Былъ Крещенскій сочельникъ. На двор стояла морозная ночь, свтлая, но втреная. Запушенныя снгомъ и подернутыя морозомъ стекла оконъ сверкали разноцвтными огнями отъ тусклыхъ, мигающихъ лучей фонаря и яркаго блеска мсячной ночи. Подъ окнами отъ времени до времени раздавались тяжелые и торопливые шаги по оледенлому тротуару. Полозья саней скрипли и визжали, съ мягкимъ грохотомъ погружаясь въ скрпленные морозомъ, свже нанесенные сугробы московскаго переулка. Всенощныя только что начались, и разнообразные по тонамъ колокола, перекликаясь и догоняя другъ друга, сливались минутами въ сплошной, не стройный, но музыкальный гулъ. Одинъ колоколъ, дрожащій, на низкой нот, должно бытъ какой-нибудь старинной, дальней церкви или монастыря, все время точно опаздывалъ и выдлялся неожиданно и уныло.
На меня благовстъ всегда дйствовалъ особенно. Въ дтств мн слышалось въ немъ даже что-то живое. Случалось ли это рано утромъ, на разсвт, или подъ вечеръ, весною, или длинными сумерками, великимъ постомъ, когда и небо, и талый снгъ, и самый воздухъ, туманный и густой, все, кажется, хмурится и тускнетъ, а фонари дрожащими огнями вытягиваются вдоль опуствшихъ переулковъ, какъ только раздастся ударъ колокола, спокойный, величавый и строгій, такъ странно утопающій въ суетливомъ движеніи города, чувство совсмъ исключительное, сразу удаляющее отъ обычной обстановки и всякихъ условій дйствительности, охватываетъ меня. Я начинаю прислушиваться къ глухому ропоту перекликающихся со всхъ концовъ города старинныхъ колоколовъ и стараюсь вникнуть въ ихъ задумчивый говоръ, понять, о чемъ, съ такой странною настойчивостью, повствуютъ он? И мн кажется, что прошлое, потревоженное ими, встаетъ и напоминаетъ о себ. Я думаю о чемъ-то, что было очень давно, можетъ быть, чего просто никогда не было. Странно, что смутныя грезы о томъ, чего никогда не было, затрогиваютъ душу человка иногда болзненне самыхъ яркихъ воспоминаній о дйствительномъ прошломъ.
Въ этотъ вечеръ вс у насъ ушли ко всенощной, и домъ былъ пустой. Я еще не совсмъ оправилась посл болзни и была оставлена дома. Въ качеств моей охранительницы осталась одна моя нянюшка. Мн стало нестерпимо скучно, и я отправилась къ ней.
У нея была отдльная каморка, около двичьей. Небольшая, жестяная лампочка тускло горла на стн, освщая закоптлый узоръ дешевыхъ обой. Нянюшка преслдовала во всемъ строгую экономію, соблюдая интересы господъ, и ‘завернула’ ее, потушить же совсмъ боялась: лампа была съ изъяномъ, и зажигали ее всегда съ какими-то затрудненіями. Передъ большимъ кіотомъ теплилась лампадка. Окно не было занавшено, облачная пелена закрыла луну, и блый снгъ и небо казались сплошнымъ мутнымъ сумракомъ. Нянюшка, екла Матвевна, сидла на сундук и, напряженно думая, считала мдныя деньги, высыпавъ ихъ на колни.
У меня всегда являлось въ ея комнат чувство уютности и спокойствія. Самыя стны ея, оклеенныя Богъ знаетъ съ какихъ поръ не обновленными обоями, простой блый деревянный столъ, цлый приборъ нитокъ, катушекъ, иголокъ и еще какихъ-то неопредленныхъ предметовъ на окн въ табачной коробк, опрятная постель, портретъ Скобелева съ совершенно кривымъ, страшнымъ лицомъ изображеннаго верхомъ среди солдатъ въ голубыхъ мундирахъ, и рядомъ фотографическая карточка митрополита Филарета, даже всегдашній, неопредленный запахъ какихъ-то старыхъ вещей, — все производило впечатлніе аккуратности, скромной дятельности и благоустройства. Фигура нянюшки въ темномъ, мягкомъ платье и платочк на худой ше довершало это впечатлніе.
Я сла на ея постель, всякій разъ поражавшую меня своею не обыкновенною мягкостью, и нкоторое время молча разсматривая ее. Сначала она не обращала на меня совсмъ никакого вниманія потомъ спросила:
— Ну, что? Теперь слава Богу?
И продолжала считать:
— Дв копейки на спички… На поминанье въ церкви… Свчку на канунъ — копейка… Куда-жъ я пятачокъ-то двала? И не знаю, и не знаю!— говорила она, устремляя на меня задумчивый взглядъ жидко-голубыхъ глазъ.— Совсмъ ничего памяти нтъ, да, — прибавила она, встала и направилась въ постели.
— Что-жъ ты, такъ и не досчиталась?— спросила я, слдя за ея движеніями.
— Все равно, наплевать… На слобод когда посчитаю, — произнесла нянюшка, высыпая деньги подъ подушку, гд у нея уже лежали поминанье, кусочекъ сахару, наперстокъ и старое, давно подаренное ей портмоне.— Скорй всего на огурцы Тимошк дала пятачокъ, — разсуждала она, — завтра спрошу. Онъ, даромъ, что молодой, тоже безпамятный мальчишка… Да что-жъ, этимъ не изоришься, это я такъ больше, со скуки, — пояснила нянюшка, садясь на прежнее мсто и слегка отодвинувъ рядомъ стоявшую на сундук, опрокинутую чашку съ блюдечкомъ.
— А теб скучно?— не безъ удовольствія спросила я, готовясь подлиться съ ней своимъ собственнымъ настроеніемъ.
— Да не то что скучно, — нершительно начала она, — а врите: такъ чаю хочется — смерть!— прибавила она и неожиданно и смущенно засмялась.— Набаловала вотъ себя, говть-то и трудно.
— Какъ чаю? Разв ты не пьешь сегодня?
— Не хочу нонче пить, — серьезно сказала екла Матвевна.
— Да отчего? Вдь вы до воды не дите?
— Кто какъ хочетъ. Худого нтъ и совсмъ не сть, — наставительно проговорила она, — да сть-то я ла, а чай такъ положила, не пить до завтрева. Да вчерась, какъ на грхъ, подите вотъ: остался у меня чай крпкій, пожалла я выливать, въ печк у меня и сейчасъ чайникъ стоитъ, неравно, молъ, ужъ очень захочется. Это нтъ хуже. Нечистый-то, я говорю, такъ и толкаетъ тебя. А теперь вотъ и трудно. Кажется, и чайникъ-то разбила бы, такая досада!
И она добродушно, по-старчески, разсмялась, показывая почти беззубый ротъ.
— Да и пей, няня, разв это грхъ? Грхъ не въ томъ, пить, или не пить чай, — объясняла я ей, — грхъ въ томъ, когда зло длаешь. Главное — добро длать.
екла Матвевна, должно быть уже не разъ слыхавшая эти возраженія, перебила меня.
— Такъ-то такъ… Да ужъ правду надо сказать, матушка, тоже мы и добра-то особеннаго не длаемъ, — спокойно проговорилаона.
Я не нашлась, что ей сказать на это. Мы помолчали.
Несмотря на испытываемое мною чувство лни, я была уврена, что должна просвщать мою нянюшку, и собралась разсказывать ей о завтрашнемъ праздник. Она опять словно предупредила меня.
— Что говорить. Подумать-то страшно. Этакое дло. Самъ Господь на-земь сошелъ, насъ гршныхъ спасти… Шутка сказать. А мы-то, подлые, ничего, какъ есть, не чувствуемъ, Господи батюшка! — говорила екла Матвевна. — И куды ни ступишь, и грхъ, — задумываясь, продолжала она и прибавила вдругъ:— полотера намедни опять поклепала, старая!
— Какого полотера?
— Да вотъ, что къ намъ-то ходятъ. Одинъ такой высокій черноватый мужчина, съ лица серьезный такой. Такъ и думала онъ наши ножницы унесъ. Не найду ихъ нигд къ вечеру, что и будешь длать? Перерыла все, — нтъ нигд! Больше, думаю, некому, кром этому полотеру взять, онъ все что-то сбоку на меня поглядывалъ. Ужъ и ругала я его, прости Царица Небесная! И себя-то ругала, зачмъ я изъ комнаты вышла, этакій грхъ въ дом завела. Анъ въ то мсто на утро ножницы-то нашлись!
— Гд же?
— Да въ стол. Сама и спрятала отъ полотеровъ, какъ ни придти. Подите вотъ, какая паиять стала. Да. Ну, я, положимъ, покаялась третеводня.
— Какъ покаялась?
— Да призналась ему. Что-жъ мн, матушка, грхъ-то и душу брать? Богъ съ нимъ совсмъ. Къ празднику же дло.
— Какъ же ты ему сказала?
— Да такъ. ‘Ужъ ты, — говорю, — батюшка, не обижайся на меня, сдлай милость! Я вдь, — говорю, — на тебя думала, что ты ножницы унесъ’. Такъ и такъ, все и сказала. Что-жъ теперь длать? ‘Я вдь, — говорю, — теб худого не хотла, а что тоже съ насъ спрашиваютъ: дло такое’.
— Ну, что же онъ?
— Смется… ‘Ничего, — говоритъ, — мы къ этому привыкли. Посл-то ужъ я разговорилась. Хорошій мужчина, даромъ что серьезный такой. Бдность одолла, барышня. Бда, какая голь. Дтей что — сила, малъ-мала меньше, и все родятся. Намедни онъ и говоритъ: ‘ужъ я, — говоритъ, — ихъ ругаю-ругаю, кляну-кляну, — все не помираютъ’… ‘Что ты, — я говорю, — ополоумлъ? Разв можно? Грхъ большой младенцевъ клясть. Чмъ они виноваты?’ Съ горя, барышня, извстно. ‘Что-жъ, — говоритъ, — у людей вонъ и болсть какая зайдетъ, всхъ до чиста выберетъ, а моихъ не беретъ ничего, даромъ что по такой должности, гд въ иной домъ идешь, такъ не подпускаютъ, опасаются’. Извстно, посл поминокъ, али больныхъ ужъ первымъ долгомъ ихняго брата зовутъ. Подите вотъ, разуму-то!— со смхомъ заключила нянюшка.— Очень жалко. Ужъ я полхлба блый свой отдала ему. Не пьетъ, вишь, правда ли, нтъ ли. Божится, что не пьетъ.
Втеръ вдругъ зашумлъ и сталъ стихать, удаляясь. Что-то стучало какъ будто надъ самой головой.
— Что это?— вздрогнувъ, спросила я.
Нянюшка спокойно на меня посмотрла.
— Втеръ. Что вы пугаетесь? Втрено очень.
— Мн очень скучно что-то. Такая тоска, я оттого и пришла къ теб, — сказала я.
— Что за скука, матушка? Это вотъ вамъ нездоровится-то.
Она помолчала.
— Что вамъ молодымъ-то скучать. Вотъ намъ, такъ надо.
— Отчего же вамъ?
— Дло къ тому, матушка, идетъ. О грхахъ надо думать.
Она наклонилась, сложивъ руки, взглянула на голубую чашку, стоявшую вверхъ дномъ, и, вздохнувъ, покачала головой.
— Вы вотъ говорите — зло, — сказала она, задумавшись, — а я что иной разъ думаю, барышня: зло, зло… а иной разъ и зло къ добру ведетъ. Вотъ оно дло-то какое. Слыхали, чай, отъ меня про ому слпого, у насъ дворовый человкъ былъ? Сидишь вотъ этакъ одна-то, дремлешь, — съ улыбкой пояснила она, — и какъ что было начнешь вспоминать, словно вотъ во сн передъ глазами-то все и проходитъ. Давно ли, кажется, что было, Господи Іисусе Христе? Да. Такъ онъ это мн сказывалъ: все, — говоритъ, — это Господь. Люди тутъ ничего не могутъ. А Онъ, Батюшка, одинъ знаетъ, къ чему дло, Свою, Батюшка, какъ сказать, линію ведетъ.
— Да, помню, помню, — проговорила я, смутно вспоминая разсказы няни о какомъ-то портномъ, который, будучи слпымъ, зналъ наизусть вс святцы.— Ты мн разскажи о немъ опять.
— Да что разсказывать-то?
— Ну, пожалуйста, поподробне, — просила я:— вдь скучно, мы одн. Разскажи ужъ все, какъ было.
Нянюшка поправилась на сундук, разгладила фартукъ и, сложивъ руки, наклонилась въ прежней поз.
II.
Была ли то пройденная школа ‘дворовщины’, наслдственно пріобртенная привычка находиться ‘при господахъ’, или сама ея натура, прирожденная скромность и смиреніе длали это, но екла Матвевна во всхъ пріемахъ своихъ отличалась большой сдержанностью, обладала тмъ, къ чему подходило названіе ‘хорошихъ манеръ’. Будучи очень нервной, она старательно смягчала и скрадывала вс свои жесты и движенія, и волненіе ея, и одушевленіе среди разговора сказывались обыкновенно только въ осторожной перемн позы, въ потрогиваніи рукъ одна другою оправливаніи рукавовъ, въ откашливаньяхъ, и въ томъ еще, что она часто избгала смотрть въ лицо собесднику.
— Ну, вотъ слушайте, — вздохнувъ, серьезно сказала она. Дворовый человкъ… нашего барина братъ, холостой, померъ, онъ намъ и достался. Всю семью ихъ къ намъ въ имніе взяли. А я молодая двка была. Извстно, съ дуру. Тоже и мы съ малыхъ лтъ, все равно, какъ господа, о любви думаемъ, да то, да сё. А все это вздоръ — пустяки. А онъ мужчина хорошій былъ, дйствительная правда, красавецъ изъ себя настоящій. Такой, барышня, красавецъ… Я что-то такихъ и не видывала посл. Вотъ надо быть, баринъ, а не то что дворовый: волосы курчавые, черные, носъ съ горбиной, глаза хорошіе… лицо такое блое. Одвался какъ… Женскій портной былъ, работа самая чистая, ходитъ, бывало, и сюртук, брюки на выпускъ, — и не ходилъ иначе. Орелъ просто. Врите, барышня, гд онъ ни бывалъ, его вс знаютъ. Ужъ Куратовскій ома — всмъ извстенъ. Плъ, игралъ на гитар, плясалъ, на вс руки. Да. Полюбись онъ мн, барышня… Ей-Богу право.
— А ты мн и не говорила прежде…
— Извстно, что-жъ вамъ маленькимъ-то говорить… И так полюбись, бда. Дло-то лтомъ было, пріхалъ-то онъ къ намъ. Все, бывало, съ нами, съ двками, особливо въ праздникъ, гуляетъ и на качеляхъ качается. Дворня у насъ обширная была, народу — гибель. Однихъ ткачей пять человкъ, портные, шорникъ, два кузнеца… всхъ-то и не пересчитаешь, столяры… Всякому мастерству учили, ну, и весело. Господа, ничего, позволяли, псни тамъ въ горлки играть… Только, чтобъ барина не тревожить, — ну, онъ-то узжалъ частехонько. Бывало, мн подруги говорятъ: ‘Ну, еклуша только у омы и разговору, что для тебя. Все на тебя смотритъ’. А мн такъ это непріятно… Ну, лучше-бъ он мн не говорили. ‘Будетъ вамъ молоть-то’, бывало скажу. Врите, барышня, посл я сама диву давалась. Что это такое? Точно сердце не чувствовало. Боялась я все чего-то. Опять и то надо сказать, не изъ такихъ я была: влюбляться тамъ, — не безъ труда выговорила екла Матвевна, — или какъ по вашему, не любила я никого мужчинахъ мало думала. Глупа, знать, была, просто понимала. А тутъ, какъ увидала его, такъ мн все жутко чего-то было. Ну, и къ тому же говорили о немъ, что баловаться онъ любилъ, тоже слухи такіе ходили, это дйствительная правда. Малый красивый, извстно, мужчина. Что-жъ ему? У него-то деньги были. Баринъ покойный хорошо ихъ наградилъ, всю семью любилъ. И мать его — онъ съ матерью къ намъ пріхалъ, тоже въ хорошихъ платьяхъ ходила. Нарядится, бывало, не хуже какой купчихи. А мы-то бдные. Мать моя скотница была и за птицей смотрла, а меня барыня въ домъ на побгушки взяла, пондравилась я ей лицомъ. Отецъ мой, царство небесное, по кучерской должности сперва ходилъ, да лошади его зашибли, онъ хворать сталъ. А баринъ насчетъ лошадей очень капризенъ былъ: чуть что, не доглядитъ отецъ, не справится, сейчасъ непріятность большая выходитъ, мать, бывало, плачетъ… и такъ, что стали его отъ длъ-то отставлять. Ну, хорошо. Лтомъ-то мы съ омой такимъ родомъ встртились, а осенью… въ самое Успенье, онъ ко мн и посватался. По вашему сказать предложеніе сдлалъ. Извстно, у насъ по-просту. Сперва-то я и слышать не хотла, все бгала… Боюсь его и боюсь, что хотите. А потомъ-то ужъ и я призналась ему. Сказать-то онъ, главная вещь, очень умлъ. Можетъ слова и простыя, да такъ скажетъ… Ну, и призналась. И зажилось намъ съ нимъ очень даже хорошо. И сплю, и вижу ому Егорычу моево. Бывало, псни вс станутъ играть, а то въ горлки бгаемъ, и горя мало. На сердц покойно, и онъ все на улыбочк. А такъ какъ плъ онъ тутъ, бывало вся дворня не наслушается. Не то, что дворня, а за ркой богатаго барина, Насакинъ фамилья ему была, тоже имнье какое было, на всю округу славилось, такъ дворецкаго присылалъ къ намъ, что очень ужъ, молъ, псельникъ замечательный: любитель онъ самъ былъ, баринъ-то. И такъ, что захотлось ему у нашего барина его купить, въ пвчіе къ себ. Покупали тогда…— нсколько смущенно улыбаясь, пояснила нянюшка, — но нашъ баринъ не продалъ. ‘Мн, говоритъ, самому нуженъ. Что-жъ я хорошихъ людей продавать буду?’ И такъ мн, барышня, было это время-то хорошо, бывало я думаю: кабы вдь такъ, хошь и замужъ бы не идти. Оттого, что все у меня страхъ какой-то былъ. Чего боюсь, не знаю, а боюсь.
Ну, только время-то идетъ, ома и говоритъ мн: ‘пойду къ барину проситься и ты ступай. Быть этому длу концу’. А главная вещь, баринъ очень капризный, все дло — подъ какую руку попадешься, а какъ его узнаешь? И боялся онъ очень. Въ Покровъ день у насъ праздникъ. Большое село, богатющее было имнье, однимъ словомъ… Извстно, теперь у господъ все ужъ въ разоръ пошло, тогда какъ жили, было на что посмотрть. Загляднье. Подъ самый подъ Покровъ сижу я на крыльц, по сторонамъ поглядываю. А приказчикъ нашъ ко мн идетъ. Приказчикъ Григорь Антипычъ у насъ былъ. И что, бывало, барину ни скажетъ, все по его длалъ. И много мы изъ-за этого приказчика горя тяпнули. Особливо отца мово онъ не любилъ, не поладили они, вражда у нихъ была большая. Все больше изъ-за того, что Григорь Антипычъ мою сестру двоюродную, сироту, обижалъ, проходу не давалъ ей никакого, ну а тятенька за племянницу-то вступился, довелъ до барыни. Баринъ за границей былъ. Извстно, непріятность пошла, онъ ему мстилъ. Врите, такъ онъ его разъ билъ, я не вытерпла, въ поле убжала, себя ужъ не помнила. Да, вотъ что длалось. Онъ человкъ, положимъ, не глупый былъ и трезвый, хорошій мужчина, ну такой карахтеръ… настойчивый былъ, бда какой. Барыня насъ была, царство небесное, никакой силы не имла, а баринъ раскапризный-капризный. И все больнымъ любилъ сказываться. Сейчасъ первымъ дломъ руками замашетъ: ‘разстроили меня, убирайтесь, уморить меня хотите…’ И надъ барыней измывался, бывало, глядть жалости. Не очень они, чтобъ хорошо жили. Ну а Григорь Антипыча любилъ. За то больше, что успокоить онъ его умлъ. Бывало по сосдямъ баринъ все здитъ, въ карты любилъ играть, на охоту… ну, и съ Григорь Антипычемъ ужъ всегда спокоенъ. Тоже онъ ему всячески услужить умлъ, зная чмъ угодить. Разсказывать-то вамъ не годится, а всякія у нихъ дла были, хвалить нечего. Такъ вотъ, подходитъ, стало быть ко мн Григорь Антипычъ и сперва все издалека заговаривая. ‘Ишь ты, — говоритъ, — садъ-то, словно въ кумачъ нарядился.. Ну, что-жъ, я молчу себ. Только онъ прямо и говоритъ: ‘Не ладное ты, двка, задумала, не пара онъ теб’. Такъ сердце-то меня и упало. ‘Что такое? — думаю, — откуда онъ про что узналъ?’ — ‘Такъ и такъ, — говоритъ, — первымъ долгомъ мать его не хочетъ ни за что, не такую ему невсту ищетъ, а второе, человкъ онъ не къ теб. И лицомъ лучше, и деньги иметъ, — говоритъ, — тебя и любить не станетъ. Слушай его больше. Не теб, чай, первой, и не теб послдней говоритъ. Только барина понапрасно разстроите, больше ничего. Баринъ, — говоритъ, — и такъ въ здоровь своемъ совершенно обезпокоенъ’. Я молчу. ‘Мн, — говоритъ, — все одно единственно, а только хуже не надлай. Что теб на себя гнвъ-то господскій только накликать? Про него и безъ тебя невсты ужъ есть, только ты ничего не знаешь. И теб жениха подыщемъ, въ двкахъ, небось не засидишься…’ Господи Батюшка! Не взвидла я свта. Лучше бы мн об руки отрубили, вотъ каково легко! Отошелъ онъотъ меня, а я дворомъ иду, колни-то у меня такъ и пригибаются, еле до ткацкой дотащилась. Въ себя не приду еще, слова не выговорю, а ужъ въ мысляхъ все это омушк высказать хочу. Въ ткацкой окна отворены, слышу, въ мастерской, — тамъ у насъ вс мастеровые жили, съ ткачами вмст, вотъ его голосъ заливается: ‘Размолодчики’ поетъ. Ужъ слышу — его голосъ, больше некому. Разъ я мимо оконъ прошла, другой прошла, — онъ вышелъ. Веселый, на улыбочк. Увидалъ меня, такъ отороплъ. ‘Ты что, — говорить, — еклуша? Или неладно что-нибудь? Господи помилуй’. Отошли мы, а я все не выговорю слово-то, хоть что хочешь. Такъ слезы и подступились. Да собралась съ духомъ, зло-то меня разобрало, прямо ему все и стала выговаривать. ‘Ты, — говорю, — меня любить не будешь, невсты про тебя безъ меня есть. Какія-жъ такія, — говорю, — невсты? Чмъ обманывать, такъ сходне раньше бы сказалъ’. Я это ему говорю, а онъ стоитъ, рябину сорвалъ, да стъ ягоды-то, только глазомъ помигиваетъ. И вижу я, лицо его другое было, не веселое, а все не доказываетъ, словно посмивается. Вы почему же про мою невсту узнали?— говоритъ, — ишь ты, — говоритъ, — чортъ мордастый, прямо къ теб, вижу, подъхалъ. Вотъ, ужъ себя, — говоритъ, — не пожалю, а доберусь до него когда-нибудь, пересчитаю ему ребра’. Однако стала я его допрашивать, что у него за невста? И признался онъ мн. Видите, какъ пріхалъ-то онъ, съ нимъ же вмст достался намъ отъ баринова брата и конторщикъ, потому что у насъ главный конторщикъ померъ, а мальчишка еще не привыкъ, плохо понималъ. Ихняго конторщика, съ того имнья, къ намъ и взяли. И дочь у него была, Дуняша. Двушка, молодая еще, хорошая двушка, только постарше меня. И такъ говорили, что замужъ ей не хотлось сперва идти. ома мн и признался. ‘Хотли меня, — говоритъ, — на ней женить, а мн все единственно было. Кабы, — говоритъ, баринъ не померъ, можетъ и повнчали бы насъ’. Она въ него тоже очень влюблена была, это вс тогда же говорили. Только и голов у меня ничего этого не было, не думала я, какія у них дла. И такъ конторщикъ-то мекалъ, дескать, новый баринъ, не можетъ, и выдастъ ее за ому. А ома мн и сказалъ: ‘все правда, еклуша, самъ я виноватъ, можетъ она и думала, что я на ней не прочь жениться. Но только вотъ что я теб скажу: пусть хошь меня на поселеніе ссылаютъ, хошь что хочетъ со мной баринъ длаетъ, а не жена она мн. Что-жъ мн, — говоритъ, — и ее и себя губить? А Григорь Антиповъ хошъ очень въ этомъ дл старается, ну однако руки у него коротки, не окрутитъ меня. Ишь сватъ, — говоритъ, — какой выискался. Вечеромъ, — говоритъ, пойду къ барину, что будетъ’. Я ему про нездоровье его было. А онъ и въ разумъ не беретъ: ‘вретъ, — говоритъ, — знаемъ мы его нездоровье-то. Тоже двокъ изъ-за него не мало руки на себя наложить хотли!’ Вотъ, только и словъ его было. Чудесно. Вечеромъ его къ барину не допустили, — голова у него болла. Бывало это съ нимъ. Пошли мы ко всенощной, а ома не пошелъ. ‘Не хочется, — говоритъ, — прогуляюсь лучше, подумаю’. И вечеромъ за гумно ушелъ, псни опять плъ. Говорили ему старые люди тогда же: чего передъ праздникомъ псни-то горланишь? Неловко это, не показано, нехорошо. Ну, такъ не слушался. Улыбнется и больше ничего. Мн опять ужъ люди которые говорили: ‘охъ, не пара онъ теб, еклуша!’
Забрала меня, барышня, вечеромъ-то тоска, да такая тоска врите, мста себ не найду нигд. Смерть. Съ роду такой и и бывало. И такъ надо сказать, что тоска эта самая долго у меня посл не проходила, можетъ нсколько лтъ не отпускала меня. Бывало временами, легчало, и очень даже хорошо бывало, а только и было прежняго, все у меня что-то на сердц-то лежало. И никуда не спрячешься. Всю я ночь эту не спала. Досаждаетъ меня Дуняша, и откуда у меня противъ нея злоба взялась? Лежу и вижу ее передъ собой, и духъ со злости занимается. И думаю я, баринъ не позволитъ. А и позволитъ, ну какъ, правда, не будетъ онъ менялюбить? Что я съ нимъ сдлаю?! Хуже я его, — и то правда… И зачмъ это, думаю, увидала-то я его?— Утромъ у обдни оглянулась, — стоитъ не хуже барина, вотъ какой молодецъ, пара на немъ хорошая, сорочка чистая, волосы щипцами подвилъ. И баринъ нашъ въ церкви стоитъ рядомъ съ барыней, все что-то морщился сперва, потомъ сказалъ по-французскому — и вышелъ. Посл обда и подавала я барын кружева глаженыя, она мн и сказываетъ: ома на теб жениться проситъ, у барина былъ, — говоритъ, — только барину этого не угодно’. Я въ ноги. Слезьми залилась. Барыня меня уговаривать стала, общалась просить… Плакала я, плакала. Вечеромъ, которыя постарше двушки посылали меня подслушивать. Ходила я къ кабинету, — ничего не поняла. По-французскому говорили, а должно быть что объ насъ, только мн-то не понять, — такъ и ушла. И вышло намъ вечеромъ же ршенье, — свадьб нашей не быть… О, Господи Батюшка, мало что было! Извстно, давно тому дло.
Только это, барышня, вышло намъ ршенье-то, а у насъ о ту пору въ людской веселье великое шло — псни пли, угощенье. Хорошо. Одурла я словно и пошла тоже туда. Гляжу, и Дуняша тамъ. Стою въ углу и молчу, и не знаю, во сн ли, на яву ли это все. И мысли у меня самыя нехорошія. Такія были мысли, стою, и думаю, коли она, Дуняша-то, свово добьется, я себя не пожалею, а ужъ сгублю ее, сживу съ благо свта, — вотъ до чего дошло дло. Очень ужъ мн-то, стало быть, тяжко… И отъ этихъ мыслей еще мн тяжельше, еще страшне… просто, не знаю, куды дться. Пришелъ и ома. Мужчины, веселые которые, радехоньки, только омы Егорыча и не доставало, псельникъ былъ, да и на вс руки, правда. Глядятъ на него вс, а на немъ лица нтъ… Такимъ я его и не видывала. Подошелъ къ столу, посмотрлъ, дышитъ тяжело, точно, знаете, духъ перенести не можетъ. Да головойтряхнулъ, какъ крикнетъ: ‘веселй, ребята, псни давай играть!’ Ну, извстно, вс ему сейчасъ, кто гитару, кто балалайку, — гармоникъ этихъ самыхъ тогда и въ завод не было. Началъ это онъ пть, водки выпилъ. А онъ, врите, бывало, въ ротъ вина бралъ. Прежній народъ куда меньше пьянствовалъ противъ теперешняго, а онъ и вовсе непьющимъ звался. Гляжу — пьетъ, рюмку за рюмку, знать ничего не хочетъ. Пли, пли, остановился онъ, Хотли танцы устроить. А ома и говоритъ: ‘давайте, братцы, въ горлки, али въ кошки-мышки играть…’ Кухарка людская на него накинулась. ‘Будетъ молоть-то: тснота какая, а онъ горлки придумалъ’. ‘Ну, ладно, — говоритъ, — а про то вы слыхали, какъ старыя двки за чужими женихами гоняются? Очень интересно это’. Это насчетъ Дуни-то. ‘Вы, — говоритъ, — небезъизвстны небось, Авдотья Ивановна’. Вс молчатъ. Кухарка опять вступилась: ‘Эхъ, — говоритъ, — ома Егорычъ, вина-то ты, я вижу, перепилъ, да и болтаешь, неизвстно что!’ Ну, а онъ: ‘не на твои, — говоритъ, — деньги пью’. Только и всего. Опять сталъ играть, зашумли вс. Дуняша вышла. И такъ это мн все противно, Боже мой, и тоска-то у меня, стало быть, все хуже и хуже. Сижу — не пью, не мъ. Подруги и то мн говорятъ: ‘да что ты, еклуша, мокрой курицей-то сидишь? Хошь притронься къ чему нибудь’. Ну, не могу, что-жъ мн сть? За мной двушка старшая, Маланьей звали, за барыней она ходила, мы все ее Маланьей Петровной величали, пришла изъ двичьей. ‘Пора, — говоритъ, еклуша,— иди спать, барыня приказываетъ, огонь чтобы раньше тушить барина, ишь тревожимъ’. Я ушла, а Маланья сама въ людской заговорилась. Иду я дворомъ, темь, зги Божьей не видать. Слышу, человкъ сзади бгитъ. Гляжу — онъ, ома. Подошелъ ко мн, стоитъ. ‘Жалко мн, — говоритъ, — тебя, еклуша’. А голосъ у самого, слышно, дрожитъ. ‘Охъ, — говорю, — батюшка, cилушки моей нтъ. Все мое сердце въ лоскъ изныло…’ И не утерпла, заплакала. А Маланья Петровна на эти слова-то идетъ. ‘ома, — говоритъ, — боишься ли ты Бога?!’ — ‘А, что-съ?’ — ‘До чего ты двку-то довелъ? Вдь на нее глядть жалостно. Ты бы сперва позволенія спросилъ, а потомъ и сватался’.— ‘Мн, — говоритъ, и самому нелегко’.— ‘Ужъ ты, ома Егорычъ, молчи лучше. Знаемъ мы васъ очень даже хорошо. Теб съ кмъ псни ни играть, все равно, не то, что наша сестра. Ты бы въ барину сходилъ, и попросилъ толкомъ’.— ‘Вдь я ходилъ, — говоритъ, — чего-жъ вы?’ ‘Ходилъ. Знаю, что ходилъ, что ты мн въ глаза-то тычешь? Слышала я. Никакихъ у тебя даже словъ противъ него не было: ‘воля милости вашей, воля милости вашей’, вотъ больше ничего… ты еще сходи. Да толкомъ скажи, такъ, молъ, и такъ, я все вашей милости доложу. Да растолкуй ему, что все онъ, Григорій изъ-за конторщика хлопочетъ, ему пообщалъ. Изъ-за того и старается. А Дуняша-то вдь сама понимаетъ, — насильно милъ не будешь. Да въ ноги поклонись. Виноватъ, молъ, здоровье ваше растревожилъ’. А ома и говоритъ: ‘А еще скажу: ‘здоровье’, молъ, ваше такое, сударь, какъ вы давеча изъ-за буланой кобылы отваляли палкой дядю Матвя, еклушинаго отца, то синяки на немъ и посейчасъ, вотъ какое ваше здоровье’. И самъ смется. Маланья-то разсердилась. ‘Кабы, — говоритъ, — не еклуша, плюнула бы я и говоритъ съ тобой не стала. А больше двку очень жаль. По глупости какого ни на есть шалопая выберутъ противъ всхъ прочихъ, вотъ и вся ихъ любовь’.— ‘Вы, — говоритъ, — напрасно, Maланья Петровна, меня конфузите, я очень хорошо понимаю. И сей часъ, какъ въ людскую идти, даже ходилъ подъ окно къ Антипову и, видитъ Богъ, здорово его вздуть хотлъ… Да съ конторщикомъ часто пьютъ, — ну, ихъ къ лшему, когда въ другой разъ’… Такъ Маланья опять плюнула.— ‘О своихъ, — говоритъ, — ты кудряхъ думаешь, а не объ женитьб и не о бить. Только ужъ противно глядть-то. Не то что мужчина, а хуже послдней бабы’. И за что она его обидла, Богъ ее знаетъ. Вс знали, хорошій онъ былъ человкъ. А впрочемъ и то надо сказать, чудной онъ такой былъ, покойникъ, — можетъ и правда. Все собой занимался, ужъ какая-жъ женитьба? Не знаю ничего. Ну, только разсердился онъ, горячій такой былъ. ‘Что, — говоритъ, — вы ко мн привязались? Хочу женюсь хочу нту, дло мое. И безъ нея найду’… Маланья выбранилась. ‘Легко ли, дряни-то’… Легла я спать, а собака баринова, — собака у насъ хорошая была, — въ дверь пришла проситься. Maланья Петровна ее выпустила, а я лежу, да открыла она дверь, слышу я, ома заливается, поетъ. Псни хорошія плъ, старинныя. Слышу, поетъ, чай знаете, псня такая есть: ‘ахъ, да невечерняя заря спотухалася’… Хорошая псня. Пришла Маланья, ноги вытираетъ, а сама говоритъ: ‘слышишь, женихъ-то твой несчастный, лшихъ пугаетъ, прости Господи. Не больно соскучился-то по теб!…’ А меня, барышня, такая тоска гложетъ, лютая тоска, можно сказать…
III.
Нянюшка задумалась, глядя въ полъ, и помолчала.
— Ничего, слушать-то вамъ не опротивло?— спросила она, улыбнувшись.
— Нтъ, нтъ.
— Ну, коли такъ, буду, стало быть, дальше сказывать. Такъ припоминаю, барышня, что любили у насъ меня, потому что такая я была не карахтерная. Которыя старшія-то, — нянюшка-старушка, экономка, Маланья Петровна, да еще которыя, все меня уговаривали и все промежъ себя толковали, что, молъ, длать?— ужъ такъ старались. Приказчикъ-то и хотлъ бы конторщикову Дуню съ нимъ повнчать, да не пришлось, дло такое вышло. Безъ барыни все неловко, надо разршенье спросить, а промежъ господъ большая непріятность вышла, такъ что и подступиться невозможно. У насъ въ дом барышня бдная жила, сродственница барынина, сирота, молодая барышня и собой недурненьная. И ссоры постояныя изъ-за этой самой барышни выходили у господъ. Такъ, что барыня бывало плачетъ, въ Москву въ роднымъ соберется хать, а ужъ онъ что выдлывалъ, уму непостижимо, и все прикидывался, что будто онъ помираетъ. Ужъ заговнье, матушка моя, подходило, и былъ слухъ такой, что посл заговнья удетъ барыня съ барышней въ Москву, и меня возьмутъ съ собою. О ту пору, барышня, я была вся не своя. Какъ жила, что думала, даже совершенно ничего не помню. ома-то со старшими все совтовался, да плъ, да Григорья Антипыча ругалъ, а дло-то наше стояло. Извстно, онъ мужчина, ему легче, а я-то ужъ очень измучилась. Силъ моихъ не было. И вс меня жалли. И тамъ, что Дуняша, бывало, раза два, такъ на меня посмотритъ, словно сказать что хочетъ, — ужъ и ей-то, извстно, не легко было, только ничего я этого не понимала. Разъ я иду изъ людской, а она у окна сидитъ, къ кирпичику приколола платье, шьетъ. Посмотрла и меня и говоритъ: ‘Ты, — говоритъ, — еклуша, не сердись на меня. И мн не сладко. Я въ твоемъ дл не причастна’… А сама покраснла вся. Съ отцомъ-то тоже спорила, говорили тогда. ‘Я’, бывало, скажетъ ему: ‘сходне же въ монастырь пойду. Онъ меня не любитъ, нешто можно неволей?…’ Такъ меня, барышня, такое зло разобрало, ничего я ей не отвтила, еще что-то посмялась ‘куда, молъ, мн съ тобой, красавицей, равняться?…’ А она добрая двушка была, собой не очень хороша, толстовата маленько, нескладна какъ-то, а лицо ничего, пріятное, доброе такое. Сказала я ей этакъ съ сердцемъ, и жалко-то ее, и еще пуще зло разбираетъ. Вотъ вдь разъ-то. Грхъ, извстно. Чего хорошаго?
Разсказывать-то вамъ долго, а только, барышня, нежданно, не гаданно, ужъ я и смиряться будто стала, — пришла намъ радость неописанная, дали намъ разршенье!… Недли за дв до заговнья за три ли. Заикнулась нянюшка барину, а онъ, подъ веселую-то знать, руку, и скажи: ‘такъ что-жъ, — говоритъ, — пускай на ней ома женится, когда такъ. Очень радъ, — говоритъ’. Григорь Антипыча-то не было, въ городъ онъ здилъ по дламъ. И объявили намъ.
Какъ сейчасъ помню, гости у насъ были, какіе-то важные родные къ господамъ пріхали. Народу гибель была, обдъ длали. Баринъ посл обда вышелъ къ намъ веселый, лицо румяное, гости, барыня… Меня поздравили, смотрятъ на меня, по-французскому что-то говорятъ, вижу, что смются… А я отъ радости не опомнюсь. Голубушки!… Не помню, какъ и къ рук подошла, ей Богу право.
Вечеромъ омушка пирушку длалъ, на радости, что мужчины пьяны напились — чистый содомъ у насъ пошелъ, пнье, плясъ гвалтъ — не приведи Богъ! Поваръ старичокъ у насъ былъ, ужъ не готовилъ за старостью, такъ съ печи слзъ: ‘для омки и я, — говоритъ, — покажу всмъ, каковъ я былъ человкъ’, выпилъ, любилъ вино-то, старый, охмллъ въ одну минуту, пошелъ плясать, да упалъ, ногу зашибъ, началъ ругаться. Всхъ ни за что, ни про что изругалъ, вс за нимъ, тоже зашумли, давай ему отвчать. Я ушла отъ грха. А омушка ни въ одномъ то-есть глазу. Только посмивается, и глаза блестятъ. Проходила какъ я дворомъ, вижу — у конторщика огонь свтится. Заглянула въ окно, сидитъ Дуняша, работаетъ. Шила она очень хорошо, и все бывало за работой. И вспомнила я, что ома ее не позвалъ, да и неловко ей идти-то было, противъ людей, знать, совстно. Вижу, сидятъ съ отцомъ. Посмотрла я на нее… и такъ у меня на сердц-то невесело стало, нехорошо, и все мое веселье сразу пропало…
Стали мн шить приданое. Только вотъ подите, барышня, все мн не врилось, что я за него замужъ пойду. И не врю, и не врю, что хотите. Такъ что не было никакого во мн настоящаго веселья. Гляжу, бывало, на него, сердце-то радуется, и такъ это хорошо, легко… Двушки соберутся въ людской, и я съ ними. Войдетъ ома, — и я знаю, для меня, молъ, пришелъ, и запрету нтъ. И сейчасъ хорошо, а сейчасъ схватитъ словно за сердце и пошло, и пошло. Особливо ночь ежели, и такъ, какъ если не вижу его, — тоска и тоска, Господь знаетъ, что такое. И пуще всего Дуняша эта меня досаждала. Нтъ мн покою, все она у меня передъ глазами. Жалко мн ее, да кончено дло, и сама не рада, а жалю. Видть ее, бывало, не могу. Плакала она все, бдная, дурная такая стала. Какъ, бывало, встртимся мы съ ней, обимъ намъ, знаете, нехорошо, неловко. Такъ она на меня посмотритъ, покраснетъ и сейчасъ улыбается, — дескать не показываетъ, каково ей легко. А нешто не видать?… И такъ я стала мыслями думать, что изъ-за Дуняши вся во мн эта тяжесть, и что не отпуститъ меня эта тоска. И опять и то въ голов, любить-то, думаю, не будетъ онъ меня. ‘Хошь бы, — думаю, — повнчаться мн съ нимъ поскоре Ботъ привелъ’. Былъ слухъ, что баринъ давно хотлъ ому по оброку въ Москву пустить. У насъ, кром него, двое портныхъ мужскихъ было, да женскій одинъ. ‘Удемъ, — думаю, — мы съ нимъ, то-то заживемъ. А тутъ пусть, какъ хотятъ, они’… Анъ въ то мсто Господь-то другое судилъ.
Бывало, мать мн говоритъ: ‘Что ты, скажетъ, — сбсилась по ли? Сама ужъ не знаешь, чего хочешь. Что за двка за глупая? Радоваться надо, а ты все равно, что къ похоронамъ готовишься’. И двушки которыя удивлялись: ‘Что-и-то ты, еклуша, Господь съ тобой?’… Особливо, бывало, приданое сяду шить, не могу, и кончено дло. Валится вс изъ рукъ.
Только, матушка, сижу это я разъ у окна, скрозь морозъ на дворъ поглядываю, гд, молъ, ома, не видать ли? Искать не ищу его, а ужъ соскучилась, значитъ, утро-то не видала его, — не пройдетъ ли, дескать. И вижу, сани лубошныя въхали, Григорь Антипычъ вылзъ, въ пальт, кушакомъ подпоясанъ, борода длинная, заиндевла… Забралъ меня что-то страхъ. Я и выскочила на крыльцо, будто въ прачечную за утюгомъ. Увидалъ ома, какъ есть съ катка, за шитьемъ сидлъ, въ розовой рубашк, выскочилъ изъ мастерской, смется. ‘Здравствуйте, — говоритъ, — Григорь Антипычъ. Мое почтенье. Хорошо ли създили?’ Сейчасъ увидалъ приказчикъ, что-то неладно. Глядитъ на насъ. ‘Здравствуй, ома, какъ поживаешь?’ ‘Слава Богу. Вотъ поздравьте жениха съ невстой, — говоритъ, — съ господской милостью’.— ‘Очень, говоритъ, радъ, дло хорошее. Дай Богъ счастья’. На томъ и кончили. Что-жъ вы думаете, барышня? Онъ ли, нтъ ли, а разстроилось наше дло.
Видите, стали у насъ старшіе-то судить, да рядить: заговнье скоро, а надо свадьбу назначать, потому что посл заговнья господа въ Москву подутъ. Баринъ ни слова, барыня вся разстроена… какъ говорить? Пожалуй, заговоришь, анъ, глядишь, хуже выйдетъ, подъ какую руку попадешь. А приказчикъ только посмивается, всякія шутки шутитъ. Стала его Маланья Петровна просить. Такъ ‘зачмъ, говоритъ, — мн въ чужія дла путаться. Они нонче сами умны стали. Безъ меня начали дло, безъ меня пусть и кончаютъ’. И поршили мы: свадьбу назначить, а посл барину, коли минута хорошая выйдетъ, доложить. Стали готовиться, все равно, какъ вправду. Да что-жъ, нешто я ополоумла? И раньше-то не врила, а тутъ этакую глупость выдумали! Кто-жъ такъ длаетъ? Въ страх живемъ, своей воли не имемъ, а распоряжаться захотли. Нешто кто насъ послушаетъ?
Два дни ужъ оставалось до свадьбы-то. И нежданно-негаданно Григорь Антипычъ приходитъ въ людскую, на улыбочк… не хочетъ доказывать, да ужъ радъ-то очень и прямо къ намъ. ‘Такъ и такъ, нареченные женихъ съ невстой. Больно вы очень торопитесь, а не складне ли будетъ обождать?’ Мы глядимъ, что такое? ‘Баринъ, — говоритъ, — совершенно недоволенъ. Что вы затяли? Двк объ отъзд думать надо, барышню въ Москву собирать, какъ она съ ними детъ, а вы этакую канитель завели… Приказаль баринъ сказать, — когда моя воля будетъ, тогда и пойдутъ въ внцу. А прикажу, такъ и не съ еклой внчаться будетъ, а съ кмъ скажу… Вотъ его и сказъ весь’. Такъ, матушка, вс и ахнули. А яничего.Потому что готова была, ждала этой минуты, съ какихъ поръ можетъ. Даже не то что испугалась, а словно бы вотъ мн все равно. Старушки наши головой покачивали. Маланья бывало, ‘обойдется’, скажетъ. Вс дивятся: что, молъ, будетъ? Не бывало того у насъ никогда. А, главное, у господъ этакое разстройство, толку-то никто не добьется… Тяжко очень время-то это было… Бда, какое время!… И теперь, какъ вспомнишь, подъ сердце-то словно что подкатится. И за что это человкъ такія муки терпитъ? Подумать только… А я такъ думаю, барышня, все изъ-за того, чтосмириться не хочетъ. А тоже невозможно безъ этого!
И такъ я это время жила, что ничего ршительно не помню… Вижу, ходятъ, говорятъ люди, а я не знаю ничего. Что для свадьбы день-то назначили, прошелъ, и еще три дни прошло. Черезъ недлю господа назначили въ Москву хать. Снесли сундуки, приказали барышнины вещи укладывать, — къ ней меня приставили. Хорошо. Таскаю я что-то, укладываю, а что длаю — и Господь знаетъ! Да ужъ опомнилась-то до заговнья за два дня. Посл завтра заговнье, къ примру, а я нонче-то словно бы одумалась. Маланья Петровна мн говоритъ: ‘Молись, говоритъ, Богу, двка. Станемъ ужъ вс господъ упрашивать, — можетъ и позволятъ вамъ. Утромъ тогда до заговнья перевнчаетесь. Потому что, если теперь не позволятъ, дло ваше пропало, барыня увезетъ тебя, а тутъ ужъ приказчикъ безъ васъ живо дло-то оборудуетъ…’ Ан м, врите, только досадно. ‘Что, — я говорю, — душу-то изъ меня мотаете?’ Какъ же, ужъ я одервенла вся совсмъ, а они меня хуже только тревожатъ. Да глупа я была. И хочу про все забыть, и не могу: все мн думается, все думается… ‘Ужли-жъ, Господи, мн подъ внецъ завтра идти?’ Маменька плачетъ, ругается. ‘Съ какимъ ты, — говоритъ, — чортомъ связалась? Противъ людей-то совстно. У другихъ все честь честью, а у насъ такая канитель, страмота чистая…’ Что-жъ, нешто я рада?
Весь день, какъ сейчасъ помню, не видалась съ омой. Легла спать, — дрожь меня колотитъ, просто зубъ на зубъ никакъ не попадетъ. ‘Завтра, — думаю, — все ршится. Посл завтра послдній день. Заговнье вечеромъ. А ну, какъ, думаю, — посл завтра ужъ не внчаютъ?’ Какъ подумаю, вскочу и сижу, словно полоумная, и не помню, гд я. ‘Срамъ-то, — думаю, — какой, коли не разршатъ намъ. Куда я все приданое тогда дну? За что-жъ это, Господи?’ Чуть утро забрезжило, еще до свту, правда, — одлась я и прямо къ священнику.
Работница сказала, вышелъ батюшка. Такъ и такъ, говорю: ‘Какъ же, матушка, знаю, — говоритъ, — слышалъ. Жалко мн тебя, двушка. Коль завтра, — говоритъ, — до девяти часовъ вечера, обвнчаю, а то такъ ужъ что Богъ дастъ посл праздника’. Агд-жъ, барышня, посл праздника? хать намъ въ Москву надо къ Пасх только бы вернулись, а то слухъ былъ, что и все лто барыня хотла у сродственниковъ жить, — съ бариномъ-то ссорились они шибко. Все дло на липочк было, нешто Григорь Антипычъ валандаться бы сталъ? Ужъ не уступилъ бы, видимое дло. И къ тому же омушкина мать тоже не желала, чтобъ онъ на мн женился, и даже очень Григорь Антипыча просила, это дйствительная правда. Бдные мы были, извстно, ей непріятно… Стала я батюшк сказывать, что тоска, молъ, у меня, — такая тоска, даже силъ никакихъ нтъ, ничмъ совладать съ собой не могу. ‘Что, — говоритъ, — двушка, длать? Молись Богу больше. Терпть надо. Мы на то на свт живемъ, чтобы терпть’. Думала я было такъ: попрошу, молъ, его, не заступится ли онъ? Все можетъ, егослова-то передъ бариномъ лучше помогутъ. Ну, не посмла просить, а онъ и виду не подаетъ. Да непріятности у него съ бариномъ изъ-за скотины все выходили, не любилъ его баринъ, онъ поповъ-то не долюбливалъ какъ-то, — было это у него. Ну, такъ я и ушла. ома мн на-встрчу. Блый весь, не узнаешь его. Ужъ псенъ о ту пору давно не плъ, какія же псни? Губы у него пересохли, голосъ-то словно не его сдлался, какъ говоритъ, такъ замтно, — весь человкъ на себя сталъ не похожъ, однимъ словомъ. ‘Виноватъ, — говоритъ, — я передъ-тобой, еклуша. Мн бы, — говоритъ, — давно въ ногахъ поваляться, можетъ и упросилъ бы. Пока, — говоритъ, — чортъ-то ентотъ рябой въ город былъ, мн бы со свадьбой-то и поторопиться’. Потому что баринъ его, дйствительная правда, очень любилъ. Ну, гордый такой былъ, боялся… ‘Кто-жъ, говоритъ, этого зналъ? Тоже все честь-честью хочется, по-людски, не кое-какъ’. И такъ мн горько стало. ‘Господи батюшка, — думаю, — другія двушки наканун свадьбы двичникъ справляютъ, а я совтъ съ женихомъ держу, точно мы бглые какіе. За что,про что?’
Вечеромъ, слышу, не допустили ому къ барину, ушелъ ни съ чмъ. Лакеи говорили: ‘И хорошее дло. Не приведи Богъ теперь о чемъ-нибудь просить, — очень баринъ не въ дух’.
Легла я рано, голова разболлась у меня, силъ нтъ никакихъ. Нянюшка старая тутъ же сидитъ, барина ругаетъ. Извстно — не дло говорили. Опять у нихъ съ барыней разговоръ какой-то вышелъ, и говорили, что барыня очень плакала, а баринъ, въ спальнюне пошелъ, въ кабинет ему постелили. Другая двушка у насъ, тоже постарше которая, плачетъ. Боялись очень, что господа вмст жить не станутъ. У нея дти были, и она-то барынина, ей стало-бытъ, въ приданое досталось, а мужъ ея, кучеръ, съ бариномъ постоянно здилъ, Куратовскій. А мн все равно. Говорятъ тихо, скука такая, смерть. Лежу я, и все вздоръ въ голову-то лзетъ. Начну считать, когда стирка будетъ, да почемъ, думаю, приказчикъ жен платокъ въ город купилъ. А вспомню все, затрясусь и плачу, плачу-разливаюсь. Подъ утро словно что сдлалось со мной. Заснула я, и какой же мн сонъ приснился, вы послушайте: вижу я, быдто свадьба моя, и быдто лто, и повели меня къвнцу. А одта я, быдто, просто. Что-жъ такое, молъ это я мысленно-то думаю, — отчего же это я, — платье подвнечное у меня есть, а я его не надла? Какъ же это такъ? А маменька, быдто, меня толкаетъ, ‘ну ужъ, — говоритъ, — иди скоре-то, а то омушк надо въ Москву хать, — обвнчаетесь, да и къ сторон’. И такъ то мн, быдто, чудно. Ведутъ меня — маменька, отецъ идетъ, сестренка поспваетъ за нами. Пришли мы въ церковь — церковь точно не наша, и гляжу я — освщенія нтъ никакого настоящаго. А господа у насъ, грхъ жаловаться, когда если кто изъ дворовыхъ внчался, ничего не жалли: паникадилы вс, бывало, зажгутъ, въ зал молодыхъ принимали, танцы длали, угощеніе. А тутъ, быдто, ничего на свадьбу не похоже. Народъ, — и все чужой, незнакомый. А мн, быдто, мать говоритъ: ‘Это ты въ Москв’. Я гляжу, а омы нтъ. И замсто омы подходитъ, быдто, ко мн братъ мой, покойникъ. Чай я вамъ сказывала, братишка у меня по девятнадцатому году померъ, скотину весной стерегъ, простудился и въ три дни померъ. Подходитъ онъ ко мн, рубашка на немъ чистая, съ лица серьезный. И одни, быдто, мы, никого нтъ. Я говорю: ‘Ванюшка, — говорю, — что теб, батюшка, хорошо ли тамъ?’ — Мн-то, — говоритъ, — ничего, хорошо, грхъ жаловаться, а вотъ ты-то зачмъ скучаешь?’ А я говорю: ‘Теперь, — говорю, — я скучать не буду. Дождалась свово счастья’. А онъ, быдто, на меня глядитъ — строго такъ. И такъ мн, быдто, жутко стало. ‘Что-жъ это ты, — я говорю, — батюшка, пришелъ-то?’ А онъ, быдто, отвчаеть: ‘Нонче, — говоритъ, — Дуняшина свадьба. Что-жъ, нешто и не знаешь? Такъ Богу угодно. А она, — говоритъ, — двушка очень даже хорошая, вы ее не обижайте’. И Дуняша, быдто тутъ же очутилась. Стоитъ и улыбается, а лицо у нея, быдто, жалкое-прежалкое… Тутъ я и проснулась. Да какъ вскочу, а свтъ занимается, и къ заутрени ударили. Вскочила я, вспомнила все, перекрестилась, да и говорю: ‘Не захотлъ Господь, не быть мн омушкиной женой. Стало-быть ужъ такъ надо. Буди Твоя святая воля’. И съ этой минуты словно что сдлалось со мной. Перестала я совсмъ ждать, и не то, чтобъ ужъ очень мн горько было, а хочу перекреститься на образъ, и слезы такъ и бгутъ, и бгутъ изъ глазъ. И сама не знаю, чего плачу, а самой словно бы легче. Перестала ждать, — все равно, какъ палецъ мн больной отрубили. Жалко свово тла, а боли той нтъ.
Какъ разсвло, встала, голова — что жерновъ, во рту горечь. Врите, хожу и качаюсь. И не помню, какъ день шелъ. ому не видала, а говорили наши дворовые, что ничего не работалъ, ходилъ, какъ пьяный. Да, тяпнули мы горя… Глядимъ часъ, два, три… Время идетъ, и ничего, какъ есть въ мысляхъ нтъ, а такъ вотъ все равно, что душа съ тломъ разстается… не приткнешься никуда, и дышать неловко… Посл обда дло было, барышня, ужъ въ барскомъ дом у насъ огни зажгли. Сидимъ мы въ двичьей, и я къ кирпичику ситецъ свой приколола и строчу. Которыя для приданаго платья, такъ одно я не кончила и сла за него. Думаю: ‘вотъ сердце-то мое чуяло, не обманешь его, сердце-то. Старое, — думаю, — платьишко годится убираться когда, а это носить буду…’ А сама ничего не знаю, какъ жить буду, — ужъ какія тутъ платья!’…
Сидимъ мы такимъ родомъ, молчатъ вс, и я молчу, да ужъ языкъ-то пересохъ, весь день не ла и не чувствую его. Двушки горничныя на меня поглядываютъ. И слышимъ мы, ома съ буфетчикомъ по колидору прошли. А нянюшка лежитъ на постели и сказываетъ, что у барина съ барыней вчерась-же, съ вечера, примиренье вышло. И вдругъ слышимъ мы, бжитъ кто-то. Маланья Петровна бжитъ, слова выговорить не можетъ. ‘еклуша, еклуша! Иди скоре! Иди!’ А сама плачетъ. А я гляжу на нее и ни съ мста. ‘Къ барину, — говоритъ, — ступай, и барыня тамъ. Услышалъ Богъ твою молитву. Пришелъ! — говоритъ, — ома, какъ кинется въ ноги, затрясся, заплакалъ, какъ ребенокъ малый, въ колидор слышно было… Такъ дрожь нкъ даже прохватила. Баринъ разршилъ, только теперь къ батюшк послать. Ступай скоре!’ А сама разливается плачетъ, это на ому-то насмотрвшись. А я, врите, опять все ни съ мста. Вс вскочили, толкаютъ меня. ‘Одурла ты, что ли? иди скорй. — ‘Будетъ вамъ, — говорю, — смяться-то надо мной. Довольно измывались. Не жена я ему, не пойду никуда!…’
Не послушали меня однако, повели. Буфетчикъ за мной пришелъ. Гляну — въ кабинет мы вс. ‘Гд-жъ, — думаю, — ома?’ не разберу его. Оглянулась — стоитъ онъ у притолки, къ шкафу врод какъ прислонился, и словно не онъ. Волосы какіе-то растрепанные и самъ врод какъ меньше сталъ. Насилу его узнала, врите. Стоитъ, и не поймешь, смется ли, плачетъ ли. Баринъ сидитъ… барыня около него стоитъ близко, на плечо ему облокотилась, смется, и Григорь Антипычъ пришелъ, а въ двери вс наши двушки глядятъ. Смотрю я опять на ому и не припомню всего толкомъ, а все одно въ голов-то держу, что, молъ, не бывать этому. Сама себ только удивляюсь, чего это я мучилась, отчего раньше покориться не хотла? Не быть, не быть мн его женой — и кончено дло. И онъ точно другой, не тотъ. И зачмъ меня только привели — не пойму. Не знаю, во сн ли, на яву ли это. Только сонъ все у меня въ памяти былъ, и все я такъ думала, что Господь все къ лучшему длаетъ. Думаю опять, любить бы онъ меня не сталъ.
Слышу, баринъ что-то говоритъ, барыня одваться приказываетъ. А я стою, какъ дура, ничего въ толкъ не возьму. Подошелъ ко мн ома, — велли ему, знать. Я глазъ не подымаю и слышу — зубы у него стучатъ, трясется весь. И опять въ ноги поклонился, даромъ, что гордый былъ, бда какой… Слышу я, баринъ говорить: ‘Очень, — говоритъ, — жалю, что раньше некогда мн было этимъ дломъ заняться…’ И спрашиваетъ: ‘А когда же свадьба?’ Не понималъ онъ, знать, что всего-то часа три, не больше, осталось… Молчу я, и нтъ ни радости во мн, ничего ршительно. Стали меня толкать: ‘Къ ручк-то подойди. Что ты, еклуша?…’ Я все ни съ мста. И вдругъ опомнилась. Что-жъ вы думаете, барышня? Не судьба-то что значитъ. Вдь точно меня кто силкомъ на колни поставилъ. Стала и думаю: благодарить господъ надо, вотъ оно, счастье-то… и въ то мсто сама словно не своей волей… говорю и слышу, что я говорю, а голосъ словно не мой… ужъ голоса-то свово не узнаю, вотъ каково легко! Передъ всми и говорю, барышня: ‘Покорно благодарю, — говорю, — баринъ, и васъ, барыня. Будьте настолько милостивы, увольте. Нтъ мово желанія къ внцу идти, не могу. Не жена я ему’.
Посл и не помню, что было. Помню, кто-то меня все просилъ: ‘еклуша, опомнись, матушка… что-жъ это задервенла то ты?…’ И будто это ома, а врнаго и не знаю. Мужчина онъ крпкій былъ, а тутъ, врите, голоса у него ничего не стало, просто шепотомъ шепчетъ, и губы черныя. А я все свое твержу, а потомъ и ему въ ноги поклонилась: ‘прости, молъ, меня ради Христа, коли я въ чемъ тебя обидла. Ничего не подлаешь: Божья воля на то’. Опомнилась я посл того на крыльц. Холодно было, воздухомъ-то прохватило меня, изъ окошка свтъ, народъ толчется, и слышу я, голосомъ страшнымъ человкъ кричитъ, лежу я на снгу, да и думаю: ‘Господи Батюшка, ужли-жъ это омушка такъ страшно кричитъ?’ И чувствую, словно вотъ бревна какія на голову мн валятся… боли особенной нтъ, ужъ не слышу, а все равно, какъ бревна сыплются. И кричу я тоже, не плачу, а кричу, все свое горе хочу выкричать, да все отъ бревенъ-то отмахиваюсь. Посл ужъ я узнала. Остервенлъ ома-то совсмъ, словно, знаете, помутился, озврлъ, — и шибко меня избилъ. Такъ билъ, какъ оттащили, думали, жива ли, нтъ ли. Здоровый такой былъ, сладить съ нимъ никто ршительно не могъ. Хотли его схватить мужчины, а онъ хуже озлился, все меня ногами по лицу, да по голов норовилъ, а мн-то думается, что бревнами въменя швыряютъ… Да, вотъ какія дла были. Тоже, барышня, то поймите, ему-то каково было? Вдь ужъ онъ думалъ, сейчасъ и въ церкви будемъ, а я его такъ обидла. Подумать только… О, Господи Батюшка, Царица Небесная милостивая!
Проболла я посл дв недли, шибко больна была. Избилъ-то онъ меня, ну, да и душу же мн надорвало, — съ самаго лта вдь покоя не видала, и то надо сказать. Очень у меня голова болла и все тло бда какъ ныло, — ни рукой, бывало, ни ногой не могу двинуть. Трое сутокъ безъ памяти лежала и потомъ-то долго понимала не очень чтобы хорошо. Говорили мн посл, что ома ко мн приходилъ, въ землю кланялся, прощенья просилъ, плакалъ очень, но только ничего я этого не помню. Такъ, видла будто его, какъ скрозь сонъ, да много мн все что-то видлось, а толкомъ-то, бывало, никакъ не поймешь, — такъ, сумбуръ какой-то… Какъ въ себя пришла, причаститься привелъ Богъ. Тоже прощенья у всхъ просила, у омы, у Авдотьи. Выздоровла, — сейчасъ меня снарядили въ Москву, за господами. Барыня съ барышней ужъ тамъ были, а баринъ-то посл похалъ и меня взялъ, двухъ лакеевъ, прачку… омы я и не видала: баринъ его тогда же въ другое имніе на это время-то отослалъ. Очень онъ плакалъ, сказываютъ, просился, чтобы дали меня передъ отъздомъ повидать, — ну, куда же, строгость большая была. Баринъ его за буйство даже въ солдаты грозилъ отдать. Ну, извстно, не отдалъ. Любилъ онъ его, да и работалъ хорошо. Куды-жъ этакого мужчину хорошаго въ солдаты отдавать? Какъ мы ухали, такъ и вернули его…
IV.
Нянюшка опустила голову и совсмъ задумалась. Въ слабомъ ст лампы мн были видны очертанія ея худого, тонкаго, незначительнаго и добраго лица, тонкія, не совсмъ посдвшія брови слегка сдвинулись, жидко-голубые, свтлые и кроткіе глаза точно потонули въ далекой и спокойной мысли.
— Что-жъ дальше было, няня? — спросила я. Она подняла голову, словно очнувшись.
— Дальше-то? Да, я вамъ про омушку сказывать-то стала, сталъ онъ боллъ… Да что-жъ, матушка, долго ли, коротко ли, пріхалъ кънамъ изъ имнія въ Москву староста, провизію привезъ, и сказывалъ — въ мясодъ повнчали ому съ Авдотьей. И такъ что я его не видала посл долго. Скоро ихъ тутъ баринъ по оброку пустилъ, — какъ намъ пріхать, ихъ въ имніи ужъ не было. Да я и рада, признаться, была. Ужъ очень намучилась, боялась такъ, что и не выдержишь, пожалуй. Все можетъ быть, Господь знаетъ. Слухи только ходили, нехорошо онъ съ женой-то жилъ. Безотвтная она такая, Дуняша-то, была, хорошая двушка, ну, а не ндравилась ему. А чмъ она виновата? И дтей у нихъ не было.
Хорошо. Прошелъ, матушка, такимъ родомъ годъ, — на Красной горки моя свадьба была. Не хотлось мн идти, бда, какъ не хотлось. Барыня пожелала, ну, и родные опять. Да я вамъ сказывала. Мужъ мой, Степанъ Ильичъ, царство небесное, хорошій былъ человкъ. Мн тогда братъ, столяръ, — по пачпорту тоже ходилъ, — письмо изъ Москвы написалъ, пишетъ: ‘Что ты, сбсилась, что ли? Гд ты этакого жениха найдешь? Худо ли? Еще ты его не стоишь’. И мать то же говорила: ‘Успокой, — говоритъ, — хошь меня при старости моей…’ Да и вс совтовали, еще завидовали. Опять же мужъ вдовый былъ, не молодой, а бравый такой, видный мужчина, хорошій, деньги имлъ, дитю по третьему году, вызднымъ лакеемъ состоялъ, — и ему-то безъ жены все неловко… Думала, думала я. Что-жъ, — думаю, — такъ-то хуже оставаться, — и пошла. И слава Теб, Господи, ничего — мы съ нимъ хорошо жили. Примрно даже, можно сказать, что пожили. Кто-жъ ужъ особенно-то хорошо живетъ? Тоже немного такихъ. Ни бить чтобы, ни ругаться — не любилъ онъ этого, покойникъ. И жаллъ меня, одвалъ хорошо. Комната небольшая намъ давалась… Именно, что отца съ матерью успокоили. Пилъ онъ временами, это дйствительная правда, но во хмелю смирный былъ, ничего. Боялась пьяныхъ-то, съ измалтства была напугана, крестный мой, дядя родной, очень буянилъ, блой горячкой и померъ… Первое время — смерть, бывало. А тамъ привыкать стала. Что-жъ теперь длать? Мужъ — не другой кто. Что и нехорошо, такъ покрывать норовишь, терпишь. Такъ ужъ, значитъ, отъ Бога показано.
Сколько времени-то?… Да, года два ужъ прошло. Два года съ небольшимъ. Только слышимъ мы, — изъ Москвы тоже оказіи бывали, и братъ мн писалъ, — большое, слышимъ, съ омой портнымъ несчастье. Заболли у него въ Москв глаза, и Господь знаетъ, съ чего. Лчили его, сажали на машину…
— На какую машину?
— Машина такая, стало-быть, матушка, лчили тогда такъ. Тоже у докторовъ у всякихъ перебывалъ, — и все не легчало. Вс хуже, да хуже. И такъ его испортили, машиной-то главная вещь повредили, что года не вышло, — и ослпъ онъ. Да, вотъ какое и счастье. Что-жъ это? мы такъ и ахнули. Мужчина молодой, здоровый, красавецъ и вдругъ ослпъ!
Извстно, мастерствомъ ужъ нельзя заниматься, баринъ его выписалъ назадъ съ женой. И пріхалъ онъ къ намъ. Да, вотъ, барышня, какъ свидться привелось!… Около праздника-то ему пріхать, а на Воздвиженье-то я письмо о немъ отъ брата получила.
Только это пріхалъ ома Егорычъ къ вечеру съ женой, съ кладью. Я и не видала, въ горниц была. Наши бгали, а мннельзя было отойти. Вечеромъ ужинать въ людскую позвали, и мы съ мужемъ пошли. Мы когда и въ горниц ужинали, да на ому-то взглянуть очень любопытничали. Жутко мн очень въ первый разъ-то было. Только входимъ мы, глядимъ, а онъ, батюшка, сидитъ у стола и палочку около положилъ, — худо-ой такой, печальный, а одтъ чисто, пара на немъ хорошая. Хлбъ жуетъ. Глядятъ вс на него, только за столъ садиться стали. Я подошла… Врьте, барышня, только иду, а онъ ко мн-то и обернулся. Да походку, что ли, мою узналъ, — какъ ахнетъ. ‘Ахъ, еклуша, ты это, знать!’ Тамъ мн его жалко стало, Боже мой… Ужъ все я забыла, не то, что тамъ старое поминать, а жалко-то очень! Извстно, этакое горе, — и всякаго пожалешь, а не то что… ‘Я, — говорю, ома Егорычъ’.— ‘Вотъ, — говоритъ, — какъ свидться Богъ привелъ!… Кто это думалъ?’ Я такъ и слова сказать не могла и сть ничего не ла, посидла и ушла въ горницу. А мужъ пришелъ въ буфетъ сердитый-разсердитый. Строгій онъ у меня былъ. ‘Ишь, — говоритъ, — пополовла вся. Пора бы и забыть дло-то’, говорить. Стала я ему свое говорить. ‘Бога-то, молъ, ты, Степанъ Ильичъ, не боишься. Ужели-жъ теб самому его не жалко?’ Молчитъ. Посл ужина собралось насъ въ двичьей много. Авдотья пришла. Стала сказывать, какъ началось, какъ ослпъ. Мы вс слушались. Плакали вс. И сказываетъ она, барышня, что совсмъ ому узнать нельзя. Какой былъ и какой сталъ, — точно другой человкъ. Году нтъ, какъ этакое несчастье съ нимъ приключилось, и весь онъ не тотъ. Все по монастырямъ, да по церквамъ ходитъ, и съ ней совсмъ другой сдлался. Бывало, сердится когда, ругается чернымъ словомъ, дерется иной разъ, — горячій былъ, особенно послднее время, — а теперь совсмъ не то. Извстно, гд-жъ слпому драться? И все проситъ, коли знаетъ, кто грамотй, про божественное ему читать. Онъ самъ-то грамот очень хорошо зналъ. Слушаетъ, сколько хочешь ему читай, все слушаетъ. ‘Врите, — говоритъ, — двушки, кажный день какого святого знаетъ’.
И видимъ мы, барышня, все истинную правду она говорила. Чуть свтъ, бывало, къ заутрени ударятъ, ужъ ведетъ его Авдотья, либо мать. Только видимъ мы, съ матерью онъ совсмъ не перемнился. Такъ говорили у насъ, что не взлюбилъ онъ ее. Оттого, что жениться ему не хотлось, а мать уговаривала, желала она очень, — ну, и опостылла ему, стало-быть. Ругаться не ругался съ ней, а и говорить много не говорилъ. Только это, матушка, въ самый въ сочельникъ, подъ Рождество, такая что-то тоска на меня нашла. Такъ надо сказать, что она у меня толкомъ-то и не проходила. Все нтъ-нтъ, да и сказывается. А тутъ, врите, мста себ нигд не найду. Была у насъ одна двушка, пожилая, именинница, Евгеніей звали, утромъ пирогъ пекла. Мужъ мой выпилъ маленько. У господъ гости были, женинъ братъ пріхалъ и человка съ собой привезъ. Съ нимъ знать тоже еще выпилъ. Посл всенощной онъ въ буфет, а я пошла въ людскую. Не вытерпла. Дай, молъ, на ому взгляну разокъ, съ Дуняшей поговоримъ. Въ сняхъ со мной ключница встртилась. ‘Тихо, — говоритъ, — у нихъ, не знаю, дома ли, нтъ ли’… Въ людской, гляжу, пусто, ужинъ не собирали, на лавк сторожъ спитъ, народъ въ ткацкой, а каморка ихняя, что ом съ женой давалась, притворена. И слышу я, словно кто про божественность, — тихо такъ, это изъ каморки-то слышно. Думаю, ома, стать, его быдто голосъ-то. Подошла съ двери и гляжу въ скважину.
Вижу, на полатяхъ бабушка Степанида, мать-то его, лежитъ, а ома сидитъ у стола, бумаги газетной листъ большой въ рукахъ держитъ, и гляжу я, свертываетъ онъ что-то, рубцы большіе изъ бумаги закладываетъ. Волосы не причесаны, ситцевая рубашка на немъ, брюки. Сидитъ и поетъ, и самъ плачетъ, голосъ-то срывается. И такое лицо у него печальное… кажется, и не забудешь, что за печаль на лиц… На стол лучина горитъ… Авдотьи, вижу, нтъ. Какъ, думаю, идти? Однако, не устояла. Его-то жалко и тоска-то очень меня досадила. Какъ что было, какъ въ двушкахъ была, все вспомнилось. Отворила дверь и вошла. Поговорю, думаю, хошь слово ему скажу, не полегчаетъ ли? Поднялъ онъ голову-то, отвернулся и давай слезы утирать, а самъ улыбается. И до того мн его жалко стало, — вотъ душа съ тломъ разстается да и только. И зачмъ, думаю, я только на свтъ родилась? Только виду ему не доказываю.
‘— А, — говорю, — батюшка, это я. Жены-то нтъ?— говорю.— А я было къ ней’.— ‘Ахъ, это вы, екла Матввна. Присядьте, говоритъ, — посидимъ, она подойдетъ’.— ‘Степанида Аркадьевна, говорю, — спитъ?’ — ‘Она глухая, — говоритъ, — не проснется. Присядьте, пожалуйста’. А самъ хмурится, какъ про мать-то сталъ говорить. Я и сла на Авдотьину постель. Сидитъ ома, смотритъ мимо меня (вдь не видитъ), улыбается. И пуще мн его жалко. ‘У всенощной-то, — говорю, — въ алтар стояли, ома Егорычъ?’ ‘Да, — говоритъ, — ужъ я всегда тамъ. Народъ не толкаетъ и не жарко, сподручне мн, — все слышно’. А самъ опять вертитъ бумагу. ‘Что-жъ это вы, — говорю, — батюшка, изъ бумаги-то длаете?’ — ‘Ахъ, — говоритъ, — еклуша, скучно очень. Не привыкну никакъ безъ дла-то и на народ сидть не сижу. Давеча Митюшка изъ дому старую газету принесъ, я и радъ. Выкройку изъ нея сдлалъ и, видите вонъ, врод рубца по памяти загибаю, будто это у меня что путное шьется’…
Слушала я, да какъ зальюсь слезами… Не удержусь никакъ и кончено дло. А онъ улыбается, будто видитъ. ‘Или вы это о мн?’ — говоритъ. А я и выговорить не могу. Только онъ мн говоритъ, барышня: ‘Вы, — говоритъ, — екла Матввна, обо мн ничего не скучайте. Это, — говоритъ, — можетъ Господь мн милость послалъ. Въ чувствіе меня привелъ, глазъ лишивши. Усмирилъ Онъ, Батюшка, мое сердце. Вы что думаете, плакалъ-то сейчасъ? Можетъ, думаете, заскучалъ очень? Нтъ. Я не о себ плакалъ. А вы ничего, я такъ думаю, этого дла не понимаете. Я даромъ что безъ глазъ, а мн ихъ-то еще того жальче, всхъ вы то подумайте, — говоритъ, — зашелъ я сейчасъ въ ткацкую: безобразіе, разговоры у нихъ тамъ, шутки разныя, хохочутъ. Такое ли нынче время? Того не понимаютъ, какая у насъ нынче ночь на двор. Я взялъ, да ушелъ, а жену пустилъ, — пусть, коли ей хорошо. Очень, — говоритъ, — еклуша, сердце во мн смирилось. Вотъ какъ смирилось. Нтъ во мн окончательно ни злобы, ни озорства никакого. Оттого, что все это, — говоритъ, — еклуша, пустое, плевое дло. Людей-то жалть прежде надо, а не злобствовать. Жизнь наша, истинно сказано, цвтъ сельный, такъ сказать. И ничего мы не знаемъ. Все въ рукахъ Божіихъ, а мы все равно, что ничего, — тлнъ одинъ. А вотъ Онъ, Богъ-то, — говоритъ, — и съ глазами, и безъ глазъ. А плачу я, — говоритъ, — екла Матввна, больше о праздник, потому что праздникъ будетъ великій, скорбный праздникъ и людямъ осужденіе’…— гонять. Да самъ всталъ, барышня, съ мста-то, лицо у него, я вижу, худое, да странное такое, точно, знаете, жутко глядть-то на него. Голову поднялъ, руками этакъ машетъ, самъ дышитъ тяжело. ‘Христосъ, — говоритъ, — рождается, Христосъ въ міръ пришелъ. Къ своимъ пришелъ, и свои его не приняли’… Слезы-то у менятекутъ, плачу я, а самой страшно.
Степанида поднялась, смотритъ. ‘Что ты, омушка?’ Замолчалъ онъ, врод какъ опомнился. Посмотрла она и мигаетъ мн: это, дескать, бываетъ съ нимъ’. И легла опять. А мы долго сидли. Сталъ онъ мн всё сказывать, какъ Господь на землю приходилъ, очи слпымъ отверзалъ, какъ жить надо, какъ что. И все плакала. А мужъ-то, гляжу, идетъ. Давай шумть, разсердился, бда какъ. Только ома ему и говорить: ‘Побойся, — говоритъ, — Бога, Степанъ Ильичъ. Въ ум ли ты?! Ты на кого съ пьяныхъ глазъ думаешь? Нешто я при убожеств моемъ могу грховными длами заниматься? Можетъ себя-то марать передъ Богомъ никогда не согласенъ. И ее напрасно только зря обижаешь. А ты бы посидлъ съ нами, мы бы съ тобой хорошо, по-Божьи поговорили’. Ну, молчитъ. И сталъ ему ома выговаривать: ‘Человкъ ты, Степанъ Ильичъ, хорошій, а ведешь себя нехорошо: виномъ зашибаешь, и когда-жъ зашибаешь? Не дождавшись Божьяго праздника, въ этакій великій день соблюсти себя ни можешь. Неладно это тоже. Чего добраго, Христосъ Батюшка въ славное Свое второе пришествіе придетъ, а ты и на встрчу къ нему негоденъ будешь. Что-жъ хорошаго?’ Все молчалъ Степанъ-то. Послушалъ, послушалъ: Знаю, — говоритъ, — подлая моя душа, до вина слабъ вовсе’. Махнулъ рукой и пошелъ, а самъ кричитъ мн изъ людской: ‘Смотри ты у меня, екла! Даромъ, что я ушелъ, а я не забылъ, вс помню’. Ну, извстно, съ пьяныхъ глазъ, ничего меня даже словомъ не обидлъ. Только, барышня, съ этого разу стало мн сейчасъ лучше. Точно что сдлалось, ей-Богу, право, и тоски той нтъ ничего и омушку не жалко!…
Объ масляниц мы вс свту не взвидли съ перепугу. Прибгаетъ къ намъ передъ обдомъ мужчина изъ ткацкой, лица и немъ нтъ. А мы только было за блины хотли садиться. Говоритъ: ‘Доложите поскоре барину’…— ‘Что такое?’ — ‘Не благополучно у насъ’, — а самъ еле дышитъ.— ‘Да что такое?’ — ‘Съ омой Егорычемъ неблагополучно! И Господи знаетъ, съ чего. Все метать началъ, кричитъ, ругается, лицо нехорошее. Мать приколотилъ, на силу убжала отъ него, ругаетъ ее нехорошими словами. Не знаемъ, что съ нимъ длать, не подступимся никакъ!’… Выскочили мы на крыльцо, шумъ такой въ кухн, страсть, и голосомъ страшнымъ ома кричитъ. Я испугалась, да назадъ. Что-жъ смотрть то? Страсть одна. А двушка у насъ одна была смлая, моя двоюродная сестра, только хотла въ кухню войти, а ее не пустили, вышибъ онъ кирпичъ изъ плиты, да въ приказчика пустилъ, немножко ему въ голову не попалъ. Доложили барину. Баринъ его связать приказалъ, и за докторомъ на лошади послали. Докторъ пріхалъ, ‘помшательство въ голов, — говоритъ, — вышло’. Извстно, съ тоски.
Повезли его въ городъ, докторамъ показывали, лчили. Затихъ онъ, но въ себя не приходилъ. И ничего ему доктора не помогли — помшанный и помшанный, больше ничего. На шестой недл поста пріхалъ изъ монастыря священникъ, сталъ его отчитывать — сразу ему полегчало. Два раза отчитывалъ, и прошло это съ нимъ. Разговлялся съ нами, тихій такой, никого не обидитъ, и все о божественномъ говорилъ. ‘И самъ, — говоритъ, — не знаю, что такое со мной сдлалось. Ничего не помню’. У насъ такъ вс говорили, что испортили его. Да кому кажется? Про меня всякій знаетъ, что я на такую низость никогда не пойду, и просить некого. Спаси Господи. Да и что онъ мн? Замужняя я женщина и вдругъ бы мстить ему стала!… Я и думать-то забыла. И диви бы онъ виноватъ былъ, а то всякій знаетъ, вины за нимъ не было никакой ршительно.
И всю весну, барышня, онъ ничего, здоровъ былъ. А въ ма мсяц, глядимъ, опять на него нашло. Баринъ въ городъ узжалъ и мужа мово взялъ съ собой. Барыня испугалась, приказала его убрать, а то, чего добраго, человка убьетъ. Нешто долго? Взяли его, въчуланъ заперли, при сара, пристройка такая была. Заперли его, побился онъ и потомъ сразу затихъ. Мы поужинали, я говорю своей сестр двоюродной, — она прачка была. ‘Акулина, — говорю, — пойдемъ по саду пройдемся. Мужа нтъ, домой рано идти’. А ночь, барышня, хорошая, мсячная была, такая ночь — свтлая разсвтлая. Садъ у насъ огромный былъ, глухой, темный, — сирени, врите, море разливанное, черемуха, — такой воздухъ, даже невозможно въ домъ уйти. Наши вс у воротъ собрались… Мы посидли, да и пошли. Прошлись маненечко на дорожк, сырость такая, близна, и тихо, только соловьи заливаются, да лягушки кричатъ. Идемъ мы, промежду себя разговариваемъ, — извстно, у всякаго тоже свои дла… да ужъ къ дому повернули, слышимъ, поетъ кто-то за садомъ. Кто, молъ, это? Кому бы тутъ быть? Смотримъ, а между деревъ омушкинъ чуланъ виденъ, пристройка, куда его заперли-то. ‘Вдь это ома’, — я говорю. А Акулина любопытная такая была. ‘Пойдемъ, — говоритъ, — еклуша, послушаемъ, пожалуйста, очень любопытно’. Мы травой-то и побжали. Слышимъ, такъ-то онъ, батюшка, поетъ-заливается. Вотъ поетъ, вотъ поетъ. И голосъ-то пріятный такой. И давно ужъ не плъ, все, бывало, божественное что-нибудь, а тутъ псню поетъ. И печальный-распечальный голосъ. Дощечку себ вынулъ изъ стны, влзъ повыше, облокотился и поетъ:
‘Ты горюнъ, горюнъ, добрый молодецъ,
Ты горюнъ, ома Егорычъ,
Гораздъ ты, горюнъ,
Только горе горевать!’
Псня такая была… И какъ увидали мы, обревлись мы съ Акулиной до-сыта!’…
Нянюшка замолчала. Голосъ ея спалъ на послднемъ слов, въ лиц что-то дрогнуло, она заморгала глазами и, наклонясь, принялась усердно утирать себ лицо фартукомъ.
— Ужъ очень жалко-то! — качая головой и сморкаясь, шепотомъ проговорила она и продолжала:— Услыхалъ онъ насъ, — лопухъ, что ли зашумлъ, или плакали-то мы, замолчалъ. ‘Кто это?’ — кричитъ. А мы притаились, и слова-то не выговоримъ никакъ.‘Это вы, — говоритъ, — екла Матввна?’ Ну, мы сказываемся. ‘Ахъ, — говоритъ, — матушки мои, спасибо, — говоритъ, — что пришли. А я себ окошечко продлалъ, очень ужъ духъ-то хорошій. Скучно мн, — говоритъ, — очень. Охъ, какъ скучно! Не знаю я, что мн длать. Чего, — говоритъ, — они меня заперли? Разв я трону кого? Это пройдетъ со мною, самъ я не радъ, знать Господь еще гнвается на меня’.
Стали мы его разговаривать. Акулина говоритъ: ‘Что это вы, — говоритъ, — батюшка, Господь съ вами? Очень ужъ народъ-то пугаете. Напугали всхъ, боятся васъ вс до-смерти’. Началъ онъ опять пть, долго плъ. Такъ и ушли мы, а онъ все поетъ. Да ужъ очень голосъ-то жалкій. Я все плакала, и домой пришла, плакала.
Сказали мы Малань Петровн, что ничего-то онъ, она утромъ барын доложила, его и выпустили. То-то, выпускать-то бы, должно быть, не надо. Да вдь жалко очень, барышня. Ничего, смирный совсмъ сдлался, какъ есть хорошій мужчина… Что-жъ его мучить-то?
Только это, матушка, вечеромъ, въ тотъ самый день, какъ выпустили его на волю, — барышня моя, Катерина Петровна (я за ней ходила), спать стала ложиться, а я-то въ людскую пошла, за щипцами, щипцы у меня были заготовлены. Ужъ у насъ огонь гасили. Вхожу въ людскую, а въ печк мужчина сидитъ одтый. Гляжу это онъ, ома. ‘Батюшка, — говорю, ома Егорычъ, чтой-то вы въ печк-то длаете?’ — ‘Да вотъ, — говоритъ, — хочу сальцемъ растереться, очень руки-ноги ломятъ. Думаю, не лучше ли?’ А caмъ одтъ. И сейчасъ вылзъ и прямо пошелъ къ себ ощупью на полати ползъ. А тамъ — мать его спала. Старушка-то услыхала и встала. ‘Иди, — говоритъ, — омушка, я уйду’… А онъ какъ закричитъ на нее: ‘Н-ну, слзай, что-ли, старая чертовка. Я-те стащу’… И легъ. И такъ это мн непріятно стало. ‘Чтой-то, — я говорю, — ома Егорычъ, грхъ мать-то ругать’. — ‘Она, — говоритъ, — того стоитъ’. Съ тмъ и ушла я, и не знаю, что у нихъ было. И любопытно бы подождать, да главная вещь — барышня меня дожидалась. Только видла, легъ онъ на полатяхъ, а он двое внизу, Степанида на его мст легла. И не знала я, что насъ и утро ожидаетъ, ничего у меня въ мысляхъ не было ршительно.
Утромъ встала я рано, блье мн хотлось пораньше, до господъ, сполоснуть, взяла тазикъ и иду на прудъ. А на двор Авдотья мн навстрчу, лица на ней нтъ. ‘Батюшки, — говоритъ, не знаю, что и думать: пропалъ мужъ’. Стала сказывать: ‘какъ ты вчерась ушла, — говорить, — онъ легъ, тихо очень лежалъ. Я заснула, проснулась еще до свту, и такъ мн что-то жутко, и хорошо стало, сердце очень заныло. Засвтила огонь, гляжу, а его нтъ на полатяхъ-то. Пальто его тутъ и сапоги, а самого нтъ. Я туда-сюда, нтъ и нтъ. Кругомъ все обгала, не видать нигд! Что за чудо? Ну, потолковали мы, куда бы ему пойти-то кажется? И такъ думали, гд-нибудь легъ спать. На него часто тоска-то находила, бывало, куда-нибудь уйдетъ. Она-то опять искать побгала, а я блье полоскать пошла. А туманъ былъ, кажется, я и не видывала такого тумана. Прихожу на прудъ — свту Божьяго не видать. Чисто вотъ какимъ молокомъ все затянуло, между деревъ-то такъ и тянется, не узнаешь мста-то никакъ, и солнышка не видать нигд ршительно.
Встала я на плотикъ, валикъ приготовила, только нагнулась, хочу полоскать, а сама мыслями-то думаю, что за чудо, куда онъ длся? Да голову-то повернула и вижу — на вод, средь пруда, что-то точно чернется, покажется быдто, и опять ничего. Прудъ у насъ неглубокій былъ. Такъ у меня ноги-то и подкосились. ‘Онъ, — думаю, — больше некому, онъ. Его, знать, голова, волосы чернются’. Точно сердце почувствовало. Со страху-то не опомнюсь. Рубашку мужнину полоскала, упустила. Хочу бжать, не могу, и кричать голосу нтъ. Ужъ насилу-то добжала, кричу, что есть мочи кричу, а голоса нтъ ничего: ‘Батюшки, помогите, несчастье случилось! Человкъ утонулъ!’
Набжали со всей дворни, шумъ поднялся, мужики даже услыхали, съ поля пришли. А Авдотья сла у самой людской, у порога, и сидитъ, ноги-то, значитъ, какъ отнялись точно. И ни слова не говорила. Смотритъ врод дурочки. Господи Іисусе Христе.
Баграми его и вытащили. Да. Я первая и увидала. Такимъ родомъ и жисть кончилъ. Богъ его знаетъ, нечаянно онъ, со слпу, въ воду-то угодилъ, самъ ли кинулся… Такъ больше думали, не самъ ли: тосковалъ очень. Какъ вынули его изъ воды-то, барыши, ходила я, глядла на него, батюшку, въ послдній разокъ. Сорочка на немъ чистая, лежитъ, ужъ и хорошій-то былъ первое время, Господи Батюшка. Красивый такой, и лицо опять стало, словно вотъ молодой онъ былъ, еще какъ не женился. Волосы приглажены, блый такой и будто на улыбочк. Не похожъ на утопленника-то, вс тогда же говорили. Авдотья лежитъ, воетъ, Степанида тоже замертво валяется, пуще себя-то ругаетъ, что не доглядла. А я, барышня, смотрла, да такъ все мыслями-то думала: Единому Богу извстно, что Онъ творитъ, Его святая воля… И хоронили его, барышня, по православному, даромъ что себя жизни лишилъ. Потому что онъ не виноватъ, въ болзни: помшательство нашло, — значительно заключила нянюшка и опять задумалась.
V.
Мы долго молчали.
Я глядла на ея худую, старую, согнувшуюся въ непринужденной поз фигуру, на сухія, рабочія, огрублыя и сморщенныя руки, которыми она неловко и неторопливо, въ раздумь, оправляла рукава своего старенькаго платья. Я вглядывалась въ мелкія и тонкія черты ея добраго и ‘тихаго’ лица, и силилась разглядть какую-то тайну, заключавшуюся въ нихъ, разгадать страшную загадку, которую, мн казалось, задали мн и ея печальный разсказъ, и выраженіе лица, и тускло освщенная, убогая комнатка. Мн хотлось спросить ее, откуда взяла она силу прожить свою длинную, однообразную и нелегкую жизнь, совершить этотъ долгій и блдный, чуждый мн подвигъ?
— Скажи, няня, — спросила я посл долгаго молчанія, — отчего собственно ты отказалась отъ него? Ну, не все ли равно, хоть за три часа, да разршили. Отчего ты не пошла внчаться?
Нянюшка оглянулась на меня, и въ лиц ея засвтилась улыбка, таинственная и торжественная вмст.
— Господь знаетъ, — медленно проговорила она, — судьба отвела, должно быть, я такъ думаю. Да что-жъ, барышня, вдь такъ и вышло, матушка: что-жъ бы онъ, ничего не поживши, да ослпъ-то бы, что-жъ это за мука? А у нихъ должно быть въ роду. Дядя у него тоже слпой былъ, братъ двоюродный…
Мы снова замолчали. До слуха нашего донесся откуда-то торопливый, безпокойно-торжественный звонъ.
— Наши, того гляди, теперь придутъ… Заболталась я съ вами, — сказала екла Матвевна и встала.— Спать бы пораньше, — глядя въ окно, замтила она и прибавила уже совсмъ другимъ, немного строгимъ и серьезнымъ тономъ человка, привыкшаго всю жизнь заботиться о чужихъ длахъ, — завтра опять сутолока, съ утра. Не дождешься, когда эти праздники пройдутъ.
Я не слушала ея и смотрла въ окно. Втеръ стихъ, и на неб давно расчистило. Полная луна высоко стояла надъ крышей кухни, озаряя ее блдною, серебристою влагой. Широкое, неровное и рыхлое покрывало благо снга, завалившаго дворъ, искрилось милліонами разноцвтныхъ искръ. Твердыя голубыя тни фантастическими фигурами перескали его. Было совсмъ тихо, только попрежнему безпокойно и торжественно гудлъ гд-то колоколъ.