Шелъ дождь. Учитель русскаго языка и словесности возвращался изъ гимназіи. Онъ былъ невысокъ ростомъ и худой, съ лицомъ невзрачнымъ, нахмуреннымъ, самоуглубленнымъ, въ форменной фуражк и въ пальто нескладномъ, толстомъ.
Ему оттягивалъ руку кожаный портфель съ тетрадками, а голова его была набита, какъ сорный ящикъ, отрывками изъ хрестоматіи для чтенія.
Но на улиц не было холодно, и домой итти не хотлось. Дойдя до Лубянской площади, онъ замедлилъ шагъ и подумалъ, что спшить домой не стоитъ.
Онъ остановился у угла дома въ поз человка, ожидающаго конку, и глядлъ внизъ вдоль прозда.
— Странный пейзажъ,— сказалъ себ Нахимовъ: кажется, знакомый, будничный, а иметъ свою прелесть!
Мимо шли люди подъ зонтами, въ калошахъ, съ засученными брюками. Нкоторые изъ нихъ говорили ‘виноватъ’ или ‘позвольте’, другіе толкались, ничего не говорили и шли дальше. Словно, изъ тротуара рождались люди, спереди и сзади, и безпрерывное движеніе ихъ вызывало чувство безпокойное и нервное.
Онъ стоялъ и думалъ.
— О, какъ возвышаетъ человка это намреніе подняться надъ собой, быть сильнй, крупне. И какъ унижаетъ, мучитъ! Но, Боже, какъ много на свт людей, которые не хотятъ ни на вершокъ быть выше, чмъ ихъ создалъ Богъ! И только хлопочутъ и устраиваютъ дла свои, и, по умнію устраиваться, спокойно получаютъ блага жизни. О, почтенные буржуа, мирные и средніе! Нтъ, мучительно сомнваться и вчно твердить себ: ты долженъ, долженъ! Почему такое долженъ? а если не могу, если нтъ душевнаго предрасположенія, таланта, силы?
Онъ вспоминалъ, что наканун онъ былъ у одной ученой знаменитости. Тамъ весело болтали между собой, а его не слушали, и онъ сидлъ для всхъ чужой и лишній, но топорщился, старался поспть за другими. Отъ этого все, что говорилось, казалось низменнымъ, недостойнымъ знаменитостей. А за ужиномъ прислуга, какъ нарочно, подала ему грязную тарелку, а всмъ рядомъ чистыя, и этимъ словно отмтили его, и вс увидли, что онъ здсь послдній. И отъ этого захотлось зарыдать и уйти, но онъ остался до конца. И уходя благодарилъ и кланялся, цловалъ у хозяйки руку и ждалъ, что его позовутъ и въ слдующую пятницу, и далъ на чай прислуг.
Онъ думалъ, что все кончено, и онъ навсегда погубилъ себя въ глазахъ людей интересныхъ, и не поправится. И во всемъ город нтъ никого, къ кому стоило бы пойти.
Отъ этого съ самаго утра у него болло сердце, и хотлось вспоминать объ этомъ и мучить себя, но мшали уроки.
А теперь снова болло внутри, и была усталость и разбитость, какъ будто наканун ему избили тло, и хотлось ссть въ прохладную ванну и успокоиться, забыться. Онъ глядлъ на лица прохожихъ и искалъ въ нихъ чего-нибудь родного, ласковаго, семейнаго. Хотлось видть около себя одно пріятное и думать только о пріятномъ, утшающемъ.
Не торопясь, сбгали внизъ уличные ручьи, изъ-подъ желтой грязи обнажались булыжники синіе и розовые. Капало съ зонтовъ, фонарей и вывсокъ. Намокли рукава пальто и плечи. Мелкія капли, попадая въ уши, вызывали ощущеніе мокрое, сырое!
И на всемъ лежали пятна тусклаго и матоватаго стального отблеска: на мокрыхъ крышахъ, на лужахъ, на резиновыхъ плащахъ, кожаныхъ фартукахъ, на спинахъ лошадей и сбру.
Люди переходили улицу, несли покупки, догоняли конку.
На площадкахъ вагоновъ плотно набились пассажиры. Было полно и на имперіалахъ, гд сидли съ большими черными зонтами.
Но не было испуга, суеты. И отъ дождя не опустли улицы: напротивъ, сдлались сильнй движеніе и настойчивость…
— Дождливый, сренькій денекъ,— размышлялъ Нахимовъ: и для города весьма типичный, но не безъ пріятности!
Онъ сталъ спускаться книзу, и снова остановился около магазина, гд за зеркальными окнами виднлись выставленные осенніе плащи, пледы и фуляры. И опять глядлъ, нарочно старался думать о постороннемъ, вншнемъ.
Стояли тяжелые многоэтажные дома, похожіе на европейскіе и съ подобіемъ величавости.
Виднлась театральная площадь: тамъ казалось широко, просторно. Во влажномъ воздух срла большая гостиница, и силуэты крошечныхъ людей, скользя, темнли на бломъ туман.
Ближе громоздилась и ползла въ ширь другая гостиница, недостроенная, огромная, сверху до низу зашитая въ деревянный щитъ, съ надписью на полотн ‘сдаются торговыя помщенія’, и глядла черными оконными прорзами. А на трубахъ, крышахъ лежало небо однообразное, ровное, тяжелое, непроницаемое, какъ одяло.
— Вотъ и небо хорошо, — размышлялъ Нахимовъ: сползло сверху и лежитъ…
— Словно громадная лапа, лохматая, срая, сцапала, накрыла городъ и не выпуститъ!.. Да, но хорошо!.. Типично!.. и очень идетъ къ этимъ мокрымъ плащамъ, къ темнымъ людямъ, къ осеннимъ пальто и фулярамъ. Какъ мягко тушуются крыши!.. Какая пріятно-скучная гармонія сраго, влажнаго! А когда на этой мгл вспыхнутъ золотые огни, зажгутся газовые рожки и лиловые шары электричества, то будетъ чувство уютное и трепетное, давно знакомое, воспоминаніе дтства! Вдь тутъ вся жизнь вся жизнь, другой не было жизни!..
Онъ сталъ думать въ тон укоризненномъ, и печально ухмыльнулся.
— Нтъ, гд ужъ горожанину понимать идеи и думать о развитіи личности!— Почему такъ пошло, что нуженъ городъ, а не что-нибудь другое? Вотъ, если хать въ контору, къ парикмахеру и въ циркъ,— это понятно! А какой смыслъ? Зачмъ тротуары, улицы? А чтобы ходили и здили. Зачмъ идутъ и дутъ?— А за тмъ, что есть улицы, конки, извозчики. Вотъ походитъ конка, а придетъ время, будетъ трамвай… Все естественно, по эволюціи, само собой… А можетъ быть, есть идея? Большое, важное?.. Чортъ знаетъ, что такое: человкъ детъ въ баню, а я спрашиваю: какая идея? Даже непріятно!
И ему сдлалось въ самомъ дл непріятно, жутко.
— Вотъ извозчикъ тарахтитъ. Чего хочетъ этотъ господинъ, который тамъ забился, съежился подъ кожанымъ фартукомъ? Или вотъ этотъ,— прошелъ быстро,— похожій на приказчика? или эта семейная дама въ огромной шляп, въ японскомъ пальто и съ мальчикомъ?
— Ненавижу ихъ всхъ, ограниченныхъ, земныхъ и плоскихъ. Ихъ лица и души однообразны и тусклы, похожи на пальто.
— Нтъ, гд ужъ горожанину высоко думать!— Мысль его ударится объ это хмурое небо, какъ въ низкій срый потолокъ, и шлепнется обратно, какъ дырявый резиновый мячъ. Мысль горожанина волочится по мостовой, словно обклеенная тягучей грязью, какъ подмокшая курица… Она плетется вслдъ за этими извозчиками по кривымъ улицамъ и переулкамъ, входитъ въ грязные дворы, звонится у подъздовъ. А по дорог цпляется за вывски, за объявленія, за столбы съ афишами… Кружится по городу, какъ эти пшеходы, чтобы притти обратно къ мсту, съ котораго пошла.
— И если горожанинъ взберется на самый высокій изъ чердаковъ, то подъ нимъ будутъ все т же чердаки и трубы, а сверху то же небо глухое, какъ крыша, и мглистое отъ копоти, тумана, дыма.
— И углубиться въ суть своей жизни некогда: помшаютъ конторы, банки, клубы, засданія, визиты.
— Взять къ примру вотъ это молчаніе на улицахъ: сотни, тысячи людей съ ихъ думами, заботами… И общее безмолвіе… Вс чужіе, разрозненные… Нтъ разговора, не слышно голосовъ. И только грохотъ желза и камня… Но чтобы замтить это молчаніе, горожанинъ долженъ отойти отъ себя въ сторону: долженъ подумать о молчаніи…
— Только чудо можетъ вознести горожанина, поднять его надъ самимъ собой, надъ горожанами, надъ городомъ, надъ срой мглой…
Онъ вдругъ радостно ударилъ себя по груди и съ взволнованнымъ изумленіемъ, словно сдлалъ открытіе, подумалъ:
— Чортъ возьми, а вдь въ самомъ дл: разв плохо во всемъ быть среднимъ обывателемъ? И разв ужъ такъ трудно, особенно тому, кто, какъ родное, чувствуетъ и этотъ дождливый день, и этотъ пейзажъ изъ камня и тумана, у кого тутъ вся жизнь?..
— Посщать театры, принимать лкарства и ходить въ аптеку, звать къ себ на именины и служить безъ притязаній, смирно, по ночамъ спать крпко.— Мсить калошами и брюками грязь на мостовой, а если съ ногъ до головы тебя обрызгаютъ резиновыя шины, то не обижаться, ибо это участь всхъ, и вс смиренно равнодушны, благодарны.
— О, какъ спокойно, какъ хорошо, какъ тихо!..
— Интересоваться жизнью, покупать газеты, фотографіи. Слдить за успхами счастливыхъ, гордиться, если можешь, разсказать о нихъ. Вотъ какъ эта Марья Карповна, которая все знаетъ, или Семенъ Ивановичъ, который собираетъ карточки.
— Быть публикой. Ходить на засданія думы. Читать о грабежахъ, пожарахъ, разсказывать о докторахъ, о душникахъ съ угаромъ, и радоваться, если подвергнешься городскому происшествію: подкинутому младенцу, посщенію форточниковъ. Такъ чувствуютъ и говорятъ и дядюшка, и тетушка, и дентистка Мейендорфъ, и провизоръ въ аптек: люди, которые боятся глухого и пустого молчанія собственной жизни и очень цнятъ каждаго съ точки зрнія происшествій.
Да и мало ли еще чего?— Жизнь полная и незамтная, безъ боли. А главное, спокойствіе, легкость… О, какъ хочется отдохнуть отъ оскорбленій, отъ натугъ!.. Лчиться… Вырвать съ корнемъ это ненатуральное желаніе: никто не переросъ собственныхъ волосъ. И если ты во всемъ ‘среднее мсто’, то и гордость неси въ себ среднюю, не имй высокой гордости, чтобы она не казнила тебя. О, какъ сильна судьба! И какъ калчатъ и уродуютъ насъ жизнь и воспитаніе: горы книгъ, побды, гимны, критика и біографіи! Культурное идолопоклонство, первобытная война и зависть!
Онъ старался убдить себя, что ему въ самомъ дл сдлалось легко. И сталъ удивляться, что могъ раньше чувствовать иначе, и отчего додумался такъ поздно. Мысль казалась новой, и отъ этого длалось пріятно. Должна была начаться жизнь иная: все прошлое уйдетъ далеко, смоется дождемъ, закроется туманомъ, а впереди одно хорошее и убаюкивающее, какъ свжая постель. Онъ примирится и здоровый, окрпшій, доживетъ до глубокой старости и умретъ спокойно…
Онъ постоялъ еще, потомъ шагнулъ на мостовую, побжалъ и сталъ догонять конку… По дорог два раза спотыкнулся, выпачкалъ въ грязи портфель, хотлъ защититься зонтомъ отъ шинъ, и былъ обрызганъ, но не оскорбился. Наконецъ, добжалъ, вскочилъ и кое-какъ умстился на площадк. Рядомъ стояли люди съ покупками, свертками, съ мокрыми усами, розовыми щеками. Дышали тяжело отъ тсноты, курили.
Нахимовъ вглядывался въ эти чужіе носы и щеки, и видлъ пріятное, родное. Онъ уже не говорилъ себ, что лица похожи на пальто, и если бы не души одинокія, исключительныя, которыя надо искать, искать, и можно не найти, то слдуетъ съ ума сойти отъ этихъ лицъ, покупокъ, пледовъ. Онъ заботливо припоминалъ и своихъ знакомыхъ, у которыхъ лица были особенно благодушныя и круглыя: всхъ тхъ, у кого всегда гости, играютъ въ карты и охотно ужинаютъ.
На конк онъ халъ долго, а когда дохалъ, то еще долго шелъ пшкомъ по длинному переулку, по об стороны котораго стояли бревенчатые и низкіе дома, окрашенные въ красное и желтое.
Онъ позвонилъ у своей двери. Отворила кухарка, и запахло кухней. Въ передней было узко, тсно, и стоялъ дтскій шарабанъ, синій и съ обивкой бархатной и красной, такой же шарабанъ, какой имлся и у квартирантовъ внизу, жившихъ скудно, убого: съ грязными занавсочками и грязной ватой въ окнахъ на улицу.
И оттого, что въ передней было узко и темно, и стоялъ синій, пошлый шарабанъ, такъ же какъ стоялъ вчера, въ душ Нахимова вдругъ что-то прорвалось и хлынуло… Онъ прошелъ въ свой кабинетъ, и тутъ, около письменнаго стола, съ нимъ сдлался припадокъ слезъ, рыданій.
Онъ стоялъ въ поз смшной и неестественной:— на колнкахъ въ кресл и, охвативъ руками спинку, бился головой о рзьбу деревянную и острую.
Онъ всхлипывалъ и лепеталъ:
— Я не могу, не въ силахъ терпть, мириться!.. Ждалъ годы и терплъ!.. Молился!.. Сочинялъ иллюзіи… Гд Ты?
Онъ вздрагивалъ плечами.
— Уходятъ силы, послднія мгновенія молодости!.. А я все тотъ же, тотъ же… старый, скучный!.. Такъ сдлай чудо, сдлай!.. Дай все другое, свжее, другія чувства, мысли, другую душу… Все, все другое, новое… Чтобы я самъ не узналъ себя… Пойми же!.. Чтобы я весь сгорлъ въ страданіяхъ, дошелъ до глубины, до бездны!.. И возроди!.. И чтобы новое шло отъ меня и наполняло все: мои бумаги, письма, вотъ эту комнату!..
Болла голова, все тло… Казалось, что размякли мозгъ и сердце, и что надвинулось и разразится грозное, ужасное и темное. Кругомъ мутилось, двигалось кругами… Не хватало воздуха. Становилось жутко, и нужно было остановить рыданія, вздохнуть свободно… Но хотлось страдать и молиться, чтобы дойти до глубины отчаянія, чтобы глубиной исторгнуть чудо.
Изъ столовой пахло супомъ и чернымъ хлбомъ. И не было новаго.
Отъ этого опять хотлось рыдать, чтобы новое было въ отчаяніи… Небывалая глубина!..
Онъ снова бился и шепталъ:
— Ты всемощный, Что Теб стоитъ? Мановеніе рсницы… А для меня вся жизнь… И другой нтъ жизни! Отецъ! Такъ сдлай же, чтобы я молился въ послдній разъ, въ послдній разъ!
Жена въ столовой говорила:
— Супъ простынетъ, отчего ты не идешь? Голосъ ея сдлался тревожнымъ.
— Ты, можетъ быть, нездоровъ? притти къ теб?
Онъ оторвался отъ кресла и нехотя пошелъ.
На стол было сорно отъ черныхъ крошекъ хлба. Кухарка съ красными, тупыми пальцами принесла котлеты и картофель.
Въ дтской блаженно распвалъ младенецъ: бэ, бэ, бэ! Но нянька испуганно и грозно пыхтла на него:
— Папа, папа!
Нахимовъ лъ и думалъ, что и вчера онъ такъ обдалъ и думалъ, и завтра будетъ то же.
Длалось тяжело и смутно. Казалось, что это было давно и всегда будетъ.
Жена сидла смущенная. И супругу думалось, что жизнь ея однообразная, будничная и проходитъ даромъ. Давно не было гостей, не здили въ театръ. Она молодая, чуткая. Вышла замужъ за серьезнаго, интеллигентнаго и имла право требовать хорошей, умной жизни. Онъ ждалъ, что попроситъ она куда-нибудь похать. И если не похать сегодня же, то опять вечеръ будетъ казаться долгимъ и пустымъ. Оба лягутъ спать неудовлетворенные, и будетъ чувство жуткое, безысходное: что вс забыли ихъ, и кругомъ нтъ ничего, за что схватиться, искать помощи.
Онъ разсердился и сказалъ:
— Ты какъ хочешь, а я сегодня буду заниматься!
Въ кабинет горла лампа. На обояхъ рябили срые букеты. А на стол стояли словно напросившіяся въ неизмнные друзья вещицы: прессъ-папье, чернильницы.
Жизнь казалась устроенной прочно, до гроба неизмнной, не имющей износа, какъ срая пеньковая съ узоромъ, разсчитанная на пыль и время, матерія на креслахъ и диванахъ.
Нахимовъ ходилъ и собирался съ мыслями.
Онъ курилъ и кашлялъ, шевелилъ бровями и губами, и отъ этого щеки его худли, выступали скулы, и морщина на лбу становилась глубже.
Жена, сидя за обденнымъ столомъ, сначала чинила платье, а потомъ для мужа набивала папиросы.
Ребенка успокоили и уложили. Нянька обиженно и чопорно приткнулась въ дтской и, въ очкахъ, поднося къ огню тонкую и поучительную книжку, читала: ‘Что такое’верблюдъ и какая отъ него польза?’
И весь домъ затихъ и притаился, и прислушивался, какъ въ кабинет шагалъ, отплевывался и вздыхалъ хозяинъ.
Въ 8 часовъ, за вечернимъ чаемъ, Нахимовъ думалъ: почитать ли что-нибудь съ женой или поберечь время, не отвлекаться.
Одинъ край стола былъ заваленъ табакомъ и суконными лоскутками. Жена чихала отъ табаку. Лицо ея стало тоньше, заострилось, и въ немъ что-то дрожало.
Она говорила тономъ дловымъ:
— Нтъ, я собственно думала о томъ, что у насъ скучно, и отъ этого теб писать трудно. И что я должна сдлать, чтобы было веселй и теб легче…
Нахимовъ покраснлъ, согнулся, взялъ чаю и ушелъ къ себ…
Онъ писалъ на большомъ лист бумаги:
— ‘Въ виду того значительнаго интереса къ вопросамъ школы, которые сама жизнь поставила на первую очередь, было бы весьма своевременнымъ обратить должное вниманіе на подготовку педагоговъ’…
Рядомъ лежали ученическія тетрадки съ сочиненіями, и ихъ нужно было поправить къ завтрему.
Онъ вспоминалъ, что вчера его обидли у извстнаго профессора, а завтра опять уроки и послзавтра то же.
Онъ говорилъ себ, что люди, вчно глядящіе въ себя, терзающіеся,— невыносимы, и что такъ жить нельзя.
Онъ всталъ, пошелъ по комнат и думалъ:
— Но вдь есть же другіе, удавшіеся, настоящіе, великолпные!… Люди, у которыхъ идеалъ совпадаетъ съ самоощущеніемъ… Нчто невдомое намъ, ‘завидующимъ’… Сознаніе, что воплотилъ въ себ свой образъ человка… Что ты именно такой, какимъ долженъ, какимъ хочешь быть!… Господи!… Хоть разъ въ жизни, хоть одну минуту почувствовать себ такимъ!… Испытать это чудесное, дивное самодовольство!…
Онъ сталъ ломать пальцы, холодные и нервные.
— Вздоръ все это! Ну, и счастливые, ну, и великолпные!.. Ну, и прекрасно, поздравляю!.. Мн то что?— Опять все тоже, прежнее: ‘ты долженъ, долженъ!’ Не имешь права быть собой! Тяни себя въ гору… Хоть этимъ-то, хоть этимъ уподобляйся, возвышай себя! Тащись, заморышъ-кляча, вскарабкайся хоть на вершокъ выше!
И изъ всего, всего было очевидно, что все это не ‘въ послдній разъ’!…
Пройдутъ недля-дв въ кроткомъ смиреніи, оцпенніи, и опять въ душ наростетъ, накопится, и сорвется, какъ обвалъ.
И будутъ рыданія, ужасъ, мужественная требовательность и молитвы, чтобы это было въ послдній разъ, въ послдній разъ… Онъ махнулъ рукой…
Нахимовъ слъ къ столу и опять писалъ. Зналъ, что пишетъ что-то чужое, не свое, не новое, не то, что надо, не такъ, какъ надо… Но говорилъ себ, что это все-таки лучше, чмъ совсмъ не думать, не работать, что такъ выше…
Горла лампа подъ картоннымъ абажуромъ. На стн виднлись приколотые булавками портреты ученыхъ знаменитостей на открытыхъ письмахъ… А на стол стояли давно знакомые подсвчники съ незажженными свчами…
Статью, которую онъ написалъ, приняли въ журналъ, толстый, старый.
Петръ Кожевниковъ.
Сборникъ ‘Итоги’. Изданіе газеты ‘Курьеръ’. М., 1903 г.