Победители, Шеллер-Михайлов Александр Константинович, Год: 1889

Время на прочтение: 170 минут(ы)

ПОЛНОЕ СОБРАНЕ
СОЧИНЕНЙ
А. К. ШЕЛЛЕРА-МИХАЙЛОВА.

ИЗДАНЕ ВТОРОЕ
подъ редакцею и съ критико-бографическимъ очеркомъ А. М. Скабичевскаго и съ приложенемъ портрета Шеллера.

ТОМЪ ДЕВЯТЫЙ.

Приложене къ журналу ‘Нива’ на 1905 г.
С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Издане А. Ф. МАРКСА.
1905.

ПОБДИТЕЛИ
РОМАНЪ.

I.

Сренькое осеннее утро было въ самомъ начал.
Грязь на улицахъ отъ ежедневныхъ дождей и холодный, сырой туманъ, охватившй дома, длали непривлекательнымъ видъ Петербурга. Еще непривлекательне смотрли задне дворы большихъ каменныхъ домовъ, походивше на мрачные глубоке колодцы. Въ квартирахъ, выходившихъ окнами на таке дворы, приходилось въ эту пору года чуть не до полудня поддерживать огонь въ лампахъ, или бродить въ полутьм, не имя возможности приняться за работу. Особенно долго царилъ этотъ полумракъ въ квартирахъ нижнихъ этажей, куда и въ самые солнечные дни никогда не заглядывалъ лучъ солнца. Именно такой квартирой было помщене чиновнической семьи Ольхиныхъ. Въ его четыре окна, поднимавшяся на аршинъ отъ земли, и зимой, и лтомъ дневной свтъ проникалъ очень скупо, теперь же въ немъ было почти совсмъ темно. Эту темноту озарялъ одинъ огарокъ стеариновой свчи, переносившйся въ мдномъ, плохо вычищенномъ подсвчник изъ комнаты въ комнату какимъ-то невзрачнымъ, сгорбившимся человчкомъ въ одномъ нижнемъ бль и въ халат, пестромъ, засаленномъ и мстами оборванномъ. Маленькй человчекъ, озабоченно наморщивъ лобъ и оттопыривъ губы, очевидно что-то упорно искалъ, такъ какъ онъ бродилъ по всмъ угламъ, шарилъ везд рукою, выдвигалъ ящики стола и комода, нагибался и свтилъ передъ собою, подъ диваномъ, подъ стульями, съ сомннемъ покачивая облысвшею головою. Онъ былъ еще не старъ, но усплъ преждевременно состариться, опуститься и осунуться.
Онъ ходилъ осторожно, едва слышно шаркая стоптанными туфлями, тмъ не мене и его движене, и мелькане огня разбудили женщину, спавшую въ глубин задней узенькой комнаты.
— Чего ты бродишь, Данила Лукичъ, ни свтъ, ни заря?— проговорила она недовольнымъ голосомъ, открывая заспанные срые глаза.— Мало за день-то намаешься, такъ еще и ночью покоя нтъ. Бда, право, съ тобою.
— Какая же теперь ночь, Пелагея Никитична,— отвтилъ, сконфуженно оправдываясь, Данила Лукичъ: — семь ужъ пробило…
— Люди добрые говорятъ, сегодня воскресный день,— въ должность не идти,— проворчала она.
Онъ немного замялся и осторожно замтилъ:
— Я, видишь ли, Поля, ищу… деньги у меня тутъ затерялись…
— Изъ-за какого-нибудь гривенника весь домъ готовъ поднять,— проговорила женщина.
— Не гривенникъ, Поля,— сказалъ старикъ, и голосъ его дрогнулъ.— Настины деньги… сорокъ рублей… Вчера Настасья Порфирьевна дала, чтобы часы ея выкупить… Я ихъ принесъ и, знаешь, чтобы не потерять…
— Ахъ, ну тебя. Засунешь самъ, а потомъ и роешься везд, какъ потерянный,— перебила его жена и, лниво звая, начала подниматься съ постели.
Она была еще очень красивой женщиной, несмотря на свои сорокъ пять лтъ, но это была, тмъ не мене, рано поблекнувшая красота. Стоило попристальне вглядться въ нее, и тотчасъ же въ глаза бросались и серебристыя нити среди густыхъ свтлорусыхъ волосъ, и дряблость кожи на худощавыхъ, но въ то же время нсколько обрюзгнувшихъ щекахъ, и безчисленное множество морщинокъ на лбу и около глазъ,— такихъ же мелкихъ-мелкихъ морщинокъ, какъ мелки были вызвавшя ихъ непрятности и заботы. При взгляд на нее вспоминались махровые, роскошно распустившеся цвты, мимоходомъ сорванные съ втки чьей-то капризной рукой и тотчасъ же брошенные въ грязь: они не доцвли, ихъ лепестки еще уцлли, но ихъ смяли и растоптали равнодушные прохоже.
— Аксинью разбудилъ?— отрывисто спросила она у мужа.
— Нтъ, спитъ еще,— отвтилъ Ольхинъ, снова шаря въ стол.
— А Витя спитъ?
Мужъ вдругъ пересталъ шарить въ ящик стола, обернулся къ жен съ растеряннымъ видомъ и съ запинкой отвтилъ:
— Витя?.. Вити нтъ дома… Онъ не приходилъ… Не ночевалъ…
— Гд-нибудь у товарищей остался,— спокойно отвтила жена, не обращая вниманя на выражене лица мужа.
Онъ стоялъ, какъ окаменлый, на мст, положивъ указательный палецъ на нижнюю губу, тупо моргая выцвтшими глазами и, очевидно, что-то соображая. Это что-то было, должно-быть, очень страшнымъ, ужаснымъ, чудовищнымъ для него. По крайней мр, его лицо начало, мало-по-малу, выражать тупой ужасъ.
Онъ не очнулся отъ своего оцпення даже и тогда, когда жена, наскоро умывъ лицо надъ круглой блой чашкой, взяла у него изъ-подъ руки свчу, поставила ее на комодъ около небольшого зеркальца и, принявшись лниво причесывать себ волосы, заговорила:
— Рада я, когда нашъ бдный юноша хоть немного повеселится. Сами-то мы мохомъ и плсенью поросли, ни сами никуда не идемъ, ни къ намъ никто не идетъ. Точно прокаженные.
Она тяжело вздохнула.
— Да, не думала я о такой жизни въ молодости! Еще, слава Богу, хоть онъ-то товарищей иметъ въ хорошемъ кругу. Въ этой трущоб загибъ бы безъ порядочнаго общества. Съ его-то наружностью, да умомъ, сидть въ этомъ подвал! Руки тутъ наложить на себя можно съ тоски… Ну, да и то сказать, онъ не можетъ не пробить себ дороги. Его нарасхватъ вс приглашаютъ къ себ. Еще бы! мертваго расшевелитъ. И откуда, что у него берется? Не постигаю просто. Положимъ, я въ молодости тоже…
Ольхинъ очнулся и перебилъ ее:
— Полно. Поля!.. Ты мн вотъ что скажи: вчера когда ушелъ Витя?.. Посл классовъ-то заходилъ домой?
— А ты думалъ, такъ онъ въ гости и пошелъ въ томъ, въ чемъ занимался?— насмшливо сказала Пелагея Никитична.— Это ты только въ засаленномъ сюртучишк къ своимъ чиновникамъ можешь въ гости ходить. На паперть церковную встать бы вамъ — милостыню подали бы. Господи, что за народъ!..
— Ты дома была, когда онъ пришелъ, и ушелъ онъ при теб?— продолжалъ разспрашивать мужъ, не обращая вниманя на ея горькя замчаня.
— Да что присталъ,— сердито воскликнула жена.— Пришелъ при мн, а когда уходила, меня не было дома. Во французскй театръ я ушла. Вчера первый бенефисъ былъ…
Она окончила причесыванье своихъ роскошныхъ волосъ, накинула на себя платье и хотла идти въ кухню, чтобы приказать подавать самоваръ. Взглянувъ мелькомъ на мужа и увидавъ теперь растерянное, отороплое выражене его лица, она насмшливо замтила:
— Что еще все опомниться не можешь? Совсмъ ты безпамятный станъ. Поищи деньги-то въ своемъ сюртук.
— Чего искать,— глухо отвтилъ мужъ.— Викторъ ихъ укралъ.
Она даже остановилась, охваченная гнвомъ, задыхающаяся отъ негодованя, и точно пощечину дала мужу, воскликнувъ:
— Ахъ, ты, низкй, низкй человкъ!
У нея оборвался голосъ отъ душившей ее злобы. Сынъ для нея былъ все дорогое въ жизни — утшене, гордость, надежда.
— Ужъ не напился ли вчера у своихъ милыхъ прятелей?— хрипло заговорила она какъ бы съ сдавленнымъ горломъ.— Не проспался, можетъ-быть, еще! Кого марать вздумавъ? Сына! родного сына?
Она, нсколько худощавая, гибкая, какъ кошка, съ исказившимся лицомъ, совсмъ близко подошла къ мужу и, злобно дернувъ его за рукавъ халата, точно царапнувъ когтями, шипящимъ, отрывистымъ тономъ приказала:
— Ищи! Сейчасъ ищи во всхъ углахъ! Въ какой-нибудь дырявый карманъ самъ засунулъ, а смешь говорить, что украли! Стыда нтъ! Безсовстный! У тебя вс воры и подлецы. Ты одинъ честный!
Казалось, она готова была растерзать мужа, растоптать его ногами, какъ ничтожную тварь. Ея измнчивые срые глаза какъ бы расширились и совсмъ потемнли. Густыя темныя брови сдвинулись. Губы сжались. Это лицо ясно говорило теперь, что въ ея душ еще не все замерло, что она еще способна къ страстнымъ порывамъ.
Мужъ не обратилъ на нее вниманя, вышелъ въ другую комнату и прислъ къ столу. Его не по лтамъ старообразное лицо осунулось, выцвтше голубые глаза смотрли тупо, онъ былъ удрученъ горемъ. Крики жены не могли его тронуть и разсердить. Онъ сознавалъ теперь только одно, что его сынъ воръ. Давно уже онъ замчалъ, что у него пропадаютъ деньги, правда, мелочь — рубль, два, но все же пропадаютъ. Онъ молчалъ, полагая, что онъ самъ теряетъ ихъ. Онъ даже конфузился при этой мысли, съ горечью сознавая, что иногда — правда, очень рдко, раза два-три въ годъ — онъ возвращался домой, чуть-чуть навесел, или — что бывало гораздо чаще — въ такомъ удрученномъ настроени, что забывалъ все. Теперь онъ уже не могъ обвинять себя въ этой потер: онъ какъ-то сразу вспомнилъ, что эти деньги онъ принесъ вчера домой и бережно спряталъ въ ящик стола, вспомнилъ даже, что вложилъ ихъ въ старый полуразодранный бумажникъ, вмст съ квитанцей частнаго ломбарда. Квитанця была тутъ, именно въ этомъ бумажник. Не было только денегъ. И если бы еще это были его деньги, а то это деньги его двоюродной сестры, Настасьи Порфирьевны Носовой. Старушка дала ихъ ему, чтобы онъ выкупилъ ея часы, такъ какъ у нея быль покупатель на нихъ. Сама она небогатая женщина, служитъ начальницей дтскаго прюта за двадцать пять рублей въ мсяцъ. За послднее время она, видимо, даже нуждается почему-то. На мгновенье онъ, неисправимый мечтатель, задумался надъ вопросомъ: почему она стала нуждаться? Но эта мысль тотчасъ же оттснилась другими мыслями, боле важными для него въ настоящемъ его положени, какъ онъ скажетъ сестр, что деньги украдены? Какъ на родного сына, какъ на вора, укажетъ? Отецъ — и станетъ обвинять сына?.. И съ свойственной всмъ забитымъ людямъ мнительностью онъ дошелъ неожиданно до чудовищной мысли: ‘А если она подумаетъ, что это я самъ затратилъ деньги и сваливаю вину на сына?..’
Его даже въ холодный потъ бросило… Настасья Порфирьевна была на пятнадцать лтъ старше его, но онъ до старости глядлъ на нее не только съ благоговнемъ, какъ на благодтельницу всей его семьи, но почти со страхомъ. Она казалась ему всегда не только старшимъ и начальствующимъ лицомъ, но даже какимъ-то недосягаемымъ существомъ. Онъ — мелкй чиновникъ, загубленный обстоятельствами, мало сообразительный и плохо образованный, а она институтъ съ шифромъ первою воспитанницею окончила, уважаемой гувернанткой въ важныхъ домахъ жила, начальницей прюта состоитъ двадцать четыре года, съ высокопоставленными лицами дло иметъ и уметъ держать себя съ ними на ровной ног, даже нсколько надменно, а главное — главное то, что она рзка, почти сурова, тогда какъ онъ… Ему вспомнилось, что его въ шутку звали и зовутъ ‘мокрой курицей’, ‘замухрышкой’, ‘бабой’. Ни выдающагося ума, ни блестящихъ способностей, ни серьезнаго образованя не было у него, и онъ сознавалъ это съ полнымъ смиренемъ, съ безропотною покорностю передъ судьбой. Что-жъ длать, если Богъ такимъ создалъ? Разв онъ-то виноватъ въ этомъ? Была у него только честность, и онъ дорожилъ ею до болзненной мнительности, отказывался отъ мстъ, гд могла пасть на него тнь подозрня, что и онъ не чистъ на руку, или гд онъ, преувеличивавшй слабость своей натуры, могъ подвергнуться искушеню покривить душой. Бсъ-то вдь силенъ, подъ руку можетъ подтолкнуть, значитъ, лучше отойти отъ искушеня. Не даромъ говорится: ‘отойди отъ зла и сотвори благо’. Онъ и отходилъ отъ зла. И вдругъ теперь двоюродная сестра заподозритъ его въ растрат ея денегъ!
Рзкй звонокъ заставилъ его вздрогнуть. Онъ зналъ, что такъ звонилъ только его сынъ.
Въ эту минуту ему вдругъ захотлось куда-нибудь провалиться, спрятаться отъ сына. Стыдъ охватилъ его всего и подавилъ немъ другя чувства. Онъ пугливо обернулся, какъ бы ища убжища отъ встрчи съ сыномъ, боясь взглянуть въ глаза ему, вору. Но сынъ стоялъ уже на порог.
Высокй, стройный, съ вьющимися черными волосами, съ темно-срыми глазами, бойко и плутовато выглядывавшими изъ-подъ длинныхъ рсницъ немного исподлобья, съ тонкимъ румянцемъ на щекахъ, съ легкой тнью около глазъ, съ пушкомъ около ушей, онъ былъ въ полномъ смысл слова красавцемъ. При появлени его въ комнат пахнуло тонкими духами, точно повяло откуда-то ароматомъ съ цвтущихъ полей въ затхлую атмосферу тснаго жилища. Его сяющее улыбкой молодое лицо какъ будто внесло свтъ и озарило эту полутьму мутнаго утра.
— Здравствуй, мама! здравствуй, отецъ!— весело поздоровался онъ съ матерью и отцомъ, кивнувъ имъ головой.— Вы за чаемъ? Отлично. Я еще не пилъ.
Пелагея Никитична, сидвшая теперь уже за круглымъ столомъ, покрытымъ помятою скатертью, и заваривавшая чай, и обрадовалась приходу сына, и встревожилась при мысли о возведенномъ на него обвинени. Она хотла предупредить сына и многозначительно показала ему глазами на отца, желая, чтобы сынъ не заговорилъ съ отцомъ. Викторъ не понялъ значеня ея взгляда и, увидавъ, что отецъ какъ-то осунулся, спросилъ:
— А ты, отецъ, кажется, не въ духахъ?
Мать заторопилась заявить:
— Ахъ, глупости! Нечего и говорить!
Викторъ мелькомъ съ едва замтной усмшкой спросилъ:
— Надюсь, что почтеннаго архиваруса не сдали въ архивъ?
Эта фамильярность точно обожгла старика, хотя сынъ никогда иначе не говорилъ съ нимъ.
— Не въ архивъ сдали, а обворовали!— отрывисто проговорилъ старикъ, мрачно глянувъ въ сторону.
На мгновенье молодой человкъ почувствовалъ, что онъ вспыхнулъ, но тотчасъ же, по своему обыкновеню, скрылъ смущене подъ напускной развязностью:
— Ого, значитъ, ты разбогатлъ, что нашли, что обворовать.
Старикъ не ждалъ этого. Онъ растерялся. Значитъ, это не сынъ? Какъ же это онъ-то могъ обвинить сына? Но кто же, если не онъ? Ничего не умя сообразить, онъ, прежде чмъ сынъ усплъ раскрыть ротъ, забормоталъ растерянно:
— Надо вотъ дать знать въ полицю. Тяжело это, да что же длать? Нельзя же такъ. Это домашнй воръ. Аксинья, можетъ-быть, воруетъ. Отъ такого вора…
Викторъ неожиданно вспылилъ:
— Воръ! воръ! украли!— отрывисто и зло перебилъ онъ слова отца.— Не украли вовсе! Это я взялъ!
Воцарилось молчане.
Отца точно пришибло. Мать сидла съ широко открытыми глазами въ недоумни. Сынъ заходилъ по комнат, не въ силахъ боле маскироваться, казаться спокойнымъ.
Ни отецъ, ни мать, въ сущности, не знали его до этой минуты. Мать говорила: ‘красавецъ’, ‘острякъ’, ‘душа общества’, ‘уморить можетъ со смху’. Отецъ конфузился передъ нимъ, когда тотъ похлопывалъ его фамильярно и снисходительно по плечу, и, поговоривъ о чемъ-нибудь съ сыномъ, старикъ приходилъ со вздохомъ къ заключеню: ‘что-жъ, онъ умне меня, ученый, говорить уметъ, я изъ пятаго класса гимнази вышелъ’. Дальше сынъ не пускалъ ихъ въ свою душу. И зачмъ? У стариковъ свои предразсудки, свои устарвше взгляды. Мать всегда была не практична, отецъ очень не далекъ! Откровенничать съ ними — толочь воду въ ступ, вмшиваться въ мелке споры и дрязги,— быть мщаниномъ. Теперь же онъ точно закусилъ удила и вдругъ разразился цлымъ потокомъ желчныхъ фразъ:
— Да, эти деньги я взялъ, потому что мн были нужны до зарзу. Мн представляется удобный случай устроиться. Такъ жить, какъ вы живете, то-есть не мать, а ты, я не могу. Мать знаетъ, какъ сладка эта жизнь, эти каша и щи, щи и каша. Надо пузырекъ духовъ на платье вылить, чтобы не пахло отъ него жаренымъ цикоремъ, кислыми щами, треской, сыростью, однимъ словомъ, этой трущобой. Можетъ-быть, гоголевскому Петрушк и слдовало имть свой запахъ, но вдь я не Петрушка…
Мать уже давно кивала одобрительно головой, она сама все это пережила, перечувствовала, передумала, преувеличила, кром того, она любила, когда сынъ говорилъ съ увлеченемъ и паосомъ, подражая монологамъ знакомыхъ ему съ дтства первыхъ любовниковъ французскаго театра, отецъ, подавленный этой бурей декламаци, смотрлъ совсмъ жалкимъ, виноватымъ. Сынъ продолжалъ горячо:
— Жить въ этой трущоб, ходить оборванцемъ, вносить съ собой запахъ этой конуры, вонь той помойной ямы, которая даже вамъ мшаетъ лтомъ открыть окно, это значитъ обречь себя на вчное прозябанье мелкимъ канцеляристомъ, съ грошовымъ содержанемъ, съ доживанемъ вка гд-нибудь въ архив. Мн представляется случай устроить иначе свою судьбу…
— И ты началъ воровать!— тихо прошепталъ отецъ съ горькимъ упрекомъ.
Сынъ опять вспылилъ:
— Воровать! воровать! Что у тебя за слова! Я просто взялъ деньги, потому что у меня штановъ порядочныхъ не было, перчатокъ не было, галстука не было. Христа-ради все это нужно было выпросить, что-ли? Ну, я еще не научился христарадничать! Васъ не было дома, ждать было некогда, между тмъ, у меня дло было спшное, надо было по дламъ быть въ условленное время въ порядочномъ дом. Нищаго туда бы не пустили на порогъ.
— А вора приняли съ распростертыми объятями,— опять перебилъ его съ горечью отецъ.
— Что это ты въ самомъ дл затвердилъ: воръ, да воръ,— вмшалась обидчиво мать.— Юноша платья не иметъ порядочнаго, юноша лишенъ…
Мужъ остановилъ жену:
— Пелагея Никитична, замолчи!— не своимъ голосомъ произнесъ онъ, въ необычайномъ волнени.— Воръ или не воръ онъ — все равно, во всякомъ случа я долженъ буду сказать Настась Порфирьевн, что деньги у меня украли. Иначе я не могу сказать. И скажу.
— Он на этихъ же дняхъ будутъ вамъ возвращены,— небрежно сказалъ сынъ.— Я и не взялъ бы ихъ, если бы наврное не зналъ, что возвращу. Я получаю мсто и узжаю за границу.
— Что? Мсто? А ученье?— въ одинъ голосъ воскликнули отецъ и мать.— А гимназя?
— Гимназя! гимназя!— раздражительно повторилъ Викторъ.— Я уже съ весны ее бросилъ. Мн девятнадцать лтъ, некогда ждать окончаня курса. И на что мн она? Греческй и латинскй языки нужны? Аттестатъ зрлости необходимъ?
Онъ нетерпливо передернулъ плечами.
— Вы можете ждать, пока я кончу гимназическй курсъ и пройду университетъ?— рзко и въ упоръ спросилъ онъ отца.— Я уже и теперь два года слышу все одно и то же: ‘Ахъ, поскорй бы ты кончилъ ученье! Ахъ, когда ты кончишь гимназю! Тяжело намъ’.
— А ты думаешь легко!— съ горечью вставилъ старикъ.
— Я вотъ и хочу облегчить васъ,— съ ироней сказалъ сынъ.— Мн представляется удобный случай побывать за границей и притомъ получать большое жалованье. Кром того, у меня явится сильная рука для опредленя на службу, конечно, не въ чиновники, не на государственную службу, съ грошовыми окладами и погремушками чиновъ и орденовъ, а въ какое-нибудь акцонерное общество, въ какую-нибудь компаню, гд не тшатъ титулами и званями, но зато кормятъ. Я надюсь, что служба дастъ мн возможность впослдстви быть полезнымъ даже вамъ. Вы уже…
— О, отъ тебя-то я ничего не потребую! Богъ съ тобой!— проговорилъ старикъ, безнадежно махнувъ рукой.— Я знаю только то, что мн теперь придется кланяться и просить людей, чтобы покрыть твое же воровство передъ теткой Настасьей.
Сынъ сдлалъ нетерпливое движене при слов воровство. Оно оскорбило его, пробуждая въ немъ гадливое чувство.
— Ваши деньги будутъ возвращены вамъ черезъ мсяцъ, не позже. Мсто за мной.
По лицу отца опять скользнула горькая усмшка.
— Распоряжаешься собой, точно отца и нтъ. Не спросясь, бросаешь ученье, берешь мсто… Позволь хоть узнать, куда опредляешься.
— Чупрова приглашаетъ меня въ гувернеры и въ учителя къ своимъ дтямъ.
— Чупрова?— воскликнулъ отецъ съ негодованемъ.— Чупрова? Эта… эта.
Онъ повернулся и развелъ руками.
— Любовница Александра Николаевича Зарина, мужа Елены Григорьевны, нашей благодтельницы!
— Благодтельницы!— съ насмшкой повторилъ Викторъ.— Въ прют вашихъ трехъ дочерей держитъ, ради тети Насти, въ прют, гд воспитуются дочери кухарокъ, прачекъ, подкидыши! Точно, что благодтельница.
— Замолчи, негодяй!— не своимъ голосомъ крикнулъ отецъ, топнувъ ногой, и, безсильный, забитый, сдлался на мгновенье страшнымъ, какъ обезумвшй.
У Виктора мгновенно сбжала краска съ лица. Онъ былъ тоже страшенъ въ эту минуту и, казалось, былъ способенъ на все. Его смотрвше исподлобья глаза горли теперь недобрымъ огнемъ. Онъ до боли закусилъ нижнюю губу, стараясь овладть собою. Было одно мимолетное движене впередъ съ сжатыми кулаками, какъ бы сказавшееся желане задушить противника, не разбирая, кто этотъ противникъ, чужой или отецъ, юноша или старикъ. Мать уловила это движене сына зоркимъ взглядомъ и въ ужас, молящимъ голосомъ воскликнула:
— Витя!
Сынъ опомнился и провелъ рукой по лбу, тяжело переводя дыхане. Ольхина обернулась къ мужу и проговорила:
— Данила Лукичъ, ты…
— Оставь меня, Пелагея Никитична!— рзко сказалъ мужъ, перебивая ее.— Оставь! Я знаю, что вы сообщники! Всегда были сообщниками!… А теб я вотъ что скажу. Ты не только воръ, не только не благодарный человкъ, ты и стыдъ, и совсть потерялъ. Ты готовъ лакеемъ публичной женщины быть, лишь бы теб хорошо жилось. Что-жъ, иди къ ней, служи у нея, пресмыкайся передъ нею, мн теперь все равно, мн ты не сынъ!
Лицо молодого человка исказилось иронической гримасой. Отречене отца отъ него не особенно огорчало его. Прежде всего онъ не считалъ этой случайно сорвавшейся у отца съ языка фразы за что-нибудь серьезное, а такъ и понималъ, что это только случайная фраза. Онъ зналъ, что отецъ не способенъ разыгрывать сценъ вообще, тмъ боле сценъ проклятй и отреченй.
Кром того, его связь съ отцомъ была чмъ-то вншнимъ, и онъ самъ не разъ мысленно говорилъ себ: ‘И какъ это могъ онъ быть моимъ отцомъ? Ничего нтъ между нами общаго. Физономи, способности, взгляды — все различно’. Если бы отецъ и точно вздумалъ отречься отъ него теперь, сынъ перенесъ бы это съ легкимъ сердцемъ. На послднюю фразу онъ уже готовъ былъ отвтить насмшкой, но сдлалъ надъ собой усиле и съ напускной развязностью произнесъ:
— Ты слишкомъ взволнованъ, чтобы объясняться теперь съ тобою. Когда-нибудь ты поймешь, что ты наговорилъ мн сейчасъ нелпостей.
— Иди вонъ!— приказалъ старикъ.
— Данила Лукичъ!— воскликнула жена, готовясь вступиться за сына.
Старикъ провелъ рукой по лбу и, какъ бы очнувшись, упавшимъ голосомъ сказалъ:
— Да, да, чего гнать его! Нужно бы гнать и тебя! Вы одна душа! Мн надо уйти, а не вамъ…
Онъ пошелъ въ другую комнату, точно разбитый, пошатываясь.
Сынъ обернулся къ матери и заговорилъ по-французски:
— Я теперь уйду, а ты — ты умешь его обуздывать. Уладь все, а то онъ еще, Богъ знаетъ, какихъ глупостей надлаетъ. Завтра я вернусь, когда онъ будетъ въ должности.
И, ничего не выясняя, намекая на что-то, онъ небрежно прибавилъ:
— Можетъ-быть, онъ скоро самъ убдится, какъ непродолжительны будутъ благодяня Елены Григорьевны…
Онъ взялъ руку матери и поднесъ къ губамъ.
— Теб будетъ тяжело разстаться со мною. Я это знаю. Но стерпится-слюбится. По крайней мр, скоро не будешь ходить въ лохмотьяхъ, какъ теперь. Только уговори его, чтобы не скандалилъ. Мн было бы очень непрятно, если бы онъ сдлалъ изъ этихъ пустяковъ что-нибудь серьезное. Деньги у меня будутъ ровно черезъ мсяцъ, если не раньше, и я отдамъ эти несчастные сорокъ рублей.
Онъ кивнулъ головой матери, посылая ей фамильярнымъ движенемъ выхоленной руки воздушный поцлуй, и легкой красивой походкой вышелъ изъ комнаты.

II.

Данила Лукичъ Ольхинъ нсколько дней былъ на себя не похожъ. Прежде всего ему было стыдно глядть на жену и на сына, такъ какъ онъ былъ кругомъ виноватъ передъ послднимъ. Жена, какъ дважды-два четыре, доказала ему это. Викторъ иначе не могъ поступить: онъ не взялъ бы самовольно денегъ, если бы отецъ былъ дома, дло было спшное, надо было продться и тотчасъ хать по длу, желающихъ занять выгодное мсто молодыхъ людей много, и тутъ нужно ковать желзо, пока оно горячо: вотъ онъ и взялъ деньги. Потомъ она также доказала, что мста этого онъ не могъ упускать: оно выгодно, было бы глупо терять его. Еще удалось ли бы ему кончить гимназю и университетъ, да и что значатъ дипломы? Служилъ же и служитъ самъ Данила Лукичъ безъ всякихъ дипломовъ. Что касается того, что Викторъ идетъ въ гувернеры къ любовниц Александра Николаевича Зарина, такъ вдь нельзя же справляться о нравственности тхъ, къ кому идешь служить. Елену Григорьевну Зарину, позволившую жить ихъ дочерямъ въ ея прют, это могло бы обидть, но она этого даже и не узнаетъ. Станетъ ли она справляться, у кого служитъ сынъ какого-то Данилы Лукича Ольхина? Она никогда и въ глаза не видала ни Данилы Лукича, ни его сына, позволила двочкамъ жить и учиться въ прют только потому, что это родственницы Настасьи Порфирьевны, вотъ и все. Въ сущности даже и не благодяне: Зарина выше головы обязана Настась Порфирьевн, надо же ее хоть чмъ-нибудь отблагодарить…
Недалекй по уму, робкй, пришибленный, Ольхинъ убдился, что онъ былъ несправедливъ къ сыну, погорячился безъ толку, и ходилъ теперь, какъ виноватый. Но больше всего его заботилъ одинъ вопросъ: какъ объяснить Настась Порфирьевн, почему онъ не выкупилъ ея часовъ? Сказать, что сынъ взялъ деньги безъ спросу? Объяснить ей, почему сынъ ихъ взялъ? Разсказать, что онъ идетъ въ гувернеры къ Чупровой, когда Настасья ненавидитъ эту женщину за Зарину? А вдругъ Настасья подумаетъ, что самъ онъ, Данила Лукичъ, принималъ во всемъ этомъ участе, самъ отдалъ эти деньги, самъ поощрилъ сына взять мсто у Чупровой? Хуже всего то, что Настасья даже и но выслушаетъ его, а станетъ браниться, кричать. Честная, добрая она женщина, но ладить съ ней трудно: невыносимы ея рзкость, суровость, прямолинейность. Да, къ тому же она, давая ему часы, сказала, что ей деньги нужны до зарзу. Нужны до зарзу, а теперь только черезъ мсяцъ можно будетъ выкупить часы. Можетъ-быть, къ тому времени и покупщикъ откажется пробрсти ихъ. Нтъ, надо хоть себя продать, а добыть деньги, занять, выпросить.
Онъ пустился на поиски этихъ денегъ, пошелъ обивать пороги сослуживцевъ и прятелей, такой же голи, какъ онъ самъ. Что онъ вынесъ за эти дни — это одинъ Богъ знаетъ. Никогда онъ во всю жизнь ни у кого не занималъ денегъ. Мнительность не позволяла. Ему всегда казалось, что тотъ, у кого занимаютъ деньги, непремнно думаетъ: ‘хочешь надуть, не отдашь!’ И самъ онъ думалъ: ‘занять легко, а изъ чего отдашь, если и такъ концовъ съ концами не сводишь, или вдругъ умрешь, прежде чмъ отдашь?’ Теперь приходилось переломить себя и съ жалкою, заискивающей улыбкой просить, какъ милостыни, въ долгъ гд пять, гд десять рублишекъ. Выпрашивая деньги, онъ мялся, заикался, отиралъ съ лица потъ и, въ сущности, былъ до-нельзя комиченъ и смшонъ.
Наконецъ, онъ собралъ эти деньги, выкупилъ часы и понесъ ихъ къ Настась Порфирьевн. Но муки его не кончились. Всю дорогу онъ придумывалъ, какъ оправдаться передъ Настасьей за промедлене. Пять дней деньги были у него, а поручене не было исполнено. Болзнью надо объяснить. Не уметъ онъ лгать-то. Смутится. И чмъ больше онъ думалъ объ этомъ, тмъ сильне росло его смущене.
Онъ дошелъ до знакомаго ему деревяннаго дома на одной изъ петербургскихъ окраинъ, выстроеннаго ‘покоемъ’, и прошелъ по мосткамъ черезъ дворъ, заставленный дровами, къ надворному крыльцу. Онъ хорошо зналъ здсь вс входы и выходы: крыльцо вело въ большую прихожую, прямо находился просторный залъ, съ лвой и съ правой сторонъ поднимались лстницы къ комнатамъ начальницы прюта и и ея помощницы, къ спальнямъ двочекъ и къ класснымъ помщенямъ. Ему, когда онъ поднимался по лстниц, попалось навстрчу нсколько двочекъ въ сренькихъ платьицахъ, блыхъ рукавчикахъ, такихъ же передникахъ и пелеринкахъ. Он поздоровались съ нимъ на ходу, какъ со знакомымъ человкомъ, что-то торопливо, какъ щебечущя птички, сообщая ему о томъ, что его Лиза сегодня дежурная по кухн, что у Кати былъ флюсъ, а Таня вчера разбила тарелку. Онъ, моргая глазами, съ застывшей на лиц улыбкою, проговорилъ что-то въ отвтъ, назвалъ ихъ ‘милочками’ и прошелъ въ помщене начальницы, обдергивая жилетъ, поправляя галстукъ и длая видъ совсмъ развязнаго человка.
Въ маленькой, убого обставленной комнат, носившей назване ‘кабинета начальницы’, онъ засталъ Настасью Порфирьевну за работой. Худощавая, высокая, прямая, она сидла у письменнаго стола и спшно пересматривала бумаги.
— Здравствуй, Настасья Порфирьевна!— окликнулъ онъ ее, растерянно приглаживая жидке волосы на вискахъ.
— А, это ты, Данила! Здравствуй!— отрывисто проговорила она, на минуту повернувшись къ нему худымъ и желтымъ, морщинистымъ лицомъ.— Надумался придти тоже…
Онъ совсмъ отороплъ и началъ поспшно оправдываться.
— Прихворнулъ, прихворнулъ, раньше не могъ, ей-Богу…
— Ахъ, не то!— перебила она его нетерпливо.— Попечитель сегодня у насъ новый будетъ. Хлопотъ по горло.
— Да я только на минутку. Часы вотъ.
Онъ зашарилъ въ карман, вынулъ футляръ съ часами и положилъ его на столъ.
Настасья Порфирьевна отодвинула отъ себя бумаги и повернулась къ брату.
— Попечителя нашли, благодтеля новаго,— отрывисто и съ раздраженемъ заговорила она, сдлавъ презрительную гримасу.— Цловальникъ бывшй, вчерашнй кабатчикъ, въ попечители произвели, судьбой этихъ двчонокъ будетъ распоряжаться. Педагогъ тоже, отецъ вдовъ и сиротъ. Наворовалъ, награбилъ, теперь благодтельствуетъ! Нтъ, умирать пора, умирать пора!
Она рзко махнула тонкой, морщинистой рукой.
— Христосъ съ тобой, Настасья Порфирьевна! Что ты говоришь!— пугливо сказалъ Ольхинъ.— Жить теб еще надо!
Она встала со стула, заложила руки за спину и стала ходить по комнат изъ угла въ уголъ. Несмотря на свои шестьдесятъ пять лтъ, несмотря на худощавость, несмотря на старообразное лицо, она была еще подвижнымъ, энергичнымъ и твердымъ существомъ. Ея фигура была стройна, представительна, голову она держала немного приподнятой, некрасиво лицо сразу обличало недюжинный умъ, а въ выражени глазъ было что-то властное.
— Смерти я не боюсь, это пустяки,— продолжала она.— Работаешь, работаешь, такъ хочется и отдохнуть. А горько мн то, что все развалится здсь съ моею смертью, распадется все. Созидалось въ двадцать лтъ, въ годъ разрушиться можетъ. Твоихъ двчонокъ тоже на ноги не успю даже поставить…
Онъ опять отороплъ.
— Да что это ты, Настасья Порфирьевна, все о смерти, да о смерти толкуешь! Слава Богу, силы еще есть. И тоже о прют: какъ же онъ развалится? Елена-то Григорьевна разв допуститъ?
Настасья Порфирьевна взглянула на него такъ, какъ смотрятъ на ничего не понимающаго ребенка.
— Елена Григорьевна! Елена Григорьевна!— рзко повторила она.— Знаешь ли ты, что такое теперь Елена Григорьевна? Нищая, жалкое ничтожество, безсильное существо!
Она почти съ болью и въ то же время со злобой на кого-то воскликнула:
— Сердце мое кровью обливается, какъ вспомню о ней. До чего ее довели, что изъ нея сдлали. Забрали въ руки, обобрали, ограбили, унизили. Кабатчикамъ ей теперь нужно кланяться, чтобы поддержать вотъ хоть этотъ прютъ, чтобы не закрыть его и не заявить гласно, публично, что она не иметъ боле средствъ даже для добрыхъ длъ.
Она съ дкой злобной ироней добавила:
— Впрочемъ, можно бы найти и другой исходъ, Чупрову попросить принять зване попечительницы. Если кабатчикъ можетъ быть отцомъ-благодтелемъ, то отчего же не быть матушкой-благодтельницей какой-нибудь плясунь? У той деньги есть — Еленины деньги.
При имени Чупровой старикъ растерялся, и кровь прихлынула къ его лицу, точно его готовились уличить въ преступлени.
Въ эту минуту на улиц послышался топотъ лошадиныхъ копытъ. Настасья Порфирьевна заглянула мелькомъ въ окно и проговорила:
— А, изволилъ пожаловать!
Ольхинъ хотлъ уйти.
— Оставайся ужъ, если пришелъ! Тоже не ближнй конецъ къ намъ сюда. Дочерей потомъ повидаешь. Благодтель-то не долго у меня будетъ растабарывать! У меня нечего кабатчикамъ высматривать. Ему ордена нужны, высокоблагороднымъ хочется быть, ну, и жертвуй деньги, а сюда нечего соваться…
Она выпрямилась и твердой поступью направилась къ дверямъ. По ея осанк, по ея походк, по выраженю ея лица можно было подумать, что она идетъ на войну, на единоборство съ сильнымъ врагомъ.
Ольхинъ остался одинъ въ полной тишин.
Его охватили мрачныя думы. Въ голов проходили слова двоюродной сестры о разорени Зариной, о Чупровой, захватившей въ руки ея состояне, о возможной близкой смерти Настасьи Порфирьевны, объ участи его двочекъ, воспитывающихся въ прют и получающихъ отдльно образоване подъ руководствомъ ттки. Далеко унесли его тяжелыя думы, какъ часто уносили его въ невдомыя дали разныя мечтаня во время его пребываня въ архив. И тамъ,— остается онъ одинъ, подшивая бумаги, раздумается о жизни, о людяхъ, о разныхъ случаяхъ и тяжко, тяжко станетъ ему. Какъ это жизнь-то складывается: бьется, мечется человкъ, а въ конц концовъ одно: суета-суетъ. Вотъ хоть бы взять жизнь Настасьи Порфирьевны! билась, билась она всю долгую жизнь ради другихъ, а теперь — умри сегодня, и все прахомъ пойдетъ.
Съ глазами, тупо устремленными въ пространство, сидитъ онъ, какъ окаменлый, и видитъ крошечную квартирку, бдную женщину и трехъ ребятишекъ. Вс они терпятъ нужду страшную посл смерти отца семейства, никому нтъ до нихъ дла въ большомъ город, впереди лаетъ чуть не голодная смерть. Но вотъ является къ нимъ двушка, высокая, прямая, какъ палка, некрасивая, причесанная la Дармштадтъ, и отрывисто говоритъ:
— Вы, тетя, не плачьте: что можно, я сдлаю для васъ, для дтей. Дядя меня поставилъ на ноги, я вашихъ дтей постараюсь поставить на ноги.
— Голубушка ты моя, гд же теб!— возражаетъ тетка, тщедушная, слабая, забитая нуждой.— Молоденькая ты двушка сама, теб о себ нужно думать, себя пристроить.
— Ахъ, что вы глупости говорите! Разв такя, какъ я, пристраиваются?— рзко и съ горечью говоритъ двушка, длая презрительную гримасу.— Пугало огородное.
И, оборвавъ эту рчь, она объясняетъ:
— Я ду на мсто въ провинцю, жалованье большое, я вамъ буду присылать. Тяжело вамъ будетъ, а все же не умрете съ голоду и кое-какъ поднимете дтей.
Ея голосъ дрогнулъ, и съ ея губъ сорвались невольно слова:
— А ужъ и жаль мн васъ, родныхъ, оставлять!
На минуту она прижала тетку къ груди, перецловала ребятъ и торопливо, точно стыдясь или боясь этой слабости, закончила:
— Ну, да что это мы хнычемъ! Этимъ длу не помочь!
Она поспшно простилась и ухала.
Эта семья была его семья, онъ самъ, его мать, его братишка и сестренка. Эта некрасивая, называвшая себя огороднымъ пугаломъ двушка, была Настасья Порфирьевна. Ежедневно, когда дти молились, мать подсказывала имъ: ‘Спаси, Господи, рабу твою Анастасю’. Когда они шалили, мать печально говорила имъ: ‘А что бы сказала Настенька, если бы узнала, какя вы дти’. Когда мать хотла развить въ нихъ добрыя наклонности, честныя стремленя, она говорила имъ: ‘Вотъ возьмите примръ съ Настеньки — работаетъ безъ устали, насъ всхъ поддерживаетъ, себя забыла, лишь бы добро людямъ длать’. И въ ихъ воображени вставалъ образъ некрасивой, суровой на видъ, рзкой на словахъ двушки и тутъ же вспоминалось, что каждая рубашонка, каждая игрушка, каждая книга куплены на деньги этой двушки. Жилось трудно, тяжко, но вотъ съ почты приходитъ повстка — это деньги отъ Настеньки: завтра будетъ уже легче, не будетъ на время нужды. Старшй братъ его, Данилы Лукича Ольхина, выбивался изъ силъ, чтобы быть первымъ въ гимнази, и, кром обычной переписки, разъ въ годъ чуть не цлую ночь проводилъ за длиннымъ письмомъ къ Настеньк, отдавая ей подробный отчетъ о гимназическомъ акт, гд его фамиля произносилась первою.
— Генальный былъ мальчикъ!— наивно восхищается старикъ, вспоминая о браг, и утираетъ тихо слезу.— Умеръ! умеръ! Затянулся въ непосильномъ труд и умеръ. Медаль золотую принесли уже умирающему,— шепчетъ тоскливо старикъ.— ‘Мама, сказалъ, пошлите ее Настеньк’.
Старикъ, какъ полупомшанный, осмотрлся кругомъ, ничего не видя сквозь слезы.
— Умеръ, умеръ, и сестра умерла, тоже во цвт лтъ,— бормочетъ онъ.— Точно цвтокъ увяла, тоже добиваясь знаня, правды, возможности честной трудовой жизни… Настенька тогда писала матери: ‘Утшать васъ, дорогая тетя, было бы пошло, когда даже я не могу утшиться, не могу не роптать. Говорятъ: ‘Богу таке нужны’. Но разв намъ-то они не были еще боле нужны? Надо имть много вры, чтобы не возроптать въ такихъ случаяхъ. Во мн точно буря какая-то поднялась при этомъ второмъ удар, и съ ужасомъ я представляю себ ваше положене, моя родная’.
Старикъ вспоминаетъ эту страшную для семьи пору. Потеря этихъ двухъ существъ такъ потрясла его мать и Настеньку, что мать слегла, а Настенька прискакала въ Петербургъ изъ-за тысячи верстъ, бросивъ все. Никогда она не сентиментальничала, а тутъ точно все надломилось въ ней, и она цлый мсяцъ пробыла около больной старухи, ухаживая за ней, цлуя ея руки, какъ дочь. Онъ помнитъ одну странную, поразившую его минуту. Мать потребовала священника, чтобы исповдоваться и пробщиться св. Таинъ. Настенька призвала священника и вышла въ другую комнату, гд стоялъ въ слезахъ онъ, Данила. Она встала у окна, закусивъ губы, сдвинувъ брови и смотря сурово впередъ. Наконецъ, у нея, какъ скрежетъ, вырвалось восклицане:
— И она еще можетъ врить и молиться, счастливая!
Онъ испуганно спросилъ ее:
— А вы, сестрица?
Она очнулась, взглянула на него какъ-то странно, почти недружелюбно, сверху внизъ и промолчала. Онъ растерялся, не понялъ, сердится ли она на него, презираетъ ли она его, робкаго, слабаго, недалекаго, малоспособнаго. Онъ стыдливо потупился и хотлъ уйти. Она замтила это движене, что-то болзненное отразилось на ея лиц, она позвала его:
— Даня, поди ко мн!
Она взяла его голову руками, поглядла въ его лицо и тихо съ лаской сказала:
— Ты не отчаивайся, что теб не дается ученье. Дло не въ немъ. Будь добръ и честенъ — это главное. Будешь такимъ?
Онъ, расчувствовавшись, бросился цловать ея руки, упалъ передъ нею на колни и сталъ цловать ея платье, страстно прижимая его къ губамъ. Она смутилась, растерялась, разсердилась на себя.
— Изнервничались мы отъ горя! Точно тряпки! Довольно! Сейчасъ священникъ выйдетъ.
И, пересиливая себя, подавляя слезы, кусая губы, она заговорила дловымъ тономъ:
— Надо въ аптеку сходить. Вс забыли врно. Кухарку нельзя посылать. Сходи… Надо быть бодрыми. Мы вотъ только и длаемъ, что хнычемъ. Ну, ну, иди!..
Она даже улыбнулась, попробовала весело разсмяться. Когда же онъ выходилъ изъ комнаты и мелькомъ обернулся взглянуть на нее — онъ увидалъ, какъ она безъ силъ опустилась на стулъ и зажала въ отчаяни руками лицо.
— И выжилъ я, все выжилъ,— шепталъ старикъ, качая головой.— Видно, таке Богу не нужны… Талантовъ не было, ума не было, ничего не было, вотъ и выжилъ…
Онъ развелъ руками и поникъ головой, смиренный, покорный. Какъ часто заставали его именно въ этомъ положени его сослуживцы, прибгая въ архивъ и какъ бы пробуждая отъ летаргическаго сна своего архиваруса. Передумывать о прошломъ вошло у него въ привычку, сдлалось второю натурою, тамъ, въ этомъ затишь архива, откуда онъ уже не мечталъ никуда выдвинуться. Онъ и поступилъ въ архивъ по своему желаню, стремясь сюда, какъ люди стремятся въ рай. Мнительный, онъ всю жизнь мучился одной мыслью, что его кто-нибудь заподозритъ въ темномъ дл, во взяточничеств, въ безчестности. Ради этого онъ перемнялъ мста служеня, испортилъ свою карьеру. Архивъ казался ему обтованной землей. Сидя въ архив, думалось ему, онъ будетъ застрахованъ отъ всякихъ подозрнй, отъ всякихъ искушенй, и онъ вчно желалъ одного — попасть въ архивъ. Наконецъ, его ‘сдали’ сюда, и онъ успокоился, началъ мечтать о прошломъ, жить прошлымъ. Это были его сны наяву, его тихое, никому не замтное помшательство.
Его прошлое не было сплошнымъ мракомъ. Тамъ были и просвты.
Прекрасенъ былъ разсвтъ его первой и послдней робкой любви, сперва безъ надежды на взаимность, такъ какъ онъ не смлъ даже и мечтать, что его полюбитъ ‘прелестная барышня’, какъ онъ называлъ тогда предметъ своей страсти. ‘Прелестная барышня’ была образована, умна, жила безъ заботъ. Отецъ — матери у нея не было — не стснялъ ее ни въ чемъ. Въ дому было безалаберно много новой бронзы, и это казалось богатствомъ простакамъ въ род Ольхина, не понимавшимъ, что это потому и дешево, что ново. Барышня длала себ вычурные модные наряды, и они бросались въ глаза, оставаясь въ сущности ничего не стоящими тряпками. Отецъ обдлывалъ какя-то темныя длишки въ благородномъ собрани, въ театрахъ, въ цирк, таскалъ съ собою и дочь, надясь при случа спихнуть ее съ рукъ, а простачки считали это широкой жизнью. Въ одинъ прекрасный день эта широкая жизнь вдругъ рушилась, какъ зкмокъ, построенный на песк, поддерживавшйся только искусными аферами, спекуляцями и шулерскими продлками главы семьи: глава семьи умеръ, кредиторы растащили все, и осталась только куча неоплаченныхъ векселей, по которымъ было уже не изъ чего платить. У ‘прелестной барышни’, оставшейся на мостовой, были теперь постоянно красные отъ слезъ глаза, и Ольхинъ ршился — попробовалъ осушить эти слезы. Лтъ двадцать пять тому назадъ онъ, съ личикомъ вербнаго херувима, былъ очень милъ и симпатиченъ, хотя и похожъ немного на стыдливую двочку. Говорили ли за него эта миловидность, или его женственная мягкость, или безвыходность положеня ‘прелестной барышни’, или что-нибудь другое — ршить трудно, онъ зналъ только одно, что ‘прелестная барышня’ сдлалась его женою, и онъ, склонивъ передъ нею колни, цлуя ея руки, благодарилъ ее за то, что она снизошла до него, осчастливила его.
— Куколка моя!— говорилъ онъ ей, любуясь ею и ея причудливыми нарядами.— Фея моя прекрасная! Божество мое ненаглядное!
Удивительно умла она одваться. Другя женщины при такихъ средствахъ, какя были въ ея распоряжени посл замужества, и наполовину не имли того, что было у нея. И знакомствъ у другихъ женщинъ ея круга не было такихъ, какя были у нея. Молодой мужъ даже стснялся, когда къ нимъ, въ маленькую, чистенькую квартирку, прзжали иногда при немъ съ визитами эти нарядныя дамы, шелестящя шелковыми платьями, и эти франты, вносивше съ собой ароматъ тончайшихъ духовъ. Эта вполн счастливая жизнь продолжалась нсколько времени, не смущаемая ничмъ. Ольхинъ чувствовалъ глубокую благодарность къ жен за то, что она посл роскоши и богатства мирилась и съ маленькой квартирой, и съ скромною жизнью, иногда только, какой-нибудь разъ въ мсяцъ, веселясь гд-нибудь у подруги вплоть до утра. Посл каждаго такого бала, день или два Пелагея Никитична находилась въ какомъ-то оцпенни, мало занималась туалетомъ, почти не чесала волосъ, смотрла какъ-то неопредленно въ пространство глубоко ввалившимися отъ утомленя глазами. Видно было, что эти балы напоминали ей прошлое, и, должно-быть, только любовь къ мужу заставляла ее примиряться съ сренькимъ настоящимъ. Мужъ, недалекй, но любящй, чутьемъ угадывалъ это и благодарилъ жену безмолвными поцлуями ея рукъ, не упрекая ее даже за то, что она, потягивая и заламывая руки, съ тяжелымъ вздохомъ говорила:
— Ахъ, какая тоска! какая тоска!
Онъ цнилъ ее тмъ боле, что она была красавицей, такой красавицей, что разъ онъ самъ слышалъ на улиц, какъ два франта залюбовались ея карточкой, выставленной у фотографа въ Большой Морской. Этой карточкой въ течене долгаго времени каждый день, отправляясь въ должность и возвращаясь домой, любовался и Ольхинъ, ‘встрчаясь на перепутьи со своей женкой’, какъ говорилъ онъ. Одинъ изъ франтовъ, смотрвшихъ въ это утро на карточку, сказалъ:
— Не даромъ же она нкоторое время была на содержани у Никонова! У него-то вкусъ есть!
На минуту кровь прилила къ лицу Ольхина.
— Да кто она такая?— спросилъ другой изъ разговаривающихъ.
Ольхинъ такъ и замеръ, весь превратившись въ слухъ.
— Актриса или натурщица, право, не знаю наврное. Впрочемъ, можетъ-быть и то, и другое,— отвтилъ первый собесдникъ.
Ольхинъ улыбнулся, понявъ, что его жену смшиваютъ съ одной изъ извстныхъ красавицъ. Онъ разсказалъ дома этотъ случай жен и удивился, когда она вспылила, воскликнувъ:
— Негодяи!
— Ну, Поля, почему же негодяи? Просто смшали съ какой нибудь извстной красавицей…
И совершенно наивно спросилъ:
— А кто этотъ Никоновъ?
Она широко открыла глаза и съ недоумнемъ, почти со страхомъ взглянула на мужа. Черезъ минуту она, опомнившись, сухо сказала:
— Да почему же я-то должна его знать?
Мужъ засмялся, ударивъ себя по лбу:
— Вотъ-то сморозилъ! Хорошъ вопросъ задалъ! Правда, не даромъ чудакомъ зовутъ! Чудакъ и есть! Нечего сказать, отличился!
Этотъ случай быстро забылся имъ, такъ какъ настали боле серьезныя заботы. Пелагея Никитична сдлалась матерью. Отецъ не слышалъ подъ собой земли отъ радости, осыпая поцлуями личико, ручонки и ножки сынишки и находя въ этомъ кусочк краснаго мяса поразительное сходство и съ собой, и съ женой въ одно и то же время, хотя мальчикъ, по мнню отца, долженъ быть еще красиве ихъ, такъ какъ у него были не блокурые, а черные волосы.
Съ этой поры семейная жизнь нсколько измнилась. Пелагея Никитична стала совсмъ рдко здить на балы, въ дом начались почему-то недостатки, въ характер жены появилась нервность, что вполн понималъ мужъ: болзненные роды, кормлене грудью ребенка, все это могло разстроить нервы. Потомъ родился второй ребенокъ — дочь, вся въ отца. Ольхинъ встртилъ такъ же радостно и этого ребенка, но мать, до безумя любившая сына, относилась къ дочери довольно равнодушно и только жаловалась на то, что имъ жить нечмъ. Съ этого времени настали для Ольхиныхъ если не черные дни, то все же каке-то пасмурные, съ лишенями, съ раздражительными выходками жены, съ упреками:
— Платья съ чужого плеча приходится носить!
Дйствительно, къ Пелаге Никитичн еще зазжали иногда, все рже и рже, ея нарядныя знакомыя и, видя ея стсненное положене, слыша ея жалобы, дарили ей съ своего плеча обноски. Посл этихъ посщенй на нее что-то ‘находило’. То она длалась придирчивой и невыносимой, такъ что никому, кром ея сына, не было житья въ дом, то, точно опьянвшая, старалась расшевелить мужа, возбудить въ немъ чувственность, заставить его превратиться изъ любящаго мужа въ разнузданнаго любовника, то въ какомъ-то отупни, не заботясь ни о туалетъ, ни о прическ, ни объ уборк комнатъ, застывала на цлые часы, глядя тупо куда-то въ пространство, съ опущенными безпомощно на колни руками, вздрагивая всмъ тломъ, когда ее называли по имени. Но чаще всего въ эти дни она брала на руки своего сынишку и разсказывала ему съ восторгомъ объ иной жизни — о балахъ, пикникахъ, кавалькадахъ, пни и музык. Когда ему было всего лтъ девять, она стала посщать съ нимъ по субботамъ французскй театръ. Здсь она совершенно перерождалась, смотря изъ райка на блескъ и роскошь, говоря страстнымъ шопотомъ сыну:
— Вотъ и ты когда-нибудь будешь сидть тамъ, въ партер!
Иногда она спускалась съ нимъ въ фойэ, въ нижне ярусы, подстерегала старыхъ знакомыхъ женщинъ, показывала имъ своего мальчика въ блой жилеточк и бархатной жакетк, заискивающе улыбалась этимъ успвшимъ разбогатть и сдлаться солидными женщинамъ и приходила въ восторгъ, когда он ласкали ребенка, замчая:
— Онъ прелестенъ!
Иногда он дарили ему бонбоньерки, иногда говорили его матери:
— Пришли его къ намъ, у насъ послзавтра дтскй вечеръ…
Посылать было не съ кмъ, она отвозила его сама, вводила, какъ служанка, въ переднюю и спшила стушеваться, чувствуя въ одно и то же время себя и униженною, и счастливою. Онъ танцовалъ, веселился, очаровывалъ всхъ своею красотою, своею ловкостью, она просиживала это время дома въ тупомъ оцпенни, въ мрачномъ отчаяни.
На двочекъ — ихъ выжило три, изъ которыхъ одна была горбунья,— она почти не обращала вниманя. Толкуя о сын, она постоянно твердила, что ему надо дать ‘блестящее образоване, чтобы онъ пробилъ себ дорогу’. Про двочекъ она небрежно говорила: ‘Научились бы шить да стряпать — это нужне всего для нихъ, будущихъ женъ какихъ-нибудь писарей’. Къ горбунь Кат у нея, впрочемъ, была даже не холодность, а ненависть, такъ какъ вс горбуньи, по ея мнню, злы. Катя это почувствовала рано, была задумчива не по лтамъ и постоянно смотрла на мать широко раскрытыми, удивленными, недоумвающими глазами. Мать не выносила этого взгляда и, отворачиваясь отъ дочери, рзко замчала:
— Шпонка!
Ольхинъ понималъ, какъ ему казалось, причину неровностей въ характер жены: ‘не привыкла къ такой жизни, ужъ если мн тяжела нужда, то ей и подавно, нервы у нея разстроены’. И онъ удвоивалъ свою покорность передъ нею, ходилъ съ извиняющимся выраженемъ лица, говорилъ ублажающимъ тономъ. Не жаловался онъ никому на свою жизнь, даже Настась Порфирьевн, и былъ изумленъ, когда Носова рзко сказала ему однажды:
— Ты что же, такъ и думаешь загубить двочекъ, держа ихъ при себ?
И, не дожидаясь отвта, прибавила ршительнымъ тономъ:
— Я просила Елену Григорьевну, она позволила взять ихъ въ прютъ. Будутъ сыты, одты, обуты, а учить ихъ буду я. Лучше чмъ въ гимнази приготовлю.
Онъ растерялся, замтилъ:
— Надо съ Полей поговорить…
— А ей-то что за дло до нихъ?— оборвала его Настасья Порфирьевна, пожимая плечами, и перемнила разговоръ.
Сконфуженный, онъ съ горечью подумать, что Пол и точно нтъ до нихъ дла. Ей только бы образовать Витю. На него только и молится она. Настасья Порфирьевна не ошиблась. Пелагея Никитична обрадовалась возможности освободиться отъ двочекъ, и он одна за другой поступили въ прютъ.
Ольхинъ думалъ теперь о нихъ, заслышавъ шумъ сотни дтскихъ ногъ, спускавшихся по лстниц. Его двчурки тоже идутъ въ этой толп. Онъ поднялся съ мста, тихо чуть-чуть протворилъ дверь и сталъ смотрть. Мимо него, стуча грубыми башмаками и точно жужжа, быстро мелькали воспитанницы. Вотъ его маленькая, толстенькая, какъ купидонъ, Таня. Вотъ чуть замтная среди взрослыхъ карлица съ горбикомъ, большеглазая и живая,— это его Катюша. Онъ ждалъ, когда пройдетъ его третья дочь. Ея не было. Онъ встревожился сначала, потомъ вспомнилъ, что она дежуритъ на кухн. Ему представилась ея стройная фигура, ея свтлые волосы пепельнаго цвта, густые и вьющеся, ея чудесные голубые глаза съ поволокой, ея зубки, выглядывающе изъ-подъ полуоткрытыхъ улыбкой губъ, ослпительно блые, какъ жемчужины. Вотъ она стоитъ у плиты и ярко-ярко горятъ ея щечки. Красавица. Онъ совсмъ ясно видитъ ее, и ему внезапно вспоминается другой образъ, образъ его покойной сестры. Лиза вся въ нее: прилежна, любознательна, стремится къ дятельности, мечтаетъ поступить на фельдшерске курсы, чтобъ приносить пользу людямъ. Въ ней все вчно въ брожени, точно въ огн она вся горитъ. Его сестра такъ же горла… Въ его голов проносится мысль, что такя Богу нужны. Его охватываетъ страхъ, и онъ тихо крестится:
— Господи, помилуй ее и спаси!
Снизу же стройно и отчетливо несется дтское пне.
‘Очи всхъ на Тя, Господи, уповаютъ’, звенятъ, какъ колокольчики, голоса маленькихъ двочекъ и, точно покрывая ихъ, стоятъ въ воздух контральтовые, чуть не басовые голоса взрослыхъ воспитанницъ…
— Ухалъ!— раздается около самаго уха Ольхина голосъ Настасьи Порфирьевны.
Она вошла въ комнату, присла, немного притомившаяся, немного оттоптавшая свои старыя ноги, но не потерявшая ни бодрости, ни энерги. На ея старыхъ щекахъ играетъ чуть замтный румянецъ.
— Чаю намъ сейчасъ дадутъ,— сказала она и начала говорить о попечител:— Вздумалъ разыграть роль настоящаго знатока дла, замчаня и указаня длать. Я сразу поставила его на его надлежащее мсто. ‘Сорокъ пять лтъ, говорю, педагогикой занимаюсь, двадцать четыре года прютомъ управляю, значитъ знаю, что хорошо, что худо, что прилично, что неприлично въ этомъ дл. А вотъ рамы въ дом сгнили, и воспитанницы отъ этого болютъ, да трубы везд дымятъ, и у всхъ отъ угара голову болятъ, такъ на это надо обратить внимане’. Растерялся. Это вдь теперь все изъ его кармана. Ордена нужны, а денегъ жаль. Впрочемъ, какъ попалъ въ кухню, такъ, и забылъ обо всякихъ наставленяхъ. Врно, какимъ-нибудь кухоннымъ мальчишкой былъ въ дтств, въ свою сферу попалъ, все время проговорилъ тамъ съ Лизой.
Она иронически усмхнулась и на минуту прервала разсказъ, принявшись разливать только что поданный одною изъ воспитанницъ чай.
— Держать себя какъ, не знаетъ,— заговорила она снова черезъ нсколько минутъ.— ‘Вы, говоритъ Лиз, барышня, разв и стряпаете сами? Зачмъ же? На это кухарка должна быть’. Лиза, извстно, сконфузилась. ‘Я, говоритъ, за порядкомъ наблюдаю только во время дежурства’. Обернулся ко мн. ‘Он изъ какихъ будутъ?’ — спрашиваетъ. ‘Моя племянница, говорю, дочь титулярнаго совтника Ольхина’. ‘И въ этомъ прют воспитываются! Какое же здсь образоване, ихъ бы въ гимназю слдовало отдать. Теперь для барышень требуется образоване’. Объяснила я ему, что Лиза и гимназическй курсъ подъ моимъ руководствомъ прошла, экзамены по весн сдавать будетъ. Онъ покачалъ головой. ‘Не слдъ бы въ такомъ раз заставлять ихъ дежурить, говоритъ, въ кухн’. ‘Подъ стеклянный колпакъ, говорю, бдныхъ двушекъ нельзя сажать, должны привыкать ко всякому труду. Чтобы не погибнуть — десять длъ надо знать’. Обернулся къ Лиз: ‘А вамъ, должно-быть, тяжело!’ Лиза опять сконфузилась. ‘Я, говорить, привыкла’. ‘Привыкли, говоритъ, ну, подавай вамъ Богъ. Богъ труды и смирене любитъ. Кто смиренъ сердцемъ, того Богъ не оставитъ’. Ханжитъ врно теперь, награбивъ денегъ въ своихъ кабакахъ…
Заслышавъ топотъ дтскихъ ногъ по лстниц, Настасья Порфирьевна оставила чашку съ чаемъ, подошла къ дверямъ, протворила ихъ и позвала:
— Катя! Таня!
Вошли дв двочки, одна лтъ десяти, другая лтъ двнадцати, скромно и чинно, съ опущенными руками, какъ слдуетъ входить къ начальниц. Но он тотчасъ же увидали Ольхина и съ крикомъ радости ‘папа’ бросились къ нему. Онъ уже осыпалъ ихъ поцлуями. Тетка шутила:
— Сто лтъ не видались. Нацловаться не можете?
Горбатенькая двочка взглянула на тетку широко открытыми голубыми глазами съ плутоватой улыбкой, точно говоря: ‘А разв ты насъ не цлуешь тайкомъ ежедневно?’ Старуха сдлала видъ, что не замчаетъ этого взгляда, и отвернулась въ сторону. Горбатенькая двочка, бойкая на языкъ, какъ человкъ, принужденный воевать за свои права, и вдумчивая, какъ существо, безъ вины наказанное судьбой, была ея любимицей. Черезъ нсколько минутъ явилась и Лиза, вся еще разгорвшаяся отъ кухоннаго жару.
— Устала?— коротко спросила ее тетка.
— Нтъ, мамаша!— бодро отвтила она и нагнулась къ ея рук.
Ольхинъ былъ безмрно счастливъ, находясь теперь въ своей семь, отвчая на разспросы дтей о матери, о брат, объ Аксинь. Настасья Порфирьевна глубоко задумалась и, наконецъ, со вздохомъ проговорила:
— Да, еще лтъ шесть надо бы пожить!

III.

Архивъ, гд служилъ Ольхинъ, помщался въ самомъ верхнемъ этаж большого казеннаго дома. Въ течене многихъ лтъ онъ разросся очень сильно, но собственно Ольхину приходилось вращаться только въ двухъ его комнатахъ, отдленныхъ отъ главныхъ архивныхъ помщенй коридоромъ. Об эти комнаты, находившяся подъ вднемъ Ольхина, были заставлены шкапами, изъ-за стеколъ которыхъ виднлись толстыя тетради въ синихъ бумажныхъ обложкахъ съ блыми наклейками. На этихъ наклейкахъ значились нумера длъ. Комнаты освщались плохо, здсь царствовала всегда тишина. Чиновники забгали сюда рдко, на минуту, и каждый разъ, запыхавшись, замчали одно и то же.
— Чортъ знаетъ, какъ высоко вы забрались.
Данила Лукичъ извиняющимся тономъ, разводя руками, говорилъ:
— Что длать! что длать! Дйствительно высоконько!
При вход въ архивъ Ольхина всегда охватывало какое-то щемящее чувство тоски и подавленности, точно при вход въ могильный склепъ, и онъ впадалъ въ мечтательное настроене, вспоминалъ мелочи жизни, передумывалъ о томъ, сколько горькихъ исторй и мрачныхъ сценъ хранятъ эти ‘дла’, раздумывалъ, гд теперь эти люди, писавше и отписывавшеся въ течене десятковъ лтъ по какому-нибудь одному кляузному длу, приходилъ, наконецъ, къ горькому заключеню, что все на свт суета суетъ. Порой, отъ скуки, онъ пробовалъ заводить разговоры съ Михеемъ, старымъ сторожемъ, унтеромъ, котораго лицо походило на поросшй желтовато-блымъ мхомъ кусокъ стараго буро-желтаго пня. Михей однотонно разсказывалъ, что онъ былъ и въ турецкой кампани 1828 года, и въ Венгри въ 1848 году, и въ Севастопол въ 1854 году, и что турки ничего дерутся, венгерцы тоже ничего дерутся, французы тоже ничего дерутся. Дальше онъ не могъ объяснить ничего. Если его что-нибудь и занимало теперь въ этихъ разсказахъ, такъ это одинъ вопросъ:
— Сухари давали, что твое дерево. Таперя бы, поди, не сжевать. Ей-ей. Померъ бы, а не сжевалъ бы, какъ Богъ святъ!
И впадая въ философское настроене, онъ вслухъ раз*суждалъ.
— Ишь, ты, что значитъ молодость-то. Что бывало тогда ни дай, все перетрешь. А таперя, ровно младенецъ, мяса — и того не разжуешь. Мнешь, мнешь, а что толку! Годы, значитъ!
— Да вотъ у меня тоже зубы подгуляли,— говорилъ Ольхинъ:— болли въ молодости и повыкрошились. Креозотъ клалъ, ну, и повыкрошились. Это не всегда отъ лтъ.
И они начинали длинный разговоръ о зубахъ и причинахъ ихъ порчи.
Иногда заходилъ въ архивъ котъ Василй, то спавшй непробуднымъ и сладкимъ сномъ праведника, то жалобно мяукавшй, при чемъ его солидность исчезала, и онъ казался жалкимъ и ободраннымъ посл разныхъ отлучекъ и экскурсй. Въ послднихъ случаяхъ Михей смотрлъ на кота съ явнымъ презрнемъ и ворчалъ:
— Подлецъ, подлецъ, таскаешься все, чортъ тебя знаетъ гд!
И прибавлялъ:
— Другого бы надо завести кота, Данило Лукичъ. Въ этомъ шлендр никакого пути нтъ.
Данила Лукичъ соглашался, что можно и другого завести, только едва ли и другой не будетъ такимъ же шлендрой. Михей соглашался въ свою очередь съ этимъ мннемъ и замчалъ:
— Самая непутящая скотина эти коты. Какъ есть, пакостники! Тьфу!
И онъ при этомъ съ отвращенемъ плевалъ въ сторону ободраннаго Василья.
Лтомъ жизнь въ этихъ двухъ комнатахъ архива становилась еще грустне. На противоположной стен играло солнце, а въ архив царствовалъ вчный полумракъ. Отъ воздуха вяло чмъ-то нежилымъ, не то затхлостью, не то сыростью. На широке подоконники ежедневно слетались стаи голубей, безцльно толкались, дрались, бились о стекла, и ихъ своеобразное ворковане не смолкало по цлымъ часамъ. И Ольхинъ, и Михей, погруженные въ свои думы, молча смотрли на возню этихъ птицъ, слушали переливы ихъ горловыхъ голосовъ. На душ становилось и тихо, и тоскливо, а со двора доносилась какая-нибудь щемящая сердце, какъ стонъ, псня штукатура, красильщика или каменщика…
Но, несмотря на неприглядность комнатъ архива, несмотря на крайнюю ограниченность Михея, несмотря на зазорное поведене кота Василя, несмотря на нагоняющихъ тоску голубей, Ольхинъ чувствовалъ себя въ сущности хорошо именно здсь. Онъ, какъ курильщикъ опума втягивается въ наслаждене этой отравой, втянулся въ мечты, въ эти сновидня наяву среди мертваго затишья, среди вчныхъ сумерекъ, царствовавшихъ здсь. Туть онъ какъ бы отдыхалъ отъ дйствительной жизни.
Особенно нужнымъ былъ ему этотъ отдыхъ недли черезъ три посл посщеня Настасьи Порфирьевны.
Ольхинъ явился и въ этотъ день по обыкновеню въ свой архивъ и прошелъ на свое обычное мсто. Но онъ пришелъ сюда съ такимъ озабоченнымъ видомъ, что сразу было замтно, что съ нимъ случилось нчто необычайное. Онъ не заговорилъ съ Михеемъ о кампаняхъ, не обратилъ вниманя на ободраннаго Василя, жалобно замяукавшаго около его ногъ, и прошелъ прямо къ своему мсту. Волнене архиваруса имло много причинъ. Наканун во время обда сынъ отдалъ ему взятыя имъ деньги и объявилъ, что надняхъ онъ узжаетъ за границу. Ольхинъ и обрадовался, и сконфузился, и опечалился. Обрадовался полученю денегъ, сконфузился, вспомнивъ, какъ рзко обошелся съ сыномъ при исчезновени этихъ денегъ, и опечалился, услыхавъ о скоромъ отъзд сына. Бросаетъ мальчикъ семью беззаботно и весело, какъ чужой, а, между тмъ, Богъ знаетъ, можетъ-быть, и не увидятся они больше! Была еще причина для волненя: въ тотъ же вечеръ и въ это утро Ольхинъ поспшилъ обойти всхъ своихъ сослуживцевъ, чтобы, возвратить имъ занятыя у нихъ деньги. Отдавать деньги ему было почти такъ же трудно, какъ и занимать ихъ: онъ улыбался, кланялся, благодарилъ и, по выход отъ каждаго изъ кредиторовъ, смущался при мысли, что ‘онъ, кажется, такъ растерялся, что и спасибо не сказалъ, люди одолжили, поврили на слово, а онъ — нате, берите, вотъ ваши деньги — и конецъ, точно его и не одолжали’. Одного изъ своихъ сослуживцевъ онъ не засталъ вечеромъ дома и ршился отдать ему деньги въ должности. Поджидая въ нижнемъ этаж министерства его прихода, Ольхинъ взялъ газету и наткнулся на одно мсто, гд говорилось: ‘Дйствительный статскй совтникъ камергеръ Александръ Николаевичъ Заринъ получилъ безсрочный отпускъ заграницу для лченя’. Въ той же газет въ отдл ‘театра и музыки’ стояло: ‘Довольно извстная среди нашихъ балетомановъ танцовщица Чупрова, по слухамъ, окончательно покинула нашу сцену и узжаетъ за границу. Эта потеря едва ли огорчитъ любителей балета, такъ какъ за послдне годы Чупрова почти не появлялась на сцен’. Старикъ окончательно смутился. Ему казалось, что весь Петербургъ именно сегодня узнаетъ, что Заринъ и Чупрова живутъ въ связи, дутъ вмст за границу и что при этой незаконной пар дегь его сынъ въ качеств гувернера, учителя, дядьки, Богъ всть кого. И тотчасъ же его мысль перешла къ Елен Григорьевн Зариной. Каково ей-то будетъ прочесть это? Она остается здсь, разоренная, брошенная, а какая-то плясунья, дочь унтеръ-офицера и прачки, детъ съ ея мужемъ, съ дтьми, какъ законная жена, за границу,— детъ на деньги самой Зариной. Ему стало необыкновенно жаль Зарину. Онъ ее даже никогда не видалъ. Видалъ только ея портреты у Настасьи Порфирьевны двочкой съ голенькими ножками, въ одной рубашечк, взрослой барышней въ бальномъ плать съ открытымъ лифомъ и обнаженными руками, вполн сформировавшейся женщиной, закутавшейся въ мховую шапочку и такую же ротонду, точно съ дрожью прячущейся отъ охватывавшаго ее холода, наконецъ, полуувядшей красавицей съ преждевременными сдинами, сидящей въ раздумьи надъ книгой, какъ бы старающейся забыться за чтенемъ. По этимъ портретамъ онъ могъ, пожалуй, даже лучше изучить ее, чмъ изучилъ бы при личномъ знакомств: при личной встрч онъ непремнно потупился бы, растерялся бы, а тутъ онъ подолгу всматривался въ каждую черту ея лица, полюбилъ ее, и ему казалось, что такой красавицы онъ никогда не встрчалъ въ жизни. А какая душа у нея была. О, онъ хорошо зналъ эту душу и жизнь этой души изъ писемъ, изъ разсказовъ Настасьи Порфирьевны. Эта жизнь, которой онъ никогда не видалъ, но которая тмъ боле интересовала его, какъ нчто не похожее на его блдное существоване, была знакома ему во всхъ мельчайшихъ подробностяхъ. Иногда онъ такъ живо представлялъ ее, какъ будто самъ прожилъ съ Настасьей Порфирьевной тамъ, въ этой глуши провинци, гд росла Зарина.
Уплативъ прятелю долгъ и придя въ свой архивъ, Ольхинъ уже не могъ ни о чемъ думать, кром Елены Григорьевны. Все остальное, даже отъздъ сына, отошло на заднй планъ. Еще бы, тутъ шло дло не о страданяхъ и невзгодахъ какихъ-нибудь маленькихъ людишекъ, какихъ-нибудь Ольхиныхъ, самой судьбой обреченныхъ на разныя бды, а о страданяхъ и невзгодахъ самой Зариной. Данила Лукичъ довольно хладнокровно читалъ въ газетахъ, какъ кого-то изъ преступниковъ обезглавили, какъ другого повсили, но онъ никогда не могъ безъ слезъ перечитывать описаня казней Мари Стюартъ, Людовика XVI и Мари Антуанеты. И теперь горе Зариной заслонило передъ нимъ горе Ольхиныхъ. Онъ думалъ и передумывалъ о жизни этой женщины. Эта жизнь, дйствительно, была не безъинтересна.
Вотъ барскй домъ на берегу широкой рки, въ глубин Росси, окруженный старымъ паркомъ. Сколько здсь затй барскаго самодурства и прихотей временъ крпостного права. Пруды и островки, храмы славы, и любви, китайске домики и памятники любимыхъ собакъ и лошадей, глухя аллеи, прохладныя даже въ зной, и широко раскинувшеся газоны и клумбы ароматныхъ цвтовъ, все было здсь, въ этомъ парк. Еще боле затй и прихотей было въ дом: картины Вато и Буше съ полунагими, обнимающимися и цлующимися нимфами, пастушками и пастушкими, статуи Амура и Психеи, Лебедя и Леды, Зефира и Флоры, Нимфы и Сатира, Даны и Эндимона, обширная библотека съ массивными дубовыми шкапами, гд ломились полки отъ сочиненй Вольтера, Руссо, Дидро, Гельвеця, Гольбаха, всхъ отрицателей восемнадцатаго вка, и тамъ же, среди этихъ томовъ, воспитывавшихъ Робеспьеровъ и Дантоновъ, можно было найти иллюстраци къ ‘Pucelle’, къ ‘Любви Цезарей’, къ ‘Маркизу де-Саду’. Каждая комната была въ своемъ род аристократическимъ произведенемъ, каждая вещь была сдлана рукой мастера своего дла. Сама прислуга въ дом носила на себ печать долгой дрессировки, шлифовки, школы, и видно было, что каждому изъ этихъ людей нужно было долго пробыть въ ученьи у мастера, много разъ познакомиться съ розгами на конюшн, не мало опасаться забритаго лба или обрзанной косы, чтобы изъ косолапаго двороваго мальчишки превратиться въ величаваго выздного лакея, въ серьезнаго камердинера, въ недоступнаго дворецкаго, или изъ босоногой двчонки сдлаться юркой камеристкой, искусной швеей, важной ключницей. Создатель всего этого могъ гордиться своимъ творенемъ, проходя по своимъ владнямъ и любуясь совершенствомъ всего созданнаго имъ, при помощи щедрости, настойчивости и розогъ. Но онъ испытывалъ только скуку среди всего этого — скуку человка, не врящаго ни во что. Онъ читалъ много и не врилъ ни въ одну книгу, коротко узнавъ бографи писателей, онъ долго вращался въ лучшемъ обществ и презиралъ это общество, зная его изнанку, онъ пробрталъ старинныя художественныя произведеня и не цнилъ ихъ условныхъ, чуждыхъ ему по духу красотъ, онъ слылъ въ свое время сердцедомъ и не ставилъ въ грошъ ни одну женщину, теряя къ каждой изъ нихъ уважене, какъ только одерживалась побда, онъ женился безъ любви, ради денегъ, и смотрлъ на кривобокую жену, какъ на одну изъ женщинъ, не измняющую ему потому, что она боится его или не иметъ случая измнить. Эта холодная скука жизни преслдовала его везд: за границей, на служб, въ семейномъ кругу. Гд таились причины этого — трудно сказать. Въ раннемъ пресыщени всми благами жизни, купленными безъ усилй? Въ излишней разсудочности, указывавшей всюду на оборотную сторону медали? Въ безстрастной натур, неспособной на горяче порывы? Въ той воспитательной дрессировк, которая засушила человка и превратила его въ машину, говорящую и движущуюся не по своей вол, а по обычаямъ, условямъ и приличямъ порядочности? Въ дух того глухого времени, конца тридцатыхъ и начала сороковыхъ годовъ, эпохи ‘не умничай’ и ‘не разсуждай’, съ казенными образцами форменнаго платья, и архитектуры домовъ и церквей, канцелярскихъ донесенй и образа мысли, съ надписями на транспарантахъ цензурнаго дозволеня? На все это трудно отвтить. Врно было одно, что Григорй Антоновичъ Столтовъ приказывалъ счь и отдавать въ солдаты дворовыхъ, но никогда не сердился и не кричалъ на нихъ, презиралъ свою вчно страдающую нервами, блдно-желтую и анемичную жену, но былъ изысканно вжливъ съ нею и не позволилъ бы никому оскорбить ее хоть намекомъ, невыносимо скучалъ въ окружавшемъ его свтскомъ кругу, но аккуратно вызжалъ въ свтъ и самъ длалъ премы у себя этому свту, какъ вс остальные люди его круга, довольно ясно сознавалъ окружавшую его въ т времена неурядицу въ общественномъ и политическомъ стро и никому не позволилъ бы вольнодумничать, такъ какъ онъ принадлежалъ по рожденю къ кругу столповъ и опоръ. Выбранный дворянскими предводителемъ, онъ поселился въ одной изъ своихъ деревень и, ненавидя деревню, былъ радъ, что ему здсь свободне скучать — маску снисходительной привтливости, серьезнаго интереса къ поднимаемымъ въ обществ вопросамъ, внимательнаго выслушиваня пустой болтовни можно было надвать рже, такъ какъ самыя столкновеня съ людьми стали рже. Дловыя сношеня, встрчи съ женой и дтьми за завтраками, обдами и вечернимъ чаемъ, толки съ управляющимъ, все это занимало немного часовъ въ день, а затмъ Григорй Антоновичъ оставался одинъ въ своемъ кабинет и лниво читалъ, длая замтки въ книгахъ въ род слдующихъ: ‘сказалъ бы лучше, какъ истребить зло’, ‘надоли эти жалобы на проституцю, когда безъ нея нельзя обойтись’, ‘Неронъ жегъ людей, упразднявшихъ его боговъ, а въ шестнадцатомъ вк, на Запад, люди, поклонявшеся одному и тому же Богу, жгли и рзали людей за то, что одни требовали только вры, а друге вры и добрыхъ длъ’, ‘вопросъ еще, кто больше перерзалъ людей — язычники, гнавше христанъ, или инквизиторы, видвше всюду еретическя разноглася’, ‘педагогическя панацеи, а гд лкарство противъ наслдственныхъ недуговъ и темпераментовъ, вляня враждебныхъ обстоятельствъ, общественнаго строя, несчастныхъ случайностей и переворотовъ въ организм’, ‘раздать имне нищимъ, чтобы самому издохнуть отъ голода’, ‘самое легкое дло проповдывать, это ни къ чему не обязываетъ’, ‘желалъ бы я найти книгу, гд писатель сказалъ бы всю правду о себ самомъ — его вс сочли бы омерзительнымъ чудовищемъ, развратникомъ, безумцемъ и идотомъ и отвернулись бы отъ него, какъ отъ гадины’. Иногда карандашомъ отмчалось просто: ‘какая скука!’ Въ одномъ изъ сочиненй де-Сада была помтка: ‘И въ чтени, и на практик это такъ же скучно и однообразно, какъ и все остальное въ жизни. Развратъ тоже только привычка’. Въ другомъ мст значилось: ‘Marie каждое воскресенье здитъ въ церковь, становится на клирос на коврикъ и молится. Любопытно бы узнать, во что она вритъ и чего ожидаетъ она отъ молитвы. Вчера она замтила со вздохомъ: ‘Я такъ больна, что даже въ церковь не вызжала’.— ‘Ну, такъ что же?’ — спросилъ я.— ‘Да вдь сегодня воскресенье’,— отвтила она. По воскресеньямъ у нея заведено здить въ церковь, и ей трудно уже измнить этой привычк’. Несмотря на то, что ему было бы любопытно узнать, во что вритъ и о чемъ молится его жена,— онъ никогда не сдлалъ неприличя — не спросилъ ее объ этомъ. Впрочемъ, вопросъ былъ бы, вроятно, оставленъ безъ опредленнаго отвта: Марья Аполлоновна Столтова опредленно могла отвтить во всякое время дня и ночи только на одинъ вопросъ — на вопросъ о ея здоровьи. Сегодня у нея мигрень, вчера былъ тикъ, третьяго дня болли зубы и такъ дале, безъ конца. Это избавляло ее отъ скучныхъ приставанй дтей, отъ раздражающихъ замчанй мужа о пустот жизни, отъ всякихъ несносныхъ вопросовъ хозяйства и нисколько не мшало читать безъ конца романы, вызжать на званые вечера, принимать людей съ визитами и интересоваться безъ конца мелочными- свтскими сплетнями, интригами, клеветами. Въ ея тщедушномъ, маленькомъ искалченномъ тл сидло тщедушное, маленькое, искалченное сердце. У нея не хватало силъ отомстить измною за частыя измны скучающаго мужа, но она язвительно забрызгивала грязью тхъ барынь, ради которыхъ измнялъ ей мужъ, и выдавала замужъ за самыхъ негодныхъ мужичонковъ тхъ двушекъ, которыя на минуту успвали привлечь внимане барина. Она никогда не ршилась бы вступить въ открытую борьбу съ мужемъ, но онъ часто чувствовалъ, что она издвается надъ нимъ, длаетъ то, что можетъ особенно досадить ему, говоритъ при постороннихъ то, что могло бы вывести его изъ себя, если бы онъ могъ выходить изъ себя при постороннихъ, когда же эти посторонне уходили и наставало время для бурной семейной сцены — она говорила, что она больна, и замыкалась на своей половин. Даже выборъ гувернантки для дтей — двухъ маленькихъ двочекъ, былъ насмшкою надъ мужемъ. Взята была некрасивая, худая, какъ щепка, блдная двушка, правда, превосходно рекомендованная и начальницей института, и тми, у кого она жила до поступленя въ домъ Столетовыхъ, но способная оскорбить эстетическое чувство хозяина дома, любившаго, чтобы его окружали красивые предметы, красивыя личности.
— Кажется, въ этотъ скелетъ уже никто не влюбится,— сказала Марья Аполлоновна при муж и язвительно добавила:— я съ такимъ отвращенемъ смотрю на этихъ молоденькихъ боннъ, гувернантокъ, учительницъ, только и мечтающихъ о томъ, какъ бы повыгодне пристроиться при какомъ-нибудь богатомъ Донъ-Жуан. Въ этой сред голодныхъ мщанокъ весь вопросъ жизни сводится на продажу себя по дорогой цн.
И, длая гримасу, она замтила:
— Эту застраховала сама природа отъ паденя.
У Столтова невольно сорвалась съ языка фраза:
— Безобразе не всегда обрекаетъ на вчную двственность.
При этомъ онъ такъ взглянулъ на жену, какъ будто хотлъ сказать ей: ‘вдь вышла же ты замужъ съ кривымъ бокомъ’. Она подняла, къ его стыду, эту брошенную имъ случайно перчатку и отвтила:
— У нея нтъ миллона, который мирилъ бы со всмъ!
Онъ поблднлъ, но воздержался, не швырнулъ ей въ лицо новой обиды.
Въ это же время семь нужно было взять гувернера для двухъ мальчиковъ. Столтовъ самъ нашелъ его, и это былъ молодой человкъ, почти красавецъ, ловкй, остроумный и развязный.
— Въ него влюбиться можно,— сказалъ Григорй Антоновичъ, и въ его голов мелькнула злая мысль: ‘а что если Марья Аполлоновна влюбится, это было бы забавно’.
И его начала на время забавлять отъ скуки новая игра, новая причуда: онъ одобрялъ каждую остроту гувернера Николая Николаевича Торопова, онъ говорилъ постоянно о красот Николая Николаевича, онъ съ восторгомъ отзывался о свжести Николая Николаевича. Ему хотлось влюбить Марью Аполлоновну въ этого человка и…
‘Разумется, вышвырну его тотчасъ же, какъ только что-нибудь замчу’,— заканчивалъ онъ мысленно.
Почти годъ онъ не могъ ничего замтить, кром того, что Марья Аполлоновна стала раздражительне, чаще прежняго хворала, нердко не выходила къ столу и почти никогда не являлась въ т часы, когда въ одной изъ залъ раздавался мягкй, ласкающй баритонъ Николая Николаевича, пвшаго, по просьб хозяина дома, разные романсы. ‘Ужъ не влюбилась ли?’ — думалъ Григорй Антоновичъ и тшился мыслью, какъ онъ вышвырнетъ этого Донъ-Жуана.
Наконецъ, онъ нчто замтилъ. Какъ-то въ весеннюю ночь, точно тнь, проскользнулъ кто-то съ половины мальчиковъ на половину Марьи Аполлоновны. Въ душ Столтова поднялась такая буря, какой онъ не испытывалъ никогда. Влюбить жену въ гувернера — это его забавляло. Увидать гувернера прокрадывающимся на ея половину — это его привело въ бшенство. Можетъ-быть, это происходитъ не въ первый разъ? Можетъ-быть, его честь уже запятнана? Можетъ-быть, игра превратилась въ серьезное дло?
— Перерву мерзавцу горло, вотъ и все!— съ холоднымъ бшенствомъ ршилъ онъ и пошелъ на половину жены.
Жена и мужъ встртились въ дверяхъ ея спальни, и оба растерялись на минуту отъ неожиданности. Впервые въ жизни они оба сбросили съ себя маски и заговорили съ нескрываемой ненавистью:
— Вы пришли, кажется, шпонить за мной?— прошипла она едва слышно.— Вроятно, думали найти у меня кого-нибудь, уличить въ томъ, въ чемъ нельзя было обвинить меня въ течене всей жизни.
Онъ дко усмхнулся.
— А вы? Ужъ не на мои ли шаги вы вышли изъ своей спальни? Не то ли васъ привело въ такую ярость, что я слжу за вами? Говорите, вы его ждали?
Онъ стиснулъ ей руку до боли.
— Оставьте меня! Я вышла потому, что этотъ негодяй, этотъ низкй человкъ тутъ.
Она указала на дверь, бывшую отъ нихъ въ нсколькихъ шагахъ.
— А вамъ хотлось бы, чтобы онъ былъ у васъ?— язвительно прошепталъ мужъ и точно ударилъ ее по лицу вопросомъ:— Говорите, онъ никогда не бывалъ у васъ?
Она, охваченная какимъ-то страннымъ чувствомъ, смущенная, растерявшаяся, глухо отвтила:
— Нтъ!
Въ этомъ ‘нтъ’, вырвавшемся, какъ вопль, послышалось что-то въ род сожалня, жалобы, горя. Столтовъ сразу уловилъ значене этого тона, понялъ все, происходившее въ душ его жены, и обрадовался, точно отмстилъ ей за долге годы безмолвно выносившихся обвиненй, оскорбленй. Онъ уличилъ ее въ томъ, что она была влюблена въ этого человка, и чувствовалъ, что его честь не запятнана. Это было полное торжество. Онъ засмялся ядовитымъ смхомъ.
— Вы очень огорчены этимъ?— заговорилъ онъ грубо.— Вамъ завидно…
— Ради Бога!— шепнула она.— Молчите!
Она услышала тихй скрипъ дверей.
Столтовъ холодно и грубо толкнулъ ее въ ея спальню и пошелъ по коридору навстрчу безшумно скользящей тни.
— Ты завтра оставишь мой домъ къ десяти часамъ!— раздалась сдержанно и коротко произнесенная фраза.— Приказать теб жениться на своей дворовой двк я не могу, а устраивать себ сераль въ моемъ дом я теб не позволю.
Молодой гувернеръ стоялъ, какъ пораженный громомъ. Онъ хотлъ что-то сказать въ свое оправдане, но Столтовъ въ полутьм смрилъ его презрительнымъ взглядомъ и повелительно приказалъ:
— Иди, и чтобы тебя здсь не было къ утру!
Если Столтовъ врилъ во что-нибудь, такъ это только въ то, что онъ крупная по характеру личность, неспособная на мелкую войну, на мелкя придирки, на мелкую мстительность. Теперь, если бы онъ заглянулъ въ свою душу, вдумался въ свое поведене, онъ съ отвращенемъ убдился бы въ томъ, что и онъ не лучше другихъ. Самъ онъ длалъ все, чтобы влюбить свою жену въ гувернера и потомъ посмяться надъ нею, но теперь, когда онъ увидалъ, что она точно была неравнодушна къ этому человку, что стоило этому человку сдлать одинъ шагъ, чтобы она пала,— онъ въ безсильномъ бшенств сталъ преслдовать жену. ‘Подходящаго человка у нея только не было прежде для измны мужу. Случай теперь ускользнулъ для наложеня пятна на его честь. Терзалась она, ревнуя этого бурсака къ крпостной двк’. На другой же день онъ узналъ, что эту крпостную двку выслали съ половины барыни въ общее помщене дворовыхъ, и ворвался къ жен, требуя возвращеня этой двки на прежнее мсто.
— Ужъ не желаете ли вы, чтобы вс знали, что вы ее приревновали къ учителю?— съ глухой яростью говорилъ онъ.
— Я разврата не намрена поощрять,— попробовала сказать она.
— Вы? вы?— злобно засмялся онъ.— Вы честная, потому что никому не нужны, даже этому поповичу.
Онъ прибавилъ:
— Ольгу вы верните сегодня же! Мало того, вы должны выказать сочувстве ея горю, и если у нея будетъ ребенокъ, вы окрестите его.
И, стараясь унизить ее еще боле, онъ сталъ ее допрашивать:
— Не намекали ли вы ему на свою любовь? Не писали ли ему? Точно ли онъ не бывалъ у васъ?
— Вамъ хочется забрызгать меня тою же грязью, въ которой вы грязнитесь всю жизнь.
— А вамъ очень хотлось бы смыть съ себя то, чего уже нельзя смыть.
И они начали разрывать еще боле пропасть, лежавшую между ними съ перваго дня ихъ супружества. Она попрекнула его мелочностью, онъ отвтилъ, что она всю жизнь отравляла ему именно этимъ качествомъ. Она попрекнула его, что онъ женился на ней ради денегъ, которыми нужно было загладить слды кутежей, онъ посмялся, что она должна благодарить его за это, такъ какъ иначе она наврное осталась бы старой двой. Онъ отнялъ у нея то, чмъ она единственно гордилась — право называться честной, доказавъ, что она купленная жена и случайно неудавшаяся любовница, она отплатила ему тмъ же, показавъ, что и онъ такъ же пошлъ и мелоченъ, какъ т, кого онъ презираетъ.
Имъ оставалось разойтись или умереть. Случай привелъ къ послдней развязк.
Постоянно притворявшаяся больной, Марья Аполлоновна дйствительно заболла. Онъ не врилъ ея болзни и поврилъ ей только тогда, когда эта маленькая, тщедушная, кривобокая женщина была перенесена съ постели на столъ въ парадную залу. Ея смерть не вызвала ничьихъ слезъ. Не плакали даже дти, тупо смотря на эту мертвую женщину, къ которой ихъ приводили только въ извстные часы цловать ручку и говорить: ‘Bonjour, maman’, ‘Merci, maman’. Настасья Порфирьевна давно уже была имъ ближе матери.
Правда, они плакали въ эти дни, но потому, что старая няня сказала, что ихъ теперь ‘безпремнно увезутъ къ бабушк, либо къ тетеньк’. Они допрашивали Настасью Порфирьевну:
— А вы какъ же, Настасья Порфирьевна?
Та отрывисто отвчала:
— Не знаю, не знаю!
На другой день посл похоронъ, вопросъ о дтяхъ подняли и бабушка, и тетка, он сразу заговорили въ такомъ тон, что Григорй Антоновичъ понялъ, какъ не желали бы он брать на себя эту обузу. Ахъ, чужя дти — это такая отвтственность! Настасья Порфирьевна въ это время разливала чай и испытывала нчто въ род ожиданя смертнаго приговора.
— Справитесь ли вы теперь со своей задачей,— спросилъ Столетовъ у Настасьи Порфирьевны, поворотивъ къ ней голову черезъ плечо.— Теперь дти будутъ требовать исключительно вашего надзора.
Настасья Порфирьевна смутилась, но отвтила твердо:
— Они и прежде были исключительно на моемъ попечени.
Онъ нахмурилъ брови, смрилъ ее глазами, точно угрожая ей за что-то, вроятно, за оскорблене памяти его жены.
— Да, но вы-то сами были подъ надзоромъ ихъ матери,— проговорилъ онъ, отчеканивая слова.
Она отвтила коротко:
— Я справлюсь.
Онъ отвернулся отъ нея. Она пошла съ дтьми изъ комнаты.
Прежде чмъ она успла скрыться за дверью, онъ замтилъ своей сестр и тетк:
— Она такъ дурна, что можетъ долго ужиться на мст: такихъ не соблазняютъ, да и он не соблазняютъ. Правда, было бы лучше для дтей, если бы она была постарше, но не терплю я въ дом старухъ съ усвоенными привычками и вбитой уже въ голову собственною дурью.
Слышала ли этотъ разговоръ Настасья Порфирьевна или нтъ, это никого не интересовало. Вернувшись съ дтьми въ дтскую, она со слезами на глазахъ обратилась къ нимъ:
— Я остаюсь при васъ. Вы рады?
— Да, да!— крикнули вс въ одинъ голосъ.
Маленькая Леля крпко обвила ее ручонками и наивно спросила:
— Теперь вы будете нашей мамой?
Да, она сдлалась мамой для этихъ дтей и въ особенности для нея, для маленькой Лели, и не такой мамой, какою была та, прежняя мама, къ которой дти обязаны были въ извстные часы ходить цловать руку, а настоящей матерью, любящей, заботливой, узнающей вс маленькя тайны своихъ дтей…
Не все было ясно во всей этой истори для наивнаго Данилы Лукича, но главныя черты этой истори онъ зналъ, интересовался ими, удивлялся, какъ это богатые люди живутъ, съ чего это они-то не умютъ быть счастливыми. Тема философствованй въ помщени архива являлась богатая.
Еще мене могъ Ольхинъ понять то, что произошло дале въ дом Столтова, но воспоминане о происходившемъ тамъ, пугало его, какъ воспоминане о страшномъ кошмар. Богачъ, которому только птичьяго молока недоставало, Столтовъ посл смерти жены точно помшался отъ страшнаго сплина. Не было дня, чтобы онъ не оскорбилъ кого-нибудь, не приказалъ выпороть кого-нибудь на конюшн, не распорядился обрзать кому-нибудь косу, не дошелъ до какой-нибудь дикой выходки. Въ немъ начала исчезать даже усвоенная съ дтства вншняя ‘порядочность’, заставлявшая его отдавать приказаня высчь виновнаго, но не присутствовать при порк, заводить связи съ дворовыми двками, но не вводить ихъ при бломъ свт на свою половину. Когда-то чопорный франтъ, онъ сталь небрежно, неряшливо одваться и, точно глумясь надъ людьми, смущалъ всхъ какими-то, какъ будто умышленными цинизмомъ и распущенностью по части одежды. Гувернантк приходилось потуплять глаза при встрчахъ съ нимъ и уводить отъ него дтей. Въ губерни скоро громко заговорили о сумасшестви Столтова. Его не только прокатили на вороныхъ при новыхъ выборахъ, но родня его жены, главнымъ образомъ ея два брата, служивше и кутивше въ Петербург, стали поговаривать объ опек надъ нимъ, о формальномъ признани его сумасшедшимъ. Тмъ не мене, онъ все еще самодурствовалъ и безчинствовалъ, какъ ему было угодно.
Жутко было Настась Порфирьевн въ дом полупомшаннаго самодура, тмъ не мене она не покинула этого мста и цлыхъ восемь лтъ выжила въ дом Столтова посл смерти его жены, оберегая, насколько можно, его двочекъ отъ всякой грязи, окружавшей ихъ. Но вотъ, этой постоянной пытк насталъ конецъ. Разъ Столтовъ получилъ какя-то офицальныя бумаги, поднялъ страшную бурю въ дом, грозилъ всхъ запороть, показать всмъ, что онъ не боится никакихъ опекъ, и разомъ свалился мертвымъ на порог своего кабинета. Вс вздохнули свободне. Изъ Петербурга и изъ Москвы нахали родные покойной Столтовой, начались хлопоты объ опек дтей, мальчиковъ отдали въ казенныя учебныя заведеня, а Настасья Порфирьевна съ двочками переселилась къ сестр покойной Марьи Аполлоновны, гд она была не чужимъ человкомъ, такъ какъ жила въ этомъ дом до поступленя къ Столтовымъ.
Лел Столтовой шелъ въ это время пятнадцатый годъ.
Двочка была очень хороша собой, прекрасна подготовлена, смотрла благовоспитанной барышней, отличалась сердечностью, но, пристально всмотрвшись въ нее, можно было замтить извстную робость, нкоторую дикость, выражене тихой грусти, что-то говорившее, что это человкъ не отъ мра сего, придавленный уже съ дтства какимъ-то неодолимымъ гнетомъ. Какъ ни отдаляла ее Настасья Порфирьевна отъ происходившаго въ дом ея отца, двочка все же случайно наталкивалась на горькя сцены, узнавала о томъ, что длалось въ дом, какъ жилось крестьянамъ въ деревн. Кого-то унесли чуть не полумертваго съ конюшни, какая-то двушка, выдаваемая насильно замужъ за пьяницу, утопилась въ пруд, какая-то старуха рыдала и билась, какъ помшанная, оплакивая сына, отданнаго за мелкую провинность въ солдаты,— всего этого нельзя было скрыть отъ дтей. Одинъ видъ разоренной деревни, раскинувшейся за паркомъ, надрывалъ сердце молоденькой двушки, поражая ее, какъ яркй контрастъ съ обстановкой ея дома. Уже въ дтств она нсколько разъ задавала Настась Порфирьевн странные вопросы:
— А Богъ за это не накажетъ?
Или:
— А если бы я папу попросила, очень, очень попросила?
Или:
— А они не убьютъ папу?
Жалость къ обиженнымъ, страхъ передъ Божьимъ гнвомъ, ужасъ при мысли, что крестьяне могутъ убить отца,— все это перемшивалось въ ея дтской душ въ невообразимый хаосъ. Въ голов ея являлись вопросы, на которые не находилось отвта у ребенка, и едва ли нашлись бы объясненя у взрослыхъ.
Настасья Порфирьевна терялась въ этихъ случаяхъ. Приходилось отдлываться общими фразами, ничего не объяснявшими ребенку. Съ нкоторыхъ поръ Настасья Порфирьевна начала подмчать, что двочка стала особенно горячо молиться, молиться такъ, какъ не молятся дти. Въ это время она должна была впервые говть. Въ ней проявлялось какое-то необычайное возбуждене. Лицо ея смотрло тревожно, во время молитвъ проявлялась экзальтаця. Въ день исповди двочка ходила, какъ потерянная. Исповдывались у Столетовыхъ на дому, посл вечерняго богослуженя. Когда настала очередь Лел пройти въ комнату къ священнику, ея дтское личико сдлалось блднымъ. Ее била лихорадка, ноги едва повиновались ей. Казалось, она идетъ не на исповдь, а на казнь. Но какъ ни сильно было волнене ребенка — смущене священника было еще сильне, когда старику, простому и добродушному, пришлось исповдовать двочку.
Ребенокъ засыпалъ его странными вопросами.
— Вдь это грхъ, что папа такъ обращается съ людьми?— торопливо и страстно заговорила Леля.— Богъ вдь наказываетъ дтей за отцовъ? Когда жиды Бога распяли, они такъ и сказали, что Его кровь на ихъ дтяхъ будетъ. Насъ Богъ тоже накажетъ?
Священникъ испуганно началъ объяснять двочк, что объ этомъ думать ей не слдуетъ.
— Ты еще маленькая и это не твоего ума дло. Маленьке должны старшихъ уважать. Теб папашу надо слушаться, осуждать его нельзя, его любить надо.
— Я его не люблю!— коротко и рзко отвтила двочка.
— Это грхъ, дитя мое,— сказалъ наставительно священникъ.— Большой грхъ.
Онъ опять началъ объяснять ребенку, какъ могъ, что отца не слдуетъ осуждать, что ему нужно повиноваться, что его нужно слушаться. Двочка смотрла на него широко открытыми глазами и совершенно неожиданно, строптиво проговорила:
— Вы это неправду говорите!
Священникъ растерялся и отеръ съ лица холодный потъ. Онъ могъ только пробормотать ей:
— Молись! молись!— и торопливо накрылъ ее эпитрахилью.
Когда къ нему подошла исповдываться Настасья Порфирьевна, онъ въ тревог проговорилъ съ нею съ полчаса о ребенк. Умъ у двочки не въ порядк. Откуда она набралась такихъ мыслей. За ней смотрть надо. Отучить ее отъ мудрствованй надо.
— Отучить!— воскликнула Настасья Порфирьевна.— Какъ? Научите, батюшка!
— Гмм!— кашлянулъ священникъ.— Какъ? какъ? Трудно сказать какъ. Но и такъ же нельзя оставить!
Онъ вздохнулъ.
— Искушене это!
И онъ, и она въ смущени не знали, что длать, какъ вести дальше ребенка.
Эта-то двочка пятнадцати лтъ попала въ шумное свтское общество въ Москв, и уже черезъ годъ у нея былъ женихъ. Это былъ молодой, подававшй большя надежды, человкъ, красивый и. ловкй, общавшй сдлать себ карьеру. Старыя барыни были безъ ума отъ него, потому, что онъ былъ боекъ и смлъ, умлъ все брать съ бою. Съ бою онъ взялъ и Елену Григорьевну, не только красавицу, но и очень выгодную невсту. Любила ли она его — этого она и сама не знала, во всякомъ случа страстнаго увлеченя тутъ не было, да она и не была способна къ страстному увлеченю кмъ-нибудь изъ окружавшей ее молодежи. Ей говорили, что онъ хорошй человкъ, онъ ей нравился своимъ умньемъ быть ласковымъ и любезнымъ, ей показался онъ даже добрымъ, такъ какъ онъ соглашался со всми ея мечтами о помощи ближнимъ, его и ея родные торопились, устроить этотъ бракъ, и въ одинъ прекрасный день Елена Григорьевна Столтова превратилась въ Елену Григорьевну Зарину. Молодые поселились въ Петербург, гд Заринъ видлъ боле широкое поприще для своей дятельности. Мужъ и жена быстро выдвинулись въ петербургскомъ обществ на довольно видное мсто: онъ — въ качеств ловкаго желзнодорожнаго дльца, идущаго везд на проломъ, она — въ качеств благотворительницы, мягкой, доброй и ‘недалекой’, какъ говорили т, которые узнали по опыту, какъ ее легко обманывать и обирать. Много лтъ эта семья считалась всми одною изъ самыхъ счастливыхъ семей. Вс знали, какъ добра, какъ привтлива, какъ кротка Елена Григорьевна, и никто даже не подозрвалъ, что она можетъ быть несчастною. Правда, знали, что Заринъ грубоватъ, что онъ ловкй аферисть, что онъ немного мщанинъ по натур, что, наконецъ, онъ держитъ на содержани танцовщицу. Но все это такъ обыкновенно! Во всякомъ случа, свтъ полагалъ, что Заринъ зависитъ во многомъ отъ жены, такъ какъ богата собствелно она, а за деньги Заринъ будетъ чьимъ угодно рабомъ. Наивный Данила Лукичъ, конечно, боле чмъ кто-нибудь другой, былъ убжденъ въ счасти Зариной. Во-первыхъ, она казалась ему ‘миллонершей’, во-вторыхъ, онъ былъ убжденъ, что Зарины — ‘первые аристократы’. Чего же нужно еще? Но его смущало одно обстоятельство: когда онъ заговаривалъ о счасти Зариной съ Настасьей Порфирьевной, та рзко обрывала его:
— Вс он тамъ счастливы!
Въ дальнйшя объясненя Настасья Порфирьевна, однако, не входила.
И вдругъ года полтора тому назадъ всхъ поразило извсте о самоубйств сына Зариныхъ. Съ чего! На этотъ вопросъ никто не могъ отвтить. Слухи были разнорчивы. Можно было только уловить одни замчаня: ‘При такомъ отц легко дойти до самоубйства’, ‘это отецъ довелъ его до самоубйства’, ‘это отецъ убилъ его’. Этимъ какъ бы приподнимался кончикъ завсы, скрывавшей семейную жизнь Зариныхъ. Потомъ разнеслись темные слухи о томъ, что другой сынъ Зарина, тоже юноша, проворовался, и его пришлось услать куда-то далеко, спасая отъ суда. И опять пронеслись замчаня: ‘что-жъ мудренаго дойти до этого при такомъ отц’, ‘по дорожк отца пошелъ’, ‘воръ отецъ и сынъ воръ’, ‘не сына бы нужно посадить на скамью подсудимыхъ, а отца’. Доходили отрывки подобныхъ замчанй и до Ольхина, но онъ никакъ не могъ понять, какъ могъ Заринъ довести сына до самоубйства, какъ могъ онъ, ‘миллонеръ’, быть воромъ. Люди тоже умютъ плести сплетни! Чего не придумаютъ. Теперь Ольхинъ качалъ головою, раздумывая о томъ, что онъ услышалъ недавно отъ жены, отъ сына, отъ сестры, что онъ узналъ изъ газетъ о Зариныхъ…
Все это утро промечталъ онъ въ должности о Зариной, особенно тяжело ему было то, что его сынъ детъ служить къ соперниц этой несчастной женщины, точно отплачиваетъ черною неблагодарностью за ея благодяня…
Въ четыре часа онъ направился домой. Онъ и жена садились за столъ, когда дверь въ комнату распахнулась, и на порог появился Викторъ. Онъ былъ развязенъ, веселъ, лицо смотрло открыто.
— Здравствуй, мама! Здравствуй, отецъ!
Отецъ посмотрлъ на него мокрой курицей, все еще чувствуя себя виноватымъ передъ нимъ, еще боле виноватымъ уже потому, что сынъ, повидимому, даже не сердился на него.
— А я вчера весь день провелъ у Чупровой,— заговорилъ Викторъ, стягивая перчатку и садясь за столъ.— Заринъ былъ. Играли въ винтъ. Право, не повришь, что это такой важной тузъ и миллонеръ. Сидитъ въ халат, рубашка на груди разстегнута. Волосатая плебейская грудь. Крупные кулаки для зуботычинъ рабочимъ. Вульгарныя манеры и крупная соль въ рчахъ. Подрядчикъ, а не камергеръ. Но кто уморителенъ — это мать Чупровой. Прачкой и унтершей такъ и осталась, а въ шелковомъ плать, въ нарядномъ чепц и новыя словца говоритъ: ‘антиресно’, ‘сентипатечно’ и ‘совсмъ польдекокъ’… Заринъ за бока держался отъ этого ‘совсмъ польдекока’… Научилъ онъ ее играть въ винтъ. Смхъ просто. Проигрываетъ и ругается, точно торговка на Снной площади, Она въ рукахъ всхъ держитъ. Но я, хоть она и смшна, радъ, что она не подетъ съ нами. Это хорошо для потхи на часъ, на два, но жить съ ней постоянно, благодарю покорно. Никоновъ мн замтилъ, что съ ней я не ужился бы.
При упоминани этой фамили у матери сбжала съ лица краска. Викторъ продолжалъ:
— Да, кстати, Никоновъ веллъ теб кланяться!
Мать растерянно пробормотала:
— Какой Никоновъ? Я не знаю никакого…
Сынъ пояснилъ:
— Александръ Николаевичъ Никоновъ.
Ольхина сдлала надъ собой усиле и твердо, почти рзко сказала:
— Я теб говорю, что никакого Никонова не знаю!
— Забыла врно. Онъ говоритъ, вы давно не встрчались,— произнесъ сынъ и продолжалъ разсказъ:— Кстати, я теб еще не говорилъ: это вдь онъ меня и опредлилъ. Онъ старый прятель Зарина. Милый человкъ. Онъ долго жилъ въ провинци, губернаторомъ, что ли, служилъ, съ Заринымъ они однокашники. Со мной встртился случайно у твоей старой знакомой Лялиной. Обрадовался, обласкалъ, разспрашивалъ, какъ я живу, что намренъ длать…
Пелагея Никитична, тяжело дыша, странно взглянувъ на мужа, взволнованно поспшила перемнить разговоръ:
— Такъ ты говоришь, что эта старуха, мать Чупровой, не подетъ? Это хорошо, если она такая неуживчивая.
— О, мн въ сущности все равно! Я бы ужился. Я и теперь уже въ ладахъ съ нею. Сталъ разспрашивать о ея молодости, о прежней жизни. Затараторила, расчувствовалась, а потомъ говоритъ: ‘вотъ душу хоть отвела съ тобой’. Она всмъ говоритъ: ‘ты’. ‘Здсь за шутиху держатъ. Въ винты играй съ ними. Что мн винты? Не будь я зубаста, на шею сли бы. Ну, да я знаю свое мсто. Я мать. Я шкандалъ могу во всякое время сдлать. Боятся!’
Онъ принялъ серьезное выражене лица.
— Признаюсь, я могъ бы растеряться въ этомъ странномъ дом: грубая унтеръ-офицерша, взбалмошная и вульгарная балетчица и камергеръ, желзнодорожный длецъ, миллонеръ съ манерами мясника, подрядчика. Никоновъ, однако, указалъ мн путеводную нить. Заринъ былъ всегда вульгаренъ по натур, мщанинъ и барышникъ въ душ. Отъ матери, замоскворцкой купчихи, унаслдовалъ вкусы. Черезъ отца попалъ въ хорошй кругъ, занялъ положене въ обществ при помощи своихъ способностей дльца и денегъ жены, но фракъ все же тснилъ, щепетильная жена…
Онъ обернулся съ усмшкой къ отцу.
— Знаешь, какъ ее называетъ Никоновъ? Дочерью старой двы и замужней весталкой.
Старикъ, давно уже успвшй подъ звуки этой болтовни унестись въ своихъ думахъ за тридевять земель, очнулся и не сразу, повидимому, понялъ, что говорить сынъ. Онъ только уловилъ одну фамилю Никонова.
— Никоновъ?.. Никоновъ?.. Ты вотъ второй разъ называешь его… Знакомая фамиля… Гд я слыхалъ?
Ольхина почти со злобой поторопилась сказать:
— Никоновъ! Ивановъ! Николаевъ!.. Мало ли знакомыхъ фамилй.
— Да, да, только показалось, что слышалъ,— оправдался Данила Лукичъ.
— Глупости вчно кажутся!— рзко сказала жена.
Сынъ продолжалъ:
— Онъ сравнилъ Зарина съ мужикомъ, сдлавшимся миллонеромъ: все у того есть — деньги, дома, лошади, лучшя кушанья, а все его что-то сосетъ, чего-то недостаетъ — вдругъ попался ему хлбъ съ мякиной, простой крестьянскй хлбъ изъ деревни Голодаевки, обрадовался онъ, нался, набилъ себ животъ, какъ кирпичами, и сосать подъ ложкой перестало. Чупрова — это хлбъ съ мякиной для Зарина. Ему недоставало, чтобы кто-нибудь его ругалъ площадными словами, какъ мать Чупровой, и любилъ площадной любовью, какъ сама Чупрова.
Онъ пришелъ въ восторгъ, вспомнивъ рчи Никонова.
— Ахъ, мама, какъ онъ остроуменъ, находчивъ, когда не ханжитъ. Мы совсмъ сошлись съ нимъ, точно родные. Немного даже разсентиментальничался со мною. Говоритъ, что я напоминаю ему его покойнаго сына. Что-жъ, я очень доволенъ. Радъ стараться! Конечно, онъ немного ослъ, иногда брюзжитъ на легкомысле молодежи, будируетъ на общество за падене нравственности, богомольствуетъ и смиренномудрствуетъ. Вляне бурно прожитой молодости, начало старости! Это онъ самъ говоритъ, когда кается за свои прошлыя ошибки. Вроятно, молодость провелъ очень бурно. Это и теперь видно: смиренничаетъ, да вдругъ и прорвется какимъ-нибудь анекдотцемъ изъ сала девяносто шестой пробы. Оно и понятно. Изъ такого круга! Каке-нибудь романы были. Онъ, должно-быть, въ свое время былъ интересенъ. Брюнетъ, какъ я, такого же роста. О, въ него, врно, влюблялись разныя легонькя бабенки. Надо будетъ когда-нибудь при случа разспросить Лялиныхъ, это вдь ходячя хроники петербургскихъ скандальчиковъ и адюльтеровъ…
Ольхина сидла, крпко стиснувъ зубы, какъ приговоренная къ смерти, затаивъ дыхане, чувствуя, что ей что-то сдавливаетъ горло.

IV.

На заднемъ двор, куда выходили окна квартиры Ольхиныхъ, всегда почти было безлюдье и царствовала тишина. Но лтомъ здсь все-таки шмыгала прислуга, болтали кухарки съ дворниками, изъ открытыхъ оконъ доносились звуки пня или фортепано, и откуда-то съ улицы долеталъ грохотъ колесъ — какой-то смутный гулъ городской жизни, похожй на шумъ далекаго, бурнаго моря. Зимой же на двор воцарялось такое мертвое затишье, какъ будто это была могила. Никогда въ прежнее время Ольхины не обращали особеннаго вниманя ни на оживлене своего двора, ни на его затишье. Теперь же, когда ухалъ Викторъ, тишина и пустынность стала ихъ раздражать. Не разъ Пелагея Никитична съ озлобленемъ замчала:
— Господи, точно въ тюрьм мы живемъ, лица человческаго не увидишь, словно вымерло кругомъ.
Ее раздражала даже глухая стна противоположнаго дома, выходившая на ихъ дворъ.
— И выдумали тоже выкрасить стну красною краскою,— говорила она.— Смотрть тяжело!
Ихъ неказистая квартира начала длаться просто ненавистною ей, какъ тюрьма, какъ гробъ, какъ могила.
Въ послднее время, то-есть съ начала учебнаго года до опредленя на мсто гувернера къ дтямъ Чупровой, Викторъ былъ рдкимъ гостемъ дома. Утромъ онъ собирался въ гимназю, которой, впрочемъ, и не думалъ посщать, и пропадалъ гд-то до того часу, когда гимназисты выходили изъ классовъ. Отобдавъ дома и отдохнувъ часъ или два, онъ шелъ ‘къ товарищамъ заниматься’, какъ говорилъ онъ, и возвращался только къ ночи. Тмъ не мене, въ квартир Ольхиныхъ посл его отъзда почувствовалась извстная пустота, точно изъ нея вынесли покойника. Некого было провожать, некого было поджидать въ извстные часы. За чаемъ, за обдомъ, за кофе, не слышалось бойкой болтовни о новостяхъ улицъ и газетъ, болтовни мальчугана въ роли взрослаго фланера. Эта болтовня вносила въ семью разнообразе, вызывала улыбки на лица отца и матери, иногда смшила ихъ до слезъ. Старикъ Ольхинъ привыкъ къ ней и, не слыша ея теперь, почти безсознательно вздыхалъ за чаемъ или за обдомъ и тихо говорилъ:
— Гд-то теперь Викторъ? Что-то подлываетъ? Можетъ-быть, тоже теперь о насъ думаетъ…
Даже Аксинья вздыхала о молодомъ барин, всегда шутившемъ съ нею утромъ, когда онъ, только что вставъ съ постели, мылся холодной водой у крана въ кухн, слегка сальничая и говоря двусмысленности.
— Шутникъ вы, баринъ,— говорила она, застнчиво отворачивая румяное лицо.
— А ты красавица!— шутилъ онъ, щипля ее.
‘Не я красавица, а ты красавецъ’,— мелькало въ ея голов. Она, простая деревенская двушка, полная силъ и здоровья, отдала бы ему всю жизнь, если бы это было ему нужно. Но онъ не требовалъ никакихъ жертвъ и ограничивался тмъ, что дозволялъ ей услуживать ему, какъ послдней раб, отплачивая ей за это милостивыми шутками, снисходительной фамильярностью.
Особенно же сильно почувствовала пустоту въ дом Пелагея Никитична. Раза два она замтила Аксинь:
— Что же ты третьяго прибора не поставила?
— Да разв нынче ждете кого, барыня?— спрашивала ее Аксинья.
— Для Виктора приборъ,— поясняла Ольхина и тутъ же вспоминала, что Викторъ уже не придетъ.
Аксинья вздыхала:
— Далеко теперь нашъ голубчикъ, Викторъ Даниловичъ!
— Да, да…— отзывалась растерянно Ольхина.— Далеко!
И впадала въ мрачное раздумье, не слыша разспросовъ Аксиньи о томъ, въ какихъ земляхъ теперь молодой баринъ, какъ живутъ тамъ люди, какая прислуга.
Передъ наступленемъ ночи Ольхина, на второй день посл отъзда сына, вынула чистое постельное блье и велла кухарк приготовить постель для сына на диван, какъ это длалось всегда прежде. Аксинья только безнадежно махнула рукой и пробормотала:
— Нтъ, ужъ не стлать, видно, больше постельки ему, нашему красавчику!
И съ искреннимъ чувствомъ прибавила:
— Глазкомъ бы взглянула, какъ онъ тамъ, гд… Поди, и позаботиться некому… Здсь-то все бывало: ‘Аксюша! Аксюша!’ А тамъ кто прислужитъ, кто сапожки съ ножекъ стянетъ?..
По ея молодому, румяному крестьянскому лицу скатились слезинки.
По цлымъ часамъ Ольхина сидла неподвижно, устремивъ глаза въ пространство, опустивъ безпомощно на колни руки, ни о чемъ не думая, ничего не видя, точно застывши въ этой поз. Потомъ, очнувшись, она вздрагивала, припоминая, что случилось, отирала выступавшя на глаза слезы.
— Господи, что это со мной длается? Давно этого не было со мной,— шептала она.
И ей невольно начало вспоминаться это давно прошедшее время, когда на нее находилъ такой же столбнякъ. Лтъ девятнадцать тому назадъ это было. Тогда тоже она потеряла одного человка, тогда тоже ощущала она вокругъ себя пустоту. Человкъ, неожиданно ушедшй тогда отъ нея, былъ теперь здсь, ея сынъ — его сынъ, сказалъ ей это, принесъ отъ него поклонъ. Въ ея душ поднялось негодоване на этого человка. Онъ сметъ еще посылать ей поклоны, напоминать о себ! Бросилъ ее, когда у нея начало биться подъ сердцемъ дитя, не вспомнилъ о ней въ течене девятнадцати лтъ, не освдомился, жива ли она, живъ ли его ребенокъ, не голодаютъ ли они, а теперь посылаетъ поклоны. Не будь у нея такой простой и добрый мужъ, она, можетъ-быть, давно погибла бы съ своимъ сыномъ. Какъ въ былые годы, въ ней пробуждалась на время порывистая любовь къ мужу, она старалась особенно угождать старику, и онъ, растроганный ея мелкими заботами и вниманемъ, говорилъ ей:
— Тяжело теб, Поля, безъ Вити?.. Что длать, что длать!.. Всегда такъ бываетъ: растишь, растишь дтей, а потомъ и уйдутъ… Такова родительская доля… Нельзя молодежь въ клтк около себя посадить. Воля ей нужна, просторъ нуженъ… Дай Богь только, чтобы онъ-то былъ счастливъ…
О, да, дай Богъ, чтобы хоть онъ-то былъ счастливъ! Красавецъ, дорогой, ненаглядный! Какъ онъ похожъ на того, бросившаго ее человка! Какъ безумно увлекалась она тмъ человкомъ. Это было опьянне, безуме. Думалось тогда: ‘хоть день, да мой!’ Ну, и взяла она у жизни этотъ день счастя, украла тайкомъ и насладилась имъ вполн. А онъ — любилъ ли ее онъ, этотъ бросившй ее человкъ? Она не могла отвтить на это. Вроятно, не любилъ, если бросилъ. Но и съ его стороны животная страсть проявлялась безумно. Оба они походили на пьяныхъ, не отдающихъ себ отчета въ своихъ дйствяхъ. Когда онъ ухалъ въ провинцю на мсто, и она осталась одна, она походила на помшанную, не знала, что длать, приходила въ отчаяне, опустилась, забросила старыхъ знакомыхъ. Мужчины въ такомъ состояни запиваютъ, женщины впадаютъ въ тупую апатю или окончательно развращаются. Ее только и спасъ ея мальчикъ, ея ненаглядный Викторъ. Имъ однимъ жила она всю жизнь со дня его рожденя и до настоящаго времени. А тотъ, отецъ его, повидимому, легко перенесъ разлуку, не писалъ ей, не узнавалъ о ней. Неужели онъ могъ такъ сразу вырвать ее изъ своего сердца, забыть о ней? Или и его жизнь сложилась такъ несчастно, что пришлось навсегда порвать со всмъ прошлымъ? Откуда, у кого узнать? Ей вспомнились слова сына, что Никоновъ ослъ, что онъ кается за какя-то ошибки молодости, что онъ кажется не совсмъ счастливымъ человкомъ. ‘Да, она была глубоко несчастна тогда, онъ несчастливъ теперь. Радъ бы былъ, если-бъ смлъ назвать ея сына своимъ сыномъ. Онъ богатъ и могъ бы составить счастье Виктора, если бы…’
‘О, въ него врно влюблялись разныя легонькя бабенки’,— вспомнилась ей развязная фраза сына, и она почти съ ужасомъ шептала:
— Нтъ, нтъ, Викторъ этого никогда не узнаетъ, никогда этотъ человкъ не заступитъ мста отца Виктору…
Въ голов мелькала злая, мстительная мысль:
— Ему это наказане: имть сына, видть его и не смть назвать сыномъ!..
Она опять застывала на мст съ тупо устремленнымъ въ пространство взглядомъ, съ безпомощно опущенными на колни руками. Въ голов же проносились мысли, что уже потому никогда она не встртится съ этимъ человкомъ, чтобы онъ не увидалъ, чмъ стала она. Съ горькой усмшкой она бросала взглядъ на свое неряшливое платье, на руки безъ манжетъ, на стоптанные полусапожки. Какъ она опустилась въ эти годы! Незамтно для самой себя, она перестала сперва посщать старыхъ знакомыхъ не то изъ страха, чтобы они не проговорились въ ея дом о Никонов, не то вслдстве необходимости няньчиться съ ребенкомъ, не то ради того, что у нея стали обнашиваться прежня платья, а для новыхъ не было средствъ. Потомъ она перестала заботиться о своемъ туалет, стала неряшливой, не умя няньчить дтей и соблюдать чистоту, не обладая способностью къ экономи, къ разсчетливости. Чмъ больше усложнялось хозяйство съ рожденемъ и смертью дтей, тмъ сильне опускались у нея руки. По зимамъ, когда ее мучительно тянуло по субботамъ во французскй театръ, когда она тамъ изъ райка смотрла на своихъ прежнихъ знакомыхъ, она почти съ ужасомъ сознавала, какъ опустилась она, обтрепалась, измызгалась. Но подняться, упорнымъ трудомъ починить прорхи, экономей побдить нужду у нея не было ни привычки, ни способностей, ни силъ. Она негодовала на нужду — и только. А мужъ…
— Блаженненькй! Мста перемнялъ, карьеру всю испортилъ изъ страха, что взятку получить могъ бы на томъ или другомъ мст!— съ негодованемъ восклицала она.— Честнымъ себя называлъ, а семью загубилъ! Сынъ изъ-за него курса не кончилъ, дочери въ прют, какъ нищя, живутъ, я… Господи, да я провалилась бы сквозь землю, если-бъ меня увидалъ теперь онъ!..
Въ ея душ пробуждалась ненависть къ мужу, она встрчала его угрюмо, говорила отрывисто. Онъ не упрекалъ ее, понималъ, что она тоскуетъ по сын, оправдывалъ ее въ душ. Мать она, какъ же ей не тосковать, не скучать?
Она оживала только въ т дни, когда получались письма отъ сына, живо напоминавшя матери его манеру выражаться, его обороты рчи, его характеръ бесды. Мелкя подмченныя черточки жизни, яркя вншня характеристики лицъ, улавливане комическихъ или пикантныхъ сторонъ въ каждомъ явлени, перескакиване отъ предмета къ предмету, что-то напоминавшее о пестромъ, нарядномъ мотыльк, порхающемъ на солнц среди цвтовъ — все это было щедро разбросано и въ его письмахъ, какъ и въ его бесдахъ, какъ брызги фонтана, какъ огоньки фейерверка. Мать восхищалась этимъ, цловала эти письма, которыхъ касались его руки, носила и эти листки, и конвертъ, въ которомъ они были присланы, въ карман платья, перечитывала ихъ самой себ и Аксинь. Но въ этихъ письмахъ были также строки, смущавшя ее. ‘Александръ Николаевичъ написалъ мн длинное письмо,— писалъ Викторъ въ одномъ письм.— Это мило съ его стороны. Заботится, хорошо ли мн жить у Зариныхъ. Проситъ не скрывать ничего. Для чего же скрывать, если онъ можетъ и желаетъ быть мн полезнымъ?’
— Кто это Александръ Николаевичъ?— спрашивалъ Ольхинъ у жены, прерывая чтене письма.
— Право, не знаю… Изъ знакомыхъ кто-нибудь,— отрывисто говорила она.
Ольхинъ задумывался, вспоминалъ.
— Да это же Никоновъ! Да, да, Викторъ называлъ его Александромъ Николаевичемъ.
— Очень можетъ быть,— равнодушнымъ тономъ, скрывая смущене, соглашалась она.
— Да не ‘можетъ быть’, а наврное,— утверждалъ Ольхинъ и шутилъ:— ага, память-то и у тебя плоховата стала, а все меня безпамятнымъ зовешь.
Въ другомъ письм Викторъ сообщалъ, что Никоновъ встревожился, долго не получая отъ него, Виктора, писемъ, и сдлалъ запросъ о немъ Зарину.
— Добрый человкъ,— замтилъ Ольхинъ, прочитавъ это мсто въ письм Виктора.— Надо бы поблагодарить…
— Да Викторъ, конечно, и благодаритъ его,— торопливо сказала Ольхина.— Не намъ же благодарить его. Это было бы навязчивостью, испортило бы его отношеня къ Виктору…
— Чмъ же?— недоумвалъ Ольхинъ.
Было еще письмо, которое она просто скрыла отъ мужа. Въ немъ Викторъ писалъ: ‘Положительно Никоновъ меня вербуетъ въ сыновья взамнъ его покойнаго сына. Что-жъ, я готовъ. Такого отца имть не дурно…’
Но письма получались не часто, а безъ нихъ Ольхину охватывала тоска. Разъ въ одну изъ такихъ минутъ тоскливаго настроеня мужъ заявилъ ей:
— А Настя писала мн, что нынче въ субботу отпустятъ къ намъ Лизу на воскресенье. Все же хоть полтора денька не будемъ одни…
Пелагея Никитична не обрадовалась, даже не притворилась обрадованной. Дочери были ей чужды. Она очень рдко видла ихъ, вовсе не знала ихъ характеровъ, ихъ образа мыслей, только смутно чувствовала, что ‘старая злючка’ была боле имъ матерью въ духовномъ отношени, чмъ она. Сообщивъ жен радостную для него самого новость, Данила Лукичъ не замтилъ, какое впечатлне произвела она на жену, и захлопоталъ: направился въ кухню, чтобы распорядиться насчетъ завтрашняго обда, потомъ побжалъ въ овощную лавку, чтобы купить для дорогой гостьи чего-нибудь сладкаго, ‘мармеладу и оршковъ’, какъ презрительно говорила Пелагея Никитична.
Лиза пришла на другой день почти въ одно время съ отцомъ, свженькая отъ мороза, грацозная даже въ своемъ узенькомъ казенномъ плать. Она съ веселой улыбкой нсколько разъ поцловала мать и отца и быстро заговорила:
— Скучаете вы, я думаю, о Виктор?
— Да, да, пусто какъ-то стало,— замтилъ со вздохомъ отецъ.— Вотъ и дти есть, а одни остались. Ахъ, дти, дти! Растишь, воспитуешь, а нельзя оставить на весь вкъ около себя. Вотъ и ты съ сестрами въ чужомъ дом живете.
— Что-жъ длать, папа,— перебила его слова Лиза:— если средствъ не было дома воспитывать. Слава Богу, что хоть Виктору могли дать образоване. Жаль только, что онъ бросилъ гимназю, не кончивъ курса. Вотъ за что слдовало журить…
— Да, жаль, жаль,— согласился отецъ.— Два годика протянуть бы, а то…
— Викторъ и безъ диплома сдлаетъ карьеру,— вмшалась въ разговоръ мать, разливая супъ.
— Все же аттестатъ былъ бы не лишнй,— сказала дочь.— Я вотъ и не думаю идти въ гувернантки, а все же гимназическимъ дипломомъ запасусь. Это не лишнее.
Мать посмотрла на нее недружелюбно, сердясь за то, что дочь осуждаетъ брата, и спросила:
— Да, кстати, отецъ говорилъ, что теб пришла фантазя на фельдшерске курсы поступить. Что за нелпость?
— Нелпость?— съ удивленемъ переспросила дочь.— Это же полезная дятельность.
— Такъ, такъ,— поспшилъ согласиться отецъ и прибавилъ:— полезная, полезная, словъ нтъ, но знаешь ли, Лизокъ, я боюсь… за тебя боюсь…
Лиза улыбнулась.
— Думаешь, не выдержу? Глупости! Я насмотрлась у насъ на больныхъ, на операци, самой приходилось возиться съ ребятишками, перевязки длать. Я выдержу. Ты меня, папа, не знаешь, я вынослива…
— Да что говорить, что говорить, молодецъ ты у меня,— ласково заговорилъ онъ:— а все же…
— Что же это ты въ деревн намрена жить, съ мужиками?— съ ироней спросила мать.
— Да, гд-же фельдшериц и жить, какъ не въ деревн,— отвтила дочь.— Въ гувернантки — не лежитъ у меня душа, мама, къ этому длу, въ чужихъ домахъ жить, учить Богъ всть кого…
Она вспомнила что-то и обратилась къ отцу:
— Кстати, Сысоевъ, нашъ новый попечитель… Помнишь, тетя теб о немъ говорила?.. Предлагаетъ мн поступить къ нему гувернанткой, даже безъ диплома. Странный человкъ! Въ прют усчитываетъ каждый грошъ, требуетъ, чтобы дтей чуть не голодомъ морили, а обо мн заботится, каждый разъ разспрашиваетъ, что я думаю длать, упрекаетъ тетю, что меня заставляютъ дежурить на кухн. ‘Вы, говоритъ, не какая-нибудь двчонка, а барышня!’
— Что онъ женатый или вдовецъ?— неожиданно спросила мать.
— Право, не знаю,— отвтила дочь.
— Я не понимаю, почему отказываться отъ мста, если предлагаютъ выгодныя условя,— сказала Пелагея Никитична.
— Я же, мама, говорила вамъ, что меня не манитъ карьера гувернантки.
Мать вспылила:
— Да, а какого-нибудь мужика, парня лчить Богъ всть отъ какой болзни — это манить? Нечего сказать, подходящее для двушки заняте! Нтъ, прежде нужно стыдъ потерять, а потомъ фельдшерицей стать. Да я женщина, а и то со стыда сгорла бы, если бы мн пришлось выслушивать и осматривать какого-нибудь мужика. Надо ужъ совсмъ не имть женственности, совсмъ потерять стыдливость, чтобы идти на такое дло.
Лиза вспыхнула до ушей. Это никогда ей и въ голову не приходило.
— Я считаю это святымъ дломъ!— сказала она рзко.
— Это развратъ, а не святое дло!— перебила ее запальчиво мать.— Да, одинъ развратъ!
Ольхинъ смутился, испугался ссоры.
— Полно, Пелагея Никитична, какъ же такъ, какъ же такъ? Зачмъ же стали бы поощрять, курсы эти устраивать,— началъ онъ.— Развратъ! Разв стали бы поощрять развратъ? Какъ можно!.. Врно же, это нужно и полезно, если признали за благо…
— Ахъ, что ты понимаешь!— оборвала его жена.— Мало ли что нынче устраиваютъ, признаютъ за благо…
Она съ усмшкой обернулась къ дочери:
— Но я не понимаю почтенной Настасьи Порфирьевны. Старая весталка, строгая двственница, какъ она-то допустила тебя до этой мысли!
— Вы, знаете, мама, тетя человкъ дла,— серьезно отвтила Лиза:— и не гнушается никакимъ трудомъ, лишь бы онъ былъ полезенъ и честенъ. Правда, и она отговаривала сначала меня отъ этого дла, но только потому, что боялась за мои силы. Самое же дло ей кажется хорошимъ, благотворнымъ…
— Благотворнымъ! благотворнымъ!— повторяла съ негодованемъ Ольхина.— Вы, тамъ, кажется, вс помшались на подвигахъ филантропи, и Настасья Порфирьевна, и ея адъютантъ въ юбк, Ольга Леонтьевна, и ты тоже.
Лиза неожиданно разсмялась. Мать въ недоумни взглянула на нее строгими глазами.
— Что ты?
— Да разв можно сердиться за это на людей, мама?— проговорила она.
Ольхинъ вступился за обвиняемыхъ.
— Ты не права, Пелагея Никитична, не права! Настя всею жизнью показала, что можно жить для другихъ. Ольга Леонтьевна тоже такъ предана воспитаню сиротъ…
— Старыя, высохшя двы, ходячя прописныя истины, съ злой ироней проговорила жена.— Не признаютъ ничего, кром узкой морали, никогда не жили сердцемъ, никогда не знали увлеченй и воображаютъ, что вс могутъ такъ жить, вбиваютъ эти же идеи молоденькой, неопытной двочк…
Она обернулась къ дочери и насмшливо спросила:
— Ужъ не дала ли ты кстати и обта остаться весталкой, обречь себя на участь старой двы?
— Мн, мама, эти мысли и въ голову не приходили,— просто сказала Лиза.— Заране не стоитъ угадывать судьбу. Все равно не угадаешь.
И, обратившись къ отцу, она весело стала разсказывать о своихъ взрослыхъ подругахъ но прюту. Он читаютъ потихоньку разные переводные романы и только и говорятъ о томъ, за кого он выйдутъ замужъ. Вс непремнно за офицеровъ хотятъ выйти замужъ. Придется швеями, горничными, няньками быть, а какъ заговорятъ о женихахъ, сейчасъ слышишь: ‘Я непремнно за военнаго выйду’. Бдныя, утшаютъ себя хоть этимъ. Дома ихъ ждетъ не радостная участь, трудъ предстоитъ не сладкй, вотъ он и тшатся грезами о какихъ-то герояхъ, которые придутъ къ нимъ, влюбятся въ нихъ и похитятъ ихъ.
Ольхинъ оживился при словахъ дочери о мечтахъ.
— Да, да, голубчикъ, мечты — одно утшене, когда жизнь не сладка,— заговорилъ онъ и добродушно улыбнулся.— Вотъ я — кмъ, кмъ я не воображалъ себя въ мечтахъ, чуть полководцемъ себя не представлялъ. Я-то — полководецъ! Что-жъ подлаешь: жизнь сренькая, хмурая, пасмурная, а въ мечтахъ все такъ свтло, радужно, лучезарно…
— Это ты тамъ, у себя, въ архив, мечтаешь?— спросила весело Лиза.— А Михей разсказываетъ, что турки ничего дерутся, венгерцы тоже ничего дерутся, французы тоже ничего дерутся? Да? А Василй все пропадаетъ, попрежнему ободраннымъ приходить, и все замнить его хотите?
Она вскочила, окончивъ обдъ, и, поблагодаривъ мать, бросилась къ отцу:
— Голубчикъ, какъ часто я думаю о теб тамъ, у насъ. Стану думать, думать, и ты, какъ живой, встаешь передъ глазами тамъ, въ своемъ полутемномъ архив, и хочется угадать, что ты длаешь, о чемъ ты думаешь, здоровъ ли, счастливъ ли…
Ольхинъ былъ растроганъ, на его глаза уже навертывались слезы, какъ вдругъ Пелагея Никитична насмшливо проговорила:
— А изъ тебя настоящую институтку сдлали!
— Чмъ же, мама?— съ удивленемъ спросила Лиза.— Ты тоже, я думаю, часто думаешь обо мн, о сестренкахъ. Да, вдь?
Ольхинъ поторопился подтвердить ея мысль:
— Еще бы! еще бы! Иногда такъ замечтается, задумается, что ничего не видитъ и не слышитъ, точно спитъ съ открытыми глазами.
— А! вотъ видишь, вотъ видишь, мама! И тебя уличили!— засмялась Лиза и бросилась ее цловать.
У Пелагеи Никитичны мучительно защемило сердце. Ей точно бросили въ лицо горькй упрекъ, обидную насмшку, не давъ возможности даже протестовать. Никогда она не думала о дочеряхъ. Но разв можно было громко въ этомъ сознаться? Чтобы скрыть свое смущене, она поспшно захлопотала около стола, помогая служанк убрать посуду. Лиза же продолжала говорить съ отцомъ. Все хорошо, но безпокоитъ ее въ послднее время что-то необычайное въ тетк. Настасья Порфирьевна все прихварываетъ. Скрываетъ это, но это ясно видно.
— И, по обыкновеню, сердится, когда застанешь ее привалившеюся на диван и спросишь, здорова ли она. Вспылитъ сейчасъ и ворчитъ: ‘И прилечь не смй! Кажется, я у себя дома. Ну, вздумалось полежать, вотъ и прилегла. Не плясать же мн. Не подъ лта ужъ!’
— Всегда такою была, всегда болзни боялась, какъ постыдной слабости или недостатка,— замтилъ Ольхинъ.— Я вдь ее съ дтства помню, мальчикомъ еще былъ, когда она такою уже была по характеру, какъ теперь…
— И Ольга Леонтьевна тоже хмурая ходитъ,— продолжала разсказывать Лиза.— Видитъ, что тетя нездорова и еще упорне поджимаетъ свои губы. У нея вдь это первый признакъ заботы, неудовольствя или горя. Я какъ-то замтила ей, что тетя, кажется, прихварываетъ, а она: ‘что это ты, Лиза, каркаешь. У тебя только и рчей: ‘тетя больна, тетя нездорова’. Радуетъ это, что ли, тебя?’ — И поджала сердито губы. А я вдь ее знаю, сердце у нея ноетъ, сама она все это видитъ и молчитъ только-потому, что тетя не любитъ, чтобы говорили о ея болзни.
— Хорошая двушка, добрая,— сказалъ съ чувствомъ Ольхинъ.
— Да, да, папа, хорошая, но странная, ахъ, какая странная!— воскликнула Лиза.— Ты знаешь, мы вс любимъ тетю, а она не любить ее, но молится на нее, думаетъ ея умомъ, видитъ ея глазами. Мы споримъ съ тетей, а она,— ей это кажется чуть не святотатствомъ. Для нея тетя божество. Если бы ты слышалъ, какъ она объясняется съ тми, которые приходятъ справляться при отдач къ намъ дтей, хорошо ли устроенъ прютъ. Сейчасъ вспыхнетъ, закипятится: ‘У насъ начальница не какая-нибудь съ втра взятая! Мамаша съ шифромъ вышла изъ института первою! Педагогикой весь вкъ занималась въ лучшихъ домахъ и вс ученыя книги прочла! Генальная женщина, а вы спрашиваете: хорошо ли у насъ!’ Вотъ истинно преданная душа,— простая, недалекая, наивная, но тетя про нее всегда мн говоритъ: ‘Ольга чего не пойметъ умомъ, то угадаетъ сердцемъ!’ Не вмшиваясь въ разговоръ мужа и дочери, Пелагея Никитична принялась за перешиване какого-то стараго лифа.
Она не любила вообще шить, но перешивать что-нибудь старое ей было просто противно. Она принималась за такую работу только тогда, когда уже прорхи на одежд длались слишкомъ велики или когда ей хотлось забыться. Въ этотъ вечеръ ее охватило именно такое настроене: хотлось ни о чемъ не думать, все забыть. Но это было не легко сдлать: думы, не веселыя, мрачныя, сами собою тяжелою вереницею возникали въ голов. Вотъ мужъ и дочь немолчно и весело болтаютъ о какихъ-то пустякахъ, о двухъ глупыхъ старыхъ двахъ, о ихъ сентиментальныхъ отношеняхъ, о взаимныхъ славословяхъ. Все это чуждо ей, все это только раздражаетъ ее. Эти дв старыя двы, Настасья Порфирьевна и Ольга Леонтьевна, по разсказамъ Лизы, являются какими-то подвижницами, преданными всею душою длу личностями. А въ сущности, он просто не вышли по независящимъ отъ нихъ обстоятельствамъ замужъ, и потому стали рисоваться въ роли какихъ-то дятельницъ, Смшны он до крайности по виду, по манерамъ, по взглядамъ на жизнь. Въ характерахъ у обихъ много нетерпимости, рзкостей, острыхъ угловъ. Еще бы! знаютъ только одну сторону жизни, не жили сердцемъ, не отдавались страсти, не любили, не падали. Воображаютъ, что можно жить по правиламъ прописей, что стоитъ только затвердить десять заповдей и конецъ — спасенъ человкъ. Чтожъ, неопытныхъ двочекъ он могутъ удивлять. Вотъ Лиза восхищается ими, тоже мечтаетъ о какой-то дятельности на пользу ближнихъ, гнойныя язвы бабъ и мужиковъ обмывать хочетъ, среди народа въ деревенской глуши жить-хочетъ, а присватайся къ ней смазливый юноша и выскочитъ замужъ, забудетъ обо всякой дятельности, о народ, о деревн. Да еще хорошо, если выйдетъ замужъ, а то по неопытности, по невдню просто падетъ, попавъ въ разставленныя ей какимъ-нибудь негодяемъ сти. А тамъ — о, легко разъ сойти съ дороги, трудно снова стать на нее. Эти двы, даже и не подозрваютъ этого, ничего не испытавъ, и носятся только съ великими идеями. Вс эти высокя идеи нчто напускное, и нужно быть такимъ ‘блаженнымъ’, какъ Данила Лукичъ, чтобы врить въ серьезность всего этого. И когда они кончатъ эту болтовню? Вотъ онъ, Данила Лукичъ, разсказываетъ о Михе, какъ тотъ состарился за послднее время, какъ трудно ему становится поднимыться по лстниц архива, какъ безвыходно тяжело положене этого унтера, имющаго на рукахъ вдову-дочь и трехъ внучатъ. Господи, какъ могутъ ихъ занимать эти пустяки, эти мелочи, эти пошлости!?.. Она подняла голову и взглянула на мужа и дочь! Ихъ лица были оживлены, на нихъ отражалось столько счастья. Она строптиво отвернулась отъ нихъ.
Какъ двадцать лтъ тому назадъ, такъ и теперь, ей было тяжело, душно въ этой атмосфер нищихъ, толкующихъ о нищихъ, убогихъ, заботящихся объ убогихъ, обездоленныхъ. Ни себя не сумютъ спасти, ни другимъ не могутъ помочь. О, слава Богу, что хоть Викторъ вышелъ не такимъ, онъ пробьетъ себ дорогу, онъ завоюетъ себ положене въ обществ, онъ достигнетъ до того блеска, о которомъ мечтала когда-то она. Ей вспомнились слова сына, что онъ, завоевавъ себ положене, можетъ быть полезнымъ семь. Да, онъ и будетъ полезнымъ! Только тотъ, кто суметъ спасти самого себя, можетъ думать о спасени другихъ. Сначала нужно самому доплыть до твердаго берега, а потомъ уже бросать веревку для спасеня другихъ утопающихъ.
Она замечталась о Виктор. Въ голову приходили мелочи прошлаго, какъ онъ являлся домой, разбитной, въ приподнятомъ настроени, всегда, какъ побдитель, разсказывалъ о томъ, какое онъ произвелъ тутъ или тамъ впечатлне, въ какое блестящее общество попалъ, какъ поразилъ кого-то своей находчивостью. ‘Я отвтилъ то-то, я сдлалъ такъ-то, я понравился тому-то’,— всегда онъ являлся на первомъ план, на сцен, а кругомъ — рукоплещущая толпа. Да, такъ и надо жить, если не хочешь погибнуть. Когда-то она именно такъ вышла въ свтъ, и если бы не смерть ея отца, не быстро захватившая ее въ когти нищета, она ушла бы далеко, не погибла бы здсь. Да, нищета подрзаетъ самыя сильныя крылья. О, чтобы изъ Виктора могло выйти, если бы его настоящй отецъ во-время вспомнилъ о немъ, если бы мальчику не пришлось въ дтств терпть лишеня здсь, въ этой конур! Поправитъ ли свою ошибку Никоновъ теперь? Или ограничится тмъ, что пристроилъ юношу куда-то гувернеромъ? Что если бы она объяснилась съ Никоновымъ, потребовала бы помощи?..
Она опустила на колни руки и застила въ неподвижной поз съ устремленнымъ въ пространство взглядомъ. Какя-то мрачныя картины проходили въ ея голов. Встрча съ Никоновымъ теперь, когда она, Пелагея Никитична, опусталась, постарла, поблекла… Горечь объясненя съ забывшимъ ее и ея сына любовникомъ… Возможность холоднаго или даже грубаго отвта съ его стороны на ея просьбы устроить судьбу сына… Перенести такя сцены, такя униженя не легко. Но вдь иначе ея сынъ можетъ остаться ни при чемъ. Разв можно разсчитывать, на какое-то положене гувернера у Чупровой? Разв это карьера? Можетъ-быть, вся его участь зависитъ отъ ея свиданя съ Никоновымъ? Что длать, на что ршиться?
— Мама очень тоскуетъ о Виктор,— тихо замтила Лиза, обращаясь къ отцу и глазами указывая на мать.
— Да, да, голубка, извстно — мать… одинъ сынъ,— заговорилъ отецъ и торопливо прибавилъ:— и васъ нтъ тутъ, и его…
Лиза вздохнула:
— Главное, что его нтъ…
Отецъ заторопился уврить ее, что мать и о двочкахъ также тоскуетъ. Еще бы! Мать она и всхъ одинаково любитъ. Разв можно не одинаково любить дтей? Но Лиза уже заговорила о другомъ.
Посл вечерняго чая, только когда пробило двнадцать часовъ, отецъ и дочь вспомнили, что пора и спать. Пелагея Никитична давно уже лежала въ постели. Когда отецъ ушелъ въ спальню, Лиза вышла въ кухню, чтобы, по заведенному въ прют обычаю, умыть передъ сномъ лицо, холодной водой. Она вошла въ кухню на цыпочкахъ, боясь потревожить Аксинью. Но Аксинья, къ ея удивленю, тоже еще не ложилась спать.
— Ты что же это, Аксюша, полуночничаешь?— спросила Лиза.
— Съ радости, должно-быть, барышня, что хоть вы пришли къ намъ,— отвтила Аксюша.— Ужъ такая-то у васъ теперь скука, ровно въ могил. Голоса человческаго не слыхать, какъ молодой баринъ ухали. Ажно жуть пробираетъ часомъ, ну, вотъ говорю, ровно въ могил. Сбжать, такъ въ пору, право!
— Ай, Аксюша, какъ теб не стыдно!— ласково сказала Лиза.— Тебя вс у насъ любятъ, а ты сбжать хочешь!
Аксинья застыдилась.
— Да я такъ къ слову, барышня,— заговорила она, оправдываясь.— Господа добрые, равнодушные, это что и говорить. А только тоска, тоска такъ вотъ и грызетъ. Я человкъ молодой, а тутъ… ровно въ могил…
И, уже улыбаясь, она прибавила:
— Вотъ теперь слышала, что вы будете ходить по праздникамъ. Все веселе будетъ. Авось, и не сбгу…
— Ахъ, ты, смшная! Да разв теб веселе, что я тутъ?
— А то какъ же? Хоть голосъ человческй слышу, а безъ васъ — баринъ въ книжку читаетъ, либо пасьянснъ молча раскладаетъ, барыня уставится глазами, ровно покойница, въ уголъ — и молчатъ. Только и слышно, какъ маятникъ чикаетъ: чикъ-чикъ,— а, пусто бы ему было, еще хуже тоску нагоняетъ! Спать ляжешь — не спится, мечешься, поворачиваешься съ боку на бокъ, только измаешься…
Она засмялась.
— Вотъ вы бы, да сестрицы ваши, да молодой баринъ вдругъ бы сюда нагрянули, тогда пошло бы веселье, было бы гаму, а то…
Она безнадежно махнула рукой:
— Нтъ, ужъ что это за жизнь теперь у насъ!
— Вотъ подожди, на Рождеств и сестры денекъ, другой проведутъ дома, надодятъ еще теб, затормошатъ…
— Я этого, Лизавета Даниловна, не боюсь. Когда и потормошиться, какъ не въ молодости? Старость придетъ — на, печи лежатъ въ пору.
Лиза разсмялась и, окончивъ умыванье, простилась съ Аксюшей. Та порывисто поцловала ея руку, проговоривъ:
— Ахъ, барышня, ужъ какъ я люблю и васъ, и сестричекъ вашихъ, и молодого барина, такъ это просто страсть!

V.

Въ рождественске праздники въ квартир Ольхиныхъ почувствовалось нкоторое оживлене: Лиза прогостила у отца и матери съ недлю, Катя и Таня пробыли дома три дня. Въ квартир постоянно въ эти дни были шумъ и смхъ, раздавались то и дло звонке поцлуи дтскихъ губъ, зативались безконечныя игры.
Странное чувство охватило Пелагею Никитичну, когда дти вернулись снова въ прютъ, и въ дом воцарилась снова глубокая тишина. Ей стало жаль, что дти ушли. Впервые въ жизни она ощущала что-то въ род раскаяня за то, что она ихъ мало прежде любила. Особенно подкупила теперь ее въ свою пользу маленькая горбунья, сообразительная, проницательная, умная не по лтамъ.
Какъ-то разъ, заставъ мать въ глубокой задумчивости, она тихо подошла къ ней и. цлуя ея руку, сказала:
— Полно, мама! Братецъ Витя скоро вернется. Тогда такъ весело, такъ весело будетъ теб, больше, чмъ прежде.
Мать не безъ удивленя взглянула на нее.
— Почему ты думаешь, Катюша, что я о немъ задумалась?— спросила она дочь.
— О комъ же больше теб думать?— отвтила горбунья.— Его одного нтъ съ нами. А онъ тоже думаетъ теперь о насъ. Праздники — ну, онъ и думаетъ о насъ. Я всегда по праздникамъ о васъ — о теб, о пап, о Вит, думала. И знаешь что?… Подумалъ о насъ и слъ письмо писать. Вотъ ты увидишь, что письмо отъ него получишь. Обрадуешься?
Она съ такой лаской заглянула въ, глаза матери, что та смутилась и невольно склонилась поцловать дочь.
— А мы теб не мшаемъ, когда, ты думаешь, а мы шумимъ?— спросила двочка.
— Нтъ, дитя,— отвтила Пелагея Никитична.— Съ чего ты взяла?
Двочка взглянула на нее серьезнымъ взглядомъ и пояснила:
— Я вотъ когда хворала… ты вдь знаешь, я убогая, и потому слабенькая… такъ вотъ въ это время мн очень, очень тяжело, когда дти шумятъ. У насъ ихъ такъ много, и не могутъ он не шумть, а мн тяжело.
У Пелагеи Никитичны заныло что:то въ груди, точно ее попрекнули за что. Но двочка продолжала въ задумчивости:
— Но что длать. Он не виноваты, что я слабенькая, что мн иногда тяжело отъ шума. Нельзя же для меня одной имъ всмъ молчать. Я тоже рзвлюсь, когда здорова.
Мать гладила рукою ее по волосамъ.
— Тяжело теб тамъ, дитя!— со вздохомъ произнесла она.
— Нтъ,— отвтила двочка:— только иной разъ дома хотлось бы быть… въ праздники, когда вс расходятся… или когда нездоровится… Да, что-жъ длать? У иныхъ и совсмъ ни родителей, ни своего дома нтъ.
Пелагея Никитична глубоко задумалась. Двочка подмтила это и торопливо, уже другимъ тономъ заговорила:
— Мама, мама! гони меня! я вотъ опять огорчила тебя, опять ты заскучала! Не надо, мама! Это врно отъ моихъ глупыхъ разговоровъ. Я, право, это такъ сказала. Я теперь и здорова, и не скучаю въ прют.. Ты, мама, обо мн не заботься… мн хорошо!..
И, заглядывая въ глаза матери, она пристала къ ней:
— Ну, улыбнись! ну, засмйся, мамочка!
По лицу Ольхиной скользнула невольная улыбка. Двочка обняла мать.
Эта сцена и цлый рядъ мелочей вспоминались Ольхиной, когда дти вернулись въ прютъ, и ей стало еще тоскливе въ опуствшей квартир. Иногда просто становилось страшно, когда Данила Лукичъ уходилъ куда-нибудь изъ дома, и въ мертвенномъ затишь не слышалось ни звука, кром стука маятника. Пелагея Никитична въ такя минуты иногда выходила въ кухню и или не заставала тамъ Аксюши, которая, какъ оказывалось потомъ, по ея словамъ, ‘выбгала на минуту на лстницу къ товарк’, или заставала молодую двушку въ слезахъ, которыя, опять-таки по словамъ самой Аксюши, ‘такъ себ пришли, ни всть съ чего’.
Въ январ въ этомъ царств мертвеннаго затишья произошла нкоторая перемна въ настроени: сонная скука смнилась серьезною тревогой…
Въ прют былъ переполохъ: Настасья Порфирьевна заболла не на шутку и дня три не вставала съ постели. Призванный къ ней докторъ сомнительно покачалъ головою и объявилъ, что болзнь очень серьезна, что у старухи не въ порядк печень, что есть еще другя осложненя, что въ ея годы вообще всякая болзнь не безопасна. Тмъ не мене, на четвертый день Настасья Порфирьевна встала съ постели и, переламывая себя, снова принялась за свою обычную дятельность, засновала по комнатамъ, по лстницамъ прюта…
Данила Лукичъ, извщенный Лизой о болзни старушки, поспшилъ въ прютъ,— но уже засталъ Настасью Порфирьевну на ногахъ, хотя стоило взглянуть на ея лицо, чтобы понять, что она страшно страдаетъ, что едва ли она хотя сколько-нибудь оправилась. Старушка не любила, чтобы ее навщали во время болзней и сердилась на постителей, Точно они уличали ее въ какой-то непростительной слабости, ловили на мст преступленя. Но на этотъ разъ она, противъ всякаго ожиданя, обрадовалась посещеню Данилы Лукича и съ первыхъ же словъ замтила ему:
— Спасибо, что зашелъ. Я, было, хотла сама послать за тобой.
И, подсмиваясь надъ самой собой, добавила шутливо:
— Первый разъ въ жизни мои жандармы успли угодить мн своею ретивостью. Лиза, врно, отрапортовала теб омоей болзни?
Ольхинъ поцловался съ нею, обрадованный тмъ, что она не заворчала за его визитъ, сказалъ, что точно получилъ извсте о ея болзни отъ Лизы, и спросилъ:
— Сильно прихворнула?
Она махнула рукой.
— Видно, не отвертться,— коротко сказала она.
Онъ съ недоумнемъ взглянулъ на нее.
— Что же хитрить-то? Начало конца,— отрывисто пояснила она.
Онъ хотлъ возражать, обнадежить, успокоить ее. Она не дала ему времени сказать что-нибудь и продолжала:
— Не сто лтъ жить. Пора и честь знать! Да дло не въ томъ. Твои дтки меня заботятъ. Надо похлопотать пристроить ихъ въ гимназю на казенный счетъ или въ институтъ, что ли. Катю и Таню еще могутъ принять, если будетъ протекця. Лиз тяжело будетъ подготовиться къ экзамену у васъ, если не дотяну до весны, потомъ на фельдшерске курсы она желаетъ поступить, тоже не легко, платить надо. Хоть бы протянуть мн еще полгодика!
Ольхинъ сидлъ точно подавленный и пришибленный неожиданнымъ горемъ. Никакъ онъ не ожидалъ, что сестр такъ плохо. Наконецъ, онъ очнулся и тупо спросилъ:
— Настасья Порфирьевна, да съ чего ты… Какъ же такъ… можетъ-быть, Богъ…
Она опять перебила его:
— Богъ поможетъ? Да, Онъ-то поможетъ, а люди уложатъ въ могилу.
Она неторопливо, черезъ силу подошла къ двери и замкнула ее на ключъ. Потомъ вернулась къ Ольхину и присла совсмъ близко около него.
— Видишь ли, что,— заговорила она, понижая голосъ:— я многое вынести могла, всегда храбрилась, всегда надялась, а теперь… Этого никто не знаетъ, я теб одному говорю это… Теперь у насъ такой адъ здсь, что дальше я бороться не въ силахъ…
Она горько усмхнулась:
— Ужъ значитъ солоно пришлось, если явилась необходимость хоть кому-нибудь пожаловаться. Прежде этого за мной что-то, кажется, не водилось. Видишь ли что: Елена разорена совсмъ. Ты вонъ всегда мн говорилъ, что, должно-быть, она счастлива. Вотъ какъ она счастлива. Мужъ не только аферистъ, казнокрадъ, взяточникъ, но еще хамъ по натур. Хуже хама по натур ничего не можетъ быть. Это и подлецъ, и злодй въ одно и то же время. Сперва онъ прибралъ ея имне къ рукамъ на свои аферы, потомъ сталъ командовать и деспотствовать въ дом. Ты знаешь,одинъ сынъ, совсмъ мальчишка еще, у нихъ, застрлился, потому что батюшка отказался заплатить за него какой-то грошовый долгъ. Другой — не старше перваго — попался въ воровств, и Елен пришлось чуть не себя заложить, чтобы сына не довели до скамьи подсудимыхъ. Нечего говорить, сынки хороши были, но они только шли по стопамъ батюшки: онъ развратничалъ и они тоже, онъ воровалъ, и они тоже, у него креста на вороту нтъ, и, они его съ себя сняли. Едва успли жизнь начать, а ужъ итогъ ей подвели. Батюшк было все равно, не охнулъ даже: у него на сторон другая семья, состоящая изъ такихъ же хамовъ, какъ онъ, а законная жена и законныя дти для него все равно, что чужя. Спасая сына отъ скамьи подсудимыхъ, Елена связала себя разными обязательствами, между прочимъ, съ этимъ кабатчикомъ, съ попечителемъ-то нашимъ, съ Сысойкой. Ему, видишь, нужны ордена, почетъ, близость съ хорошимъ кругомъ общества для подрядовъ,— ну, вотъ онъ и сдлалъ разныя одолженя Елен, благо прютъ-то нашъ подъ высокимъ покровительствомъ состоитъ. Теперь она въ его рукахъ и съ прютомъ вмст…
Она поднялась съ мста и заходила въ волнени по комнат.
— Я на ея мст просто скоре закрыла бы прютъ, чмъ подчиняться распоряженямъ этого кулака, его хозяйству и экономи,— продолжала Носова:— но мы вдь простые люди, смотримъ съ обыкновенной точки зрня, а Елена… какъ же можно закрыть сразу свой прютъ, объявить, такъ сказать, себя несостоятельной, обмануть довре высокихъ покровителей, лучше дтей-сиротъ съ голоду морить, а все же имть удовольстве видть надпись ‘Прютъ Св. Елены, основанный Е. Г. Зариной, подъ такимъ-то покровительствомъ’. Впрочемъ, она и половины не знаетъ изъ того, что здсь теперь длается. Что я ей стану, говорить? Дла не поправишь. Сразу я это увидала. Попробовала замтить о томъ, что почтенному кабатчику нельзя давать воли, а она на это только вздохнула… ‘Потерпи, говоритъ, ты знаешь, въ какой зависимости я нахожусь въ настоящее время отъ него’.
Настасья Парфирьевна разсердилась на себя.
— Вотъ вс говорятъ, что я всмъ правду въ глаза ржу. А не могу я ей правды всей высказать. Жаль ее, точно малаго ребеака. И то сказать: съ колыбели неудачница. Отъ отца, отъ мужа, отъ дтей, отъ всхъ только горе видла. Теперь, какъ рыба въ стяхъ бьется. И потомъ, какъ я скажу ей правду, когда я понимаю, что вся цль у кабатчика нашего сжить отсюда меня.
— Тебя? Помилуй, за что же!— воскликнулъ въ изумлени Ольхинъ.
Она усмхнулась.
— Командовать мною нельзя. Ты думаешь, другая-то начальница станетъ за двчонокъ стоять? Ты думаешь, другая-то, не станетъ сквозь пальцы смотрть на все, что захочетъ творить онъ? Ей лишь бы жалованье платили, лишь бы своя шкура была цла. Моя-то стара, такъ я не очень дорожу ею.
По ея лицу скользнуло выражене презрня…
— И что за мелкая натуришка у этого хама! Поврить трудно.— Она опять присла около Ольхина и положила свою костлявую тонкую руку на его руку. Ея голосъ сталъ мягче и ласкове, когда она заговорила,
— Ты, Данила, не волнуйся, не огорчайся, если я все теб откровенно разскажу. Не приходится отъ тебя ничего скрывать. Ты слышалъ, что онъ, Сысойка-то нашъ, все предлагаетъ не посылать на кухню ‘барышню’, то-есть Лизу нашу, что онъ предлагалъ ‘барышн’ поступить къ нему на мсто? Ну, съ этого и началось. Ольга разъ пришла и говоритъ мн, знаешь, по-своему, точно топоромъ рубитъ: ‘Онъ ее соблазнить хочетъ!’ Я говорю ей: ‘Убирайтесь вы, Ольга Леонтьевна, со своими глупостями, вамъ везд соблазны кажутся, старая вы два и больше ничего’. Ушла она, хлопнувъ дверью, а я присматривать стала, думаю: ‘можетъ-быть, и впрямь что-нибудь неладное задумалъ негодяй’.
Она махнула рукой.
— Не стоитъ грязь разворачивать. Убдилась я, что онъ въ Лизу влюбился, и по-своему оборвала его, увидвъ, какъ онъ ее взялъ разъ за подбородокъ. ‘У насъ, говорю, въ прют этого не принято’. А потомъ какъ онъ прдетъ, такъ я Лзу позову въ свою комнату и не показываю ему. Съ этого и началась открытая война. Хватило у него духу спросить, на какомъ основани живутъ въ прют, основанномъ для сиротъ, твои дти, имющя отца и мать. Насказала, что он ради меня приняты. Объявилъ, что ихъ по правиламъ держать нельзя. Я въ свою очередь сказала, что я буду кормить и одвать ихъ на свой счетъ. Потребовалъ, чтобы он и не спали въ общей спальн.
Данила Лукичъ взволновался.
— Да что же это, Настасья Порфирьевна, ты изъ-за насъ и непрятности будешь терпть, и послднй грошъ урзать…
— Глупости!— перебила она его.— Не изъ-за васъ, а изъ-за себя: не ко двору пришлась. Не Лиза понравилась бы, такъ другая — то же самое вышло бы. Онъ ужъ не мало двчонокъ пустилъ гранить мостовую по Невскому, все по прютамъ выбиралъ. Спецалистъ по этой части. Впрочемъ, не онъ первый, не онъ послднй такой благодтель. Это щучья порода, мелкую рыбицу ловитъ. Хорошо я этихъ господъ знаю. Слава Богу, почти четверть вка среди благодтелей всякихъ живу. Есть и похуже его, въ Сибирь кандидаты. Да дло не въ этомъ, а въ томъ, что мы теперь на ножахъ. Меня онъ не выжилъ бы, если бы здоровье не пошатнулось. Теперь же…
Она въ волнени встала съ мста.
— Одна-дв непрятности и свалюсь съ ногъ.
По ея лицу скользнула горькая улыбка.
— Ты знаешь, тросточки гнутся — мы, крпкя натуры, разомъ валимся съ ногъ. Надо быть готовымъ ко всему, принятъ мры. У тебя-то есть кто-нибудь на примт изъ начальства или знакомыхъ, черезъ кого хлопотать можно объ устройств двочекъ?
— Кто же у меня? Никого у меня нтъ!— растерянно отвтилъ Ольхинъ, разводя безнадежно руками.
— Я попрошу Елену, но надо еще кого-нибудь,— сказала Настасья Порфирьевна.— Елен не до того, и силы у нея прежней нтъ. Вс угадываютъ ея настоящее положене, разоренье, разрывъ съ мужемъ. Да, на нее нельзя особенно надяться. Теперь же надо обдумывать дло, хлопотать въ другомъ мст, пока я жива.
Ольхинъ походилъ теперь на человка, въ голов котораго все перевернулось разомъ. Никогда еще ему не приходило въ голову, что будетъ, если Носова умретъ. Теперь онъ прямо стоялъ лицомъ къ лицу съ этимъ роковымъ для него вопросомъ. Положимъ, теперь у него мене расходовъ, чмъ было недавно, такъ какъ Викторъ не требуетъ боле на свое образоване, на свое содержане. Но все же изъ какихъ средствъ дастъ онъ образоване тремъ двочкамъ? Какъ при этомъ прокормитъ и однетъ ихъ? Жалованье не велико, у жены нтъ умнья заработать хоть грошъ и нтъ способности экономить. Хоть бы Богъ помогъ пристроить двочекъ на казенный счетъ въ гимназю. Объ институт ужъ нечего и думать. Если въ гимназю удастся пристроятъ — онъ кое-какъ прокормитъ ихъ. Ну, частной работы станетъ искать, переписку или что-нибудь другое возьметъ. Вечера свободны. И какъ все это внезапно произошло! Внезапно? Нтъ, исподволь подготовлялось разорене Елены Григорьевны, а съ разоренемъ подготовлялось и падене прюта. Мало-по-малу, но своему обыкновеню, онъ отдался мечтамъ о сует-суетъ. Вотъ онъ всегда считалъ Зарину счастливой женщиной, а на самомъ-то дл она всю жизнь страдала, съ самаго дтства. Какой-то хамъ-мужъ искалчилъ окончательно всю ея жизнь. Ликуетъ теперь не она, а какая-то плясунья Чупрова. Та по заграницамъ катается, а Елена Григорьевна, какъ рыба въ стяхъ, бьется здсь, должна подчиняться какому-то кабатчику. И Настасью Порфирьевну смнитъ этотъ же кабатчикъ.
— Господи, какъ все на свт-то идетъ!— шепталъ старикъ, возвращаясь домой.— Кому счастье и почетъ? Передъ кмъ пресмыкаются люди? Кто побдители? Гд же правда-то? Гд справедливость-то?
Онъ пришелъ домой съ совершенно растеряннымъ видомъ. Его удручило теперь уже не столько будущее положене его дтей, сколько вопросъ о правд и справедливости, вопросъ о томъ, какъ это могутъ быть побдителями именно такя личности, какъ Заринъ, Чупрова, Сысоевъ. Маленькй умь не могъ справиться съ большими вопросами и въ то же время не могъ отдлаться отъ нихъ.
Пелагея Никитична знала, что онъ пошелъ справиться о здоровь Настасьи Порфирьевны, и, увидавъ его осунувшееся лицо, его растерянный видъ, не безъ тревоги спросила:
— Что Настасья Порфирьевна?
— Плоха, плоха,— отвтилъ онъ глухо.— Вотъ не ждали, не гадали — приходитъ бда…
— Умираетъ?— испуганно спросила жена. Въ ея голов миновольно мелькнула мысль о дочеряхъ. Что будетъ съ ними? Оставить ли ихъ въ прют? А какъ же съ образованемъ ихъ?
— Не умираетъ,— отвтилъ Ольхинъ:— а скоро умретъ. Сама сознаетъ, сама сознаетъ, значитъ плохо…
Онъ съ горечью проговорилъ:
— Кабатчикамъ видно только и жить теперь. Ихъ ничмъ- не прошибешь. Они, если имъ въ глаза наплюешь, только утрутся. Жена взглянула на него почти, съ испугомъ, точно на помшаннаго.
— Данила Лукичъ, говори толкомъ,— сказала она мягко.— О какихъ: кабатчикахъ ты говоришь? Что случилось?
Онъ развелъ руками, точно безмолвно говоря, что онъ и самъ не знаетъ, что случилось?
— Что случилось?— началъ онъ.— А то, что и самъ я не знаю, какъ на свт жить. Елена Григорьевна чуть не нищая, а Чупрова на ея деньги за границей катается. Настасья Порфирьевна всю душу въ прютъ вложила, а ее кабатчикъ сживаетъ со свту. За что сживаетъ? За то, что двушка чистая приглянулась, и не позволяютъ ему загрязнить ее его подлыми руками. Какъ же не мстить за это, какъ не сживать людей со свту, хочется волю датъ своему нраву развратному, а тутъ люди грудью чистую двушку отстаиваютъ. Но какъ же жить-то на свт? Ты мн вотъ что скажи, вотъ что объясни.
Она заботливо проговорила:
— Успокойся, отдохни, ты нездоровъ…
Онъ прислъ на стулъ и поникъ головой, охвативъ ее въ отчаяни руками. Она подсла къ нему, встревоженная, испуганная. Въ голов не было никакихъ соображенй, было одно совершенно понятное ощущене. страха при мысли, что онъ сошелъ съ ума. Но, мало-по-малу, онъ пришелъ въ себя, началъ говорить послдовательне, ясне, разсказалъ все, что слышалъ.
— Надо будетъ хлопотать объ устройств двочекъ въ гимназю на казенный счетъ,— закончилъ онъ разсказъ.— Настасья попроситъ Елену Григорьевну. Ну, да на нее теперь мало надежды. Мы должны сами попросить кого-нибудь.
— Кого намъ-то просить!— съ отчаянемъ сказала Пелагея Никитична, страшно потрясенная всмъ слышаннымъ, уже предчувствовавшая, что ихъ жизнь станетъ еще тяжеле.— Прибавляется три рта, нужно будетъ одвать двочекъ, надо будетъ платить за ихъ ученье. И какъ ихъ помстить тутъ?
— Попробую къ директору департамента обратиться.— сказалъ Ольхинъ.— Онъ, конечно, и въ лицо меня плохо знаетъ, но все же… знаетъ, врно, что служу… Эхъ! кто его знаетъ… можетъ-быть, даже и то забылъ, что я существую… тамъ на чердак, подъ крышей…
На минуту воцарилось мрачное молчане. И мужъ, и жена перебирали въ голов, кого они могутъ просить. У нея уже мелькало въ голов одно имя, но она старалась не думать о немъ, какъ вдругъ Ольхинъ неожиданно поднялъ голову и проговорилъ:
— Никонова разк?
Она вздрогнула и широко открыла глаза, недоумвая, какимъ образомъ воскресло въ его памяти это имя. На минуту ее охватилъ страхъ, точно мужъ сейчасъ былъ готовъ идти къ Никонову, точно тотчасъ же все должно раскрыться.
— Какого Никонова? что ты выдумываешь?— рзко сказала она, длая усиле, чтобы казаться спокойной.— Никакого…
Онъ перебилъ ее:
— Того вотъ, что Виктора опредлилъ. Викторъ говорилъ, что онъ губернаторомъ былъ. Связи, врно, есть.
— Ахъ, мало ли у кого въ Петербург есть связи!— строптиво замтила она.— Нельзя же придти съ улицы…
— Какъ съ улицы? Викторъ же говорилъ, что у васъ, обще знакомые есть. Онъ даже тебя вспоминалъ…
Она совсмъ разсердилась.
— Ахъ, нтъ, нтъ, пустяки ты придумываешь? Взбредетъ глупость на умъ и носишься съ ней.
— Маточка, теперь ничмъ пренебрегать не слдуетъ. За соломинку нужно хвататься,— мягко сказалъ онъ и съ лаской прибавилъ:— Не легко это мн. Очень не легко. Не знаетъ онъ меня. Ну, а ты… тяжело это и теб будетъ, да что длать… сходи къ этимъ… какъ ихъ, ну, тмъ знакомымъ, гд Викторъ его встртилъ? Лялинымъ, что ли?.. чрезъ нихъ попроси Никонова… Я знаю, теб это очень тяжело, забросила ты старыхъ, знакомыхъ, да что же длать — вдь судьба дтей дороже всего…
Онъ взялъ ея лежавшую безпомощно на колняхъ руку и поднесъ къ своимъ губамъ.
По лицу Пелагеи Никитичны скользнуло мучительное выражене, точно ей причинили физическую боль этою ласкою. Сердце стиснуло, какъ въ тискахъ.— Если бы у насъ было много ходатаевъ, такъ можно, бы было разбирать, а нтъ ихъ у насъ, нтъ, голубушка,— говорилъ онъ, не выпуская ея рукъ изъ своихъ рукъ.— Мы не кабатчики, мы простые, честные бдные люди. Ну и надо намъ ко всмъ толкаться въ бд, къ первому встрчному, къ Иванову, къ Никонову, къ кому можно. Помогите Христа-ради, потому, что мы сами ужъ не можемъ помочь себ…
Въ его голос послышались слезы, но онъ переломилъ себя, подавилъ ихъ и тихо закончилъ:
— Сходишь вдь? Да?
Она освободила изъ его рукъ свою руку, поднялась во весь ростъ съ мста и заходила въ волнени по комнат, говоря отрывисто, какимъ-то хриплымъ, перехваченнымъ спазмами голосомъ:
— Ну, хорошо, хорошо… схожу… только… изъ этого ничего не выйдетъ… ровно ничего…
И совершенно неожиданно, перерывая свою рчь, она такъ стиснула свои руки, что послышался хрустъ, и совершенно безсознательно воскликнула болзненнымъ тономъ:
— Ахъ, если-бъ ты зналъ!..
Онъ мягко проговорилъ:
— Знаю, знаю, что тяжело, очень тяжело, да вдь это для дтей… для дтей, Поля!.. Вотъ и я пойду кланяться… не кланялся, а пойду кланяться.
Она уже не слушала его, сдвинувъ густыя брови, стиснувъ зубы, мрачная, охваченная мучительными думами.

VI.

Не одна недля прошла для Пелагеи Никитичны среди мучительныхъ колебанй: идти или не идти къ Никонову въ качеств просительницы. Цлые часы просиживала она въ думахъ объ этомъ, сдвинувъ брови, стиснувъ зубы, болзненно ломая руки. Ршимости все не являлось. Не могли побдить этихъ колебанй извстя объ ухудшени здоровья Настасьи Порфирьевны, не могли ихъ побдить сообщеня мужа, что его хлопоты по начальству не увнчались успхами, такъ какъ въ ‘департамент лишнихъ суммъ не имется’. Но эти колебаня разомъ прекратило письмо отъ Виктора. Молодой человкъ писалъ, между прочимъ, что Заринъ и Чупрова возвращаются на лто въ Петербургъ, прдутъ, вроятно, черезъ нсколько дней и поселятся на дач въ Ораненбаум.
— Вотъ и прекрасно!— замтилъ Ольхинъ, прочитавъ письмо сына.— Теперь теб, родная, не нужно и идти самой къ Никонову. Викторъ переговоритъ съ нимъ. Никоновъ знаетъ и любитъ Виктора и, врно, похлопочетъ для него…
Пелагея Никитична смутилась и разомъ ршилась идти — идти для того, чтобы Виктору не пришлось просить Никонова, чтобы Викторъ какъ-нибудь не понялъ, какую роль въ ихъ семь играетъ Никоновъ. Ее охватили и страхъ, и стыдъ при мысли, что сынъ узнаетъ истину.
Дня два она ходила въ какомъ-то лихорадочномъ состояни, перебирая въ комод блье, что-то подшивала, подштопывала.
Не мало удивился бы Данила Лукичъ, если бы онъ могъ прослдить за ея приготовленями и сборами къ визиту, если бы онъ видлъ, какъ одвалась его жена, собираясь идти къ Никонову. Она перебрала все въ своемъ гардероб, чуть не со слезами бросала платья, такъ какъ вс они казались ей теперь ‘лохмотьями’, глядла почти съ ужасомъ на заштопанныя мста чулокъ. Наконецъ, она остановилась на черномъ шерстяномъ плать, которое она обыкновенно надвала, посщая иногда по субботамъ парадизъ французскаго театра. На этомъ плать было мене слдовъ заношенности, тмъ на другихъ, оно смотрло щеголевате остальныхъ, и кром того въ ея голов мелькнула невольная мысль, что она покажется въ немъ не такою старухою. Что-то торопливое, нервное было во всхъ ея движеняхъ. Каждая мелочь туалета волновала ее, чулки казались недостаточно тонкими, полусапожки недостаточно изящными, густые волосы ложились недостаточно красиво. Нсколько разъ она, точно посл трудной непосильной работы, опускалась въ изнеможени на стулъ и безсознательно шептала: ‘Ахъ, Господи! Господи!’ И вдругъ среди этого хлопотливаго одванья, среди этой тупой озабоченности она точно поймала себя на какой-то постыдной мысли и съ отвращенемъ, съ злобой на себя проговорила:
— Да, что я, на свидане съ любовникомъ иду, что ли? Почти двадцать лтъ не видались! Что онъ мн теперь — чужой человкъ!
И тутъ же ей вспомнилось, какъ почти двадцать лтъ тому назадъ она пала. Какъ встртилась съ Александромъ Ивановичемъ Никоновымъ на балу, какъ влюбилась въ него, какъ онъ тоже, повидимому, сталъ неравнодушенъ къ ней, какъ начались его ухаживаня, какъ потомъ происходили свиданя тайкомъ, поздки вмст въ загородные рестораны,— все это возстало въ памяти, и ея лицо начало разгораться, точно его жгли эти воспоминаня. Она не знала сама, что волнуетъ ее теперь,— стыдъ за это прошлое или наслаждене картинами этого прошлаго. Она снова перебирала мысленно вс мелочи обстановки былыхъ свиданй, вспомнила вс, безумя преступной связи. И какъ неожиданно все это оборвалось разомъ! Его назначили на службу въ провинцю, и онъ точно въ воду канулъ. Въ кругу ея знакомыхъ вс угадывали ея связь съ нимъ, и только ея мужъ не зналъ ничего, такъ какъ онъ не посщалъ ея знакомыхъ. Эти знакомые передавали ей, что Никоновъ ухалъ потому, что его небольшя средства были прокучены. Дале она мелькомъ слышала, что въ провинци онъ женился ради денегъ, быть несчастливъ. Наконецъ, до нея перестали доходить даже слухи о немъ, такъ какъ, мало-по-малу, она перестала бывать у своихъ прежнихъ знакомыхъ. Почему? Потому что въ дом увеличивались недостатки, рождались и умирали дти, а у знакомыхъ росло благосостояне и изъ двусмысленныхъ кутящихъ людей эти знакомые превращались въ людей съ положенемъ въ свт, въ солидныхъ отцовъ и матерей. Чтобы поддерживать съ ними связь, нужно было или жить не по средствамъ, лзть въ долги, или идти на содержане къ какому-нибудь богачу. Грязненькя предложеня были, безцеремонныя и наглыя, ясно говорившя, какъ на нее смотрли окружающе, она возмутилась, а предлагавше были даже изумлены, такъ какъ они знали о ея связи съ Никоновымъ, и имъ казалось страннымъ, почему она могла быть въ связи съ Никоновымъ и отказывалась отъ боле выгодныхъ предложенй, когда онъ ее бросилъ. Все это снова воскресло теперь въ памяти, все вызывало на лицо ея краску стыда.
Нсколько разъ ей, уже совершенно одтой, казалось, что она не ршится идти къ Никонову. ‘А если прдетъ Викторъ,— тутъ же мелькало въ голов:— и мужъ самъ пойдетъ съ нимъ къ Никонову? Викторъ такъ похожъ на Никонова, какимъ тотъ былъ въ молодости. Можетъ-быть, это сходство уцлло. Оно можетъ поразить Данилу Лукича. Онъ узнаетъ все сразу и не сдержится при сын. Въ послднее время онъ иногда какимъ-то сумасшедшимъ смотритъ. Онъ можетъ Богъ всть чего наговорить’.
Она пошла.
Уже у самыхъ дверей квартиры Никонова она опять была, охвачена нершимостью, готова была вернуться домой. Однако, она пересилила себя и позвонила.
Дверь отперъ лакей во фрак, чинный и степенный, какъ чиновникъ въ канцеляри. Она сказала свою фамилю и попросила доложить барину. Лакей ввелъ ее въ залу и пошелъ докладывать. Зала была просторна, высока, обставлена богато, но нсколько казенно: стулья чинно стояли вдоль стнъ, въ углахъ мраморныя колонны съ бронзовыми канделябрами, въ простнкахъ высокя зеркала, у одной изъ стнъ рояль, на середин потолка бронзовая люстра, у оконъ узорчатая тюлевыя занавси, спускавшяся до полу, обивка мебели, драпировки у окопъ, портьеры трехъ дверей изъ темно-вишневаго штофа, составлявшаго рзкй контрастъ съ гладкими, блыми стнами.
Минутъ черезъ пять лакей вернулся въ залу и коротко сказалъ.
— Ихъ превосходительство сейчасъ выйдутъ.
Пелагея Никитична присла.
Прошло еще дв-три минуты. Она услышала чьи-то мягке шаги въ сосдней комнат, изъ-за темныхъ портьеръ показалась какая-то фигура съ гладко причесанными, падавшими на плечи волосами, съ проборомъ посредин, въ длинной черной одежд, доходившей до полу. Съ перваго раза: Пелаге Никитичн показалось, что это идетъ женщина въ черномъ шерстяномъ капот, потомъ она разглядла, что это священникъ. Онъ прошелъ мимо нея, кланяясь всмъ туловищемъ, какъ кланяются смиренныя монахини, проходя среди богомольцевъ. Она поклонилась ему. За нимъ изъ-за портьеръ вышелъ величавый монахъ, черноволосый, суровый на видъ, въ щегольскомъ клобук, въ ловко сшитой монашеской ряс, съ намотанными на руку четками. Онъ, сощуривъ черные глаза, не безъ любопытства окинуть взглядомъ постительницу и едва замтнымъ движенемъ головы раскланялся съ нею. Когда священникъ и монахъ скрылись за дверями залы, ведущими въ переднюю, въ сосдней комнат снова послышались уже торопливые шаги, и между половинками темныхъ портьеръ, на порог въ залу, какъ въ рам, остановилась довольно красивая и представительная фигура рослаго господина, въ домашнемъ пиджак. Ольхина, поднявшаяся съ мста, чувствовала, что у нея подкашиваются ноги. Онъ быстро пошелъ къ ней навстрчу, проговоривъ:
— Полина…
И оборвалъ рчь, стараясь тщетно припомнить отчество постительницы. Когда-то, въ кругу ея знакомыхъ, звали ее Полиной, такъ какъ она не любила своего вульгарнаго имени Пелагеи.
— Пелагея Никитична,— тихо подсказала она.
Онъ сдлалъ движене рукою, коротко проговоривъ:
— Прошу въ кабинет.
И пропустилъ ее впередъ въ двери изъ залы въ гостиную, за которой находился его кабинетъ.
Она шла съ трудомъ, не имя силъ справиться съ охватившимъ ее волненемъ при вид этого человка, когда-то дадшаго ей возможность узнать, что значитъ чисто животная страсть, проведшаго ее черезъ вс ступени безумствъ незаконной связи. Онъ, несмотря на все усвоенное имъ въ течене долгихъ лтъ умнье владть собой, тоже былъ смущенъ и не зналъ, какъ начать разговоръ. Войдя въ кабинетъ, загроможденный тяжеловсной мебелью, массивными книжными шкапами, огромнымъ письменнымъ столомъ, тяжелыми темно-зелеными драпировками и портьерами, она присла на первый попавшйся стулъ и закрыла лицо руками. Слезы, долго сдерживаемыя, давно уже душившя ее, теперь невольно брызнули изъ ея глазъ. Онъ ходилъ взадъ и впередъ по кабинету, взволнованный, подавленный, сконфуженный. Сразу заговорить съ нею не могъ и онъ. Наконецъ, онъ овладлъ своими чувствами, подошелъ къ ней и, взявъ ея руку, тихо проговорилъ:
— Я много виноватъ передъ вами… передъ нашимъ… передъ вашимъ сыномъ… Я это знаю. Вы имете право упрекать меня, но, врьте, я самъ глубоко сознаю все…
У нея вся эта полутемная, подавляющая тяжелой обстановкой комната вертлась теперь передъ глазами, въ голов, былъ хаосъ, она не знала, зачмъ она пришла сюда, что ей нужно сказать, и заговорила наобумъ, безсвязно, безсознательно, какъ въ бреду:
— Я не за тмъ… Наше положене невыносимо… У насъ четверо дтей… двочки… нище… Господи, Господи!.. Какой позоръ!..
Онъ увидалъ, что съ нею длается истерика, быстро налилъ воды, далъ ей выпить, смочилъ ей виски и, блдный, какъ полотно, прислъ около нея, поднесъ къ губамъ ея руку и заговорилъ:
— Успокойтесь, не плачьте. Намъ надо объясниться. Я тоже жестоко наказанъ за все, за все. Мы вс въ молодости легкомысленны, готовы все отрицать, всяке законы нравственности, религи, Провидне. Нужны годы, чтобы это прошло подъ влянемъ горькаго опыта, тяжкихъ ударовъ, возмездя за прошлое. На себ я испыталъ все это, не даромъ же появилась эта сдина…
Она только теперь ршилась взглянуть на него прямо. Его лицо было однимъ изъ тхъ казенныхъ, офицальныхъ лицъ, какя встрчаются сплошь и рядомъ сотнями въ верхнихъ слояхъ чиновничьяго мра: гладкое, ровное, бритое, неподвижное, съ подстриженными небольшими бакенбардами, съ проборомъ на голов. Но, всматриваясь въ него поближе, легко было замтить, что оно было сильно помято, поношено, носило слды не то болзни печени, не то геморроидальныхъ страданй, на лбу и около глазъ было уже много мелкихъ морщинъ, между бровями залегла глубокая складка, въ черныхъ волосахъ серебрилась сдина,— можетъ-быть, слды былыхъ безумствъ, разгула, оргй,— можетъ-быть, отпечатки тяжелаго, проведеннаго въ борьб за положене въ свт прошлаго.
Онъ заговорилъ объ этомъ прошломъ, не то желая оправдать себя, не то желая просто излиться хоть передъ кмъ-нибудь. Въ сущности, это прошлое было очень обыкновенной, будничной, пошловатой исторей. Въ молодости, окончивъ лицей, имя десятка полтора тысячъ, онъ прожигалъ жизнь, кутилъ, развратничалъ, обольщалъ. Одною изъ его жертвъ была и Ольхина. Но капиталы изсякли, пришлось взглянуть на будущее. Оно было страшно, и онъ отрезвился разомъ. На юг одинъ изъ его родственниковъ занималъ выдающееся служебное положене. Ему предложили тамъ мсто. Онъ схватился за этотъ исходъ, стушевался съ петербургскаго горизонта, забился въ глушь. Тамъ на юг ему представился случай выгодно жениться. Жить нужно было прилично, а средствъ не было, и онъ согласился на этотъ бракъ по расчету.
— Пятнадцать лтъ каторги, пятнадцать лтъ каторги,— проговорилъ онъ съ особеннымъ подчеркиваньемъ своихъ словъ: — и нужно было все скрывать, улыбаться въ обществ, вести открытую жизнь, сохранять вншнимъ образомъ приличя, посщая высшй кругъ, принимая у себя гостей.
Она тихо вставила:
— Я двадцать лтъ выношу каторгу…
Онъ вздохнулъ:
— Да, да, но…
Онъ всталъ и, ходя задумчиво по комнат, заложивъ руки за спину, продолжалъ:
— Мн приходилось играть роль не обманывающаго жену мужа, а обманутаго женою мужа, принимать въ дом не своихъ любовницъ, а любовниковъ жены, длая видъ, что я ничего не подозрваю. Мн нужно было жить такъ или порвать связи, произвести скандалъ, бжать изъ города, опять остаться ни съ чмъ. Нечего и говорить, я не смю роптать, это было возмезде, наказане Боже за все прошлое. Богъ наказалъ меня, но дастъ силы перенести все и понять все…
Онъ говорилъ ровно, спокойно, съ покорностью судьб, тономъ обращеннаго на путь истины, гршника. Отъ этого тона вяло холодомъ, въ немъ было что-то въ род офицальнаго тона докладной записки, рапорта, резолюци: ‘а по сему отдать виновнаго въ арестантскя роты на исправлене, а за симъ…’
— Ты,— началъ онъ снова и тотчасъ поправился:— вы говорили, что и для васъ жизнь была каторгой. Но Богъ справедливъ: вашъ грхъ не былъ такъ великъ, какъ мои грхи. Вамъ тяжела была семейная жизнь съ нелюбимымъ мужемъ, мое наказане, не ограничилось этимъ,— одною жизнью съ нелюбимой и не любившей женой. У васъ были дти, моихъ дтей Господь прибралъ, и я остался одинокимъ: десять мсяцевъ тому назадъ я похоронилъ послдняго своего сына. Вы не можете понять, что значитъ потерять всхъ дтей. У васъ ихъ четверо, вы не одн, вы не можете быть вполн несчастною…
У нея защемило сердце. Если бы онъ зналъ, какъ чужды были ей всегда ея дти, вс, кром Виктора. Но теперь и Викторъ оторванъ отъ нея.
— Этотъ ударъ я едва ли бы перенесъ,— продолжалъ онъ:— если бы меня не укрпляла вра. Къ счастю, Провидне, карая меня за прошлое, указывало мн на путь спасеня въ будущемъ. Жить въ провинци, однако, я былъ не въ силахъ и ршился перехать въ Петербургъ, взять себ мсто здсь. Случайно прошлой осенью я встртилъ, почти тотчасъ по прзд сюда, у Лялиныхъ Виктора, и во мн все точно перевернулось. Я тогда только вспомнилъ о васъ иначе, чмъ я вспоминалъ о васъ прежде…
Она горько усмхнулась.
— Разв вы вспоминали? Зачмъ вы это говорите!
— Да, вспоминалъ, но, да проститъ меня Богъ за это,— вспоминалъ не какъ несчастную женщину, увлеченную мною, не какъ мать моего ребенка, а какъ существо, съ которымъ я былъ безумно, грховно счастливъ. При вид Виктора во мн проснулись угрызеня совсти, вполн понятная зависть къ вамъ, сознане, что Богъ простилъ вашъ проступокъ, оставивъ вамъ дтей, а мн не простилъ… Въ первую минуту мн захотлось хать къ вамъ, просить, васъ отдать мн мальчика, но…
Онъ на минуту остановился.— Я не имлъ права нарушать вашего семейнаго счастя, врываться снова въ вашу жизнь. Я ограничился тмъ, что послалъ вамъ поклонъ. Я думалъ, я надялся, что вы такъ или иначе выразите желане видть меня… Вы сказали Виктору, что никакого Никонова вы не знаете…
— Онъ вамъ передалъ это?— воскликнула она.
— Да, я сумлъ это выспросить у него,— подтвердилъ онъ.— Тогда я понялъ, что вы не хотите меня знать, что мн нечего и думать о какихъ-нибудь правахъ на Виктора, что вы постарались вырвать изъ сердца память обо мн. Это вполн понятно, вполн заслужено мною. Викторъ нашелъ въ это время мсто: я рекомендовалъ его узжавшему заграницу Зарину. Мн хотлось даже, чтобы онъ ухалъ. Мн казалось, что я пошелъ бы противъ воли Бога, если бы оставилъ его здсь, привязалъ бы его къ себ, наперекоръ всему и всмъ заставилъ бы его привязаться ко мн, какъ къ отцу…
Богъ, возмезде, наказане, справедливый судъ,— она чувствовала, что ей становится страшно, жутко отъ этихъ словъ. Когда ея мужъ говорилъ о правд и справедливости, она возмущалась идотствомъ этого ‘блаженнаго’. Тутъ она не могла утшить себя даже тмъ, что съ нею говоритъ ‘дуракъ’ или ‘помшанный’, такъ какъ она и вс окружающе считали Никонова очень умнымъ, дловымъ, развитымъ человкомъ. Слушая его слова, она испытывала нчто въ род того, что испытываетъ человкъ, попавъ неожиданно для самого себя на скамью подсудимыхъ и выслушивая рчь суроваго прокурора. Никоновъ подошелъ къ ней и опять взялъ ея руку. Она вздрогнула всмъ тломъ, очнувшись отъ тяжелыхъ думъ.
— Я радъ, что вы пришли,— тихо заговорилъ онъ.— Вы встница примиреня Бога со мною. Отнын я не буду одинъ — у меня будетъ сынъ, отнын я не буду праздно сожалть о своихъ ошибкахъ — я заглажу ихъ, сдлавъ все для вашей семьи, для вашего обманутаго нами мужа.
Онъ тяжело вздохнулъ.
— Авось, вернется ко мн и сонъ!.. Въ послдне два года я страшно страдаю безсонницами. Доктора лчатъ, и, конечно, напрасно. Тутъ нужно, главнымъ образомъ, духовное лкарство, а не какя-то микстуры. Въ эти безсонные часы я похожу на помшаннаго, припоминаю все, каюсь во всемъ… Впрочемъ, что мн разсказывать это вамъ, вы, я думаю, не разъ сами переживали эти страшные часы отчета за прошлое…
Никогда она ихъ не переживала, никогда не каялась ни въ чемъ. Другя муки испытывала она сотни и сотни разъ, мечтая о прошломъ, воскрешая вс былыя ощущеня, готовая отдать половину жизни за возвращене хотя одного дня изъ этого прошлаго. Какъ-то разъ ея сынъ надушился гд-то духами пармскихъ фалокъ, и у нея закружилось все передъ глазами отъ одного этого запаха: ими постоянно душился Никоновъ во время ихъ связи. До покаянй ли тутъ было!
Когда Никоновъ спросилъ ее все тмъ же офицальнымъ сдержаннымъ тономъ, о чемъ она желала поговорить съ нимъ,— она на-скоро, сбивчиво, въ смущени передала ему сущность своей просьбы. У нея три дочери. Вс он въ прют. Учитъ ихъ старая тетка. Тетка эта теперь умираетъ. Надо пристроить на казенный счетъ двухъ двочекъ въ гимназю. Третья хочетъ идти въ фельдшерицы, но это глупости. Она выдержитъ теперь весною экзамены въ гимнази и можетъ взять мсто гувернантки. Главное нужно пристроить младшихъ дочерей.
— Разв она у васъ нигилистка?— спросилъ Никоновъ, и что-то сухое, рзкое было въ его голос.
— Ахъ, нтъ, нтъ!— поспшно возразила Ольхина, точно инстинктивно испугавшись чего-то.— Просто росла среда двухъ старыхъ двъ, посвятившихъ себя длу воспитаня, и наслушалась о долг, объ обязанностяхъ служить ближнимъ, о жертвахъ ради ближнихъ, ну, и воображаетъ, что она тоже призвана къ этому, что она въ силахъ…
— Дай ей Богъ силъ!— проговорилъ многозначительно Никоновъ.— Самоотречене — великое дло и притомъ въ молодости это рдкость, особенно въ настоящемъ поколни молодежи. Везд эгоизмъ, отрицане всего святого, грубая чувственность.
Онъ вздохнулъ, сдвинувъ брови… Что-то жесткое, отталкивающее было теперь въ выражени этого еще довольно красиваго лица.
— Хлопотать я не буду,— заговорилъ онъ снова, помолчавъ съ минуту.— Это можетъ затянуть дло въ долгй ящикъ. Да это и не нужно вовсе. Я просто буду платить за всхъ двочекъ. Вамъ чмъ могу — помогу. Но я попрошу и у васъ одолженя. Позвольте мн помстить Виктора у себя.
Она встревожилась, хотла что-то возразить. Онъ не далъ ей выговорить ни слова.
— Конечно, онъ будетъ жить у меня въ качеств домашняго секретаря, чего-нибудь въ этомъ род, такъ что вашъ мужъ не будетъ имть никакихъ причинъ для подозрнй. Онъ будетъ бывать у васъ, вы, конечно, во всякое время будете желанной гостьею у насъ. Я хочу не отнять у васъ сына, но имть его около себя, помочь ему, наверстать для него то, что было упущено въ прошломъ…
Она чувствовала, что что-то давитъ ей сердце. Внезапно она что-то вспомнила.
— Я боюсь,— несмло начала она.— Онъ похожъ на васъ и…
Никоновъ усмхнулся.
— Теперь? О, нтъ! Онъ похожъ на прежняго Никонова, а не на теперешняго. Вашему мужу ничего и въ голову не придетъ. Вдь онъ ничего не подозрваетъ?
Она, кусая губы, пересиливая себя, разсказала ему полузабытую исторю съ ея портретомъ.
— Пустяки!— сказалъ онъ.— Черезъ двадцать лтъ подобные случаи забываются вполн.
— Однако, когда Викторъ назвалъ вашу фамилю, мой мужъ сталь припоминать, гд онъ ее слышалъ.
— И не вспомнилъ?— закончилъ Никоновъ.— Нтъ, этого нечего бояться, тмъ боле, что вы сами же сказали, что онъ васъ посылалъ ко мн. Вдь если бы онъ подозрвалъ, то не послалъ бы васъ ко мн? Онъ не такой человкъ, сколько я знаю по слухамъ, по разсказамъ Лялиныхъ и Виктора.
— О, да, да, не послалъ бы!— воскликнула она съ непонятной для нея самой горячностью.
— Итакъ, дло покончено!— сказалъ Нгконовъ.— Вы воскрешаете меня, даете возможность загладить прошлое. Да наградитъ васъ Богъ за это!
Онъ взялъ ея совсмъ похолодвшую руку и поднесъ къ губамъ. Это былъ холодный, вжливый поцлуй. Она не ршалась даже поцловать Никонова въ голову.
Она встала, торопясь уйти изъ этого роскошнаго кабинета, отъ этого сдержаннаго, приличнаго человка, отъ котораго на нее вяло такимъ страшнымъ холодомъ. Въ душ была какая-то пустота, не было даже радости отъ сознаня что всяке лишеня и недостатки теперь прекратятся въ семь, что настанетъ время отдыха отъ мелочныхъ заботъ и тревогъ, что дти не останутся безъ образованя, безъ сносной одежды.
Проходя по гостиной, она случайно увидала свое отражене въ простночномъ зеркал и смутилась: ея черное платье было на этотъ разъ плотно стянуто на стройной тали, хотя она уже давно не носила корсета, ея роскошные блокурые волосы были причесаны въ этотъ день не безъ кокетливости, хотя уже нсколько лтъ она почти не занималась ими, ея гладке воротничокъ и манжеты блистали ослпительной близной,— хотя она въ послднее время обыкновенно не носила ихъ вовсе, что-то моложавое было теперь во всей ея фигур, хотя она давно уже привыкла считать себя рано состарившейся женщиной. Въ душ совершенно мимовольно, при вид этого отраженя въ зеркал своей фигуры, поднялась цлая буря стыда, негодованя, горечи.
‘Обольстить думала!— мелькало въ ея голов.— И кого же!’ И когда въ передней Никоновъ протянулъ ей снова руку, она только поспшно поклонилась ему и стремительно вышла на лстницу. Ея голова кружилась, ее душили слезы, ей хотлось плакать, и смяться, злобно, истерически, надъ нимъ, надъ собой.

VII.

Пелагея Никитична вернулась домой отъ Никонова непохожею на себя. Она не отдавала себ яснаго отчета въ томъ, что пригнетало ее, чмъ она была недовольна, отчего ее всю коробило. Въ голов проносились отрывки мыслей, желчныхъ, злыхъ, бичующихъ. ‘Двадцать лтъ платонической любовницей его оставалась’. ‘Одвалась сегодня, точно къ другу на свидане шла’. ‘Стоило ему шагъ сдлать, и опять началась бы эта грязь’. ‘Старуха почти, а о чемъ думала, всю жизнь думала только объ этомъ’. ‘И онъ хорошъ, замаливать грхи, смиренничать вздумалъ’. ‘Фарисей! Ханжа! Лицемръ!’ Ея мысли перешли вдругъ къ нему, она мысленно стала топтать его въ грязь, точно желая отмстить ему за себя. ‘Молится онъ теперь, постную физономю корчитъ, съ монахами и попами бесдуетъ, а какъ всю жизнь прожилъ?’ Всю вину за свое падене она сваливала теперь на него: онъ обольстилъ ее, онъ старался ее развратить, превратить изъ любящей женщины въ разнузданную любовницу. Ей вспомнились мелочи — впервые это прошлое показалось ей гнуснымъ, постыднымъ. Девятнадцать лтъ она вспоминала о немъ, какъ объ утраченномъ блаженств. Теперь же проклинала его. Это не было слдствемъ раскаяня, а слдствемъ женской злобы, мелкой, придирчивой злобы на этого человка, на то, какъ онъ ее встртилъ. Ей хотлось обвинить за все его, чтобы оправдать во всемъ себя. А потомъ онъ бросилъ ее, какъ трусъ,, не простившись, тайкомъ, воровски. Для чего, для того, чтобы продать себя, въ конц концовъ, другой женщин. Денегъ, карьеры искалъ. Ну, и испыталъ же за это и горя, и позора, и семейныхъ дрязгъ. Подломъ! Врно, хорошо жилось, что въ ханжу превратился. Да нтъ, это онъ изъ трусости ханжитъ: прежде боялся лишенй и нужды здсь на земл, теперь сталъ бояться наказанй и мукъ тамъ, за гробомъ. Всегда былъ трусомъ. Любилъ ее, какъ трусъ, боясь ея мужа, Данилу-то Лукича! Потомъ, бжалъ, какъ трусъ, боясь сценъ съ ея стороны. Женился изъ трусости передъ нищетою и изъ трусости все переносилъ отъ жены, чтобы не испортить карьеры, не потерять положеня въ обществ. О, какъ онъ гадокъ и смшонъ въ то же время!
Она передумывала все. это и то смялась, то плакала истерически, какъ помшанная.
Былъ уже шестой часъ. Столъ былъ уже давно накрытъ, и Аксинья не разъ спрашивала барыню:
— Что же это баринъ не идетъ?
— Ахъ, оставь,— отрывисто отвчала Пелагея Никитична.— Придетъ!
Наконецъ, Данила Лукичъ пришелъ домой разстроенный, невеселый.
— Прости, Поля, запоздалъ я… Забжалъ на минуту къ Настась Порфирьевн,— заговорилъ онъ торопливо.— Очень, очень плоха… опять слегла…
— Не обдалъ?— разсянно спросила она, думая совсмъ о другомъ.
— Нтъ, гд же?
Онъ взглянулъ на жену, и его поразили ея заплаканные глаза, ея осунувшееся лицо. Онъ сразу понялъ, что она потерпла неудачу, что надяться на Никонова нечего, и ласково поцловавъ ее въ лобъ, не разспрашивая ее ни о чемъ, замтилъ:
— Ну, да никто какъ Богъ!.. Надо быть твердыми, не падать духомъ… Въ жизни это главное… Покуда бодръ — все ни почемъ…
Аксинья подала обдъ. Мужъ и жена сли за столъ. Данила Лукичъ заговорилъ, храбрясь и стараясь казаться спокойнымъ.
— У насъ вотъ вечерня занятя находятся дня меня. Какъ притиснуло, такъ и разыскалъ, Сидишь, не просишь,— ничего не найдешь, а потолкался — и нашелъ. Голенькй-то ‘охъ’, а за голенькаго Богъ! Все кое-что перепадетъ, рублишекъ тридцать въ мсяцъ. Не шутка!.. Да, да, искать надо, а дло найдется. Сегодня и примусь за работу.
Она совершенно неожиданно перебила его:
— А что же ты не спросишь о моемъ визит къ Никонову?
Онъ растерялся.
— Что же спрашивать? По лицу вижу, что ничего не вышло,— проговорилъ онъ упавшимъ голосомъ.
Она засмялась нехорошимъ, злымъ смхомъ.
— О, ты ошибаешься! Онъ общалъ, далъ слово пристроить дтей!
— Далъ слово?!— воскликнулъ Ольхинъ, встрепенувшись.— Какъ же такъ? Ты же… ты, Поля, на себя не похожа. Я и думалъ, что ничего не выгорло… боялся спросить… Ну, разсказывай же, разсказывай…
Она нервно передернула плечами.
— На себя не похожа!— повторила она его слова.— А ты думаешь, легко было говорить съ этимъ господиномъ, просить, кланяться? Это какой-то фарисей, ханжа, проповди читаетъ. Справлялся, не нигилистка ли Лиза, что идетъ на фельдшерске курсы. Смирене проповдуетъ, покорность…
Ольхинъ вздохнулъ.
— Насъ-то этому нечего учить, и такъ смиренны и покорны… Да дло, голубка, не въ этомъ, а въ результат, въ результат. Общалъ помочь, пристроить дтей, вотъ за это спасибо!
Старикъ перекрестился.
— Еще бы, душу спасти хочетъ,— съ ироней сказала Ольхина.— Боится въ адъ попасть. Сперва гршилъ, теперь грхи отмаливаетъ.
— Ну, это его дло,— серьезно замтилъ Данила Лукичъ.— Чужая душа потемки. Не намъ судить, ради чего намъ добро длаютъ.
И, опять оживившись, онъ поспшно прибавилъ:
— Надо вотъ будетъ пойти поблагодарить его.
— Теб? Идти къ нему?— воскликнула Пелагея Никитична, испугавшись.— Что ты выдумалъ! Зачмъ? Я была, просила, согласился, чего же еще бгать къ нему?
— Все же… какъ же такъ?.. Сочтетъ за невжу,— растерянно проговорилъ Ольхинъ,— Такъ не годится… нтъ не годится…
Она уже вполн овладла собой и спокойно сказала:
— Во-первыхъ, онъ еще ничего не сдлалъ, а потомъ онъ самъ сказалъ, что не любитъ благодарностей…
— Ну, да, добрый человкъ, значить, добрые вообще не ищутъ благодарностей,— пояснилъ Ольхинъ.— Благодарность — это проценты, а добрые люди не ростовщики. Но все же невжами намъ-то нельзя быть.
Она, уже совсмъ успокоившаяся, раздумывала о словахъ Никонова, сказавшаго, что Ольхинъ ничего и подозрвать не можетъ, что ему будетъ трудно подмтить сходство между Викторомъ и имъ, Никоновымъ, и отвтила мужу:
— Ну, когда-нибудь, когда сдлаетъ что-нибудь для двочекъ, сходишь къ нему. Торопиться нечего. Не горитъ!
Ольхинъ, ободренный надеждою, заговорилъ о будущемъ.
— Квартирку бы только другую подыскать намъ, хоть гд-нибудь поближе къ окраинамъ, но побольше. Тсно будетъ тутъ съ двочками, и свту мало, воздуху мало.
— Да, ужъ пора изъ этой трущобы вырваться,— сказала Ольхина:— точно въ тюрьм жили. Аксинья — и та только твердитъ, что у насъ ‘ровно въ могил’. Недаромъ она все плачетъ.
— Да, да, дткамъ здсь будетъ тяжело жить,— согласился Ольхинъ.— Ну, да, авось, найдемъ помщене получше гд-нибудь на Пескахъ. Лиз будетъ тоже близко ходить на курсы. Мн-то, если и далеко отъ должности, все равно, даже полезенъ моцонъ. Сидишь, сидишь, знаешь, ну, и нужно пройтись… Медицина даже совтуетъ…
Онъ началъ составлять планы, скромные, смиренные планы бдняка, старающагося ободрить самого себя, рисуя будущее въ боле радужныхъ краскахъ, чмъ оно должно явиться на самомъ дл. Она, какъ бы невольно при его словахъ натолкнувшись на мысли о будущемъ, думала въ это время: ‘Да, довольно терпли, я его заставлю поддержать нашу семью, онъ виноватъ передъ нами, пусть заглаживаетъ прошлое’.. Въ ней опять порывисто вспыхнуло на минуту теплое чувство къ мужу: ‘Всю жизнь Данила бьется, и за что, за какой грхъ наказанъ? Разв онъ виноватъ, что онъ недалекъ, не развитъ? Зато уже подлостей не длалъ, какъ тотъ! Не досыпалъ ночей, но додалъ, его же сына на ноги поднимая. Ради его сына своихъ дочерей въ прютъ отдалъ’.
Посл обда Ольхинъ заторопился и ушелъ на вечерня занятя въ должность. Аксинья отпросилась въ гости. Въ послднее время, начиная съ первыхъ весеннихъ дней, она чуть не ежедневно бгала по вечерамъ куда-то въ гости то на нсколько минуть, то на цлый вечеръ. Она была неузнаваема: то казалась сильно возбужденной, залитая горячимъ румянцемъ, то смотрла какъ-то испуганно, тупо, съ слдами слезъ на глазахъ.
Ольхина осталась одна въ квартир. Не весела и не казиста была эта квартира. Ольхина, взволнованная и погруженная въ тревожныя думы, ходила теперь по ней взадъ и впередъ, глядя съ отвращенемъ на стны съ дешевенькими, потемнвшими отъ времени, запятнанными обоями, на крашенный полъ съ блыми просвтами тамъ, гд стерлась краска, на закопченый срый потолокъ, на неуклюжую мебель краснаго дерева съ обивкой изъ полинялаго, мстами протертаго ситца. Все это было дйствительно не казисто, убого, жалко, но посл посщеня Никонова Ольхиной все это казалось просто омерзительнымъ въ сравнени съ шелкомъ, бархатомъ и бронзою жилища Никонова. Она почувствовала зависть и злобу, сравнивая свою обстановку съ его обстановкою. Въ голов роились протесты. ‘Довольно такъ жить! Это онъ разбилъ всю нашу жизнь. Увлекъ меня, ядъ влилъ въ душу, а потомъ бросилъ. Если бы онъ поддержалъ во-время — Викторъ кончилъ бы образоване, двочекъ не пришлось бы въ прют держать. И не любила я ихъ, потому что онъ смутилъ мою душу. Только имъ и бредила всегда. Точно нечистый духъ, поселился онъ въ моей душ. Всю жизнь искалчилъ. Отъ порядочныхъ людей я отшатнулась, потому что тамъ знали о моей связи съ нимъ. Считали за падшую, потому что была въ связи съ нимъ. Не могли понять, что я любила. Думали, что я играла любовью, какъ онъ. Теперь довольно. Заставлю его помогать. Онъ долженъ пристроить двочекъ, помочь устроиться получше, дать средства выбиться изъ этой трущобы. Хоть бы подъ старость вздохнуть свободно. А что если Данила Лукичъ узнаетъ? Но какъ же? Нтъ, никогда онъ не узнаетъ. А если бы и узналъ, что-жъ изъ этого? Это было такъ давно, не ревновать же онъ станетъ заднимъ числомъ. Ну, объясню все, покаюсь, проститъ. Онъ проститъ. Тяжело ему только будетъ узнать правду, а разв мн было легко! Молода была, неопытна, ну, и оступилась. Онъ пойметъ это. Да нтъ, пустяки это, и расказывать нечего: было и прошло. Вотъ Викторъ’… Она встревожилась, сдвинула брови. ‘Нтъ, нтъ, Викторъ никогда не узнаетъ, не долженъ знать. Да и какъ узнать? Не осмлится же Никоновъ открыть ему тайну. На эту низость онъ не способенъ. Да и трусъ онъ!’ Затмъ въ ея голов потянулся цлый рядъ мыслей о томъ, какъ она снова встртится со старыми знакомыми. Дрянь они вс въ сущности. Какъ только разбогатли, пристроились, сдлали карьеру, такъ тотчасъ же и отреклись отъ нея, бросили ее, забыли. Теперь слывутъ почтенными и уважаемыми людьми, въ порядочномъ обществ вращаются, а если покопаться въ ихъ прошломъ — Лялина настоящей кокоткой была и мужа-то просто купила, Воронецкй черезъ первую жену мсто хорошее и тридцать тысячъ отступного получилъ, продавъ ее богачу Ленскому и потомъ женившись на другой, Даниловъ Альфонсомъ простымъ былъ, а потомъ прибралъ къ рукамъ капиталы одной старухи и сдлался директоромъ банка. Она перебирала въ памяти всхъ этихъ людей — вс протащились по грязи, вс были заклеймены сдлками со своею совстью, вс могли легко попасть на скамью подсудимыхъ, нкоторые даже и сидли на этой позорной, скамь, а теперь..
— О, тоже, врно, какъ Никоновъ, о нравственности толкуютъ, клеймятъ другихъ, корчатъ святошъ!— воскликнула она со злобой.
И ей мучительно, страстно захотлось подняться до нихъ, занять мсто въ ихъ кругу, и сказать имъ:
— И я не хуже васъ!
Никоновъ долженъ ее поднять, помочь ей, заставить этихъ людей кланяться ей. Разв она хуже ихъ! Вся ея вина въ томъ, что она разъ въ жизни увлеклась. За это ее можетъ судить только мужъ, и никто больше…
Часу въ девятомъ раздался рзкй звонокъ. Ольхина вздрогнула и поспшно пошла къ дверямъ, узнавъ этотъ звонокъ. У нея занялся духъ отъ неожиданности, отъ радости, отъ смущеня. Накое счастье, что она успла побывать сегодня у Никонова до прзда сына! Вотъ откладывала, откладывала этотъ визитъ и сегодня хотла отложить. Что бы было, если бы Викторъ прхалъ раньше ея визита къ Никонову? Она торопливо сняла дверной крючокъ и тутъ же на порог бросилась въ объятя къ сыну.
— Задушишь! задушишь!— кричалъ онъ со смхомъ, стоя на порог съ чемоданчикомъ и сакъ-вояжемъ въ рукахъ.— Дай освободиться отъ ноши.
Она выпустила его изъ объятй, пропустила въ переднюю закрыла дверь и торопливо заговорила:
— Когда прхалъ? Сейчасъ? Мы ждали только послзавтра!
Онъ бросилъ чемоданчикъ и сакъ-вояжъ, сбросилъ дорожную сумку, снялъ щегольское пальто, вздохнулъ полной грудью и проговорилъ:
— Ну, теперь цлуй!
Она опять стала его обнимать порывисто, страстно цлуя его его руки.
— Полно! полно!— говорилъ онъ, отдергивая руки.— Зачмъ же! Ахъ, ты, чудачка!
— О, о, если бы ты зналъ!— воскликнула она сквозь слезы прерывающимся голосомъ.
— Знаю, знаю, что скучала,— перебилъ онъ ее покровительственнымъ тономъ и, какъ двочку, погладилъ по голов.— Ну, полно же, теперь я опять съ тобою!..
Они пошли въ комнату. Сынъ осмотрлся.
— А отецъ? А Аксюша? Сбжали вс? Одна ты?
Онъ вынулъ серебряный портсигаръ, закурилъ папиросу, продолжая говоритъ, покуда она возилась съ лампой:
— Что сестренки? Все въ сренькихъ платьицахъ и блыхъ пелеринкахъ ходятъ, сороки! Кстати, тетя Настя жива? Плоха? Ну, вдь и лтъ не мало!.. Тамъ, за границей, я часто вспоминалъ о ней, при встрчахъ съ разными высохшими миссъ. Она совсмъ имъ подъ пару, похожа на англичанку…
Мать едва успвала отвчать, любуясь имъ, зажигая лампу, бросаясь цловать его снова и снова. Похорошлъ онъ еще боле, возмужалъ, около ушей на розовыхъ щекахъ больше пушистыхъ черныхъ волосъ, усики совсмъ уже пробились, красиво чернясь надъ сочной верхней губой.
— Никоновъ прхалъ встртить насъ на дебаркадеръ,— разсказывалъ Викторъ, закуривая новую папиросу.— Положительно онъ, кажется, влюбленъ въ меня. Покорно благодарю, я очень радъ. Теперь безъ сильныхъ связей не ступишь ни шагу… Да, кстати, о связяхъ. У меня маленькй романъ. Я теб не писалъ объ этомъ. Бумаг не все можно доврять. Наконецъ, не стоило. Серьезнаго еще ничего нтъ и не можетъ быть покуда… А въ будущемъ — кто знаетъ!
— У тебя? романъ?— засмялась мать.— Мальчуганъ и туда же о романахъ думаетъ!
— Нтъ, право! Что-жъ, мн девятнадцать лтъ съ хвостикомъ. Года черезъ два женихъ. Дочь Чупровой не на шутку влюбилась въ меня.
— Дочь Чупровой?
— Да. Ей теперь шестнадцать лтъ. Не дурна собой, богата.
Онъ пустилъ дымъ вверхъ и небрежно замтилъ:
— Отецъ и мать будутъ, конечно, рады. Я дворянинъ, а она — дитя любви. Разумется, я не придаю серьезнаго значеня этой истори. Время покажетъ, что изъ этого выйдетъ. Покуда это дтскя шалости и только. Надо будетъ прежде всего поступить на коронную службу, чтобы получить чинъ. Сначала я былъ противъ всякихъ чиновъ и орденовъ, но — нтъ, это вовсе не лишнее, лишняго ничего нтъ въ области всякихъ благъ и сокровищъ. Въ военную хотлось бы. Безъ денегъ это было бы нелпо. При деньгахъ…
Онъ засмялся.
— Мундиръ — красивая игрушка! Ты была бы рада? Да?
Она опять бросилась его цловать.
— Нтъ, ты окончательно задушишь меня сегодня!— пошутилъ онъ, отбиваясь отъ нея.
Онъ осмотрлся.
— А у васъ все то же, все то же!— со вздохомъ сказалъ онъ, и по его лицу скользнула брезгливая гримаса.— Ахъ, скорй бы вамъ отсюда выбраться. Все это старо, грязно, противно. Кстати, я привезъ теб немного денегъ и кое-какя бездлушки. Сестренкамъ тоже.
— Добрый, обо всхъ вспомнилъ!— въ восторг воскликнула она.
— За кого же ты меня считаешь, если думаешь, что я могъ забыть?
Онъ пожалъ плечами.
— О, если бы у меня было много средствъ — я не забылъ бы никого! Ихъ вотъ, ихъ надо пробрсти!
Онъ ршительнымъ тономъ добавилъ:
— Знаешь, иногда мн кажется, я чорту душу продалъ бы, только бы добыть средства!
— Викторъ!— съ упрекомъ сказала она.
— Нтъ, право! Нищета хуже подлости, хуже грха. Будь деньги — и самъ жилъ бы, и другимъ далъ бы возможность жить. Я странный человкъ: я иногда въ ярость приходилъ, испытывая недостатки здсь, въ этой конур, и сердце, какъ въ тискахъ, сжималось и тогда, когда я видлъ недостатки другихъ и не могъ помочь. Да, да, мн нужны средства и для себя, и для того, чтобы чужя лохмотья не мозолили глазъ, чтобы чужое нытье не терзало слуха.
— Ахъ, ты въ меня, въ меня!— воскликнула мать.— Я тоже не могу примириться съ лишенями и не умю отказывать другимъ, когда есть что дать.
Раздался новый звонокъ, явился Ольхинъ, и, увидавъ сына, обрадовался, почувствовалъ на глазахъ слезы.
— Сюрпризомъ, сюрпризомъ,— заговорилъ онъ, цлуясь съ Викторомъ.— Не ждали сегодня, считали-разсчитывали, а все на сегодня не выходило… Ну, покажись, покажись, каковъ теперь? О, молодецъ! молодецъ! Усенки отрастаютъ? Мужчинкой длаешься. Ахъ, время-то, время какъ летитъ. Молодое растетъ, старое старится… А у насъ — слышалъ?— Тетя Настя скоро капутъ! Что длать! Года берутъ свое!
Онъ обратился къ жен.
— А гд же Аксюша? Чайку-то дорогому гостю. Ушла въ гости? Что это она нынче все бгаетъ. Ты бы ей поговорила, Пелагея Никитична, а то, пожалуй, съ пути собьется. Человкъ молодой… Ну, а покамстъ я самъ поставлю самоварчикъ-то…
Онъ похлопалъ по плечу Виктора.
— Эхъ, сынишка, сынишка! Хорошо въ гостяхъ было, а все же, поди, радъ, что дома!
Онъ мелкими шажками поспшилъ въ кухню ставить самоваръ.
Викторъ сталъ распаковывать чемоданъ и сакъ-вояжъ, доставать мелке подарки: брошь и серьги матери, янтарный мундштукъ отцу, бусы изъ свтлыхъ камней сестренкамъ, какя-то блестящя бездлушки для этажерки, щипцы колоть орхи въ вид головы Бисмарка. Въ то же время онъ болталъ безъ умолку, веселый, безпечный, счастливый, восхищался француженками, презрительно говорилъ о нмкахъ, вышучивалъ англичанокъ, съ нкоторой брезгливостью упоминалъ о красот итальянокъ, замчая: ‘если бы ихъ вымыть прежде’. Серьезныхъ наблюденй у него не было никакихъ, но банальныя замчаня облеклись въ блестящую форму и казались чмъ-то новымъ. Почерпнутыя изъ ‘Путеводителей’ свдня казались серьезными знанями. За чаемъ отецъ заговорилъ опять о Настась Порфирьевн, о двочкахъ и перешелъ къ Никонову. Мать у него была. Общалъ онъ двочекъ пристроить. Надо будетъ идти его благодарить.
— Да, его надо приручить, онъ можетъ быть полезенъ,— сказалъ Викторъ.— Денегъ двать некуда, одинокъ совершенно, пусть хоть на доброе дло употребитъ свои средства. За мною онъ ухаживаетъ, точно за сыномъ. Что-жъ, если блажь такая пришла въ голову, пусть.
— Должно-быть, добрйшая душа!— вставилъ отецъ.
— Ханжитъ! Боится, что на томъ свт плохо будетъ, такъ грхи здсь отмаливаетъ!— желчно вставила Пелагея Никитична.
— Ай, ай, ай!— воскликнулъ съ упрекомъ Ольхинъ.— Можно ли, Поля, такъ говорить! Мы должны быть благодарны.
Викторъ засмялся.
— А я видлъ его передъ отъздомъ за ужиномъ у Чупровой. Выпилъ онъ чуть-чуть черезъ мру и все это соскочило — и маска св. Антоня, и смиренномудренныя благоглупости. Оказалось, онъ премилый анекдотистъ. Нкоторые анекдоты неподражаемы, конечно, не въ дамскомъ обществ, а гд-нибудь у Чупровой. Лицо у него даже преобразилось, губы полуоткрылись, глаза заблестли… О, если въ немъ уже и нтъ большого чорта, то маленькй бсенокъ еще застрялъ въ немъ гд-то.
— Викторъ, Викторъ!— остановилъ его отецъ.
— Что же, я говорю, что вижу, не хваля, не осуждая,— отвтилъ Викторъ.— Каждый за себя отвчаетъ. Наконецъ, ему выгодно держать себя именно такъ.
Чай былъ уже допитъ, Пелагея Никитична сама устроила сыну на диван постель, семья готовилась уже спать, пора было гасить лампы, и вс только досадовали, что Аксинья не вернулась еще домой. Викторъ сказалъ отцу и матери, что онъ отворитъ ей двери, такъ какъ передняя у него подъ рукой, и онъ еще не хочетъ спать. Семья разошлась. Викторъ, прилегшй полураздтымъ на диванъ съ папиросой въ зубахъ, отдавшись мечтамъ, около перваго часу услышалъ звонокъ и вышелъ отворить двери Аксинь.
— Баринъ! Викторъ Даниловичъ?— воскликнула Аксинья, увидя молодого барина, при свт бдой ночи, смотрвшей въ окно прихожей, и растерянно остановилась на порог.
— Гд загулялась, Аксюша?— шутливо сказалъ Викторъ.— Полуночничаешь нынче? Дай-ка взглянуть на тебя.
Онъ повернулъ ее къ свту, въ. окну лицомъ. Она, съ залитыми румянцемъ щеками, лоту пилась, застыдилась.
— Все такая же красавица!— смясь сказалъ онъ,— Кровь съ молокомъ!
Она махнула безнадежно рукой, глухо проговоривъ:
— Гд ужъ!
Въ ея голос послышались слезы, безнадежность, отчаяне.
— Что ты, Аксюша? Милая, что съ тобой?
Она отерла передникомъ глаза.
— Измаялась я! Истомилась!— тихо сказала она, продолжая плакать.— Ухали вы, ровно въ могил стало у насъ. Ни мы никуда, ни къ намъ никто. Точно прокаженные. Маялась, маялась зиму-то…
Она опять махнула рукой.
— Говорить-то со мной вамъ не слдъ бы… Гнать меня надо… подлую…
Онъ наклонился къ ней и шепнулъ:
— Свихнулась? Да?
Она тихо отвтила:
— Не спрашивайте!.. Съ горя, съ тоски… подвернулся, чтобъ ему ни дна, ни покрышки, солдатикъ тутъ… Подлый, въ лагерь теперь ушелъ… Вотъ близокъ локоть, не укусишь теперь
Онъ такъ же шопотомъ сталъ утшать ее:
— Не плачь! Съ кмъ не бываетъ грха! Ахъ, ты, бдная, бдная! Вернется вотъ къ осени…
— Да, жди его! Онъ еще до лагерей, провалиться бы окаянному ему, сознался, что жена у него есть…
— Бросилъ, значитъ? Ахъ, ты, горемыка!— пожаллъ ее Викторъ.
И, наклонившись, поцловалъ ее. Она потупилась, но не протестовала.
Блая ночь смотрла въ окна жилища Ольхиныхъ. Викторъ Даниловичъ лежалъ на диван, но не спалъ. Въ его голов проходили вереницами свтлыя, сладкя мечты. Вспоминалось путешестве, Берлинъ, Парижъ, Венеця, Неаполь. Грезилась недурненькая головка дочери Чупровой и слышались ея полудтскя клятвы. Сколько дадутъ за ней въ приданое? Никоновъ приходилъ на память. Что если бы онъ дйствительно усыновилъ его, Виктора, не юридически, конечно, а фактически? Онъ богатъ и можетъ дать средства къ жизни. Военная служба въ гварди легка, а блестящй мундиръ былъ бы къ лицу. Отецъ, мать, сестры зажили бы безъ нужды, если бы у него, у Виктора, были большя средства. Въ этой нищенской конур имъ нельзя жить вчно. Скверно здсь, Богъ всть, на какую гадость можетъ натолкнуть нужда, вонъ даже Аксюша, простой человкъ, а и та съ горя сама себя потеряла, какъ она говоритъ. А славная, здоровая двчонка. Онъ радъ, что не онъ былъ виновникомъ ея паденя. А могло бы случиться: въ этой трущоб лишеня, скука, тоска, отчаяне до всего довести могли. Онъ вспомнилъ, какъ онъ, бывало, отъ бездлья заигрывалъ съ нею. Не довело бы это до добра. Теперь, конечно, онъ можетъ не упрекать себя ни въ чемъ, не онъ соблазнилъ Аксюшу, онъ, напротивъ того, является мимолетнымъ лучомъ счастя въ ея горькой жизни, рада она, что онъ съ сочувствемъ, съ лаской отнесся къ ней. Бдняга, всплакнула объ отц и матери вспомнила, что бы они сказали, если бы обо всемъ узнали тамъ въ деревн. Прежде объ этомъ нужно было думать. Теперь уже поздно. И какъ это женщины падаютъ: затосковала безотчетно въ этой могил, подвернулся какой-то солдатикъ, и конецъ. Теперь этотъ солдатикъ, конечно, даже не думаетъ о ней, о томъ, что погубилъ ее навсегда, подбивается къ какой-нибудь другой, не она первая, не она послдняя встртилась ему на пути. И то сказать, какъ же быть иначе: люди молодые, здоровые, полные силъ. Ей-то только не легче отъ того, что не она первая, не она послдняя. ‘Сама не помнила себя,— говоритъ она:— когда себя потеряла’. Да, да, это такъ понятно, а дальше-то что — нынче я, завтра другой и пойдетъ по торной дорог. Эхъ, несчастныя созданя!
Онъ сладко потянулся, разводя въ стороны руками, звнулъ и началъ дремать.

VIII.

Надежды на выздоровлене Настасьи Порфирьевны не было никакой. Со дня на день ожидали смерти старушки.
Ольхинъ, заходившй къ двоюродной сестр чуть не ежедневно, былъ глубоко опечаленъ сознанемъ, что онъ скоро потеряетъ это дорогое ему существо. Горько было ему и то, что онъ, занимаясь теперь въ должности утромъ и вечеромъ, могъ только урывками, на нсколько минуть посщать больную. Но у бдняковъ всегда рядомъ съ печалью объ утрат близкаго лица идутъ и чисто практическя тревоги: изъ какихъ средствъ лчить больного, на какя деньги его похоронить, что длать дальше, если дло идетъ о смерти помощника или кормильца семьи? Какъ бы ни было велико горе, при утрат дорогой личности, бднякъ не можетъ позабыть этихъ мелкихъ заботъ и расчетовъ… У Ольхина были заботы въ этомъ же род. Прежде всего нужно было взять двочекъ изъ прюта, такъ какъ у больной старушки Носовой были въ распоряжени всего дв крошечныя комнаты, ея спальня и ея кабинетъ, и отнимать у нея одну изъ этихъ комнатъ теперь не было возможности. Воздуха и удобствъ здсь и безъ того было мало. Вслдстве этого Ольхинымъ нужно было перемнить квартиру, найти помщене попросторне. Хватитъ ли на это средствъ? Старикъ думалъ объ этомъ не безъ страха и боле всего боялся за жену. Всякя нужды и лишеня тяжело отзывались на ней. Терпть молча она не уметъ. Гд же ей, не такъ воспитана была, въ роскоши выросла! Ольхинъ всегда принималъ это въ соображене, размышляя о жен. Но Пелагея Никитична, противъ всякаго ожиданя, на этотъ разъ не упала духомъ. Всматриваясь въ нее попристальне, можно было замтить въ ней лихорадочное возбуждене, задоръ ршившаго идти напроломъ человка, торжество увренной въ побд надъ обстоятельствами личности. Какъ-то разъ она, съ разгорвшимися щеками, съ блестящими глазами, провела цлый вечеръ, въ отсутстви мужа, за писаньемъ длиннаго письма. Она рвала исписанные листки, принималась писать снова и, наконецъ, кончила тмъ, что написала записку въ пару строкъ. На слдующй день она опустила сама это письмо въ почтовый ящикъ. Весь день она провела въ тревожномъ хождени изъ угла въ уголъ по своей квартир, то мрачно сдвигая съ угрозой брови, то смясь злымъ смхомъ, что-то хищническое было во всемъ ея существ. Казалось, она посылала мысленно кому-то вызовъ, готовилась поставить на карту жизнь, побдить или пасть. Этотъ день показался ей цлою вчностью, потому что она ждала слдующаго дня, долженствовавшаго ршить ея участь. Насталъ и этотъ день. Съ утра, тотчасъ по уход мужа въ должность, она опять одлась въ свое парадное черное платье, опять особенно тщательно причесала свои роскошные волосы, опять долго смотрлась въ зеркало и стала ждать. Сильно возбужденная, разгорвшаяся, съ лихорадочно блестящими глазами, она точно помолодла въ этотъ день. Въ ея гибкой фигур была особенная кошачья граця, кокетливость молодящейся красавицы. Такя женщины умютъ въ извстныя минуты или безпощадно вцпиться когтями, или мягко приласкать бархатными лапками. Подавленности, которую она ощущала, отправляясь недавно на свидане съ Никоновымъ, не было и слда, она теперь ждала гостя, какъ бы готовая идти на бой, немного наглая, немного дерзкая. Ровно въ двнадцать часовъ послышался звонокъ. Она вздрогнула, и въ то же время по ея лицу скользнула нехорошая усмшка. Она знала, что это звонилъ Никоновъ. ‘Заханжитъ’, мелькнуло въ ея голов.
— Теперь вы видите, какъ мы живемъ,— съ ироней и брезгливо проговорила она, здороваясь съ Никоновымъ и приглашая его ссть на диванъ.— Добавлять тутъ нечего разсказами. Да вамъ это и все равно, не вы въ этомъ виноваты…
Никоновъ началъ немного растерянно, точно чувствуя себя виноватымъ въ ея бдности, въ мизерности этой обстановки:
— Вы ошибаетесь! я глубоко… глубоко…
Она нетерпливо пожала плечами и сухо прервала его рчь.
— Не станемъ объ этомъ говорить! Въ прошлый разъ, когда я шла къ вамъ, мн хотлось много, многое сказать вамъ. Теперь я вижу, что это не нужно. Когда-то вы жестоко насмялись надъ моей любовью, отравили все мое семейное счасте, бросили меня, зная, что я скоро буду матерью, а теперь — теперь вы стараетесь примириться со своею совстью, съ Богомъ, каясь въ своихъ проступкахъ, вамъ удалось это примирене и, разумется, вамъ нтъ никакого дла до того, примирилась ли я-то съ вами, могла ли я-то простить вамъ, если не за себя, то за нашего сына, которому нужда не дала возможности даже кончить образоване, который ради денегъ пошелъ въ гувернеры къ какой-то…
Она оборвала эту горячую рчь и холоднымъ тономъ прибавила:
— Не объ этомъ нужно мн говорить съ вами теперь. Я просила васъ захать сегодня, потому, что не хотла сама обивать ваши пороги, длать свои посщеня извстными нашимъ людямъ и, въ конц концовъ, Виктору. Онъ ничего не знаетъ, и, конечно, вы не заставите меня пережить новаго униженя… передъ нашимъ сыномъ… это было бы слишкомъ жестоко.
— О, поврьте!— опять началъ совершенно растерявшйся Никоновъ и не кончилъ, прерванный ею.
— Но мн нужна ваша помощь,— рзко сказала она.— Я не имю никакихъ правъ на нее… скажу больше, меня душитъ при одной мысли, что я должна обращаться именно къ вамъ за этой постыдной помощью… Но мой мужъ…
— Другъ мой, не говорите такъ,— началъ Никоновъ, чувствуя непривычное, давно забытое волнене передъ лицомъ этой возбужденной, раскраснвшейся женщины, немного поблекнувшей, но все еще прекрасной, все еще возбуждавшей его своею страстной измнчивостью.
Онъ взялъ ея красивую, тонкую руку и не безъ наслажденя поднесъ къ своимъ губамъ.
— Оставьте!— коротко сказала она, слегка отдергивая руку.— Для чего лицемрить, надвать маску? Мы давно чуже…
Онъ вздохнулъ нсколько сентиментально.
— Разв мы можемъ быть когда-нибудь чужими посл всего того, что было?— тихо сказалъ онъ и невольно сжалъ ея руку.— Нтъ, между нами была пропасть, мы должны уничтожить ее, хотя бы во имя нашего сына. Вы знаете, я хочу загладить все, все прошлое,— съ чувствомъ произнесъ Никоновъ.
— Мой мужъ бился, какъ волъ, надъ работой, чтобы дать приличное образоване нашему сыну,— продолжала она отрывисто, нахмуривъ брови, не отвчая на его слова.— Теперь у него нтъ ни силъ, ни средствъ, чтобы дать образоване своимъ двочкамъ. Ихъ даже негд прютить здсь, въ этой грязной конур.
— Я уже вамъ сказалъ — располагайте мною,— отвтилъ Никоновъ.— Врьте мн, что я постараюсь сдлать все…
Она тяжело вздохнула, заговорила, какъ мучительно ея положене, какъ боится она, что мужъ или сынъ узнаютъ ея проступокъ, что иногда ей самой хочется покаяться во всемъ, чтобы только не мучиться. Это, можетъ-быть, безуме, но что же длать, когда нтъ силъ бороться съ собою, нтъ силъ лгать. У нея есть оправдане передъ мужемъ и сыномъ: она была молода, она увлеклась страстью, она была обманута. Они поймутъ, простятъ. Девятнадцать прожитыхъ лтъ — достаточное наказане. Это дастъ ей, по крайней мр, возможность не обращаться съ просьбами къ нему, къ Никонову. Мужъ тогда не позволитъ ей обращаться къ Никонову. Если бы онъ зналъ, что она унижается теперь и проситъ у Никонова помощи — онъ не простилъ бы ей этого: измну простилъ бы, а этого не простилъ бы. О, она его знаетъ! Она никогда не любила его, но уважать она никогда не переставала этого человка. Никоновъ испугался, сталъ утшать ее. Зачмъ же смущать миръ этихъ людей, Ольхина и Виктора? Пусть они ничего не знаютъ. Онъ будетъ помогать, онъ сдлается другомъ ихъ дома, они вс будутъ счастливы.
— Вс кром меня!— съ горечью воскликнула она:— потому, что мн-то не примириться съ своею совстью…
Онъ опять не безъ нжности поцловалъ ея руку и заговорилъ успокаивающимъ тономъ. Кто знаетъ будущее? Она еще не отжила. Годы испытанй пришли къ концу. Имъ обоимъ нужно примирене другъ съ другомъ, со своего совстью, съ небомъ. Они тяжело поплатились за прошлое. Если ей жилось не сладко, то и его жизнь была не красна. Ему хотлось бы отдохнуть среди любящихъ людей…
Она неожиданно расплакалась.. Онъ, немного стсняясь, ршился обнять ее одной рукою. Ея голова склонилась на минуту къ его груди. Но это было только на минуту. Она порывисто отшатнулась отъ него, какъ ужаленная, и успла уловить въ его лиц странное выражене — прежнее выражене сластолюбца. Онъ немного сконфузился, въ волнени всталъ и заходилъ по комнат, тяжело переводя духъ, бормоча безсвязно въ смущени:
— Да, да, вы правы… я много виноватъ предъ вами… Вамъ трудно простить…
Она рзко, неожиданно отвтила, смотря ему прямо въ глаза съ едва уловимой насмшкой:
— Прежде нужно было вырвать изъ сердца любовь… тогда бы и можно было говорить о прощени…
Онъ растерялся, не нашелся, что отвтить, неожиданно услышавъ, что она еще любитъ его. Она же съ злой ироней тотчасъ успокоила его:
— О, не думайте, что я васъ хочу соблазнить, какъ когда-то вы соблазнили меня!. Теперь поздно, я почти старуха, а вы…
Она, не кончивъ фразы, рзко перемнила тонъ и сухо сказала, точно выгоняя его отъ себя:
— Мы, кажется, высказали все. Я попрошу васъ помочь намъ теперь. Конечно, этого не долженъ знать ни мой мужъ, ни Викторъ.
Никоновъ ушелъ отъ нея въ какомъ-то странномъ настроени. Въ голов мелькали то соблазнительныя картины прошлаго, то попытки настроиться на душеспасительный ладъ. Совершенно мимовольно онъ подумалъ, что, не будь у него на дорог этого старика Ольхина, и онъ могъ бы быть вполн счастливымъ семьяниномъ, и тутъ же испугался этой гршной преступной мысли, не Ольхинъ стоитъ у него на дорог, а онъ у Ольхина, вчно онъ въ грхъ впадаетъ, вчно своихъ страстей обуздать не можетъ…
— А она все та же, все та же,— вдругъ закончилъ онъ со вздохомъ и усмхнулся.— Удивительная женщина! Сколько страсти…
Ему опять вспомнилось прошлое.. Никогда онъ, не былъ такъ счастливъ, какъ тогда. Конечно, оно не можетъ вернуться вполн, годы берутъ свое, но все же…
— Нтъ, видно, старая любовь не ржаветъ!— проговорилъ онъ.
Черезъ нсколько дней, когда Данила Лукичъ началъ тревожно говорить, какъ устроиться съ дтьми, жена стала ободрять его:
— Ты теперь до тридцати рублей вечерними занятями зарабатываешь,— говорила она.— Это не шутка, Викторъ еще поможетъ.
— Ахъ, Поля, Поля, что ты толкуешь!— остановилъ онъ жену.— Разв можно на Виктора разсчитывать? Мальчикъ не усплъ, на ноги еще встать, а мы насядемъ на него. Совсмъ это не подходящее дло, не по-родительски это….
Ему было даже странно, что именно ему приходится вступаться за Виктора передъ нею. Прежде все готова была отдать сыну, а теперь обирать его хочетъ. Не поймешь просто этихъ женщинъ. Но долго останавливаться теперь на мелкихъ явленяхъ было некогда. Нужно было скоре перебраться съ стараго пепелища, устроиться по-новому. Ольхинъ, не имя возможности искать новую квартиру, поручилъ это дло жен. Квартира нашлась скоро, просторная, свтлая, съ параднымъ ходомъ. Больше всего заботилась Ольхина о парадномъ ход. Когда Пелагея Никитична разсказывала о найденной ею квартир мужу, онъ усмхнулся и махнулъ рукою.
— Ну, это не про насъ писано, Поля,— замтилъ онъ.— Видно, самому, придется искать…
— Отчего же? Она всего на десять рублей дороже нашей,— возразила жена.— На Пескахъ удивительно дешевы квартиры…
— Десять-то рублей лишнихъ можно бы заплатить, но вдь это будутъ пустые сараи,— сказалъ Ольхинъ.— Такую квартиру омеблировать нужно…
— У меня есть деньги на это,— быстро замтила она и тутъ же, поспшила пояснить:— Викторъ прикопилъ…
Ольхинъ даже разсердился.
— Викторъ! Викторъ!— повторилъ онъ съ досадой.— Дался теб кормилецъ и поилецъ! Грабить мы его ршились, что ли? Ахъ, Поля, Поля! Вдь ты мать, должна же ты понимать это!
— Да, пойми ты, что ему теперь не нужны эти деньги,— пояснила она, стараясь казаться спокойной.— Никоновъ взялъ его къ себ въ домашне секретари, и мальчику деньги не нужны, будетъ жить на всемъ готовомъ… Даже лучше для него, если деньги не будутъ въ его рукахъ, кутить не станетъ. Наконецъ, мы отдадимъ ему эти деньги по пяти, по десяти рублей въ мсяцъ.
— Не говори ты мн этого, не буду я грабить сына,— рзко сказалъ Ольхинъ.
— Что же ты его обидть хочешь?— спросила она.— Мы для него все длали, онъ…
— Мы обязаны были поднять его, а задать его вкъ — грхъ,— перебилъ ее мужъ на полуслов.— Не хочешь ли ты всю семью взвалить ему на плечи?
— Ахъ, перестань! Тутъ идетъ дло вовсе не объ этомъ, а о томъ, что мы беремъ ненужныя ему теперь деньги и по мр силъ отдадимъ ему.
Она немного раздражилась ею упрямствомъ и съ ироней сказала:
— Или ты хочешь, чтобы на колняхъ самъ умолялъ тебя занять у него эти деньги? Впрочемъ, можетъ-быть, ты хочешь этимъ напомнить ему, какъ ты обошелся съ нимъ тогда, когда онъ занялъ у тебя безъ спросу несчастные сорокъ рублей?
Старика точно подкосило этими словами. Онъ растерялся, смутился, согласился на все. Дйствительно, мальчикъ можетъ обидться, что отецъ не хочетъ взять у него денегъ. Онъ даетъ, а отецъ отказывается, какъ чужой. Нтъ, такъ нельзя. Надо взять. Пелагея Никитична хорошо изучила мужа и знала, что разговоръ долженъ окончиться именно этимъ.
Въ воскресный день Викторъ, проводившй теперь почти все время у Никонова, зашелъ по обыкновеню домой. Данила Лукичъ, цлуясь съ нимъ, тотчасъ же заговорилъ о деньгахъ. Онъ сталъ торопливо благодарить сына за одолжене и прибавилъ:
— Совстно только, что мы…
— За какя деньги?— спросилъ не безъ удивленя Викторъ, перебивая его.
— Ахъ, глупости! глупости!— торопливо вмшалась въ разговоръ Пелагея Никитична, досадуя на мужа и очевидно желая замять этотъ разговоръ.— Вчно ты, Данила Лукичъ, изъ пустяковъ вопросы каке-то длаешь… Это, Викторъ, отецъ говорилъ о тхъ деньгахъ, что ты мн далъ, помнишь, въ день твоего прзда.
— Ну, стоитъ объ этомъ говорить,— небрежно сказалъ Викторъ, пожимая плечами.— Гроши!
— Какъ, голубчикъ, не стоитъ, какъ не стоитъ!— со вздохомъ проговорилъ Ольхинъ.— Вовсе не гроши, да если бы и гроши, такъ все же нельзя не говорить о нихъ. Теб самому могутъ они понадобиться, теб…
— Ну, съ меня покуда довольно,— замтилъ Викторъ и началъ разсказывать, какъ добръ и щедръ Никоновъ.
— Старайся и самъ заслужить это,— наставительно сказалъ Данила Лукичъ.— Можетъ-быть, работа и тяжела на первыхъ порахъ покажется…
Викторъ засмялся.
— Да работы почти нтъ.
— Какъ же такъ? За что же платитъ?— изумился отецъ.
— Просто блажь пришла,— пояснилъ сынъ.— Одному жить, врно, скучно, вотъ и изобрлъ должность домашняго секретаря. Мн кажется, онъ даже спать немного боится одинъ въ комнат. Чудакъ!
Онъ засмялся.
— Я нынче узналъ, что онъ спиритизмомъ занимается. Въ духовъ вритъ. Чертовщину какую-то слышитъ, стуки. Блажь все!
Данила Лукичъ задумался и покачалъ головой.
— Блажь, блажь! Имъ хорошо блажить, а молодого человка держать безъ дла значитъ портить, къ тунеядству пручать… Нтъ, это, врно, на первыхъ порахъ работы у тебя мало. Погоди, еще навалятъ! Заохаешь! Нтъ, солидный человкъ даромъ платить денегъ юнош не станетъ. Такъ нельзя!
Въ квартир, между тмъ, началась веселая возня по поводу перезда въ новое помщене. Лиза, Катя, Таня и Пелагея Никитична хлопотали усердно, укладывая старый скарбъ, смотря, какъ его выносятъ на возы. Всхъ радовалъ перездъ на новую квартиру, вс весело смотрли, перебравшись въ эту квартиру, на новую обстановку, довольно щеголеватую, довольно красивую. Пелагея Никитична совсмъ преобразилась, оживилась, помолодла при вид новой мебели, новыхъ лампъ, новой обстановки, ничмъ не напоминавшей о недавней нужд. Каждая бездлушка радовала ее, говорила ей о конц горькаго прошлаго. Она почувствовала даже, что она стала добре, что вс стали ей дороже…
Когда Ольхинъ пришелъ изъ должности въ эту квартиру, онъ былъ такъ пораженъ видомъ новой мебели, что у него даже руки опустились. ‘Господи, да чего же все это стоитъ?’ мелькнуло въ его голов, и тотчасъ же онъ сообразилъ, что жена влзла въ долги. Его обнимали и цловали его двочки, веселыя, радостныя, а онъ смотрлъ на все почти со страхомъ, растеряннымъ взглядомъ.
— Пелагея Никитична, да чего же все это стоитъ? Во что обошлось?— пробормоталъ онъ.— Неужели ты ршилась…
Она развязно и бойко подошла къ нему, обняла его и весело остановила его на полуслов:
— Не бойся, не бойся, ни гроша ни у кого не взяли въ долгъ! Все на свои деньги сдлано.
И заговорила о томъ, что все это въ сущности только на видъ дорогимъ кажется: мебель не волосомъ набита, обивка дешевая, работа простая, рыночная. И съ чисто женской хитростью перешла къ другой тем, заслонилась дтьми:
— А ужъ какъ дти-то рады! Взгляни, ожили! Прыгаютъ, смются! Да ты хоть бы приласкалъ ихъ! Ахъ, сухарь черствый!
Впервые ей приходилось напоминать ему, что нужно приласкать дтей.
Онъ вспомнилъ о нихъ, занялся ими и, видя ихъ искреннюю радость, почувствовалъ, что у него на глаза навертываются слезы — хорошя слезы отца, видящаго счасте дтей…
Съ этой минуты жизнь въ семь Ольхиныхъ пошла по новому. Никогда не жила семья такъ согласно, такъ весело, какъ теперь. Ольхинъ иногда тяжело вздыхалъ, когда ему приходилось уходить изъ дома въ должность, такъ хорошо, такъ сердечно, такъ уютно было теперь дома. Смущала старика только болзнь Носовой, да безпокоило его будущее двочекъ. Хотя жена и говорила ему, что Никоновъ похлопочетъ объ опредлени Кати и Тани на казенный счетъ въ гимназю, а Лизу пристроить на фельдшерске курсы, но все же это покуда были одни общаня. Старикъ понималъ, что именно теперь нужно ковать желзо, хлопотать о дочеряхъ. Несмотря на увреня жены,— что Никоновъ пристроитъ двочекъ и что его не нужно безпокоить визитами, онъ счелъ за необходимое сходить къ Никонову, напомнить ему о двочкахъ и кстати поблагодарить его лично за сына. ‘Нельзя-же невжей быть: люди намъ добро длаютъ, а мы имъ и спасибо не скажемъ!’ Онъ, не говоря ни слова дома о своемъ намрени, собрался въ одинъ изъ воскресныхъ дней къ Никонову.
Прифранченный, съ офицальнымъ видомъ, съ робостью въ душ, позвонилъ онъ у дверей Никонова, вошелъ въ прихожую и попросилъ лакея доложить о своемъ приход.
— Пожалуйста, голубчикъ, доложите, что ихъ превосходительство желаетъ видть Ольхинъ, Данила Лукичъ Ольхинъ,— проговорилъ онъ, оправляясь передъ зеркаломъ. въ прихожей.— Не забудете?
— Нтъ-съ, какъ можно,— вжливо отвтилъ лакей,— Виктора Даниловича батюшка?
— Такъ, такъ, онъ самый,— заявилъ Ольхинъ.— Батюшка! Такъ и доложите!
.Лакей ввелъ его въ залу. Ольхинъ съ фуражкой въ рук, торопливо приглаживая волосы на вискахъ, чувствуя точно свинецъ въ ногахъ, остановился у входной двери залы и сталъ ждать. Прошло нсколько томительныхъ минутъ. Заслышавъ шаги, Ольхинъ встрепенулся, сталъ мысленно приготовляться, какъ и что говорить: сперва поблагодарить за сына, потомъ попросить протекци для дочерей.
Въ глазахъ его было темно, когда вышелъ къ нему Никоновъ. Ольхинъ, вертя въ рукахъ фуражку, заговорилъ поспшно, сбивчиво, бормоча:
— Ольхинъ, ваше превосходительство, имю честь представиться, Данила Лукичъ Ольхинъ, отецъ Виктора Даниловича Ольхина, ваше превосходительство…
Никоновъ, въ свою очередь немного смущенный, не зная, какъ держать себя съ этимъ постителемъ, съ этимъ обманутымъ имъ когда-то мужемъ, подошелъ къ нему.
— Очень радъ, очень радъ,— заговорилъ онъ, съ несвойственной ему поспшностью, протягивая руку.
Ольхинъ поднялъ глаза, взглянулъ въ лицо хозяину, хотлъ протянуть руку, выронилъ фуражку и, растерявшись, не спуская глазъ съ Никонова, немного открывъ ротъ, почти прислъ, шаря по полу, чтобы поднять фуражку. Никоновъ, тоже смущенный этимъ взглядомъ, въ свою очередь наклонился, чтобы помочь Ольхину поднять фуражку. Ольхинъ забормоталъ: — Ничего-съ, ничего-съ, ваше превосходительство… Неловокъ я… дикарь, совсмъ-съ… отвыкъ въ архив…
Онъ спутался, смолкъ, самъ: не зная, что поразило его, при взгляд на лицо Никонова. Никоновъ тоже смотрлъ растеряннымъ, но уже старался овладть собою.
— Не волнуйтесь,— проговорилъ онъ, наконецъ.— пройдемте въ кабинетъ. Чмъ могу служить?
Онъ взялъ Ольхина подъ руку фамильярно, по-дружески, какъ ровню, и прошелъ съ нимъ въ свой кабинетъ.
— Мой сынъ и моя жена…— началъ Ольхинъ.
— Да, я знакомъ уже съ ними,— сказалъ Никоновъ.
— Знакомы-съ, ваше превосходительство?— спросила. Ольхинъ и, растерянно взглянувъ на Никонова, усмхнулся.— Да-съ, точно… робокъ я, ваше превосходительство, и притомъ не просилъ никогда… Точно-съ знакомы… Какъ же, какъ же, сынъ и жена говорили, давно знакомы!
Никоновъ, покусывая губы отъ смущеня, пробормоталъ:
— Она, конечно, говорила вамъ…
— Да-съ, да-съ. Давно, какъ же,— заторопился перебить его Ольхинъ.— Я такъ обязанъ, ваше превосходительство, такъ обязанъ… Пришелъ поблагодарить ваше превосходительство за все…
На душ у Ольхина становилось тяжеле и тяжеле. Наконецъ, онъ не выдержалъ и съ горечью проговорилъ:
— Ахъ, ваше превосходительство, если бы не нужда, врьте, никогда не сталъ бы утруждать. Дти, дти, вотъ что заставляетъ идти просить. Сына могъ еще кое-какъ поставить на ноги, благо сестра помогала воспитывать двочекъ, а теперь — сестра умираетъ, и нтъ средствъ, никакихъ средствъ…
Въ его душ все росло горькое возбуждене:
— Красть не умлъ, низкопоклонничать не умлъ, вотъ и остался безъ средствъ. Честь и совсть — вотъ все, что было-съ у меня, другого ничего не было, и этимъ примру и наставленямъ сестры обязанъ и дорожилъ, потому что безъ этого… Что-жъ говорить, сами изволите понимать лучше меня… А теперь — и честь, и совсть есть, а дти… двочки-съ мои могутъ…
Онъ растерялся, испугался своихъ собственныхъ словъ, какъ неприличной дерзости, и ршительно, съ какимъ-то отчаянемъ закончилъ:
— Не умю-съ, ваше превосходительство, даже говорить!
Никоновъ съ набожнымъ чувствомъ проговорилъ:
— Святой вы человкъ, святой!
Ольхинъ безнадежно вздохнулъ.
— Глупымъ, ваше превосходительство, звали всегда, глупымъ. Что же, я согласенъ. Богъ не далъ ума великаго. Ученье даже не давалось въ юности… Потомъ почитывалъ, думалъ, только что толку безъ смлаго, такъ сказать, ума?.. Да меня не это огорчаетъ, не всмъ же таланты и умъ даны. Огорчаетъ, что вотъ изъ-за этой глупости мои двочки могутъ, погибнуть. Это огорчаетъ.
Никоновъ поспшилъ его успокоить, далъ общане устроить двочекъ, сказалъ, что Виктора онъ взялъ къ себ въ домашне секретари не безъ задней мысли, такъ какъ мальчику надо еще доучиться, экзамены сдать, чтобы стать прочно въ обществ.
— Да-съ, да-съ, ваше превосходительство, это вы врно изволили замтить, надо поучиться,— поспшно и оживленно согласился Ольхинъ.— Я говорилъ, говорилъ,— не послушалъ онъ меня. Много потратилъ я на него, ротратилъ бы и еще, на то я и отецъ, только бы онъ доучился. Такъ нтъ! Сказалъ, что облегчить меня хотлъ, потому и гимназю бросилъ, а разв я ропталъ! Съ себя рубашку готовъ былъ снять, лишь бы у него все было. Кому же и заботиться о дтяхъ, какъ не отцу?
Никоновъ въ волнени прошелся по комнат.
— Къ несчастю, не вс понимаютъ такъ, какъ вы, что это святая обязанность,— сказалъ онъ.
— Это ужъ послднее дло-съ, ваше превосходительство!— вставилъ Ольхинъ.
— Да! послднее дло!— произнесъ Никоновъ, смиренно вздыхая.— И этимъ-то отцамъ вы служите живымъ укоромъ. Вашими устами самъ Господь осуждаетъ ихъ, изрекаетъ имъ приговоръ. И счастливъ тотъ изъ этихъ отцовъ, для котораго еще не все потеряно, которому Господь во-время далъ тяжелый урокъ и открылъ глаза на его обязанности.
Онъ перемнилъ тонъ и снова горячо сталъ уврять Ольхина въ своей помощи. Онъ осторожно намекнулъ и о денежной помощи, но Ольхинъ запротестовалъ. Онъ, слава Богу, не нищй, не инвалидъ. Другимъ нужне. Онъ только проситъ похлопотать, чтобы его дочерей приняли на казенный счетъ. Тоже служилъ, можетъ, кажется, объ этомъ просить. Другихъ же принимаютъ на казенный счетъ. Конечно, безъ протекци трудно. Онъ и проситъ протекци.
— Прокормить и одть дтей, на это у меня всегда хватитъ средствъ, тяжело только платить за ученье, на это нтъ средствъ,— говорилъ Ольхинъ:— потому и безпокоилъ, ваше превосходительство, протекци прошу…
— Хорошо, хорошо, я все устрою,— успокоилъ его Никоновъ.— Не заботьтесь ни о чемъ.
Ольхинъ счелъ нужнымъ откланяться, пятясь къ дверямъ. Никоновъ опять пожалъ ему руку, опять взялъ его подъ руку, провожая до прихожей.
Старикъ вышелъ отъ Никонова съ страшной головной болью. Казалось, его голова жалилась свинцомъ и была сдавлена тяжелыми обручами. Онъ не могъ даже думать ни о чемъ, не могъ дать себ отчета, что съ нимъ длается, что его гнететъ. Отрывочно только вспоминалось, какъ онъ растерялся, взглянувъ на Никонова. Фуражку даже выронилъ изъ рукъ. Почему? Онъ не зналъ. Робокъ онъ очень, не просилъ никого ни о чемъ, а тутъ просить пришелъ. Съ какой особой пршлось бесдовать! Подаяне тоже хотлъ Никоновъ ему дать. Точно по сердцу это рзнуло. Онъ не нищй. Просить пристроить на казенный счетъ дтей — это такъ, но къ частной благотворительности прибгать — слава Богу, силы у него еще есть. Все это отрывочно проносилось въ его голов. Но и отъ этихъ отрывковъ мыслей ему было еще тяжеле. Голову ломило страшно. Казалось, онъ что-то позабылъ и мучительно старался вспомнить. Что хотлъ онъ вспомнить — онъ и самъ не зналъ. Вс послдня событя, видно, подкосили его, болзнь Настасьи Порфирьевны подкосила, о смерти напомнила. ‘Что-жъ, смерть? Умереть легко — жить трудно. Кому трудно? Кто не уметъ жить съ легкимъ сердцемъ. Да, чтобы не мучиться, надо жить съ легкимъ сердцемъ. Такъ вотъ и живутъ т, побдители. Потому и побдители они, что живутъ съ легкимъ сердцемъ’. Онъ попробовалъ думать на эту тему, занимавшую его нердко за послднее время, но эти мысли не вязались. Онъ точно въ бличьемъ колес вертлся мысленно.
Онъ пришелъ домой не веселый, въ угнетенномъ настроени, съ головною болью. Но при вид дтей, беззаботныхъ, веселыхъ, смющихся, онъ постарался пересилить себя, приласкать дтвору, отвтить шутками на шутки Что-жъ отравлять имъ праздникъ?
Лиза спросила, гд онъ былъ.
— У Никонова, голубка, у Никонова,— отвтилъ онъ, цлуя ее.
— Ну, что же? Будетъ онъ хлопотать?
— Да, да, общалъ!
— И обо мн?
— Обо.всхъ! обо всхъ!
— Какое счастье! Точно гора у меня съ плечъ свалилась,— сказала она, обнимая отца.— А я ужъ боялась, что мн не придется поступить на курсы.
Она начала разсказывать отцу, что она уже хотла искать мста гувернантки. Послужить годъ-два, а потомъ, прикопивъ немного денегъ, идти на курсы.
— Ну, вотъ теперь и не надо будетъ брать мста гувернантки,— замтилъ отецъ.— Никоновъ все устроитъ.
— Должно-быть, онъ очень добрый!— горячо сказала она и прибавила:— и какой симпатичный на видъ!
Отецъ посмотрлъ на нее вопросительно.
— Разв ты его видла?
— Нтъ, портретъ его у Виктора въ альбом. А ты замтилъ, у него лобъ и брови совсмъ какъ у Виктора.
Отецъ широко раскрылъ глаза и безотчетно смутился. Внезапно онъ вспомнилъ, что, дйствительно, она права. Вроятно, именно это сходство и поразило его, правда, безсознательно, но все же поразило, такъ что онъ, взглянувъ на Никонова, выронилъ изъ рукъ фуражку, точно постарвшаго виктора увидлъ. Тогда онъ не понялъ этого, теперь понялъ какъ-то вдругъ. Онъ, въ непонятномъ для него самого смущени, возразилъ:
— Ну, вотъ еще! Лобъ, какъ лобъ, брови, какъ брови.
И тотчасъ же подумалъ: ‘Да чего же это я волнуюсь? что тутъ такого особеннаго? мало ли людей есть похожихъ другъ на друга?’ Ему даже стало странно, что тогда, при встрч съ Никоновымъ, его могло смутить до такой степени это сходство, и что теперь онъ взволновался отъ этого же…
Встртивъ Пелагею Никитичну, онъ сообщилъ и ей, что былъ у Никонова. Она тревожно взглянула на него испытующимъ взглядомъ. Онъ спокойно и нсколько вяло передалъ ей сущность свиданя, то-есть то, что Никоновъ далъ слово опредлить дтей. Ее продолжала немного тревожить перемна въ его лиц, его блдность, она осторожно спросила, что съ нимъ? онъ просто отвтилъ, что у него немного болитъ голова.
— Такъ, пустяки, пройдетъ,— поторопился онъ прибавить.— Не стоитъ и говорить.
Она заботливо посовтовала:
— Отдохнулъ бы ты, Даня! Работаешь ты много!
— Ну, вотъ, выдумала!— Онъ постарался, улыбнуться.— Безъ труда нтъ и плода.
Онъ ласково поцловалъ ее въ лобъ.
— Заботишься все о своемъ старик!
Его всегда трогали ея заботы о немъ, ея участе. Ничмъ этимъ онъ не былъ избалованъ.
Въ четвертомъ часу вся семья собралась за обденнымъ столомъ. Ольхинъ хотлъ-было отказаться отъ обда вслдстве головной боли, но переломилъ себя. Встревожить еще всхъ, сказавъ, что у него болитъ сильно голова. Богъ всть, что подумаютъ. Начнутъ хлопотать. День только испортитъ онъ всмъ. Праздниковъ-то въ жизни не много.
Онъ пошелъ въ столовую. Катя и Таня захватили его подъ руки и тормошили. Лиза уговаривала ихъ, смясь:
— Да дайте вы покой пап. Руки у него оторвете!
Пелагея Никитична вышла въ столовую, тоже оживленная, веселая, болтая съ Викторомъ. Вчера онъ впервые топалъ на Стрлку съ Никоновымъ, Чупровыми и Заринымъ и передавалъ свои впечатлня. Никоновъ вчера опять прорвался, сбросилъ постную маску, развернулся, говорилъ съ встртившимися старыми товарищами о прошломъ сезон, о балет, о цирк, разспрашивалъ, какя увеселеня будутъ лтомъ въ Петербург. Совсмъ преобразился.
— Потомъ вдругъ спохватился, нахмурился, завздыхалъ: ‘ахъ, грхи наши тяжке! грхи наши тяжке’. Поджалъ губы, насупилъ брови,— совсмъ постникъ! Удивительны у него эти переходы,— со смхомъ закончилъ Викторъ.
— Смотри, самъ подъ старость не будь такимъ!— шутливо сказалъ Ольхинъ, стараясь казаться здоровымъ и веселымъ.— Старость это не радость.
— Ну, вотъ, съ чего это?— засмялся Викторъ:— никогда этого со мной не будетъ.
— Какъ знать, какъ знать! Можетъ-быть, и будетъ. Недаромъ лицомъ на него похожъ, можешь и характеромъ походить,— пояснилъ Ольхинъ.
Пелагея Никитична выронила изъ рукъ ложку. Ее точно чмъ-то ударило. Викторъ бросилъ на нее мимолетный взглядъ, точно спрашивая, что съ нею. Ольхинъ, ничего не замчая, продолжалъ:
— Сегодня, какъ увидалъ я его — остолбенлъ даже, хоть и не понялъ сразу, съ чего, что поразило. А потомъ, здсь вотъ, въ твоемъ альбом увидалъ его портретъ и сообразилъ — сходство бросилось въ глаза, лобъ, брови похожи.
Опять что-то стало давить ему голову, непонятное, смутное.
Онъ машинально потеръ лобъ рукою.,
— Голова у меня сегодня разболлася, давитъ что-то,— сказалъ онъ.
— Ты легъ бы,— заботливо, сдавленнымъ голосомъ проговорила Пелагея Никитична, блдная, какъ бы осунувшаяся.
Викторъ не сводилъ съ нея вопросительнаго взгляда.

IX.

Дни стояли безоблачные, солнечные, знойные. Всхъ манило изъ душныхъ комнатъ на улицу, на свжй воздухъ, за городъ. На душ становилось легче, свтле. Веселое настроене царствовало и въ квартир Ольхина. Оно смущалось только воспоминанями о томъ, что гд-то тамъ, въ маленькой душной комнат прюта, угасаетъ жизнь дорогого существа. Конечно, эти грустныя воспоминаня смущали всхъ, кром Пелагеи Никитичны, никогда не чувствовавшей особенной симпати къ Настась Порфирьевн. Ей было все равно, здорова ли, жива ли эта женщина, чуждая ей по натур, по дятельности, по взглядамъ. Изъ трехъ дочерей Ольхиныхъ боле всего было тревогъ у Лизы, какъ у старшей изъ сестеръ, уже понимавшей вполн все то, чего не понимали еще ея сестренки. Не одна болзнь тетки безпокоила ее, ей щемило сердце и то, что отецъ почти не бываетъ дома, работаетъ, какъ волъ, и отмриваетъ ежедневно таке концы, что и молодой человкъ усталъ бы отъ этой ходьбы. Забжать на нсколько минутъ къ сестр, сходить въ должность утромъ, вернуться пообдать, потомъ опять идти въ должность на вечерня занятя, придти домой вечеромъ, когда было уже время ложиться спать, все это стало привычнымъ дломъ для Ольхина, повторялось изо дня въ день. Лиза нжно и заботливо говорила ему:
— Папа, ты слишкомъ много работаешь, утомляешь себя.
Старикъ бодрился:
— Вотъ глупости! Нельзя же, Лизокъ, на боку лежать! Вотъ вы вс теперь, по крайней мр, не нуждаетесь ни въ чемъ. Ужъ это одно мн силы придаетъ. Да и привыкъ я, голубка. Только въ послдне два-три года немножко пооблнился, пораскисъ, а то вдь я и прежде, когда вы малы были, не меньше работалъ. Ого! я малъ-малъ ростомъ, а силы много! Вотъ когда твой покойный братъ Ваня былъ долго боленъ, ты еще крошкой была,— я чуть не по восемнадцати часовъ въ сутки работалъ,— а ничего, не уставалъ. Всего было, маточка. Тоже рождались и умирали дти, жалованья не хватало, ну, и прирабатывалъ на сторон: тамъ прихватить, тутъ урвешь — глядишь, и не голодаемъ! Люби кататься — люби и саночки возить.
Онъ начиналъ вспоминать трудные пероды своей жизни, не безъ удовольствя воскрешая въ памяти, какъ онъ упорнымъ трудомъ побждалъ нужду. Тутъ не было стремленя похвалиться какими-нибудь подвигами, а являлось желане отдохнуть душой, припоминая тяжелый, честно пройденный путь. Онъ иногда повторялся по-стариковски, разсказывая эти истори изъ прошлаго, порой входилъ въ самыя мелочныя подробности, запавшя особенно ярко въ его память. Вотъ въ дом тяжелые роды, Пелагея Никитична кричитъ и бранится, а онъ переписываетъ контрактъ на дорогой гербовой бумаг, ни одной ошибки нельзя сдлать, подскоблить нигд нельзя, душа тамъ, у роженицы въ комнат, а глаза должны слдить тутъ за каждой буквой, за каждой запятой…
— Что длать, что длать! Плата была предложена хорошая за работу, а въ дом безденежье и предстояли расходы больше. Нужно акушерк дать, священнику заплатить. Ну, и вывертывался…
Лиза слушала эти разсказы съ особенною любовью. Отецъ длался ей еще дороже, чмъ прежде.
— Въ послдне два-три года немного опустилъ руки, а и вышло не хорошо, надо было не опускать рукъ, скопилъ бы, можетъ-быть, что-нибудь,— заканчивалъ онъ.— Да лнь-то прежде насъ родилась. Дашь ей поблажку и раскиснешь. Ну, да я подтянусь!
Онъ даже не сознавалъ, что въ послдне два-три года онъ только потому и не бралъ подобныхъ частныхъ занятй, что почувствовалъ страшный упадокъ силъ. Теперь силы, казалось, вдругъ явились снова — явились вслдстве сознаня, что безъ постороннихъ заработковъ нельзя свести концовъ съ концами. Зато какъ радовался онъ, видя, что въ дом нтъ нужды.
— Вотъ и мама наша, какъ пришлось расчетливе жить, стала практичне,— тайкомъ говорилъ онъ Лиз.— Ты смотри, какъ умудрилась. Тридцать рублей только въ мсяцъ прибавилось, расходы увеличились, а гляди — не только концы съ концами сводимъ, а даже роскошничаемъ — и столъ, и все такое у насъ, какъ слдуетъ.
Самой Пелаге Никитичн онъ цловалъ руки, замчая ей:
— Тяжело теб справляться, родная? Ну, да что длать! Спасибо теб, что ухитряешься по одежк протягивать ножки.
Ольхина торопливо успокаивала его, говорила, что ей не трудно, смущалась въ душ, сознавая, что она обманываетъ этого добраго человка, что она ведетъ хозяйство при помощи невдомыхъ ему источниковъ. Ея смущене переходило въ какое-то болзненное чувство, когда Лиза, въ отсутстви отца, говорила ей:
— Ахъ, какъ тяжело смотрть на папу. Бьется онъ ради насъ, какъ рыба объ ледъ. Мы вотъ, сыты, одты, а онъ даже не видитъ почти насъ…
— О, если-бъ можно было уговорить его не работать столько,— воскликнула однажды порывисто Пелагея Никитична:— я была бы вполн счастлива.
— Тогда опять нужда началась бы, мама,— замтила Лиза.
— Да нтъ, свели бы концы съ концами! Не померли бы безъ этихъ тридцати рублей!— отвтила Пелагея Никитична и смолкла, боясь проговориться.
Ее начинала мучить мысль, что вотъ онъ, этотъ старикъ, затягивается въ трудъ, убиваетъ свое здоровье, а ради чего? Ради того, что она не можетъ, не ршается сказать ему: ‘Перестань работать! Твои деньги не нужны теперь! Не на нихъ покупается наше довольство’. Каждый его случайный вздохъ, утомленное выражене его лица, стонъ во сн, подслушанный ею ночью, все отзывалось теперь въ ея душ, какъ упрекъ за то, что она заставляетъ человка затягиваться до смерти подъ тяжелой лямкой, сознавая ясно и отчетливо, что ему вовсе не для чего тянуть ату лямку. Иногда въ ея голов стали появляться странныя мысли: ‘Заставить бы Никонова дать разомъ боле или мене крупную сумму и сказать Данил Лукичу, что я взяла рублевый билетъ въ лотерею и выиграла большой кушъ… Или сказать, что нашла деньги, и что потерявшй не является, значитъ деньги принадлежатъ намъ…. Дастъ ли Никоновъ большой кушъ? Сколько можно заставить дать?..’ Она, сама того не замчая, становилась все заботливе въ обращени съ обреченнымъ ею на непосильный трудъ человкомъ, и чмъ заботливе относилась она къ нему, тмъ сильне выражалъ онъ ей свою благодарность…
Былъ уже конецъ юля, когда въ одинъ прекрасный день Ольхинъ завернувъ утромъ къ Настась Порфирьевн, услыхалъ, что съ часу на часъ ждутъ сегодня смерти старушки. Докторъ сказалъ прямо, что она не доживетъ и до вечера. Онъ, растерянный, огорченный, спросилъ Ольгу Леонтьевну, дали ли знать Зариной. Та отвтила коротко и отрывисто, что Зарина и такъ ежедневно зазжаетъ въ прютъ, значитъ, давать знать ей нечего, и прибавила:
— Только вотъ сейчасъ вспомнила я, что сегодня она, пожалуй, и не прдетъ. На праздник она нынче. Благотворительную потху какую-то устраиваютъ!
— Ахъ, такъ надо дать знать, надо дать знать,— заторопился Ольхинъ.— Огорчится она, если что случится безъ нея…
— Все равно не прдетъ,— замтила отрывисто Ольга Леонтьевна.— Нельзя же не быть на благотворительномъ праздник.
— Что вы! Что вы!— возразилъ Ольхинъ и заявилъ:— я распоряжусь. Кстати забгу домой сказать, что я здсь пробуду день, чтобы не ждали дома… Лизу захвачу.
Онъ тутъ же въ прют написалъ Зариной о томъ, что сказалъ докторъ, и отправился домой за Лизой.
День былъ удивительно хорошъ и какъ нельзя боле поблагопрятствовалъ тому благотворительному празднику, на которомъ, по словамъ Ольги Леонтьевны, должна была присутствовать Зарина.
Этотъ благотворительный праздникъ былъ назначенъ въ одномъ изъ загородныхъ дворцовъ. Въ программу праздника входили: базаръ, аллегри, дтскй балъ утромъ, балъ для взрослыхъ вечеромъ. Мстное благотворительное общество устраивало ежегодно по одному такому празднику, и на эти праздники билеты разбирались съ бою. Можетъ-быть, главнымъ образомъ, вляло на успхъ то обстоятельство, что праздники давались во дворц — загородномъ, необитаемомъ никмъ, но все же во дворц. Окрестные дачники, возвращаясь на зиму въ Петербургъ, долго разсказывали друзьямъ и знакомымъ, какъ они и ихъ дти веселились и танцовали ‘во дворц’. Сборы съ праздниковъ были такъ велики, что почти исключительно на нихъ содержался и большой прютъ для бдныхъ дтей, и богадльня для престарлыхъ женщинъ, требовавше очень ничтожныхъ пособй отъ членовъ-благотворителей, въ числ которыхъ состояла и Зарина. Ни для кого не было тайной, что уступка дворца для праздниковъ, успхъ этихъ праздниковъ, необременительность содержаня прюта и богадльни и самое процвтане этихъ учрежденй было дломъ высокой покровительницы мстнаго благотворительнаго общества. Но успхъ ныншняго праздника долженъ былъ превзойти вс ожиданя: дачи въ окрестностяхъ были въ, это лто вс биткомъ набиты народомъ, погода за нсколько дней до праздника вполн установилась, новый секретарь общества придумалъ какя-то новыя увеселеня для дтей, и билеты на входъ во дворецъ были уже распроданы за недлю. Въ день праздника все мстное населене было въ возбужденномъ состояни везд дти, барышни, молодые люди, дамы и мужчины спшили облечься въ новые наряды. По залитымъ солнцемъ тнистымъ аллеямъ неслись экипажи по направленю ко дворцу. Тутъ же тянулись вереницы пшеходовъ, спшившихъ если не быть во дворц, то постоять около него, посмотрть на нарядную толпу, послушать музыку. Движене массы людей, пестрота нарядовъ, звуки музыки, солнечный день, все это придавало всей дачной мстности праздничный видъ. Дворецъ, въ обыкновенное время пустой, необитаемый, угрюмый и холодный, теперь разукрасился цвтами, захлебнулся нарядною толпою, оглашался звуками музыки и, казалось, въ немъ воскресли снова времена той жизни, которая когда-то кипла въ немъ. Дамы-патронессы и свтске распорядители въ блестящихъ мундирахъ и во фракахъ, съ цвтными кокардами на груди, сновали уже у входа и въ залахъ, отбирали билеты, привтствовали гостей, размщались у колесъ аллегри, стояли за нарядными прилавками базара и буфета. Но праздникъ еще не вполн начался, ждали еще главныхъ высокопоставленныхъ лицъ, и члены благотворительнаго общества, собравшись въ отдльныя группы, толковали о новостяхъ дня, о близкихъ знакомыхъ, о разныхъ мелочахъ свтской жизни.
— Елена Григорьевна просила меня принять ея обязанности на себя,— сообщила одна изъ дамъ-патронессъ стоявшей около нея другой дам, тоже принадлежавшей къ числу членовъ комитета.
— Разв она не будетъ на праздник?— спросила послдняя не безъ любопытства.
Про Елену Григорьевну все боле и боле говорили въ свт, зная ея семейныя дла.
— Надюсь, Елена Григорьевна не больна?— раздался вопросъ стоявшаго тутъ же господина во фрак, съ кокардой въ петлиц.
— О, нтъ, нтъ! Она здорова и, конечно, прдетъ,— сказала сообщившая новость дама-патронесса.— Но ее сейчасъ извстили, что ея Настасья Порфирьевна умираетъ. Елена Григорьевна и похала къ ней, когда я за ней зазжала передъ отъздомъ сюда…
Какой-то юный распорядитель спросилъ:
— Кто эта Настасья Порфирьевна?
Остальные слушатели не предложили этого вопроса, но нкоторые изъ нихъ тоже недоумвали.
— Начальница прюта Елены Григорьевны, ея бывшая гувернантка,— отвтила дама-патронесса.
И прибавила:
— Она уже давно хвораетъ. Старушка. Конечно, жаль ее. Но что-жъ длать, нельзя же вчно жить.
Кто-то замтилъ:
— Это разстроитъ Елену Григорьевну. Зачмъ ей сказали, что та умираетъ.
— Она сама требовала, чтобы ее извстили, когда той станетъ очень худо,— пояснила дама-патронесса.— Она ее очень любила…
— Кого же она не любитъ!
— О, да, она такъ добра!
Секретарь комитета, штабный полковникъ, состоявшй членомъ комитетовъ чуть ли не въ десяти благотворительныхъ обществахъ, худощавый, съ желчнымъ лицомъ, съ хищническимъ взглядомъ, дождался, когда дама-патронесса останется одна, и торопливо заговорилъ съ нею:
— Вы, Софья Павловна, не забыли о моей protge?
— Разумется, нтъ,— отвтила дама-патронесса.— Какъ только умретъ Настасья Порфирьевна, я сейчасъ же представлю Елен Григорьевн вашу… вашу… Марковой, кажется, ее зовутъ?
— Да, Маркова, вдова гвардейскаго капитана. Изъ хорошей семьи.
Дама-патроесса вздохнула.
— Настасья Порфирьевна этимъ не могла похвалиться. Знаете, жаль ее, такъ какъ Елена Григорьевна очень привыкла къ ней, но для прюта въ сущности нужна перемна, нужны реформы. Настасья Порфирьевна… какъ бы сказать… слишкомъ въ курятникъ его превратила: насдкой надъ цыплятами была. Я понимаю, что семейное начало прекрасно, но изъ учебнаго и воспитательнаго заведеня нельзя длать семью. Тутъ нужны дисциплина, правильная педагогическая система, строгость съ этими будущими кухарками и прачками…
Она что-то вспомнила и, оборвавъ рчь, прибавила:
— А вы знаете, новый попечитель прюта Сысоевъ тоже иметъ въ виду кандидатку на это мсто.
Она сдлала гримасу.
— Не много ли онъ беретъ на себя?— сказалъ секретарь.— Если ему выхлопочутъ за его ежегодные взносы орденъ или что-нибудь въ этомъ род, то, кажется, онъ могъ бы понять, что вмшиваться въ дла ему не кстати. Быть содержателемъ питейныхъ заведенй и быть распорядителемъ въ благотворительномъ воспитательномъ учреждени — это дв вещи разныя.
— Но все же имйте въ виду, что у вашей protge есть конкурентка и не безопасная, такъ какъ…
Дама понизила голосъ:
— Вы знаете, дла прюта очень плохи, и бдная Елена Григорьевна въ большой зависимости отъ этого Сысоева. Ахъ, какъ мн жаль ее.
— Знаю,— отвтилъ секретарь.— Но скажите, другихъ конкурентокъ нтъ?
Дама-патронесса пожала плечами.
— Конечно, есть. Я думаю, даже помощница Настасьи Порфирьевны будетъ разсчитывать на это мсто. Но…
Онъ усмхнулся и перебилъ ее:
— Ну, это-то не страшно: она, кажется, едва грамотна, кончила образоване въ этомъ же прют или гд-то въ другомъ подобномъ заведени. Я не знаю даже, какъ могли ее держать въ помощницахъ.
Дама-патронесса пожала плечами:
— Съ Настасьей Порфирьевной, вы знаете, не легко было сладить: захотла и сдлала ее помощницей… Елена Григорьевна давала ей слишкомъ много воли…
Покуда шли эти толки о будущемъ прюта Зариной, сама Зарина торопливо собиралась въ прютъ, волнуемая самыми разнородными чувствами. Когда утромъ ей подали записку, извщавшую ее объ опасномъ положени Носовой и подписанную какимъ-то Ольхинымъ, она ршилась тотчасъ же хать въ прютъ. Но ей доложили о прзд той дамы-патронессы, которая говорила о ней на праздник, и она вспомнила, что она должна быть на этомъ праздник. О ней такъ много говорили за послднее время въ обществ, что ей нужно было показываться везд, спокойной, бодрой, по возможности-веселой, чтобы подавить и заглушить вс толки, уже доходивше до того, что ее считали совершенно разоренной и брошенной мужемъ. Въ свт уже произносилось слово ‘разводъ’, когда говорили о ней. Никогда не любила она этого свта, а теперь почувствовала къ нему почти ненависть, потому что онъ насильно заставлялъ ее улыбаться и казаться веселой въ то время, когда у нея несчастя слдовали за несчастями, когда у нея умирало послднее дорогое ей существо. Попросивъ свою подругу по комитету благотворительнаго общества замнить ее въ начал праздника, она стала одваться, чувствуя, что ее душатъ слезы, и стараясь подавить ихъ. Она одвалась какъ на праздникъ и должна была хать къ постели умирающей, теперь ее волновало и раздражало даже это, повидимому, ничтожное обстоятельство. Несмотря на сильно посдвше волосы, она была еще удивительно хороша собою, хотя это прекрасное лицо, казалось, было вылплено изъ благо полупрозрачнаго воску. Долгая свтская жизнь давно научила ее умть владть собою и казаться всегда невозмутимо спокойной и немного холодной, сохраняя на лиц неизмнно благосклонную, привтливую улыбку, тмъ не мене, теперь что-то мучительно-грустное было въ выражени ея темныхъ глазъ, въ складк сжатыхъ губъ, въ слегка сдвинутыхъ точно отъ внутренней подавленной боли темныхъ бровяхъ. Ея блестящее холоднымъ блескомъ стали срое платье съ отдлкой изъ кружевъ цвта кремъ, такая же шляпка съ букетомъ блыхъ розъ, отсутстве какихъ-нибудь другихъ боле яркихъ цвтовъ, все какъ бы говорило о траур.
Когда она подъхала къ зданю прюта, ее, противъ обыкновеня, не встртилъ никто, точно вс вымерли въ этомъ дом. Она приказала остановиться экипажу у воротъ, чтобы не звонить у параднаго подъзда, прошла черезъ дворъ по мосткамъ, вошла въ сни и остановилась въ недоумни: изъ смежной съ снями залы послышались страшные звуки — хохотъ, смхъ, визгъ. Она хорошо знала эти проявленя истерики: не разъ въ ея присутстви длались истерическе припадки съ разными барынями. Зарина, давно прученная жизнью скрывать свои чувства подъ маскою спокойствя и привтливости, всегда съ брезгливостью говорила въ этихъ случаяхъ: ‘неужели отъ этого нельзя воздержаться’. Ей казалось это даже чмъ-то вульгарнымъ. Порядочные люди должны умть скрывать вс свои чувства. Десятки лтъ она только и длала, что вырабатывала это умнье. Зачмъ? На этотъ вопросъ былъ одинъ отвтъ: ‘этого требуютъ приличя’. Жаловаться, рыдать, кричать — безтактно, неприлично, вульгарно. Здсь тоже было это вульгарное проявлене чувства, но оно проявлялось здсь не у одной личности, а у цлой массы личностей, являлось чмъ-то въ род заразной болзни. Въ прютахъ это бываетъ нердко: сдлается истерика съ одной двочкой — тотчасъ же повторяется то же явлене съ другой, съ третьей, съ десяткомъ двочекъ. Иногда дло доходитъ чуть не до пляски св. Витта. Трудно передать впечатлне, производимое подобными невольными истериками среди дтей. Это надо видть. Тутъ теряются порою самые опытные люди, не зная, какъ и чмъ помочь. Елен Григорьевн стало какъ-то жутко отъ этихъ криковъ, рыданй, смха, но она пересилила себя и вошла въ залъ. Въ зал былъ полный безпорядокъ, двочки бились въ истерическихъ конвульсяхъ, крича и плача. Около двочекъ заботливо хлопотали Ольга Леонтьевна, поджавшая сосредоточенно губы, и сденькй, тоже высохшй и какъ бы съежившйся отъ лтъ священникъ, кротко уговаривавшй дтей. Тутъ же распоряжалась съ серьезнымъ и озабоченнымъ лицомъ Лиза Ольхина, дышащая здоровьемъ, нсколько полная, но, тмъ не мене, стройная и подвижная. Зарина спросила первую попавшуюся ей на глаза воспитанницу, утправшую слезы:
— Что это значитъ? Что случилось?
— О маменьк плачемъ,— отвтила та.
— Какъ? умерла?— торопливо спросила Зарина и испугалась безотчетно, хотя и знала, что смерти Настасьи Порфирьевны ждали съ часу на часъ.
— Нтъ-съ, только докторъ вчера сказалъ, что надежды нтъ. Ольга Леонтьевна и позвала батюшку исповдать и пробщить маменьку, а потомъ отслужить за ея здоровье молебенъ. Дти и впали въ истерику.
Зарина покачала головой. Она пробралась къ Ольг Леонтьевн, такъ какъ та сама не подходила къ ней, совсмъ не замчая ея присутствя.
— Что это вы надлали?— съ упрекомъ сказала ей Зарина, здороваясь съ ней.
Ольга Леонтьевна сверкнула глазами, сдлавшимися необычайно злыми.
— Что я надлала — пробщила мамашу и молебенъ отслужила,— рзко и отрывисто заговорила она.— Коли на людей нтъ надежды, такъ Бога надо молить.
— Да, но вы видите, что вышло,— сказала Зарина, не обративъ вниманя на непривычно рзкй тонъ всегда молчавшей въ ея присутстви Ольги Леонтьевны.
— Что вышло, ваше превосходительство? Что вышло?— запальчиво повторила помощница начальницы прюта, точно передразнивая Зарину,— Дти о матери плачутъ. Вотъ что вышло. Или истуканами они должны быть, когда они теряютъ, ваше превосходительство, все,— мать, прибжище, пропитане? Мы, слава Богу, въ такихъ понятяхъ ихъ не воспитывали.
Зарину точно что-то кольнуло, и она, всегда сдержанная, немного вспылила.
— Кажется, прюта не думаетъ никто закрывать!— сухо сказала она.
— Прютъ! прютъ!— гнвно повторила задыхающаяся отъ злобы Ольга Леонтьевна.— Это вы, ваше превосходительство, про стны-то? Он останутся! Он останутся! А что будетъ въ нихъ безъ маменьки, это одинъ Господь знаетъ. А стны — это рухлядь разваливающаяся — он останутся!
Зарина смутилась. Никогда и никто такъ не говорилъ съ нею и въ особенности Ольга Леонтьевна, безмолвная, сосредоточенная, автоматично повинующаяся. Только страшное, необъятное горе могло ее заставить такъ говорить. Казалось, въ ней прорвалась какая-то плотина, сдерживавшая чувства, и они теперь изливались дикимъ потокомъ рчей. Зарина растерянно оглядлась кругомъ. Обширный залъ былъ не казистъ, стны грязны, съ погнувшимся потолкомъ, скамьи и столы, казалось, отживали свой вкъ, протертые, полинявше, какъ бы покрытые лысинами, ярко выдававшимися на черномъ фон. Зарина прежде никогда этого не замчала. Веселыя и здоровыя лица дтей заслоняли отъ нея разваливающяся стны, ветшающую обстановку. Теперь веселыхъ лицъ не было, а при слезахъ и бдности они не казались и здоровыми. На минуту и Зарину охватило странное чувство: казалось, что все дйствительно погибнетъ со смертью ‘маменьки’. Но она тотчасъ же овладла собой и съ лаской въ голос сострадательно сказала:
— Бдная Ольга Леонтьевна, вы растерялись! Успокойтесь сами и успокойте дтей. Вы были двадцать лтъ помощницей при Настась Порфирьевн, я сдлаю васъ начальницей и все пойдетъ по-старому.
— Нтъ-съ, ваше превосходительство!— рзко воскликнула Ольга Леонтьевна.— Нтъ-съ! Настасью Порфирьевну боялись и уважали, а и то ее до гробовой доски довели, а меня и бояться не будутъ!
И, не давъ времени Елен Григорьевн опомниться, она заговорила желчно, захлебываясь отъ душившей ее злости:
— Цловальникъ въ попечители попалъ! Экономю, говоритъ, соблюдать надо. А маменька разв грошъ лишнй истратила когда на прютъ? Свое жалованье убивала. Хоронить будетъ нечмъ. А они: экономя!
Съ какимъ-то отчаянемъ она чуть не выкрикивала:
— У насъ вотъ, ваше превосходительство, стирали двочки охотно, а стирка не сласть, ваше превосходительство. Такъ почему же вс наперебой просились въ прачки? Потому маменька взяли да для прачекъ третье блюдо лакомое устроили, картофель вперемшку съ говядиной, поджаренный на сковородк, кашу пшенную съ тыквой или что-нибудь такое экстренное приготовляли. Такъ онъ, попечитель-то, цловальникъ-то, приказалъ прекратить это баловство. А какъ же мы заставимъ охотой работать, прачечному длу дтей будемъ обучать безъ насиля, безъ этого учебнаго пособя? Она, задыхаясь, закончила:
— Нтъ-съ, ваше превосходительство, если. вс учебныя пособя отнять, такъ и прюта не будетъ…
Въ другое время Зарина много бы посмялась наивностямъ Ольги, называющей третье блюдо прачекъ учебнымъ пособемъ. Теперь она могла только проговорить:
— Успокойтесь, это все разберется потомъ!
А сама чувствовала, что успокоиться теперь нужно ей самой: Ольга Леонтьевна приподняла передъ нею кончикъ завсы, за которую прежде не заглядывала Зарина. За этой завсой изводили, до гробовой доски довели ея милую Настасью Порфирьевну. И та никогда ни словомъ не обмолвилась объ этомъ! Да мало ли о ченъ никогда не обмолвилась ни словомъ Настасья Порфирьевна! А она многое могла бы поразсказать, Зариной вдругъ стало холодно и жутко при этой мысли. Она пошла изъ залы, чтобы подняться-по лстниц въ помщене Настасьи Порфирьевны. Ольга Леонтьевна въ порыв какой-то непонятной для нея самой ярости бросилась за ней, настигла ее въ прихожей и выкрикнула:
— Вы, ваце превосходительство, скоре ищите кого-нибудь и на мое мсто. Я дня не останусь посл похоронъ мамаши, дня не останусь!
Елена Григорьевна не выдержала и почти съ брезгливостью взглянула на нее.
— Хорошо! хорошо! Я васъ сама посл всего этого ни минуты не оставлю!— проговорила она.
— Нтъ-съ, нтъ-съ, не вы не оставите, а я уйду, я! Я простая двушка, а съ кабатчиками, соблазняющими воспитанницъ, служить не соглашусь, въ сдлки подлыя не пойду!
Зарина, прибавивъ шагу, уже спшила скрыться отъ этой ‘страшной женщины’, отъ этой ‘фури’, какъ она мысленно называла теперь Ольгу Леонтьевну. Брезгливость, вызванная въ ней этою женщиною, усиливалась при вид этой лстницы съ протертыми ступенями, при вид длиннаго темнаго коридора, наконецъ, при вид потемнвшихъ дверей помщеня начальницы. Она, бывавшая здсь чуть не ежедневно, казалось, все это видла нынче впервые.
— И какъ могла здсь жить столько лтъ Настя!— почти вслухъ проговорила она.— Это ужасно, ужасно!
И вдругъ ея сердце сжалось: да, жить тутъ было скверно, неуютно, тяжело, а между тмъ Настасья Порфирьевна жила ради нея среди этихъ неудобствъ, не жаловалась, вела образцово дтей. Какъ же она-то ничего этого не понимала прежде?..
Она, точно подавленная тяжелымъ гнетомъ, вошла въ узкй кабинетъ Настасьи Порфирьевны и затмъ въ такую же узкую спальню больной. Больная лежала на постели вся въ бломъ. Она походила на скелетъ, обтянутый пергаментомъ. Ракъ, сводившй ее въ могилу, давно уже не давалъ возможности питаться, и она, въ сущности, умирала голодной смертью. Зарина это знала, но теперь, посл словъ Ольги Леонтьевны, для нея эта фраза ‘умереть голодной смертью’ имла какое-то страшное значене, ей казалось, что дорогое, воспитавшее ее существо умираетъ голодной смертью не вслдстве болзни, но вслдстве нищеты — не мудрено, такъ какъ этою нищетою вяло здсь отъ тсноты и обстановки комнатъ, отъ полинявшаго и съежившагося отъ стирокъ шерстяного одяла больной, отъ каждой мелочи, начиная съ простой кровати и кончая потускнвшими стульями. И какимъ яркимъ, кричащимъ контрастомъ со всмъ этимъ былъ праздничный нарядъ Зариной.
— Пришла!— едва внятно прошептала Настасья Порфирьевна, открывая впалые и выцвтше глаза.— Застала…
По ея лицу скользнула судорожная улыбка-гримаса. Зарина опустилась около нея на стулъ и, склонившись лицомъ къ ея рук, прикоснулась къ ней губами.
— Борюсь!— прошептала снова больная и опять закрыла глаза.
Елена Григорьевна чувствовала, что ее душатъ неудержимыя слезы. Она приподняла голову и только тутъ замтила, что въ углу находится еще кто-то. Она въ недоумни взглянула на невзрачную, неказистую фигуру присутствующаго. Онъ робко и почтительно поклонился ей, всматриваясь въ эту женщину, о которой онъ такъ много слышалъ, о которой онъ такъ часто думалъ.
— Ольхинъ-съ… брать двоюродный Настасьи Порфирьевны, ваше превосходительство,— едва замтно шевеля губами, произнесъ онъ.
— Ахъ, это вы мн писали сегодня. Благодарю васъ,— тихо отвтила она, смотря на него немного сощуренными глазами.— Я была бы очень огорчена, если бы не знала, въ какомъ положени Настя, и не прхала сегодня…
— Не стоитъ-съ благодарности, ваше превосходительство,— опять зашевелилъ онъ губами и, отирая слезы, прибавилъ:— Уже не слышитъ-съ…
Елена. Григорьевна удивленно взглянула на него, потомъ на Настасью Порфирьевну. Онъ опять отеръ себ глаза рукою.
— Кончается!— прошепталъ онъ.
Больная чуть-чуть съ видимымъ усилемъ приподняла грудь съ мучительной гримасой на лиц.
— Тяжело теб?— спросила Елена Григорьевна.
Настасья Порфирьевна открыла глаза, не разслышавъ вопроса. Зарина громко повторила его. Настасья Порфирьевна поняла его только по движеню губъ. Елены Григорьевны и медленно, съ усилемъ отвтила:
— Жить тяжело…
Ея глаза опять закрылись.
— Да, другъ мой, тяжело, тяжело жить,— со вздохомъ проговорила Зарина.
Ея вздохъ повторился Ольхинымъ.
— Да-съ, это точно, жить-съ тяжело, ваше превосходительство,— тихо сказалъ онъ.
Она обернулась къ нему,
— Ваши дти здсь, въ прют?
— Были-съ, были-съ,— отвтилъ онъ и сконфуженно заторопился:— Не благодарилъ еще, ваше превосходительство. Какъ же, были-съ! Много обязанъ…
— А разв вы ихъ взяли?— съ удивленемъ спросила, Зарина и вспомнила:— Да, теперь вдь каникулы…
— Нтъ-съ, ваше превосходительство, совсмъ взялъ… Стсняли они въ болзни Настю… Гд же здсь еще тремъ двочкамъ помщаться… Комнатки малы…
Зарина посмотрла на него съ недоумнемъ.
— Какъ здсь?
Ольхинъ пояснилъ:
— Сами изволите знать, ваше превосходительство, имъ нельзя было остаться въ прютскихъ помщеняхъ… для сиротъ-съ прютъ… а у нихъ и я, отецъ, и мать… приказано было удалить… Попечитель-съ нашелъ неудобнымъ, не по уставу…
Елена Григорьевна широко открыла глаза. Одьхинъ продолжалъ пояснять:
— Ну-съ, Настя ихъ у себя на свои средства стала содержать… Но въ болзни… есть же у меня крестъ на вороту, ваше превосходительство… разв можно было стснять больную…
Зарина, охваченная страшнымъ волненемъ, хотла что-то сказать, но Ольхинъ указалъ ей многозначительно глазами на больную. Елена Григорьевна обернулась къ ней. Больная смотрла въ пространство, очевидно не видя ничего или не понимая ничего. Ея рука поднялась и искала чего-то въ воздух. Губы шевелились, но было трудно понять, что она говорить. Наконецъ Ольхинь, чутко прислушивавшйся къ ея словамъ, пояснилъ:
— Дтей зоветъ… ищеть-съ…
— Что же длать?— спросила, растерявшись, Зарина.
— Я позову-съ, сказалъ Ольхинъ и прибавилъ съ горечью:— Конецъ, кажется!
— Ахъ, у нихъ опять начнется истерика!— замтила Зарина съ испугомъ.
— Что-жъ длать-съ… такое ужъ дло…— отвтили Ольхинь.
Онъ на цыпочкахъ, сгорбившись, вышелъ изъ комнаты.
Когда онъ вернулся въ сопровождени прютскихъ дтей, священника и Ольги Леонтьевны, онъ увидалъ Зарину, стоящую на колняхъ у постели, прильнувъ губами къ рук Настасьи Порфирьевны. Та лежала безъ движеня. Вс безмолвно опустились на колни. Въ комнат, полной народомъ, водворилась тишина, и въ этой тишин слышны были только подавленныя всхлипыванья…
Наконецъ Зарина очнулась, поднялась, приложилась губами къ губамъ покойницы и, отирая слезы, обратилась къ окружавшимъ ее людямъ:
— Распорядитесь… всмъ… Я завтра буду… Положить въ зал… Ахъ, Господи, какое несчастье…
Она торопливо пошла среди разступившихся двочекъ къ выходу. Ей нельзя было медлить, ей непремнно нужно было хать. Вс стояли молча, понуро. Вс отирали слезы. Никто не шевельнулся, чтобы проводить основательницу прюта. Среди этой тишины, какъ рзкй скрипъ, пронеслось замчане Ольги Леонтьевны, сказанное отрывисто, шипящимъ тономъ:
— На праздникъ еще успетъ попасть!
Ольхина точно чмъ-то рзнуло по уху. Онъ укоризненно покачалъ головой. Не понималъ онъ вообще злыхъ чувствъ, а въ такя минуты еще мене.

X.

Посл смерти Настасьи Порфирьевны, въ ея комод нашли запечатанный конвертъ, адресованный на имя Ольги Леонтьевны. Въ немъ лежали полтораста рублей и роспись расходовъ на похороны, распоряжене похоронами поручалось Ольг Леонтьевн и ей же отказывался весь скудный домашнй скарбъ Носовой. Старушка, какъ жила, такъ и умерла, трезво смотря на жизнь и стараясь какъ можно меньше доставлять хлопотъ ближнимъ. Ея смерть послужила для Ольхина предлогомъ для воспоминанй о жизни, о дятельности и характер покойной. Онъ сообщалъ дочерямъ массу мелкихъ фактовъ изъ прошлаго Носовой и, слушая его воспоминаня, было легко понять, какъ горячо онъ любилъ и какъ хорошо зналъ душу этой женщины. Въ то же время смерть Настасьи Порфирьевны была причиной того, что Ольхинъ увидалъ въ совершенно новомъ свт Зарину и Ольгу Леонтьевну, и былъ пораженъ этимъ до глубины души.
Три дня, прошедше между смертью Настасьи Порфирьевны и ея похоронами, были странно проведены Ольгой Леонтьевной. Эта, повидимому, безцвтная, вчно поджимавшая губы и молчаливая особа, которою, казалось, каждый можетъ помыкать, какъ ему угодно, вылила теперь всю желчь, накопившуюся въ ней за двадцать лтъ служеня въ прют. Все, что скрывала она, преданная, какъ собака, Носовой, бурно высказалось теперь. Что-то дикое, почти безумное, было въ ея поведени. Сысоевъ положительно долженъ былъ скрыться съ первой же панихиды отъ грубостей помощницы начальницы прюта. Она прямо въ глаза при всхъ замтила ему, что это онъ убилъ ‘маменьку’ и высыпала изъ своей души вс факты его поведеня относительно покойной Настасьи Порфирьевны. Стремлене его урзать бюджетъ прюта, лишене дтей самаго необходимаго, изгнане изъ прюта дтей Ольхина,— все это всплыло наружу. Даже его ухаживаня за Лизой Ольхиной не были забыты и грубо высказаны попечителю-кабатчику. Елена Григорьевна попробовала поставить расходившуюся воспитательницу на надлежащее мсто, но Ольга Леонтьевна не уступила и ей, безпощадно указывая на все, что выносила покойница. За двадцать пять рублей въ мсяцъ она работала, не зная отдыха, употребляя почти вс свои деньги на то, чтобы двочки содержались хоть сколько-нибудь сносно, и ее же оскорбляли, тснили, усчитывали. Съ глазъ Елены Григорьевны была снята повязка, но снята она была такой грубой рукой, съ такой рзкостью, что Елена Григорьевна была поражена боле этими грубостью и рзкостью, чмъ горькимъ сознанемъ, что единственный любившй ее человкъ былъ поставленъ ею самою въ невыносимо тяжелыя условя. Впервые она, улыбавшаяся всегда всмъ и каждому привычною привтливою улыбкою, какъ бы застывшею на ея лиц, почувствовала какое-то враждебное отношене къ этой разбушевавшейся двушк. Казалось, эта двушка грубо и безпощадно хотла отнять у нея ея послднее право — право продолжать считаться глубоко любящей и доброй женщиной. Вс знали, что Елена Григорьевна почти брошенная мужемъ жена, что она несчастная мать погибнувшихъ сыновей, что она доведена почти до полнаго разореня, что тяжелая жизнь убила въ ней энергю, твердость характера, способность къ протесту, но вс безусловно соглашались, что она сохранила свою природную доброту. Ольга Леонтьевна какъ бы задалась цлью доказать, что въ душ Зариной не уцлло даже этой добродтели, что отъ доброты у нея осталась только застывшая на лиц привтливая улыбка и больше ничего, что подъ этою улыбающеюся маскою таилась теперь эгоистичная душа, полная только сознанемъ своихъ личныхъ невзгодъ, не видящая ничего кром нихъ, привязывающаяся къ людямъ только за то, что они выслушиваютъ ея жалобы, и ни на минуту не задумывающаяся о томъ, какъ живется самимъ этимъ людямъ. Зарину охватилъ просто страхъ передъ этой ‘фурей’, и она прзжала въ прютъ только во время панихидъ, спша поскорй выбраться оттуда при ихъ окончани.
Это бросилось въ глаза даже Ольхину, и онъ попробовалъ, оставшись втроемъ съ Лизой и Ольгой Леонтьевной, замтить послдней:
— Ай, ай, Ольга Леонтьевна, какъ вы рзко говорите съ добрйшей Еленой Григорьевной. У нея и такъ много горя!
— А у меня мало?— запальчиво воскликнула Ольга Леонтьевна.— Я двадцать лтъ терпла, молчала, щадя мамашу! Двадцать дть разрывалось мое сердце за мамашу, за дтей! Довольно! Теперь — нтъ-съ, слуга покорная, не могу, не хочу молчать! И что вы мн говорите о ея доброт! Была она добра, стремленя хорошя были, порывы были честные, это и мамаша мн говорила, разсказывая о ея дтств, да все порастряслось, вывтрилось. Тряпка она измызганная теперь и больше ничего. Улыбочка ея обольстительная васъ подкупила, а что за этой улыбочкой скрывается? Дряблость, гнилость, сухой эгоизмъ! Улыбаться ближнимъ легко, работать для ихъ пользы трудно.
— Но позвольте, позвольте, Настя ее любила, а Настя…— началъ Ольхинъ.
Ольга Леонтьевна смрила его злымъ взглядомъ.
— Маменька любила ее, какъ любятъ люди опаршиввшаго щенка, котораго когда-то пригрли они!— выпалила она.— Да-съ! Не трогаютъ его, не гонятъ, не бьютъ, потому жаль его, потому что вспоминается, какъ няньчились съ нимъ. Это не любовь. Маменька была генальная женщина, не могла ошибаться насчетъ людей. Не на то надялась мамаша, когда воспитывала Елену Григорьевну, и сердце у нея обливалось кровью, когда она видла, какъ та постепенно обезличивалась, превращалась въ тряпку въ этомъ проклятомъ свт…
Ольхинъ опять вступился за Зарину.
— Вотъ вы сами противорчите себ, говоря, что ее загубили. Ее жалть надо, войдите въ ея положене,— сказалъ онъ.
— Э, что тутъ миндальничать, всмъ не сладко живется!— рзко возразила Ольга Леонтьевна.— Мн вотъ завтра на улиц придется остаться, можетъ-быть, по мру ходить…
Данила Лукинъ широко открылъ глаза…
— И вы все же отказываетесь отъ мста?— почти воскликнулъ онъ.
— Мсто! мсто!— глухо повторила Ольга Леонтьевна.— Да я лучше хлбъ съ водой буду сть, чмъ смотрть на пакости, которыя здсь начнутся… Я ради мамаши терпла все, что здсь длалось въ послднее время, а безъ нея будетъ еще хуже. Нтъ-съ, изъ-за куска хлба я на подлыя сдлки не пойду и кабатчикамъ служить не буду. Я сама въ прют выросла, такъ у меня сердце болитъ за каждую двчонку. Можетъ-быть, если бы меня мамаша не призрла, я бы теперь ходила…
Она оборвала рчь, махнувъ рукою.
— Пусть ужъ безъ меня ихъ къ Невскому готовятъ…
Возвращаясь изъ прюта домой, Лиза смотрла задумчиво и грустно, и, наконецъ, замтила тихо отцу:
— Вотъ вдь, папа, сколько лтъ мы знали человка, а и не подозрвали, какая душа таится въ немъ…
— Это ты про Ольгу Леонтьевну?— проговорилъ старикъ, очнувшись отъ тяжелыхъ думъ.— Да, горячее сердце, горячее! Достойна удивленя! Говорить: ‘лучше хлбъ съ водой буду сть, а на сдлки не пойду’. Дйствительно, достойна удивленя.
Онъ вздохпулъ.
— Да, достойна удивленя, а удачъ въ жизни нечего ей ждать, съ горячимъ-то сердцемъ.
И онъ немного расфилософствовался. Какъ странно жизнь слагается: вотъ таке люди съ горячими сердцами неудачниками почти всегда бываютъ, а такя кроткя созданя съ задатками добра, любви и правды, какъ Зарина, въ конц концовъ, длаются игрушками въ чьихъ-нибудь рукахъ, превращаются, въ тряпки, даже добрыми, въ сущности, не умютъ быть потомъ.
— Школа, трудная школа жизнь-то, маточка,— закончилъ онъ со вздохомъ.— Сколько энерги нужно, чтобы пройти ее, не споткнувшись!
И его душу охватило молитвенное настроене: то была молитва за дтей. Да ниспошлетъ имъ небо не испортить себ жизни честными порывами и да не заглохнутъ эти порывы отъ недостатка энерги въ борьб со злыми людьми.
Ксли бы онъ могъ сильне полюбить своихъ дтей, свою семью, чмъ онъ ихъ любилъ прежде, то это должно было бы случиться именно теперь, когда не стало Настасьи Порфирьевны: вн своей семьи ему уже не о комъ было думать. Похоронивъ старушку, онъ весь отдался заботамъ о семь, думалъ только о ней, только о ней и говорилъ.
Совершенно неожиданно именно это обстоятельство послужило причиной для особеннаго сближеня между Ольхинымъ и Михеемъ. Ольхинъ въ послднее время сталъ очень упорно заниматься въ свободные часы въ архив частной перепиской бумагъ. Въ ноябр восемнадцатаго числа былъ день рожденя Пелагеи Никитичны, и Ольхину хотлось къ этому времени заработать хоть сколько-нибудь денегъ помимо жалованья и получекъ за вечерня занятя. Онъ писалъ, не уставая, исполненный радостнымъ предчувствемъ, какъ будетъ счастлива жена, когда онъ принесетъ заработанныя имъ деньги и скажетъ:
— Надо пиръ устроить, Поля, вдь послзавтра день твоего рожденя!
Не ждетъ она этого. Изъ хозяйственныхъ денегъ нечего и думать съэкономить на пиръ. Пиръ же надо непремнно устроить, пусть хотъ этимъ отмтится ихъ семейный праздникъ. Кстати спрыснутъ они и радостное событе — поступлене двухъ дтей въ гимназю и Лизы на фельдшерске курсы. Онъ сидлъ надъ перепиской, не разгибаясь по цлымъ часамъ, но былъ веселъ и счастливъ. Вставъ на нсколько минутъ со стула, онъ прохаживался по архиву съ свтлой улыбкой на лиц, помахивая усталой рукой. Приходивше въ архивъ чиновники удивлялись, видя Ольхина теперь всегда оживленнымъ, говорливымъ, подшучивавшимъ. Разъ Михей замтилъ ему, качая головой:
— И навалили же нын на васъ работы. Почитай, спины не разгибаете.
— Это, Михеюшка, не казенная работа, частную переписку взялъ,— пояснилъ Ольхинъ оживленнымъ и веселымъ тономъ.— Семья, брать, тоже на рукахъ, надо работать.
Онъ вздохнулъ.
— Да, да, семья… Кром нея никого нтъ на свт… Вотъ сестра была, матерью, въ сущности, она была для меня — умерла недавно.
Онъ сталъ разсказывать, какая удивительная женщина была его двоюродная сестра, какъ много добра длала. Михей ее отчасти зналъ. Ольхинъ посылалъ его нсколько разъ къ ней, и Михей отзывался о ней одобрительно: ‘всегда на чай давала!’
— И умерла, умерла,— закончилъ Ольхинъ.— Конечно, преклонные годы были, а все же тяжело, что умерла. Другихъ и родныхъ нтъ, кром жены и дтей.
— Да и жизнь-то такая, что и жить не стоитъ,— равнодушно сказалъ Михей.
— Да, да, тяжело всмъ живется, Михеюшка,— согласился Ольхинъ.
— Ужъ чего хуже! Вонъ махорка, на что проклятое зелье, а и та въ цн поднялась. Забандеролили тоже!
Переходъ отъ жизни къ махорк нсколько озадачилъ Ольхина, тмъ не мене, зная удивительныя мыслительныя способности Михея, онъ понялъ происшедшй въ его голов мысленный процессъ, усмхнулся и добродушно спросилъ:
— Да разв ты нюхаешь? А я и не зналъ.
— Чего мн нюхать,— сердито сказалъ Михей.— Подкармливаю семью ею.
Ольхинъ удивился.
— Какъ это? Махоркой-то?
— Такъ ншто изъ нашего жалованья жить можно?— сурово проговорилъ Михей.— Никакъ не можно. Махорку мелю… У воротъ своякъ продаетъ, а то и самъ. Тоже, поди, много насбираешь копейками. Мрка копейка, а покупатель какой? Гольтепа! Говоритъ: ‘пополне насыпай!’ Пока насыпаешь, въ ящикъ пальцы норовитъ засунуть, щепоту-другую да пополне захватить старается. О, чтобъ имъ провалиться! Да еще жалуются: ‘золы много кладете’. А какъ ее не класть, золу-то, если товаръ дорогъ? Сквалыги! Право, сквалыги!
Онъ сердито сплюнулъ..
— И бда нын съ товаромъ-то этимъ. Бандеролить стали махорку-то. Ну, разсмотри ты, что теб за товаръ даютъ въ обертк-то. Либо зеленые листья попадутъ, либо пересушенные. Каке ни на-есть — бери. Прежде, бывало, зналъ, что берешь. Лицомъ товаръ продавали. Тоже полиця придирки длаетъ. Какъ смешь торговать. Вонъ принцъ Ольденбургскй, дай Богъ ему вчную память, отстоялъ въ Маринской больниц сторожей. ‘Пусть, говоритъ, они у меня подкармливаются. Они, говоритъ, не на улиц торгуютъ’… А покупатель думаетъ, легко намъ…
Онъ вздохнулъ.
— Одинъ вотъ только баринъ, какъ придетъ, такъ на пятнадцать копеекъ всегда велитъ положить, а самъ завсегда двугривенный сунетъ. ‘Это, говоритъ, на чай теб’. Все больше ночью заходитъ къ воротамъ, должно, совстится днемъ-то покупать, чтобы люди не знали. Такъ такихъ-то господъ одинъ да и обчелся.
— А я и не зналъ, что ты этимъ промышляешь,— задумчиво сказалъ Ольхинъ.
— Вс сторожа промышляютъ: въ сенат, у больницъ, везд,— отрывисто отвтилъ Михей.— Подкармливаться надыть. Тоже семьи у всхъ и крестъ на вороту. У меня вотъ дочь, внучата. По мру пустить ихъ, что ли? Свое рожденье тоже. Домой придешь, около ногъ вертятся: ‘дда! дда!’ На колни къ теб тянутся, другъ друга переспариваютъ: ‘я къ дд! нтъ я къ дд!’
Онъ вдругъ оборвалъ рчь и ворчливо пояснилъ:
— Ну, вонъ и мелешь ее, проклятую махорку-то.
Ольхинъ дружески похлопалъ его по плечу.
— Эхъ, старина, старина, хорошо еще, когда есть для кого молоть-то! Хуже было бы, если бы не было никого около, родного, любящаго.
И совсмъ повеселвъ, точно найдя родную душу, онъ заговорилъ о своихъ дтяхъ. Вотъ и онъ для нихъ работаетъ, по вечерамъ занимается, переписку теперь взялъ въ должность. Праздникъ имъ хочется устроить. Потомъ онъ сталъ разспрашивать Михея о его внучатахъ. Но Михей ничего не могъ разсказать о нихъ, кром того, что ихъ трое: одинъ внукъ и дв внучки. Дальше этого онъ не шелъ въ своихъ объясненяхъ. Говорить о сухаряхъ, похожихъ на дерево по твердости и поддающихся только молодымъ зубамъ, разсказывать о необходимости подкармливаться при помощи торговли махоркою — это онъ могъ, но передать что-нибудь о внучатахъ — это было ему положительно не подъ силу. Изъ его словъ, отрывочныхъ и неопредленныхъ, Ольхинъ могъ только понять, что Михей безъ ума отъ своего внука, что этого ребенка прозвали въ шутку ‘дворникомъ’, что внучекъ онъ не то, что не любитъ, а смотритъ на нихъ свысока: ‘двчонки’, при чемъ его все же очень трогаетъ, когда, он ссорятся за право сидть на колняхъ у ‘дды’.
Какъ-то вечоромъ, проходя мимо ворота министерскаго дома на вечерня занятя, Ольхинъ увидалъ Михея и недалеко отъ него маленькаго мальчугана въ чистенькомъ дубленомъ полушубк, въ солдатской фуражк, съ метлой въ рукахъ.
— Ужъ не твой ли внукъ это?— спросилъ онъ Михея.
— Дворникъ-то?— спросилъ Михей.— Онъ самый и есть.
И крикнулъ:
— Эй, дворникъ!
Мальчикъ подошелъ, таща метлу.
— Ишь, еле отъ земли видно, а улицы мести норовитъ,— сказалъ старикъ и сдвинулъ на затылокъ шапку ребенка.
По лицу старика скользнуло что-то въ род широкой улыбки при взгляд на прелестное лицо ребенка.
— Ну, что-жъ ты не здороваешься съ бариномъ?— сказалъ старикъ.
Ребенокъ вытянулся, приложилъ руку къ фуражк и бойко произнесъ:
— Здлавя желаю, ваше благолоде!
— Облезьяна!— смясь, замтилъ ддъ.
Ольхинъ потрепалъ но щек мальчугана, порылся въ карман и сунулъ ребенку какую-то мелочь ‘на пряники’.
Съ этого дня онъ уже не проходилъ мимо воротъ министерства безъ того, чтобы не приласкать ‘дворника’. Иногда онъ совалъ ему копейку или дв, иногда приносилъ яблоко, спрятанное имъ за обдомъ. Какъ-то разъ, немного замявшись и конфузясь, онъ спросилъ у Лизы, нтъ ли въ дом какого-нибудь старенькаго платья и, получивъ утвердительный отвтъ, пояснилъ:
— Михею, знаешь, внучата у него, вотъ пригодится…
Какъ-то разъ Лиза замтила ему:
— Скучно теб, папа, въ твоемъ архив?
— Нтъ, нтъ, голубка, какъ же скучно,— отвтилъ Ольхинъ.— Я же не одинъ… говоримъ, толкуемъ…
— Да съ кмъ же? Съ Михеемъ-то? О венгерской кампани или…
— Нтъ, нтъ, голубка,— началъ Ольхинъ и улыбнулся.— Вотъ вдь жили-жили вмст столько времени, говорить было не о чемъ, а теперь… дти сблизили… у меня вы, у него своя дтвора, ну, и… словно породнились… Какой сердечный человкъ! Только словъ у него нтъ, не уметъ говорить красно, а душа — хорошая душа…
Дйствительно, Ольхинъ пересталъ чувствовать себя одинокимъ въ архив съ той поры, какъ сталъ заниматься здсь перепиской ради пира для жены и дтей и началъ сердечно интересоваться участью семьи Михея. Его счасте было тмъ полне, чмъ боле накапливалось въ его стол рублей, заработанныхъ перепискою по двугривеннымъ, по четвертакамъ съ листа. Иногда онъ даже соображалъ: отдать ли вс деньги на пиръ, или купить на часть изъ нихъ какой-нибудь подарокъ Пол, или отложить часть на черный день — вдругъ не хватитъ у Поли къ концу мсяца денегъ, а онъ ей и скажетъ:
— Вотъ пустяки! У меня есть отложенныя деньги!
Въ голов были доводы и за тотъ, и за другой, и за третй планы.
Въ дом же никто и не подозрвалъ, что готовилъ Данила Лукичъ, и жили такъ, что многе могли бы позавидовать этой жизни. Если бы Данила Лукичъ заглянулъ въ платяной шкапъ жены — онъ удивился бы, на какя средства и когда надланы вс эти наряды. Не мене удивило бы его количество всякаго блья въ комод. Но, какъ почти вс мужчины, онъ видлъ скатерти и салфетки на стол и не зналъ, сколько ихъ лежитъ въ запас, часто ли приходится производить стирку, чтобы имть на стол всегда свжее столовое блье. Онъ видлъ на двочкахъ коричневыя платьица и не подозрвалъ, что въ будни он носятъ одни платья, а въ воскресные дня надваютъ другя. Черное платье Пелагеи Никитичны не удивляло его, какъ нчто новое, благо оно было чернымъ, какъ и ея старый парадный костюмъ. Если его изумляло какое-нибудь блюдо телячьихъ котлетъ, какъ роскошь не по карману, то вседа оказывалось, что именно въ этотъ день были удивительно дешевы телячьи котлеты. Трудне было обмануть дтей, но имъ постоянно говорилось, что это Викторъ помогъ, но не надо пап говорить, такъ какъ онъ все стсняется брать у Виктора деньги, а Виктору он вовсе не нужны. Самому Виктору было бы почти невозможно объяснить, изъ какихъ средствъ ведется теперь безбдный образъ жизни, но Викторъ, заходя домой въ воскресные и праздничные дни, ни о чемъ не разспрашивалъ, ничему не удивлялся. Онъ былъ вполн счастливъ, и все остальное очень мало занимало его. Пелагея Никитична чувствовала, что она совсмъ изолгалась въ послднее время, но она вполн оправдывала себя въ душ. Что же было иначе длать? Сознаться во всемъ мужу? Онъ откажется отъ всякихъ вспомоществованй со стороны Никонова. Придется опять бдствовать? Нтъ, довольно она бдствовала! И, обманывая себя, она начинала уврять себя, что и для мужа необходимо нужно, чтобы она обманывала его. Старикъ не перенесетъ ни ея признаня, ни перемны образа жизни. Къ тому же новый образъ жизни былъ такъ по душ ей, что отречься отъ него было уже невозможно. Она не только могла въ первую изъ субботъ зимняго сезона взять кресло во французскомъ театр, но могла спокойно встртиться въ фойэ со старыми знакомыми, показаться имъ, не красня за свой туалетъ, сказать имъ небрежно, что она рада ихъ видть у себя. Все это было для нея торжествомъ. Торжествомъ было для нея и сознане, что теперь ей стоило сдлать шагъ — и Никоновъ снова былъ бы у ея ногъ. Видясь съ нимъ изрдка, она чувствовала, что въ немъ не умерло прежнее чувство къ ней, что оно приняло только другой характеръ. Онъ старался вести воздержанную жизнь, но онъ былъ еще не старъ и потребность женской привязанности таилась въ его сердц. Гд искать этой, привязанности: среди падшихъ женщинъ? заводить новыя двусмысленныя связи? жениться, наконецъ, на какой-нибудь молоденькой двушк? Ни годы, ни напускная солидность, ни положене въ обществ не допускали его до этого, а тутъ — не все ли равно, если онъ, уже разъ бывъ въ близкихъ отношеняхъ съ этой женщиной, возобновить эти отношеня? ‘Старая любовь не ржаветъ,— не безъ сентиментальности вздыхалъ онъ.— Разв мы виноваты, что любили и любимъ другъ друга? Мы сдлали все, чтобы убить это чувство, но это не въ нашей вол’. И передъ нимъ вставалъ образъ этой женщины, удивительно хорошо сохранившейся, все еще прекрасной и точно начавшей снова расцвтать. Она же ловила его намеки, кокетничала съ нимъ, вела игру въ кошку и мышку, надялась на что-то и, вдругъ опомнившись, заламывала руки и стонала:
— А мужъ? мужъ?
Иногда въ душ, какъ лучъ надежды, мелькала мимовольно жестокая мысль:
— Онъ умереть можетъ!..
Ей становилось стыдно за себя, досадно на себя. ‘Низкая душа!’ — гнвно говорила она про себя. Онъ же работалъ, работалъ безъ устали…
Въ одинъ прекрасный день Ольхинъ пришелъ въ архивъ и вмсто Михея увидлъ въ своемъ помщени другого сторожа, Ивана.
— А Михей? Заболлъ?— спросилъ Ольхинъ.
— Нтъ, самъ-то онъ ничего, а внучекъ у него что-то прибалился,— отвтилъ унтеръ.— Дворникъ-то, изволите знать?
— Какъ же, какъ же!— сказалъ Ольхинъ и сталъ заботливо разспрашивать:
— Что съ нимъ? Простудился? Какая болзнь?
— А Господь его знаетъ,— отвтилъ Иванъ. — Горло захватило. Должно, что простудился. Въ баню бы надо сходить…
— Врно, сильно боленъ, что Михей при немъ остался?— спросилъ Ольхинъ.
Сторожъ замялся. Потомъ пояснилъ:
— Крпко захворалъ… А Михей-то… того онъ немного сегодня… Выпилъ значить…
Ольхинъ изумился.
— Да разв онъ пьетъ?
— То-то и дло, что не пьеть, а вотъ… Христосъ его знаетъ, съ чего… Вчера, Карла Ивановичъ, докторъ-то нашъ нмецъ, смотрлъ мальчишку… Ну, извстно, сказалъ Михею, что такъ и такъ, опасно, значить… Михей это взялъ и выпилъ.
— Ахъ, ахъ, чудакъ! Точно это поможетъ,— сказалъ Ольхинъ, вздыхая.— Вотъ вдь народъ тоже… Тутъ-то трезвымъ и надо быть, а онъ напиться вздумалъ…
Онъ принялся за переписку, въ раздумьи покачивая головой.
— Ругается теперь, страсть!— замтилъ унтеръ.— Вотъ поди ты, человкъ степенный, никакихъ такихъ озорствъ отъ него не видали, а теперь…
Онъ махнулъ рукой и усмхнулся.
— И смхъ, и грхъ! Такя слова загибаетъ на весь подвалъ. Дочь стала уговаривать, куда теб! Ее самыми послдними словами выругалъ. Мы ужъ его въ холостую увели, а то бабъ совстно. Ей-ей!
Ольхинъ сидлъ какъ на иголкахъ. Его такъ и подталкивало сходить посмотрть на ‘дворника’. Михея тоже хотлось усовстить. Когда же и быть трезвымъ, какъ не въ бд, а онъ взялъ и напился. Вотъ-то дикарь! Надо ему голову намылить. Но онъ ршилъ, что лучше сдлать это вечеромъ, передъ вечерними занятями. Михей проспится къ тому времени и съ нимъ можно будетъ поговорить серьезно. Теперь въ пьяномъ вид все равно ничего не пойметъ. Тмъ не мене, онъ уже не могъ спокойно работать. Какая-то тревога была въ душ, точно у него самого заболлъ кто-то изъ близкихъ, изъ родныхъ.
Вернувшись домой къ обду, Данила Лукичъ разсказалъ домашнимъ о болзни ‘дворника’.
Михей мн ужъ три дня говорилъ, что ‘дворникъ’ прибаливается, да я все думалъ такъ, простуда,— разсказывалъ Ольхинъ, обращаясь къ Лиз.— А болзнь-то серьезная… Жаль старика. Вотъ вдь простой человкъ, а душато какая!
Лиза посл обда нжно поцловала отца.
— Все-то тебя тревожитъ, добрый ты мой!— сказала она.
Она тихо и ласково шепнула ему:
— Но надо беречь себя и тмъ, у кого есть дти!
Онъ понялъ ея намекъ, прободрился, успокоилъ ее:
— Не бойся, не бойся, Лизокъ!.. Что-жъ, жаль мн и ребенка, и старика, да вдь ужъ этого не передлать… А я ничего, я, видишь, бодръ…
Онъ пошелъ въ урочный часъ въ должность.
Подходя къ воротамъ министерства, онъ вспомнилъ, что здсь по вечерамъ онъ встрчалъ дворника. Тотъ, шалунъ маленькй, въ послднее время постоянно становился передъ нимъ во фронтъ, прикладывалъ ручонку къ шапк и говорилъ:
— Здлавя желаю, ваше благолоде!
Сторожа научили этому маленькую обезьяну! Забавный такой ребенокъ былъ и изъ себя красавчикъ. А вотъ теперь лежитъ, лежитъ. Охъ, дти, много съ ними радости, много и горя…
Онъ обратился къ дежурному у воротъ сторожу:
— Гд живетъ Михей?
— На общей женатой половин,— отвтилъ сторожъ.
— Это вонъ тамъ, во двор?
— Да, въ подвал, налво…
— Хочу нашего ‘дворника’ спровдать…
— Помръ онъ,— отвтилъ старикъ.
— Какъ померъ? Когда?— воскликнулъ Ольхинъ и остановился въ ужас, совсмъ похолодвъ.
— Съ часъ времени. На смну мы пошли, а онъ въ это время и померъ.
Ольхинъ совершенно машинально перекрестился, постоялъ на мст, не зная, что длать, потомъ очнулся, сообразилъ, что, можетъ-быть, Михеевой дочери деньги нужны. Надо будетъ помочь. Какое счастье, что у него есть отложенныя деньги. Хватитъ ихъ и для помощи этимъ бднымъ людямъ, и на семейный пиръ. Наконецъ, пиръ и поскромне можно будетъ устроить. Это не бда.
Онъ торопливо пошелъ до направленю ко входу въ подвалъ.
Здане министерства было старое, ежегодно перекрашиваемое, десятки лтъ не ремонтировавшееся. Входъ въ подвалъ былъ грязенъ, ступени поломаны отъ времени, скользки отъ грязи. Осторожно спустившись по этимъ семи ступенямъ, Ольхинъ очутился въ длинномъ коридор со сводами, откуда на него пахнуло плсенью и сыростью, острымъ запахомъ кислой капусты, горячаго ржаного хлба, старой казармы. Въ коридор едва мерцали фонари и керосиновыя лампочки съ грязными стеклами. Газъ здсь не могъ хорошо горть,— такъ спертъ, сыръ и холоденъ былъ воздухъ въ этомъ подвальномъ коридор. Идти нужно было по избитымъ, сколькимъ отъ сырости плитамъ среди всякаго хлама, досокъ, метелъ, кадушекъ, шкаповъ, поломанной кухонной утвари. Раза два Ольхинъ зажигалъ спички, чтобы прочитать надписи на дверяхъ, обитыхъ рогожами. ‘Отдлене для холостыхъ сторожей’, ‘Ламповщикъ’, ‘Дворники’, ‘Общее отдлене для женатыхъ сторожей’, читалъ онъ. Передъ послднею дверью онъ остановился. Михей съ дочерью жилъ въ общемъ отдлени женатыхъ сторожей, Ольхинъ нащупалъ скобку и открылъ дверь. Она заскрипла на ржавыхъ петляхъ и зашуршала по каменному полу обвиснувшею рогожей.
Ольхинъ увидалъ странную картину.
Очень большая комната съ потемнвшими массивными сводами, съ большой русской печкой, длилась на своеобразные углы, отгороженные то ветхими, оклеенными разноцвтными обоями ширмами, то пестрыми ситцевыми занавсками. Везд были наставлены безпорядочно дырявые кресла и стулья, поломанные столы и комоды. Изъ-за ширмъ и изъ-за драпировокъ выглядывали двуспальныя кровати. Тутъ и тамъ тусило горли на столикахъ лампочки. Въ воздух пахло сильне всего махоркою, чувствовалось, что здсь много ея курили и приготовляли изъ нея не мало нюхательнаго табаку. Изъ разныхъ угловъ отдавало то запахомъ грязнаго блья, то запахомъ человческаго пота.
Среди этого полутемнаго жилища довольно яркимъ пятномъ выдавался небольшой столикъ, покрытый блой простыней. На столик лежало что-то, тоже покрытое блой простыней. Стоялъ этотъ столикъ въ переднемъ углу и озарялся мягкимъ свтомъ затепленной лампады. Около вето сидла еще довольно молодая, но страшно исхудалая и блдная, какъ полупрозрачный блый воскъ, женщина въ скромномъ ситцевомъ плать. Она безпомощно опустила на колни руки и словно застыла, не обращая вниманя на двухъ двочекъ, прижавшихся къ ней.
Ольхинъ пошелъ на цыпочкахъ по направленю къ этому столику, крестясь и силясь удержаться отъ слезъ. Онъ подошелъ къ столику, приподнялъ простыню и увидалъ знакомое ему личико ‘дворника’. Мальчикъ, казалось, спалъ крпкимъ беззаботнымъ сномъ, сложивъ на груди блдныя ручонки. На нихъ лежалъ небольшой деревянный образокъ. Молодая женщина подняла голову и тупо посмотрла на постителя, склонившагося надъ трупомъ ея сына и цловавшаго этотъ холодный дтскй лобъ. Нсколько женщинъ тотчасъ же по приход Данилы Лукича окружили столикъ съ покойникомъ и стали съ любопытствомъ смотрть на барина. Онъ увидалъ эту толпу, услыхалъ смутный говоръ, смутился, закрылъ лицо покойника простыней и, отирая слезы, торопливо сунулъ несчастной матери денегъ, сбивчиво поясняя:
— На похороны, голубушка… Сколько могу… Эке вы бдные…
Кто-то сталъ его благодарить — не она, а какя-то другя женщины. Онъ въ смущени объяснялъ:
— Не стоитъ, не стоитъ благодарности… Что могу… Ахъ, какъ жаль мальчугана…
Это жилище, эта грязь, эта бдность, этотъ дтскй трупъ, эта отупвшая отъ горя женщина подавили его совсмъ. Онъ не могъ даже плакать, а только торопился уйти, чувствуя потребность вздохнуть полной грудью на чистомъ воздух. Онъ вышелъ изъ подвальнаго жилища ощупью, спотыкаясь о разный хламъ.
— И наплевать, таке-сяке!— раздался вдругъ чей-то заспанный пьяный голосъ въ темномъ коридор, и испуганный Ольхинъ едва усплъ посторониться отъ шедшаго ему навстрчу Михея.— Ничего я не боюсь, чтобы чортъ васъ всхъ побралъ! Проклятые!
Отборныя ругательства посыпались съ языка пьянаго старика, и что-то дикое, неистовое было въ этихъ крикахъ. Въ подбор этихъ ругательствъ былъ какой-то особый постыдный цинизмъ, было что-то въ род умышленнаго желаня оскорбить площадными словами чей-то слухъ, нчто худшее, чмъ самыя безпощадныя проклятя судьб. Все, что есть худшаго въ русской брани, сплеталось тутъ въ одно ужасающее цлое. Ольхинъ пугливо спрятался за какой-то шкапъ, пропустилъ мимо себя Михея и, крадучись, трусливо выбрался изъ подземелья.
— Съ ума сошелъ, совсмъ съ ума сошелъ съ горя,— бормоталъ онъ, переводя духъ и поднимаясь къ себ въ должность.— Любимое дитя потерялъ, сойдешь съ ума!
Онъ вздрогнулъ при этой мысли, вспомнивъ о своихъ дтяхъ.
Что если у него самого? Нтъ, нтъ, Господь помилуетъ и спасетъ его!
Онъ набожно перекрестился…

XI.

Дней черезъ пять Данила Лукичъ снова увидалъ въ архив Михея. Старикъ только немного осунулся, но его желтое пергаментное лицо мало измнилось и смотрло попрежнему сурово и тупо. Ольхинъ на-скоро мимоходомъ поздоровался съ нимъ и бочкомъ прошелъ на свое мсто, какъ бы конфузясь и боясь заговорить съ нимъ. Онъ не замтилъ даже, отвтилъ или не отвтилъ Михей на его поклонъ. Слдомъ за Ольхинымъ вошелъ въ комнату котъ Василй, взъерошенный, обтерханный, поджарый, и сталъ по обыкновеню тереться около ногъ Михея съ жалобнымъ мяуканьемъ, точно плачась на свою горькую участь. Михей равнодушно отшвырнулъ его ногой въ сторону, не проронивъ ни слова, даже не взглянувъ на него, перевернувшагося кубаремъ на полу. Ольхину было жутко. Онъ, пригнувъ голову къ столу, началъ поспшно рыться въ длахъ и принялся за переписку. Въ комнат царствовало гробовое молчане. Наконецъ Ольхинъ, уставъ писать, разогнулся, прошелся по комнат, раза два откашлянулся и спросилъ Михея, искоса взглянувъ на него:
— А что дочь и внучки?
Михей молчалъ. Данила Лукичъ повторилъ вопросъ. Михей коротко и сухо отвтилъ:
— Ничего.
Ольхинъ опять прошелся по комнат.
— Горе у тебя большое стряслось, старина!— наконецъ, ршился онъ сказать.
Михей молчалъ.
— Что длать! что длать! Вс подъ Богомъ ходимъ!— со вздохомъ произнесъ Данила Лукичъ.
Михей опять промолчалъ. Онъ казался одеревянлымъ, мертвымъ.
Ольхинъ слъ снова, смущенный, растерянный. ‘Вотъ жилъ, жилъ и умеръ’,— пронеслось въ его голов и не объ ‘дворник’, а объ Михе. Ему самому стало даже странно, что онъ это подумалъ не о покойномъ ребенк, а о живомъ старик.
Дйствительно, Михей словно умеръ, словно превратился въ машину. Ни жалобъ, ни озлобленя, ни слезъ не было у него. Онъ просто молчалъ, тупо смотря въ пространство и машинально длая свое дло. Къ нему было трудно подступить съ разговорами, казалось, онъ былъ готовъ отшвырнуть отъ себя каждаго, какъ кота Василья, который посл двухъ-трехъ пинковъ съ его стороны сталъ опасливо обходить его…
Съ этой поры разговоровъ между Михеемъ и Ольхинымъ уже не было. Говорилъ иногда еще Ольхинъ, а Михей или молчалъ, или отвчалъ ‘да’ и ‘нтъ’. Порой Данил Лукичу становилось какъ-то жутко съ этимъ живымъ мертвецомъ, заявлявшимъ о себ отъ времени до времени только тмъ, что онъ сталъ исчезать на день, на два.
— И кто могъ думать, кто могъ думать, что это такъ потрясетъ старика,— разсуждалъ самъ съ собою Ольхинъ.— И не говорилъ много о внук… никакихъ такихъ чувствъ особенныхъ не проявлялъ… а вотъ теперь…
Теперь горе Михея проявлялось въ тупомъ мрачномъ молчани и во временныхъ выпивкахъ.
— Какъ жизнь-то странна,— раздумывалъ Ольхинъ, сидя въ архив.— Этотъ вотъ точно одеревянлъ отъ горя, Ольга Леонтьевна вдругъ точно бшеною стала посл смерти Насти. Да, да, жизнь по-своему ломаетъ каждаго, кто съ легкимъ сердцемъ не уметъ жить… Ахъ, ахъ, гд взять его, это легкое сердце, если судьба не дала его. А безъ него тяжело жить…
Къ счастю, старику не приходилось теперь такъ много раздумывать о горькихъ вопросахъ: дома у него все шло отлично и кром того наставало восемнадцатое ноября. Уже за три дня онъ завелъ съ женой рчь о томъ, что въ этотъ день надо бы устроить пиръ. Она удивилась и замтила:,
— Ну, какой же пиръ… Для чего тратиться…
— Нтъ, нтъ, голубка, пиръ, пиръ нужно бы устроить,— настоятельно потребовалъ онъ.— Пригласишь, кого знаешь… Повеселиться нужно…
Онъ не безъ лукавства усмхнулся.
— А денегъ-то нтъ? А? Изъ хозяйскихъ суммъ нельзя? Вотъ загвоздка-то въ чемъ!
И тутъ же съ торжествующимъ видомъ вынугь изъ кармана бумажникъ.
— Вотъ деньги!— произнесъ онъ, похлопывая ладонью со бумажнику и смясь добродушнымъ смхомъ.
Она изумилась, взглянула на него недоумвающимъ взглядомъ.
— Откуда?
— А! Это мой секретъ! Это теб, голубчикъ, на рожденье, распоряжайся! Ты думала, поди, что я забылъ! Нтъ, я помнилъ…
Что-то болзненное отозвалось въ ея груди. Она чуть не заплакала отъ стыда передъ нимъ, отъ жалости къ нему, изъ благодарности за его безпредльную любовь. На мгновене ей показалось, что она вдругъ крикнетъ ему:
— Не стою я ничего! Ругай, бей меня! Я вчно лгала, обманывала! Смерти теб желала!
Она сдержалась отъ этого порыва и съ болзненнымъ выраженемъ на лиц стиснула зубы, когда онъ сталъ цловать ея руки. Но это горькое чувство быстро исчезло и смнилось радостнымъ сознанемъ, что, наконецъ, и она можетъ принимать гостей, жить, какъ люди живутъ, это для нее было главное.
Пиръ былъ устроенъ.
Лиза привела какую-то подругу — курсистку. Таня и Катя пригласили трехъ гимназистокъ. Пелагея Никитична позвала на вечеръ Лялиныхъ, уже зазжавшихъ къ ней съ визитами, державшихъ себя съ нею еще немного покровительственно, но уже толковавшихъ между собою: ‘о, она приберетъ его къ рукамъ’, и ободрявшихъ ее: ‘такого клада нельзя изъ рукъ выпускать’. Утромъ, покуда не было дома ни дтей, ни мужа, зазжалъ поздравить Ольхину Никоновъ, разсентиментальничавшйся, какъ никогда, и награжденный ею поцлуемъ въ голову. Бесдуя все это утро между собою, они какъ-то вдругъ поняли, что пропасть между ними исчезла, что они смотрятъ другъ на друга, какъ мужъ и жена, встртившеся посл долгой разлуки и устранивше всякя бывшя между ними недоразумня. Бесда была ровна, спокойна, и оба, казалось, были уврены, что теперь ихъ полное сближене является только вопросомъ времени, не сегодня, такъ завтра, и Никоновъ даже замтилъ вскользь, какъ грустно, когда нельзя прямо и честно выяснить человку положене длъ, сознавая, что онъ не способенъ понять логики вещей, а Пелагея Никитична съ чувствомъ пояснила, что именно въ этомъ и заключалось мучене всей ея жизни… О, если бы она могла выяснитъ мужу этотъ въ сущности такой простой вопросъ, она была бы вполн счастлива! Живутъ же какъ друге. Это такое обыденное явлене… Когда вся семья собралась въ дом, Ольхины сли за обдъ. Обдъ прошелъ весело. Ольхинъ ликовать тмъ боле, что въ этотъ день онъ ршился не идти на вечерня занятя. Викторъ привезъ съ собою двухъ гимназистовъ, старыхъ товарищей, и вечеръ общалъ быть веселымъ. Ольхина не смутилъ даже прздъ супруговъ Лялиныхъ — сильно накрашенной барыня въ чужихъ рыжихъ волосахъ, съ массой крупныхъ украшенй изъ бирюзы, осыпанной брильянтами, и сравнительно молодого мужа съ физономей вербнаго херувима, въ цвтномъ галстук и въ брильянтовыхъ кольцахъ. Данила Лукичъ вжливо поздоровался съ ними, пояснилъ, что много слышалъ о нихъ, и шмыгнулъ въ кружокъ молодежи. Здсь шелъ уже оживленный говоръ. Вс толковали о будущемъ, кто куда поступитъ на службу, что будутъ длать.
— Я въ кавалерйское училище хочу постудить,— сказалъ Викторъ.— Надо же кончить курсъ гд-нибудь.
— Ну, братъ, куда хватилъ?— весело засмялся Ольхинъ.— Ужъ лучше бы въ пажи! Не про насъ это писано!
— Отчего же? Дорого стоитъ? Это пустяки! Деньги найдутчя,— небрежно замтилъ сынъ.
Ольхинъ засмялся.
— Шутникъ! шутникъ! Что-то на улиц он не валяются!
— Я же серьезно говорю,— пояснилъ Викторъ, немного раздражаясь.— Мы уже обсудили этотъ вопросъ съ Александромъ Николаевичемъ. Онъ не прочь, чтобы я поступалъ туда.
Данилъ Лукичъ покачалъ головой, принявъ серьезное выражене лица.
— Длать-то вамъ, видно, нечего, что забавляетесь такими мечтами съ Александромъ Николаевичемъ. Ему хорошо говорить это, когда у вето денегъ куры не клюютъ…
Лямина, сидвшая въ другомъ конц гостиной, услыхала имя Никонова и обратилась къ Пелаге Никитичн.
— А онъ разв не прдетъ сегодня къ теб?— спросила она.
— Нтъ,— коротко отвтила Пелагея Никитична.
— Ну, это не совсмъ любезно!
— Онъ не бываетъ у насъ,— сказала Ольхина.
Она пугливо бросила взглядъ на сына. Знаетъ онъ или не знаетъ, что Никоновъ иногда зазжаетъ къ ней по утрамъ?
— А не правда ли, онъ сильно измнился за эти девятнадцать лтъ?— сказала Лялина.— Помнишь, что за головорзъ былъ тогда? Ты его все мотылькомъ звала. Мотылькомъ и быль.
Ольхина замерла на мст и съ испугомъ взглянула въ сторону мужа. Онъ обернулся, и его глаза встртились съ глазами жены. Пелагея Никитична заволновалась, и съ ея губъ сорвалась первая подвернувшаяся на языкъ фраза:
— Что же это чай не подаютъ? Я сейчасъ,— обратилась она къ Лялиной.— Извини… Бда нынче съ прислугой. Растолстетъ, облнится и ничего съ ней не подлаешь…
— Да она у тебя, кажется, въ такомъ положени,— сказала Лялина.
— Ну, вотъ еще!— возразила Ольхина.— Она двушка!
Викторъ услыхалъ эти фразы и покраснлъ до ушей.
Лялина громко засмялась:
— Какя наивности! Что же изъ этого, что двушка!
Ольхина, не слушая ее, поспшно встала, точно хотла убжать скоре, куда глаза глядятъ. Ольхинъ глядлъ на нее тупымъ взглядомъ.
Лялина обратилась къ Виктору:
— Я думаю, Никоновъ читаетъ теб нотаци, проповди цлыя?
— О, нтъ, я вдь умю его останавливать на полуслов,— отвтилъ Викторъ.— Онъ за проповди — я за анекдотъ, и сразу картина измняется. Онъ это только напустилъ на себя. Безъ постороннихъ можетъ и не стсняться.
— Ну, конечно!— вставилъ, растягивая слова и говоря въ носъ Лялинъ.— Тутъ не можетъ быть ничего серьезнаго. Одна блажь. Многе стали теперь напускать это на себя.
Лялина засмялась, кокетничая блыми вставными зубами.
— Ахъ, но что это былъ за человкъ прежде!— воскликнула она, закатывая глаза.— Полина хорошо помнитъ, какъ онъ тогда кружилъ всмъ головы. Никто не могъ устоять противъ него. Конечно, у него было много горькихъ испытанй посл того, даромъ это не могло пройти, но все же натуры не передлаешь.
— О, погодите, онъ еще тряхнетъ стариной,— вставилъ Лялинъ.
— Онъ же и не старъ еще, — прибавила Лялина.
— Я и то въ послднее время замчаю въ немъ особенное оживлене…
Лиза подошла къ отцу и дотронулась до его плеча, шопотомъ проговоривъ:
— Папа, что съ тобой?
Онъ вздрогнулъ всмъ тломъ, взглянулъ на нее мутными глазами, не понимая ея вопроса.
— Ты нездоровъ?— такъ же тихо спросила она.
Онъ провелъ рукой по лбу, отирая крупныя капли нота, и глухо отвтилъ:
— Нтъ… здоровъ…
Въ комнату вошла Пелагея Никитична, пригласивъ всхъ къ чаю. Лялина не унималась и продолжала говорить о Никонов, разсказывая анекдоты изъ его прошлаго. Она поминутно обращалась къ Пелаге Никитичн съ вопросами:
— Помнишь? Ты-то должна это помнить? Это вдь при теб было?
Пелагея Никитична не выдержала, наконецъ, и, сдлавъ усиле надъ собой, взяла подъ руку Лялину и коротко, сдавленнымъ шопотомъ сказала ей:
— Не говори о Никонов.
— Отчего?— съ удивленемъ спросила та.
Ольхина, стиснувъ зубы, пробормотала:
— Онъ ничего не знаетъ…
Она указала глазами на мужа.
— Не знаетъ?— почти воскликнула Лялина.— Да не можетъ быть! Я думала, что все давно извстно и забыто. Ахъ, душа моя, какая ты легкомысленная! Зачмъ же было скрывать? Это нужно уладить…
Ольхина строптиво оборвала ее:
— Не знаетъ и не долженъ знать!
Она посылала въ душ проклятя этой женщин, которая мняла столько разъ любовниковъ при первомъ муж и потомъ купила второго мужа изъ Альфонсовъ, никогда ничмъ не стсняясь, все длая открыто и оставаясь уважаемой женщиной, то-есть женщиной, которой прощали все за ея деньги. И зачмъ было снова сближаться съ этими людьми? Отъ нихъ нужно было бжать далеко, далеко, какъ отъ чумы…
За чаемъ опять началась живая болтовня. Викторъ раза два снова свелъ разговоръ на Никонова, но Лялина оборвала его словами:
— Ахъ, надоли вы со своимъ Никоновымъ!
— Вы же сама только о немъ а говорите,— замтилъ Викторъ.
— Вотъ выдумали!— замтила она.
— Съ чего это вы вдругъ разсердилась на него?
— Не разсердилась, а вовсе не интересно слушать о немъ!
— Съ которыхъ поръ?
‘О Господи, что за пытка!’ — мучительно пронеслось въ голов Пелагеи Никитичны.
Ольхинъ, никогда не подмчавшй ничего, теперь подмтилъ все. И шопотъ жены съ Лялиной, и крутой поворотъ отъ толковъ о Никонов къ молчаню о немъ, и растерянный видъ жены. По его лицу бродила горькая улыбка. Онъ смотрлъ теперь на Виктора, и въ его голов вертлась одна мысль: ‘какое сходство! какое сходство!’
Часамъ къ двнадцати гости разъхались. Ольхины остались одни и разошлись по своимъ комнатамъ спать. Данила Лукичъ долго бродилъ по своему маленькому кабинету и почти ни о чемъ не думалъ или, врне сказать, старался не думать. Хаосъ былъ у него въ голов невообразимый. Вспоминались мелочи изъ прошлаго, мелькали тревожныя фразы, являлось горькое сознане, что онъ что-то утратилъ. Опредленнаго и яснаго не было ничего. Онъ не помнилъ самъ, когда онъ легъ, какъ уснулъ Пелагея Никитична тоже не спала, слыша, какъ за стной ходитъ по комнат ея мужъ.
‘Неужели онъ понялъ все?— съ ужасомъ подумала она.— Что же будетъ?’
Утромъ Ольхинъ заторопился въ должность. Онъ объяснилъ, что ему рано нужно быть на служб. Въ архив ему хотлось обдумать все. Тамъ онъ одинъ, тамъ удобне все обсудить. Что обсудить? Все ясно и такъ. Онъ горько усмхался при этой мысли. Это была жалкая улыбка. Едва онъ переступилъ порогъ архива, какъ увидалъ Михея, угрюмаго, неподвижнаго.
‘У него внукъ умеръ, у меня тоже умерли сынъ и жена!’ мелькнуло въ мозгу Ольхина.
Онъ прошелъ къ своему обычному мсту, облокотился на столъ и сжалъ руками голову.
‘Не ошибаюсь ли я?— задалъ себ онъ вопросъ. И вдругъ передернулъ плечами.— Какъ же ошибиться? Явился вдругъ благодтель, жена говорила, что не знаетъ его, а открывается, что знаетъ, давно, хорошо знаетъ Какая цль была скрывать это? Девятнадцать лтъ его не было въ Петербург, а Виктору теперь именно столько же лтъ. Викторъ похожъ на него. Какъ сына онъ его держатъ. Съ чего бы пригрвать чужого мальчика? Лялина сказала, что Пелагея Никитична звала Никонова мотылькомъ. Развратный, врно, былъ. Вс они такъ развратные. Соблазнилъ ее и бросилъ потомъ. Теперь вернулся и опять сошлись…’
Какъ клубокъ безконечной нитки, развертывались въ голов Данилы Лукича эти мысли. Живутъ они на счетъ Никонова. Вотъ откуда вс удобства. Вздешевло все вдругъ, явилось вдругъ умнье экономно распоряжаться деньгами? Старый дуракъ, старый дуракъ, его за носъ водили, а онъ врилъ, благодарилъ, руки цловалъ у жены. Милостыню даетъ ему, Ольхину, и его дтямъ любовникъ его жены, на содержаня онъ и его дти у любовника его жены! Хуже-то, постыдне-то этого можетъ что-нибудь быть? Это хуже, чмъ милостыню просить, чмъ взятки брать. Женой своей торговать, вотъ что это значитъ. Что бы сказала Настасья Порфирьевна, если бы была жива и узнала это? Весь вкъ жилъ честнымъ человкомъ, а теперь… Онъ сжалъ кулаки и ударилъ ими по столу, громко повторивъ:
— Да, былъ весь вкъ честнымъ человкомъ, а теперь подлецомъ сталъ!
Михей пошевелился и взглянулъ на Ольхина тупымъ, оловяннымъ взглядомъ. Ольхинъ всталъ и заходилъ по комнат, не обращая никакого вниманя на сторожа.
‘А можетъ-быть, я ошибаюсь! Допросить ее, раскрыть все… Я ее заставлю во всемъ сознаться’.
На минуту его охватила непривычная злоба. Казалось, онъ готовъ былъ растерзать жену. Но это чувство быстросмнилось горькимъ чувствомъ безсили.
‘Ну, сознается. Тогда что? Что тогда? Отказаться надо будетъ отъ помощи Никонова… Отречься отъ сына… Нужда, нужда начнется опять, двочки безъ образованя…’
На его глаза навернулись слезы. Ему вспомнилось, какъ хорошо учатся Катя и Таня, какъ рада Лиза тому, что она посщаетъ фельдшерске курсы. Приходитъ, разсказываетъ, анатомю у нихъ отлично читаетъ профессоръ. Двочки любятъ за это профессора, восхищаются имъ… О, какъ тяжело лишить дтей всего, всего! Въ голов же мелькало:
‘Или убдиться во всемъ и сказать жен: я знаю, что ты была его любовницей и все же буду пользоваться его помощью?.. Что-жъ, я воспитывалъ его сына, онъ долженъ воспитывать моихъ дтей — услуга за услугу’.’
Онъ развелъ безнадежно руками.
‘Я не зналъ, кого я воспитываю, а онъ, любовникъ, будетъ воспитывать моихъ дтей, и я буду знать, отъ кого я беру деньги… Подлость, подлость!.. Чего тутъ хитрить, вступать въ сдлки… Да, надо порвать все, отказаться отъ всего и для себя, и для дтей…’
Опять у него сжалось сердце. Новыя мысли уже бродили въ голов.
‘Опозорить передъ ними мать, оставить ихъ недоученными?.. Лизокъ не только радуется, что ей можно проходить фельдшерске курсы, а ужъ мечтаетъ потомъ на Надеждинске курсы поступить… всесторонне изучить свое дло… служить ближнимъ… Мечты, мечты, святыя мечты!.. а я возьму и все искалчу, изломаю, растопчу ногами… Что-жъ, я честнымъ хочу остаться… честнымъ…’
Онъ остановился у окна, тупо, безсмысленно смотря на противоположную гладкую стну.
‘Умереть бы и конецъ! Пусть живутъ, какъ хотятъ. Вс счастливе будутъ.’
Онъ опять заходилъ по комнат. Въ голов его происходило что-то неладное, странное. Мысли цплялись одна за другую безсвязно, случайно. Онъ пожималъ плечами, разводилъ руками, качалъ головой, иногда улыбался жалкой и глупой улыбкой. Движене Михея опять остановило его внимане. Онъ посмотрлъ на сторожа, узналъ его и словно обрадовался тому, что узналъ. Онъ подошелъ къ старику и похлопалъ его по плечу.
— Такъ вотъ какъ, дворникъ-то нашъ умеръ!— проговорилъ онъ.
— Умеръ,— отвтилъ, какъ эхо, Михей.
— Да, да, хорошо, что умеръ! Съ легкимъ сердцемъ жить можно. Безъ этого нельзя. Чуть сердце горячее — бда, бда! На улицу выгонятъ, какъ нищаго, за грубости, либо запьешь самъ. Не то бываетъ,— въ тряпку превратишься, помыкать будутъ. А? такъ вдь? Я это все понимаю. А кто съ легкимъ сердцемъ живетъ, тотъ можетъ жить, отлично можетъ жить! Побдители!
Онъ, подбоченясь, посмотрлъ на Михея мутнымъ взглядомъ и повторилъ свой вопросъ:
— Такъ вдь?
Михей молчалъ.
Ольхинъ точно очнулся отъ сна, провелъ рукой по лбу и осмотрлся.
— Кто же э-то у-меръ?— съ разстановкой спросилъ онъ, что-то тупо соображая, что-то стараясь вспомнить, и пожалъ плечами, какъ бы не находя отвта на свои слова.
Наконецъ, онъ что-то вспомнилъ, пошелъ къ столу, сталъ торопливо собирать бумаги въ одну кучу, перечитывая ихъ безъ смысла и разбора, съ озабоченностью длового человка, сосредоточенно бормоча:
— Все въ порядк… все въ порядк… умеръ и все въ порядк…
Онъ сталъ весело потирать руки, улыбаясь широкой улыбкой.
Не безъ страха взглянула на него Пелагея Никитична, когда онъ вернулся домой. Ей сразу бросилось въ глаза что-то странное въ выражени его лица, и прежде всего она подумала: ‘догадался, узналъ, сердится’. Она не знала, какъ теперь держать себя съ нимъ,— нужно ли молчать или надо сознаться. Лиза тоже замтила перемну въ отц и спросила его за обдомъ:
— Ты, папа, здоровъ?
Онъ засмялся.
— Что мн длается? Съ чего хворать?
Онъ пристально взглянулъ на жену. Она опустила глаза, боясь сцены при дтяхъ. Ольхинъ въ свою очередь словно испугался чего-то и быстро заявилъ:
— Все идетъ отлично! Я ничего не знаю! Мн нтъ дла!
Лиза посмотрла на него не безъ удивленя, не понимая его словъ.
Въ его голов въ это время мелькали мысли:
‘Надо такъ сдлать, чтобы не думали, что я знаю… Не знаю, ну, и конецъ… Жить будемъ хорошо, дти получатъ воспитане и образоване… Мать уважать будутъ… Я ничего не знаю, я умеръ’….
Онъ, выходя изъ-за стола, взглянулъ подозрительнымъ взглядомъ на Пелагею Никитичну, точно спрашивая ее, понимаетъ ли она, что онъ все знаетъ. Этотъ пристальный мутный взглядъ встревожилъ ее. Она ршилась заговорить, чтобы скрыть свое смущене, о сдланномъ ею сегодня, посл словъ Лялиной объ Аксюш, открыти.
— А мн надо сообщить теб, Данила Лукичъ…— начала она.
Онъ вдругъ съ испугомъ зажалъ уши и воскликнулъ:
— Не надо! Не надо!
Его лицо выражало ужасъ.
— Я не знаю, ничего не знаю!
И онъ поспшно вышелъ изъ столовой.
— Что это съ папой?— спросила у катера Лоза. Та, блдная, смущенная, отвтила:
— Не знаю.
Въ ея голов мелькнула мысль:
‘Нтъ, надо сознаться во всемъ! Такъ жить нельзя. Съ ума сойдешь!’
Въ обычный часъ Ольхинъ пошелъ на вечерня занятя, заботясь поскорй кончить спшную переписку. Тмъ не мене, онъ не прислъ за бумаги и все продолжалъ думать одно и то же: ‘Жить на счетъ любовника жены или оставить дтей безъ образованя?’ Изъ этого заколдованнаго круга не могла выбиться его больная мысль. И опять ему вспомнилась Елена Григорьевна, превратившаяся изъ ребенка съ добрыми и горячими порывами въ тряпку, Ольга Леонтьевна, выказавшая свое горячее сердце и очутившаяся безъ мста на мостовой, Михей, не сумвшй сдлать ничего лучшаго, какъ запить съ горя, и Чупрова, Заринъ, Никоновъ, Сысоевъ, Викторъ, живуще припваючи, потому что это люди съ легкими сердцами — побдители…
— Умереть бы… умереть бы… тогда ничего не зналъ бы, все пошло бы хорошо!— шепталъ онъ, чувствуя, что его мозгъ не можетъ справиться съ непосильнымъ для него разршенемъ вопросовъ жизни.
Опять мысли его оборвались, и онъ сталъ упорно раздумывать, кто это умеръ? Наконецъ онъ, повидимому, до чего-то додумался и сталъ снова улыбаться широкою, идотскою улыбкою.
Было около девяти часовъ вечера, когда онъ возвратился домой, возбужденный, подвижной, но сосредоточенно молчаливый. Не глядя ни на кого, онъ таинственно, съ нкоторымъ лукавствомъ, поманилъ пальцемъ въ свою комнату Лизу и осторожно, на цыпочкахъ пошелъ впередъ. Она пошла за нимъ.
— Дворникъ-то умерь, Лиза,— шопотомъ началъ онъ, озабоченно сморщивъ лобъ и пристально вглядываясь въ ея лицо.— Вотъ — я тоже… Видишь, дла-то какя… Ты позжай въ деревню… Сейчасъ кончи курсъ и маршъ въ деревню… Здсь съ легкимъ сердцемъ надо…
— Папа, что съ тобою?— испуганно проговорила она.
Онъ опомнился. Сдлалъ усиле, чтобы собраться съ мыслями, оглядлся кругомъ, потеръ рукою лобъ.
— Ахъ, Лизокъ, Лизокъ, какъ это все… тамъ вотъ все въ порядк, а тутъ,— началъ онъ улыбаясь и качая головой, и не могъ продолжать.
Онъ опять тупо взглянулъ за нее и тревожно, почти грубо спросилъ:
— Кто умеръ?
— Ты говорилъ, мальчикъ этотъ, дворникъ,— отвтила она — Это же, папа, было давно.
— Такъ, такъ, давно,— отвтилъ онъ, утвердительно кивая головой.— Давно…
Изъ столовой раздался голосъ Пелагеи Никитичны.
— Чай поданъ!
— Пойдемъ, папа,— сказала Лига.
Онъ отрицательно покачалъ головой.
— Какъ же… умеръ и чай пить?— спросилъ онъ надрывающимъ душу плачевнымъ тономъ.
У Лизы навернулись на глаза слезы.
— Папа, милый, что съ тобой!— воскликнула она, обнимая его.
Онъ посмотрлъ на нее и тупо проговорилъ:
— Плачешь… Я вижу, что плачешь… все вижу…
Онъ почти безъ силъ опустился на кровать и стиснуть руками голову.
— Все привелъ въ порядокъ и умеръ…
Лиза вышла въ слезахъ въ столовую, торопясь, спотыкаясь.
— Мама, мама, что же это такое? Папа!.. Папа съ ума сходитъ!— прерывающимся отъ рыданй голосомъ произнесла она, хватая мать за руку.
Пелагея Никитична помертвла.
— Какъ съ ума сходитъ?— испуганно воскликнула она.— Что случилось?
— За докторомъ, за докторомъ надо!— воскликнула Лиза.— Ради Бога скоре! Ахъ, Господи, какое несчасте!
Произошла суматоха. Никто не зналъ, что длать, кого послать за врачомъ, гд найти доктора нервныхъ болзней. Откомандировали, наконецъ, дворника. Прхалъ докторъ. Начались разспросы, не было ли въ семь помшанныхъ, не было ли переутомленя мозга, трезвую ли жизнь велъ больной, не случилось ли какихъ-нибудь потрясенй. На вс вопросы приходилось отвчать отрицательно.
Помшательство Данилы Лукича произвело страшное впечатлне на Пелагею Никитичну и на его дочерей. Никакя физическя страданя близкаго человка не могли бы подйствовать такъ сильно, какъ этотъ безсмысленный, безумный бредъ. Имъ становилось и горько, и жутко, когда передъ ними несчастный бднякъ произносилъ безсвязныя фразы и не понималъ того, что говорятъ ему самому. Умъ отказывался врить тому, что это живое существо, это разумное создане говоритъ уже безъ всякаго сознаня, не понимая своихъ собственныхъ словъ, что оно вдругъ сдлалось ниже послдняго животнаго, утративъ главную способность живыхъ существъ — способность пониманя, и, забывшись, близке люди прислушивались къ бреду, старались его понять, искали въ немъ смысла, оживлялись надеждою, уловивъ что-нибудь, здравое въ рчахъ безумца, и тотчасъ же падали духомъ, видя свою ошибку. Казавшаяся осмысленною рчь оказывалась такимъ же бредомъ, какъ и безсвязныя фразы.
Особенно терзало это Пелагею Никитичну, не потому, что именно ей было боле другихъ жаль старика, но потому что она съ ужасомъ ловила въ его бреду каке-то намеки.
— Умеръ и ничего не знаю,— начиналъ онъ торопливо бормотать.— Ничего не знаю! Вс довольны, вс счастливы и слава Богу, слава Богу!
Онъ всматривался въ лицо жены и лукаво подмигивалъ ей. Она начинала думать, что онъ говоритъ съ полнымъ сознанемъ, и чувствовала, что по ея тлу пробгаетъ дрожь. Казалось, вотъ-вотъ онъ скажетъ ей, что онъ все знаетъ, опозоритъ ее при дтяхъ, вышвырнетъ изъ дому! А онъ начиналъ такъ же торопливо разсказывать:
— Сестра Настасья Порфирьевна умерла, и Ольга Леонтьевна разсердилась. Горячее сердце у нея. Михей тоже разсердился, потому что и у него горячее сердце. Какъ горячее сердце, такъ человкъ и разсердится…
Онъ взглядывалъ на жену, спрашивалъ:
— Ты знаешь Михея?
Она отвчала утвердительно, думала, что онъ понимаетъ ее, но онъ не понималъ ничего и продолжалъ бредить:
— А Сысоевъ ничего, ему все равно… Я вотъ умеръ, а Сысоеву ничего.
И онъ началъ все такъ же торопливо разсказывать, кто такой Сысоевъ, чмъ онъ занимается, гд служитъ, при чемъ оказывалось, что онъ смшивалъ Сысоева то съ Лялинымъ, то съ Заринымъ.
Иногда онъ начиналъ плакать по-дтски:
— У меня мальчикъ умеръ. Хорошенькй былъ мальчикъ, сынъ мой. Дворникомъ звали. Умеръ! Михей разсердился, а я умеръ.
Его старались успокоить, но онъ не понималъ того, что говорили ему, и успокаивался только тогда, когда его больная мысль вдругъ переходила на другой предметъ.:
Порой онъ подзывалъ Лизу, таинственно, съ загадочнымъ выраженемъ, и начиналъ шептать ей что-то. Пелагея Никитична, видя, что его лицо принимаетъ осмысленное и нсколько лукавое выражене, застывала на мст, боясь, что онъ выскажетъ дочери все. Ей хотлось подслушать, что онъ говоритъ, она напряженно ловила каждое его слово. Потомъ, услышавъ, что онъ опять говорить безсмысленныя фразы, она тяжело вздыхала. Это была страшная пытка, тмъ боле страшная, что въ душ было сознане того, что виновницей помшательства была главнымъ образомъ она.
Оставить больного дома было нельзя, нужно было пристроить его въ лчебницу. Докторъ сказанъ объ этомъ въ первый же визитъ къ больному. Пелагея Никитична тотчасъ же написала Виктору, прося его передать объ этомъ Никонову, котораго она просила помочь въ настоящемъ случа. Викторъ прхалъ тотчасъ же и привезъ отъ Никонова деньги. Онъ явился домой, когда вся семья была въ сбор, и сильно поразилъ всхъ своимъ равнодушемъ. Заставъ всхъ въ слезахъ, онъ пропустилъ почти безъ вниманя разсказы близкихъ людей о положени отца и началъ общими фразами успокаивать семью:
— Что-жъ длать! Слезами не помочь! Это большое несчасте, но надо беречь себя! Старика, вроятно, уже не спасти!
Потомъ онъ обратился къ матери:
— Никоновъ принимаетъ горячее участе въ твоемъ гор. Онъ проситъ тебя вполн разсчитывать на него.
И покровительственно прибавилъ:
— Не падай духомъ! Надо все пережить!
Лиза замтила ему въ слезахъ, не хочетъ ли онъ взглянуть на отца. Викторъ отвтилъ кротко:
— Я думаю, ему прежде всего нужно спокойстве.
И пояснилъ:
— Вы же сами разсказываете, что онъ толкуетъ о моей смерти. Богъ всть, какое впечатлне произведетъ на него мое появлене.
Онъ обернулся къ матери.
— Не правда ли, мама, лучше мн не показываться ему?
Она уловила въ его тон странную, покоробившую ее нотку. Неужели онъ догадывается? Не произведетъ ли его появлене передъ Давидой Лукичемъ тяжелаго впечатлня на больного? Не выскажетъ ли онъ при вид сына того, что скрывала она?
— Да, да, лучше не надо!— поспшила она согласиться.
— А если, напротивъ, папа обрадуется, увидавъ Виктора живымъ?— спросила Лиза, и въ ея голов мелькнулъ лучъ надежды.— Онъ говорятъ, что Викторъ умеръ, увидавъ его, онъ, можетъ-быть…
— Ты же сама говорила, что онъ ничего не понимаетъ,— сказалъ Викторъ, пожимая плечами.
И авторитетнымъ тономъ, какимъ онъ началъ въ послднее время говоритъ обо всемъ, отъ закончилъ:
— И надо помнить одно, что въ подобныхъ болзняхъ нужне всего спокойстве и спокойстве. Это теб скажетъ каждый спецалистъ.
Лиза грустно вздохнула. Ей было тяжело сознавать, что Викторъ такъ мало любитъ отца. Она на его мст уже давно была бы въ комнат отца, осыпала бы поцлуями его руки, не разсуждая даже, вредно или хорошо подйствуетъ это на больного. А Викторъ даже взглянуть на него не хочетъ. Онъ, можетъ-быть, и правъ, что больному нужно только спокойстве и потому его не слдуетъ тревожить посщенями, но гд же тутъ горячая сыновняя любовь? И зачмъ онъ называетъ отца ‘старикомъ’, а не отцомъ? Ее коробило отъ этого слова, такъ можно говорятъ только про чужого.— Но поторопитесь пристроить его въ лчебницу,— сказалъ Викторъ и обернулся въ матери:— Александръ Николаевичъ возьметъ расходы на себя. Если хочешь, я съзжу самъ, уговорюсь! Дома и безъ ухода нельзя оставлять старика…
Онъ похалъ распоряжаться, хлопотать, торговаться. Оказалось, что онъ уметъ бить распорядительнымъ и практичнымъ, даже скупымъ. Все было обдлано имъ быстро и толково. Онъ не только уговорился съ докторомъ относительно платы, сильно поторговавшись съ нимъ, но осмотрлъ и помщене для больного, заботясь объ удобствахъ, и пригрозилъ содержателю лчебницы, что за содержанемъ больного будутъ слдить.
— Его превосходительство Александръ Николаевичъ Никоновъ… вы, конечно, слышали объ этой особ?— закончилъ свои переговоры съ докторомъ Викторъ:— принимаетъ самое горячее участе въ больномъ, и потому я вопрошу васъ особенно позаботиться о немъ…
Онъ говорилъ съ такимъ высокомрнымъ видомъ, что старикъ-докторъ заподозрилъ въ немъ кровнаго аристократа, человка изъ высшаго круга, близкаго родственника Никонова, и сталъ сгибаться передъ этимъ юношею, какъ сгибался только передъ начальствомъ.
— Мое заведене устроено образцово,— уврялъ онъ:— и я приложу вс стараня, чтобы вашему больному было удобно.
— Да, да, я васъ прошу объ этомъ,— сказалъ Викторъ.
Когда старика увезли въ лчебницу, въ дом почувствовалась какая-то пустота, казалось, изъ квартиры вынесли покойника. Настроене, охватившее всхъ, пожалуй, было бы еще тяжеле, чмъ настроене родныхъ посл выноса изъ дома дорогого покойника: когда уносятъ покойника — вс сознаютъ, что все кончено, тутъ унесли близкаго человка, но вс сознавали, что онъ еще страдаетъ гд-то тамъ, въ чужомъ мст, среди чужихъ людей, что, можетъ-быть, съ нимъ приходятся бороться силою, укрощать его, какъ животное, связывая, скручивая, колотя, что онъ не можетъ даже пожаловаться на недостатокъ хорошаго ухода, ды, внимательности, заботливости, такъ какъ онъ сумасшедшй, если онъ даже станетъ жаловаться — ему не поврятъ, сочтутъ это за бредъ, за галлюцинаци. Какъ часто сумасшедше жалуются и плачутъ, но ихъ жалобы и слезы оставляются безъ вниманя, потому что это считается не чмъ инымъ, какъ бредомъ. Къ счастю, у дтей Ольхина были занятя, дйствительная жизнь призывала къ длу. Она не допускаетъ долгаго уклоненя отъ работы рада семейнаго горя, она всегда сурово отплачиваетъ тмъ, кто слишкомъ горячо отдается торю и забиваетъ о ея требованяхъ. Въ дом больные и покойники, но живые должны продолжать своя будничныя занятя. Это тяжело, но въ то же время и спасительно, тяжело пересилить себя и приняться за обычное дло въ такя минуты, но это дло смягчаетъ острую боль, разсиваетъ горе, даетъ забвене утрать. Катя и Таня пошли снова въ гимназю, Лиза отправилась на фельдшерске курсы, снова завелась машина слушаня уроковъ и лекцй, зубреня заданнаго и перечитываня записокъ, заботъ о репетицяхъ, о баллахъ.
Только Пелагея Никитична осталась въ своей новой просторной квартир безъ опредленнаго дла, безъ необходимости заглушить горе трудомъ. Ей было невыносимо тяжело среди пустоты, въ одиночеств, въ гробовой тишин жилища. Именно теперь остановилась она надъ вопросомъ:
— Что же длать дальше?
Покуда въ квартир былъ больной, покуда около вся были дти, она была вся охвачена только горемъ, раскаянемъ, страхомъ. Ни разу въ этотъ промежутокъ времени она не остановилась надъ вопросомъ: ‘лучше ли ей будетъ теперь или хуже?’ или, врне сказать, все это время она боялась остановиться надъ этимъ вопросомъ, точно кто-то могъ прочитать ея сокровенныя мысли, уличить ее въ томъ, что она помимо своей воли радуется развязк семейной драмы. Кто могъ быть этотъ кто-то: — мужъ, дти, Богъ?— она и сама не знала этого. Боязнь была безотчетная, инстинктивная. Но, оставшись одинокою въ своей квартир. Ольхина тотчасъ же задалась вопросомъ, что будетъ дальше, и тотчасъ же пришла въ отчаяне, начала рисовать мрачныя картины: сынъ узнаетъ все, дочери узнаютъ все, бросятъ ее, станутъ презирать, Никоновъ, какъ трусъ, испугается, тоже отшатнется. Она заломила руки, воскликнула: О, несчастная! несчастная! Погубила его, а теперь сама погибну.
И вдругъ ее охватило какое-то гадливое чувство къ себ. Она почувствовала, что она думаетъ не то, что говорить. Съ какимъ-то бшенствомъ она вслухъ проговорила:
— Рада сама, а разыгрываю трагеди! Лгу сама передъ собой. И для чего? Съ какой стати? Никогда я его не любила, никогда не жалла! Бесь вкъ лгала! Онъ, Никоновъ, научилъ лгать. Трусъ!
Опять она стала сваливать всю вину за свое падене, за обманыване мужа, за вс несчастя старика на Никонова. Она сама не знала въ эту минуту, ненавидла или любила она Никонова, какъ ей держать себя дале въ отношени къ нему и какъ будетъ онъ держать себя съ нею. То ей казалось, что между ними теперь уже не существуетъ пропасти и преграды, что, въ конц концовъ, она будетъ женою Никонова, то ей становилось стыдно, что она думаетъ именно такъ, что именно теперь-то и встала между ними непреодолимая преграда — сошедшй по ихъ вин съ ума человкъ. Среди этихъ думъ какой-то злобной ноткой прорывалось соображене: ‘заханжитъ, каяться начнетъ, упреки совсти придумаетъ’. И съ дкой усмшкой она заканчивала: ‘чтобы отдлаться въ ршительную минуту!’ Что-то близкое къ помшательству было теперь въ ея собственномъ мозгу, и она почти съ ужасомъ думала:
— Ужъ и точно не схожу ли я съ ума?.. Заразилась, что ли? О, лучше бы все разомъ кончилось!..
Она не договорила, какъ это могло бы разомъ кончиться, и въ то же время очень хорошо сознавала, что она думаетъ о смерти мужа…
Въ такомъ ненормальномъ состояни духа засталъ ее прхавшй навстить ее Александръ Николаевичъ. Въ его походк, выражени его лица было что-то молодцоватое, точно онъ прободрился, помолодлъ. Даже его нарядъ — обычный домашнй костюмъ, англйскй пиджакъ, широкимъ бантомъ повязанный галстукъ — казался какимъ-то юношескимъ. Но тотчасъ же при вход въ гостиную Ольхипыхъ Никоновъ сдлалъ серьезное лицо, посмотрлъ съ приличной случаю грустью на Пелагею Никитичну, съ чувствомъ поднося къ губамъ ея руку, и проговорилъ со вздохомъ:
— Какое страшное несчасте!
Она сразу поняла, что онъ притворяется, что несчасте это вовсе не трогаетъ его, ея мужъ былъ для него совершенно чужимъ человкомъ, онъ даже не видалъ его сошедшимъ съ ума и не могъ быть тронутъ видомъ этого несчастнаго. Напротивъ того, онъ, вроятно, радуется въ душ этой развязк и только притворяется грустнымъ теперь ‘для виду’. Все это какъ-то разомъ придирчиво поняла она и обозлилась — обозлилась, можетъ-быть, потому, что сама она испытывала то же, что испытывалъ онъ: радовалась близости развязки и считала нужнымъ казаться грустной.
— Не несчасте, а Боже наказане!— строптиво и рзко произнесла она.
— Да, да, мы заслужили его!— смиренно согласился онъ, хотя, повидимому, для него это наказане не казалось особенно тяжкимъ.— Что длать, что длать!
— Мы заслужили его! мы заслужили его!— повторила она съ ироней, продолжая сердиться за его лицемре.— Но онъ-то не заслужилъ его, а между тмъ онъ наказанъ сильне насъ. Онъ-то за что пострадалъ? за то, что мы когда-то горько обманули его, насмялись надъ нимъ, не имли смлости во-время выяснить все, какъ слдовало.
Никонова покоробило.
До этой минуты онъ вовсе не думалъ объ этомъ. Узнавъ, что Ольхинъ сошелъ съ ума, онъ сказалъ: ‘Ахъ, бдняга’, и тотчасъ же вздохнулъ свободне: ‘теперь отношеня наши будутъ проще’. Теперь она, Ольхина, навела его на новый для него взглядъ на это дло. Она, все еще сердясь на него за то, что онъ такъ легко смотритъ на это событе, что онъ не перестрадалъ его, подобно ей, начала сообщать Никонову подробности, какъ, и почему сошелъ съ ума ея мужъ. Лялины открыли ему глаза, намекнули даже, что она не только прежде жила съ Никоновымъ, но и теперь продолжаетъ интимныя отношеня. Несчастнаго старика точно обухомъ по голов ударили. Онъ былъ честнымъ человкомъ и не могъ перенести своего позора. Она сгущала краски, чтобы Никоновъ больне почувствовалъ все то, что перечувствовала за послдне дни она. Никоновъ соображалъ теперь: ‘значитъ, дйствительно, изъ-за нихъ погибъ этотъ невинный человкъ’. А онъ, Никоновъ, еще мечталъ о свтломъ будущемъ. Онъ разсуждалъ: ‘на все воля Божя, жаль бдняка, но я теперь не оставлю его семьи’. При этомъ онъ даже размечтался о томъ, что сама судьба, врно, предназначила ему въ подруги жизни именно Пелагею Никитичну и дала возможность отплачивать Ольхину добромъ за причиненное ему когда-то зло, правда, неизвстное ему, Ольхину, но все же зло. Теперь дло принимало совсмъ другую окраску, Ольхинъ узналъ все, сошелъ съ ума отъ этого. Это немного опечалило Никонова, влило капельку яда въ веселое настроене.
— Теперь недостаетъ одного, чтобы дти узнали все,— въ увлечени продолжала Ольхина, желая сорвать на Никонов все то, что мучило ее.— Еще этотъ позоръ надо мн пережить! О, какъ я несчастна!
Онъ тяжело вздохнулъ и окончательно опечалился, понимая, что она хочетъ порвать съ нимъ сношеня, что ей дйствительно очень тяжело сблизиться съ нимъ при такой обстановк. А онъ только объ этомъ сближени и мечталъ за все послднее время. Теперь придется отказываться отъ нея. Тяжело это для него, но что же длать?
— Да, вы правы,— грустно сказалъ онъ.— Вамъ было бы это тяжело… Признаюсь, я мечталъ…
Онъ сбился, оборвалъ неоконченную фразу и потомъ глухо проговорилъ:
— Если вамъ тяжело видть меня, если мои посщеня могутъ навести дтей на подозрня, для которыхъ у нихъ уже есть основаня,— я, конечно, обязанъ покориться. Я и такъ передъ вами много виноватъ. Вы боитесь продолжать наши сношеня, что вполн естественно въ вашемъ положени, конечно, не мн принуждать васъ поступать иначе, какъ это на грустно для меня… но…
Она этого не ожидала. Ей хотлось заставить его испытать то, что испытывала она, причинить ему боль — физическую боль, а онъ… ‘Ахъ, опять въ немъ сказался трусъ! Испугался и готовъ бжать! Прекратить отношеня? Можетъ-быть, онъ даже помогать не станетъ? Ускользнетъ отъ рукъ! Найдутся женщины, съ которыми его сведутъ? Первые Лялины познакомятъ! Найдутъ какую-нибудь смазливенькую двчонку и влюбятъ его въ нее. Это ихъ професся! Гнусные люди! Они свели ее съ Никоновымъ когда-то. Они открыли глаза ея мужу. Они будутъ рады утшить теперь Никонова. О, она имъ покажетъ, что она уметъ завоевывать себ счасте наперекоръ имъ, они еще будутъ ей руки цловать’. Въ ней пробудилась энергя злобы, мести и злорадства. Она заторопилась, говоря сбивчиво, безсвязно:
— Поправимъ мы этимъ дло, что ли? Можетъ-быть, вамъ легко сдлать это, уйти, отречься, забыть, но не мн, когда я нуждаюсь въ поддержк, въ участи, въ дружб… Я теряю голову, я схожу съ ума, а вы… Ахъ, никогда, никогда вы не любили меня!..
Она вдругъ разрыдалась, ясно до отвращеня сознавая, что она хочетъ удержать его въ эту минуту вовсе не потому, что она его любитъ, а потому, что ей нуженъ человкъ, который содержалъ бы ее. Когда-то въ молодости она сдлала проступокъ, но она не каялась за него, сладко мечтала о немъ, какъ о чемъ-то свтломъ, теперь, удерживая около себя этого человка, она чувствовала, что она продаетъ себя, унижается, грязнитъ себя, падаетъ. Онъ ничего этого не понялъ. Онъ просто увидалъ ея слезы, услыхалъ страстное восклицане: ‘ахъ, никогда, никогда вы не любили меня!’ и бросился цловать ея руки.
— Полина! Полина! полно!
Онъ торопливо началъ откровенничать: никогда онъ не переставалъ ее любилъ, всегда вспоминалъ о ней, только съ ней онъ и былъ счастливъ: ихъ разлучили обстоятельства, которыя выше людской воли, прхавъ въ Петербургъ, онъ вспомнилъ тотчасъ же о ней, хотлъ снова встртиться съ нею, просить ее забыть все причиненное ей зло, онъ узналъ отъ сына, что она даже имени его не хочетъ слышать, это его обезкуражило, лишило надежды на примирене, потомъ они встртились,— тяжелая была эта встрча, оба они не знали, какъ держать себя…
Онъ вдругъ что-то вспомнилъ и заволновался:
— Конечно, я понимаю, что вс эти связи въ извстной степени преступны,— заговорилъ онъ, оправдываясь передъ кмъ-то: — но да проститъ намъ Богъ. Насъ связала не прихоть, а истинная любовь. Прихоть не могла бы пережить годы разлуки. Это любовь! Ради нея прощается многое. Любовь выше нашей воли. Наконецъ, это еще вопросъ, кто у кого стоялъ на дорог: я ли у твоего мужа, или онъ у меня… Ахъ, можетъ-быть, жизнь сложилась бы иначе, если бы я встртилъ тебя раньше, чмъ онъ…
Она молчала, сознавая, что если бы онъ встртилъ ее до ея замужества, то, можетъ-быть, она сдлалась бы кокоткой и только. ‘По Невскому проспекту пустилъ бы’,— злобно подумала она. Онъ же продолжалъ разсуждать на подвернувшуюся ему тему, обрадовавшись этому случайно найденному оправданю.
— Да, да, правы т, которые говорятъ, что не всегда можно обвинять фактически виновнаго человка, кто кого отравилъ — тотъ ли, кто далъ яду, разомъ прекративъ чужую жизнь, или тотъ, кто отравлялъ медленно всю жизнь этому обвиняемому людьми фактическому отравителю. Жизнь сложное дло…
‘Передъ кмъ онъ оправдывается?— думалось ей.— Передо мною? передъ собой? передъ Богомъ? И вдь лжетъ все, знаетъ, что лжетъ, и продолжаетъ лгать!’..
Потомъ онъ началъ объяснять ей, что, увидавъ ее снова, посл долгихъ лтъ разлуки, онъ сразу вспомнилъ все старое, почувствовалъ, что теперь для него можетъ существовать только она или никто. Правда, въ его кругу, при его средствахъ, такъ легко заводятся мелкя интрижки. Но ни его положене въ свт, ни его нравственные принципы, ни его годы не позволяютъ ему вести эту жизнь ‘мышинаго жеребчика’,— главное годы!
— Да, есть пора жизни, когда оживляетъ, воскрешаетъ, бодритъ только былое, прежнее, старое,— заговорилъ онъ, и его лицо выразило что-то сальное, сластолюбивое.— Ахъ, молодость, неразсчетливая молодость! Живешь, мотаешь силы такъ же, какъ деньги, и думаешь, что все это естественно, а тамъ…
Она тревожно взглянула на часы. Ей хотлось скоре отдлаться отъ него. Когда-то онъ овладлъ ею безъ разговоровъ, взялъ ее приступомъ, чуть не силой, и это казалась ей страстью, любовью, увлеченемъ, опьянило ее и заставило забыть весь мръ. Теперь она чувствовала въ этихъ объясненяхъ что-то скверное, какой-то договоръ старика со старухой насчетъ любовной связи. Онъ же продолжалъ вдаваться въ подробности насчетъ того, почему новыя связи смущаютъ, тогда какъ старыя придаютъ силы и бодрость. Маска постничества была сброшена, развратникъ былыхъ временъ былъ снова налицо. Ей стало жутко и скверно. Часы пробили три.
— Дти сейчасъ вернутся!— торопливо сказала она.
Онъ поспшно всталъ, поцловалъ ея руки, обнялъ ее, сталъ что-то говорить съ широкой улыбкой, склонившись совсмъ близко къ ея лицу.
— Помнишь? А? Вдь хорошо было? Разв это можно забыть?
Она ничего не слышала, не понимала, не хотла понимать и только думала:
‘Скорй бы, скорй бы онъ ушелъ!’
Когда за нимъ затворилась дверь, она расплакалась горькими, искренними слезами, точно ее глубоко оскорбили, унизили, забрызгали грязью. Такими слезами она плакала, можетъ-быть, впервые въ жизни.
Въ этихъ слезахъ ее застала Лиза и съ лаской подошла къ ней:
— Милая мама, береги себя!— тихо сказала дочь, и ея глаза тоже увлажились слезами.— Береги для Кати, для Тани, для всхъ насъ…
Лиза опустилась на стулъ около Пелагеи Никитичны.
— Я знаю, какъ теб тяжело, но, дорогая, что же длать, если Богу такъ было угодно,— съ лаской говорила дочь.— Ты должна теперь пересилить свое горе: у тебя дти! Подумай, что бы было съ ними, если бы у нихъ не стало и тебя…
Боль въ сердц у Пелагеи Никитичны сдлалась еще остре. Если бы дочь знала, о чемъ она плачетъ, съ какимъ презрнемъ она взглянула бы на нее, на мать!
— Мн, мама, нужно серьезно поговорить съ тобой,— продолжала Лиза.— Я думала вс эти дни о нашемъ положени и ршилась оставить курсы и приняться за уроки. Вообще намъ вдь теперь очень трудно будетъ жить…
Пелагея Никитична, уже подавившая свои слезы, не ждала этого и сильно смутилась. Вопросъ о денежныхъ средствахъ долженъ былъ неизбжно возникнуть въ голов Лизы, но мать не приготовилась къ отвту на него. Ничего не сообразивъ сразу, она торопливо отвтила:
— Не торопись бросать курсы! Можетъ-быть, какъ-нибудь можно будетъ устроиться иначе…
— Какъ же?— спросила Лиза, вопросительно глядя на нее.
Пелагея Никитична начала придумывать.
— Покуда мы будемъ получать полное содержане отца въ течене года. Кажется, это такъ бываетъ въ подобныхъ случаяхъ. Ну, а тамъ посмотримъ. Я вдь знаю, что для тебя было бы большимъ несчастемъ отказаться отъ завтной мечты…
— Что же длать, если нельзя,— серьезно замтила Лиза.— Я не изъ тхъ, которыя падаютъ духомъ. Дорогъ много. Нельзя идти по одной, надо выбирать другую.
— Нтъ, нтъ, я сдлаю все, чтобы ты могла продолжать начатое ученье,— торопливо сказала мать.
И въ ея ум мелькнула обрадовавшая ее мысль: ‘да, надо всмъ пожертвовать, чтобы дти учились’. Эта мысль являлась для нея какъ бы оправданемъ въ настоящемъ и будущемъ, передъ собою, передъ людьми.
Лиза мягко замтила:
— Ахъ, мама, что же ты можешь сдлать! Самой теб будетъ страшно трудно жить и безъ меня. Нтъ, я ршилась искать мсто. Нельзя на одного Виктора теб надяться. Онъ юноша, ему самому нужно встать на ноги.
‘Я ее не допущу до этого, все сдлаю, на все пойду, ее не допущу до этого’,— думала Пелагея Никитична, и опять ей стало легко: для дочери это она сдлаетъ, пойдетъ на сдлки. Она хитрила сама съ собой, чувствовала, что хитритъ, и боялась сознаться въ этомъ.
— Ну, подожди еще покуда,— сказала она Лиз.— Можетъ-быть, все обойдется. Участь гувернантокъ не сладка. Засушитъ тебя эта жизнь, какъ засушила покойную Настасью Порфирьевну.
— Чего же ждать?— спросила Лиза, пожимая плечами.
— Мало ли что можетъ случиться. Ну, выдержишь первою экзамены. Примутъ въ интернатъ на казенный счетъ. Вотъ ты и обезпечена. Я же перебьюсь съ Катей и Таней. Наконецъ, буду хлопотать и за нихъ, чтобы на полный пансонъ ихъ пристроили.
Она обрадовалась и этой иде. Освободится отъ двочекъ, тогда все пойдетъ отлично, можно будетъ скрыть отъ нихъ ея близость къ Никонову. Надо будетъ сообщить этотъ планъ Никонову. Сказать, что только при этихъ условяхъ они могутъ сойтись. Онъ тоже обрадуется, а то все будетъ трусить, какъ бы дти какой-нибудь сцены ему не сдлали. Онъ вдь всего боится! Господи, какой онъ трусъ! Она положительно начинала презирать его.
Вечеромъ совершенно неожиданно въ квартиру внезапно явился Викторъ. По буднямъ онъ почти никогда не заглядывалъ въ свой домъ, и потому его визитъ удивилъ семью. Онъ поздоровался съ родными и, стягивая перчатку, замтилъ:
— А меня Александръ Николаевичъ прислалъ отчасти. Его очень безпокоитъ ваше положене.
— Какой онъ добрый!— сказала Лиза.
— Да, богатъ, отчего же и не быть добрымъ,— небрежно отвтилъ Викторъ.— Наконецъ, онъ, кажется, и о своихъ интересахъ тутъ думаетъ.
И Пелагея Никитична, и Лиза изумились.
— Какъ это о своихъ интересахъ?
— Насколько я могъ понять, у него есть свои планы,— пояснилъ Викторъ.— Сегодня за обдомъ онъ разговорился о вашемъ положени, потомъ сталъ придумывать, какъ помочь. Наконецъ, добрался до сути: онъ живетъ одинъ, хозяйствомъ некому завдывать, ну, и надо бы кого-нибудь поселить въ дом, чтобы женскй глазъ присматривалъ.
Пелагея Никитична чувствовала, что по ея лицу разливается краска стыда. Въ голов мелькнуло: ‘торопится, сыну сообщилъ свои планы, безтактный человкъ!’
— Затмъ онъ сталъ распространяться о томъ, что если бы пристроить нашихъ двочекъ на полный пансонъ, то ты, можетъ-быть, согласилась бы вести его хозяйство.
— Гд же мам вести хозяйство!— воскликнула Лиза.— Онъ не знаетъ, конечно, что она непрактичный человкъ…
Викторъ пожалъ плечами.
— Трудно вести хозяйство, когда не изъ чего, а когда денегъ куры не клюютъ и прислуги цлая орда — это легкое дло.
Онъ обратился къ матери:
— Ты объ этомъ подумай, мама…
У Пелагеи Никитичны выступили на глаза слезы. Она глухо прошептала:
— Я подумаю…
— Это всхъ насъ устроитъ,— замтилъ ей Викторъ.
— О, для васъ, для дтей я пойду на все!— воскликнула Пелагея Никитична.— Но какъ мн тяжело, какъ тяжело…
Она встала и вышла изъ столовой, чтобы скрыть свое смущене.
Лиза горячо стала доказывать брату, что мать вовсе не способна быть экономкой. Она даже попрекнула его за то, что онъ прямо не сказалъ этого Никонову, не передавая вовсе предложеня послдняго матери. Если мать приметъ это предложене — выйдетъ плохая штука: Никоновъ убдится въ неспособности ея вести хозяйство и будетъ недоволенъ. Братъ, перебивая ее, небрежно сказалъ:
— Ахъ, ты ничего не понимаешь!
И твердо прибавилъ:
— Это нужно! Или лучше будетъ, если вс вы по мру пойдете! Ну, тяжело будетъ ей въ первое время, а потомъ свыкнется.
— Какъ ты легко распоряжаешься другими!— упрекнула Лиза.
— Если дло идетъ о спасени людей, то ихъ нужно заставить спасаться хоть бы силой,— твердо отвтилъ онъ.— Или ты думаешь, Никоновъ даромъ будетъ помогать вамъ? Что вы-то ему?
Лиза отвтила:
— Я же вовсе не прошу его помощи!
— Ты! ты! А сестры? А мать? Могутъ он прожить безъ помощи? Или ты ихъ содержать будешь? Или я откуда-то буду добывать средства на всю семью? Я еще самъ не вполн всталъ на ноги!
Онъ поднялся съ мста.
— Это только тетка Настя, да нашъ Данила Лукичъ вслдъ за нею воображали, что можно безъ чужой помощи, своимъ горбомъ весь мръ завоевать… Честный трудъ ничего не дастъ, кром гроба, да болзни… Ты это гд видла успхи честныхъ людей? Гд видла богатство, нажитое честнымъ трудомъ?
Она широко открыла глаза, слушая его.
— Что ты говоришь?— сказала она въ ужас.
— А то, что ты ничего не понимаешь, какъ гоголевская Коробочка…
Онъ повернулся спиною къ сестр и прошелъ къ матери. Мать плакала.
— Перестань!— коротко сказалъ онъ, подходя къ ней.— Нельзя же быть такой щепетильной…
— О, если бы ты зналъ!— порывисто воскликнула она, готовая сознаться во всемъ ему, только ему одному изъ всхъ дтей.
Онъ пожалъ плечами.
— Я давно знаю все!— коротко сказалъ онъ.
Она съ испугомъ широко открыла глаза.
— Разв можно было не замтить моего сходства съ нимъ? Наконецъ, эти заботы и хлопоты обо мн. Съ какой стати? Я же не двочка, чтобы онъ могъ имть виды на меня. Безкорыстно же о чужихъ такъ не заботятся. Наконецъ, я кое-что выспросилъ въ первые же дни у Лялиныхъ. Да и ты неосторожно держала себя, каждый, не будучи дуракомъ, могъ многое сообразить. Ну, а я…
Онъ усмхнулся.
— Я же не Лиза,— отрывисто пояснилъ онъ.— Невинность, воспитанная непорочными двами! Кажется, даже и не подозрваетъ простыхъ отношенй между мужчинами и женщинами. Впрочемъ, для чего ей и знать. Для нея это были бы каке-то ужасы. Но ты напрасно такъ близко принимаешь все это къ сердцу. Слава Богу, что все улаживается.
— О, какъ ты будешь теперь смотрть на меня!— начала она нсколько мелодраматично, не зная, какъ и что слдовало бы сказать матери сыну.
Онъ перебилъ ее:
— Не говори пустяковъ! Со всякой женщиной это бываетъ. Сколькихъ я встрчалъ у однихъ Лялиныхъ! Вс были въ этихъ передлкахъ — одн до замужества, другя посл. Это такъ естественно. Люди! Понравилось смазливое личико, увлеклась, пала. Общая участь!
Онъ говорилъ покровительственно, фамильярно, оскорблялъ ее, не сознавая этого, сравненемъ съ разными кокотками изъ круга Лялиныхъ.
— Твоя жизнь была такъ не весела,— все тмъ же тономъ продолжалъ онъ:— въ этой трущоб, гд вы жили, такъ понятно было искать исхода, что, право, странно мучиться какими-то запоздалыми угрызенями совсти. Надо же было урвать у жизни хоть день счастя. Всякая на твоемъ мст сдлала бы то же.
Ей было стыдно взглянуть на него, на юношу, покровительственно прощающаго ее, свою мать. Ей было легче, если бы онъ горько попрекнулъ ее, сдлалъ бы ей бурную сцену, далъ бы ей возможность оправдаться, выяснить ему, что она любила, а не была кокоткой, какъ т женщины, съ которыми онъ сравнивалъ ее. Онъ, ходя по комнат, продолжалъ тмъ же развязнымъ тономъ:
— Чему же удивляться, что ты, выросшая въ хорошей обстановк, жившая широко, сбилась съ пути въ этомъ проклятомъ омут, когда какая-нибудь Аксюша, ничего не видавшая кром деревни, и та тяготилась этой жизнью. А ужъ, кажется, она-то не была избалована весельемъ и развлеченемъ, а и то не вынесла этой трущобной жизни…
Она широко открыла глаза, услышавъ, что вмст съ ея именемъ онъ сопоставляетъ уже не имена кокотокъ изъ кружка Лялиныхъ, а имя ея кухарки. Ей казалось, что больше унизить ее было нельзя. Она почувствовала почти отвращене къ нему, къ этому когда-то такъ нжно любимому ею и такъ глубоко испорченному ею же сыну. Онъ замтилъ ея недоумвающй, странный взглядъ и пояснилъ:
— Ты, врно, ничего не знаешь? А мн хотлось сегодня поговорить съ тобой именно о ней. Бдная двочка тоже свихнулась, нсколько въ другомъ род, правда. Какой-то солдатикъ соблазнилъ и ее. Тоже усиками обольстилъ. Охъ, ужъ эти усики и смазливыя рожицы! Помнишь, когда меня не было здсь? Она стала пропадать по вечерамъ? Данила Лукичъ еще предупреждалъ тебя насчетъ ея… Ну, вотъ въ эту пору и произошло падене…
Ее били по уху эти ‘и она’, ‘тоже пала’, ‘такъ же увлеклась’, эти приравниваня ея къ кухарк, ея увлеченя къ разврату простой двчонки. Гд же сыновняя любовь? Гд же сыновнее уважене? О, онъ никогда не любилъ, не уважалъ ея. У него сердца нтъ! Она даже и не думала о томъ, какъ могла развиться сыновняя любовь, какъ могло укрпиться сыновнее уважене у ребенка, выросшаго въ кругу какихъ-нибудь Лялиныхъ, гд никто изъ дтей не зналъ наврное имени своего отца.
Онъ, не обращая вниманя на выражене лица матери, сталъ разъяснять дальше:
— Аксюша теперь въ такомъ положени. Помнишь, это даже Лялина замтила. Ты только ничего не видла, думая совсмъ о другомъ. Да, она будетъ матерью, разумется, не сегодня, не завтра, а черезъ нсколько мсяцевъ. Но я тебя попрошу поберечь ее покуда. Тутъ, видишь ли, произошло нкоторое осложнене.
Онъ перевелъ духъ, прошелся по комнат и, наконецъ продолжалъ:
— Ты знаешь, я уже не ребенокъ. Я тоже пошалилъ съ этой двочкой, и мн было бы жаль, если бы ты прогнала ее. Двчонка славная, преданная мн, какъ собака. Это такъ понятно въ ея положени. Когда настанетъ время, она, конечно, уйдетъ, отдастъ ребенка въ воспитательный домъ, но потомъ ты возьми ее обратно. Устрой это для меня, когда будешь жить со мною у Никонова. Ей тамъ тоже найдется мстечко. Мн не хотлось бы бросать ее на мостовую.
Пелагея Никитична была возмущена до глубины души. Она, блдная, задыхающаяся, съ усилемъ поднялась съ мста и хрипло приказала:
— Ступай вонъ, негодяй!
Онъ точно пощечину получилъ. У него исказилось лицо, помертввшее отъ злобы, отъ той бшеной злобы, приливъ которой онъ уже испыталъ тогда, когда Ольхинъ назвалъ его воромъ. Онъ выпрямился во весь ростъ и смрилъ ее сверкающими глазами.
— Я уйду,— глухо проговорилъ онъ, отчеканивая слова:— но вдь тогда теб самой придется придти къ намъ, ко мн и къ моему отцу.
Она, какъ подкошенная, безъ силъ упала на диванъ, заливаясь истерическими слезами.
Въ комнату вбжала Лиза.
— Что это съ мамой, что?— раздался ея пугливый вопросъ.
— Ничего, пройдетъ,— отвтилъ сухо Викторъ, стараясь овладть собою.— Все ваши женскя нжности. Не можетъ свыкнуться сразу со своимъ настоящимъ положенемъ…

——

Свыкнуться надо было — и она свыклась. Ее утшило то, что Лялины стали страшно завидовать ей.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека