Подобие Божие, Айзман Давид Яковлевич, Год: 1912

Время на прочтение: 19 минут(ы)

ПОДОБІЕ БОЖІЕ.

Разсказъ.

I.

Теперь я имъ покажу, кто я!— воскликнулъ Николай Васильевичъ Ежовъ, поднимая кверху тсно сжатый кулакъ.— Всмъ покажу!.. И самому директору правленія, и управляющему конторой, и всмъ остальнымъ мерзавцамъ и мучителямъ!.. Посчитаюсь теперь съ ними по-свойски, ого!
Онъ побдно потрясалъ кулакомъ…
А кулакъ у него не грозный, — маленькій, сухонькій, дряблый. Да и вся фигура Николая Васильевича не слиткомъ устрашающая: щуплая, хилая, немножко кривенькая…
На Ежов нтъ пиджака. Жилетка застегнута на одну верхнюю пуговку. На живот жилетка расходится, и изъ нея вываливается мягкая и мятая манишка срой бумазейной рубахи. На ногахъ, вмсто туфель, старыя калоши. Когда Ежовъ шагаетъ, калоши громко шлепаютъ и шаркаютъ по полу. Штаны на Ежов ветхіе, коротковатые и такіе узенькіе, что ясно обрисовываются подъ ними ноги, сухія, слегка согнутыя въ колняхъ… Зубовъ у Николая Васильевича немного, плшь во всю голову, бороденка жиденькая, уже сдая. Когда-то бородка была грязно-желтая, такая же, какъ и щеки, которыя она украшаетъ… Сзади, за ушами, частью покрывая уши, болтаются у Ежова сро-желтые хвостики. Это остатки плотной гривы, которою блисталъ онъ когда-то. Лучше бы хвостики срзать, но Ежовъ этого не сдлаетъ никогда. Хвостики — это эмблема, своего рода символъ или реликвія. Хвостики — это то, что напоминаетъ ему прошлое, говоритъ ему, что былъ, что былъ вдь и онъ когда-то студентомъ!..
Если не считать этихъ хвостиковъ, — ничего ровно отъ студенчества въ Ежов не осталось. Знанія позабыты давно и основательно, а воспоминанія тоже тускнютъ и гаснутъ… И только вотъ эти бдныя, жиденькія, срыя пряди волосъ за ушами сро говорятъ о томъ, что была когда-то у Ежова aima mater, что знакомъ онъ былъ съ профессорами…
Вдь они тамъ еще ровно ничего не знаютъ!— захлебываясь отъ радости и звонко шлепая большими калошами, кричитъ жен Ежовъ.— Ничего, не подозрваютъ… Дурррраки!.. Они считаютъ, что такъ оно имъ до скончанія вковъ будетъ: старый Ежовъ будетъ тянуть свою проклятую лямку, будетъ гнуть свою несчастную старую шею, а они — ишь ты какіе вумные!— они будутъ Ежовымъ помыкать… Вотъ имъ чего требуется!.. А дулю не хотите? Вотъ этакую здоровенную?
Онъ остановился передъ женой и показалъ какую здоровенную….
Потомъ зашагалъ опять, шлепая калошами, и залился тихимъ, блаженнымъ смхомъ… Его желто-срые хвостики, жиденькая, срая бородка и грязная манишка бумазейной рубашки при этомъ сильно затряслись.
Сколько угодно, голубчики!.. Сколько угодно воображайте себ, и важничайте, и нахальничайте! Но только надъ кмъ-нибудь другимъ нахальничайте, а не надъ Ежовымъ. Надъ Ежовымъ — дудки!.. Подавитесь… Ежовъ теперь никого не боится. Никого изъ васъ онъ и знать не хочетъ. Наплевать ему теперь на васъ на всхъ съ высокаго дерева, вотъ оно что!

II.

Въ жизни Ежова произошло необыкновенное и чудесное событіе.
До сихъ поръ все существованіе этого человка протекало тоскливо и тяжело.
Въ молодости, тотчасъ посл университета, который по бдности пришлось ему бросить съ третьяго курса, была служба въ сиротскомъ суд, маленькая, нудная, глупая, такая глупая, что взрослому и не безграмотному человку даже неловко и обидно было ее исполнять. Духовной мощи гоголевскаго Петрушки хватило бы съ избыткомъ, чтобы справиться съ ней. Жалованье было крохотное. За неимніемъ лучшаго, Ежовъ крпко держался и за эту службу… А когда перешелъ онъ изъ сиротскаго суда въ контору судостроительнаго завода, онъ сталъ получать больше жалованья, но работа оказалась не умне. Онъ былъ корреспондентомъ, ежедневно писалъ писемъ тридцать, и почти каждое изъ нихъ начиналось такъ:
— ‘Симъ подтверждая полученіе Вашего почтеннйшаго отъ такого-то сего мсяца, честь имемъ сообщить’…
Честь имлъ онъ сообщить въ день своего поступленія на заводъ, честь имлъ онъ сообщить и девятнадцать лтъ спустя, въ самый часъ оставленія службы…
Въ этой непрерывавшейся чести онъ провелъ лучшую часть своей жизни. И эта, даже лучшая часть его жизни была скучна и нудна, безцвтна, безвкусна, безрадостна и, какъ, мельничный жерновъ, тяжела,
Нищета духовная, скудость матеріальная. Ничего живого, что шевелило бы мозгъ, и въ то же время каждый кусокъ сахару на учет и каждую даже обгорвшую уже спичку надо охранять заботливо, ‘послужитъ еще разъ’. Горькое, запуганное и пасмурное существованіе пришибленныхъ бдняковъ, въ которомъ каждый нехмурый взглядъ представляется чмъ-то чуждымъ, непозволеннымъ, чмъ-то почти оскорбительнымъ для установившагося разъ навсегда тона угодливой скромности и неразсуждающаго послушанія…
Николая Васильевича природа надлила хорошимъ ростомъ. Но подневольная робкая жизнь согнула его хребетъ, вдавила грудь, и теперь Ежовъ казался маленькимъ. Когда онъ былъ студентомъ и еще игралъ на корнетъ-а-пистон, курсисткамъ нравились его большіе синіе глаза и веселый румянецъ щекъ. Теперь глаза были, какъ эта облинявшая отъ многократной стирки бумазейная рубашка его, угрюмы и тусклы, а глядя на впалыя, мятыя, срыя щеки Ежова, можно было подумать, что его точитъ тяжкая хроническая болзнь…
Строго говоря, особенно тяжелой нужды, недоданія, семья Ежова не испытывала. Были сыты и обуты дти, была всегда натоплена квартира, и почти не. зналъ Николай Васильевичъ долговъ. Но скучна, противна, до одури утомительна была эта вчная необходимость пугливо оберегать каждый грошикъ, это постоянное подсчитываніе каждой ложки супа, и такъ раздражало порою,— даже его, покорившагося, что на конку нельзя ссть у своихъ воротъ, откуда платить придется за два участка восемь копекъ, а надо раньше прошагать два квартала до ренсковой лавки Гребенюка, и тогда будетъ стоитъ только пятачокъ…
Тринадцатый годъ живетъ на той же квартир Ежовъ. Каждый день, отправляясь на службу, онъ длаетъ одинъ и тотъ же коночный конецъ, и за все время онъ, можетъ быть, только разъ десять отважился на этотъ перерасходъ въ три копейки: садился въ вагонъ у своихъ воротъ. Позволялъ онъ себ это при обстоятельствахъ самыхъ исключительныхъ: когда на завод случился пожаръ, и онъ спшилъ туда, чтобы спасти свои бумаги, или когда беременную жену отвозилъ для родовъ въ родильный пріютъ.

III.

Дома у Ежова, въ сущности, все благополучно: дти не сорванцы, не дуботолки, не буяны-горлодеры. Ничего себ дти, среднія. И жена тоже ничего себ, средняя. Не злая и не очень добрая. Не больная и не вполн здоровая. Худощавое, неразговорчивое, безцвтное существо, которое какъ будто и присутствуетъ, какъ будто и подсчитываетъ куски сахару, но котораго въ то же время какъ будто вовсе и нтъ… Ахъ, скука!
Вотъ въ этой скук, въ долголтней и ежедневной подчиненности каждому куску сахару и каждой обгорлой спичк, и жилъ Ежовъ.
Дома давила бдность. На завод давили сослуживцы.
Нельзя сказать, что сослуживцы относились къ нему особенно худо. Но Ежову худо было съ сослуживцами оттого, что онъ былъ среди нихъ самый робкій и самый скучный. Онъ былъ, если не бдне другихъ, то экономне всхъ. Отъ одного его пахло скипидаромъ, которымъ дома чистила ему жена ветхонькій пиджачокъ, и одинъ только онъ носилъ воротнички изъ гуттаперчи.
Служитель Поликарпъ, маленькій сденькій старичокъ въ синей ливре съ золотыми позументами, приносилъ служащимъ чай. Чай былъ крпкій, темнокрасный, какъ пиво, сладкій, и платили за него служащіе по рублю двадцати копекъ въ мсяцъ. Къ чаю обыкновенно брали и крендельки. Ежовъ же, всегда хлопотавшій о дешевизн, вошелъ съ Поликарпомъ въ особое соглашеніе, и тотъ длалъ ему уступку съ общей цны, а чай за то наливалъ свтленькій, блдный, какъ касторовое масло… Сахаръ Ежовъ имлъ свой, а вмсто крендельковъ лъ черствую булку, которую приносилъ изъ дому въ карманахъ пиджака, пахнувшаго скипидаромъ…
Ежовъ твердо усвоилъ разъ навсегда: для него на свт будетъ только то, что похуже, подешевле, что третій сортъ. До такой степени прочно утвердился онъ въ этомъ сознаніи, что даже тамъ, гд платить и не нужно было, онъ все-таки не позволялъ себ посягнуть на лучшее и тихонько протягивалъ руку только къ тому, что было почерстве, качествомъ пониже. На бульвар онъ гулялъ не по главной алле, а по боковой, гд не поливаютъ и гд скамейки безъ спинокъ. А въ заводской контор, которая выписывала нсколько газетъ, онъ читалъ не большой, хорошо освдомленный и содержательный ‘Нашъ Край’, а скучную и неинтересную ‘Городскую Копйку’.
Начальство заводское не любило Ежова.
Директоръ завода фонъ-Райеръ, спокойный медлительный старикъ, съ длинной, раздвоенной, блоснжной бородой, совсмъ не имлъ съ нимъ сношеній, мало о немъ и зналъ. Но управляющій конторой Должанскій, непосредственный начальникъ Ежова, высокій румяный блондинъ съ рыжими усами и веселымъ взглядомъ, относился къ нему съ худо скрытой брезгливостью.
Унылый, поношенный, пугливый старикъ съ жалкими хвостиками за ушами не могъ нравиться жизнерадостному, полному силъ и бойкости, молодому инженеру. Но инженеръ этотъ все-таки сдерживалъ себя,— онъ немножко жаллъ, старика,— и старался подчиненнаго своего не тснить.
Случалось однако, что, чмъ-нибудь раздраженный, онъ срывалъ свою досаду на Ежов безъ церемоніи и оскорблялъ его тяжко.
— Вы отчего это вчера не изволили явиться на службу?
— Я… я… Обстоятельства…
— У васъ всегда обстоятельства!
— Ангина… въ горл ангина,— замирая лепечетъ Ежовъ.
— Чего?
— Ангина… У младшенькаго моего… Боялись даже, не дифтеритъ-ли…
— Милліонъ дтей народятъ, и вс не переставая хвораютъ и болютъ…
Потомъ, сознавъ свою грубость и раскаиваясь въ ней, Должанскій старается быть съ Ежовымъ ласковымъ, пожалуй, нжнымъ. Но этой ласки и этой нжности бдняга Ежовъ боялся больше даже, чмъ окриковъ и оскорбленій… Недоврчивый, подозрительный, забитый, навки пришибленный и запуганный, ничего добраго отъ жизни, отъ людей не видвшій и не ожидавшій, онъ даже улыбки начальника боялся, даже въ похвал его чувствовалъ опасность и готовился всегда къ однимъ только непріятностямъ, обидамъ и щелчкамъ… И если бы только могъ онъ дать свободу своимъ чувствамъ, если бы свободы этой не боялся больше, чмъ боялся самого начальства,— великую, неугасимую и острую ненависть питалъ бы онъ къ инженеру Должанскому…
Теперь же онъ говорилъ себ, что инженера Должанскаго онъ любитъ, любитъ и чтитъ, и что инженеръ Должанскій, въ сущности, хорошій парень, очень, очень милый человкъ…

IV.

И вдругъ произошло чудесное событіе.
Извстили Ежова, что тетка его, вдова Любовь Андреевна Кудрявцева, домовладлица въ Севастопол, схоронившая прошлой осенью свою единственную дочь и собиравшаяся на Красную Горку обвнчаться съ отставнымъ капитаномъ второго ранга Цвтковымъ, неожиданно умерла…
Умерла въ три дня, отъ той же болзни, которая унесла и ея двочку,— отъ скарлатины. Завщанія она составить не успла, и теперь домъ ея и вообще все ея имущество по закону переходитъ къ нему, Ежову.
Посл первой поры недоврія, сомнній и радостной очумлости, окончательно утвердившись въ сознаніи, что тутъ не пустой только слухъ, а самая настоящая, прочная правда, Ежовъ сталъ вдумываться въ новое свое положеніе. Наслдство было большое: домъ, кое-какая движимость и за слободкой хатка съ обширными баштанами, которые сдавались въ аренду. Все вмст должно доставить отъ трехъ съ половиной до четырехъ тысячъ въ годъ…
Что жъ?
Значитъ, полный переворотъ!
Значитъ, служба — къ черту!
Значитъ, бдности, подчиненности какъ и не бывало!?
Живи спокойно, свободно, независимо, не работая, доставляя себ вс удобства и удовольствія?…
Да не можетъ это быть!…
Всего этого нтъ. Все это неправда! Все это невроятно!..
Ежовъ снова бросался къ нотаріусу, къ адвокатамъ, въ сиротскій судъ… Онъ проврялъ, узнавалъ, справлялся, распрашивалъ…
Да, все такъ!… Все врно. Тетка умерла. Наслдство есть…
У Ежова стало работать воображеніе.
Воображеніе окоченло у него давно. Способность мечтать оставила его много лтъ назадъ. Когда-то, въ начал своей служебной карьеры, онъ былъ большой охотникъ до разнаго рода мечтаній. Онъ мечталъ, что полюбитъ его начальство и дадутъ ему отличную службу. Почему бы, чортъ возьми, не сдлаться и членомъ правленія?… Мечталъ онъ и о томъ, что выиграетъ двсти тысячъ… И о многихъ другихъ пріятныхъ вещахъ мечталъ онъ, часто и долго. Но тяжкая и темная жизнь ни въ чемъ и никогда не осуществляла его мечтаній, даже въ самомъ незначительномъ. И потому уже всякая мечта была Ежову ненавистна и вызывала въ немъ только раздраженіе и глухую злобу.
— Къ чорту!
И какъ-то утрачивались даже и желаніе и умнье мечтать…
Если же, въ рдкихъ случаяхъ, воображеніе Николая Васильевича все-таки начинало шевелиться, то ужъ не заносилось оно никуда ввысь. Полета не было и въ мечтахъ. Смлость не являлась и въ сновидніяхъ. Воображеніе тяжело ползало около маленькаго и тусклаго, около копеекъ и вершковъ… Вотъ стали въ городской дум говорить о выкуп конки. Значитъ, удешевится проздъ. Это чудесно!.. На семью это можетъ составить въ мсяцъ экономію въ рубликъ. Очень даже пріятно!
Или: если пошлетъ судьба хорошаго жильца, то за гостиную, которую теперь сдаютъ по тринадцати рублей, можно будетъ взять и вс пятнадцать… А если повезетъ особенно, и захочетъ Господь, чтобы жилецъ былъ еще и хворый, онъ возьметъ да подетъ лтомъ въ Одессу на лиманъ лчиться, а комнату оставитъ за собой. Въ его отсутствіе, значитъ, можно будетъ пользоваться гостиной. Ишь-ты,— съ гостиной! Какъ настоящіе господа!.. Хе-хе-хе…
Передъ Пасхой пришлось Ежову взять за полтинникъ лотерейный билетъ. Лотерея была въ пользу клуба студентовъ академистовъ. Билеты распространялись при содйствіи полиціи, и отвертться, не взять билета, нельзя было. Воображеніе Ежова, когда онъ смотрлъ на свой билетъ, начинало работать.
— Вотъ, если выиграю!
Но, по твердо вкоренившейся привычк къ третьему сорту, онъ мечталъ не `.о брилліантовыхъ серьгахъ, главномъ выигрыш, а только о черныхъ часахъ ‘Омега’ или о живой тирольской коров…
Теперь, когда на него такимъ чудеснымъ образомъ свалилось вдругъ цлое состояніе, что-то словно дрогнуло въ мозгу Николая Васильевича, оттаяло тамъ, выпрямилось,— и вернулась къ нему способность грезить… Что за грезы обступили, что за планы, что за удивительныя мысли!..
И, можетъ быть, одной изъ самыхъ яркихъ и самыхъ сладостныхъ мыслей была мысль о томъ, какъ гордо, и торжественно, и эффектно онъ объявитъ на завод, что — чортъ ихъ дери всхъ,— бросаетъ онъ службу! Бросаетъ совсмъ, навсегда, навки! И знать онъ никакой службы отнын не хочетъ и не желаетъ!…
Ага, подскочатъ?!
Подскочатъ, ахнутъ, завоютъ, черти проклятые. Какъ клопы отъ кипятку забгаютъ, засуетятся! Отъ зависти полопаются вс!..
И самъ-то, самъ-то господинъ управляющій конторой, самъ-то знаменитый господинъ инженеръ Должанскій какую рожу состроитъ!..
— А-а-а, миленькій, не по вкусу теб?.. Не нравится, что не можешь больше угнетать Ежова?.. By не вуле на? Ажъ глаза вылупилъ…
О, какъ же это будетъ хорошо, какъ это будетъ невыразимо сладко: подойти къ Должанскому — къ Должанскому, къ Болванскому,— подойти этакъ спокойненько, сдержанно, вжливо, какъ будто ничего ровно и не случилось, какъ будто совсмъ о пустяк будетъ рчь, и сразу же ему — бухъ:
— Не желаю-съ… Ухожу-съ. Больше не служу-съ!.. И я тоже, же не вуле па!..

V.

— Вотъ, они гд у меня теперь вс, вотъ, — въ сотый разъ показывалъ Ежовъ свой сухонькій кулачокъ жен.— Давили меня, мерзавцы!.. Оскорбляли, душу мою топтали, человка изъ меня вытравили. Даже дтей мн имть запрещаете. ‘Милліонъ дтей народили, и вс дти болютъ’!.. Ужъ не имютъ мои дти права болть?!.. Ну, теперь будетъ вамъ! Баста! Теперь я снова человкъ. Съ самолюбіемъ!.. Съ сознаніемъ своего достоинства… Съ гордостью!.. Съ образомъ и подобіемъ Божьимъ!
Онъ выпяливалъ нижнюю губу и важно поднималъ кверху свою плшивую голову. Прозрачная бороденка становилась почти горизонтально, а хвостики за ушами сползали на плечи и ерзали по нимъ.
— Подобіе Божье!.. ты это понимаешь или нтъ?
И видлъ: жена не понимаетъ.
Жена радуется наслдству. Она счастлива. Но у нея все какія-то низменныя соображенія,— матеріальныя, хозяйственныя. Главнаго же, того, что вотъ, возвращается къ человку его духовная цнность — священное подобіе Божье,— этого она оцнить не въ состояніи…
— Ну, да! Знаю… для тебя главное, чтобы можно было квочку на яйца посадить, съ грустнымъ укоромъ обращается къ жен Ежовъ.
— А что жъ?.. И очень хорошо, когда квочка…— объясняетъ жена.— А что жъ, какъ тутъ у насъ: сараи общіе, и жильцы пакостятъ, обливаютъ нашу квочку водой…
— Да. У тебя одно только въ голов: чтобы яйца…
— Повсили мы сушить блье, а полковницкая Дунька чисто все блье наземь поскидала. Все, проклятая, перепачкала. Опять полоскать надо… Воображаетъ, если она полковницкая прислуга, такъ и врать можетъ. ‘Втеръ поскидалъ’… А гд тамъ втеръ, когда жъ сама своими глазами видла…
— Э-э-эхъ, матушка ты моя…
Непонятый Ежовъ съ выраженіемъ досады и печальнаго укора нетерпливо чешетъ себя сзади, подъ плшью, въ срыхъ хвостикахъ.
— А когда мы въ собственномъ своемъ дом будемъ жить, ипкто моего блья тронуть не посметъ.
Ну, конечно, она не понимаетъ!..
Она не можетъ понять.
Это выше ея духовнаго уровня.
И ее тоже зала и принизила вчная бдность и зависимость… Свобода, какъ таковая, цнности для нея уже не представляетъ. ‘Квочка, блье, полковницкая Дунька’…
Что-жъ, надо правду сказать: она человкъ невысокой культуры… Образованіе у нея скудное, и вотъ это (Ежовъ взялся концами пальцевъ за свои сроватые хвостики у ушей,— остатки и символъ студенчества) — это вотъ всегда было ей чуждо… Alma mater — какая тамъ у нея aima mater?.. Блье вотъ, квочка, полковницкая Дунька…
Изъ деликатности, изъ любви къ жен, изъ ласковаго сожалнія къ ней, онъ ничего этого ей не говоритъ. Но про себя онъ съ гордостью и удовольствіемъ думаетъ, что вотъ когда оно и обнаруживается: университетскій воздухъ не остался безъ вліянія на его душу… Теперь, въ этихъ счастливыхъ перемнахъ, главное для него, самое главное и дорогое, это не матеріальная сторона, не квочка тамъ или другое подобное, а освобожденіе духа,— то, что возвращается ему образъ и подобіе Божье…
Заводъ, проклятый заводъ съ гудками и черными трубами, куда каждый день по медленно тащившейся конк столько лтъ здилъ Ежовъ, заводъ этотъ казался ему главнымъ и самымъ наглымъ врагомъ его. Долгіе годы службы на завод, годы подневольности, тупой угодливости, тихаго подобострастнаго смиренія, превратили его въ тусклаго раба, опустошили всю его душу, умертвили ее… Ну, а теперь — стопъ! Назадъ!.. Теперь кончено!.. Теперь можно посчитаться Теперь заводъ не страшенъ.
Если бы у завода была рожа, Ежовъ плюнулъ бы въ эту рожу. На, дрянь, получай! Получай, гнусный мерзавецъ!..
Но рожи у завода нтъ. Рожи нтъ, а есть начальство… Директоръ правленія есть, нмецъ фонъ-Райеръ, съ раздвоенной бородой. Есть управляющій конторой, бойкій инженеръ Должанскій… Что-жъ, можно посчитаться съ ними. Какъ слдуетъ, можно побесдовать съ этими милыми молодчиками! Теперь можно. Теперь Ежову все можно. И теперь Ежовъ все можетъ.

VI.

Ежовъ пришелъ въ контору, какъ всегда, раньше другихъ.
Онъ вошелъ тихо, беззвучно, и тихо снялъ пальто. Выраженіе лица было у него, какъ всегда, тихое и сосредоточенное. Но старенькому Поликарпу, который въ эту минуту надвалъ синюю ливрею съ золотыми позументами, онъ на привтствіе отвтилъ какъ-то странно, не по обычному,— не то фыркнувъ, не то кашлянувъ. Какъ теперь обходиться съ Поликарпомъ?..
Ежовъ взялъ газету, — не ‘Городскую Копйку’, какъ всегда, а ‘Нашъ Край’. Онъ услся за своей конторкой и, широко развернувъ огромный листъ, принялся читать… Расположеніе матеріала было незнакомо, подписи подъ статьями неизвстны, и писалось въ газет все про что-то ненужное, лишнее, про такое, чмъ Ежовъ интересоваться давно отвыкъ… Но онъ газеты не оставлялъ и держалъ ее въ рукахъ долго,— даже и тогда, когда пришли другіе служащіе, претенденты на нее…
‘Только для васъ дорогая газета? А мн ‘Городскую Копйку’ читать? Дуррраки! Аристократы собачьи!.. Да я теперь богаче васъ! Я самъ себ десять газетъ могу выписать. И ‘Встникъ Европы’ могу.. Изъ Парижа ‘Figaro’ могу… Ослы’…
Ему очень хотлось, чтобы кто-нибудь выразилъ удивленіе, что онъ взялъ сегодня ‘Нашъ Край’. Еще лучше было бы, если бы кто-нибудь вздумалъ пошутить на этотъ счетъ… Ему казалось, что Асташкинъ, молоденькій, рыжій, смшливый конторщикъ въ дымчатомъ пенснэ, сидвшій въ углу, у шкафа съ зелеными занавсками, очень хочетъ поострить на эту тему. И онъ ждалъ Асташкинскихъ остротъ съ нетерпніемъ… А ну-ну! Попробуй!..
Онъ показалъ бы тогда этому цуцыку, какіе бываютъ на свт зубы и какъ ими огрызаются…
Но Асташкинъ ничего Николаю Васильевичу не сказалъ, и скоро въ контор вс принялись за обычную работу…
‘Подтверждая полученіе Вашего почтеннйшаго отъ тринадцатаго сего мсяца’…— выводилъ Ежовъ. А самъ внутренно вздрагивалъ и замиралъ: сейчасъ онъ объявитъ… заявитъ… скажетъ…
Пойдетъ къ самому директору фонъ-Райеру и скажетъ ему, дурацкому нмцу съ двумя бородами, что вотъ, гутъ моргенъ! Не нуждается!.. Ага, затрясутся его дв бороды!..
‘Что, да какъ?..’
А никакъ!.. Гутъ моргенъ, и конченъ балъ. Не желаетъ служить. А почему не желаетъ не хочетъ и объяснять.
Обязанъ объяснять что-ли?
Если у директора дв бороды, то Ежовъ обязанъ? Да хоть бы восемь бородъ было… Бисмаркъ собачій, страсбургскій паштетъ!
‘Въ отвтъ на Ваше почтеннйшее’…
— Сегодня еще напишу это письмо, отвчу. Чортъ съ ними, сегодня отвчу… А, впрочемъ, если не захочу, то и не отвчу… Брошу вотъ на полуслов и уйду… Что мн могутъ сдлать? Жалованье не отдадутъ? А мн начхать на жалованье. Я самъ себ положу жалованье,— вотъ!..

VII.

Въ двнадцатомъ часу пили чай…
Всмъ служащимъ Поликарпъ понесъ подносъ съ крпкимъ красноватымъ и сладкимъ чаемъ. Понесъ и крендели. Для Ежова, по обыкновенію, стоялъ стаканъ свтло-желтенькаго чаю, безъ сахару…
Ежовъ не зналъ, какъ поступить: заорать на Поликарпа, сказать ему, что онъ дуракъ и хамъ, не уметъ наливать чай, или наоборотъ: вжливо и мягко, съ особой снисходительностью, съ той самой, съ какой говоритъ всегда директоръ фонъ-Райеръ, попросить себ стаканъ самаго крпкаго и сладкаго чаю и даже бутербродъ.
— Да, лучше я мягко… Поликарпъ что жъ? Поликарпъ не виноватъ… На маленькаго человка чего орать?.. Вотъ если бы на директора или, положимъ, на инженера Должанскаго, это другое дло: тмъ задать слдуетъ. Здорово бы имъ всыпать! Чтобъ чухались долго. А на Поликарпа?.. Нтъ, надо теперь съ достоинствомъ… Это главное. Надо не перегнуть лукъ. Надо умть быть на высот положенія. Надо съ достоинствомъ, по-человчески. Маленькихъ людей нельзя оскорблять…
Силясь быть спокойнымъ и сдержаннымъ, онъ попросилъ бутербродъ съ ветчиной…
Потомъ попросилъ еще одинъ — съ сыромъ.
Смшливый Асташкинъ озадаченно посмотрлъ на Ежова черезъ свое дымчатое пенснэ и выразилъ догадку, что тотъ врно экспропріировалъ государственный банкъ, если ‘такъ закутилъ’… Ежовъ не отвтилъ Асташкину. Внутренно же залился радостнымъ, хитрымъ смхомъ, отъ котораго все его мятое и срое лицо такъ и засвтилось…
— Постой, пенснэ паршивое, постой!.. Сейчасъ ты у меня еще не такъ завертишься… Прідетъ директоръ, объявлю ему… И узнаете вс… Небось, подскочите… Ну, главное, чтобы теперь съ достоинствомъ!.. Чтобы не потерять самообладанія. И чтобы не нахально какъ-нибудь. Нужно, чтобы гордо, съ достоинствомъ, но отнюдь не нахально, отнюдь не какъ выскочка…
— Сегодня играютъ оперу ‘Аида’,— громко объявилъ онъ вдругъ.
— ‘Оперу Аида’, гримасничая, фыркнулъ Асташкинъ.— А я до сихъ поръ все считалъ, что ‘Аида’ это водевиль.
Ежовъ понялъ, что выразился неудачно, какъ человкъ, который уже лтъ пятнадцать не былъ въ театр и который даже афишъ театральныхъ никогда не читаетъ. Но это его не смутило. Ничего-съ!.. Скоре онъ можетъ купить ложу, чмъ этотъ рыжій Асташкинъ. Ничего-съ!.. Наплевать!..
Онъ сидлъ, писалъ… ‘Подтверждая полученіе Вашего почтеннйшаго’… И въ душ его звучало что-то нжное, весеннее, какая-то особенно сладостная музыка… Сначала онъ не могъ понять, что это за музыка. Потомъ вспомнилъ: это былъ полонезъ ‘Прекрасная Подолянка’, который много лтъ назадъ молодымъ влюбленнымъ студентомъ выводилъ онъ въ одну апрльскую ночь на корнетъ-а-пистон..
Онъ совсмъ забылъ этотъ полонезъ, забылъ, что зналъ его, кажется, забылъ, что былъ влюбленъ, и что бываютъ апрльскія ночи… Теперь, въ день, когда онъ объявитъ директору, что уходитъ съ завода, музыка вдругъ ожила…
‘Подтверждая полученіе Вашего почтеннйшаго’…. — а ‘Прекрасная Подолянка’ звучитъ и звучитъ…

VIII.

Въ половин второго пріхалъ директоръ правленія, ‘двухбородый’ нмецъ фонъ-Райеръ. Ежовымъ овладло такое огромное, сладостное напряженіе, что голова у него закружилась и руки стали трястись…
Наступаетъ моментъ освобожденія! Вотъ пришелъ моментъ, съ котораго жизнь круто повернетъ въ другомъ направленіи.
Зависимость, приниженность, порабощеніе — до этой только черты. А за чертой — свобода!
И снова станетъ онъ человкомъ, и вновь обртетъ онъ образъ и подобіе Божье…
До такой степени отчетливо и сильно было это сознаніе что даже физически сталъ онъ ощущать какую-то перемну въ себ: точно расправлялась на лиц кожа, длалась легче, свтле, нжне…
— Поликарпъ, — ласково и какъ-то даже устало, разнженно, позвалъ Ежовъ.— Сходите, милый Поликарпъ, къ директору, скажите, что я желаю съ нимъ поговорить.
— Чего изволите?
Ежовъ повторилъ свои слова,
— Значитъ, просите, чтобы васъ приняли?— попробовалъ Поликарпъ разъяснить себ смыслъ выраженнаго Ежовымъ -страннаго желанія.
— Ну да… Передайте, какъ я сказалъ вамъ…
Поликарпъ внимательно оглядлъ Ежова, пошевелилъ сдыми бровями и, оправляя на себ ливрею, сказалъ:
— Извините, Николай Васильевичъ, но теперь вдь нтъ пріема, сами изволите знать.
— Это ничего! Вы скажите, что я желаю. Мн надо.
— Подождали бы, Николай Васильевичъ… Сейчасъ у нихъ господинъ управляющій съ докладомъ. Разгнваются, поди.
Ежовъ стоялъ у своей конторки, и лицо его свтилось тихой, снисходительной улыбкой. ‘Съ докладомъ’… Вотъ дурачокъ! А хоть бы съ тремя докладами… Именно то и хорошо, что съ докладомъ. Чудесно… Разв Ежовъ теперь боится?.. Пусть директоръ гнвается. Ежовъ и самъ можетъ разгнваться. Ого, еще какъ! И такой отпуститъ директору карамболь, что тому тошно станетъ… Но только зачмъ отпускать карамболь? Зачмъ ссоры? Вдь какія обстоятельства наступили, какая близится минута!
Ахъ, какая минута!
Могъ ли онъ когда-нибудь и грезить о ней?
Онъ уходитъ съ завода! Онъ идетъ заявить объ этомъ. Онъ требуетъ, чтобы директоръ принялъ его! И чтобы принялъ не въ часы пріема, а немедленно, когда тотъ занятъ, когда выслушиваетъ докладъ управляющаго!
Вдь директоръ. Ди-рек-торъ!
Тридцать шесть тысячъ жалованья. Почти столько же процентами съ доходности завода. Пять тысячъ наградныхъ. Чинъ генерала, и въ Петербург онъ съ первыми лицами, съ великими князьями… На завод три тысячи человкъ зависятъ отъ его каприза, отъ его взгляда… И вотъ, однако, маленькій, старенькій Ежовъ не боится и требуетъ, чтобы его приняли.
А впрочемъ, чего же тутъ бояться?
Разв люди не вс одинаковы?
Вс однимъ и тмъ же манеромъ явились на свтъ Божій,— и директоръ съ тридцатишеститысячнымъ жалованьемъ, и послдній конторщикъ.
Ежовъ былъ въ самомъ блаженномъ и нжномъ настроеніи. Совсмъ исчезло желаніе говорить рзкости и карамболи. Онъ все забылъ теперь, все простилъ… Душа его полна была ласки и свта. Онъ всхъ любилъ въ этотъ моментъ, и ему казалась даже, что и его вс любятъ и что вс рады его радостью и счастливы его счастьемъ.
И директоръ, когда Ежовъ разскажетъ ему о наслдств,— и директоръ будетъ радъ и счастливъ, счастливъ за него, за маленькаго и бднаго человка, который вдругъ пересталъ быть маленькимъ и бднымъ. Директоръ поздравитъ его и радостно пожметъ его руку…
Вотъ сейчасъ онъ зайдетъ къ директору… Ахъ, директоръ за нимъ уже послалъ…
До крайней степени взволнованный и возбужденный, Ежовъ свтящимися глазами смотрлъ на приближающагося къ нему управляющаго конторой, инженера Должанскаго.

VIII.

Когда въ директорскомъ кабинет, почтительно выпрямившись, докладывалъ старенькій Поликарпъ просьбу Ежова, директоръ смотрлъ на старика внимательно и равнодушно. Управляющій же Должанскій, стоявшій передъ директоромъ съ большимъ зеленымъ портфелемъ въ рукахъ, удивленно спросилъ:
— Что такое?.. Ежовъ проситъ, чтобы его приняли?
— Такъ точно.
— Что за дичь?
— Можетъ быть, у него какое-нибудь экстренное заявленіе,— спокойно проговорилъ директоръ.— Какое-нибудь неотложное важное дло…
Поликарпъ, съ почтительной развязностью, свойственной старымъ и любимымъ слугамъ, развелъ руками.
— Такъ что я ужъ и самъ… Я и самъ спрашиваю: можетъ у васъ, господинъ Ежовъ, какое заявленіе, неотложное важное дло,— сталъ онъ для чего-то врать.— Такъ вдь, если и заявленіе, или какъ, то надо же проситься, когда пріемные часы. Чтобы, какъ всегда, по порядку. А господинъ Ежовъ мн на это: нтъ, говоритъ, я желаю немедленно.
Директоръ молча придвинулъ къ себ большой чертежъ и съ выраженіемъ преувеличенной сосредоточенности сталъ его разсматривать… Должанскій понялъ… Это — безмолвный выговоръ ему, управляющему конторой. Выговоръ за распущенность служащихъ, за отсутствіе дисциплины.
Оставивъ на стол свой зеленый портфель, Должанскій поспшно направился въ корридоръ. Поликарпъ пошелъ за нимъ.
Господинъ Ежовъ, вамъ что было угодно? рзко спросилъ Должанскій, войдя въ контору.
Николай Васильевичъ, весь затопленный радостнымъ, ласковымъ чувствомъ, не сразу понялъ, о чемъ его спрашиваютъ.
Вамъ угодно было видть господина директора?— началъ опять Должанскій.
Ежовъ дружелюбно, по-дтски, улыбался. Въ голов его стояла какая-то милая, свтлая путаница. Онъ никакъ не могъ сообразить, почему это вышелъ къ нему управляющій… Долженъ бы прійти звать его Поликарпъ. А пришелъ самъ управляющій… Отчего?… Можетъ быть они тамъ уже узнали?… Уже дошло до нихъ о полученномъ имъ наслдств, о неожиданно привалившемъ къ нему счасть. Управляющій и директоръ уже узнали, и вотъ вышелъ къ нему Должанскій поговорить, разспросить…
Можетъ быть, да… Но если такъ, то что сказать ему? И какъ съ нимъ держаться? Какой взять тонъ?
Ежовъ даже поблднлъ.
Моментъ и такъ былъ слишкомъ великъ. Душа и такъ была перегружена. Напряженіе ея и такъ уже дошло до крайнихъ предловъ. А тутъ вдругъ какія-то новыя обстоятельства, которыхъ уже никакъ нельзя было предвидть!.. Если бы все шло, какъ ожидалось, по намченному раньше пути, Ежовъ все-таки справился бы съ положеніемъ. Теперь же его охватило большое замшательство, растерянность, почти страхъ…
Если вамъ необходимо видть господина директора, если у васъ есть какое-нибудь важное заявленіе, вы знаете порядокъ!— слегка нахмуривъ брови, сказалъ Должанскій: вы могли бы просить, и васъ бы приняли въ положенное время. Но надодать, когда господинъ директоръ занятъ… Или, можетъ быть, это ошибка?.. Можетъ быть, Поликарпъ напуталъ, неврно исполнилъ ваше порученіе?
Должанскій повернулся къ Поликарпу и выжидательно уставился на него своими красивыми синими глазами.
‘Въ чемъ дло?— спрашивалъ себя между тмъ Ежовъ.
О чемъ онъ тутъ?… Да онъ какъ будто сердится’…
И продолжая не понимать, но уже чувствуя какую-то странную, нелпую непріятность, онъ забормоталъ:
Нтъ… Поликарпъ… Отчего же… Онъ врно… Онъ именно врно…
Вотъ какъ?!. Врно… Въ такомъ случа, что же это такое?.. Да вы, господинъ Ежовъ, я не знаю, вы, кажется, просто вотъ тутъ вотъ…
Должанскій указательнымъ пальцемъ постучалъ себя но лбу.
— Извините, это отъ старости у васъ, что ли, ужъ я не знаю, но вы положительно потеряли разсудокъ…
— Да вдь я… я собственно… я вдь ухожу…
— Или, можетъ быть, вы выпили сегодня?— не слушая, перебилъ Должанскій.— Во всякомъ случа, поведеніе ваше въ высшей степени непозволительно и дико.
‘Что такое?.. Да какъ же это?— мелькало у Ежова, чувствовавшаго мучительное недоумніе и растерянность. Да съ какой же стати?.. Какъ онъ сметъ?..’
— Это переходитъ вс границы, господинъ Ежовъ,— продолжалъ Должанскій.— Это глупо и дерзко.
Инженеръ не кричалъ. Онъ говорилъ тихо и не жестикулируя. Но посредствомъ того страннаго, таинственнаго, безпроволочнаго телеграфа, который всегда какъ-то самъ собою и внезапно устанавливается въ канцеляріяхъ или конторахъ, когда кого-нибудь распекаютъ, уже всмъ служащимъ стало извстно, что совершается расправа… И во всхъ комнатахъ конторы работа пріостановилась. Люди замерли, притихли и стали чутко прислушиваться… Въ ближайшихъ же двухъ комнатахъ служащіе привстали съ мстъ, а т, кто рангомъ были повыше и управляющаго конторой стснялись поменьше, подошли и къ самымъ дверямъ — посмотрть.
— Это ни начто не похоже!— повысилъ голосъ Должанскій.— И если, дйствительно, вы послали Поликарпа… Поликарпъ! Просилъ Ежовъ, чтобы его приняли немедленно?
Поликарпъ, стоявшій сзади, подл конторки рыженькаго Асташкина, началъ пятиться къ двери.
— Такъ что вдь я обязанъ,— забормоталъ онъ, шевеля бровями.— Я что? Мн скажутъ, я и докладаю… А только я же и самъ… Я Николаю Васильевичу и самъ говорю, что если у нихъ есть заявленіе какое, или неотложное важное дло, то лучше повременить… Вдь я что? Я долженъ сполнять…
Вспомнивъ о томъ холодномъ, величественно-сумрачномъ и недовольномъ выраженіи, которое легло на лицо директора, когда онъ принялся внимательно разсматривать неинтересный для него чертежъ. Должанскій почувствовалъ приливъ мстительной злобы… ‘Изъ-за этого вотъ стараго наглеца Ежова такія непріятности’…
— Вашимъ глупымъ и дерзкимъ поведеніемъ вы сете здсь распущенность, — вскрикнулъ онъ, сверкнувъ глазами.— Васъ попросту слдовало бы убрать отсюда вонъ…
‘Да что жъ это… что это?’ — холодя, спрашивалъ себя Ежовъ.
Тусклые глаза его расширились, округлились и съ дикой ошеломленностью смотрли на Должанскаго, отъ котораго не въ силахъ были оторваться… И въ то же время Ежовъ чувствовалъ, что онъ улыбается… И, кром того, онъ чувствовалъ, что тло его покрывается испариной: рубаха прилипаетъ къ груди и къ лопаткамъ…
‘А тетка?’ — проносилось въ его голов.— ‘Разв не умерла тетка?.. Вдь есть домъ въ Севастопол… Хатка съ баштанами… И четыре тысячи доходу…’
Ежовъ стоялъ, хлопалъ вками, открывалъ ротъ, закрывалъ ротъ…
Ни одного слова не могъ онъ проронить…
Въ душ же слова такъ и бурлили.
Вдь заявленіе, о которомъ вотъ говоритъ Должанскій, заявленіе для директора и въ самомъ дл есть! Важное, неотложное дло,— вдь оно въ самомъ дл имется!.. Ежовъ бросаетъ заводъ, вотъ его заявленіе!.. Ему наплевать на директора,— вотъ его неотложное дло!.. Такъ отчего же онъ молчитъ? И отчего на него покрикиваютъ? Какъ смютъ?..
При всхъ служащихъ, при рыжемъ щенк Асташкин, при Поликарп, на него, на стараго человка, на интеллигентнаго человка, на бывшаго студента, орутъ, его оскорбляютъ… Да какъ смютъ?.. Разв онъ чей-нибудь рабъ?.. Да онъ и самъ заоретъ, если на то пошло… Онъ не боится… Онъ можетъ, онъ, что угодно, можетъ!.. Онъ и швырнуть чернильницу въ голову можетъ!..
— Да вдь я ухожу,— началъ было Ежовъ.— Я бросаю службу.
Молчать!— гаркнулъ вдругъ Должанскій, топнувъ ногой.— Не смть разговаривать!.. Старый дуракъ!.. Если бы не великодушіе господина директора, васъ сегодня же вышвырнули бы на улицу. Но директоръ прощаетъ васъ: у васъ тамъ куча дтей. Помните, однако, что это въ послдній разъ!
— Но я… я…
Ежовъ вытеръ потъ на плши. Онъ трясся, а ноги его подламывались.
— Дло въ томъ… Я… я…
Застарлая, привычная, безсмертная покорность, десятки лтъ давившая этого человка, полностью затопила его изувченную душу и трепетомъ и страхомъ стиснула сердце.
— Извольте садиться на мсто и продолжать ваши занятія!— твердо скомандовалъ Должанскій.
— Я сяду… Я… Но вдь дло въ томъ…
— Ссть!.. И продолжайте ваши занятія!— отчеканивая каждый слогъ, повторилъ Должанскій.
На сромъ мертвомъ лиц Ежова лежала странная и страшная кривая улыбка.
— Я сяду,— пролепеталъ онъ покорно.— Я сяду… но…
— Садитесь… И помните, что я вамъ сказалъ!
Должанскій рзко повернулся и вышелъ.

IX.

Вечеромъ Ежовъ лежалъ на диван у себя дома и съ омерзніемъ и страхомъ думалъ о томъ, что случилось въ контор.
Какъ могло это случиться? какъ?!..
Онъ не понималъ.
Но онъ понималъ, что теперь ни домъ въ Севастопол, ни четыре тысячи годового дохода, ни даже сорокъ тысячъ годового дохода не могутъ уже сдлать его счастливымъ.
Подавленной душ, многолтнимъ тяжелымъ рабствомъ разрушенной и искалченной, не подняться и не расцвсти,— что бы ни случилось, что бы ни произошло, и какое бы солнце надъ ней ни засіяло. Не расцвсти, не отдохнуть…
Образъ… Человческій образъ… Подобіе Божье…
Онъ трогалъ рукою свои срые хвостики за ушами.
Да, она была,— пора молодости… Была пора студенчества… Былъ человческій образъ. Былъ…
А теперь…
Что теперь?..
— Эхъ ты, подобіе Божье!
Ежовъ дернулъ себя за волосы. Онъ хрипло разсмялся. А по щекамъ его катились слезы…

Д. Айзманъ.

‘Русское Богатство’, No 11, 1911

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека