Выражаясь витиевато — память человеческая подобна путям летчика: она преисполнена провалов, выражаясь проще — она дырява. Далее уподобим ее подержанному костюму: коленки просвечивают, на локтях совсем светло. Когда пишешь воспоминания, не слишком много присочиняя и ужасно много пропуская, лучше всего ссылаться на эти недостатки памяти и пропускать некоторые имена. Может быть, эти люди еще живы, и им будет неприятно, или за них огорчатся их близкие. Потому что нельзя же описывать только встречи с ангелами — люди разнообразны.
Лионский мэр осмотрел, изучил и понял СССР в восемь дней. Человек огромного таланта! Мы так не умели. Когда в 1916 году я вернулся в Россию после десятилетней эмиграции, моя газета предложила мне прокатиться по России — куда захочется и приглянется — затратив на это два месяца:
— Вы стали иностранцем — проветритесь и поучитесь.
Я выбрал северо-восток и Поволжье: Ярославль, Вологду, Вятку, Пермь, Уфу, Самару, Казань — и что еще успеется. Знакомиться должен был преимущественно с земствами и кооперативами. В легких воспоминаниях нет места для такого тяжеловесного материала, и я ограничусь записями случайных встреч, не бывших целью, а лишь попутных.
Ясно, что я не мог стремиться к встречам с начальниками военных округов, прямой обязанностью которых было меня арестовать и выслать. И между тем первый вечер в Ярославле я провел в семье генерала Качуры-Масальского, отличного старика, умершего в первые годы революции. Он был в числе первых, принявших февральскую революцию свободно и приветливо. Мне, собственно, памятна не эта встреча с ним, а более поздняя, через год, когда я приехал отдохнуть в деревушку на Волге под Ярославлем и прожил около месяца в его семье. Генерал, заваленный делами, наезжал в деревушку урывками. Мы гуляли, катались на лодках, ловили рыбу и по вечерам всей семьей неистово играли в ‘девятый вал’. Однажды, приехав рано утром, генерал застал нас всех еще за картами: свою старуху-жену, дочерей, племянника и гостя. Лица наши были зелены и глаза воспалены. Был гром и была молния: генерал кричал и бесновался, распекая нас за безобразный образ жизни. Это вместо того, чтобы пользоваться отдыхом в природе! Да и вообще безобразие! Мы разбрелись в смущении и спали до обеда.
Вечером чинно гуляли с генералом, стараясь выслужить прощение. После ужина сидели и говорили о разумных предметах. Но разговор плохо клеился.
Генерал говорил:
— Когда целый день работаешь, природа — истинное спасенье. Я не против карт, я и сам играю, но нужно знать меру, а то получается черт знает что.
Он был, конечно, прав — и мы смиренно молчали.
Генерал продолжал:
— Чудесный вечер сегодня, и такая теплынь! Жаль только, что луны нет, а то бы хорошо на лодке. Если вы хотите, то поиграйте немного, я, может быть, и сам присоединюсь, но только на часок, а затем — все спать.
Мы ответили, что как-то не хочется играть, лучше так посидим.
— Жертвы ради меня не приносите, а то выйдет, что я — семейный деспот. Поиграть часок даже хорошо, приятно. Я только против злоупотребления. А так — пожалуйста, сыграем.
Часов в восемь утра он волновался:
— Черт его знает! В два раза беру, в девять никогда не выходит! Да сдавай же скорей, чего зря тасуешь! В половине девятого пароход, а я и не умывался. Но главное — какое систематическое невезенье! В два беру, в четыре бывает — в девять никогда!
На пристань он бежал впереди, мы за ним — провожать. С палубы пароходика кричал нам:
— Решительно требую — бросьте вы это безобразие! Деревня создана для отдыха. Хоть ты бы постыдилась — старая женщина! Черт знает что такое!
Тогда же мой летний покой был нарушен приездом курьера от ярославского прокурора:
— Просят вас приехать по делу.
Прокурор очень извинялся, что побеспокоил, но он получил телеграмму из Москвы от прокурора С. Ф. Стааля с предложением разыскать меня и передать мне приглашение немедленно ехать в Петербург для участия в судебной комиссии. Долго — и некстати — рассказывать, почему меня вызывали. Решительно отказавшись, я поинтересовался, каким образом ярославский прокурор нашел меня в деревне. Он очень смутился.
— Видите ли… В Ярославле вас не оказалось. Я позволил себе прибегнуть к старым жандармским справкам, и оказалось, что в первый приезд вы посещали дом генерала Качуры, за вами тогда следили. Семья генерала оказалась в деревне — и вот я попытался…
Я поздравил его с находчивостью: старые методы пригодились и в новом режиме.
В Вологде и Вятке встречи чисто деловые, преимущественно с ‘третьим элементом’. Не знаю, где эти люди и каков новый порядок их мыслей, не назвать их — ничего не выйдет, а называть не решаюсь. Пусть будет ‘провал в памяти’, и перескакиваю на Пермь.
Н. В. Мешкова1, миллионера и революционера, я знал давно, чуть ли не с детства. Имя знаменитое. Трудно богатому войти в царствие небесное, и революционность Мешкова меня всегда смущала. А вот прекрасные здания университета он действительно создал, и я осматривал их под его руководством. Как раз в дни моего проезда через Пермь состоялось открытие университета. Торжественную речь произнес ректор петербургского университета. При словах ‘волею нашего монарха’ он повернулся на каблуках к портрету с такой грацией, что я тоже повернулся на каблуках и вышел, опасаясь неожиданно для себя грянуть ‘Боже, царя храни’. Я ведь только знакомился с Россией, еще не привык. На почетном месте сидел революционер Мешков.
И вдруг мне вспомнилось, что в дни моего студенчества я участвовал в ужине в честь Н. К. Михайловского в той же Перми, кстати, присутствовал и Мешков. Михайловский был тогда временно удален из Петербурга и делал турне в обществе ‘бабушки’ Е. К. Брешковской2, имя которой, впрочем, не произносилось. Ужин дало ему пермское земство. И вот тогда председатель либеральнейшего из земств сделал маленькую ошибку: в приветственной речи Михайловскому ввернул зачем-то обожаемого монарха и его непрестанные заботы о детском воспитании. Михайловский, отвечая, сказал, что такого тоста он принять не может, но что, вероятно, почтенный оратор хотел сказать другое, а именно… Хотя Михайловский действительно сказал ‘совсем другое’, но предыдущий оратор сочувственно и согласно кивал этой поправке: ‘вот именно!’. А потом, несколько злоупотребив короткими и длинными напитками, мы все пели ‘Варшавянку’ и что-то вроде ‘Марсельезы’. На другой день Мешков на собственном пароходе катал двух почетных гостей и снимался с ними на палубе.
Вспомнил я это — и внес в свои новые российские впечатления точную отметку:
— Окрошка, наше любимое национальное блюдо, приготовляется из наиболее несовместимых и неудобоваримых продуктов. Расхлебывать ее одновременно и страшно и истинное наслаждение, но необходима привычка, которую нужно приобрести, иногда с риском для здоровья и умственных способностей.
Поездка дала мне в этом отношении немало.
Обычно с первым визитом я являлся в земскую управу, откуда возвращался нагруженным книгами и брошюрами, ‘Русские ведомости’ не удовлетворялись ‘поэзией’ и заставляли сотрудников интересоваться и цифрами.
В провинции ‘знатного иностранца’ встречали приветливо и почетно, а ‘эмигрант’ звучало княжеским титулом. Мои дни и вечера были, конечно, разобраны.
В Уфе председатель управы просил непременно зайти вечером, когда окончится заседание съезда. ‘Останется кое-кто из интересных людей, и мы потолкуем’ — ‘С удовольствием’.
У дверей его кабинета меня поджидал скромный человек секретарского вида, типичный ‘третий элемент’.
— Позвольте познакомиться. Я муж Марьи Петровны.
Уфа — родной город моего отца, который там похоронен. Марья Петровна — одна из многочисленных кузин, которой я не видал много лет, но очень любил в детстве.
— Ее нет, она в отъезде. Прошу вас пообедать и посмотреть ваших племянников. Моя фамилия — Цюрупа3.
Племянники очаровательны, и я засиделся до вечера. Будущий народный комиссар земледелия был очень любезным и хлебосольным хозяином. Позже, когда он жил в Кремле, а я в Чернышевском переулке, мы не встречались. Он умер — пусть земля будет ему легкой.
Я вовремя вспомнил, что обещал председателю управы зайти поболтать с ним и интересными людьми и поспешил отбыть эту повинность. Председатель встретил словами: ‘А мы уже ждем вас. Пожалуйте’.
Отворил дверь — и ввел меня на эстраду в зал, полный народу, земское собрание осталось ‘поболтать’ в полном составе.
— Господа, вам, конечно, будет интересно послушать сообщение приехавшего из Европы…
В жизни я, как и каждый человек, много раз был в глупом положении и много раз ‘докладывал’ с эстрады. Но этот случай был, вероятно, рекордным. Передо мной сидело собрание почтеннейших старцев — земских гласных, не очень доверчивых и желавших услышать всю правду о Европе и войне. Я набрал воздуху в легкие, поднял руки над головой и бросился в омут. Я не думаю, чтобы это было позорным, но не желал бы, чтобы это когда-нибудь повторилось. Нырнул, вынырнул, поплавал саженками, полежал на спине, опять нырнул — и кое-как выкарабкался на берег. Грома аплодисментов, во всяком случае, не было. Уходя, я дал себе слово подробно осведомляться, в чем заключается в провинции ‘чашка чаю’, а кроме того, посидеть вечерок и обстоятельно написать экспромт на все подобные случаи, чтобы впредь не позорить честь заезжего знатного иностранца. Уфа мне не понравилась, хотя раньше я очень любил этот город, его сиреневый дух, его Белую и особенно его Дему.
Самый большой заряд земской литературы я получил в Самаре, секретарь, очаровательнейший человек, был любезен послать его мне в гостиницу, откуда я переправил все в Москву вместе с десятками кустарных изделий, накупленных в дороге. И, конечно, я принял приглашение провести вечер у секретаря.
Это был Клафтон4, впоследствии расстрелянный, один из культурнейших людей в Самаре и в России, умница, европеец, интереснейший собеседник. Мы провели вечер вдвоем в его удивительной холостой квартире, убранной по-восточному — целый музей экзотики. Пили изумительное вино и ели фрукты, каких я никогда больше не видал — из Ташкента и Самарканда. Третьим в нашей компании был Будда, статуэтка волшебного резца. Прислуживали нам многоцветные драконы и аисты, со стен смотрели на нас китайские палачи и незначительные боги. Клафтон был путешественником и коллекционером, но и в земстве он был самым деятельным и знающим. Книги мне не понадобились — разговор с ним дал больше. А так как я рассказал ему об уфимской ‘чашке чаю’, то он избавил меня от подобного же случая и в Самаре.
Стараюсь представить себе, как погиб этот человек. — и не вижу его иначе, как с улыбкой ‘знающего’ на лице, родственной улыбке великого Будды. Но как мог бы он жить в новой России — этого представить себе невозможно. Не потому, что он не мог бы ‘принять’, а потому, что его не приняла бы всеобщая ‘уравниловка’. Такого не пригнешь и не пришлифуешь. Но пуля берет и таких — и его убили.
Были и еще города и встречи после Самары. Со мной было самопишущее перо, умевшее пользоваться цифрами набранных земских сборников и кооперативных сводок, то, что пишу сейчас, оставалось в памяти неиспользованным, как личное и несерьезное. Таким оно, конечно, и осталось, но между нужным и ненужным стерлась прежняя грань, и иная мимолетная встреча кажется ценнее обстоятельно описанного события. События ушли — и в дымке воспоминаний остались только лица: лбы, бороды, носы, характеры, души. Право на некоторое внимание, несомненно, принадлежит и им.
ПРИМЕЧАНИЯ
По городам Из цикла ‘Встречи’ (1933, 24 сентября, No 4568)
1 Мешков, Николай Васильевич (1851—1933) — пермский промышленник и пароходчик. Жертвовал большие средства на местное просвещение, а также на революционную деятельность. После Октября 1917 г. был консультантом Наркомата путей сообщения. О нем см.: Рабинович Р. И. Опальный миллионер. Пермь, 1990.
2 Брешко-Брешковская, Екатерина Константиновна (1844—1934) — участница революционного движения с начала 1870-х гг. С 1919 г. — за границей. Вошла в историю как ‘бабушка русской революции’. См. о ней ниже.
3 Цюрупа, Александр Дмитриевич (1870—1928) — советский государственный и партийный деятель, с 1918 г. — нарком продовольствия.
4 Клафтон, Александр Константинович (1871—1920) — земский деятель, публицист. Расстрелян в Омске по приговору Ревтрибунала. См. о нем нижеследующий этюд.