Почти без слов, Гиппиус Зинаида Николаевна, Год: 1939

Время на прочтение: 6 минут(ы)

З. Н. Гиппиус

Почти без слов
Георгий Адамович. ‘На Западе’

З. Н. Гиппиус. Арифметика любви (1931-1939)
СПб., ООО ‘Издательство ‘Росток», 2003
Говорят, будто стихи — пышная одежда, которой человек себя приукрашивает, и о нем подлинном, об его чувствах и мыслях, ничего по стихам узнать нельзя. Какая неправда! Именно в стихах и дает нам автор самый верный свой облик, открывает свою сущность, — хочет того или не хочет.
Не о всех пишущих стихи (даже хорошие) идет речь, и не о всех стихах, конечно, а лишь о тех, в которых есть магия.
Что же такое стихотворная магия? Откуда она берется? Ни музыкальность (ох, уж эта музыкальность!), ни одушевление, ни тонкая мысль — ее еще не создают. Она в неожиданно-счастливом сочетании слов, когда сами слова, в отдельном значении, гаснут, тают, отступают, обнажая то, что за ними. И это ‘за ними’ дает читающему известный душевный толчок, т. е. действует как настоящее магическое заклинание.
У каждого поэта своя магия, своя собственная, единственная, как единственна его личность. Поэтому-то нельзя, — не нужно, не должно, — заниматься сравнением поэтов. Никто не больше, никто не лучше, всякий хорош, велик и мал по-своему. А если кому-нибудь один поэт ближе другого, — пусть скажет просто: этот поэт мне больше нравится.
Критику слово ‘нравится’ не позволено. Ему надо взять поэта в совершенной отдельности. Надо всмотреться в него, понять кто он и что такое его стихи, есть ли в них подлинное отражение его существа (магия) и если есть — в какой мере, в какой полноте?
Так хочу я подойти к поэту Георгию Адамовичу, к маленькой книжке его стихов: ‘На Западе’.
Стихотворений не много. Сюда не вошли, вероятно, петербургские, из ранних книг Адамовича, да не все и здешние, в разное время печатавшиеся в парижских журналах. Теперь стихи собраны вместе, и это удивительно подчеркнуло их своеобразие.
Своеобразие? Его ‘не поймет и не заметит чуждый взор’ равнодушного к поэзии читателя. Под своеобразием он привык разуметь оригинальность, да и ту, как изыск и вычуру. Любители подобной ‘оригинальности’ напрасно будут искать ее в форме, или в содержании стихов Адамовича (как будто форма и содержание разделимы, различимы в подлинной поэзии!), или в выборе тем. Впрочем, и своеобразие поэтов мало сказывается в выборе тем. Темы у всех поэтов были и будут одни и те же: любовь, жизнь, смерть, надежда, страдание, спасение, гибель… Отличает поэта, делает каждого ‘единственным’, его отношение к теме, и в каких сочетаниях слов и звуков он это свое — необщее — отношение выражает.
Вот одна своеобразная черта стихов Адамовича: недосказанность. Не туман, не путаница, не нарочитая или невольная невнятица: стихи просты. Простота бывает и своего рода изысканностью, но в этих стихах она прямо, просто (и сознательно) проста. И недосказанность, — как бы замирание голоса, остановка на полуфразе — полуслове, — отнюдь не внешняя манера: за нею чувствуется настороженное, не совсем доверчивое к слову отношение. Поэт как будто все время помнит, что слишком легко оборачивается слово — ложью, становится ‘праздным’, а он за слова свои (в стихах) отвечает и ни одного ‘праздного’, неоправданного, произнести не хочет. Лучше недоговорить, лучше умолчать.
О, если правда, что в ночи…
Не правда, не читай, не надо.
. . . . . . . . . . . . . . .
Но если… О, тогда молчи…
…Тогда конец… бессм… победа…
Недомолвка, — но все ясно. И нигде эти недомолвки не затуманивают, не скрывают сердцевинного смысла стихотворения. А порою несказанное говорит больше сказанного.
Много недомолвок в стихах о России. Тут они кажутся чем-то особенно нужным, каким-то праведным целомудрием любви.
Когда мы в Россию вернемся…
…Когда мы… довольно! довольно!
Он болен, изумучен и наг…
Над нами трехцветным позором
полощется нищенский флаг…
А всего совершеннее дана эта ясность несказанного, магия недоговоренного, в 9-ти строчках стихотворения, которое надо выписать целиком:
Там, где-нибудь, когда-нибудь,
У склона гор, на берегу реки,
Или за дребезжащею телегой,
Бредя привычно за косым дождем,
Под низким, белым,
бесконечным небом,
Иль много позже, много-много дальше,
Не знаю что, не понимаю как,
Но где-нибудь, когда-нибудь
— наверно.
Своеобразную прельстительность этих строк вряд ли можно не почувствовать.

——

Не скрыты недомолвками и душевные противоречия, которых — кто не знал? Кто не думал — ‘О том, что мы умрем. О том, что мы живем. О том, как страшно все. И как непоправимо…’? Да, ‘ни Бога, ни счастья, ни вечности нет’… Нет? Но ведь ‘настанет искупление… и там… все объяснится нам, все, что мы любим и чему не верим…’. А может быть, и не настанет: ‘Все обман. Бога нет, и в мире нет закона’. Обман? Все равно: ‘Ничего не забываю, ничего не предаю. Те же звуки, то же ‘к раю’ и к ‘иному бытию’…’.
В таких и в тысяче других противоречий погибал Блок. В самом деле, как сделать выбор между двумя противоположными, обратными ‘истинами’, если обе кажутся истинными? Блок говорил: ‘Стою перед стеной. Ничего не понимаю, не могу сделать выбора…’. Внутренние терзания переживал он трагически, и более, кажется, глубоко, нежели Адамович… Но тут следует кое-что вспомнить. (Я не сравниваю двух поэтов, два дарования: мы говорим сейчас о другом.) Адамович — не совсем блоковского поколения, а какого-то позднейшего… полупоколения, если можно так выразиться. Это не были ‘дети страшных лет России’, тех, о которых писал Блок, им нечего было ‘забывать’, а того, что ждало их впереди — они не знали. Вокруг них создалась, рядом с трагически-напряженной (‘блоковской’) атмосферой десятых годов, — другая, удивительно легкая. Может быть, так было нужно, нужен им был запас легкости перед тяжким опытом войны, беспримерной революции, и тягчайшим — изгнания. Его Блок не узнал. Как он принял бы его? Неизвестно. Запаса легкости у него не было, и жил он совсем не в той атмосфере, о которой, не без умиления, вспоминает Адамович:
Без отдыха, дни и недели,
Недели и дни без труда
На синее небо глядели,
Влюблялись. И то не всегда.
И только. Но брежжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то тихое пламя,
Которому имени нет.
Да, это ‘пламя’, может быть, и дало детям новых ‘страшных лет’ силу пережить первые катастрофы. Но испытание длится. Помнить о давней ‘легкости’ можно, — только зачем? Не нужнее ли было бы вспомнить теперь Блока, с его тяжестью, с его серьезностью?..
Но из всего нашего ‘западного’ полупоколения один Адамович все-таки чем-то близок Блоку. Его притягивает самое ценное, что было в личности Блока: необыкновенная правдивость, связанное с нею чувство ответственности, — и не за одни слова писаний своих: в простой беседе Блок останавливался перед тем или другим словом, его медлительная речь была полна недоговоренностей, недомолвок, шла иногда будто ‘около слов’ (совсем как у Адамовича… в стихах). Правда, все это у него было природное, он не думал об опасности слов, об осторожном с ними обращении, и глубины своих трагических переживаний не мерил: он был бессознательнее Адамовича.
Но вернемся к Адамовичу-поэту.
Не во всех его стихах недосказанность. Есть другие, в них уверенность чувства находит и уверенные слова. Эти стихотворения можно бы назвать лучшими… если б не казались и недоговоренные тоже ‘лучшими’. И если б одно из них, первое, не было так резко не в тоне всей книги. Оно как будто не имеет права быть ‘договоренным’. Похожее на проповедь или на программу, оно не убедительно, даже не своеобразно. А тут же, почти рядом, — другое, внутренно с первым связанное, но несравнимое: так просто, с таким словесным целомудрием оно написано (кто-то назвал его даже ‘гениальным’). Жаль, что не им начинается книжка ‘На Западе’:
За все, за все спасибо. За войну,
За революцию и за изгнанье…
Пленяет здесь и параллель с Лермонтовым. Не подражание, — Адамович абсолютно свободен от подражательности, но параллелям его поэзия не чужда: две вместе идущие и несходящиеся линии. В этом бывает много очарования.
Самое договоренное стихотворение, где все слова сказаны — и все нужны, это — ‘Граф фон дер Папен’. Поэт, с такой недоверчивостью относящийся к слову, может спокойно отвечать за каждое в девяти этих строках о неискупимости измены.
Не многим дано сознание ответственности за свои слова. Есть мнение, что поэзии оно вредит: музыке, ‘свободному полету вдохновения’… и всяким таким вещам. Не будем спорить. Заметим, что ответственности никто не любит: к чужой равнодушны, своей бегут, боятся. Страх понятный: такое чувство не приносит счастья. Блок это хорошо знал. Но Блок и свою автобиографию хотел начать словами: ‘Был человек, который искал не счастья, а правды…’. Если чувство ответственности не дает счастья, зато спасает от великого несчастья — от самодовольства. Оно страшнее, оно, как проказа, обезображивает человека и все дела его, все, к чему бы он ни прикоснулся. Лучше совершать ошибки, даже преступления… Их можно искупить, простить — ‘За белое имя спасенья, за темное имя любви…’. Самодовольство и слов таких, имен любви и спасенья, не знает. О чем и как писал бы ‘самодовольный’ поэт, если б можно было его вообразить?
Человеку свойственны широкие, даже дерзновенные желания: стать святым, или, поэту, написать (после долгих испытаний) ‘хоть пять-шесть строк’ таких, чтобы ‘они прошли по странам и морям тоскующей земли…’. Но чем шире желания — тем острее чувство ответственности, и тем дальше проказа самодовольства.
Если бы у Адамовича, в стихах (а, может быть, и в глубине его человеческого существа), не было чувства ответственности, — не было бы и книжки ‘На Западе’, такой, как она есть. Была бы другая, другие стихи. Лучше или хуже — пусть гадает кто хочет. Мое дело — рассказать об этих, именно об этих стихах, об этой поэзии, и о том, что я в ней вижу.
Не все, быть может, досказано, не все договорено… это уж влияние поэта: его строгой меры слов.

КОММЕНТАРИИ

Впервые: Последние Новости. Париж, 1939. 9 марта. No 6555. С. 3 под псевдонимом Антон Крайний. Третий сборник стихов Г. В. Адамовича ‘На Западе’ вышел в Париже в 1939 г.
‘не поймет и не заметит чуждый взор’ — Ф. И. Тютчев. ‘Эти бедные селенья…’ (1855).
‘дети страшных лет России’ — А. Блок. ‘Рожденные в года глухие…’ (1914).
‘Был человек, который искал не счастья, а правды…’ — Гиппиус прочитала в изданном ‘Дневнике’ Блока (Л., 1928) запись 13 января 1912 г. в связи с подготовкой автобиографии: ‘Есть такой человек (я), который, как говорит З. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастье’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека