Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений и писем: В 17 т. Т. 12: Переписка 1842-1844
М.: Издательство Московской Патриархии, 2009.
Письмо Ю. Ф. Самарина к К. С. Аксакову
<,Вторая половина октября 1842>,
Любезный Аксаков. В наше последнее свидание мы говорили о поэме Гоголя и о том, как ее судят и понимают.
Много было высказано об ней самых разнообразных отзывов, обвинений, возражений и похвал. В числе их попадалось несколько дельных замечаний и очень много пустых.
Я сам после второго чтения начал было писать об ней статью, но прочтя твою брошюрку, я вполне ею удовлетворился и отложил это дело. Мне кажется, ты сказал о ‘Мертвых душах’ все, что можно и что должно было сказать, представив характер созерцания Гоголя, акта творчества, и устранив вопрос о содержании. В самом деле, о содержании поэмы пока еще говорить нельзя, оттого что мы имеем перед собою только начало. Шевырев в своих первых статьях дельно и умно опровергнул несколько пошлых обвинений, но почти все сказанное им от себя не только не уясняет того впечатления, которое не могли не произвести ‘Мертвые души’ на всякого непредубежденного и не мудрствующего читателя, но, напротив, мутит его, заслоняет значение великого создания Гоголя и портит наслаждение. Это произошло, мне кажется, от излишнего мудрования. В Шевыреве нет той простоты и того смирения, без которых не может быть доступна тайна художественного произведения, не может быть полного наслаждения. Я считаю его неспособным забыть себя в присутствии высокого создания, забыть, что он критик, что он изучал искусство, что он был в Италии, и потому должен понимать и видеть больше, лучше и прежде других, которые не были в Италии и не изучали искусства. Зато никогда не откроется ему то, что утаено от премудрых и открыто младенцам. Ему будет совестно перед собою, если он увидит в художественном произведении только то, что может видеть всякий. Нет! он придумает что-нибудь помудренее, позамысловатее и поставит свою выдумку между читателем и поэмою. Не имея под рукою ‘Москвитянина’, я приведу в пример что помню. Только Шевырев мог открыть хитрую мысль, спрятанную поэтом за Петрушкою и Селифаном. ‘Петрушка, который ближе к своему барину, провонял от него, а Селифан — нет, оттого что от него подальше’. Видите ли, какая тут штука! Так точно в изображении помещиков и всей их обстановки, прислуги, крестьян, деревни, сада и т. д. Гоголь, по мнению Шевырева, хочет доказать, как характер и свойство помещиков отпечатываются на всем их окружающем, и дать им полезный урок.
Мне приходит на мысль еще одно замечание Шевырева, выраженное им в форме упрека, и в котором, напротив того, заключается самая справедливая и тонкая похвала поэту и самое ясное обличение критику. Я разумею то место, в котором он обвиняет Гоголя в одностороннем изображении некоторых лиц и дополняет их от себя чертами, пропущенными автором, например: ‘Коробочка, верно, очень набожна, а Гоголь скрыл это доброе качество и выставил только смешную сторону’. Спрашивается, от кого же, если не от самого Гоголя, Шевырев мог узнать, что Коробочка набожна. Не он ли, представив ее в одном положении, в одном случае из ее жизни, умел сделать это так, что все другие свойства старушки-помещицы, не высказанные поэтом, вам открываются, и вы понимаете, как бы она поступила при других обстоятельствах, что бы подумала и что бы сказала? Если мог Шевырев дополнить от себя образ, намеченный Гоголем, продолжить его явления, провести его дальше, то не значит ли это, что то немногое, показанное Гоголем, было живо, полно, чуждо всякой односторонности? В этой способности изображать все в немногом заключается тайна творчества и выше ее нет ничего в искусстве. Гоголь изображает и каждое его лицо {Было: каждый его образ} истинно, живо и полно, как образ, а Шевырев требует от него другой полноты — исчисления свойств лица. Прибавлю еще одно замечание. Если критика Шевырева и вообще этот род критики, отыскивающий, чего не высказано, задних мыслей, скрытых отношений к чему-нибудь, если такого рода критика, совершенно противоположная существу искусства, убивающая его создание, оскорбляющая эстетическое чувство человека прямого, так резко обличает свое бессилие, так становится глупа и смешна, когда прилагается к произведению Гоголя (тогда как в других случаях этого не видать), то не значит ли это, что оно исключительно и высоко художественно, что в нем-то и нет ничего надуманного, сделанного, ничего намекающего на внешнюю цель, одним словом, ничего такого, чем бы могла поживиться критика Шевырева и многих ему подобных. Все, что она замечает, что хвалит и что порицает, не лежит в произведении, а ею в него вложено, она сама произвольно создает себе содержание.
Но довольно о Шевыреве. Мне хотелось поговорить с тобой о другом суждении, недавно нами услышанном от некоторых из наших знакомых. Ты знаешь, кого я разумею. Их отзыв не был высказан печатно, и потому не было на него печатных опровержений. Признаюсь, я искренно, от всей души жалею о этих людях. Все, что нужно для того, чтоб наслаждаться художественным произведением, в них есть, но они сами отказывают себе в этом наслаждении. Им хотелось бы предаться поэту просто, всею душою, но они совестятся сделать это и насильно подавляют в себе смех и радость, вытесняя ее умышленным чувством сожаления и скорби. ‘Как можно радоваться и наслаждаться, когда художник выводит на сцену целый ряд жалких, смешных, отвратительных явлений, взятых из той действительности, в которой мы живем, которая есть наша действительность, наша родина! Плакать и скорбеть должно, а не смеяться’. Так они говорят, и в их словах выражается искренняя, пламенная любовь к своему, родному, но любовь слишком тесная и потому легко переходящая в отчаяние. Маловеры! вы любите не Россию, а то, что в ее жизни нравится вам лично, себя вы любите в ней, а не ее. Ваше сочувствие ограничивается одною стороною, одним или двумя столетиями и не более, а потому, не находя в настоящем того, что нравилось вам в прошедшем, не узнавая его в новом его превращении, вы отчаиваетесь и не видите, сколько утешительного для нас всех заключает в себе явление такого художественного произведения, каковы ‘Мертвые души’.
Но так как вы не от природы неспособны понимать его, а вследствие ложного убеждения рассудка, то я постараюсь опровергнуть это убеждение и сделать для вас доступным то, к чему вы призваны. Не касаясь вопроса о России вообще и о современном ее состоянии, я думаю, что из возможности явления в наше время чисто художественного произведения, из нового факта в мире искусства, которого отрицать нельзя, можно вывести заключение о самой жизни.
В самом деле, может ли такой момент в истории, такой народ дать предмет для художественного произведения (принимая это слово в самом строгом значении, какое дает ему наука), в котором нет ничего высокого, идеального, действительного, а только одна грязная случайность, одна темная сторона? Очевидно, жизнь, представляющая собою чистое отрицание, отсутствие всего действительного, не может быть предметом художественного произведения. Одна тень не составит картины. Поэтому художник, родясь в эпоху разрушения, в народе, подгнившем в корне своем, берет предмет из его жизни, но понимает и изображает его только как отрицание того, что было, или как отсутствие того, что будет. Отсюда рождается сатира. Поэзия становится обличением настоящего. Поэт, не способный принимать с любовью предметы, его окружающие, и возводить их в ‘перл создания’ (говоря словами самого Гоголя), не находя в настоящем ничего такого, что бы удостоилось удержать на себе его взор, уходит от него в прошедшее, или весь погружается в упование на будущее. В его созданиях вы вечно будете находить две стороны, вечный антитез, вечное противоположение, исключающее гармонию, оттого что в самой жизни нет этой гармонии. Так, например, Гораций, изображая темную сторону своей эпохи и своего народа, вместе с тем приветствует зарю обновления, зачинающуюся на севере, в лесах Германии. Но не ищите в его произведениях той нераздельности художника с жизнью, того в себе самом сосредоточенного спокойствия, каким запечатлены все произведения Гоголя, мысль поэта римского и его сочувствие вечно уносят его за пределы той жизни, из которой он берет содержание. И не может быть иначе. Только та жизнь может быть предметом чисто художественного произведения, и особенно эпоса, которая сама собою удовлетворяется, сама в себе имеет право на бытие, а не та, которая существует как отрицание идеи, вне ее зарождающейся.
Но не всякому доступно понимание жизни во всем ее объеме, во всей ее глубине. Человеку сродно видеть и останавливаться преимущественно на том, что его оскорбляет, и в этом виноват сам человек, а не жизнь. И если среди этой жизни возникает поэт с высокою, чисто художническою организациею, и если он отразит в себе все явления этой жизни, самые смешные, мелкие и темные и создаст из них не сатиру, а поэму, такую, как ‘Мертвые души’, то мы должны принять ее как очевиднейшее, как неопровержимое ручательство за жизнь, и все наши опасения, наш страх, наши жалобы должны умолкнуть… Скажите, найдете ли вы в поэзии народов отживающиих что-нибудь похожее на ‘Мертвые души’! И есть ли в ‘Мертвых душах’ хотя призрак сатиры? Ужели не всякому ясно, что нет поэта, который бы был так далек от сатиры, как Гоголь. Что во всяком другом поэте, например, в Жуковском, гораздо более сатирического начала, нежели в Гоголе?
Нет, та жизнь, которую поэт мог полюбить и возвести в ясное, светлое создание искусства, та жизнь, поверьте, далека от разрушения.
Конечно, в первом томе ‘Мертвых душ’ мы видим ее темную сторону, но, не говоря о тех прекрасных лирических местах, в которых сам поэт разоблачает закрытую для нас и всю облитую светом ее другую сторону, предположивши даже, чего не дай Бог, что мы никогда ее не увидим, и тогда вы не имеете права убивать в себе наслаждение и сокрушаться. Один огромный, неопровержимый факт — возможность возведения этой жизни в мир искусства, становится против темной ее стороны и наполняет душу упованием и укрепляет нас на трудный подвиг, на трудное странствование сквозь эту жизнь.
Скажу искренно, не горячась, без преувеличения. После прочтения поэмы Гоголя, я чувствую, что, встретясь {В подлиннике ошибочно: встреча} с Собакевичем, Ноздревым, Маниловым, со всеми смешными и отвратительными лицами и явлениями, которыми угащивает нас наша настоящая действительность, я не впаду в уныние, не приду в отчаяние. Воскреснет в моей памяти образ любезного нам всем поэта, его светлый, проницательный и спокойный взор, его ясное чело, услышу его звонкий голос, и снова мир и упование сойдут в мою душу.
Самарин.
Впервые напечатано, по копии: Попов Нил. Письма Юрия Федоровича Самарина. (1840-1845) // Русский Архив. 1880. Кн. 2. С. 241-332. По подлиннику напечатано: Шенрок В. И. Николай Васильевич Гоголь в неизданных его письмах, а также в письмах его друзей // Русская Старина. 1890. No 2. С. 421-425. Печатается по последнему изданию.
…прочтя твою брошюрку, я вполне ею удовлетворился и отложил это дело. — Об отношении Ю. Ф. Самарина к брошюре К. С. Аксакова ‘Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или Мертвые души’ (М., 1842) см. также в коммент. к письму No 663.