М., ‘Художественная литература’, 1991.— (Забытая книга).
7 декабря 1927 Ц<арское> Село
Дорогой и сердечно-любимый Борис Николаевич,
Только что вернулись мы с Варв<арой> Ник<олаевной> с похорон Федора Кузьмича. Устал я смертельно за три последние дня (да и вообще устал), прошел за гробом с добрый десяток верст, промерз, вернулся в девятом часу вечера домой — и ничего делать не могу. Не читается, не сидится, не лежится. Потянуло написать Вам — хоть и без оказийно, рассказать о последних днях Сологуба.
Три года прожили мы с ним ‘стена в стену’,— и я благодарен судьбе, что она дала мне узнать милого, простого, детски-смеющегося Федора Кузьмича, а не гого Сологуба, каким раньше я его знал (вернее — представлял): ‘комнатного’, обидчивого, брюзгливого, резкого, тщеславного. Все это — было, но было той внешней шелухой, за которой таилась детская, добрая душа, он был очень застенчив (право!) — и скрывал эту застенчивость в резкости, он был очень добр и отзывчив — и стыдился своей доброты, был широк — и окутывал себя часто досадной мелочностью. Я никогда не верил Андерсену, что ‘позолота — сотрется, свиная кожа — остается’. Свиная кожа — истлевает, а золото под ней — останется.
Девять месяцев не вставал он с постели, мучился страшно, и чем дальше, тем больше. Я заезжал к нему часто, сидел у него не долго, чтобы не утомлять. Он лежал детски-радостный, или бессильно-измученный, смотря по состоянию минуты, страшно радовался, когда я говорил ему, что Варв<ара> Ник<олаевна> и я ищем ему квартиру в Царском Селе, что как только ему станет немного лучше — его перевезут туда, что там он окрепнет, поправится… Умирать — страшно не хотел, не хотел и говорить об этом. И лишь месяца полтора назад впервые сказал, задыхаясь от боли: ‘Нет уж, видно, перееду не в Царское Село, а в общую яму…’ Но на следующий же раз — опять: ‘Нет, видно не поправлюсь, пока не перееду в Царское Село…’
В последний раз я был у него в пятницу, 2 декабря, за три дня до смерти. Предыдущий день был для него тяжел, он криком кричал от болей (почки не работали). Потом боли утихли, он успокоился, был слаб, но говорил без умолку и плакал горько. Я пробыл у него минут десять, попробовал глупо уговорить, что ‘вредно’ так плакать. ‘Ах, дайте же мне выплакаться, разве вы не знаете, какая радость слезы… И что теперь для меня ‘вредно’? Дайте мне на прощанье поплакать. Господи, прибери меня — вот единственная теперь моя молитва. Господи, прибери меня, Господи, довольно…’ И тут же: ‘Простите меня, простите меня за эти слезы и стоны, но не могу, не могу больше…’ Я сказал, что пусть он меня простит, пусть всех нас простит за то, что языки у нас деревянные, что ни одного слова утешения нет у нас за душой… ‘Да разве есть — слова утешения? разве есть слова (подчеркнул) утешения? Есть лишь Слово (тоже подчеркнул). И вот — плачу, выплакаться хочу, дайте мне плакать’… И потом — о Достоевском, о Соне Mармеладовой, о чиновнике Мармеладове… ‘Тоже, утешили: поминальный обед … с дракой. Всякий поминальный обед непременно с дракой. Господи, какая! Бедная, бедная Соня! Дайте мне с нею поплакать!’
Таким видел я его в последний раз. Потом два дня, субботу и воскресенье, сидел дома простуженный. В субботу возобновились мучения, он кричал — но уже не ‘Господи, прибери меня!’ а,— ‘не хочу умирать! Как она смеет, костлявая! Что я, разве лягушка, чтобы тащить меня в болото! Не хочу!’ В воскресенье — успокоился, заснул, сон к утру понедельника перешел в конец. В понедельник утром я получил телеграмму: ‘Началась агония, выезжайте’. Мы сейчас же поехали с Варв<арой> Ник<олаевной>, приехали к 12 часам. Он уже лежал тихий, спокойный, не суровый, но серьезный, за болезнь оброс серебряной бородой — и очень был похож на Сологуба 1905—1906 года, когда я увидал его впервые. Умер он тихо, не приходя в сознание, в 10 1/2 ч. утра.
День прошел в суете и хлопотах, вечером была уже панихида. Ночь я провел у тела, просил остаться со мной милого Дм<итрия> Мих<айловича>, и мы вдвоем просидели за разговором до утра. Вчера, во вторник — перевезли его в залу Союза Писателей, — в залу нашей Вольфилы. Вот судьба! Два года тому назад провел последние часы в Вольфиле Есенин, перед отправкой тела в Москву, теперь провел ночь Сологуб. Хор Капеллы исполнил реквием Моцарта.— Сегодня в 12 часов после трех речей (очень хороших, потому что очень кратких) двинулись на Смоленское кладбище. Отпели. И теперь Сологуб лежит в нескольких десятках саженей от Блока.— Поклонился я Федору Кузьмичу и от Вас — поцеловал его — простился навсегда. Кто-то третий будет проводить ночь в зале бывшей Вольфилы?..
Две недели тому назад Федор Кузьмич дал мне пять тетрадей последних своих стихов (1925—1927), чтобы Варв<ара> Ник<олаевна> переписала отмеченные им, а я попытался бы устроить в каком-нибудь издательстве сборник его стихов. Я и устроил — сегодня, на похоронах, теперь — легко, когда человек умер, а вот при жизни…— да что говорить!
Вот последнее его стихотворение, которым кончается последняя тетрадь, написано 17 (30) июля 1927 года:
Подыши еще немного
Тяжким воздухом земным.
Бедный, слабый воин Бога,
Странно-зыблемый, как дым.
Что Творцу твои страданья?
Кратче мига — сотни лет.
Вот — одно воспоминанье.
Вот и памяти уж нет.
Страсти те же, что и ныне…
Кто-то любит пламя зорь…
Приближался к кончине.
Ты с Творцом своим не спорь.
Бедный, слабый воин Бога,
Весь истаявший, как дым.
Подыши еще немного
Тяжким воздухом земным.
Ну вот, милый Борис Николаевич, написал Вам — и полегчало. Простите. Мало нас, ох как мало остается, а новые поколения когда еще доживут и доработаются до своего Сологуба. Сологуба, как и Блока, надо заслужить, а это — работа поколений.
Надеюсь скоро написать Вам по-настоящему, сегодня только так, ‘заказное письмо’. Трудно и тяжело мне очень и всячески, так хоть в письме отведешь душу. Письмо и стихи — только для Вас и Клавдии Николаевны (ей — сердечный привет Варв<ары> Ник<олаевны> и мой) и для тех немногих, кому захотите сообщить. (Алекс<ею> Серг<еевичу>) — ему тоже искренний прибег). Крепко обнимаю и целую Вас, будем живы и пойдем, куда нам назначено. А Федору Кузьмичу — вечная память, и спасибо ему за все. Пусть не забывает нас, любящих его, если ‘там’ — есть память.
Еще раз целую крепко
Всегда любящий Вас, Р. Иванов.
Иванов-Разумник (наст. фамилия Иванов) Разумник Васильевич (1878—1946) — русский критик, публицист, литературовед, мемуарист.
Письмо А. Белому. Впервые — ‘Russian Literature Triquarterly’, 1978, No 15, с. 365—367. Текст — ГБЛ, ф. 25, карт. 16, ед. хр. 66, л. 60.
Стр. 256. Три года прожили мы с ним ‘стена в стену’…— ср.: ‘Жил он (Сологуб.— A.C.) в 1923—1924 гг. в Царском Селе, стена в стену с нашей квартирой на Колпинской улице, и ежедневно — в ответ на мой условный стук в стену — приходил к нашему послеобеденному чаю’.— Иванов-Разумник Р. В. Писательские судьбы. Нью-Йорк, 1951, с. 11. ‘Позолота — сотрется, свиная кожа — остается’.— Из сказки Г. X. Андерсена ‘Старый дом’ (1848). Варвара Николаевна Иванова (урожд. Оттснберг, 1881—1946) — жена Иванова-Разумника.
Стр. 258. Дмитрий Михайлович Пинес (1891—1937) — литературовед, библиограф. Вольфа — Вольфнла — Вольная философская ассоциация, работавшая в 1919—1923 гг. в Петербурге под председательством А. Белого и при непосредственном участии Иванова-Разумника. Подыши еще немного…— Другой вариант стихотворения см.: СТ., 495 496.
Стр. 259. Клавдия Николаевна Бугаева (Васильева) (1886—1970) — жена Андрея Белого. Алексей Сергеевич Петровский (1881—1958) — переводчик, библиограф, близкий друг Андрея Белого.