Поделом!, Немирович-Данченко Василий Иванович, Год: 1899

Время на прочтение: 39 минут(ы)

Василий Немирович-Данченко

Поделом!

Из автобиографии бесхарактерного человека

I

Я не могу выразить, до какой степени она сделалась мне противна! Когда она не смотрела на меня, я пристально вглядывался в эту женщину с чувством не то недоумения, не то злобы на нее, на самого себя… Наблюдал каждое ее движение, вслушивался в ее голос, вдумывался в ее мысли — и никак не мог решить: да чем же она приворожила меня, куда делась та прелесть, которая еще недавно мерещилась мне в этой будничной, самой обыкновенной из обыкновенных женщине? Когда она оборачивалась ко мне, я старался равнодушно отвести свой взгляд или вставал и уходил зачем-нибудь в другую комнату… Потом я начал, к ужасу своему, находить, что она совсем глупа и глупа с претензиями — благодаря мне самому. Вспоминая прошлое, я бессильно злился на себя. Ведь, я ее убедил что она и умна, и хороша собою. Она поверила и теперь только равнодушно пожимает плечами, когда я осмеливаюсь оспаривать ее или недостаточно восхищаться этим широким и пухлым лицом, невыразительным, тусклым, белесоватым, как чухонская летняя ночь… Всего тяжелее, когда, разнежась, она начинает с видом избалованного котенка ластиться и от меня требовать ласк. Хуже всего то, что она искренно думает, будто я в такие минуты счастлив свыше меры!.. И я должен играть роль довольного, должен улыбаться, поддерживать эту, мною же созданную, ложь, повторять свои уверения, хотя бы для того, чтобы не быть смешным в глазах других!.. Чего я не делал только для этих других! Разуверясь сам в ее уме, я хотел убедить посторонних, что она чуть не гений. Я рассказывал из ее жизни, будто бы действительные случаи, обрисовывающие ее великодушие, находчивость, ум. Я словно нехотя сообщал об остроумных сравнениях и характеристиках, которые она никогда не произносила, и когда кругом с завистью повторяли обо мне: ‘Везет, право, Вардину! Какая у него умная жена и как он влюблен в нее до сих пор’, я старался улыбаться и казаться счастливым, хотя у меня, именно, в такие минуты на сердце скребли кошки, а в голове гвоздем сидела мысль — уйти бы куда-нибудь от нее да подальше, уйти навсегда и не видеть ее больше… Совсем не видеть. Хоть на край света, что ли, хоть в ссылку. Часто мне казалось что ужаснейшие условие жизни будут сноснее этих, лишь бы мне остаться одному. Я помню — мы тогда жили в Ялте с нею, надоела в то лето она мне, до того, что когда мне рассказывали о чужих женах, бегавших от мужей с какими-то невероятными татарами, я прислушивался с завистью и, проходя потом по базару, присматривался к черномазым Мустафам и Абдуллам, мечтая, не лишит ли кто-нибудь из них и меня обладание этим сокровищем. Но увы! Очевидно, она только мне казалась привлекательной. Мои друзья перестали мало-помалу бывать у нас. Им было скучно с нею, а так как я создал ей репутацию умной женщины, то они, между собою, оправдывались тем, что она слишком для них серьезна. Целые вечера я томился до сумасшествие и должен был молчать. Я задыхался от бешенства и должен был улыбаться, я хотел ударить ее тою самою рукой, которою в эти минуты ласкал ее… Я отдыхал только тогда, когда, сидя на балконе один — любовался синевою в бесконечную даль уходившего моря и фиолетовыми массами скал, падавших в него своими обрывами. Сама природа под этими впечатлениями, облекалась для меня в какую-то неразгаданную грусть. Hа западе садилось солнце. Золотистые отблески, его горели на серых утесах Ай-Петри. Я тосковал, глядя на них! Мне казалось, что в моей жизни солнце закатилось навсегда и ночь ее будет без рассвета. Но и эти минуты продолжались недолго, очень недолго. Обыкновенно из комнаты показывалась она и, стараясь придать своему лицу остроумное выражение, нараспев говорила.
— Скажите пожалуйста, мы мечтаем… Солнце… море и скалы! как это поэтично!
‘Дура — молчи!’ — так у меня и вертелось на языке, — но это было бы слишком большою противоположностью тем нежностям к которым я уже приучил ее. Я улыбался болезненно, виновно и, вздыхая, уходил домой слушать ее глупости и любоваться ее неуклюжестью!.. Она мне отравляла все — каждый час, каждую минуту. Я, видимо, сам для себя опускался, терял интерес к жизни, к знакомствам и ждал только ночи, чтобы, потушив огонь, хотя не видать ее, если уже нельзя было не слышать. Она имела отвратительную привычку дышать во сне так тяжело, что я долго не мог, бывало, заснуть. Мне удавалось это только после того, как, несмотря на жару, с головою, я укутывался в одеяло… Утром я долго не хотел открывать глаза, потому что знал: первое, что увижу, будет ее толстое и широкое с раскрытым ртом лицо, кажущееся каким-то серым пятном на белых наволочках подушек… Дошло до того, что я вздыхал с завистью, когда мне передавали: ‘А знаете, такой-то на днях овдовел!.. Бедный, безутешен до последней степени. Сказывают, в первую минуту чуть не сошел с ума’…
О, я бы не сошел с ума!.. Нет, напротив, он вернулся бы ко мне.
Именно, вернулся бы. Ведь был же он у меня, ведь десятки женщин до нее находили меня интересным, не скучали со мною, искали моего общества. Но с нею, я — чувствовал, что начинаю глупеть… Я уже был не тем, чем прежде. Теперь со мною действительно соскучились бы все. Мозг мой точно застилал какой-то туман. Я делался вялым, и равнодушным. Мне казалось, что самые инстинкты жизни мало-помалу гаснут во мне. Раз, помню, в темный вечер я сидели в павильоне над морем. Меня не видели в сумраке и я слышал, как около двое знакомых говорили:
— Что сделалось с Вардиным?
— А что?
— Да он ополоумел совсем… Разве ты не видишь?
— Правда, изменился и к худшему. Его узнать нельзя.
— А все потому, что слишком серьезную жену взял. Она, ведь, гораздо умнее его, ну, он не может, разумеется, не чувствовать этого и привыкает молчать. Она подавляет его своим превосходством.
— Притом же он и влюблен в нее как!
— До сумасшествия!.. Ты замечал, как он не отводит глаз от нее. Особенно, когда она говорит!
Дураки!.. У меня кипело все внутри: не мог же я им крикнуть, что не отвожу от нее глаз из боязни, чтобы она не сказала какой-нибудь крупной глупости, чтобы иметь время и возможность этой глупости придать особенный смысл, осветить ее так, чтобы она вдруг стала и глубокомысленной, и остроумной…
— А когда ее нет, он ходит, точно в воду опущенный, — продолжали милые люди.
— Ревнует он ее?
— Ну, если ревнует, так уж это ему не делает чести.
— Почему?
— Нужно быть очень дурного мнения о вкусах своих друзей, чтобы заподозрит их в желании ухаживать за его женою…
— Да, признаюсь… Она очень умна, все, что хочешь, но, правду сказать, такой ординарной, женщины я не видел.
— И не только ординарной, а знаешь, что называется — затрапезной.
— Ты заметил ее манеру одеваться?
— Претензий — Бог знает сколько. Турнюр наденет, точно у нее кулак позади торчит и непременно набекрень… Платье — непременно измято. Тесемки какие-то висят, лиф загнется обязательно. Из-под мышек складки.
— Руки, как у кухарки.
— А ее манеру мазаться ты заметил. По серому фону — красные и белые разводы.
— Вардину нравится. Вообще, надо сказать правду, он убил бобра!
— Да!.. А тут еще…
Мои добрые друзья пошли дальше, и я уже не слышал конца их разговора… Я вернулся домой, словно приговоренный к смерти, мне казалось, что к ногам моим привязаны пудовики, — а на пороге, в порыве нежности, она бросилась ко мне на шею и навалилась всею тяжестью своего тела…
— Что ты сегодня так холоден? — сказала она. — Или мне не к лицу голубой галстух?
Голубой галстух!.. Если бы он обратился в виселичную петлю, он был бы ей очень к лицу!..
— Нет, так, я не совсем хорошо себя чувствую.
— Ну, так поди ко мне… я тебя приласкаю и все пройдет.
Слава Богу, что в комнате были сумерки и она не заметила взгляда, полного ненависти, которым я обвел всю ее противную толстую фигуру, на которой все сидело именно — как на корове седло. И каким слащавым тоном она сказала это!.. Но, Боже мой! что я почувствовал, когда она, бесцеремонно неловко, бухнулась ко мне на колени. Она не умела даже сесть на них, а как-то кидалась с размаху, и, обнимая мою шею и прижимаясь ко мне лицом, всегда ухитрялась или помешать мне свободно дышать, или запачкать пудрой и белилами мой сюртук. Но что же было делать! Ведь, я сам, семь лет тому назад, с полным убеждением уверял ее, что она хороша собой и грациозна… После этого она и не была особенно виновата, приняв все за чистую монету!..
Боже мой, с какою завистью я смотрел на других жен!.. Их мужья казались мне счастливцами?
— За что им достались такие сокровища!
Я ревниво следил за этими ‘сокровищами’, вчуже любовался ими, их простотой и наивностью, их грацией, мелодией голоса, ласкою, которая слышалась в каждом их слове, виделась в каждом их взгляде, и отрывался от этих грез, чтобы услышать какую-нибудь глупость из бескровных уст моей собственной супруги…
Она была зато счастлива!
Правда, за нею никто не ухаживал. Тем было хуже для меня. Она требовала, чтобы я ей заменил всех. Она была совсем довольна. Удивительно, что мы от счастья — умнеем, женщины, напротив, — глупеют.
И подумать, что так, в этой вечной каторге, прошло уже семь лет, семь долгих лет. Чтобы понять мои муки, помножьте эти годы на дни, часы и минуты… Подумайте, что каждая такая минута падала на мою бедную голову, словно холодная капля на бритое темя помешанного! Не страшно ли это? Не странна ли моя бесхарактерность? Оставаться, терпеть, притворяться и ни разу не дать вырваться на волю всему, что накипело на душе. Какая, каторга могла сравниться с этою мукой — мукой жизни вдвоем с ненавистною женщиной.

II

Ялта в этом году была особенно оживлена.
Я не помню, чтобы когда-нибудь прежде сюда съезжалось столько эффектных и просто красивых женщин. Одна из них — из Москвы, обращала на себя общее внимание. Говорили, что здесь лечился, никуда не выходивший ее муж, зато если его никто не видел, — она показывалась всюду. Я ее встречал то на лошади, на кровном карабахе, золотистого цвета, то в легком шарабане, плетеном из тростника, то гуляющею на берегу моря — и всегда окруженною, всегда веселою, улыбающеюся, жизнерадостною. В самом деле, от нее так и веяло довольством, счастьем, здоровьем. Вот уж именно каждым нервом жила она, от каждой минуты брала все, что могла дать ей эта минута. Смех ее, заразительный и искренний, до сих пор звучит в моих ушах и я помню, что мне в первое время было даже противно его слышать! Противно — или неприятно, что я не могу принять в нем участие — теперь уже не помню. Я, случалось, уходил из аллей Мордвиновского сада, с набережной, когда этот смех долетал ко мне навстречу… Если хотите, она не была красавицей — в строгом смысле. Напротив, каждая черта ее лица оказывалась неправильною. Лоб немного низок, глаза прорезывались чуть-чуть вкось, как у калмычек, нос вздернут кверху, губы слишком полны и румяны, но в общем от нее трудно было оторваться взгляду и десятки блиставших тут же львиц большого света отошли назад с ее прибытием. Жизнь, жизнь, вот чем брала она! Про нее рассказывали чудеса. Говорили, что она была необыкновенно сильна и неутомима. Из дальнейших экскурсий верхом ее кавалеры возвращались осовелыми и усталыми, а она, напротив, будто только что села в седло. Плавала она дальше всех, ныряя, держалась под водою дольше других. На балах, дававшихся в местном ‘собрании’, танцевала до упаду, не уставая, ходила на горы как заправский татарин, выросший на их стремнинах. Зато — чуткая на всякий скандал, местная молва совершенно умалчивала о ее внутренней жизни, о ее сердечных движениях. Очевидно, их не было у этой сильной, смелой и здоровой женщины. Не было обычных увлечений, которые даже и не удивили бы никого. Или она умела их прятать? Да если бы такие и оказались то во-первых, здесь это в порядке вещей, а во-вторых, жена такого больного мужа казалась бы и не особенно виноватой. Но ее всегда окружала толпа, она жила так ‘на глазах’ у всех, что о ней даже солгать нельзя было никому из присяжных вестовщиков Ялты. Звали ее, как это ни странно, Анфисою Васильевной. Муж ее — старый полковник, женился на молоденькой купеческой дочери, которую за него отдали ради его чинов и дворянства. Училась ли она где-нибудь — не знаю, держала она себя слишком развязно. По-французски и по-английски говорила она без всякого акцента и подолгу живала заграницей. Вероятно, врожденная славянская талантливость помогла ей, и — как это ни странно — стоило ей бывало заговорить по-русски и тотчас же вы различали в ней и волжский выговор и обороты, от которых веяло на вас пристанью и косной лодкой, манеры ее при этом становились резки, даже порою угловаты. Совсем нижегородская ярмарочная купчиха, выхоленная у слабохарактерного мужа, не позволяющего себе тешиться над нею. Но только что начинала Анфиса Васильевна говорить по-французски, и вы ее не узнавали — точно другая женщина делалась. Ее приемы становились сдержаннее и самая речь — изящнее, обороты последней оказывались ‘обворожительными’, как говорили у нас селадоны старого доброго времени. Я, впрочем, не на ней одной замечал такие контрасты. Заграницей немало российских наших барынь удивят вас столь же резкою двойственностью.
Анфиса Васильевна, болтая по-русски, бесцеремонно толкнет бывало локтем и подмигнет совсем уж ‘по-макарьевски’, а расхохочется — так в другом конце Ялты услышишь. Впрочем, этот жанр имел своих любителей, и именно описываемая сторона ее характера нравилась больше всего окружавшей ее молодежи. Как-то в знакомой семье моя жена без меня встретила Анфису и познакомилась с нею. Более противоположные натуры трудно себе представить. Воображаю это свидание! По крайней мере, потом жена не могла, не вздрагивая, вспоминать об этой ‘Кунавинской Фее’, которая с первого раза затормошила ее так, что она едва могла отдышаться. Когда на другой день Анфиса приехала с визитом, жена моя спряталась в спальне…
— Отчего ты не приняла ее? — спрашивал я, вернувшись домой.
— Помилуй, да эта торговка на целую неделю меня подарила бы мигренью!
— Говорят, она очень остроумна и весела?
— Извозчики еще остроумнее бывают! — с раздражением проговорила она. — Да я уверена, что и тебе она бы не понравилась!
— Почему это?
— У нее нет ничего общего со мною! Мы с нею две крайности! Я, ведь, знаю, что тебе нравится.
Нашла чем ее уронить в моих глазах!
— Я, ведь, знаю, что тебе нравится! — подчеркнула она еще раз. — Понимаешь — ничего, что ты так хвалил во мне. Смеется она, как приказчик, и ни с кем не церемонится. С одним юнцом даже бороться вздумала. Предлагала мускулы свои пощупать. Скандал! Мы все глаза опускали. А какие вещи говорит… Это просто ужас.
— Однако, если она была у тебя с визитом, значит, ты с нею хорошо сошлась.
— Я не понимаю с чего, только она просто бросилась на меня, засыпала вопросами, наговорила, что ей столько рассказывали о моем уме. Я даже растерялась… Ну, о тебе-то, мой бедный, она совсем невысокого мнения!..
И жена откровенно расхохоталась.
— То есть? — спросил я ее.
— Она говорит: ‘Мне вас жаль (с первого-то разу — каково воспитание?). Вы меня простите, я откровенная. У вас такой бирюк-муж. Неразговорчивый, невеселый. Я его встретила как-то, идет ночь-ночью. Он ипохондрик верно! Или только для вас бережет себя, не тратится на других?’ Каков жаргон, а? Я первый раз в жизни видела такую. Надеюсь и в последний!
Я заставил себя улыбнуться хотя сердце щемило и вышел на балкон, чтобы положить конец этой неприятной беседе. Надо заметить, что к величайшему моему благополучию жена страшно боялась загореть. Таким образом, с одиннадцати утра до двух пополудни наш балкон был для нее местом ужаса, иначе не знаю, как и назвать его. Для меня же он, по этому самому, являлся убежищем и от ее глупости, и от ее ласк. Тут я был спокоен и знал, что она только изредка окликнет меня из прохладных, в тень прятавшихся комнат, а сама и носу не покажет под эти щедрые и горячие лучи южного солнца. На этот раз на балконе особенно пекло, но я любил и до сих пор люблю это. Я сел в камышовое кресло и стал любоваться чудною далью моря, уходившего сегодня в какой-то лазурный туман… В самом деле, оно сливалось с небом в полувоздушные тоны, в одну заманчивую марь, откуда, незримо в ней рождавшиеся, катились прямо к нам ленивые, медлительно вздымавшиеся и еще тише падавшие волны. С глухим шумом набегали они на золотые пески берега, где размоины пены казались широко раскинутыми причудливыми кружевами. Пена уходила вместе с соленою влагою в песок, но на смену ей являлись и разбрасывались новые каймы этих фантастически-красивых кружев… А дальше, я различал в голубой дали какой-то большой пароход, шедший на запад под парусами. Подняв свои белые крылья, бежали куда-то лодки, исчезая из глаз. Легкий ветерок — остаток ночной бури, которая развела на море такую волну, — изредка дышал прохладою в мое лицо и, пробегая по розовым кустам внизу, шаловливо срывал с них благоуханные лепестки и уносил их дальше, прямо к мрачным и величавым кипарисам, которые, точно молитвенно сложенные ладони, торжественно поднимались к самому небу. И небо это сегодня было удивительно! Такой темной синевы, строгой и благоговейной в одно и то же время я не видал до сих пор даже и в Крыму. Какою-то мистическою тайною веяло из его глубины. Я надел соломенную шляпу, потому что солнце стало припекать, и погрузился уже было в сладкую дремоту, как вдруг меня разбудила громко произнесенная моя фамилия.
Я открыл глаза. В первую минуту подумал: уж не зовет ли меня кто?
Под балконом шла Анфиса Васильевна с двумя молодыми людьми. Они ей болтали что-то, очевидно, обо мне и, вероятно, смешное, потому что она откровенно хохотала. Я убедился в этом, когда один из них, увидя меня, запнулся, растерялся и оборвал рассказ.
— Ну, что же далее? — торопила она его, вся блистая и свежим румянцем щек, и белизною зубов, и яркостью глаз, и нетерпением и Бог знает чем еще.
Тот что-то проговорил ей вполголоса.
Анфиса Васильевна подняла голову и пристально посмотрела на меня. Должно быть, я, нахмуренный и недовольный, действительно был смешон в эту минуту, по крайней мере она не могла удержать насмешливой улыбки.
— Да! — точно соглашаясь с ним ответила она своему проводнику. — Здравствуйте! — бесцеремонно крикнула она мне.
Я с удивлением приподнял шляпу.
— Вы, верно, мсье Вардин?
— Да…
— Пожалуйста, не хмурьтесь… Ваша жена дома?
— Нет, нет! — торопливо заговорил я. Мне показалось противоестественным и странным, чтобы эта уверенная, бодрая, веселая и счастливая красавица вошла теперь с своею насмешливою улыбкою и наблюдательными глазами в наши темные комнаты, к этой бесцветной и скучной женщине, которая так неприветливо и так кисло встретит ее там. Она, ведь, поймет ее сразу. Эту барыню не надуешь, как мне удавалось надувать других!..
— Нет, нет… Она ушла гулять…
И мне самому так стало досадно на себя и за свой торопливый тон, и за свои опасения, что я готов был повернуться и уйти в комнаты, не ожидая ответа от этой чуждой и далекой для меня барыни.
— Жаль! — еще раз засмеялась она. — Очень жаль. Я так хочу еще раз повидать милую madame Вардину… Пожалуйста, поклонитесь ей от меня!
И когда она отошла от балкона, до меня опять донесся ее громкий смех.
Очевидно, он относился ко мне. Никакого сомнение не могло быть в этом!
— С кем это ты разговаривал? — послышалось из тени наших комнат за мною.
Я повернулся к дверям.
— С Анфисой Васильевной.
— Ах, ты Боже мой… Вот спасение нет! — раздраженно заговорила жена. — Чего же ей надо было?
— Тебя спрашивала.
— Так!..
— Я сказал, что ты ушла гулять.
— За это большое спасибо! Я тебя поцелую, поди ко мне!..
И холодные бледные губы коснулись моего лица.
Я тотчас же постарался подставить его горячим лучам солнца!..
Сказать ли правду, я был в одно и тоже время и оскорблен и заинтересован этою красивою женщиной. Я мысленно бранился, называя ее неистовою анфискою и как будто наперекор мне ее яркий сияющий образ становился рядом с моей женою тусклой и бледной…
Сравнение было не в пользу последней.

III

Мало-помалу я усвоил себе привычку каждое после обеда уходить куда-нибудь вон из Ялты.
Очаровательные долины, окружавшие ее, прохладные горы, где так легко дышалось, идиллические татарские деревушки, затерявшиеся на их стремнинах и лицом к солнцу повернувшиеся своими окнами, — были уже милы мне по прежним прогулкам. Я уходил к ним, точно к старым друзьям, и забывался с ними и среди них ото всего, что так меня мучило в городе. Тут хоть час был да мой!
В самом деле! Для моего маленького счастья достаточно было только природы и одиночества. Когда за мною отходили назад последние дома Ялты и пустынная дорога, капризно извиваясь между орешниками и чинарами, ложилась впереди — я будто перерождался, быстро шагая по ней. Делалось весело, грудь дышала легче, все казалось светлее и ярче, невольно хотелось смеяться, петь. Я молодел, чувствовал себя сильнее. Тучи, там обволакивавшей меня отовсюду — как не бывало. Солнце грело и разгоняло туманы, в которых задыхалась и билась моя мысль. Тут и думалось шире, хотелось жить и жилось вовсю, может быть, именно, потому, что я знал, как недолго должно длиться это крошечное, убогое счастье.
Раз, как ясно я помню все это! — из одного, заслонившегося ото всего света черешневыми деревьями, айвами и виноградными сетками, домика — я возвращался вниз по довольно крутой дороге, пугая ящериц, гревшихся на изумрудных просветах солнечных лучей, пронизавших зеленую чащу… Мало-помалу я прибавлял шагу и, наконец, побежал ни с того, ни с сего. Просто хотелось подвигаться, даже устать немного. На повороте я наскочил на какую-то даму, за которою татарин вел двух лошадей. Одна, ее, была под богато расшитым седлом. Я, правду сказать, не обратил и внимание на эту встречу, даже не взглянул в лицо барыне, и прошел мимо. Верно, думал, кто-нибудь из ялтинских, а этого было уже достаточно, чтобы я и не старался узнать ее.
— Мосье Вардин! — послышалось за мною.
Я остановился и приподнял шляпу.
Анфиса Васильевна — это оказалась она — отбросила вуаль и засмеялась.
— Вот не ожидала от вас такой прыти! Совсем юноша! Что же вы не поклонились мне?
Странно, взгляд ее глаз был ласков, даже нежен.
— Не имею чести быть с вами знакомым.
— Вот что! Позвольте тогда представиться. Волкова!..
— Вардин! — попал ей в тон и я.
— И чудесно… Пойдемте вместе. Никак не думала я, чтобы вы способны были, бегать по горам…
— Почему же это?
— Вы так серьезны, солидны… Я иначе вас и не представляла себе как в виде монумента. Такой бука! Всегда хмурый, сосредоточенный, неразлучный с своим балконом. Мне даже приходило в голову, что Гончаров именно с вас писал Обломова. Впрочем, вы моложе. И притом вы — муж такой умной женщины, — чуть-чуть насмешливо подчеркнула она. Точно плетью ударила меня.
Я, должно быть, поморщился, потому что она засмеялась.
— Разумеется, умной женщины… при которой состоять немалая честь.
— А ваш муж умен! — серьезно спросил я ее.
— Зачем вам это? Он болен. Что за вопрос?
— Так. Потому что уж вы-то при больном должны были бы состоять. Хотя бы в качестве сестры милосердия. Или вас райские венцы вовсе не пленяют?
— Вопрос о мужьях вовсе не интересен, кажется.
— Точно так же, как и о женах, полагаю.
— Значит, можно изъять их из обращения? — насмешливо спросила она.
— Как вы выражаетесь, точно чиновник, — поморщился я. — Изъять!.. А знаете ли Анфиса Васильевна, о чем я хотел вас просить, между прочим?
— Например?
— Проходя под моим балконом, вам бы следовало потише говорить обо мне.
— А разве что-нибудь было сказано такое?
— Вы изволили смеяться с каким-то глуповатым и ушастым теленком надо мною, — наугад сказал я, и наверно не ошибся, потому что она вспыхнула.
— Разве вы слышали??
— Да.
— Это не хорошо!.. Подслушивать!
Она помолчала с минуту.
— Я только и сказала, что влюбленные мужья похожи на озадаченных индюков, — Волкова расхохоталась. — Это не к вам относилось.
— Разумеется, не ко мне, если вы говорили о своем полковнике. Вам его знать лучше.
— Еще бы мне не аттестовать вас так. Вы ни на кого не обращаете внимания. — Совсем уж некстати заговорила она, как будто сбитая с позиции.
— Потому, что не стоит.
— Никто не стоит
— Никто!..
— А я?
— И вы, Анфиса Васильевна, нисколько не лучше других. Так, знаете, разбитная барыня, по утвержденному образцу. Немного вульгарная даже. В провинции еще туда сюда. Ну, а в столице надо быть более изящной и сдержанной, — подчеркнул я.
— Однако вы откровенны!.. Ну, не злитесь. Так я, по-вашему, значит, такая же, как и все? — спросила она, немного помолчав.
— Да!.. Штампованная.
— Это еще что?
— Наши барыни, как новенькие пятиалтынные, выпущенные из монетного двора — одна в одну. Смешай в кучу, не разберешь.
— Ну, надо признаться, бывают и стертые… Например, счастливые жены влюбленных мужей.
— Бывают… И захватанные тоже…
— Это еще что?
— Монета, в разных руках перебывавшая.
— Вы кажется, хотите сказать мне дерзость.
— Помилуйте. Я достаточно оригинален, чтобы не иметь надобности подражать вам.
— Ну, будет, квиты!
И Волкова подала мне руку. Я в первый раз заметил, как мала и изящна была она. Анфиса Васильевна не надела почему-то перчаток сегодня.
— Догадайтесь же предложить мне свою. Ей Богу, вы невежа.
— Невежей быть гораздо удобнее.
— Почему?
— А хоть бы потому, что можно не идти под руку.
— Даже со мной?
— А вы что за исключение?
— Нет, знаете. Вы совсем не такой, как я думала. Вы любопытный тип. Я еще такой спокойной наглости ни в ком не встречала… А, может быть это даже и не наглость?.. Просто накипело на душе, человек и срывает злость где может. Вы мне гораздо больше нравитесь теперь, это, разумеется, вас нимало не интересует?
— Вы угадали.
— Ну, погодите, — поплатитесь за это! Хотя вашему напущенному равнодушию я не верю, вы притворяетесь! Вам, напротив, очень хотелось бы предложить руку такой хорошенькой женщине, как я.
— Не нахожу этого.
— Вы не находите меня хорошенькой?
— Нисколько. Судите сами — лоб у вас маленький, глаза как у калмычки, губы…
Но тут я посмотрел и запнулся… Полураскрытые, ярко пылавшие в эту минуту, над двойным рядом великолепных зубов, они были действительно прелестны. Я не знаю, как бы я кончил свою фразу, если бы Волкова, как раз в это мгновение не споткнулась и не упала мне на руки.
Я испугался даже, до того это было неожиданно.
— Ну, вот видите, как скверно, что вы не поддерживаете меня. Тут круто. Не Абдулке же предложить мне руку.
— И сердце, по здешнему обычаю?
— Ну если бы я в этом нуждалась, я бы выбрала не татарина.
— Значит кого-нибудь из этих телят, которыми вы окружены? Кстати — обстригли бы вы уши им. Уж очень торчат весело.
— Нет, я, если хотите, выбрала бы вас.
— Не советую.
— Почему.
— Напрасно. Я не гожусь, не похож на таких, да, по правде сказать, и не желаю быть похожим.
— Это-то и интересно. Однако, сколько глупостей мы наговорили! Ну, давайте, будем друзьями.
— С одним условием, если вы хотите искренно этого! — совершенно серьезно предложил я.
— С каким?
— Вы никогда не будете у нас бывать?
— Почему это?
— Потому, что моя жена не любит общества. Совсем не любит — понимаете?
Она зорко взглянула на меня, вспыхнула и потупилась.
— Абдулка — мы пешком вернемся в город. Вы можете ехать одни.
Когда вдали замер стук от копыт, Анфиса Васильевна, шедшая все молча, вдруг остановилась.
— Какой вы, однако, странный человек!..
— Чем это.
— Такой… Непонятный. Я совсем о вас иначе думала… Что же, этак лучше. И знаете, вы… красивый! — Она вдруг расхохоталась своей откровенности. — Да, положительно красивый, только вас рассмотреть надо… и чтобы понять — тоже вглядеться. А все-таки мне вас ужасно жалко. Что делает ваша жена?
— Что делает ваш муж?
— Лежите спит, кашляет, принимает лекарство, ворчит, молится, пишет и переписывает духовные завещания.
— Моя жена читает, думает и ходит. Своевременно ест, пьет и спит. Позвольте еще одно условие, Анфиса Васильевна.
— Какое?
— Я ни слова о вашем муже, но с тем, что вы ни слова о моей жене.
— А если я не согласна?
Тогда вы можете отправляться в Ялту одни… Мое почтение.
— Постойте, постойте… Смеркается, а вы меня оставляете…
— Принимайте мое условие тогда.
— Но это бесчестно… Я отослала лошадей!
— Ваше дело. Я не предлагал вам этого. Итак?
— Согласна… О чем же мы говорить станем?
— Хотя бы о вас.
— Ну, предмет не интересный! — кокетничала она.
— Совершенно верно, да ведь о чем-нибудь нужно же говорить?
— Говорите.
— Сколько вам лет?
— Двадцать три.
— Отлично… Сердце ваше свободно?
— Совершенно.
— Еще лучше… Мне тридцать, и я ни в кого не влюблен…
— А ваша жена?
— Условие!.. Прощайте, Анфиса Васильевна.
— Не буду, не буду… Что же из этого?
— Из этого следует, что судьба недаром свела нас здесь и удалила татарина Абдулку: мы должны влюбиться друг в друга… и чем скорее, тем лучше.
— Почему?
— Потому что иначе я могу раздумать.
— А что, ежели я вам нарву уши?
— Это будет оскорбление.
— Вполне заслуженное!
— А за оскорбление мстят… Женщинам — по особому кодексу.
— Так вот же вам!
И она, выхватив у меня руку, действительно исполнила свою угрозу.
— Вот вам.
И прежде чем она успела опомниться, я схватил ее и поцеловал.
— Как вы смели, — чуть не задохнулась она.
Я спокойно улыбался, глядя как она то краснела, то бледнела.
— Как вы себе могли позволить?..
— Вы были предупреждены! На что же вы претендуете? Да, полноте, ведь вы совсем и не злитесь даже…
Она, не отвечая ни слова, пошла вперед — я нарочно остановился… ее стройная фигура пропала за поворотом дорожки.
Я спокойно сел на камень…
— Мосье Вардин! — послышалось издали.
— Что вам угодно.
— Отчего вы не идете за мною?
— Потому что не хочу…
— Я вам позволяю… Темно становится…
— Я вашего позволение не спрашиваю и остаюсь здесь.
— Что же мне делать?..
— Вернуться назад, во-первых.
— А во-вторых? — и она опять показалась в нескольких шагах.
— А во-вторых, дать мне клятвенное обещание никогда не убегать от меня и не давать воли рукам.
— И вы тоже не позволите себе того, что вы только что сделали?
— Не ручаюсь.
— Ну, и я не ручаюсь, — смеялась она.
— Следовательно, нашего договора пункт второй: я нижеподписавшийся, дозволяю г-же Волковой давать волю рукам, за что обязуюсь всякий раз целовать ее в губы…
— Которые вы находите уродливыми.
— Учитель же бьет линейкой по рукам ученика. Разве это значит, что он должен находить их красивыми.
— Ну, в дорогу, поздно будет.
— А вы куда торопитесь?
— С вами скучно… хотя и не совсем безопасно. Вы совсем, совсем не такой, как я думала.
Сумерки быстро сменились теплою и тихою ночью. Цикады звенели кругом, светляки вспыхивали голубоватыми огоньками в кустах, цветы курили нам на встречу свои благоухания. Дорога скоро пошла вдоль моря и шумные волны его, глухо разбиваясь у ног, обдавали наши разгоряченные лица своею холодною пеной… Хотелось молчать, как молчала эта задумчивая ночь…
— Странное дело! — чуть слышно проговорила Волкова
— Что?
— Думала ли я, когда смеялась над вами, что мы будет такими друзьями.
— Амплуа, которого я терпеть, не могу.
— Почему?
— А потому, что от него труден переход на другое.
— Более приятное? — засмеялась она…
— Да, если хотите!..
Когда мы вошли в город — знакомая тоска охватила меня всего…
— Знаете, отчего я всегда такая веселая? — спросила меня Анфиса Васильевна, — и какие-то нежданные, искренние нотки дрогнули в ее голосе. — Оттого, что дома у меня такая тоска, такая тоска! Он — больной, раздражительный! С этими вечными подозрениями, не спускающий с меня наблюдающего каждый шаг мой взгляда. Он и жалок, и противен в одно и тоже время. Не обвиняйте меня, право наверстываешь как можешь. Ах, как тяжело, тяжело!
Я вздрогнул. Сходство нашего положение меня поразило.
Как она не похожа была на ту, какою я ее считал.
— Оттого я и сумасшествую, оттого и стараюсь забыться! — продолжала она…
Мы дошли до густой аллеи, ведшей к набережной.
— Ну, тут нам надо проститься, — неохотно проговорила она. — Нельзя больше, пора домой.
— Когда увидимся?
— Завтра, возьмите лошадь и приезжайте к водопаду, знаете?
— Да. Но и вы будьте без проводников.
— Непременно.
Я взял ее за руки и притянул к себе. Она не противилась, только когда я поцеловал ее, она положила мне на плечо голову, точно ей трудно было оторваться от меня.
В этот раз, когда я вернулся домой, моей жене впервые пришлось изумиться.
— Что с тобой! — подняла она голову. — Какой ты раздражительный сегодня… Поди, я приласкаю тебя.
— Ах, матушка, оставь меня в покое!.. Самое лучшее, что ты можешь сделать.
— Как мы устали, бедные! — глупо улыбалась она по обыкновению. — Ну отдыхайте, отдыхайте! Я вам мешать не буду!.. Addio.
Я ушел на балкон…
— Пора ложиться спать? — крикнула она мне, немного спустя.
— Ложись, пожалуйста… Я приду потом.
Но, вместо того, я долго еще слушал глухие удары морского прибоя и какую-то татарскую песенку из соседнего дома… Она словно вздрагивала и ныла каждым своим звуком, точно после жаркого дня ей было не по себе, среди этой чудной прохлады крымской ночи… Я стал перебирать событие сегодняшнего дня, и ничего не мог сообразить. Как все это случилось неожиданно. Еще вчера, еще сегодня утром мы были чужими друг другу… Еще накануне я думал, что счастье не кинет уже ни одного оживляющего луча в душные и скучные потемки моего однообразного существования, и вдруг, точно с грозой налетело и как гроза — освежило?
И может быть на мой закат печальной
Блеснет любовь улыбкою прощальной…
Почему-то невольно припомнились мне Пушкинские стихи…
Да, я чувствовал в душе прилив неведомых сил, я знал, что хочу жить и буду жить… А из комнат доносилось на балкон ровное и тяжелое дыхание моей жены… О, как противно казалось мне вернуться туда!..

IV

Еще стояла жара и ветерок, обычный вестник прохладного вечера, не подымался с моря, чтобы освежить знойный воздух, как я уже спешил в горы. Татарский конь шел довольно быстрою рысью, мне же все казалось, что поздно, что она там и ждет меня одна, среди лесного захолустья, у пустынного водопада, у влажных камней. Я не узнал себя! Точно переродился совсем. Сердце билось сильно, казалось воздуха не хватало для моей груди. Жизнь ключом кипела во мне, словно все, что спало в душе все эти семь долгих лет, разом проснулось с жаждою любви и страсти, с трепетом первых ожиданий, с палящим жаром еще не высказанного признанья. Я торопил коня, надеясь, что может быть нагоню ее по пути, что она еще не доехала до места. Так приятно казалось нестись вдвоем к заветной цели, одолевая пространство и крутые звезды, бравируя возможными встречами, смеясь удивленным взглядам посторонних, и изредка только обмениваясь друг с другом счастливыми и, в одно и то же время, стыдливыми улыбками! Понимая все без слов, говоря молчанием!..
Но ее не было нигде! Я останавливался, зорко смотрел вперед и прислушивался, не донесется ли до меня стук копыт по твердой дороге. Но впереди и позади было тихо. Дорога безлюдная серою лентою пропадала в рощах гранатовых садов, алые цвета которых ярко горели под солнцем. А что если все это была шутка?.. Что если она, беззастенчивая и насмешливая, какою я знал ее до вчерашнего дня, хохочет надо мною теперь, рассказывая вчерашнее наше приключение этим глупым, ушастым телятам, которые до сих пор не отходили от нее ни на шаг. А так сегодня же станут передавать эту смешную историю, с комментариями, в клубе, в театре… Какая пища для Ялтинской скуки.
При мысли о возможности этого, кровь кидалась мне в голову. Но тотчас же я вспоминал тот невольный: порыв тоски, когда она наклонилась к моему плечу… Нет, так не лгут, так не издеваются… Она не стала бы жаловаться на то, что у нее делается дома, на то, что обоюдно связало нас разом.
В горах слышались слабые выстрелы. Очевидно, перепела уже прилетели и татары-охотники сторожили их по ущельям. Сухое пощелкивание это разносилось по сторонам, повторяемое эхом. Изредка, когда я приостанавливал коня, боясь заморить его, над моей головой в чаще дубов и каштанов слышались голоса неугомонных птиц и шорох ветвей, с которых срывались они, перелетая целыми стаями дальше. Аромат горных фиалок наполнял все здесь: он точно струился на облитую солнцем дорогу, которая пока еще огибала сады и рощи, не входя в лес. Я уже тихо поехал дальше. Скоро вдали показалась знакомая скала, с нее вниз, точно зеленые волны, сбрасывалась всякая ползучая и цепкая поросль. В ветер, вся она колышется и шуршит вместе с цветами, раскрывшими посреди нее свои наивные голубые глазки… Еще несколько шагов и я вместе с дорогой утонул в прохладной тени веселого, улыбающегося каждой своею веткой южного леса… Отсюда до водопада оставалось несколько минут. Точно догадываясь об этом, конь сам прибавил шагу и, радостно встряхивая ушами, понесся навстречу к однообразному и величавому шуму холодных вод, стремившихся вниз с незаметной отсюда высоты. Накануне дня за два шел сильный дождь.
— Вы здесь?.. — крикнул я еще издали.
Но только один говор водопада слышался в ответ.
Почему, именно, я думал, что она должна была ожидать меня, не знаю, но когда я убедился, что ее нет — ревнивое и болезненное чувство закралось мне в душу. Я привязал коня к дереву и стал нетерпеливо ходить взад и вперед, перескакивая с камня на камень и попадая ногами в воду, застоявшуюся в выбоинах. Освежающие брызги сыпались мне в лицо, но я почти не замечал этого…
— Наверно не будет!.. Что-нибудь да задержало ее!..
Мне казалось невозможным не торопиться сюда, как торопился я… Я, закрывая глаза, представлял ее с этими ярко горящими глазами, дышащей свежестью, силой и здоровьем… Мне стало досадно, что минуты бежали за минутами, эти чудные минуты, которые она отнимала у нашей любви, у нашего счастья. Будут другие, такие же блаженные, но не эти, которые бесполезно тратятся на трепет ожидания, на ноющую, как рана, досаду и боязнь… Мне уже казалось, что сейчас смеркнется, и мы должны будем уехать обратно в город…
Но вот конь мой точно ожил, повел ушами и заржал… Издали послышалось ему в ответ другое ржание. Миг — и чуткое ухо мое уловило стук копыт, с каждым мгновением все приближавшийся. Верно и там торопили коня, как торопил я его, и сердце мое вдруг охватила такая сладкая истома, такое невыразимо радостное чувство, что я разом забыл и тоску ожидания, и боль ревнивого недоверия к той, что сейчас, сию минуту будет здесь.
Я бросился к ней на встречу и не помню уж, как подхватил ее на руки, когда она сходила с седла, разгоревшаяся, счастливая, вся трепетавшая, с сильно бьющимся сердцем и прерывающимся дыханием, долго мешавшим ей говорить.
— Как поздно! — словно сквозь сон, шептал я, не выпуская ее из рук, любуясь ее волнением, смятенный ожиданием большого счастья. — Как поздно! Я измучился.
— Нет… Совсем не поздно… Посмотрите часы. — А лошадь… Ведь, она уйдет — засмеялась Волкова.
Действительно, мы совсем не обратили на нее внимания… Я живо подхватил ее повод и привязал поближе к своей…
— Ну? — остановилась Анфиса Васильевна против. — Ты рад, да?
Я и не заметил, как она перешла на ты! Это меня не удивило, как будто было в порядке вещей как будто и вчера, и третьего дня мы уже сблизились до этого сердечного и ласкового ты.
— Ты рад, да?
Я протянул ее к себе за руки, взял ее голову и стал целовать…
— Довольно, довольно… — нехотя отбивалась она. — Довольно, говорю… Оставь…
А между тем отвечала поцелуями на поцелуй: ‘довольно!’, а сама тянулась ко мне, когда я отрывался от нее, подставляла мне лоб, щеки, глаза, шею…
— Ну, будет… Пойдем… Ах, как хорошо…
— Разве ты здесь не была никогда?
— Была, но еще ни разу не видела всей этой прелести. Я приезжала сюда, знаешь, с этими… Пожалуйста, не хмурься. В самом деле какие у них уши… Только после твоих слов, сегодня, я обратила внимание. Их всегда было по несколько человек со мною… Что ты делал вчера, сегодня?..
— Ничего… Вчера до рассвета сидел на балконе и думал.
Она расхохоталась.
— Чего ты?
— Уж очень смешно, представь себе, то же самое и я! Точно сговорились.
— Утром я проходил несколько раз мимо твоего дома, и, кроме горничной в окне, никого не видел… Нет, впрочем, какая-то белая кошка жмурилась на солнце, сидя на подоконнике
— И не заметил даже, как букет роз упал из углового окна в сад?
— Видел…
— И я тебя заметила и цветы бросила, но выглянуть нельзя… Не надо, чтобы про нас начали болтать. Не следует.
— Разумеется, не следует. Только то и хорошо, что знают двое…
Она села на камень, а я прилег в траве, сочной и свежей, у ее ног. Меня дразнили ее маленькие ножки, узкие носки которых шаловливо выглядывали из-под черной амазонки…
— Так тебе неудобно, — капризно проговорила она.
— Нет, ничего!
— Я не вижу твоего лица… Вообще, здесь не хорошо… Сесть рядом негде…
И она встала.
— Знаешь, мне эта лужайка разонравилась.
— Почему?
— Слишком уж водопад шумит тут. Одуряет немного…
— Тут есть горная тропинка вправо и мы можем подняться по ней.
— Отлично…
И мы двинулись рядом. В левой руке я держал повода, кони шли послушно, только мой иногда дергал головой точно пробуя, веду ли я его, или нет. Мы молчали. Не хотелось говорить. Я прислушивался к биению своего сердца, она тоже. Изредка мы ни с того ни с сего улыбались, безотчетно, даже глупо, если хотите, но какие это были счастливые улыбки. Она взбиралась, наклоняясь немного. Так сладко было это молчание, когда оба чувствовали, что думали одно и то же согласно друг с другом… Из-под ног у нас часто срывались камни и падали… Раз беззаботно свернувшаяся на тропинке изумрудная змейка с золотистыми пятнами, зашипела на нас и проворно, приподняв голову, заползла в траву, ящерицы разбегались во все стороны… Водопад становился все тише и тише. Наконец, тропинка вывела к небольшой скале, на которой была, схоронившаяся от всего света вверху, выбоина… Я привязал коней у дерева внизу.
— Ты сумеешь взойти наверх, по этому гребню?
— Если ты мне поможешь.
Я подал ей руку и сам, идя впереди, поддерживал ее.
— Ах, как хорошо здесь… Вот прелесть…
На площадке мы были точно на дне громадной чашки. Одно небо сияло и синело над нами с маленьким жемчужным облачком, застоявшимся в его глубине. Ни лесу, ни земли — ничего не видели мы отсюда…
— Ах, как хорошо!.. — повторяла она, не выпуская моей руки из своей и пожимая ее. — Точно на необитаемом острове. Точно на всем свете мы с тобой и остались. Ты, да я и никого больше. Пожалуй, небо еще!
Какая-то птица пролетела мимо, удивленно крикнув нам что-то на своем языке. Должно быть, солнце за день нагрело камни, так площадка была тепла… Я бросил на нее свое пальто.
— Садись!.. Теперь тебе будет удобно здесь, — предложил я ей.
Часы проходили за часами. Повеяло с юга прохладным ветерком, несшим к нам на своих легких крылах освежающее дыхание моря… Снизу доносился шелест невидимых ветвей этот тихий говор пробуждающегося леса. Темная синева неба подернулась желтоватыми тонами… Золотистая кайма легла по краям облаков, набегавших на него… Мы не видели отсюда как заходило солнце… Мы замечали это по розовому отблеску, загоревшемуся на мгновение на крыльях белого голубя, пролетевшего высоко над нами, увидели по запылавшей разом тучке… Анфиса Васильевна положила ко мне на колени голову и точно задремала, закрыв глаза… Я не хотел выводить ее из этого блаженного состояние и молчал. Лицо ее то бледнело, то краснело…
— Ты спишь? — наконец, шепотом проговорил я.
— Нет… Но мне так хорошо… так хорошо… Я только теперь жить начинаю. Точно до сих пор были потемки какие-то, а теперь меня вывели на свет. Или из тюрьмы выпустили на волю, что ли…
И она, вдруг открыв глаза, улыбнулась мне радостно, так радостно, что я невольно припал к ней.
Сумерки не заставили себя ждать… и вслед за ними пришла ночь с ее тайной и негой, и тихие, робкие звезды вспыхнули на темени небес…
И никто не подсмотрел, сколько счастья было здесь — ни ночь с ее тенями, ни облачка, сбежавшие с неба, вслед за последними лучами отошедшего дня. Мы были одни… Я не сказал бы, что нас было двое… Оба сердца бились как одно…

* * *

Мы мчались как сумасшедшие в город. Было уже очень поздно. Следовало как можно скорее сделать эту дорогу. Я боялся, что ее конь споткнется, но она, вся задыхаясь от быстроты, только взглядывала на меня с улыбкой, когда я останавливал ее… Не удерживая лошадей, мы въехали в городские улицы… На набережной мне показалось, что на одной из скамей сидит моя жена… Но я знал, что она спит в это время, и потому только удивился своей подозрительности. Или это чувство виновности сделало меня таким? Должно и Анфиса Васильевна испытывала то же, потому что и она вдруг обернулась ко мне.
— Это не жена твоя была там?..
— Не думаю…
— Ах, как я ее ненавижу!.. А если это она?
— Нет, она в постели уже…
— Послушай… и голос ее дрогнул вы спите в одной комнате?..
— А что?
— Так… Какая я глупая!.. Только мне вдруг плакать захотелось…
Татарин, владелец лошадей, ожидал нас. Я ему отдал их и хотел проводить Анфису Васильевну домой.
— Нет, нет… Одна дойду, не надо… Я убеждена, что это твоя жена сидела там. Только мы так быстро скакали и так темно, что она не могла нас видеть… Правда?
— А мне, право, все равно…
— Так завтра, там же… Да?
И, оглянувшись, не было ли кого близко, она вдруг обняла меня и тотчас же оттолкнула и исчезла в сумерках безлунной ночи…
Я тихо пошел домой, переживая счастливые ощущение всего этого вечера. Волны притихли совсем. Далеко-далеко от берега, среди этого движущегося простора, золотился огонек, должно быть, на какой-нибудь замершей посреди моря лодке… Когда я подошел к нашему крыльцу, горничная, оказалось, еще не спала.
— Что барыня давно легла? — спросил я.
— Нет, они пришли сейчас только и разделись. Теперь, должно быть, в постели.
Я поднялся.
В ее комнате было тихо.
— Ты спишь, Элен?..
Она слегка шевельнулась под одеялом, но не отвечала ни слова.
‘Должно быть спит!..’
И совсем успокоенный я ушел на балкон вспоминать только что пережитое и мечтать о том, что меня ждало завтра.

V

Прошло около месяца.
Жена моя стала неузнаваема!
Под влиянием внезапно нахлынувшего увлечения, я в первое время не соображал и не видел ничего, только потом меня поразило, что я почти ни на минуту не оставался наедине с нею. Она исчезала на целые дни. Она, избегавшая прежде всякого знакомства, теперь сошлась чуть ли не с целою половиною ялтинских дам. Если она бывала дома, то, разумеется, не одна. Какая-нибудь из местных барынь уже сидела у нас, работая языком без умолку и я, обыкновенно, обменявшись двумя-тремя ничего не значащими словами с женою, уходил к себе и запирался. Я долго терпел это, потом мне стала, наконец, невыносима эта вечная ярмарка. Заметил как-то жене об этом, но она с удивлением взглянула на меня.
— Я не вмешиваюсь в те знакомства, которые ты в последнее время сделал, пожалуйста же не мешай и мне!
И при этом в ее голосе прозвучало столько совершенно мне неизвестного, что я внимательнее взглянул на нее, а взглянувши изумился — и было отчего!
Во-первых, она стала одеваться с таким вкусом, какого прежде я совсем у нее не замечал.
— Кто тебе шьет платья нынче? — спросил я ее.
— А что?
— Сравнить нельзя с прежними! И сидят отлично.
— Я думаю! Сюда ведь из Петербурга приехала француженка… Правда, хорошо?
Она встала и подошла к трюмо.
— Куда делась твоя полнота?
— Я никогда не была толстой. Просто лифа дурно сидели. Корсеты были отвратительны, да и мало я занималась собою. Ну, а теперь решила, что надо прибрать себя к рукам. Не все же Анфисам блистать здесь и кружить головы.
— Кому?
Совсем уже глупо переспросил я.
— Мало ли?..
И она всего меня обвела загадочным, русалочьим взглядом.
Она повернулась перед зеркалом. Красивые формы груди, стянутые хорошим корсетом, совершенно неожиданно поразили меня своею художественною законченностью. Стройная талия, перехваченная сегодня кавказским поясом с серебряными пряжками, колебалась при каждом ее движении. И самые движение ее стали изящны. Прежде этого совсем не было. Красивые руки от плеч до локтя были покрыты кружевами, придававшими матовый блеск ее и прежде замечательной своею нежностью кожи. Шея была открыта… Но лицо, лицо! Что сделалось с ее лицом? Я решительно не мог понять этого. На нем, тусклом невыразительном и спокойном прежде, постоянно менялись ощущения. Глаза, казавшиеся бесцветными, загорались то и дело, когда ей случалось говорить со мною, и загорались каким-то недобрым, мстительным огоньком… Волоса, из которых прежде она делала какие-то невероятные сооружение над теменем теперь лежали гладко…
— Ты очень похорошела, — заметил я ей как-то.
— Находишь?
— Да… Что с тобою случилось?
— Ничего… Прежде ведь за мной никто не ухаживал…
— А теперь?
Она посмотрела на меня тем же взглядом, который тоже был незнаком мне до сих пор, и засмеялась.
— А теперь? — настойчивее повторил я свой вопрос.
— Много будете знать, скоро состаритесь! Я тоже времени не теряю.
И она спокойно вышла в другую комнату.
— Послушай, — как бы вскользь заметила мне она, вернувшись, — ты ведь видишься с Анфисой Васильевной?
— Да, а что?
— Ты, кажется, в дружеских отношениях с нею. Посоветуй ей не носить коротких рукавов. У нее Бог знает, что за руки — точно в кухне выросла.
— Неправда, у нее красивая рука.
— Я не об кисти говорю. Кисть красивая. Выше. Красная, грубая, точно полено. Ей надо закрывать свои дрова чем-нибудь.
— Какие выражения, Элен! — вспыхнул я.
— Ну, вот буду я с тобой стесняться. Ведь ты еще мой муж. — И она расхохоталась.
— Что это значит ‘еще’?
— Ничего, кроме того, что мы пока живем вместе.
И я почувствовал как на этом ‘пока’ дрогнул ее голос.
— И потом, что у нее за манера кричать так. Вчера иду я по саду, издали слышу — хохочет, визжит. Точно ей кто-нибудь на хвост наступил. Эдакая баба. Именно баба. Правду говоря, она очень эффектна, но от нее до сих пор так и веет тятенькиными лабазами. Хоть бы ты повлиял на нее. В самом деле, вот тебе задача, и благодарная. Перевоспитай Анфису Васильевну Волкову, выучи ее ходить, не слишком откидываясь назад. Положим, она имеет право, как замужняя, быть в интересном положении, но зачем же всем показывать, какой у нее большой живот! Ведь, в самом деле, подумают, что она беременна! Пожалуй еще станут добиваться, толковать от кого. В Ялте сплетничают напропалую. Здесь все, всё знают.
— Какие ты глупости выдумываешь?
— В самом деле. Знаешь, нам женщинам полезны маленькие уроки. Пока мы слишком спокойны и любимы, или кажется нам, что любимы, ужасно мы опускаемся. Но стоит только появиться опасности — мы сейчас же прибираем себя к рукам и делаемся неузнаваемы. Так и Анфиса! Фу, какое имя! Отчего не Матрена или Акулина! Так и она, пока еще не была любима, первым сортом оказывалась. Сто рублей фунт, как говорит мой поклонник, юноша Славский… Ну, а как убедилась, что ее любят, сейчас красные руки вперед и живот на выставку. И вышла ‘при сей оказии’ кухарка кухаркой!
— ‘При сей оказии’ это тоже юноши Славского?
— Нет, другой тут есть. Ты видел красавца казака Данильченко?
— Да.
— Ну, так это его любимое выражение. ‘Позвольте — говорит, — Елена Николаевна, при сей оказии поцеловать вам ручку повыше локтя’.
— Ты развернулась, значит, Элен?
— Пора наконец. Мы с Анфисой поменялись ролями. А ты не ожидал этого. И какие глаза у Данильченко. ‘Гребенского природу’ — так он сам себя рекомендует. Да, поменялись ролями.
Я только нахмурился.
— То есть, как это?
— Так, я развернулась, а она скисла. Всему свое время, бедный мой Саша! Лучше поздно, чем никогда.
— Почему это ‘бедный’?
— А потому… Ты бывал в дни твоей юности в театре?
— Да!
— Ну, так вот, видишь, существовал такой водевиль — я его не видала, он умер прежде, чем я родилась. Но название его мне нравится: ‘Что имеем не храним — потерявши плачем’.
— Елена Николаевна, вы готовы? — послышалось снизу.
— Сейчас, сейчас… Позвольте, две минуты. Войдите, пожалуйста, к нам. Коней отдайте подержать Семену… Семен, где ты?.. Я только надену амазонку.
На лестнице послышались чьи-то шаги, и в комнату вошел сам Данильченко…
— Вы, позвольте узнать при сей оказии, будете муж Елены Николаевны?
— А вы — сотник Данильченко?
— Он самый?.. Знакомый и кавалер вашей супруги.
Мы разменялись рукопожатиями.
Действительно, красавец он был удивительный. Рослый, плечистый, с пламенными большими глазами, свежий, яркий… Смеясь, он показывал такие зубы, каким позавидовала бы любая красавица. Досадливое чувство шевельнулось у меня в груди… Элен скоро вышла. Темно-синяя амазонка удивительно шла к этой преобразившейся женщине. Проходя мимо меня, она шутя коснулась моих колен изящным хлыстиком…
— До свидания, мой тиран!
— Bon voyage!
— Ну что, хороша я сегодня? — обратилась она к Данильченко.
— То есть, скажу я вам… просто хоть караул кричи…
— Сто рублей фунт, по словам Славского? Да?
— Ну, уж тапериче и цены нет!.. Да, чего, — наивно обратился ко мне Данильченко, — весь город удивляется ведь. Вдруг, сидела, сидела Елена Николаевна, да и выдумала себя…
— Как это выдумала себя? — засмеялась она.
— Так. Никто вас не знал, какие вы…
— Что, какая я?
— Какие вы хорошенькие… А тут вдруг, ‘при сей оказии’, взяли да и предъявились. Нате-ка — укусите-де! Уж и то вся Ялта говорит, что вас подменили. Вот как детей сказывают цыганки подменивают. Были вы одна, а теперь — другая! Совсем даже не узнаешь. Уж на что генерал Нахал-Текинцев, знаете вы его?
— Да, знаю.
— Эту, говорит, хоть во дворце показать на балу не стыдно. А вы меня извините, видел я вас прежде и, помилуйте, никакого фурору в вас не было. А вы вон какая. Просто — ай да мы! Однако, Елена Николаевна, кони нас ждут.
— Если бы ты знал, как м-сье Данильченко ездит! — кивнула она мне, уходя. — Картину с него писать надо…
И я видел, провожая их, как она радостно и весело засматривалась на него, повиснув совсем на его руке, когда он сводил ее с лестницы.
— Прощай, мой бедный! — крикнула она мне внизу.
Только теперь это старое, так надоевшее мне ‘мой бедный’ ударило меня, точно хлыстом в лицо… Потом я расслышал ее звонкий хохот, который обдал меня холодом. Выйдя на балконы я сначала должен был зажмуриться от яркого, ударившего мне в глаза света, а потом различить вдали быстрою рысью ехавших жену и казака Данильченко. Она, действительно, красиво держалась в седле, и яркое пятно ее синей амазонки долго еще мерещилось мне потом, когда я ушел в прохладные комнаты…
Что с нею случилось такое?
Каким образом, она, эта кислая, опустившаяся женщина, могла так разом измениться? В тысячный раз ломал я себе голову над этим вопросом, когда, полчаса спустя, горничная вошла ко мне.
— Барин, вас внизу спрашивает дама.
— Какая?
— Анфиса Васильевна.
‘Что за неосторожность!’ — мелькнуло у меня в голове.
— Проси, пожалуйста…
— Зачем ты здесь! — встретил я ее.
— Ты меня хотел видеть.
— Я!..
— Да, ты. И как глупо, как неосторожно — передавать об этом своей жене.
— Моей жене?.. Ты с ума сошла!
— С ума сошел ты, а не я… Меня только что встретила твоя Элен, она ехала верхом с этим ослом Данильченко. (Глупое, но красивое животное! — вставила она от себя), поклонилась и говорит: ‘Милая Анфиса Васильевна… У меня к вам большая, большая просьба. Мужу необходимо видеть вас по какому-то страшно спешному, важному делу. Он если пойдет вас искать — вы разойдетесь… Мы с вами так дружны, что стесняться нам нечего. Зайдите к нам, пожалуйста’. И потом еще крикнула: ‘Скажите ему, чтобы к обеду меня он не ждал: я вероятно перекушу что-нибудь в Мисхоре и приеду вечером поздно’.
И это моя жена!..
Мой вид в эту минуту, вероятно, был до того глуп, что даже Волкова расхохоталась.
— Что это с тобой?
— Ничего не понимаю.
— Да что же понимать тут?
— Я ее ничего не просил передавать тебе.
— Значит, она все выдумала?
— Значит!.. Но откуда, откуда у нее все это?
— Следовательно, — нахмурилась Анфиса Васильевна, — она нас подозревает. Это верно, иначе нельзя ничем объяснить. Впрочем, — и она улыбнулась, — я этому рада.
— Чему?
— Теория взаимного одолжения. Она меня посылает к тебе, а сама уезжает с Данильченко… Что ты?
Я швырнул на пол какого-то гипсового амура, красовавшегося на этажерке. Болван разлетелся в куски.
— Боже мой, чего ты злишься? Ведь не ревнуешь же ты свою жену?
— Вот еще глупости!.. Этого только не доставало. За кого ты меня принимаешь!
А у самого злоба так и кипела в душе.
— Барин, — вошла горничная, — я не нужна вам больше?
— Нет.
— Можно мне часа на три пойти? Барыня не скоро вернется.
— Хорошо, иди!
— Вот и отлично, — заметила Анфиса Васильевна, когда горничная ушла. — Вот и отлично: мы теперь здесь, как будто у себя. Ужасно жарко, я надеюсь, ты позволишь мне снять с себя корсет.
И не ожидая моего ответа, она пошла в другую комнату и, немного спустя, вернулась опять, уже расшнурованная.
— А если жена моя вернется?
— Надо думать, что Данильченко хоть и глуп, но не до такой же степени, чтобы отпустить ее так скоро. Правду говоря, она до того в эти дни переменилась, до того переменилась! Узнать нельзя. Совсем ‘лакомый кусочек’ сделался. Чего ты хмуришься, или после вчерашней нашей прогулки у тебя голова болит?
— Нет, так!
— Что-нибудь расстроило?
— Ничего.
— Ты просто не хочешь сказать мне.
— Господи, да что ты ко мне пристала? Это ведь мочи нет!
— Ну, я вижу ты сегодня совсем не в духе. Лучше всего не обращать на тебя никакого внимания. Я вот сяду и читать буду, пока ты отойдешь.
На столе лежала неразрезанная книжка ‘Отечественных Записок’.
Анфиса Васильевна уселась покойно в кресло, взяла ее и стала рвать страницы пальцами. Такой способ чтения, да еще у женщины, был всегда противен мне до последней возможности. Он действовал на меня, как иголка по стеклу, на нервы. Тут сказывается не только неуважение к книге — хуже. В этом было какое-то хамство. Вероятно, под влиянием неприятного чувства, я стал всматриваться в мою любовницу. Сняв корсет, она расползлась, как кисель. И сама сгорбилась и опустилась. Мне бросились в глаза ее руки. ‘Как у кухарки’ шевельнулись в моей памяти слова Элен. Действительно, как у кухарки. Толстые и красные и на локте гусиная кожа, шероховатая и грубая… Неправильные черты ее лица, бравшего обыкновенно своим оживлением и выразительностью, казались еще неправильнее, когда она читала и думала, что на нее не смотрят. Полные губы стали слишком пухлыми, низенький лоб как-то смешно морщился. А тут еще — верно она загорела в последние дни — кончик носа ее оказывался совсем красным…
Я обвел уже недовольным взглядом всю ее фигуру. Подол ее платья несколько откинулся назад, я заметил юбку, хотя и обшитую дорогими кружевами, но не первой свежести. Или это ялтинская пыль? Из-под юбки виднелась ее нога. ‘Да, архитектура действительно не особенная!’ — невольно подумал я. Красивые ступня и такие толстые икры, точно у балетной танцовщицы. ‘Полено’, — мелькнуло у меня выражение жены, и я, как нарочно, вспомнил ее ножки… Я ушел на балкон опять. Вдали подъезжали ко мне какая-то дама с кавалером верхами. Увидев меня, они переглянулись и расхохотались. Ближе — сделались совсем серьезные лица. Мы разменялись поклонами. Дама оказалась знакомая.
— Вы одни? — спросила она меня.
— Да!
— Я завидую вашей жене.
— А что?
— Вы образцовый, прекрасный муж. Мы ее только что встретили в горах, вместе с этим красавцем Данильченко. Насколько он глуп в гостиной, настолько же очарователен верхом. И как он ездит — прелесть!
И они поехали дальше.
Минуту спустя, ее кавалер обернулся на меня, и мне почудилась в его противном лице улыбка:
— Что ты читаешь? — вернулся я назад усиливаясь быть любезным.
— Я… Уморительная повесть… Ведь какие подумаешь, дураки мужья бывают.
— Какая это повесть?
— ‘Потерянное счастье’.
— Чье?
— Не подписано. Только очень живо. Представь себе — герой повести муж, возненавидевший жену, расстался с нею, устроив ее брак с другом своим, в которого она была влюблена, и для чего? Чтобы самому опять влюбиться в нее до потери сознания, до глупости! Признаюсь, на это надо именно мужскую непоследовательность. У тебя положительно голова болит, это ясно… Не хмурься, поди и ляжь, все сном пройдет… а то… Я бы тебе, знаешь, советовала, принять чего-нибудь. Все эти головные боли у тебя чисто желудочного свойства. Венгерской воды выпей, что ли!
— Отстань! — с такой злостью проговорил я, что она выронила книгу из рук.
— Чего ты?
— Да что же, я при тебе буду лекарство принимать?..
— Кажется, мы настолько близки, что можно не стесняться.
— Вы, женщины, именно с близкими людьми перестаете стесняться и… и…
— Что и? — улыбнулась она.
— Ничего!
— Ах, как ты глуп все-таки!
И обернувшись, я увидел, как она опять спокойно усевшись в кресло, развернула книгу на недочитанной странице, и стала ее дальше рвать пальцами.

VI

Так прошло несколько недель.
Трудно передать, что делалось со мною: Анфиса Васильевна опускалась с каждым днем все больше и больше, а Элен настолько же выигрывала? Мое нравственное состояние было таково, что я, кажется, готов был опять влюбиться в мою жену до сумасшествия. Готов! Если уж не был влюблен бесповоротно. Это оказывалась для меня совершенно новая женщина, со всеми обольщениями кокетства и неведомо откуда появившегося ума. Я никогда ее не видел одну! К довершению всех бед, Анфиса Васильевна вздумала меня ревновать. Нет ничего ужаснее, когда пыл первых увлечений пройдет, и та, которая была их предметом, развенчанная и полинявшая, вдруг начинает подозревать ваш каждый шаг, требует у вас того, чего нельзя дать, ссылаясь на тень какого-то права. Вначале подчиняешься из жалости, потом и жалость гаснет, а на смену ей является нечто похожее на ненависть. Начинаются сцены. Эта веселая когда-то женщина, эта — так и кипевшая жизнью Анфиса Васильевна сделалась вдруг до смешного кислой и ‘нюнькой’, как в частых теперь припадках веселости называла ее моя жена.
— Ну, что твоя нюнька, все киснет?.. Жаль мне тебя, мой бедный!..
Действительно ‘бедный’. Всего хуже когда Анфиса Васильевна принималась плакать. Она Бог знает на что была похожа в то время. Лицо ее краснело, глаза пухли, нос как-то смешно сморщивался и губы, опускаясь концами вниз, придавали ей необыкновенно противное выражение…
Раз, я помню это утро и никогда, кажется, не забуду его!.. Никогда, сколько бы ни жил.
Вся Ялта, загоралась под лучами еще невысоко поднявшегося солнца. Из голубого тумана выступали полувоздушные очертание гор, лиловые тени еще лежали на их серых скалах. Я вышел на набережную и встретил свою жену, она шла свежая, точно роза, только что опрысканная росою, вся дышащая жизнью, как это бывает обыкновенно после морского купанья.
— Куда ты? — спросил я ее.
— Гулять.
— Хочешь, я с тобою?
— Нет, не надо… К тебе верно сейчас Анфиса Васильевна явится сюда. А ты мне только помешаешь.
— Что за глупости, Элен, надеюсь, ты это не серьезно?
— Совершенно серьезно. У каждого из нас завелись теперь свои дела, и самое лучшее продолжать не мешая друг другу. Как это называется? Политикою невмешательства? А вот, кстати, идет и мой кавалер, так что ты можешь быть за мою безопасность спокоен. И она насмешливо расхохоталась, не спуская глаз с подходившего к нам Данильченко…
— Супругу!.. — совершенно глупо произнес он, подавая мне руку.
Я не заметил этой руки, и она так и осталась на весу.
Элен вспыхнула, глаза ее загорелись недобрым блеском.
— Александр, мсье Данильченко подает тебе руку.
— Знаю!
И я спокойно повернулся к ним спиною, отходя прочь медленно, точно ожидая, чтобы они меня догнали.
— Оставьте! — повелительно обратилась Элен к своему спутнику, когда он рванулся было за мною. — Пусть для него будет хоть это утешение. Во всем случившемся ведь смешон мой муж, а не вы.
Я вздрогнул, точно от полученной пощечины, и, вернувшись, подошел лицом к лицу к Данильченко.
— Вы понимаете, что это так продолжаться не может!
— Да-с.
(Боже мой, разве она не видела, как глупо и растерянно это красивое животное крутило себе усы в эту минуту).
— Насчет чего же вы это трактуете? Я, признаться, по своему благородству — не понимаю, к чему вы это канителитесь.
— Если вы еще не считаете себя в достаточной степени оскорбленным, то я скажу вам, что вы величайший негодяй, каких я видел когда бы то ни было.
Элен, вся побледневшая, вдруг точно выросла передо мною.
— Вы, кажется, забыли, что говорите это в присутствии женщины, в присутствии вашей жены…
— Ты не жена мне… а… — и тут сорвалось у меня выражение, которое до сих пор зловеще звучит в моих воспоминаниях.
Элен пошатнулась, и если бы Данильченко не подхватил ее, она бы рухнула на береговой песок.
Я не ожидал далее и пошел по направлению к купальням.
Оттуда уже выходила Анфиса Васильевна, расплывшаяся, растомившaяся, без корсета и, в довершение всяких благ, в блузе.
— Как вы одеты! — с отвращением встретил я ее.
— Все по утрам так! Что вас удивляет? Здесь принято! Это только ваша жена франтит и щеголяет своей талией. И отчего у нее прежде не было такой. Интересно знать из какого кармана она ее вынула! Послушайте, я хотела поговорить с вами серьезно. Вы знаете, мы на днях уезжаем с мужем.
— Да?
— Вы рассчитываете вместе с нами ехать?
— Нет.
— Почему это?
— Мне не позволяют дела.
— Я не понимаю, какие дела. Я вижу давно, как видят все здесь и смеются над вами. Да, не хмурьтесь, именно, смеются. Вы опять влюблены в вашу жену!..
— Хотя бы!
— Как, вы это говорите мне, мне?
— Почему же не сказать вам этого?
— Значит, я тут ни при чем?.. Значит, вы меня обманывали, да? Признайтесь же, наконец!
— Я не обманывал вас, но весь этот угар, давно прошел, если хотите знать.
— Хорошо же!.. Убирайтесь пользоваться объедками господина Данильченко… и, помните, для меня вы теперь гадки, слышите?.. Мне стыдно, что я имела дело с такою бесхарактерною дрянью, как вы, лишенною самолюбия и гордости.
Она вскипала все больше и больше.
Оставаться на публичный скандал было бы глупо.
Я приподнял шляпу и отошел от нее. Что мне было делать? Во что бы то ни стало, следовало помириться с женою. Я думал, что ничего серьезного у нее с Данильченко не было, что она только мучила и дразнила меня. Но идти к ней теперь было бы напрасно. Мы были слишком разгорячены оба. Объяснение повело бы Бог знает к чему. Я пошел к Абдулке, взял у него коня и поехал в горы, стараясь успокоиться, привести всю эту творившуюся во мне путаницу к чему-нибудь определенному, ясному. Я даже радовался разрыву с Анфисой Васильевной. Тут, как скоро все случилось, так же скоро и забудется!
Я встретил в Мисхоре знакомых, ехавших в Симеиз полюбоваться его скалами и голубыми водами тихого plage’a. Меня пригласили пересесть в коляску, это было бы лучшим средством забыться до вечера, когда я покончу со всеми этими проклятыми недоразумениями… В Симеизе есть прелестный домик, построенный на верху невысокой горы. Когда во время заката смотришь на него, весь он кажется охваченным золотистым сиянием, заключающим в свой горячий ореол и окрестные сады. Я совсем забыл случившееся. В виду близкого примирение с Элен, радостное чувство охватило меня. Я улыбался и знойному дню, и приветливому шелесту листвы, и мерцанию голубого моря. Розы пышно раскрывали мне навстречу свои алые махровые венчики, лилии словно торопились наполнить весь окружающий меня воздух своим благоуханием. Ветки акаций будто нарочно тянулись, чтобы коснуться меня своими узорчатыми и мелкими листиками…
Я возвращался домой с блаженным нетерпением влюбленного, спешащего на первое свидание.
Горничная встретила меня у калитки.
— Барыня спит?
— Никак нет-с.
— Дома она?
— А разве вы не знаете?
— Что такое?
— Они уехали.
— Куда?
— Не знаю-с. Целый день мы укладывались, а вечером они сели в коляску, взяли свои вещи и уехали.
— Одна? — вырвалось у меня.
— Никак нет-с… С этим, с казаком, с Данильченко.
— Что же мне она оставила записку, письмо?
— Да-с, на столе.
Я не помню, как вбежал в комнату.
Действительно, письмо лежало на столе. Я разорвал конверт, надорвав вместе с тем и тонкий листок почтовой бумаги.
‘Я все бы тебе простила, — писала Элен, — твое увлечение этою Волковой, ту скуку, которую ты ощущал всегда в моем присутствии, но не прощу тебе одного — это оскорбления, брошенного сегодня мне в лицо в присутствии Данильченко. Я убедилась теперь, что воскресить прошлое невозможно. Знай же, что до сих пор я не была любовницей Данильченко, я играла роль, чтобы вернуть тебя, вернуть наше так глупо разрушенное счастье… Сегодня еще до полудня я ждала тебя, ждала твоего раскаяния… Ты не пришел — пеняй на себя. Всякий мстит, как может и чем может. Когда ты получишь это письмо, мы будем уже далеко от Ялты, и Данильченко уже теперь, когда я пишу это письмо, имеет на меня права, от которых ты отказался. Думаю, что ты не станешь разными драматическими представлениями делать себя еще смешнее, чем ты есть, и вышлешь мне паспорт, адресуя его в Новочеркасск на имя Архипа Семеновича Данильченко… Прощай!..’
И больше ни слова.
Что было со мною в эту ночь, лучше не рассказывать. Это переживается, но не передается. Утром водевильная выходка Анфисы Васильевны нисколько даже не огорчила меня. Она с татарином Абдулом прислала мне в подарок — буйволовы рога, на прощание…
Она тоже уехала с мужем.
Я часто вспоминаю все прошлое, и тоска душит меня до такой степени, что я не знаю куда мне от нее деваться.

* * *

Эту небольшую историю ‘разрушенного семейного счастья’ рассказывал мне, сидя на балконе своей павловской дачи, сам Вардин, до сих пор оставшийся одиноким. Я с ним подружился уже после описанных событий, и этот период его жизни являлся до сих пор для меня пробелом.
— Ну, что ты скажешь? — спросил он, окончив.
— Сам виноват! Поделом!
— Как поделом?
— Так… Ты виноват своей бесхарактерностью — прежде всего. Ты сам, на первых порах, так распустил свои семейные отношения, что и жена твоя обратилась Бог знает во что… Вместо того, чтобы поправить дело — и мало ли есть средств для этого — ты увлекся далеко не платоническою страстью к какой-то лабазнице, оскорбил ничем не виноватую жену и, опять-таки сам, бросил ее в руки глупого хлыща… Сам виноват! Повторяю еще раз: Поделом!
— Может быть, может быть!..
— Где же твоя жена теперь?
— О, она вышла за него замуж.
— За Данильченко?
— Да. Я дал ей развод, приняв все на себя.
— Вот за это я от души пожму тебе руку. Это единственное доброе и честное, что ты сделал во всей этой истории…

———————————————————————

Источник текста: Из книги ‘Крымские повести’. М.: Издание Г.Г. Москвича, 1889.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека