Двухэтажный дом Севостьяна с резными и раскрашенными наличниками, с зеленою железной крышею стоял посреди села на главной улице и большими городскими окнами глядел в три стороны: вправо, на восток, в стальную даль лесистых холмов, влево, на уходящую к западу реку с скалистыми берегами, а прямо, на север, на серые узлы раскинувшихся по ровной площади изб и домиков села, над которыми возвышалась, как нарядная учительница над деревенскими ребятами стройная, раскрашенная церковка.
Церковка стояла против дома Севостьяна через расширенную в этом месте улицу и молитвенно протягивала кресты к небу, а колоколенкой смотрела в сторону от богатого соседа — на восток.
Но между церковкой и домом Севостьяна было много общего. Такие же двери, наличники, те же узоры по карнизам, такая же решетчатая ограда. Это потому, что церковным старостой и казначеем по постройке церкви был Севостьян. И церковку, и дом строил одни и тот же мастер. Только церковку лет на пять раньше дома.
Выкрашен же Севостьянов дом только нынешней весною.
Сам Севостьян не хотел его раскрашивать. Настоял на этом Василий. Он и краски покупал, он и красильщиков привез из города, он и распоряжался при раскраске.
— Куда ты эдак нахорашиваешь? — ворчал отец на сына, высчитавши, что раскраска обойдется дорого.
— Я вот хочу так доспеть, чтобы из отцовского дома не манило никуда,— отшучивался сын и не жалел красок.
Тогда расчетливый Севостьян напомнил:
Снегу лежало в горах и долинах уйма. На каждой крыше по белой пуховой перине, на каждом столбе по пышной шапке.
Кум Мнтрнй, мужик с хитрой улыбочкой и жидкой бородой, в зипуне с красным воротом, посадив в сани сдобную девку, старательно закутал ее в Федотов тулуп и посоветовал:
— Н-ну-ка, мила дочь, держись крепче!.. Выбрала молодца — не пеняй на мать, отца! Гей, соколики!..
Мелькнула Аринкина изба с косой шатровой крышей… Дедушки Герасима ворота решетчатые… Ананьев двор с ометом сена на повети…
Месяц сквозь тонкий слой туч светит мягко, не ослепляет глаз, и пара рыжих маленьких лошадок несется по мягкой дороге, как свора борзых.
Анка дрожит. Но не от холода!.. В новую жизнь мчат ее рыжки… Да как скоро-то, девоньки мои, родимые подруженьки!.. Как скоро!.. Отплясала теперича, и самое без песен и причетов повезли!..
Что-то заныло под сердцем, под расшитым нарукавником… А дрожь все колотит и колотит — Федот скоро обхватит ее сильными руками.. Вон какой волк, штоб его падуча забила!..
И. боязно Анке и весело.
— Ты чего хохочешь, халда? — обертывается к ней Митрий.
— Так, дядюшка Митрий, чудно мне-ка, что сани-то прискакивают!..
— Держись крепче!.. — хвалится Митрий и только вожжл натягивает.
На заимок Ивойлы Антропыча уж вся новая родня съехалась.
Дьяк Данила Авдеич молитвы прочитал скоро, свечки из желтого воска и на вершок сгореть не успели перед старинными образами — вот и все тут браченье.
Свели Анку с Федотом и в холодный амбар на часок заперли.
Федоту ничего не доспелось, он зверь-зверем и горяч, как банная каменка, а Анка хоть и дородная девка, а съежилась комочком и в руках нарукавник сжала крепко-накрепко, даже ладоням больно.
Темно, мышами пахнет… Холодно!..
А он ровно озлился даже, схватил и смял ее под собою, как волк ярочку… Ровно она враг, а не друг ему…
Через неделю родители приехали. Куда деваться? Помирились, отгуляли и Анку оставили, простили.
Стали жить. Только свекровка Мавра ко всему придирается. Все eй не ладно, все не баско да не по-людски. Анна терпит, но обряды новые никак не даются ей. В чем-либо да не сходятся. На молитве перед обедом надо руки сперва под мышки положить, а потом уж креститься и кланяться, но Анна забывает об этом, и Мавра кричит ей:
— Еретичка! …
И ложится-то Анна рано, и встает-то поздно, и делать-то она ничего не умеет!..
Поедом съела свою сноху Мавра.
Анна слушается и молчит, терпит и к мужу ласкается как умеет
Смотрит: и муж стал к ней холоднее, по ночам щиплет, толкает кулаком в бок, пзгаляется непристойно всячески. Знает Анна, что это свекровь расстроила, а все-таки молчит и терпит. Во всем покорно спрашивается у свекрови, на всякое дело благословения просит, утром и вечером в ноги по обычаю кланяется. Но косо смотрит на нее Мавра и будто таит что-то в сердце, будто знает что-то худое о снохе, Да говорить только не хочет.
Пришли святки.
Накануне Федот гулял, а когда он пьян, то добрее к Анке. Она ночью потешала его, по волосам гладила и ласковые слова, как умела, говорила ему… Он долго не спал, нежился, спину велел почесать ему да песни петь потихоньку.
Старуха из другой избы слышала, что сноха ночью в темноте поет, но смолчала… Виду не подала.
Анна провозилась с мужем, как с малым ребенком, да и проспала поутру, Проснулась — уже рассветало…
Вскочила, заторопилась, Наспех умылась и Богу помолилась: ‘начал’ положила.
Посмотрела — квашня неретронулась,
— Надо нынче хоть на кумысниках эту блажь-то оправдать. Надбавить за квартиры.
Василий недовольно повернул свою черную пушистую бородку в сторону отца, чтобы поспорить с ним, по, увидев широкую и длинную спину и черные, выглядывавшие из-под старого картуза, ровно подстриженные над багровой шеей волосы, промолчал. Вся отцовская фигура вызвала у Василия раздражение.
— Экий сбитень! И ни одной сединки! — пробормотал Василии и еще раз оглянулся на плотную, в простой плисовой рубахе и плисовых шароварах, фигуру отца, сравнивая ее с тощей, высохшей и сгорбленной фигуркой матери.
Василий много раз нынче намекал отцу:
— Ровно уж бед этих, без кумысников и не прожить?.. Наедет всякая присударь — ходи за ними, да надсажайся… Мать-то вон и без того замаялась… Да хоть бы выгода была какая, или нужда заела…
Не хотелось нынче Василию пускать кумысников еще и потому, что самому хотелось покрасоваться в доме с молодой женою. Но кроме этого, в душе скреблось еще что-то и другое неопределенное, какая-то боязнь за красоту Варвары.
— Пошто уж ты такая прекрасна и родилась!.. — как бы с досадою пенял он ей, когда, бывало, в праздник в большой светлой комнате нового дома ловил ее в объятья и прижимал к себе.
Варвара вместо отпета, вспыхнувши, смотрела на него большими серыми глазами, а красным и горячим ртом жадно чмокала в поросшие черным пушком щеки, в крутые брови, в белый лоб.
— Ох. и доводись бы теперь уйти мне на службу ~ прямо взял бы да… — он не досказывал, потому что она приникала к его рту губами и надолго, закрывши глаза, вся припадала к нему, горячая и легкая, с выбившимися из-под платка темными косами. Василий на полслове забывал о том, что хотел сказать, а Варвара прерывисто и торопливо говорила ему то шепотом, то звонким голосом:
— Не за красу, не за богачество ты полюбился мне… А за то, что ты нуждой моей не погнушался… Как вспомню я про горести свои да про сиротство, да про то. что ты теперича мой муж — дак серденько-то так и оборвется… Все хожу вот, все красуюсь тут и все не верую… и не верую, не верую, что это взаправду все случилося… А как другой раз почую на себе косой-от взгляд тятеньки — опять мне тошно станет… Думаю, уж лучше бы в сиротство жить… А то как начнутся мне покоры да попреки…
Тогда уже Василий встряхивал ее за плечи и но давал договорить.
Так бывало не почуют, как и праздник пролетит. Под вечер войдет беззвучно Марья Титовна, чтобы позвать Варвару доить коров, увидит, как они милуются, да и выйдет прочь, радуясь, что сын нашел-таки свою судьбу. А то до двадцати восьми годов прохолостяжил…
Изредка их заставал Флегонт, двадцатилетний брат Василия, внезапно забегавший взять гармонику. Этот. подсмотрев за молодыми, громко прыскал и. уходя из комнаты, завистливо но вместе с тем насмешливо, стыдил:
— Ли-ижутся…
Когда же молодые слышали тяжелые шаги отца, то быстро вскакивали с места, разлучались и спешили чем-либо для виду заняться, а Василий даже сделает суровое лицо и грубо так прикрикнет молодухе:
— Иди-ка, догляди на молоканке… Поди, уж молоко несут.
Варвара охотно бежала на завод, где собирались девки с песнями, парни с пляской и гармоникой и куда вскоре же приходил Василии, чтоб полюбоваться ее красой перед тол пою молодежи.
Здесь он шутил с девками, балагурил с ребятишками, затягивал песни, подзадоривал к пляске парней, и Варвара чуяла, что все это он для нее. И оба косились в сторону больших ворот, поджидая, что там появится проворная и крепкая отцовская фигура, при нем сразу тухли молодые голоса и песни.
С тех пор. как поженились, обоим им почужел Севостьян Игнатыч. Да и сям он чаще стал ходить к сыну-большаку Панфилу, который жил в отделе и часто балагурил над отцом:
— В новом-то доме чего-то скучать, видно, зачал?… Раньше к нам, бывало но дозовешься, а теперь, спаси Христос, стал похаживать.
Севостьян не жаловался большаку. он просто, против волн стал чаще приходить к нему ‘побаловаться со внучатами’.
Большак крестьянствовал, а Севостьян с Василием жили торговлей, но видно было, что Севостьяну не по душе была нынешняя торговля, требующая много сложного трудя и изворотливости. Кроме того, он стал тяжелеть и уставать от напряженной бдительности в лавке. Меньшаку не доверял: парень молодой да и с задориной — того гляди отшибет покупателей, а Василий часто бывал в отлучках — то за товаром в городе, то за скотом в горах, то за долгами в других деревнях. А до женитьбы еще бывало и по невестам шарился, все куда-нибудь его тянуло, все приглядывался к девкам… Вышел со службы — три года не мог жениться. И вот — одолжил, порадовал: женился на оборванке…
Не жаловался Севостьян большаку, но большак сам понимал, что отцу многое не по сердцу в семье. Севостьяну надо было, чтобы Василий взял себе бабу с грамотой. По лавке мало ли делов — всего не упомнишь — надо записывать, всему счет вести, На приказчика надежды мало, свой грамотный челочек много значит.
— Дак, ншь вот: краса розмысл отняла… — ворчал с женою Севостьян и снова шел из дома к большаку.
А когда он уходил — для молодых в доме становилось просторнее, светлее, хотя солнце в дом заглядывало только вечером да утром — обращенные на север окна не видали солнца.
И, как много лет не видевшиеся, Василий и Варвара снова, крадучись, сходились в светлой комнате, снова жадно миловались и радовались тому, что привел им Бог увидеться впервые на пасеке у тетки Степаниды: не увиделись бы, может, и до сих пор не поженился бы Василий, может быть, и до сих пор судьбу свою искал бы… А теперь…
— Ух! Да и уродилась же ты эдакая прекрасна!..
II
Но вот вихрем налетело непрошеное и нежданное…
Будто страшная стена вдруг опустилась с неба и отгородила все недавнее от теперешнего — все, что было вчера, сегодня стало далеким, маловажным и неповторяемым. Нет туда пути-дороги, да и не хочется туда назад’ вперед бы надо, вдаль надо бы поглядеть, а впереди стена, она тяжелая и страшная, высокая стена, все загородила, все мысли отняла…
За стеною очутился Вася, а Варвара по сю сторону… И так это скоро, не успели одуматься: опустилась стена сверху, когда она была от него на полшага, отгородила, отняла.
Сперва даже не верила Варвара. Казалось ей — уехал в город за товаром, того и гляди, вернется,
А Виктор Андреич — молодой кумысник-адвокат — уверял все, что это только для испытанья взяли… Подержат с месяц и отпустят. Уверял, уверял, да и сам не утерпел — уехал туда же…
А вслед за адвокатом вскоре и остальные все кумысники уехали: у кого брата, у кого отца признали.
А как уехали все господа ~ в селе невесть кого и слушать. Все говорят: а никто ничего не знает. В церкви слушают — батюшка вычитывает про одно, а вышли из церкви — про другое говорят. И всяк-то на свой лад.
Одно только понятно:
— И японец, и болгарин, и англичанка, и французинка — все на нашего царя идут. А уж коли сама англичанка поднялась — где тут в месяц совладать со всеми?..
Пошли слухи, будто и Китай поднимается. Па кого он поднимается, еще не известно, только ежели Китай поднимается, будет всемирная война…
— От веков не воевал Китай, и народу в нем столько, сколько на овчинной шубе волосков, а у всех прочих царей — столько, сколько на одном рукаве… Марья Титовна, Варварина свекровка, так. и трясется вся:
— Господи, Господи!.. Где тут думать о Васеньке, коли надо думать о душе своей: последнее время приходит, светопреставление близится…
А слухи все растут. Что ни день, то новые.
Офицеры понаехали, лошадей покупать стали, и деньги по семидесяти рублей выдают… У Севостьяна Рыжку и Гведчика, на котором Васенька верхом ездил, купили. За этих но сто двадцать выдали. Где и денег берут?
Марья Титочна лепечет:
— Слава Тебе, Господи! Видно еще у нашего царя есть чем потягаться с англичанкою… Может быть, еще и не одолеет…
— Только вот Китай с японкою… внушительно пугает Калистрат, однорукий
церковный сторож. — Как хлестнет-хлестнет с востока: далеко ли тут. через горы-то рукой подать… Сказано в преданиях: быть концу войны на земле между Бией и Катунью…
— Ох-ох-ох!.. Где уж тут, поди. дожидаться скоро Васеньку! — стонет Марья Титовна.
И Варвара, и Марья Тнтовна, и соседние солдатки, — все каждый день собираются в большущем новом доме, в стряпчей избе, толкуют-толкуют, охают-охают и на разные лады всякое новое слово пересказывают.
Только Марина, хозяйка Семена, служившего у Севостьяна в молоканке вертельшиком, теперь ходит к ним прислуживать и радуется, дура:
— А я дак Бога благодарю, что ушел теперь от меня тиран-то мой… Вам нечего сказывать. как он увечил меня каждый праздник. Как напьется, так и бить! Не свернут ли ему там башку-то…
Соседки Карповна только руками всплеснет да на иконы суеверно крестится:
— Господи, прости!.. Да ты побойся Бога-то. Они ушли кровь проливать, а ты… — и, вспомнивши про своего, начинает причитать: — И мой ведь дрался… А как вспомнишь, что, может, его смертонька ждет на чужой стороне, — сердце так и обольется кровью… Какой ни на есть, а все заботился, кормил… У меня их вон осталось пятеро, мал-мала меньше… Куда я с ними попала?
Тихо слушает Варвара бабьи речи, а сама молчит, все думает, все гадает:
— Где-то теперь Вася, куда его угнали, в какую такую чужую сторону и почему так долго ничего не пишет?.. Сказывают, все теперь тайком воюют… Как так тайком? А разве ружья и пушки толка не дают?.. А может, без пушек и без ружей, может, врукопашную, может, во полон берут?.. Если так, то дай-то Бог — все когда-нибудь да воротится…
И думает, думает. А ночь придет — еще того желанней станет Вася… Всего его припомнит теплого, пахучего, с долгим ласковым шепотом, с придушенным смешком и поцелуями.
Но вдруг спохватится, что грех так думать, грех вспоминать о поцелуях, не до того ему теперь. И всем не до того. Такое горе всем, такое горе. И неужели насмерть бьют?.. И неужели такая злая англичанка? Ведь, сказывают, она — баба, царица-то ихняя… Неужели и у бабы нет сердца — насмерть убивать велит?..
— Понятно, насмерть! — тотчас же решает Варвара. — Давно ли с японкой-то война была — тоже сколько перебили…
И возьмет Варвару страх не за Васю только, нет, а за всех, за всех людей, которые пошли туда, и за их жен, и за невест, и за матерей — за всех ей станет страшно, всех ей станет жалко.
Вскочит она с постели, наскоро оденется, пригладит волосы и к темноте пройдет в передний угол, встанет на колени и замрет так и долгой, такой горячей, такой настойчивой и бессловесной просьбе к Богу.
Стоит, не шелохнувшись, на коленях и час и два, горящими сухими глазами смотрит в темный угол, где молча слушают ее иконы, но вся душа ее не с Богом, к которому не знает она пути-дороги, а с ним, с Василием, в безвестной и далекой стороне… Тихой невидимкою летит она к нему, малой пташкою доверчиво садится на плечо, на серую солдатскую шинелку и шепчет ему на ушко:
— Не за красу твою, не за богачество твое ты полюбился мне. Л за сердце твое ласковое, за слова приветливые. За то, что не погнушался ты моей нуждой сиротскою!
Шепчет, как молитву, слова эти и забывает, что стоит перед иконами… А вспомнит — застыдится, встанет, еще ближе подойдет к иконам, еще усерднее начнет молиться немногими простыми словами:
— Господи, Батюшка! Да помоги Ты им всем!.. Да не оставь Ты их в пути, в дороге, на чужой стороне!.. — И вдруг замолкнет, прислушается: почти то же самое кто-то шепчет рядом, в другой комнате…
— Мамынька!.. — и Варвара идет к своей постели, как бы успокоившись, что на смену ей пришла молиться Марья Титовна.
Ляжет под сатиновое одеяло на мягкую перину и быстро засыпан, радостно потянется, как будто ожидает, что во сне сейчас с ним встретится и припадет к нему истосковавшимся горячим телом.
Но ни разу не могла она увидеть мужа так, как ей хотелось. Все либо уезжает он на пароходе и машет ей пестреньким платочком, либо скачет от нее куда-то на Гнедчике. Она ему кричит: постой, подожди меня! А он хохочет ей и ответ и настёгивает лошадь, скрывается где-то за синими горами.
А однажды видела его нагого в банк и будто бы он весь в багровых синяках, а кругом люди, множество людей, и все они будто смеются над нею и кричат что-то на непонятных языках.
И только раз увидела она во сне, что Вася вернулся домой. Будто слышит она, внизу у окон прозвенели колокольчики и смолкли. Потом, крадучись от всех, тихо входит, он к ней в комнату и прямо к кровати. Она будто бы притворилась спящею и ждет, а он отпахнул одеяло и навалился ей на грудь… Да так тяжело, так нехорошо вдруг стало ей. Хочет она встать — не может, хочет посмотреть на него и упрекнуть: почему он стал такой неласковый — язык не ворочается, глаза не открываются… А он одеялом закрыл ей лицо и душит.
Собрала все силы, сбросила с лица одеяло, как шалая, вскочила на кровати и, дрожа, шептала:
— Ты?! Да ты чего это?.. Флегонт Севостьяныч?
Прижалась в угол в одной рубашке, закрываясь одеялом, и смотрела на Флегонта дикими, горящими глазами.
В окно смотрело тусклое утро поздней осени, и лицо Флегонта было серое, как у покойника, но криво улыбалось, и Варвара слышала:
— Какая недотрога! И поиграть нельзя… Вставай-ка да иди лавку отворяй. Ишь заспалась… Барыня!..
Он широко оскалил зубы и вышел взад пятками из комнаты Варвары.
Опомнившись, она мотнулась было вслед за ним, чтобы закричать, затопать на него. но горло у нос перехватила и сжала невыразимая обида. Схватившись за высокую белую шею рукой, хотела завыть голосом, да не могла.
Села у холодного окна большой полупустой комнаты’ чтобы хоть поплакать досыта, но и заплакать не могла: все слезы комком к горлу подкатились.
III
Давно разделись рощи и дубравы и куда-то умчались и запали их последние листья, давно пришли с осенней отавы стада и спрятались в глухих дворах, а на быстрой реке сковались бело-матовые забереги, и по ним шустрые ребята катают гладенькие гальки.
Хмурые, густые тучи плотно приникли к синим холмам, как бы о чем-то скучном думая и не решаясь, куда еще им надо плыть над серою, застывшею землею? То они бешено мчались куда-то, мокрые, холодные, Шумливые, то вдруг поднимались вверх и таяли, показывая солнцу грязную и сиротливую, с обнаженными осенними полями, землю.
Все села, все деревни, припавшие к ее морщинам, казались молчаливыми, оглохшими и ослепшими, трусливо Прячущими в сереньких лачугах все живое.
Только и звуков: гомонливый дневной лай собак сменялся предвечерним мычанием коров, а поздние песни холостяжника — предутреннею перекличкой петухов… И снова брезжит тусклый свет, ничем не отличавшихся от других таких же серых и зябких дней поздней осени.
И вдруг в одно из утр все горы и поля, и голубые дали, и кривые улицы села, и уродливые крыши изб — все покрылось чистой пуховой, белой скатертью, как будто вся земля готовилась к торжественному празднику.
В селе как будто стало еще тише, тише, чем всегда.
Что-то с ним сделалось, что-то ушло из него буйное и дикое, что иногда по праздникам носилось по селу, орало охриплым голосом, искало человеческих несчастий, толкало людей на черный Грех.
Тихо в селе, так тихо, что казалось, оно чутко прислушивается к тому далекому, что делается где-то там, за синими горами. за раздольными равнинами. Бог весть где.
В верхнем этаже дома Севостьяна мороз все окна расписал узорами, как будто тюлевые занавески выткал на каждом стекле.
Вверху Варвара не живет — вниз перешла, там теплее да и безопаснее. Рядом с кухней в маленькой полутемной комнатке на сундуке устроила постель и спит на ней. Но часто ходит вверх: там стоят ящики с добром, шкапы с посудой, висят праздничные шубы.
Как-то жутко, холодно и тихо стало в ее комнате, в особенности вечером, когда она пойдет туда за чем-нибудь со свечкой. А главное, пусто, так пусто, что почему-то, как войдет туда Варвара, ей вспоминаются покойники. Она вздрогнет, быстро сделает, что надо, и бежит назад, в теплый и уютный, постоянно людный низ.
Там, в обширной избе за большим столом по вечерам всегда сидят-чаюют свекор со свекровкой, Флегонт с каким-нибудь товарищем, прислужница Марина за одним столом со всеми и кто-нибудь из знатных мужиков, другой раз трое-четверо.
И постоянно-то у них разговоры, всегда спокойные и обиходные: о цене на хлеб на ярмарке, билеты на дрова подорожали… Зачем-то по всем волостям исправник пробежал… Дедушка Трофим на девяносто третьем году умер, а какой был шутник и труженик до самой смерти… О том, что новый староста неграмотный — опять, того гляди, с начетом кончит срок… Словом, говорили о том, что близко и понятно обывателям села, что как-нибудь касалось их самих, а о том, о чем болело сердце Марьи Титовны и Варвары, говорили как-нибудь случайно, почти вскользь. Даже те из мужиков, которые отправили сынов своих и братьев в безвестную дорогу, редко вспоминали их, и то с какой-то добродушною и спокойною усмешкою:
— У меня братан тоже где-нибудь сейчас у казенного амбара с крысами воюет.
— А мой Федот, должно быть, в денщики опять попал. На действительной-то, говорит, шутя пробился: офицер попался обходительный, грамоте его научил, на охоту брал с собою… Вместе, сказывает, даже по гостям ходили… Я, действительно, деньжонок другой раз по четвертной ему посылал.
— Вот бедноте-то, надо быть, доводится не сладко, — вставил однажды работник Викул, сидевший под, порогом.
— А что им? — с раздражением сказал Севостьян. — Как дома жили ‘на шермака’ — без заботы, без печали, так и там к худым-то горе не привяжется… Другой придет еще с деньгами — вон Тишка Кочетов после японской-то какой домина схрялал!..
И если начал говорить хозяин, да еще ‘в сердцах’, — всегда все враз замолкнут, слушают, А он, пуще раздражаясь, рубит со всего плеча:
— Гм… Солдатки тоже вон… Для них на ноги всю власть постановили — другой с ребятами-то по семи с полтинной приходится в месяц… Когда она видела этакие деньги?.. За што ей их дают?.. Они вон в Молоканке вымыть пол-полтину на день с нас берут… Да еще другой раз не допросишься. А отчего?.. Заелись. С жиру бесятся!..
Севостьян искоса метнул белками глаз на Варвару и ткнул жирным пальцем в сторону Марины.
— Вот глядите на нее. При муже-то была щепа-щепой, а теперь вон сарафан трещит…
К разговору о солдатках вдруг присоединился и Флегонт. Он сощурил узкие, отцовские глаза на Варвару, звякнул блюдцем по столу и, ухмыляясь, протянул:
— Холостякам в деревнях теперь фарт!.. Сколько молодых порожних баб осталось…
— Бесстыжий ты! — не вытерпела Марья Титовна.
А Варвара уронила и разбила блюдце… И любопытные глаза всех мужиков долго подозрительно и молча щупали ее гибкую фигуру, сконфуженно склонившуюся над осколками фаянса.
— Давай-ка, колоти! Не хаживала, дак не жалко! — процедил сквозь зубы Севостьян и дольше всех глядел на молодуху, как будто что-то уловил в ее лице новое, что впервые с такой силой задерживало его взгляд.
Потом он покосился на Флегонта, опустил глаза и замолчал.
Неловкое молчание нарушила Марина.
Опрокидывая на блюдце чашку и поспешно крестясь, она ехидно усмехнулась в сторону Варвара и просокотала:
— А на то и красота, штобы под полом не плесневеть. Хоть до меня бы доведись…
Варвара как бы не расслышала Марину и не заметила, с какой дружностью проржали мужики.
И после этого вечера еще долго никто не знал в семье Севостьяна о том, какие слухи ходят по селу.
А слухи все росли, перебрасывались из конца в конец и донеслись до Панфила, Севостьянова большака. Тот как-то в праздник отозвал отца в сторонку и намекнул ему:
— А невдомек тебе, что молодая-то сноха пошаливает?
Севостьян отвел глаза и притворился непонятливым:
— Ворует, што ли?..
— Не про то я, — досадливо сказал Панфил. — Болтают на селе, што она с Флегошкой снюхалась…
— Чего-о?! — угрожающе переспросил старик и рванул себя за узкую черную бородку.
— Вот те и чего… Разуйте-ка глаза-то с матерью…
Но ни в этот день, ни завтра Севостьян в семье и виду не дал, что знает что-то за Варварой, которая по-прежнему хлопотала по хозяйству, стояла за прилавком, ходила на приемку молока в завод и жадно прислушивалась, не скажет ли кто слова о том, что делается где-то далеко, за пределами этого оглохшего, ослепшего села.
Про разбитое блюдце она уже давно забыла, забыла и про сон, который кончился оскорбительною явью, и вспоминала о нем лишь тогда, когда Флегонт, столкнувшись с нею в укромном уголке, таращил на нее свои бесстыжие глаза и пытался ущипнуть или обнять.
Но Севостьяи зорко следил теперь за каждым шагом молодухи и дивился тому, что в нем против нее нет прежней злобы. Она сменилась вдруг каким-то любопытством, похожим на ту жадность, с которою в молодых годах приходилось ему выслеживать по лесу крупного зверя. Флегонт же стал ему вдруг ненавистен, как тот охотник, который ваял ‘чужого’ зверя в свой капкан…
— Ишь ты, щенок!.. — думал Севостьян о меньшаке и верил и не верил тому,/ что Флегонт уже загнал зверя.
И вдруг с звериной яростью нахлынула на Севостьяна страсть охотника. Он подобрался весь, стал легче на ходу, к нему вернулась прежняя насмешливая хитрость. Со всеми в доме он как будто стал добрее, а над Варварой даже стал подшучивать:
Варвара радовалась от простой души, что свекор не всегда сердитый. Только внутренне была в обиде на него за то, что никогда он не вспоминал о Василии, и если даже заводили разговор она или свекровка, он насмешливо обрывал:
— Так вот и убили!.. Без него, смотри, там будто и некому заступиться за царя-отечество… Да хоть и пострадать придется — что за беда! Не он один страдает…
При этом он плотоядно смотрел на двух молчаливо-возмущенных женщин — на сухую сморщенную Марью Титовну и на цветущую, дышащую красой и свежестью Варвару, и в нем все жгучее кипело новое и беспощадно-хищное.
IV
Николин день после обедни к Севостьяну зашел в гости приехавший из волости урядник.
Севостьян гостеприимно его принял, долго угощал и жаловался на то, что нечем гостя обогреть.
— Тащи-ка, Варя, хоть домашнего… Какое уж имеется, гость свой, небойсь, не взыщет.
Варвара никогда не слыхала, чтобы свекровь называла ее Варей, и не знала, как это понимать. Но улыбчиво скосилась на свекра и урядника и торопливо ушла в кладовую.
Урядник, жадно поглядывая вслед молодухе и хищно прищурившись, спросил Севостьяна:
— Это и есть солдатка-то?
Вместо ответа Севостьян пощупал узкими глазами усатое лицо урядника и сказал:
— Она самая… А што?.. Небось, такой во всем твоем участке не найти…
— Не найти, верно что… Об этой слава за сто верст идет…
— Слава?! — почти взревел хозяин. — Какая это слава? Урядник растерянно крутнул головой, пряча ядовитый смешок от Севостьяна, и виновато захихикал:
— Гм… Ну какая слава… Красива, дескать, вот и слава какая… Он вдруг осмелел, уперся вылупленными глазам в сытое лицо хозяина и заржал:
— Ох, и жеребец ты, язви-те!..
Севостьян вдруг что-то понял и закатился тонким бабьим смехом. Уж очень почему-то приглянулась ему эта приятельская ругань.
Урядник тоже хохотал, только громко и басисто, с каким-то ожесточением. Когда ж вошла Варвара и, смущенная смехом гостя и свекра, стала наполнять стаканы устарелым вороным, медовым пивом, Севостьян, утирая ладонью слезы, говорил:
— И только все это напрасно, друг!.. Клянусь Господом, напрасно… Тут, брат, ох-хо-хо-о…
— Пожалуйте-ка! — поднесла Варвара по стакану сперва свекру, потом уряднику.
Урядник, взяв стакан и расправляя длинные усы, пристально уставил на неё глаза, и Варваре показалось, что он ей подмигнул. Но она потупилась, приглаживая скатерть на столе и, чтобы как-нибудь замять неловкость, спросила:
— А што, Иван Петрович, слышно про войну?
Урядник выглотнул остатки пива, крякнул, отер платком усы и приосанился:
— Про войну-то?.. Про войну, брат, слухов много, только не бабьему уму их понимать…
Из соседней комнаты вошла Марья Титовна и второпях залепетала:
— А батюшка-то в церкви сегодня как хорошо все сказывал… Уж так-то складно, так-то жалобно… Вот только не рассказал мне, как он… Память-то у меня худая…
— То-то вот… Помалкивай! — насмешливо кинул ей Севостьян.
— А все-таки, как же, Иван Петрович: наши-то побивают ихних? — робко, но настойчиво смотрела на урядника Варвара.
Уряднику захотелось быть приветливым с Варварой: уж больно просили о чем-то ее глаза, такие ясные, оправленные черным бархатом бровей, а зардевшиеся щеки он так бы и укусил.
— ‘Ух, и хороша, дьявол!’ — со злобной завистью подумал они заговорил с нею, как с ровнею:
— Как тебе сказать?.. Не стану шибко хвастать, а только что немец сколько ни бьется, а ничего не может поделать с нашими…
— Да разве немец-то не с нами? — удивилась Марья Титовна.— Ведь сказывают, быдто с англичанкой Мы воюем…
— Молчи ты, Бога ради! — оборвал ее Севостьян.
Урядник огорченно покачал головою:
— Эх и народ, ей-Богу!.. Вот так почти везде: не знают даже, с кем у кого война идет… Невежество и темнота!..
Варвара все так же пристально глядела на урядника, как будто хотела что-то разглядеть в нем и прочесть и опять спросила:
— А не слыхать: далеко наших-то угнали, здешних-то, Иван Петрович?..
— Ну, про это нынче знать нельзя… Па этот счет нынче — могила…
В глазах Варвары затеплилась нежность и тревога, недоумение и тоска:
— Ведь вот уже три месяца, как нету от него ни строчечки… Как написал из Челябы, так и в воду канул… А бабы тут опять болтают, будто снова всех домой распустят…
— А что? — прищурился урядник. — Стосковалась, знать, без мужика-то?.. Ха-ха?..
Но Варвара как бы не расслышала или не поняла урядника и смотрела через стены, через снежные поля и горы, туда, в туманное далеко, где он, ее Василий, ее живой настоящий Васенька… — ‘Ведь есть же он? Или нет его?.. Неужто нет?.. Совсем нет? Господи! Кабы крылья… Кабы-то невидимкою доспеться?..’
— Говорят, фельфебеля-то впереди идут на бой? — опять спрашивала она, но урядник, уже но смотря на нее, говорил с Севостьяном намеренно громко, будто не слушая вопросов молодухи. Они выпили уже по третьему. Хмельное пиво с непривычки сильно забродило в голове урядника.
— Темная у нас здесь, глухая сторона! Одно слово — Сибирь! Они никак понять не могут, что дело тут сурьезное… Доведется умереть — значит, умри. Привезли тут в город несколько… Действительно, у одного ни рук, ни ноги жену не узнал — она, действительно, тут же и умом тронулась… Ну а как же иначе, раз надо родину от врага оберегать?! В том и сила наша, чтобы, дескать, терпеть да не кряхтеть!.. А бабе только одно: мужика отдай!.. Темнота!..
Варвара слушала и верила, что Иван Петрович, правду говорит, но от этого ей делалось еще тошнее, еще тоскливее, точно сердце угадывало, что там далеко, вот сейчас или вчера, или неделю назад уже случилось что-то страшное и важное, неотвратимое, как Божий промысел.
А тут в большой избе весело шумят. Пришел Панфил с хозяйкой. Флегонт
с двумя парнями, Марина с, тутошними, сплетнями… Работник сказывает уряднику, что ему лошадей подали.
— Скажи, что сегодня не поеду!.. Хозяева не гонят, дай им Бог здоровья… Ночую — молодуха мне перину мя-агкую постелет’… Верно, Варя, а? — кричат урядник и тянется к Варваре со стаканом пива.
Варвара для того, чтобы не обидеть гостя нехотя берет стакан и так же нехотя смеется ласковой для всех улыбкой. Но, прирубив, ставит стакан на стол и утирает рукавом малиновые губы.
И почему-то все, и свекор, и урядник, Панфил и Флегонт с товарищами и даже остроглазая Марина, севшая уже за стол, все смотрят на Варвару знающими что-то зазорное глазами Она впервые увидела это с острой болью в сердце угадала скрытые в усмешках их бесстыжие думы, и вдруг ей сделалось стыдно и больно, и вдруг ваял ее страх, как будто окружили ее звери, и нет у нее силы и возможности уйти от них к кому-нибудь надежному и верному, кто заступился бы, укрыл ее от них!.. И опять вспомнился Василий.
Сердце так, и вещует, так и вещует о нем, не дает покоя. Обиднее всего что вот постылые дома, надувают брюхо пивом до отрыжки, смеются, растабаривают о разных разностях, пялят на нее глаза, а про него забыли, ровно похоронили… Ровно не родной он им…
Только Марья Титовна в ответ на похвалу Панфила о крепком пиве вспомнила.
— Это еще Васенька заквашивал… — и поперхнулась, дрожащею рукою фартук подняла к глазам… Сморкается и еле внятно цедит:
— Как вспомню — сердце-то так смолой и закипит…
— Заскрипели ворота! — насмешливо басит Севостьян и презрительно бросает Титовне: — Подь ты вся к черту, кикимора!..
Варваре жаль свекровку, но нет слов, чтобы заступиться за нее или шепнуть ей что-нибудь в утеху. Да и хлопотать надо возле стола. Вон, старшая сноха косится на нее и ехидно поджимает губы:
— Все еще привыкнуть к большому завороту-то, видно, не можешь. Ишь, сахару-то забыли вовремя поколоть…
А Панфил ядовито добавляет:
— Она и без сахару, поди, привыкла…
Это они на нужд у Варвары да на ее сиротство намекают…
‘Ох, дай Господи, терпенья!.. Дай терпенья!..’ — молится она и хлопочет
возле: самовара, через силу ухмыляется гостям, будто так и надо, будто и не
чувствует обиды в их словах.
V
Гости засиделись до, потемок. Может быть, они просидели и дольше, если б Севостьян не захворал.
Вышло это невзначай. Флегонт сидел с гармонией и, наигрывая все одну и ту же песенку, исподлобья ел глазами молодуху и потихоньку подпевал какие-то, должно быть, соромные слова. С места, где он сидел, изредка доносился дружный хохот его товарищей. Услышал ли Севостьян соромные слова, надоел ли ему беспокойный смех парней, или заметил он этот вызывающий Флегонток взгляд на молодуху — никто не заметил. Только Варвара внезапно обернулась к свекру, почуя на себе его пристальный, ревнивый взгляд. А как оглянулась, старик отвел глаза в сторону Флегонта и злобно приказал:
— Будет тебе дьявола-то тешить!
Флегонт остановил игру и изумленно поглядел на отца.
— Я тебе чем помешал?..
— А ну, поговори еще! — угрожающе крикнул Севостьян. Флегонт поспешно встал, с силой тиснул в руках гармонику так, что она всеми клавишами с застонала и, уставившись сверкнувшими глазами, на отца,. злорадно протянул:
— Зна-аю я, откуда этот гром-от!..
Севостьян вскочил с места и бросился за сыном:
— Кикимора. Но Флегонт сердито пнул дверь и впереди товарищей вышел из избы.
И вдруг у Севостьяна отсекло поясницу. Он заохал, застонал и, опираясь на плечи Марьи Титовны Панфила, ушел в другую комнату и лег на кровать. Когда ушли Панфил с хозяйкой, а Марина, перестав греметь посудой, расстилала на полу возле стола Варварину перину для урядника, Варвара села в своей темной спаленке и, усталая, пыталась что-то вспомнить или сделать, но не могла, и слышала, как урядник, расхаживая по большой избе, усиленно сопел и бормотал какие-то ругательства.
Марья Титовна хлопотала возле Севостьяна, он стонал все громче и плаксивее:
— Растирай мне поясницу-то…’ Да не сухой рукой… Со скипидаром надо… Сбегай в лавку, язви-те!..
Старуха, испуганно шепча и запинаясь, бегала туда-сюда, искала ключи от лавки, которые у нее же болтались на поясе, — Марина подсказала — сбегала в лавку и снова стала растирать больному спину…
— Да не так!.. Ни черта ты не умеешь… Господи!.. Варвара!.. Иди-ка ты сюда… Скорее!..
Варвара очнулась от раздумья, но не поняла, что от нее надо, потому что вспомнила о том, о чем хотела: — Крючка нет у дверей в спаленку… Ночью этот пьяный черт — урядник непременно вломится. Уж по глазам заметила — полезет.
— Варвара!..
Варвара бросилась на зов свекра, натолкнувшись по дороге на урядника. Он будто невзначай задел рукой за грудь. Оттолкнула его руку, но почему-то засмеялась и передернула плечами: от щекотки, должно быть. Вбежала к старикам.
— Варвара! — стонет Севостьян. — Ну-ка три, давай… У те руки-то помоложе… Варвара впервые видит мясистую, иссиня-багровую спину свекра и не смеет подойти, не то ей стыдно, не то оторопь взяла.
-Ну, што стоишь?.. Залихотило, вижу!..
Варвара быстро подошла, взяла из рук у Марьи Титовны сильно пахнувшую хвоей тряпку и прикоснулась к мягкому и рыхлому, противному чужому телу. И с негодованием и злобой стала сильно нажимать и растирать.
— Вот-вот-вот!.. Так-так-так… — довольно ржал старик, как в жаркой бане под веником, и вдруг набросился на Марью Титовну: Ну, чего ты стала?.. — Ступай воды согрей — припарку сделать надо!..
Марья Титовна заковыляла в стряпчую избу, а оставшийся наедине с Варварой Севостьян, не переставая стонать, вдруг повернулся на бок, и, схватив Варвару за руку, потянул ее к себе.
Варвара покачнулась на ногах, подалась вперед, и потемневшие глаза ее испуганно впились в багровое лицо, в торчащую щетинистую бороду, в глаза, сверкающие волчьими огоньками, и в непокорности застыла, наклоненная над грудью свекра, молча отнимала больно стиснутую руку.