Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Под праздник
Колокольный звон разносится над Москвой. Обедня поздняя. В окно из моей мастерской виден Кремль. Река Москва покрыта белой пеленой снега. Розовеют в морозном воздухе башни и соборы кремлевские. Зима. Так бодро и весело светит зимнее солнце. По Москворецкому мосту едут сани, розвальни, на них навалены зеленые елки. Это к празднику Рождества Христова. Ко мне пришли мастера-рабочие из декоративной мастерской Императорских театров, пришли прощаться — уезжают в отпуск на праздники, на Святки. Едут в деревню, к себе домой, в новых ‘спинжаках’, сапоги новые с набором и при кожаных калошах. Такие молодцеватые, причесанные на пробор маслом. Я думаю: ‘Туда едут, где растут эти елки, в деревню…’ Охота вспомнилась душе.
— Как,— спрашиваю,— Василий Харитонов, что у вас там, зимою есть волки?
— Бывают…— отвечает Василий медленно.
— Э-э… чего,— говорит другой,— он коломенской… Волки — это у нас. Мы — рязанские, у нас и-и-и… волков во много. Прямо по деревне зимой бегают…
— Хорошо у вас в деревне,— говорю я.— Лучше, чем в Москве.
— Недолго ежели,— говорит мастер,— ну, ничего. А то скушно в деревне, серо. Где ж до Москвы… Чего там… Приедешь домой, свои значит, родные. Ну рад—отец, мать, сестра. Вот говоришь им — театр, значит, ну, то-сё, служба. Конечно, говоришь, представления идут кажинную ночь, опера. Спрашивают, как кто жалованье получает. Ну, скажешь. Есть такие — тыщу рублей в месяц… Ну хоша взять вот Шаляпина.— Не верют. Ну, тут хоть божись, нипочем не поверют. А спросют — платит-то кто им? Ну скажешь: казна али царь. Ну и шабаш: больше и слушать не станут.
— Это верно,— сказал Василий Харитонович, смеясь.— Вот,— говорит,— ежели что, вот артист значит, поет али пляшет, а еще ежели танцовщица, сказать, то получает жалованье этакое большое, то спрашивают — за что? Ну, говоришь, за ето самое — поет, пляшет.— Вот серчают. Нешто за это платют, говорят… и пойдет. Одного раза меня бить хотели, ей, ей… Деревня-то серая дура, где ж, чего там…
— Верно,— сказал рязанский парень.— Это самое, верно. У меня сестра приезжала, значит, в Москву да гостила у меня неделю. Ну, это самое… приехала, значит, назад домой да девкам нашим и рассказала, значит: балет она глядела в Москве-то. Я ее на колосниках на сцене пристроил. Глядела. Ну, значит, это самое… она в сарае нашим-то девкам в деревне и показала, как в балете-то ноги заголяют. И-и-и, что было! Узнали это самое, ну и за волосья поучили — отец и мать. Поучили хорошо… Бросили девки эдак-то плясать… А то бы…
— Конечно, в деревне без понятиев, там это самое ни к чему…— сказал равнодушно Василий Харитонович.
— Девствительно,— подтвердил рязанский.— Господ там нет, купцов тоже, и капитал какой? Нет эдакого-то, что в Москве.
— Ну, а если вот как балерина так затанцует, как наши, то понравится же им?
— Убьют! — сказал Василий Харитонович, равнодушно смотря в окно.
— Да что ты, за что? — удивился я.
— Кто знает. Может, и так сойдет, а то неровен час…
* * *
Быстро бегут санки извозчика. Ровный путь. Блестит на солнце заледенелая Красная площадь. Едучи в Большой театр, я остановился у ресторана ‘Петергоф’. Рядом университет. За соседним столом — двое студентов и какой-то лохматый человек в пенсне. Графины водки, пиво. Студент с рыжими волосами в форменной тужурке держит на вилке соленый огурец. Мрачно выпивает рюмку и говорит лохматому человеку:
— Вот огурец. Да, огурец. Ну, априори — что такое огурец. Ну, вот и молчишь, а Этьен сказал, что безразличие есть обман. Да, обман. Ну, момент несознания… Вообще, так…
— Струбентунус волевой любви…— несет чепуху лохматый человек,— и ну ее к черту! — Он выпивает залпом рюмку водки и тыкает вилкой в селедку.
— И я говорю, понимаешь.— Если Наташка не придет завтра, то к черту ее! Викторович прав, брат, прав. Денег у него ни копья и сидит в Ляпнике. Я дал ему свое пальто — пошел он к тетке: дала двугривенный, и все тут. А Буханов и Курчевский это, брат, белая подкладка… Сволочь!.. Философия права, а? Как тебе это понравится, а? Филососфия? Какого права? Никакого права нет. Что такое право?.. А Наташа — дура, конечно. А этот… как его… ну, черт… как его…
— Да кто? — строго подняв лохматую голову, спрашивает его сосед.
— Медик…— сказал другой студент,— скотина! Как забастовка, он лю-лю — домой. Сволочь!
— Всякая мораль, понимаешь, мораль — противна христианству. Подумай, что будет с этикой, моралью, когда не будет греха… Ну, все к черту, и никаких испанцев. Ну, когда мир честен, высок, достижения, все идеалы налицо, прямо вот как поджаренный, готовый, вот как эта колбаса… Ну, юриспруденция тогда к черту. А юридический факультет зачем?.. Ха-ха. Пуф.
— И, вообще, есть только энергия и больше ничего,— отчеканил, выпивая рюмку водки, другой сосед.
— Наташе я еще покажу!..— выпив рюмку, мрачно и тупо сказал его приятель.
— Ты куда, куда стремишься, лекарь-девушка, вперед…— запел студент.
— Довольно! — орали вокруг.
— Я, брат, Сакья Муни,— раздавался чей-то голос в общем шуме.— Будда я, брат, вот что. Знаешь, мне кто ни говори, я того начисто сшибаю, какую хочешь мне истину подноси, я ее в два счета, от руки… и ее нет. Расчехвощу что хочешь. Вот, смотри, видишь, я наливаю стакан, видишь. И пью…— Нирвана. Понял. Нирвана.
В ресторан вошли три студента. Один с красной физиономией. Голубые хитрые глаза его улыбались.
— Что вы, черти, опять напились? — спросил он.
— Да… напились. А как же… Как жить?.. Страдать?.. Ни свободы, ни прогресса… Жить так нельзя!..
Иду Охотным рядом. Хрустит снег под ногами. Лица у прохожих румяные. Мороз. Усы и бороды в инее. Обыватели, закутанные в шубы, женщины в платках едут на извозчиках. Перед Рождеством оживает Москва — готовится к празднику.
В Охотном ряду кипит работа у купцов. Как дрова, навалены, лежат мороженые поросята, свиные туши, судаки, осетры, севрюга, белуга, навага в больших корзинах. На прилавках семга, белорыбица, балыки. В бочках и большими кругами лежит черная икра — паюсная, салфеточная, в огромных мисках — зернистая. Пучками разносчики проносят рябчиков, уток, гусей. Большие бочки с солеными грибами — рыжиками, груздями. Огурцы, огурчики маринованные, капуста кочанная, моченые яблоки, вишня, дули сухие, дули моченые, меды сотовые, пряники, целые ушаты сметаны, творогу, сыр. Мясники в больших фартуках, покрякивая, рубят топорами мясо, солонину, свинину, баранину, белугу и бросают на весы. Репа, брюква, капуста, свекла, морковь… навалены в корзинах.
— Пыжалте,— кричат молодцы-приказчики,— севрюжка свежая, икра первый сорт, сам бы ел, да деньги нужны… Пжалте, барышня.
— Пельсины-лимо-о-ны… хороши.
Идет торговля. Подъезжают, заворачивают на санях к Охотному ряду, обыватели, городовые, околоточные, с серыми, как пуговицы, глазами, околоточные нарядные — прислужники тирании, покрикивают на кучеров: ‘Держи право. Который, куда прешь. Держи…’ Вороны, галки кружатся в морозном дне над Охотным рядом, садясь на лавки, и подбирают крошки от людского довольства.
— Зайцы свежие…— кричит с другой стороны,— глухари, куропатки, индюшки паровые, пулярки…
— Масло сливочное, головизна, яблочки крымские, виноград, корюшка, студень говяжий, расстегаи с грибами, с рыбою.
Трудно и вспомнить все то, что кричали кругом купцы-лавочники, проходя Охотный ряд. В лавках по ряду, с глубокими внутри проходами, заваленными всякой снедью, перед большими иконами в кованых ризах, горели цветные лампады угодникам Божьим. Какой Россией, жизнью, бытом русским шумел Охотный ряд… Что-то нужное, настоящее было в нем. И где я ни был — в разных странах, в больших городах Европы — тоже везде было похоже на Охотный ряд: рынки. Но не было так обильно, и почему-то я любил смотреть на них… так мне нравилась вся эта смесь, рыбы, овощи… И мне всегда хотелось писать их красками на холстах. Я покупал на праздник целую бельевую корзину всякой всячины и отправлял в деревню, угощал приезжающих приятелей, крестьяне, соседи, так любили есть сушеных судаков.
А приятели-артисты кушали ботвинью с балыком и белорыбицей. Но такого печеного хлеба, какой пекла тетушка Афросинья, и пироги с грибами — с груздями, не было нигде. Перед ними не годились Егоровские расстегаи.
Надо это было все ценить — всю эту былую обильную жизнь. Ценили мало — может быть, теперь только мы оценили…
ПРИМЕЧАНИЯ
Под праздник — Впервые: Возрождение. 1935. 8 декабря. Печатается по газетному тексту.
Сакья-Муни — одно из имен Будды.
нирвана — состояние, при котором отсутствуют страдания, страсти, состояние умиротворенности, ‘высшего счастья’.
педеля — педель (от ср.-век. pedellus, bidellus, др.~верх.—нем. pital — служитель, надзиратель) в дореволюционной России надзиратель за студентами в университете.