Письмо юбилярам, Муратов Павел Павлович, Год: 1927

Время на прочтение: 11 минут(ы)
Муратов. П.П. Ночные мысли
М.: Издательская группа ‘Прогресс’, 2000.

ПИСЬМО ЮБИЛЯРАМ

Юбиляры — это большевики, или еще лучше — ‘вожди’ большевизма, и вот если бы надлежало обратиться к ним с некоторым ‘словом’ по поводу их недавнего юбилея, думаю, что чувства свои высказывать было бы бесполезно. Другое дело мысли: жизнь мысли прихотлива, и как знать, не бродят ли иные из приходящих нам здесь в голову мыслей и в умах самих ‘виновников’ московского торжества.
Ничего в этом невозможного нет, ибо ничего необыкновенного нет в этих очень простых мыслях. Простейшая из них та, что можно, конечно, изображать радость и торжество (всякий другой на месте большевиков тоже изображал бы радость и торжество) — но, по существу, радоваться особенно нечему, гордиться тоже нечем. ‘Достижение’ (единственное) сводится к тому, что государственная власть большевиков существует десять лет без всякой, однако, гарантии в смысле будущего. Но десятилетней продолжительностью самой по себе могла бы гордиться какая-нибудь политическая группировка в парламентской стране, например консерваторы или либералы в Англии. Для ‘нового порядка’ для ‘новой эры’ требуется что-то другое, а именно бесспорные гарантии будущего. И я думаю, сами большевики не стали бы отрицать, что этих гарантий нет. Да и как они стали бы отрицать, когда вполне открыто и настойчиво к гарантиям стремятся. Гарантии — это ‘мировая революция’. Пока ‘мировой революции’ нет, русская большевистская революция не может считать ни одного своего будущего дня обеспеченным. И если за истекшие десять лет ‘мировая революция’ не приблизилась (а она вовсе не приблизилась), значит, в смысле гарантии не достигнуто ничего. А если в этом смысле не достигнуто ничего, то, значит, и вообще ничего не достигнуто и сам по себе десятилетний срок власти никакой радости или гордости для ничем не обеспеченных властителей не доставляет.
Десять лет тому назад произошла невероятная и с точки зрения ‘исторического материализма’ совершенно необъяснимая случайность: мужицкая и царская Россия ‘осуществила’ вдруг (да еще как, прямо полностью) коммунистическую революцию. Событие это имело две причины (случайные и по существу, и особенно случайные в их совпадении) — стихийный порыв русского мужика-солдата во что бы то ни стало бросить войну и умение Ленина ловко воспользоваться сим обстоятельством для проведения своих целей. ‘Марксистом’ тогда в этой очень мало ‘принципиальной’ находчивости Ленин себя не показал, но показал настоящим заговорщиком и революционером, для которого важнее всего действие, ‘а там видно будет’. Все же и у этого действия если не теория, то цель, конечно, была, и притом вполне ясная — ‘мировой пожар’, который легко, казалось, было зажечь от пламени (‘от искры возгорится пламя’ — девиз ленинской ‘Искры’ в былые времена) горящей России. Мировая революция была первой и последней целью Ленина десять лет тому назад — целью, не достигнутой и к нынешнему юбилею поставленной им в зря зажженной России власти.
В чем же ‘просчитался’ Ленин? Больше всего, думается, в том, что теоретическим ‘фоном’ для его очень недюжинной заговорщической находчивости было тусклое, убогое и мертвенное брошюрно-марксистское ‘миропонимание’. Ленин, очевидно, не только думал, но и чувствовал ‘социальными категориями’. Он всю жизнь занимался ‘западноевропейским пролетариатом’, но сомнительно, чтобы он знал и понимал доподлинного западноевропейского ‘пролетария’. Ведь ‘пролетарий’ или ‘непролетарий’ — это все-таки прежде всего какой-то живой человек, но для Ленина, за пределами эмигрантского кружка тех времен, живых людей не было, были только ‘социальные категории’. Живя чуть ли не всю жизнь на Западе, он не разглядел, что западноевропейский ‘пролетарий’ XX века совсем не революционер и что если он ‘плодами революции’ и не прочь воспользоваться, то совершать ее с риском для своего относительного благополучия отнюдь не намерен. Чем, собственно, отличается психология современного хорошо зарабатывающего французского или немецкого рабочего металлиста или химика, ‘чисто’ живущего в заводском ‘домике с занавесками’ и недурно питающегося, от психологии его соседа лавочника или другого подобного ‘мелкого буржуа’. Конечно, он не прочь немного разбогатеть и готов для этого иной раз пустить в ход ‘экономическую борьбу’. ‘Классовое самосознание’ для него выгодно, так как дает ему большую силу сопротивления в жизни. Пожалуй, он не прочь даже способствовать социализму… Но отсюда еще очень далеко от ‘мировой’ и всякой иной революции. Ни в его навыках, ни в его инстинктах, ни в его темпераменте, ни в какой вообще части его подсознательного существа нет решительно никакой революционности.
Когда Ленин и его друзья ожидали движения ‘европейского пролетариата’, они представляли себе не этого реального и живого западноевропейского среднего и маленького человека, но скорее ‘брошюрного пролетария’, персонажа гауптмановских ‘Ткачей’, строителя баррикад, обучающего сынишку азбуке социализма и заставляющего жену вышивать красный флаг. На самом деле товарищ Мюллер или товарищ Бланшар обучали в это время сыновей вещам, более пригодным для их будущей карьеры инженера, а фрау Мюллер или мадам Бланшар шили приданое для дочерей, выходящих замуж за женихов со сберегательной книжкой. 1918 год, увы, далеко не походил на 1848-й.
Когда разразились вспышки революции в Европе, в ней принял участие ‘всякий сброд’ (с ‘классовой’ точки зрения) — какие-то деклассированные интеллигенты, разные авантюристы, люди темного городского мира, в большинстве недавние солдаты, не успевшие вернуться в мирную жизнь. Что же касается до ‘столбового пролетария’, то он не только не принял участия в революции, но, как это было в Германии, весьма энергично подавлял ее, стоя в рядах социал-демократии. Не знаю, как отнесся Ленин к этому участию ‘западноевропейского пролетариата’ в тушении ‘мирового пожара’, зажженного его усилиями. Если он действительно верил, что в этом виновны лишь происки ‘социал-предателей’, то значит, что он так до конца и не понял природы западноевропейского ‘пролетария’. Да и как бы, впрочем, мог он ее понять, сам не имея с ней решительно ничего общего и будучи по всему складу своему характернейшим русским интеллигентом (в конце концов, чуть ли не ‘кающимся дворянином’), заговорщиком, человеком кружка и подполья, мстителем ‘униженных и оскорбленных’. То ‘якобинство’, которое Ленин весьма странно сочетал с марксизмом, было чертой его чисто русского ‘политического воспитания’. Для Европы XX века это не годилось, этому просто не было места. Сто лет более или менее демократических устройств все же, очевидно, не прошли здесь даром, и ‘пролетарий’ здесь отнюдь не чувствовал своей ‘бесправности’ с той остротой, какая представлялась Ленину. ‘Бедные’ оказались в Европе в достаточном количестве, чтобы их можно было противопоставить ‘богатым’. Однако эти ‘бедные’ отнюдь не ощущали себя ‘униженными и оскорбленными’ и нуждались не столько в мстителе, сколько… в прибавке заработной платы. Европейскому ‘пролетарию’ не хватало ненависти, а без ненависти не устроишь никакой революции. Большевики после Ленина, кажется, это поняли и пропаганду свою во Франции перенесли в те слои, где ненависти больше, где зависть острее, — ‘работают’ они успешно среди тех, кто, как шоферы, рассыльные больших магазинов, прислуга отелей и ресторанов, ближе видят богатство и чаще бывают оскорблены его капризами.
Вторым ‘просчетом’ Ленина оказалась его надежда на то, что война ускорит ‘революционизирование рабочих масс’. И это опять-таки потому, что глава большевизма не умел считаться с обыкновеннейшими свойствами человеческой натуры. Он не понимал живого человека, или, вернее сказать, не понимал, что бывают обстоятельства, когда живой человек оказывается сильнее своей ‘социальной категории’: ему, революционеру, да еще революционеру русского ‘апокалиптического’ склада, после кровопролитий войны казались неизбежными новые кровопролития восстаний и возмездий. На деле западноевропейский человек, бесконечно утомленный кровопролитиями ‘несправедливой’ войны, не пожелал никаких новых, хотя бы и ‘справедливейших’ кровопролитий. Европа была охвачена не жаждой возмездия, но жаждой отдыха. Горожанин европейский ‘вышел на улицу’, но отнюдь не для того, чтобы строить баррикады, а для того, чтобы… танцевать.
Ленин, как человек, вероятно, сам никогда не знавший на своем собственном опыте никаких ‘рекреаций’, не понимал стремления западноевропейского к ‘рекреации’, усиленного, кроме того, послевоенною жаждою отдыха. После военной дисциплины не кажется привлекательной никакая другая дисциплина, даже самая ‘идейная’. После военного ‘пароксизма организации’ становится желанной всякая ‘дезорганизация’, и после опыта коллективного существования кажется особенно мила частная жизнь. Ресурсы же западного рабочего человека в смысле ‘рекреации’ возросли чрезвычайно по сравнению с прежним временем — к прежнему унылому стакану пива или мрачному стаканчику цветной жидкости за стойкой бистро прибавились такие захватывающие вещи, как спорт, кинематограф и танец. Большевику русскому, пожалуй, покажется это пустяками по сравнению с такими ‘истинами’, как ‘классовая борьба’. Но вот именно потому, что это непременно покажется русскому большевику ‘пустяками’, можно сказать с уверенностью, что западного человека он не поймет никогда в самом основном его ощущении — в бесконечно более реальном, жизненном ощущении сегодняшнего дня, чем то, которое дано пребывающему в плену умозрительных ‘истин’ русскому человеку: там, где русский, махнув рукой, откажется от ‘многого’, там западный человек очень и очень подумает, прежде чем отказаться и от ‘малого’ только потому, что это ‘малое’ — сегодняшний день, живая реальность.
Просчитался, наконец, Ленин и в более важном — в том, что не заметил, как мир шагнул из одной эпохи в другую. Его ‘идеология’ осталась довоенной, и его ‘мировая революция’ — это идея 90-х годов прошлого века, отнюдь уже не отвечающая ‘реальному соотношению’ экономических и технических сил, сложившемуся к 1925 году. Самый ‘марксизм’, построенный на наблюдениях, относящихся к Европе 1848 года, не является ли он теперь нелепым анахронизмом? Если он мог еще как-то годиться для немецкой социал-демократии 80—90-х гг. (хотя и тогда уже нуждался в целом ряде критических поправок) — то каким образом может быть он пригоден для теоретизации такой практики, о которой и не подозревал Карл Маркс семьдесят лет тому назад? Но большевики нашли чисто восточный подход к основателям западного социализма — писания его сделали они каким-то Кораном революции, в котором опытный в истолковании марксистский ‘мулла’ умеет найти все ответы на все вопросы и все случаи социального бытия.
Ленин и его единомышленники не заметили, что идея ‘классовой борьбы’ сильно поблекла в нынешнем послевоенном мире. Во всяком случае, это уже не та ‘новая идея’, которая, казалось лет пятьдесят тому назад, могла ‘двигать горами’. Она обросла поправками, обогатилась разнообразными ‘за’ и ‘против’, а когда это случается с идеей, это идет, может быть, на пользу ее теоретической проверенности, но отнюдь не ее практической действенности. В этом смысле идея ‘социального мира’, ‘сотрудничества классов’ гораздо свежее, а потому и увлекательнее. В фашизме идея эта кодифицирована властью, следовательно, как бы ‘навязана’. Прекрасно, пусть это не идет в счет (хотя, раз можно кодифицировать в исправно действующем государственном механизме Италии мир классов, разве это так уж вовсе ничего не стоит) — но есть пример Бельгии, готовится пример Англии, и, главное, перед глазами у всех — грандиозный пример Америки.
На Америку Ленин смотрел русскими глазами и оттого мало что понял в ее примере. Между тем американец, глядящий своими глазами на социально-экономическое развитие Европы, сейчас гораздо вернее понимает тенденции этого развития просто в силу одного того обстоятельства, что Америка является главной творческой силой в экономике новой эпохи, гегемоном ‘неокапитализма’, далеко переросшего наивный европейский капитализм Карла Маркса, который, кажется, пора сдать в архив вместе с порожденным им марксизмом.
Любопытно все-таки, как ‘последний из марксистов’, Ленин, объяснял себе, что в Америке, в стране самого мощного ‘капитализма’, самого ярко выраженного индустриализма, самого многочисленного и по всем ‘социальным’ признакам самого характерного ‘пролетариата’, почему-то нет неизбежных спутников европейского марксистского капитализма — нет классовой борьбы, нет ‘революционного сознания’, нет даже социализма, пусть хотя бы в ‘социал-предательской’ форме. (То есть, вернее, все это есть, но лишь ‘понемножку’, занесенное из Европы и в жизни Америки особой роли не играющее.) Большевикам (да отчасти и социалистам) приходилось еще до войны прибегать к странным объяснениям, изображая Америку ‘отсталой’, в смысле рабочего движения, страной. Однако теперь-то уже ясно, что, вернее, их ‘рабочее движение’ отстает от типа и темпа социально-экономических отношений современности, которые предуказаны для будущей Европы (и для будущей России) Америкой.
Арифметикой марксизма ‘феномен’ Америки объяснить нельзя. Но он объясним, если перенести рассмотрение его в иную плоскость. ‘Классовые противоречия’, по букве ‘исторического материализма’, суть противоречия чисто количественные, ибо ‘порочность’ капиталистического общества состоит в ‘анархии’ производства и неправильности распределения ценностей, а ценность ведь есть количество, цифры. На самом деле ‘классовые противоречия’ были в старой Европе остатками сословной вражды, имеющей своим источником чисто качественные различия. ‘Плохая’ жизнь гауптмановских ‘ткачей’ была не только цифрово-бледной по сравнению с ‘хорошей’ жизнью фабриканта, но и во всех смыслах качественно плохой, качественно низкой, ‘униженной’ жизнью. В особой степени было это применимо к российскому ‘пролетариату’ конца XIX века, ‘страдания’ которого были чисто сословными, а не классовыми страданиями. И на примере ‘пролетариата’ как раз и получили свое революционное воспитание русские большевики. Америка, может быть, в первый раз в истории человечества являет нам ясный пример ‘социальных, категорий’ — неравно распределенных и исключительно по количественному, по голому цифровому признаку, без каких-либо качественных, то есть сословных, неравенств.
В патетическом своем индустриализме Америка пришла не только к типизации товара, но и к типизации жизни. Впервые она установила точно круг условий, являющихся ‘нормальными’ условиями жизни, основой которых оказываются ясно определенные отношения между ‘делом’ и ‘долгом’, между трудом и ‘рекреацией’. Цель жизни — ‘дом’ и ‘рекреация’, труд и дело лишь средство, и никакой качественной разницы в ‘труде’ и ‘деле’ нет, важны те его количественные, цифровые, скажем прямо, денежные результаты, которые ‘труд’ или ‘дело’ дают для достижения цели, то есть ‘дому’ и ‘рекреации’. При общей ‘стандартизации’ жизни ясно, что и в осуществлении ‘дома’ и ‘рекреации’ качественной разницы быть не может. ‘Дом’ выражает понятие комфорта (механические удобства обихода — лифт, горячая вода, автомобиль) и регулирующего ‘нормальную’ жизнь обычая (улыбка, оптимизм, пятичасовой чай, вечерние переодевания). ‘Рекреация’ весьма обильна — это спорт, танцы, кинематограф, радио, жизнь на пляже и поездка в Европу. Так вот, не удивительно ли и не полно ли глубокого значения, что американский ‘пролетариат’, обеспеченный заработком, начинает качественно ничем не отличаться от ‘капиталиста’ — ни в комфорте, ни в обычае, ни в рекреации. Он улыбается так же, как ‘капиталист’, и так же оптимистичен, и так же переодевается к вечеру, и жена его так же пьет с приятельницами пятичасовой чай. У него есть и лифт, и горячая вода, и даже автомобиль. Он играет в те же игры и танцует те же танцы. Он слушает те же радио и видит те же фильмы. Он участвует всесторонне в течении ‘стандартизованной’, ‘нормально’ американской жизни, которая становится типом человеческой жизни нашей эпохи.
Разница, отделяющая его от ‘капиталиста’, чисто количественная: меньше денег, значит, меньше ‘благ’, хотя стандартизованные ‘блага’ по существу все те же. Меньше комнат в доме, меньше платьев, и они дешевле, дешевле автомобиль, дешевле дансинг, дешевле место в кинематографе, кабинка на пляже, скамья вагона или каюта парохода. Меньше пирожных к чаю… Конечно, для зависти (или, выражаясь мягко, для ‘неудовлетворенности’) и здесь сколько угодно ‘почвы’. Но ненависти на этом не воспитаешь, а без ненависти не устроишь и революции. Никто ведь не устроит революции из-за того, что у него машина ‘Форд’, а не ‘Обэри’, или из-за того, что он играет в регби, когда ему хотелось бы играть в гольф.
Господа большевики, если соблаговолят прочесть эти строки, может быть, подумают, что я в восторге от Америки. Ни капельки. Нет, я совсем не в восторге, и ‘американизм’ мне совсем не нравится — не нравится мне это благоустройство, лишенное искры Божьей и благодати Духа Святого. Но я спросил бы большевиков, почему же им-то самим нужна революция, направленная против этих ‘достижений пролетариата’, осуществленных без всякой революции. Ведь с точки зрения знаменитой формулы материализма ‘человек есть то, что он ест’ в Америке все обстоит в порядке. Так в чем же дело? В том, что все это именно обошлось без революции. Да что же такое, наконец, эта самая революция — средство или цель? Мне сумрачно скажут, да, но ‘пролетариат’ в Америке далек от политической власти. Однако ведь и завоевание политической власти есть тоже только средство. А что же цель? Да цель и есть (ваша цель) все это однообразное и массовое благоустройство человечества, безбожное и безблагодатное. Если же это не ваша цель, а цель ваша ‘перманентная революция’, то вы сомнительные материалисты, что и подозревалось давно, ибо вы российские ‘апокалиптические’ революционеры, лишь слегка ‘камуфлированные’ под европейских марксистов. Талантливейший во всяком ‘камуфляже’ русский народный человек не отстает от вас в этом, готовя вам горькие и жестокие сюрпризы…
Может быть, я несколько преувеличил ‘достижения’ американского пролетариата, но, во всяком случае, ясно, что дело идет к этому, что такова тенденция ‘социального быта’ новой эпохи. В Америке она уже вполне выражена, в Европе намечается, в России предвидится. Каковы ее экономические причины? Вероятно, большие результаты ‘интенсифицированной’ (благодаря новой технике и новой организации) эксплуатации сил и средств природы. Очевидно, результаты эти возросли в такой степени, что, грубо говоря, их стало ‘хватать’ и на рабочего, и на капиталиста, тогда как в первоначальном ‘марксовом’ капитализме хватало лишь на капиталиста. ‘Антагонизмы’ тогда были естественны, теперь же они были бы искусственны, ибо развитие техники и организации идет темпом, далеко обобщающим все социальные процессы, даже прирост населения.
Вот почему едва ли возможна ‘приостановка’ американского благополучия вследствие исчерпаемости природных ресурсов Америки. Современный магизм (современная наука стала магией на степени полного своего господства над жизнью) волшебным образом умножил эти ресурсы. Да кроме того, для Америки Северной ‘существует в запасе’ Америка Средняя и отчасти Южная, как для Европы — Африка, для России — Азия. Но ведь это ‘империализм’. Разумеется, что империализм, и путь Америки — это чисто империалистический путь, тем более неуклонный, что в избрании его заинтересована не кучка ‘хищных капиталистов’, но вся нация в большей или меньшей степени и, может быть, в наибольшей степени промышленный пролетариат. Если считать (а ‘марксисты’ обязаны так считать), что конечной целью вообще является материальное благополучие рабочего класса, то они должны признать, что ‘революция’ оказывается ныне устарелым средством для достижения этой цели. Новая эпоха, эпоха ‘неокапитализма’, или ‘сверхкапитализма’, создала и новые средства, отчасти испробованные, — мир классов на почве научного магизма и экономического империализма.
Я не ‘капиталист’ и совершенно никак не заинтересован в ‘уга-шении революционного сознания’ европейского и американского пролетариата, и оттого не имею причин этому ‘угашению’ радоваться. Но я не понимаю: отчего следовало бы по этому поводу горевать, раз историческая судьба рабочего класса не худо ‘устраивается’ как-то иначе. Горевать могут лишь антрепренеры ‘перманентной революции’, лишь ее профессионалы, которым грозит перспектива своего рода ‘безработицы’.
Что российские большевики начинают все более и более походить именно на таких профессионалов ‘перманентной революции’, а не на радетелей пролетарского благополучия — это видно по их действиям за последние годы. ‘Якобинская’, ‘заговорщицкая’ их природа явно берет верх над обрывками марксистской или синдикалистской ‘теории’. Подтверждая правильность всего вышесказанного, они решили ‘официально’ признать ‘относительную устойчивость нынешней фазы капитализма’ (юбилейная речь Бухарина). Но как профессионалы революции, они не могут отказаться от работы на революцию, хотя, судя по направлению их ‘работы’, революция эта рисуется им чем-то совершенно отличным от иной ‘мировой революции’, которую Ленин представлял в тридцатилетнем марксистском своем ‘стоянии’ (1890—1920). Большевики, наконец, поняли, что за эти тридцать лет мир далеко не стоял на месте, но выводы из этого сделали самые немарксистские. Ища своих революционных союзников по признаку психологическому, а не социальному, в той среде, где нет никакого классового самосознания, но есть живая личная ненависть к ‘богатым’, они бросаются в сторону ‘меньшего сопротивления’. То же самое повторяется во всех попытках поднять ‘цветных’ людей, ‘революционировать’ Китай, Яву, Марокко, Индию и т.д. Что во всех этих колониальных странах и пробуждающихся к самостоятельности государствах больше почвы для какого-то брожения (национального, социального, иногда даже религиозного) — отрицать нельзя. Но что брожение может принять формы ‘пролетарской революции’ — в это, я думаю, верит мало кто даже из самих большевиков. Большевики находят ‘оправдание’ этим странным своим склонностям искать линии наименьшего сопротивления ‘тактическому примеру’, данному им Лениным в российском, печальной памяти опыте. Как Ленин тогда стремился зажечь ‘мировой пожар’ с того угла, где легче всего это было сделать, так ныне стремятся найти эти легко поджигаемые углы его выученики. Заговорщицкая эта тактика может действительно праздновать свой десятилетний юбилей. Но не является ли такой ‘юбилей’ убийственной для этой тактики иронией? Что это, в самом деле, за ‘мировой пожар’, который тщетно разжигается вот уже десять лет с каких-то все более и более дальних углов? Что это за ‘победоносная борьба’, которая покидает линии большего сопротивления ради ‘успехов’ на линии меньшего сопротивления? Такие ‘успехи’, такая тактика по прошествии десяти лет могут свидетельствовать только о практике ‘на авось’ и о творческом отчаянии.
1927

КОММЕНТАРИИ

Письмо юбилярам. Впервые: Возрождение. 1927. No 900. 19 ноября. (Ночные мысли X).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека