Письмо, Станюкович Константин Михайлович, Год: 1898

Время на прочтение: 34 минут(ы)

СОБРАНЕ СОЧИНЕНЙ
К. М. СТАНЮКОВИЧА.

Томъ XIII.

Издане А. А. Карцева.

Москва.
Типо-Литог. Г. Я. Простакова. Москва Балчугъ, д. Симон. монаст.
1900.

ПИСЬМО
Разсказъ изъ былой морской жизни.

I.

Въ прелестное теплое декабрьское утро 186* года, русскй военный клиперъ ‘Чародйка’, направлявшйся въ Тихй океанъ, посл бурнаго перехода изъ Шербурга и изрядной ‘трпки’ въ ‘Бискайк’, какъ называлъ старшй штурманъ Бискайскй заливъ, бросилъ якорь на открытомъ со всхъ сторонъ Фунчальскомъ рейд на остров Мадера.
Былъ мертвый штиль, и клиперъ слегка покачивало на лниво-колыхавшейся океанской зыби.
Часа черезъ два посл того, какъ ‘Чародйка’ стала на якорь и большая часть офицеровъ съхала на берегъ, изъ рускаго консульства привезли почту изъ Росси.
Разбирая въ своей большой, свтлой, щегольской капитанской кают казенные пакеты, письма и пачки газетъ, командиръ ‘Чародйки’, капитанъ-лейтенантъ Сергй Михайловичъ Вершининъ, смуглый брюнетъ лтъ тридцати пяти-шести на видъ, только-что жадно прочитавшй письмо любимой жены и бывшй, вслдстве этого, въ приподнято-умиленномъ настроени, внезапно поблднлъ, словно бы нежданно-негаданно увидалъ вдругъ на ходу подъ носомъ своего милаго клипера отвсную скалу или грозные сдые буруны и, какъ лихой опытный морякъ, понялъ сразу, что ‘Чародйк’ спасенья нтъ.
Его красивое сухощавое лицо, серьезное и мужественное, опушенное черными, чуть-чуть начинавшими серебриться бакенбардами, омрачилось выраженемъ недоумня, ужаса и страданя. Темно-каре, острые, какъ у ястреба, глаза, обыкновенно увренно-покойные и даже слегка надменные во время штормовъ, расширились, загораясь безпокойно-гнвнымъ огонькомъ, нижняя губа вздрагивала, открывая ослпительно блые зубы. Вздрагивали и тонке, длинные, съ твердыми заостренными ногтями пальцы правой руки, которые крпко держали, словно бы что то ненавистное и страшное, небольшой, но вскй конвертъ, заключавшй въ себ, какъ казалось на ощупь, нсколько листковъ письма и фотографическую карточку и адресованный на имя мичмана Бориса Константиновича Огнивцева, начальника пятой вахты на ‘Чародйк’.
Взглядъ Вершинина впился въ этотъ нетвердый, несомннно женскй почеркъ, и изъ груди моряка вырвался вздохъ не то скорби, не то гнва.
Такъ прошло нсколько секундъ. Слишкомъ взволнованный, Сергй Михайловичъ, казалось, растерялся и не могъ сообразить, что ему надо сдлать.
А что-то сдлать было необходимо. Онъ это чувствовалъ.
И Вершининъ, наконецъ, понялъ. Въ лиц его появилось удовлетворенное выражене человка, принявшаго ршене, и по губамъ скользнула торжествующая улыбка.
Не выпуская изъ пальцевъ конверта, словно бы боясь разстаться съ такимъ важнйшимъ для него въ эту минуту предметомъ, отъ котораго зависло что-то необыкновенно значительное, Вершининх лвою рукой вынулъ изъ бокового кармана разстегнутаго благо кителя надорванный конвертъ, къ которомъ былъ лишь одинъ, написанный разгоннымъ почеркомъ, листокъ, и сталъ сравнивать почерки на конвертахъ, вглядываясь въ каждую букву того и другого адресовъ съ сосредоточенно-упорнымъ и вмст съ тмъ боязливымъ вниманемъ эксперта, отъ показаня котораго зависитъ приговоръ ему самому.
Почерка, на письм, адресованномъ ‘этому мерзавцу’, какъ мысленно назвалъ Вершининъ мичмана, до этой минуты пользовавшагося особеннымъ расположенемъ своего капитана, казалось, былъ другой, хотя нкоторыя буквы были удивительно схожи.
Но за то самый конвертъ.
Этотъ небольшой конвертъ, поднявшй въ душ моряка бурю, ужасне для него всякихъ штормовъ на мор, былъ точно такой, какъ и полученный имъ.
Тотъ же форматъ, та же толстая матовая англйская бумага и, главное, тотъ же крпкй, раздражающй запахъ любимыхъ женою духовъ: ‘Peau d’Espagne’, внезапно вызвавшй въ Вершинин образъ очаровательной маленькой женщины съ манящими русалочными глазами.
Охваченный жгучей ревностью, морякъ почти не сомнвался, что держитъ въ рукахъ письмо жены.
‘И какъ легко убдиться въ этомъ… Стоитъ только…’
Эта мысль неожиданно озарила его голову, на мгновенье овладла имъ, и онъ уже поднялъ другую руку, чтобы вскрытъ чужое письмо.
— Фу, подлость!— брезгливо вдругъ прошепталъ капитанъ.
И, чувствуя отвращене и стыдъ, онъ швырнулъ письмо на столъ и подумалъ:
‘Этого еще не доставало!’
Когда первый, мучительно острый захватъ ревности прошелъ, Вершинину очень хотлось убдить себя, что его подозрня неосновательны.
‘Точно не можетъ быть такого же конверта и такихъ-же духовъ и у другой женщины!’ подумалъ онъ и нсколько успокоился.
Но это продолжалось нсколько мгновенй.
Въ возбужденной голов капитана вихремъ проносились мысли о жен, и ревнивыя подозрня относительно письма снова терзали бднаго моряка.

II.

Вершининъ не обманывалъ себя.
Дйствительно, эта обворожительная Маруся, сводившая съ ума всхъ мичмановъ въ Кронштадт и на которой Вершининъ женился три года тому назадъ, потерявши голову и точно опьянвшй посл флирта съ ней, подавала поводы къ ревности..
А Вершининъ любилъ свою Марусю безумно, мучительно. Любилъ и порой ненавидлъ ее за то, что она его мучила, и за то, что онъ сдлался ея рабомъ. Онъ ревновалъ ее, скрывая передъ ней изъ самолюбя муки ревности, и самъ приводилъ въ домъ молодыхъ мичмановъ, такъ какъ Маруся скучала безъ поклонниковъ. Онъ врилъ и не врилъ ей, до сихъ поръ сомнвался, любитъ ли его Маруся серьезно или только терпитъ, позволяя любить себя, торжествующая, что обратила въ рабство человка, непризнававшаго власти женщины, и черезъ три года влюбленъ былъ въ жену еще сильне, чмъ прежде, когда былъ женихомъ.
Маруся знала силу своихъ чувственныхъ чаръ и умла ими пользоваться. Эти чары и заставили главнымъ образомъ Вершинина жениться быстро, не узнавши характера будущей своей жены.
Съ той поры Вершининъ почувствовалъ себя словно бы выбитымъ изъ колеи. Жена овладла имъ всецло. Жизнь безъ нея казалась невозможной. Человкъ необыкновенно привязчивый и страстный, до встрчи съ Марусей не испытавшй захватывающаго чувства, онъ любилъ свою Марусю со всми ея недостатками и надялся, что подъ его влянемъ недостатки эти сгладятся, и она будетъ желанной женой и врнымъ товарищемъ.
Но время шло. Вляня Вершинина не было ни малйшаго, и жизнь съ Марусей была для него сплошнымъ мучительнымъ безпокойствомъ ревнивыхъ терзанй и страха потерять эту маленькую, грацозную, какъ кошечка, изящную и хорошо сложенную женщину, съ темно-каштановыми волосами, съ большими сро-зелеными глазами, быстро мнявшими выраженя, безвольную и въ то же время упрямую, умную, отзывчивую и скрытную, лнивую и праздную, веселую и, порой, тоскующую, что она никому не нужна и никому не можетъ дать счастья.
Маруся далеко не была хороша собой. Черты ея лица были неправильны, но въ немъ — этомъ подвижномъ, выразительномъ лиц, съ родинками на щекахъ, съ круглымъ, нжнымъ подбородкомъ и рядомъ мелкихъ зубовъ, виднвшихся изъ полураскрытыхъ сочныхъ губъ — и особенно въ большихъ глазахъ, опушенныхъ длинными рсницами, было что-то манящее, мягкое и въ то же время насмшливо-лукавое и самоувренное.
Вершининъ сознавалъ унизительную мучительность своей жизни, отравленной постоянной ревностью, но онъ все забывалъ, все прощалъ изъ-за счастья обладаня своей Марусей.
Порою онъ приходилъ въ ужасъ при мысли, что жена его не любитъ и во время его лтнихъ плаванй занимается съ кмъ-нибудь флиртомъ такъ же охотно, какъ занималась и съ нимъ, когда онъ былъ женихомъ. И тогда у него закрадывалась даже мысль оставить жену.
Но достаточно было ея улыбки, ея взгляда, полнаго ласки и нги, и Вершининъ, котораго вс знали какъ человка сильной воли и ршительнаго характера, дивился, какъ могла прйти ему въ голову такая дикая мысль. И онъ не только не думалъ объ оставлени жены, но не спрашивалъ никакихъ объяснени, скрывая втайн свои муки ревности.
И что это была за каторга — видть въ дом у себя постоянно поклонниковъ жены, видть, какъ она оживаетъ съ приходомъ гостей, не обращая ни малйшаго вниманя на мужа: нравится ли ему это или нтъ?
Вершининъ зналъ, что Маруся любила, чтобы за нею ухаживали, и не только ухаживали, но чтобы влюблялись въ нее основательно, и охотно слушала признаня, вызванныя ея же кокетствомъ, далеко не разборчивымъ. Ея тщеславю льстило поклонене, и когда влюбленный, которому она какъ будто подавала какя-то надежды вмст съ молчаливымъ позволенемъ цловать ея красивыя, надушенныя руки, окончательно терялъ голову, ей доставляло удовольстве мучить своего поклонника, жаля его и говоря, что она никакъ не ожидала, что это ‘серьезно’, и что сама она нисколько не увлечена.
— И вы лучше сдлаете, если перестанете ходить ко мн… Простите, если невольно причинила вамъ непрятность!— оканчивала обыкновенно Маруся, когда поклонникъ начиналъ предъявлять дерзкя требованя или начиналъ надодать ей своимъ глупымъ видомъ, какой обыкновенно бываетъ у влюбленныхъ.
Такое отношене къ людямъ возмущало Вершинина. Онъ зналъ, что одинъ недалекй мичманъ чуть было не пустилъ себ пулю въ лобъ изъ-за Маруси, а одинъ женатый солидный капитанъ -го ранга запилъ горькую.
Вершининъ пробовалъ съ ней говорить объ этомъ. Она, смясь, объясняла его негодоване ревностью. Она не виновата, что въ нее влюбляются и что находятся сумасшедше, готовые стрляться или пьянствовать. А ей интересно наблюдать людей. Что въ этомъ дурного?
— Или ты хочешь меня держать взаперти, чтобы я никого не видла?— иронически спрашивала Маруся и прибавляла: — Тогда я сбгу отъ тебя… Люби меня, какая я есть, или брось меня, если, по твоему, я гадкая.
И она глядла на мужа вызывающе обворожительнымъ взглядомъ.
Тотъ покорно смолкалъ, увряя ее въ своей любви.
— Еще бы ты смлъ не любить!— властно говорила Маруся съ торжествующей улыбкой и милостиво протягивала губы.
По временамъ въ голову Вершинина закрадывалась мысль, что у жены есть любовникъ.
И онъ пытливо заглядывалъ въ ея глаза. Но ея ‘русалочные’ глаза не разршали сомннй и ничего не говорили. Она хоть и не выказывала мужу знаковъ особенно-нжной любви, но всегда была съ нимъ мила, ласкова, внимательна и не противилась его ласкамъ.
И Вершининъ снова врилъ и думалъ, что его жена, по крайней мр, не измняетъ ему, и онъ одинъ пользуется счастьемъ ласкать свою Марусю.
Но какое-нибудь холодно-равнодушное замчане въ отвтъ на его горячя признаня, усталый, скучающй взглядъ при немъ и оживлене при другихъ, и Вершининъ еще зорче слдилъ за Марусей и, казалось, тмъ боле любилъ ее, чмъ мене былъ въ ней увренъ.
Дтей у нихъ не было, и это огорчало Вершинина.
‘Будь дти, она не вела бы такой праздной, пошлой жизни, не проводила бы цлыхъ дней въ болтовн съ поклонниками, кокетничая съ ними’, не разъ думалъ Вершининъ.
Когда на нее находили припадки тоски, и онъ видлъ эти грустные, казалось, полные отчаяня, глаза, онъ безконечно жаллъ жену и придумывалъ, чмъ бы занять ее, чмъ наполнить ея жизнь. Въ ту пору возбужденя, охватившаго общество, мало ли было дла!
И Вершининъ какъ-то предложилъ Марус заниматься въ воскресной школ.
Она удивленно взглянула на него и не безъ иронической нотки въ голос кинула:
— Исправлять меня хочешь?
— Занять тебя чмъ-нибудь хочу, Маруся.
— Разв я на что нибудь способна?
— Ты? Моя умница?
— А ты разв во мн умницу цнишь, Сергй?
— Еще бы!
— Едва-ли!— промолвила она въ какомъ-то грустномъ раздумьи.— И не поздно?— прибавила она.
— Что поздно?
— Прурочить меня къ какому-нибудь длу?
— Попробуй, Маруся! Попробуй, родная!— съ необыкновенной нжностью говорилъ Вершининъ.
— И ты думаешь, что отъ этого ты будешь счастливе?— спросила Маруся, взглядывая на мужа взглядомъ, въ которомъ было больше жалости, чмъ любви.
— Я и безъ того счастливъ, Маруся… А вотъ ты…
— Я не жалуюсь!— перебила молодая женщина. И, минуту спустя, проговорила:
— Что жъ… Попробуемъ воскресную школу…
Она вначал ретиво принялась за дло, но скоро ей это надоло.
— Скучно, не захватываетъ всю!— объяснила она мужу.— И ничего путнаго изъ меня не выйдетъ!
И снова вела прежнюю жизнь: читала французске романы, проводила время съ поклонниками, искала развлеченй, пока не наступали дни, когда она, словно бы понимая пустоту своей жизни и свою безвольность, хандрила одна въ своемъ уютномъ кабинет, не принимая никого.
Но проходилъ день, другой, и Маруся становилась прежней легкомысленной женщиной, главное заняте которой была игра съ поклонниками, при чемъ не было даже и особенно тщательнаго выбора. Кружокъ молодыхъ людей, бывавшихъ у Маруси, былъ далеко не блестящй. За то Маруся играла въ немъ первенствующую роль по своему уму и это ее тшило.
Вершининъ часто запирался у себя въ кабинет и терзался ревностью въ одиночеств. Эти вчные гости, это торчане какого-нибудь мичмана съ утра до вечера возмущали его, но онъ молчалъ, зная, что малйшее его замчане будетъ принято женой, какъ стснене ея свободы и какъ ревность, и Маруся, чего добраго, оставитъ его.
Въ послднее время къ Вершининымъ сталъ ходить мичманъ Огнивцевъ, имвшй въ Кронштадт репутацю либерала, умницы и литератора. Онъ напечаталъ въ одномъ журнал горячую статейку о позор тлеснаго наказаня, за которую отсидлъ дв недли на гауптвахт и обратилъ на себя внимане. Маруся увидала его на вечер въ клуб, попросила представить его себ и пригласила бывать. Вершининъ, знавшй Огнивцева, радъ былъ этому знакомству.
— По крайней мр, не глупый молодой, человкъ и славный… Только горячка!..— говорилъ онъ жен.

III.

Огнивцевъ при первомъ же визит началъ съ того, что сталъ громить отсталость молодой женщины. Не безъ насмшливой бойкости и не безъ пылкаго краснорчя, значительно подогртаго, вроятно, привлекательностью Маруси, доказывалъ онъ пустоту ея жизни въ такое время, когда вс должны жить сознательно и приносить пользу освобожденному народу по мр своихъ силъ, и, разумется, совтовалъ прежде всего быть развитой женщиной и для этого читать хорошя книжки.
Хотя онъ былъ нсколько дерзокъ, этотъ двадцатипятилтнй, жизнерадостный, пригожй, безбородый мичманъ съ темнорусыми, кудреватыми волосами, маленькими усиками, живыми, какъ у мышенка, карими глазами и съ такимъ запасомъ здоровья, силъ и надеждъ, съ такою врою въ скорое наступлене на земл царства правды, добра и всеобщаго благополучя, что хоть отбавляй,— тмъ не мене Маруся не только не разсердилась на мичмана за то, что онъ ей наговорилъ дерзостей, не сказавши ни одного комплимента, и за то, что онъ безбожно надымилъ въ гостиной, куря папироску за папироской, а, напротивъ, обрадовалась новому, неглупому гостю, живому, увлекающемуся и, казалось, искреннему, и когда онъ, просидвши почти часъ, не переставая болталъ на циническя темы, сорвался съ мста такъ же стремительно, какъ и слъ, Маруся подарила мичмана чарующимъ взглядомъ и, крпко пожимая его руку, просила его почаще заходить, когда вздумается.
— Если только вы не боитесь соскучиться съ такою отсталой женщиной, какъ я!— прибавила она съ лукавой улыбкой.
— Если будетъ время… Я много занимаюсь… Читаю!— проговорилъ мичманъ умышленно рзко, хотя и очень обрадовался приглашеню, представлявшему ему новый случай пропагандировать свои идеи, да еще такой… такой… Такой обворожительной ретроградк, чортъ ее возьми!— мысленно прибавилъ Огнивцевъ, нсколько поспшно награждая новую свою знакомую презрительной кличкой и стремительно уходя изъ гостиной.
Время, конечно, нашлось у мичмана, и дня черезъ три посл перваго визита, въ тридцатый день января 1867 года онъ снова пришелъ и, просидвъ цлый вечеръ, ушелъ съ убжденемъ, что Марья Николаевна не такая ‘отсталая’, какъ онъ заключилъ съ перваго раза, и что изъ нея можетъ выйти ‘настоящй человкъ’. Вмст съ этимъ, такимъ же скоропалительнымъ заключенемъ, Огнивцевъ нашелъ, что у Марьи Николаевны каке-то особенные глаза, словно ласкающе и въ то же время смющеся. Взглянетъ, такъ точно ожгетъ, а потомъ холодной водой обольетъ…
— Набалованная… Воображаетъ!.. Видно, только амуры въ голов!— не безъ презрня къ такому пустому занятю проговорилъ вслухъ мичманъ, возвратившись къ себ домой, въ маленькую комнатку, нанимаемую у одной сорокалтней вдовы, которую безпокойный мичманъ тоже пробовалъ было сдлать ‘настоящимъ человкомъ’, по крайней мр на столько, чтобы она не пилила съ утра до вечера безотвтную горничную. Но, не добившись никакого толка, назвалъ ее ‘сытой коровой’, общалъ обличить въ газетахъ и подать жалобу къ мировому, если она не перестанетъ обижать Аннушку.
Посл перваго вечера, проведеннаго съ Марусей, мичманъ ‘зачастилъ’ къ Вершининымъ и сталъ, какъ тогда говорили, ‘развивать’ молодую женщину съ усердемъ истиннаго пропагандиста. Онъ ходилъ къ Марус ежедневно, просиживалъ цлые дни, сталъ своимъ человкомъ и внесъ въ эту атмосферу довольно пошлыхъ разговоровъ, ухаживаня и любовныхъ признанй, свжую струю совсмъ другого воздуха. Какъ-то незамтно онъ разогналъ цлую стайку поклонниковъ Марьи Николаевны, которымъ при рчистомъ мичман невольно приходилось молчать, чтобы не быть поднятыми на смхъ или не особенно двусмысленно быть названными въ спор идотами, ретроградами, тупоголовыми и тому подобными эпитетами, въ которыхъ мичманъ не стснялся, коль скоро дло шло о какомъ-нибудь близкомъ его сердцу общественномъ или этическомъ вопрос.
И Марья Николаевна, заинтересованная этой врой и жизнерадостностью Огнивцева, не удерживала своихъ поклонниковъ и довольно безсердечно отвернулась отъ нихъ, обративъ свое исключительное внимане на Огнивцева.
Обрадовался новому знакомству и Вершининъ. По крайней мр, умный человкъ ходитъ и не для того, чтобы пялить на Марусю глаза и говорить пошлости. И на Марусю Огнивцевъ долженъ имть хорошее вляне, и оно ужъ сказалось: постоялаго двора больше въ квартир нтъ. И Маруся стала будто серьезне.
Такъ думалъ Вершининъ и относился очень дружески къ Огнивцеву, считая его вполн порядочнымъ человкомъ для того, чтобы ухаживать за чужой женой. Да и высказываемые имъ взгляды не вязались съ этимъ.
И Вершининъ отдыхалъ теперь отъ ревности и, не боясь оставлять вдвоемъ жену съ Огнивцевымъ, уходилъ иногда по вечерамъ играть въ глубъ.
А Огнивцевъ говорилъ въ это время горяче монологи о задачахъ жизни, читалъ Марус ‘Современникъ’, ‘Русское Слово’, Фохта, Бюхнера, Молешотта и ‘Рефлексы головного мозга’, доказывалъ — и даже въ присутстви Сергя Михаиловича — что бракъ въ томъ вид, какъ онъ существуетъ, отжившее учреждене, совтовалъ Марь Николаевн открыть переплетную мастерскую на артельныхъ началахъ или — и того лучше — подготовиться основательно и хать за границу изучать медицину и довольно скоро, какъ и подобало двадцатипятилтнему мичману, влюбился въ Марусю, посл чего еще высокомрне и категоричне сталъ утверждать, что любовь, собственно говоря, ерунда, простое влечене половъ для размноженя человческаго рода (Огнивцевъ только что прочиталъ Шопенгауера), и что разумно мысляще люди не должны страдать отъ любви, какъ она описывается въ романахъ, и быть выше этого ‘глупаго времяпрепровожденя’. Служене честному длу — вотъ главная задача жизни, и онъ, мичманъ Огнивцевъ, Борисъ Константиновичъ Огнивцевъ, никогда не ‘втемяшится съ сапогами’ хотя бы въ саму Клеопатру Египетскую, не станетъ страдать отъ любви и не попадетъ въ рабство къ женщин, какъ какой-нибудь болванъ!— прибавлялъ мичманъ, довольно любопытно однако поглядывая украдкой своими мышиными живыми глазами на красивую руку Марьи Николаевны съ обручальнымъ кольцомъ на третьемъ пальц и съ рубиномъ на мизинц.
— Никогда-съ. Сдлайте ваше одолжене!— ршительно восклицалъ онъ съ особенной горячностью, точно оспаривая, какого-то невидимаго опонента.
Молодая женщина слушала и, лукаво улыбаясь, замчала:
— Вы въ этомъ уврены?
— Увренъ.
— И никогда не влюблялись?
— Влюблялся недли на дв и потомъ…
— Потомъ влюблялись въ другую?..
— Случалось… Но вообще я никогда не придавалъ серьезнаго значеня этимъ глупостямъ… Есть дла посерьезне, чмъ любовь.
И, словно бы въ доказательство своихъ категорическихъ положенй, мичманъ не обмолвился даже намекомъ на признане, не ‘пялилъ’ на молодую женщину глазъ, ни разу не поцловалъ ея красивой руки, хотя удобные случаи къ тому и были — и, продолжая себ читать хорошя книжки и говорить горячя рчи, повидимому, ршительно хотлъ остаться разумномыслящимъ человкомъ и не попасть въ рабство къ этой воображающей о себ барын.

IV.

Такъ прошелъ мсяцъ.
Подобное геройское поведене Огнивцева ршительно удивляло Марусю и даже задвало ее за живое, словно бы Огнивцевъ проявилъ относительно нея неслыханную и неожиданную дерзость.
Въ самомъ дл это было что-то невроятное.
Обыкновенно, почти вс, знакомившеся съ Марьей Николаевной, черезъ недлю длались ея военноплнными, а на вторую уже глупли, вздыхали, писали довольно глупые стихи, длали признане и, при малйшей возможности, цловали руки, а этотъ проповдникъ и чтецъ, считающй любовь глупымъ времяпрепровожденемъ, дйствительно воображаетъ, что онъ неуязвимъ и не можетъ ‘втемяшиться съ сапогами’… Скажите, пожалуйста!
И Маруся съ обычнымъ своимъ мастерствомъ и легкомыслемъ тщеславной женщины принялась ‘обработывать’ уже и безъ того обработаннаго, но крпившагося въ своихъ теоретическихъ взглядахъ мичмана.
Краснорчивые взгляды ‘русалочныхъ’ глазъ, порой грустные и задумчивые, порой ласковые, маняще, что-то общающе… Сочувственныя реплики на восторженныя рчи… Загадочное молчане… Внезапная порывистость… Нечаянно срывавшяся слова восхищеня умомъ мичмана… Платья съ легкимъ вырзомъ. Красивыя позы во время лежаня на кушетк по случаю легкаго нездоровья и… ко всему этому, быть можетъ, и маленькое увлечене мичманомъ во время этой травли…
Мичманъ все еще держалъ себя съ мужествомъ героя, стараясь не обнаруживать своего чувства къ этой, еще недавно ‘отсталой’ женщин, которую онъ уже теперь считалъ умной и отзывчивой ко всему хорошему и честному… Но, тмъ не мене, эти чарующе взгляды, это явно выказываемое сочувстве, это загадочное молчане заставляли мичмана по-временамъ длаться дйствительно отчаяннымъ ‘подлецомъ’, то есть забывать о будущемъ переустройств вселенной и о трехъ мальчишкахъ, которыхъ онъ сталъ неаккуратно обучать грамот, и отвратительно, словно-бы у него пересохло въ горл, читать ‘Рефлексы головного мозга’ и вмсто ‘рефлексовъ’ думать объ этихъ большихъ срыхъ глазахъ, считая высшимъ въ мр счастьемъ любить Марусю и быть ею любимымъ и по временамъ испытывая безумное желане цловать и эти глаза, и эти маленькя ручки съ длинными, тонкими пальцами, и эти полураскрытыя алыя губы, прелесть которыхъ онъ замтилъ только недавно, за что и называлъ себя добросовстно ‘болваниссимусомъ’.
И Маруся уже не безъ нетерпня ждала признаня, когда, въ одинъ изъ мартовскихъ вечеровъ, Огнивцевъ особенно скверно читалъ статью Добролюбова и, прерывая чтене, взволнованно курилъ папиросу за папиросой, взглядывая строго, ршительно и пытливо на молодую женщину, сидвшую въ двухъ шагахъ отъ него на оттоманк, въ капот и въ туфелькахъ на ногахъ.
Мужа дома не было, и Маря Николаевна почти не сомнвалась, что мичманъ, который такъ отвратительно читаетъ въ ея присутстви и такъ ршительно на нее взглядываетъ, воспользуется такимъ удобнымъ случаемъ, чтобы высказать ей все то, что, очевидно, онъ до сихъ поръ скрывалъ.
И, какъ-бы поощряя его къ откровенности, она проговорила, даря мичмана тмъ загадочнымъ взглядомъ, полнымъ чаръ, который, по опредленю Огнивцева, способенъ былъ спалить человка и подавать ему нкоторыя надежды.
— Вы сегодня скверно читаете, Борисъ Константиновичъ.
— Да… Въ горл першитъ что-то… Врно простудился немного, Маря Николаевна…
— Такъ бросьте читать.
— Но надо кончить… Статья вдь какая!
— Завтра окончимъ, а теперь лучше поболтаемъ.
— Что-жъ… я съ большимъ удовольствемъ…
Но, несмотря на ‘большое удовольстве’, Огнивцевъ, обыкновенно болтавшй за двоихъ, теперь ршительно не находилъ словъ и неистово курилъ съ ршительнымъ по-прежнему видомъ.
Зато молодая женщина болтала теперь безъ умолку. Она говорила и о томъ, какая хорошая статья Добролюбова, и о томъ, какъ ей надо еще много учиться и читать, и о томъ, что посл завтра она подетъ въ Петербургъ въ Итальянскую оперу (‘Быть-можетъ и вы подете?’) и, какъ-то незамтно перейдя въ задушевный тонъ, выразила удовольстве, что познакомилась съ такимъ умнымъ и развитымъ человкомъ, какъ Борисъ Константиновичъ.
И, замтивъ, какъ ‘умный и развитой’ Борисъ Константиновичъ вспыхнулъ отъ удовольствя отъ такой похвалы, прибавила:
— Съ вами никогда не бываетъ скучно, Борисъ Константиновичъ… Съ вами умне становишься, Борисъ Константиновичъ… И вся праздная моя жизнь кажется такою пустой… И я такъ рада, если мы съ вами будемъ друзьями, Борисъ Константиновичъ… Съ вами вдь можно дружить, не боясь, что вы серьезно влюбитесь, или какъ это вы говорили… Такое смшное слово?..
— Втемяшусь!— добросовстно подсказалъ Огнивцевъ.
— Именно… Вдь вы отрицаете такое глупое времяпровождене? Не правда-ли?
— Отрицаю!— какъ-то нершительно на этотъ разъ промолвилъ мичманъ.
— И отлично… значитъ мы будемъ друзьями… Хотите?
И, не дожидаясь соглася, она протянула Огнивцеву руку и взглянула на мичмана, словно бы приласкала его взглядомъ своихъ бархатныхъ глазъ.
Огнивцевъ такъ сжалъ маленькую руку Марьи Николаевны, что она чуть было не вскрикнула и отъ боли и, быть можетъ, отъ, изумленя, что онъ не поцловалъ руки.
Но изумлене ея увеличилось, когда Огнивцевъ, точно полоумный, сорвался съ кресла и, походивъ взадъ и впередъ по гостиной, остановился передъ молодой женщиной и взволнованно спросилъ:
— Маря Николаевна! Вы любите своего мужа?
Никакъ не ожидавшая такого вопроса, молодая женщина на секунду растерялась и молчала.
— Вы любите Сергя Николаевича?— снова спросилъ мичманъ.
— Что за странный вопросъ?
— Вы не хотите отвтить?..
— Да зачмъ вы вдругъ спросили объ этомъ?
— Мн необходимо это знать!— не безъ нкоторой торжественности проговорилъ ршительно и рзко молодой мичманъ.
— И даже необходимо?— смясь повторила Маруся.
И посл паузы, во время которой успла прочесть въ глазахъ мичмана мучительное нетерпне, промолвила какъ-то загадочно:
— Любовь — поняте относительное.
И прибавила:
— Ну, положимъ, люблю. Вамъ-то что до этого?
— Мн?!
О какъ бы хотлось ему, этому самому мичману, уже втайн питавшему къ Вершинину ревнивую злобу, сказать этой маленькой женщин, что ему до ‘этого’ большое дло, огромное дло, но вмсто того онъ на секунду притихъ и, наконецъ, проговорилъ:
— Разумется, мн до этого нтъ, собственно говоря, никакого дла… И вы извините меня, Марья Николаевна… Дйствительно, глупый, нелпый вопросъ… Разв вы жили бы съ человкомъ, котораго не любите… Вдь это было бы ужасно?! Это вдь…
Онъ чуть было не прибавилъ, что быть женой нелюбимаго мужа позорно, но во-время прикусилъ языкъ и, взволнованный и поблднвшй, хотя и старавшйся сохранить отважный видъ, сдъ снова въ кресло и не безъ нкоторой даже развязности проговорилъ:
— Такъ, если позволите, я буду читать, Марья Николаевна.
— Не запершитъ ли у васъ опять въ горл, Борисъ Константиновичъ?— участливо замтила Маруся.
— Не бойтесь.
— Ну, такъ я не позволю. Вы задли мое любопытство… Вы мн скажите, зачмъ вы спрашивали, люблю ли я мужа? Слышите ли?! Я хочу знать. Мн тоже это необходимо!— значительно прибавила она.
— Не спрашивайте, Марья Николаевна! Вы любите мужа и… шабашъ!
— Ну, а еслибъ я не любила мужа, какъ слдуетъ, по настоящему… Еслибъ я только его терпла. Что-бы тогда?— вдругъ кинула Маруся, понижая голосъ.
— Если-бы… Мало, что было, если-бы…
— Но вы скажите… Вдь мы друзья?.. Такъ скажите…
— Вы непремнно этого хотите?
— Хочу.
— Тогда я сказалъ бы вамъ, что люблю васъ. И если бы вы могли отвтить на мою любовь любовью, я сказалъ бы: оставьте мужа и со мной начните новую жизнь!— восторженно и ршительно проговорилъ Огнивцевъ, взглядывая на Марусю благоговйно-влюбленнымъ взоромъ.
— Однако, вы… вы стремительны, Борисъ Константиновичъ… И это говорите вы? Вы, отрицающй любовь? Вы, который никогда не втемяшитесь? Я не поврила бы вамъ…
— А хотли бы поврить?
— Почему же нтъ?— уронила Маруся.
— И могли бы полюбить меня? Отвтьте: могли бы?
Маруся ничего не отвчала, но торжествующая смотрла на Огнивцева такимъ ласкающимъ взглядомъ, что мичманъ, опьяненный и обнадеженный имъ, прочелъ въ немъ то, что ему такъ хотлось, и сталъ говорить, что онъ только теперь понялъ, какой онъ былъ идотъ, отрицая любовь, что онъ съ первой встрчи влюбился въ Марью Николаевну, что онъ любитъ ее до безумя, что онъ…
Но онъ не окончилъ рчи, хоть и хотлъ еще много, много сказать.
Совсмъ опьянвшй отъ этого, полнаго нги и вызова, взгляда, онъ уже сидлъ рядомъ на диван съ Марусей и, вроятно, желая окончательно убдить ее въ своей горячей любви, сталъ осыпать поцлуями ея руки.
Сна ихъ не отнимала, и мичманъ вдругъ оставилъ ихъ и дерзко прильнулъ къ ея губамъ.
Повидимому, молодая женщина не ожидала такой удивительной смлости и такого быстраго перехода отъ руки къ губамъ, особенно отъ человка, который только что говорилъ, что любовь — ерунда. Но онъ такъ искренно отрекся отъ своего заблужденя и такъ пригожъ былъ этотъ молодой, жизнерадостный мичманъ, что Маруся не успла даже настолько разсердиться, чтобы оттолкнуть его отъ себя и не только не противилась безумнымъ поцлуямъ, но и сама цловала мичмана.
И только тогда вырвалась изъ его крпкихъ объятй, когда, наконецъ, увидала, что мичманъ готовъ совсмъ потерять голову.
— Довольно. Уходите… Уходите!— шепнула она и благоразумно поднялась съ дивана и отошла на другой конецъ гостиной.
Еще одинъ прощальный и ‘мирный’ на честное слово поцлуй, и Огнивцевъ ушелъ счастливымъ, отравленнымъ. и далеко не ‘мыслящимъ’ человкомъ.
Такъ прошла недля, другая. Когда Вершининъ былъ дома, мичманъ читалъ и украдкой бросалъ на Марусю влюбленные взоры, а когда мужа не было дома, Огнивцевъ говорилъ о любви и доказывалъ ее горячими поцлуями.
Но совсть его мучила, и терзала ревность къ мужу. А главное, надо же скоре покончить и начать новую жизнь. Хотя Маруся, при напоминани о новой жизни, отвчала неопредленно, но для мичмана не было ни малйшаго сомння, что онъ любимъ и что она желаетъ новой жизни.
И вотъ однажды вечеромъ, посл порци поцлуевъ, онъ ршительно объявилъ Марус, что пользоваться дальше краденымъ счастьемъ онъ не можетъ. Надо объяснить мужу. Если Марья Николаевна не ршается, то онъ самъ завтра утромъ скажетъ Сергю Николаевичу.
— О чемъ?— изумленно и испуганно спросила Маруся.
— Какъ о чемъ? О томъ, что мы любимъ другъ друга, и поэтому вашъ мужъ долженъ отстраниться…
— Но разв я говорила, что васъ люблю настолько, чтобы бросить мужа… Съ чего вы это взяли?
Мичманъ замеръ отъ изумленя.
— Вы мн нравитесь, лгать не стану… Я виновата передъ вами, что могла ввести васъ въ заблуждене, допустить то, чего не слдовало… Простите, Борисъ Константиновичъ. Но ломать всю жизнь, сдлать несчастнымъ человка, который такъ любитъ меня… Борисъ Константиновичъ! Вы вдь умный человкъ, и кром того, человкъ съ характеромъ… Увлечене ваше скоро пройдетъ. Вдь есть дла посерьезне любви. И вы простите меня, неправда ли?
Огнивцевъ не врилъ своимъ ушамъ.
— Такъ значитъ… значитъ все… кончено!— упавшимъ голосомъ проговорилъ онъ.
— То есть, что кончено?.. Вы знаете, я расположена къ вамъ… Я люблю съ вами болтать… Останемся друзьями и приходите ко мн…
— Вы сметесь? Прощайте совсмъ, Марья Николаевна.
— Совсмъ? Значитъ, вы меня больше не хотите видть?..
И Маруся опять ожгла мичмана своимъ взглядомъ.
— Не хочу видть!?.
И мичманъ снова сталъ говорить о своей любви съ отвагой отчаяня человка, спасающаго свою жизнь, и такъ горячо, такъ страстно, что Маруся снова внимала этимъ прельстительнымъ рчамъ съ такимъ участемъ, все лицо ея снова дышало такой радостью и глаза снова такъ нжно глядли на мичмана, что онъ малодушно попросилъ на прощанье послднй поцлуй.
И ему дали его. И онъ былъ такой долгй, былъ полонъ такой отравы этотъ послднй поцлуй, что мичманъ готовъ былъ, казалось, заплакать, когда Маруся, наконецъ, отвела свое закраснвшееся лицо…
— Прощайте, Марья Николаевна!— проговорилъ Огнивцевъ, почти выбгая изъ гостиной.
— Такъ вы, значитъ, боле не придете. Борисъ Константиновичъ?— бросила ему Маруся изъ передней.
— Отъ васъ зависитъ…
Маруся только усмхнулась.
— Вы, Марья Николаевна, играете, что ли, со мной?.. Совсмъ прощайте.
— Такъ ли? Пожалуй, завтра же придете?— вызывающе кинула Маруся.
— Вы уврены?
— Почти.
— Напрасно… Или все, или ничего! Слышите?— въ свою очередь крикнулъ Огнивцевъ.
— Ничего!? Разв вамъ мало того, что вы называете ‘ничего’? Неблагодарный! Такъ не приходите больше. Я не желаю васъ видть. Я ошиблась въ васъ.
— А я въ васъ… И не приду. Прощайте!
— Прощайте!— сухо проговорила Маруся.
Огнивцевъ стукнулъ дверями и возвратился домой возмущенный, печальный и еще боле влюбленный въ женщину, которая, по его мнню, такъ безсердечно поступила съ нимъ, не соглашаясь начать съ нимъ новую жизнь.
Нсколько разъ посл того онъ подходилъ къ дому, гд жила ‘эта женщина’, но самолюбе мшало ему войти къ Марус, и онъ возвращался. Наконецъ, чтобы скоре побороть свою любовь, онъ ухалъ въ мсячный отпускъ, въ Тамбовскую губерню, къ старой тетк. Отецъ и мать Огнивцева давно умерли, и тетка была его самой близкой и любимой родственницей.
Когда однажды онъ разсказалъ ей, почему прхалъ въ деревню, старая, умная тетка, выслушавъ его исповдь, сказала, ему:
— И умно сдлалъ. Эта женщина никогда не любила и никого не полюбитъ. Она только себя любитъ. И моли Бога, Боря, что все такъ хорошо окончилось… Такя исковерканныя женщины счастья не даютъ… Он только дурманятъ людей. Это — пустоцвты!

——

— Что это Огнивцева давно не видно?— спросилъ вскор посл послдняго визита Огнивцева Вершининъ жену.
— А не знаю… Видно, надоло ходить…
— Ужъ не влюбился ли въ тебя?.. И какъ порядочный человкъ…
— У тебя вчно одно на ум!— раздраженно перебила Маруся…
Она въ самомъ дл была раздражена и немного скучала безъ своего ‘неистоваго’ мичмана. Почти увренная, что онъ придетъ, она была удивлена, что онъ не идетъ, и черезъ недлю похала на балъ въ собране, надясь тамъ встртить Огнивцева и… снова заставить его бывать у нея. Но Огнивцева въ клуб не было. Знакомые офицеры сказали ей, что мичманъ внезапно ухалъ въ отпускъ.
Маруся была изумлена, нсколько времени похандрила и въ эти дни была нервна и особенно холодна съ мужемъ. Вершининъ это замтилъ и мысленно благодарилъ Огнивцева за его отздъ.

——

Назначене ‘Чародйки’ въ дальнее плаване было неожиданностью для Вершинина. ‘Чародйку’ посылали вмсто другого, прежде назначеннаго въ кругосвтное плаване, только что выстроеннаго клипера, который оказался на проб неудачнымъ и требующимъ серьезныхъ исправленй.
Отказаться отъ назначеня было немыслимо. Все, что могъ сдлать Вершининъ, это заручиться общанемъ высшаго морского начальства, что ему разршатъ вернуться въ Россю годомъ раньше.
Нечего и говорить, какъ тяжело было Вершинину разставаться съ женой. Два года разлуки! Мало ли что можетъ случиться съ такой легкомысленной женщиной!
Его, впрочемъ, утшала мысль, что Маруся эти два года будетъ жить не одна въ Кронштадт, а въ Петербург вмст съ матерью и отцемъ, старымъ адмираломъ. И кром того, Вершининъ замтилъ, что посл того, какъ Огнивцевъ ухалъ, жена какъ будто стала нсколько серьезне и не окружала себя поклонниками, какъ прежде.
А Огнивцевъ, вернувшись изъ отпуска, ни разу ни заглянулъ къ Марус. Назначенный по личной своей просьб на ‘Чародйку’, онъ усердно работалъ на клипер и только за нсколько дней до ухода клипера прхалъ къ Марус съ визитомъ въ то время, когда мужъ былъ дома. Онъ просидлъ нсколько минутъ и, казалось Марус, былъ нжно грустенъ и говорилъ, противъ обыкновеня, мало.
Когда, въ день ухода ‘Чародйки’, Маруся прхала на клиперъ, Вершининъ замтилъ какъ нжно и ласково смотрла Маруся на Огнивцева, разговаривая съ нимъ доле, чмъ, казалось бы, слдовало жен, прхавшей провести послдня минуты съ мужемъ.
Но онъ не показалъ и виду, что это его глубоко обидло, въ послднюю минуту разставаня, когда на клипер гудли пары, и якорь уже былъ поднятъ, долго, любовно и пытливо заглянулъ въ русалочные глаза Маруси и, крпко сжимая ея руку, съ необыкновенной серьезностью проговорилъ:
— Помни, родная моя, объ одномъ: Я никакой правды не боюсь. Я только обмана боюсь. Я люблю тебя, Маруся, больше жизни и умоляю тебя: если полюбишь кого-нибудь — напиши. Я стснять тебя не буду. Дамъ разводъ.
Маруся взглянула на мужа тоскующимъ взглядомъ. Этотъ взглядъ словно и ласкалъ, и жаллъ.
— Будь покоенъ, Сережа, я тебя не обману. Если бы случилось что-нибудь серьезное, я напишу.
И со своей властной манящей улыбкой протянула губы.
Вершининъ прильнулъ къ нимъ, долго не отрывался и наконецъ, сдерживая подступающя слезы, шепнулъ:
— Прощай, прощай, Маруся, моя любимая, моя ненаглядная.
Когда Маруся по сходн перешла на пароходъ, Вершининъ, поднявшись на мостикъ, долго еще не отрывалъ глазъ отъ любимой женщины.
Наконецъ, клиперъ пошелъ тихимъ ходомъ, и Вершининъ замахалъ фуражкой и не замтилъ, что одинъ изъ прощальныхъ кивковъ Маруси былъ направленъ не на мостикъ, а на корму, гд стоялъ Огнивцевъ.

V.

Самыя мрачныя мысли лзли въ голову Вершинину по поводу этого конверта. Ему думалось, что Огнивцевъ и жена любятъ другъ друга и что Огнивцевъ пересталъ бывать изъ за того, чтобы обмануть подозрня мужа… Наврное они видлись въ Петербург.
И при мысли, что Маруся была въ объятяхъ другого — тоска и злоба охватывали его. Онъ вскочилъ съ дивана и заходилъ по кают. Что-то грызло его, мучило, терзало. Ни о чемъ онъ думать не могъ. И онъ словно бы дразнилъ себя, рисуя въ своемъ воображени подробности этихъ свиданй… Демонъ ревности не выпускалъ его изъ своихъ когтей и, казалось, хотлъ извести его…
И Вершининъ между рыданями повторялъ:
— О подлая! Господи! За что, за что?!
Онъ старался уврить себя, что онъ ненавидитъ жену, если только его подозрня справедливы, но подозрня не оставляли его и онъ въ то же время чувствовалъ, что не можетъ жить безъ Маруси…
Усталый, бросился, наконецъ, онъ на диванъ и вдругъ въ голову его неожиданно пришла мысль:
‘Но тогда зачмъ же Огнивцевъ просился въ плаване? Безъ меня имъ свободне было бы наслаждаться’.
Это соображене нсколько успокоило капитана.
— Матвевъ!— крикнулъ онъ.
— Есть!— отозвался изъ-за дверей громкй голосъ.
И въ ту же минуту въ каюту вбжалъ небольшого роста, худощавый, съ круглой головой, покрытый щетинкой темнорусыхъ волосъ, некрасивый, рябоватый матросъ лтъ тридцати, съ рыжими бачками и усами и глазами, доброе выражене которыхъ скрашивало некрасивость его лица.
Это былъ встовой Сергя Николаевича, жившй у него около семи лтъ и привязавшйся къ нему со всей силой своего благодарнаго сердца посл того, какъ Вершининъ, раньше служившй на одномъ корабл съ Матвевымъ, вызволилъ его, только что поступившаго на службу первогодка, отъ жестокой порки, назначенной за какую-то незначительную служебную оплошность старшимъ офицеромъ, отличавшимся жестокостью въ обращени съ матросами.
Этотъ неказистый, робкй матросикъ, испуганный предстоящимъ наказанемъ, имлъ такой страдальческй покорный видъ, съ такимъ отчаянемъ глядлъ своими большими срыми глазами, повторяя вздрагивавшими, поблвшими губами ‘Господи помилуй!’ что Вершинина, бывшаго случайно на бак, гд уже наказывали другихъ матросовъ, охватила жалость, и онъ упросилъ старшаго офицера отмнить наказане.
Вскор посл этого онъ взялъ Матвева въ встовые и пробрлъ въ немъ смышленаго, честнаго, усерднаго и преданнаго человка, который заботился о Вершинин съ самой утонченной внимательностью и глядлъ ему, что называется, въ глаза. Въ свою очередь и Вершининъ привязался къ своему встовому.
— Узнай, на клипер ли мичманъ Огнивцевъ, и, если на клипер, попроси его ко мн сейчасъ.
— Есть!
Матвевъ исчезъ изъ каюты и чрезъ минуту докладывалъ капитану, что мичманъ Огнивцевъ въ одинъ секундъ явится. Только однутся.
— Отдыхалъ онъ, что ли?
— Никакъ нтъ, вашескоброде! Такъ значитъ, по жаркости. Писали что-то.
‘Пишетъ! Врно, ей пишетъ!’ невольно подумалъ капитанъ.
И лицо его мгновенно омрачилось. И жгучее больное чувство ревности охватило его съ новой силой. Подозрня казались несомннной ужасной дйствительностью.
Жена переписывается съ нимъ.
Матвевъ, хорошо изучившй характеръ Сергя Николаевича и видвшй его необыкновенную ‘приверженность’ къ жен, понималъ причины нердкаго тоскливаго настроеня капитана съ тхъ поръ, какъ онъ женился. Нечего и говорить, что Матвевъ жаллъ Сергя Николаевича, сочувствуя ему всей душой, и питалъ къ Мари Николаевн смшанное чувство невольной симпати и неодобреня, а подчасъ даже и непрязни — когда, бывало, Сергй Николаевичъ очень ‘заскучивалъ’ и по цлымъ часамъ просиживалъ въ своемъ кабинет мрачный какъ туча.
Барыня всегда была съ Матвевымъ ласкова, привтлива и необыкновенно заботлива о немъ всегда, бывало, и на табакъ дастъ, и сахару не забудетъ ему положить, когда сама пила чай, и на водку давала, когда посылала съ какимъ-нибудь порученемъ. И вообще была добра съ прислугой и какъ-то умла возбуждать къ себ привязанность.
Но, съ другой стороны, онъ возмущался ея поведенемъ, и главнымъ образомъ изъ-за своего капитана, ршительно не понимая, съ чего это ей неймется, и она, какъ выражался Матвевъ, ‘дразнитъ мужчиновъ’ и зря ихъ ‘обезкураживаетъ’, имя такого хорошаго, молодого и, слава Богу, форменнаго красавца-мужа.
Возмущался Матвевъ и тмъ, что барыня недостаточно любитъ мужа, мало покорна ему и нисколько его не жалетъ, видя его отъ нея тоску, и ужъ очень позволяетъ мичманамъ ‘муслить’ свои руки. Не особенно ободрялъ Матвевъ и того, что Огнивцевъ, по его выраженю, ‘увязался’ было ходить и что капитанъ оставлялъ барыню съ нимъ одну. Особенно это ему не нравилось посл того, какъ онъ однажды вошелъ въ гостиную съ какимъ-то докладомъ барын и замтилъ, какъ при его появлени они шарахнулись въ разныя стороны. И онъ очень былъ доволенъ, когда мичманъ Огнивцевъ пересталъ ходить.
‘Видно, сперва прикуражила, а потомъ обезкуражила!’ подумалъ встовой и ршительно не могъ понять, что за охота барын ‘облещивать мужчиновъ’ при такомъ муж, какъ Сергй Николаевичъ, и въ искренней душевной тревог за своего капитана очень сокрушался, что не даетъ Богъ барын дтей.
‘Тогда, не бойсь, перестала бы шилохвостить!’ И теперь, замтивъ своего капитана въ мрачномъ настроени, въ какомъ тотъ часто бывалъ въ Кронштадт, Матвевъ сообразилъ, что тутъ опять-таки не безъ ‘барыниной какой-нибудь штуки’.
Врно письмо не ласковое написала или какой-нибудь подлый человкъ что-нибудь про барыню написалъ.
И, желая отвлечь Сергя Николаевича отъ мрачныхъ думъ, проговорилъ:
— Вольное {Статское.} платье прикажете изготовить вашескобродю? Можетъ, на берегъ изволите похать — прогуляться. Воздухъ тамъ на острову, сказываютъ, легкй.
— Нтъ, братъ, не поду. А теб, Матвевъ, письма нынче нтъ!
Повидимому, встовой довольно спокойно принялъ извсте о томъ, что нтъ всточки отъ жены, жившей нянькой въ Кронштадт.
— Тебя это не безпокоитъ?
— Что безпокоиться, вашескоброде! Только зря себя нудить, да гршнымъ дломъ можетъ понапрасну обижать бабу дурными мыслями. А это, вашескоброде, неправильно! Врно, письмо потомъ будетъ, вашескоброде.
Эти слова встового устыдили и въ то же время нсколько утшили Вершинина, и онъ, улыбнувшись, замтилъ:
— Философъ ты, Матвевъ, я теб скажу.
— Точно такъ, вашескоброде!— весело отвтилъ матросъ, хотя и не понявшй, что сказалъ ему капитанъ, но чувствовавшй, что онъ сказалъ что-нибудь хорошее.
Въ эту минуту двери изъ каютъ-компани открылись, и въ капитанскую каюту вошелъ мичманъ Огнивцевъ.
Встовой тотчасъ же вышелъ.
При вид молодого, свжаго, пригожаго мичмана съ возбужденными, искрившимися глазами, Вершинина охватило злобное, скверное чувство негодующаго самца къ счастливому и боле молодому сопернику. Онъ преувеличивалъ теперь и привлекательность его живого, выразительнаго лица и обаяне его молодости и тмъ ненавистне становился этотъ человкъ, такъ подло воспользовавшйся его довремъ.
‘А онъ еще оставлялъ ихъ по вечерамъ вдвоемъ читать!’ вспомнилъ капитанъ. И ему стоило усилй, чтобъ не обнаружить своихъ чувствъ и со своей обычной, даже теперь нсколько преувеличенной любезностью проговорить:
— Я васъ попросилъ, Борисъ Константиновичъ, чтобы обрадовать письмомъ. Вотъ оно… И какое толстое!— прибавилъ Вершининъ, пытаясь улыбнуться, но вмсто этого длая страдальческую гримасу и передавая Огнивцеву слегка вздрагивающей рукой конвертъ.
— Очень вамъ благодаренъ Сергй Николаевичъ!— отвчалъ мичманъ и, въ свою очередь, густо покраснлъ не то отъ радости, не то отъ смущеня.
И, отводя взглядъ отъ капитана, почему то счелъ необходимымъ прибавить, взглянувъ на конвертъ и опуская его въ карманъ своей блой ‘тужурки’.
— Это отъ кузины!
‘Отъ Маруси’!— мысленно ршилъ капитанъ, при вид смущеня Огнивцева, и, овладвъ совершенно собой, проговорилъ, повидимому, самымъ спокойнымъ тономъ.
— А вамъ, Борисъ Константиновичъ, жена проситъ передать поклонъ.
— Прошу передать Марь Николаевн мое глубочайшее почтене и благодарность за память.
— Еще бы не помнить!.. Вы вдь сколько съ ней хорошихъ книгъ перечитали!
— Да… какъ же…
И Огнивцевъ хотлъ, было, уходить, но капитанъ остановилъ его.
— Еще минутку, Борисъ Константиновичъ. Надюсь, потерпите минутку прочитать письмо отъ кузины?
— Хоть десять, Сергй Николаевичъ!
— Ишь вы какой!.. Видно кузина не интересная.
— Не особенно!
— Ну такъ и подавно потерпть можно. А я вотъ что хочу вамъ предложить, Борис Константинычъ… Мн кажется, будто вы въ послднее время скучаете и не тотъ веселый Борисъ Константинычъ, какимъ я васъ зналъ прежде… Быть можетъ, вы хотите вернуться въ Россю? Такъ скажите. Я васъ могу списать съ клипера по болзни и отправить въ Россю, хотя, конечно, пожалю такого отличнаго и усерднаго офицера, какъ вы…
Огнивцевъ слушалъ изумленный и, казалось, ничего не понимающй и, когда капитанъ кончилъ, воскликнулъ:
— Сердечно благодаренъ вамъ, Сергй Николаевичъ, но я, во-первыхъ, вовсе не скучаю и, во-вторыхъ, не имю ни малйшаго пока желаня вернуться въ Россю. Я самъ просился, какъ вамъ извстно, въ плаване…
— Не имете ни малйшаго желаня?.. А мн казалось, что вы тоскуете… Очень, очень радъ, что ошибся и что на клипер у меня останется такой хорошй офицеръ… Вы знаете, я не комплиментъ вамъ говорю, Борисъ Константинычъ!— горячо прибавилъ капитанъ.
И когда мичманъ ушелъ, у Вершинина отлегло отъ сердца.
Онъ приказалъ Матвеву передать всю корреспонденцю старшему офицеру и слъ писать письмо своей Марус, горячее, полное любви письмо, тая свои ревнивыя подозрня и, мучимый раскаянемъ, вспоминалъ слова своего встового о томъ, что неправильно обижать понапрасну бабу дурными мыслями.
Окончивъ письмо, Вершининъ позвалъ Матвева.
— Ты что, Матвевъ, длаешь?
— А вольное платье ваше чистилъ, вашескоброде. Думалъ, можетъ надумаетесь прогуляться.
— А. пожалуй, и съзжу… Такъ неправильно обижать бабу дурными мыслями, Матвевъ? а?..— неожиданно спросилъ капитанъ, привтливо взглядывая на своего любимца встового, съ которымъ любилъ иногда полясничать.
— А то какъ,же, вашескоброде? Очень даже неправильно. И главная причина, что въ человк не настоящая обида оказываетъ, а естество бунтуетъ. Такъ по моему разсудку я полагаю, вашескоброде.
— И ты никогда не имлъ дурныхъ мыслей о своей Аннушк?
— Какъ не имть? Про рдкую бабу нельзя не имть дурныхъ мыслей, вашескоброде, потому какъ всякая, почитай, баба любитъ пошилохвостить… Такая ужъ ей отъ Бога дадена природа. Но только, осмлюсь доложить вамъ, вашескоброде, мысли эти я гоню и себя зря не обезкураживаю… Начну посуду вытирать, либо платье ваше досматривать — за дломъ нудныя мысли и пройдутъ.
— Ну и если бы, Матвевъ, твоя Аннушка въ самомъ дл обманула тебя… Писала бы теб, что врная жена… А сама… Что бы ты сдлалъ?
— А ничего бы не сдлалъ, вашескоброде!— съ необыкновенной простотой отвтилъ Матвевъ.
Вершининъ даже удивился.
— То-есть, какъ бы ничего не сдлалъ?
— А что тутъ длать, вашескоброде! И обманъ разный бываетъ: одинъ обманъ лукавый, а другой отъ стыда. Не бойсь, такя дла часто случаются съ матроскими женками. Вернется матросикъ изъ дальней, а у его дит.
— Ну и что же?— съ нетерпливостью спросилъ Вершининъ, у котораго вдругъ замерло сердце при внезапно набжавшей мысли, что вдругъ и онъ по возвращени увидитъ ребенка.
— Извстно что. Побьетъ для вида жену и проститъ.
— И ты бы простилъ?
— А то какъ же. Очень просто. Съ легкимъ бы сердцемъ простилъ, еслибъ, не дай Богъ, Аннушка довела бы себя до такой лини. Не гнать же ее въ шею, чтобы въ конецъ загубить и сдлать, грхомъ, дозвольте сказать, форменной потаскухой, вашескоброде. Коли человка взаправду любишь, а не какъ, пряло сказать, кобель, такъ надо его пожалть, помочь ему, а не доводить изъ-за своего же мужчинскаго азарта до отчаянности… У господъ, можетъ, другя понятя, вашескоброде, а по нашему, по матроскому понятю, такъ и вовсе большой обиды нтъ, если баба, безкарактерная усмирить свою плоть, не сустоитъ противъ облестителя. Тоже и она живой человкъ и упользоваться баловствомъ иной въ большую охотку. А настоящую, значитъ, приверженность она все-таки, быть можетъ, къ мужу иметъ, даромъ что съ кмъ-нибудь льстилась. Польстилась да и забыла, особенно если безлюбая. Такя бабы бдокурыя. Имъ легче всего пропасть, вашескоброде!— закончилъ Матвевъ.
Вершининъ былъ возмущенъ такою простотой отношеня къ ‘измн’. Но въ то же время онъ не могъ не сознать, что поняте о любви и самая любовь у этого философа-матроса несравненно возвышенне и одухотворенне, чмъ его страстная и ревнивая любовь къ Марус.
Онъ подлой измны не проститъ… Нтъ, не проститъ!
Но посл разговора со своимъ встовымъ Вершининъ все-таки сталъ нсколько покойне.
Матвевъ замтилъ это и спросилъ:
— Такъ сейчасъ прикажете вольную одежду подавать, вашескоброде!
— Пожалуй, подай… Къ консулу надо зайти.
— То-то у концыря время и проведете. А то все одни да одни, вашескоброде!
— Да скажи на вахт, чтобы вельботъ приготовили!
— Есть, вашескоброде!— отвчалъ Матвевъ, весь подтягиваясь и принимая тотъ видъ исполнительнаго встового, который онъ считалъ для себя обязательнымъ, когда дло касалось его, такъ сказать, оффицальныхъ обязанностей.
Онъ хотлъ, было, уходить, какъ Сергй Николаевичъ остановился и сказалъ:
— А знаешь ли, что я теб скажу, Матвевъ?
— Не могу знать, вашескоброде.
— Славный ты человкъ… Вотъ что я скажу теб, Матвевъ!— сердечно промолвилъ Вершининъ…— Ну, а теперь подай платье да скажи насчетъ вельбота!
— Есть, вашескоброде!— отвчалъ встовой, и въ его голос звучала веселая нотка.

VI.

Черезъ три дня ‘Чародйка’ въ девятомъ часу утра снималась съ якоря. Дулъ ровный нордъ-вестъ, и ‘Чародйка’ собиралась уходить изъ Фунчаля подъ парусами.
Только что раздалась команда старшаго офицера, распоряжавшагося авраломъ: ‘по марсамъ и салингамъ’. И марсовые бросились, какъ бшеные, по вантинамъ.
Мрачный стоялъ капитанъ на мостик, мрачный, напрасно старавшйся скрыть отъ всхъ свое душевное состояне. Тоска и злоба грызли его сердце.
Еще бы!
Онъ только что прхалъ съ завтрака отъ консула и у него въ кабинет, куда посл завтрака консулъ пригласилъ гостей покурить, на письменномъ стол, среди пачки писемъ, присланныхъ съ клипера для отправки ихъ въ Россю съ первымъ почтовымъ пароходомъ, замтилъ большой пакетъ, невольно бросившйся въ глаза своею объемистостью.
Вершининъ машинально взглянулъ на него и поблднлъ.
Пакетъ былъ адресованъ на имя Аделаиды Петровны Любарцевой, подруги Маруси, съ припиской, ‘для передачи М. Н. В.’.
Сомннй больше не могло быть. Жена въ переписк съ Огнивцевымъ!
‘И сколько, подлецъ, ей написалъ!’ — пробжало у него въ голбв.
И вотъ теперь взглядывая, какъ ставились паруса, Вершишининъ уже не испытывалъ обычнаго чувства удовлетворенности и удовольствя капитана, на судн котораго матросы работаютъ лихо, и ‘Чародйка’ одлась въ паруса, похожая на блокрылую птицу, съ такой быстротой, которая могла бы удовлетворить самаго требовательнаго моряка.
На палуб царитъ тишина, обычная на военномъ судн во время аврала {Авралъ — работа, требующая присутствя наверху всего экипажа судна.}. Только раздаются отрывистыя командныя слова старшаго офицера, видимо счастливаго, что ‘съемка съ якоря’ идетъ великолпно. Гребныя суда были подняты мастерски. На шпил ходили быстро. Во время постановки парусовъ нигд, слава Богу, ни одна снасть не ‘задала’, словомъ все шло, какъ по маслу.
И старшй офицеръ, взглянувъ на капитана, удивился, что онъ не только не веселъ, а, напротивъ, мраченъ, словно бы чмъ-то серьезно недовольный.
А, кажется, нечмъ быть недовольнымъ!
И старшй офицеръ снова поднялъ голову кверху, оглядывая внимательно: дотянуты ли везд до мста шкоты, нтъ ли какой-нибудь неисправности.
Но все въ порядк. И старшй офицеръ недоумвающе пожалъ плечами и съ нкоторымъ раздраженемъ въ голос крикнулъ:
— Пошелъ брасы!
Почти безучастно относившйся къ тому, что длается теперь на ‘Чародйк’, Вершининъ все-таки по привычк глядлъ на верхъ, какъ отдаютъ паруса, и самъ въ это время думалъ, какъ лжива и испорчена Маруся и какъ она подло обманываетъ. Пишетъ ласковыя письма — и въ то же время переписывается съ Огнивцевымъ. До сихъ поръ она, кажется, ни кмъ серьезно не увлекалась, а теперь дло кажется серьезное… Такъ зачмъ же скрывать? Зачмъ лгать? Вдь я ей говорилъ, что правды не боюсь…
И какой же подлецъ этотъ Огнивцевъ. Какой подлецъ!— злобно повторялъ про себя Вершининъ и, какъ это обыкновенно бываетъ у ревнивыхъ людей, ему съ какою-то болзненною рельефностью представлялось, какъ Маруся ласкала Огнивцева и въ то же время охотно отдавалась мужу. И онъ стискивалъ зубы, готовый крикнуть отъ боли и оскорбленя.
Вершининъ опустилъ взглядъ на палубу, и взглядъ упалъ на ‘подлеца’. Онъ стоялъ у своей гротъ-мачты, которою завдывалъ, и въ эту минуту проговорилъ что-то механику, смотрвшему въ качеств посторонняго зрителя на авралъ.
Неодолимая, чисто физическая ненависть охватила капитана при вид мичмана, веселаго, улыбающагося.
И Вершининъ внезапно крикнулъ Огнивцеву рзкимъ и грубымъ голосомъ:
— Во время аврала не разговариваютъ. Мичманъ Огнивцевъ, я вамъ говорю!
— Есть!— отвтилъ Огнивцевъ.
И мгновенно поблднвшй, съ засверкавшими негодующими глазами, онъ вызывающе и съ недоумнемъ взглянулъ на капитана, взглянулъ и, словно бы внезапно понявшй причину этого грубаго окрика, отвелъ взглядъ, пожалъ плечами и какъ-то неестественно улыбнулся.
И Вершининъ тотчасъ же спохватился, что сдлалъ грубое замчане Огнивцеву не за то, что онъ что-то сказалъ механику, а за то, что онъ любимъ, какъ ему казалось, Марусей,— внезапно покраснлъ и, сознавая совершенную имъ несправедливость, избгалъ смотрть на Огнивцева.
‘Изъ-за этой женщины я длаюсь подлецомъ!’ — подумалъ Вершининъ и въ эту минуту ненавидлъ жену, благодаря которой совсмъ терялъ самообладане. Полный стыда за свою грубую и несправедливую выходку, онъ тутъ же далъ себ слово не быть такимъ подлецомъ и не проявлять въ служебныхъ отношеняхъ своихъ личныхъ чувствъ, недостойныхъ порядочнаго человка.
Вс офицеры были поражены. Вс привыкли видть капитана настоящимъ джентельменомъ, сдержаннымъ и справедливымъ. Вс привыкли къ тому, что онъ если и длалъ замчане, то въ вжливой форм и предпочтительно съ глазу на глазъ. И вдругъ — этотъ бшеный окрикъ изъ-за пустяка и при томъ на такого хорошаго морского офицера, какъ Огнивцевъ.
Между тмъ ‘Чародйка’ снялась съ якоря. Слегка накренившись. съ поставленными верхними и нижними парусами, она понеслась въ полвтра отъ Мадеры въ океанъ, взявши курсъ къ югу въ область пассата.
Подвахтенныхъ просвистали внизъ.
Когда офицеры спустились въ каютъ-компаню, многе съ недоумнемъ спрашивали Огнивцева: не было ли какихъ причинъ этой грубой выходки капитана.
— Никакихъ!—отвчалъ Огнивцевъ.
— И вы, Борисъ Константиновичъ, конечно, пойдете объясняться къ капитану? Такъ оставить это нельзя!..— не безъ задора спрашивалъ своимъ тонкимъ визгливымъ голосомъ рыжй лейтенантъ Болховитиновъ, одинъ тхъ мнительныхъ, мелко-самолюбивыхъ и легко обижающихся людей, которые всегда съ кмъ-нибудь и изъ-за чего нибудь любятъ объясняться.
— Нтъ, не пойду!— сухо отвтилъ Огнивцевъ.
— Такъ и оставите это дло?
— Такъ и оставлю!— почти рзко проговорилъ Борисъ Константиновичъ.
Болохвитиновъ замолчалъ, удивленно пожавши плечами. Удивились и друге, знавше, что Огнивцевъ очень ревнивъ къ своему достоинству и грубости не снесетъ.
А вотъ теперь снесъ. А какъ храбръ на словахъ!
Огнивцевъ читалъ такя мысли почти на всхъ лицахъ. Только старшй штурманъ, повидимому, не раздлялъ общаго удивленя и, сочувственно взглядывая на Огнивцева, промолвилъ:
— Не бойсь, капитанъ и самъ теперь мучается… Онъ совсмъ разстроенный ушелъ въ каюту. Я видлъ…
Еще въ каютъ-компани не улеглось возбуждене, вызванное грубой выходкой капитана, какъ вбжалъ разсыльный съ докладомъ, что капитанъ требуетъ всхъ офицеровъ наверхъ.
Вс вышли съ обычной у моряковъ быстротой на палубу и выстроились на правой сторон шканцевъ по старшинству. На многихъ лицахъ стояло выражене недоумня. Къ чему это капитанъ собралъ всхъ офицеровъ и не у себя въ кают, а наверху при торжественно-оффицальной обстановк?
Огнивцевъ, казалось, догадывался, и на его нервномъ, подвижномъ лиц отразилось душевное волнене. Онъ чувствовалъ себя виноватымъ передъ Вершининымъ за эти краденные поцлуи и, неблагодарный, вспомнилъ теперь объ нихъ подъ чуднымъ голубымъ небомъ южныхъ широтъ далеко не съ хорошимъ чувствомъ и къ Марус и къ самому себ за то, что поступилъ не какъ ‘мыслящй человкъ’, а какъ свинья. ‘Именно свинья!’ энергично подчеркнулъ про себя молодой мичманъ въ порыв раскаяня. И теперь онъ даже сожаллъ, что въ отвтъ на письмо Маруси отвчалъ длиннымъ посланемъ. Не слдовало отвчать.
‘Но если бы Вершининъ зналъ, что я писалъ. Если бы зналъ! ‘
И въ ту же минуту, какъ Огнивцевъ подумалъ объ этомъ, онъ увидалъ поблднвшее, осунувшееся и напряженно-серьезное лицо капитана, который быстрыми шагами приблизился къ офицерамъ. Увидалъ и, прикладывая руку къ козырьку фуражки, почувствовалъ себя еще боле виноватымъ и въ то же время пожаллъ, что такой хорошй человкъ, какъ капитанъ, страдаетъ изъ-за такой женщины, какъ Маруся.
А капитанъ между тмъ говорилъ слегка вздрагивающимъ, но громкимъ ршительнымъ голосомъ:
— Я только что позволилъ себ сдлать грубое замчане Борису Константиновичу и, сознавая себя виноватымъ, считаю долгомъ извиниться передъ Борисомъ Константиновичемъ въ присутстви всхъ господъ офицеровъ.
И затмъ, обратившись къ Огнивцеву, продолжалъ:
— Прошу васъ, Борисъ Константиновичъ, извинить меня и забыть о случившемся… Но если — если васъ мое извинене не удовлетворяетъ, я охотно готовъ дать вамъ удовлетворене, какое вы отъ меня потребуете!— прибавилъ капитанъ, понижая голосъ и глядя на Огнивцева въ упоръ своими большими, черными, полными скорби глазами.
— Я вполн, вполн удовлетворенъ Серги Николаевичъ!— возбужденно и растроганно отвчалъ Огнивцевъ, невольно красня подъ этимъ грустнымъ, словно бы укоряющимъ взглядомъ Вершинина.
— Очень вамъ благодаренъ, Борисъ Константиновичъ! Можете расходиться, господа!— промолвилъ капитанъ, казалось, душевно облегченный.
Офицеры спустились въ каютъ-компаню и восхваляли джентельменство капитана. Огнивцевъ былъ ршительно подавленъ его благородствомъ и питалъ къ нему восторженныя чувства.
И теперь вина его передъ нимъ казалась ему великой и требовала искупленя. Но какъ искупить ее? Какъ успокоить его ревность? Какъ объяснить ему, что онъ въ своемъ послани былъ только проповдникомъ и обвинителемъ, и ничмъ больше.
Дйствительно, въ отвтъ на письмо Маруси, одно изъ тхъ заигрывающихъ, полныхъ недосказанныхъ словъ и кокетливыхъ намековъ, женскихъ писемъ, въ которыхъ Маруся проявляла то же кокетство, что и въ жизни, въ отвтъ на ея сожалня, что Бориса Константиновича нтъ и ей не съ кмъ читать и не съ кмъ посовтоваться о томъ, какъ избавиться отъ праздной жизни,— Огнивцевъ исписалъ чуть ли не тетрадь бумаги, рекомендуя Мари Николаевн прежде всего прочитать массу книгъ, списокъ которыхъ онъ добросовстно приложилъ, и затмъ поступить на медицинске курсы. Вмст съ тмъ онъ говорилъ о самовоспитани, о боле серьезномъ отношени къ людямъ, правдивости въ чувств, о безнравственности обмана… Однимъ словомъ, послане мичмана было горячее, пространное и нисколько не походило на любовное. Вдали отъ Маруси, Огнивцевъ чувствовалъ себя освобожденнымъ отъ ея чаръ, хотя порой, вспоминая объ ея поцлуяхъ, приходилъ въ волнене и негодовалъ, что Маруся такъ подло съ нимъ поступила, введя его въ обманъ своими поцлуями и заставивъ его быть такимъ подлецомъ передъ Вершининымъ.
И Огнивцева раздражало еще боле то, что онъ былъ не одинъ, пользовавшйся поцлуями.
Передъ отправленемъ въ плаване онъ слышалъ отъ одного товарища, что цловали ее многе и что самъ онъ былъ даже любовникомъ Маруси въ течене трехъ недль и, внезапно прогнанный ею, чуть было не застрлился. И товарищъ началъ было поносить молодую женщину, но былъ остановленъ негодующимъ Огнивцевымъ, который сказалъ ему, что онъ свинья, во-первыхъ, потому, что обманывалъ мужа, а во-вторыхъ, потому, что разсказываетъ объ интимныхъ отношеняхъ къ женщин и поноситъ ее за то, что его прогнали.
— Ты подлецъ, и я съ тобою больше незнакомъ!— прибавилъ Огнивцевъ.
Раздумывая обо всемъ этомъ посл извиненя передъ нимъ Вершинина, молодой мичманъ ршилъ боле не отвчать Марус, если бы она и писала ему еще. Для него не было никакихъ сомннй, что капитанъ догадывался, отъ кого было письмо, когда передавалъ его и неожиданно предложилъ хать въ Россю…
— Не стоитъ эта женщина такого человка!— проговорилъ вслухъ Огнивцевъ, лежа на койк въ своей маленькой кают, и ршилъ, что онъ никогда не женится.
А капитанъ въ это время ходилъ по своей кают, все еще мучимый ревнивымъ чувствомъ, все еще полной скорби, и скоро вошелъ за альковъ въ маленькую спальню, долго-долго глядла. на большую фотографю жены, висвшую надъ койкой, и, наконецъ, изъ груди его вырвалось:
— Маруся, Маруся!
И въ тон этого скорбнаго восклицаня звучали и укоръ, и любовь.

VII.

Вотъ уже десять часовъ, какъ бдная ‘Чародйка’ безпомощно бьется о камни среди бушующаго моря.
Она врзалась ‘основательно’ (какъ злобно выразился старшй штурманъ), набжавши ночью съ полнаго хода парами на маленькую группу подводныхъ островковъ въ Китайскомъ мор, несмотря на то, что курсъ былъ благоразумно проложенъ въ 15 миляхъ отъ нихъ. Но астрономическаго наблюденя сдлать было нельзя — небо было покрыто облаками и солнце не выглядывало — и течене, мало изслдованное въ этихъ мстахъ, предательски нанесло клиперъ на каменья.
И этотъ потрясающй ударъ, внезапно остановившй клиперъ, пробудилъ всхъ спавшихъ моряковъ, вселилъ въ нихъ ужасъ и заставилъ ихъ выскочить наверхъ и увидть кромшную тьму кругомъ и сдые ревуще буруны, со всхъ сторонъ окружавше ‘Чародйку’, бившеся о ея бока и вливавшеся своими верхушками черезъ бортъ клипера, когда его бросало то на одинъ, то на другой бокъ.
Положене было критическое, и неоткуда было ждать помощи. Выстрлы изъ орудй, раздававшеся черезъ пять минутъ, печальные, словно бы похоронные выстрлы, напрасно говорили о бдствующемъ судн бъ сто шестьюдесятью моряками. Буря заглушала ихъ, да и кто могъ бы подать въ такую бурю помощь?
До ближайшаго порта было миль двадцать, но какъ добраться до него въ такую погоду на шлюпк, чтобы позвать на помощь какое-нибудь судно?
Вотъ уже десять часовъ, какъ капитанъ, напряженно-серьезный, почти суровый и въ то же время сохраняющй хладнокрове, не сходитъ съ мостика, придумывая и испытывая вс средства, чтобы спасти любимую имъ ‘Чародйку’ и людей.
Но напрасно работаетъ машина. Напрасно сброшены были за бортъ тяжести для облегченя судна.
Клиперъ не двигался съ мста, и вода все прибывала, да прибывала, несмотря на то, что вс помпы пущены въ ходъ.
Надежды на спасенье почти никакой. Втеръ реветъ съ адской силой, потрясая снасти и проносясь зловщимъ воемъ въ рангоут. Свинцовыя волны словно бы говорятъ своимъ гуломъ о смерти.
Надежды нтъ. И это чувствуется почти на всхъ лицахъ, блдныхъ, съ расширенными зрачками, полныхъ выраженя ужаса и отчаяня.
А удары клипера о камни раздаются все чаще и сильне. И при каждомъ удар матросы крестятся.
Но капитанъ, и самъ едва ли питавшй какя-либо надежды на спасене, тмъ не мене иметъ мужественный видъ человка, который не падаетъ духомъ, готовый бороться до послдней минуты. И онъ время отъ времени вскрикиваетъ въ рупоръ своимъ громкимъ твердымъ голосомъ:
— Не робй, ребята!.. Втеръ скоро долженъ стихнуть и можно будетъ спустить гребныя суда!
И словно бы увренный, что втеръ долженъ стихнуть, капитанъ отдаетъ приказане, чтобы гребныя суда были готовы къ спуску, а самъ въ эту минуту думаетъ, что не видать ему больше Маруси.
Огнивцевъ, бывшй на вахт, невольно поддался обаяню мужества капитана и старался не выказать того ужаса передъ смертью, который охватывалъ его всего какимъ-то пронизывающимъ холодомъ, и старался не глядть на эти бушующя волны, говорящя о смерти, когда такъ мучительно хочется жить.
Несмотря на сознаваемую всми близость гибели, работы по приготовленю къ спасеню шли своимъ чередомъ и въ этой работ люди какъ-будто на минуту забывали, что они длаютъ напрасное и безполезное дло. Но старшй офицеръ покрикивалъ, наблюдая, какъ выносили казенный денежный ящикъ, какъ вязали плотъ, какъ готовили къ спуску шлюпки, и боцманъ, несмотря на ужасъ положеня, все-таки сыпалъ ругательствами и даже далъ какому-то матросику затрещину. И все это какъ-будто вселяло надежды въ смятенныя человческя сердца.
Такъ прошелъ еще часъ, безконечно долгй часъ.
Буря, казалось, стала понемногу утихать, и капитанъ въ эти минуты сталъ надяться… Если клиперъ продержится еще нсколько часовъ, быть можетъ…
— Какъ вода въ трюм? Сходите узнать, Борисъ Константиновичъ.
Огнивцевъ сбжалъ внизъ, спустился въ трюмъ и, вернувшись, доложилъ:
— Скоро къ топкамъ подойдетъ!
Капитанъ только поморщился и все-таки крикнулъ веселымъ тономъ:
— Втеръ стихаетъ, ребята. Не робй, молодцы!
И ‘молодцы’ дйствительно какъ-будто почувствовали приливъ надежды отъ этого веселаго окрика.
Огнивцевъ между тмъ думалъ какую-то думу и вдругъ, словно бы просвтленный, полный ршимости, подошелъ къ капитану и сказалъ:
— Сергй Николаевичъ! Разршите мн на баркас съ охотниками попробовать добраться въ Амое… Тамъ можно найти пароходъ и привести сюда.
— Вы на врную смерть хотите итти?…
— Все равно умирать… А можетъ быть, и удастся… Втеръ стихаетъ…
Капитанъ взглянулъ на Огнивцева, на его смлое красивое лицо, и мучительно-ревнивое чувство кольнуло его. Но теперь, не все ли равно?
И, стараясь побороть это чувство, онъ сказалъ:
— Нтъ, Борисъ Константиновичъ! васъ я не пошлю.
— Отчего?
— Отчего?— переспросилъ капитанъ.,
— Да… позвольте узнать, отчего вы меня не хотите послать?
— Оттого, что вы любите мою жену и она васъ любитъ!— вдругъ почти на ухо проговорилъ Вершининъ.
— Это неправда. Клянусь вамъ Богомъ!
— Но переписка?..
— Я получилъ только одно письмо и отвчалъ, совтуя Мари Николаевн учиться, читать, серьезне относиться къ жизни и больше цнить такого благороднаго, чуднаго человка, какъ вы… Вотъ, что я писалъ!— взволнованно проговорилъ Огнивцевъ.
— Борисъ Константиновичъ.. Простите… Вы честный человкъ. Позжайте на баркас… Спасите насъ, если не утонете!— проговорилъ капитанъ.
И съ этими словами крпко пожалъ руку Огнивцева.
Вызвали охотниковъ. Охотниковъ нашлось боле, чмъ нужно. Спустили баркасъ, поставивъ на немъ зарифленные паруса, скоро баркасъ понесся и скрылся въ волнахъ.
Матросы перекрестились. Никто не сомнвался, что мичманъ и охотники матросы погибли.
А буря дйствительно стихала, и клиперъ било о камни не такъ жестоко. И надежда на спасене понемногу оживляла всхъ.
Къ вечеру на горизонт показался дымокъ. Скоро подошелъ военный французскй корветъ и остановился недалеко отъ ‘Чародйки’ на вольной вод.
Громкое ура раздалось на клипер, и когда Огнивцевъ на баркас вернулся на клиперъ, капитанъ крпко пожалъ руку Огнивцеву и взволнованно и горячо проговорилъ:
— Вы спасли ‘Чародйку’ и насъ… И кром того…
Онъ на секунду остановился и, понижая голосъ, застнчиво прибавилъ:
— Вру въ Марусю.
Счастливый и радостный, что живъ, что сдлалъ то, что надо было сдлать, Огнивцевъ смло и открыто глядлъ теперь въ глаза капитана и думалъ:
‘Какой онъ несчастный, что любитъ эту женщину!’
И вслдъ затмъ въ душ его шевельнулось что-то врод завистливаго чувства къ капитану, словно онъ былъ бы и самъ не прочь попробовать этого несчастя съ Марусей.
Черезъ день ‘Чародйка’ съ помощью французскаго корвета была снята съ каменьевъ и на буксир отведена въ Гонконгъ, въ докъ.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека