‘Победа над самодурами и страдальческий крест. Сатирическая бывальщина’ Гермогена Трехзвездочкина
Когда мне было лет семь или восемь, когда я учился французскому языку, мне часто приходилось переводить анекдот следующего содержания: ‘Один драматический писатель послал в дирекцию театра комедию своего сочинения. К этой комедии было приложено письмо, в котором автор извещал дирекцию, что он написал свою комедию в двенадцать дней. Дирекция просмотрела комедию и возвратила ее с пометкою, что автору следует употребить двенадцать месяцев для того, чтобы исправить свое произведение’. Много лет прошло с тех пор, как я переводил этот анекдот с французского языка на русский и обратно, с тех пор мне пришлось до некоторой степени познакомиться с миром литературных деятелей и литературных рабочих, и я тут припомнил давно забытый анекдот и вполне убедился в его правдивости. Самолюбие литератора заносчиво и мелочно, щекотливо и необузданно, это самолюбие постоянно встречает себе заслуженные щелчки и все-таки не унимается.
Плодом такого неудержимого самолюбия явилась книга: ‘Победа над самодурами и страдальческий крест’. Эта книга снабжена введением, из которого мы узнаем два любопытные факта о личности автора, скрывшего свое подлинное имя под оригинальным псевдонимом Гермогена Трехзвездочкина.
Первый факт тот, что вся книга написана в четыре недели. ‘Это была, — говорит автор, — импровизация сердца, это были вопли души, убитой полным равнодушием и жестоким злорадством некоторых’. Второй факт тот, что автор импровизации в продолжение тридцати лет питал постоянную дружбу к Алексею Алексеевичу Одинцову, которому и посвящается вся книга, написанная даже вследствие его совета.
То, что я назвал введением, представляет, собственно говоря, лирическое обращение автора к своему испытанному другу, как лирическое обращение, оно в полном своем составе для публики не понятно и не интересно. Мы, публика, имеем право вывести из него следующие заключения: г. Трехзвездочкин уже не молод и притом одержим неистовою охотою писать. Если даже предположить, что он подружился с г. Одинцовым, когда ему было лет десять, то теперь автору ‘Сатирической бывальщины’ окажется сорок, стало быть, пора юношеских порывов и бешеного вдохновения прошла безвозвратно и притом бесследно, г. Трехзвездочкин сам признает себя рекрутом в фаланге писателей, но, воля ваша, чтобы в месяц написать целую книгу в 244 стр., надо обладать значительною беглостью пера, такою беглостью, которая, сколько мне известно, недоступна самым плодовитым из наших журнальных писателей. Несмотря на эту беглость, которая сама по себе составляет немаловажное достоинство, я осмелюсь выразить предположение, что г. Трехзвездочкин останется скромным рекрутом и что прием, который сделает публика его ‘импровизации’ больно растравит раны его оскорбленного самолюбия. Повесть или роман, который он рассказывает в своей книге, представляет одну из бесчисленных вариаций на давно избитую тему. Прожившийся дворянчик женится на купеческой дочке, чтобы породниться с богатым купцом и запустить руку в его непочатый сундук. В первой части ‘Сатирической бывальщины’ все идет самым казенным порядком, тут есть и гостиница, в которую промотавшийся герой, Валерьян Николаевич Шугаров, задолжал за несколько месяцев, тут есть и буфетчик, дающий тому же герою деньги в кредит, вероятно, потому, что иначе Валерьяну Николаевичу невозможно будет исполнить приказаний своего автора, тут подвертывается очень кстати приятель Шугарова с рекрутскою квитанциею, которая дает герою возможность познакомиться с семейством богатого купца Сермяжникова, тут, ну, одним словом, тут автор устраняет все препятствия, г. Гермоген Трехзвездочкин, рассуждает, вероятно, так: я автор, я выдумал этих людей, я создал это положение, ну, стало быть, я волен распоряжаться ими как мне угодно, а если какой-нибудь нахал критик, по зависти к моей изобретательности, вздумает доказывать мне, что я вру на действительность, то я отвечу ему, что это не его дело, назову его злонамеренным и злорадным клеветником, напишу чувствительное послание к моему старому другу и в две недели выдумаю новую вереницу лиц и положений. Для г. Трехзвездочкина не существует затруднений, ему надо, чтобы его герой познакомился с купеческою дочкою, — сейчас является на выручку рекрутская квитанция, надо, чтобы этот герой понравился своей будущей супруге, — это достигается двумя-тремя комплиментами, надо сделать подарок горничной — сейчас же оказывается, что у Шугарова под руками платье, которое ему поручили передать его сестре. Автор ‘Сатирической бывальщины’ не задумывается над средствами, он запутывает и распутывает интригу, не обращая никакого внимания на законы логики и правдоподобия, дело кончается тем, что его герой, похожий, как бледная копия, на Хлестакова или Вихорева, женится на толстой дочери богатого купца и сверх всякого ожидания становится образцовым мужем, хорошим хозяином и во всех отношениях добродетельным человеком.
Уже из одного этого обстоятельства мы можем заключить, что автор смотрит на жизнь и на людей почти так же наивно и добродушно, как покойный Карамзин, автор ‘Бедной Лизы’ и ‘Истории государства Российского’. Оптимизм г. Трехзвездочкина вырисовывается еще яснее во второй части его произведения. Тут он решает такую задачу, перед которою отступали величайшие деятели нашей литературы: деятели эти, к сожалению, все были более или менее пессимистами и никак не умели возвыситься до той умилительной наивности воззрений, на которую с первого раза отважился г. Трезхвездочкин. В произведениях наших деятелей случалось всегда так, что одолевали самодуры и что под их тяжелыми стопами задыхалось и вымирало возникавшее движение жизни. У г. Трехзвездочкина выходит совсем наоборот, и даже вторая часть его бывальщины украшена заманчивым заглавием: ‘Победа над первым самодуром’. Я, признаюсь, приступил с замиранием сердца к чтению этой второй части. Что, если, думал я, содержание этих 114 страниц соответствует заглавию? Что, если действительно г. Трехзвездочкин укажет нам средство радикально излечивать людей, одержимых бесом самодурства: ведь это будет рай земной, блаженство, а не жизнь. Все наши страдания происходят оттого, что мы сами дурим и что дурят окружающие нас люди, когда это повсеместное преобладание глупости будет опрокинуто, тогда буквально потекут реки молока и меда, и все это найти за 2 р. 50 к. в книге совершенно неизвестного писателя, — согласитесь, что это такое счастье, от которого может закружиться голова. Человек всегда расположен надеяться, надежда, кроткая посланница небес, дает нам силы переносить дрязги нашей отвратительной жизни, дрязги от климата, дрязги от денежных дефицитов, дрязги от глупостей и подлостей человеческого рода. Когда на дворе смертельный холод — мы надеемся, что будет оттепель, когда на улицах стоят непроходимые лужи, мы надеемся, что их как-нибудь разметут, когда мы завалены бесплодною работою, мы надеемся, что, авось, будет когда-нибудь полегче, не только человек, даже собака, и та надеется, когда хозяин начинает ее бить, она визжит, а сама все-таки надеется: ну, думает себе, ударит, побьет, больно побьет, а все же когда-нибудь да перестанет, и ведь, знаете ли, собака не ошибается: действительно, побьет и перестанет, она полижет руку и на будущее время будет надеяться пуще прежнего.
Но я, как рецензент, оказался гораздо несчастнее собаки: я прочитал 130 страниц, нашел, что они наполнены невообразимою чепухою, и думал на том покончить, но мне бросилось в глаза заманчивое донельзя заглавие второй части, я понадеялся: не все же г. Трехзвездочкин будет говорить вздор, начал читать и жестоко разочаровался. Вторая часть вышла не в пример безобразнее первой, а средство побеждать самодуров оказалось ужаснейшим пуфом, достойным самого отчаянного идеалиста. Дело вот в чем: Шугаров женился на дочери Сермяжникова, и женился, как я уже говорил, потому, что прокутил свое наследство, а жить и жуировать желал по-прежнему. С женою он зажил как нельзя лучше, занялся ее образованием, научил ее одеваться как следует и даже ввертывать в разговор французские слова, и даже читать какие-то умные книжки, которых заглавия, впрочем, по неизвестным мне причинам не помечены в сатирической бывальщине. Гуманизируя таким образом свою жену, Шугаров не забыл и тестя, хотя, конечно, перевоспитать кряжистого старовера-купца, да еще вдобавок миллионера, было совсем не так легко, как отполировать молодую женщину, страстно привязанную к своему развивателю.
Педагогические упражнения свои над старым самодуром Шугаров начал с следующей, весьма оригинальной, проделки. У Сермяжникова была роща, купленная им на имя той самой дочери, которая вышла замуж за Шугарова, m-me Шугарова дала своему мужу доверенность, а муж этот, чтобы уплатить свои долги, приобретенные до свадьбы, взял да и заложил куда-то в частные руки тятенькину рощу. Вы не угадываете, читатель, какую связь эта проделка имеет с гуманизациею старого купца? О, вы недогадливы, почти так же недогадливы, как я сам, я тоже, читая бывальщину, не понимал, к чему клонится дело, а на поверку вышло, что эта штука не что иное, как первый урок. Педагоги твердят постоянно, что надо учить детей шутя и играя, вот Шугаров и сыграл штуку, и успех превзошел все ожидания читателя и рецензента.
Узнавши о том, каким манером зять начинает его обтесывать, старый Сермяжников рассвирепел, он тоже не понял, что все это делается для его же пользы, потребовал к себе своего молодчика-зятя, накричал, нашумел, хотел даже поколотить его, но тут Шугаров, вспомнив святое назначение педагога, немедленно вступает в отправление своих обязанностей и дает самодуру второй урок: он схватывает стул и замахивается им над самою головою тятеньки, а потом произносит краткое, но крепкое слово. Прошу вас, господа читатели, обратить внимание на тот факт, что Шугаров только замахивается, а не разит, он, стало быть, принадлежит к новой школе педагогов, он наказывает непослушного воспитанника страхом палки, а не самою палкою, разница, как видите, огромная, достоинство человека спасено и в то же время воспитаннику внушен спасительный страх. Самодур утихает, потом отправляется к какой-то княгине, та его усовещивает окончательно, исторгает из его очей слезы раскаяния и умиления, заставляет его навеки отказаться от самодурства и убеждает его в необходимости отделить дочери и зятю, по крайней мере, двести тысяч серебром. Самодур окончательно растаивает от этих слов, кланяется в ноги матушке-княгине, благодарит ее за то, что она его, дурака, наставила на путь истины, и обещается свято исполнять ее советы. Приехав домой, Псой Вафусьевич мирится с зятем, находит себя во всем виноватым, благодарит и его также за учение и потом отделяет ему с женою такой куш, на который немедленно покупается имение в тысячу душ. Вот тебе и раз! Из этой замысловатой были можно вывести, во-первых, нравоучение, а во-вторых, практическое заключение.
Н_р_а_в_о_у_ч_е_н_и_е. Если ты, о читатель, находишься в затруднительном положении, ищи себе богатую невесту.
Если ты задолжал, плати долги деньгами супруги, если у нее нет денег, продавай и закладывай ее вещи, если у нее нет вещей, стащи что-нибудь у ее тятеньки и, продав стащенную вещь, откупись от долгового отделения и спаси таким манером свою дворянскую честь.
Если тятенька узнает об участи своей вещи, не робей, если он станет укорять тебя в посягательстве на чужую собственность, воспрянь в полном величии оскорбленной гордости, смелою рукою схвати тяжелый стул, взмахни им над головою обидчика и опять-таки заговори взволнованным голосом о долге и чести дворянина.
Поступая таким образом, ты, о читатель, поправишь свои расстроенные обстоятельства, составишь счастье той женщины, которая кинется в твои объятия душою и телом, одержишь окончательную победу над закоренелым самодурством ее отца и, в заключение, сделаешься обладателем великолепного имения и отличного каменного дома. Ты сделаешь, таким образом, великое добро себе и другим, исполнишь как следует назначение человека и умрешь в мире, с спокойною совестью.
П_р_а_к_т_и_ч_е_с_к_о_е з_а_к_л_ю_ч_е_н_и_е. Любезный читатель, если вас одолевают самодуры, то вы распорядитесь с ними так: сначала половчее надуйте их, потом шарахните их по голове каким-нибудь тяжелым дрекольем, повторяйте оба эти маневра как можно чаще и будьте уверены, что вы скоро избавитесь от самодуров и что они же сами придут вас благодарить за ваши заботы.
Любезный читатель, согласитесь, что все это ужасно нелепо и даже перестает быть смешным, я сам это сознаю и пишу только потому, что я сам — лицо подначальное, что нам велят писать, то мы пишем, чего не велят писать, того не пишем, бьемся как рыба об лед, пляшем, как карась на сковороде, смеемся, когда кошки на сердце скребутся… Эх, уж и не говорил бы! Ну их совсем! Приведу вам лучше препотешное место из ‘Сатирической бывальщины’, именно самый эпилог:
‘Итак, победа над одним из самодуров была полная, совершенная: оно пало, это самодурство, и уже более никогда не поднималось. И таким образом, в один и тот же час, в одной и той же комнате, в одном и том же лице совершилось и восстание, и падение (sic!), восстал падший ангел, пало возносившееся когда-то высоко самодурство. И чудо это совершилось от одного только легкого дуновения цивилизации… Что же станется с человечеством, когда подует полный попутный ветер прогресса и накренит вперед всеми парусами тот гигантский левиафан цивилизации, на котором человечество плывет по беспредельному океану жизни… Но откуда, но куда, но зачем?.. И не разгадать того вовеки уму человеческому!.. Преклонимся же перед этою густою завесою будущего: невмочь хилой человеческой руке приподнять эту тяжелую завесу, не выдержать его слабому, непривычному зрению сияния того солнца, которому суждено освещать отдаленную будущность нашей расы. Паралич разобьет эту дерзкую руку, мгновенная слепота поразит это слабое зрение, и вящий мрак разольется окрест человечества от его преждевременного и богопротивного домогательства. Предоставим же руке Божественного Промысла мало-помалу приподнимать эту завесу, так что постепенно окрепнет человеческое зрение, и люди будут в состоянии беззаветно и согреваться и освещаться лучами солнца вездесущих разума, справедливости и человеколюбия, и уже более не бояться ослепнуть от лучезарного сияния Безусловной Правды’.
Я вас спрашиваю, господа читатели, возвышался ли сам Гаврило Романыч до такого пафоса созерцания? — Нет, не возвышался! Доходил ли сам Кифа Мокиевич до таких глубоких и всеобъемлющих выводов? — О нет, не доходил!