Н. Д. ИВАНЧИН-ПИСАРЕВ
Н. Д. ИВАНЧИН-ПИСАРЕВ
Письмо к кн. П. И. Шаликову
1819
Карамзин: pro et contra / Сост., вступ. ст. Л. А. Сапченко. — СПб.: РХГА, 2006.
Любезнейший друг мой!
В письме своем ко мне вы назвали мысли мои о великом человеке энтузиазмом. Зная образ собственных ваших мыслей, принимаю это за восторг, который есть следствие наблюдения. Я уверен, что вы не смешиваете меня с толпою крикунов, повторяющих за другими: ‘Карамзин! Карамзин!’ Я называю его великим человеком, почитаю его первым изобретателем прозаической гармонии, приличной, сродной языку нашему, воображая, как бы писал он на языке, более предварительно обработанном (ибо творить, так сказать, слог во время важных соображений о существе излагаемого предмета есть подвиг Геркулесов), воображая его в лучшем веке, в лучшем обществе, среди судей римского витии, из коих каждый был сам хороший оратор, или среди Фенелонов1, дающих пальму таланта Демосфену2, и Лагарпов3, предпочитающих ему Цицерона4. Кто у нас говорит о нем так, как говорил о Цицероне Плиний?5 Кто, кто будет писать к нему так, как писал Плиний к Тациту?6 Не говорю о зависти, о сей злой дщери гордости и безумия, которой жалкие усилия не редко еще более способствуют торжеству дарований, и всегда как легкие волны отражаются твердым подножием, на котором талант возвышается в честь отечеству, во славу разума и в память века… (Карамзин) {‘Желая учинить отпор моим ненавистникам, не знаю и весьма сомневаюсь, не больше ли я сам благодарить и их хвалить нежели мстить и уничтожать должен, благодарить за то, что они меня своей хулой хвалят, и к большему приращению моей славы не пожалели себя определить в какие-то Зоилы, что я не за меньшую заслугу себе почитаю…’ (Ломоносов).}. Поклонникам сей нелепообразной богини стоит указать на примеры славных совместников, указать на бессмертного победителя Верреса7, Катилины8 и защитника Археасова9, всегда с восторгом упоминающего о знаменитом гонителе Филиппа,10 или привести им на память лучшего трагического поэта XVIII столетия, почти беспрестанно восклицающего: ‘C’est Rasine qui est veritablement grand!., c’est l’auteur d’Athalie qui est l’homme parfait!.. S’il у a quelque chose sur la terre qui approche de la perfection, c’est Jean!..’ {‘Только Расин истинно велик!.. Этот автор ‘Аталии’ — совершенный человек!.. Если есть на земле что-либо близкое к совершенству — то это Жан!..’ (Фр.).}
Но обратимся к беспристрастным. Одни кричат: ‘История!’ Другие: ‘Лиза!.. Письма русского путешественника!’ — и смешивают все вместе. Никто не хочет посвятить минуты наблюдению, никто не хочет следовать за ним шаг за шагом в пространстве тридцати лет, усеянному им цветами неувядаемыми. Умники говорят, будто Николай Михайлович сожалеет о том, что рано издал в свет свое путешествие, ибо оно, по мнению их, исполнено лишней чувствительности. Нет, государи мои, таковое заключение несправедливо. Там видна вся душа его. Всякий, прочитав сии первые плоды его дарований, скажет: ‘Пылкость пройдет с летами, но пламенное стремление ко всему великому, возвышенному, изящному останется в сей благородной душе, останется и приметный дар слова, отличающий его от предшественников, и обогатится новыми познаниями. Если сей друг добродетели и природы когда-нибудь возьмет перо историка, тогда вострепещите Нероны!11 Он отличит вас от Траянов,12 а вы, благодетельные гении народов, украсившие нить веков минувших, ожидайте венца, достойного дел ваших: он усладит сердца их изображением!’ Загляните, друг мой, в Письма русского путешественника, в письма из Базеля, Женевы и Виндзора: там найдете вы так называемый романизм, правда, но согласимся в том, что там же блистает вся ясность души непорочной, души юного пришельца в мир, любящего добродетель и готовящегося вступить на поприще людей необыкновенных. Какая чистая радость сердца, неуязвленного страстями, незараженного завистью и злобою! Какое изобилие чувств и мыслей! Не так начинали писать бледные Зоилы, враги Гения, гонители дарований. О добродетель! Ты единственный вождь наш ко храму бессмертия. Если в первых опытах возникающего таланта не ты водила перо наше, то напрасно мы будем взывать к потомству: оно не отзовется ни звуку лир, ни витийственному вещанию нашему к современникам. Оттенки меланхолии смешны в слоге возмужалого автора, но тот, кому она бывает сопутницей в лета юности, тот всегда много обещает. Она есть избыток внутренней силы… Скажите, не оправдал ли автор Писем русского путешественника истинность сих предзнаменований? Не все ли друзья просвещения желают ныне, чтоб комментаторы его писали так, как он пишет? — В Лизе, Наталье, боярской дочери и прочих мелких отрывках внимательный наблюдатель укажет на места, в которых торжествует Гений над своими подражателями. Там есть риторические фигуры, уподобления, обороты, рассуждения, одному ему принадлежащие: и там копье Ахилла, слишком тяжелое для переодевальщиков! Марфа есть образец ораторского слога. Похвальное слово Екатерине II писано так, как должен писать философ, пораженный истинным величием, украшающим порфиру. Путешествие в Троицкий монастырь и повествование о народном мятеже при царе Алексее Михайловиче суть следы гиганта на пути во храм истории. — Не знаю, справедливы ли мои замечания, но не могу утаить их от своего друга: известно, что слова la Mort, la Neant {Смерть, Небытие (Фр.).} в устах громоносного Боссюэта13 имеют какое-то необыкновенное, отличительное влияние на умы и сердца. Причина сего особенного впечатления мне неизвестна, от искусства ли приготовить всем звукам расположение души нашей сие происходит, или от чего-нибудь такого, что мы все чувствуем, но чего изъяснить выражением не мог и сам Лагарп. Подобно сему нельзя не заметить, что слово русский под пером Карамзина отличительно действует на нас и мгновенно оживляет в памяти нашей славу отечества. ‘Есть звуки сердца русского’, — сказал он в академической речи своей, но один только он умел приноровить их, выказать отличительный их характер и потрясть ими душу читателя. Он всегда приведет в восторг душу знатока и в отчаяние переводчика.
Издание истории государства есть важное дело, в прославление и в пользу его совершенное. У древних история значила прилежное исследование истин, и потому правдоподобие событий, связь, расположение более всего должны занимать ум писателя. Труды, подъятые Карамзиным в сем важном подвиге, известны многим, испытавшим камни преткновения на сем пути, скользком и опасном. Не подобно ли Аннибалу14 или Суворову15 прошел он по нем? Без вымыслов (от которых история перестает быть историей) связывать разрывы, столь нередкие в наших летописях, приводить в единство все части посредством обозрения каждого века, сближать нас с иноплеменными народами посредством сравнения нравов, обычаев и законов, означать степени образования и, в сношениях наших с другими державами, определять настоящие причины силы и славы царства Русского, изображая характер его народа. Присоедините к сему везде соблюдаемое им строгое правило, которому историк внимать обязан: быть кратким в повествовании и беспристрастным в суждениях, удерживать восторги сердца, пленяющегося высокими добродетелями предков, быть русским, но писать как гражданин вселенной, писать для всех веков и народов. Вот что озаряет лучом бессмертия творения Карамзина и вот что ускользает от умозрения обыкновенных читателей!
Скромность и недоверчивость к полноте своих познаний, сии неизменные сопутницы гения и здравого разума, уже предварили его в том, что время, забвенные памятники и старания других сынов России могут открыть еще новые исторические истины, туманом давности от нас сокрытые. Тогда он по долгому следованию, исполненный тою же любовию к отчеству, которая благословила его подвиг, и, отвергнув все посторонние и низкие для него внушения (ибо слава писателя-историка превыше славы обыкновенной), не уклонится от приятия новых сокровищ и пополнит ими свое творение.
Много говорить о слоге Истории, сего палладиума нашей словесности, книги нашей, которая поставила нас наряду с просвещеннейшими народами, было бы непростительною для юных лет моих дерзостию. Довольно сказать: мы нигде не видим ни песков бесплодных, ни степей унылых, ибо автор снабдил сии степи цветами и водопадами. Где нет важных событий, там сила, действие, краткость повествования и плавность слога увлекают читателей. Пример тому том III, глава 1, стр. 9 и следующие. Везде искусство, везде видна та неподражаемая простота, которая у великих писателей составляет выспреннее в слоге, везде вкус общий, но везде сердце слышит Россию! Исторические лица говорят новым языком, но везде сохранены сила и характер подлинных речей их. Поход Донского16 и взятие Казани достойны золотых букв на скрижалях славы. Описание характера Иоанна III17 есть образец для историков всех царств и времен. Нигде красноречие не зависит от выражений: С’est une eloquense d’idees qui se heurtent et se succedent {Это красноречие мыслей, которые наталкиваются друг на друга и следуют друг за другом (Фр.).}, вторично сказал бы сказал бы Томас18, если бы дождался нашего Тацита и видел его подарок царям и законодателям.
Квинтилиан19 не мог бы ничего сказать лучше речи, произнесенной им в академии.
Друг мой! Мы любим отечество, слава его для нас священна, мы чувствуем, рассуждаем и должны быть признательны сподвижникам сей славы — должны любить Карамзина. Приятно заранее подать руку потомству в знак согласия с его непреложным мнением. О мысль, услаждающая сердца! Века повторяют слова наши!
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые: Сын отечества. 1819. No 42. С. 81—86. Печатается по первой публикации.
Иванчин-Писарев Николай Дмитриевич (1790—1849) — поэт, эссеист, историк. Входил в группу литераторов, которых принято называть ‘эпигонами’ Карамзина. Между тем суждения Иванчина-Писарева о Карамзине предстают весьма обоснованными. Активный участник полемики вокруг ‘Истории государства Российского’, Иванчин-Писарев в своем ‘Письме к кн. П. И. Шаликову’ выделил толпу »крикунов’ — фанатичных поклонников всего творчества историографа и ‘беспристрастных’ — признающих истинный талант Карамзина, отдающих ему дань глубокого уважения, но не считающих совершенным во всех отношениях труд историографа, признающих необходимость его ‘истинной критики’ в интересах дальнейшего развития науки и литературы’ (Козлов В. П. ‘История государства Российского’ Н. М. Карамзина в оценках современников. М., 1989. С. 52).
Свой восторг по отношению к Карамзину Иванчин-Писарев считает следствием наблюдения. Критик отмечает краткость в повествовании и беспристрастность в суждениях, умение ‘удерживать восторги сердца, пленяющегося высокими добродетелями предков, быть русским, но писать как гражданин вселенной, писать для всех веков и народов. Вот что, — резюмирует автор статьи, — озаряет лучом бессмертия творения Карамзина и вот что ускользает от умозрения обыкновенных читателей!’
После смерти Карамзина Н. Д. Иванчин-Писарев выступил в Литературном Музеуме с Похвальным Словом Карамзину, опубликовал в ‘Московском телеграфе’ ‘Эпитафию Российскому Историографу…’ (Московский телеграф. 1826. Ч. 9. С. 161), а затем издал сборник афоризмов и фрагментов из его сочинений ‘Дух Карамзина, или Избранные мысли и чувствования сего писателя’ (Ч. 1—2. М., 1827). Рецензент П (Н. А. Полевой) подверг эти материалы резкой критике: ‘…человека достойного похвал всего лучше похвалим, когда, без декламаций и восклицаний, философически рассмотрим, что он сделал, и что напротив панегирик человеку, недостойному похвал, всегда будет пуст и ничтожен, как бы кто ни надувался хвалить. …Риторические блестки, набор слов, гиперболы служат ныне признаком или недостатка дарований оратора, или недостоинства предмета им хвалимого.
Так судя о панегириках, спрашиваем: выполнил ли г-н И. П. предмет своего Слова? Изложил ли он жизнь и творения Карамзина достойным образом? Исчислил ли заслуги его во всех отношениях, как философ, как историк? Нимало!..’ (Московский телеграф. 1827. Ч. 16. С. 77—79).
Что касается другого издания, то рецензент П полагает, что подобные духи разных писателей есть ‘самыя ничтожныя книги’ и из них нельзя получить понятия ни о дарованиях, ни о духе писателя, в них ‘смешивается все, что написано в юности и в старости’ (Там же. С. 76—81), писателю приписываются софизмы и парадоксы выводимых им лиц. Однако Е. А. Карамзина в письме к П. А. Вяземскому говорила об Н. Д. Иванчине-Писареве как о единственном, кто из стольких дружеских и красноречивых перьев взялся разорвать молчание’ (См.: Архив братьев Тургеневых. Пг., 1921. Т. 1. С. 54. Подлинник по-французски: ‘No us n’avons pas pu No us empecher de santir une epingle dans le coeur en pensant que de tant de plumes amies et eloquentes celle de M-r Pissareff est la seul qui entreprenne de rompre le silence’). Да и М. Т. Погодин невольно признает, что ‘в продолжение 15 лет не произнесено ни одного общего положительного суждения об Истории Карамзина, ни справедливого, ни несправедливого!’ (Московский вестник. 1827. No 10. С. 174). В ‘Северных цветах на 1828 год’ (СПб., 1827. С. 55—56) сообщалось: ‘Книга сия имеет для русских также достоинство воспоминаний, в других отношениях она не может заменить собою полных сочинений славного нашего писателя, тем более, что выбор делан был без строгой разборчивости и не всегда удачно’.
Рецензии Н. А. Полевого см. также: Московский телеграф. 1827. No 13, Московский вестник. 1827. No 18.
Кроме публикуемой здесь, Иванчину-Писареву принадлежит статья ‘О некоторых критиках’ (Сын отечества. 1829. No 1). Он пишет также ‘Речь в память историографу Российской империи’ (отрицательную рецензию М. П. Погодина см.: Московский вестник. 1827. No 10. С. 167—177).
Н. Д. Иванчин-Писарев, кроме всех прочих заслуг, видел в Карамзине эталон издателя и журналиста. При появлении первых книжек журнала ‘Отечественные записки’ он советовал в письме к А. А. Краевскому от 9 января 1840 года переломить сложившуюся в журналистике ситуацию и вернуть словесность, обратившуюся в торговую, к ‘первобытному благородству’: ‘Для перелома начните хвалить Карамзина и, не упуская из вида его ‘Вестник Европы’ 1802 и 1803 годов, следуйте ему в выборе статей, то есть полных рассуждений пригодных к нашему времени и потомству, чисто литературных, не удостоивая ни строкой нашу полемику. Это покажется новостию и, как новость, понравится, как новость, восторжествует над уродливым, площадным и бранчливым направлением наших журналов, как рококо во Франции и во всей обезьянствующей Европе заменилось уже вкусом de la Renaissence, а Карамзин останется вечным, как дела Фидиев и Праксителей’ (ОР РНБ. Ф. 391. Ед. хр. 395. Письмо Н. Д. Иванчина-Писарева к А. А. Краевскому).
1 Фенелон Франсуа Салиньяк де ла Мот (1651—1715) — французский писатель и педагог.
2 Демосфен (ок. 384—322 до н. э.) — политический деятель в Афинах, оратор, писатель.
3 См. прим. 24 на с. 870.
4 См. прим. 29 на с. 870.
5 Плиний Гай Секунд Старший (61 или 62—114) — римский писатель и ученый, автор ‘Естественной истории’.
6 Тацит Публий Корнелий (ок. 58—ок. 117) — римский историк.
7 Веррес — римский всадник, обязанный своей печальной известностью знаменитым речам Цицерона. Жизнь его, как она изображена в этих речах, была непрерывной цепью преступлений.
8 Катилина (108—62 до н. э.) — римский претор.
9 Имеется в виду Цицерон (см. прим. 29 на с. 870).
10 Филипп (382—336 до н. э.) — царь Македонии, отец Александра Македонского.
11 Нерон Клавдий Цезарь (37—68) — римский император (с 54).
12 Траян Марк Ульпий (53—117) — римский император и полководец.
13 Боссюэт (Боссюэ) Жак Бенинь (1627—1704) — французский богослов, проповедник, писатель.
14 Аннибал (Ганнибал, 246 или 247—183 до н. э.) — карфагенский полководец и государственный деятель.
15 Суворов Александр Васильевич (1729 или 1730—1800) — граф Рымникский (1789), князь Италийский, русский полководец, генералиссимус.
16 Донской (Дмитрий Иванович, 1350—1389) — великий князь Московский и Владимирский. В Куликовской битве (1380, верховья Дона) проявил выдающийся полководческий талант, за что был прозван Донским.
17 Имеется в виду Иван III Васильевич (1440—1505), великий князь Московский.
18 См. прим. 7 на с. 869.
19 Квинтилиан (ок. 35 — ок. 96) — римский оратор, теоретик ораторского искусства, автор трактата ‘Об образовании оратора’.
Письмо к кн. П. И. Шаликову
1819
ПРИМЕЧАНИЯ