средь валов!
Они не чувствуют ни бури, ни громов!..
О горький плод любви! Всё жертвою мгновенья!

4

Какую пропасть зол любовь открыла вам!
Разгневан Оберон! На все готовьтесь муки!
Уже! Рука с рукой несутся по валам!
И то блаженство им, что нет для них разлуки!
Что вместе, с грудью грудь, погибель им узреть!
30 Напрасно! Грозный дух обрек их на страданье!
Увы! Последнее погибло упованье,
Последняя в бедах надежда умереть!

5

По брегу дикому без сна, полунагие,
Скитаются они, спасенные для мук!
Постеля им утес и жестких ветвей пук,
Их пища горький лист или плоды гнилые,
Кое-где между мхов растущи на песке.
Где помощь! Ни ладьи не видно в тихом морс,
Ни дым обительный не вьется вдалеке!
40 Природа, случай, рок на казнь их в заговоре.

6

И мстящий гнев еще не утолен,
И не дошло до меры испытанье,
Их трудный путь любовью озарен,
Страдать вдвоем не есть ещё страданье!
Но розно быть, как в ночь под ревом туч,
Два дружных корабля грозою разлучены,
И угасить последний слабый луч,
В тайнейшем уголку надежды сохраненный —

7

Вот мука выше мер!.. Отринешь ли их стон,
50 О ты, их прежний друг! Будь тронут их мольбами!
Вотще! Его глаза блестят ещё слезами!
Спасенья нет, когда рыдает Оберон!
Но Муза, укроти на время исступленье.
За тридевять земель восторг тебя замчал!
Давно твой слушатель, наскучив задремал!
Загадка для него чудес твоих виденье.

8

Зачем кричать: я вижу то и то,
Чего с тобой не видит здесь никто?
Скажи простым, для всех понятным тоном,
60 Что, где, когда случилося с Гионом.
Смотри блестит в камине огонек,
Твои друзья стеснилися в кружок,
Желание написано на лицах!..
Рассказывай нам были в небылицах!

9

Известно вам, друзья, что рыцарь наш Гнои
Великим Карлом был отправлен в Вавилон
За делом гибельным и в славный век ренодов.
Теперь мы не найдем подобных сумасбродов.
Как верный церкви сын Гион заехал в Рим,
70 Дабы принять в грехах от папы разрешенье…
‘Гряди! И будь твоим желаньям исполненье.
Но прежде поклонись, мой друг, местам святым!’

10

Сказал отец Леон. И паладин смиренный,
С молитвой приложась к ноге его священной,
Идет отважно в путь. Жесток был Карлов суд,
Но с помощью святых какой опасен труд?
И вот уже Гион наш в Газе: вот с клюкою,
С котомкой, с четками, под рясой власяною,
Идет он в Вифлием, идет в Ерусалим
80 И поклоняется, в слезах, местам святым.

РОДРИГ

Уже давно готовилося небо
Испанию преступную сразить —
Исполнилась его терпенья мера!
Граф Юлиан призвал врагов. Не зверство
Терзающих невинность суеверов,
Не тяжкая неволя сограждан,
Но злоба личная вооружила
Жестокого барона: мстя Родригу
За дочь свою, поруганную им,
10 Отверженец Христа ожесточенный,
В недобрый час призвал он хищных мавров.
Как саранча, пагубоносной тучей
Слетевшая с пылающих пустынь
Песчаной Африки — так мусульмане
Бесчисленны в Иберию помчались:
Могучий мавр, сириец, сарацын,
Татарин, перс, и конт, и грек отступник —
Исполненны единым исступленьем,
В губящее совокупились братство!
20 И волю дав страстям и мщенью,
Лжеверием обманутая совесть
Все ужасы злодейства освятила.
О Кальпе! Ты приплытие их зрела.
Вотще тебя, священная скала,
Прославили и боги и герои,
Могучий Крон и Бриарей Сторукий,
И Бахус, и Ахилл, носи ж теперь
Постыдное вождей неверных имя
И их побед стой памятником вечным.
30 Ты видела волненье мрачных вод
И пену волн, кипящих под рулями
Их кораблей, <тот час> твои пески
Услышали их буйные бахвальства.
На бреге том стоял их прежний стан,
И грозные их стяги развернулись.
Там дневные лучи сверк<нут> по их тюрбанам,
По их щитам с насечкою златою,
По броням их и саблям <их> сирийским.
И флаги горделиво развевались.
40 Их на беду враждебным иберийцам
Приветливо лобзал весенний ветер…

ЭЛЛЕНА И ГУНТРАМ

I

Эллена в сумерках сидела
За самопрялкой у окна,
В окно задумчиво глядела
Работу позабыв она.
Перед окном дорога вьётся.
Она глядит, вдруг видит: там
Пыля, на вороном несётся
Коне жених её Гунтрам.
Эллена, вскрикнув, покраснела,
10 Из замка выбежать хотела
Навстречу милому она,
Заторопилась, заспешила
И самопрялку уронила,
И видит нить перервана.
И душу злое предвещанье
Невольно возмутило в ней,
И отуманилось сиянье
Её лазоревых очей,
Не разогнал её печали
20 И вид младого жениха,
Была грустна, была тиха
И перлы слёз в глазах сверкали.
Не унывай, сказал Гунтрам,
Недолго жить в разлуке нам.
Отдав фальцграфу долг вассала,
Я возвращусь, путь недалёк.
Неделя самый длинный срок.
Эллена грустно промолчала.
Ночь подоспела той порой,
30 Гунтрам с невестою простился,
Сел на коня, поехал, скрылся,
И долго с тайною тоской
Эллена у окна стояла
И взор на небо устремляла,
На косм звезды перед ней
В обычной тишине своей
Воспламенялись как лампады,
Но сердцу грустному отрады
Не принесла их тишина.
40 В свой терем возвратясь, она
Всю ночь ту плакала, молилась
И к утру лишь утомлена,
Смятенным, тяжким сном забылась.
Прошла неделя, но Гунтрам
Не возвратился по условью.
Напрасно волю дав мечтам,
С нетерпеливою любовью
Эллена под окном сидит
И на широкий путь глядит —
50 Конь вороной там не пылит
И нет Гунтрама. Обещанью
Он против воли изменил:
В Бургундию фальцграфом был
Он послан. Кончив всё, к свиданью
С невестой, напоследок в свой
Обратный путь Гунтрам пустился.

II

Давно был вечер. В лес густой
Заехавши, в потёмках сбился
Гунтрам с дороги. Тщетно он
60 Найти свободный путь старался.
Непроходим со всех сторон
Был лес и только что сгущался.
Вот наконец взошла луна,
И просветлела понемногу
Густого леса глубина,
В кустах заглохшую дорогу
Сквозь сумрак разглядел Гунтрам…

БЕЛОКУРЫЙ ЭКБЕРТ

Некогда в тёмной долине лесистого Гарца жил рыцарь,
Был он лет сорока, сухощав и бледен, и кудри
Светлых волос покрывали его широкие плечи,
Все от того называли его белокурым Экбертом.
Жил он в замке своем с молодою женой, как отшельник
В дикой степи, друг друга любили они, но чуждались
Света и редко захаживал гость в их пустыню. Один лишь
Был у Зкбсрта друг, назывался он Вальтер, в соседней
Области замок имел он и будучи страстный охотник
10 Часто с своей арбалетой ходил он в ту долину, где жили
Рыцарь Экберт и его молодая жена. Принимали
Вальтера с лаской сердечной они, и он оставался
Дней по нескольку с ними, с утра уходил на охоту,
К ночи ж назад возвращался, и длились нередко
Их разговоры до света. — Была глубокая осень.
С Бертой своею Экберт и гость их Вальтер сидели
Раз у огня, дрова трещали, пламя, блескучий
Свет разливая, на своде палаты играло, угрюмо
Чёрная ночь смотрела в окно и ветер холодный
20 Дождь отрясая с деревьев как крыльями птица ночная,
В стёкла стучал. Бывают в жизни минуты, когда нам
Страшно становится тайну от друга иметь и невольно
Сердце своё ты пред ним обнажаешь, в такие минуты
Все исчезают преграды и две сливаются жизни
Разом в одну, но случается часто и то, что в ужас
Нас самих откровенность наша приводит и дружбу
Губит доверенность. Как бы то ни было, в эту минуту
Внутренний голос шептал неотступно Экберту: откройся
Другу вполне. Послушай, Вальтер, сказал он, давно уж
30 Мы с тобою друзья, а всё ещё многое в нашей
Жизни прошедшей до сих пор осталось тебе не открыто.
Это лежит у меня на сердце как камень, мне должно,
Вальтер, я чувствую, должно это тяжкое бремя
Сбросить с себя. Жена теперь же тебе откровенно
Всё расскажет, что с нею ел учи лося в жизни. — Я буду
Слушать охотно — Вальтер сказал, поглядев со вниманьем
Берте в лицо. Была уже полночь, месяц ущербный
Бледно светил в туманном круге, и дымом прозрачным
Мчались мимо его облака, наводя на окрестность
40 Сумрак тревожный, сменяемый часто неверным сияньем.
Волю мужа я рада исполнить, — с приметным волненьем
Берта сказала. Ты, Вальтер, нам друг, ты живое участье
Примешь в нашей судьбе. И как ни похожа на сказку
Будет повесть моя, но знать ты должен, что все в ней
Чистая правда! Слушай! Я дочь родителей бедных…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечно светла ты, вечно светла ты, пустыня лесная!
Душу чарует, душу врачует покой твой глубокий.
50 Всякое горе, тревогу людскую очистит долина.
Дни здесь приятны! О как ласкает пустыня лесная.
Где ты, родная пустыня лесная? Далёко-далёко!
Горе в душу вина заронила глубоко, глубоко.

<ВОЕННЫЙ СУД НА МАЛЬТЕ>

Был вечер тих, и морс голубое
Лежало гладкою равниной, свежий
Благоуханный воздух не струился,
Не наводя на зеркало <волны>.
Дышало всё прохладой растворенной,
Очаровательно сверкали звёзды,
С своими белыми скалами Мальта
Казалась облачком, меж двух лазурных,
В одну слиянных бездн, висящим. Словом,
10 То был один из тех невыразимых
Чудесных вечеров, когда душа
Томится беспокойным наслажденьем.
И в этот вечер, прелести его
Не чувствуя, на крепостном валу
Стояли офицеры гарнизона
Валетты. Тот, куря, смотрел угрюмо
На море и пускал клубами дым,
То вдруг бледнел, то вдруг, забыв сигару,
Держал её перед открытым ртом
И думал, тот стоял, поднявши руки
20 На грудь, и мрачный взор его, упертый в землю,
Был неподвижен, тот в тревожных мыслях
С движеньем судороги часто тёр
Рукою лоб и вздрагивал, как будто
Ужасное что вспомнил. Все они
Тот вечер провели у командира
Станлея Ральфа, коменданта
Валетты и стоявших в Мальте войск.
Потом сошлись на бастионе, чтоб свободно
Поговорить о том, что в этот день
30 Случилось. — Я, сказал один из офицеров,
Предвидел это всё с тех самых пор,
Как Виллис Франк был переведен в роту
К Мажанди. Франкова жена прелестна.
Мы знаем все, каков Мажанди. Франк горяч
И честью дорожит. Чему ж
Дивиться? Быть иначе не могло.
Верной, ты заседал в суде военном.
Что говорил в свою защиту Франк?
40 Он не сказал ни слова. Преступленье
Доказано. На капитана поднял
Он руку. В этом нет сомненья…

<ФРИДРИХ и ГЕЛА>

Рыцарь Фридрих Барбаросса,
После бывший Герцог Швабский,
А потом известный Римский
Император, дни младые
Проводил в отцовском замке,
Там, где катит светло воды
По долинам Веттерау.
В этом замке ежедневно
Или рыцарские игры,
10 Иль охота или чтенье
Вдохновительных сказаний
О делах времён минувших,
Иль искусство трубадуров
Занимало палладина.
Он прекрасен был лицом,
Но душа ещё прекрасней.
В этой рыцарской душе
Созревал уже великий
Император, обещавший
20 Быть красой и честью века
Своего и всех веков.
В том же замке, где наш Рыцарь
Жил, была у кастелана
Дочь, прекрасная, как ангел,
Было ей шестнадцать лет.
Фридерику было двадцать.
И при первой встрече с Гелой
Первой, чистой, но безмолвной
И застенчивой любовью
30 В нём наполнилась душа…

‘КАРЛ ВЕЛИКИЙ ДАЛ ОДНАЖДЫ…’

Карл Великий дал однажды
Обещание построить
Церковь в Ахене во имя
Богоматери — он ею
От смертельного недуга
Был чудесно исцелён.
При дворе его в то время
Был философ, все науки
Знал он, даже слух носился
10 Будто был он чернокнижник,
Что какой-то адской силой
Делать золото открыл.
Правда ль было то иль сказка,
Знает Бог, но император
Был с философом учёным
Очень ласков и беседу
С ним любил он, даже часто
И советовался с ним.
В это время на саксонцев
20 Шёл войною Карл Великий,
Но исполнить обещанье
Данное Пречистой Деве
Он хотел благочестиво
И в отсутствии своём.
В час отъезда призывает
Он философа. ‘Философ, —
Властсливый император
Говорит ему, — поверить
Дело важное намерен
30 Я премудрости твоей.
Знаешь сам, какое дал я
Обещанье. — На неверных
Я иду теперь войною,
И покуда в отдаленьи
Буду я мечом саксонцев
В нашу веру приводить,
Ты воздвигни зданье Божье
Богоматери Пречистой,
Мной обещанную церковь,
40 Чтоб она великолепьем
И огромностью на диво
Свету целому была.
Я казну тебе большую
Оставляю, не жалея,
Трать сё, но знай, философ,
Чтоб была готова церковь
Непременно, непременно
К возвращенью моему’.
Вот к философу явился
50 Знаменитый архитектор,
Начертили план, как должно
Стены сделать и фундамент
И немедленно был набран
Целый каменщиков полк.
И работа закипела.
Вот уж выведен фундамент.
Вот и стены уж готовы.
Поднимается громада.
Чудо! — вдруг работа стала.
60 Что случилось? От чего?
Деньги вышли. Знать в расчётах
Архитектор и философ
Обманулись. Что ж тут делать!
Призадумался философ,
Лоб нахмурил, удивился,
Зачесался в голове.
Карл Великий не великий,
Знал философ, был охотник
До [2 стиха нрзб.]
70 Долго ожидал философ,
Наконец с письмом отправил
К императору гонца.
В том письме ему открыл он
Все учености познанья
[Далее 4 стиха нрзб.]

ЧАША СЛЗ

Раз матушка свою любила дочку
Так горячо, так глубоко, так нежно,
Что жизнь, и свет, и всё, что есть на свете,
Лишь милой дочкою ей было мило.
Но вдруг Господь Всевышний испытанье
Великое послать благоволил
На сердце матери: её малютка
Занемогла смертельно. День и ночь
Над нею мать сидела, не сводя
10 С страдалицы очей, следя за каждым
Её движением, её дыханье
С волненьем слушая, — и непрестанно
Молясь, чтоб Бог помиловал сё.
Но милосердый Бог о ней решил
Иначе: Он её призвал к Себе
На небо, и она — как говорят иные
Бессмысленно на свете — умерла.
Без всякого осталась утешенья
Лишившаяся дочки мать. И с горя
20 Так силы ослабели, что она
Недели не прошло…

АЛЬФЫ

Где Лилия? Спросил отец. Она,
Сказала мать, в саду, играет с сыном
Соседа нашего Анзельма, этот
Мальчишка очень мил, он весел, жив,
Но не проказлив, с ним без опасенья
Мы Лилию оставить можем. Дети,
(В окно тут закричала мать). Я в ноле
Иду с отцом, а вы играйте здесь,
Но вам и по лугу побегать можно,
10 И в роще погулять, лишь далеко
Не уходите. Слышите ли? — Слышим —
Сказал Руфин (так мальчик назывался).
Отец и мать ушли, а дети скоро,
Оставив садик, выбежали на луг,
Разостланный ковром перед пригорком,
На высоте которого стоял
Весёлый домик мельника Мартына.
Он в этом домике уже тому лет шесть
С своею доброю женою Дорой
20 И с дочкой <Лилией>, тогда ещё
Младенцем в колыбели, на житьё
Приехал из соседней, скучной,
Безлюдной, полудикой стороны.
А край, в котором мельник жил,
Прекрасен был, подумать было можно,
Что небо ласково его
Лелеяло, над ним оно почти
Всегда безоблачно сияло, если ж
Когда и тёмные сводило тучи,
30 То ненадолго только для того,
Чтоб напоить поля дождём, как
Поят своих детей, их обновляя жизнь.
И над ними всё было…

ПРОДАННОЕ ИМЯ

Давным давно, а как давно, о том
Наверное сказать не можем мы,
Известно только то, что это было
Ещё до лжепророка Магомета —
В приморском городе, Бассоре, жил
Купец. Сначала он имел большое
Богатство, а потом от неудач
В торговле обеднял, и до того,
Что принужден был тяжкою работой
10 Насущный хлеб с нуждою добывать:
Он сделался носильщиком. Когда
Входили в пристань корабли, Рубан —
Так назывался он — их выгружать
Усердно помогал. И он всегда
Имел работу, потому что был
Известен честностью: ему без страха
Вверяли всё, и самый дорогой
Товар. А в бедности ему подпорой
Служило то, что на своей душе
20 Он никакого не имел упрёка.
Он был всегда [2 нрзб.]
Богобоязнен и смиренно воле
Всевышнего покорен. Напоследок,
Уже достигнув старости глубокой,
Почувствовал Рубан, что наступил
Его конец. Он сына своего —
Который был уж двадцати двух лет
И, как отец, Рубаном назывался —
Призвал к себе и так ему сказал:
30 ‘Рубан, последний час мой наступил,
Но я его спокойною душою
Встречаю: он меня от пытки жизни
Освобождает. Я не сожалею
О свете, лишь с тобой одним мне тяжко
Расстаться. Но мои уж сочтены
Минуты — подойди, стань на колена,
Мой сын, чтоб от меня благословенье
Принять’. — И на голову сыну руку
С улыбкою прискорбной положив,
40 Промолвил он: ‘Ты был всегда покорным,
Всегда почтительным и добрым сыном,
Ты возмужал в смирении, Господь
Тебя благословит: когда пути Его
Ты не покинешь, Он твоим
Сопутником всегда и всюду будет.
Я ничего, мой друг, тебе в наследство
Оставить не могу, одно моё
Наследство — имя, никакой неправдой
Не опозоренное в долгой жизни.
50 Его, мой сын, ты чистым сохрани,
Чтоб Богу угодить, чтоб все на свете,
И радость, и печаль, тебе во благо
Преобразилось, чтоб последний час
Ты столь же мирно встретил, как теперь
Его отец встречает твой. Прости.
Не сетуй. Я, с тобою разлучаясь,
Тебя другому, лучшему Отцу
С рук на руки передаю, при Нем
Ты сиротой не будешь…’ Тут рука,
60 Благословляющая сына, тихо
Упала, взор, на сына устремленный,
Потух, и в лёгком вздохе улетела
Душа. Рубан, на грудь отца простершись,
Напрасно силился его от смерти
Рыданием и плачем пробудить:
Не пробудился он. И всё своё
Имущество продать был принужден
Осиротелый сын, чтоб с честью тело
Отцово схоронить. И сам остался
70 Без ничего. Когда обряд печальный
Был совершён, в унынии Рубан,
Домой с кладбища возвращаясь, вдоль залива
Шёл тихим шагом. Солнце уж сходило
На запад, пламенное море гладким
Лежало зеркалом, и на водах
Его, едва приметно зыбясь [нрзб.],
На якорях стояли корабли.
Была полна народом пристань, шум
Торговли, беготня и суетливость
80 Работников, беспечная весёлость
Гуляющих, движенье лодок, быстро
Скользящих по волнам пурпурным, — крики,
Музыка, пенье, стук повозок, ржанье
Коней, людские голоса, в один
Слиянные широкошумный говор —
Всё жизнию кипело, но Рубан
Был ко всему бесчувственен. Он в толпе
Людей, как прокажённый, всем чужой,
И никому ненужный, брёл, потупя
90 Глаза. И на последок вышел он
На взморье, в хижину свою не в силах
Был возвратиться он, и эту ночь
Решил провесть под чистым небом:
На воздухе он мог дышать свободно.
А в хижине, в виду пустой отцовой
Постели, было для него, как в тёмной
Могиле, душно. Он уж был готов
Лечь на песок, подушкой выбрать камень,
Покрытый мягким мохом — как его
100 Глазам явился какой-то незнакомый.
Остановись, он так сказал Рубану:
‘Знать у тебя на сердце тяжело,
Мой сын, что ты не видишь и не слышишь.
Я за тобой давно иду, не раз
Тебя я громко звал — всё напрасно’. —
‘Не осуди, — ответствовал Рубан. —
Ты угадал: на сердце у меня
Не мало горя. Но чего ты хочешь?
Велишь ли ношу за собой какую
110 Нести на пристань? Я готов’. — ‘Об этом
Поговорим мы после. Наперёд
Скажи мне, что за горе у тебя
На сердце?’ Искренно ему Рубан
Всё рассказал, когда ж он свой рассказ
Окончил, — ‘Это правда, — незнакомец
Ответствовал: тебе достался
Удел нелёгкий. Но терять надежды
Не надобно, ты молод, силён. Бог
Тому помощник, кто Ему вверяется.
120 Сам помогать себе умеешь. Я же
Теперь могу тебе к тому подать
И средство. Тот большой корабль, который
Стоит на взморье, мне принадлежит,
Он нынче выйдет в море, ветер
Благоприятен. Но один матрос мой
Скоропостижно умер, я ищу
Охотника на место убылое.
Скажи мне, сын мой, согласишься ль ты
Его занять? Ты, вижу я, смышлён,
130 Тебе легко привыкнуть будет к делу.
Решись — и мы теперь же на корабль
Пойдём, и с Богом пустимся в дорогу’.
Рубан не долго размышлял, ему
Откладывать не нужно было, дома
Он никого не покидал, там было не с кем
Прощаться, на дорогу же оттуда
Взять было нечего — и он сказал:
‘Согласен’. — Тотчас по рукам они
Ударили. И вслед за Риабаром —
140 Так назывался корабельщик — прямо
Пошёл он на корабль. Там было всё
К отплытию готово. Парусами,
Как птица крыльями, зашевелил
Корабль, они расправились, их туго
Попутный ветер натянул, корабль
Шатнулся, тронулся, пошёл — и быстро
По голубым водам залива пролетев,
Проникнул в океан, и посреди
Пучины вод великих скрылся…

‘ЧАСТО В ПРОГУЛКАХ МОИХ ОДИНОКИХ МНЕ ПОПАДАЛСЯ…’

Часто в прогулках моих одиноких мне попадался
Старый нищий. Всегда у большой дороги сидел он —
Там, где у съезда с горы положили бревно, чтоб удобней
Было садиться опять на седло тому, кто с крутого
Спуска лошадь сводил в поводах. Старик, прислонивши
Палку к бревну и сложивши с плеча котомку, с какой-то
Детскою радостью брал из неё одна за другою
Хлебные корки, сбор с поселян, и с ленивым вниманьем
Их пересматривал. Скорчась в дугу, без шляпы, на знойном
10 Солнце, один посреди холмов пустынных и голых,
Медленно ел он свой скромный обед, одною рукою
Корку держа, под неё подставлял он другую, чтоб крошки
Все до последней сберечь, но к ногам его много на землю
Падало их, и галки, косясь на добычу, бродивши
Поодаль, на целую палку его расстояньем — к манившей
Их приманке порой приближались. С самого детства
Знал я его, как теперь, и тогда уж старёхонек был он,
Так же всё бродит один, и с виду такой же беспомощный,
Что ни один проезжий с коня небрежной рукою
20 Мелкой монеты своей не бросит ему, а слезает
С лошади сам, чтоб вернее своё подаянье в худую
Шляпу его положить, и каждый, ногу вставляя
В стремя, за ним всё ещё следует косвенным взглядом.
Палка его неразлучно тащится с ним, он так тихо
Бродит, так слаб и медлен в движеньях своих, что едва ли
След какой на дороге его нога оставляет.
Шавка дворовая брехать на него утомляется прежде,
Нежели он успеет мимо ворот протащиться.
Девочка, мальчик, ребёнок, взрослый, праздный рабочий —
30 Все обгоняют его, он у всех назади остаётся.
Сборщица пошлин дорожных, летней порою за пряжей
Сидя в дверях, лишь завидит его вдалеке, по дороге
Тихо бредущего, просьбы его не ждёт, и работу
Бросив, сама перед ним подымает шлагбаум. Столкнувшись
С ним на тесной дороге, почтарь — когда не услышит
Крика его: ‘Старинушка!’ — в сторону сам осторожно
Правит и мимо, без грубого слова, даже без сердца,
Едет. Один одинёхонек ходит бедняк. Не имеет
Старость его товарища. Вечно глаза его в землю
40 Смотрят, он медленно движется вдоль по дороге, невольно
Движется с ним и она, и видит не то, что мы видим
Все — не зелень полей, не холмы, не светлое небо,
Нет, одну лишь узкую полосу пыльной дороги.
Тут и весь его горизонт! Ежедневно, склонивши
Дряхлую голову, бродит с утра он до поздней ночи,
Видя, но сам почти не зная, что видит, — кой-где
Клок соломы, вялый лист, отпечаток подковы
Или гвоздей на пыли — и всё в одном расстоянья,
Всё в одном направленьи. Бедный странник!… Одна лишь…

<ПЕРВОЕ ПЕРЕЛОЖЕНИЕ АПОКАЛИПСИСА>

… И в оном сне видения стеснились,
И чудные мне слышалися гласы…
Мне голос был: ‘Я Альфа и Омега,
Я сущий, будущий, и бывший, Я
Живый, умерший и воскресший, Я
В моей руке держу ключ ада
И смерти’ — И увидел я, что Некто,
В одежде длинной, с поясом златым,
Как пламень солнечный лицо, семь звезд
10 В деснице и двуострый меч из уст,
Сидел на троне. И четыре трон
Животных на хребте держали,
Имея образ льва, тельца, орла
И человека, и шесть крыльев было
У каждаго животнаго великих,
И были все усыпаны очами,
И нет ни днем, ни ночью им покоя.
И горний трон тот окружали двадцать
Четыре старца, на престолах, в белых
20 Одеждах, с золотыми на главах
Коронами, сидевшие. И громко
Животные тронодержавцы пели:
‘Свят! свят! свят!’ И когда их пенье
Возобновлялось, все пред троном двадцать
Четыре старца падали на землю,
К ногам сидящаго кладя свои
Короны. Тут виденье изменилось:
В руке сидящаго узрел я книгу,
Извне и из внутри она была
30 Исписана, и было семь на ней
Печатей. И был голос: ‘Кто достоин
Печати с книги снять?…’ И плакал я,
Что не было достойнаго. Тогда
Пред тем, кто восседал на горнем троне,
Среди животных и венчанных старцев,
Стал седмирогий, седмиокий Агнец,
Как бы закланный, он взял книгу, тут
На землю перед ним все пали двадцать
Четыре старца, арфы были в их
40 Руках и золотыя чаши, с них же
Святых молитвы, дымом фимиама
Благоухая, к трону подымались.
И новую воспели песнь тут старцы,
И ангелы тогда окрест животных
И старцев, тысячами тысяч, пенье
Их повторили: с ними ж пело и все созданье,
Все — что на небесах, что на земле,
Что под землей, что на морях, что в бездне
Морей — к сидящему на горнем троне
50 Воспело, в глас один слиясь: ‘Тебе
Благословенье, слава и держава
Во веки!’ И ‘аминь!’ провозгласили
Животныя, на землю пали старцы.
И к запечатанной приближась книге,
Снял Агнец первую печать: и белый
Явился конь, его седок держал
Великий лук, и был ему венец
Дан на победу. Агнец снял другую
Печать: предстал конь огнен наго цвета,
60 И был на нем седок с мечом убийства.
Когда печать снял третью с книги Агнец:
Явился черный конь, и меру всадник
Его имел в руке. Когда же Агнцем
Снята была четвертая печать:
Конь бледный выбежал, и был ужасный
На нем седок, и тот седок был — смерть!
И ад за ним стремился…. Власть имел он
Губить мечем, и голодом, и мором,
И диким зверем. Пятую печать
70 Снял Агнец: души убиенных громко
О мщеньи возопили. Их одели
В одежды белыя, дабы они
С терпением того, что будет, ждали.
Когда ж печать шестую Агнец снял:
Настало страшное землетрясенье,
Как власяница солнце потемнело,
И сделалась луна как кровь, и звезды,
Как плод смоковницы великим ветром
Шатаемой, попадали на землю,
80 И небо, вдруг свернувшися как свиток,
Исчезло, с мест своих на суше горы
И в море острова подвиглись, все
Цари земные, их вожди, вельможи,
И сильные, и всякий раб, и всякий
Свободный — скрылися в ущелья гор
И в глубине пещер, и говорили
Горам: ‘падите на главы нам, скройте
Нас от сидящаго на троне, скройте
От Агнца нас! День гнева неизбежный
90 Его настал. И в этот день пред ним
Кто устоит?…’ Тогда я четырех
Увидел ангелов: на четырех углах
Земли они стояли и четыре
В руках держали ветра, чтобы ветер
Ни на море не веял, ни на земле,
Ни на древа земные. Тут увидел
Я ангела, с востока солнца в блеске
Идущаго, и он держал в руке
Печать живаго Бога. И тогда
100 Свершилося двенадцати колен
Запечатленье той живой печатью
И вдруг — и трон и Агнца окружили
Бесчисленность людей из всех народов
И поколений, в белых одеяньях,
С ветвями пальм в руках, и возгласили
Они Хвалу Сидящему на троне
И Агнцу. Тут все четверо животных,
Все старцы и всех ангелов, кругом
Стоявших, легионы пали ниц,
110 Воскликнув: ‘Честь, благодаренье, слава,
Премудрость, власть, и сила, и держава,
И поклоненье Господу во веки
Веков!’ И Агнец снял печать седьмую:
Глубокое безмолвье воцарилось
На небесах как бы на полчаса.
Семь ангелов приблизилися к трону —
И было им дано семь труб. Потом
Осьмой с кадильницею ангел
Пред жертвенником стал и с фимиамом
120 На жертвенник молитвы возложил
Святых — и от руки его вознесся
Молений дым благоуханно чистый,
Потом он, жертвенным огнем наполнив
Кадильницу, поверг се на землю:
И сделались повсюду гласы, молний
Блистанье, громы, шум землетрясенья.
И вострубить семь ангелов готовясь,
Приставили семь труб к своим устам.
И с первою трубой — огонь и град
130 На землю пали с кровью, и сгорела
Деревьев третья часть, и вся трава
Зеленая сгорела. Со второй
Трубой — гора пылающая в море
Низверглася, и моря третья часть
Преобратилась в кровь, и третья часть
Живущих в море умерла, и третья
Часть на море судов погибла. С третьей
Трубой — звезда, горящая как светоч,
На третью часть истоков водных, рек
140 И всех земных потоков пала с неба,
И воды стали горьки, как полынь,
И люди все, их пившие, погибли.
С четвертою трубой — затмилась третья
Часть солнца и луны и звезд, и третья
Часть дня была без света, и третья
Часть ночи без сиянья звезд, и было
В том мраке слышно, как летел, шумя
Крылами, ангел, вопиющий: ‘Горе
Живущим на земле, когда от трех
150 Последних труб изыдет голос!’ С пятой
Трубою — новая звезда упала
С небес, и был ей дан от бездны ключ.
И отворилась бездна, и пошел
Из бездны дым, как из великой печи:
И помрачилося от дыма солнце
И все воздушное пространство,
Из дыма тучей саранча исторглась
И кинулась — не на луга густые
И не на зелень нив, но на людей,
160 Не получивших знаменья печати
Живаго Бога, чтоб, не убивая,
Лишь уязвлять их жалом скорпионным,
И шум от крил ея подобен
Был стуку колесниц, когда бегут
В сраженье кони, и царем ея
Был ангел бездны, имя он имел
Там Аваддона. И с шестой трубой —
Раздался глас, трубившему сказавший:
‘Дай волю четырем вблизи великой
170 Реки Евфрата ангелам, носящим узы’.
И ангелам дана была свобода
На погубление людей. И было
Их воинство несметно, были латы
На всадниках из пламени, их кони
Тройною язвою дышали, их
Дыханье третью часть людей живущих
Внезапно умертвило, остальные ж
Без покаяния во тьму безверья
И злодеянья глубже погрузились.
180 Тут семь громов своими голосами
Проговорили…. Ангел [я увидел],
Стоящий на море одной ногой
И на земле другою, поднял к небу
Десницу, и клялся Живым во веки
Веков, создавшим небеса и все,
Что в небесах, создавшим землю
И все, что на земле, создавшим море
И все, что на море есть — клялся, что время
Уж миновалось, но что в оный день,
190 Когда седьмой вострубит ангел, тайна
Господняя свершится, как пророкам
Ее Господь открыл. И вострубила
Труба седьмая: и раздался голос
Отвсюду: ‘царство мира стало царством
Живаго Бога и его Христа,
И царствовать во веки будет он!’
И снова ниц на землю пали двадцать
Четыре старца пред Всевышним Богом
И возгласили все: ‘благодарим
200 Тебя, который был, и есть, и будешь.
Тебя, Господь, за то, что власть свою ты
Великую приял, и воцарился!
День гнева твоего настал, день страшный
Суда и погубления губивших’.
И растворился Божий храм на небе,
И в храме Божием ковчег явился
Его завета, и послышалися гласы
Отвсюду, молнии зажглися, громы
Заговорили, град упал великий,
210 Землетрясеньем все поколебалось.
И на небе великое тогда
Явилось знаменье: жена, чудесно
Одеянная в солнце, под ногами
Луна, на голове двенадцать звезд
Венцом… За оным знаменьем другое
Явилось страшное: великий, чермный,
Седмиголовый с десятью рогами
Дракон, на головах седм диадим,
И третью часть он звезд своим хвостом
220 Низвергнул с неба. Став перед женою,
Страдавшей мукою родов, разинул
Он пасть, чтобы пожрать ея младенца,
Как скоро он родится. Но младенец,
Пасти жезлом железным обреченный
Народы, был на небо унесен,
Жена ж, ушед в пустыню, скрылась в тихом
Ей уготовленном от Бога месте.
Тут началась на небесах война:
Архангел Михаил с своею ратью
230 Пошел на чермнаго дракона, чермный
Дракон пошел с своею ратью против
Архангела, но был сражен,
И не нашлось ему на небе места!
Сражен был древний змий, его же имя
Диавол-сатана, всего созданья
И человеков обольститель, с ним
Низвержены и ангелы его.
И на небе раздался громкий глас:
‘Спасенья время совершилось! царство
240 Настало Бога и Христа, понеже пал
Он, клеветник, на нас и братии наших
И ночь и день пред Богом клеветавши!
Он побежден святою кровью Агнца,
И словом их свидетельства, и тем,
Что веруя они не возлюбили
Своей души до самой смерти.
Возвеселитесь, небеса, и все
Живущие на небесах, а вам,
Живущих на земле и на водах,
250 Вам горе: сатана сошел к нам, полный
Великой ярости, понеже знает,
Что времени ему осталось мало!’
Рассвирепев, дракон пошел войною
На всех рожденных от жены, покорных
Заповедям Господним, и Христовым
Свидетельством запечатленных. Тут
Свершилось новое виденье: вышел
Десятирогий седмиглавый Зверь
Из моря, были на рогах короны
260 И богохульныя на головах
Стояли имена. И дал ему
Дракон свой трон, и власть свою, и силу:
И вся земля последовала зверю
И поклонилася дракону. Зверь
Отверз свои уста на богохульство,
И все живущие, которых имя,
С созданья мира, в книгу жизни Агнцем
Не внесено, поверглись ниц пред ним.
Тогда другой явился, из земли
270 Изшедший, Зверь: подобно агнцу, он
Имел два рога, говорил, как чермный
Дракон, и действовал перед драконом
Со всею властию, как первый зверь,
Которому он поклоняться всех
Живущих и всю землю заставлял.
Творя пред ними знаменья: сводя
Огонь с небес и чудесами разум
Внимающих ему вводя в обман,
Лик зверя, исцеленнаго от раны
280 Смертельной, сделать убеждая. Было
Ему дано вложить в лик зверя дух,
Чтоб он и говорил, и возбуждал
Убийство против тех, кто поклоняться
Не будет лику зверя, и он всем —
И малым, и великим, и богатым,
И нищим, и свободным, и рабам —
На их челе или руке лик зверя
Изобразить, иль имени его число
Напишет. — И новое видение предстало:
290 Явился на горе Сионе Агнец,
И были собраны к нему сто сорок
Четыре тысячи запечатленных
Печатию его Отца.
И голос в небе слышен был, подобный
Потоков многих шуму и громов
Великих гласу, и струны арф,
Сопровождавших пение, звучали:
То было пение пред горним троном,
Пред четырьмя животными его
300 И перед старцами — и пенье то
Одни, печать Живаго Бога на челе
Носящие, могли из всех людей на свете
Живущих повторить. Потом явился
По небесам летящий Ангел, он
Имел в руке Евангелье, чтоб благо
Спасенья всем благовестить народам.
За ним летел другой по небу ангел,
Гласящий: ‘пал великий Вавилон,
Понеже яростным вином разврата
310 Народы все он напоил’. — И третий
Явился ангел, и гласил он, ‘Горе
Всем поклоняющимся зверю, всем,
Кто начертанье имени его
Иль образа приемлет на чело
Иль на руку свою! тот будет пить
Господней ярости вино, в его
Сосуде гнева, тот низвержен будет
В огонь и в пламенную серу, будет
Перед очами ангелов святых
320 И перед Агнцем мучим, и во веки
Ему от мук не будет утоленья!’
И глас тогда проговорил с небес:
‘Блаженны мертвые, блаженны все,
Кто в Господе отныне умирают:
Они найдут от всех своих трудов
Успокоение, и их дела
Пойдут за ними вслед’. И в небесах
Явилось облако, на нем в сияньи
Сын Человеческий сидящий зрелся,
330 На голове златой венец, в руке
Серп острый. И сказал ему изшедший
Из храма ангел: ‘изготовь твой серп —
И жни: настало время жатвы, хлеб
Созрел на ниве’. И послал свой серн
На землю тот, кто в небесах был видим
На облаке — и вся земля была
Пожата. Тут семь ангелов, имевших
Семь язв последних — ими ж прекратится
Господний гнев — явились в небесах,
340 И все, отвергнувшие зверя, ликом
Его и имени его числом
Необольщенные, стояли в море
Кристально-пламенном, имея арфы
Господния в своих руках, и пели
Песнь Моисееву и Агнца песнь
Святую: ‘чудны все дела твои,
Господь, и праведны твои пути,
Царь праведных! все при идут поклониться
Тебе языки, ибо оправданья
350 Свои явил ты’. И потом на небе
Храм скинии свидетельства отверзся,
И ангелы, носящие семь язв,
Из храма вышли, были им даны
Семь яростию Бога полных чаш.
И дымом храм наполнился от силы
Господней и от славы, и никто
Не мог войти во храм, пока семи
Всех язв семь ангелов не совершили.
И к ангелам изшел из храма глас
360 Господний говорящий им: ‘идите
И гнева Божия семь чаш излейте
На землю’. И с первой чаши гной истек — и раны
Покрыли всех, имевших начертанье
Звериное и лик звериный чтивших.
Другая чаша излилася в морс:
И море стало кровью, и живое
Все стало мертвым в глубине его.
И третья чаша излилась на реки
И на источники: и стали кровью
370 Все, и ангел вод воскликнул: ‘слава,
Господь, твоей неизреченной правде:
Пролившие святую кровь пророков
Достойны кровью жажду утолять’.
Четвертая была излита чаша
На солнце: и людей живущих солнце
Великим зноем стало опалять,
И опаленные великим зноем
Произнесли хулы на имя Бога,
Пославшаго им казнь, и покаяньем
380 Не принесли ему достойной славы.
И чаша пятая была излита
На трон звериный: и покрылось царство
Его глубокой тьмою и от страданья
Свои языки злобясь грызли люди,
И не покаявшись хулили Бога.
Шестая чаша на воды великой
Реки Евфрата пролилась: и воды
Изсякли, чтоб царям с востока путь
Был уготовлен. И седьмая чаша
390 Была на воздух излита: великий
Тогда от храма и от трона голос
Послышался, сказавший: ‘совершилось!’
И было страшное блистанье, громы,
Землетрясенье, голоса, каких
С созданья человеки на земле не ведали,
И на три части был разрушен град
Великий: помянул Господь великий
Град Вавилон — и ярости своей
Вином его он напоил, и дал
400 Испить всю чашу гнева своего.
И убежали острова, и гор
Не стало, и как золото тяжелый
Упал на землю град, и людям были
Вел и кия приключены им язвы,
И имя Божие они хулили.
И мне тогда единый из седми
Носящих чаши ангелов сказал:
‘Я покажу тебе суд над великой
Блудницею, сидящею на многих
410 Водах, вели блуд одеянье с нею
Цари земные, и вином ея разврата
Земные люди упивались’. В духе
Он перевел меня в пустыню, там
Увидел я жену на седмиглавом
Десятирогом чермном звере, та жена
Сидела облеченная в порфиру
Багряную, блистая жемчугами,
И золотом, и камнями драгими,
В ея руке была златая чаша.
420 До края полная вином ея
Разврата, надпись на ея челе
Стояла: ‘тайна, Вавилон великий.
Мать любодейства и земных развратов’.
И кровию она святых, и кровью
Свидетелей Иисусовых была
Упоена. И я тому дивился.
И ангел мне сказал: ‘чему дивиться?
Тебе я тайну и жены, и зверя
Открою: зверь, тобою зримый, был —
430 И нет его, и он из бездны выйдет,
Пойдет в погибель, и дивиться будут
Все на земле живущие, которых
С начала мира имя в книгу жизни
Не вписано, увидевши, что зверь
И был, и не быль, и явился. Семь
Звериных глав суть семь холмов, на них же
Сидит развратница жена, и семь
Царей, из них погибло пять, шестой
Уж есть, седьмой еще не приходил.
440 Когда же прийдет, прийдет он не надолго.
И зверь, который был и не был, есть
Осьмой от седмерых, и он пойдет
В погибель, десять же рогов суть десять
Царей, еще не воспрнявишх царства,
Но обреченных восприять его.
На час один, со зверем совокупно,
Чтоб власть свою и силу передать
Единомышленному с ними зверю.
И с Агнцем яростно начнут они
450 Вести войну, и Агнец победит их,
Понеже он — владыка всех владык
И царь царей. И все, кто с ним в союзе,
Суть верные, суть призванные им
Его избранники. А воды, где
Сидит развратница, суть племена.
Языки, люди и народы мира.
И роги на главе звериной злобно
Жену-развратницу возненавидят,
И разорят ее, и обнажат,
460 И, плоть ея сожрав, ее огнем
Сожгут, понеже Бог им положил
На сердце — волю совершить его
И зверю уступить свою державу,
Пока слова Господния не будут
Исполнены. А зримая тобою
Жена есть град великий, царь земных
Царей’. Потом увидел я инаго.
Великую нмеющаго власть,
Святаго ангела, с небес на землю
470 Сходящаго, и славою его
Вся осветилася земля, и сильно
Он громким голосом воскликнул: ‘пал,
Пал Вавилон, великий град, блудница!
Он стал пристанищем бесов, вертепом
Духов нечистых, гнусных птиц поганым
Виталищем, понеже он вином
Развратной ярости своей народы
Все упоил, понеже с ним творили
Блудодеяния цари земные,
480 И роскошью его обогатились
Купцы земные’. Тут иной раздался
Из неба голос: ‘отойди, народ мой,
От нечестивой, чтоб не быть ея
Грехов участником и не погибнуть
От язв ея, понеже до небес
Ея грехи достигли, и Господь
Неправды все ея воспомянул.
Что сотворила вам, то сотворите
Ей ныне вы, и по делам ея
490 Воздайте вдвое, и в чаше, ею поднесенный вам,
Вина ей растворите вдвое, скорбью
И муками воздайте ей за славу
Ея и за гордыню! величаясь,
Она в своем надменном сердце говорит:
‘Сижу царицею, я не вдова
И горя не увижу!’ — И за то
В единый день ее постигнут язвы,
И плач, и глад, и смерть, и сожжена
Огнем блудница будет, поелику
500 Господь, ее судящий, всемогущ’.
Тогда о ней восплачут, возрыдают
Цари земные, с ней блудодеянья
Творившие, узревши дым ея
Пожара и смотря издалека
На казнь ея, со страхом говорить
Великим будут: ‘горе, Вавилон,
Великий город, город крепкий, в час
Единый — суд свершился над тобою!’
И все о ней восплачут, возрыдают
510 Купцы земные, поелику их
Товар никем не будет покупаем,
Уж никому не будут продавать
Ни золота, ни серебра, ни перлов.
Ни камней дорогих, ни риз пурпурных.
Ни шелку, ни виссона, ни дерев
Благоуханных, ни изделий всяких
Из дерева, слоновой кости, меди,
Железа, мрамора и янтаря,
Не будут продавать уже ни пряных
520 Кореньев, ни курений, ни Ливана,
Ни мирры, ни смолы благоуханной,
Ни чистаго елея, ни вина.
Ни хлеба, ни овец, ни коз, ни коней,
Ни колесниц, ни человечьих тел
И душ. И будут, плача и рыдая,
Купцы земные в страхе говорить:
‘В единый час погибло все твое
Богатство, град великий Вавилон!’
И издали смотря на казнь ея,
530 Все корабельщики, все по морям
Ходящие на кораблях воскликнут:
‘Где град, великому подобный граду?’
И головы они посыплют пеплом,
И с плачем и рыданьем скажут: ‘горе
Тебе, великий град, который всех
Ходящих по морям обогатил
Своим богатством: ты в единый час
Был разорен — и страшно опустел!
Возрадуйтесь о том, все небеса,
540 Святые все и все пророки: суд ваш
Бог совершил над ним! И ангел взял
Тяжелый, жернову подобный, камень
И с высоты — его низвергнул в море,
Сказав: ‘Так быстро ниспровергнут будешь,
Град Вавилон великий! И тебя
Не станет боле, и в тебе не будут
Слышимы ни струны лир,
Ни звуки флейт, ни голоса поющих.
Ни гром звучащих труб, и никакого
550 Художества в тебе уже не будет!
Не будет слышно шумной жерновов
Работы! Уж тебя не осветят
Светильники, и голоса невест
И женихов в тебе не будет слышно!
Понеже были сильными князьями
Твои купцы, понеже все народы
Твоими чарами увлечены
В погибельное заблужденье были,
И кровь пророков, и святых, и всех
560 Убитых на земле обретена
Была в тебе!’ Тут услышал я
На небе глас, как будто шумный говор
Народа многаго, и восклицал
Он: ‘Аллилуйя! спасенье, слава,
И честь, и сила Господу! понеже
Суть истинны и праведны суды
Его: Он поразил своим судом
Развратницу, которая всю землю
Наполнила своим любодеяньем,
570 И кровь своих рабов, ея рукою
Пролитую, на ней взыскал!’ И снова
Раздался глас поющий ‘Аллилуйя!’
И четверо держащих трон животных
И с ними все в златых коронах двадцать
Четыре старца падши поклонились
Сидящему на троне Богу, громко
Воскликнув ‘Аллилуйя!’ От трона
Изшел великий голос, говорящий:
‘Хвалите Бога все его рабы,
580 Все малые, великие и все
Боящиеся Бога!’ И услышал
Как бы глас толпы людей великой,
Как будто шум от многих вод,
Как будто глас грома, говорящий: ‘Аллилуйя!
Господь Всевышний восприял державу!
Возрадуемся и возвеселимся,
И славу воздадим ему, понеже
Брак Агнца наступил и уж готова
На брак жена, одеянная в чистый
590 Виссон — виссон же праведность святых’.
И я услышал глас: ‘Блаженны все
Призванные на брачный Агнца пир!’
И небеса отверзлись: там явился
Конь белый, и седок того коня
Именовался Истинным и Верным,
Судящим и воюющим по правде,
И очи были у него как пламень,
И много диадим на голове
Имел он, и было имя
600 Неведомое никому, на нем
Начертано, лишь он единый ведал
То имя, он окровавленной ризой
Был облечен, себя именовал
Он ‘Слово Божие’. И вслед за ним
Шло воинство небесное, на белых
Конях, в виссон одеянное белый
И чистый. И из уст его меч острый
На казнь народов исходил, он их
Пасет жезлом железным, и точило
610 Вина Господней ярости он топчет.
И на бедре его и на одежде
Есть начертанье: Царь царей. Владыка
Владык. Тут ангела увидел я,
Стоящаго на солнце, он скликал
Всех поднебесных птиц и говорил им:
‘Слетайтеся со всех сторон, летите
На вечерю великую Господню,
Чтоб трупы пожирать царей, и трупы
Владык, и трупы воевод, и трупы
620 Коней и всадников, и трупы всех
Свободных, всех рабов, всех малых, всех
Великих!’ Тут узрел я зверя.
Царей земных и всю их рать.
Собравшихся, чтобы вступить в сраженье
С сидящим на коне и с силой ратной
Его. И зверь был схвачен, вместе с ним
И лжепророк, творивший чудеса,
Чтоб увлекать к принятью начертанья
Зверинаго и в поклоненье лику
630 Его людей. Их бросили живых
В глубь озера, пылающаго серой,
Другие ж все истреблены мечом.
Который исходил из уст на белом
Коне сидящаго, и птицы их
Пожрали трупы. Тут явился ангел,
От бездны ключ имеющий в руке
И цепь великую: дракона, змея
Лет древних [он же сатана и дьявол]
На тысячу сковал он лет,
640 И бросил в бездну, и печатью запер
Дверь бездны, чтоб не мог народов,
Покуда тысяча не совершилась
Лет, обольщать губитель, он же после
На малое освободиться время
Был предназначен. Тут увидел я
Престолы н на них сидящих, суд
Творить назначенных, увидел души
Святыя за свидетельство Христа
Убитых и за слово Божье, зверю
650 Не поклонившихся, ни лику зверя,
И не принявших знаменья его
Ни на чело, ни на руку свою,
И ожили, чтоб тысячу с Христом
Лет царствовать, они. Другие ж все
Остались мертвыми, пока вполне
Тысячелетие не совершится.
То будет воскресеньем первым. Благо
Тому, кто в первом воскресеньи примет
Участие: над ним вторая смерть
660 Иметь не будет власти, и — священник
Христа и Бога — будет вместе с ним
Он тысячу лет царствовать. Когда же
Тысячелетия свершится круг,
Освободится сатана, и выйдет
Прельщать живущие на всех концах
Земли народы, и начнет на брань
Их собирать: и будет, как песок
Морской, число сподвижников его.
И выступила рать на широту
670 Земли, и окружила стан святых
И град возлюбленный, и низлетел
С небес от Бога огнь и всех пожрал их,
А сатана, их обольстивший, ввергнут
В глубь озера, пылающаго серой.
Где вместе с ним и зверь, и лжепророк
Должны терпеть мучения во веки
Веков. Потом великий белый я
Престол увидел и того, кто был
На том престоле, от лица ж его
680 Бежали небо и земля, и места
Им не нашлось. И я увидел мертвых,
И малых, и великих, перед Богом
Стоящих, было много книг раскрыто,
И разогнулася животных книга:
И по делам своим, как было в книгах
Записано, все мертвые судились.
И море возвратило мертвых, бывших
На дне его, и смерть, и ад своих
Всех мертвых отдали, и по делам
690 Своим судим был каждый. Смерть и ад
В глубь озера пылающаго были
Навек низвержены: и то была
Вторая смерть. И тот, кто не был в книгу
Животных вписан, навсегда низвергнут
В глубь озера пылающаго был.
И новое тогда узрел я небо
И землю новую, понеже прежних
Не стало, и исчезло море. Я
Увидел град святый, увидел новый
700 Ерусалим, от Бога нисходящий
С небес, убранный как невеста,
Идущая для брака к жениху.
И раздался великий глас, с небес говорящий:
‘Здесь скиния Господняя и в ней
Все человеки собраны, и будет
Жить с ними Бог, его народом будут
Они, и он их Богом будет. Он
Сотрет с очей их всякую слезу.
И смерти более, ни слез, ни воплей,
710 Ни скорби, ни болезни уж не будет,
Понеже прежнее все миновалось’.
Тогда сказал сидящий на престоле:
‘Все новое творю Я, — совершилось!
Я вечный Бог, Я Альфа и Омега,
Начало и конец. Я от воды
Живой дам жаждущему выпить туне.
И все наследует — кто побеждает,
И буду Бог ему, и будет он
Мне сыном. А все отступники живаго Бога
720 В глубь озера пылающаго будут
Навек низвержены: и будет то
Вторая смерть’. Тогда ко мне единый
Из ангелов, принесших с неба семь
Последних в чашах язв, пришед сказал
‘Иди со мной: тебе невесту Агнца
Я покажу’. И в духе он восхитив
Меня на высоту горы великой
Там показал великий город мне —
Святой Ерусалим, от Бога с неба
730 Сходящий, Божию имевши славу,
Блистающий, как камень драгоценный —
Кристалловидний яспис. Обнесен
Был град высокою стеной, двенадцать
В ней было врат, и на вратах стояло
Двенадцать ангелов, и имена
Двенадцати израильских колен
На них начертанныя, зрелись, было трое
Врат на восток, на запад трое, трое
На полдень, и на полночь трое. Твердых
740 Двенадцать оснований стены града
Имеют, и написаны на них
Все имена двенадцати Христовых
Апостолов. И ангел, говоривший
Со мной, имел для измеренья града
И стен, и врат его, златую трость.
Был град о четырех углах, длиной
И шириной был равен, и измерив
Его своей златою тростью, ангел
Нашел, что все его пространство было
750 Двенадцать тысяч стадий, и что он
В длину, и в широту, и в высоту
Был равен, и что стены града были,
По мере человеческой, в сто сорок
Четыре локтя. Стены ж града были
Из ясписа, сам город был построен
Из золота, чистейшему стеклу
Подобнаго, а основанье стен
Из светлых драгоценных камней было:
Из ясписа, сапфира, халкидона,
760 Сардоникса, смарагда, хрисопраса,
Вирилла, хризолифа, гиацинта,
Топаза, сарда, аметиста. Были
Двенадцать врат воздвигнуты из цельных
Жемчужин каждыя, помосты улиц
Из золота, как чистое сияли
Стекло. Но храма в нем я не видал:
Его был храмом Вседержитель Бог
И Агнец. Граду солнце и луна
Для светлости не нужны были: слава
770 Господняя ему сияла, Агнец
Его светильник был, и все народы
Спасенные ходить во свете будут
Его, и принесут в него цари
Земные честь свою и славу, днем
Его врата не затворятся, ночи ж
Не будет там. В него народов честь
И слава принесется. Не войдет лишь
В него ничто нечистое, никто,
Нечестием и ложью оскверненный,
780 Войдут лишь те, которых имена
Записаны у Агнца в книгу жизни. —
И реку чистую воды живой
Тут ангел показал мне: светлым
Она кристаллом от престола Божья
И Агнцева текла, на бреге
Ея потока древо жизни, плод свой
Двенадцать раз дающее, росло
И лист давало свой на исцеленье
Народов. ‘И уж боле ничего
790 Проклятаго не будет, трон Господний
И Агнцев будет в нем, и будут Богу
Служить его рабы, они увидят
Его лицо, и будет на челе их имя
Его начертано. И ночи там
Не будет, ни светильника, ни солнца
Не будет нужно, поелику сам Господь
Их светом будет, и они во веки
Веков там будут царствовать со славой’.
Так ангел говорил, и пасть на землю
800 Пред ним хотел я. ‘Воздержись — сказал он —
От поклоненья: твой я и всех братии
Твоих, пророков, сослужитель, всех.
Кто каждое написанное чтит
В сей книге слово. Богу поклоняйся!.
Не запечатывай [потом сказал он]
Пророческих сей книги слов, понеже
Подходит время. Пусть еще творит
Неправедный неправду, пусть еще
Себя нечистый оскверняет, правду
810 Пусть продолжает праведник творить,
Пусть освящается святый! Прийду
Я скоро, и со мной мое возмездье,
И каждый по делам своим тогда
Получит мзду. Я Альфа и Омега,
Начало и конец, и первый и
Последний’. Благо тем, кто соблюдает
Его закон, дабы от древа жизни
Вкусить и в град святый войти вратами.
Но не войдут туда ни чародеи,
820 Ни слуги идолов, ни любодейства
Рабы, ни оскверненные убийством,
Ни любящие ложь. И он, Христос,
Ко всем церквам с свидетельством своим
Пославший ангела…

<ВТОРОЕ ПЕРЕЛОЖЕНИЕ АПОКАЛИПСИСА>

Те образы, в течение столетий
Непомраченные, час от часу
Живей из облекающей их тайны
Моей душе сияют, перед ней
Неизглаголанно преобразуя
Судьбы грядущия. Из слов пророка
Рожденныя, виденья предо мною
Глубоко спящим быстро пролетали.
Я видел трон, стоящий на хребте
10 Великих четырех шестикрылатых
Животных, и пред троном золотыми
Коронами венчанных старцев.
Я видел, что на троне восседал
Сияющий как солнце Некто.
И слышал пенье: ‘Свят! Свят! Свят!’
И глас с престола был: ‘Я Альфа и Омега,
Я первый и последний: Я всему
Начало и конец’. Я видел книгу,
Запечатленную семью печатьми,
20 В руке сидящаго на горнем троне.
Я видел Агнца, пред которым все —
Животные-престолоносцы, старцы,
И ангелы. И все. Что в небесах,
Что на земле, что в глубине земли,
Что на морях, что в глубине морей —
Все в песнь единую совокупилось.
Я видел, как печати Агнец снял
С великой книги, как четыре быстро
Коня пустились: белый, черный, красный
30 И бледный, и седок на бледном страшный
Именовался ‘Смерть’. Я видел ужас
Землетрясенья, как затмилось солнце,
И кровью сделалась луна, и звезды
Попадали на землю, и свернувшись
Как власяница, небеса исчезли.
И слышал, как раздалися вопли
Земных людей: ‘Падите на главы
Нам, горы, и сокройте нас
От Агнца: час суда его настал!’
40 Я видел ангела, с востока в блеске
Идущаго, неся в руке печать
Живаго Бога, и свершил он ею
Двенадцати колен запечатленье.
И быстро предо мной во сне виденья
Одно другим сменялись: семь с трубами
Губительными ангелов, на землю
Все бедствие пославших, я увидел.
И ангел на море и на земле
Стоявший, поклялся с простертой к небу
50 Десницею, что время миновалось.
И с голосом седьмой трубы явился —
Увидел я — на небе храм отверстый,
И в нем ковчег завета, и отвсюду
Зажглися молнии, заговорили
Своими голосами громы, все
Землетрясением поколебалось.
В небесах увидел я жену,
Венчанную двенадцатью звездами,
Увидел, как дракон багряноцветный
60 Пожрать ея младенца порывался,
Как был младенец взят на небеса,
Жена ж в пустыню скрылась от дракона,
Как началась война на небесах,
Как Михаил архангел победил
Дракона-змия, древняго врага.
И новое виденье мне предстало:
Увидел я, как из морской пучины
Поднялся семиглавый зверь, как власть
Свою дракон дал зверю. Как пред ним
70 Невписанные в книгу жизни Агнцем
Простерлись все. И в небесах узрел
Я Человеческаго Сына с острым
Серпом, узрел, как жатва совершилась
Всемирная, как ангелы, семь чаш
Несущие, последния излили
На землю язвы, и из неба голос
Изшедший произнес: ‘Свершилось всё!’
И как потом явился светлый ангел,
Сказавший: ‘Пал великий Вавилон!’
80 Как небеса хвалебное воспели,
При гласе оном, Аллилуйя,
Как в небесах явился чудный Всадник,
На белом скачущий коне, во многих
Коронах, с именем неизреченным,
Ему лишь ведомым, а сам себя
Он ‘Словом Божиим’ именовал.
И видел я, как вслед за ним, на белых
Конях, в виссон одеянное чистый
Шло воинство, и как из уст его
90 На казнь людей меч острый исходил.
Увидел я, как на него поднялся
С своею силой зверь, как схвачен был
И зверь, и лжепророк его, людей
Ему в служенье увлекавший, как
В глубь озера пылающаго их
Низвергли, острый меч же, исходивший
Из уст Вождя, всю рать их истребил,
Как после — змия, древнего дракона,
Могучий ангел, цепью оковав,
100 Во глубину неисходимой бездны
На тысячу низвергнул лет и запер
Печатью бездну, чтоб не мог губитель
Прельщать людей, пока не совершится
Тысячелетие. И видел я великий белый трон,
И от лица Сидевшего на троне
Бежали небо и земля, и места
Им не нашлось нигде, и видел я,
Как глубина земли и моря мертвых
Всех возвращала, как с живыми вместе
110 Они стекались к трону, как пред ним
Раскрылася на суд последний книга
Животных, как был страшный вечный суд
Произнесен, как смерть и ад навеки
В глубь озера пылающего были
Низвержены, и как потом явились
Другое небо и земля, и новый
С небес сошел Ерусалим, святой
Град Божий, светлый, как невеста…

КОНСПЕКТЫ И ПЛАНЫ

Весна

I.

СОДЕРЖАНИЕ ВЕСНЫ [Здесь и далее курсив Жуковского. В квадратных скобках — зачеркивания].
С. — Ламберт: Бури при открытии весны. Пастух выходит на паству, а земледелец на ниву. Птицы возвращаются. Начало плавания по морям. Действие солнца. Трава восходит. Леса зеленеют. Песни птиц. Возвращение из города в деревню. Веселье и надежды, вселяемые весною в поселян при начале работ. Пахание. Засев. Цветы. Первый дождь. Все цветет и зеленеет. Надежда. Сад. Линдор. Похвала здоровью. Восхождение солнца. Прелестный вид полей. От влияния весны. Война. Любовь. В зверях темное чувство наслаждения, в человеке наслаждение моральное.

II.

Клейст: Снисшествие весны. Разлив. Ночные морозы. Зелень. Леса одеваются листьями. Обращение к несчастным, обманутым, призывание их к наслаждениям. К красавицам, призывание их в деревню. Поэт идет под утес, садится и смотрит на цветущую природу. Море. Корабли. Кони на берегу. Волы. Виноградный холм в тени. Жаворонок. Сеятель на поле. Война, которая разрушает его надежды. Ужасы войны. Обращение к царям, чтобы делали счастливыми свои народы, не ища побед и новых приобретений. — Призывание музы. Сельское хозяйство. Древнее дерево, осеняющее хижину. Пруд. Курица на пруду. Гуси, отгоняющие от себя собаку, гусята. Девушка с кормом. Кролик в кусту. Голуби. Сад. Цветы. Павлин. Бабочка. Прививка. Хозяйка, сажающая цветы. Ребенок при ней. Счастие сельской жизни поселян и уединения. Поэт обращается к самому себе, желает подруги и тихого уединения, не завидуя богатым и славным. Думает о будущем. Дорас и Глелас. Мечты. Печальная существенность. Наслаждение настоящим, не думая о будущем. Наслаждение природою. Тишина рощи, сквозь которую блестит заходящее солнце. Пастух с волынкою. Козы на утесах. Олени, кони, волы, воспламененные теплотою весны. Водопад. Пение птиц. Соловей в глубине леса, стон его о потере подружки. Горлица в дупле, составляющая гнездо. Обращение к Творцу природы. Поэт зовет своих друзей на луг. Журавль. Чибис. Пчелы и ульи, сравнение их с мудрецами. Озеро и на нем остров, осененный деревьями и кустарником. Молитва о дожде. Дождь. Обращение к полям.

III.

Приступ: Утро — Пришествие весны — Весна все оживляет — Разрушение и жизнь — А… Краткость его жизни — Гроб его — Надежда пережить себя — Опять обращение к весне — Главные черты весенней природы (из Клейста) — Жизнь поселянина (из Клейста) — Цена неизвестной и спокойной жизни — Уединение — Обращение к себе — Любовь — Мальвина — Меланхолия — Неизвестность судьбы — [К К…] Мечты .— К К… [Приступ: Утро: Пришествие весны, вообще весна все оживляет]. Лес — Черемуха — Ручей — Птицы — Гнезда — Конь — Вол — Озеро — Рыбак — Первый дождь.

IV.

План Клейстовой весны
Обращение к полям и рощам — явление весны и разлив — переменчивость погоды при начале весны — трава и всеобщая живость — призывание красавиц и добродетельных людей в деревню — картина весенней природы — зеленеющая жатва — пруды — море — корабли — кони на берегу — коровы и быки — двор, мыза — виноградный холм — жаворонок — пашущий земледелец — сеятель — обращение к войне, разрушающей плоды земледелия — изображение войны — обращение к царям, чтобы они не разрушали, а насаждали — картина жизни поселянина — прародительское дерево, под сенью которого сельский домик — пруд на дворе — курица с цыплятами — гуси, отгоняющие собаку, и плавающие гусята — девочка с коробом зерен и за нею куры — кролик — голубь с голубкою — сад, где полезное предпочтено прекрасному и редкому — орешник — цветы: тюльпан, роза, ландыш, жасмин, фиалка, ночная красавица, сравнение ее с тайными добродетелями — павлин — бабочки, хозяйка с детьми в саду — обращение к сельским жителям — сравнение жизни поселянина с жизнью человека, живущего в свете, славного, знатного — обращение поэта к севе, желание жить спокойно в деревне. Дорас, Глелас. Наслаждение в надежде — забыть о будущем — обращение к полям и рощам — роща тенистая, пастух, играющий на свирели — олени — кони, поджигаемые любовью — быки — река, водопад — птицы — соловей в густоте леса над рекою — горлица в дупле, кормящая детей — обращение к Богу, давшему благотворный сей инстинкт животным — поэт зовет друзей своих на берег реки — цапля, чибис, манящий от гнезда своего — пчелы, сравнение их с мудрецами — Озеро, на котором остров, заросший шиповником, можжевельником, <нрзб.>, жимолостью — весенний дождик. Заключение: обращение к полям, которые поэт назначает для своего убежища, если жизнь городская будет ему в тягость, в них он хочет прославлять Творца и кончить свою жизнь.

V.

План С. Ламбертовой весны
Вступление — обращение к Богу: поэт благодарит его за дары, излитые на человека, который и <нрзб.> о которых он хочет ему напомнить и которыми хочет научить наслаждаться. — К Доре, призывание ее в деревню — первая минута весны, южный ветер, потоки, стекающие с гор, море бурное, бури на земле. — Солнце разгоняет пары, первый весенний день. — Пастух и землепашец на поле — возвращение ласточек — птицы, начинающие летать по воздуху — мореплаватели сбираются в путь — зелень, разливающаяся повсюду — овцы, щиплющие траву на горах и <нрзб.> — виноградные ветви зеленеют — песни соловья — леса покрывают листочки, лань, скрытая в густоте — поэт обращается к полям, которые доставляют ему истинные наслаждения и которые <нрзб.>. Весною. — Веселость по селам оживленных к работе и наскучивших бездельем. — Земледельцы, выходящие с плугом и бороною — крестьянка с детьми, обрывающие дикую траву. — Цветы: роза, маргаритка. Первый дождь — утро после дождя — все живое распускается: надежда все одушевляет. Видя обновляющуюся природу, живее чувствуешь ее влияние, на полях и в саду ожидаешь плодородия и желаешь его. Прекрасное тогда только долго нравится, когда оно полезно. В деревне чувство надежды живее потому, что в деревне видимы труды земледельца и скотовода, которых успехи зависят от будущего и <нрзб.>… Сравнение сада полезного с садом для одного украшения. — Изображение Раймондова сада. Любовь его украшает. Любовь Линдора к Глисере. Эпизод брака Линдора с Глисерою — к здоровью, выздоровление весною. Поэт обращается к себе, изображает свое выздоровление, восхождение солнца, которым он наслаждается: зрелище пробуждающейся природы — удовольствие, чувство, пробуждаемое весною: весна в своем совершенстве. Поэт зовет Дорису на холм под дуб — деревья в цвете. — Шиповник над ручьем — ландшафт, изображенный в воде — война, юноша, погибающий, воин, оставляющий сирот, война пожирает всех без разбора, обращение к воинам. Ужасы войны: пожары, убийства. — Мир, любовь, обращение к ней. Весна ее воспламеняет в животных: конь, бык, лев, птицы, голубь, орел, лебедь, горлицы, филомела. За нею морские чудовища. Человек: все наслаждаются, человек лишь умеет любить. Любовь в нем продолжительнее, он всегда ее чувствует, в самой страсти, но в молодости он ею счастлив и несчастлив гораздо более — в деревне любовь живее — в ней все изображает ее и все ей служит убежищем — Гилас и Ликорис, неопытные любовники — Хлоя, побеждаемая Сильвандром — Любовь, основанная на добродетели — Гнезда, высиживание яиц — новое чувство в животных.

VI.

Селадон и Амелия
Дамон и Музидора
Лавиния и Палемон
Томпсонова весна
Призывание весны — обращение к леди Гартфорд — зима летит к северу, уступая место теплым ветрам. — Снег тает и горы обнажаются. — Весна еще не укоренилась, утренники, дождь и снег. — Солнце входит в знак Тельца и небо проясняется. — Земледелец выводит волов на поле — сеятель [молит]. — Поэт молит небо благоприятствовать трудам земледельца и, обращаясь к жителям городов, говорит, чтобы внимали его песням, их достойным. К британцам да покровительствует земледелие. Весна раскрывает силу произрастания. Зелень. Дерева зеленеющие и цветущие — благоухание — поэт хочет оставить скучный город и смотреть на оживающую природу — холодные росы — сухие ветры — зарождение насекомых и их истребление — благодеяние сих ветров — первый дождь. — Радуга. — Растения разнообразные. — Они составляли пищу человека в его счастливое время в золотом веке. — Изображение золотого века, железного. — Потоп, разрушивший мир и переменивший течение времен года. — Наблюдение. Рыбная ловля отдохновение в полуденный час в тени ясеней [с книгой в руке], над которыми вьются голуби и которые наклонились на воду, с Виргилием в руках — неспособность поэта образом достойным изобразить природу. Но он находит наслаждение в сем изображении и зовет Аманду вместе с собой восхищаться ее зрелищем — Луг, испещренный цветами, и на нем пчелы — сад: вид реки, озера, омраченного лесом, отдаленных гор и моря. — Цветы. — Поэт обращается к Творцу, которого мудрость видна в чудесном создании цветов. Пение птиц призывает поэта в рощу. — Любовь одушевляет их, ею оживлены, они начинают опять свое пение. Жаворонок, встречающий утро и пробуждающий других птиц. Дерева наполняются песнями. Филомела, ожидающая ночи, чтобы [всех] поразить — чижик — коноплянка, сова — Ворон и галка вместе с ними каркающие — воркование голубей — любовь птичек, гнезда в лесах, на корнях орехового дерева, склонившегося в источник ласточка, собирающая ил на пруде, или шерсть у стада, или сухую солому для составления гнезда, самец, поющий во время высиживания самки или ее место занимающий — вылупление из яиц нового рода любовь в птицах, сравнение их с бедным семейством, впавшим в несчастие, Хитрости птиц, употребляемые для спасения их птенцов <нрзб.> летающий над головою пастуха, утка и лесная курочка, отманивающие собаку. Поэт жалеет о неволе птиц, запираемых в клетки. — Филомела, стонущая о потере своих птенцов. — Птенцы оперяются. Вечер тихий и ясный, в который они в первый раз поднимались в воздух и конец забот отеческих в птицах. — Орел, выгоняющий орленков из гнезда. Сельская хижина, окруженная клёнами и дубами, на которых гнездится ворон. Домашние птицы: курица с цыплятами и петух, утка на пруде, лебедь на острове. Индейский петух и павлины, голубь и голубка. — Бык, воспламененный любовью, сражение быков — конь беспокойный и пылающий. Чуды морские и <нрзб.>. — Картина пастуха, сидящего на холме со стадом, все чувства людей есть влияние самого Божества — оно действует и на человека — обращение к дождю, слепых и чувствительных, на которых весна вдвое действует — к Литтельтону — изображение его уединения — Любовь в человеке: тайный жар и желание волнуют девушку — юноша, воспламененный любовью, которая владеет им совершенно, изображение неукротимой страсти. — Ревность — Счастливая любовь двух супругов, живущих в тишине семейственного счастья.

VII.

План ‘La maison des champs’
Приступ. — Выбор места: ожидать, идти на место: ручей, зеленые деревья в осеннее время, река и вечер.
Не искать мрачных видов. Развалины. Архитектура. Строение приютное, более простоты и величия. Сад — предохраняемый от червей. Чучелы, сбережение плодов — Птичник: голубятня, петух, водные птицы. Огород и садовые овощи. Цветник, запах. Теплицы. Брак цветов. Фальшивые цветы. — Украшение дома: простота, открытость, покойное расположение — занятия: порядок, экономия. Обед. Гуляние. Гроза. Удовольствия в деревне. Привычки невинные. К вечеру. Приятности природы: вечер. Скромной <нрзб.> предпочтительней покоя в ночах. Собирание плодов. — Пчельник. Среди пчел. Заботы о стаде. Осенние виды и собирание винограда.

VIII.

Возвращение на родину и призывание музы.
Выход на холм.
Картина природы оживающей и главные черты в одной картине.
Желание и воображение счастливой.
Свобода.
Посредственность.
Игры.
Жизнь сельская семейственная.
Иметь в виду пользу.
Чего искать в свете.
Счастие в самом себе.
Тайные мечты — но исполнятся ли они когда…

IX.

Возвращение на родину и призывание музы.
Выход на холм.
Картина природы.
Восхождение солнца — жаворонок — стада.
Вид деревни.
Кладбище и дом сельского свящ<енника>.
Зелени — цветы, их любовь.
Черемуха.
Источник.
Птичьи гнезда на берегу источника — ласточка, свивающая гнездо.
Река — рыбак.
Гуси и утки — охотник с собакою — болото и цапли.
Пчелы на лугу — стада в полдень на берегу реки.
Дождик.
Вечер после дождя.
[Возвращение поселян с поля]. Закат солнца на кладбище.
Соловей …
О прежнем необновленном мире.
Как легко весна вдохнула в поэта, оживил природу.
Тогда было не то, что ныне.
Но природа прелестна и без вымыслов — мы перешли к Божеству, уничтожив богов,
Древние богаче были идеалами, мы существенностию. Чтобы ею наслаждаться, нужно иметь невинную душу, мы более умеем наслаждаться натурою, тогда более владычествовала вера в Бога.
Любовь ко всему доброму.
Изображение сельского человека, благочестивого крестьянина.
Свобода, посредственность, счастие семейственное вот что единственное.
Может ли уровняться такая жизнь со светскою.
К милому — жить с ним. Стоим при начале жизни.
Что будет.
Уже потери.
См<ерть>.
Уже многие уничтоженные надежды раззнакомились с удовольствием.
Радуемся без наслаждения.
Будем ли когда-нибудь вместе.
Иметь друг друга в виду.
Усиливать душу в стремлении ко всему хорошему.
Укоренить в ней веру в бессмертие.
Если один перейдет прежде, другой…
Звезды для древних блестящи.
<нрзб.> для нас миры.
Древних Богов свели на землю.
Мы возлетели к Богам.
Мы будущим укрепили настоящее.
Для древних не было препятствий.

X.

Возвращение на родину и призывание музы.
Явление весны.
10 — встречать ее вместе с жаворонком.
5 — выход на холм, восходящее солнце.
20 — цветы и их таинственная любовь Campenon. Delille.
3 — источник и над ним с любовью шиповник.
2 — Ласточка, свивающая гнездо — Chateubriand.
Возвр<ащение> птиц, любовь двух горлиц.
Река и разнообразные ее берега.
Здесь кусты.
Там ива, наклонившаяся с челноком — Рига у выхода рощи.
Там хижина в окружении земледельческой природы.
Петух с курами.
Гусь в реке и собака.
Там стадо в полдень отражается в воде.
Chateubriand. Кладбище на берегу с часовней и домом священника.
Мельница.
Шум слышится с полуострова. Сидя на пне, обросшем ивами.
Первый дождик — иду в рощу.
Ключ гремячий, ключ в долине.
Эпизод: сумасшедший от любви — Delille.
Дождик — S. Lambert, Kleist.
Закат солнца перед дождем — смотр, на него, сидя у кладбища в часовне.
10 — первые минуты вечера и соловей.
Воображение переносит в Грецию. — Черты мифологии.
Существенность заменила мечты.
На что наполнять природу мечтательными существами.
Счастлив, кто ею наслаждается в простоте души.
Жизнь сельского человека доброго <нрзб.> и семьянина.
Его должности.
Его занятия, самые невинные.
С утром в поле.
Возвращение ввечеру.
Его дом.
Деревня. Около большой площади, около которой старая липа с сиденьем.
Деревенские игры.
Больница.
Училище.
[Возвращение]. Вечерние беседы — чай — чтение.
Поэзия.
Охота.
Рыбная ловля.
Вот жребий, которого желаю.
И чего другого искать в свете.
Черты светского счастья.
Но найду ли…
Лучшие планы разрушены.
Искать утешение в дружбе.
Будем во всю оставшуюся жизнь иметь друг друга в виду.
Укоренять в душе чувство бессмертия.
Один перешед за границу жизни.
Другой пускай питается ожиданием.

Черты мифологии

Весна. Изображение. Аллегория Венеры.
Натура оживлена.
Явление Авроры и Аполлона.
Аполлон и музы.
Тегапа — Луна и Эндимион.
Нимфы — лесные и водные.
Сатиры.
Гений — горы — Греция.
Фавны — Пан — Сильван.
Сиринкс.
Кипарис.
Пан.
Лавр.
Филомела.
Филемон и Бавкида.

XI.

Приступ. Жел<аю>, чтобы я
Уже весна
Общие черты весны
Зелень
Черемуха
Источник и над ним
Какое счастье возвратиться на родину
В свой сельский дом
Твой выбор места
Река и ее воды отражают виды
Кустарник
Рига
Рыбаки
Хижина
Стадо
Кладбище с церковью
Мост
Паром
Мельница
Сад
Огород
Цветник
Птичник
Пчельник
Дом
Расположение
Чистота
Гостеприимство
Занятия
Работы — экономия. Порядок. Заботливость
Отдых
Обед
Прогулка
Забавы
Повесть Мурад и Коюжа
Жизнь сельская, изображение невинной душой
Любить природу и уметь ею восхищаться
Картины природы
Заключение

XII.

Приступ. Жел<аю>, чтобы я
Уже весна
Общие черты весны [земля] лес, зелени, черемуха, гнезда жаворонок
Счастлив сельский человек, возвращающийся на свою родину.
Я хочу воспеть его жизнь. Внимай мне? Мальвина
Счастливая посредственность
Выбор места. Река и ее разнообр.
Сад, огород, цветник, птичник, пчельник
Дом: расположение. Угол для гостеприимства,чистота
Занятия, работа: экономия, порядок, заботливость
Обед
Прогулка
Забавы. Чтение. Общество
Игры
Повести: Мурад и Коюжа
Жизнь сельская требует невинной души и привычек, правил невинных.
Счастлив кто любит природу, счастлив, кто ее изобразить умеет.
Ее картины в разные времена года.
Утро, вечер, летняя ночь.

XIII.

Весна пришла. Воды освободились от цепи льдов, и вошли в берега,
Даль голубеет, яркая зелень оживающих деревьев и полей, в которых трудолюбивые руки сокрыли семя, пленяют взоры, воздух растворен благоуханием гречихи, ласточки начинают плесть гнезда под кровлею сельской церкви. Счастлив сельский человек и прочее.

ВЛАДИМИР

I.

Писать четырехстопными, rimes redoubles
Владимир. Содерж<ание>. Осада Киева Тугарином. Тугарин может быть побежден только Добрынею, который вышел из Киева. — Богатыри со стороны Владимира: Добрыня, Чурила, Алеша, Еруслан, Илья. Певец Боян. Со стороны Тугарина: Полкан, Змиулан, Зилант, Карачун. Алеша похищает Зилену у [великана] Полкана, который подступает под Киев. Один Алеша в Киеве. Илья, мучимый любовью, в лесу пустынником. Встречается с Рогнедою и крестит ее. Еруслан отыскивает Милославу в замке Карачуна. Сражение Алеши со Змиуланом. Царь девица и Добрыня.
1. Владимир и его двор. — Недостает лишь Добрынин Алеши Поповича. Добрыня послан за мечом-самосеком, Златокопытом, водою юности. Алеша прежде отправился на подвиги. Богатыри: Еруслан, Чурила и Илья, Рогдай, [Радегаст] Громобой. Боян певец. Святой Антоний. Радегаст Новгородский, убийца своей любовницы, мучимый привидением, и Ярослав, сын Владимиров, несчастный, мучимый неизвестною тоскою. Милолика, княжна Новгородская, невеста Владимирова, привезенная в Киев Радегастом и Ярославом. Приготовление к празднеству брачному.
2. Осада Киева Полканом невредимым, его стан и его богатыри: Змиулан, Тугарин, Зилант. Требование, чтобы Владимир уступил Ми-лолику. Владимир идет советоваться к Св. Антонию: Антоний велит отложить празднество брака и говорит, что один только Добрыня может умертвить Полкана, что его надлежит дожидаться. Советы, как укрепить город, жизненного запаса есть на год.
3. Процессия вокруг Киева, окропляют его святою водою, он неприступен для войска. Добрыня едет путем дорогою. История волшебницы Добрады и Черномора. Сон Добрыни. — Он въезжает в очарованный лес.
4. Очарованное жилище Лицины. Звук арфы спасает его. Он разрушает очарование. Между очарованными находит Илью и его любовницу Зилену
5. История Ильи с великаном Карачуном. Он разлучается с Добрынею и едет в Киев.
6. Богатырские игры. Ночью Ярослав и Радегаст едут в стан. Причиняют убийство. [На заре] их разлучают, на каждого нападает толпа. Ярослав раненый готов попасться в руки непр<иятеля>. Его спасают неизвестные воины: то Алеша и его товарищи. Радегаст пропадает безвестно.
7. Владимир узнает тоску Ярослава. Прибытие Карачуна в стан неприятельский. Он вызывает Илью на единоборство. Смешной поединок. Карачун достается в плен.
8. Добрыня достает и меч, и Златокопыта. Его любовь разрушает очарование Ксении. Ночь, проведенная с нею в долине.
9. Он ее лишается и едет в Киев. Встреча Добрыни. Избавление и история Радегаста и Заиды. Они спешат к Киеву. Отчаянное состояние Киева. Владимир решается дать сражение и выйти на единоборство с Полканом. Приготовление войска.
10. Войско выходит за город. Боян запевает песнь. Является Владимир. В эту минуту скачет витязь — это Добрыня и при нем Радегаст с Заидою, одетой в панцирь. Добрыня требует позволения сразиться. Получает его. Сражение с Полканом. Общее сражение. Торжество. Вход в город. Владимир уступает Милолику Радегасту. ЯЕление Ксении и Добрады. Торжество и радость. Брак и ночь Добрыни с Ксенией.

II.

Сходбище волшебниц.
Царь девица.
Звук арфы избавляет от обольщения.
Общее сражение — распорядок армии.
Изображение разных народов.
Голод в Киеве.
Изображение Богини снов.
Песнь пророческая Бояна.
Гребень, полотенце, камень.
Препятствия на возвратном пути
Разлучение Добрыни с его любезною, явление фей, куст лилий <нрзб.>.
Приступы — 1. Из Бояна. Приятность поэзии и вымысла. 2. О старине и древних очарованиях. 3. Богиня сновидения и <нрзб.>. 4. Любовь и ее очарование. 5. Приятность непостоянства. 6. Дружба. 7. Похвала уединению. 8. Похвала старости. 9. Слава. 10. Супружеское счастие.
Царь девица мстит за брата своего, убитого [Добрынею] Ильею, требует, чтобы он был отдан ей в руки.
Эпилог и пролог.
Из Тасса: описание Арм<идиного> сада. Кларинды, очар<ованного> леса, последнего сраж<ения>.
Царь девица встречается с Ильею и идет с ним в замок любви, не зная его.
Они избавляют с Добрынею.
Дубыня, Горыня, Горлан.
Ведьма, очаровавшая богатырей.
Шапка невидимка крылатая.
В Ришардете. Сражение с гигантами.
Эпизод Леона и его жены (V). Ведьма (III).
Остров видений (V).
Синибальд в келье Клелии — в образе Алеши Поп<овича>.
В спальне Зелии.
Дорогою победы и известия, которые приносят о Добрыне в Киев (Амадис Гальский).
Любовница Добрыни в Киеве незнакомая.
Добрыню окружает таинственность.
Вражда Чернобога с Световидом.
О славянском гостеприимстве. В описании чьей-нибудь смерти подр<ажание> Гомеру VI песни <нрзб.> из облака (Велледа).

III.

[Оберон, поссорившись с Титаниею, положил клятву и на ее дочь, чтобы она была далеко от отца, лишена бессмертия духов. Невидима, в отдаленной стране, и тогда только возвратит образ, когда будет любить ее юноша, не видевший ее никогда. — Оберон, видя Добрыню, отправившегося за живою водою, его избирает, — и его ведет. — Добрыня уводит Изеллу. Рогдай, убивший свою любовницу, преслед<уем> ее тенью, излечается, окрестив Свиду — с которой уходит из стана печенегов.
Сын Владимира, влюбленный в его невесту. Друг Рогдаев, их ночное сражение.
1. Песнь. Явление к Владимиру великана печенегов. Объявление войны. Киев в осаде.

IV.

Мысли для поэмы
Владимир под старость посылает одного из богатырей на подвиги. Время ужасное для него приближается, в которое прошедшее должно быть заглажено. Добрыня испытывает многие очарования, следствия одного и с одним разрушающиеся. В то же время война с печенегами, в коей успех соединен с тем же разрушением очарования. (Заимствовать из Zauberring.) Тризна в честь Святославу. Песня Бояна.
Воин греческий. Тень любовницы, закопанной в монастыре.
Празднество освящение храма.
Для Игоря. Певец на празднике Владимировом.
Посвящение в рыцари <нрзб.> на гробах отцов.
Повесть об отшельнике святом с сыном, который влюбился в дочь волшебника и, лишась ее, умер.
Два друга, идущие ночью украсть череп Святославов. Подр<ажание> Нису и Эвриалу. Один, израненный, возвращается в Киев. Позвид умирает. Другой скоро в плен. Крестит пленницу.
Сходбище волшебниц.
Общее сражение, распорядок армии, изображение народов.
Голод в Киеве.
Изображение богини снов.
Приступы.
Чурило и Земит и великан Синибальд.
В комнате Клелии.
Сражение с гигантами. Эпизод Леона и его жены.
Богатырские игры. Приключения.
Болеслав храбрый и Преслава.

V.

Два друга сбираются ночью похитить череп Святославов.
(Подр<ажание> Нису и Эвриалу.)
Один [погибает], израненный, брошен.
Другой [спасает его <нрзб.>] взят в плен крестит пленницу.
Явление витязей. Предложение подвига.
Богатыри. Добрыня едет.
Тризна в честь Святославову. Песня Бояна.
Эпизод Рогнеды.
Рыцарь, обреченный спасти Киев.
Приезд в Киев воина греческого — песня любовницы, закопанной в монастыре.
Повесть ему от другого о происшествиях Киева до осады.
Строение храма — не прежде <нрзб.>.
Певец на празднике Владимировом. Посвящение в рыцари стариком.
Между гробами отцов.
Повесть об отшельнике с сыном, который влюбился в дочь волшебника и лишась ее умер.
Zauberring. S. 52—58.

VI.

План Владимира.
Прежде истор<ическая> часть, пот<ом>
No 1. Замечание в стихотворцах мест, достойных подражания.
Роланд (Т. 1). Описание острова Альцины. Астольф, превращ.<енный> в мирт — описание разных чудовищ — сражение с охотником — Роланд, встревоженный сновидением.
(Источники)
Поэмы. Илиада. Энеида. Одиссея. Ариосто. Тасс. Оберон. Идрис. Клелия. <нрзб.> Артур. Ришардет. Rosecroix, <нрзб.>
Романы Тресановы. Русские сказки. Славянские древности. Народные) русск<ие> сказки. Музеус. Taies of Wonder. Tieck. Lamott Fouque.
Жофруа приходит требовать от Артура рыцарства. Получает. Является черный рыцарь и бьет служителя за столом Артура. Жофруа дает клятву не есть <нрзб.> не спать до тех пор, пока не отомстит. Едет. Видит золотое копье и сражается за него с рыцарем. Подъезжает к замку Белиевры. Засыпает. Его будят. Он сражается. Наконец входит в замок. Влюбляется в Белиевру, которая клялась выйти замуж за того рыцаря, который избавит ее дядю. Этот дядя во власти того самого рыцаря, которого хочет наказать Жофруа. Он уезжает из замка другого рыцаря, избавляет дядю, но возвращается в замок, забыв узнать, точно ли его избавил. — Он засыпает. Его будит сам дядя. Он женится на Белиевре.
Образцы и пособия
Ариост
Тассо
Оберон
Идрис
Клелия
Scott Edinburg reviev
Hoole Edinburg reviev
Ballades
Talles of Wonder
Lamott Fouque
История
Выписки из Карамзина
Печенеги
История Крыма
Описание Крыма
Эдда
История Греции
География России
Разговоры о Новагороде
Муравьев
Летопись Нико<нова>
Русская правда
Антон
Маш

VII.

[Рассказы]. Лодомир и Милороза. Лодомир в беседах с Владимиром: черты прежнего времени. Лодомир один у часовни или на могиле: воспоминание о деве. Песня. Однажды дева на лодке. Сходство и описание. Характер, таинственность. Черты старины. Условие. Супружество. Праздник. Первые месяцы. Таинственность свидания. Унылость. Смерть. — Годы — невозможность? Вокруг. Смерть <нрзб.>, песнь о <нрзб.>, жалобы Милорозы. — Характер <нрзб.> и чувства.

ДЕВА ОЗЕРА

Walter Scott

Lady of the laque (sic!)

1 песнь. Описание травли оленя (большое). Один из ловцов уходит вперед, заблуждается, видит перед собою озеро, усеянное островами и озаренное заходящим солнцем. — Трубит в рог, по озеру плывет к нему лодка, и в лодке дева. Она зовет отца, но при виде незнакомца отталкивает лодку от берега. Наконец, после разговора с ним принимает его в лодку и везет на остров и приводит в простую хижину, состр<оенную> из бревен. По стенам трофеи воинские и охотничьи. Другая женщина более в летах приходит к ужину. Незнакомец называет себя Фиц-Жеймсом, рыцарем (1 нрзб.) и тщетно старается узнать имя ее клана, и благородная наружность показывает знатное происхождение. Он уходит спать и видит сны беспокойные. — Встает и успокаивает себя взглядом на прекрасную тихую ночь. — Потом засыпает сном тихим, не пробуждается до самого утра. — Характер старого певца, который предсказал прибытие Фиц-Жеймса.
Лучшие места. Приступ: обращение к лире, описание озера при заходящем солнце (XIV), — появление девы (XVII). — Описание девы (XIX) — описание робости ее и лица незнакомца (XX и XXI ), — успокоение незнакомца после беспокойства при взгляде на ножны незнакомца (XXXV).
Погрешности: описание ловли слишком длинно, в описании пути слишком много подробностей, эстетическое рассуждение Фиц-Жеймса о саде неуместно. Но все сии недостатки сами по себе, красота по слогу.
II песнь. Остров. I. Странник уезжает. II—III. Песнь менестреля. IV. Изображение менестреля. V Дева смотрит вслед за незнакомцем и в ней пробуждается капля чувства. VI. Она вспоминает о Малькольме Грэме и велит менестрелю петь его ovaBy.VII. Менестрелева арфа издает унылые звуки. VIII. Он говорит, что он такие же звуки слышал, когда должно было постигнуть несчастье Дугласа, отца ее. IX. Дева его утешает и говорит о спокойствии той жизни, которую они ведут. X. Ее речи успокаивают менестреля, он говорит, что придет то время, в которое будут сильно удивляться ее красоте. XI. Она напоминает, что жестокий, но славный витязь Родрик ее любит. XII. Менестрель говорит с ужасом о Родрике. XIII—XIV Дева уверяет, что никогда не будет женою ужасного витязя. XV Но думает о нашем посетителе. Меч твоего отца упал к его ногам. — Это худое предвещание: боюсь ненависти Родрика, который смотрит сурово и на Малькольма. — В это время слышат крик. XVI—XXI. Приближение Родрика, песнь его пловцов. XXII. Мать Эллены зовет ее встречать Родрика, но в это время слышится речь ее отца, она бежит к нему навстречу. XXIII. Между тем Родрик причалил к берегу. XXIV Стыдливость Эллены при виде Малькольма. XXV Изображение Малькольма. XXVI. Эллена упрекает отца в том, что он отдалился. Отец говорит, что Малькольм был его проводником. XXVII. Родрик идет навстречу. Вестник приносит ему худое известие о приближении короля Шотландии. XXVIII. Родрик сказывает, что Дугласа ищет с самого приезда и предлагает ему руку с тем, чтобы Эллена была его женой. Дуглас отказывает. ХХХШ. Бешенство Родрика. Малькольм хочет вывести Эллену. XXXIV Родрик бросается на него и останавливается. Они готовы вступить в бой. Дуглас их остановил. XXXV. Родрик велит дать провожатого Малькольму. Малькольм отвергает и бежит на берег и бросает вызов.
III песнь. Сбор. I. Изображение утра. II. Обращение ко времени. III. Родрик в суровой задумчивости на берегу. IV Изображение Брайана. V и VI. Предание о его рождении. VIII. Принесение жертвы. IX. Его заклинания. X—XIV Заклинания. Гонец скачет собирать воинов Родриковых. XV—XXIV Сцена перед Дункановым гробом, сын его берет крест. — Свадьба — все собираются. XXV Дуглас и Эллена уходят в другую пещеру. XXVI. Описание пещеры. XXVII. Родрик был смущен и не собирает своих воинов. XXIX. Но не нашел сил войти в пещеру слышит песнь Эллены. XXX. Родрик идет на сборное место. XXXI. Изображение спящих воинов и тишины.
IV песнь. Предсказание. I, III, IV, V Разговор стражи с Горцем. VI. Брайан сказывает пророчество Родрику. VIII. Новость, которую приносит Мэлис Родрику. Родрик определяет сражение против того острова, где собрались жены, дети и старцы. IX. Между тем Дугласа нет в пещере. Эллена об нем тоскует. X—XI. Аллен утешает ее. XII. Поет балладу. XVI. Едва он кончил — является незнакомец. XVII. Зовет Эллену — она признается в любви к Малькольму. XVIII. Незнакомец хочет быть ее братом. XIX. Дает ей кольцо и уходит со своим проводником. XX. Идут — он видит своего мертвого коня. XXI. Видит сумасшедшую Бланку. XXII. Ее песня. XXIII. Проводник рассказывает, что она сошла с ума, потеряв жениха, убитого Родриком. XXV Поет пророческую песнь. XXVI. Незнакомец подозревает проводника, тот убегает и бросает в него стрелу, она падает в Бланку. Незнакомец, догнав его, убивает. XXVII. Умирающая Бланка дает ему волосы своего жениха и требует, чтобы он за него отомстил. XXVIII. Незнакомец идет один, теряет дорогу решается ждать вечера, чтобы пробраться в сумерки. XXIX. Вечер, огонь и страж. XXX. Разговор с стражей. XXXI. Они засыпают вместе.
V песнь. I. Сражение. II. Страж ведет Фиц-Жеймса. III. Спрашивает, как прошел он без пропуска Родрика. IV Я охотник Жеймс. V—IX. В разговоре своем Жеймс показывается. Проводник свистит. Отовсюду сбегаются воины. Я Родрик говорит он. X. Жеймс готов сражаться. Родрик дает знак рукой, все исчезают. XI. Они сходятся на свободном месте. XII. Родрик предлагает сражение. XIII. Жеймс, удивленный его великодушием, предлагает ему мир и свое представительство у короля. XIV Родрик отвергает с досадой и требует сражения. XV Описание сражения. XVI. Родрик падает. Жеймс ждет сдачи. Тот отважно с ним борется, но, ослабевши от ран, умирает. XVII. Жеймс трубит в рог, является четверо вооруженных. XVIII. Он поручает им Родрика и идет в Стерлинг, где готовились игры. XIX. Воины видят идущего старика. XX. Он сходил к Стерлингу, где готовились к играм. XX—XXIII. Описание игр — стрельба из лука, кольцо, бросание кинжала. XXIV Король не замечает Дугласа. XXV Спускается олень. Собака Дугласова всех опередила. Ее хотят убить. Дуглас открывается. XXVI — XXIX. За него вооруженные, но он останавливает мятеж. XXXI. Посол от Джона Мара, готовящегося идти в бой с воинами Дугласа.
VI песнь. Караульня. II—V Разговор стражей. VI. Входит воин с девой и стариком. Это Эллена и певец. VII—VIII. Эллена просит, чтобы ее повели к королю. IX. Является начальник стражи и ведет ее. XI. Певец просит, чтобы его проводили к его господину, стражник тихо отводит его к умирающему Родрику. XIII. Родрик заставил его петь песнь, во время которой умирает. XXII. Жалобные песни на смерть Родрика. XXIII. Между тем Эллена одна. XXIV Слышится песнь пленного звероловца — это Малькольм. XXV. Является Фиц-Жеймс и ведет ее в чертог короля. XXVI. Фиц-Жеймс сам король. XXVII. Эллена падает на колени и протягивает ему кольцо. Король проищет Дугласа, который сам уже тут. XXIX. Он соединяет с нею Малькольма — Обращение к арфе.

РОДРИК И ИЗОРА

I.

Гаддер и Свенд и Русла.
Вступление — к ней. Этот замок теперь <нрзб.>.
Гаддер в морском походе похищает Руслу и вверяет брату Свенду.
Они едут в замок.
Дорогою Свенд и Русла влюбляются друг в друга.
Все готовится к брачному торж<еству>.
Гаддер возвращается.
Подозрительность и ревность.
Русла дает свидание на берегу озера в подземелье.
Ночь. — Предчувствие.
Их подслушивают.
В тишине вдруг озаряется.
Гаддер вызывает на поединок.
Там где раздается.
Русла падает в обмор<ок>.
Приходит в себя: все тихо.
Факел, подле него труп.
Она сходит с ума.
[Гат<ред>] Беспрестанно приходит.
Умирает.
Отчаяние Гаддера — Он едет.
Буря.
С тех пор.
Замок исчез.
Одно подземелье.
В нем слышится голос.
Огонек.
Здесь замок.
Озеро.
Роща и храм.

II.

1. Теперь, где пышный царский дом над озером,
Где часто раздаются голоса и
Где мы приходим удивляться <нрзб.>,
Там в старину было иное:
Бор — озеро посреди ельника,
Замок Гаддера.
Его нет.
Ужасный гнев Божий постигнул.
2. Гаддер был славен могуще<ством>.
Мрачен.
3. Свенд, брат его.
Храбр.
Любим.
4. Часто по берегам девы.
Часто в замке девы —
Никто не смел приступиться.
5. Однажды с ладьями в море
Русла похищена натиском.
6. Гаддер вверил ее прекрасному Свенду.
Сам остался одинок.
Свенд привез ее в замок.
7. Его участие.
И слезы ее.
Сострадание укрепило прелестную к нему.
8. Долго не возвращался Гаддер.
Между тем любовь соед<инила>.
9. Иногда на берегу
При нем забывает.
Юноша молчал.
10. Наконец является Гад<дер>.
Тут сердце в буре.
[Он сказал Русле чтобы пришла]
[Должно было молча]
[Свирепый и ревнивый Гаддер заметил].
11. Молчание неспок<ойное>.
Гаддер замечал.
Однажды призвал он.
12. Разговор.
Условие ночью.
13. Я буду ждать в подземелье.
Но стены имели уши.
Встречаются.
14. [Гаддер.]

III.

Преступает
Нападение
Отдает и велит готовить к браку
Дорога
Любовь дотла
Возвращается Гаддер — ревность и подозрительность
Жалоба
Ночное свидание
Предчувствие
Сражение
Изора теряет разум
Гаддер скрывается
Путник к замку
В монастыре
Переменяется игумен
Он видит Гаддера
Разговор об нем и с ним
Гаддер пропадает
Платье
Замок его разруш<ился>
Одно подземелье
Свечка
Голос

IV.

Гатред, один из рыцарей, вызванных Альбертом Епископом в Лифляндию, отделяется от прочих рыцарей — строит замок в густоте леса недалеко от берегов Балтийского моря и оттуда делает набеги на берега в кораблях, грабит и опустошает [он является в Ревель], молодой брат его [Адольф] Волкуин ему всегда сопутствует. В одном из сих походов похищена Изора [двумя] братьями. Гатред, ею плененный, вверил ее Адольфу для приведения в замок, а сам остался довершать поход. Адольф во время переезда влюбился в Изору, и она полюбила Адольфа. Он знает о страсти брата, но не может победить собственной. Поэма начинается [на берегу] тем, что Адольф и Изора сидят на берегу озера, над коим возвышается замок, спокойные, но предчувствия, ждут скорого возвращения брата. В разговоре их в немногих словах описываются и все предшествующие происшествия и выражается характер и Гатреда, и Адольфа, и Изоры. — Гатред: ужасный, страсть и необузданность, питомец Юга, ревнивец, мстительный, но великий. Молчаливость, самовластие, непоколебимость, храбрость — умеет победить всякое движение и скрыть и никогда не победил ни одной страсти, владеет собой только для того, чтобы себе дать волю. Самая сильная привязанность к брату, но уступающая силе других желаний: для исполнения их не пощадит и брата. Все ему повинуется — но повинуется одним взглядом, движением и отрывистым словом. Он повелевает ими молча или одним словом. Адольф — тот же страстный характер, но живость молодости, необузданность и нетерпеливость в страсти: любовь и уважение к брату — но уступающие силе любви. Изора — глубокая меланхолическая чувствительность. — Они ждут Гатреда. Он является. Объявляет о выборе своем Адольфу и Изоре. Их бледность им изменяет. Он молчит, но все знает. Их разговор, который подслушал: Адольф предлагает Изоре ночью свидание в подземелье, оттуда ход в лес, там будет конь — они уедут. — Изора идет в подземелье. Буря. Адольф уже там. Вдруг их окружают. Сражение при факелах и глухом громе бури. Адольф убит, и факел. Изора приходит в себя и умирает над телом Адольфа — видит фигуру сидящую. — В цистерцианском монастыре в Ревеле был избран игумен-старец, он смотрит, кто это. Он находит его однажды — исповедь — неизвестный исчезает — видели ладью — буря, где озеро омывает, там…

V.

Первая сцена.
Ты задумчив, Родрик — Не знаю, что мучит меня! [Все вокруг нас прекрасно]. — Ты здесь, а я уныл! — смотри, как небо ясно! — Видишь ли эту тучу! В ней дрожат молнии! все тихо и светло, но гроза будет. Гладкая поверхность этого озера скоро взволнуется. Теперь в нем ясно отражается наш замок, черные ели и сосны в нем видны! Но видишь ли, как ласточки над ним быстро кружатся и почти прикасаются к нему крыльями! Воздух спокоен, но душен! Эта неподвижность предвещает волнение — отчего ты задумчив? Родрик не отвечал, но долго смотрел на Изору. Помолчав, сказал он: нынче возвращается Гатред. — Изора побледнела, и вместе с ней побледнел Родрик, и рука его невольно сжала меч. Он устремил черные глаза свои в даль, и темное пламя в них запылало. Изора, я предчувствую ужасы в сем возвращении. Брат мой видел тебя, [я знаю его душу — в ней уже таится страсть. Зачем поверил он мне тебя!] Он никому никогда не открывал души своей. Все таится в душе его великой, но грозной и непреклонной.
Когда он похитил тебя из твоего замка на берегу кипучей Нарвы, мщение помчало его вслед за твоими братьями — мне вверил он тебя, я должен был на корабле нашем перевезти тебя в замок. Он не сказал ни слова. Но теперь воспоминание о взоре его, задумчивом и пылающем, на тебя устремленном, о его молчании, с каким он на тебя смотрел — ты стояла бледная и робкая, в эту минуту я видел одну тебя, но когда мы отплыли, я устремил на берег глаза. Величественный образ моего брата мне представился. Один стоял он на берегу и смотрел за нами. О, теперь знаю, что было в душе его — знаю и содрогаюсь. Судьба страшно над нами играет… Тогда душа моя полна была тобою. Теперь, когда он близко… Изора не ответствовала. Она протянула к Родрику руку, прижала ее к сердцу, другую подняла к небесам и смотрела на Родрика нежными, полными души глазами. Он упал пред нею на колена и прижал горящее лицо к ее коленам. — Что ни будет, сказал он, поднявшись с места, я твой! Мы неразлучны! За него отдам жизнь! Отдал бы свою любовь и погиб, но твоею любовью пожертвовать не могу, не хочу, и это решено! …Изора, слушая его, смотрела на небо, душа ее молила Спасителя, ему поверяла судьбу свою и будущее! …[Молю небо, чтобы я ошибся. Чтобы сердце Гатредово было спокойно]. В эту минуту зашумело в лесу, и явился во всеоружии воин… Родрик и Изора встали. Это был Гатред. Молча подал он руку брату. Быстро взглянул на обоих, все увидел, но глаза его ничего не выразили, чувствительно было легкое содрогание в руке. С спокойствием сказал он: Я отделился от своих, чтобы вас изумить. Там все кончено — их нет! Замок <нрзб.>: куча золы. Изора, я тебя стою. Послезавтра пойдем к алтарю.

VI.

Родриг и Изора сидели на берегу озера, день склонялся к вечеру. Ты задумчив, Родриг, сказала Изора. — Где твои мысли? Мы вместе, а ты мрачен. Смотри, как небо ясно. Родриг поднял глаза на небо. — Видишь ли там, на краю неба, эту тучу. В ней молнии. Будет гроза. Поверхность нашего озера еще гладка, но ласточки летают по нем и почти прикасаются к его гладкой поверхности, воздух тяжел. Будет буря! Это небо, как счастие жизни — не верь его ясности. О, что же причиною твоей печали? Родриг долго смотрел на Изору и молчал. — Нынче должен возвратиться Гатред [Это день им назначенный]. Изора побледнела, и Родриг побледнел, и рука его сама собою опустилась на меч. Он устремил черные глаза свои в даль, и темное пламя в них запылало… — Изора, я предчувствую нечто ужасное в этом возвращении. До сих пор душа моя предавалась унынию любви, и для нее не было ни прошедшего, ни настоящего. Но Гатред возвращается — При этом все предо мною раскрылось. Все, что было, пришло мне на память, все, что будет, стоит предо мною как страшилище. Изора [Гатред, мой грозный брат, любит тебя. Но робость заставляет меня содрогаться, припомнишь ли] тот день, когда мы вырвали тебя из замка твоих похитителей? [Мне его не забыть, этот] О день прекрасный… день ужасный и лучший в моей жизни! Молчи, Родриг, дай насладиться воспоминанием! Эта минута, в которую два ваши корабля появились — как будто радость перед ними летела! Нарова кипела, а я плакала — все мои родные погибли! и когда начался стук оружия, загорелся замок, ты отыскал, выхватил, пронес меня к кораблю. Гатред стоял, притиснув к земле одного из моих похитителей, другие бежали… потом мы очутились на палубе и скоро посреди спокойного моря, и ничего кроме тебя и тишины и неба, над нами простертого… минуты счастья. Свобода и любовь. — О прекрасные минуты! но их нет! теперь, когда близок Гатред, все возобновилось в моей памяти. В тот час, когда разрушенный замок догорал и падал, и когда ты стояла в виду корабля, я видел одну тебя, ты лежала на моих руках, я нес тебя на корабль, теперь помню. Вверяю тебе мою Изору, сказал брат мой: ты с ней в мой замок — я здесь довершать мщение! И рука его сильно мою сжала. — Этот голос промчался мимо ушей моих. — Когда я стал на корабль и мы начали отчаливать, я взглянул на берег — там стоял брат мой неподвижный, и взоры его пылали! Эти взоры были мне понятны — но я обо всем забыл близ тебя — но теперь знаю, что билось в душе его. — О Изора! Знаю и содрогаюсь! О Изора! Ты не знаешь моего брата! Душа в нем великая, но она ужасна и непреклонна. Никто не проникал в глубину ее! Лицо его никогда не изменяет чувству! И сколько же сильно то чувство, которому изменит его лицо! Сию перемену я видел на лице Гатреда и знаю все, что в его сердце. Он любит тебя страстно. И ничто не преклонит его страсти. Никогда еще не колебалась его воля, никогда не было ослушания его слову. Никто не слышал его говорящего много — но каждое его слово есть закон. Он мой брат — но и для меня был он доселе неприступен. Один я его обожаю, как Бога, и что теперь… Что будет, Изора? Изора не ответствовала, одною рукою она прижала Родригову руку к сердцу, другую подняла <в> небо и смотрела на Родрига нежными глазами. В них изображалась клятва: навеки и все пополам. Пусть будет, что будет! Мы неразлучны. За него я отдал бы жизнь, ему пожертвовал бы своей любовью и погиб, но твоей любви не отдам, и это решено. Они встали, подошли к озеру. Вдруг в лесу зашумело. Смотрят. Идет воин. Это Гатред. Он подошел к ним быстро. Молча подал руку брату, быстро взглянул на них, все увидел, но глаза его ничего не признали, в руке только чувствительно было содроганье. Спокойно сказал он: Изора там все кончено! Твоих притеснителей нет! Замок куча золы. Я тебя стою, завтра ты моя. Род риг, чтобы все было готово к свадебному обряду — Изора и Родриг побледнели. Гатред не взглянул на них, но видел их бледность, отдал спокойно свой шлем оруженосцу и пошел к замку.

VII.

Предисл<овие>
I. Беседы отца 10
II. Воспоминание 50
III. Песня
IV. Дева и сходство 50
V Характер 50
VI. Супружество 25
VII. Любопытство и видение 50
VIII. Унылость 45
IX. Смерть 45
X. Жалобы невинности 50
XI. Остатки к следующей песне 50
I. Посвящение Герсике
II. Образ монаха рассказ
III. Сцена в церкви
IV. Рассказ — Родрик и бегство
V. Изора
VI. Сражение и поручение брату
VIII. Возвращение и [ревность]
IX. Ревность
X. Сражение
XI. Смерть Изоры. В озеро
XII. Бегство.
XIII. <нрзб.> состояние
XIV Гатред исчезает
XV Остатки

VIII.

Предисловие.
Историк.
Старина. Для объяснения в Лифляндию. Рыцари девы. Огонь и меч. На берегах Двины. Герсика разрушена. Князь бежал с сыном. Он потерял жену, сын — невесту — поселился, но в манускрипте упоминается о том, чего нет в Истории. Истина чудесное отвергает. S. Paul. Предания. Все населено. Ныне мы <нрзб.>, а тогда Альфы. Духи цветов — голос лесной — мертвецы.

ПРИМЕЧАНИЯ

Неожиданное свидание
Быль
(‘Лет за семьдесят, в Швеции, в городе горном Фаллуне…’)

Автограф (ПД. No 27807. Л. 39 об.) — в ‘Книге Александры Воейковой’ черновой набросок первых 24 стихов, в контексте других произведений 1818 г. (‘Тленность’, ‘Кто слёз на хлеб свой не ронял…’), без заглавия.
Впервые: Муравейник, 1831. No 3. С. 24—28 — с заглавием: ‘Неожиданное свидание. Быль’.
В прижизненных изданиях: БиП, БП, С 4—5. Везде с заглавием: ‘Неожиданное свидание. Быль’ В С 5 (Т. 5. С. 63—66) — в подборке произведений 1832 г.’, с указанием в оглавлении в скобках: ‘Из Гебеля’.
Датируется: 15—17 марта 1831 г. — на основании собственноручного списка произведений, написанных в 1831 г. (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 8 об.).
Переложение в стихах прозаического рассказа И.-П. Гебеля ‘Unverhofftes Wie-dersehen’ из его сборника ‘Schatzkastlein des rheinischen Hausfreundes’ (‘Шкатулка рейнского домашнего друга’, 1811). Рассказ Гебеля восходит к известному сюжету, воспроизведенному в книге Готхильфа Генриха Шуберта ‘Ansichten von der Nachtseite der Naturwissenschaft’ (1808). Впоследствии этот сюжет использовал Ахим фон Арним (1810), но особенно он стал популярен после появления в 1818 г. новеллы Э. Т. А. Гофмана ‘Фалунские рудники’ в составе первого тома ‘Серапионовых братьев’.
Черновой набросок первых 24 стихов ‘Неожиданного свидания’, относящийся к 1818 г., находится в ‘Книге Александры Воейковой’ среди других переводов из Гебеля. В тетради No 77 (РНБ. Оп. 1. Л. 29) в списке, составленном Жуковским, ‘Неожиданное свидание’ числится среди стихотворений 1818 г. Поскольку в дальнейшем текст был переработан, приведем здесь редакцию ст. 1—24 из названной тетради:
В шведском Фаллуне с тех пор уж прошло семьдесят лет и более —
Утром одним молодой рудокоп, со своей молодою,
Милой, прекрасной невестой прощался и нежно сказал ей:
‘В день Святой Лукерьи нас обвенчают, тогда мм
Будем муж и жена и своим гнездом заведемся!’
‘Да! И мир и любовь поселятся у нас’ — отвечала
С ясной улыбкой невеста — тогда ты мне все! Без тебя же
Лучше быть в гробе, чем в месте другом’. Но когда накануне
Дня Святой Лукерьи священник в церкви в другой раз
Громко воскликнул: ‘Кто ведает, нет ли законной препоны
Браку сему’: тогда представилась смерть. На другую ночь
Юноша в черном платье своем — Рудокоп не скидает
Черного платья — мимо дома ее на работу
Весело шел, он прежде стукнул в окно и сказал ей:
Доброе утро! Но ‘добрый вечер’ уж не сказал он.
Он с работы назад не пришел и напрасно наутро
Черный платок с пунцовой каемкой она отложила —
Им нарядить к венцу жениха — не пришел он — и долго,
Долго она дожидалась, когда ж не пришел он, подарок
Свой она заперла и плакала горько и вечно
Друга забыть не могла. … Между тем Лиссабон Португальский
Землетрясенье разрушило, на семь лет загорелась
В целой Европе война и потухла, Франц император
Первый скончался, и Иезуитов и Польши не стало.
Фрагмент представляет собой довольно точный перевод текста Гебеля. Мысли о переложении этого произведения, видимо, не покидали Жуковского и позднее. Так, К. С. Сербнович 14 января 1830 г. записывает в дневнике: ‘После был у В. А. Жуковского <...>. Василий Андреевич <...> рассказывал любопытные сюжеты для поэзии — рассказ о старухе, узнавшей своего любезного, отрытого в рудокопне, где он пробыл 50 лет и сохранился как юноша’ (ЛН. Т. 58. М., 1952. С. 258). В марте 1831 г. Жуковский возвращается к своему давнему замыслу, в мартовском же номере ‘Муравейника’ повесть была уже опубликована. К сожалению, автограф этого перевода до сих пор обнаружить не удалось. По сравнению с первым наброском, этот текст отличается большей выверенностью деталей (Жуковский отказывается, например, от упоминания католического праздника — дня St. Lucia, от такой детали, как черный платок с пунцовой каемкой, которым невеста должна была нарядить жениха к венцу — все это мало что могло сказать русскому читателю, уточняется время суток, когда рудокоп отправился на работу). В дальнейшем текст практически не подвергался правке. При публикации в С 5 Жуковский добавляет лишь подзаголовок ‘из Гебеля’, давая его, впрочем, только в оглавлении, были сделаны также некоторые стилистические замены: в ст. 5—6 вместо ‘И в нашей убогой хижине’ — ‘И в нашей убогой хижинке, в ст. 11 ‘… рудокоп никогда не снимает’ — ‘рудокоп никогда не сымает’, имя французского короля ‘Людвиг’ первоначально звучало ‘Людовик’).
Гебелем сделано примечание к рассказу, где указывается, что он основан на реальном событии. Жуковский же дает своему переводу жанровый подзаголовок: ‘Быль’. Переложение осуществлено с некоторыми изменениями оригинала: опущены или наоборот добавлены описания ряда событий, произошедших за время между исчезновением молодого рудокопа и его ‘свиданием’ с состарившейся невестой. В переложение не вошли некоторые политические и исторические факты, по-видимому, по причине их малоизвестности русскому читателю (например, казнь датского государственного деятеля Струэнзе, борьба между французами и испанцами за Гибралтар, завоевание шведским королем Густавом Финляндии и др.). На этом фоне весьма примечательно введение Жуковским в текст стихов о казни Людовика XVI, смерти Екатерины II, о коронации Наполеона I и о его падении (ст. 26—31) вместо перечисления Гебелем таких исторических событий, как завоевание Наполеоном Пруссии, обстрел Копенгагена и др. Благодаря определенному отбору исторического материала, упоминающегося в произведении, в нем создается примечательный хронотоп: вымышленное событие из частной жизни помещается во вполне конкретный и многое говорящий русскому читателю исторический контекст. Есть изменения и в описании самого ‘свидания’: интимные, мелодраматические интонации заменены символико-мифологическими акцентами, связанными с одной из любимых идей Жуковского о жизни как вечном движении. Самым же главным изменением можно считать факт переложения прозы стихами, а именно — гекзаметром, синтетическим метром, сочетающим возможности ритмической организации текста и повествовательный стиль. Эти художественные эксперименты Жуковского были оценены по достоинству даже теми, кто ранее весьма осторожно к ним относился (см. о полемике вокруг гекзаметра Жуковского и его переводов из Гебеля в комментариях к ‘Овсяному киселю’). В. К. Кюхельбекер писал, например, в своем дневнике 21 октября 1840 г.: ‘… анекдот ‘Неожиданное свидание’ рассказан умилительно прекрасно’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 300). Отмеченными оказались именно особая жанровая природа произведения и тип повествования в нем. В. Г. Белинский относил ‘Неожиданное свидание’ к числу ‘замечательных переводов’ Жуковского (Белинский. 7, 213).
Ст. 20—21…. весь Лиссабон уничтожен был страшным / Землетрясеньем… — Лиссабонское землетрясение 1755 г. является одной из наиболее известных катастроф.
Ст. 21. … война семилетняя кончилась… — Семилетняя война 1756—1763 гг. между Австрией, Францией, Россией, Испанией, Саксонией, Швецией, с одной стороны, и Пруссией, Великобританией, Португалией, с другой.
Ст. 21—22. … умер / Франц император… — Имеется в виду Франц I (1708— 1765) — император Священной Римской империи с 1745 г.
Ст. 22. … был Иезуитский орден разрушен… — В 1773 г. папа Климент XIV распустил орден Иезуитов.
Ст. 23. Польша исчезла… — Петербургскими конвенциями 1770—1790-х гг. территория Речи Посполитой была разделена между Пруссией, Австрией и Россией.
Ст. 23. …скончалась Мария Терезия… — Мария Терезия (1717—1780) — австрийская эрцгерцогиня с 1745 г.
Ст. 23—24. … умер / Фридрих Великий… — Фридрих II (1712—1786), прусский король с 1740 г., известный полководец.
Ст. 24. … Америка стала свободна… — В ходе войны за независимость в Северной Америке 1775—1783 г. было образовано независимое государство США (1776 г.).
Ст. 24—25. …в могилу / Лег император Иосиф Второй… — Иосиф II (1741—1790) — австрийский эрцгерцог с 1780 г., соправитель своей матери Марии Терезии, император Священной Римской империи с 1765 г.
Ст. 25—26. … революции пламя / Вспыхнуло… — Речь идет о Великой французской революции 1789—1794 гг.
Ст. 26. … король Людвиг у возведенный на плаху… — Имеется в виду Людовик XVI (1754—1793), французский король в 1774—1792 гг., свергнутый народным восстанием, осужденный Конвентом и казненный.
Ст. 27. … на русском престоле / Не стало Великой Екатерины… — Екатерина II (1729—1796) — российская императрица с 1762 г.
Ст. 28—29…. новый / Сильный воздвигся <...> и рухнул… — Имеется в виду провозглашение Наполеона I императором в 1804 г., в 1814 г. он вынужден был отречься от престола, в марте 1815 г. вновь занял французский престол, вторично отрекся 22 июня 1815 г.
Ст. 44—46. Мертвый товарищ умершего племени, чуждый живому ~ Зрителей… — Это поэтическое описание отсутствует у Гебеля.
Ст. 56. … разогрелося сердце… — В первой публикации, в БиП и С 4 читается: ‘разгорелося сердце’. По-видимому, в С 5 — опечатка. Но так как речь идет о дефинитивном тексте, оставляем его без изменения

И. Айзикова

Две были и еще одна

(‘День был ясен и тепел, к закату сходящее солнце…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 30. Л. 71—74 с об.) — черновой, без заглавия, ст. 1—217 (далее листы из альбома вырваны). Начало рукописи помечено Жуковским датой: ’29 мая’.
Впервые: Муравейник. 1831. No 4. Апрель. С. 1—16 — с заглавием ‘Две были и еще одна’. В архиве поэта (РНБ. Оп. 2. No 5. Л. 1—16) сохранился печатный экземпляр этого журнала с карандашными поправками Жуковского. Напротив ряда стихов (146, 150, 258) ‘Двух былей’ на полях имеется помета: ‘ la ligne’ (в ряд, отбить строку. — фр.)-
В прижизненных изданиях: БиП, БП, С 4—5. Во всех изданиях под заглавием: ‘Две были и еще одна’. В С 5 (Т. 5. С. 15—35) — в подборке произведений 1832 г.
Датируется: 29 мая — 11 июня 1831 г. — на основе собственноручного списка произведений, написанных в 1831 г. (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 8 об.)
Переложение трех разных произведений — баллад Р. Саути ‘Магу, the Maid of the Inn’ (1796), ‘Jaspar’ (1798) и прозаического рассказа И.-П. Гебеля ‘Kannitverstan’ из его сборника ‘Schatzkastlein des rheinischen Hausfreundes’ (1811), восходящего, как это установлено Ю. Д. Левиным, к сюжету рассказа ‘Le parisien Amsterdam’ (‘Парижанин в Амстердаме’) из французского издания ‘Almanach des prosateurs’ (Paris, 1805. P. 185—187). Об этом см.: От Карамзина до Чехова: К 45-летию научно-педагогической деятельности Ф. 3. Кануновой. Томск, 1992. С. 89—93.
Переложение баллад осуществлено с небольшим изменением объема (у Саути первая баллада состоит из 21 строфы по 5 стихов, у Жуковского им соответствуют ст. 22—145, вторая баллада содержит 45 четверосгиший, у Жуковского — ст. 151—257), без разбивки на строфы, а главное — с изменением размера подлинника: строфический амфибрахий, перемежающийся с анапестом, заменен гекзаметром. Характерно, что при переводе баллад Саути Жуковский место действия из Англии перенес в Германию, небольшой островок на Рейне. Гекзаметром выполнено и переложение прозаического рассказа Гебеля (от ст. 265). Свою точку зрения на этот размер Жуковский высказал еще в предисловии к ‘Красному карбункулу’, переводу стихотворной повести Гебеля (1816), где утверждал целесообразность его применения к ‘простому рассказу’. Особое значение он придает разговорно-сказовому гекзаметру и в ‘Двух былях и еще одной’: все три составляющие этой повести, по точному выражению Ц. Вольпе, были переведены Жуковским ‘на язык гебелевских идиллий’ (Стихотворения. Т. 2. С. 483).
Именно это обстоятельство сразу бросилось в глаза современникам Жуковского. В. К. Кюхельбекер, записывая свои впечатления о повести 21 октября 1840 г. (после прочтения ее в С 4), отмечает: ‘ ‘Две были и еще одна’ (с аллеманского) не без большого достоинства, однако, по-моему, уступает старому моему знакомцу ‘Красному карбункулу’. Жуковский едва ли не примирил меня опять с экзаметром’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 300). А. С. Пушкин также воспринял повесть в связи с ‘Красным карбункулом’ как логическое и закономерное продолжение начатых Жуковским еще в 1816 г. художественных опытов в области жанра и стихосложения. В письме П. А. Вяземскому от 11 июня 1831 г. из Царского Села он сообщает: ‘Жуковский <...> теперь пишет сказку гекзаметрами, вроде своего ‘Красного карбункула4‘, и те же лица на сцене. Дедушка, Луиза, трубка и проч. Все это явится в новом издании всех его баллад, которое издает Смирдин в двух томиках. Вот все, чем можно нам утешаться в нынешних горьких обстоятельствах’ (Пушкин. Т. 14. С. 175).
Произведение действительно создавалось для задуманного издания ‘Баллады и повести’, оно даже специально отмечено астериском как не печатавшееся в предыдущем издании стихотворений. Наряду с другими балладами и повестями, созданными в 1831 г. и составившими вторую часть БиП (и вышедшие вслед за первым изданием БП в одном томе), повесть обозначала ‘общую перспективу движения, путь к новым формам художественного мышления’ Жуковского (Янушкевич. С. 184). Вместе с тем это было программно-итоговое произведение. Кроме размера, сказового повествования в связи с этим весьма показателен возникающий здесь образ дедушки, который появился у Жуковского еще в 1816 г. в том же ‘Красном карбункуле’ (на что и обратил свое внимание Пушкин) и в ‘Тленности’. Эксперименты 1810-х гг. сейчас приобретают законченную форму. Перед читателем предстает ‘поэзия во всем совершенстве простоты’ (ПЖТ. С. 164). Жуковский стремился к этому, начиная со второй половины 1810-х гг., вполне осознавая тогда, что он стал работать ‘в совершенно новом и нам еще неизвестном роде’.
В ‘Двух былях и еще одной’ читателю явлены конкретизация идиллических характеров, изображение природы как живого подвижного универсума. Для создания народного колорита Жуковскому уже не нужно введение в текст русских имен, реалий быта (хотя в черновом автографе Эми была названа Марьей, вероятно, так Жуковский перевел английское Магу). Атмосфера народности передается самим способом мышления рассказчика — дедушки. Конечно, Жуковский сохраняет, как и в ранних своих переводах из Гебеля, дидактизм, характерную для народного сознания соотнесенность жизни природы и человека (см., напр., Оп. 1. No 53 — на обложке находится список произведений Жуковского, озаглавленный ‘Повести для детей’, и среди них ‘Две были и еще одна’).
И вместе с тем ‘Две были и еще одна’ — это был уже шаг к эпическому воплощению целостного бытия. Отсюда цикличность произведения — единого, но состоящего из множества. Это единство определяется целостностью мышления рассказчика — дедушки. Три разные были и связывающее их слово дедушки — это глубочайший и органичный синтез лирики и эпоса, смешного и страшного, морали, философии и психологии. Романтическая концепция мира и личности сейчас осложняется такой категорией, как реальные, вполне будничные обстоятельства. Человек вводится в контекст повседневности. Установка на правдивость изображения жизни была дана Жуковским уже в подзаголовке. В начале повести, написанном самим Жуковским в стиле идиллической поэзии Гебеля и представляющем собой по форме разговор дедушки с внуками, проводится специальное жанровое уточнение: в ответ на просьбу детей рассказать сказку дедушка говорит: ‘… все бы вам сказки! Не лучше ль послушать вам были? Быль расскажу вам и быль не одну, а две’. Таким образом, ‘Две были и еще одна’ демонстрируют активный процесс сближения поэзии и прозы в творчестве Жуковского.
С этим во многом и была связана выбранная в данной повести сказовая (имитирующая непосредственный устный рассказ) манера повествования. Именно в 1830-е гг., постоянно размышляя о ‘простом слоге’, о соотношении поэзии и прозы, о достижениях современной поэзии и прозы, Жуковский активно перелагает прозу в стихи. Однако позиция Жуковского в этом вопросе была довольно сложной и компромиссной, что доказывает, в частности, контекст ‘Двух былей и еще одной’ в ‘Муравейнике’: повесть была опубликована в No 4, а в следующем — No 5 публикуется противоположный опыт: ‘Каннитферштан. Быль’, текст, представляющий собой прозаическое переложение третьей части повести ‘Две были и еще одна’ (подписано: Р. П.). В предыдущих выпусках ‘Муравейника’ находим подобные эксперименты: в No 1 ‘Разговор деда с внуком’ (подписано: М.) — прозаическое переложение ‘Тленности’, в No 2 — ‘Пери и ангел’ в прозе (подписано: RM). О ‘Муравейнике’, его участниках, авторстве статей альманаха см.: Смирнов-Сокольский Н. П. Книги, изданные для немногих // Смирнов-Сокольский Н. П. Рассказы о книгах. М., 1977. С. 324).
Весьма показательна в этом плане и работа Жуковского над текстом. Уже в черновом автографе очевидна тенденция к отказу от поэтических украшений текста в пользу его простоты и естественности, а также в пользу его звучания как непринужденной речи. Вместе с тем понимание ‘истинности’ во многом возводится к идее психологической точности изображаемого материала, к принципу самовыражения автора. С этим также связано немало правок повести, начиная от чернового автографа и кончая последним прижизненным изданием, причем большинство из них находим в первых двух частях произведения (см. постишный комментарий).
Ст. 23. Медленно с неба спускаясь, все осыпает лучами… — Этот стих в черновом автографе имел два варианта: а) ‘Тихо склонялся к западу, все украшает лучами…’, б) ‘Ясно катится с неба и все украшает лучами…’. В ‘Муравейнике’ появляется более простое описание, оно и становится окончательным вариантом, хотя в БиП Жуковский пробовал заменить глагол ‘осыпает’ другим — ‘украшает’.
Ст. 27—32. Быстро бегут по водам, а наша приходская церковь. / Окна ее, как огни, меж темными липами блещут, / Вкруг мелькают кресты на кладбище, и в воздухе теплом / Птицы вьются, мошки блестящею пылью мелькают, I Весь он полон говором, пеньем, жужжаньем…. прекрасен / Мир Господень! сердцу так радостно, сладко и вольно! — Первоначальный вариант был более поэтически украшенным, но менее детализированным: ‘Быстро по Рейну бегут, оставляя струю за собою, / В воздухе птицы парят, как рыбы в воде, и на солнце / Мошки блестящею пылью сверкают. Прекрасно Творенье / Господа Бога! Сердцу так радостно, сладко и вольно’. Далее в автографе идет ст. 33, т. е. описание церкви отсутствует, слово ‘церковь’ написано лишь на полях. Уже в ‘Муравейнике’ появился окончательный вариант этих стихов, за исключением ст. 27, в котором было снято конкретное географическое название реки и который стал читаться: ‘Быстро бегут по водам’ только в С 5.
Ст. 48—50. … в землю глаза неподвижно уставив, по целым / Дням сидела она перед дверью трактира на камне. / Плакать она не могла, но тяжко, тяжко вздыхала… — В черновом автографе в этих стихах много зачеркиваний. Жуковский ищет точные средства передачи внутреннего состояния героини. Сначала зачеркивает: ‘в землю уставив свои неподвижные очи’, затем пробует менять порядок слов, потом зачеркивает первоначальное: ‘целые дни проводила она перед домом на камне’. Поэт переносит место действия — к двери трактира. После ст. 50 в черновом автографе, в публикациях ‘Муравейника’, БиП и БП следует стих, отсутствующий в С 5: ‘Словно как бремя с души ей сдвинуть хотелось’.
Ст. 60. Быстро туда указав, смеялась смехом безумным… — Черновик свидетельствует о большой работе, проведенной Жуковским для более точного изображения психологического состояния Эми. Возникают следующие варианты: ‘туда указав, смеялась страшной усмешкой’, ‘туда указав, улыбалась безумной усмешкой’. Окончательный вариант возник в публикации ‘Муравейника’.
Ст. 101—103.… А в этом / Замке, все знают, нечисто, и в тихую ночь там не тихо, / Что же в бурю, когда и мертвец повернется в могиле? — Судя по черновому автографу и первым публикациям, Жуковский избавляется в ходе работы от явной фантастики, уводя ее в стиль. Ср.: ‘А в этом замке вся нечисть, и в тихую ночь непокойно, / Что же в бурю, от коей и мертвый проснется в могиле?’.
Ст. 111. Эми сказала с усмешкой… — Первоначальный вариант дает другое психологическое состояние героини: ‘Эми сказала смиренно’.
Ст. 114. … но ветер выл и ревел, темнота гробовая… — Ср. в черновом автографе: ‘страшно шумел и тьма гробовая’.
Ст. 120—121. Страшно… слушает… ветер снова поднялся и снова I Стих… — В черновом автографе: ‘Страшно. Стала подслушивать. Ветер опять заревел [снова завыл. — зач.] и умолкнул’.
Ст. 158—159. … в ночное / Позднее время Каспар засел и ждал… — Ср. в черновом автографе: ‘с злодейским замыслом ночью’.
Ст. 162. Клены, глядяся в нее, стояли тихо, как черные тени… — В черновом автографе стих строился на резком контрасте: ‘Клены бросали длинные тени на светлую зелень’.
Ст. 178—179. … но слушайте дале. / Раз Каспар сидел за столом… — В черновом варианте отсутствовало обращение к слушателям: ‘Однажды в осенний / Вечер Каспар сидел у огня…’
Ст. 210. Слушал Каспар и в душе веселился… — В окончательном варианте вновь снимается заданность восприятия. Ср. в автографе: ‘С тайной радостью слушал Каспар’.
Ст. 216—217. … но тяжкая бедность, / Горе семьи, досада, хмель, темнота, обольщенье… — В первоначальном варианте были несколько иные мотивировки поступка героя: ‘беспомощность, бедность, / Горе семьи, досада, хмель темнота и коварность [Каспара. — И. А.]’.
Ст. 248. Волны разинулись… — В некоторых изданиях сочинений Жуковского (см., напр.: ПСС. Т. 3. С. 100, СС 1. Т. 2. С. 291, СС 2. Т. 2. С. 271, Английская поэзия в переводах В. А. Жуковского. М., 2000. С. 231) этот стих приводится в искаженном виде: ‘Волны раздвинулись…’

И. Айзикова

Сказка о царе Берендее, о сыне его Иване-царевиче, о хитростях Кощея бессмертного и о премудрости Марьи-царевны, Кощеевой дочери

(‘Жил-был царь Берендей, до колен борода. Уж три года…’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 30. Л. 75 об.—78 об., 79 об.—80 — черновой, начало сказки, до сгиха ‘Верно с грехом пополам. Погоди же, я доберуся, / Друг, до тебя’. На л. 75 об. дата: ‘2 августа’ и план: ‘По следу. Явиться. Едет. Солнце к в<остоку>. Озеро. Утки. За куст. — Платье. Ждать. Ползе<т>. Нрзб. Колечко. Двор<ец>. Первое зад<ание>. Вмиг. Пусти. Слюнки. Погоня. Монаст<ырь>. О городе. Царевич. (Крест). Город. Забудешь меня. Дитя. Позабыл. Свадьба. Повар. Пирог. Голубь. Возвращение. Пир’ (частично напечатано: Березкина С. В. Пушкинская фольклорная запись и ‘Сказка о царе Берендее’ В. А. Жуковского // Пушкин. Исследования и материалы. Т. XIII. Л., 1989. С. 270). На л. 80 другой план, карандашом: ‘Третий. Поджидающий конь. Посольство. Первое. Второе. Третье. Город. Свадьба. Повар. Стол. Узнает’ (напечатано: Стихотворения. Т. 2. С. 470).
2) РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 5 об.—8 — черновой, продолжение сказки со стиха ‘Вот на другой день опять Ивана-царевича кличет’ и до конца. На л. 6 об. первоначальный вариант окончания сказки, зачеркнут (см. постишный комментарий), под ним дата: ‘1 сентября’. Сказка продолжена на л. 7. В конце автографа на л. 8 другая дата — ’11 сентября’.
Копия (РНБ. Оп. 1. No 22. Л. 1—4) — авторизованная. На л. 3 первоначальный вариант окончания сказки (как в черновом тексте — см. выше), зачеркнуто, Л. 3 об.—4 — продолжение сказки. На л. 1 дата: ‘1831. 2 августа — 1 сентября’, она отчеркнута, под чертой записано: ’12 сентября’.
Впервые: Новоселье. СПб., 1833. С. 37—68 (публикация сопровождалась гравюрой С. Галактионова с рис. А. Брюллова).
В прижизненных изданиях: С 4—5. В С 5 (Т. 4. С. 299—324) — в подборке произведений 1831 г.
Датируется: 2 августа — 12 сентября 1831 г.
Ранее принятая датировка произведения: ‘2 августа — 1 сентября 1831 г.’ (см., например: Стихотворения. Т. 2. С. 470) была указана самим Жуковским в двух хронологических перечнях второго чернового автографа сказки (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 1, 8 об.). Между тем эта датировка охватывает время работы лишь над первой частью произведения, когда Жуковский, написав сцену спасения героев от погони Кощея, посчитал его полностью законченным. Именно поэтому и в черновом варианте, и в авторизованной копии рядом с первоначальным вариантом окончания сказки присутствует дата: ‘1 сентября’. Спустя несколько дней Жуковский вернулся к работе над произведением. Начерно оно было закончено 11 сентября. Завершение правки в авторизованной копии датируется 12 сентября. Эту дату, записанную Жуковским под чертой (см. выше описание авторизованной копии), Ц. Вольпе отнес к европейскому календарю. Между тем у Жуковского не было обыкновения, живя в России, помечать свои произведения двумя датами (по старому и новому стилю).
В истории русской литературной сказки август—сентябрь 1831 г. занимает особое место: в это время в Царском Селе были созданы ‘Сказка о царе Салтане’ Пушкина и три сказки Жуковского — ‘О царе Берендее’, ‘Спящая царевна’, ‘Война мышей и лягушек’. Н. В. Гоголь писал А. С. Данилевскому 2 ноября 1831 г.: ‘Почти каждый день собирались мы: Жуковский, Пушкин и я. О, если б ты знал, сколько прелестей вышло из-под пера сих мужей <...> сказки русские народные — не то, что ‘Руслан и Людмила’, но совершенно русские. Одна написана даже без размера, только с рифмами и прелесть невообразимая [Имеется в виду ‘Сказка о попе и о работнике его Балде’ (1830), которую Жуковский услышал впервые в Царском Селе.] — У Жуковского тоже русские народные сказки, одне экзаметра-ми, другие просто четырехстопными стихами, и, чудное дело! Жуковского узнать нельзя. Кажется, появился новый обширный поэт и уже чисто русский’ (Гоголь. Т. 10. С. 214).
Основным источником сказки Жуковского ‘О царе Берендее’ является запись русской народной сказки ‘Некоторый царь ехал на войну’, сделанная Пушкиным в Михайловском, по-видимому, в конце 1824 г. (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1977. Т. 3. С. 408—410). При создании ‘Сказки о царе Салтане’ Пушкин пользовался другой своей фольклорной записью — ‘Некоторый царь задумал жениться’ (Там же. С. 407—408). П. В. Анненков заметил по этому поводу: ‘…по какому-то дружелюбному состязанию Пушкин и Жуковский согласились написать каждый по русской сказке. Кому принадлежит первая мысль этого поэтического турнира, мы можем только догадываться’ (Пушкин А. С. Сочинения / Изд. подг. П. В. Анненков. СПб., 1855. Т. I. С. 319). Выражение ‘поэтический турнир’, по-видимому, не совсем точно передает особенности дружеского общения двух авторов. В царскосельских сказках Жуковского и Пушкина раскрылся тот художественный потенциал, который был накоплен ими ранее в процессе работы над произведениями в народном стиле. Пушкин, в совершенстве овладевший в Михайловском ‘народным стихом’ (см., например, его ‘Песни о Стеньке Разине’, 1824—1826), обратился, тем не менее, к четырехстопному хорею, Жуковский же — к разговорно-сказовому типу гекзаметра, с которым в его сознании прочно связывалось представление о простонародности и который сам он считал ‘совершенно отличным от гекзаметра греческого’ (см. его письмо к П. А. Плетневу 1845 г., С. 7. Т. 6. С. 591). В 1831 г. гекзаметр расценивался Жуковским как вполне перспективный в плане дальнейшего расширения его тематико-стилистических возможностей на русской почве. Эта работа была для поэта продолжением той, которую он начал в 1816 г., переведя гекзаметрами два стихотворения Гебеля — ‘Овсяный кисель’ и ‘Красный карбункул’. В предисловии к сказке ‘Красный карбункул’ Жуковский писал: ‘…прилично ли будет в простом рассказе употребить гекзаметр, который доселе был посвящен единственно важному и высокому?’ (Труды Общества любителей российской словесности при Московском университете. 1817. Ч. IX. С. 49—50). Для своего времени замысел сказки гекзаметрами в русском народном стиле был подлинно новаторским. Вероятно, Пушкин с большим интересом следил за этой работой Жуковского. Он недолюбливал гекзаметры еще с лицейских лет (см., например, его эпиграмму 1813 г. ‘Несчастие Клита’ и комментарий к ней в: Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 20 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 577). В одной из черновых редакций поэмы ‘Домик в Коломне’ (1830) Пушкин выразил свое отношение к гекзаметру со всей определенностью, сославшись при этом на его техническую сложность: ‘Он мне не в мочь’ (Пушкин. Т. 5. С. 373).
Привлечение к работе подлинной фольклорной записи придало работе Жуковского над ‘Сказкой о царе Берендее’ особый характер (вероятнее всего, что на этот путь его увлек Пушкин). Элементы русской сказки включались Жуковским и другими поэтами его времени в произведения различных жанровых форм с ориентацией на изображение ‘русской старины’ (баллада, сентиментальная и романтическая повесть, волшебно-рыцарская поэма). В русской печати раздавались настойчивые призывы к собиранию подлинных народных сказок, к более активному вовлечению их в литературный процесс. В действительности же представления о сказке и ее эстетической значимости были еще очень расплывчатыми, и этим можно объяснить значительный разнобой в оценке критикой первой трети XIX в. произведений в фольклорном стиле, принадлежащих авторам самых различных направлений. Даже замысел такого рода сочинений способен был вызвать как положительные, так и резко негативные оценки, зачастую связанные с пренебрежительным отношением к русскому фольклору и недостаточносгью знаний о нем (в это время русская фольклористическая мысль находилась еще в стадии своего зарождения). Это пришлось испытать на себе не только Жуковскому, но и Пушкину, сказки которых едва ли не в равной степени стали объектом многочисленных нареканий со стороны критики по поводу воплотившихся в них элементов народности (см. об этом: Березкина С. В. Сказки Пушкина и современная им литературная критика// Пушкин. Исследования и материалы. СПб., 1995. Т. 15. С. 134—142).
На этом сложном историко-литературном фоне становится особенно заметна та бережность, с которой Жуковский отнесся к пушкинской фольклорной записи. Воплотить в стихах все ее сюжетные звенья, расширив и украсив сюжет народной сказки, — таков изначально был замысел произведения Жуковского. Однако эти планы (см. выше в описании первого чернового автографа) изменились после начала работы поэта над сказкой ‘Спящая царевна’ (26 августа). Видимо, она увлекла Жуковского настолько, что он постарался поскорее закончить ‘Царя Берендея’ (это было сделано 1 сентября), отбросив вторую часть пушкинской записи (путь героев домой после спасения от погони Кощея). При создании ‘Спящей царевны’ Жуковский опирался на собрание немецких сказок братьев Гримм. Известны четыре его перевода из этого сборника (напечатаны в журнале ‘Детский собеседник’ в 1826 г.), среди них — сказка ‘Милый Роланд и девица ясный цвет’ (‘Der liebste Roland’). Подробнее об этих переводах см. в комментарии ‘Спящей царевны’.
По-видимому, поэт был поражен близостью сюжетов сказки ‘Милый Роланд’ и пушкинской записи (точнее, ее заключительной части). Это определило выбор дополнительного источника для ‘Царя Берендея’, продемонстрировавший чуткость автора к фольклорному материалу: по научной классификации обе народные сказки, и русская, и немецкая, относятся к подвидам одного типа сказочного сюжета (см.: Андреев Н. П. Указатель сказочных сюжетов по системе Аарне. Л., 1929. С. 28, No 313 А и 313 С, Сравнительный указатель сюжетов. Восточнославянская сказка. / Сост. Л. Б. Бараг, И. П. Березовский, К. П. Кабашников, Н. В. Новиков. Л., 1979. С. 112). Во второй части произведения Жуковского мотивы, заимствованные им из ‘Милого Роланда’, переплелись с сюжетом, запечатленным в записи Пушкина. После окончания работы с фрагментом немецкой сказки (это превращение Марьи-царевны в камень, а затем в цветок, жизнь в избушке старика, наконец, возвращение человеческого облика) Жуковский вновь подхватил нить сюжета своего основного источника. При этом в черновом автографе ‘Царь Берендей’ был ближе к сказке бр. Гримм, чем в окончательном тексте. Так, белый камень, в образе которого Марья-царевна ждала возвращения жениха, сначала был красным, а старик в избушке — ‘младым пастушком’ (исправлено в авторизованной копии). Детали произведения, отредактированные подобным образом, в большей степени соответствовали художественной системе русского фольклора. И конспект Пушкина, и фрагмент немецкой сказки Жуковский дополнял психологической прорисовкой сюжета, развернутыми пейзажными и портретными описаниями, юмористическими деталями. В целом работа Жуковского над пушкинской фольклорной записью началась с первого ее слова и закончилась лишь тогда, когда он исчерпал ее сюжетные возможности. Ср. с мнением Ц. Вольпе, который считал, что во второй часги ‘Царя Берендея’ Жуковский просто ‘начал пересказывать текст Гриммов’ (Стихотворения. Т. 2. С. 471).
Соединение Жуковским в одном произведении двух фольклорных источников перекликается с особенностями работы Пушкина в жанре литературной сказки. С особым вниманием Пушкин останавливался на тех сюжетах, которые были ему знакомы в различных интерпретациях. При этом он стремился придать инонациональному сказочному материалу не только колорит, но и дух русского фольклора (наиболее яркий пример такой направленности работы Пушкина — ‘Сказка о рыбке и рыбке’ (1833), почерпнутая им из сборника братьев Гримм).
В ряде изданий, начиная с подготовленного Ц. Вольпе, в качестве дополнительного источника ‘Сказки о царе Берендее’ называется былина ‘Садков корабль стал на море’ из ‘Сборника Кирши Данилова’. Об ошибочности этого утверждения см.: Березкина С. В. Пушкинская фольклорная запись… С. 274—276.
Существует предположение, что в русский сказочный фольклор имя ‘царь Берендей’ попало благодаря произведению Жуковского (Чистов К. В. Русские народные социально-утопические легенды XVII—XIX веков. М., 1967. С. 20). Сам поэт, по-видимому, заимствовал его из сообщений о городище, найденном на Берендеевом болоте (находится на Владимирщине неподалеку от города Переяславль-Залесский). Известный поэт-графоман пушкинской поры Д. И. Хвосгов писал, обращаясь к Жуковскому в послании ‘Сочинителю сказки о царе Берендее’ (речь здесь идет о реке Кубре, на берегу которой находилось имение Хвостова):
Ты знаешь ли, что встарь Кубра моя
Кубарилась в его могучем царстве?
Царь Берендей, при пышности, богатстве,
Едва ль не там бородку прищемил?
(Хвостов Д. И. Стихотворения. СПб., 1834. Т. 7. С. 117).
Хвостов писал: ‘Помещик села Петровского Николай Петрович Макаров, осушая болото Берендеево, ему принадлежащее, нашел признаки древнего города…’ (Там же. С. 264). Об этой находке см. также: М.к.р.в M. Н. (Макаров M. H.) Журнал пешеходцев от Москвы до Ростова и обратно в Москву. М., 1830. С. 135—138. Отрывки из книги Макарова, где в частности сообщалось о ‘древнем Берендеевом царском колодце’, печатались ранее в ‘Дамском журнале’ (1827. Ч. 18. No 8). Сообщения о племени берендеев (иначе: торки, черные клобуки) содержатся в русских летописях XI—XII вв. Есть о них упоминание в ‘Истории Государства Российского’ H. M. Карамзина. В имени ‘Берендей’, приданном Жуковским безымянному царю пушкинской записи, выразилось стремление к синтезу фольклорного и исторического элементов, в высшей степени характерное для изображения ‘русской старины’ в творчестве писателей начала XIX века. Эта тенденция отражала одну из основных черт эстетики романтизма, смотревшего на фольклор как на составную часть подлинной истории народа, запечатленной в его ‘естественной’ (младенческой) поэзии.
Сказка Жуковского первоначально предназначалась для ‘Европейца’ И. В. Киреевского. Посылая ему сказку, Жуковский писал: ‘Вот вам и Иван-царевич. Прошу господина Европейца хорошенько смотреть за корректурою и сохранить то препинание знаков, какое состоит в манускрипте’ (С 9. Т. 2. С. 568). Запрещение ‘Европейца’ на 3-м номере привело к тому, что Жуковский был вынужден передать произведение А. Ф. Смирдину в альманах ‘Новоселье’.
Сказка Жуковского вызвала неоднозначную реакцию современников. В рецензии на ‘Новоселье’ Н. Полевой писал: ‘Эта сказка привела нас в изумление! По всему видно, что автор хотел подделаться в ней под русские сказки, но его гексаме-тры, его дух, его выражения слишком далеки от истинно-русского. Переменивши имена, можете уверить всякого, что Сказка о царе Берендее взята из Гебеля, из Перро, из кого угодно, только не из русских преданий. Впрочем, она и по вымыслу не русская. Мы давно уверены, что В. А. Жуковский не рождён быть поэтом народным, но удивляемся, что он сам не уверяется в этом неудачными попытками’ (МТ. 1833. Ч. 50. No 5. Март. С. 105). 14 апреля 1833 г. П. А. Вяземский, не высказывая своего отношения, писал Жуковскому об этой рецензии: ‘Полевой разругал ‘Новоселье’, говорит, что тебе давно пора увериться, что ты не народный поэт и что он несколько раз твердил тебе об этом, и стыдно тебе упрямиться после этого’ (РА. 1900. Кн. 1. С. 373). Однако В. К. Кюхельбекер, ревностно следивший за гекзаметрическими опытами Жуковского, решительно замечает сначала в ‘Дневнике’: ‘Зато ‘Царь Берендей’ очень и очень хорош…’, а затем в письме к Жуковскому: ‘Из новых пиэс я уже успел прочесть некоторые, особенно поразили меня: <...> превосходная сказка о царе Берендее…’ (Жуковкий в воспоминаниях. С. 300, 302).
Ст. 152. Всё под землёй освещал. Иван-царевич отважно… — В авторизованной копии, а также в черновой рукописи после этого стиха следовало:
Входит и видит Кощея-царя на престоле огромном.
Был он в венце из огня, о бородою зеленой, сверкали
Быстро глаза как два изумруда, руки с клешнями.
Весь же казался он слитым из меди: широкие плечи
Были покрыты порфирой, как будто сотканной из легкой
Синевы неба. Завидя Кощея, тотчас на колени
Стал Иван-царевич. Кощей же затопал, сверкнуло…
Ст. 164. К нам в подземельное царство, но знай, за твое ослушанье… — После этого стиха в черновом автографе и авторизованной копии было следующее продолжение:
Должен ты нам отслужить три службы, ныне уж поздно.
Завтра сочтемся, прости’. Два косолапых придворных медведя
В пудре, в кафтанах с шитьем, с треугольными шляпами в лапах
Под руки взяли Ивана-царевича очень учтиво…
Ст. 330. Крикнул Кощей и, коня повернув, как безумный, помчался… — Первоначальный вариант окончания сказки (приводится по авторизованной копии):
Крикнул Кощей и, коня повернув, как безумный, помчался
С свитой назад, а, примчавшись домой, пересек беспощадно
Всех до единого слуг. Иван же царевич с своею
Марьей-царевной поехали дале. И вот, приезжают
В царство царя Берендея они. И царь и царица
Приняли их с весельем таким, что такого веселья
Видом не видано, слыхом не слыхано. Долго не стали
Думать: честным пирком, да за свадебку, съехались гости,
Свадьбу сыграли, я там был, там мед я и пиво
Пил, по усам текло, да в рот не попало. И всё тут.

С. Березкина

Война мышей и лягушек

Сказка
(Отрывок)
(‘Слушайте, я расскажу вам, друзья, про мышей и лягушек…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 34. Л. 8) — черновой, текст частично написан чернилами по карандашу. В начале автографа на л. 1 об. дата: ‘Авгусга 24. 1831’ (слово ‘Августа’ написано карандашом рядом с зачеркнутым ‘Апреля’). На л. 2 дата карандашом: ‘Сентября 19’. На Л. 1 план:
‘I. Встреча. Рассказ Петра Долгохвоста. Лев. Кот. Погребение. Беда.
II. Рассказ Квакуна. Народное правление. Аристократия. Монархия.
III. Война’. (Напечатано: Стихотворения. Т. 2. С. 473). Рядом в столбик список предполагаемых имен персонажей (мышей): ‘Острозуб. Ветчинник. Сыроед. Муковор. Тонконос. Котобой. Хватокуск. Блюдолиз. Крохобор. Хлебоем. Костолюб. Сивка’ (последнее слова приписано карандашом). Напечатано: Там же.
Впервые: Европеец. 1831. Январь. No 2. С. 143—164 — без подписи и подзаголовком: ‘Отрывок из неоконченной поэмы’. Кончается строкой отточий.
В прижизненных изданиях: С 4—5: С 4 (Т. 5. С. 79—101) — с подзаголовком: ‘Отрывок’ и в конце текста — строка отточий, С 5 (Т. 4. С. 281—298) — в подборке произведений 1831 г., с подзаголовком: ‘Сказка (Отрывок)’. В конце — строка отточий.
Датируется: 24 авгусга — 29 сентября 1831 г.
Начало работы над сказкой отмечено датой на л. 1 об. Дата на следующем листе (‘Сентября 19′) говорит о том, что сказка создавалась автором медленно, с большими перерывами. День ее окончания отмечен Жуковским в одном из хронологических перечней, где им, по-видимому, было указано время наиболее интенсивной работы над текстом: ’19 сентября — 29 сентября’ (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 8 об. Напечатано: Бумаги Жуковского. С. 99). Ср. в комментарии Ц. Вольпе, где указана ошибочная дата окончания сказки: 22 сентября (Стихотворения. Т. 2. С. 473). Этой даты нет ни в рукописи сказки, ни в хронологических перечнях Жуковского.
‘Война мышей и лягушек’ занимает особое место в ряду сказок Жуковского. Она получила подзаголовок ‘Сказка (Отрывок)’ лишь в последнем прижизненном издании сочинений поэта. В публикации 1832 г. (см. выше) Жуковский охарактеризовал ‘Войну мышей и лягушек’ как ‘Отрывок из неоконченной поэмы’. Изменение жанрового определения стало возможным благодаря тому, что произведение впитало в себя опыт, накопленный Жуковским в ходе работы над литературными сказками (сказочный зачин ‘Войны мышей и лягушек’, родственный сказке сюжет, неторопливая мерность ‘простонародного’ рассказа, легкий юмор).
Вместе с тем сказка ‘Война мышей и лягушек’ имела иной, нежели ‘Царь Берендей’ и ‘Спящая царевна’, круг источников и воспринималась современниками как ‘гениальная переделка начала Батрахомиомахии’ (В. К. Кюхельбекер), здесь имеется в виду пародия на эпос Гомера конца VI — начала V в. до н. э., ранее приписывавшаяся самому автору ‘Илиады’. В конце XVI в. древнегреческая ‘Война мышей и лягушек’ была переработана немецким поэтом Георгом Ролленгагеном (1542—1609), создавшим на ее основе объемную остро сатирическую поэму антиклерикального характера ‘Froschmuseler’ (‘Лягушкомышатник’). На неё как на источник сказки Жуковского впервые указал П. Загарин (Загарин. С. 469—478).
‘Фрошмейзелер’ неоднократно издавался в переделках немецких поэтов, одна из которых, осуществленная Карлом Лаппе, привлекла к себе внимание Жуковского: Froschmuseler. Im Auszuge bearbeitet von Karl Lappe. Stralsund, 1816 (см.: Описание. No 1964). На эту книгу в составе библиотеки Жуковского как на источник его сказки впервые указал Ц. Вольпе (Стихотворения. Т. 2. С. 474). К сожалению, выводы, к которым пришел исследователь, проанализировавший работу поэта с исгочником, не точны, поскольку он, по-видимому, пользовался иной, нежели Жуковский, обработкой Ролленгагена (книга Лаппе отсутствует в крупнейших российских библиотеках). Это привело к искусственному расширению круга источников ‘Войны мышей и лягушек’ в комментарии Вольпе (в него были включены басни И. А. Крылова и И. И. Дмитриева, хотя их близость к отдельным эпизодам произведения Жуковского объясняется особенностями басенного по своей природе средневекового животного эпоса, легшего в основу ‘Фрошмейзелера’). Анализ соотношения ‘Войны мышей и лягушек’ с переложением К. Лаппе дан в статье А. С. Янушкевича »Фрошмейзелер’ в чтении В. А. Жуковского (1840-е годы)’ (БЖ. Ч. I. С. 524—527).
Жуковский обработал примерно четверть книги К. Лаппе. Ряд эпизодов поэт оставил без внимания, хотя сюжету исгочника он следовал довольно точно. Поэт украсил его типично русскими деталями, придав повествованию характер особого лиризма: ‘Читатель чувствует себя переселившимся в какой-то очарованный уголок задушевного милого дедушки, который сам обратившись в малое дитя, рассказывает ‘в досужий часок’ дела иного маленького мирка’ (Загарин. С. 481). Судя по плану на Л. 1 (см. выше), Жуковский намеревался работу над книгой Лаппе довести до конца. Поэт реально оценивал соотношение своей будущей сказки с немецкой поэмой. В одном из перечней он поставил рядом с ‘Froshcmuseler’ цифру ‘1700’ (в ‘Войне мышей и лягушек’ 291 стих), что ровно в два раза меньше объема поэмы Лаппе (3400 стихов) (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 1). Это соотношение становится понятным, если учесть, что переложение Лаппе, в отличие от произведения Жуковского, написано коротким четырехстопным ямбом.
Сцена похорон хитрого кота Мурлыки в сказке Жуковского создавалась с учетом русской лубочной картинки ‘Мыши кота погребают’ (об этом источнике сказки см.: Загарин. С. 479—480, Стихотворения. Т. 2. С. 474—475, в других изданиях Жуковского указание на него отсутствует). Часть написанного на ее основе текста осталась в черновом автографе (см. постишный комментарий, напечатано: Березкина С. В. Из истории русской литературной сказки (Жуковский и Пушкин) // РЛ. 1984. No 4. С. 122).
Популярнейший лубок ‘Мыши кота погребают’ многократно издавался на протяжении XVIII—XIX вв. Это гравюра (на меди или на дереве), представляющая собой многофигурное изображение шутовской погребальной процессии: персонажи (до нескольких десятков) расположены в горизонтальных полосах, каждый из них имеет номер и соответствующую надпись в тексте, сопровождавшем картинку. В собрании русских народных картинок Д. А. Ровинского наиболее близок к тексту Жуковского лубок No 169 (изд. 2-е). Вот начало надписи к этой картинке (цитируется по атласу, поскольку в указателе Ровинского текст приведен не целиком, а в виде примечаний к лубку No 170): ‘Небылица в лицах, найдена в старых светлицах, оберчена в черных трепицах, как мыши кота погребают, недруга своего провожают, последнюю честь отдавая с церемонием. Был престарелой кот казанской, уроженец астраханской, имел разум сибирской, а ум сусасгерской, жил славно, плел лапти, носил сапоги’ (Русские народные картинки // Собрал и описал Д. А. Ровинский. Атлас. СПб., 1881. Т. 1 (No 92—171), No 169 (изд. 2-е)). Последние слова точно соответствуют одному из черновых вариантов отрывка, помещенного в разделе ‘Из ранних редакций’: ‘Плел он лапти, носил сапоги’. На картинке мыши везут связанного кота именно в санях (см. у Жуковского: ‘В царские сани под другом…’), а не в повозке, как в других изданиях картинки ‘Мыши кота погребают’. В первой публикации сказки стих ‘Жил Мурлыка, был Мурлыка кот сибирский’ был ближе к тексту лубка — ср.: ‘Кот Астраханский, житель Казанский, породы Сибирской’. Ср. также одну из надписей лубка ‘Старая подовинная седая крыса смотрит в очки, у которой кот изорвал ж… в клочки’ со стихами Жуковского:
Старая мышь Степанпда, которой Мурлыкипы когти
Были знакомы (у ней он весь зад ободрал и насилу
Как-то она от него уплела)…
Черновой автограф ‘Войны мышей и лягушек’ свидетельствует о том, что, создавая сцену похорон кота Мурлыки, Жуковский ориентировался и на надписи к картинке ‘Мыши кота погребают’, и на ее композицию (см. в построчном комментарии текст, изображающий церемониальное, как на лубке, шествие идущих вереницей мышей), и на стиховую форму. Речь ‘подпольного поэта’ над котом-притворой написана раешником, блестящий образец которого был дан Пушкиным в ‘Сказке о попе и о работнике его Балде’ (1830). Гекзаметрический стих Жуковского благодаря рифме, введенной в него, распался на три части (в черновом фрагменте есть и двухчастное деление):
Был он бешен,
На краже помешан,
За то и повешен…
Соединение гекзаметров ‘Войны мышей и лягушек’ с раешником — уникальный случай в русской поэтической практике, свидетельствующий о смелости поэта-новатора. Подробнее об этом см.: Березкина С. В. Указ. соч. С. 123—128.
Внимание Жуковского привлек один из самых интересных и популярных в России лубков. На протяжении второй половины XIX. в. он оценивался исследователями как исключительно русский, ‘ниоткуда не заимствованный’ (В. В. Стасов, Д. А. Ровинский). В настоящее время доказана несостоятельность такой точки зрения (см. об этом: Алексеева М. А. Гравюра на дереве ‘Мыши кота на погост волоку!’ — памятник русского народного творчества конца XVII — начала XIX в. // XVIII век: Русская литература XVIII — начала XIX века в общественно-литературном контексте. Л., 1983. Сб. 14. С. 45—79). Соотнесенность русского лубка с многочисленными басенными интерпретациями темы ‘Кот и мыши’ сумел уловить Жуковский, опередивший таким образом дальнейшие научные изыскания в области народных картинок (басни на эту тему есть в творчестве Эзопа, Федра, Фаерна, Ж. Лафонтена, А. П. Сумарокова, в этом же ряду следует рассматривать и соответствующий эпизод из поэмы Ролленгагена).
Эпизод похорон ‘подлого кота’ Мурлыки был сатирически заострен против редактора газеты ‘Северная пчела’ Фаддея Венедиктовича Булгарина (1789—1859), известного своим сотрудничеством с тайной полицией. Об этом говорит имя Фадей, данное Мурлыке Жуковским в одном из вариантов чернового автографа (см. ниже, следует, однако, отметить, что в начале чернового автографа ‘Спящей царевны’ также именовался и царь Матвей). В декабре 1831 г. Жуковский писал А. П. Елагиной по поводу своей сказки, переданной им для публикации в журнал ‘Европеец’: ‘Мне пришлите копию с Кота Мурлыки, которого прошу из Фадея перекрестить в Федота, ибо могут подумать, что я имел намерение изобразить в нем Фадея Булгарина’ (УС. С. 54). Недовольство Жуковского редактором ‘Северной пчелы’ носило глубоко личный характер и было связано в первую очередь с А. Ф. Воейковым и его женой, которых поэту приходилось защищать от шантажа, клеветы и доносов Булгарина (см. об этом подробнее: Стихотворения. Т. 2. С. 475—478). Жуковский крайне отрицательно относился к творчеству Булгарина, который, зная об этом, мстил поэту. Вольпе назвал ‘Войну мышей и лягушек’ ‘зашифрованной сатирой на Булгарина’, где ‘премудрая крыса Онуфрий’ (он же воспитатель ‘царского сына’) — сам Жуковский, поэт Клим ‘по прозванию Бешеный Хвост’ — Пушкин, Петр Долгохвост— И. В. Киреевский, издатель ‘Европейца’ (Там же. С. 478). Такой подход может верно характеризовать только финал ‘Войны мышей и лягушек’, написанный в арзамасском духе.
В 1815—1818 гг. многие из заседаний общества ‘Арзамас’ были посвящены шутливым погребениям литераторов ‘Беседы любителей русского слова’, в адрес которых произносились пышные ‘надгробные’ речи. В ‘Войне мышей и лягушек’ Жуковский использовал испытанное арзамасцами средство борьбы с литературным противником, применив его к ситуации 1830—1831 гг. (она была осложнена противостоянием Булгарину круга близких Пушкину литераторов). Возвращение Жуковского к сатире арзамасского типа вполне объяснимо. Именно летом 1831 г. Пушкин, воспользовавшись псевдонимом ‘Феофилакт Косичкин’, писал свои статьи, направленные против Булгарина. При этом статья ‘Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем’ создавалась в сентябре одновременно со сказкой Жуковского.
После изменений в произведении, внесенных А. П. Елагиной по просьбе Жуковского, сатирический смысл сказки стал почти не заметен. Тем не менее в 1832 г. Жуковский не поставил своего имени под публикацией сказки, что, вероятнее всего, было связано с заостренным, как это ощущал поэт, финалом ‘Войны мышей и лягушек’. Сатира Жуковского носила свойственный ему добродушный характер и была лишена оскорбительных для адресата выпадов. Впоследствии это позволило образам сказки зажить самостоятельной жизнью, характерной для басенных героев: ‘Крысе Онуфрию от Прасковьи-Пискуньи поклон, — писала Жуковскому Елагина, — при нем, т. е. при поклоне, кошелек, работы лап её, а в кошельке ниточки на счастье’ (Стихотворения. Т. 2. С. 478).
В 1840-х гг. Жуковский вернулся к поэме Ролленгагена. Это было связано с появлением в его библиотеке новой книги: Der Froschmauseler. Komisch-didactisches Gedicht von Georg Rollenhagen. Neu herausgegeben von Roderich Benedix. Wesel u. Leipzig, 1841 (Описание. No 1965). О работе с ней Жуковского см.: Янушкевич А. С. Указ. соч. С. 527—532. В книге Юлия Родериха Бенедикса (1811—1873), представляющей собой более полное и бережное, чем у Лаппе, переложение Ролленгагена, Жуковский оставил пометы, свидетельствующие об интересе поэта не к шутливо-комической, как это было во время создания ‘Войны мышей и лягушек’, а к сатирической стороне немецкого эпоса. Отмеченные Жуковским фрагменты ‘Фрошмейзелера’ соответствуют второй часги составленного им в 1831 г. плана (см. выше в описании автографа). По-видимому, к этому же времени (середина 1840-х гг.) следует отнести и упоминание поэмы Ролленгагена в планах ‘Повестей для юношества’, составленных Жуковским (см. об этом: Янушкевич А. С. Указ. соч. С. 532, примеч. 90).
О причинах, в силу которых ‘Война мышей и лягушек’ осталась в творчестве Жуковского неоконченной, существует высказывание Елагиной, переданное П. А. Висковатым: ‘… ему отсоветовали кончать ее, так как в поэму должны были явиться намеки на события из ‘отечественной войны’ и на современников. Намеки, впрочем, безобидные, так как Жуковский не был злобным сатириком и не охотник до злых памфлетов. Но все же друзья говорили ему, что он писатель-патриот, слава которого взошла благодаря его патриотическим песням, — легко может повредить себе в суждении лиц, ‘всякую шутку считающих за грех» (Годовой отчет гимназии и реального училища д-ра Видемана за 1900—1901 г. СПб., 1901. С. 7—8). По-видимому, в этих словах содержится лишь часть правды о судьбе ‘Войны мышей и лягушек’.
Совет воздержаться от ее продолжения мог исходить из семьи Елагиных-Киреевских, которая находилась под впечатлением от разразившегося над журналом ‘Европеец’ несчастья (его запретили после выхода второй книжки, где наряду с ‘крамольными’ статьями И. Киреевского была напечатана и сказка Жуковского).
Из письма к Николаю I о судьбе ‘Европейца’ (февраль 1832 г.) видно, что поэт считал причиной запрещения журнала донос Булгарина. В этом смысле финал сказки был своего рода пророчеством: осмеянный ‘покойник’ проснулся и учинил мышам ‘ужасную травлю’. Надуманность претензий, выдвинутых Николаем I против статьи Киреевского ‘Девятнадцатый век’ (в ней были обнаружены скрытые ‘революционные’ намеки), могла натолкнуть Жуковского и близких ему людей на мысль об опасности каких-либо современных аллюзий в анималистской по своей природе сказке. Впоследствии поэт утратил склонность к острому отклику на современные ему литературные события. Возможности такого рода изначально таил в себе сюжет ‘Фрошмейзелера’, который терял свою художественную привлекательность вне сатиро-комической сферы. Этим можно объяснить отсутствие в творчестве Жуковского 1840-х гг. попыток продолжения ‘Войны мышей и лягушек’ после знакомства с заинтересовавшей его книгой Бенедикса.
Ст. 75. Громко он, прядая, шлепал. Царевич Белая шубка... — В черновом автографе после этого стиха следовало:
Вспомнивши, кто он, робость свою победил. Он подумал:
‘Страха не ведает царь, а образ смелого мужа
Страшен, как образ могучего льва’. С таким убежденьем,
Скромно потупив глаза и лапки на грудь положивши,
Он поклонился царю Квакуну. А царь, благосклонно…
Ст. 169. Наших героев таскали за хвост и в воду бросали… — В черновом автографе читаем: ‘Наших героев таскали за хвостик и об угол били…’
Ст. 203—204. Начал усатое рыльце себе умывать. Облилося // Радостью сердце моё… — Вариант чернового автографа:
Начал умильное рыльце себе умывать: засмеялось
Сердце во мне…
Ст. 234. Слух, что Мурлыку повесили. Наши лазутчики сами... — После этого стиха в черновом автографе было такое продолжение:
Видели это своими глазами. Встревожились все мы,
Все подполье, запрыгав, вскружилось: бегали, прыгали, пели,
Все обнимались друг с другом, а сам мой Онуфрий премудрый
Так напился, что под мышки его две мыши водили…
Ст. 243—244. Клим, по прозванию Бешеный Хвост, такое прозванье II Дали ему за то… — За этим первоначально следовало (при переработке поэт зачеркнул этот фрагмент):
За то, что, читая стихи нараспев, громогласно
Бил он хвостом. Он здесь со мной, не угодно ль
Выслушать? Сам он прочтет описанье обряда, которым
Так некстати хотели почтить мы Фадея Мурлыку’.
Вышел по данному знаку поэт, Квакуну поклонился,
Стал на задние лапки, мордочку поднял, погладил
Пузо и то, что следует, начал читать, избоченясь,
(Хвост же, как маятник, начал болтаться и вправо и влево):
‘Кот астраханский, житель казанский, породы сибирской,
Рост богатырский, сизая шкурка, усы, как у турка,
Жил исправно, разбойничал славно, умер недавно.
[Первоначально было:
Жил исправно, казнил забавно, разбойничал славно,
Плел он лапти, носил сапоги…]
Был он бешен, на краже помешан, за то и повешен,
Радуйся, наше подполье! Мышам, мышенятам раздолье!
Кот окаянный [Фадей ]Мурлыка не вяжет более лыка,
Мыши, соберитесь, Фадею коту поклонитесь,
В знак любви и почтенья свершите коту погребенье,
В царские сани под другом мыши запряжены цугом,
Царь за санями Иринарий следует с постною харей,
Вслед за царем и царица, плакать без слез [без слез голосить] мастерица,
Крыса премудрый Онуфрий тащит Мурлыкины туфли,
Певчий крыса Антошка хнычет, [гогочет] мяуча как кошка.
[Затем начато исправление: переставлены два последних стиха].
Ст. 282. Жил Мурлыка, был Мурлыка кот сибирский… — В публикации журнала ‘Европеец’ и в С 4 был другой вариант этого стиха: ‘Кот Астраханский, житель Казанский, породы Сибирской…’

С. Березкина

Спящая царевна

Сказка
(‘Жил-был добрый царь Матвей…’)

Автограф (РНБ. Ф. 588 (М. П. Погодин). Оп. 3. No. 236. Л. 1—7) — черновой, с заглавием: ‘Сказка о спящей царевне’. На л. 1 дата: ’26 августа’, на л. 7 — ’12 сентября’.
Копия (РГАЛИ. Оп. 1. No 24) — авторизованная, заглавие то же.
Впервые: Европеец. 1832. Январь. No 1. С. 24—37 — с заглавием: ‘Сказка о спящей царевне’ и подписью: ‘В. Жуковский’.
В прижизненных изданиях: С 4—5. В С 5 (Т. 5. С. 265—280) — с заглавием: ‘Спящая царевна’ и подзаголовком: ‘Сказка’, в подборке произведений 1831г.
Датируется: 26 августа — 12 сентября 1831 г. на основании указаний в черновом автографе.
‘Спящая царевна’ написана Жуковским в Царском Селе (о царскосельском ‘поэтическом турнире’ двух авторов литературных сказок — Пушкина и Жуковского — см. выше в комментарии к ‘Сказке о царе Берендее’). 3 сентября 1831 г. Пушкин писал П. А. Вяземскому о необыкновенном творческом подъеме, переживаемом в это время Жуковским: ‘Ж<уковский> все еще пишет, завел 6 тетрадей и разом начал 6 стихотворений, так его и несет. Редкой день не прочтет мне чего нового’ (Пушкин. Т. 15. С. 220). В письме к Пушкину от 24 августа 1831 г. Вяземский особо отметил ‘благоприятное письменное наитие’ царскосельских ‘затворников’ (Там же. С. 214).
Источником ‘Спящей царевны’ является немецкая сказка ‘Dornroschen’ (‘Шиповничек’) из сборника братьев Гримм Якоба (1785—1863) и Вильгельма (1786—1859) ‘Kinder- und Hausmrchen’ (‘Детские и семейные сказки’). Текст ‘Dornroschen’ записывался ими, а затем и обрабатывался с учетом сказки Шарля Перро (1628—1703) ‘Красавица, спящая в лесу’ (‘La belle au bois dormant’) из сборника ‘Истории, или Сказки былых времен с моральными наставлениями’ (‘Сказки Матушки Гусыни’, 1697), народнопоэтические корни которой не вызывали сомнения у немецких собирателей. Сказка ‘Шиповничек’ утвердилась на немецкой почве благодаря знаменитой французской сказке (см. об этом: Гримм Я., Гримм В. Сказки. Эленбергская рукопись 1810 [г.] с комментариями / Пер., вст. статья и ком-мент. А. Науменко. М.: Книга, 1988. С. 299—306). В свою очередь и произведение Перро, как считают современные исследователи, не имело корней в устной французской традиции конца XVII в. (см. об этом: Гайдукова А. Ю. Сказки Шарля Перро: Традиции и новаторство. СПб., 1997. С. 43—44).
Жуковский не мог не ощутить однородность сказочных сюжетов у Перро и братьев Гримм. Однако он остался холоден к стилистике Перро с его склонностью к морализму и салонной галантности. Многие из характернейших ответвлений сюжета ‘Спящей красавицы’ никак не отразились в произведении Жуковского (уловка последней феи, спрятавшейся от колдуньи, веретено, переданное девушке именно ею, уход короля и королевы из очарованного замка, свекровь-людоедка и пр.). Жуковского увлекла цельность и простота именно немецкого текста, которому братья Гримм придали весьма ценный в эпоху романтизма статус подлинной народной сказки. Особую роль в формировании Жуковского как автора литературных сказок сыграли ‘Kinder- und Hausmrchen’, изданные в Германии в 1812—1815 гг. (второй том вышел фактически в конце 1814 г.). Знакомство поэта с этим собранием состоялось, по-видимому, в 1815—1817 гг. К этому времени относится первое упоминание сказок братьев Гримм в планах Жуковского — ‘Бедный и богатый’ и ‘Рауль синяя борода’ (под заголовком ‘Рауль’, сказка ‘Синяя борода’, впоследствии исключенная из гриммовского собрания, была напечатана в его первом томе, вышедшем в 1812 г.) (РНБ. Оп. 1. No 79. Л. 7). Имя, данное поэтом герою ‘Синей бороды’, связано с впечатлениями от оперы французского композитора А.-Э.-М. Гретри (1741—1813) ‘Рауль Синяя борода’, поставленной в Петербурге в 1815 г. (Елеонская Е. Жуковский — переводчик сказок // Русский филологический вестник. 1913. T. LXX. No 3. С. 164—165).
В 1826 г. в No 2 журнала ‘Детский собеседник’ были напечатаны четыре сказки из сборника братьев Гримм в переводе Жуковского: ‘Колючая Роза’ (это перевод сказки ‘Шиповничек’, в заголовке Жуковского отразилось знакомство со сказкой французского писателя А. Гамильтона (1646—1720) ‘История о колючем цветке’. Следует отметить, что заголовок сказки бр. Гримм имеет несколько вариантов русского перевода), ‘Братец и сестрица’, ‘Милый Роланд и девица ясный цвет’, ‘Красная шапочка’. К ним примыкает пятая сказка Жуковского — ‘Рауль, синяя борода’, которая представляет собой пересказ известного сюжета, сделанный с учетом сказок Ш. Перро (в первую очередь) и братьев Гримм, при этом знакомство со ‘свежим’ в литературном отношении немецким вариантом, несомненно, способствовало зарождению у Жуковского творческого интереса к сказке о спящей красавице (Там же. С. 163—164). 26 декабря 1826 г. Жуковский писал Вяземскому по поводу этой публикации: ‘Греч [Редактор ‘Детского собеседника’] напечатал мои сказки. Вот их история. Они давно, давно были у меня переведены <...> Я их отдал, потому что почитал их не заслуживающими никакого внимания <...> с тем, чтобы не было моего имени, Греч дал слово не печатать его и напечатал’ (СС 1. Т. 4. С. 591). Вероятнее всего, что переводы создавались Жуковским как своего рода заготовки для дальнейшей творческой работы. Две из переведенных им сказок Жуковский использовал в 1831 г. (в ‘Сказке о царе Берендее’ и ‘Спящей царевне’), три других неоднократно упоминались им в планах и 1831, и 1832—1833, и 1845 гг. (РНБ. Оп. 1. No 35. Л. 1, No 37. Верхняя обложка, No 53. Верхняя обложка. Л. 1). В перечне, по-видимому, конца 1831 г. (No 35. Л. 1) две сказки из трех вычеркнуты как уже обработанные поэтом (‘Милый Роланд’ и ‘Колючая Роза’), осталась одна — ‘Рауль, синяя борода’, сюжет которой интересовал поэта на протяжении всей его творческой жизни.
Возможно, что Жуковский был первым, кто осознал необходимость перевода на русский язык собрания братьев Гримм, этого выдающегося памятника европейской фольклористики (отметим, что в России его полный перевод вышел только в 1860-х гг.). Сборник братьев Гримм оставил заметный след в истории литературной сказки, перекрыв своим влиянием широко популярные в конце XVIII — начале XIX века жанровые модификации (французская и восточная сказки, фантастическая сказочная повесть, романтические обработки народных сказаний и т. п.). Гриммовская сказка предлагала высоко художественный образец обработки фольклорного сказочного сюжета. Ряд текстов немецкого сборника, особенно в первом издании, с предельной наглядностью демонстрировал возможности творчества в народном стиле на ‘заимствованном’ материале, и сказка ‘Шиповничек’ являла собой один из самых ярких примеров такого рода. По сравнению с русским фольклорным образцом сказка братьев Гримм была для Жуковского в равной степени значимым и, возможно, более понятным источником. Это отличало работу Жуковского в жанре литературной сказки от работы Пушкина, который умел ценить русский фольклор в самом неприхотливом, ‘непричёсанном’ виде.
‘Спящая царевна’ была начата Жуковским за несколько дней до того, как Пушкин закончил ‘Сказку о царе Салтане’ (это произошло 29 августа 1831 г.). Жуковский, несомненно, был хорошо знаком с ней, и опыт ‘сказочника’ Пушкина повлиял на его работу над ‘Спящей царевной’. В одном из черновых фрагментов Жуковского это сказалось слишком явно: ‘Почесть стража отдает’ и ‘Отдает им стража честь’ (РНБ. Ф. 588. No 236. Л. 6 об., 7). Близость этих вариантов к пушкинскому: ‘Отдает ей войско чесгь’ (речь идет о чудесной белке) заставила Жуковского сделать весьма далекую от первоначального текста замену: ‘Стражи ружьями стучат…’. По-видимому, с достижениями Пушкина следует связать отказ ‘сказочника’ Жуковского от гекзаметра, привычного для него размера произведений в ‘простонародном’ стиле.
‘Спящая царевна’ написана четырехстопным хореем с мужскими парными рифмами (за исключением последнего двустишия, заканчивающегося женской рифмой). Этот размер почти тождественен стиху сказок Пушкина ‘О царе Салтане’, ‘О мертвой царевне’, ‘О золотом петушке’ (в них, однако, мужские парные рифмы чередуются с женскими). Четырехстопный хорей реформировал структуру сказки Жуковского, придав ей большую, по сравнению с ‘Царем Берендеем’, ритмичность.
Изменения коснулись и описательной стороны новой сказки Жуковского. Пример Пушкина, давшего высокий образец экономного использования чисто литературных приемов в сказке, ориентированной на динамичную фольклорную систему, побудил Жуковского уделить особое внимание статичным фрагментам текста, которые он старался несколько сократить (см. построчный комментарий). Трансформации были подвергнуты и некоторые сугубо фольклорные приемы построения сказки. Так, в троекратные повторы авторами царскосельских сказок вводились психологические мотивации, разнообразившие эти монотонные по своей природе сюжетные звенья. В ‘Спящей царевне’ трижды описывается очарованный дворец, при этом каждое из описаний строится с учетом перемены перспективы (от царевны к периферии дворца и наоборот), что делает почти незаметной фольклорную природу композиционных повторов.
Царскосельский ‘поэтический турнир’ оставил след в творчестве обоих поэтов. Видимо, благодаря Жуковскому у Пушкина возник интерес к собранию сказок братьев Гримм (из него поэт почерпнул материал для своей ‘Сказки о золотой рыбке’). Элемент художественной полемики с Жуковским содержало обращение Пушкина в 1833 г. к работе над ‘Сказкой о мертвой царевне’. Ср. названия сказок — ‘О спящей царевне’ (Жуковский изменил заголовок сказки лишь в последнем издании своих стихотворений, стремясь, по-видимому, уйти от сопоставления ‘Спящей царевны’ с произведением Пушкина) и ‘О мертвой царевне и о семи богатырях’. Пушкин тонко ощутил специфику сказочного сюжета: для фольклора, причем не только славянского, сказка о спящей царевне не характерна — героиня народной сказки может быть только мертвой, она оживает, а не просыпается (см., например: Сравнительный указатель сюжетов. Восточнославянская сказка / Сост. Л. Г. Барат, И. П. Березовский, К. П. Кабашников, Н. В. Новиков. Л., 1979. С. 179). В фольклорной записи Пушкина, которая была одним из источников ‘Сказки о мертвой царевне’, сказано, что ‘царевич влюбляется в ее труп’ (Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 10 т. 4-е изд. Л., 1977. С. 413). Таким образом, автор ‘Спящей царевны’ оказался перед лицом наитруднейшей задачи — обработать в русском народном духе сюжет с чуждым русскому фольклору основным мотивом. Это привело к тому, что в сказке, с момента появления в ней ‘спасителя’ — царевича, начали явственно проступать черты балладной поэтики, усвоенные Жуковским в процессе работы над европейскими источниками (сказочный царевич напоминает Вадима из ‘Двенадцати спящих дев’, 1810—1817). Попытка синтеза двух систем — немецкой сказки и русской сказочной стилистики — закончилась на данном этапе весьма хрупким их соединением в художественной структуре одного произведения. Тем не менее, сам замысел ‘Спящей царевны’ отразил характернейшую особенность работы двух царскосельских ‘сказочников’, стремившихся к расширению возможностей жанра стихотворной сказки в русском фольклорном стиле.
Ст. 1. Жил-был добрый царь Матвей… — Начало сказки в черновом автографе:
Жил-был добрый царь Фадей,
Жил с царицею своей
Он в согласье много лет,
Одного им счастья нет:
Не дает Господь детей
В утешенье (вар.: в усладу) старых дней…
Ст. 9. Вдруг, глядит, ползет к ней рак… — Возможно, что этот персонаж заимствован Жуковским из сказки французской писательницы баронессы д’Онуа (ок. 1650—1705) ‘Лесная лань’, где именно рак вселяет в бездетных родителей надежду на скорое рождение у них ребенка.
Ст. 88. И царевна оживет… — В С 5, вероятно, опечатка: вместо ‘царевна’ — ‘царица’.
Ст. 163. Повар спит перед огнем… — В черновом автографе далее следовало:
Повариха с петухом
Неощипанным сидит
И, глаза открывши, спит…
Ст. 168. Свившись клубом, сонный дым… — После этого стиха было начато описание погруженной в волшебный сон столицы:
И с заснувшим спит дворцом
Вся столица (вар.: вся округа) мертвым сном:
Спит на улицах народ,
Тот сидит, дру<гой встает>…
Ст. 280. И, упасть готовый, спит… — После этого стиха было продолжено описание многолюдного очарованного дворца:
Словом, полон двор людей:
Тот в окне, тот у дверей,
Тот пешком, тот на коне,
Тот в тоске, тот в (нрзб.).
Ст. 303. Вся душа его кипит… — Далее следовало:
На полу царевна спит.
Как дитя лежит она,
[Первоначально было: ‘Он как вкопанный стоит’]
Разгорелася от сна
Младость в чистоте ланит,
Меж ресницами блестит
Луч сомкнувшихся очей,
Ночи темныя темней,
Заплетенные косой
Кудри черной полосой
Обвились вокруг чела,
Грудь как свежий снег бела,
Под прозрачной кисеей
Тихой зыблется волной,
На воздушный легкий стан
Брошен тонкий сарафан,
И обвил его кругом
Пояс гибким жемчугом,
Рот с улыбкой отворен,
Тихо, сладко дышит он,
И уста как жар горят,
Целомудренно лежат
Руки, сжавшись, на грудях,
И в сафьянных сапожках,
Обложенных бахромой,
Прислонив одна к другой,
Ножки, чудо красоты,
Легким платьем обвиты.
Отуманен, распален…

С. Березкина

Маттео Фальконе

Корсиканская повесть
(‘В кустах, которыми была покрыта…’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 12 об. — 15 — черновой, чернилами, на л. 12 об. — чернилами по карандашу, с заглавием: ‘Марко Фальконе’, с датами: ’17/29′ — в начале рукописи, ’19/з1 марта 1843′ — в конце. Кроме того имеются даты внутри текста: около ст. 30 — ‘I8/30’ и ст. 100 — ‘I9/31’. В собственноручном списке произведений (л. 2) отчетливо заглавие ‘Марко Фальконе’.
2) РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 3—5 с оборотами — перебеленный, но с небольшой правкой, с разбивкой на пятистишия, с заглавием: ‘Маттео Фальконе’ и подзаголовком: ‘Корсиканская повесть’. В конце рукописи помета: ‘Поправлена 8 апреля / 27 мая (224)’. Число, заключенное в скобки, — количество стихов в произведении. На внешней обложке тетради список произведений с датами их создания. Первое в списке: ‘Маттео Фальконе. 1931 марта 1843′.
Копия: РГБ (фонд Елагиных). No 228 — рукой А. А. Елагина в его письме к А. П. Елагиной от 20 ноября 1843 г.
Впервые: Совр. 1843. Т. 32. С. 208—225. — с подзаголовком: ‘Корсиканская повесть (Из Шамиссо)’, без подписи. В оглавлении к тому указано: ‘Маттео Фальконе В. А. Жуковского’. Имеется послесловие от редактора (С. 225—226), включающее отрывок из письма Жуковского к П. А. Плетневу от 1843 г., где, в частности, говорится: ‘Но я еще написал две Повести, ямбами без рифм, в которых с размером стихов старался согласить всю простоту прозы так, чтобы вольность непринужденного рассказа нисколько не стеснялась необходимостью улаживать слова в стопы. Посылаю вам одну из этих статей для помещения в Современнике. Желаю, чтобы попытка прозы в стихах не показалась вам прозаическими стихами’. (С 7. Т. 6. С. 591. Курсив Жуковского).
В прижизненных изданиях: НС. Т. 1. СПб., 1849. С. 293—301, с заглавием в тексте: ‘Матгео Фальконе. Корсиканская повесть’. В оглавлении: ‘Маттео Фальконе (Из Мериме)’. Том имеет посвящение: ‘Князю Петру Андреевичу Вяземскому и Петру Александровичу Плетневу’, С 5. Т. 6. 1849. С. 293—301. — Публикация во всех отношениях идентична указанной выше. Судя по всему, первый том НС напечатан с того же набора, что и шестой том С 5, о чем говорит, в частности, наличие в нем (С. 333) финальной фразы: ‘Конец шестого тома’ (надписи в первом томе явно неуместной) и тождественного с шестым томом С 5 ‘Списка замеченных опечаток’. Единственным различием этих двух изданий является вышеупомянутое посвящение, отсутствующее в 6-м томе. Первым, явившимся в свет изданием стали ‘Новые стихотворения’, что ясно из письма Жуковского Плетневу от 6 марта 1850 г., где читаем: ‘Весьма одобряю, что вы публикацию о полных сочинениях отложили до осени нынешнего года, они, таким образом, не подорвут продажи ‘Новых стихотворений’ <...> До осени все можно оставить in status quo. A заботиться только о распродаже ‘Новых стихотворений» (СС. Т. 4. С. 666).
Датируется: 17(29)—19 (31) марта — до 20 сентября (2 октября) 1843 г.
Первая проблема, связанная с комментарием повести, — ее творческая история, прежде всего время ее создания. Традиционно принятая датировка ‘Маттео Фальконе’ 17 (29) — 19 (31) марта 1843 г. (см.: Стихотворения. Т. 2. С. 483, СС 1. Т. 2. С. 484) фиксирует лишь процесс создания чернового варианта (автограф No 1). Между тем очевидно, что работа над текстом ‘корсиканской повести’ продолжалась, о чем свидетельствует помета в беловом автографе: ‘Поправлена 8 апреля / 27 мая [1843]’ (автограф No 2). В дневнике итоговая запись за 1843 г. имеет следующий характер: ‘Написал ‘Маттео Фальконе’, ‘Боппа’ и перевел две с лишним песни из Гомера. Вся сия работа продолжалась с возвращения из Берлина 23 сентября до поездки в Дармштат 5 декабря. Пребывание Гоголя было мне полезно’ (ПСС 2. Т. 14. С. 277). По всей вероятности, какие-то поправки в текст повести Жуковский вносил уже после ее перебеливания, возможно, по совету Гоголя, который гостил у Жуковского в Дюссельдорфе с 16 (28) августа по 24 октября (5 ноября) 1843 г. Из письма Гоголя к С. П. Шевыреву от 20 сентября н. ст. известно, что ‘пиэса’ ‘Маттео Фальконе’ уже была послана Плетневу для публикации (Гоголь. Т. 12. С. 215). Как явствует из письма Гоголя П. А. Плетневу от 6 октября н. ст., он собственноручно переписал повесть Жуковского. Так как Гоголь интересуется в этом письме у Плетнева: ‘Получили ли Матео Фальконе от Жуковского?’ и замечает: ‘Хотя это и не мое дитя, но его воспринимал от купели и торопил к появлению в свет’ (Там же. С. 221), то можно констатировать, что, во-первых, в сентябре (до 20-го н. ст.) повесть была уже послана в Петербург для публикации ее в плетневском ‘Современнике’, а во-вторых, высказать предположение об участии Гоголя на последнем этапе в работе над ее текстом.
Таким образом, не подвергая сомнению общепринятую датировку повести ‘Маттео Фальконе’, тем более что в собственноручном списке ее зафиксировал сам поэт, можно ее уточнить: работа над ее текстом проходила с перерывами в течение 17 (29) — 19 (31) марта — сентября (до 20-го н. ст.) 1843 г.
Вторая эдиционная проблема связана с историей публикации повести Жуковского — появлением в НС и С 5 подзаголовка: ‘Из Мериме’. Если учитывать, что оба эти издания содержат дефинитивный текст повести, то вопрос о времени и причинах появления этого подзаголовка не кажется второстепенным. Как известно, в первой публикации в плетневском Совр. за 1843 г. подзаголовок был другим: ‘Из Шамиссо’. И это вполне соответствовало реальности: стихотворная повесть Жуковского действительно являлась переложением стихотворной повести в терцинах ‘Mateo Falkone, der Korse’ (‘Матео Фальконе, корсиканец’) немецкого поэта-романтика Адальберта фон Шамиссо из цикла ‘Сонеты и терцины’ (1830). Правда, в свою очередь Шамиссо сделал стихотворную обработку популярной в то время новеллы Проспера Мериме ‘Mateo Falkone’, впервые опубликованной в ‘Revue de Paris’ (1829. No 4. Mai).
Новелла Мериме почти сразу же после публикации стала источником многочисленных русских переводов. Только в течение 1829—1836 гг. появилось пять ее переложений: ‘Матео Фальконе, или Корсиканские нравы’ (Атеней. 1829. Ч. 3. No 15. Август. С. 228—250), ‘Корсиканские нравы. Матео Фальконе’ (Литературные прибавления к ‘Русскому инвалиду’. 1832. No 81. С. 644—647 и No 82. С. 615—655. Пер. В. Соколова), ‘Матео Фальконе. Корсиканские нравы’ (Дамский журнал. 1832. Ч. 40. No 50. Декабрь. С. 161—169 и No 51. С. 171—187. Пер. А. П.), ‘Матео Фальконе’ (Сын Отечества. 1835. Ч. 174. No 50. С. 254—273. Пер. К. Амбургера), ‘Матео Фальконе, или Корсиканские нравы’ // Сорок одна повесть лучших иностранных писателей. Изд. Н. Надеждин. Ч. 8. М., 1836. С. 175—209. Все переводы были прозаические. Переложений же стихотворной повести Шамиссо до Жуковского не существовало.
По всей вероятности, более известная русской читающей публике новелла французского писателя, к тому же ставшая источником переложения Шамиссо, и спровоцировала появление подзаголовка: ‘Из Мериме’ в последних прижизненных изданиях сочинений Жуковского. Скорее, это было указание не на источник перевода, а на литературный первоисточник. Сам Жуковский, в это время уже постоянно живший в Германии и не имевший возможности следить за всеми этапами издания своих сочинений, мог и не знать о появлении подзаголовка и не санкцонировать его появление.
Кстати, во всех публикациях до Жуковского имя главного героя повести писалось во французской транскрипции с одним ‘т’: ‘Матео’, тогда как повседневным языком жителей Корсики является итальянский, и имя героя должно быть: ‘Маттео’. Ошибка достаточно характерная: создавая свою новеллу, Мериме еще не бывал на Корсике и, следовательно, пользовался каким-то устным или письменным источником.
Что касается появления в черновом автографе и примыкающем к нему списку произведений заглавия повести: ‘Марко Фальконе’, то можно высказать следующее предположение. Во время своего третьего путешествия в Италию в 1838—1839 гг. Жуковский увлекается романом итальянского писателя Томмазо Гросси ‘Марко Висконти’, пытаясь читать его одновременно и в подлиннике, и в французском авторизованном переводе (подробнее см.: Янушкевич А. С. В мире Жуковского. М., 2006. С. 379—381), сравнивая реалии двух языков.
Третий вопрос: чем был вызван выбор источника для перевода, своеобразное предпочтение тексту популярной повести Мериме менее известного произведения Шамиссо? Отвечая на этот вопрос, Ц. Вольпе писал: ‘И, однако, он [Жуковский] избрал переработку Шамиссо, ибо ему оказался близким дидактизм этого немецкого писателя. Кроме того самый путь Жуковского к ‘прозе в стихах’ опирался на опыт эволюции немецкой поэзии, в которой в 30-е гг. происходит заметное разложение лирического стиха. <...> Опыт Шамиссо, таким образом, для Жуковского, который в эти годы работаег над жанром стихового рассказа, оказался очень важен’ (Стихотворения. Т. 2. С. 484).
Материалы личной библиотеки Жуковского позволяют говорить о том, что поэт прекрасно знал основные произведения Проспера Мериме. В ней сохранились следующие издания французского писателя: ‘Chronique du r&egrave,gne Charles IX. Paris, 1832’, ‘Thtre de Clara Gazul. Bruxelles, 1833’, ‘Mosaque. Leipzig, 1833’, где первая повесть — ‘Маттео Фальконе’, ‘Colomba. Paris, 1845’. См.: Описание. No 1637—1641. В то же время в дневниковых записях нет никаких свидетельств его отношения к творчеству Мериме, а в указанных книгах — маргиналий, позволяющих говорить о намерении переводить что-либо. Несколько незначительных помет читателя и краткая констатирующая запись в ‘Хронике короля Карла IX’ заставляют думать, что здесь русского поэта интересовали преимущественно исторические факты, а не Мериме-художник.
Что касается творчества Шамиссо, то известно, что поэтом было приобретено его собрание сочинений в 6-ти томах: ‘Werke Adalbert von Chamisso’s. Leipzig, 1836—1839’, но, к сожалению, о характере чтения Жуковским призведений немецкого писателя что-либо сказать невозможно, так как в настоящее время издание в его библиотеке отсутствует (Описание. No 791—792). Однако, во-первых, в дневнике поэта есть запись от 19 (31) мая 1838 г., где Жуковский, говоря о пребывании в Берлине и встрече с давним своим знакомым Адольфом Клейстом, фиксирует: ‘После обеда у Клейста. Чтение стихов Шамиссо’ (ПСС 2. Т. 14. С. 86). А во-вторых, и это важнейшее свидетельство целенаправленного интереса Жуковского к творчеству немецкого поэта, в течение 1843—1845 гг. он трижды обращается к переводу его произведений. Кроме ‘корсиканской повести’, он переводит повесть ‘Выбор креста’ и одну из ‘Двух повестей…’.
Думается, предположение Ц. Вольпе о причинах выбора Жуковским для перевода ‘Маттео Фальконе’ именно ‘переработки Шамиссо’ вполне обоснованно и подтверждается конкретными фактами творческой истории. Пожалуй, можно только акцентировать некоторые моменты. Жуковского привлекает определенная притчеобразность текста Шамиссо: он действительно ‘хронику’ Мериме превратил в притчу (Стихотворения. Т. 2. С. 485). Религиозный подтекст притч Шамиссо, идея христианского долга были близки Жуковскому 1840-х гг. и во многом определили его путь к статье ‘О смертной казни’. Нельзя не согласиться с мнением современного исследователя о том, что ‘обрисовывая Маттео, он [Шамиссо] оставляет в его характере только то, что делает его трагическим героем, и устраняет все, что может снизить, приземлить этот образ, пересказывая новеллу [Мериме], он подчеркивает наиболее драматические моменты и опускает эпизоды, в которых меньше чувствуется напряженность’ (Слободская Н. И. Поэзия Адальберта Шамиссо: Автореф. канд. дис… Горький, 1974. С. 26). Жуковский также последовательно драматизирует состояние героя. И в этом смысле вторая редакция ‘Тараса Бульбы’ Гоголя 1842 г. соотносится с творческой историей перевода ‘Маттео Фальконе’. Участие Гоголя в переписывании текста Жуковского не выглядит случайным. Кроме того, как явствует из вышецитированного письма Жуковского к П. А. Плетневу, переложение Шамиссо в большей степени отвечало представлению русского поэта о ‘воспитательном эпосе’. Не случайно свой перевод ‘Маттео Фальконе’ он предназначал для задуманной книги ‘Повестей для юношества’, куда наряду с ‘корсиканской повестью’ он предполагал включить поучительные истории из русской истории, из эпоса народов мира (об этом подробнее см.: Янушкевич А. С. С. 243).
Разумеется, опыты Жуковского 1840-х гг. ‘прозы в стихах’, ‘безрифменной поэзии’ соотносились с экспериментами Шамиссо в области героизации истории (отсюда интерес немецкого романтика к испанскому бунтарю Риего, к Байрону, Наполеону, декабристу А. Бестужеву) и созданию оригинальных поэтических форм.
Сняв в переводе указание Шамиссо уже в заглавии на национальность героя (‘корсиканец’), Жуковский в подзаголовке: ‘корсиканская повесть’ акцентировал как ментальный смысл истории, так и ее эстетическую природу. Повествовательное начало организует текст перевода. Отказавшись от терцин Шамиссо, Жуковский создает единое повествовательное пространство. 223 стиха предстают как единство.
Перевод Жуковского достаточно близок к оригиналу. Незначительные отступления не затрагивают ни сути конфликта, ни обрисовки главных героев, ни их характеров. Несколько расширена экспозиция произведения. Как и в других подобных случаях, поэт считает необходимым сделать текст максимально понятным читателю с самого начала и подбирает для описания обстановки действия слова, не требующие дополнительных примечаний. Так, каньон (die Schlucht) заменен на долину. Желтые (die Gelben), охотники (die Jger), т. е. французские солдаты, одетые в желтые мундиры, охотники за бандидатами, карабиньеры, превращаются в ‘отряд рассыльных егерей’ и т. д.
Повесть Жуковского написана белым пятистопным ямбом с чередованием женских и мужских клаузул. Отсутствие рифмы и строфического деления (тем более столь жесткого, каким являются терцины) позволило поэту создать ощущение свободно льющейся речи, подчиняющейся лишь естественной разговорной интонации как рассказчика, так и вступающих в диалог героев. Этой же цели служит и огромное количество enjambements (переносов), часто способствующих к тому же воссозданию индивидуальной манеры речи говорящего или необычного состояния его души.
Повесть Жуковского положена на музыку Ц. Кюи (‘Маттео Фальконе’ Драматическая сцена’).

Н. Реморова, А. Янушкевич

Капитан Бопп

Повесть
(‘На корабле купеческом Медузе…’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 15 об. — 23 об. — черновой, чернила по карандашу, без заглавия, с нумерацией стихов (всего пронумеровано 345 ст.) и датами: перед текстом — 15 (27) апреля, на Л. 17 об., после перебеливания ст. 118 — 5 мая, перед ст. 140 — 6 мая, в конце — 10 (22) мая 1843.
2) РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 6—10 (Л. 6—9 с оборотами) — беловой, с небольшой правкой, с заглавием: ‘Капитан Бопп’, разбивкой на стихи (всего 316 ст.) и датой в конце: ‘Эмс. 2 июля 1843’. На верхней обложке рукописи список произведений и время их написания: ‘Капитан Бопп. 27 апр.<еля> — 22 мая 1843. Д.<юссельдорф> — Эмс н. ст.’.
3) РНБ. Оп. 1. No 49. Л. 7 об. — 8 — черновой вариант ст. 294—297, с датой: ‘5 мая’ — на странице брошюры, изъятой из книги: ‘Sophokles Werke. bersetzt vonj. J. G. Donner. Bd. 1. Heidelberg, 1843’.
Впервые: Вчера и сегодня. Литературный сборник, составленный гр. В. А. Соллогубом, изданный А. Смирдиным. Книга первая. СПб., 1845. С. 19—28 — с подписью: ‘Жуковский’ и датой: ‘1843’.
В прижизненных изданиях: С 5. Т. 6. С. 319—330 — в разделе: ‘Сказки и повести’, с заглавием: ‘Капитан Бопп. Повесть’.
Датируется: 15 (27) апреля — 2 июля н. ст. 1843 г.
Несмотря на то что сам Жуковский датировал процесс создания повести 27 апреля — 22 мая 1843 г. по н. ст. (см. список на верхней обложке автографа No 2), думается, есть основания говорить об окончании этой работы 2-го июля 1843 г. в Эмсе, когда рукопись была доработана и перебелена. Косвенное указание на это присутствует и в списке: ‘Эмс’, но дата в конце белового автографа: ‘Эмс. 2 июля 1843’ снимает всякие сомнения. По всей вероятности, в списке Жуковский зафиксировал время работы над черновым автографом.
История создания стихотворной повести ‘Капитан Бопп’ и её первой публикации подробно изложена Жуковским в письме к писателю и журналисту В. А. Соллогубу от 14 (26) ноября 1844 г. из Франкфурта-на-Майне. ‘Нашлась пиеса, — сообщал Жуковский, — которую я хотел послать Плетнёву [П. А. Плетнёв в это время был редактором журнала ‘Современник’, где Жуковский опубликовал несколько своих произведений. — А. Я.] и всё не посылал, потому что ленился переписать. При получении письма вашего явился мне и писарь, русский человек, рассудивший поселиться в Европе, поссоряся со своим господином. Его явление вместе с письмом вашим было мне знамением, что пиеса должна принадлежать вам — вот она переписана, и я ее вам посылаю <...>. Посылаемая мною пиеса удивит вас своим содержанием. Многие, прочитав её, скажут, что я ударился в пиетизм, в мистику. Воля всякому говорить что хочет. Я прочитал эту повесть в прозе и захотел попробовать рассказать её со всею простотою прозы, не сделавшись прозаическим. Удалось ли — пусть судят читатели. Содержание этой повести мне весьма по сердцу. Я назначаю её для детей. Свежему, молодому сердцу такого рода впечатления могут быть благотворны. Чем раньше в душу войдёт христианство, тем вернее и здешняя и будущая жизнь. Без христианства же жизнь кажется мне уродливою загадкою, заданною злым духом человеческому заносчивому уму для того, чтобы хорошенько его помучить и потом посмеяться над его самонадеянностью — ибо загадка без отгадки. Но дело не об этом, если Бопп вам не покажется слишком неблагопристойным для вашего фешионабельного альманаха, примите его’ (PC. 1901. No 7. С. 100—101). В письме к П. А. Плетнёву от 1 июля 1845 г. Жуковский извинялся перед издателем ‘Современника’: ‘… я обещал вам капитана Боппа, а он попал к Соллогубу (которого Тарантас мне NB весьма понравился)’ (Переписка. Т. 3. С. 555). Еще в 1843 г. в письме к нему же при посылке для публикации повести ‘Маттео Фальконе’ Жуковский говорил о ‘другой повести’, имея в виду именно ‘Капитана Боппа’, и замечал: ‘Другая повесть еще простее — она чисто детская’ (Совр. 1843. Т. 32. С. 225—226).
Ещё В. Г. Белинский, оценивая альманах Соллогуба, отметил в его стихотворной части ‘повесть в стихах’ Жуковского, ‘представляющую чтение весьма назидательное’ (Белинский. Т. 9. С. 35). Биограф поэта К. К. Зейдлиц связывал историю создания повести с душевным состоянием Жуковского: ‘… нам кажется, что изображённое яркими красками беспокойство капитана Боппа указывает на душевное настроение самого автора’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 82). А. Н. Веселовский создание ‘Капитана Боппа’ рассматривает как акт религиозного очищения: ‘… его окружали теперь пиэтисты, верующие, лютеране и католики, Рейтерны, Радовиц, Штольберги, он обсуждает, взвешивает, но не сдаётся, стоит на своём и жаждет непосредственной веры капитана Боппа’ (Веселовский. С. 399).
Работая над переложением прозаической повести в стихи, Жуковский уделяет особое внимание психологическому состоянию героя. Многочисленные варианты ст. 24—25, 60, 63, 69—71, 75, 113, 123 и др. (см. построчный комментарий) углубляют ситуацию раскаяния капитана Боппа, его путь к смирению и очищению. Воздействие предсмертной молитвы на душу грешника определяет пафос работы Жуковского над текстом произведения.
Несмотря на то что сам поэт указал на существование прозаического источника для своего переложения (‘Я прочитал эту повесть в прозе и захотел попробовать рассказать её со всею простотою прозы, не сделавшись прозаическим…’), дореволюционные издатели и исследователи творчества Жуковского принебрегли этим авторским свидетельством. В послереволюционные издания сочинений Жуковского повесть ‘Капитан Бопп’ не включалась ни разу. Но один из авторитетных исследователей Жуковского, подготовивший двухтомное собрание стихотворений поэта, куда повесть ‘Капитан Бопп’ по понятным причинам тоже не вошла, Ц. Вольпе заметил: ‘Он [Жуковский] изучает духовную литературу и католическую и протестантскую. Так, его повесть ‘Капитан Бопп’, написанная на тему предсмертной молитвы, представляет собой, как выяснилось, пересказ католической брошюры, изданной Парижским обществом религиозных сочинений’ (История русской литературы. М., Л., 1941. Т. 5. С. 384). К сожалению, более точного указания на источник исследователь не оставил, а подобной брошюры нам разыскать не удалось.
Правда, в детском христианском журнале ‘Тропинка’ (1994. No 1. С. 22—24) была напечатана повесть ‘Капитан Кнудсон’, напоминающая своим сюжетом ‘Капитана Боппа’. За это указание приносим свою благодарность о. Дмитрию Долгушину. Но, к сожалению, публикация лишена всяких ссылок на источник и автора. Наш запрос в редакцию журнала не дал ответа на этот вопрос: никаких следов авторства там не обнаружили, а посему проблема источника повести Жуковского остаётся открытой.
По всей вероятности, католическая брошюра, о которой говорит Ц. Вольпе, всего лишь текст-посредник, ибо, как показывают разыскания В. И. Симанкова (см.: повесть Джорджа Чарльза Смита (1782—1863), английского баптистского священника и одного из основателей ‘Христианского братства моряков’. Отдельным изданием повесть появилась под полным именем автора в 1824 г. (Bob The Cabin Boy. A Sailor’s Visit to Surrey Chapel. By the Rev. G. C. Smith. L., 1824) и с тех пор неоднократно переиздавалась, вплоть до настоящего времени.
Ст. 24. Его больную душу ободрить… — В черновом автографе этому стиху предшествовали следующие варианты:
а) Порадовать его больную душу…
б) Порадовать измученную душу…
в) Иль хоть ему сказать, чтоб грешная душа…
Ст. 25. Он был один, и страшно смерть глядела… — Первоначальный вариант:
Он лежал один, лицом
К лицу он видел смерть, она его
Пугала, но душой он был озлоблен…
Ст. 29. <...> То мальчик Роберт… — В беловом автографе вместо ‘мальчик’ было ‘шкипер’.
Ст. 60. Всю внутренность его поколебала… — Этот стих имел следующие варианты:
а) Проникнула в озлобленную грудь…
б) Нечаянна была ему, нежданно…
в) Всю внутренность его поворотила…
Ст. 69—71. Ей смерть и вечность ~ он молча б… — Ср. с черновыми вариантами:
а) Что смолоду в других привык он видеть,
То заглушив уступчивую совесть,
Он испытал на деле в летах зрелых…
б) Не мог найти подпоры он в самом себе,
Невежество ума равнялось в нём
Разврату сердца, жизнь провёл он
На корабле между закоренелых
Развратников, грабителей и пьяниц…
Ст. 75. Его не пробудил… — После этого стиха в черновом автографе было следующее продолжение:
Его не пробудил. Мыслию о смерти
Испуганный, не зная где дорога
Спасенья и с горем безнадежным
Воспоминая всё минувшее, однажды…
Ст. 113. Его с великой жадностию слушал… — Первоначально: ‘С невыразимой жадностию слушал…’, ‘Его с глубокой жадностию слушал…’.
Ст. 123. <...> Оставшисл один… — Далее в черновом автографе были такие варианты продолжения:
а) Оставшись один, всю ночь он думал
О том, что слышал днём…
6) Оставшися один, всю ночь он думал
О том, что было читано
В Святом Писании, но в этих мыслях
Его душа отрады не нашла…
Ст. 294—297. <...> Явился ~ То увидя… — Варианты этих стихов имеются на страницах брошюры, изъятой из книги: ‘Sophokles Werke. bersetzt von J. J. G. Donner. Bd. 1. Heidelberg, 1843’. Эта брошюра, проложенная чистыми листами, содержит перевод Жуковского из трагедии ‘Царь Эдип’ Софокла (подробнее см.: Лебедева. С. 139—140). Вверху л. 7 об. и 8 (по архивной нумерации, так как брошюра вошла в состав рукописного собрания РНБ) Жуковский делает набросок этих стихов. Между первым наброском на л. 7 об. и началом перевода ‘Царя Эдипа’ имеется дата, сделанная рукою Жуковского: ‘5 мая’. Таким образом, работа над этими стихами шла параллельно перебеливанию ст. 1—118 (см. автограф No 1).

О. Лебедева, А. Янушкевич

Две повести. Подарок на Новый год издателю ‘Москвитянина’

(‘Дошли ко мне на берег Майна слухи…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 10 об. — 16) — черновой, без заглавия, с разбивкой на пятистишия. Дата в начале: ’12 декабря 1844′, в конце: ‘Кончил 14 декабря’.
Копия (РГАЛИ. Оп. 1. No 9. Л. 1—3) — рукою Василия Кальянова, авторизованная, с небольшими пометами, с подписью: ‘Жуковский’ и заглавием: ‘Две повести. Подарок на Новый год ‘Москвитянину».
Впервые: Москвитянин, 1845. No 1. Январь. С. 12—24 — с тем же заглавием, с примечанием: ‘Эти стихи В. А. Жуковского относятся к одному литератору, который принимает участие в составлении ‘Москвитянина» и подписью: ‘Жуковский’.
В прижизненных изданиях: С 5 (Т. 6. С. 302—318. Раздел ‘Сказки и повести’) — с тем же заглавием и дополнением в оглавлении в скобках: ‘Из Шамиссо и Рюккерта’.
Датируется: 12—14 декабря н. ст. 1844 г.
Непосредственным поводом для написания повестей послужили обстоятельства, связанные со сменой в руководстве журнала ‘Москвитянин’, издававшегося в 1841—1856 гг. Журнал был создан при непосредственном участии самого В. А. Жуковского и под патронатом С. С. Уварова, бывшего арзамасца и министра народного просвещения, как орган ‘официальной народности’. Издателем и редактором журнала был М. П. Погодин. Однако официальная однолинейность журнала, а также требования славянофилов оживить журнал склонили Погодина к мысли отказаться от редакторства. После подачи просьбы об увольнении из Московского университета в феврале 1844 года он начал вести переговоры о передаче журнала на определенных условиях подходящему кандидату. См. об этом в письме Погодина Гоголю от 16 июля 1844 года: ‘Я журнал сдаю, но не знаю еще, как и кому’ (Переписка H. В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 1. С. 399). В конце декабря 1844 г. редактором журнала становится И. В. Киреевский. Подробнее об этом см.: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. VII. СПб., 1893. С. 401—408.
Для обновленного ‘Москвитянина’ Жуковский, по настоянию Гоголя, и создает ‘Две повести’. В письме Гоголя Шевыреву от 14 декабря 1844 года, в частности, сообщается: ‘Жуковский мною заставлен сделать для Москвитянина великое дело, которого, без хвастовства, побудителем и подстрекателем был я. Он вот уже четыре дни, бросив все дела свои и занятия, которых не прерывал никогда, работает без устали, и через два дни после моего письма Москвитянин получит капитальную вещь и славный подарок на новый год. А потому ты скажи, чтобы он [И. В. Киреевский] не торопился выдачею книжки, дня два-три можно обождать. Жуковский хочет в первый номер, да и для Москвитянина это будет лучше. Стихотворение Жуковского, составляющее большую повесть с предисловиями и послесловиями, нужно поместить вперед других статей. Это ничего, если все уже отпечатано и нумерация страниц придется не по порядку’ (Гоголь. Т. 12. С. 399). Затем в письме к С. Т. Аксакову от 22 декабря 1844 года Гоголь вновь говорит о двух повестях Жуковского. Ср.: ‘<...> получил ли он [И. В. Киреевский.— А. Я., И. П.] от Жуковского стихотворную повесть, которую тот послал два дни тому назад, на имя Булгакова вместе с большим письмом Авдотье Петровне об ‘Одиссее’?’ (Там же. Т. 12. С. 410). В письме H. M. Языкову от 26 декабря того же года Гоголь сообщает: ‘Я рад, между прочим, тому, что ‘Москвитянин’ переходит в руки Ивана Васильевича Киреевского. Это, вероятно, подзадорит многих расписаться, а в том числе и тебя. <...> Я со своей стороны подзадорил Жуковского, и он, в три дни с небольшим хвостиком четвертого, отмахнул славную вещь, которую ‘Москвитянин’, вероятно, получил уже. Уведоми меня, как она ему и всем вообще читавшим ее показалась?’ (Там же. Т. 12. С. 424). Наконец сам Жуковский в письме к А. П. Елагиной от 17 декабря 1844 г. сообщает: ’12 числа декабря нового стиля начал я прилагаемую здесь пиэсу, которую кончил 14. Она была бы лучше, сжатее, если бы было мне более времени’ (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 3. No 10. Л. 13). Такова историко-культурная ситуация, связанная с написанием ‘Двух повестей’.
Это произведение написано в рамках широкого замысла Жуковского создать цикл повестей для юношества. Ср. цитированное выше письмо поэта к А. П. Елагиной: ‘<...> эта повесть принадлежит к собранию, еще не существующему, повестей для юношества, которые намерен я издать особо’ (Там же). Показательно, что автограф ‘Двух повестей’ находится в рабочей тетради между черновыми редакциями таких повестей, как ‘Маттео Фальконе’, ‘Капитан Бопп’, ‘Рустем и Зораб’ (Бумаги Жуковского. С. 122). На обороте первого листа тетради ‘Две повести’ включены в перечень уже 9-ти стихотворных произведений, где также указаны ‘Тюльпанное дерево’, ‘Иван-царевич’, ‘Египетская тма’. Авторский контекст Жуковского 1840-х гг., в который вписываются и ‘Две повести’, актуализирует интерес поэта к эпическим формам, к жанру стихотворной повести. Эстетически значимыми оказываются в это время и проблемы соотношения поэзии и прозы, создания ‘эпического стиха’. Так, говоря о стихотворном размере повестей для юношества, Жуковский в том же письме к А. П. Елагиной специально отмечает: ‘Они все будут писаны или ямбами без рифм, как посылаемая повесть, или моим сказочным гекзаметром <...> этот слог должен составлять средину между стихами и прозой, <...> так, чтобы рассказ, несмотря на затруднение метра, лился бы как простая, непринужденная речь’ (Там же. Л. 13 об.).
‘Две повести’, напечатанные в No 1 ‘Москвитянина’ за 1845 г., образуют органичный культурно-философский контекст. Он включает в себя такие программные тексты, как ‘Слово’ митрополита Филарета, подражание псалму ‘Блажен, кто мудрости высокой…’ H. M. Языкова, перевод А. П. Елагиной глав из автобиографии ‘Was ich erlebte’ (‘Что я пережил’ — нем.) немецкого философа и беллетриста Генриха Стеффенса (1773—1845), начало статьи И. В. Киреевского ‘Обозрение современного состояния словесности’, статью Погодина о возникновении государства на Руси и в странах Западной Европы, фрагменты из ‘Хроники русского в Париже’ А. И. Тургенева. Объединяют все эти публикации мысли Киреевского о примирении веры с философией, о новом интересе современной Европы к внутренней жизни общества, о синтезе европейского и русского просвещения. Вмесге с ‘Двумя повестями’ Киреевский опубликовал в журнале также отрывки из цитированного выше письма Жуковского к Елагиной от 17 декабря 1844 г. Позднее Киреевский в письме к Жуковскому от 28 января 1845 г. сообщал: ‘Присылка Ваших стихов оживила и ободрила меня. Я почувсгвовал новую жизнь <...> Отрывок из письма Вашего нельзя было не напечатать. Это одна из драгоценнейших страниц нашей литературы. Тут каждая мысль носит семена совершенно нового, живого воззрения’ {Киреевский И. В. Поли. собр. соч: В 2 т. М., 1911. Т. 2. С. 237). Таким образом, слова Киреевского о ‘живом воззрении’ Жуковского, о стремлении поэта передать в творчестве целостное национальное мироощущение, архетипы русской культуры, получают эстетическое воплощение и в ‘Двух повестях’.
В этом смысле сюжет странствия в поисках судьбы и высшей истины, ситуации выбора и прозрения героев, элементы исповеди и проповеди, актуальность этической проблематики в ‘Двух повестях’ имеют не только художественное, но и мировоззренческое значение (подробнее об этом см.: Янушкевич. С. 249).
Одна из особенностей ‘Двух повестей’ — соединение под одним заглавием разных текстов. В С 5 в оглавлении Жуковский в скобках указывает: ‘Из Шамиссо и Рюккерта’. Ранее он уже прибегал к сочетанию разных внутренне законченных частей в стихотворной повести ‘Две были и еще одна’. В обоих произведениях отчетливо видно стремление автора к циклизации и сюжетному сближению отдельных повестей. При этом существенное отличие позднего цикла заключается в эстетической близости авторского ‘я’ во вступлении и ‘я’ рассказчика в первой переводимой повести.
Она представляет собой перевод стихотворной повести Адельберта фон Шамиссо ‘Sage von Alexandern (Nach dem Talmud)’ — ‘Сказание об Александре (по Талмуду)’. Сочинение Шамиссо содержит 181 стих, а перевод Жуковского — 137. В целом перевод довольно близок к оригиналу. В начале повести Жуковский опускает 18 стихов, в которых немецкий автор говорит о любви к старинным легендам. Также Жуковский выпускает фрагмент из 35 стихов (ст. 77—111 в оригинале), где автор-рассказчик обращается к друзьям, рассуждает о науках, поэтической славе, о любви к Германии. Выпущенные русским поэтом части текста имеют у Шамиссо характер лирического отступления и сопрягают давно прошедшее и настоящее время в повести. Жуковский же стремится в большей мере к эпическому повествованию, внося в текст дополнительные психологизирующие детали. Так в начале и в конце произведения Жуковский дает более развернутое описание душевного состояния Александра, его стремления к власти и славе (ст. 40—46, 151—156 в переводе). Ц. Вольпе справедливо говорит о влиянии стихотворных повестей Шамиссо на формирование эстетики эпического повествования у Жуковского (Стихотворения. Т. 2. С. 484). Повесть об Александре, несомненно, перекликается в творчестве Жуковского с наполеоновским сюжетом (‘Ночной смотр’, ‘Странствующий жид’) и позволяет понять эволюцию историософских взглядов поэта.
Один из источников второй повести Жуковского — притча о путнике и верблюде немецкого писателя Фридриха Рюккерта (1738—1866) ‘Es ging ein Mann im Syrerland…’ (‘Шел один человек в Сирийской земле…’) из цикла ‘Восточные сказания и истории’. В библиотеке поэта имеются шесть изданий произведений Рюккерта (Описание. No 1985—1990), однако источник перевода среди них нами не обнаружен. Сюжет этой притчи, заимствованный из восточного эпоса, мог быть известен Жуковскому также из древнерусской литературы и из Пролога. Так, ‘Повесть о Варлааме и Иоасафе’, куда вошла притча об единороге, была переведена на древнерусский язык во второй половине XI — начале XVII в. (см.: Библиотека литературы Древней Руси. Т. 2. XI—XII века. СПб., 1999. С. 367, 544). Эта же притча помещена в Прологе под 19 ноября под общим названием ‘Неразумно привязываться к земному. (Притча святого Варлаама о временном сем венце)’. См.: Пролог в поучениях: В 2 частях. Составил протоиерей Виктор Гурьев. Ч. 1. М., 1992. С. 198—200. В целом же сюжет о пустыннике Варлааме и индийском царевиче Иоасафе, представляющий собой христианскую версию легенды о Будде, трансформируется в ‘Двух повестях’ в мотив мудрого наставника и ученика. К притче о путнике в колодце в контексте авторских размышлений о смысле жизни, о жизни и смерти дважды обращается в своей ‘Исповеди’ и Л. Н. Толстой (Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. М., 1983. Т. 16. С. 118—119, 158). Вторая повесть Жуковского органично вписывается в общий контекст других переложений поэта из Рюккерта ‘Наль и Дамаянти’, ‘Рустем и Зораб’. Во всех этих произведениях акцентируется внимание на проблеме ‘внутреннего человека’ в эпосе, на описании жизни его ума и сердца, на раскрытии драматизма его судьбы.
‘Две повести’ получили высокую оценку современников поэта. Так П. А. Плетнев в письме Жуковскому от 2 марта 1845 г. говорит о своем эмоциональном восприятии и новаторстве этого произведения. Ср.: ‘Чтение пьес ваших в ‘Москвитянине’ для нашего общества <...> было истинным наслаждением. <...> Избранный вами метр для стихов мне удивительно нравится. Он дает способ сохранить всю прелесть натурального тона, все разнообразие колорита и все оттенки языка <...> Когда я прочитал ваше письмо к Киреевскому и Две повести, то сделался так близок к добродетели, что день этот остался для моей памяти в числе приятнейших’ (Переписка. Т. 3. С. 551—552).
Ст. 1. Дошли ко мне па берег Майна слухи… — Во второй половине мая 1844 г. Жуковский с семьей переселяется из Дюссельдорфа во Франкфурт-на-Майне: ‘В 1844 мы переселились во Франкфурт. Нам достали прекрасный дом на берегу Майна с садом, весьма поместительный…’ (ПСС 2. Т. 14. С.281). По воспоминаниям И. Е. Бецкого, посетившего Жуковского в октябре 1844 г., поэт жил на набережной, ‘на другой стороне моста, в двухэтажном небольшом домике, окнами на Майн’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 344). Известие о передаче журнала ‘Москвитянин’ Киреевскому Жуковский мог получить от проживавшего в это время в доме поэта во Франкфурте Гоголя. См. цит. выше переписку Гоголя с Погодиным, Шевыревым, С. Т. Аксаковым.
Ст. 2—3. Что ты, Киреевский, теперь стал и москвич // И Москвитянин. В добрый час, приняться… — В копии эти стихи читались так: ‘Что ты, Киреевский, москвич, замыслил // Быть и Москвитянин…’ При первой публикации в ‘Москвитянине’ было: ‘Что ты, … — Москвич, замыслил // Быть Москвитянином. В час добрый, взяться…’ (фамилия редактора была опущена). Сын племянницы Жуковского А. П. Киреевской-Елагиной, И. В. Киреевский (1806—1856) по праву был духовным сыном поэта, который принимал активное участие в его воспитании, во всех начинаниях. Достаточно вспомнить судьбу журнала ‘Европеец’. Подробнее об этом см.: Сахаров В. Воспитание ученика (В. А. Жуковский и И. В. Киреевский) // Вопросы литературы. 1990. No 7. С. 275—280, Гиллельсон М. И. Письма В. А. Жуковского о запрещении ‘Европейца’ // РЛ. 1965. No 4. С. 114—124, Долгушин Д. В.
B. А. Жуковский и И. В. Киреевский: К проблеме религиозных исканий русского романтизма: Автореф. дис… конд. ист. наук. Томск, 2000. Редакторство Киреевского продолжалось недолго: из-за разногласий с Погодиным, не желавшим передавать права издания Киреевскому, последний выпустил только три номера журнала и отказался от обязанносгей редактора.
Ст. 17. У рубежа вечерней жизни сидя… — В копии и в первой публикации было: ‘На рубеже вечернем жизни сидя…’
Ст. 26—27. Предание о древнем Александре // В Талмуде... — Имеется в виду Александр Македонский (356 — 323 гг. до н. э.) — один из величайших полководцев и государственных деятелей древнего мира, сын македонского царя Филиппа II, царь Македонии с 336 г. Его неординарная личность и полководческий гений привлекали внимание многих историков и сказителей. Легенды и рассказы об Александре Македонском, собранные во 2—3 веках н. э. в так называемую ‘Александрию’, послужили отчасти источником для ‘Талмуда’ и для средневековых произведений о нем.
Начиная с 1548 г. ‘Талмуд’ включает в себя часть общеевропейского исторического и литературного наследия и переводится на разные языки. ‘Александрия’ в ‘Талмуде’ аранжирована оригинальными еврейскими притчами, одну из которых и выбирает для переложения А. фон Шамиссо.
Ст. 42. Нетерпеливый он кипел дутою... — В первой публикации этот стих читался так: ‘Нетерпеливо он кипел душою…’
Ст. 50. Божественно-целительная влага… — В копии и в первой публикации было: ‘Волшебная, божественная влага…’
Ст. 57—58. Там в благоденствии, в богатстве, в мире /I Свободные народы ликовали… — В копии и в первой публикации было: ‘Во благоденствии, в богатстве, в мире // Народы там свободно ликовали…’
Ст. 99—100. А на пути, созвавши мудрецов, //Перед собою знаменье велел… — В первой публикации этот стих читался: ‘А на пути, собравши мудрецов, // Перед собой то знаменье велел…’
Ст. 133. Он мир готов сожрать голодным взором… — В первой публикации вместо ‘взором’ было ‘взглядом’.
Ст. 171. Керим, и царь его любил и с ним… — В копии имя мудреца вначале было ‘Аббас’. Затем здесь и далее рукою Жуковского везде исправлено на ‘Керим’.
Ст. 173. Что задал царь такой вопрос Кериму… — В первой публикации было: ‘Что задал царь ему такой вопрос…’
Ст. 191. Керим ему вопрос свой предложил… — В первой публикации было: ‘Ему Керим вопрос свой предложил…’
Ст. 207—208. Насытился, встает, и с теми, кто // Сидели с ним, простясь, уходит спать… — В первой публикации было: ‘Насытился, встает, и, распрощавшись // С ближайшими к нему, уходит спать…’
Ст. 210. За угощенье. Вот и свет и жизнь’. — В копии и в первой публикации после этого стиха было: ‘Доволен ли ты повестью моею?’.
Ст. 237. Покрытых мохом старины … — В копии и в первой публикации этот стих читался: ‘Полуразрушенных отлет…’
Ст. 254. Стены состаревшейся водоема… — В копии и в первой публикации было: ‘Стены разрушенного водоема…’
Ст. 340—341. Видать здесь, я Безногого за ним // Отправлю, он его в одну минуту… — В копии и в первой публикации эти стихи читались так: ‘Здесь видеть, я безногого за ним // Отправлю сына, он его в минуту…’
Ст. 378—379.Лицом и все, что сведал от других, //Ему пересказал, а царь спросил… — В первой публикации эти стихи читались так: ‘Лицом и все, что на дороге с ним // Случилось, рассказал. А царь спросил…’
Ст. 398. Тебе отчет принесть в своих трудах. — В первой публикации было: ‘Тебе отчет принять в моих делах’.
Ст. 416. ‘Друг верный, будь моим отцом отныне’. — В копии и в первой публикации после этого стиха стояло отдельной строкой: ‘Postscriptum’.
Ст. 427. Ни с ‘Библиотекой для чтенья’… — Ежемесячный журнал словесности, наук, художеств, промышленности, новостей и мод, выходивший в Петербурге в 1834—1865 гг. Издавался с 1834 г. А. Ф. Смирдиным (1795—1857). Редактором до 1849 г. был О. И. Сенковский (1800—1858), который печатался в журнале большей частью под псевдонимом ‘Барон Брамбеус’. На его страницах Жуковский, в частности, опубликовал ‘Суд в подземелье’.
Ст. 428. С ‘Записками’, ни с ‘Северной пчелою’… — ‘Отечественные записки’ — ежемесячный журнал, основанный П. П. Свиньиным (1787—1839) и издававшийся им в Петербурге в 1818—1830 гг. В 1839—1889 гг. издателем становится А. А. Краевский (1810—1889), который сумел привлечь в журнал лучшие литературные силы. В 40-е гг. журнал находился на позициях западничества, что и вызывало полемику со стороны ‘Москвитянина’.
‘Северная пчела’ — русская политическая и литературная (с 1838 г.) газета. Издавалась в Петербурге в 1825—1864 гг., вначале три раза в неделю, ас 1831 г. ежедневно. Издатель-редактор Ф. В. Булгарин (1789—1859).
Ст. 429. Ни с ‘Русским вестником’, живи и жить… — В копии было вначале: ‘Ни с ‘Современником’, живи и жить…’, затем Жуковский тщательно зачеркнул ‘Современник’ и написал: ‘Русский вестник’. ‘Русский вестник’ — ежемесячный журнал, издававшийся в Петербурге в 1841—1844 гг. Создан Н. И. Гречем при непосредственном участии Н. А. Полевого. Противостоял растущему влиянию ‘Отечественных записок’, выступал против В. Г. Белинского, Н. В. Гоголя, писателей ‘натуральной школы’. С 1842 г. руководителем журнала становится Н. А. Полевой, который передает его в 1844 г. писателю П. П. Каменскому.

А. Петров, И. Поплавская

Выбор креста

Повесть
(‘Усталый шел крутой горою путник…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No53. Л. 24 об. — 25) — черновой, с заглавием: ‘Выбор крестов’.
Впервые: Совр. 1846. No 1. С 5—7 — с заглавием: ‘Выбор креста’, подзаголовком: ‘Из Шамиссо’ и подписью: ‘В. Жуковский’.
В прижизненных изданиях: С 5. Т. 6. С. 331—333 — в разделе: ‘Сказки и повести’, с заглавим: ‘Выбор креста. Повесть’. В общем оглавлении к тому — с подзаголовком в скобках: ‘Из Шамиссо’.
Датируется: 26 марта н. ст. 1845 г.
Основанием для датировки повести является указание самого Жуковского в списке осуществлённых произведений (РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 1 об.): ‘Выбор крестов. 26 марта 1845’ (все датировки в списке приводятся по новому стилю). В многочисленных списках середины 1840-х гг. (РНБ. Оп. 1. No 53. Верхняя обложка, л. 1, 2), в которых Жуковский перечислял тексты, отобранные в книгу ‘Повестей для юношества’, планируемые для работы или уже выполненные, постоянно возникает в рубрике ‘Повести’ — ‘Выбор крестов’ или ‘Kreuzschau’. Немецкое заглавие — указание на источник: повесть Адальберта фон Шамиссо.
Это уже было третье подряд обращение Жуковского к поэзии немецкого романтика. После ‘Маттео Фальконе’ (март 1843), ‘Сказания об Александре’ в ‘Двух повестях’ (декабрь 1844) взгляд русского поэта устремлён к повести-притче Шамиссо. Возникает своеобразная переводческая трилогия Жуковского из Шамиссо, созданная в течение 1843—1845 гг.
Стихотворная новелла Шамиссо ‘Die Kreuzschau’, написанная в январе 1834 г., была впервые опубликована в журнале ‘Deutscher Musenalmanach fur das Jahr 1835’. Впоследствии она вошла в авторский сборник ‘Sonette und Terzinen’.
Русский переводчик начинает с изменения заглавия. То, что могло быть переведено, как ‘Смотр креста’ (ср. перевод Жуковским названия стихотворения Цедлица ‘Die nchtliche Heerschau’ — ‘Ночной смотр’), получает сразу же другой смысл: не просто ‘смотр’, ‘осмотр’, ‘обзор’, а именно: ‘выбор’. Экзистенциальная ситуация становится определяющей для всего содержания повести Жуковского. Если вплоть до первой публикации в заглавии было множественное число слова: ‘крест’ — ‘Выбор крестов’, то постепенно в сознании Жуковского складывается представление о единственности выбора, о своём кресте, который надо нести всю жизнь. Ситуация выбора креста обретает символический и притчееобразный характер.
Жуковский меняет стих подлинника: вместо рифмованного пятисгопного ямба русский поэт решительно выбирает белый пятистопный ямб, который был для него выражением повествовательного начала в поэзии. Изменение метра ведёт к изменению строфики: терцины Шамиссо заменяются единым повествовательным пространством. Подзаголовок: ‘Повесть’, отсутствующий в подлиннике, закрепляет эту установку.
Вместо 55 стихов немецкого текста у русского переводчика 64. Разрушив структуру терцин Шамиссо, Жуковский создаёт пространные повествовательные периоды, включающие до 15 стихов. Так, экспозиция стихотворной новеллы Шамиссо, рассказывающая о пути странника и переданная в 12 стихах, у Жуковского насыщается многочисленными деталями, передающими вечерний пейзаж, закат солнца, ‘покой несказанный’, состояние паломника, вставшего на колени и читающего вечернюю молитву, что приводит к увеличению объёма переложения почти в два раза — 23 стиха.
В дальнейшем русский поэт более точно передаёт текст подлинника, но в отличие от Шамиссо акцентирует идею выбора своего креста и раскрывает путь героя к смирению и покорности, которые выражены в его стихотворении ‘Друг мой, жизни смысл терпенье…’. Показательно, что, увеличивая объём перевода за счёт усиления детализации и повествовательности, Жуковский отбрасывает два последних стиха новеллы Шамиссо: ‘Wogegen er zu murren sich vermaB, // Er lud es auf und trug’s nun sonder Klagen’ (‘То, против чего он отважился роптать, он поднял и без ропота понес’ — нем.), так как считает их излишними в ситуации ‘выбора креста’, неким морализаторским довеском. Философия выбора своего креста уже достаточно определённо выражена в предшествующем этим стихам повествовании.
Предназначенная для плетнёвского ‘Современника’ повесть вызвала прежде всего отклик редактора журнала. ‘Пьеса из Шамиссо, — писал 24 августа 1845 г. Плетнёв Жуковскому, — тоже прекрасна. Этот род предметов и тон изложения нравятся мне чрезвычайно’ (Переписка. Т. 3. С. 560). А 13 ноября того же года сообщал Жуковскому: ‘Не удивляйтесь, что ‘Выбор креста’ ещё не напечатан мною: я желаю начать им 1846 год. Нельзя же без толку бросать в публику брильянтами’ (Там же. С. 561). Заслуживает внимания размышления А. Н. Веселовского об автобиографическом подтексте перевода Жуковского. ‘Как усталый путник Шамиссо, — замечает исследователь, — он мог жаловаться на тяжесть выпавшего на его долю креста, но при выборе из всех ‘крестов земных’ выбрал бы ‘самый тот, который он уже нёс’ (Веселовский. С. 428—429).
Позднее к переводу этого произведения Шамиссо обратился Ф. Миллер, сохранивший строфику (терцины) и стихотворный размер подлинника (см.: Русский вестник. 1874. Т. 114. С. 308—309).

А. Янушкевич

Тюльпанное дерево

Сказка
(‘Однажды жил, не знаю где, богатый…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 25 об. — 30 об.) — черновой, под заглавием: ‘Миндальное дерево’. В начале текста на л. 25 об. помета: ‘Начато 27 (марта)’, на л. 27 вверху — дата: ’28 марта’, на л. 28 вверху — ’30 марта’, на л. 28 об. на правом поле — ‘1 Апрель’, на л. 29 на левом поле — ‘2 апреля’, в конце автографа помета: ‘Кончено 2 апреля 1845’.
Впервые: Совр. 1846. T. XLIII. No 7—9. С. 5—16 — с подзаголовком: ‘Сказка’ и пометой: ‘1845 г., Франкфурт-на-М.<айне>‘.
В прижизненных изданиях: С 5. Т. 6. С. 270—283 — в разделе: ‘Сказки и повести’, с заглавием: ‘Тюльпанное дерево. Сказка’.
Датируется: 27 марта — 2 апреля н. ст. 1845 г. согласно пометам в автографе.
1 июля 1845 г. Жуковский сообщал П. А. Плетневу о своем намерении создать ‘несколько сказок в разных тонах и разных характеров’ (см. об этом подробнее в комментарии к сказке ‘Кот в сапогах’). Это было частью задуманной Жуковским книги ‘Сказки и повести для юношества’, в которой ‘Тюльпанное дерево’ могло бы представить типично немецкую сказку (‘Кот в сапогах’ — французскую).
‘Тюльпанное дерево’ — стихотворное переложение сказки ‘Von dem Machandelboom’ (‘О можжевельнике’) из собрания немецких сказок братьев Гримм ‘Kinder- und Hausmrchen’, впервые вышедшего в Германии в 1812—1815 гг. (о месте этого сборника в творчестве Жуковского см. в комментарии к сказке ‘Спящая царевна’). Характеристика источника произведения и работы над ним поэта дана в статье Л. Э. Найдич ‘Сказка Жуковского ‘Тюльпанное дерево’ и ее немецкий источник’ (Ж. и русская культура: С. 330—341). Сказка ‘О можжевельнике’ была записана на нижненемецком диалекте художником Филиппом Отто Рунге (1777—1810) в 1806 г. Рунге обладал незаурядным талантом рассказчика, и это отразилось в сделанной им записи. Сказка ‘О можжевельнике’ сыграла значительную роль в формировании представлений Я. и В. Гримм об ‘идеальной’ немецкой сказке. В 1808 г. состоялась публикация записи Рунге. В 1811 г. Я. Гримм писал о ней: ‘Как в отношении достоверности, так и в великолепном изложении, мы не смогли бы назвать лучшего примера, чем покойного Рунге <...> в сказке о можжевельнике, которую мы выдвигаем как безусловный образец’ (цит. по: Гримм Я., Гримм В. Сказки. Эленбергская рукопись 1810 [г.] с комментариями / Пер., вступ. статья и примеч. А. Науменко. М., 1988. С. 327). В Германии сказка пользовалась популярностью в конце XVIII — начале XIX вв. Песенку птички из этой сказки использовал Гёте при создании последней сцены первой часги ‘Фауста’ (песня безумной Маргариты).
С ошибкой в прочтении слова на нижненемецком диалекте связан заголовок черновой редакции сказки Жуковского: ‘Миндальное дерево’. Mandelbaum (миндальное дерево) созвучно диалектному Machandelboom (можжевельник), что, по-видимому, и послужило причиной замены скромного можжевельника декоративным миндальным деревом. Однако основная ошибка Жуковского в том, что ему была неизвестна и осталась непонятой уходящая в глубокую индоевропейскую древность, сохраняемая в немецкой народной культуре и в полной мере воплощенная в сюжете этой сказки функция можжевельника как амбивалентного символа смерти (показательно, что можжевельник принадлежит к семейству кипарисовых, в составе которых кипарис — как элемент высокой поэтической культуры — общеизвестный символ смерти) и ее полного преодоления. Ср. использование можжевельника и в архаической русской похоронной культуре, где он выполняет ту же функцию, что и сосновый и еловый лапник, которым усыпают гробовую дорогу. При доработке сказки поэт еще дальше отошел от фольклорной системы немецкой сказки: он заменил миндальное дерево тюльпанным. Оно принадлежит к семейству магнолиевых (его родина — Северная Америка, Китай), это большое красивое дерево Жуковский мог видеть в парках Западной Европы. Тюльпанное дерево внесло в сказку экзотический элемент, чуждый немецкому источнику (Найдич А. Э. Указ. соч. С. 336—337).
Наиболее архаичные черты сюжета немецкой сказки были оставлены Жуковским без внимания. Так, в его произведении значительно ослаблены мотивы чудесной связи происходящего с деревом, являющимся композиционным центром сказки ‘О можжевельнике’ (мать ест его ягоды и у нее рождается сын, Марленекен кладет косточки братца под дерево на траву, после чего из ветвей можжевельника вылетает чудесная птица). Был отвергнут Жуковским и другой мотив немецкой сказки, по-настоящему ужаснувший в свое время писателя-романтика Людвига Ахима фон Арнима (1781—1831): студень, приготовленный мачехой из убитого мальчика и съеденный ничего не ведающим отцом. Жуковский смягчил и сообщение о смерти мачехи, данное в собрании братьев Гримм: ‘…птица бросила ей жернов на голову, так что ее всю размозжило’. Наряду с этими ‘страшными’ моментами в сказке ‘О можжевельнике’ присутствуют бытовые и даже юмористические детали. Жуковский не ввел эти подробности в текст ‘Тюльпанного дерева’, видимо, из-за их неуместности в структуре весьма однородного по своей тональности произведения (см. об этом: Найдич А. Э. Указ. соч. С. 337—339).
По сравнению с немецким источником в ‘Тюльпанном дереве’ был значительно усилен религиозно-дидактический элемент. С особой силой это сказалось в финале произведения Жуковского. У Рунге говорится, что братец, появившийся из дыма и огня, ‘взял отца и Марленекен за руку и все трое были очень довольны и пошли в дом к столу и стали есть’. Ф. фон дер Лейен назвал ‘сатировой игрой’ (Satyrspiel) финальную трапезу героев, выражающую их удовлетворение страшной развязкой событий. Из-за неуместности финала, считает исследователь, запись Рунге может вызвать у читателя чувство разочарования. Он высказал предположение о том, что восхищение сказкой на этот сюжет, выраженное К. Брентано и Гёте, было связано с более удачным ее вариантом, который они слышали в конце XVIII века (Leyen F. von der. Das deutsche Mrchen und die Brtider Grimm. [Dusseldorf, Kln], 1964. S. 70—71).
Ц. Вольпе опубликовал окончание первой редакции сказки Жуковского, которое было ближе к финальному фрагменту немецкого текста: ‘…и вновь все трое // Они тогда за стол обедать сели. // И я там был, и пиво с медом пил, // Но по усам текло, в рот не попало’ (Стихотворения. Т. 2. С. 456). Использование Жуковским русской сказочной формулы было связано со своеобразной попыткой ‘оправдания’ им финала сказки ‘О можжевельнике’. Прибегнув к ней, Жуковский, по-видимому, хотел подчеркнуть ‘естественность’ окончания этой сказки (как и всякой другой) именно трапезой (сказочный пир можно отнести к числу формализованных приемов, характерных для различных народнопоэтических систем). Однако при доработке черновой редакции поэт отказался от этого варианта, в конце написанного им произведения герои замирают пред лицом ‘невидимого Бога’, свершившего свой справедливый суд. В самобытный финал немецкого источника это внесло новый смысловой акцент. В целом он не противоречил одной из основных тенденций работы братьев Гримм над своим собранием, религиозно-дидактическая струя которого заметно нарастала при переизданиях. Видимо, Жуковский смотрел на это как на органичную черту немецкой сказки вообще, что и привело к усилению религиозно-дидактической окраски ‘Тюльпанного дерева’.
Ряд изданий сборника братьев Гримм, выпускавшихся специально для детей, не содержит в себе сказки ‘О можжевельнике’. Видимо, какие-то сомнения относительно ‘Тюльпанного дерева’ были и у Жуковского. В июле 1845 г. он писал Плетневу: ‘Не знаю, впрочем, отвечают ли те сказки, которые мною составлены, тому идеалу детских сказок, которые я имею в мыслях’ (С. 7. Т. 6. С. 592). В некотором противоречии с впечатлением, оставляемым ‘Тюльпанным деревом’, находится развитие Жуковским положений об ‘идеальной’ детской сказке: ‘Я полагаю, что сказка для детей должна быть чисто сказкою, без всякой другой цели, кроме приятного, непорочного занятия фантазии. Надобно, чтобы в детской сказке <...> всё было нравственно-чисто, чтобы она своими сценами представляла воображению одни светлые образы, чтобы эти образы никакого дурного, ненравственного впечатления после себя не оставляли — этого довольно. Сказка должна быть также жива и возбудительна для души, как детские игры возбудительны для сил телесных. При воспитании сказка будет занятием чисто приятным и образовательным, и ее польза будет в ее привлекательности, а не в тех нравственных правилах, которые только остаются в памяти, редко доходят до сердца, и могут сравниться с фальшивыми цветами…’. Жуковский полагал, что его сказки, если они и не отвечают ‘идеалу детских сказок’, могут стать ‘привлекательным чтением для детей взрослых, т. е. для народа’ (Там же. С. 591—592). Вероятнее всего, что эта оговорка была связана, в первую очередь, с мыслью о ‘Тюльпанном дереве’, адресация которой детской аудитории не может быть признана бесспорной.
В ‘Тюльпанном дереве’ отразились специфические черты религиозности Жуковского середины 1840-х гг., усвоенные им на немецкой почве, в кругу семьи Рейтернов. Сказка ‘О можжевельнике’ примечательна отсутствием у героев адекватной в эмоционально-действенном отношении реакции на происходящие в ней события. Персонажи как братьев Гримм, так и Жуковского поразительно глухи к пролитию человеческой крови (за исключением матери, которая любуется упавшими на снег кровавыми каплями). Кровь не упоминается поэтом ни в сграшной сцене с сундуком, ни в эпизоде с Марлиночкой, ‘оторвавшей’ братцу голову. Песня птички, рассказывающая о злодеянии мачехи, вызывает у слушателей восхищение, но не ужас. Далек от каких-либо предчувствий и отец убитого мальчика, умиротворенно наслаждающийся вечерним покоем. В лишенный соответствия жизненной правде сюжет поэт попытался привнести убедительное религиозное содержание, однако отсутствие подлинной глубины чувств, способной удовлетворить затронутую злодеянием совесть читателя, привело лишь к поверхностной эстетизации смерти — явлению, в высшей степени характерному для позднего Жуковского. В его творчестве и письмах последних лет смерть поучительна, умилительна, прекрасна, но ей совершенно чужда внутренняя трагическая противоречивость. В письме к Плетневу от 24 октября 1851 г. Жуковский назвал похороны Е. А. Карамзиной ‘пиршеством погребения’, выражая тем самым суть своего отношения к смерти (С. 7. Т. 6. С. 602). У Жуковского этот процесс достиг своей вершины в статье ‘О смертной казни’. Тенденции, постепенно высвобождавшие в сознании писателя смерть из плена слёз, страданий и мучительных сожалений, с большой силой проявились в сказке ‘Тюльпанное дерево’, где сцена смерти мальчика, голова которого упала в сундук, полный спелых яблок, приобретает определенный элемент эстетизации.
Ст. 1—2. Однажды жил, не знаю где, богатый // И добрый человек. Он был женат… — В первой публикации начало сказки было другим:
Жил-был (я думаю, с тех пор прошло
Лет боле тысячи) один богатый
И добрый человек. Он был женат…
Ср. начало сказки в черновом автографе:
Миндальное дерево
Жил-был (я думаю, с тех пор прошло
Лет боле тысячи) один богатый
И добрый человек, и он имел
Жену и с нею жил душою в душу.
Но Бог детей им не давал, и это
Их сокрушало, и они усердно
Молилися, чтоб Бог благословил
Их брак, и к Богу их дошла молитва.
Вкруг дома их был сад, и перед домом
Там дерево миндальное росло.
Под этим деревом однажды (то
Случилося зимой) жена сидела…
Окончание сказки в черновом автографе (не зачеркнуто):
Искал жены глазами, но ее
Он не нашел, и вновь все трое
Они тогда за стол обедать сели.
И я там был, и пиво с медом пил,
Но по усам текло, в рот не попало.

С. Березкина

Кот в сапогах

Сказка
(‘Жил мельник. Жил он, жил и умер…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 31—33 об.) — черновой. В начале текста на л. 31 дата: ‘Апреля 3’ (цифра исправлена из ‘4’), в конце текста на л. 33 об. запись: ‘Конч(ено) 4 (апреля)’. Даты указаны по новому стилю — (ср. с датой, сопровождавшей первую публикацию произведения).
Впервые: Совр. 1846. T. XLIV. No 10—12. С. 5—12 — с подзаголовком: ‘Сказка’ и пометой: ‘1845, в марте’.
В прижизненных изданиях: С 5.Т. 6. С. 281—292 — в подборке: ‘Сказки и повести’, с заглавием: ‘Кот в сапогах. Сказка’.
Датируется: 22 марта (3 апреля) — 23 марта (4 апреля) 1845 г. на основании указаний Жуковского в автографе и первой публикации.
‘Кот в сапогах’ — первая из трех сказок, написанных Жуковским во Франкфурте-на-Майне в марте-апреле 1845 г. А. Н. Афанасьев в предисловии ко второму изданию ‘Народных русских сказок’ (1873) писал: ‘Жуковский под конец своей жизни думал исключительно заняться переводом сказок различных народов’ (Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: В 3 т. / Изд. подт. Л. Г. Барат, Н. В. Новиков. М., 1984. Т. 1. С. 5). Действительные намерения Жуковского носили более скромный характер. В июле 1845 г. он писал П. А. Плетневу: ‘Мне хочется собрать несколько сказок, больших и малых, но не одних русских’ (С. 7. Т. 6. С. 591). Произведения, созданные в 1845 г. на основе французской, немецкой и русских сказок, были частью этой программы. Они предназначались для задуманной Жуковским большой книги ‘Сказки и повести для юношества’: ‘Если достанет хорошего расположения, — писал поэт Плетневу 1 июля 1845 г., — то при ‘Одиссее’ постараюсь состряпать еще несколько сказок в разных тонах и разных характеров’ (СС 1. Т. 4. С. 649). Следует отметить, что это письмо сопровождало посылаемую в Россию ‘Сказку о Иване-царевиче и Сером Волке’, в это время Плетнев еще не знал об уже созданных Жуковским сказках ‘Кот в сапогах’ и ‘Тюльпанное дерево’.
‘Кот в сапогах’ Жуковского — стихотворное переложение сказки французского писателя Шарля Перро (1628—1703) ‘Le Matre Chat, ou le Chat bott’ (‘Господин Кот, или Кот в сапогах’) из сборника ‘Истории, или Сказки былых времен с моральными наставлениями’ (‘Сказки Матушки Гусыни’, 1697). Это было второе обращение поэта к сказкам Перро: известен его перевод сказки ‘Феи’ (у Жуковского — ‘Волшебница’), опубликованный в 1826 г. в журнале ‘Детский собеседник’ вместе с переводами из собрания братьев Гримм, другая сказка этой публикации — ‘Рауль синяя борода’ — также переводилась в основном по произведению Перро (см. об этом в комментарии к сказке ‘Спящая царевна’, 1831). Об издании сказок Перро (1837) в библиотеке Жуковского см.: Описание. No 1828. Жуковскому, несомненно, была известна сказка на сюжет ‘Кота в сапогах’, напечатанная в первом издании собрания братьев Гримм ‘Kinder- und Hausmrchen’ (впоследствии она была исключена составителями, поскольку немецкий вариант оказался очень близок к французскому). Возможно, что Жуковского вновь, как и в 1831 г., привлекла к себе именно перекличка двух вариантов одного сюжета, и это определило его выбор.
Создавая своего ‘Кота в сапогах’, Жуковский довольно точно следовал сюжету источника. ‘Однако, — указывал Вольпе, — аристократическая, сдержанная, ‘учтивая’ и лаконичная манера Перро <...> не удовлетворяет Жуковского, прошедшего через ‘фольклорную школу’ братьев Гримм. Поэтому, пересказывая Перро, он стремится ввести в текст элементы народности и подчеркнуть демократические и сатирические элементы сказки’. (Стихотворения. Т. 2. С. 480, примеры такого рода работы с источником приведены в его комментарии). См. также в настоящем издании построчный комментарий.
‘Франкфуртские’ сказки Жуковского написаны пятистопным ямбом без рифм, характерной особенностью которого является свобода синтаксических конструкций. Преимущества этого стиха Жуковский неоднократно подчеркивал в своих письмах к П. А. Плетневу 1845 г.: он ‘должен составлять средину между стихами и прозой, т. е. не быв прозаическими стихами, быть однако столь же простым и ясным как проза, так чтоб рассказ, несмотря на затруднения метра, лился как простая, непринужденная речь…’ (С. 7. Т. 6. С. 591). Выбор размера в значительной степени был обусловлен опытом работы Жуковского над ‘царскосельскими’ сказками 1831 г. ‘Спящей царевне’, написанной хореем, суждено было остаться единственным в его творчестве опытом такого рода, поскольку хореический стих, даже с переменой способа рифмовки, слишком напоминал интонацию пушкинских сказок. Работая в жанре литературной сказки, Жуковский постоянно соотносил свои замыслы с достижениями Пушкина, и безрифменный пятистопный ямб представлялся ему новым, еще не опробованным на этой почве шагом.
Ст. 1—8. Жил мельник. Жил он, жил, и умер ~ Сложившись, ЬуЬут без нужды, а я… — Первоначально сказка начиналась так:
Жил мельник, жил он, жил и умер,
После него осталося три сына,
А им в наследство мельница, осел
И кот. Взял старший мельницу, осла
Взял средний, младшему достался кот,
И был своим он крепко недоволен
Участком. ‘Братья, — рассуждал он, — могут,
Сложившися, кормить себя, а я…
Ст. 84. Благодарить маркиза Карабаса… — После этого стиха в черновом автографе следовало:
Велел особенно, коту же дал
Медаль. Итак, недели три-четыре
От имени маркиза Карабаса
Кот к королю с дичиною ходил.
И вот что наконец случилося: кот
Был извещен однажды, что король…
Ст. 233. В дни табельные … — Табельный день — праздничный, особый. В дореволюционной России существовала табель с перечислением различных праздников, устанавливавшая их иерархию.

С. Березкина

Сказка о Иване-царевиче и Сером Волке

(‘Давным-давно был в некотором царстве…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 35—50 об.) — черновой, под заглавием: ‘Сказка о Иване-царевиче, жар-птице, сером волке, Кощее бессмертном и Ел[ене Прекрасной]’ (над строкой начато неясное исправление двух последних слов: ‘т. д. (?)’). В начале текста на л. 35 дата: ’27 марта / 8 апреля 1845′, на л. 39 — ’29 мар<та> / 10 апр<еля>‘, на л. 41 — ’30 мар<та>/ 11 апреля’, нал. 43 — ’31 мар<та>/ 12 апр<еля>‘, на л. 44 об. — ‘1/13 апреля’, на л. 46 — ‘2/14 апреля’, на л. 48 и 50 — ‘3/15 апреля’, на л. 50 об., под текстом сказки — ‘6/18 апреля’. На л. 49 об. — автоиллюстрация, изображающая Волка в придворном костюме с надетой на хвост сеткой. На л. 35, между заголовком и текстом первый план сказки: ‘Покражи в саду. Отъезд. Столб. Волк. Похище<ние> ж<ар>-птицы. Отправился за конем. Похищение коня. Похищение царевны. Прощание с волком. Предательство цар<евичей>. Волк. Оживление Иван<а>-царевича. Рассказ волка: о Бабе Яге, встреча с двумя лешими. Похищен<ие> скатерти, дубинки и шапки-невидимки. Баба Яга. Рассказ о смер<ти> Кощея. Ив<ан>-цар<евич> достает смерть. Идет к Кощею, находит царевну и умерт-вляет Кощея. Въезжает в столицу. Гусли-самогуды пробуждают спящих. Свадьба’. Нал. 34 об. второй план: ‘Волк у царя Афрона в виде царевны. Свадьба. Пир. Волк у царя Далмата. Конь. Скачка. Приехал к месту и проща<ние>. Встреча с царевичами. Убийство. Волк чув<ствует>. Нрзб. Ворон. Полет ворона. Оживление. Наставление волка. О коне. О Бабе Яге. Когда захочешь меня видеть. О Кощее и похище<нии>. Нрзб. Добрый конь. Встреча с лешими. Шапка-невиди<мка>. Дубинка. Скатерть. Пустил<ся> (?). К Бабе <Яге>. Не скажу (?). Спит (?). Рассказ о смерти Кощея. Орел и щука. Добыл смерть Кощея. Прибытие. Змей шест<и>глав<ый> и ду<бинка>. Шапка и свидание. Явился к Кощею. Отъезд. Прибытие. Выгнал басурманов. Прибыл в сголицу. Все спят. Пробуждение. Свадьба Ив<ана-царевича> (?). Жар-птица — прзб. Гусли-самогуды — будят (?). Палка — нрзб. Посещение волка. В нрзб.’. Часть плана (до слова ‘Отъезд’) перечеркнута. Весь план поделен на четыре части, рядом с тремя из них стоят астрономические значки, обозначающие пятницу, субботу и понедельник. Здесь же последний, третий план сказки: ‘Жар-птиц<а> в сад<у>. Три ночи. Отъезд И<вана>-ц<аревича>. Смерть коня. Царь Далмат и жар-п<тица>. Царь Афрон и ко<нь>. Похищение из сада. Превращение в царевну. <Превращение> в коня. Пир. Умерщвление И<вана>-цареви<ча>. Оживление. Сведения. Конь в подземелье. Летят. Баба Яга. Избушка. Пере<плыл> океан и берег его. При<ехал> к Кощею. Змей и дуб<инка>. Смерть Кощея. Дорога. Спящее царство. Родитель царь. Пир спящий и другой пир. Приезд волка. Его одежда и ловкость. Гусли. Волк остается. (Его) овцеводство. Кум царя. Конец И<вана>-ц<аревича>. Волк’ (частично напечатано: Березкина С. В. История создания последней сказки Жуковского // Ж. и русская культура. С. 188—189).
Впервые: Совр. 1845. Т. XXXIX. No 9. С. 225—263 — с пометой: ‘1-го июля 1845. Франкфурт-на-М.<айне>‘, с заглавием ‘Сказка о Иване-царевиче и Сером Волке’.
В прижизненных изданиях: С 5. Т. 6. С. 225—269 — в подборке: ‘Сказки и повести’, с тем же заглавием.
Датируется: 27 марта — 6 апреля н. ст. 1845 г. согласно указаниям в автографе.
В дневниковой записи за 1845 г. читаем: ’27 (марта) (6 (апреля)), вторник. Начал сказку о Иване Царевиче’, ‘3 (15) (апреля), вторник. Кончил сказку о Иване Царевиче. Чтение с Гоголем’ (ПСС. Т. 14. С. 284).
По-видимому, вскоре Жуковский вернулся к работе над сказкой и отредактировал ее. Дата ‘1 июля (н. ст.)’, сопровождавшая первую публикацию произведения, попала в нее, вероятно, из письма, с которым Жуковский отослал сказку П. А. Плетневу (СС 1. Т. 4. С. 648). При подготовке пятого издания своих стихотворений Жуковский внёс в сказку ряд изменений стилистического характера и исключил из нее фрагмент текста, написанный в сатирическом ключе (см. постишный комментарий).
‘Сказка о Иване-царевиче и Сером Волке’ — итоговое произведение Жуковского в жанре литературной сказки. Из шести сказок поэта к русским сказочным сюжетам восходят две — первая (‘О царе Берендее’, 1831) и последняя (‘О Иване-царевиче и Сером Волке’). Едва ли это обстоятельство можно расценить как простую случайность.
Ориентация на подлинную народную традицию помогла поэту в освоении жанровой специфики литературной сказки. В процессе создания ‘Царя Берендея’ им была выработана устойчивая жанровая модель, послужившая основой и для произведений, опирающихся на западноевропейские источники. Сказочный цикл Жуковского характеризует сюжетно-композиционное и стилистическое единство, и в этом его отличие от более ранних опытов поэта в жанре литературной сказки. Структура таких произведений, как ‘Три пояса’ (1808) и ‘Красный карбункул’ (1816), отличается большей рыхлостью по сравнению со сказками, написанными в 1831 и 1845 гг. В своем последнем произведении Жуковский свободно объединил два народнопоэтических сюжета — ‘Царевич и серый волк’ и ‘Смерть Кощея в яйце’ (Сравнительный указатель сюжетов. Восточнославянская сказка / Сост. Л. Г. Бараг, И. П. Березовский, К. П. Кабашников, Н. В. Новиков. Л., 1979. С. 154—155 (No 550) и С. 107—108 (No 3021)). См. об этом: Лупанова И. П. Русская народная сказка в творчестве писателей первой половины XIX века. Петрозаводск, 1959. С. 310—334.
Возможно, что поэт при этом ориентировался на ‘Сказку об Иване-царевиче, жар-птице и Сером Волке’ из сборника ‘Дедушкины прогулки, или Продолжение настоящих русских сказок’, вышедшего первым изданием в 1786 г., впоследствии она вошла в собрание народных русских сказок А. Н. Афанасьева (см. об этом: Колесницкая И. М. Сказка ‘Об Иване-царевиче, жар-птице и Сером Волке’ в обработке Языкова и Жуковского // Студенческие записки филолог, факультета ЛГУ. Л., 1937. С. 81—89). О знакомстве Жуковского со сборником ‘Дедушкины прогулки’ свидетельствуют материалы, имеющие отношение к замыслу поэмы ‘Владимир’ (РНБ. Оп. 1. No 178. Л. 9 об.). Книжные впечатления были обогащены воспоминаниями Жуковского о какой-то сказочнице, характер которой он, по утверждению Плетнева, старался передать в ‘Сказке о Иване-царевиче и Сером Волке’ (Переписка. Т. 3. С. 562).
Жуковский писал Плетневу о своем новом произведении: ‘…одну из <...> сказок, во всех статьях русскую, рассказанную просто, на русский лад, без примеси посторонних украшений, имею честь здесь представить издателю ‘Современника’, прося его дать ей уголок в своем журнале’ (СС 1. Т. 4. С. 648—649). Основной тенденцией в работе Жуковского над произведением (от чернового автографа 1845 г. к публикации ‘Современника’ и тексту С 5 1849 г.) было стремление к лаконизму, компактности сказочного повествования. Преследуя эту цель, Жуковский порой сознательно отстранялся от традиционных фольклорных приемов (присказки, утроение сюжетных звеньев) — примеры такого рода работы можно увидеть при сравнении фрагментов чернового автографа с окончательным текстом сказки.
В художественной структуре народной сказки поэтом был выделен доминирующий принцип (динамичное движение сюжета), который стал организующим стержнем всего произведения. Жуковский стремился к интерпретации фольклорного по своему происхождению сюжета, соединенной с принципиальной установкой на свободу авторских проявлений. Это нашло свое выражение в композиционной стройности разветвленного повествования, психологической детализации, развернутых описаниях, наконец, в юмористической окраске некоторых эпизодов произведения. Последняя черта особенно характерна для сцен, связанных с окружением (двором и свитой) сказочных царей, — Демьяна Даниловича, Афрона, Далмата (видимо, здесь отразились личные впечатления поэта от пребывания при дворе русских императоров).
Несколько иные художественные приемы использовал Жуковский при создании заключительных сцен сказки, в которых изображается возвращение домой Ивана-царевича. Их специфичность ощущал и сам поэт, особо отметивший финал своей сказки в письме к Плетневу от 1 июля 1845 г.: ‘Прочитав мою сказку, вы, может быть, найдете, что она чересчур длинна, но мне хотелось в одну сказку впрягать многое характеристическое, рассеянное в разных русских народных сказках, под конец же я позволил себе и разболтаться’ (СС 1. Т. 4. С. 649). Финальное изображение столицы Демьяна Даниловича поражает пластикой свободных проявлений фантазии художника, рисующего идеальную картину празднества монарха в окружении счастливого и довольного народа.
Сюжет утрачивает здесь свою функциональную ключевую роль. Жуковский развертывает описания, одно за другим, различных уголков царства Демьяна Даниловича: окрестности заколдованного города, его улицы, дворец, пир спящих, а затем и проснувшихся людей. Эти сцены заставляют вспомнить сказку Жуковского ‘Спящая царевна’. Вновь разрабатывая уже опробованное в ней сюжетное звено, Жуковский как бы наверстывал упущенное им ранее, поскольку в 1831 г. он не решился на предельную русификацию заимствованного сюжета ‘Спящей царевны’. Столица Демьяна Даниловича, напротив, русская во всех своих проявлениях: царский двор широк, радость родителя-царя при виде сына не знает границ (он смеётся, плачет, глядит, ‘глаз не отводя’, целует его и милует, наконец, пускается в пляс), в городе стреляют из пушек и звонят в колокола, на Дворцовой площади полно народу, от приветственного крика которого дрожит все вокруг, от шапок же, брошенных им в воздух, ‘Божий день затмился…’. Блюда на пиршественный стол Демьяна Даниловича подаются подчеркнуто русские, причем наиболее лакомые для русского человека. Вероятно, во всех этих деталях сказалось тоскливое воспоминание о России Жуковского, которому никак не удавалось осуществить свое горячее желание — вернуться на родину.
Принципиальное для поэта значение имело изображение в сказке свадебного пира. В соответствии с евангельским призывом царь Демьян приглашает за свой стол всех, и в том числе нищих (в черновой редакции поэт упомянул также ‘глухих, немых, слепых, безногих и калек’). Собравшиеся на пир люди, без различия званий и сословий, поставлены Жуковским в равные условия: они все едят на золоте и пьют из хрусталя, под ногами же у них лежат шелковые ковры. Эта идиллическая картина сформировалась в сознании поэта под влиянием социальной несправедливости, уязвлявшей его христианскую совесть (этот аспект действительности мог быть осмыслен поздним Жуковским только в контексте христианского учения). Автор сказочной идиллии не чуждается изображения тех сторон реальной жизни, которые не поддаются, с его точки зрения, идеализации. Для ‘лечения’ социальных язв он предлагает сугубо рационалистичное, несмотря на свое фольклорное происхождение, средство — чудесную дубинку, более преуспевающую на почве обуздания воров и пьяниц, чем полиция.
Встрече Ивана-царевича с Серым Волком, приехавшим в карете, Жуковский придал черты того идеала, который, как ему представлялось, должен определять отношения царского сына с наставником. На материале сказки поэт как бы попытался исправить то, что тревожило его при воспоминании об исполненной им миссии по воспитанию и образованию наследника русского престола — будущего императора Александра II. Жуковский подчеркнул искренность Ивана-царевича в моменты выражения им Волку простой человеческой благодарности, приводящей героя к полному забвению своего высокого положения. Видимо, это было то, чего Жуковскому не хватало в отношениях с цесаревичем. Примечательна дальнейшая судьба сказочного наставника царского сына, данная поэтом как бы в противовес собственной судьбе. Серый Волк становится настоящим членом царской семьи, для которой немыслимо его удаление в самую почетную ‘отставку’ (один из черновых вариантов сказки: ‘…будет он к семье царя причислен’). В конце сказки в облике
Волка происходит неожиданная перемена: он становится учителем и даже нянькой детей Ивана Демьяновича. Жуковский пошел на максимальное сближение истории сказочного героя с собственным жизненным опытом, подчеркнув его финальными строками произведения: ‘Но в его нашлись бумагах// Подробные записки обо всем // <...> и мы из тех записок // Составили правдивый наш рассказ’.
В некотором противоречии с этой тенденцией находился сатирический фрагмент сказки, повествующий о придворных занятиях Волка овцеводством (он присутствовал в первой публикации произведения — см. ниже, в построчном комментарии). Вероятно, поэтому Жуковский и изъял его впоследствии из текста, представив в финале сказки своего рода утопию, рассказывающую о неразрывном, почти родственном единстве наставника с царской семьей, горячо и преданно любимой старым поэтом.
Последняя сказка Жуковского вызвала интерес у современников. По сообщению П. А. Плетнёва в письме к поэту, императрица Александра Фёдоровна ‘сама будет сказки ваши читать своим детям’, а после прочтения ‘Ивана Царевича’ ‘в её фантастическом воображении создался из этого чудесный балет’ (Переписка. Т. 3. С. 564). После чтения сказки вместе с Вяземским Плетнёв в письме к Жуковскому от 1 (13) ноября 1845 г. даёт подробный отчёт: ‘Он [Вяземский] полагает, что сказка ваша, со всею прелестию своею, не защитит вас от критики людей, совершенно с разных сторон смотрящих на этот род поэзии. Так называемые ревнители народности скажут, что Иван Царевич лишён ярких красок сказочного русского языка и больше представляет собою собственное ваше сочинение. Выдающие себя за художников-космополитов будут говорить, что ваша сказка ниже тех произведений ваших, которыми выразился личный поэтический ваш характер. Ни те ни другие не оценят присутствия русской фантазии, живого вашего сочувствия к героям повести, верности языку наших сказок, и той изумительной простоты, которой вы не нарушили ни разу во всём столь длинном рассказе’. Резюмируя своё отношение к сказке, издатель ‘Современника’ пишет: ‘В Иване Царевиче не то достоинство, будто бы он (как вам хотелось) удержал в себе весь характер той сказочницы, о которой вы так живо вспоминаете, но то, что летишь с ним легко, чувствуешь около себя действительно сказочную Русь, речь везде такая понятная и так близкая и русскому сердцу и памяти выросшего на руках русских нянюшек, а между тем есть и богатое разнообразие, как в самой натуре — рассказ то шутлив, то степенен, то возвышен, то просг’ (Там же. С. 561—562).
Сказка Жуковского была переведена на немецкий язык Юстинусом Кернером и вышла в свет с его предисловием: ‘Das Mrchen von Iwan Zarewitsch und dem grauen Wolf. Stuttgart, 1852’. Как вспоминал переводчик (этот фрагмент воспоминания вошел в предисловие), ‘своими новыми созданиями он [Жуковский] поделился со мною, и когда он увидел, как я восхищен его красочной детской сказкой ‘Об Иване-царевиче и Сером Волке’, то передал мне ее, чтобы увидеть ее переведенной мною для немецких читателей…’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 352).
Ст. 72. Однако у него в руках одно… — В черновом автографе после этого стиха следовало:
Перо осталось, и такой был блеск
От этого пера, что целый сад
Был ярко освещен. К царю Демьяну…
Ст. 142. И человечьим голосом сказал… — Далее в черновом автографе читаем:
‘Мне очень, очень жаль, Иван-царевич,
Что твоего я доброго коня
Заел, но ты ведь сам, конечно, видел,
Что на столбе написано, тому
Так следовало быть, однако ты…’
Ст. 157. И Серый Волк быстрее всякой птицы… — В черновом автографе было такое продолжение:
Помчался с седоком, и к полночи они
Примчались к низкой каменной ограде…
Ст. 182. Великим, сильным государством, ваша… — В черновом автографе было: ‘Великим, знаменитым царством, ваша…’
Ст. 317. Царя Афрона. Серый Волк сказал… — В первой публикации сказки далее следовало:
‘Иван-царевич, должно осторожно
Здесь поступить: я превращусь в царевну…’
Ст. 318—319. ‘Иван-царевич, здесь должны с уменьем // Мы поступить: я превращусь в царевну…’ — Ср. черновой вариант:
‘Иван-царевич, сделай так теперь,
Как я скажу. Я превращусь в царевну…’
Ст. 358. Ступай вперед, я скоро догоню вас’… — В черновом автографе далее следовало:
Так все и сделалось. Золотогривом Не мог налюбоваться царь Дал мат. Прошло три дня. Велел Золотогрива Царь оседлать, и выехал на нём…
Ст. 368—375. Перекувырнувшись с его спины ~ Скакать пустилася, освободили… — В черновом автографе эти стихи выглядели так:
Перекувырнувшись с его спины,
Вдруг очутился головою вниз,
Ногами вверх и, но плеча увязнув
В распаханной земле, ее царапал
Руками и, напрасно силясь
Освободиться, растопырил ноги
И ими в воздухе болтал, вся свита
К нему подъехала, освободили…
Ст. 408. И ехали они дня три, четыре… — После этого стиха в черновом автографе следовало:
И вдруг увидели великолепный
Шатер, разбитый на лугу зеленом…
Ст. 441. Облитый кровью, на поле широком… — После этого стиха в тексте первой публикации читаем:
Лежал Иван-царевич. Так прошло
Два дня, на третий день — уже склонялось
На запад солнце, ноле было пусто…
Ст. 563—567. И видит он, что вместе с ней упало ~ Был колдуном. Иван-царевич свистнул… — Ср. в черновом варианте:
Еще одиннадцать дверей железных.
За этими двенадцатью дверями
Конь богатырский был издавна заперт
Могучим колдуном. Иван-царевич свищет.
Ст. 574—581. Иван-царевич по спине его ~ Седок и надобен, готов тебе… — В черновом варианте вместо этих восьми стихов было семь. Ср.:
Иван-царевич по спине его
Провел рукою, и на колена пал,
Ее не снесши, ретивый конь.
И человечьим голосом Ивану-
Царевичу сказал он: ‘Христос спаси,
Иван-царевич, мне такой, как ты,
Седок и надобен. Готов тебе…
Ст. 694—696. Заснул и проспал до полудня. Вставши ~ Яге подробно рассказал, зачем… — Ср. в черновом автографе:
Заснул и проспал до полудня. Вставши,
Умывшися, одевшися и Богу
Как должно помолившись,
Яге подробно рассказал, зачем…
Ст. 704. Послушать: на море на Окиане…— Ср. продолжение этого стиха в Совр.:
На острове есть на Буяне дуб
Высокий, а под тем высоким дубом
Зарыт сундук, окованный железом…
Ст. 787. Ходить, гулять и травку медовую… — В первой публикации вместо: ‘медовую’ было: ‘молодую’.
Ст. 797—802. Зашевелили землю, тут Иван-царевич ~ Глубокая открылась яма. В ней… — В черновом автографе эти стихи выглядели так:
Зашевелили землю, тут Иван-царевич,
Обнявши дуб обеими руками,
Всей силою рванул, и с треском
Он повалился, корни из земли
Со всех сторон, как змеи, поднялися,
И там, где ими дуб в земле держался,
Глубокая открылась яма. В ней…
Ст. 1022—1030. Еще их всех нашел Иван-царевич ~ С подобострастием на сонных лицах... — Эти стихи в черновом автографе выглядели так:
Сам царь Демьян Данилович стоял,
И с ним министр двора, и оба спали,
Но все как будто продолжали речь
О государственных делах, и все
Придворные, составив полукруг,
Перед царем стояли, на него
Потухшие от сна глаза уставив…
Ст. 1050—1051. …бирючам столице возвестить… — Бирюч — вестник, глашатай. Ст. 1062—1067. Купцов, мегцан, простых людей и даже ~ Им принесли все знатные чины… — Ср. в черновом автографе:
Всех нищих, всех глухих, немых, слепых,
Безногих и калек. И на другой день
Невесту с женихом премудрый царь
Демьян Данилович повел к венцу, когда же
Венчание свершилось, поздравленье
Им принесли все знатные чины…
Ст. 1100—1101…. и пироги подовые… — Т. е. испеченные из кислого теста в печи на поду (нижняя поверхность устья печи).
Ст. 1103. Мартовское пиво. — Крепкое сладковатое пиво, сваренное в марте, в канун Пасхи. Известна русская пословица: ‘Мартовское пиво с ног сбило’.
Ст. 1106. Ренское. — Т. е. рейнское вино.
Ст. 1145—1146. …бархатным покрыты // Наметом… — Намет — накидной чехол.
Ст. 1148—1149. …по швам // Басоны… — Басон — плетеная тесьма, шнур или бахрома, предназначавшаяся для украшения одежды и мебели.
Ст. 1183—1186. Данилович с ним кубком в кубок стукнул ~ Пир царский и народный продолжался… — В черновом автографе отсутствовал ст. 1185: ‘И пушечный заздравный грянул залп…’
Ст. 1200. Что всякую получит почесть он… — Ср. черновой автограф: ‘Что будет он к семье царя причислен…’
Ст. 1202. Что будет он по чину в первом классе… — По Табели о рангах чин первого класса (генерал-фельдмаршал, генерал-адмирал, канцлер) присваивался именным указом российского императора. Серый Волк, возведенный в столь высокий ранг, — яркая комическая деталь сказки Жуковского.
Ст. 1209. Да поживать по-царски Серый Волк… — После этого стиха в черновой рукописи и первой публикации следовало:
А так как он в лесу своем любил
Естественной наукой заниматься
И зоологией особенно, то царь
(Чтобы его занять приятно, царству ж
Доставить пользу) поручил ему
За веды ват ь делами овцеводства,
И дал указ, что ‘Серый Волк во все
Казенные и частные овчарни
Волен входить, когда захочет, что же
Сочтет за нужное там учинить,
Никто ни спорить в том, ни прекословить
Отнюдь не должен, и ему ни в чем
И никому отчета никогда
Не отдавать’. И вот но долгом, славном
Владычестве премудрый царь Демьян
Данилович скончался, на престол…

С. Березкина

Повесть об Иосифе Прекрасном

(‘Иаков жил в земле, где Исаак…’)

Автограф не существует.
Копия: (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 24, 34—34 об., 52—55 об.) — авторизованная, рукою В. Кальянова под диктовку Жуковского и с его правкой, с заглавием: ‘Повесть об Иосифе Прекрасном’ (на л. 34 авторская помета: ‘Иосиф’) и датами, фиксирующими процесс работы: ’14/26 марта 1845′ (л. 25), ‘6 апреля’ (л. 34, ст. 31—70), ‘2 июня’ (л. 52, ст. 71). Последние две даты даны по н. ст., так как далее (ст. 71—373) отмечены следующим образом: ‘б/ig июня, 7/ig, 9/21’. В нескольких местах Жуковский сделал небольшую, несущественную и неоконченную карандашную правку, синтаксически рассогласованную с начальным вариантом. Этот редакторский слой, не могущий претендовать на каноничность, справедливо не был учтен при первой публикации и не учитывается в наст. изд.
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: РА. 1873. No 9. Столб. 1693—1701.
Печатается по авторизованной копии.
Датируется: 14 (26) марта — 9 (21) июня 1845 г. на основании помет Жуковского.
Повесть представляет собой изложение из сюжета библейской книги Бытия: XXXVII, XXXIX: 1—5, 20—23, XL, XLI: 1—43, 47—49, 53—57. Жуковский убрал сцену соблазнения Иосифа женой Пентефрия, непременную в иных пересказах, и даже снял всякий намек на это, представив начальника фараоновой стражи евнухом: Иосиф попадает в тюрьму просто невесть за что оклеветанным. Также исключены женитьба Иосифа на жреческой дочери и рождение их детей. Библейский сюжет о нем, его братьях и отце длится вплоть по главу XLVII, но Жуковский оставил повесть незавершенной.
Указание на повесть, входящую в цикл ‘Библейских повестей’, присутствует в многочисленных авторских списках Жуковского середины 1840-х гг. (см.: РНБ. Оп. 1. No 53. Верхняя обложка, л. 1, 2). В апрельском списке 1845 г. она названа просто: ‘О Иосифе Прекрасном’ (Там же. Верхняя обложка), во всех других случаях — ‘Повесть о Иосифе Прекрасном’. Жуковский собирался включить ее в ‘Книгу повестей для юношества’.
Ст. 2—3. …в Хананейской // Земле… — Ханаан — древнее название Палестины, данное по имени автохтонного народа хананеев.
Ст. 38. …на поля Сихема… — Сихем — город в центральной части Ханаана, находился в 40 км к северу от Иерусалима.
Ст. 46—47. …долину Хевронскую… — Долина в Иудейском нагорье в 30 км к югу от Иерусалима.
Ст. 54. ...Дофаим… — Или Дофан (‘колодец’) — местечко на дороге из Сирии в Египет в 60 км к северу от Иерусалима.
Ст. 81. Измаилыпяне… — Народ семитского происхождения (Измаил был сыном Авраама от рабыни), занимавший территорию северной Аравии.
Ст. 82. Из Галаада… — Галаад — восточное плоскогорье реки Иордан.
Ст. 83. …мирру… — Здесь: ладан.
Ст. 118. И вретищем облекся… — Т. е. в одежду из грубой толстой ткани.
Ст. 127. …Пентефрию, евнуху Фараона… — Жуковский пользуется транскрипцией, восходящей к переводу семидесяти толковников, где имя воспроизведено как Петефрес (в синодальном переводе менее точно: Потифар). Фараон для Жуковского фигура сказовая, и это слово не случайно всегда написано с заглавной буквы — в отличие от ‘царя’, в авторизованной копии почти всегда пишущегося с буквы строчной, каковое различие учтено и при первопубликации. Иосиф попал в Египет во время гиксосского завоевания, некоторые ученые считают гиксосов семитами, и в таком случае последующее возвышение Иосифа вполне объяснимо.

Н. Серебренников

Египетская тма*

(Опыт подражания Библейской поэзии)**
(‘Велик, неизглаголанно велик…’)

* Во всех рукописных вариантах и при первой публикации заглавие не менялось: слово ‘тма’, соответствующее церковнославянскому написанию, было принципиально для стилистической окраски библейского текста. Поэтому мы сохранили его в наст. изд.
** Подзаголовок к повести ‘Египетская тма’ менялся. В черновом автографе было указание на источник переложения: ‘Прем.<удрости> Солом.<она>. Глава XVII’. Его сохранили редакторы посмертного издания (С 5. Т. 12). Но так как дефинитивным остается текст первой публикации, подзаголовок ‘Опыт подражания Библейской поэзии’ можно считать последней волей автора. Именно его мы сохранили в наст. изд.
Автограф (РНБ. Оп. 1. No 52. Л. 10—11) — черновой, без заглавия.
Копии
1) РНБ. Оп. 2. No 6. Л. 2—3 об. — авторизованная, рукою В. Кальянова под диктовку и с правкой Жуковского, с заглавием: ‘Египетская тма. Прем.<удрости> Солом.<она>. Глава XVII’.
2) РНБ. On. 1. No 27. Л. 67—68 — писарская, с заглавием: ‘Египетская тма’, для помещения в С 5 (Т. IX).
Впервые: Московский литературный и ученый сборник на 1847 год. М.: В типографии Семена, 1847 (ц. р. 21 февраля 1847). С. 188—190 — с заглавием: ‘Египетская тма’, подзаголовком: (‘Опыт подражания Библейской поэзии’) и подписью: ‘Жуковский’. В конце строка точек.
Включалось в состав С 5. (Т. 12: посмертный. С. 155—158) — с заглавием: ‘Египетская тма’ и подзаголовком: ‘Прем.<удрости> Солом.<она>. Глава XVII’.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по авторизованной копии.
Датируется: август 1846 г.
Основанием для датировки является указание самого Жуковского в перечне произведений с обозначением времени их написания: ‘Египетская тма. Август 1846’ (РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 1 об.).
‘Египетская тма’ — стихотворное переложение церковнославянского перевода 17-й главы ветхозаветной книги Премудрости Соломона, на что указал сам Жуковский в черновом автографе. Книга Премудрости Соломона была написана на греческом языке в эллинистический период. В Древней Руси ее текст был известен в объеме отрывков, входящих в состав Паремейников (книга Премудрости относится к числу наиболее часто читаемых на православном богослужении ветхозаветных писаний). Полностью книга Премудрости была переведена на славянский в составе Геннадиевской Библии 1499 г., причем оригиналом послужил латинский текст. Во время редактуры при создании Острожской Библии 1581 г. текст Премудрости был, по крайней мере отчасти, переработан и выверен по греческому образцу (подробнее см.: Алексеев А. А. Текстология славянской Библии. СПб., 1999. С. 206).
Острожская Библия легла в основу Московской Библии 1663 г., а та (в значительно отредактированном виде) — в основу Елизаветинской Библии 1751 г., одним из изданий которой и пользовался Жуковский. Заметим, что ‘Египетская тма’ — не единственный случай обращения поэта к книге Премудрости. В рабочей тетради Жуковского с его переводами отдельных мест Священного Писания (РНБ. Оп. 1. No 58) имеется и перевод следующих стихов: Прем. 9: 1а, 4, Прем. 9: 13—19, Прем. 3: 13—18 (л. 1 об. — 3). Судя по записям в тетради он также собирался здесь перевести Прем. 1: 7, 8, 10 (л. 6 об.), Прем. 11: 25—27 (л. 7 об.). Кроме того, он указывает на 13 и 14 главы книги Премудрости в качестве параллельного места к Рим. 1, 19—20 (л. 4 об.).
17-я глава книги Премудрости является комментарием ст. 21—23 двенадцатой главы книги Исход. Она описывает одну из казней египетских — тьму, охватившую Египет из-за фараона, противившегося воле Божией и не желавшего отпустить израильтян. В соответствующей 12-й главе книги Исход об этой казни говорится кратко и скорее как о явлении физическом: ‘рече же Господь к Моисею: простри руку свою на небо, и да будет тма по земли египетской, осязаемая тма. Простре же Моисей руку свою на небо, и бысть тма, мрак, буря по всей земли египетской три дни: и не виде ничтоже брата своего три дни, и не воста ничтоже от одра своего три дни, всем же сыном израилевым бяше свет во всех <жилищах>, в них же пребываху’. В Прем. 17 эта же египетская тьма описана как событие не столько физическое, сколько духовное. Это не только ‘осязаемая’ тьма, но и тьма внутренняя, от которой невозможно укрыться или спрятаться. Египтяне — ‘узники тмы’, ‘связаны долгой ночью’, потому что они пытались бежать от вечного Провидения (Прем. 17, 2). Они мучимы не только отсутствием света, но и той тьмой, которая лежит на их сердцах, терзаемых неизбывным, паническим страхом. На них ‘простирашася тяжкая нощь, образ будущего их восприятия тмы: сами же быша тмы тяжчайши’ (Прем. 17,20).
Оппозиция тьмы и света является одной из основных для поэтической философии Жуковского с ее противопоставлениями небесной отчизны и ‘темной области земной’. С этим мотивом в поэтике Жуковского тесно связана и тема звезд, являющихся ‘окнами’, через которые небесный свет проникает на землю. Всю эту близкую для себя символику поэт нашел в 17-й главе книги Премудрости Соломона. В ней изображается такая тьма, которую не могут рассеять даже звезды, что на поэтическом языке Жуковского означает крайнюю степень покинутости земного небесным. Мотив света / тьмы соединяет поэзию Жуковского второй пол. 1810 — 1830-х годов и его творчества периода ‘христианской философии’ 1840-х гг. Характерно, что поэт чутко улавливает этот мотив при переложении священных текстов и последовательно акцентирует его. Мотив тьмы подчеркнут в описании крестной смерти Христа Спасителя в поэме ‘Странствующий жид’ (ср. также цитату из книги Иова, вложенную Жуковским в уста Агасфера, где присутствует звездная символика), в стихотворном переложении Апокалипсиса.
В ‘Египетской тме’ присутствует еще одна чрезвычайно важная для Жуковского тема — тема веры. Египтяне охвачены внутренней тьмой именно потому, что лишены веры в Промысел Божий. Не имея упования на Бога, они страшатся будущего, им чудится затаившаяся в нем угроза. Их страх мучителен именно тем, что источник его — маловерие, а не реальная опасность. Египтяне ввержены ‘…в трепет // Страшилищем,, которое и было // И не было, они за ним // Еще страшнейшее живое мнили видеть’. Стихи, которыми Жуковский описывает это состояние, чуть ли не единственные из всего переложения не имеют прямого соответствия в 17-й главе книги Премудрости Соломона и целиком принадлежат поэту.
‘Тревожит все того, в ком веры нет // В спасенье, чье неутешимо сердце’ — подтекст этих слов и всего круга описанных выше переживаний глубоко автобиографичен, скорее даже автопсихологичен. Жуковский с начала семейной жизни был мучим тревогой за будущее жены и детей в случае своей смерти. Эта тревожная мысль была его ‘страшилищем’, ‘чудовищем’, преследовавшим его и на одре предсмертной болезни. Духовник Жуковского протоиерей Иоанн Базаров рассказывает о своей беседе с поэтом незадолго до смерти: ‘Он встретил меня словами: ‘Вчера меня мучила мысль, как чудовище, не хочет отойти от моей кровати, точно дубиной разбивает душу. Это — дьявольское искушение, ide fixe, которая нас сводит с ума, — мысль: что будет с детьми моими, с женою моею после меня Г Я напомнил ему веру в Промысел Божий, милости к нему Государя, его заслуги Престолу и Отечеству. ‘Да, — отвечал он, — это убеждение есть, но в голове, но вот здесь-то (указывая на сердце) оно не живо…’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 452—453). Лишь чудесное явление Жуковскому Христа во время предсмертного причащения Святых Тайн освободило поэта от этой гнетущей тревоги, ставшей для него серьезным духовным испытанием. Жуковский считал причиной всех своих страхов именно недостаток веры, упрекал и корил себя за него, исповедуя перед Богом нищету своей души. Вероятно, не случайно черновые наброски ‘Египетской тмы’ сделаны в одной тетради с дневниковой записью марта 1846 г., в которой содержится и тревога за семью, и слезное болезнование о своей немощи в вере (РНБ. Оп. 1. No 52. Л. 6, напечатано: ПСС 2. Т. 14. С. 286). Ср.: ‘Благодарение Тебе, Господи, за прошедшую ночь и за сохранение жизни моей и моего семейства. <...> Сохрани мое семейство. <...> На дороге жизни я не собрал истинного сокровища для неба: душа моя без веры, без любви и без надежды, и при этом бедствии нет в ней той скорби, которая должна была бы наполнять ее и возбуждать ее к покаянию <...> простри ко мне Твою руку, посети мою душу Твоим Святым Духом…’. Эта запись является разительной автобиографической параллелью к ‘Египетской тме’.
Наконец, следует отметить еще один контекст, в котором, вероятно, воспринималась Жуковским 17-я глава Премудрости Соломона. Как известно, ее парафраз содержится в XXVI главе ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ (‘Страхи и ужасы России’) Н. В. Гоголя: ‘Вспомните Египетские тьмы, которые с такой силой передал царь Соломон, когда Господь, желая наказать одних, наслал на них неведомые, непонятные страхи. Слепая ночь обняла их вдруг среди бела дня, со всех сторон уставились на них ужасающие образы, дряхлые страшилища с печальными лицами стали неотразимо в глазах их, без железных цепей сковала их всех болезнь и лишила всего, все чувства, все побуждения, все силы в них погибнули, кроме одного страха. И произошло это только в тех, которых наказал Господь. Другие в то же время не видали никаких ужасов, для них был день и свет’ (Гоголь. Т. 8. С. 344—345.). Гоголь приводит этот пересказ, упрекая адресата своего письма в недостатке веры. Эту же тему он продолжает и в следующей главе своей книги (‘Близорукому приятелю’): ‘Кто омрачается боязнью от будущего, от того, значит, уже отступилась святая сила, — пишет он. — Кто с Богом, тот глядит светло вперед и есть уже в настоящем творец блистающего будущего’ (Там же. С. 348.). Вряд ли можно сомневаться, что темы и образы 17-й главы книги Премудрости возникали в разговорах Жуковского и Гоголя в апреле 1845 г. во время совместного чтения богословской литературы и в мае-июле 1846 г., когда Гоголь посещал Жуковского во Франкфурте и Швальбахе. Если учесть, что Жуковский в это время уже думал о ‘Египетской тме’, то это предположение выглядит более чем правдоподобным.
Ст. 3. Он в помешательство ввергает нечестивых… — В черновом автографе варианты: ‘в искушение’, ‘в заблуждение’. Таким образом Жуковский передает церковнославянский текст: ‘сего ради ненаказанныя (т. е. ‘ненаученные’) души заблудиша’.
Ст. 11. С своими темными грехами… — В церковнославянском тексте речь идет о ‘сокровенных’ (‘тайных’) грехах. В черновом автографе Жуковский употребляет именно это слово: ‘тайные’, но в окончательном варианте склоняется к эпитету: ‘темные’. В этой замене можно видеть подчеркивание мотива тьмы. Можно поставить вопрос и о влиянии Вульгаты, в которой стоит: ‘in obscuris peccatis’ (в темных грехах. — лат.).
Ст. 17—18. И дряхлые призраки с грустным ликом // Смотрели им в глаза… — В черновом варианте: ‘… мертвецы // Смотрели им в глаза…’. В церковнославянском тексте говорится о ‘привидениях’ (в Синодальном переводе — ‘чудовища’, греч. — (). Это место ‘Египетской тмы’, несомненно, оказало влияние на те стихи поэмы ‘Странствующий жид’, в которых Жуковский описывает явление воскресших святых после смерти Спасителя на Голгофе (Мф. 27, 51—53): ‘Теченье в воздухе бесплотных слышно, // Во мраке образы восставших // Из гроба, вдруг явясь, смотрели // Живым в глаза…’
Ст. 22—23…. невыразимый, II Самогорящий, страха полный огнь… — В церковнославянском тексте: ‘Внезапный огнь страха исполнь’. Характерно появление здесь столь значимого для Жуковского эпитета ‘невыразимый’. Оно усиливает психологический акцент изображения ‘самогорящего огня’.
Ст. 75. На них лишь темная лежала ночь… — В церковнославянском тексте: ‘Тяжкая () нощь’. Как показывает черновой автограф, Жуковский после колебаний между ‘тяжкая’ и ‘темная’ остановился на последнем варианте, таким образом вновь подчеркивая мотив тьмы.

Д. Долгушин (о. Димитрий)

Странствующий жид

(‘Он нес свой крест тяжелый на Голгофу…’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 60. Л. 30 об., 32 — черновые наброски планов (впервые опубликовано: Бумаги Жуковского. С. 130—131):
(1). Осуждение. Ужас дня. Землетрясение. Слухи. Явление мертвых (Ночь и утро перед Голгофою. — зач.). Движение и мертвая тишина. Ожидание. Бешенство. Побиение С. Стефана. Савл. Тоска по смерти. Патмос. Разрушение Иерусалима. Голод. Зрелище разорения. Храм. Плен. Везувий. Самун в пустыне. Палестина. Колизей ночью. Лишение сна. Отчаянное бешенство против веры. Чего я хотел жить. Без дома, без веры, и без надежды, и без любви. Хотел бы верить. Наконец покорился. Пал на землю. Первое действие — сон. Покой. Нестрадание. Второе действие — сновидение. С тех пор вся жизнь благостная. С грустью провожу в ми(ре?). Смотрю на мир. Я видел — разрушение. Магомет. Византия. Карл Великий. Дух битв и гордости. Наполеон. Знамения века эти. Смирение и покорность.
(2). I. Всгреча. Преступление. Осуждение. Распятие. Землетрясение. Тишина. Воскресение. П. Наполеон на С. Елене. Явление Агасвера.
2) РНБ. Оп. 1. No 56. Л. 10 об. — черновые наброски плана, карандашные, крайне неразборчивые записи, видимо, предшествующие вышеприведенным.
3) РНБ. Оп. 2. No 18. Л. 1 об. — черновые наброски плана, относящиеся к 1852 г. (на обороте автограф стихотворения ‘Розы’).
4) РНБ. Оп. 1. No 60. Л. 8 об. — вверху листа черновой набросок начала, 2 1/2 стиха:
Он нес свой крест тяжелый на Голгофу.
Он, Всемогущий, был, как человек,
Измучен…
Впервые опубликовано: Бумаги Жуковского. С. 129. Датируется 2 (14) октября 1846 г. на основании их вхождения в текст дневниковой записи Жуковского (ПСС 2. Т. 14. С. 287).
5) ПД. No 27803 (Онегинское собрание). Л. 6 об., 7 об., 8 — черновой карандашный набросок (без заглавия) ст. 1—32, среди датированных серединой мая (18 / 30) — началом июня (21 мая / 2 июня) 1840 г. рисунков с видами Германии. На л. 1 альбома с черным тисненным переплетом и железной застежкой дважды написано: ‘1840’ и приводится маршрут путешествия: ‘Петербург — Варшава — Бреславль — Дрезден — Берлин — Веймар — Франкфурт — Дармштадт — Баден — Дюссельдорф — Франкфурт — Эмс — Кобленц — Дармштадт’. Ср. с дневниковыми записями от 6 марта ст. ст. — 28 мая (10 июня) 1840 г. (ПСС 2. Т. 14. С. 193—212). См. описание альбома: ‘Тень Пушкина меня усыновила…’: Рукописи, книги, изобразительные материалы. Памятные вещи из музея А. Ф. Онегина. Каталог выставки. СПб., Болонья, Кембридж, 1997. С. 39.
6) РНБ. Оп. 1. No 74. Л. 1—78 — черновой. Ст. 1—32 писаны почерком 1840-х гг. (ср. автограф No 5), весь остальной текст писан в начале 1850-х гг. при помощи особой машинки из-за болезни глаз, постигшей поэта в это время, — с заглавием: ‘Странствующий жид’ и более поздним (другою рукою: ‘Агасфер’). На л. 1—6, 75 об., 76 — отрывочные наброски плана поэмы.
Копии:
1) РНБ. Оп. 2. No 4. Л. 1—26 — беловая авторизованная, рукою камердинера Василия Кальянова под диктовку Жуковского, с заглавием: ‘Странствующий жид’ и датами: ‘8 (20) июля 1851 — 31 марта (12 апреля) 1852’.
2) РНБ. Оп. 1. No 75. Л. 1—45 — писарская копия, с большим количеством карандашных правок Жуковского, особенно в конце, с заглавием: ‘Странствующий жид’ и пометой: ‘Начато 8 (20) июля в Бадене. 1851’.
3) РГБ. Ф. 99 (Елагины), картон 16. No 56. Л. 1—16 — рукою М. В. Киреевской до ст. 705: ‘И зданье, и народ, и на высоком…’.
4) РГБ. Ф. 99 (Елагины), картон 16. No 55. Л. 1—28 — рукою А. П. Елагиной до ст. 1618: ‘Великого минувшего созданье…’.
5) РГАЛИ. Ф. 433. Оп. 1. No 18. Л. 156—156 об. — выписка рукою Е. П. Ростопчиной.
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: С 5. Т. 10. С. 3—77 — без последних 65 стихов (впервые опубликованы: Бумаги Жуковского. С. 147—148), с заглавием: ‘Агасфер’.
Впервые полностью: С 9. Т. 4. С. 381—433 — с заглавием: ‘Странствующий жид’.
Печатается по С 9 — со сверкой по беловой авторизованной копии (копия No1).
Датируется: 8 (20) июля 1851 г. — 31 марта (12) апреля 1852 г. на основании указания в рукописях поэта (копии No 1, 2).
Несмотря на то что Жуковский работал над поэмой ‘Странствующий жид’ до самой смерти, она не была закончена. Последний стих: ‘И возросла она…’ оборван на половине строки. Отсутствие прижизненных публикаций рождает ряд проблем. Прежде всего встает вопрос о заглавии произведения. В эдиционной практике (С 5, С 7—9, ПСС, СС 2) имеется несколько вариантов: ‘Агасфер. Вечный жид’, ‘Странствующий жид’, ‘Агасфер. Странствующий жид’. В мемуарных источниках современники и друзья Жуковского также варьируют эти заглавия. Так, Д. Ф. Тютчева в письме к сестре от 29 октября (10 ноября) 1855 г. сообщает: ‘Папа входит в цензурный комитет для рассмотрения посмертных сочинений Жуковского. Вчера он принес ‘Вечного жида’ и читал нам отрывки из него’ (ЛН. Т. 97. Кн. 2. М., 1989. С. 279). Также называет произведение Жуковского А. Н. Муравьев в мемуарной книге ‘Знакомство с русскими поэтами’. Биограф поэта К. К. Зейдлиц именует поэму то ‘Агасфер’, то ‘Вечный жид’. П. А. Вяземский называет Жуковского ‘песнопевцем ‘Странствующего жида». А. В. Никитенко говорит об ‘Агасфере’, П. А. Плетнев и о. Иоанн Базаров — о ‘Странствующем жиде’. См.: Жуковский в воспоминаниях. Указ. произведений: ‘Агасфер, или Странствующий жид’. В многочисленных списках стихотворных повестей, которые планировал написать Жуковский в 1840-е гг., вначале появляется заглавие ‘Вечный жид’ (РНБ. Оп. 1. No 53, верхняя обложка, РНБ. Оп. 1. No 40. Л. 1), затем оно сменяется другими: ‘Агасфер’ или ‘Агасфер. Странствующий жид’. Однако в письмах Жуковского последних лет, а также в известных автографах и авторизованных копиях появляется как последняя воля поэта заглавие: ‘Странствующий жид’.
Впервые точное заглавие незаконченному произведению дал С. И. Пономарев, предпринявший в 1885 г. публикацию текста поэмы — ‘Странствующий жид. Предсмертное произведение Жуковского, по рукописи поэта. СПб., 1885’. Это заглавие, соответствующее замыслу поэта и выражающее его последнюю волю, мы считаем каноническим для незавершенного произведения.
Второй вопрос, стоящий перед издателями, — количество стихов, входящих в текст поэмы. Сам Жуковский, активно участвовавший в подготовке произведения, но из-за почти полной слепоты диктовавший текст своему камердинеру Василию Кальянову (в этом смысле беловая авторизованная копия может считаться автографом поэта), фиксировал с его помощью процесс работы, хронометрируя ее. Так, в копии No 1 дается ряд промежуточных дат, относящихся к отдельным стихам:
12 сент.<ября> 1851 — ст. 706, 13 сент. — ст. 766, 14 сент. — ст. 814, 15 сент. — ст. 845, 16 сент. — ст. 876, 17 сент. — ст. 927, 26 ноября — ст. 931, 17 февр.<аля> 1852 — ст. 964, 20 февр. — ст. 984, 21 февр. — ст. 1004, 23 февр. — ст. 1029, 24 февр. — ст.1062, 25 февр. — ст. 1103, 26 февр. — ст. 1107, 27 февр. — ст. 1131, 28 февр. — ст. 1164, 6 марта — ст. 1254, 8 марта — ст. 1292, 9 марта — ст. 1356, 15 марта — ст. 1485, 16 марта — ст. 1581, 30 марта — ст. 1660, 31 марта — ст. 1710 (РНБ. Оп. 1. No 75. Л. 20 об. — 42 об. В С 9, где вслед за изданием С. И. Пономарева приводятся эти датировки, нумерация стихов дана не по рукописи, а по печатному тексту. Ср.: С 9. Т. 4. С. 487—488). В процессе перебеливания текста (см. копия No 1) текст сократился почти на 30 стихов и в окончательном виде содержал 1683 стиха. Как известно, 12 (24) апреля 1852 г. Жуковский умер, и поэтому объем беловой авторизованной копии можно считать окончательным. Это тем более требует специальной оговорки, что в первых посмертных изданиях (до С 9) текст печатался без последних 65 стихов, которые впервые были опубликованы И. А. Бычковым лишь в 1887 г. (Бумаги Жуковского. С. 147—148).
Требует особого разговора вопрос о начале работы Жуковского над поэмой. И. А. Бычков на основании обнаруженного им в рукописях поэта наброска считал, что замысел произведения относится к 1831 г. Альбом в красном сафьяновом переплете, содержащий черновые редакции произведений 1822—1831 гг. (РНБ. Оп. 1. No 30) включает и отрывок в 25 стихов, который, по мнению Бычкова, впервые его опубликовавшего (Бумаги Жуковского. С. 94), можно рассматривать как ‘имеющий отношение к ‘Агасферу». ‘Следовательно, — констатирует публикатор, — еще в 1831 г. Жуковского занимала мысль написать ‘Вечного жида» (Там же). Отрывок находился между черновыми автографами баллады ‘Королева Урака и пять мучеников’ с датой: 28 мая (1831) и стихотворной повести ‘Две были и еще одна’ (датировка 29 мая). Далее идут стихотворение ‘Детский остров’ и начало ‘Сказки о царе Берендее’ (22 июня — 2 августа 1831 г.). Строгая хронологическая последовательность рукописи позволяет утверждать, что этот отрывок Жуковский создал в мае 1831 г. Он не имеет заглавия и выглядит следующим образом:
Солнце склонялось к горам Иудейским. Медлительным шагом,
Очи потупив, объят размышленьем о том, что случилось
Столь недавно, шел Никодим от Голгофы. Все тихо
Было кругом. Три креста на вершине горы одиноко
В блеске вечернем сияли. Внизу был сумрак. Пещера
С гробом пустым, с отвалившимся камнем от входа, прохладно
Сенью дерев благовонных закрыта была. Там глубокий
Царствовал сон. Никодим, задумавшись, шел через город,
Шел он тем самым путем, по которому нес на Голгофу
За сорок дней перед тем свой крест незабвенный Учитель.
Все, что было в тот день, повторялось в душе Никодима.
Здесь Вероника обтерла Страдальцу ланиты, кровавым
Потом покрытыя. Там, узрев проливающих слезы
Жен, Он сказал: ‘Не Меня вам должно оплакивать, дщери
Ерусалима! Оплачьте ныне себя! Наступают
Дни, в которые с трепетом скажут горам: ‘Упадите,
Горы, на нас!’ и холмам: ‘Покройте нас, холмы!» В том месте
Пал Он под тяжким крестом, изнуренный. Дале, увидев
Матерь, лишенную чувств, Он сказал, проходя: ‘Ободрися,
Милая матерь!’ Там, наконец, облечен в багряницу,
В узах, в терновом венце, Он стоял пред народом, смиренный,
Тихий, но полный величия. ‘Се человек!’ с состраданьем
Молвил Пилат, и руки омыл, — и волнуясь, как море,
‘Кровь Его на нас и на чадах наших!’ воскликнул
Громко безумный народ… И Его новели на Голгофу…
Сравнение этого фрагмента с текстом ‘Странствующего жида’ не позволяет уверенно говорить о его связи с замыслом поэмы и считать его первоначальным вариантом ее начала. Скорее всего, у этого отрывка есть источник, связанный с балладными сюжетами 1831 г. Предположение Бычкова было принято на веру последующими издателями поэмы и стало своеобразным издательским штампом.
Сам Жуковский в письме к П. А. Плетневу от 20 декабря 1848 г. недвусмысленно сообщал: ‘И еще для одного поэтического издания есть план. Оно было бы достойным заключением моей поэтической деятельности’ (С 7. Т. 6. С. 592—593), а в письме от 1 (13) сентября 1851 г. указывал, что ‘первые стихи мною были написаны тому десять лет’ (Переписка. Т. 3. С. 698). Биограф поэта К. Зейдлиц также, рассказывая о работе над поэмой весной 1851 г. в Бадене, уточняет: ‘Более десяти лет тому назад ему пришла в голову первая мысль обработать этот сюжет, и он написал первые тридцать стихов’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 89).
В 1844 г. А. О. Смирнова записала: ‘Он (Жуковский) хочет написать о ‘Вечном жиде’ и даже потихоньку читал мне некоторые стихи’ (Северный Вестник. 1897. Январь. С. 134). Эти свидетельства (а Жуковскому самому нельзя не доверять) позволяют говорить, что в начале 1840-х гг. поэт начал работу над поэмой. Скорее всего именно в это время были написаны ст. 1—32 (см. автограф No 6), отличающиеся от последующего текста характером почерка.
В дорожном альбоме Жуковского (см. автограф No 5) среди рисунков и записей конца мая — начала июня 1840 г. находится черновой набросок этих стихов, написанных крайне неразборчиво, с пропуском знаков препинания. Вот как он выглядит:
Он нес свой крест тяжелый на Голгофу.
Он всемогущий, всетерпящий был
Как человек измучен, пот и кровь
По белому лицу катились градом,
Под ношею он падал поминутно
И медленно вставал, переводя
С усильем дух, и постепенно
Опять, ступивши несколько шагов
Без стона падал под крестом, который
На нем лежал [4 нрзб.]
[2 нрзб.] — Наконец
Шатался, остановился он
С закрытыми очами
От муки он [2 нрзб.]
У Агасверовых дверей, хотел
К ним прислониться, чтоб вздохнуть
Свободно, а Агасвер стоял тогда
В дверях. Он с холодом смотрел
[3 стиха нрзб.]
Произнес как [нрзб.] свой строгий суд,
Он [нрзб.] взгляд возвел на Агасвера
И тихо произнес: Ты будешь жить
Пока я не приду. И удалился
Шатался, и скоро пал без сил
На землю. Крест Голгофы был возложен
На плечи Симона из Киринеи.
Он исчез вдали, утихло все
На улице, все стало пусто, весь
Народ вокруг Голгофы точно за стенами
Иерусалимскими столпился. Город
Стал тих, как гроб. Один остался путник…
(За предоставление этого материала выражаю признательность А. С. Янушкевичу.)
Неизвестный ранее набросок самого начала поэмы позволяет со всей определенностью говорить о том, что именно за десять лет (точнее, за одиннадцать) до того, как поэт в 1851 г. взялся за серьезную работу над произведением, ‘ему пришла в голову первая мысль обработать этот сюжет’ (К. Зейдлиц), и он набросал первые тридцать стихов.
Материалы архива поэта с набросками многочисленных планов (автографы No 1—3) подтверждают эти предположения. Скорее всего к концу 1848 г. Жуковский в основном оформил свой замысел. Для обоих вариантов плана, приведенных выше, характерен широкий историко-культурный и библейский контекст (с первых лет христианской эры до Наполеона), но сама тема Наполеона от первого ко второму наброску плана претерпевает достаточно серьезную эволюцию. Если в первом варианте Наполеон упоминается в конце плана как знамение века (‘Дух битв и гордости’) наряду с другими историческими именами — Магомет, Карл Великий, то в следующем наброске с самого начала произведения появляется важнейшая для поэмы Жуковского встреча Агасфера и Наполеона на острове Святой Елены, определяющая один из основных конфликтов произведения, его поэтическую композицию. В таком виде наполеоновская тема придает ‘Странствующему жиду’ не только историко-культурный, но и актуальный нравственно-философский и общественно-исторический характер. Исповедь Агасфера, важнейшая сама по себе, как квинтэссенция проблемы жизнестроения, будучи обращенной к Наполеону, становится сюжетным центром произведения.
Многочисленные планы к поэме (см. автографы No 2, 3, 4) позволяют говорить о возобновлении работы над ‘Странствующим жидом’ в 1848 г. Возможно, революционные события в Европе активизировали мысль поэта и вызвали его ответную реакцию (см. написанное в 1848 г. стихотворение ‘К русскому великану’ и творческие связи с Ф. И. Тютчевым, поэтом и автором программной статьи ‘Россия и Революция’. Об этом подробнее: РА. 1873. No 5. Стб. 0912, а также: Аксаков И. С. Биография Ф. И. Тютчева. М., 1886. С. 135—136).
Характерно, что планы поэмы находятся в непосредственном соотношении с материалами рукописной книги Жуковского ‘Мысли и замечания’ (о ней подробнее см.: Наше наследие. 1995. No 33. С. 46—65. Публикация А. С. Янушкевича), где поэт ставит важнейшие вопросы русской общественной и религиозной мысли.
В течение 1848 — начала 1850 гг. мысли Жуковского постоянно возвращаются к замыслу поэмы. В письме к Гоголю от 20 января (1 февраля) 1850 г. Жуковский говорит: ‘ <...> хотелось бы написать моего ‘Странствующего жида’, но это могу сделать только урывками <...> План ‘Странствующего жида’ тебе известен, я тебе его рассказывал и даже читал начало, состоящее не более как из двадцати стихов’. Далее Жуковский обращается к Гоголю с просьбой дать ему ‘локальные краски Палестины’ и конкретизирует это следующим образом: ‘ <...> я бы желал иметь перед глазами живописную сторону Иерусалима’ (Переписка Н. В. Гоголя: В 2 т. М., 1988. Т. 1. С. 266). Если учесть, что Гоголь жил у Жуковского во Франкфурте 3—22 октября н. ст. 1846 г. (см.: Гоголь. Т. 13. С. 12) и встречался с ним в Эмсе в середине июля 1846 г. (Там же. С. 17), то можно высказать предположение, что замысел ‘Странствующего жида’ не покидал Жуковского на протяжении почти всех 1840-х гг. Однако только после окончания перевода ‘Одиссеи’ он обретает уже реализацию.
Пиком работы над ‘Странствующим жидом’ явился баденский период жизни поэта с июля 1851 г. по март 1852 г. Летом 1851 г. Жуковский заболел воспалением глаз и просидел 10 месяцев в темной комнате. Но замысел поэмы настолько волновал поэта, что он незамедлительно взялся за нее. В сентябре 1851 г. он писал Плетневу: ‘ … я принялся за поэму, которой первые стихи мною были написаны назад тому десять лет, которой идея лежала с тех пор в душе не развитая и которой создание я отлагал до возвращения на родину, до спокойного времени оседлой семейной жизни <...> Вдруг дело само собой началось: <...> всё льется изнутри. Обстоятельства свели около меня людей, которые читают мне то, что нужно, и чего сам читать не могу именно в то время, когда оно мне нужно для хода вперед. Что напишу с закрытыми глазами, то мне читает вслух мой камердинер и поправляет по моему указанию. В связи же читать не могу без него. Таким образом леплю поэтическую мозаику и сам еще не знаю, каково то, что до сих пор слеплено ощупью, кажется однако живо и тепло <...> Думаю, что около половины (до 800 стихов) кончено. Если напишется так, как думается, то это будет моя лучшая лебединая песнь’ (С 7. Т. 6. С. 601. — Курсив Жуковского).
Об этом же он пишет А. П. Елагиной 3(15) января 1852 г. ‘Предмет, мною выбранный, имеет объем гигантский. Тому более десяти лет, как мне пришла в голову первая мысль и как я написал первые двадцать или тридцать стихов. Я принялся за исполнение моей мысли при начале теперешней моей болезни, <...> половина поэмы написана, и тем, что написано, я доволен <...> Вот уже три месяца, как работа остановилась, через несколько дней опять примусь за нее. Дай Бог, чтоб я выразил во всей полноте то, что в некоторые светлые минуты представляется душе моей…’ (УС. С. 86). 10 апреля 1852 г. Жуковский говорит И. И. Базарову: ‘Я написал поэму, она еще не кончена. Я писал ее слепой нынешнюю зиму. Это ‘Странствующий жид’ в христианском смысле. В ней заключены последние мысли моей жизни. Это моя лебединая песнь. Я бы хотел, чтобы она вышла в свет после меня’ (Жуковский в воспоминаниях. С. 453).
Издатели Жуковского выполнили просьбу поэта после его смерти. В С 5 (Т. 10. С. 3—81) впервые была напечатана поэма В. А. Жуковского, но с большим количеством серьезных отклонений от рукописи поэта, грубых переделок текста, что затем вошло в следующее С 6.
Попытка восстановить текст поэмы по рукописи сделана П. А. Ефремовым в С 7 (Т. 5. С. 167—214). Здесь исправлены основные искажения текста Жуковского, допущенные редактором Д. Н. Блудовым в первом посмертном издании (С 5).
Издатель насчитал до 85 подобных искажений (см. построчный комментарий). Однако и в С 7 имеются отступления от рукописи. Это — разбивка на части и отдельные, редкие, хотя и значительные, неточности в словах.
Далее, в вышедшем после С 7 отдельном издании »Странствующий жид’, предсмертное произведение Жуковского, по рукописи поэта. СПб., 1885′, предпринятом С. И. Пономаревым, сделан следующий шаг в издательской истории поэмы. В ряде случаев С. И. Пономарев уточняет текст ‘Странствующего жида’ по рукописи. Однако при всей ориентации на рукопись поэта, у Пономарева допущены отступления от нее на том основании, что, по мнению издателя, ослепший поэт ‘не мог видеть каждый стих, как он начинается и как оканчивается’ (С. 5). Вследствие этого Пономарев позволил себе поправить некоторые стихи Жуковского, иногда возвращаясь к мнению Блудова, чаще всего отступая от важнейших принципов эстетики Жуковского и конфликта произведения. Например, в ст. 70 рукописи было:
‘В их [звездах. — Ф. К.] глубине была невыразима неизглаголанная тишина’. Пономарев вслед за Блудовым избегая, как он говорит, ‘плеоназма’ (‘невыразима неизглаголанная’), меняет принципиально важное для эстетики Жуковского слово ‘невыразима’ на ничего не говорящее в данном случае слово ‘невозмутима’ (С. 70).
Столь же неубедительна поправка рукописи поэта в ст. 192. Вместо: ‘Сказал: ‘Куда, Наполеон…» у Пономарева появляется: ‘Сказал: ‘Наполеон…» Здесь правка издателя изменяет смысл стиха, т. к. у Жуковского ‘Куда, Наполеон…’ — не только обращение, но и стремление предостеречь Наполеона от гибельного, с точки зрения Агасфера, поступка (умереть без раскаяния). О других издательских просчетах Пономарева см. в построчном комментарии.
Вместе с тем издание Пономарева внесло определенный вклад в эдиционную историю ‘Странствующего жида’ не только отдельными справедливыми поправками, о чем речь шла выше. Значение работы Пономарева еще и в том, что автор расшифровал и опубликовал в примечании зачеркнутые и не вошедшие в комментарий ни к одному изданию стихи, в том числе значительные для понимания работы Жуковского. В приложении к изданию Пономарева приведено более 18 стихотворных отрывков, зачеркнутых Жуковским, иногда перенесенных в другое место поэмы, иногда убранных совсем, но представляющих для исследователя бесспорный интерес, особенно в связи со сложными обстоятельствами создания рукописи ‘Странствующего жида’. Неслучайно эпиграфом к реестру пропущенных стихов и вариантов поэмы Пономарев взял слова Пушкина: ‘Нам следует подбирать то, что бросает Жуковский’.
С 8, предпринятое П. А. Ефремовым, вышедшее в том же году (1885), что и издание Пономарева, полностью повторило С 7. Но уже С 9 (1894) явилось существенным шагом в издательской практике. Во-первых, П. А. Ефремов внес в текст поэмы последние 65 стихов, основываясь на публикации И. А. Бычкова. Во-вторых, точно отметив основные ошибки издания Пономарева, П. А. Ефремов учел его опыт: исправил допущенные им в С 7 отклонения от рукописи (см. ст. 152, 277—278, 569, 796, 840, 857), указал в подстрочных примечаниях наиболее значимые варианты, зачеркнутые поэтом стихи и, следуя последней воле поэта, озаглавил произведение Жуковского ‘Странствующий жид’.
Все это в главном повторено в ПСС (за исключением вступления: ‘Солнце склонялось…’). Таким образом, решая достаточно сложную эдиционную проблему последней поэмы Жуковского и ее текстологии, следует указать на С 9 как наиболее точное и полное издание, положенное нами в основу предлагаемой публикации.
В центре произведения — средневековая легенда об Агасфере, которая, как известно, вызвала широкий резонанс в европейской литературе. Образ ‘вечного скитальца’, ищущего смысл жизни, вечные нравственно-философские, религиозно-этические и эстетические проблемы привлекали внимание многих поэтов и писателей, среди которых были Гёте, А. Шлегель, Д. Шубарт, Н. Ленау, Цедлиц и Шамис-со, Льюис и Шелли, Кине и Э. Сю, Кюхельбекер и В. Ф. Одоевский. В библиотеке Жуковского были собраны многие из этих произведений, а также сохранилась своеобразная библиография всех источников легенды и ее поэтических переложений: ‘Die Sage vom evvigen Juden, historisch entwickelt, mit verwandten Mythen verglichen und kritisch beleuchtet. Von Dr. J. G. Th. Grasse. Leipzig, 1844’ (Описание. No 1169). Об этом подробнее см.: Янушкевич. С. 260.
Жуковский в своей поэме концентрировал внимание на личности героя, на проблеме его психологического развития, акцентируя тем самым свою главнейшую поэтическую концепцию — концепцию жизнестроения. С другой стороны, Жуковский в своей ‘лебединой песне’ решал важнейшие для себя общественно-исторические, нравственно-философские проблемы. Поворотным моментом в сюжете поэмы является встреча Агасфера с Наполеоном на острове Св. Елены, что помогло поэту узреть ‘антагонизм между двумя противоположными представлениями о цели и назначении человеческого бытия’ (Базипер О. Ф. Легенда об Агасфере или Вечном жиде и ее поэтическое развитие во всемирной литературе // Варшавские университетские извесгия. 1905. Кн. 3. С. 2).
Оригинальность в воплощении Жуковским вечного сюжета видна прежде всего в религиозно-мифологическом осмыслении материала. Об этом свидетельствует библейская основа поэтики ‘Странствующего жида’, проникнутого цитатами и реминисценциями из Священного Писания. В ноябре 1851 г., в период интенсивной работы над поэмой, Жуковский просил у протоиерея И. И. Базарова растолковать, ‘как изъясняет наша Церковь или наши церковные писатели главные видения Апокалипсиса’, и прислать ему ‘Начертание церковно-библейской истории’ митрополита Филарета Московского, книги епископа Иннокентия и А. Н. Муравьева (РА. 1869. Стб. 87—88).
Среди источников поэмы были, по всей вероятности, использованы, кроме Св. Писания, и другие церковно-исторические сочинения (‘Церковная история’ Евсевия Кесарийского, Послание к римлянам священномученика Игнатия Богоносца, ‘Иудейская война’ Иосифа Флавия). Об этом см.: Долгушин Д. Последняя поэма В. А. Жуковского // Филолог. Новосибирск, 2000. No 1. С. 36—38.
Интерес Жуковского к географии и истории Святой земли также мог быть вызван замыслом его поэмы. Об этом интересе красноречиво свидетельствует обилие библейских словарей в его библиотеке, внимание его к впечатлениям паломников в Святую землю: кроме известного случая с Гоголем, отметим, что в книге Ф. Шатобриана ‘Itinraire de Paris Jrusalem et de Jrusalem a Paris’ Жуковским отчеркнуто на полях описание долины Иордан и Мертвого моря (см.: Chateaubriand F. R. Oeuvres compl&egrave,tes. Paris, 1840. Vol. 4. P. 145—146, 147).
Несмотря на очевидную сложность условий, в которые был поставлен ослепший поэт в своей работе над ‘Странствующим жидом’, рукопись поэмы, несущая следы неоднократного возвращения к тексту, следы правки, в том числе и рукой поэта, карандашом и чернилами, позволяет уловить некоторые особенности творческого процесса.
Прежде всего, в работе над текстом поэмы Жуковский настойчиво подчеркивает эволюцию Агасфера, его психологическое развитие. В начале поэмы, на протяжении почти половины произведения (почти 700 стихов) поэт, характеризуя своего героя, усиливает черты его отверженности от Бога и людей. Например:

Первоначальный вариант

Окончательный вариант

Ст. 247. Живой, им страшный и чужой…
Мертвец им страшный и противный…
Ст. 575—576. С отвержением бешено упорным
Против его посланника пошел я бедный…
И с несказанной ненавистью против
Распятого — отчаянно пошел я…
Ст. 578. Чужой в дорогу с места рокового…
Враг, от того погибельного места…
Здесь всюду усиливается озлобленность, богоотступничество Агасфера, что призвано оттенить его последующую эволюцию.
В процессе создания ‘Странствующего жида’ очень большое место и время занимает работа Жуковского, связанная с поэтическим переложением картин ‘Апокалипсиса’. Они даются сразу же после встречи с любимым учеником Хрисга на Патмосе в целебном сне героя и являются важнейшим этапом его духовного развития.
Как показывают письма, Жуковский придавал исключительное значение откровению Иоанна Богослова, стремясь разобраться в сложной системе его образов, осмыслить их значение для концепции ‘Странствующего жида’. В ноябре 1851 г., в период активной работы над поэмой, Жуковский просил, как указывалось, у протоиерея И. И. Базарова объяснить ему ‘главные видения Апокалипсиса’, ‘как их изъясняет наша церковь’. А уже в следующем письме от 5 (17) декабря 1851 г. Жуковский уточняет смысл своей просьбы: ‘Я желаю знать, нет ли у Вас объяснения Апокалипсиса, утвержденного нашей церковью, если нет, то и не нужно. Смысл главных видений Апостола мне нужен в поэтическом отношении, как-нибудь справлюсь’ (С 7. Т. 6. С. 651).
Поэт очень долго, около пяти месяцев, работал над Апокалипсисом (несмотря на то, что он торопился закончить произведение). Об этом говорит большой подготовительный материал, несколько редакций и вариантов. Черновой вариант, включающий 828 ст., Жуковский сокращает сначала до 144 ст., а затем, чтобы не нарушить целостность поэмы и сохранить динамику повествования, доводит текст своего Апокалипсиса до 60 ст. Поэт очень внимательно отнесся к новозаветному пророчеству и строго следовал ходу его рассказа, хотя и взял из него только наиболее важные, с его точки зрения, образы и опустил большой материал назидательного и обличительного характера (подробнее см.: Пономарев. С. 84—87).
Из 60 ст. Апокалипсиса Жуковского почти половина — о возрождении новой жизни. Для русского поэта Апокалипсис — это не только конец света, но и начало великого возрождения, путь к которому — покаяние и вместе с ним победа ‘духовного света’.
Большая и длительная работа над Апокалипсисом свидетельствует не только о важности библейского материала для проблемы жизнестроения центрального героя и ее авторского смысла. Здесь проявлены и принципиально важные черты поэтики позднего Жуковского, особой пространственно-временной архитектоники его произведения. Идее преображения жизни в Новом Иерусалиме предшествуют очень важные утверждения пророка: ‘времени больше не будет’ — это означает мистический выход за пределы обычной действительности, с помощью которого реализуется идея возрождения и преображения. Жуковский, видимо, настойчиво искал средства для выражения мистической глубины Апокалипсиса, сложной вереницы образов и аллегорий, отобрав из них лишь те, которые наиболее соответствовали его поэтической концепции. Об этом подробнее см. комментарий первоначальных вариантов ‘Апокалипсиса’ в наст. томе.
‘<...> для этих чудес нет ‘слов’, — скажет А. Н. Веселовский в связи с поэмой Жуковского, — они невыразимы, созерцание становится смиренным, бессловесным предстояньем перед величием Божия создания, блаженной молитвой’ (Веселовский. С. 456).
Строки о сущности поэзии в конце поэмы очень близки его поэтическому манифесту — драматической поэме ‘Камоэнс’:
Такою пред Его природой чудной
Сливается нередко вдохновенье
Поэзии. Поэзия земная
Сестра небесныя молитвы, голос
Создателя, из глубины созданья
К нам исходящий чистым отголоском
В гармонии восторженного слова…
Выше, в связи с анализом планов к ‘Странствующему жиду’ говорилось о принципиальной важности для Жуковского наполеоновской темы. Это проявляется в самом характере той части рукописи, где говорится об острове Св. Елены и Наполеоне, сидящем на скале перед океаном (‘Сидел один над бездной на скале’). Созданный поэтом величественный топос океана (‘беспредельность вод’, ‘беспредельность неба’, ‘с небесами слившееся море’, ‘великое спокойствие в пространстве’) несет в себе универсально-онтологический смысл, оттеняющий ‘призраки триумфов’, ‘тщету славы’, ‘тени сражений’, ‘весь ужас’ судьбы Наполеона и вместе с тем трагическое величие его фигуры. Это стихи, созданные на едином дыхании, без единой поправки, казалось бы, вылились из глубины души поэта.
Жуковский настойчиво называл свое произведение ‘поэмой’. И это кажется несколько странным на фоне его раздумий об эпической поэзии, о повествовательном эпосе, о стихотворной повести. Но это только на первый взгляд. Для Жуковского, переводчика ‘Одиссеи’, современника гоголевской поэмы ‘Мертвые души’, ‘Странствующий жид’ стал поистине ‘поэмой нашего времени’, современной ‘Одиссеей’. Поиски веры и своего пути, идея духовного странствия превратили библейскую историю о ‘вечном жиде’ в современную историю о вечном страннике и мученике.
Несмотря на незавершенность, сразу же по выходе в свет ‘Странствующий жид’ обратил на себя внимание многих современников Жуковского и истинных ценителей его творчества.
По мнению П. А. Вяземского, ‘Странствующий жид’ — поэма, занимающая ‘место первенствующее не только между творениями Жуковского, но едва ли не во всем цикле русской поэзии’ (Вяземский П. А. Из объяснений к письмам Жуковского // Выдержки из старых бумаг Остафьевского архива. М., 1867. С. 151). Для А. Н. Муравьева ‘Вечный жид’ — ‘последняя чудная поэма Жуковского, <...> где хотел он изобразить нравственное, религиозное направление современной ему эпохи, и это была его лебединая песнь’ (Муравьев А. Н. Знакомство с русскими поэтами. Киев, 1871. С. 25—26). О ‘Странствующем жиде’ как о ‘лучшем труде’ великого поэта говорит и П. А. Плетнев (С 7. Т. 6. С. 592—593), ‘лучшей, лебединой песнью’ Жуковского считал ‘Странствующего жида’ А. Н. Веселовский (Веселовский. С. 452). Развернутый отзыв о последнем произведении Жуковского оставил в своем дневнике (запись от 8 сентября 1853 г.) И. В. Киреевский: ‘… читал Агасвера, читал с сердечным восхищением и хотя сказка основание этой поэмы — и сказка нелепая — у нас даже не народная, — однако к этой сказке п<ри>ложено столько прекрасного, столько истинного, что ее нельзя читать без глубокого умиления. Завязка внешняя осталась необъясненною. Для чего Агасвер сходится с Наполеоном, до сих пор непонятно. Но внутренняя завязка, кажется, заключается в том, чтобы представить, как благодать мало-помалу проникает в душу, оттолкнувшую ее сначала. Агасвер представляет человека вообще, обращающегося к Богу. Но в конце поэмы состояние души его представляет, кажется, личное собственное состояние души самого поэта, и тем еще драгоценнее для нас, особенно когда мы (в)спомним, что последние строки были диктованы в последние дни его святой жизни’ (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. No 19. Л. 9, опубликовано: Mlier E. Das Tagebuch Ivan Vasil’evic Kireevskij’s, 1852—1854 // Jahrbticher fr Geschichte Osteuropas. Neue Folge. Jahrgang 1966. Heft 2/Juni 1966. Bd. 14. S. 167—194).
Симптоматично, что Юстинус Кернер (1786—1862), немецкий писатель-романтик, проявлявший повышенный интерес к возможности общения людей с миром духов и к малоизученным и загадочным явлениям человеческой психики, заинтересовался поэмой Жуковского настолько, что высказал желание перевести ее на немецкий язык в стихах (см. об этом в цит. письме Жуковского к И. Базарову от 10 апреля 1852 г. Ср.: Веселовский. С. 453). Однако перевод не был осуществлен, возможно, из-за смерти Жуковского.
Ст. 8—10. Переступив, под ношею Его давившей, ~ Им схваченную, давит, падал снова. — В первом издании поэмы (С 5) эти стихи были заменены одним: ‘Переступив под ношей, снова падал…’ Восстановлены в С 9 как не зачеркнутые и не измененные самим поэтом в авторизованной беловой копии.
Ст. 26. На плечи Симона из Киринеи… — Речь идет об одном из иудеев из г. Киринеи, которого заставили нести крест Спасителя на Голгофу (Мф. XXVII, 32, Мрк. XX, 21 и др.).
Ст. 42. Заметил, что на Мории, над храмом — Имеется в виду гора Мориа, на которой был построен Иерусалимский храм (Быт. XXII, 2).
Ст. 171. … как голова смертельная Горгоны… — В С 5 было: ‘… как голова Горгоны…’
Ст. 177. И всю ему проникло душу отвращенье… — У Пономарева переставлены слова: ‘И душу всю ему проникло отвращенье…’
Ст. 254. День настает, ночь настает, они… — В черновом автографе: ‘Выходит день, заходит день, они…’
Ст. 263—264. На этой братской трапезе созданий // Мне места нет, хожу кругом трапезы… — Черновой вариант: ‘За этой трапезой созданья, // Мне места нет, хожу кругом нея’.
Ст. 267. И сонный не страдал… — В С 5: ‘В сем мире не страдал…’
Ст. 327. Который ядом слова одного… — У Пономарева: ‘Который силой слова одного…’ Пономарев возвращается к варианту С 5 на том основании, что христианин Агасфер не мог так сказать о Христе (С. 102). Однако слова эти произносит еще не христианин, а богоотступник, у которого ‘… яростью кипела// Вся внутренность против Него’ (ст. 325—326).
Ст. 361. Стефан, побитый каменьем, замучен… — Речь идет о первом мученике за Христа, одном их 70 апостолов (Деян., VII, 59—60).
Ст. 362—363. Когда потом прияли муку два II Иакова… — 1) Иаков Зеведеев — апостол от Двенадцати, усечен мечом при Ироде Агриппе I в 44 г. (Деян., XII, 2), 2) Иаков Праведный, апостол от Семидесяти, который мученически скончался в 62 г. по Р. X. (см.: Евсевий Памфил. Церковная история. М., 1993. С. 45—47, 72— 75).
Ст. 365—366. Пронесся слух, что Петр был распят в Риме, IIА Павел обезглавлен... — Речь идет об апостоле Петре, ученике Иисуса Христа (его постигла мученическая смерть: при Нероне был распят вниз головой), и об апостоле Павле, который по приказу Нерона принял мученическую кончину около 67 г. до Р. X.
Ст. 371. При Ироде-царе рожденный… — Речь идет об Ироде I (Великом), царе Иудеи (37—4 гг. до Р. X.).
Ст. 372—373. … видел II Все время Августа… — Римский император Октавиан Август (Augustus) (27 до н. э. — 14 н. э.).
Ст. 372—373. … потом три зверя, II Кровавой властью обесславив Рим… — Речь идет о следующих трех римских императорах: Тиберий (14—37 н. э.), Калигула (37—41 н. э.), Клавдий (41—54 н. э.).
Ст. 374. … властвовал четвертый Нерон… — Нерон (54—68 н. э.) — римский император, отличавшийся деспотизмом и гонениями хрисгиан.
Ст. 411—412. Веспасианов сын извне пути IIИз града все загородил… — Речь идет о Тите (39—81 н. э.), римском императоре с 79 г. В Иудейскую войну разрушил Иерусалим (70 г.). Его отец Веспасиан в 66 г. начал подавление Иудейского восстания. В. 69 г. Веспасиан стал императором. В черновом варианте зачеркнуто: ‘Все бедствия в одну беду слилися. // Веспасианов сын — извне — исходи…’
Ст. 443. Погиб Господний град, и от созданья… В С 5: Погиб Ерусалим — и от созданья…
Ст. 457. …скиния открылась… — Имеется в виду Святая Святых Иерусалимского храма.
Ст. 459. ...ковчег Завета… — Имеется в виду ковчег (каппорет), в котором хранились ветхозаветные святыни: скрижали Завета, сгамна манны и процветший жезл Аарона. При разрушении Иерусалима был сожжен вместе с храмом.
Ст. 466—467. И посреди его, как длинный, гору II Обвивший змей, чернело войско Рима. — Черновой вариант: ‘И посреди огня, как черный быстро // Бегущий змей, вилися легионы Рима’.
Ст. 503—506. Град каменный, обрушившися с неба ~ То был Ерусалим! Спокойно солнце… — Черновой вариант имел следующий вид:
Град каменный, упавший с неба, разом Осыпал — и нигде глаза не зрели Живаго человека — это был Ерусалим. В спокойном блеске солнца…
Ст. 519. Мне выразилось вдруг в остове этом… — В черновом варианте: ‘Изобразилось вдруг на этом трупе…’
Ст. 528. И бешеное произнес на все… — Черновой вариант: ‘И произнес, оборотись к Голгофе…’
Ст. 538. Лишь тень промчавшегося быстро мига. — Далее было зачеркнуто: ‘Не буду я описывать всего’.
Ст. 546—551. ‘Да будет проклят день, когда сказали: // Родился человек, и проклята // Да будет ночь, когда мой первый крик // Послышался, да звезды ей не светят, // Да не взойдет ей день, ей незапершей // Меня родившую утробу!..’ — Иов, III, 9—10. Первоначальный вариант ст. 550—551: ‘Меня родившую утробу, ей, // На свет меня пустившей. А когда я…’
Ст. 553. О том, сколь малодневен человек… — Вместо ‘малодневен’ было ‘скоротечен’.
Ст. 554—556. ‘Как облако уходит он, как цвет // Долинный вянет он, и место, где // Он прежде цвел, не узнает его.’ — Иов, 7, 9.
Ст. 562. Когда на небе облако свободно… — Черновой вариант: ‘Как облако среди небес пустынных…’
Ст. 571. Во всем творении я ненавидел… — В черновом автографе было: ‘Всего живущего я ненавидел…’
Ст. 585. Я побирался… Милостыню мне… — Этому стиху предшествовал следующий зачеркнутый фрагмент текста:
Я шел вперед, без воли, без предмета
И без надежды, где остановиться
Или куда дойти, я не имел
Товарищей, со мною братства люди
Чуждались, я от них гостеприимства
И не встречал, и не просил, как нищий,
Я побирался…
Ст. 654. Орлов, сдирающих с костей обрывки… — В черновом варианте: ‘Орлов, клюющих на костях обрывки…’
Ст. 656—657. Когда исчез под лавой Геркуланум // И пепел завалил Помпею… — Речь идет о городах в Италии, частично разрушенных и засыпанных пеплом при извержении Везувия в 79 г. н. э.
Ст. 684—685. … но затвори молчаньем // Уста… — Черновой вариант: ‘… но на замок запри // Уста…’
Ст. 688. Тогда был век Траяна — Траян, римский император с 98 г. н. э. из династии Антонинов. При нем империя достигла максимальных границ.
Ст. 695. Антиохийской церкви пастырь… — Речь идет о старце, священномученике Игнатии Богоносце, епископе Антиохийской церкви. Как указывает книга Деяний Святых апостолов, в Антиохии ученики Христа впервые стали называться христианами (Деян., XI, 26). С апостольских времен она была одним из крупнейших церковных центров.
Ст. 703. Людей там собранных… — В черновом варианте: ‘Народа, собранного там…’
Ст. 726—728. ‘Тебя, запели тихо, Бога, хвалим, // Тебя едиными устами в смертный // Час исповедуем…’ — Видимо, реминисценция из гимна Св. Амвросия Медиоланского (к. IV в.), начинающегося словами: ‘Тебе, Бога, хвалим, Тебе, Господа, исповедуем’. В то же время это напоминает возглас диакона на Литургии: ‘Возлюбим друг друга, да единомыслием исповемы’ (см.: Долгушин Д. Последняя поэма В. А. Жуковского. С. 42).
Ст. 752—754. ‘Должно пшено Господнее в зубах // Звериных измолоться, чтоб Господним // Быть чистым хлебом…’ — Неточная цитата из послания священномученика Игнатия к римлянам // Писания мужей апостольских. Рига, 1994. С. 330.
Ст. 756. Тут был он львом обхвачен… — Вместо ‘обхвачен’ было ‘облаплен’.
Ст. 762. Небесного блаженства полный взгляд!.. — Черновой вариант: ‘Небес исполненный, могучий взгляд…’
Ст. 779. От места крови, плача, удалился… — В черновом автографе: ‘От места крови медленно пошел // Как торжествущий’.
Ст. 799. Внезапная отрада посетила… — После этого стиха было зачеркнуто:
Хотя еще к моей груди усталой,
По-прежнему, во мраке ночи сон
Не прикасался, но уже во тьме
Не ужасы минувшего, как злыя
Страшилища передо мной стояли,
В меня вонзая режущие душу
Глаза, а что-то тихое и мне
Еще неоткровенное…
Ст. 832. Прибила буря к острову Патмосу. — Откр., 1,9.
Ст. 834. …Там жил изгнанник, старец… — Имеется в виду апостол Иоанн Богослов, сосланный ‘за слово Божие и свидетельство Иисуса Христово’ (Откр., I, 9) на остров Патмос. Здесь он написал Апокалипсис.
Ст. 838. Меня безведомо к нему… — В С 5 и С 6: ‘Меня невидимо к нему…’
Ст. 841—842. … пока со мной // Вполне моя судьба не совершилась… — В С 5: ‘Доколе тайна // Судьбы моей вполне не объяснилось’.
Ст. 844. Во глубине долины, сокровенной… — В С 5: ‘И вдруг во глубине долины скрытой…’
Ст. 873—874. Упав, воскликнул: ‘Помяни меня, // Когда во царствии Своем при-дешь!’ — Лк., 23, 42.
Ст. 883—887. ‘Со страхом Божиим и с верой, сын мой, // К сим тайнам приступи и причастись // Спасению души в святом Христа // За нас пронзенном теле и в Христовой // За нас пролитой крови.’ — Возглас священника или диакона, при изнесении из алтаря Св. Чаши для причащения: ‘Со страхом Божиим и верою приступите’. Ср.: Лк., XXII, 19—20.
Ст. 905—913. Сошел ко мне на вежды сон, и с ним ~ Явил очам моей души… — Зачеркнутый вариант имел следующий вид:
Сошел ко мне на вежды сон и в этом
Животворящем сне весь чудный прошлый
Возобновился день: в виденьях дивных,
Неизъяснимых, но глубоко мне
Понятных — всё, что прорицая
Мне говорил, предстало и прошло
В великих образах перед очами
Моей души…
Ст. 917. Моей душе сияют… — Далее следовало переложение Апокалипсиса, помещенное в разделе ‘Из черновых рукописей и незавершенных текстов’ наст, тома под заглавием: ‘Апокалипсис I’.
Ст. 919. Судьбы грядущия… — После этого следовало второе сокращенное переложение Апокалипсиса. См.: Апокалипсис II в том же разделе.
Ст. 939—1017. Я видел трон, на четырех стоящий ~ Начало и конец. Подходит время.’ — Жуковский предлагает новый вариант Апокалипсиса и вводит его в канонический текст беловой авторизованной рукописи, исключив два предшествующих.
Ст. 939—941. Я видел трои, на четырех стоящий // Животных шестокрылых, и па троне // Сидящего с семью запечатленной // Печатями великой книгой. // Я видел, как печати с книги Агнец // Сорвал…’ — Откр. V, 1,7.
Ст. 945—946. … как страшный всадник смерть — // На бледном поскакал коне — Откр., VI, 8.
Ст. 952—954. Я зрел, как ангел светлый совершил /Двенадцати колеи запечатленье /I Печатаю живого Бога… — Откр., VII, 1—2.
Ст. 965—966. … и как потом // Из моря седмиглавый зверь поднялся… — Откр., XIII, 1.
Ст. 969. Сын Человеческий с серпом… — Откр., XIV, 14.
Ст. 970—973. … как на белом // Коне потом блестящий светлым, белым // Оружием, себя ж именовал // Он ‘Слово Божие’ явился Всадник… — Откр., XIX, 11. 13.
Ст. 974—977. Как вслед за Ним шло воинство на белых И Конях, в виссон одеянное чистый, // И как из уст Его на казнь людей // Меч острый исходил… — Откр., XIX, 14, 15.
Виссон — название тончайшей ткани белого света, приготовленной из льна или хлопка. Первое упоминание о виссонной ткани всгречается в книге Бытия в связи с историей Иосифа (Быт. XLI, 42).
Ст. 978—981. Как от того меча и зверь, и рать И Его погибли, как дракон, цепями // Окованный, в пылающую бездну // На тысячу был лет низвергнут… — Откр., XX, 2.
Ст. 982—985. Потом на высоте великий белый // Явился трон, как от лица на тропе // Сидящего и небо и земля // Бежали… — Откр., XX, 11.
Ст. 987. … как мертвых возвратили… — Откр., XX, 13.
Ст. 989—990. Как разогну лас я перед престолом // Господним книга жизни… — Откр., XX, 12.
Ст. 994—997. И новые тогда я небеса // И землю новую узрел, и град // Святой, от Бога нисходящий, новый // Ерусалим, как чистая невеста… — Откр., XXI, 1—2.
Ст. 998—1001. Сияющий, увидел. И раздался, // Услышал я, великий свыше голос: // ‘Здесь скиния Господня, здесь Господь // Жить с человеками отныне будет… — Откр., XXI, 3.
Ст. 1003—1004. Здесь всякую слезу отрет Он. // Ни смерти более, ни слез, пи скорби… — Откр., XXI, 4.
Ст. 1015—1016. Глас наполнял отвсюду говорящий: // ‘Я Бог живой, Я Альфа и Омега… — Откр., XXI, 6, 13.
Ст. 1017. Начало и конец. Подходит время… — Откр., XXI1, 10.
Ст. 1028—1029. Во тьме моей приговоренной жизни // На казнь скитальца Каина… — Имеется в виду сходство судьбы Агасфера с судьбой Каина, приговоренного Богом (за братоубийство) на вечное скитание и на долгую жизнь: согласно печати, наложенной на Каина, его не могли убить.
Ст. 1038—1040. … снеговой // Хермон, Кармил прибрежный, кедроносный // Ливан и Элеон … — Название гор в Палестине.
Ст. 1057. И сними, самый яростный из всех… — Ср. черновой вариант: ‘И с ними самый ярый изо всех // Мучитель — собственное сердце’.
Ст. 1104. Не верует тому, что существует… — Далее был следующий текст:
Не верует тому, что есть и чем
Он мог бы обладать, и для него
Умерщвлена его надеждой вера,
И тщетною надеждою своей
Он погубил и веру и надежду.
Ст. 1132. Лежавшей головы моей прошел… — Далее следовал такой зачеркнутый текст:
С благословением — оно невнятно
Для слуха было, но глубоко слышно
Душе и усладительно, как в знойных
Песках внезапное подуновенье
Прохлады путнику, неисходимо
Пропавшему в их огненных сугробах.
Ст. 1172. К логам отца, готового простить… — Зачеркнуто: ‘Здесь надо мной произнесенной казни // Ту благодать вполне постигнул я. // О, Он в тот миг…’. Далее шло 14 стихов, вошедших в текст позднее (ст. 1278—1291).
Ст. 1174. На высоте Голгофы, в покаяньи… — Далее зачеркнут большой фрагмент текста:
Там, окруженный разрушеньем страшным
Всего, что некогда я называл
Своим — отечества, Ерусалима,
Детей, и ближних, и всего, чем жизнь
Нам радостна, — лишенный упованья
На смерть, от тяжкого недуга жизни
Целящую, — как выброшенный бурей
На твердую скалу пловец — я поглядел
С смирением в глаза моей Судьбы:
Мне предстоял величественный ангел,
Исполненный святого состраданья,
Она мой путь мне указала,
На вечное здесь странствованье посох
Терпенья подала и я за нею
Пошел в мой путь…
Ст. 10—15. имели еще вариант:
Она Господний строгий ангел, полный
Божественного состраданья, мой путь
Мне указала и покорно я пошел…
Ст. 1177. Моим житейским благом окруженный. — После этого стиха в черновом автографе следовали еще три, зачеркнутые поэтом:
На месте том, где издыхал разбойник
В мучениях креста, я повторил
Его молитву и пошел с Голгофы…
Ст. 1181—1182. … до Гефсиманских густотенных // Олив. — Речь идет о Гефсиманской местности у подножия Елеонской горы. В Гефсиманском саду Иисус Христос молился перед своими крестными страданиями.
Ст. 1195. В молчании всемирном проведенной! — Далее следовал позднее зачеркнутый текст:
В тот миг, когда к вершине Элеонской
Горы пришел я, солнце встало на востоке.
И с этой высоты, с которой, всё
Земное совершив, Он от земли
Вознесся и в святом святых небес
Сокрылся — вся судьба людей в едином
Мне образе предстала:
Ерусалим в обломках меж Голгофы
И светлою горою Элеонской
Лежал покрытый тенью, как будто
Сиянья воскресительного ждущий.
Ст. 1208. Сиянья воскресительного ждущий. — Зачеркнуто:
Таким преобразительным виденьем
Был взор мой поражен, моя судьбина
Вся выразилась в нем и с нею вся
Судьбина падшего и искупленьем
Восстановляемого. Я
В последний раз с святой горы взглянул…
Ст. 1227. И с той поры я странствую. Но слушай. — После первой части стиха следовал зачеркнутый отрывок:
… один,
Людьми незнаемый, в сердца их страх,
Иль отвращение, или презренье
Вселяющий…
Ст. 1314. Очами видел я… — Далее зачеркнуто:
… но вере дверь
Моей души не отворяла воля,
И я, проклятый Богом нечестивец,
Сам проклинал и бешенствовал, жизнь
Неистребимую безумно силясь
В противность Высшей Воли истребить…
Ст. 1320. Моей судьбы исчезла безотрадность… — В черновом автографе зачеркнутый вариант: ‘… вера // Внезапный свет в мою влияла душу…’
Ст. 1326. За Ним, как за отцом дитя, пошел я… — Далее было зачеркнуто:
Вдвоем идя бесплодною земною
Дорогой, был я несказанным чувством
Уединения в великой с Богом,
Невидимо присутственным, беседе полон…
Ст. 1372. ‘Отец! прости им: что творят, не знают!’ — Лк., XXIII, 34. У Жуковского выделено курсивом.
Ст. 1379—1380 …что // Могу я сделать для людей? Но словом... — Черновой вариант: ‘…Что // Могу я сделать для людей, бездомный // Бродяга? Нет, могущественным словом’.
Ст. 1396. Подателю питаю… — Далее следовал зачеркнутый текст:
… И с тех пор,
Как этот мир любви в меня проникнул,
Моя судьба утратила свой ужас,
И изгнанный оттуда, где князь мира
Владычествует, я не властен и желать
Благ мира, я на жизнь люден смотрю
С недостижимой высоты, с которой
Она видна мне вся, как с Арарата
Был виден весь послепотопный, новый,
Собравшийся кругом его подошвы
Род человеческий, одним ее
Объемлю взором я, всех чуждый
Ея волнений, благ и бедствий, сердцем
Их разделяющий, но одинокой
Моей судьбой им непричастный, мне
Нет места ни в каком семействе.
Ст. 1398—1404…. любовь, // Которая не ищет своего, // Не превозносится, не мыслит зла, // Не знает зависти, не веселится // Неправдою, не мстит, не осуждает, // Но милосердствует, но веру емлет // Всему, смиряется и долго терпит. — 1. Кор., III, 4—7.
Ст. 1414. В ея земных явленьях насладится. — Черновой вариант: ‘В ея земных виденьях любоваться’.
Ст. 1428. Отец и мать кладут во гроб, когда… — После этого стиха зачеркнуто:
Могучий юноша, вступить готовый
В бой с жизнию, бездыханный лежит
Когда в тюрьме…
Ст. 1442. Его не зная, сохранившим… — Далее было зачеркнуто:
… Ропот
Однако чужд мне, я постиг вполне
Величие меня сразившей казни.
Потом следовали ст. 1471 и далее, а ст. 1440—1470 были приписаны впоследствии.
Ст. 1484—1487. Преступнику суда, вас навсегда ~ Надежду и любовь преобратило. — Ср. черновой вариант:
… вы навсегда
Раскаяньем в мою вонзились душу,
Вы в ней неистощимой скорбью
Надеждой и любовию хранимы.
Ст. 1490. Он дал в замену мне Себя… — Далее в черновом варианте следовало, но было зачеркнуто:
…и привязал
Меня к себе раскаяния силой
Неразрешимою, за Ним вослед…
Ст. 1495. Корысти, сладострастья, славы, власти. — Далее зачеркнуто:
И если я, забывшись иногда
Вздохну усталый о покое смерти,
Я чувствую, что руку мне — Его
Рука спасительная жмет, и близость
Его моей душе тогда слышнее.
Ст. 1504. ‘Твое, а не мое да будет!’ — Лк., ХХ11, 42. Жуковский выделяет эти слова курсивом.
Ст. 1555—1558. Уединения, в неизреченном… ~ Блаженною становятся молитвой… — Ср. черновой вариант:
… в присутствии незримом
Создателя, и зрелище чудес
Создания становится во мне
Блаженною души и уст молитвой.
Ст. 1621. Стовратныя египетская Фивы… — Речь идет о древнем египетском городе, политическом, религиозном и культурном центре Египта. С этого стиха продолжение поэмы впервые было напечатано И. А. Бычковым лишь в 1887 г. (см.: Бумаги Жуковского. С. 147—148).
Ст. 1621—1623. Фивы… // Вавилон… // Ниневия, пепел Персеполя… — Жуковский перечисляет столицы могущественных древних империй: Фивы — столица Египта эпохи Нового царства, Вавилон — столица Нововавилонского царства, Ниневия — столица Ассирийской державы, Персеполь — одна из столиц Персидской державы.
Ст. 1657. Принесши все Молоху государство… — Молох — в переносном смысле — страшная, ненасытная сила, требующая человеческих жертв.

Ф. Канунова

ИЗ ЧЕРНОВЫХ И НЕЗАВЕРШЕННЫХ РУКОПИСЕЙ

Как и при публикации лирики Жуковского (см.: Т. 2. С. 350—384 наст. изд.), 4-й том завершается подборкой обнаруженных в архиве поэта незавершенных текстов сказок и повестей. Частично эти тексты были опубликованы в различных (чаще всего дореволюционных) изданиях, ставших уже библиографической редкостью, но в искаженном и урезанном виде. Расшифровка, восстановление текста в максимально полном объеме, его датировка — такова была первоочередная задача данного издания.
Во-вторых, среди черновых рукописей и незавершенных текстов повестей оказались планы неосуществленных произведений, во многом определяющих тенденции жанрового развития поэта. Планы исторической поэмы ‘Владимир’ и описательной поэмы ‘Весна’, планы-наброски повести балладного типа ‘Родриг и Изора’, конспект вальтерскоттовской ‘Девы озера’ раскрывают сам творческий процесс, его характерные тенденции. В соотношении с планами осуществленных сказок и повестей, которые приводятся в примечаниях к текстам основного корпуса, эти планы проясняют путь Жуковского к повествовательным формам, принципы отбора материала.
В-третьих, именно в связи с черновыми набросками, многие из которых публикуются впервые, остро встает вопрос о их иноязычных источниках. Если заглавия некоторых текстов (‘Белокурый Экберт’, ‘Альфы’, ‘Оберон’, ‘Родрик’, ‘Бальзора’) не вызывают особых сложностей в атрибуции их авторства, то наброски без заглавий или же обращение Жуковского к ‘экзотическим’ текстам, отвечающим его концепции воспитательного эпоса (религиозные брошюры, массовая повесть, журнальные публикации), потребовали специальных разысканий.
К сожалению, в рабочих тетрадях поэта остались черновые наброски, на которые обратил внимание в свое время И. А. Бычков при описании архива Жуковского (см.: Бумаги Жуковского), почти не поддающиеся расшифровке. Так, в рукописи со стихотворениями 1843—1846 гг. точно датирован: ‘9 декабря 1845’ — фрагмент перевода или переложения, имеющий в нашей реконструкции следующий вид:
Давно давно в Бретани жил король.
Он был могуч, он был богобоязнен,
Был мудр и кроток, как он назывался
Никто не ведает. И он имел
Прекрасную, как день весенний, дочь
По имени (Три фи ну). Эта дочь
Была так благонравна, так добра
И так ко всем приветлива, (что как)
В народе говорили об ней: под видом
Принцессы нашей ангел Божий с нами
Живёт. Король же в ней души
Своей не чаял, [2 нрзб.].
Но вот случилось, что к королю
Пришли [3 нрзб.].
Земли послы, а были те послы
От графа, он [нрзб.] чёрной (Розы)…
(РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 51 об.)
Среди ‘Повестей в стихах’ 1843—1847 гг. находится текст (вначале поэтический):
В одном подвале полутёмном
Анахоретом жил паук.
Был мастер он [нрзб.]
В искусстве мысли, и науки
Какие только паукову
Понятию доступно охватить,
переходящий в прозаический, где речь идет о взаимоотношениях мух и пауков, путешествии паука-анахорета по дому, о его изгнании ‘детьми с метлою’ из подвала (РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 60).
Эти опыты позднего Жуковского в случае установления их источников, так как, по всей вероятности, речь идет о переводах или скорее о переложениях прозы, небезынтересны для определения общей концепции его воспитательного эпоса, структуры и характера замысла ‘Повестей для юношества’. При атрибуции источника облегчится работа и по расшифровке набросков, написанных сокращённо и крайне неразборчиво.
Обращают на себя внимание ‘лабораторные’ опыты Жуковского на страницах книг из его личной библиотеки. Так, в первом томе ‘Семи книг восточных сказаний и историй’ немецкого поэта Фридриха Рюккерта (‘Sieben Bcher morgenlandischen Sagen und Geschichten von Friedrich Ruckert. Bde. 1—2. Stuttgart, 1837’, Описание No 1988) Жуковский отмечает сказание ‘Муталаммес и Тарафа’ (‘Mutalammes und Tarafa’), посвященное трагической судьбе арабского поэта VI века Тарафы ибн аль Абда (543—569), а на с. 136 делает черновой набросок перевода первой строфы:
Муталам<мес> и Тар<афа>
Два [певца] велик<их> Песнопев<ца>
Говорить красно умели
И прекрасно петь могли.
И доныне эти речи
Сохранились и песни.
Петь умели, но не знали
Не читать…
В соотношении с пометами Жуковского в третьей книге восточных сказаний и историй Рюккерта, имеющими отношение к трагической истории легендарного арабского поэта второй половины VI века Антары (Антара ибн Шаддад ибн Амр ибн Муавия аль-Абси), наполовину негру, набросок сказания о Тарифе, также убитом вероломно в юном возрасте, наводит на мысли о связи этих лабораторных опытов с трагической судьбой Пушкина и состоянием самого Жуковского после гибели друга. Год выхода книги Рюккерта в свет — 1837-й — подтверждает возможность таких предположений. Подробнее об этом см.: БЖ. Ч. 2. С. 519—524.
Небезынтересны для понимания опытов Жуковского в области стихотворной повести его читательские пометы в ‘Рейнских сказаниях’ Альфреда Реймонта (‘Rheinlands Sagen, Geschichten und Legenden. Herausgegeben von Alfred Reumont. Kln u. Aachen, [1837]’, Описание No 1937). Внимание Жуковского прежде всего привлекло сказание ‘Зигфрид и Нибелунги’ (‘Siegfried und die Niebelungen’, S. 385), являющееся предысторией главного героя ‘Песни о Нибелунгах’ и известное среди её источников под заглавием ‘Чудеснейшая история о роговом Зигфриде’.
Жуковский пытается сначала переложить это сказание в стихи. Возникает следующий черновой набросок:
На Рейне Ксантен [город] [древний] [горный]
[Богатый] Старинный град стоит,
Столица Нидерландов
Земли он…
Оборвав переложение на полуслове, поэт на верхней обложке книги (хотя последовательность работы могла быть и другой) составляет подробный план сказания, акцентируя каждым его пунктом этапы деяний героя. Создаётся своеобразный реестр подвигов Зигфрида (у Жуковского написание имени вариативно: то Зигфрид, то Сигфрид). Вот как это выглядит:
Зигелинда. В лесу. [нрзб.].
Успехи мужа и занятия Сигфрида.
Воспитание Сигфрида.
Он идёт отыскивать меч.
Мимер. Меч [нрзб.].
Сражение с змеем.
[нрзб.]
Суд Божий.
Возвращение в Ксантен.
Сигфрид идёт отыскивать невесту.
Карлик Альберих.
Сражение с Альберихом.
Дракон и клад Нибелунгов.
Зигфрид угождает Гюнтеру.
Игры. Сватовство.
Путешествие к Ннбелунгам.
Брунгильда.
Свадьба и возвращение.
Ссора.
(Подробнее см.: БЖ. Ч. 2. С. 500—502)
Архивные материалы позволяют говорить о серьезности намерений Жуковского в отношении повести о юности героя ‘Песни о Нибелунгах’. В списках начала 1845 г. постоянно рядом с уже осуществленными повестями и сказками стоит ‘Повесть о Зигфриде Змееборце’. Поэт вначале даже вписал ее в число уже осуществленных произведений (вслед за ‘Капитаном Боппом’, ‘Неожиданным свиданием’, ‘Маттео Фальконе’ и др.), но затем вычеркнул и назначил исполнение замысла на июнь 1845 г. (см.: РНБ. Оп. 1. No 53, верхняя обложка). Во всех тщательно разрабатываемых проектах издания ‘Повестей для юношества’ эта история фигурирует неизменно то под заглавием ‘Повесть о Зигфриде Змееборце, то ‘Повесть о Зигфриде и Нибелунгах’ (Там же. Л. 1, 2). По всей вероятности, поэт так и не осуществил этот замысел, но сам факт внимания Жуковского к героической истории Зигфрида Змееборца в период подготовки ‘Повестей для юношества’ свидетельствует о том, что этот эпический сюжет имел для него особый смысл, давал материал для его ‘воспитательной проповеди’.
Изучение творческой лаборатории поэта раскрывает грандиозность его проекта ‘Повестей для юношества’, а списки произведений, предназначенных для реализации, свидетельствуют, сколь значимо было в этом замысле место повестей и сказок. ‘Повести для детей’, ‘Сказки’, ‘Повести’, ‘Рейнские сказания’ — все эти варьирующиеся рубрики наполняются десятками названий. Приведем в качестве примера один из подобных списков под общим заглавием: ‘Сказки‘:
(1.) Красный карбункул
(2.) Берендей
(3.) Спящая царевна
(4.) Миндальное дерево
(5.) Кот в сапогах
(6.) Красная шапочка
(7.) Братец и сестр(ица)
(8.) Рауль Синяя борода
(9.) Богач и бедный
(10.) Иван Царевич
(11.) Альфы
(12.) Красавица и чудовище
(13.) Нибелунги
(РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 1. Нумерация моя. — А. Я.).
Уже первый взгляд на этот список, относящийся по всей вероятности к середине 1845 г., показывает, что в нём соседствуют реализованные замыслы (No 1—5, 10), опубликованные ранее прозаические переложения сказок (No 6—8), оставшиеся в виде набросков м планов (No 11, 13), известные лишь по заглавиям (No 9, 12, сказка ‘Богач и бедняк’, видимо, восходит к сказке бр. Гримм ‘Zwei Bruder’, a ‘Красавица и чудовище’ — к одноименной сказке французской писательницы Ж.-М. Лепренс де Бомон).
Таким образом, ‘Повести и сказки’ — естественное звено поэтической эволюции Жуковского, ярчайшее проявление его разнообразных поисков в области стихотворного эпоса и органическая часть его творческой лаборатории. Раздел ‘Из черновых рукописей и незавершенных текстов’ расширяет представление об этой стороне творческой деятельности поэта.

А. Янушкевич

Бальзора

(‘Зорам, владыка Вавилона…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 48) — черновой набросок ст. 1—23, из которых четыре зачеркнуты, затем перебеленный с последующими исправлениями. Заглавие ‘Бальзора’ (первоначально: ‘Зюлима’) написано крупно и подчеркнуто. Над ним, совершенно независимо от основного текста, записано два стиха, которыми, судя по всему, поэт намеревался завершить перевод.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 22. Ст. 1—4.
Впервые полностью: Резанов. Вып. 2. С. 495—496 (с включением вариантов и вычеркнутых слов и стихов).
Публикуется по тексту первой полной публикации, со сверкой по рукописи.
Датируется: приблизительно 1806 г.
Как установила X. Эйхштедт (см.: Eichstdt H. Zukovskij und Wieland // Die Welt der Slaven. 1967. H. 3. S. 254), источником перевода является ранняя поэма немецкого писателя К.-М. Виланда (С. M. Wieland, 1733—1813) ‘Balsora’ (1752).
Данное произведение находится во втором томе шеститомного ‘Приложения’ (‘Supplemente’) к Собранию сочинений Виланда (Wieland’s smmtliche Werke. Bde. 1—37. Leipzig, 1794—1805.). Это ‘Приложение’ (Wieland’s smmtliche Werke. Supplemente. Bde 1—6. Leipzig. 1797—1798) имеет самостоятельную нумерацию частей и выходило параллельно с 27—30-м тт. основного издания. В библиотеке поэта находятся оба издания с его многочисленными пометами (Описание. No 2389, 2390, БЖ. Ч. 2. С. 337—417). ‘Бальзора’ включена во второй раздел 2-го тома, озаглавленный ‘Erzlungen’ и является первым из шести, составляющих данный раздел произведений, названия которых в оглавление не вынесены.
В списках произведений под заглавием: ‘Что сочинить и перевесть’, относящихся предположительно к 1806 г. (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 51), последним значится ‘Balsora’. Вероятно, после приобретения второго тома ‘Приложений’ к сочинениям Виланда, издание которых было закончено в 1805 г., Жуковский обратил внимание на эту поэму и включил ее в список своих замыслов. В пользу датировки текста 1806-м г. свидетельствует и его положение в рукописи. Набросок ‘Бальзоры’ находится в окружении произведений 1806 г. (см.: Бумаги Жуковского. С. 20—23).
Как указывает в примечании Виланд, сюжет ‘Бальзоры’ был заимствован им из публикации в журнале Дж. Аддисона (1672—1719) ‘Зритель’ (1711—1714). ‘Balsora’ Виланда представляет собой обширное (443 стиха) эпическое произведение, написанное белым (преимущественно пятистопным) ямбом с мужской и женской клаузулами. Плавность повествования лишь изредка нарушается появлением строк четырехстопного ямба, не влияющих на общий ритмический рисунок произведения.
Действие ‘Бальзоры’ Виланда развертывается в Багдаде. Сюжет крайне эклектичен. В нем собраны и сплетены в причудливую фантазию многие из известных автору мотивов, сюжетов и жанров, а сам поэт как бы демонстрирует свое владение ими и умение соединить, казалось бы, несоединимое. Так здесь присутствует антитираническая тема, связанная с образом калифа, который сеет вокруг себя смерть и проливает потоки крови. Здесь и история воспитания вдали от двора мудрым лекарем калифа Хелимом двух малолетних отпрысков правящей династии Аббасидов — братьев Абдаллы и Ибрагима, вместе с ровесницей, дочерью Хелима Бальзорой. Особое внимание уделяется описанию ее красоты и добродетелей, возрастающих по мере взросления и изменения отношений между ней и Абдаллой: на смену детской дружбе и совместным играм приходит любовь с ее возвышенными мечтами и невинными ласками. Калиф, прослышав о красоте и добродетели Бальзоры и убедившись в правоте слухов о ее чувствах к Абдалле, немедля потребовал ее себе в жены, что повергло девушку в ужас, отчего она даже теряет сознание. Бальзора унесена в покои отца на лечение, которое займет несколько дней.
Мудрый Хелим, стремясь помочь дочери, изготавливает из трав напиток, погружающий ее в летаргический сон, и она объявлена умершей. За ней следует и Абдалла. По приказу калифа молодые люди, которых по мусульманскому обычаю хоронят в день смерти, погребены в фамильном склепе Аббасидов, сделанном из черного мрамора и именуемом ‘schwarze Haus’, куда даже калиф, будучи живым, не имеет права входить.
После окончания действия напитка молодые, до того завернутые лишь в саван, переодеваются в заботливо приготовленную отцом Бальзоры прекрасную, длинную, сверкающую в лунном свете одежду и покидают по тайному ходу Черный Дом. Их встречает Хелим и ведет в долину горы Какан, напоминающую своей природой рай, где они будут жить долго и счастливо и передадут свое благородство и добродетели детям.
Между тем сам калиф умер, а его место занял Ибрагим, младший брат Абдаллы, ибо последний считался умершим. Однажды, во время охоты Ибрагим отдалился от свиты и, заблудившись, забрел к жилищу Бальзоры и Абдаллы. Он был поражен и смущен. Он хотел отдать власть старшему брату, но брат отказался, ибо, по его мнению, нет ничего прекрасней, чем жизнь на лоне природы, и ничего глупее, чем возвратиться к прошлой жизни.
Ибрагим же, исполняя свой долг правителя, отдыхать телом и душой периодически приходит в райскую долину.
Произведение заканчивается пожеланием к читателям: ‘Seyd glticklich wie Abdallah und Balsora’ (‘Будьте счастливы, как Абдалла и Бальзора!’).
Композиционно рыхлое, описательное произведение Виланда в полном объеме вряд ли могло овладеть вниманием Жуковского, который в этот период жизни интересовался прежде всего проблемами нравственного совершенствования, поиском идеала и возможносгью соотнести этот идеал со своими душевными переживаниями. Русского поэта прежде всего волнует ‘внутренний человек’, его становление и развитие, что очень ярко выразилось в характере недавнего чтения и восприятия им того же виландовского ‘Агатона’ (см.: Реморова Н. Б. Жуковский и немецкие просветители. Томск, 1989. С. 19—43) и в переводах ‘Послания Элоизы к Абеляру’ А. Попа или ‘Отрывка перевода элегии’ Э. Парни, относящихся к 1806 г.
Тот же интерес к внутреннему миру человека проявляется и в наброске перевода из ‘Бальзоры’, что делает его принципиально отличным от оригинала.
В оригинале мы видим подчеркнуто эпическое повествование о преступлениях одного из восточных тиранов, ни личность, ни характер которого автора не интересуют, а преступления — не трогают. В повествование автор не вмешивается, собственных эмоций не высказывает, калифа не удостаивает даже имени.
В переводе Жуковского, верном по сути, много отличий от оригинала. В первом же стихе Жуковского безымянный тиран Виланда получает звучное имя Зорам, избранное из ряда предполагаемых вариантов, последовательно возникающих и отвергаемых в процессе работы: ‘Абдалла’, ‘Аббасид’, ‘Багдадский повелитель’, ‘Один Аббасов внук’. Первое — Абдалла — носит в рассказе другой персонаж, поэтому переводчик сразу же отбрасывает его. ‘Аббасид’ и ‘Аббасов внук’ не удовлетворяют переводчика потому, что связаны с реальной историей династии Аббасидов (750—1258 гг.), а приключения Бальзоры имеют целиком вымышленный характер и могут быть восприняты как дискредитация исторических фактов. Поэт предпочитает, чтобы фантастические события (как в русских сказках) происходили ‘в некотором царстве, в некотором государстве’. Отсюда и замена месга действия: вместо Багдада, основанного Аббасидами в 762 г., появляется почти мифологический Вавилон, получивший славу очага безверия, безнравственности, всяческого беспорядка, путаницы и смешения языков.
В приведенном отрывке не просто сокращено перечисление фактов злодеяний, но акцент перенесен на авторские рассуждения о неизбежной трагичности судьбы любого ‘злодея под венцом’, на размышления о вечном одиночесгве тирана, о пустоте его души (‘он сир в душе’), разрушенной страхом перед своими же рабами.
Нужно признать, что созданный в этом черновом наброске образ тирана мало соответствует тому ‘жестокому мавру’, бывшему ‘калифом Багдада’ и стремившемуся ‘своей жестокостью превзойти самих сицилийских тиранов’, который существует в оригинале и, согласно сюжету, повергает в глубокий обморок Бальзору предложением своей руки.
Не это ли несовпадение идейно-эстетических интересов переводчика с предлагаемым в оригинале материалом было причиной прекращения работы над текстом?
О том, что планы были иными, свидетельствует и не соответствующий переведенной части заголовок, графически выделенный в рукописи, и две отдельные строки текста, записанные над заглавием.
Если бы Жуковский не имел намерения переводить значительную часть произведения, он, вероятно, сделал бы к отрывку иной заголовок, ибо даже имя героини — Balsora — появляется в тексте лишь в 68 стихе (где упомянуто о ней как ребенке), а действующей фигурой она становится только со второй трети произведения. Отдельно записанные стихи: ‘И ты, отец наш, здесь! — Бальзора восклицает. — // О счастье сладкое! Нас гроб соединяет’, очевидно, представляют собой вольную интерпретацию русским поэтом 326-го и 327-го стихов оригинала, где говорится о встрече вышедших из подземных лабиринтов Черного Дома живых, невредимых и сверкающих в лунном свете своими одеждами влюбленных с отцом Бальзоры Хелимом, который ведет их дальше в долину горы Какана. Вполне возможно, что этим моментом в жизни героев поэт намеревался завершить перевод. Оставшиеся 116 стихов, соответствующие жанру пасторали, лишены всякого движения, не говоря уже об изображении жизни души, и вряд ли могли взволновать поэта.
Ст. 2. Своей жестокостью восток обременял… — Зачеркнут черновой вариант: ‘Своим жезлом…’
Ст. 3. Но страшный для рабов… — Зачеркнуто: ‘подданным’.
Ст. 3—4. Но страшный для рабов, рабов он трепетал. // Не стража и не страх, любовь защита трона! — Первоначальное: ‘Забывши, что любовь, не страх — защитник трона, // Своей жестокостью народы ужасал’ было зачеркнуто.
Ст. 6. Пускай пред ним простерта полвселенна... — Последовательно зачеркнуты после ‘перед ним’ определения: ‘во трепете’, ‘в пыли’, ‘с покорностью’.
Ст. 7. Пускай он зрит себя над миром вознесена... — В черновом варианте после ‘себя’ зачеркнуто: ‘до облак’.
Ст. 8. Он сир в душе, и смерть, как тень, за ним стоит! — Зачеркнуто начало стиха: ‘Тоска в душе его…’. Вместо ‘сир’ было ‘мертв’.
Ст. 9. Гнетомый ужасом, гонимый подозреньем… — Стих начинался первоначально с эпитета: ‘гонимый’. После этого стиха зачеркнут еще один стих: ‘Он мира сладкого нигде не находил’.
Ст. 10. Во всем он зрил врага… — Далее зачеркнуто: ‘везде убийц встречал…’
Ст. 12. О страшная судьба злодея под венцом! — В черновом варианте стих начинался так: ‘О жребий тягостный…’
Ст. 14. Угрюмый и <дрожа> блуждал уединенный… — Первоначально глагол ‘блуждал’ имел варианты: ‘скитался’, ‘бродил’.
Ст. 16. Ужасный, сумрачный… — Зачеркнуто определение: ‘суровый’.
Ст. 19. О счастье… — Черновой вариант: ‘о восторг’. Возможно он заменял определение: ‘сладкое’.

Н. Реморова

Весна

(‘Пришла весна! Разрушив лед, река…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 6 об) — черновой, ст. 1—24, без заглавия.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 154. Ст. 1—6.
Впервые полностью: Жуковский и русская культура: Сборник научных трудов. Л., 1987. С. 121—122. Публикация Н. Ж. Ветшевой.
Печатается по тексту этой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: предположительно 1806 г.
Небольшой стихотворный фрагмент, посвященный приходу весны, является своеобразным прологом к большому замыслу описательной поэмы ‘Весна’, сопровождавшему Жуковского на протяжении 1806—1812 гг.
Замысел поэмы ‘Весна’ не только аккумулирует традицию европейской описательной поэзии, но дает представление об основах творческого мышления Жуковского: универсальном и в то же время глубоко оригинальном жизне- и жанро-строительстве.
Подготовительные материалы (планы и конспекты) датируются 1806 и 1812 г. (подробнее см. в разделе ‘Планы и конспекты’ наст, тома), но интерес к описательной поэме относится уже к начальному этапу творчества, сопровождается осуществленными фрагментами замысла: ‘Опустевшая деревня’ (1805), ‘Вечер’ (1806), ‘Гимн’ (1808), ‘Послание к Батюшкову’ (1812), упоминаниями в различных ‘росписях’ задуманных сочинений и размыкается в широкий контекст дальнейшего творчества Жуковского (панорамная элегия ‘Славянка’, балладные и идиллические пейзажи, натурфилософия павловских посланий и др.).
Интерес к описательной поэме включен с самого начала в философию жизни в целом. К 1802 г. относится перевод ‘Сельского кладбища’ с экзистенциальными мотивами жизни и смерти, в это же время Жуковский знакомится с различными образцами пейзажной поэзии сентиментализма и предромантизма. Андрей Тургенев 26 ноября 1802 г. пишет, что Жуковский ‘окружен Греем, Томсоном, Шекспиром, Попе и Руссо! И в сердце — жар поэзии!’ (Цит. по: Веселовский. С. 50). А. Н. Веселовский отмечает, что ‘Томсон принадлежит уже к чтениям 1804 года вместе с Saint Lambert, Геснером, Hervey, Bloomneld’ом’ (Там же. С. 19). Дневниковая запись от 30 июля 1804 г. запечатлела этот интерес молодого поэта: ‘Я не переводил, как обыкновенно, читал Сен-Ламберта <...> Потом сделал свой экстракт. <...> После обеда тотчас взялся за книгу, не читал, а перебирал листы в Сен-Ламберте, в Томпсоне, в Геснере, в Гервее, в Блумфильде <...>‘ (ПСС 2. Т. 13. С. 9). К числу ранних переводов аналогичного характера относится текст оратории Гайдна ‘Времена года’ (автор либретто Ван-Свиттен), переведенный Жуковским в 1803 г. См. об этом: Резанов. Вып. 2. С. 220.
Одним словом, поэтическое вступление к поэме отразило один из этапов работы Жуковского над описательной поэмой ‘Весна’, поиск стихотворного языка для ее воплощения. Осмысляя европейскую традицию описательной поэмы через чтение и конспектирование французской ‘Весны’ Сен-Ламберта, немецкой — Э. Клейста, английской — Томпсона, Жуковский уже в самом начале пытается нарушить поэтический канон. Отказавшись от александрийского стиха, экспериментируя с рифмой и клаузулой, он стремится к созданию особого стихотворного ритма, отражающего эмоционально насыщенный стиль его речи. Возникает поэма-послание, поэма-монолог, разрушающая известные каноны дескриптивной поэзии.

Н. Ветшева

Сокол

Сказка
(‘Давно в Флоренции один любовник…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 46) — черновой, без даты, с заглавием: ‘Сокол. Сказка’.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 22 (ст. 1—4).
Впервые полностью: Резанов. Вып. 2. С. 492—493.
Печатается по тексту первой полной публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: предположительно февраль-март 1807 г.
Автограф находится в ‘папке со стихотворениями первых годов (1800—1810) литературной деятельности Жуковского’ (Бумаги Жуковского. С. 17). По местоположению в рукописи (вслед за стихотворениями ‘Тоска по милом’, ‘Прогна и Филомела’, написанными в конце февраля 1807 г.) можно говорить о датировке данного наброска предположительно февралём-мартом 1807 г.
Сюжетом для этой ‘сказки’ явилась 9-я новелла пятого дня из книги Дж. Боккаччо ‘Декамерон’, повествующая о любви к знатной даме, монне Джованне юного флорентийца Федериго, пожертвовавшего своим любимым соколом ради этого высокого чувства.
Как установлено В. И. Резановым, для переложения этой новеллы Жуковский воспользовался её стихотворными версиями. Первые десять стихов сказки восходят к первым 13-ти строкам новеллы французского поэта и баснописца Жана Лафонтена (1621—1695) ‘Le Faukon, nouvelle tire de Boccace’. Начиная с 14-го стиха Жуковский опирался на стихотворную повесть немецкого поэта Фридриха Гагедорна (1708—1754) ‘Der Falke’. Подробнее см.: Резанов. Вып. 2. С. 494.
Сравнивая переведенный отрывок с его источниками, исследователь приходит к выводу о том, что Жуковский ‘пересказывал’ ‘очень свободно, с большими отступлениями от подлинника’. ‘Возраст мужа, как и возраст жены, — замечает Резанов, — домыслы нашего поэта: ни Боккаччо, ни Лафонтен, ни Гагедорн не говорят об этом ничего определенного. Свою героиню Жуковский представил слишком молодою: по новелле она должна была иметь уже сына-подростка, болезнь и смерть которого — центр всех событий новеллы, если бы Жуковский продолжил свою ‘сказку’, ему пришлось бы переделать портрет Камиллы’ (Там же).
Интерес Жуковского к стихотворной сказке — дань традиции. Многочисленные образцы этого жанра, в том числе ‘Душенька’ Богдановича, произведения И. И. Дмитриева, обратили взор молодого поэта к этому жанру.
Ст. 1. Давно в Флоренции один любовник… — Вариант: ‘В славном городе Флоренции…’ свидетельствует о первоначальном замысле Жуковского переложить сказку не пятистопным ямбом, а четырехстопным хореем.
Ст. 2. Одну красавицу любил… — В черновом варианте: ‘Который девушку одну любил…’
Ст. 3. <...> Плохой же я толковник! — Жуковский в процессе работы отказывается от следующих эпитетов: ‘Изрядный’, ‘Ну славный’.
Ст. 5. <...> Был рад ей в угожденье… — Сначала было: ‘Готов был в угожденье // Красавице своей…’
Ст. 17. Улыбка дар души, румянца свежий цвет… — Характеристика героини имела следующий черновой вариант: ‘В глазах весь чувства жар, лица прелестный цвет…’
Ст. 19—20. Во всём ~ как журчанье… — Первоначально: ‘Во всём: и в голосе, приятном, как журчанье’, ‘И в тихой сладости задумчивых очей…’
Ст. 23. Камилла, сей любви Эрастовой предмет… — Промежуточные наброски выглядели так: ‘Камиллы, сей весенний цвет…’, ‘нежной любви, страстных чувств’. У Гагедорна героиню звали Сильвия, у Лафонтена героя — Федерик.
Ст. 26. Супругой верною и видом и душою… — Последний стих, на котором оборвалось повествование, претерпел существенные изменения: а) ‘И — чудо из чудес! — супругой постоянной!’, б) ‘Была супругою во всём значеньи слова!..’, в) ‘Супругой верною седого старика, в душе и словом…’

А. Янушкевич

Оберон

(‘Где Гиппогриф? Лечу в страну чудес!’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 22. Л. 1—4 с об., 5 — черновой, чернилами, ст. 1—80 (10 строф). Единица хранения авторской нумерации не содержит, кроме цифры ‘I’, обозначившей лист с началом перевода. В архиве он обозначен как л. 2 (л. 1. — титульный). При архивной нумерации листы рукописи перепутаны. На титульном листе (л. 1) надпись: ‘Оберон’ и дата под ней: ‘1811. Декабря 5’, на оборотах лл. 1—4. переписанные, но содержащие новую, значительную правку десять пронумерованных строф, над верхним левым краем 1-й, 3-й, 6-й и 9-й строф проставлены даты: ‘6 декабря’, ‘7 декабря’, ’10 декабря’ и ’11 декабря’ соответственно.
2) НБ ТГУ (Описание No 2389) — Wieland CM. Smmltliche Werke. Leipzig, 1796. Bd. 22, 23 (в одном переплете). На оборотной стороне шмуцтитула первой части — черновой, карандашом, перевод трех первых строк: ‘Седлайте, Музы, мне крылатого коня, // Сбираюсь в древнюю страну очарований. // Кто нам покажет путь на миг: мечта…’, на внутренней стороне нижнего форзаца тома и внутренней стороне нижней крышки переплета — цифровые выкладки карандашом и чернилами по карандашу: подсчет количества стихов для перевода (см. ниже).
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 53. Ст. 1—8 (первая строфа).
Впервые полностью: Eichstdt H. Zukovskijund Wieland // Die Weltder Slaven. 1967. Bd. 3. S. 261—262 — с некоторыми неточностями. Вторично полностью, с необходимыми уточнениями по рукописи: БЖ. Ч. 2. С. 354—355. Публикация Н. Б. Реморовой.
Печатается по: БЖ. Ч. 2. С. 354—355.
Датируется: 5—11 декабря 1811 г. на основании авторской датировки.
Текст Жуковского является достаточно свободным переводом первых одиннадцати строф произведения К. М. Виланда ‘Оберон’ (‘Oberon. Ein romantisches Heldengedicht in zwlf Gesangen’), написанного в 1780 г. В своей работе над ‘Обероном’ Жуковский пользовался выходившим с 1794 по 1805 г. и хранящимся в его библиотеке 37-томным собранием сочинений Виланда (Описание. No 2389), в котором ‘романтическая поэма’ объемом 7304 стиха (913 строф) занимает 22-й и 23-й тт. Издание, видимо, было приобретено целиком в 1805 г. К чтению первого тома поэт приступил сразу, о чем свидетельствует его письмо к Ф. Г. Вендриху от 19 декабря 1805 г.: ‘Принялся читать Виланда, вашего приятеля. Читаю ‘Агатона’, удивительная книга’ (СС 1. Т. 4. С. 559).
О длительном и устойчивом интересе Жуковского к поэме Виланда свидетельствует постоянное ее упоминание в ‘творческих списках’ (‘Что читать и переводить’) на протяжении 1805—1812 гг. Так в разделе конспекта ‘Эпическая поэзия’, относящегося к 1805 г., ‘Оберон’ уже значится как образец эпической поэмы, а в рубрике: ‘Замечания на поэтов’ Жуковский фиксирует: ‘… на Оберона’ (РНБ. Оп. 2. No 46. Л. 1, опубликовано: Эстетика и критика. С. 382—383) В список намеченных к прочтению произведений, относящийся приблизительно к этому же времени, вновь включен ‘Оберон’ (РНБ. Оп. 1. No 2. Л. 3). Дважды в списках произведений, намечаемых для перевода в ‘Вестнике Европы’ (бумага с водяным знаком 1807 г.), присутствует поэма Виланда (РНБ. Оп. 1. No 79. Л. 6, 7). В материалах к поэме ‘Владимир’ (начало 1810-х гг.) вновь возникает ‘Oberon’ (РНБ. Оп. 1. No 77. Л. 23). Наконец, в альбоме стихотворений 1812 г., на последней странице, в ряду планируемых к написанию и переводу произведений находим ‘Оберона’ (РНБ. Оп. 1. No 25. Л. 61).
Известно, что и в 1814 г. поэта не оставляло намерение закончить перевод ‘Оберона’. В созданной им для себя программе творческой деятельности читаем: ‘Сочинения: Владим<ир>, Вост<очный> певец, Maison de ch, баллады, Посл<ание> к Государю, Приветственное посл<ание>, Оберон, Филоктет, Art potique, Eloisa to Abel, Der Mnch und die Nonne, Лекции, Журнал, Энеида <...>‘ (ПСС 2. T. 13. С. 66).
Точная дата первого прочтения ‘Оберона’ не зафиксирована, но исходя из имеющихся фактов (списки чтения, письмо к Ф. Г. Вендриху) можно предполагать, что это произошло в 1806 г. По всей вероятности именно к 1806 г. относится и набросок перевода первых трех строк произведения (автограф No 2). Судя по всему, в это время поэт имел намерение перевести всю ‘романтическую поэму’, которую прочитал с большим увлечением и явной заинтересованностью, что отразилось на количестве и содержании выделяемых при чтении отрывков (Подробное об этом см.: БЖ. Ч. 2. С. 340—353).
Помет Жуковского-читателя в ‘Обероне’ необычайно много — 152, то есть они присутствуют в каждой шестой строфе. Из общего количества помет выделяется обширная (в 118 строф) самостоятельная тематическая группа: вертикально отчеркнутые строфы, в которых описаны любовные мечты и сама, сопряженная со страданием, любовь Гюона и Реции (после крещения — Аманды), христианского рыцаря и прекрасной дочери султана, а также своеобразные вставные новеллы, сюжеты которых подчинены одной цели: раскрыть глубину и силу чувств героев, объяснить особую заинтересованность духов (прежде всего Оберона) в их судьбе.
Вся эта часть произведения привлекла Жуковского в двух отношениях. С одной стороны, очевиден интерес молодого поэта к внутреннему миру человека и его психологии. Произведение Виланда, несмотря на всю условность сказочно-романтического сюжета, давало в этом отношении достаточно богатый материал. С другой стороны, Жуковский, читая ‘Оберона’, поэму, проникнутую ‘гуманистической верой в реальные возможности человека, в победу естественных чувств и разумных начал’ (В. П. Неусгроев), как бы ‘примеряет к себе’ изображенную в нем психологическую коллизию, пытается соотнести свою личную судьбу с судьбой героев. Период первого прочтения ‘Оберона’ (до 1808 г.) совпадает со временем зарождения любви поэта к Маше Протасовой, когда его чувство подобно сну Гюона и мечтам Психеи в ‘Агатоне’, им самим еще не осознанно. Он любит не ту Машу, которая есть, которой еще только 12 лет, но ту, какой ‘себе ее представляю в будущем, в то время, когда возвращусь из путешествия, в большом совершенстве!’ (ПСС 2. Т. 13. С. 15). Вся история любви героев Виланда, их романтические сны, их страдания и, наконец, — выстраданное, но полное счастье — все это легко соотносится с надеждами поэта на возможность преодолеть ‘пустые причины’ и ‘противоречия гордости’, с мечтами о собственной семье как идеале счастья. Не случайно последняя, отмеченная при чтении ‘Оберона’ строфа (песнь IX, строфа 1) есть поэтическое выражение одушевляющей Гюона надежды на скорое свидание с Рецией (Амандой). До финала еще далеко, но в оставшейся части нет уже психологических коллизий, нет ярких поэтических описаний природы, их место заступают типичные ‘авантюры’ рыцарского романа, что на данном этапе поэту мало интересно.
О намерении перевести ‘Оберона’ целиком красноречиво говорят цифровые выкладки, делавшиеся поэтом на внутренней стороне нижней крышки переплета, смысл которых достаточно прозрачен (автограф No 2). Первоначально Жуковский карандашом записывает столбиком цифры, указывающие количество строф в каждой из 12 песен и суммирует их. Получается 913. Далее он множит количество строф на 8 (количество строк в строфе) и получает общее количество стихов в поэме — 7304. Условно приняв год за 300 дней, вычисляет, сколько же строф нужно переводить в день, чтобы за год завершить работу. Получается — 3 строфы и 13 остается в остатке. Еще один числовой ряд — сколько строк должно переводить в день. Поэт делит 7300 на 300, получает 24 1/2 и округляет до 25, исправив первоначально записанное число 24 на 25.
Вторая запись чернилами, вероятно, относится к более позднему времени. В ней содержится подсчет строф в первых четырех песнях. Очевидно, что несколько позднее, отказавшись от намерения переводить всю поэму, Жуковский хотел ограничить объем перевода, сосредоточившись на той части произведения, где описываются подвиги Гюона до встречи с Рецией (Амандой), до изображения истории любви героев, истории, по самой сути не эпической, а лирической.
Мысль о таком ограничении могла возникнуть как на сугубо личной почве, так и в связи с изменяющейся эстетической позицией. С одной стороны, летом 1807 г. Жуковский впервые сделал предложение Маше (УС. С. 295). Екатерина Афанасьевна ответила решительным отказом и запретом кому-либо говорить о своем чувстве. Рассказанная в ‘Обероне’ история любовных страданий, будучи изложена поэтом, могла быть истолкована как ‘нарушение запрета’.
С другой стороны, в 1809—1810 гг. поэт интенсивно размышляет о создании исторической поэмы ‘Владимир’ и включает ‘Оберона’ в число источников, с которыми, как ему кажется, необходимо ознакомиться. Вопрос о соотношении ‘басни’ и ‘истины исторической’ в эпической поэме если и не дискутируется прямо, то подразумевается в спорах о том, на что ориентироваться при создании национального эпоса — на поэмы Гомера, Тассо, Ариосто, на ‘Потерянный рай’ Мильтона или ‘Генриаду’ Вольтера. Это прослеживается даже на характере составляющихся поэтом в разное время и с разной целью списков произведений.
Так, если при создании ‘Росписи…’ (1805), до знакомства с текстом самого произведения, ‘Оберон’ оказывался рядом с ‘Мессиадой’ Клопштока, Мильтоном, Гомером и Вергилием, то впоследствии, в 1814 г., поэма Виланда обретает место среди лирических произведений, рядом с ‘Элоизой и Абеляром’ Попа, ‘Монахом и монахиней’ Виланда.
Но уже в 1809—1810 гг., размышляя над созданием ‘Владимира’, Жуковский представляет его как поэму рыцарскую или богатырскую на материале русской истории и фольклора, подобную тому, ‘что называют немцы romantisches Heldengedicht’ (ПЖТ. С. 61) и к числу которых относится ‘Оберон’. Не случайно в планах ‘Владимира’ появляется как один из источников сюжет поэмы Виланда (см. раздел ‘Планы и конспекты’ в наст. томе).
К тому же есть все основания предполагать, что подсчет стихов в первых четырех песнях относится к более позднему времени (не ранее 1816 г.), когда в связи с размышлениями над ‘Владимиром’ составлялся еще один список. В состав ‘Материалов для Владимира’ (РНБ. Оп. 1. No 77. Л. 23) вошли авторы, для которых характерно пристальное внимание к ‘истине исторической’. ‘Оберон’ в этом списке — единственное произведение, где чудесное (‘басня’) превалирует над изображением ‘нравов, характера времени, мнений’. Датировка списка (1815 г.) — мотивируется тем, что в нем названы рыцарские романы ‘Die Fahrten Thiodolfs des Islnders’ и ‘Der Zauberring’ Ф. Ламотт-Фуке, вышедшие соответственно в 1815 и 1816 гг. и имеющиеся в библиотеке поэта (Описание. No 1046, 1048).
Впрочем, сосредоточиться на переводе лирической части сюжета ‘Оберона’ ни в 1814, ни в 1815 году у поэта по-прежнему не было возможности и по личным причинам. Материалы писем-дневников поэта и Маши Протасовой свидетельствуют о том, что цитируемые Жуковским в письмах (по памяти!) фрагменты виландовского произведения были своеобразной ‘тайнописью’, позволявшей говорить друг другу и передавать бумаге то, что не должно было быть доступно окружающим и прежде всего Екатерине Афанасьевне. А строка из 75 строфы VII песни — ‘Ein einziger Augenblick kann alles umgestalten!’ (‘Одно единственное мгновение может все переменить!’ — нем.) стала своего рода паролем, призывом надеяться на лучшее, на ‘счастье вместе’. Ее цитирует и выделяет в тексте поэт с помощью небольших купюр и графических изменений, превращающих четыре строфы немецкого текста (обращенного Рецией-Амандой к Гюону), в утешающие речи к ‘милому ангелу Маше’. Маша повторяет эту фразу в своем письме к Жуковскому, Жуковский вторично — в письме к Маше (см.: ПСС 2. Т. 13. С. 75—76, 87).
Принявшись за перевод ‘Оберона’, в декабре 1811 г., Жуковский перевел только 11 строф вступления и на данном этапе счел перевод оконченным. Во всяком случае ни в черновом (л. 5), ни в перебеленном (со значительными правками) варианте рукописи (л. 4 об.) нет ни одной строки сверх 10-й строфы, а вся нижняя половина листа оставлена свободной.
Исходя из авторской датировки, следует считать, что перевод одиннадцати виландовских строф (в переводе — 10) длился неделю, то есть продвигался вдвое медленнее, чем было запланировано при расчетах работы на год (автограф No 2). Перевод давался с трудом: на 80 строк окончательного текста — свыше 280 строк черновиков, некоторые стихи имеют до 8 вариантов. X. Эйхштедт справедливо указывает, что различия в форме оригинала и перевода заметны с первого взгляда. У Виланда мы имеем разностопный ямб с варьированием сочетания Я 4, Я 5 и Я 6 внутри каждой строфы, мужских и женских клаузул с разнообразнейшим сочетанием парной, перекрестной, опоясывающей рифмовки внутри восьмистишия с частыми переносами как внутри строфы, так и между строфами, что ‘приближает стих к разговорному тону светской болтовни’ (Eichstdt. С. 263).
Размер перевода заметно упорядоченнее. В нем 3 строфы написаны Я 5 (1, 2 и 8), пять строф — Я 6 (3, 4, 7, 8, 10), две (6 и 9) сочетают Я 5 и Я 6. В то же время Жуковский, как ни в одном другом произведении этой поры, стремится разнообразить форму восьмистишия, применяя на 10 строф 7 типов рифмовки на 3 и 4 рифмы, варьируя чередование мужских и женских клаузул. Однако все это не создает виландовского ‘разговорного тона светской болтовни’, что обусловлено не формальными, а смысловыми отступлениями от оригинала.
Главное отличие перевода от подлинника заключено в изменении позиции автора-рассказчика по отношению к изображаемым событиям. В переводимой части произведения Виланда имя героя не названо, события даются как проступающие сквозь тьму времен, как видения старой ‘романтической страны’, именно видения, не всегда четкие, хотя и знакомые уже рассказчику, который в пылу поэтического вдохновения не слишком заботится о том, чтобы его видения были ясны окружающим, ибо намерен в дальнейшем повествовании дать развернутую картину событий, позабавив тем самым читателя.
Переводчик же прямо называет нам имя героя, давно ему знакомого и близкого: ‘Тебя ли зрю в толпе врагов, Гион!’, ‘Известно вам, друзья, что рыцарь наш Гион…’. Приключения героя вовсе не кажутся переводчику забавными. Авторское заинтересованное отношение к изображаемому пронизывает весь перевод, определяет характер эпитетов, синтаксис, подбор деталей: ‘завоеванная красавица’ (‘ge-wonnen ist die Schne’) превращается в ‘возлюбленную’ (ст. 15), ‘запретный плод’ (‘verbotene Frucht’) в ‘плод заповеданный’ (ст. 18), разговорное ‘ни в коем случае не пожелай до времени’ (‘Euch ja nicht vor der Zeit geltiste!’) в возвышенное — ‘страшися искушенья!’ (ст. 18) и т. д.
Существенным изменениям подверглись и две последние строфы оригинала (10 и 11). И дело не в количественном изменении (у Жуковского одна строфа). У Виланда принятие рыцарем папского благословения и паломничество ‘к святой могиле’ (‘heil’ge Grab’) подано с явной иронией. Не случайно автор замечает, что из трудного положения, в котором оказался рыцарь по приказу Карла, ‘с Богом и святыми надеется он выпутаться со славой’ (‘… mit Gott und Sankt Kristoffel // Hofft er zu seinem Ruhm sich schon heraus zu ziehn’), ибо после паломничества чувствует себя ‘в мужестве и вере вдвойне отважным’ (‘fhlt sich nun an Muth und Glauben zweifach ktihn’). У Жуковского ирония в изображении Гиона-пилигрима отсутствует. Ее нет ни в риторическом вопросе: ‘Но с помощью святых какой опасен труд?’ (ст. 76), соответствующем ироническому замечанию Виланда, ни в описании самого паломничества, где нет ни слова об укреплении мужества рыцаря, но добавлен ряд деталей, отсутствующих в оригинале и подчеркивающих святость его миссии: ‘С котомкой, с четками, под рясой власяною <...> // И поклоняется, в слезах, местам святым’ (Ст. 78—80).
Даже в небольшом, переведенном из виландовского произведения отрывке для Жуковского главное — любовно-психологическая ситуация, конспективно данная в этом своеобразном ‘прологе’ к ‘Оберону’. И в переводе о любви говорится в особо возвышенном тоне. Любовь властно влечет героев, которые в переводе выглядят более пассивными и страдающими, чем в оригинале. Нужно сказать, что везде, где речь идет о несчастьях, постигших героя и его возлюбленную, переводчик несколько заостряет, подчеркивает мотив страдания. Так, к перечисленным мукам несчастных он добавляет еще одну — ‘без сна’ (ст. 33). Если в оригинале говорится, что вся пища героев на пустынном берегу состояла из диких ягод, то в переводе читаем: ‘Их пища горький лист или плоды гнилые…’ (ст. 36). В некоторых случаях при описании мук своих героев переводчик вносит отдельные штрихи и фразы, вообще не имеющие соответствия в оригинале, но принципиально важные для характеристики трагической судьбы влюбленных. Таковы, например, ст. 43-й: ‘Их трудный путь любовью озарен’ и 49-й: ‘Вот мука выше мер!’
В ряде случаев в переводе мысль получает более обобщенную, более афористическую форму, чем в оригинале, что придает тексту перевода большую торжественность и возвышенность. ‘Sie leiden zwar, doch leiden sie beysammen’ (‘Хотя они страдают, но страдают вместе’) передано как ‘Страдать вдвоем не есть еще страданье’ (ст. 44). Этот мотив страдания вдвоем, обретения счастья вопреки всем ‘мукам выше мер’ продолжал долго оставаться глубоко личным для Жуковского, определяя его жизненную философию ‘счастливого вместе’. Поэтому иронический тон повествования в виландовском произведении не мог быть им до конца воспринят, а тем более передан в переводе. Будучи искусственно вычленен из целостной ткани произведения, лирический сюжет утрачивал свою неповторимую прелесть и оригинальность, что, по всей вероятности, также могло быть одной из причин прекращения работы над переводом. Но впечатление, оставленное в душе поэта ‘романтической поэмой’ ‘язычника и эпикурейца’ Виланда, было глубоким и сохранялось долгие годы. Во всяком случае, в конце 30-х гг. Жуковский напишет И. И. Козлову: ‘Посылаю тебе ‘Оберона’, не читай его ни с кем — прочтем вместе. Я его сам давно не читал и почти позабыл, перечитать будет приятно, особенно с тобой’ (ПД. No 15989. Л. 4). Состоялось ли это совместное чтение, к сожалению, неизвестно.
В творческой биографии Жуковского перевод отрывка из ‘Оберона’ был не случаен: в нем отразились и его эстетические поиски в области лироэпической поэмы, и его принципы автопсихологизма, связанные с историей драматической любви к Маше Протасовой.
Ст. 1. Где Гиппогриф?... — Hippogryph (Hippogryphen) — мифологическое чудовище с головой грифа и туловищем лошади.
Ст. 5. Тебя ли зрю в толпе врагов, Гион? — В оригинале имя героя звучит как Гюон (Huon). Возможно, что перемена огласовки имени произошла под влиянием единственного полного перевода ‘Оберона’, выполненного В. А. Левшиным, где имя героя передается как Пон. (‘Оберон, царь волшебников. Поэма господина Виланда в четырнадцати песнях. С немецких стихов прозою перевел сочинитель ‘Русских сказок’. М., 1787′). С этой книгой Жуковский вполне мог быть знаком, так как в работе над поэмой ‘Владимир’ постоянно обращался к ‘Русским сказкам’ Левшина (см. примечания к планам поэмы ‘Владимир’ в наст. томе).
Ст. 12. Но паладин, что медлишь?… — Паладин — название легендарных сподвижников Карла Великого и короля Артура. В данном случае — верный, прославленный рыцарь. Здесь имеется в виду Гион.
Ст. 16. Ваш Оберон, хранитель ваш над вами! — Оберон — герой германской мифологии, царь эльфов, духов природы.
Ст. 19. Авзония близка…— Авзония — страна авзонов, поэт. Италия.
Ст. 20. … Ах, где ты, Шеразмтс? — Некогда бывший рыцарь, оклеветанный перед Карлом, ведет отшельническую жизнь, поселившись в пещере Ливанских гор. После знакомства с Гионом становится его верным помощником и другом.
Ст. 67. За делом гибельным и в славный век ренодов. Реноды — нарицательное существительное от имени Ренод. В данном случае обозначает верных самоотверженнных рыцарей. Имя Ренод воспринято Жуковским через ‘Опыт об эпической поэзии’ Ф.-М. Вольтера. В такой огласовке в конспекте ‘Опыта’ фигурирует герой поэмы Т. Тассо ‘Освобожденный Иерусалим’ — Ринальдо (Rinaldo). Вольтер, в частности, замечает: ‘… его Ренод списан с Ахилла’. Это сопоставление с известным гомеровским персонажем из ‘Илиады’ подчеркивает героический ореол Ринальдо-Ренода. См.: Эстетика и критика. С. 60. У Жуковского это своеобразный символ рыцарства.

Н. Реморова

Родриг

(‘Уже давно готовилося небо…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 30. Л. 2) — черновой: левая колонка (ст. 1—22), беловой этих же стихов — правая колонка, через интервал — черновой ст. 23—41, с датой: 19 апреля (2 мая).
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 89 (ст. 1—11), ПСС. Т. 11. С. 135 (сг. 1—22), ПмиЖ. Вып. 6. Томск, 1979. С. 131 (ст. 23—41) — в составе статьи В. М. Костина ‘Жуковский и Пушкин: К проблеме восприятия поэмы Р. Саути ‘Родрик, последний из готов».
Впервые полностью: Английская поэзия в переводах В. А. Жуковского. М.: Радуга, 2000. С. 189—191.
Печатается по этому изданию, со сверкою по автографу.
Датируется: 19 апреля (2 мая) 1822 г.
Автограф находится в красном сафьянном альбоме, содержащем черновые рукописи Жуковского 1822—1831 гг. Текст ‘Родрига’ открывает альбом и предшествует переводу отрывка из ‘Энеиды’ Вергилия — ‘Разрушение Трои’ (с точной датировкой: ‘Начато 12 мая 1822 г. в Павловске’), что и позволяет его датировать 1822 г.
Дата в рукописи ‘Родрига’ с указанием старого и нового стиля, видимо, связана по инерции с только что закончившимся первым заграничным путешествием поэта: в Петербург он возвратился 6(18) февраля 1822 г. (ПСС 2. Т. 13. С. 238), но все февральские записи имеют двойную датировку.
Из письма А. С. Пушкина Н. И. Гнедичу из Кишинёва от 27 июня 1822 г. известно, что он знал об этом переводе Жуковского: ‘Когда-то говорил он мне о поэме ‘Родрик’ Саувея, попросите его от меня, чтобы он оставил его в покое, несмотря на просьбу одной прелестной дамы’ (Пушкин. Т. 13. С. 39).
Не исключено, что, как предполагает В. М. Костин, ‘прелестной дамой’ была С. А. Самойлова — ‘едва ли не единственная англоманка из фрейлин Александры Фёдоровны’ (ПмиЖ. Вып. 6. Томск, 1979. С. 125), а замысел перевода Жуковского возник ещё до ссылки Пушкина — в 1819-м — начале 1820-го гг.
Источником перевода явилась поэма английского поэта-романтика Роберта Саути, балладами которого увлекался Жуковский, — ‘Родрик, последний из готов’ (‘Roderick, the Last of the Goths’, 1814). И хотя из этой большой эпической поэмы (около 15 000 стихов) Жуковский перевёл лишь зачин в 41 стих, личная библиотека поэта свидетельствует о том, что он, возможно, готовился к переводу всего произведения. В собрании сочинений Саути (The poetical works of Robert Southey… Vol. 1—13. London, 1814—1818), в т. 9—10, вышедших в 1818 г. (см.: Описание. No 2774), сохранился собственноручный план перевода поэмы, предполагавший её драматизацию: разбивку на акты с прологом. Ср.: ‘Пролог. Роман и Родриг. 1 акт. Бегство. 2 акт. Восстание. 3 акт. Спасение и победа’. По мнению В. М. Костина, впервые опубликовавшего этот план, ‘эпическая интерпретация сюжета ‘Родрика’, предложенная Саути, победила’ (БЖ. Ч. 2. С. 467). Второй план является по существу конспектом 17-ти (из 24-х) песен поэмы ‘Родрик, последний из готов’ (Там же. С. 467—468).
Следы тщательного чтения поэмы Саути отразились в многочисленных пометах Жуковского на страницах 9-го тома сочинений английского поэта. Выделение отрывков, связанных с психологическим состоянием героя, его раскаянием, потрясением, очищением (подробнее см.: БЖ. Ч. 2. С. 468—473) свидетельствует об интересе Жуковского к особому типу персонажа, герою-грешнику.
Сюжет эпической поэмы Саути следующий: Родрик, последний готский король Испании, обесчестил дочь графа Юлиана, Флоринду. Желая отомстить за эту обиду, Юлиан совершает предательство: он призывает мавров, открыв им врата Сеуты. Предательство Юлиана приводит к завоеванию всей Испании. Кающийся Родрик, переодевшись в священника, путешествует по стране, помогая силам, объединившимся вокруг принца Пелайо, пока не были одержаны первые победы над маврами. В конце поэмы, в одной из битв Родрик раскрывает своё инкогнито, но лишь затем, чтобы исчезнуть уже навсегда.
По всей вероятности, Жуковского к поэме Саути привлекли именно история души Родрика, принципы психологического решения такого характера. Глубокое внутреннее перерождение героя — в центре читательских помет Жуковского и в его плане-конспекте поэмы. Почти параллельная работа по переводу ‘Орлеанской девы’ Шиллера, ‘Шильонского узника’ Байрона и поэмы Саути определяет направление поэтических поисков первого русского романтика в начале 1820-х годов.
В целом Жуковский точен в своём переводе, сохраняя метр подлинника — белый пятистопный ямб, получивший в английской традиции название ‘героического стиха’. Транскрипция имени героя (‘Родриг’ вместо ‘Родрика’) восходит к испанским романсам о Сиде, которые незадолго перед этим он перевёл.
‘Родриг’ находится в списках творческих замыслов Жуковского, составленных позднее начатого перевода (БЖ. Ч. 2. С. 484), хотя следов возвращения поэта к его реализации больше не обнаружено.
Особого разговора заслуживает соотношение этого наброска перевода Жуковского с отрывком из поэмы, переведённым весной 1835 г. А. С. Пушкиным: ‘На Испанию родную…’ Об этом подробнее см.: ПмиЖ. Вып. 6. Томск, 1979. С. 133—139, Сурат И. ‘Жил на свете рыцарь бедный…’ М., 1990. С. 130—146, Сайтанов В. А. Третий перевод из Саути // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1991. Т. 14. С. 97—120.
Ст. 1. Уже давно готовилося небо… — Жуковский особенно долго работал над началом перевода. Первому стиху поэмы Саути: ‘Long had the crimes of Spain cried out to Heaven’ соответствовали следующие варианты: ‘Небесный гнев давно обрек на гибель…’, ‘Уже давно на небо вопияла…’, ‘Давно определило небо…’
Ст. 10. Отверженец Христа ожесточенный... — Этот стих, характеризующий предателя и вероотступника Юлиана (в оригинале он имеет определение: ‘desperate apostate’ (отчаянный отступник), прошел многочисленные стадии работы над переводом. Жуковский пробивается к этой характеристике через 24 черновых стиха, последовательно перебирая такие варианты, как: ‘отчаянный отступник’, ‘отчаянный отступник от креста’, ‘бешеный отступник от Христа’, ‘отчаянный отверженец Христа’, ‘отверженец Христа ожесточенный’.
Ст. 12. Как саранча, пагубоносной тучей… — Сложный эпитет: ‘пагубоносной’, восходящий к античному эпосу (видимо, сказалась параллельная работа по переложению отрывка из ‘Энеиды’ Вергилия), пришел на смену: ‘погибельною тучей’.
Ст. 15. Бесчисленны в Иберию помчались… — Согласно греческим источникам так в древности именовалась Испания по названию народа иберов, населявшего южное и восточное побережья страны.
Ст. 17. <...> и копт. — Копты — представители истинного христианского населения древнего и современного Египта.
Ст. 23. О Кальпе! Ты приплытие их зрела… — Кальпе — один из Геркулесовых столбов, ныне мыс Гибралтар.
Ст. 26. Могучий Крои и Бриарей Сторукий… — Персонажи греческой мифологии: Крон (Кронос) — один из титанов, сын Урана и Геи, Бриарей — также сын Урана и Геи, чудовищное существо с 50-ю головами и сотней рук.
Ст. 27. И Бахус и Ахилл… — Первоначально: ‘И Вакх и Геркулес…’

А. Янушкевич

Эллена и Гунтрам

(‘Эллена в сумерках сидела…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 37. Л. 24 об. — 25 об.) — черновой набросок ст. 1—67, пронумерованных самим автором, без заглавия, с датой: ‘1—3 февраля’.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 105 (ст. 1—4).
Впервые полностью: РЛ. 1982. No 2. С. 154. Публикация О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации.
Датируется: 1—3 февраля 1833 г.
В одном из многочисленных списков Жуковского 1840-х годов (здесь же находится дневниковая запись от 8 (20) октября 1841 г.), в ряду произведений, намеченных в работе или уже выполненных, встречаем заглавие: ‘Falkenburg’ (РНБ. Оп. 1. No 40. Л. 1). Появление в списке этого названия далеко не случайно: ещё в дневнике 1833 г. (запись от 27 января н. ст.) Жуковский писал о чтении произведения с таким заглавием: ‘Читал Радовица. Потом повесть ‘Фалкенбург» (ПСС 2. Т. 13. С. 349). Контекст рукописи, в которой находится черновой набросок повести и авторская датировка (1—3 февраля), позволяет говорить, что вслед за чтением произведения последовал его перевод. Рукопись, содержащая данный набросок, представляет собой тетрадь в зеленом сафьянном переплете (в 4-ю долю листа) из 32 листов (л. 27—32 не заполнены). На 1-м листе Жуковским выставлен год: 1832-й. Тетрадь включает в себя: а) л. 1 об.: Знакомства и встречи (за границею в этом году), б) л. 2 об. — 27: черновые редакции стихотворений 1832—1833 гг. (подробнее см.: Бумаги Жуковского. С. 104—105).
Личная библиотека поэта (собрание Томского университета) позволяет уточнить, о какой повести идёт речь.
В библиотеке Жуковского находятся многочисленные собрания немецких сказаний, историй, легенд, в том числе семь изданий ‘Рейнских сказаний’. Пометы и записи в них — свидетельство глубокого интереса поэта к ним на протяжении почти целого десятилетия. В одном из сборников: ‘Sagen aus den Gegenden des Schwarzwaldes. Gesammelt von D. Aloys Schreiber’ (Heidelberg, 1829) на с. 149—163 находится повесть ‘Falkenburg’, отмеченная в оглавлении особым значком — косым крестиком.
Однако знакомство с повестью не ограничилось чтением. Через несколько дней после дневниковой записи, 1—3 февраля 1833 г., Жуковский набрасывает 67 стихов, которые являются поэтическим переложением самого начала прозаического сказания.
Впервые на этот набросок обратил внимание И. А. Бычков (Бумаги Жуковского. С. 105), приведя четыре первых стиха. Вслед за ним А. Н. Веселовский так охарактеризовал этот фрагмент: ‘… отрывок, всего 67 стихов, какой-то немецкой пьесы с действующими лицами: Элленой и Гунтрамом’ (Веселовский. С. 362). После Веселовского, то есть с 1918 г., это произведение не привлекало внимания исследователей и издателей.
Обнаружение источника этого переложения и публикация всего известного текста (см.: РЛ. 1982. No 2. С. 153—156) позволяет сделать некоторые наблюдения над его поэтикой и определить его место в творческих поисках поэта.
Сравнение прозаического текста начала рейнского сказания ‘Falkenburg’ (2 абзаца, 11 предложений) и его стихотворного переложения ‘Эллена и Гунтрам’ (так Жуковский назвал произведение в одном из списков, 67 стихов, 19 предложений) приводит к следующим выводам.
Поэт не изменяет принципиального самого сюжета (пожалуй, единственное отступление от немецкого источника — замена имени героини: вместо Liba — Эллена). Он, правда, опускает некоторые детали, связанные с путешествием Гунтрама по тёмному, загадочному лесу по пути в замок Фалкенбург. Зато текст переложения насыщается психологическими характеристиками при описании героини. То, о чём в рейнском сказании говорится буквально в одном предложении, у Жуковского получает развитие и определяет более напряжённый ритм повествования.
Создавая свою стихотворную повесть, о чём свидетельствует деление повествования на части, отсутствующие в подлиннике, Жуковский прежде всего стремится к психологическому обогащению характеров героев и углублению мотивировок их поступков. Его в большей степени интересует не само событие, а состояние, ему предшествующее.
‘Фалкенбург’ в этом отношении давал интересный материал для стихотворного переложения. История пребывания Гунтрама в таинственном замке, его невольное приобщение к зловещим тайнам, обручение с умершей, но существующей как призрак дочерью хозяина замка Эрлиндой, встреча в тёмном лесу с тремя ведьмами, поющими страшные песни-пророчества, возвращение в Фалкенбург к Либе, свадьба с ней, заканчивающаяся гибелью героя — все эти события, окутанные атмосферой сказочной фантастики и романтической тайны, привлекли Жуковского. Рейнское сказание было фольклорным вариантом ‘Белокурого Экберта’ Л. Тика (см. ниже).
Рейнское сказание, включающее в себя поэтические вставные истории, песни, оказалось созвучно настроениям ‘русского балладника’. Обратившись к его переложению, Жуковский пытался воссоздать романтическую атмосферу предчувствий, историю души. Неслучайно уже в дошедшем начале переложения он углубляет именно характеристику героини. Характерно, что в дневнике сразу же после указания о чтении повести ‘Фалкенбург’ Жуковский говорит о работе над произведением с заглавием: ‘Эллена’ (Запись от 2 (14) февраля 1833 г. // ПСС 2. Т. 13. С. 349).
Важное значение в переложении имеет и провиденциальный мотив: ‘злое предвещанье’ и сопутствующие ему переживания усугубляют драматизм действия. И это, с одной стороны, связывает переложение Жуковского с его опытами в области стихотворной повести и баллады 1831—1833 гг. (‘Ленора’, ‘Суд в подземелье’, ‘Роланд-оруженосец’ и др.). С другой стороны, процесс переложения прозаического рейнского сказания в стихи — пролог к работе над ‘Ундиной’, сюжет которой перекликается с ‘рейнским сказанием’.

А. Янушкевич

Белокурый Экберт

(‘Некогда в тёмной долине лесистого Гарца жил рыцарь…’)

Автограф (ПД. No 27767. Л. 1, 3, 3 об., 4) — черновой (чернила по карандашу), с датой вверху л. 1, перед заглавием: ‘2 февр.<аля>‘ и записью в правом верхнем углу карандашом: ‘Начал пить воду. 13 ноября’. Стихи на л. 1 пронумерованы цифрами: 10 и 20, половины десятистиший отмечены отбивкой.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: РЛ. 1982. No 2. С. 157—158. Публикация О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации, с уточнением датировки.
Датируется: 13 ноября 1832 г. — 2 февраля 1833 г., 28 октября (9 ноября) 1841 г. Обоснование датировки см. ниже.
Рукопись, где обнаружен этот текст, представляет собой небольшую тетрадочку, сшитую из пяти двойных листов (44 х 17,8 см.), перегнутых пополам и прошитых черной суровой ниткой (один большой стежок с двумя узлами). Бумага — желтоватая, линованная в узкую полоску (22 х 17,8 см.), точно такая же, как и в другой архивной единице (РНБ. Оп. 1. No 37, см. примеч. к повести ‘Эллена и Гунтрам’, ср.: Бумаги Жуковского. С. 103), где находятся произведения, написанные в конце 1832-го — начале 1833-го гг., во время швейцарского уединения Жуковского в местечках Веве и Верне в компании немецкого художника, его будущего тестя Герхарда фон Рейтерна.
‘Белокурый Экберт’ — еще один опыт переложения прозаического текста в стихи. Набросок Жуковского явился переводом прозаической повести известного немецкого романтика Людвига Тика ‘Der blonde Eckbert’. Интерес Жуковского к личности и творчеству Тика, а также к его повести был достаточно продолжительным. Ещё в конце 1817 г. (письмо к Д. В. Дашкову) в связи с проектом издания ‘собрания переводов из образцовых немецких писателей’ Жуковский говорит о произведениях из ‘Фантазуса’ Тика, называя повесть ‘Der blonde Eckbert’ (PA. 1868. No 4—5. Стб. 842). Встреча с Тиком во время первого заграничного путешествия, характеристика его личности, история получения от него авторской корректуры романа ‘Странствия Франца Штернбальда’ (об этом см.: Тик Людвиг. Странствия Франца Штернбальда. Сер. ‘Литературные памятники’. М., 1987. С. 341—346), пометы и записи в собрании сочинений Тика (Описание. No 2262) — всё это способствовало возрождению интереса русского поэта к творчеству немецкого писателя и его программной повести.
В многочисленных списках творческих замыслов начала 1830-х гг. вновь появляется её заглавие: ‘Der blonde Eckbert’, ‘Tieck. Eckbert’ (РНБ. On. 1. No 37). В атмосфере раздумий Жуковского о стихотворной повести, взаимодействии поэзии и прозы повесть Тика наряду с рейнскими сказаниями, повестью ла Mon Фуке ‘Ундина’, былью ‘Был вечер тих…’ (см. комментарий в наст, томе) стала объектом творческих экспериментов.
Характер рукописи и дневниковые свидетельства позволяют предположить, что работа над повестью прходила в два этапа. На л. 1 автограф с заглавием: ‘Белокурый Экберт’, сразу же написанным чернилами, включает 24 стиха, оформленных чернилами по карандашу мелким, аккуратным и довольно четким почерком, стальным пером. Затем на л. 1 об. — 2 карандашом идет набросок повести ‘Был вечер тих…’, а на л. 2 об. также черновой набросок карандашом начала неизвестного произведения:
‘Солнце садилось и запад горел. На востоке всходила
Тихо луна. Был сильный холод ноябрьский и резкий
Ветер насквозь пронзал меня свистом порывным.
Путь мой шел через лес, у входа его на пригорке
В блеске вечернего солнца явился черный неровно
Вкопанный столб, на коем ка<чалось?>
ай! ай! Мне идти туда.
Садилось солнце, на востоке
Всходила полная луна…’
На л. 3 Жуковский продолжает перевод ‘Белокурого Экберта’, но уже другим почерком, характерным для позднего Жуковского: очень крупные, растянутые буквы. Поверх карандашного слоя чернилами текст перебеливается, но гусиным пером: буквы жирные, стих не входит в строку, как в первой части автографа на л. 1, возникают большие пробелы между строк. Карандашный слой перевода, занимающий весь л. 3 об., не совпадает с чернильным слоем, который написан более убористо.
В нижней половине л. 4 записан тем же почерком перевод песни из ‘Белокурого Экберта’: 4 стиха, не уместившиеся в строку и разбитые на полустишия.
Лл. 4 об. — 9 об. — чистые, на л. 10 — наброски карандашом тем же почерком, что и на лл. 3, 3 об., 4, — списков следующего содержания:
Р. портрет

2920=3170

М. для ключей

1612=2000

М. платок

1580

Т. кукла

1630

Л. столик
Е. муфту
В. книгу
А. часы
Список сопровождается цифровыми выкладками с подсчетом типа:

2980
240
1610
140
1630
1580

8180

На л. 10 об. — снова карандашные наброски перевода песни: ‘Где ты? Где ты пустыня лесная далеко, далеко…’ и т. д.
Первая часть перевода (л. 1), как это явствует из сопровождающей ее пометы: ‘Начал пить воду. 13 ноября’ и ‘2 февраля’, была создана Жуковским в 1832— 1833 гг. Указание: ‘Начал пить воду’ вполне соответствует поездке поэта 13 ноября н. ст. 1832 г. в Берне — небольшой городок на швейцарско-французской границе, известный своими серными источниками и лечебными минеральными водами, находящийся в нескольких километрах от Веве, где жил и ‘лечился виноградом’ в это время поэт. Эти поездки и даже пешие прогулки затем будут регулярно продолжаться, но первое посещение Верне произошло именно 13 ноября (см.: Дневники // ПСС 2. Т. 13. С. 338).
Во время небольшого перерыва в работе над переводами из Уланда (между 12 ноября и 2 декабря) Жуковский, вероятно, осуществил первый карандашный набросок переложения ‘Белокурого Экберта’, а в период создания ‘Эллены и Гунтрама’ (см. примеч. в наст, томе) 1—3 февраля 1833 г. возвратился к нему, перебелив чернилами по карандашу. 23 января (4 февраля) 1833 г. Жуковский записывает в дневнике: ‘Ввечеру чтение Тика и спор о Тике’ (Там же. С. 348). Вероятно, 2 февраля 1833 г., как это явствует из пометы на л. 1 автографа, он прерывает работу над переложением, что и зафиксировано в рукописи. Последующие записи на л. 1 об., 2 и 2 об. свидетельствуют, что поэт работает над другими переложениями и оставляет ‘Белокурого Экберта’.
Но записи на л. 3, 3 об. позволяют говорить о возвращении к давнему замыслу. Характер почерка отражает иной этап творческого развития поэта, более поздний по сравнению с предыдущим. Но никаких документальных свидетельств нового обращения к произведению Тика долго обнаружить не удавалось. И лишь расшифровка неизвестных поздних дневников Жуковского за 1840-е гг. позволила со всей определенностью говорить, что в октябре 1841 г. поэт продолжил переложение ‘Белокурого Экберта’. Уже после женитьбы на Елизавете Рейтерн и переезда в Германию, в Дюссельдорфе, перебирая свои бумаги, Жуковский обнаружил тетрадку с началом перевода и решил, возможно, как воспоминание о днях, проведенных в Веве с отцом своей жены и своим другом Г. Рейтерном, продолжить его. Ср.: ’26 (7) (октября 1841 г.). Воскресенье. <...>. Смотрели портфели, читали ‘Der blonde Eckbert» и далее: ’28 (9). Вторник. <...> Начал Экберта’ (ПСС 2. Т. 14. С. 264. Автограф: РГАЛИ. Оп. 1. No 37). Комментируя эти записи при издании дневников, мы были уверены, что весь набросок переложения относится к 1832—1833 гг. (см.: РЛ. 1982. No 2. С. 157—159), и говорили о том, что запись: ‘Начал Экберта’ ‘не совсем понятна» (Т. 14. С. 534).
Однако более тщательное изучение автографа ‘Белокурого Экберта’ позволило конкретизировать эту запись: после перерыва в 8 лет Жуковский вновь обращается к работе над переложением новеллы Тика. Его психологическое состояние после поздней женитьбы на юной Елизавете Рейтерн пронизано ощущением страха. Дневниковые записи, сопровождающие работу над переводом, показательны: ’28 (9) (октября 1841 г.). Беспрестанное ощущение нервического припадка’, ’29 (10). <...> Целый день нервический. Расположению к замиранию сердца’, ’30 (11). Весь день и до ночи обыкновенный нервический припадок’ (Там же. С. 264). Атмосфера тайного предчувствия, жутковатой таинственности, власти рока, характерная для новеллы Тика, корреспондирует с внутренним состоянием поэта, мучительно переживающего свое позднее семейное счасгье и боящегося невзгод судьбы накануне родов жены.
Заметки для памяти и числовые выкладки на л. 10 могли быть сделаны только в это время и расшифровываются в соотношении с реалиями жизни Жуковского в Германии после женитьбы. Вероятно, это список рождественских подарков членам семьи Рейтернов (тестю, теще, жене и всем детям Рейтерна) с указанием их стоимости и общей суммы затрат. В это время все семейство жило вместе в Дюссельдорфе.
Таким образом, процесс работы Жуковского над переложением ‘Белокурого Экберта’ имел два этапа: конец 1832-го — начало 1833-го гг. (ст. 1—24) и конец октября 1841 г. (ст. 24—45 и вставная песня). Если на первом этапе прозаическая повесть Тика увлекла его возможностями стихотворного переложения, то на втором этапе поэт острее ощутил ее провиденциальный смысл и соотносил ее настроение с атмосферой своей жизни в Германии после женитьбы. Повесть Тика приобрела для него своеобразный автопсихологический и философский подтекст.
Из небольшой по объему повести Жуковский перевел лишь самое начало, экспозицию. История Экберта и Берты, их инфернальных отношений и роковых приключений осталась не переведенной.
Прежде всего, Жуковский опробовал в переложении повести свой сказовый гекзаметр, который уже вскоре получил своё развитие в ‘Ундине’. Переводчик углубляет романтическую атмосферу действия, расширяя описания таинственной природы, подчёркивает загадочность происходящего. Повесть-источник окрашивается в стихотворном переложении лирическим настроением. Сравним лишь один отрывок из точного прозаического перевода повести Тика, сделанного А. А. Шишковым (MB. 1830. Ч. 2. С. 119—121 — под заглавием: ‘Белокурый Екберт’), и переложения Жуковского:

Перевод Шишкова

Переложение Жуковского

<...> Это было ровно в полночь,
<...> Была уже полночь, месяц ущербный
месяц то прятался, то вновь выглядывал из-за бегущих облаков…
Бледно светил в туманном круге и дымом прозрачным
Мчались мимо его облака, наводя на окрестность
Сумрак тревожный, сменяемый часто неверным сияньем.
Но если в переложении прозы Тика на язык поэзии в ритме гекзаметра Жуковский лишь воссоздаёт за счёт экспрессивных эпитетов новое настроение, ориентируя его на свою балладную поэтику, то свобода обращения с источником особенно проявляегся в переработке песни Берты, занимающей особое место в повести Тика. Жуковский, оборвав переложение повести на самом начале рассказа героини, делает наброски перевода этой песни, трижды в разных вариантах повторяющейся у Тика. Он не только увеличивает её в объёме, но и пытается выразить особое таинственное и завораживающее чувство, почёркивая это через обильное употребление анафор, систему внутренних рифм. Ср. текст этой песни у Тика и в переводах А. А. Шишкова и Жуковского:

Тик

Шишков

Жуковский

Waldensamkeit,
Уединенье —
Вечно светла ты, вечно светла ты, пустыня лесная!
Die mich erfreut,
Мне наслажденье.
Душу чарует, душу врачует покой твой глубокий.
So morgen wie heut
Сегодня, завтра,
Всякое горе, тревогу людскую очистит долина.
In ewger mich freut
Всегда одно
Дни здесь приятны! О как ласкает пустыня лесная!
Waldeinsamkeit.
Мне наслажденье —
Где ты, родная пустыня лесная? Далёко-далёко!
Уединенье.
Горе в душу вина заронила глубоко, глубоко.
Простенькая песня Тика об уединении-наслаждении определяет в повести ее колорит — ‘ворожбу колорита’ (Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. Л., 1973. С. 261). У Жуковского она превращается в своеобразную маленькую балладу о светлой, чарующей жизни в ‘пустыне лесной’ и невозможности счастья для человека, отягощенного трагической виной. Тема вины-рока, господствующая в повести Тика и волновавшая Жуковского в 1830-е гг. (баллады, опыт перевода трагедии рока ‘Двадцать четвёртое февраля’ Захарии Вернера — см.: Лебедева. С. 125—132), получает в этом переложении новое развитие. На пути Жуковского к повествовательной, ‘безрифменной поэзии’ работа над ‘Белокурым Экбертом’ была этапной: сказовый гекзаметр получил свою прописку при переложении прозы на язык поэзии.
Ст. 1. <...> б тёмной долине лесистого Гарца… — Гарц (Harz) — горы в Германии с известной вершиной Броккен.
Ст. 4. Все от того называли его белокурым Экбертом. — Так же переводит заглавие повести и имя героя А. А. Шишков, более того, он определение вводит в состав имени, подчёркивая это заглавной буквой (‘которого обыкновенно звали Белокурым Екбертом’ — MB. 1830. Ч. 2. С. 119). Возможно, Жуковский в своей номинации повести исходил из этого опыта. Не случайно заглавие в автографе написано сразу же чернилами, без карандашного варианта.
Ст. 7. <...> редко захаживал гость в их пустыню... — Такое обозначение Жуковским топоса (ср. также ст. 5: ‘… отшельник // В дикой степи…’) вполне самостоятельно: у Тика оно отсутствует. Любопытно, что Жуковский опускает в своём переложении понятие ‘меланхолия’, столь важное для него впоследствии. Ср. у Тика: ‘bernerkte man an ihm <...> eine stille zuruckhaltende Melancholie’, y Шишкова: ‘ в нём замечали какую-то замкнутость, какую-то тихую, сдержанную меланхолию’. Появление почти одновременно с переложением повести Тика перевода стихотворения Мильтона ‘Прочь отсель, Меланхолия…’ (см. Т. 2 наст, изд.) позволяет прояснить эту позицию переводчика.
Ст. 8. <...> назывался он Вальтер. — У Тика и в переводе Шишкова: Филипп Вальтер (Philipp Walther).

О. Лебедева, А. Янушкевич

<Военный суд на Мальте>

(‘Был вечер тих, и море голубое…’)

Автограф (ПД. No 27767. Л. 1 об. — 2) — черновой, карандашом, без заглавия.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: РЛ. 1982. No 2. С. 159—160. Публикация О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации, с уточнением датировки.
Датирутся: предположительно первая половина 1834 г.
Текст поэтического наброска записан Жуковским сразу же вслед за переложением повести Л. Тика ‘Белокурый Экберт’ (см. примеч. в наст, томе), беловой вариант которого датируется 2 февраля 1833 г.
Как удалось установить, источником для наброска ‘Был вечер тих, и море голубое…’ является прозаический рассказ ‘Subordination’ (‘Субординация’) из английского ‘Военно-морского журнала’ (The Naval and Military Magazine. Lon-don, 1828. Vol. IV. Sept.-Decem. S. 290—302 — с подписью: C.F.G. За предоставление материалов этого журнала, отсутствующего в российских библиотеках, наша огромная благодарность Антонии Глассе). В журнале ‘Телескоп’ (1834. Ч. 19. No 8. С. 499—520. Ц. р. — от 23 февраля 1834 г.) был опубликован его русский перевод под заглавием: ‘Военный суд на острове Мальте’, с подзаголовком: ‘Быль’ и указанием на источник: ‘Naval and Military Magazine’, но без имени автора и переводчика. Разыскания В. И. Симанкова (за сообщение о их результатах мы приносим ему искреннюю благодарность) позволяют уточнить проблему источника и автора, скрывшегося в журнале по инициалами C.F.G. Это рассказ ‘Subordination’ (‘Воинская дисциплина’) английской писательницы Кэтрин Грейс Фрэнсис Гор (Cathrine Crace Frances Gore, 1799—1861), автора около 70 романов. Позднее рассказ вошел в анонимно изданный сборник ‘Romances of Real Life. By the author of ‘Hungarian Taies». Vol. IL N. Y., 1829. P. 184—197.
Осмысляя характер литературной продукции ‘Телескопа’ этого времени, Н. И. Мордовченко замечает: ‘Английская литература оставалась в журнале несколько в стороне до 1834 г., когда после Ункиар-Искелесского договора (1833) в воздухе запахло русско-английской войной. В 1834 г. в ‘Телескопе’ оживает по-настоящему интерес к английской литературе…’ (Очерки по истории русской журналистики и критики. Т. 1. Л., 1950. С. 356). Заметим, что в одном номере с ‘Военным судом на острове Мальте’ был напечатан очерк ‘Воскресенье в Лондоне’ из ‘New Monthly Magazine’.
Любопытно, что одним из постоянных переводчиков в ‘Телескопе’ был И. В. Проташинский, который, по словам Н. Ф. Павлова, ‘перевел более, чем Вольтер написал’. Известно, что он в течение некоторого времени замещал в ‘Телескопе’ Н. И. Надеждина, редактора журнала. И. В. Проташинский был сыном В. А. Проташинского, сводного брата М. А. Протасовой, и находился в дальнем родсгве с Жуковским.
Рассказ ‘Субординация’ неизвестного автора — незамысловатая история о судьбе благородного солдата Франка Виллиса, поднявшего руку на старшего по чину капитана Мажанди, покусившегося на честь его жены, прекрасной и добродетельной Бесси. Несмотря на все усилия офицеров полка, защищавшего своего товарища, судьба Франка Виллиса была решена военным судом: он приговорен к смертной казни. Его жена, оставив сиротой маленького сына, умирает, не выдержав выпавших на нее испытаний. Эпиграф из Байрона, который был сохранен и в переводе на страницах ‘Телескопа’: ‘Не died, as erring man should die, // Without display — without parade!’ (‘Он умер, как должен умирать всякой, без суетности, без бравады!’ — англ.), передает пафос всего рассказа, в центре которого история мужества и благородства, нравственного достоинства человека, идущего на смерть за свои убеждения.
Интересно, что прозаический перевод в ‘Телескопе’ начинается именно с той части текста подлинника, что и переложение Жуковского: ‘В один прекрасный вечер, в августе, группа молодых офицеров, коих лица изображали живейшее беспокойство, собрались на большом плац-параде Валетты’. Достаточно пространное общее рассуждение об английском судопроизводстве было проигнорировано переводчиком. Еще любопытнее то, что у русских интерпретаторов английского текста действие из ‘средиземноморского города’ перенесено на Мальту, в Валетту. Представляется, что это далеко не случайно: набросок стихотворного переложения ‘Был вечер тих…’ Жуковского и перевод в ‘Телескопе’ связаны между собой. Не имея никаких документальных подтверждений, можно высказать предположение, что именно прозаический перевод ‘Военный суд на острове Мальте’ стал источником стихотворного переложения Жуковского. Как это нередко бывало в 1830-е гг., он, заинтересовавшись произведением, написанным прозой, решил переложить его в стихи. Так как восьмой номер ‘Телескопа’, выходившего в 1834 г. еженедельно, появился в самом начале марта, то, вероятно, в первой половине этого же года Жуковский и начал свой перевод.
Жуковского привлекла нравственная проблематика ‘были’, ее документальная основа. Тема неправедного суда органично вписывается в атмосферу после-декабристских событий (накануне десятилетия со дня восстания) и общественно-философских размышлений Жуковского в связи с его работой над ‘Запиской о Н. И. Тургеневе’, в контекст его творческих поисков 1830-х гг. (‘Торжество победителей’, ‘Суд в подземелье’, ‘Суд Божий’, ‘Суд Божий над епископом’). Не исключено, что эта тема актуализировалась в сознании Жуковского в связи с событиями отставки А. С. Пушкина, развернувшимися 25 июня — 6 июля 1834 г. Дневниковые записи от 30 июня — 6 июля свидетельствуют о его душевном смятении и драматизме сложившейся ситуации, понимании опасности ссоры Пушкина с Николаем I (об этом подробнее см.: Иезуитова Р. В. Пушкин и ‘Дневник’ В. А. Жуковского 1834 г. // Пушкин: Исследования и материалы. Т. VIII. Л., 1978. С. 219—247). Если это предположение реально, то время переложения можно конкретизировать и отнесги к концу июня — началу июля 1834 г. Быль ‘Военный суд на острове Мальте’ дополняла размышления поэта о неправедном суде и самостоянии человека, обострившиеся именно в это время.
Белый пятистопный ямб, который Жуковский использовал в своем переложении, любопытно соотносится с гекзаметром ‘Белокурого Экберта’, четырехстопным ямбом ‘Эллены и Гунтрама’. Поэт ищет свой размер для ‘повествовательной поэзии’, экспериментируя с переложением на язык поэзии различных образцов западноевропейской прозы: романтическая новелла, рейнское сказание, документальная быль.

О. Лебедева, А. Янушкевич

<Фридрих и Гела>

(‘Рыцарь Фридрих Барбаросса…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 40. Л. 6 об. — 7) — черновой набросок, без заглавия.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 108 (ст. 1—5).
Впервые полностью: БЖ. Ч. 2. С. 511. Публикация А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации.
Датируется: между 8 (20) октября 1841 г. и началом июля 1842 г.
Основанием для датировки наброска является его положение в рукописи: ему предшествуют черновики стихотворений ‘Всесилен Бог’ и ‘Помнишь ли, друг мой, Егора Петровича Щётку…’ — с датой: 8 (20) октября 1841 г., после него идут черновые варианты стихотворения ‘1 июля 1842’, написанного 22 июня — 4 июля 1842 г. В промежутке работы над этими произведениями Жуковский, по всей вероятности, и набросал 30 стихов приводимого текста.
Источником его явилось прозаическое рейнское сказание ‘Friedrich und Gela’. В библиотеке поэта сохранилось три издания немецких сказаний, содержащих эту историю:
1) Sagen aus den Gegenden des Rheins und des Schwarzwaldes. Gesammelt von D. Aloys Schreiber. Heidelberg, 1829 (Описание. No 2074).
2) Rheinsagen aus dem Munde des Volkes und deutscher Dichter. Fur Schule, Haus und Wanderschaft. Zweite Auflage. Von K. Simrock. Bonn, 1837 (Описание. No 2767).
3) Rheinlands Sagen, Geschichten und Legenden. Herausgegeben von Alfred Reumont. Kln und Aachen, s.a. (Описание. No 1937).
Во всех изданиях сказание отмечено Жуковским в оглавлении, а в списке творческих замыслов под общим заглавием: ‘Рейнские сказания’ читаем: ‘Гела’ (РНБ. Оп. 1. No 40, оборот последнего ненумерованного листа).
Это одно из известнейших рейнских сказаний, посвященных легендарному Фридриху Барбароссе (ок. 1125—1190), германскому королю и императору Священной Римской империи. Сюжет его таков: молодой принц Фридрих Гогенштауфен горячо полюбил простую девушку Гелу, дочь кастелана, и предложил ей быть его женою. Но она отказалась, благословив рыцаря на великие подвиги, о которых он мечтал. Верность ему Гела пронесла через всю свою жизнь. Всегда помнил её и Фридрих, вскоре ставший знаменитым рыцарем Барбароссой. И когда в очередной раз он пришёл просить руку Гелы, то узнал, что в одеянии монахини она пошла по его следам в Палестину, чтобы оказывать помощь нуждающимся. Долго искал её Фридрих, но так они больше и не встретились. В её честь Барбаросса основал город Гелагаузен. Память о любви Фридриха и Гелы пережила их и стала легендой. Прозаический пересказ см.: Рейнские легенды Е. Балобановой. СПб., 1897. С. 15—18.
Из сравнения переложения Жуковского с различными вариантами рейнского сказания ‘Фридрих и Гела’ становится очевидно творческое отношение поэта к материалу. В целом следуя версии Альфреда Реймонта, Жуковский тем не менее сделал перевод фрагмента более концентрированным, убрав лишнее и подчеркнув всё то, что было необходимо для дальнейшего дейсгвия. Уже в этой предыстории поэт высвечивает облик будущего ‘великого императора’, обещавшего быть ‘красой и честью века’. Вместе с тем в его характеристике он своей излюбленной поэтической формулой подчёркивает то, что определит нравственный облик героя: ‘Он прекрасен был лицом, // Но душа ещё прекрасней’ (ср. в балладе ‘Эолова арфа’: ‘Душа же прекрасней и прелестей в ней’).
Но, видимо, поэта не в меньшей степени интересовал облик и судьба героини. Ведь не случайно в списках это рейнское сказание имеет заглавие ‘Гела’. История любви великого императора и обыкновенной девушки, запечатленная в народных преданиях, была для Жуковского больше чем легендой. Он в ней увидел воплощение своей мечты о равенстве людей всех сословий и о монархе, носителе этой идеи.
В эстетическом аспекте данный набросок интересен прежде всего как ещё один опыт переложения прозаического сказания на язык поэзии. Как и в другом переложении рейнского сказания ‘Карл Великий дал однажды…’ (см. примеч. ниже), Жуковский использует здесь размер испанских романсов — четырёхстопный хорей.

А. Янушкевич

‘Карл Великий дал однажды…’

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 11 об. — 12 — черновой, ст. 1—48, без заглавия.
2) ПД. No 27774. Л. 1—1 об. — черновой, ст. 49—78.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 120 (ст. 1—6).
Впервые полностью: БЖ. Ч. 2. С. 513—515. Публикация А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации.
Датируется: 11 (23)— 17 (29) марта 1843 г.
По местоположению в рукописи автографа первых восьми строф (набросок находится между стихотворением ‘Завидую портрету моему’ и повестью ‘Маттео Фальконе’) он может быть точно датирован (см. выше). Что касается остальных пяти строф, написанных на отдельном листке и представляющих необработанный черновой набросок, конец которого читается с большим трудом, то о точной его датировке говорить невозможно, но, вероятно, работа над продолжением проходила в непосредственной хронологической близости к первому фрагменту.
Как и в случае с ‘Элленой и Гунтрамом’, ‘Фридрихом и Гелой’ (см. примеч. в наст, томе), Жуковский вновь обращается к стихотворному переложению одного из прозаических рейнских сказаний. В сборниках ‘Рейнских сказаний’ Альфреда Реймонта и Карла Зимрока, близких по времени выхода в свет к 1843 г. и находящихся в личной библиотеке поэта (см. примеч. к повести ‘Фридрих и Гела’), есть легенда под заглавием ‘Der Munsterbau zu Aachen’ (‘Строительство церкви в Аахене’), основные мотивы которой использованы Жуковским (подробнее см.: БЖ. 4.2. С. 515—516).
Характерно, что в многочисленных списках этого времени, где приводятся заглавия произведений, предназначенных Жуковским для перевода-переложения, он специально выделяет как некий поэтический цикл ‘Рейнские сказания’, а в их составе посгоянно называет эту легенду, меняя её заглавие. Сначала это просто ‘Предание о Карле Великом’, затем ‘Карл Великий и Вор’, ‘Карл Великий и Разбойник’ (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 2, Оп. 1. No 40, об. последнего листа). Думается, что слова ‘Вор’ и ‘Разбойник’ в названиях — своеобразные фольклорные эвфемизмы в обозначении Сатаны.
Жуковский отмечает сказание о строительстве аахенской церкви в сборниках Реймонта и Зимрока. Но ни в одном из них не обнаруживается эпизод, получивший разработку в переложении Жуковского. Жуковский из них мог почерпнуть конкретный материал для создания перехода от преамбулы (сообщения о замысле Карла Великого) к основной части повествования (история строительства церкви и происки Сатаны). Во всяком случае разработанный поэтом эпизод органично вписывается в общую ткань рейнского сказания.
Сам характер переложения: использование ‘эпического размера испанских романсов’ (в этом отношении набросок развивает ритмику отрывка ‘Фридрих и Гела’), членение на строфы, событийность, подчёркнутая многочисленными обстоятельствами времени и места, — свидетельствует об экспериментах Жуковского в области сближения прозы и поэзии.

А. Янушкевич

Чаша слёз

(‘Раз матушка свою любила дочку…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 50 об.) — черновой набросок, с заглавием: ‘Чаша слез’ (‘Кувшин слез’ — зачеркнуто), без даты. При жизни Жуковского не печаталось. Впервые: РА. 1873. Кн. 1—2. No 9. Стб. 1703. Печатается по РА, со сверкой по автографу. Датируется: между 6 (18) апреля и 4 мая н. ст. 1845 г.
Основанием для датировки текста является его положение в рукописи, где автографы произведений находятся в хронологическом порядке. Наброску предшествует ‘Сказка о Иване-царевиче…’ — с датой в конце: 6 (18) апреля 1845 г. За ним следует фрагмент переложения повести Л. Тика ‘Альфы’ (см. ниже) — с датой: ‘4 мая н. ст. 1845 г. (Бумаги Жуковского. С. 121). В промежутке между ними и возник набросок под заглавием ‘Чаша слез’.
Незаконченный черновой набросок (объемом в 20 стихов) обрывается буквально на полуслове. Можно предположить, что это — переложение (возможно, прозаического) текста, скорее всего, немецкого автора. На эту мысль наталкивает контекст ‘Чаши слез’: в декабре 1844 г. Жуковский закончил работу над ‘Двумя повестями’, в конце марта 1845 г. — над сказкой ‘Тюльпанное дерево’ (см. комментарий этих произведений).

И. А. Айзикова

Альфы

(‘Где Лилия? Спросил отец. Она…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 53. Л. 51) — черновой набросок, с заглавием: ‘Альфы’ и датой: ‘4 мая’.
При жизни Жуковского не печаталось и в посмертные собрания сочинений не входило.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 121 (ст. 1—5).
Впервые полностью: РЛ. 1982. No 2. С. 162. Публикация О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича.
Печатается по тексту этой публикации.
Датируется: 4 мая 1845 г.
Среди рукописей поэта, относящихся к середине 1840-х гг., есть и неизвестные еще наброски произведений, включенные в тетрадь с характерным заглавием: ‘Повести в стихах’. Наиболее интересный среди них — начало переложения прозаической повести немецкого романтика Людвига Тика ‘Die Elfen’. Эта повесть, как и ‘Белокурый Экберт’ (см. примеч. в наст, томе), предназначалась Жуковским для перевода еще в 1817 г. (см. письмо к Д. В. Дашкову // РА. 1868. No 4—5. Стб. 842). Затем ее заглавие (у Жуковского — ‘Альфы’) неоднократно появлялось в списках произведений 1830-х гг. И только в середине 1840-х гг., готовя сборник ‘Повестей для юношества’, Жуковский начал стихотворное переложение этой повести из сборника ‘Фантазус’ Л. Тика.
Автограф переложения находится среди датированных произведений, работа над которыми проходила в 1845 г., что и позволяет отнесли авторское указание: ‘4 мая’ к 1845 г.
Текст подлинника, послуживший основой для перевода, находится в 15-ти томном берлинском собрании сочинений Л. Тика 1828—1829 гг., экземпляр которого сохранился в личной библиотеке поэта (L. Tieck’s Schrieften. Bd. 4. Berlin, 1828. S. 365—366. См.: Описание. No 2262). Пометы Жуковского в этом томе свидетельствуют о его обращении именно к этому изданию.
Сравнение соответствующего отрывка повести Тика с переложением Жуковского (подробнее см.: РЛ. 1982. No 2. С. 162—163) позволяет говорить о том, что переводчик сохраняет основные моменты сюжета (изменены только имена героев: Лилия вместо Марии, Руфин вместо Андреаса, Дора вместо Бригитты), но стремится к большей объективности повествования. Это достигается за счет определенной дегализации, а также переложения прямой речи героев в авторское повествование. Описательное начало занимает важное место в стихотворных переложениях Жуковского этого периода. Этому способствовал белый пятистопный ямб, избранный Жуковским.
Повесть-сказка Тика ‘Die Elfen’, с ее атмосферой таинственности и романтических приключений, вполне вписывалась в концепцию воспитательного эпоса позднего Жуковского.
До Жуковского повесть Тика прозой перевел А. А. Шишков.

О. Лебедева, А. Янушкевич

Проданное имя

(‘Давным давно, а как давно, о том…’)

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 54. Л. 56 об. — 57 об.) — черновой, с заглавием и датами: ‘6 и 7 мая’.
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 123—124 (ст. 1—20, 40—63, 133—149).
Впервые полностью: ПСС. Т. II. C. 138—140.
Печатается по ПСС, со сверкой по автографу.
Датируется: 6—7 мая н. ст. 1847 г.
Черновой автограф наброска повести ‘Проданное имя’ находится в тетради (в 4-ю долю листа, в которой исписаны 59 листов), содержащей черновые редакции произведений 1843—1847 гг. (от ‘Маттео Фальконе’ до ‘Рустема и Зораба’). Все записи сделаны в хронологическом порядке.
Автографу ‘Проданного имени’ предшествует работа над 8-й главой ‘Рустема и Зораба’ — с датой: ‘7 марта 1847’. Не завершив работу над повестью, Жуковский продолжает переложение повести Рюккерта (л. 58, 59). Все это позволяет датировать наброски повести ‘Проданное имя’ 1847 г., с учетом конкретных указаний Жуковского в тексте: ‘6 и 7 мая’. Как известно, все произведения, написанные за границей, Жуковский датировал новым стилем.
По всей вероятности, сюжет повести восходит к распространенному в литературе европейского романтизма мотиву продажи своего имени Сатане, но никаких реальных параллелей к наброску Жуковского обнаружить пока не удалось.

А. Янушкевич

‘Часто в прогулках моих одиноких мне попадался…’

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 26. Л. 138—140), черновой, без заглавия и даты. При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 77—78.
Печатается по тексту этой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: середина 1840-х гг. (около 1845—1847 гг.).
Автограф наброска ‘Часто в прогулках моих одиноких мне попадался…’ находится в папке, озаглавленной Жуковским: ‘Сочинения’ и содержащей отдельные листы с произведениями разных лет. В хронологическом порядке листы были размещены И. А. Бычковым и распределены в два отдела: а) произведения изданные и б) произведения неизданные (см.: Бумаги Жуковского. С. 56, 59). Бычков считал, что данный набросок, ‘судя по почерку’, ‘писан в сороковых годах’ (Там же. С. 77).
Вслед за автографом этого наброска находится 76 стихов ‘Повести о войне Троянской’: ‘Время настало вершиться судьбам Илиона…’, относящейся к июлю 1846 г. (см.: БЖ. Ч. 2. С. 540). Скорее всего, работа над отрывком велась одновременно с другими повестями 1845—1847 гг. Более точных оснований для датировки обнаружить не удалось.
Трудно сказать что-либо определенное о содержании наброска. Вполне возможно, что он имел документальную основу, но скорее всего у него был неизвестный литературный источник.

А. Янушкевич

<Первое переложение Апокалипсиса>

(‘…И в оном сне видения стеснились…’)

Автографы:
1) РНБ. Оп. 1. No 76. Л. 1—9 — черновой, писанный при помощи особой машинки карандашом, сг. 1 — 213.
2) РНБ. Оп. 2. No 4. Л. 27—48 об. — черновой, писанный камердинером Василием Кальяновым под диктовку Жуковского, правка частично рукою Жуковского, ст. 1—827.
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: Бумаги Жуковского. С. 148—149 (сг. 1—6).
Впервые полностью: Странствующий жид. Предсмертное произведение Жуковского, по рукописи поэта. (С. И. Пономарева). СПб., 1885 (Сборник ОРЯС. Т. 38. No 2).
Печатается по тексту этой публикации, со сверкой по рукописи.
Датируется: 7 сентября — 13 ноября 1851.
Стихотворное переложение Апокалипсиса предназначалось для поэмы ‘Странствующий жид’, но было заменено более коротким вариантом (подробнее об этом см. примеч. к поэме ‘Странствующий жид’ в наст. томе). Датируется по пометам в рукописи 7 сентября — 13 ноября 1851 г. В ноябре 1851 г. Жуковский писал протоиерею Иоанну Базарову: ‘Помогите моему невежеству, напишите вкратце, как изъясняет наша церковь или наши церковные писатели главные видения Апокалипсиса? Это мне весьма нужно, для чего — скажу после, но вы весьма меня обяжете, если просветите мое невежество. Смысл главных видений апостола мне нужен в поэтическом отношении’ (Цит. по: Пономарев. С. 8).
Насколько известно, книга Откровения Иоанна Богослова до этого никогда не была предметом специального внимания Жуковского. Отзвуки тем и образов Апокалипсиса, которые можно найти в его творчестве до 1840-х годов, попадают туда через тексты-посредники (например, ‘Аббадона’ Клопштока, ‘Деревенский сторож в полночь’, ‘Тленность’ Гебеля и т. п.), к самой книге Откровения они имеют отношение весьма косвенное. Нельзя считать серьезной разработкой сюжетов Апокалипсиса и игривое использование их в арзамасской галиматье (см. Проскурин О. Новый Арзамас — Новый Иерусалим // НЛО. 1996. No 19. С. 73—128).
Эсхатологические настроения, сголь распространенные в александровскую эпоху, когда ‘очень многим казалось, что живут они уже внутри сомкнувшегося Апокалиптического круга’ (Флоровский Г., протоиерей. Пути русского богословия. Paris: YMCA-PRESS, 1983. С. 129), не затронули Жуковского. Поразившие поэта революционные события 1840-х годов также не сплетались перед ним в апокалиптическую картину. Вообще, для него личная эсхатология, эсхатология души, воспринималась острее, чем историческая. Поэтому характерно, что обращение Жуковского к Апокалипсису оказалось связано с работой над поэмой ‘Странствующий жид’, для главного героя которой — Агасфера — эти две эсхатологии совпадают (в силу того что его земная жизнь может закончиться лишь вместе с земной историей человечества). Тема Апокалипсиса связана и с фигурой Наполеона, вызывавшей в свое время устойчивые апокалиптические ассоциации, и, конечно же, с образом Тайнозрителя — апостола и евангелиста Иоанна Богослова, введенными Жуковским в художественное пространство поэмы.
Жуковский не ставит перед собой цели дать толкование Апокалипсиса. Он делает именно его стихотворное переложение, пересказ. Но это пересказ не буквальный. После краткого вступления (ст. 3—6) Жуковский, опуская обращения к семи Асийским церквам (2 и 3 главы Апокалипсиса), сразу переходит к 4 главе и описывает картину ‘небесной Литургии’ — таинственных животных и старцев, предстоящих престолу Божию. Это описание органично входит в литургическую линию поэмы, перекликаясь, например, с описанием Божественной Литургии в ст. 1444—1477. Далее Жуковский следует тексту Книги Откровения с незначительными пропусками. Он опускает большую часть того, что относится к личности самого Тайнозрителя: видения Апокалипсиса в поэме созерцаются не Апостолом, а Агасфером, хотя и являются своеобразной визуальной транскрипцией рассказа Апостола, который Агасфер слышит во сне. Так, например, перелагая 10 главу, Жуковский пропускает стихи 3, 8—11, содержащие диалог между Ангелом и Тайнозрителем. Пропускает он и первые 14 стихов 12 главы: здесь описывается не видение, а слышимое Тайнозрителем пророчество. О специфике отбора материала может дать наглядное представление план, сохранившийся в архиве Жуковского (автограф No 2, нумерация стихов принадлежит Жуковскому):
866—887 Трон. Двадцать четыре старца. Животные.
888—912 Книга. Седьмь печатей. Агнец. Песнь всего творенья.
914—951 Снятие семи печатей. Четыре коня. Землетрясенье повсюду.
952—985 Четыре Ангела. Седьмая печать. Семь труб. Ангел с кадильницею. Первая труба. Огонь и град. 2-я труба. Море в кровь. 3-я труба. Звезда на потоки. 4-я труба. Мрак. 5-я труба. Звезда. Ключ от бездны. Саранча.
1052 6-я. Четыре Ангела на Ефрате. Ангел на море и на земле. 7-я труба. Явленье храма. Хвалебная песнь. Явленье жены и зверя. Архангел Михаил. Низвержение дракона.
117 Явленье зверя. И после него другого зверя.
1150 Явленье Агнца. Голос с неба. Пение перед троном. Ангел с Евангелием. Ангел, возвещающий падение Вавилона. Ангел, возвещающий горе. Горе поклонникам зверя.
1187 Зрение сына человеческого. Жатва. Семь последних язв. Семь чаш гнева. Гной. Море в кровь. Воды в кровь. Опаление людей зноем. Трон звериный покрытый тьмою. Ефрат. Чаша на воздух. Совершилось. Разрушение Вавилона.
1266 Жена-блудница на звере. В блеске с небес. Будущая казнь блудницы. Всеобщая Аллилуйя.
1453 Витязь на белом коне. Жезл железный. Ангел, скликающий птиц. Низвержение зверя и его войска.
1494 Дракон окован Ангелом на тысячу лет. Тысячелетнее царствие. Первое воскресение.
1538 Белый трон. Разогнутая книга жизни. Суд. Смерть и ад. Низвержение в озеро. Новая земля и новое небо. Новый Иерусалим с неба. Скиния Бога. Живые и мертвые. Книга животных. Море, возвращающее мертвых. Низвержение ада и смерти. Вторая смерть. Новое небо и земля.
1560 Нисходящий новый Иерусалим с неба. Всякая слеза стерта. Двенадцать оснований. Град без храма самосветлый. В нем одни записанные в книгу жизни. Река воды живой и древо жизни. Лицезрение Божие.
1563 Глас говорящий.
1566 Жить с ними. Бог. Скиния.
1568 Сотрет всякую слезу, ни скорби, ни смерти.
1571 Прежнее миновалось.
1573 Совершилось.
1626 Храма я не видал.
1627 Бог Храм и Агнец, солнце и звезды не нужны. 1635 Ночи не будет.
1638 Не войдет ничто нечистое.
1642 Река воды живой от престола Божия.
1646 Древо жизни.
1653 Лице Божие.
1657 Господь им светом будет.
1667 Подходит время.
Довольно трудно однозначно ответить на вопрос о том, с какого текста делал Жуковский свое переложение. Еще в 1844—1845 гг. он выполнил перевод Нового Завета с церковнославянского на русский язык, и можно было бы думать, что именно этот перевод ляжет в основу стихотворного переложения Апокалипсиса. Но в целом ряде случаев Жуковский следует не собственному переводу Нового Завета, а переводу, изданному Российским Библейским обществом (далее: РБО). Так, в ст. 118—119 (Откр. 8, 2—3) Жуковский использует слово ‘жертвенник’, которым в переводе РБО передано греч. , в то время, как в переводе Нового Завета у Жуковского стоит, как и в церковнославянском — ‘алтарь’. В ст. 130—131 (…вся трава // Зеленая сгорела) (Откр. 8, 7) Жуковский опять следует не своему переводу, в котором сохраняется церковнославянское слово (трава злачная), а переводу РБО: ‘вся трава зеленая () сгорела’.
В целом создается впечатление, что, взяв за основу русский текст РБО, Жуковский учитывал и славянский текст (в том числе и через свой славянизированный перевод), а также, вероятно, и немецкий (Лютера), и французский (де Саси) переводы. О том, что Жуковский внимательно читал новозаветные тексты на немецком и французском языках, свидетельствуют многочисленные пометы в изданиях Библии и Нового завета в переводе Лютера и де Саси, сохранившиеся в его библиотеке (Описание. No 661, 663, 1768). Впрочем, использование этих последних было, очевидно, затруднено тем, что Жуковский не мог из-за болезни глаз читать самостоятельно, и в своих письменных трудах должен был пользоваться услугами камердинера Василия Кальянова, который служил ‘и глазами для чтения, и рукою для письма’ (Гиллельсон М. И. Переписка П. А. Вяземского и В. А. Жуковского (1842—1852) // Памятники культуры: Новые открытия. 1979. Л., 1980. С. 71), но, кажется, не читал в достаточной степени ни по-французски, ни по-немецки.
Лексика и синтаксис стихотворного переложения Апокалипсиса значительно славянизированы. В то же время некоторые употребляемые Жуковским термины выпадают из церковнославянской традиции. Самый яркий пример — употребление вместо ‘престол’ — ‘трон’ и вместо ‘венец’ — ‘корона’ (напр., в переложении 4 главы Апокалипсиса (ст. 10—25)). В отличие от традиционно используемых в русских переводах церковнославянизмов ‘престол’ и ‘венец’ эти слова, заимствованные западным путем, имеют совсем иной, не связанный со священными текстами, круг ассоциаций (несмотря на то, что ‘трон’ этимологически восходит в конечном итоге к греческому , употребляемому в данном месте Священного Писания). Особенно ощутима для смыслового контекста потеря слова ‘венец’ (orcpctvoc,) с его глубокой символикой награды за победу, тернового венца Христова и знака царского достоинства.
Цель реального комментария не в том, чтобы дать свод толкований на образы Апокалипсиса, но в том, чтобы показать своеобразие его стихотворного переложения Жуковским. Тем не менее в ряде случаев для решения этой задачи необходимо толкование самих новозаветных текстов. В этом случае мы прибегаем чаще всего к комментариям Архиепископа Андрея Кесарийского, который был и остается наиболее авторитетным православным изъяснителем книги Откровения. Поскольку сам Жуковский, как видно из его письма к Базарову, стремился поверить свое понимание Апокалипсиса церковным, этот выбор представляется оправданным. Цитаты из текста Апокалипсиса приводятся не в Синодальном переводе (еще не существовавшем при жизни Жуковского), а в переводе Российского Библейского общества по изд.: Новый Завет в переводе Российского Библейского общества. Репринтное воспроизведение издания 1824 г. — М.: Российское Библейское Общество, 2000. Цитаты из Нового Завета в переводе Жуковского приводятся по изданию: Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа. Перевод В. А. Жуковского. Берлин, 1895. Греческий текст (кроме оговоренных случаев) приводится по Textus receptus. Церковнославянский — по Елисаветинской Библии, которой, очевидно, пользовался Жуковский (Библия. Книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета на церковнославянском языке с параллельными местами. М.: Российское Библейское Общество, 1993 — репринт издания 1900 г.).
Ст. 7—11. …И увидел я, что Некто // В одежде длинной, с поясом златым, // Как пламень солнечный лицом, семь звезд // В деснице, и двуострый меч из уст, // Сидел на троне… — Жуковский, описывая Сидящего на престоле, пользуется стихом из первой главы (Откр. 1, 13). Он не учитывает, что этот стих относится к Подобному Сыну человеческому, т. е. ко Второму Лицу Пресвятой Троицы — Сыну Божиему, воспринявшему человеческую природу, в то время, как в 4-й главе, которую здесь перелагает Жуковский, речь идет о Первом Лице. ‘Так как в этом видении (Тай-нозритель. —Д*Д.) представляет Отца, то не придает Ему, как прежде Сыну, признаков телесного образа, но уподобляет и сравнивает Его с драгоценными камнями’, — поясняет Архиепископ Андрей Кесарийский (Толкование на Апокалипсис Святого Андрея, Архиепископа Кесарийского. Иосифо-Волоколамский монастырь, 1992. С. 36). ‘И сей сидящий видом был подобен камню яспису и сардису, и радуга вокруг престола, видом подобная смарагду’ (Откр. 4, 3).
Ст. 11—12. … И четыре трон II Животных на хребте держали… — Жуковский несколько снижает и заземляет образ таинственных животных. У него появляется даже такая ‘физиологическая’ подробность, как то, что они ‘держат’ трон ‘на хребте’. Согласно тексту Откровения эти существа отнюдь не ‘держат’ престол Божий, они находятся ‘посреди престола и окрест престола’ (Откр. 4, 6, в пер. Жуковского = цел.). В греческом подлиннике здесь стоит слово (цел. животно, рус. животное, ср. 1 главу Книги пророка Иезекииля), ‘а это название , отличаясь от , употреблялось почти всегда греческими писателями в благородном значении, т. е. для обозначения таких существ, которые по своей природе стоят не ниже человека. Поэтому, хотя живые существа, виденные св. Иоанном и имели некоторые внешние черты животных, но они по своей природе не были, конечно, животными’ (Сборник статей по исголковательному и назидательному чтению Апокалипсиса. Сост. М. Барсов. Б. м.: Издательская группа Свято-Троицкого Серафимо-Дивеевского женского монастыря ‘Скит’, б. г. С. 170) (ср. перевод этого места в Новой Иерусалимской Библии: four living creatures), так что снижение и ‘физиологизация’ их образа вряд ли оправданы. Несколько отступает Жуковский от текста Священного Писания и в описании внешнего облика coct. ‘И были крылья их могучими очами покрыты’, — пишет он. В Апокалипсисе говорится, что очами были покрыты не их крылья, но ‘каждое из животных … было внутри преисполнено очей’ (Откр. 4, 8), было ‘с очами бесчисленными спереди и сзади’ (Откр. 5, 6), что, по выражению прот. С. Н. Булгакова, является ‘символом высшей созерцательности в лицезрении Божием’ (Булгаков С, протоиерей. Апокалипсис Иоанна (опыт догматического истолкования). М.: Православное братство трезвости ‘Отрада и утешение’, 1991. С. 43).
Ст. 24—25. …все пред горним троном двадцать // Четыре старца падали на землю... — Откр. 4, 10: ‘тогда двадцать четыре старца падают пред сидящим на престоле, и поклоняются живущему во веки веков’. Выражение ‘падают на землю’ в описании небесного, ‘горнего’ видения представляется не совсем удобным (см. далее и ст. 52). Престол Тайнозрителем видится именно на небе: ‘После сего я взглянул, и се дверь отверста на небе…’ (Откр. 4, 1), ‘и тотчас я был в духе: и се, престол стоял на небе’ (Откр. 4, 2), ‘и вокруг престола двадцать четыре престола, а на престолах видел я двадцать четыре старца сидевших…’ (Откр. 1, 4).
Ст. 34—35. Пред Тем, Кто восседал на горнем троне, I Среди животных и венчанных старцев, I Стал… — Не совсем точная передача Откр. 5, 6. В Апокалипсисе ‘положение Агнца дано странно-неуклюжей семитической фразой, буквально гласящей: ‘посреди престола и четырех животных и посреди старцев’. Эта фраза подчеркивает, что Агнец в центре, но при этом никак не отрицает и центральность положения Сидящего на престоле’ (Гиблин Ч. Открытая книга пророчеств// Символ 1993. No 30. С. 66).
Ст. 36—37. ...седмирогий, седмиокий Агнец, IIКак бы закланный… — Откр. 5, 6. Агнцем в Апокалипсисе именуется Господь Иисус Христос. Ветхозаветный пасхальный агнец — наиболее полный ветхозаветный прообраз Христа: ‘Пасха наша, Христос, заклан за нас’ (1 Кор. 5, 7) (см. Ин. 1, 29, Ин. 19, 36, 1 Петр. 1, 19). Ветхозаветная Пасха — спасение из египетского рабства — совершилась кровью агнцев, принесенных в жертву в ночь перед исходом из Египта, новозаветная Пасха — спасение из рабства греху и смерти — совершилась Кровью Христа, принесшего себя в жертву за грехи мира. Число семь означает полноту и совершенство.
Ст. 39. …арфы были в их / Руках… Цсл. гусли, то же слово используется и в известных нам русских переводах, включая перевод Жуковского: гусли. В греч. подлиннике (Откр. 5, 8), т. е. кифары. Возможно, в данном случае Жуковский основывался на немецком переводе Лютера: Harfen или французском переводе де Саси (arpes).
Ст. 40—42. … С них же // Святых молитвы, дымом фимиама // Благоухая, к трону подымались… — Жуковский довольно значительно развивает образ Апокалипсиса, в тексте которого стоит просто: ‘…имея каждый гусли и чаши златые, полные фимиама, кои суть молитвы святых’ (Откр. 5, 8).
Ст. 49—52. …Сидящему на горнем троне / Воспело, в песнь одну слиясь: ‘Тебе благословенье, слава и держава / Во веки!’… — В тексте Откровения указывается, что славословие воссылается не только Сидящему на престоле, но и Агнцу: ‘Седящему на престоле и Агнцу благословение, честь и слава и держава во веки веков’ (Откр. 5, 13). Жуковский опускает вообще все славословия Агнцу, о которых говорится в этой главе (Откр. 5, 9—10, Откр. 5, 12).
Ст. 100. …двенадцати колен… — Т. е. двенадцати колен Израилевых (см.: Откр. 7, 4—8).
Ст. 101. Запечатлены той живой печатью… — Новый Завет не знает выражения ‘живая печать’. Имеется в виду ‘печать живого Бога’ (ст. 98, Откр. 7, 2). Выражение ‘живой Бог’ представляет собой устойчивое словосочетание, многократно встречающееся и в Ветхом, и в Новом Завете.
Ст. 103. Бесчисленность людей из всех народов // И поколений… — В тексте Откровения в данном случае употребляется слово , которое обозначает не поколение, а род, ‘колено’. Тем не менее, смысл стиха в передаче Жуковского сохраняется, ибо речь здесь идет именно о людях из разных поколений человеческого рода. Белоризцы, по толкованию Архиепископа Андрея Кесарийского, ‘это суть те <...>, которые прежде мученически пострадали за Христа и из всякого колена и племени имеющие в последние времена с мужеством принять страдания’ (Св. Андрей Кесарийский. С. 59—60). ‘Это — вселенская Церковь мучеников всех времен, племен и народов’ (прот. С. Булгаков. С. 65).
Ст. 107—109…. Тут все четверо животных, / Все старцы и всех ангелов кругом / Стоявших, легионы пали ниц... — В Апокалипсисе говорится о том, что ниц пали лишь ангелы: ‘и все Ангелы стояли вокруг престола и старцев и четырех животных, и пали пред престолом на лица свои, и поклонились Богу’ (Откр. 7, 11).
Ст. 115. Семь ангелов приблизилися к трону… — В тексте Откровения: ‘И узрел я седмь Ангелов, пред Богом стоящих’ (Откр. 8, 2).
Ст. 122. …жертвенным огнем… — Т. е. огнем, взятым с жертвенника.
Ст. 126—127. И вострубить семь ангелов готовясь, / Приставили семь труб к своим устам. — Деталь добавлена Жуковским. В тексте Апокалипсиса просто: ‘И седмь Ангелов, имеющие седмь труб приготовились трубить’ (Откр. 8, 6).
Ст. 138. …звезда, горящая, как светоч… — Откр. 8, 10: звезда горящая подобно светильнику. Греч. (в буквальном переводе ‘факел, лампада, светильник’) на поэтическом языке означает ‘светило, светоч’. В переводе Лютера здесь использовано die Fackel, в переводе де Саси — un flambeau, имеющие то же сочетание значений. Возможно, Жуковский следует именно немецкому или французскому тексту. В собственном переводе он поставил здесь необычный славянизм ‘пламенник’ (в церковнославянском тексте — ‘свеща’).
Ст. 143—148. …затмилась третья // Часть солнца и луны и звезд, и третья // Часть дня была без света, и третья // Часть ночи без сиянья звезд, и было // В том мраке слышно, как летел, шумя // Крылами, ангел… — Откр. 8, 12—13. У Жуковского несколько усилен мотив тьмы. В тексте Апокалипсиса после указания на то, что ‘третия часть дня не светла была’, кратко говорится: ‘так как и ночи’ (в переводе Жуковского — ‘и ночь равномерно’). Жуковский же создает целый образ беззвездной ночи, во ‘мраке’ который лишь слышно, но не видно, как летает, шумя крылами, ангел (ср. в переводе РБО: ‘и видел я, и слышал, как один Ангел летел по небу’, в переводе Жуковского: ‘и я узрел и услышал парение одного Ангела посреди неба’). Образ беззвездной ночи многими нитями связан с поэтической системой и ‘Странствующего жида’, и более раннего творчества Жуковского. В ней звезды — это огоньки небесной Отчизны, ‘свет родимой стороны’ (‘Деревенский сторож в полночь’), окна в мир ‘невыразимого’, явление ‘небесного’ в ‘темной области земной’. Символ звезды у Жуковского соотносится с образом ‘таинственного посетителя’, ‘вестника’, ‘гения чистой красоты’, на мгновение приоткрывающего покрывало, отделяющее земной мир от небесного, и на прощание зажигающего ‘прощальную звезду’ (‘Лалла Рук’, ср. ‘звезду преображенья’ в ‘Славянке’). Лишенное звезд небо в таком случае означает крайнюю степень безблагодатности, оставленности земного мира небесным. Мотив тьмы акцентирован Жуковским и в начале ‘Странствующего жида’: по его описанию тьма, наступившая после крестной смерти Спасителя, не рассеивалась до самого наступления ночи (согласно евангельскому повествованию она продолжалась лишь три часа). Изображение ее перекликается с образом тьмы из незавершенной поэмы ‘Египетская тма’ (1845, поэтическое переложение 17 главы книги Премудрости Соломоновой), в которой мрак, на три дня охвативший Египет, описывается как ночь, ‘из адовых исшедшая вертепов’, ‘прообразитель той великой ночи, которой нет конца’. В уста пришедшего в крайнею степень отчаяния Агасфера Жуковский вкладывает слова Иова, опять же находя здесь близкую для себя ночную и звездную символику: ‘…и проклята // Да будет ночь, когда мой первый крик // Послышался: да звезды ей не светят…’ (ср. Иов. 3, 9).
Ст. 152. …и был ей дан от бездны ключ. — ‘Бездна на языке Откровения есть место предварительного наказания падших ангелов, демонов, зверя и лжепророка (Откр. 11, 7, 17, 8, 22, 1, 3)’ (прот. С. Булгаков. С. 70).
Ст. 170. …носящим узы’.— Т. е. связанным (Откр. 9, 14).
Ст. 172—173. … И было // Их воинство несметно… — Откр. 9, 16: ‘число конного войска было, две тьмы тем’ — , т. е., если переводить числом, — двести миллионов.
Ст. 174—175. …их кони // Тройною язвою дышали… — Имеется в виду огонь, дым и сера, исходившие изо рта коней (Откр. 9, 18).
Ст. 177—179…. Остальные ж // Без покаяния во тьму безверья // И злодеянья глубже погрузились. — В тексте Апокалипсиса речь идет не о безверии, а о идолослужении, т. е. о языческой вере в идолов и поклонении им (Откр. 9, 20). Очевидно, Жуковский соотносит видения Апокалипсиса с реалиями современной ему европейской цивилизации и потому говорит именно о безверии.
Ст. 180—181. Тут семь громов своими голосами // Проговорили… Ангел [я увидел] … — В тексте Апокалипсиса видение Ангела, облеченного в облако и радугу, предшествует семи громам (Откр. 10, 1—3).
Ст. 190—192. …тайна // Господняя свершится, как пророкам // Ее Господь открыл… — ‘…совершится тайна Божия, как Он благовествовал рабам Своим пророкам’ (Откр. 10, 7).
Ст. 193. …и раздался голос… — В Апокалипсисе — мн. число: гласы (Откр. 11, 15).
Ст. 215. …чермный…— Т. е. красный. Этот же церковнославянизм использован и в Новом Завете в переводе Жуковского. Ниже Жуковский использует и ‘багряный’, а во втором варианте стихотворного переложения — и ‘багряноцветный’.
Ст. 221—222. …разинул // Он пасть… — Деталь, отсутствующая в тексте Апокалипсиса.
Ст. 225. …был на небо унесен… — Откр. 12, 5: ‘и взято было дитя ее к Богу и престолу Его’.
Ст. 234. …древний змий… — Диавол назван так потому, что обольстил Еву через змия. Обетование, данное прародителям о семени жены, которое сотрет главу змия (Быт. 3, 15), рассматривается в церковном богословии как первоевангелие, первое обетование о пришествии в мир Спасителя и о его победе над грехом и смертью.
Ст. 235—236. …всего созданья // И человеков обольститель. — Откр. 12, 9: ‘…обольститель всей вселенной’. ‘Вселенная’ () означает не ‘все создание’, а пространство земли, населенное человечеством, в более тесном смысле — круг земель, входивших в Римскую империю.
Ст. 241. …клеветник… — Откр. 12, 10: клеветник. Греч. — букв. обвинитель, т. е. диавол ( — клеветник). ‘Оболгание или клевета диавола на людей дает, как сказано, название, ему свойственное’ (Св. Андрей Кесарийский. С. 97).
Ст. 244. И словом их свидетельства… — (Откр. 12, 11). По словам священника Павла Флоренского ‘понятие свидетельствования есть одно из первоустановочных понятий философии христианства’. По приводимым им же же наблюдениям в Новом Завете слова этого лексического гнезда встречаются не менее 174 раз (1,38% от всех слов Нового Завета), что само по себе говорит о степени их важности. Греч. (свидетель), переведенное на славянский словом ‘мученик’, означает такого ‘свидетеля, который свидетельствует своими страданиями, и такого страдальца, чьи добровольные страдания вытекают из самого содержания его свидетельствования’ (Из богословского наследия священника Павла Флоренского // Богословские труды. Сб. 17. М.: Изд-во Московской патриархии, 1977. С. 159). Мученичество есть свидетельство о Христе, оно ‘есть продолжение апостольского служения в мире’ (Болотов В. В. Лекции по истории древней церкви. Т. П. История Церкви в период до Константина Великого. М., 1994. С. 5). Архиепископ Андрей Кесарийский считает, что в данном месте Св. Писания речь идет именно о мучениках, победивших диавола ‘страданиями за Христа’. Рассказывая в поэме ‘Странствующий жид’ о страданиях первых христиан, Жуковский называет их (вероятно, следуя книге Деяний Святых Апостолов) тем же словом — ‘свидетели’ (см. ст. 367).
Ст. 244—246. …и тем, // Что веруя они не возлюбили // Своей души до самой смерти. — ‘… не возлюбили души своей даже до смерти’ (Откр. 12, 11).
Ст. 253—254. …пошел войною // На всех рожденных от жены… — В тексте Откровения: ‘чтобы вступить в войну с прочими от семени ее’ (Откр. 12, 17). Есть различные варианты объяснения, кто такие ‘прочие от семени ее’, понятно только, что это не ‘все рожденные от жены’, ибо от нее рожден и сын, о котором говорилось в Откр. 12, 4—5. Архиепископ Андрей Кесарийский понимает под ‘прочими’ христиан, не ушедших в пустыню, а оставшихся в миру, и толкует это место следующим образом: ‘А когда лучшие и избранные церковные учителя и презревшие землю удалятся по причине бедствий в пустыню, тогда антихрист, хотя и обманется в них, воздвигнет брань против воинствующих Хрисгу в мире, чтобы восторжествовать над ними, найдя легко уловляемыми их, как бы посыпанных земным прахом и увлеченных житейскими делами. Но и из сих многие победят его, ибо искренно возлюбили Христа’ (Св. Андрей Кесарийский. С. 99).
Ст. 254—256. …покорных // Заповедям Господним и Христовым // Свидетельством запечатленных… — Откр. 12, 17. В тексте Откровения (в переводе Жуковского так же, как и в переводе РБО) говорится не о ‘покорных заповедям’, а о ‘сохраняющих заповеди Божий’. Кажется, использованное в поэтическом переложении слово ‘покорные’ возникает не случайно. В размышлениях Жуковского о вере 1840—1850-х годов мысль о необходимости подвига покорности и послушания — одна из главных. ‘Во-первых, вера есть произвольное принятие истины, без помощи очевидности, покорив рассудок свидетельству откровения, — считал он, — во-вторых, вера есть произвольное предание самой своей воли воле Того, чьему откровению эта воля уже покорила рассудок’ (ПСС. I). Таким образом, вера — это покорность Откровению и послушание воле Божией. Как таковая она является ‘высочайшим актом человеческой свободы’, ибо возможна только через свободное самоотвержение человека. Убежденность в необходимости и благодетельности покорности и послушания была чрезвычайно глубокой у Жуковского и во многом определяла его религиозные и общественные взгляды. Его духовник протоиерей Иоанн Базаров вспоминает: ‘Раз я застал его с катехизисом в руках. ‘Вот, — говорил он мне, — к чему мы должны возвращаться почаще. Тут вам говорят, как дитяти: слушайся того, верь вот этому! и надо слушаться!’ ‘О, авторитет великое дело для человека! — повторял он нередко. — Что такое церковь на земле? Власть перед которою мы должны склонять голову. Мы должны быть перед нею, как дети!’ Напрасно иногда я старался наводить его на ту мысль, что для бытия церкви на земле есть и другие высшие основания, кроме одного испытания послушания людей. Он всегда останавливал меня словами: ‘Без послушания нельзя жить на земле!» (В. А. Жуковский в воспоминаниях… С. 447). Следует вспомнить и то, как Жуковский изображает состояние духовной просветленности, достигнутое Агасфером после принятия крещения: ‘На потребу нужно мне одно — // Покорность, и пред Господом всей воли // Уничтоженье…’ (и далее ст. 1506—1518).
Ст. 266—268. И все живущие, которых имя, // С созданья мира, в книгу жизни Агнцем И Не внесено… — Откр. 13, 8: ‘все живущие на земле, которых имена не написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира’. Слова ‘от создания мира’ относятся не к тем, кто не вписан в книгу жизни, а к Агнцу. Агнцем, закланным от создания мира, именуется Иисус Христос (см. прим. к ст. 35—36, ср. 1 Петр. 1, 19—20). Впрочем, в новом русском переводе под ред. епископа Кассиана (Безобразова) наряду с традиционным допускается и то прочтение текста, которому следует в своем переложении Жуковский (см. Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа. Перевод с греческого подлинника под ред. епископа Кассиана (Безобразова). — Б. м.: Российское Библейское Общесгво, 1997.).
Ст. 279. Лик зверя… — См. и далее ст. 339, ст. 363. В Откр. 13, 14 не лик, а образ () зверя. Вряд ли здесь возможно употребить слово ‘лик’ в его прямом значении.
Ст. 278. …исцеленнаго от раны… — Выше, в описании первого зверя (ст. 258— 260) Жуковский опускает ту деталь, что ‘одна из голов его как бы смертельно была ранена, но сия смертельная рана исцелела’ (Откр. 13, 3).
Ст. 281. Чтоб он… — Т. е. образ (у Жуковского — лик) зверя.
Ст. 286—287. На их челе или руке лик зверя // Изобразить… — В Апокалипсисе речь не о лике, а о начертании (), отметке, клейме, которое ставится на чело или на правую руку. Архиепископ Андрей Кесарийский считает это начертание ‘начертанием пагубного имени отступника и обольстителя’ (С. 101) (ср.: Откр. 14, 11 и в стихотворном переложении ст. 312). Ниже Жуковский называет начертание и ‘знаменьем’ (ст. 650).
Ст. 300—303. …и пенье то // Одни, печать Живаго Бога на челе // Носящие, могли из всех людей на свете // Живущих повторить… — (Откр. 14, 1—3). Речь здесь идет о 144 тысячах девственников, у которых на челе написано имя Отца Агнца. Жуковский, видимо, отождествляет их с 144 тысячами от колен Израилевых, которые были запечатлены печатию Живого Бога (ст. 99—100, Откр. 7, 2—8). Вряд ли это основательно. 144 тысячи — число, символизирующее полноту и множественность (см.: Гиблин Ч. С. 76). ‘…Сии тысячи должно считать особыми от показанных ранее и поименно совокупленных из всех колен Израильских, но о девстве которых не засвидетельствовано’, — пишет Св. Андрей Кесарийский (С. 111).
Ст. 305. Имел в руках Евангелье … — ‘Имел в руках’ — деталь, добавленная Жуковским. Откр. 14, 6: ‘…который имел вечное Евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле…’. Жуковский, видимо, считает, что речь идет о книге, в то время как здесь Евангелие () употребляется скорее в первоначальном значении ‘благая, радостная весть’. Такое же понимание отразилось и в переводе Жуковским Нового Завета, где данное место читается так: ‘…и нес он Евангелие — благовестить живущим на земле…’. Ср. с одним из современных вариантов перевода: ‘И увидел я, как ангел летит в поднебесьи с благовестием вечным…’ (Евангелия от Марка. Евангелие от Иоанна. Апокалипсис. СПб., 1997).
Ст. 342—346. …стояли в море // Кристально-пламенном, имея арфы // Господния в своих руках, и пели // Песнь Моисееву и Агнца песнь // Святую... — Откр. 15, 2—3. ‘Песнь Моисеева и Агнца’ — это, по выражению прот. С. Булгакова, ‘ветхо- и новозаветная’ (Булгаков С., прот. С. 134) песнь: ‘По песни Моисеевой полагаем, что Богу воссылается песнопение от оправданных до благодати под законом, а по песни Агнца, — что праведно пожившие после пришествия Христова возносят Ему непрестанное песнопение и благодарение…’ (Св. Андрей Кесарийский. С. 121—122). Моисей — ветхозаветный пророк-Боговидец. ‘Стеклянное море, смешанное с огнем’ (у Жуковского — кристально-пламенное, вероятно, он отождествляет его с морем, о котором говорится в Откр. 4, 6) напоминает о Чермном море, перейдя через которое ‘Моисей и сыны Израилевы воспели Господу песнь’ (Исх. 14, 31—15, 21). Переход через Чермное море — один из прообразов Спасения. Первая строка песни Моисеевой и Агнца содержит реминисценцию из песни Моисея Втор. 32, 4.
Ст. 351. …Храм скинии свидетельства отверзся… — Скиния ( — шатер, палатка) — походный храм, в котором находились ветхозаветные святыни и совершалось Богослужение во время сорокалетнего странствия израильского народа по пустыне. Скиния была изготовлена ‘по тому образцу, какой показан’ (Исх. 25,40) был Моисею на горе Синай. По толкованию Архиепископа Андрея Кесарийского об этой небесной скинии и идет речь в данном стихе.
Ст. 359—361. ...глас // Господний… — В Откр. 16, 1 — просто: ‘громкий голос’.
Ст. 366. И море стало кровью… — Деталь добавлена Жуковским, причем этот образ, видимо, ему важен — он специально отмечен в плане: море в кровь (см. выше).
Ст. 372. …кровь пророков … — Откр. 16, 6: кровь святых и пророков (см. также ст. 423). ‘Святыми’ в Новом Завете именуются верные — уверовавшие и крестившиеся во Христа.
Ст. 382—383. …и покрылось царство // Его глубокой тьмой… — Опять Жуковским усилен мотив тьмы. В Откр. 16, 10 просто: и сделалось царство его мрачно (темно). Эта же деталь акцентирована и в плане стихотворного переложения Апокалипсиса, где Жуковский записывает: ‘трон звериный, покрытый тьмою’. См. прим. к ст. 142—147.
Ст. 391. Тогда от храма и от трона голос // Послышался… — Голос послышался от одного места — престола (‘трона’), находящегося в храме: ‘и из храма небесного, от престола, раздался громкий глас’ (Откр. 16, 17).
Ст. 393—395. И было страшное блистанье, громы, // Землетрясенье, голоса, каких // С созданья человека на земле не ведали… — Последнее замечание в тексте Апокалипсиса относится лишь к землетрясению (Откр. 16, 18).
Ст. 416—418. Сидела облеченная в порфиру // Багряную… — Откр. 17,4: ‘в порфиру и багряницу’ — царские одеяния, оба красного цвета.
Ст. 514. …ни виссона… — Тончайшая дорогая ткань.
Ст. 519—521. Не будут продавать уже ни пряных // Кореньев, ни курений, ни ливана, // Ни мирры, ни смолы благоуханной… — Откр. 18, 13. В тексте Апокалипсиса упоминаются не ‘пряные коренья’, а корица — пряность, которую получали из толченой коры коричного дерева (Cinnamonum verum), принадлежащего к семейству лавровых. Ливан (ц.-сл.) — ладан, ‘смола благоуханная’ — добавлено Жуковским (вероятно, имеется в виду тоже ладан), мирра (греч. murrha) — особый вид ароматной смолы, получаемой из ряда африканских и аравийских деревьев.
Ст. 571. Раздался глас, поющий ‘Аллилуйя!’ — В Откр. 19, 3 речь идет не о пении, а о гласе, ‘который говорил: Аллилуйя!’, но слово ‘пение’ вполне применимо в данном случае, ‘ибо само это слово (Аллилуйа.— Д. Д.) есть не просто слово, а некое мелодическое восклицание. Его логическое содержание можно, конечно, передать словами ‘хвала Богу’, но этим содержанием оно не исчерпывается и не передается, ибо оно само и есть порыв радости и хвалы перед явлением Господа, реакция на Его пришествие…’ (Шмеман А., протопресвитер. Евхаристия: Таинство Царства. М.: Паломник, 1992. С. 87).
Ст. 603—604. …Себя именовал // Он ‘Слово Божие’… — Откр. 19, 13: ‘имя Ему: Слово Божие’.
Ст. 609—610. …и точило // вина Господней ярости он топчет. — Точило — яма для давления винограда.
Ст. 630. …Их оросили живых… — Т. е. зверя и лжепророка (Откр. 19, 20).
Ст. 684. И разогнулася животных книга… — Т. е. книга жизни. Жуковский употребляет славянизированный оборот, подобный тому, который он использовал в своем переводе Нового Завета, заимствовав его из церковнославянского текста: ‘и были разогнуты книги, и одна книга отворилась, она же книга животная’ (Откр. 20, 12, в переводе Жуковского).
Ст. 704—706. ‘Здесь скиния Господняя, и в ней // Все человека собраны, и будет // Жить с ними Бог…’ — Откр. 21, 3: ‘се скиния Божия с человеками’.
Ст. 714. Я вечный Бог... — Слова добавлены Жуковским.
Ст. 716. Живой дам жаждущему выпить туне…— Т. е. даром. Церковнославянизм ‘туне’, употребляемый в этом месте и в Новом Завете в переводе Жуковского.
Ст. 764—766. …помосты улиц // Из золота, как чистое сияли // Стекло. — В Откр. 21, 21 — единственное число: улица города — чистое золото (в церковнославянском тексте, а вслед за ним и в Новом Завете в переводе Жуковского — множественное: стогны града).
Ст. 803—804. Кто каждое написанное чтит // В сей книге слово. — В Откр. 22, 9 говорится о ‘соблюдающих ( )’ слово сей книги.

Д. Долгушин (о. Димитрий)

<Второе переложение Апокалипсиса>

(‘Те образы, в течение столетий…’)

Автограф: (РНБ. Оп. 2. No 4. Л. 48—51) — черновой.
При жизни Жуковского не печаталось.
Впервые: С 6. Т. 5. С. 164—167 — под произвольным заглавием: ‘Видение Иоанна Богослова’.
Датируется: 26 ноября 1851 — 7 февраля 1852.
Второй вариант стихотворного переложения Апокалипсиса, как и первый, не вошел в текст поэмы. Датируется по пометам в рукописи. В этой же рукописи после приведенного выше плана первого варианта стихотворного переложения Апокалипсиса имеется еще один, зачеркнутый, план, видимо, имеющий отношение ко второму варианту переложения:
Агнец. Всеобщая песнь.
Четыре коня.
Ангел. Запечатлены двенадцать колен.
Семь Ангелов с трубами. Время миновалось.
Жена, двенадцатью звездами венчанная. Дракон.
Война на небесах. Победа архангела.
Зверь седьмиглавым из моря.
Сын человеческий с серпом.
Всадник на белом коне.
Слово Божие.
Меч из уст. Воинство на белых конях.
Против него зверь.
Низвержение дракона.
Сидящий на троне. От лица его убегает небо.
Возвращение мертвых.
Вечный суд. Низвержение смерти и ада.
Ст. 16—18. ‘Я Альфа и Омега, // Я первый и последний, Я всему // Начало и конец’… — Откр. 1, 10, Откр. 21,6.
Ст. 24—25. …и свернувшись // Как власяница, небеса исчезли. — В тексте Апокалипсиса и в первом варианте стихотворного переложения эта метафора относится к солнцу: ‘и солнце стало мрачно как власяница’ (Откр. 6, 12).
Ст. 84—85. …и именем неизреченным // Ему лишь ведомым… — Откр. 19, 12: ‘и имя было на Нем написано, которого никто не знал, кроме Его Самого’. Эпитет ‘неизреченный’, связанный с эстетикой невыразимого в творчестве Жуковского, отсутствует в данном стихе Апокалипсиса. Имя не может быть неизреченным, тогда оно перестает быть именем.

Д. Долгушин (о. Димитрий)

КОНСПЕКТЫ И ПЛАНЫ

Весна

Подготовительные материалы (планы и конспекты, всего 13) к ‘Весне’ датируются 1806-м (I—III) и 1812-м (IV—XIII) гг., но интерес к описательной поэме относится уже к начальному этапу творчества, сопровождается осуществленными фрагментами замысла (‘Опусгевшая деревня’, 1805 г., ‘Вечер’, 1806 г., ‘Гимн’, 1808 г., ‘Послание к Батюшкову’, 1812 г.), упоминаниями в различных ‘росписях’ задуманных сочинений и размыкается в широкий контекст дальнейшего творчества Жуковского (панорамная элегия ‘Славянка’, балладные и идиллические пейзажи, пейзажные описания павловских посланий и др.).
Интерес к описательной поэме включен с самого начала в философию жизни в целом. К 1802 г. относится перевод ‘Сельского кладбища’ с экзистенциальными мотивами жизни и смерти, в это же время Жуковский знакомится с различными образцами пейзажной поэзии сентиментализма и предромантизма. Андрей Тургенев 26 ноября 1802 г. пишет, что Жуковский ‘окружен Греем, Томсоном, Шекспиром, Попе и Руссо! И в сердце — жар поэзии!’ (Веселовский. С. 50). В дневнике этого времени Жуковский записывает: ‘После обеда тотчас взялся за книгу, не читал, а перебирал листы в Сен-Ламберте, в Томпсоне, в Геснере, в Гервее, в Блумфильде’ (Дневники // ПСС 2. Т. 13. С. 9). К числу ранних переводов аналогичного характера относится текст оратории Гайдна ‘времена года’ (автор либретто Ван-Свиттен. ‘В 1801 году появилась оратория Гайдна ‘времена года’ (‘Die Jahreszeiten’), слова были составлены другом композитора Готфридом фан-Свитен (Gottfried van Swieten) по поэме Томсона <...> Жуковский сделал перевод текста фан-Свитена и напечатал его под заглавием: ‘Слова оратории Четыре времени года, музыка г. Гайдена, перевел г. Жуковский. М., 1803» (Резанов. Вып. 2. С. 220).
Все планы-конспекты обнажают механизм описательной поэмы. Их доминантами становятся картинность, описательность и авторские размышления-чувства. Эти два уровня организации материала взаимосвязаны, так как картины природы пропускаются через сознание ‘певца’ и приобретают ценность благодаря способности воспринимать их эстетически. Жуковский фиксирует момент авторской эмоции, передавая его словом ‘обращение’: ‘Обращение к полям и рощам — явление весны и разлив <...> Картина весенней природы. Обращение к весне. Обращение поэта к себе’.
Описательность создает такую особенность, как динамика бессюжетного повествования. Несмотря на внешнюю статичность (обилие назывных конструкций) создается подвижная картина — мозаика пробуждающейся природы.
Принципиальным для Жуковского становится точность воссоздания конкретных реалий природы. Наряду с перечисленными разделами трудов Бюффона и Ласепеда (см. конспект II) он обращается к специальным трактатам и пособиям, например, по садоводству: ‘Thorie par jardins, par Morel’, ‘Essai sur les jardins par Watelet’, ‘Hirschfeld. Sur les jardins anglais’.
В библиотеке поэта находится двухтомник сочинений Клейста (KleistE, Ch. Sm-mtliche Werke. Berlin, 1782. Bd.l—2. Описание. No 2669). Он содержит пометы Жуковского в тексте поэмы ‘Весна’: около двадцати записей являются точным переводом названий птиц, деревьев, кустарников, насекомых (der Fink — зяблик, Hnfling — коноплянка, Erlen — ольха, осина, ильм, ландыш, жимолость, шиповник, щегленок, дрозд и проч.), что способствует более тонкому проникновению в мир природы.
В библиотеке Жуковского имеется 56-томная ‘Естественная история’ Бюффона (Histoire naturelle. Par Buffon, ddi au citoyen Lacp&egrave,de, membre de l’Institut National. 56 tomes. Paris, 1799—1809. Описание. No 739) с аналогичными пометами, закладками с названиями зверей, птиц, что свидетельствует о двойной направленности, аналитической и синтезирующей, поиске равновесия между природой и воспринимающим ее субъектом.
Отметим и выбор названия поэмы. Из четырех времен года Жуковский выбирает именно весну (хотя для элегии из четырех времен дня — вечер). Весна, традиционно являясь временем возрождения природы, символизирует духовное воскрешение.
Два этапа работы Жуковского над поэмой ‘Весна’ — отражение эволюции его жизнестроительства и жанровых поисков в области лиро-эпоса.

I

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 19 об.) — конспект, озаглавленный: ‘Содержание весны. С. Ламберт’.
Впервые: Резанов. Вып. 2. С. 499.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: март-апрель 1806 г.
План-конспект расположен среди черновых автографов между незавершенным переводом из ‘Опустевшей деревни’ О. Голдсмита (л. 16—18) и началом перевода ‘Послания Элоизы к Абеляру’ (л. 20). Автограф ‘Опустевшей деревни’ датируется декабрем 1805 г. на основании авторского указания: ‘Опустевшая деревня, начало. 1805, в декабре: перевод’ (РНБ. Оп. 1. No 13. Л. 5) и в копии, сделанной рукою А. А. Протасовой, с заглавием: ‘Опустевшая деревня 1805 году, в декабре’ (РНБ. Оп. 1. No 13. Л. 14 об.). Конспект ‘Весны’ располагается на синем листе бумаги с водяным знаком 1804 года, аналогичном черновикам ‘Опустевшей деревни’. Между тем перевод ‘Послания Элоизы к Абеляру’ в копии А. А. Протасовой (РНБ. Оп. 1 No 13. Л. 16 об. — 18 об.) датирован: ‘1806 в апреле’. Это позволяет, предположить, что поэтический импульс весеннего замысла более соответствует одноименному времени года, а положение конспекта в рабочей тетради с хронологическим расположением автографов конкретизирует время его создания: март—апрель 1806 г. В дневниках 1806 г. акцентируется мысль ‘сделать план будущей жизни’, создать ‘план моей жизни: семейной, авторской, общественной’ (Дневники // ПСС 2. Т. 13. С. 32, 34), что соотносится с содержанием конспекта.
Жуковский ориентируется на известную описательную поэму французского поэта и философа Жана-Франсуа Сен-Ламбера (1716—1803) ‘Времена года’ (Oeuvres de Saint Lambert. Tome premier. Les saisons, pome. A Paris, 1795), выбирая для перевода ‘Le printemps’ (‘Весна’, Р. 1—53). Французский текст содержит прозаический проспект поэтического содержания (Argument), которым мог воспользоваться Жуковский. Подробнее о соотношении конспекта Жуковского с первой песней поэмы Сен-Ламбера см.: Резанов. Вып. 2. С. 500—501.
Еще в 1804 г. Жуковский проявил интерес к наследию Сен-Ламберта, читая его философское сочинение ‘Принципы нравов всех народов или Всеобщий катехизис’ (‘Principes des moeurs chez toutes les nations ou Catchisme universel’) и собираясь сделать выписки из него ‘для морали’ (РНБ. Оп. 1. No 79. Л. 5 об., ПСС 2. Т. 13. С. 450).

II

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 19 об.) — конспект, озаглавленный: ‘Клейст’.
Впервые: Резанов. Вып. 2. С. 499.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: март-апрель 1806 г.
Конспект датируется на тех же основаниях, что предшествующий, поскольку расположен на одном листе (л. 19 об.).
Набросок представляет собой краткий конспект поэмы немецкого поэта Э. X. Клейста. В отличие от Сен-Ламбера, ориентирующегося на классическую четырехчастную форму ‘Времен года’, заданную Джеймсом Томсоном (‘The Sea-sons’), Эвальд Христиан Клейст (1715—1795) создает только поэму под названием ‘Весна’ (Ewald Christian von Kleist. Smmtliche Werke. Berlin, 1782), написанную гекзаметром. Подробнее о соотношении конспекта Жуковского с поэмой Э. X. Клейста ‘Der Frtihling’ см.: Резанов. Вып. 2. С. 501—503.
Внизу на л. 19 об. список, в который входят упомянутые авторы (Томсон, Клейст), античный прототип дидактической описательной поэмы (‘Георгики’ Вергилия в переводе Делиля), швейцарский идиллик С. Геснер и ряд естественнонаучных трудов (Бюффон, Ласепед), которые оказали влияние на творческий процесс, так как художественное мышление Жуковского, как правило, сопровождалось научными ‘спутниками’ (историческими, философскими, педагогическими и проч.).

III

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 12. Л. 51) — черновой набросок плана.
Впервые: Резанов. Вып. 2. С. 498.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1806 г.
План датируется предположительно ноябрем—декабрем 1806 г. на основании расположения в рукописи. Интересно, что контекстом служат: незавершенный перевод ‘Опустевшей деревни’ О. Голдсмита (л. 16—18) и идиллии С. Геснера (‘Миртил и Палемон’) (л. 50). На л. 52 об. Жуковский относит ‘Весну’ к разделу: ‘Что сочинить’ (следом идет раздел: ‘Что перевесть’), осознаваясь как оригинальное произведение, но не имея жанровой рубрикации, хотя в целом в списке соблюдается жанровый принцип: ‘романсы, ода, идиллия, послание, элегии, песни, сказки, опера’ (л. 52 об.). В разделе ‘что перевесть’ встречаются следующие названия: ‘Опустевшая деревня’, ‘Томсон или Клейст или Блоомфильд’, ‘Четвертая песнь ‘L’homme des shamps’ Делиля’, ‘Клейст’. В списке ‘живописная поэзия’ значатся: ‘Весна, Опустевшая деревня, Отрывки из Делиля, Томсона и Сен-Ламбера’. Таким образом, наряду с созданием оригинального произведения Жуковский планировал ряд переводов, типологически близких в жанровом отношении.
Первые три плана-конспекта не случайно создаются в 1806 году, в пору белевско-мишенского уединения, напряженных этико-философских рефлексий и ‘лирического взрыва’, когда в более чем 50 стихотворениях поэт ищет способы фрагментарного выражения чувства, соединяющего человека с миром. Описательная поэма, насколько об этом дают представление планы, должна была стать формулой жизни в единстве этического и эстетического, бытового и творческого, физиологического и морального.
План III совмещает в себе элементы конспекта (из Клейста), обогащенные автобиографическим контекстом: воспоминанием об Андрее Тургеневе (‘А… краткость его жизни’) и обращение к Мальвине, может быть, не совсем условной возлюбленной (ср.: Мальвина, Минвана, а позднее, в планах 1812 г., (см. далее) обозначится уже сформировавшееся чувство любви к Маше Протасовой). Ее день рождения 1 апреля становится для поэта символом весны.
В 1806 г. написана элегия ‘Вечер’, фрагментарно-лирически реализовавшая часть замысла ‘Весны’. Но если для элегии характерен монотематизм, единство основного тона, то в поэме образ лирического героя помещен в определенный, устойчивый круговорот времен и занятий, укоренен в жизненном укладе, ежеминутных занятиях и чувствованиях, что особенно ясно прозвучит в планах 1812 г.

IV

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 4) — конспект, озаглавленный: ‘План Клейстовой весны’.
Впервые: Ветшева. С. 25.
Печатается по тексту первой публикации.
Датируется: май 1812 г.
Планы IV—XIII отражают новый этап работы Жуковского над описательной поэмой. Все они находятся в одной рабочей тетради поэта и следуют друг за другом. Жуковский возвращается к материалам весны 1806 г., но пытается придать им новый масштаб и подчинить лироэпическому замыслу, связанному с концепцией описательной поэмы. Философия жизни и психология человека, пробуждающегося вместе с весенним обновлением жизни, его надежды и иллюзии — в центре ‘общих планов’. Все планы датируются маем 1812 г. по положению в рукописи. Жуковский возвращается к прежним источникам (Клейст, Сен-Ламберт, Томсон), но включает их конспект в общую концепцию бытия, в философию уединения и семейной жизни, творчества. Об источнике конспекта см. примечание к No 2.

V

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 4) — конспект, озаглавленный: ‘План С. Ламбертовой весны’.
Впервые: Ветшева. С. 25—26.
Печатается по тексту первой публикации. Датируется: май 1812 г.
См. примечание к конспекту No 1.

VI

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 4—4 об.) — конспект, озаглавленный: ‘Томпсонова Весна’.
Впервые: Ветшева. С. 26—27.
Печатается по тексту первой публикации.
Датируется: май 1812 г.
Интерес к творчеству английского поэта-сентименталиста Джеймса Томсона (1700—1748), прежде всего к его описательной поэме ‘The Seasons’ (‘Времена года’), проявился у Жуковского еще в 1808 г., когда он перевел заключительную часть из нее — ‘Гимн’ (‘A Hymn’). В статье ‘О переводах вообще и в особенности о переводах стихов’ он писал: ‘Ты хочешь переводить Томсона — оставь город, переселись в деревню, пленяйся тою природою, которую хочешь изображать вместе со своим поэтом: она будет для тебя самым лучшим истолкователем его мыслей’ (ВЕ. 1810. Ч. 49. No 3. С. 198). Еще в 1787 г. Карамзин опубликовал в ‘Детском чтении’ (Ч. 10—12) прозаический перевод поэмы Томсона. В стихотворении ‘Поэзия’ он восклицал: ‘Натуры сын любезный, // О, Томсон! Ввек тебя я буду прославлять!’ Встречи и беседы Жуковского с Карамзиным в Остафьеве стимулировали этот интерес. В библиотеке поэта поэма Томсона сохранилась в немецком переводе: ‘Jakob Thomson’s Jahreszeiten. bersetzt von J. С W. Neuendorff. Berlin, 1815’ (Описание. No 2259).

VII

Автограф (РНБ. On. 1. No 78. Л. 4 об.) — конспект, озаглавленный: ‘План La maison des champs’.
Впервые: Ветшева. С. 27.
Печатается по тексту первой публикации.
Датируется: май 1812 г.
Жуковский обращается к конспекту поэмы французского поэта Винсента Кампенона (1772—1843) ‘Сельский дом’ (1809). В планах своей деятельности, относящихся к 1814 г., среди творческих замыслов: ‘Сочинения’ Жуковский называет: ‘Maison de ch.’. По мнению И. А. Бычкова, речь идет о поэме Кампенона (Дневники. С. 49). Она могла привлечь его внимание в связи с философией уединения и планами семейной жизни. Основания для датировки те же самые, что у предыдущего плана-конспекта, поскольку все планы и конспекты на л. 4—6 об. представляют собой процесс последовательного оформления и развития замысла описательной поэмы от синтеза традиций до трансформации в окончательный лирический фрагмент.

VIII

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 5) — общий план, перечеркнутый вертикальной чертой.
Печатается впервые по автографу.
Датируется: май 1812 г.
Основания для датировки аналогичны предшествующим планам IV—VII. Уже первый пункт плана: ‘Возвращение на родину’ — попытка связать замысел описательной поэмы с реалиями белевско-мишенской жизни.

IX

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 5) — общий план.
Печатается впервые по автографу.
Датируется: май 1812 г.
План — отражение попыток синтезировать литературную традицию (Геснер, Шатобриан, Шиллер, Гёте, авторы ‘Времен года’) и собственную философию бытия, конкретные натурфилософские наблюдения.

X

Автотраф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 5 об.) — общий план.
Печатается впервые по автографу.
Датируется: май 1812.
Своеобразие плана — сюжетное оформление замысла, возможно, разбивка на стихи, о чем свидетельствуют появившиеся цифры, которые у Жуковского традиционно связаны именно с поэтическим воплощением планов. Характерно введение мифологического пласта повествования.

XI

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 5 об. — 6) — общий план.
Печатается впервые по автографу.
Датируется: май 1812 г.
Для этого и двух последующих планов показательна установка на лирическое воплощение замысла. Уже первые слова плана: ‘Приступ. Жел<аю>, чтобы я…’ передают новое состояние лирического героя: ‘Я хочу воспеть…’

XII

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 6—6 об.) — общий план.
Печатается впервые по автографу.
Датируется: май 1812.

XIII

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 6 об.) — начало общего плана.
Впервые: Ветшева. С. 27.
Печатается по тексту этой публикации.
Датируется: май 1812.
Второй этап работы (планы IV—XIII) над замыслом отличается масштабностью: количественным объемом планов-конспектов и насыщенностью источниками, сложностью культурно-исторических ассоциаций.
Усложняется по сравнению с первым этапом биографический контекст. 1811—1812 гг. можно обозначить как муратовско-черненский период, время тесного общения с семейством Плещеевых, продолжающегося сотрудничества в ‘Вестнике Европы’ (в феврале 1811 года выходит статья ‘О поэзии древних и новых’). В январе 1812 года в ответ на сватовство к М. А. Протасовой Жуковский получает отказ Екатерины Афанасьевны, а 12 августа он вступает в Московское ополчение, что создает драматическую напряженность переживаний. Можно предположить, что планы ‘Весны’ стали своего рода точкой опоры, способом сохранения собственного культурного космоса. Четыре конспекта разных авторов (Клейста, Сен-Ламбера, Томсона, Кампенона), развернутые общие планы и стихотворное начало датируются 1812 г. на основании расположения в рукописи. На л. 2 находится прозаический план послания ‘К Батюшкову’ (1812 г.). На л. 3 содержится список задуманных и осуществленных произведений, причем неосуществленные подчеркнуты Жуковским. В этом списке значится завершенным ‘К Плещ<ееву>‘ (‘Послание к Плещееву. В день Светлого Воскресения’), написанное в апреле 1812 г., и незавершенным ‘К Бат<юшкову>‘. Можно предположить, что создание планов ‘Весны’ относится к апрелю—маю 1812 г. (хронологические и тематические совпадения: ‘Весна’ создается весною).
В четырех конспектах (IV—VII) сохраняется та же структура: картины (описания) — обращение, но усиливается взаимосвязь между ними — сравнение. Функция аналогии шире простого сравнения — это способ показа сложных и многообразных связей: традиционный контраст золотого и железного веков, войны и мира, аналогия природных и культурных явлений, аллегорические сцены пробуждения любви в человеке и природе и т. п. Конспекты не носят чисто прикладного характера, поскольку Жуковский переводит буквально и реалии, и имена (например, ‘обращение к леди Гартфорд, Литтельтону, Дорас, Глелас, Дора, Линдор и Глисера, Хлоя и Сильвандр’ и проч.).
Общие планы (VIII—XIII) имеют сложную смысловую структуру. Это воплощается в целостной и универсальной концепции человека и мира. Человек, с одной стороны, приобщен к вечному природному круговороту (времена года, дни, часы, мгновения), а с другой — способен разумно преобразовывать натуру, свою собственную в том числе, уподобляясь Творцу, и в нем же живет способность наслаждаться красотами преобразованной природы и нравственной красотой человека, стремящегося к совершенству. Причем характерной особенностью, над которой Жуковский работает сознательно, является отсутствие разрыва между земным и идеальным. Таким посредником становится образ сельской жизни, во многом условный и основанный на традиции описательной дидактической поэзии. Отсюда обилие ссылок, облегчающих восприятие ‘сельских’ реалий, готовых образцов. Это, например, идиллии С. Геснера, ‘Георгики’ Вергилия, ‘Сельский житель, или Французские георгики’ Ж. Делиля (‘L’homme des champs, ou les Gorgiques Franaises’), ‘Сельский дом’ M. Кампенона (‘La maison des champs’), ‘Сады’ Ж. Делиля (‘Les jardins’) и др.
Планы поэмы помимо изображения общей картины мира насыщены элементами морального дидактизма, требованиями особого, должного образа жизни, того, что Батюшков называл ‘поэтической диэтикой’. Жуковский писал об этом: ‘Ты хочешь переводить Томсона — оставь город, переселись в деревню, пленяйся природою, которую хочешь изобразить с своим поэтом’ (ВЕ. 1810. No 3. С. 198). Поэтому в планах-конспектах распорядок дня расписан со скрупулезной точностью. ‘Дом / Расположение / Чистота / Гостеприимство / Занятия / Работы — экономия. Порядок. Заботливость / Отдых / обед / Прогулка / Забавы’ (план XI). Еще одна особенность планов состоит в сочетании историко-культурного измерения (комментарий — статья Жуковского ‘О поэзии древних и новых’) и лирико-психологический образ сентименталистского ‘внутреннего человека’ (комментарий — перевод статьи ‘Общество и уединение’ из X. Гарве). Первая парадигма включает в себя сопоставление античного типа личности в его земной пластической завершенности и христианской идеи бессмертия души. Это сопоставление дополняется картинами античной мифологии, перешедшей из разряда веры в арсенал художественной аллегории и символики. ‘Черты мифологии / Весна. Изображение. Аллегория Венеры / Натура оживлена / Явление Авроры и Аполлона / Аполлон и музы / Тегана — Луна и Эндимион…’ и т. д. (план X).
Психологический портрет ‘внутреннего человека’ строится на противопоставлении простоты души уединенного сельского жителя и жизни света, культе дружбы и семейственной жизни, исполнении своего нравственного долга, энциклопедии ‘сельской жизни’, близкой природным ритмам, жизни ‘как у всех’: ‘Изображение сельского человека / Свобода, посредственность, счастие семейственное, вот что единственное / Может ли уравняться такая жизнь со светскою / К милому — жить с ним. Стоим при начале жизни / Что будет <...> Иметь друг друга в виду / Усиливать душу в стремлении ко всему хорошему / Укоренить в ней веру в бессмертие’ (план IX). В стилистике общих планов описательность взаимодействует с элегическими сентенциями, но они не становятся определяющими, поскольку тональность задана названием.
Это качество проявляется в последних планах (план XII). ‘Счастлив сельский человек, возвращающийся на свою родину. / Я хочу воспеть его жизнь <...> Счастлив, кто любит природу, счастлив, кто и изобразить умеет’. Определяющим качеством планов, не дающих остаться замыслу лишь суммой фрагментов, становится образ лирического героя — не просто условного ‘сельского жителя’, но поэта, наделенного творческим началом, поэтому лейтмотивом всех подготовительных материалов становится тема вдохновения, возрождения души в гармонии с вечно возрождающейся природой.
Сохранившийся стихотворный зачин (24 стиха) позволяет сделать вывод о преобладании лирического начала над повествовательным (особенно в интонационной сфере).
Замысел остался неосуществленным. Принято говорить о подобных творческих сюжетах Жуковского именно как о диспропорции подготовительного этапа и его реализации. Ю. М. Лотман заметил по этому поводу: ‘Так, например, Жуковский, готовясь к написанию поэмы ‘Весна’ (как сам он указывал, он ориентировался при этом на Эвальда Клейста, Томсона и Сен-Ламбера), составил себе такой обширный список книг по ботанике, метеорологии, зоологии и антропологии, как будто готовился писать не поэму, а ученую диссертацию’ (Лотман Ю. М. ‘Сады’ Делиля в переводе Воейкова // Делиль Ж. Сады. Л., 1987. С. 201). Напрашивается определенная параллель с незавершенной поэмой ‘Владимир’, перегруженной историко-этнографическими материалами. Вместе с тем такие растянутые во времени создания произведения, как ‘Вадим’, ‘Ундина’, были все же завершены.
Причиной могли быть биографические и исторические мотивы. ‘Весна’ как модель семейного благоустройства и счастья, будучи осуществленной, могла вызвать нежелательные ассоциации, а война 1812 года послужила реальным препятствием для продолжения работы. Жизнь нейтрализует литературный сюжет.
Тем не менее, неосуществленный замысел описательной поэмы имеет большое значение для складывающегося описательного стиля русской литературы. Так, в поэтическом зачине поэмы наблюдается сочетание устойчивых поэтических формул и бытовых конкретных деталей, возможно, связанных с воспоминанием о родных местах: упоминающийся в общих планах ключ Гремячий (реальная примета Мишенского), ‘ласточка, пришлец издалека’, ‘прелесть вешних дней’, ‘смиренный друг полей’ и ‘домик с белеными стенами’, ‘лай собаки вестовой’, ‘скрыпнули молчавшие давно // Широких врат тяжелые растворы’.
Отзвуки описательной поэмы можно проследить и в посланиях Жуковского 1810-х гг. Например, в ‘Послании к Плещееву. В день Светлого Воскресенья’ (апрель 1812 г.): ‘Томпсон и Клейст, друзья, певцы природы, // Соединят вкруг нас ее красы!’ Но если это можно истолковать как ссылку на авторов описательной поэмы, то в послании ‘К Батюшкову’ очевидны прямые заимствования из планов ‘Весны’ (‘мельница’, ‘швабский гусь спесивый’, ‘дикая крапива’, ‘смиренный земледелец’). В стихотворное послание Жуковский вводит предромантические натурфилософские идеи: дает вольный пересказ стихотворения Шиллера ‘Раздел земли’ (‘Theilung der Erde’), использует образы стихотворений Гёте ‘Прогулка’ (‘Spaziergang’, Геринга ‘Хлоя к Аминту’ (‘Chloe an Amyntas’. Подробнее см.: Гаити И. П. К вопросу о литературных влияниях в поэзии В. А. Жуковского. Киев. С. 1—9). В общих планах ‘Весны’ упоминаются Шиллер (‘Idale’) и Гёте (‘Spaziergang’). В этой же рукописной тетради (No 78. Л. 2) содержится зачеркнутый прозаический план послания ‘К Батюшкову’, ранее не публиковавшийся:
К тебе в приют спешу, готовь <нрзб.>, укрась цветами своих пенатов, с нами Вяземский и его милая подруга, он рано отошел от бурь и счастлив. Посвятим вечер дружескому разговору. При гласе весенних соловьев. — Смотрю на твое уединение, тишина и веселость наполняют душу мою. Здесь должен жить певец. О счастливый жребий поэта. Знаешь ли, что [нам] рассказывал один вдохновенный. Раздел земли. С тех пор ничто земное не приближается к поэту (к Лизидасу). И этот мир. Заботы ему неизвестны, светские причуды, хитрости придворных, он знает о них по слуху. Его мир: там фантазия, невинность. Посредственность, сторож его спокойствия, слава иногда заглядывает, но не та беспокойная слава, а милая родная сестра надежды. Как она, ясная и непорочная. Посетят ли его несчастия, разрушатся ли его надежды, он призывает в этот приют и там возвращает себе воображением потр<ебность> в жизни. Счастлив, когда с сим мечтательным благом соединяется некоторое существующее?) дружество и семейство. Для поэта нужно собрать в тесном круге все милое и на всю жизнь. Мой друг, брось своих Лаис, которые уничтожат и чувства, и развратят душу. Любовь поэта. Ищи ее, мой друг. Когда ее нашел, посвяти ей все свои чувства: да будет она твоим гением, твоим спутником. Но страшись разрушить: Увы! тогда не уйдешь от скорби и в твоем идеальном мире и туда последует за тобою милый образ и будет смущать тебе душу. Прости. Скажи Блудову и Тургеневу, чтобы ждали меня на берегах Невы и помнили. Между тем пиши боле.
Форма дружеского послания является скрытым способом автокомментария к собственным переживаниям и во многом совпадает с нравственно-этической программой ‘Весны’.
На этом же л. 2 находится план, не входящий в общий массив материалов ‘Весны’, но обладающий той же дескриптивной направленностью: это своеобразные этюды ‘четырех времен суток’ в импрессионистических тонах:
Утро. Время перед зарею — туман: в тумане [свет] дым, рев стад, голуби, полосы света, река — проясн<ение> тумана, блеск росы — жаворонок — начало работы и мало-помалу оживл. — Минвана, ее утро, цветник, больной [жизнь его], душа его на это утро.
Полдень. Жар — Тень на берегу реки — стадо над водою — гроза — дождь — после грозы живость — купанье [рыбак]. Рыбная ловля. Сенокос и копны. Сравнение несч<астья?> с грозою.
Вечер — возвращение с полей — песни — сельские игры — [семья в саду] — вечерние картины — захожд<ение> солнца и луна — чибис — лодка одна на озере — королек — лягушки — семья в саду — Прият<ность?> сем<ейного> круга.
Ночь. Тишина — ночные виды: кладбище и развал, церковь. Мысли о бессмертии.
Адептом описательной поэмы был А. Ф. Воейков. Ему принадлежит перевод отрывков из 3-й и 4-й песен ‘Георгик’ Вергилия (ВЕ. 1816. No 21, 23/24, 1817. No 4) и ‘Садов’ Жака Делиля, над переводом которых он работал в 1806—1816 гг. (см. об этом: Реморова Н. Б. Книга Ж. Делиля из библиотеки В. А. Жуковского // Памятники культуры: Новые открытия. 1985. Л., 1987. С. 27—32, Лотмаи Ю. М. Указ. соч. С. 191—209). В 1813 г. Воейков обращается к Жуковскому в послании: ‘Напиши четыре часги дня, // Напиши четыре времени, // Напиши поэму славную, // В русском вкусе повесть древнюю <...>‘ (Воейков А. Ф. К Жуковскому // Поэты 1790—1810-х годов. Л., 1971. С. 278). Воейков предлагает Жуковскому вместо его привычных жанров: песен, романсов, баллад, элегий — крупную эпическую форму, причем альтернативную — описательно-дидактическую или волшебно-историческую поэму. Поэма как жанр, выражающий национальное самосознание, актуализировалась в предарзамасской среде, и Жуковский воспринимался ее основным творцом. В ответном послании ‘К Воейкову’ 1814 г. Жуковский создает вариации на заданные темы (См.: ПСС 2. Т. 1. С. 654—661).
Замысел поэмы ‘Весна’ сконцентрировал огромное количество подготовительных материалов и на уровне планов стал концепцией натурфилософской картины мира и поэтического сознания. Рефлексами этого масштабного замысла в процессе работы становятся элегия ‘Вечер’ (1806), ‘Гимн’ (1808), послания к Плещееву, к Батюшкову (1812), к Воейкову (1814), панорамная элегия ‘Славянка’ (1815), павловские послания 1819—1820 гг., элегические пейзажи баллад и поэм, переводы идиллий Гебеля.

Н. Ветшева

Владимир

Замысел волшебно-исторической поэмы ‘Владимир’ занимает важное место в творчестве Жуковского и русской литературе начала XIX века. Поэма стала формой времени, в спорах о ней, в опытах создания различных образцов жанра выражались представления предромантизма и романтизма о сущностных основах национального характера, вырабатывались механизмы взаимодействия человека и мира, осмыслялись категории исторического сознания и бытия.
Замысел и разнохарактерные подготовительные материалы относятся в 1805—1819 г. Первое упоминание о ‘Владимире’ отмечено в 1805 г. (Бумаги Жуковского. С. 72), последняя попытка реализации замысла — к 1819 г., когда в составе незавершенного ‘Послания о луне’ Жуковский набрасывает план (РНБ. Оп. 1. No 29. Л. 16). Наиболее интенсивно замысел обсуждается и развивается в 1810—1817 гг., в атмосфере предарзамасского и арзамасского братства.
Жуковский говорит о замысле ‘Владимира’ как об организующем центре творческих исканий 1810-х гг. Этому посвящены письма к А. И. Тургеневу от 12 сентября 1810 г. и 7 ноября 1810 г., где Жуковский, в частности, говорит: ‘Владимир будет моим фаросом, но чтобы плыть прямо и безопасно при свете этого фароса, надобно научиться искусству мореплавания’ (ПЖТ. С. 76). Особое значение Жуковский видит в изучении истории, ибо ‘для литератора и поэта история необходимее всякой другой науки: она возвышает душу, расширяет понятие и предохраняет от излишней мечтательности, обращая ум на существенное’ (Там же. С. 75). ‘Но в истории, — подчеркивает он, — особенно буду следовать за образованием русского характера, буду искать в ней объяснения настоящего морального образования русских. Это мне кажется прекрасною точкою зрения’ (Там же. С. 59).
В письмах к Тургеневу и Воейкову 1813—1816 гг. лейтмотивом становится мысль о необходимости создания поэмы: ‘Молись же судьбе, чтобы вдруг меня не ослепило (счастье брака.— Н. В.). Это значит: приезжай, и в белой книге наполнятся страницы’ (Письмо от 13 февраля 1814 г. к А. Ф. Воейкову // РА. 1900. No 9. С. 19). В сентябре 1814 г. он пишет А. И. Тургеневу: ‘Он [Батюшков. — Н. В.] поджигает меня на поэму. Эта мысль уже давно в голове моей, теперь будет зреть и созреет <...> Нет ли у тебя каких-нибудь пособий для Владимира? Древностей, которые бы дали понятия о том веке, старинных русских повестей? Посоветуйся об этом с Дашковым и с Сергеем Семеновичем’ (ПЖТ. С. 125). С. С. Уваров предлагает в качестве образца шотландские баллады, творчество Вальтера Скотта и эпоху средневековья. В письме к Жуковскому от 17 августа 1813 г. он замечает: ‘… Две эпохи можно назвать поэтическими: классическую, то есть эпоху греков и романтическую, то есть эпоху средних веков, des Mittelalters’ (РА. 1871. No 2. Ст. 161—162). Уварову же принадлежит предложение Жуковскому написать русскую поэму русским размером (‘Письмо о русском гекзаметре’). Эту идею поддерживает К. Н. Батюшков: ‘…Если г. Жуковский согласился на его (Уварова. — Н. В.) приглашение — написать поэму из нашей истории, то он должен непременно избрать сей период от рождения славянского народа до разделения княжества по смерти Владимира. Мы пожелаем с г. Уваровым, чтоб автор Певца во стане русских воинов, Двенадцати спящих дев и пр., поэт, который умеет соединять пламенное, часто своенравное воображение с необыкновенным искусством писать, посвятил жизнь свою на произведения такого рода для славы отечества <...> и не истощал бы своего бесценного таланта на блестящие безделки’ (Батюшков К. Н. Сочинения: В 3 т. СПб., 1885—1887. Т. 2. С. 410, Т. 3. С. 644). 1 декабря 1814 г. из Долбино он дает поручения А. И. Тургеневу к Уварову, чтобы тот попросил Thalaba the Destroyer by Southey и Arthur or the Northern Enchantement by Hoole. ‘Все это может пригодиться для моего Владимира, который крепко гнездится в моей голове’ (ПЖТ. С. 133. — Имеются в виду поэма английского романтика Р. Саути ‘Талаба’, вышедшая в 1803 г., и стихотворный роман Ричарда Хала (Hole) ‘Артур’, появившийся в 1789 г.).
Поэт погружается в океан летописей, замечая, что надобно самому добираться до источников. В этом смысле ему чрезвычайно помогает знакомство с готовящейся к печати ‘Исгорией Государства Российского’ H. M. Карамзина.
4 марта 1815 г. он замечает: ‘A propos. Я не шутя начинаю думать о поэме, уже и Карамзин (милый, единственный Карамзин, образец прекраснейшего человека) мне помогает. Я провел несколько сладостных дней, читая его Историю. Он даже позволил мне делать выписки. Эти выписки послужат мне для сочинения моей поэмы. Но как еще много надобно накопить материалов! Жизнь дерптская, дерптская библиотека, все это создаст Владимира’ (ПЖТ. С. 143). И далее (19 июля 1815) из Дерпта: ‘Работаю, но работа механическая. Иная и невозможна. Готовлю сухие материалы. Но когда оживлю их — Бог знает!’ (Там же. С. 147). Списки источников включают в себя как историографию, так и образцы мировой традиции в жанре поэмы.
Делая выписки из ‘Истории Государства Российского’, Жуковский одновременно конспектирует те исторические источники, на которые ссылается Карамзин. Например, в РНБ (Оп. 1. No 90) содержится конспект части карамзинской истории, посвященной мифологическим верованиям древних славян, а с левой стороны чистых листов — конспект книги немецкого историка Андреаса Готлиба Маша (1724—1807) о мифологическом пантеоне западных славян (Mash A. G. Die gottesdienstlichen Alterthumer der Obodriten, aus dem Tempel zu Rethra am Tollenzer See erlutert. Berlin, 1771). Таким же образом он осмысляет сочинения немецкого историка Людвига Альбрехта Гебгарди (1735—1802) ‘Geschichte aller Wendisch — Slavischen Staaten. Halle, 1790—1797. Bde 1—4’ и шведского историка и археолога Ханса Эриха Тунмана (1746—1778) ‘Untersuchungen tiber die alte Geschichte einiger nordischen Vlker. Berlin, 1772’, посвященные истории северных народов, и мн. др. В письме А. И. Тургеневу от 11 июля 1810 г. он просит ‘прислать <...> Гебгартово, Машево и Тунмановы сочинения о нравах древних Славян (титула сих книг не знаю, но слышал об них от Карамзина, и теперь имею в них нужду…’ (ПЖТ. С. 54—55).
Одновременно он думает о способах использования источников. Главным образом они должны служить фактической основой исторического фона, описания обычаев и нравов, характерных для предромантической традиции местного колорита. ‘Выписки из летописей и старинных книг. 1. Описание городов и мест. 2. Описание характеров. 3. Описание сражений. 4. Описание обычаев. 5. Выражения, которые можно было бы употребить. 6. Смесь’ (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 20). Не случайно Жуковский собирается предпринять путешествие в Киев: ‘Мне бы хотелось в половине будущего года (1816. — Н. В.) сделать путешествие в Киев и в Крым: Добрыня в Крыму. Это нужно для Владимира’ (ПЖТ. С. 151).
Уже на уровне приготовительных материалов историческая часть приобретает иные смыслы: в нее включаются собранные из разных источников мифологические и фольклорно-этнографические реалии: ‘Боги, их изображение, храмы, обряды жертвоприношений, суеверия, вымышленные существа’ (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 16). Жуковскому важно не просто зафиксировать определенные стороны жизненного уклада, но с помощью обрядовой стороны проникнуть в духовную жизнь предков, проследить процесс становления русского характера. ‘Быть национальным не значит писать так, как писали русские во времена Владимира, но быть русским своего времени, питомцем прежних времен’ (БЖ. Ч. 1. С. 30). Так, на л. 9 об (РНБ. Оп. 1. No 78) содержится пространный список имен героев задуманной поэмы, восходящих к разным традициям: ‘Владимир, Добрыня, Ярослав, Рогвольд, Бурновой, Боян, Звенислав, Рогдай, Стоян, Добрыня, Чурила, Алеша, Еруслан, Громобой, Илья, Богуслай, Соловей, Полкан, Черномор, Карачун, Кащей, Тугарин, Змиулан, Зилант, Бова, Позвизд, Щелкан, Вадим, Радегаст Тароп, Гремислава, Рогнеда, Аламида, Ксения, Ольга, Мирослава, Людмила, Любимира, Царь девица, Зерцала, Глориана, Героида, Орина, София, Велесана, Дедилия, Светлана, Всемила’. Некоторые из этих имен будут включены в планы поэмы.
Стремление проникнуть в духовную сущность национального характера побуждают Жуковского обратиться к национальной мифологии и фольклору, а также по методу аналогии к универсальной литературной традиции. Он набрасывает типологию, состоящую из заимствования выражений, подражаний и собственных идей (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 10, записи сделаны в столбец):
Выражения / Русские летописи / Песнь Игорю / Летопись Нестора / Стар<инные> русск<ие> стихотворения / Русская правда / Духовная Мономаха / Русские сказки / Подражания / Ариост / Оссиан / Саути / Парни / Тасс / Шекспир / Гомер / Виргилий / Матиссон / Cabinet des fes / Собств(енные) идеи. Историческая часть / Несгор / Никон / Антон / Абевега / Описание народов / Путешествие в Тавриду / Путешествие Палла<са> / История Тавриды / Оботриты.
В 1816 г. Жуковский обращается к А. П. Юшковой (Зонтаг) с просьбой записывать для него русские сказки и русские предания, собираясь использовать их в дальнейшем: ‘В сказках заключаются народные мнения, суеверные предания дают понятие о нравах их и степени просвещения, и о старине’ (УС. С. 89). Дая времени становления русской этнографии и фольклористики дифференцированное отношение к фольклору, славянской мифологии было чрезвычайно важным, постепенно вытесняя укоренившуюся связь мифа с баснословием. Жуковский, в силу универсальных и типологизирующих качеств творческого мышления, обращается порой к разнородным традициям: здесь ‘Абевега русских суеверий’ М. Д. Чулкова (1786) и компиляция в духе народной этимологии М. В. Попова ‘Описание древнего славянского языческого баснословия, собранного из различных писателей и снабженного примечаниями’ (СПб., 1768) соседствуют с одним из первых научных критических опытов А. С. Кайсарова (Versuch einer slavisch Mytholigie. Gttingen, 1804) и П. М. Строева (Краткое обозрение мифологии славян российских. М., 1815). См. об этом подробнее: Азадовский М. К. История русской фольклористики. М., 1958.
По мере развития замысла отдельные источники приобретают большее значение, как, например, случилось со ‘Словом о полку Игореве’. В 1817 г. уже не ‘Владимир’, а ‘Слово…’ группирует вокруг себя те же вспомогательные материалы. На л. 27 (РНБ. Оп. 1. No 77) содержится следующий список: ‘1817. Приготовление к Игорю. 1) Нестор: допол<ение> к выписк<ам> из Карамзина / Русская правда / Эверс. К Карамзину / Лерберг. К Карамз<ину> / Разговоры о Новегороде. К нар. древности / выписки русские / несколько житий из Чет. Миней / Летописи до смерти Владимира / Песнь Игорю / Оскольд и т. д.’ Появление в этом списке имен дерптских историков Иоганна Филиппа Густава Эверса (1781—1830) и Аарона Христиана Лерберга (1770—1813) обусловлено интересом поэта к методологическим проблемам русской истории. В библиотеке поэта появляются их труды: ‘Geschichte der Russen. Versuch eines Handbuchs von Johann Philipp Gustav Ewers’. Th. 1. Dorpat, 1816 (Описание. No 1006, о чтении этого сочинения Жуковским см.: БЖ. Ч. 1. С. 427—436) и ‘Unter-suchungen zur Erluterung der alteren Geschichte Russlands. Von A. С Lehrberg’ Spb., 1816 (Описание. No 1515), которые Жуковский рассматривает как своеобразное дополнение к ‘Истории’ Карамзина. Об этом см.: Салупере М. Г, Леппик Л. М. Г. Эверс и Н. М. Карамзин // НЛО. 1997. No 27. С. 82—98. Встречи и общение Жуковского с Густавом Эверсом, слушание его лекций в Дерпте, его помощь при переложении ‘Слова о полку Игореве’ определили новый поворот сюжета о Владимире.
В связи с этим возникает самый широкий круг авторов историко-культурных традиций, что характерно для предромантического эклектичного художественного мышления: от классической эпопеи, национальных эпосов, рыцарских романов до новейших эпопей Виланда, Вольтера, баллад и поэм Саути, Вальтер-Скотга и др. В многочисленных списках источников появляются имена Ариоста, Оссиана, Матиссона (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 10), ‘Поэмы. Илиада. Энеида. Одиссея. Ариосто. Тасс. Оберон. Идрис. Клелия. Артур. Ричардет. Вальтер Скотт. Байрон. Эдда. Nibelungenlied’ (Там же. Л. 23, 24). В середине 1810-х гг. наблюдается ориентация Жуковского на средневековые северные эпосы: ‘Эдду’, ‘Песнь о Нибелунгах’, в этом же ряду следует отметить ‘Слово о полку Игореве’. Более того, возникает попытка осмысления религиозно-мифологического субстрата разных культур. ‘Мифы. Боги. Северная мифология. Эдда. Эльфы. Феи. Гномы. Кобольды. Брахм. Ариман. Дервиши. Далай-лама. Фетишизм. Коран. Элевзинск‘ (РНБ. Оп. 1. No 77. Л. 18, в подлиннике по-немецки).
Пристальный интерес к различным национальным культурам сопровождается постепенным изменением отношения к ним: от простого заимствования мотивов и образов к изучению памятников, результатом чего станет перевод ‘Слова о полку Игореве’ в начале 1817 г.
На этапе 1814-го года Жуковский практикует смешение источников и традиций, используя приемы сравнения и аналогии. Об этом дает представление архивная заметка ‘Выписки и замечания мест и идей, достойных подражания’ (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 10): ‘В Амадисе болезнь Гилаора и лечение ее невинною пленницею Урганды. Ссора Лизвара с рыцарями и их ополчение на него. В Гомере каталог войск, сравненный с Тассом и Виргилием. Можно выдумать очень хорошие описания: для этого надобно заглянуть в древнюю географию, но где ее взять. Летописи — единственный источник. Как познакомиться с древними народами. Сравнение войска с лебедями и пчелами — песнь II. Минерва посреди войска с ее щитом. Песнь II. Низ и Эвриал. В Виргилиевой Энеиде. Единоборствие Париса и Менелая — Приготовление к нему — III книга. Ст. 150. Еленино описание греческих героев. III кн. Ст. 220. Изображение войска, вступ. в сражение Греции и Трои. IV кн. 478. Смерть Эхепола. IV книга 526 Симоиса 541, IV Диомед в начале 5 песни. Сравнение Диомеда со львом. V 205. Смерть Пандара V 350 с. Гектор и помогающий ему Марс с Беллоною V 725. Сарпедон, раненный под вязом у древка V. Кн. 852. Сравнение человеческого рода с листьями’.
Поэма ‘Владимир’ написана не была. Можно лишь предполагать причины неосуществления сголь долго волновавшего поэта замысла. Вероятно, Жуковскому не хватало определенного жанрового образца (в силу его переводческой направленности), он не мог синтезировать столь разнородный материал, основываясь только на сумме сюжетов и мотивов. Неясным оказался в результате сам замысел. Жуковского не могла удовлетворить традиция волшебно-богатырских поэм и опер (ср. его: ‘Богатырь Алеша Попович, или Страшные развалины’, 1805—1808 гг.) или прямолинейно-аллюзионный историзм русской эпопеи классицизма, не вполне сложилась научная историография, фольклористика, этнография.
Замысел ‘Владимира’ растворился в привычных Жуковскому жанрах — баллады и поэмы на балладной основе, что проявилось в переплетении тем и мотивов в черновиках и планах ‘Владимира’ и ‘Вадима’, второй части ‘Двенадцати спящих дев’ (1814—1817), это проявилось и в переводе ‘Слова о полку Игореве’, предназначавшемся для арзамасского журнала.
Конспектом ‘Владимира’ считается послание Жуковского ‘К Воейкову (Добро пожаловать, певец…)’ (1814), созданное в ответ на его стихотворную просьбу 1813 г.: ‘Напиши поэму славную, // В русском вкусе повесть древнюю, — // Будь наш Виланд, Ариост, Баян!’ (Поэты 1790—1810-х годов. Л., 1971. С. 278). А. Н. Веселовский и А. Н. Соколов считают, что ответ Жуковского дает представление о стилистике неосуществленной поэмы (Веселовский. С. 491—493, Соколов. С. 398—399). Воейков едва ли не активнее всех требует от Жуковского заполнения символической белой книги текстом ‘Владимира’. Сохранилась его ‘Надпись на белой книге, которая определена Жуковским для эпической поэмы ‘Владимир»:
Не книга это — поле Славы!
В ней не бумажные — лавровые листы
И не каракульки — Альбановы черты.
Развеян прах царей, повержены державы.
Не устоял Гомер.
Певца Владимира стихи славнее будут,
Их станут приводить изящности в пример,
Когда и самого Гомера позабудут.
Гомер был Музою парнасской научен,
Жуковский Ангелом небесным вдохновлен.
(РА. 1912. No 3. С. 414—415).
Отчасти этот пробел восполняет послание к Воейкову 1814 г., широко известное в 1810-е гг. и получившее высокую оценку В. К. Кюхельбекера: ‘Печатью народности ознаменованы какие-нибудь восемьдесят стихов в Светлане и в Послании к Воейкову Жуковского <...>‘ (‘О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие’ // Мнемозина. 1824. Ч. 2. С. 37).
Выход в свет старинной повести в двух балладах ‘Двенадцать спящих дев’ в 1817 г. вызвал рецензию Д. Н. Блудова, в которой он, с одной стороны, отмечает: ‘Г. Жуковский первым попытался ввести в русскую литературу этот род народной эпопеи’ (близкой замыслу Владимира), а с другой — выражает надежду на его полное осуществление: ‘Бесполезно здесь повторять то, что всегда говорят по этому поводу, что Карл Великий у этих поэтов персонаж сказок, а не историческое лицо. Наш Владимир Великий так же, как Карл Великий, имеет привилегию быть, так сказать, двойным персонажем, и если когда-нибудь Россия произведет нового Ариоста, он сможет воспользоваться и слишком коротким рассказом Нестора и всеми народными вымыслами, относящимися к имени Владимира’ (Les douze Vierges dormantes. Pome de M. Joukofski // Le Conservateur impartial. St. P., 1817, No 63. P. 325—326, в подлиннике по-французски).
Творцом романтической эпопеи в понимании арзамасцев становится А. С. Пушкин, о чем свидетельствует надпись Жуковского на портрете: ‘Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, когда он окончил свою поэму ‘Руслан и Людмила’ 1820 г. марта 26 Великая пятница’.
Являясь энциклопедией поэмных опытов Жуковского и арзамасцев, поэма создает совершенно иное качество повествования за счет динамичного образа автора, радостного приятия мира и построения в слове различных историко-культурных поэмных традиций, вписанности повествования в более широкий авторский мир. Дальнейшая эволюция Жуковского будет связана с жанром романтической переводной поэмы и с переводами стихотворного эпоса.

I

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 17) — черновой, с нумерацией частей, бумага с водяным знаком 1814 г.
Впервые: ПЖТ. С. 66. Публикация И. А. Бычкова в составе ‘Заметки о поэме ‘Владимир» (Там же. С. 65—68) — с датировкой 1809—1810 г.
Датируется: ноябрь 1814 г.
План, введенный в научный оборот И. А. Бычковым, традиционно считается основным среди материалов ‘Владимира’ за счет своего объема и структуры (разделение на песни, связные конструкции). Исследователи склонны относить его к 1809—1810 гг. Действительно, 1810 г. обозначен интересом Жуковского к эпохе князя Владимира и замыслу поэмы, что демонстрирует его переписка с А. И. Тургеневым. В письме от 12 сентября 1810 г., говоря о плане ‘Владимира’, Жуковский замечает: ‘Что же касается до моего плана, то он только что посеян в моем воображении, а созреет тогда только, когда семена будут напитаны теми материалами, которых я от тебя теперь требую’ (ПЖТ. С. 58. Курсив Жуковского). Контекст последующих писем с просьбами о присылке ‘материалов’ — свидетельство того, что план к 1810 г. еще не ‘созрел’.
Сохранившийся в архиве план написан на бумаге с водяным знаком ‘1814’ и не мог быть написан ранее. На л. 25, 25 об. этой же единицы хранения содержится роспись задуманных сочинений, относящихся к ‘долбинской осени’ 1814 г., в их числе упоминается и ‘Владимир’, причем с уточнением: ‘План Владимира’ (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 25 об.). Ср.: Там же. No 77. Л. 25., РГАЛИ. Оп. 1. No 13. Л. 1, РГАЛИ. Оп. 3. No 8. Л. 1, а также комментарий О. Б. Лебедевой ‘Долбинских стихотворений’ в ПСС 2. Т. 1. С. 678—680. Можно сделать предположение, что речь идет именно об этом плане. Из всех он является более ранним, тяготея к модели волшебно-богатырской поэмы. План состоит из двух частей, первая из которых зачеркнута, а вторая состоит из 10 частей, соответствующих предполагаемым 10-ти песням поэмы. Характерной его особенностью является многособытийность и многогеройность повествования, в числе действующих лиц исторические, былинные, сказочные персонажи: Владимир, Ярослав, Еруслан, Чурило, Громобой, Илья, Полкан, Невредимый, Баян, Святой Антоний, Добрада, Черномор. В историческую канву — противоборство Руси и печенегов, осада Киева — включено несколько ‘романических’ эпизодов: ‘История волшебницы Добрады’, ‘Избавление и история Радегаста и Заиды’, ‘Брак и ночь Добрыни с Ксенией’ и т. п.
План в основном служит сюжетно-композиционной разработке, в нем преобладает событийная динамика: ‘Добрыня послан… Алеша прежде отправился на подвиги… Добрыня едет… Он въезжает…’ и т. п. Вместе с тем странствия и подвиги богатырей происходят на фоне ‘картин’: ‘Владимир и его двор. Осада Киева Полканом Невредимым. Процессия вокруг Киева. Богатырские игры’.
Писать четырехстопными, rimes redoubles — Показательно, что уже в самом начале своей работы над ‘Владимиром’ Жуковский не просто дает установку на стихотворную реализацию замысла, но и четко определяет стихотворный размер: четырехстопный ямб и характер рифмы: rimes redoubles (парная, смежная рифма — фр.). Эта установка была новаторской и пролагала дорогу к пушкинской поэме, прежде всего к ‘Руслану и Людмиле’.
Чурила, Алеша — Богатыри русских былин. Ср. ‘Алеша Попович и Чурила Пленкович’ Н. А. Радищева (1801).
Еруслан, Илья — Богатыри, действующие лица комической оперы Жуковского ‘Алеша Попович, или Страшные развалины’ (1805—1808). Там же: Милолика, Громобой, Тороп, Чурило Пленкович, Еруслан Лазаревич, волшебница Добрада (из сказки Чулкова). См.: Гозенпуд А. А. Театральные интересы В. А. Жуковского и его опера ‘Богатырь Алеша Попович’ // Театр и драматургия. Л., 1976. С. 171—187.
Полкан, Змиулаи, Зилант, Карачун — Ср.: ‘Громя Зилантов и Полканов…’ из ‘Послания к Воейкову (‘Добро пожаловать, певец…’, 1814)’. Та же сказочно-былинная образность, близкая тексту плана и говорящая в пользу его датировки 1814-м г. Имена героев восходят к ‘Русским сказкам’ В. А. Левшина.
Рогдай — Один из богатырей русских, упоминаемый в Никоновой летописи. Встречается у M. M. Хераскова в поэме ‘Владимир возрожденный’ (1785), в перечне Владимировых богатырей Н. А. Львова, в повести Жуковского ‘Марьина роща’ (1803), в ‘Славенских вечерах’ В. Нарежного (1809), в балладе В. К. Кюхельбекера ‘Рогдаевы псы’. Наконец, он появляется в поэме А. С. Пушкина ‘Руслан и Людмила’.
Радегаст — Имя бога западных славян из мифологий Н. Львова, А. Кайсарова, Г. Глинки.
Царь девица, За мечом самосеком, Златокопытом — См. разработку сказочных мотивов в ‘Послании к Воейкову’ (1814), восходящих к ‘Русским сказкам’ В. А. Левшина (см., например: ‘Повесть о коне Златокопыте и о мече Самосеке’).
История волшебницы Добрады и Черномора — Ср.: в ‘Добрыне’ H. M. Карамзина. Фигура Черномора важна для сюжета пушкинской поэмы ‘Руслан и Людмила’.

II

Автограф: РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 17 — черновой.
Датируется: ноябрь 1814 г.
Боян. См. далее: 1. Из Бояна. Приятность поэзии и вымысла. — Появление в планах образа легендарного певца связано с интересом Жуковского к ‘Слову о полку Игореве’.
Приступы… — 10 сюжетов, предназначенных для ‘приступов’, непосредственно не связанных с сюжетом поэмы, — свидетельство введения Жуковским в текст будущего произведения ‘лирических отступлений’, усиления лирического начала.
Из Тасса— Ориентация на мотивы и образы поэмы Торквато Тассо ‘Освобожденный Иерусалим’.
Дубыня, Горыня, Горлан — Богатыри-великаны русских сказок, восходящие к ‘Русским сказкам’ Левшина.
В Ришардете. <...> Эпизод Аеопа и его жены. — Имеется в виду ироикомическая поэма ‘Риччардетто’ (1738) итальянского поэта Николо Фортегверри (1674—1735), пародирующая сюжеты рыцарских поэм.
Синибальд в келье Клелии. — Обращение к сюжету романа немецкого писателя К.-М. Виланда ‘Клелия’.
Амадис Гальский. — Герой рыцарской поэзии, называемый Рыцарем Льва, ставший персонажем многочисленных романов, посвященных ему. По всей вероятности, Жуковский имел в виду переложение средневекового романа об Амадисе, принадлежащее французскому писателю, графу Луи-Элизабет де Трессану (1705—1783) и входившее в его собрание рыцарских романов: ‘Corps d’extraits de romans de chevalerie’ (1782). В пользу этого предположения свидетельствует упоминание Трессана в списках источников для ‘Владимира’ (см. план No 6: ‘Романы Трессановы’).
Вражда Чернобога с Световидом — Чернобог и Световид (Свентовит) — боги западнославянской мифологии.
В описании чьей-нибудь смерти подр<ажание> Гомеру VI песни… — Имеется в виду песнь VI ‘Илиады’, изображающая смерть Патрокла.
Велледа — пророчица, мифологическая героиня.

III

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 30) — черновой.
Впервые: ПЖТ. С. 67. Публикация И. А. Бычковым фрагментов плана, в более полном виде напечатан Н. Б. Реморовой: БЖ. Ч. 2. С. 353.
Печатается впервые полносгью по автографу.
Датируется: декабрь 1814 г.
План расположен в тетради между планом ‘Певца в Кремле’ (л. 28—29) и черновыми автографами этого же стихотворения (л. 29 об., л. 31 об.). На л. 29 об. дата рукою Жуковского ’22 декабря’. Можно отнести его к двадцатым числам декабря 1814 г. План содержит контаминацию с волшебной поэмой Виланда ‘Оберон’, в нем наблюдается эклектическое соединение разнородных топосов и персонажей — Киев, Константинополь, Багдад, Крым, а наряду с Обероном и Титанией действуют Добрыня, Рогдай и проч.
Константинополь, Багдад, Киев, Крым — свидетельство интереса, с одной стороны, к художественной топографии поэмы Виланда, а с другой — к географическим источникам, связанным с историей Киевской Руси и Тавриды. Как явствует из письма к А. И. Тургеневу от 4 августа 1815 г., Жуковский собирался совершить путешествие в Киев и Крым, ибо ‘Это нужно для ‘Владимира» (ПЖТ. С. 151).

IV

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 18).
Впервые: ПЖТ. С. 67. Публикация И. А. Бычкова (отдельные фрагменты).
Печатается впервые полностью по автографу.
Датируется: осень (сентябрь) 1815 г.
План расположен на отдельном сдвоенном листе в 1/8 долю листа. Бумага с водяным знаком 1814 г. На л. 19 об. содержится запись визитов и адресатов писем. Визиты к Нелединскому-Мелецкому, к Кипренскому, намеченное посещение театра (пятница) дают основание предположить, что план относится к сентябрю 1815 г. по приезде в Петербург. Знакомство с Нелединским (представившим его Императрице), начало работы О. М. Кипренского над портретом Жуковского свидетельствуют в пользу этого довода. ‘В театр’ невольно ориентирует на сакраментальную премьеру ‘Липецких вод’ (23 сентября 1815 г).
Фрагменты, напечатанные И. А. Бычковым (ПЖТ. С. 67—68), выделены курсивом.
Владимир — Владимир I (?—1015) — младший сын Святослава, князь новгородский, великий князь киевский с 980 г., объединитель русских земель, креститель Руси, герой былин.
Еще в предарзамасский период Жуковский пытается сформулировать значение образа главного героя для поэмы, определить жанровый канон. Он использует метод культурно-исторической типологии и аналогии, что проявляется в подготовительных материалах. ‘Владимир есгь наш Карл Великий, а богатыри его те рыцари, которые были при дворе Карла, сказки и предания приучили нас окружать Владимира каким-то баснословным блеском, который может заменить самое историческое вероятие’ (ПЖТ. С. 61). В соответствии с западноевропейской моделью поэмы и рыцарского стихотворного романа Владимир видится Жуковскому преимущественно номинальным героем (подобно Карлу Великому, Артуру). ‘<...> к тому же главным действующим лицом будет не он, а я его сделаю точкою соединения всех посторонних действий, для сохранения единства. Поэма же будет не героическая, а то, что называют немцы romantisches Heldengedicht, следовательно, я позволю себе смесь всякого рода вымыслов, но наряду с баснею постараюсь ввести истину историческую, а с вымыслами постараюсь соединить и верное изображение нравов, характера времени, мнений…’ (Там же).
Добрыня — Добрыня Никитич, герой былин ‘Добрыня и змей’, ‘Добрыня-сват’, ‘Добрыня в ссоре с Владимиром’ и др., востребованный предромантической поэмной традицией (Державин, Львов).
Война с печенегами — То, что Пушкин потом включит в ‘Руслан и Людмилу’ для создания реального исторического колорита, не характерного для волшебно-исторических поэм, в которых фигурировали либо условные сказочные противники, заимствованные из компиляций Попова и Левшина (здесь Чурило, Земит, Синибальд), либо былинный анахронизм (татары при Владимире).
Zauberring — Рыцарский роман автора ‘Ундины’Ф. де Ла Мотг Фуке (‘Волшебное кольцо’, 1813), что, кстати, свидетельствует в пользу датировки плана в пользу 1814, а не 1810 г., как это делал И. А. Бычков (ПЖТ. С. 65). В библиотеке Жуковского сохранились сочинения Фуке, в том числе ‘Der Zauberring. Ein Ritterroman. Ntirnberg, 1816’ (Описание, No 1048).
Святослав — Святослав I (?—972) — князь киевский, сын князя Игоря, походы против хазар, Византии, убит печенегами. Всгречается в ‘Певце во сгане русских воинов’, в повести ‘Три пояса’. В архиве Жуковского упоминается имя Святослава в списке замыслов 1820-х гг. (РНБ. Оп. 1. No 29. Л. 43).
Для Игоря — Одно из первых свидетельств серьезного интереса Жуковского к ‘Слову о полку Игореве’.
Нис (Низ) и Эвриал — В планах ‘Владимира’ 1814 г. (I—II) вычленяется эпизод-подражание сюжету о двух друзьях — Нисе и Эвриале (‘Энеида’, IX песнь), погибших в битве с рутулами и ставших символом жертвенной дружбы.
Чурило, Зенит, Синиоальд — Чурила Пленкович, былинный богатырь, ‘заезжий щеголь’, своеобразный былинный Дон Жуан.
В комнате Клелии — См. примечание к плану No 2.
Эпизод Леона и его жены — См. примечание к плану No 2.
Болеслав — Болеслав Храбрый (967—1025), польский князь из династии Пястов, объединивший польские земли.
Преслава — Предслава, дочь Владимира. Ср. ‘Предслава и Добрыня’ (1810) Батюшкова. Здесь не исключается чисто колористическое использование имени.
План представляет собой характерную контаминацию исторического и вымышленного, эстетически декларируюмую в предромантический период концепцию ‘романтической эпопеи’ (см.: Соколов. С. 253—462). Жуковский был эпицентром арзамасских дискуссий о жанре ‘русской поэмы’ как форме национального самосознания и основным кандидатом на роль ее творца (см.: Ветшева Н. Ж. Концепция национально-исторической эпопеи в планах поэмы В. А. Жуковского ‘Владимир’ // От Карамзина до Чехова: К 45-летию научно-педагогической деятельности Ф. З. Кануновой. Томск, 1992. С. 6776). Наиболее полно авторефлексия по поводу замысла поэмы ‘Владимир’, занимавшего Жуковского на протяжении почти двух десятилетий, отразилась в переписке с Александром Ивановичем Тургеневым (см., например, ИЖТ. С. 57—68 и след.).
В этом плане намечена характерная для всех последующих подготовительных материалов опора на универсальную традицию западноевропейской поэмы (античная эпопея, средневековый стихотворный эпос, волшебная поэма, рыцарский роман и др.), дополняющую ‘русский исторический текст’, о чем свидетельствуют многочисленные перечисления источников в рукописях поэта.. Например, ‘роспись’ 1814 г. (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 9 об., записи в столбец): ‘Jrusalem dlivre / Roland / Amadis / Русские сказки / Славянские сказки / Песнь полку Игореву / Исгория России / Славянская мифология / Чтение миней / Idris / Oberon / Clelia / Iliade / Русские песни / Enide / Ovidius <...> Эдда / Кайсарова мифология’. На л. 10: ‘История Карамзина. Болтина. Щербатова. / Эдда / Мифология Кайсарова / Попова досуги / Абевега / Известия о народах / Бергман / Nordische Geschichte / Gibbon / Вивлиофика / Нестор Шлецеров / Полибий / Eichorn / География Российская / Разговоры о Новегороде’.
Прокомментируем некоторые источники:
Amadis — ‘Амадис Галльский’ рыцарский роман начала XIV в., вызвавший многочисленные подражания.
Русские сказки — Сборник Кирши Данилова.
Idris <...> Clelia — Романы К.-М. Виланда.
Oberon — ‘Оберон’ (‘Oberon. Ein romantisches Heldengedicht’, 1780) К.-М. Виланда. О творческих взаимоотношениях Жуковского и Виланда и фрагменте перевода из ‘Оберона’ в 1811 г. см.: Реморова Н. Б. Жуковский и немецкие просветители. Томск, 1989. С. 55—68.
История Болтина — Болтин Иван Никитич (1735—1792). Критические примечания на Историю древния и нынешния России г. Леклерка, сочиненные генерал-майором Иваном Болтиным. Т. 1. СПб., 1770.
История Щербатова — Щербатов Михаил Михайлович (1733—1790). История российская от древнейших времен / Сочинена кн. Михаилом Щербатовым. Т. 1. СПб., 1770.
Кайсарова мифология — Кайсаров Андрей Сергеевич (1782—1813). Мифология славянская и российская. СПб., 1807. См. также: Versuch einer slavischen Mytholigie. Gttingen, 1804.
Попова досуги — Речь идет о сочинении Михаила Ивановича Попова (1742—ок. 1790) ‘Досуги…’ Ч. 1. М., 1772.
Абевега — Имеется в виду сочинение Михаила Дмитриевича Чулкова (1743— 1792) ‘Абевега русских суеверий, идопоклоннических жертвоприношений, свадебных простонародных обрядов, колдовства. Шаманства и проч. / Сочиненная М. Ч. — М., 1786’.
Бергман — В библиотеке Жуковского имеется сочинение исторического писателя, уроженца Лифляндии, пастора Вениамина Гусгава Бергмана (1772—1856) ‘Benjamin Bergmann’s Nomadische Streiferien unter den Kalmiiken in den Jahren 1802 und 1803. Th. 1—4. Riga, 1804’ с многочисленными пометами и записями владельца в первой части (Описание. No 644).
Nordische Geschichte — Имеется в виду сочинение известного историка Августа Людвига Шлецера (1735—1809) ‘Allgemeine nordische Geschichte. Halle, 1771’. Ср. примечание в письме к А. И. Тургеневу от августа 1810г.: ‘NB. Schlozers Nordische Geschichte y меня есть’ (ПЖТ. С. 57). В библиотеке поэта имеется это издание произведения Шлецера с многочисленными его маргиналиями (Описание. No 2058). О чтении Жуковским сочинений Шлецера см.: Канунова Ф. З. Русская история в чтении и исследованиях В. А. Жуковского // БЖ. Ч. 1. 400—427.
Gibbon — Английский историк Эдуард Гиббон (1737—1794). Имеется в виду его сочинение ‘The history of the dcline and fall of the Roman Empire. By Edward Gibbon. Vol. 1—12. London, 1815’ (Описание. No 1110).
Вивлиофика — Имеется в виду ‘Древняя российская вивлиофика, или собрание разных древних сочинений…’, издаваемая Н. И. Новиковым в 1773—1775 гг.
Нестор Шлецеров — Имеется в виду следующее издание: ‘Нестор: Russische Ап-nalen in ihrer Slavischen Grundssprache… Th. 1—5. Gttingen, 1802—1809’, автором которого был А. Л. Шлецер.
Полибий — Римский историк (между 212—215 — между 130—123 до н. э.), автор знаменитой ‘Истории’
Eichorn — По всей вероятности речь идет о следующем сочинении немецкого историка Иоганна Готфрида Эйхгорна (1752—1827), сохранившемся в библиотеке поэта: ‘Allgemeine Geschichte der Cultur und Literatur des neuern Europa. Bde 1—2. Gttingen, 1796—1799’ (Описание. No 972).
Разговоры о Новегороде — Митрополит Евгений (Болховитинов Евфимий Алексеевич, 1767—1837). Исторические разговоры о древностях Великого Новагорода. М., 1808. В библиотеке Жуковского имеется экземпляр этого сочинения (Описание. No 126).

V

Автограф (РНБ. On. l.No 78. Л. 20).
Впервые:
Датируется: осень (сентябрь) 1817 г.
Основание для датировки то же, что и предыдущего плана: двойной листок в У8 д. л., той же бумаги 1814 г., развивающий один из сюжетных мотивов — история двух друзей (подражание ‘Энеиде’ Вергилия).
Рогнеда. — Рогнеда (Горислава) Рогволодовна (?—1000), жена в. кн. Владимира.

VI

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 13).
Датируется: 1817 г.
Основанием для датировки служат прежде всего сходные списки источников, характерные для работы над ‘Словом о полку Игореве’ 1817 г. (No 77, No 78, No 79). Особенно л. 23, 24 (No 77), точно датированные Р. В. Иезуитовой январем 1817 г. (Иезуитова. С. 126—128).

VII

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 29. Л. 16).
Датируется: 29 июля 1819 г.
29 июля 1819 г. Жуковский предваряет один из фрагментов павловского послания (‘Государыне Императрице Марии Федоровне’) небольшим наброском. Здесь образ Владимира носит вполне декоративный характер и вытесняется иным сюжетом: княжества Герсики и судьбы двух влюбленных (см.:. ПСС 2. Т. 2. С. 156—173, 564—568). Жуковский по существу этим планом завершает работу над нереализованным замыслом поэмы ‘Владимир’
Лодомир и Милороза. — Условные имена героев, история любви которых соотносится с сюжетом поэмы о Родрике и Изоре (см. ниже планы к неосуществленной поэме ‘Родрик и Изора’).

Н. Ветшева

Дева озера

Walter Scott Lady of the laque*

* Lady of tlie laque. — Вероятно, описка Жуковского, так как во всех других случаях слово написано по-английски: ‘lake’.
Автограф (РНБ. On. 1. No 79. Л. 12) — черновой, с заглавием: ‘Walter Scott. Lady of the laque’, подчеркиваниями в тексте.
Впервые: БЖ. Ч. 3. С. 303—305. Публикация Э. Жиляковой.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: приблизительно 1815 г. на основании записи, предшествующей конспекту: ‘Материалы 1815. Поэты и замечания на них’ (РНБ. Оп. 1. No 79. Л. 12).
Конспект ‘Lady of the laque’ восходит к поэме Вальтера Скопа ‘Дева озера’ (‘The lady of the lake’, 1810). Впервые на существование этого конспекта указал Д. П. Якубович в связи с исследованием традиции поэзии В. Скотта в русской литературе (см.: Якубович Д. П. Лермонтов и В. Скотт // Известия АН СССР. 1935. No 3. Серия 7. Отделение общественных наук. С. 243—272). Конспект поэмы ‘Дева озера’ создан Жуковским в соответствии с планом сбора материалов для исторической поэмы ‘Владимир’. Именно конспектом этой поэмы открывается рубрика, озаглавленная: ‘Материалы 1815. Поэты и замечания на них’ (РНБ. Оп. 1. No 79. Л. 12). Следом за конспектом ‘Девы озера’ должен был следовать план-конспект поэмы В. Скотта ‘Песнь последнего менестреля’: в верхней части л. 12 об. Жуковский пишет заглавие: ‘The lay of the last Minstrel’, оставляя весь лист чистым для предполагаемого, но не написанного конспекта.
Созданный Жуковским план поэмы ‘Дева озера’ представляет собой практическое освоение обширных списков литературы как для написания поэмы ‘Владимир’, так и для переложения ‘Слова о полку Игореве’ (см. указание:’Для Игоря’). В программе подготовительной работы к реализации этих замыслов имя Вальтера Скотта, его баллад и поэм занимает важное место. В многочисленных записях ‘Для Владимира’ именем В. Скотта открывается список ‘Поэтов’, среди которых далее следуют Байрон, Тассо, Ариост, Мур. В списках произведений для чтения и выписок упоминается ‘Ballade de Scott’ (РНБ. On. 1. No 77. Л. 23). Под рубрикой: ‘Планы. Замечания, выписки из поэтов <...>, выписки исторические, словесные <...>, мысли при чтении…’ находятся наброски, в которых угадываются имена героев и сюжетные ситуации поэм В. Скотта:
М<армион>
Его таинственная любовь
Старик
Ужин в замке
Сражение
Свадьба
М<армион> едет в замок
Ужин в замке
<1>
Старик
(РНБ. Оп. 1. No 77. Л. 23).
На обороте л. 23 рубрика ‘Историческое чтение’ открывается записью: ‘Lady of the lake’. Многократное упоминание имени В. Скотта и его произведений в конспектах, а также в письмах 1813—1814 гг. к С. С. Уварову, А. И. Тургеневу в связи с получением английских книг свидетельствует об огромном интересе Жуковского к творчеству В. Скотта как поэта, обратившегося непосредственно к истории и народному творчеству и давшего образцы лироэпических произведений, сочетавших в своей романтической структуре традиции Оссиана и шотландской народной поэзии.
Конспект ‘Lady of the laque’ написан черными чернилам на одном листе большого формата в тетради из голубой плотной бумаги. В плане сделаны подчеркивания, которые в публикации выделены курсивом. Конспект Жуковского представляет точное изложение поэмы В. Скопа, полностью соответствующее строфам и нумерации оригинала. В процессе конспектирования первой песни Жуковский не проставлял номера строф, однако после этой части плана под рубрикой ‘NB’, замененной словами: ‘Лучшие места’ и ‘Погрешности’, поэт отметил все номера выделенных строф. В дальнейшем изложении конспекта Жуковский точно обозначает римскими цифрами номера строф.
Замечания Жуковского о достоинствах и погрешностях поэмы, а также подчеркивания в тексте плана отдельных строф позволяют составить представление о характере его интереса к поэтическому творчеству В. Скотта в середине 1810-х гг. Достоинства поэмы Жуковский видит в поэтическом изображении природы (‘описание озера при заходящем солнце’, ‘изображение утра’, ‘прекрасной тихой ночи’, ‘тишины’), в художественном воплощении образа певца — менестреля: он подчеркивает обращения к лире, ‘унылые звуки арфы’, выделяет во вставных песнях и балладах сведения об обычаях и нравах шотландского народа.
При очевидном интересе Жуковского к эпической и лирической сторонам поэмы в конспекте 1815 г. чувствуется позиция ‘балладника’. Это проявилось во внимании поэта к эпизоду с кольцом и остро драматической развязке поэмы. Еще более о балладном интересе Жуковского свидетельствует замечание о недостатках поэмы. ‘Погрешности’ он усматривает не только в неуместности ‘эстетического рассуждения Фиц-Жеймса о садах’, но и в эпической неторопливости художественной манеры В. Скотта, в детализации при описании оленя и охоты на него: ‘Описание ловли слишком длинно. В описании пути слишком много подробностей’.
Знакомство с поэмой и конспектирование ее нашло отражение в творчестве Жуковского, в частности в создании ‘Эоловой арфы’ (см.: БЖ. Ч. 3. С. 305—317).
В библиотеке поэта сохранился экземпляр поэмы ‘Дева озера’ в немецком переводе: ‘Das Frulein vom See. Ein Gedicht in 6 Gesngen von Walter Scott. Aus dem Englischen und mit einer historischen Einleitung und Anmerkungen vom Adam Storck. Essen, 1819’ (Описание. No 2102) с пометами Жуковского в первой песне. В полном соответствии с оригиналом сделана нумерация всех строф (отсутствующая в немецком издании) и на полях вертикальной чертой вдоль текста отчеркнуты I—III, VII—X, XIII—XIV, XVI—XXVIII строфы. Выделенный Жуковским текст включает в себя обращение к арфе (I) и описание охоты на оленя (II, III, VII—X), а также картины, связанные с изображением встречи охотника и девы — их портреты, поведение, разговоры (XIII—XIV, XVI—XXVIII). Датировать время сделанных поэтом помет в этой книге проблематично. Возможно, они отражают очередную попытку Жуковского перевести поэму, но на этот раз с четко выраженным интересом к эпической структуре повествования В. Скотта.
Документальное свидетельство нового обращения Жуковского к ‘Деве озера’ относится к 1832 г. В тетради с зеленым сафьянным переплетом, на первом листе которой рукою поэта выставлен год: ‘1832’, оборот обложки заполнен списком имен авторов и заглавий произведений, предназначенных к переводу, среди которых находятся ‘Дева озера’ и ‘Мармион’ (РНБ. Оп. 1. No 37, обложка об.). Из этого списка переведена была вторая песня ‘Мармиона’ (‘Суд в подземелье’). Следы чтения ‘Девы озера’ явно присутствуют в развернутом поэтическом пейзаже, которым открывается повесть ‘Суд в подземелье’ (см: БЖ. Ч. 3. С. 350—351). Перевод ‘Девы озера’ в 1832 г. не состоялся, но неизменный интерес к поэме на протяжении долгого времени свидетельствует о значимости поэтической традиции В. Скотта при решении Жуковским проблем художественного воссоздания эпической картины миры и судьбы человека, в ее деталях, живописности и исторической полноте.

Э. Жилякова

Родрик и Изора

I

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 26. Л. 22 об.) — черновой, наброски плана, без заглавия.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 44.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1814 г.

II

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 26. Л. 22 об.) — черновой, наброски плана, без заглавия.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 45.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1814 г.

III

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 33)— черновой, план.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 46.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь — 1814 г.

IV

Автограф (РНБ.Оп. 1. No 78. Л. 33 об.) — план-конспект.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 47—48.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1814 г.

V

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 33 об.) — план-конспект.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 48—49.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1814 г.

VI

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 34) — план-конспект.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 48—50.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: ноябрь-декабрь 1814 г.

VII

Автограф (РНБ. Оп. 1. No 29. Л. 16) — план.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 55—56.
Публикуется по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: 29 июля 1819 г.

VIII

Автограф (РНБ.Оп. 1. No 29. Л. 21) — план.
Впервые: Ветшева, Костин. С. 56.
Печатается по тексту первой публикации, со сверкой по автографу.
Датируется: 1819 г.
Замысел поэмы ‘Родрик и Изора’, типологически близкий балладам ‘Эолова арфа’, ‘Вадим’, относится к 1814—1819 годам. В 1814 г. Жуковский создает три плана и три пространных конспекта поэмы, в 1819 г. — два плана и стихотворную разработку в рамках послания ‘Государыне Императрице Марии Федоровне’. Сюжет вызвал лишь частные замечания исследователей (Бумаги Жуковского. С. 156, Веселовский. С. 498—500), материалы опубликованы: Ветшева Н. Ж., Костин В. М. Неосуществленный замысел В. А. Жуковского ‘Родрик и Изора’ // ПМиЖ. Вып. 9. С. 42—63, ПСС 2. Т. 2. С. 156—173. В настоящем издании печатается уточненный вариант текста.
Два первых плана (I—II) находятся в папке, озаглавленной Жуковским: ‘Сочинения’ (РНБ. Оп. 1. No 26), среди преимущественно черновых редакций произведений 1813—1852 гг. На л. 20—21 об. находятся черновики ‘Певца в Кремле’, относящиеся к декабрю 1814 г. (См. комм.: ПСС 2. Т. 2. С. 458—459). Сразу за планами на л. 23 идет текст 1816г., написанный на другой бумаге (‘На первое отречение от престола Бонапарте’).
Третий план и три конспекта (III—VI) находятся в отдельной тетради (РНБ. Оп. 1. No 78. Л. 33—34), располагаясь без перерыва один за другим. Возле плана III справа рисунок Жуковского: одномачтовое судно, напоминающее ладью, и морская скала (иллюстрация к сюжету поэмы). Здесь же список предполагаемых источников замысла. Датировка производится на основании расположения планов в рукописи: на л. 29 дата рукою Жуковского: ’22 декабря’, на л. 35 об. содержится первоначальный вариант баллады ‘Узник’, относящийся к октябрю 1814 г., на л. 36 об. дата рукою Жуковского: ’10 ноября’. В этой же папке (л. 27 об. — 28) находятся планы ‘Искупления’ (‘Вадима’) и ‘Эоловой арфы’, относящиеся к ноябрю 1814 г. (9—13 ноября) и типологически близкие замыслу ‘Родрика и Изоры’. Таким образом, планы и конспекты можно отнести к долбинской осени (предположительно к ноябрю-декабрю 1814 г.). Точнее датировать не представляется возможным, поскольку тексты в рукописи располагаются не строго в хронологическом порядке. В то же время на л. 29 об. дата рукою Жуковского: ’22 декабря’.
В отличие от обобщенного ‘местного колорита’ ‘Эоловой арфы’ Жуковский в планах и конспектах намечает определенную культурно-историческую локализацию происходящих событий. Действие происходит у берегов Балтийского моря, в Лифляндии, упоминается Ревель и цистерцианский монастырь, Гатред является одним из рыцарей епископа Альберта. Появление Альберта Великого позволяет с известной точностью определить время действия. Епископ умер в 1229 г., а ‘отделяться’ рыцари могли начать с 1207 г. (См. об этом: Генрих Латвийский. Хроника Ливонии. М., 1938. С. 95—96), таким образом, события поэмы происходили предположительно между 1207 и 1229 гг.
Фигура епископа, завоевателя Прибалтики, создававшего угрозу независимости русских и литовских князей, получила известность после публикации третьего тома ‘Истории Государства Российского’ H. M. Карамзина и актуализировалась в новом эстетическом качестве в замысле поэмы 1819 г. См. об этом далее.
Цистерцианский монастырь (план VI) действительно находился в Ревеле, но не мужской, а ‘предназначенный для благородных девиц’ (Путеводитель по Ревелю и его окрестностям. СПб., 1839. С. 60), мужской цистерцианский монастырь находился в Динамюнде (Генрих Латвийский. Указ. соч. С. 76). В архиве Жуковского (РНБ. Оп. 1. No 87. Л. 5—15, 17, 23, 24, 31—35, датируется И. А. Бычковым по характеру почерка 1817—1819 гг. — см.: Бумаги Жуковского. С. 164) содержится конспект книги Августа Вильгельма Гупеля (1737—1819) ‘Ehstnische Sprachlehre fur beide Haupt dialekte den revalschen und den drptschen: Nebst einem vollstndigen Wrterbuch… Riga, 1780’, содержащей сведения о географии и история Эстляндии и Лифляндии и, по всей вероятности, послужившей одним из источников сюжета в исторической его часги. В это же время Жуковский интересуется историей и мифологией северных народов.
‘Ливонская’ тема, прозвучавшая в переводе бюргеровой ‘Леноры’, станет актуальной в практике русских романтиков 1820-х годов, а в раннем творчестве А. А. Бестужева-Марлинского будет играть исключительную роль. М. А. Бестужев, рассказывая о своих юношеских литературных занятиях, не без иронии упоминает ‘ливонскую’ тему как ‘общее место’: ‘Когда появление поэм Байрона вскружило всем головы, я много написал пиес в подражание ему: тут были и замки, и ливонские рыцари, и девы, и новгородцы’ (Писатели-декабристы в воспоминаниях современников. М., 1980. Т. 2. С. 207).
Первые три плана прорисовывают сюжет: традиционный романтический треугольник, с демоническим героем и юными влюбленными, борьбой чувства и долга. Жуковский вводит легендарно-ретроспективное обрамление (‘Теперь <...> там в старину’ — план II), намечает источник конфликта: противостояние гармонии любящих душ и эгоистических страстей (подозрительность, ревность, отчаяние и т. п.). На уровне сюжета существуют определенные переклички с ‘Эоловой арфой’ (но не отец, а брат является антагонистом героев), с ‘Двенадцатью спящими девами’ (‘Часто по берегам девы. Часто в замке девы’ — план II).
Можно отметить влияние ‘готического’ сюжета: ‘Ужасный гнев Божий постиг-нул’, подземелье, буря, отверженность героя, преступление, Изора, сошедшая с ума, и т. п. Об этом подробнее см.: Вацуро В. Э. Готический роман в России. М., 2002. С. 274—300.
План IV и два конспекта свидетельствуют о том, что это замысел большого стихотворного произведения. Начиная набрасывать первый план, Жуковский дает схему ритмического рисунка (зачеркнуто), т. е. замысел был именно стихотворный:

0x01 graphic

В плане IV он дает указание на жанр, для него это не баллада, а поэма: ‘Поэма начинается тем, что Адольф и Изора сидят на берегу озера’.
В планах и конспектах типично балладная ситуация: вторжение фатальной силы в жизнь влюбленных, но ‘сила судьбы’ здесь активно действует в рамках произведения, в планах нет указаний на идею высокого духовного воссоединения там (ср.: ‘Эолова арфа’), акцент делается на земном аспекте бытия.
Намеченная в первых трех планах типология героев значительно конкретизируется и, что важно, подвергается глубокой психологической разработке в конспектах. Нужно отметить, что до последнего плана существует вариативность имен (Родрик / Родриг, Свенд, Танкмир, Родерик, Адольф, Рудольф, Волкуин, Изора — Русла, Гатред — Гаддер, Гаддир, Гатдир).
Главные герои-любовники обозначены эскизно. О Родрике говорится лишь, что он был прекрасен, храбр и любим. Облик идеальной героини (‘Изора — глубокая, меланхолическая чувствительность’), пассивной жертвы обстоятельств, намечен схематично. Главное внимание уделяется новому демоническому герою, чуждому авторскому миропониманию, что нарушает лирическую камерность текста и создает почву для более объективного повествования. Характер Гатреда мотивирован культурно-генеалогически (‘питомец Юга’), характеристики построены на контрастах (‘ревнивец мстительный, но великий’). Многочисленные эпитеты, сопровождающие его поведение и состояние: ‘свирепый и ревнивый’, ‘подозрительный’, ‘ужасный’, ‘молчаливость, самовластие, непоколебимость, храбрость’, ‘душа в нем великая, но она ужасна и непреклонна’, определяют интерес Жуковского именно к этому герою.
В конспектах большую роль играет диалог персонажей, не случайно эпизод назван ‘первой сценой’: автохарактеристики сочетаются с прогнозированием поведения персонажей (план VI), психологизм проявляется в фиксации деталей поведения и их анализе. Предчувствие, подтекст, воспоминания — все это придает повествованию дополнительные оттенки. Можно говорить о нарастании событийности в планах. Первый, второй и третий планы рассказывают о морском набеге, встрече влюбленных на берегу озера и затем в подземелье, о подслушанном разговоре и неравной схватке при свете факелов и т. д. Причем Жуковский намечает эволюцию, психологическое движение самого носителя зла Гатреда: ‘отчаяние Гатреда — он едет. Буря’. Герой не в силах пережить свое пресгупление, зло, им содеянное, оборачивается против него самого.
Объективирующая тенденция коснулась и самого сюжета поэмы. В первом и втором планах Жуковский предполагает обрамить повествование вступлением и заключением в оссианическом духе: автор меланхолически обозревает развалины и ‘вызывает тени прошлого’. Начало первого плана: ‘Вступление. — Камни. Этот замок теперь’. Концовка его: ‘С тех пор замок исчез. Одно подземелье. В нем слышится голос. Огонек’. И сбоку вписан еще один вариант начала: ‘Здесь замок при озере. Роща и храм’.
Второй план не закончен, но начало аналогично: ‘Теперь, где пышный царский дом над озером. Где часто раздаются голоса, где мы приходим… удивляться <нрзб.>, там в старину было иное’. В третьем плане, наоборот, акцентирована характерная концовка: ‘Замок его разруш<ился>. Одно подземелье. Свечка. Голос’. Однако уже в четвертом плане Жуковский отказывается от такого ‘элегического’ обрамления: ‘Поэма начинается тем, что Адольф и Изора сидят на берегу озера’, затем так начинаются оба плана-конспекта. Таким образом, даже история набега оказывается вне непосредственного хода фабулы, включается в рассказ Родрика. Это придало бы повествованию новую эмоциональную окрашенность.
В ‘Родрике и Изоре’ намечалось движение к укрупнению жанра, созданию поэмы на балладной основе за счет детальной психологизации, объективизации повествования и событийной насыщенности.
Замысел ‘Родрика и Изоры’ не оставлял Жуковского до 1819 г., так как следы его обнаруживаются в послании ‘Государыне Императрице Марии Федоровне’. Послание осталось незавершенным, разрослось в лирические отступления и носит отчетливо выраженный экспериментальный характер. Датируется работа по авторским пометам в рукописи, иногда с точностью до одного дня. Подробнее см.: ПСС 2. Т. 2. С. 567—568.)
Жуковский набрасывает общую схему-план, повторяющую намеченное пять лет назад, но вводит дополнительную тему Герсики, маленького русского княжества, сведения о котором он почерпнул (на что укажет прямо) из ‘Истории Государства Российского’ H. M. Карамзина (Т. III. Гл. III). Ср.: ‘Государыне Императрице Марии Федоровне’ (ст. 500—504): ‘Вот все, что верный Клии сын, // Наш вдохновенный Карамзин // О разорении Герсики // И о судьбе ее владыки // Нашел в преданьях для меня!..’ Судьбы вымышленных героев каким-то образом оказываются связанными с реально существовавшими князьями Всеволодом и Радославом. В планах VII—VIII он объединяет сюжетную тему Герсики с мотивом противопоставления истории и вымысла.
Работа над поэтическим текстом начинается 3 августа и продолжается до 13 сентября (ПСС 2. Т. 2. С. 168—171). В тексте реализуются два первых пункта плана: ‘Посвящение Герсике. Образ монаха и рассказ’. Таким образом, в рамках послания создается ‘поэма’, о чем сам Жуковский замечает: ‘ <...> отчет // Из описания в поэму превратился…’ (Там же. С. 161), возникает ‘чудесная’ и одновременно ‘правдивая повесть’ (Там же. С. 171).
Реализация первых двух пунктов плана заняла 150 стихов, и можно только предполагать значительный объем неосуществленного замысла. По сравнению с предыдущим этапом работы сюжет обогащается новыми героями и событиями. Не только частные психологические реакции, но исторические события, стоящие над людьми, начинают играть значительную роль (пограничные интересы Литвы, Ордена меченосцев, русских князей в бурное время начала XIII века воплощаются в образах Альберта Великого, Гатреда и Родрика и русских князей Всеволода и Радослава. При всем внимании Жуковского к историческому материалу он использует его достаточно произвольно в интересах повествования. У Жуковского Всеволод — гроза окрестных народов, славный и мощный князь, в действительности он вынужден был лавировать между интересами Литвы и Ордена меченосцев, за что в конце концов жесгоко поплатился. Очевидно, характеристика ‘героя славянския породы’ нужна была для создания должного контраста Альберту Великому в системе образов поэмы. В замысле 1819 г. повышается роль эпического начала, что связано с насыщением сюжета историческим материалом. В то же время стихотворная разработка поэмного сюжета оказывается атрибутом жанра послания.

Н. Ветшева

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Архивохранилища

ПД — Отдел рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) Российской академии наук (С.-Петербург).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва), ф. 198 (В. А. Жуковский).
РГБ — Российская государственная библиотека (Москва), ф. 104 (В. А. Жуковский).
РНБ — Российская Национальная библиотека (С.-Петербург), ф. 286 (В. А. Жуковский).

Печатные источники

АбТ — Архив братьев Тургеневых. СПб.: Изд. Отд. рус. яз. и словесности Рос. Академии наук, 1911—1921. Вып. I—VI.
Арзамас — Арзамас и арзамасские протоколы / Ввод, ст., ред. протоколов и примеч. к ним М. С. Боровковой-Майковой, Предисл. Д. Благого. Л.: Изд-во писателей в Ленинграде, 1933.
Арзамас-2 — ‘Арзамас’: Сборник в 2 книгах. М.: Худ. лит., 1994.
Афанасьев — Афанасьев В. Жуковский. М.: Мол. гвардия, 1986. Сер. ‘Жизнь замечательных людей’.
Барсуков — Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1888—1901. Кн. 1—22.
Батюшков — Батюшков К. Н. Сочинения: В 2 т. М., 1989.
БдЧ — Библиотека для чтения.
Белинский — Белинский В. Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М.: Изд-во АН СССР, 1953—1959.
БЖ — Библиотека В. А. Жуковского в Томске: В 3 ч. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1978—1988.
БЗ — Библиографические записки.
БиП — Баллады и повести, сочинение В. А. Жуковского: В 2 ч. СПб., 1831.
БП — Баллады и повести, сочинение В. А. Жуковского. СПб., 1831.
Бумаги Жуковского — Бычков И. А. Бумаги В. А Жуковского, поступившие в Имп. Публичную библиотеку в 1884 г. // Отчет Имп. Публичной библиотеки за 1884 г. Приложение. СПб., 1887.
ВЕ — Вестник Европы.
Веселовский — Веселовский А. Н. В. А. Жуковский: Поэзия чувства и ‘сердечного воображения’. СПб., 1904.
Ветшева — Ветшева Н. Ж. В творческой лаборатории В. А. Жуковского: Замысел поэмы ‘Весна’ // В. А. Жуковский и русская культура его времени. СПб., 2005. С. 18—31.
Ветшева, Костин — Ветшева Н. Ж., Костин В. М. Неосуществленный замысел В. А Жуковского ‘Родрик и Изора’ // ПМиЖ. Вып. 9. Томск, 1983. С. 42—63.
ВЛ — Вопросы литературы.
Вяземский — Вяземский П. А. Полн. собр. соч. Т. 1—12. СПб., 1878—1896.
Галюн — Галюн И. П. К вопросу о литературных влияниях в поэзии В. А. Жуковского. Киев, 1916.
Гиллельсон — Гиллельсон М. И. Переписка П. А. Вяземского и В. А. Жуковского (1842—1852) // Памятники культуры: Новые открытия. Ежегодник 1979. Л.: Наука, 1980. С. 34—75.
Гоголь — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. Т. 1—14. М., Л., 1937—1952.
Гофман — Гофман М. А. Пушкинский музей А. Ф. Онегина в Париже: Общий обзор, описание и извлечения из рукописного собрания. Париж, 1926 (Hoffmann Modeste. Le Muse Pouchkine d’Alexandre Onguine a Paris: Notice, catalogue, extraits de quelques manuscrits. Paris, 1926).
Дневники — Дневники В. А. Жуковского/ С примеч. И. А. Бычкова. СПб., 1903.
ЖМНП — Журнал Министерства народного просвещения.
Загарин — Загарин П. (Поливанов Л. И.). В. А. Жуковский и его произведения. М., 1883.
Зарубежная поэзия — Зарубежная поэзия в переводах В. А. Жуковского: В 2 т. / Сост. А. А. Гугнин. М.: Радуга, 1985.
Зейдлиц — Зейдлиц К. К. Жизнь и поэзия В. А. Жуковского: По неизданным источникам и личным воспоминаниям. СПб., 1883.
ИВ — Исторический вестник.
Иезуитова — Иезуитова Р. В. Жуковский и его время. Л.: Наука, 1989.
ИОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
ИПБ — Императорская Публичная библиотека (Санкт-Петербург, 1795— 1917).
Канунова — Канунова Ф. 3. Вопросы мировоззрения и эстетики В. А. Жуковского. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1990.
Кульман — Кульман Н. К. Рукописи В. А. Жуковского, хранящиеся в библиотеке гр. Александра Алексеевича и Алексея Александровича Бобринских // Известия 2-го Отделения Императорской АН. Т. 5. Кн. 4. СПб., 1900. С. 1076—1145.
Лебедева — Лебедева О. Б. Драматургические опыты В. А. Жуковского. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1992.
Левин — Левин Ю. Д. Английская поэзия и литература русского сентиментализма // От классицизма к романтизму: Из истории международных связей русской литературы. Л.: Наука, 1970. С. 195—297.
ЛН — Литературное наследство. М., 1931—1989. Т. 1—97.
ЛЭ — Лермонтовская энциклопедия. М.: Советская энциклопедия, 1981.
Матяш — Матяш С. А. Неизданное ‘Общее оглавление’ последнего прижизненного собрания сочинений В. А. Жуковского: К вопросу о жанровой системе поэта // Русская литература. 1974. No 2. С. 150—154.
MB — Московский вестник.
МТ — Московский телеграф.
НЛО — Новое литературное обозрение.
ОА — Остафьевский архив князей Вяземских. СПб.: Изд. гр. С. Д. Шереметьева, 1899—1913. Т. I—IV / Под ред. и с примеч. В. И. Саитова, 1909—1913. Т. V. Вып. 1, 2 / Под ред. и с примеч. П. Н. Шеффера.
ОЗ — Отечественные записки.
Описание — Библиотека В. А. Жуковского: Описание / Сост. В. В. Лобанов. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1981.
Переписка — Сочинения и переписка П. А. Плетнева. Т. 1—3. СПб., 1885.
Петухов — Петухов Е. В. В. А. Жуковский в Дерпте // Сборник в память Н. В. Гоголя и В. А. Жуковского, изданный Юрьевским университетом. Юрьев, 1902. С. 45—101.
ПЖТ — Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. М.,1895.
ПЗ — Полярная звезда, карманная книжка для любительниц и любителей русской словесности [на 1823, 1824, 1825 гг.], изданная А. Бестужевым и К. Рылеевым. СПб., 1823—1825.
Письма Андрея Тургенева — Вацуро В. Э., Виролайнен M. H. Письма Андрея Тургенева к Жуковскому // Жуковский и русская культура. Л.: Наука, 1987.
Письма-дневники — Письма-дневники В. А. Жуковского 1814 и 1815 годов (числом пять), приготовленные к печати П. К. Симони // Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя. Вып. I. СПб., 1907. С. 145—213.
ПМиЖ — Проблемы метода и жанра. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1979— 1997. Вып. 6—19.
Пономарев — Странствующий жид. Предсмертное произведение Жуковского, по рукописи поэта. Изд. С. И. Пономарева. СПб., 1885 (Сборник Отделения русского языка и словесности. Т. 38. No 2).
ПСС — Полн. собр. соч. В. А. Жуковского: В 12 т. / Под ред., с биографическим очерком и примеч. А. С. Архангельского. СПб., 1902.
ПСС 2 — Жуковский В. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М.: Языки слав. культуры, 1999—2004. Т. 1—2 (Стихотворения), Т. 13—14 (Дневники).
Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч. Т. 1—16. М., Л.: Изд. АН СССР, 1937—1949.
РА — Русский архив.
РБ — Русский библиофил.
PB — Русский вестник.
Резанов — Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. СПб. / Пг., 1906—1916. Вып. 1—2.
Реморова — Реморова Н. Б. Жуковский и немецкие просветители. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1989.
РЛ — Русская литература.
PC — Русская старина.
Русские писатели — Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь. Т. 1. А—Г (М., 1989), Т. 2. Г—К (М., 1992), Т. 3. К—M (M., 1994), T. 4. M—П (M., 1999).
С 1 — Стихотворения Василия Жуковского: В 2 ч. [Изд. 1-е]. СПб., 1815—1816.
С 2 — Стихотворения Василия Жуковского: В 3 ч. 2-е изд. СПб., 1818. Ч 4: Опыты в прозе. М., 1818.
С 3 — Стихотворения Василия Жуковского: В 3 т. 3-е изд., испр. и умнож. СПб., 1824.
С 4 — Стихотворения Василия Жуковского: В 9 т. 4-е изд., испр. и умнож. СПб.: Изд-во А. Ф. Смирдина, 1835—1844.
С 5 — Стихотворения Василия Жуковского: В 13 т. 5-е изд., испр. и умнож. Т. I—IX. СПб., 1849, Т. X—XIII. СПб., 1857.
С 6 — Сочинения В. Жуковского / Под ред. К. С. Сербиновича. б-е изд.. СПб., 1869. Ч. 1—6.
С 7 — Сочинения В. А. Жуковского: В 6 т. / Под ред. П. А. Ефремова. 7-е изд., испр. и доп. СПб., 1878.
С 8 — Сочинения В. А. Жуковского: В 6 т. / Под ред. П. А. Ефремова. 8-е изд., испр. и доп. СПб., 1885.
С 9 — Стихотворения В. А. Жуковского / Под ред. П. А. Ефремова. 9-е изд., испр. и доп. Т. 4. СПб., 1894.
С 10 — Сочинения в стихах и прозе В. А. Жуковского: В 1 т. / Под ред. П. А. Ефремова. 10-е изд., испр. и доп. СПб., 1901.
Семенко — Семенко И. М. Жизнь и поэзия Жуковского. М.: Худ. лит., 1975.
Семинарий — Янушкевич Л. С. В. А. Жуковский: Семинарий. М.: Просвещение, 1988.
СиН — Старина и новизна.
Смирнова-Россет — Смирнова-Россет А. О. Дневник. Воспоминания / Изд. подгот. С. В. Житомирская. М.: Наука, 1989 (Сер. ‘Лит. памятники’).
СО — Сын Отечества.
Совр. — Современник.
Соколов — Соколов А. Н. Очерки по истории русской поэмы XVIII и первой трети XIX века. М., 1955
Соловьев — Соловьев Н. В. История одной жизни: А. А. Воейкова — ‘Светлана’. Пг., 1916. Т. 1—2.
СС 1 — Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. / Вст. статья И. М. Семенко. М., Л., ГИХЛ, 1959—1960.
СС 2 — Жуковский В. А. Собр. соч.: В 3 т. / Сост., вст. статья и коммент. И. М. Семенко. М., 1980.
Стихотворения — Жуковский В. А. Стихотворения: В 2 т. / Вст. статья, ред. и примеч. Ц. Вольпе. Л.: Сов. писатель, 1939—1940 (Библиотека поэта. Большая серия).
УС — Уткинский сборник: Письма В. А. Жуковского, М. А. Мойер и Е. А. Протасовой / Под ред. А. Е. Грузинского. М., 1904.
Ц. р. — Цензурное разрешение.
Эстетика и критика — Жуковский В. А. Эстетика и критика / Вст. статья Ф. З. Кануновой и А. С. Янушкевича / Подгот. текста, сост. и примеч. Ф. З. Кануновой, О. Б, Лебедевой и А. С. Янушкевича. М.: Искусство, 1985.
Янушкевич — Янушкевич А. С. Этапы и проблемы творческой эволюции В. А. Жуковского. Томск: Изд-во Томского ун-та, 1985.
Eichstdt — Eichstdt H. Zukovskij als Uebersetzer. Munchen, 1970 (Forum slavicum. Bd. 29).
FWAH. — Fr wenige. Для немногих. M., 1818. No 1—6. Январь—июнь.
Gerhardt — Gerhardt Dietrich. Aus deutschen Erinnerungen an Zukovskij, mit einigen Exkursen // Orbis scriptus: Festschrift fr Dmitrij Tschizewskij zum 70. Geburtstag. Munchen, 1966. S. 245—313.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека