Письма разных лет, Соловьев Владимир Сергеевич, Год: 1895

Время на прочтение: 28 минут(ы)

В. С. Соловьев

Письма разных лет

Соловьев В. С. Смысл любви: Избранные произведения
М., ‘Современник’, 1991.

ЕКАТЕРИНЕ ВЛАДИМИРОВНЕ РОМАНОВОЙ

1

27 января 1872 г.

Я много думал о тебе, моя милая Катя, по поводу твоего последнего письма. Я не стану пока ничего говорить о том, что ты собственно разумеешь под той второй дорогой, по которой ты решилась идти, как ты теперь ее разумеешь — это все равно. Важно то, что ты отказалась от первой, обыкновенной дороги, то есть отказалась от того, что составляет всю жизнь для большинства людей — жизнь эгоизма, личных интересов, с глупым призраком счастья как последнею целью. Ты поняла, что это — ложь и зло, что эта жизнь есть смерть. И ты не только это поняла, но твердо решилась избавиться от этой лжи и зла. Таким решением ты уже сделала первый самый трудный и важный шаг к избавлению. Но много еще остается впереди.
Если то, что считается действительною жизнью, есть ложь то должна быть другая, истинная жизнь. Зачаток этой истинной жизни есть в нас самих, потому что если б его не было, то мы удовлетворились бы окружающей нас ложью и не искали бы ничего лучшего. Как если бы мы всегда были в полной темноте и ничего не знали о свете, то мы не жаловались бы на темноту и не искали бы света. Истинная жизнь в нас есть, но она подавлена, искажена нашей ограниченною личностью, нашим эгоизмом. Должно познать эту истинную жизнь, какова она сама в себе, в своей чистоте, и какими средствами можно ее достигнуть. Все это было уже давно открыто человечеству истинным христианством, но само христианство в своей истории испытало влияние той ложной жизни,— того зла, которое оно должно было уничтожить, и эта ложь так затемнила, так закрыла христианство, что в настоящее время одинаково трудно понять истину в христианстве, как и дойти до этой истины прямо самому.
Но кто твердо отрекся от лжи, тот наверно дойдет и до истины. Ты сделала этот первый тяжелый шаг, и я вполне уверен, что ты сама достигнешь цели, хотя много всякой дряни предстоит тебе пройти- но ведь и другая дорога не розами усыпана,— везде одно страдание. Только по настоящей дороге это страдание искупляет и ведет к истине, а страдание ложной жизни бесплодно и бессмысленно.
Прощай, моя дорогая, с истинной любовью твой

Вл. Соловьев.

2

Москва, 31 декабря 1872 г.

Дорогая моя Катя, собираюсь сегодня много говорить с тобою и сначала о самом важном. Меня очень радует твое серьезное отношение к величайшему (по-моему единственному) вопросу жизни и знания — вопросу о религии. Относительно этого твое теперешнее заблуждение (как и почти всех — заблуждение неизбежное сначала) состоит в том, что ты смешиваешь веру вообще с одним из ее видов — с верой детской, слепой, бессознательной, и думаешь, что другой веры нет. Конечно, не много нужно ума, чтобы отвергнуть эту веру — я ее отрицал в 13 лет — конечно, человек, сколько-нибудь рассуждающий, уже не может верить так, как он верил, будучи ребенком, и если это человек с умом поверхностным или ограниченным, то он так и останавливается на этом легком отрицании своей детской веры в полной уверенности, что сказки его нянек или школьные фразы катехизиса составляют настоящую религию, настоящее христианство. С другой стороны, мы знаем, что все великие мыслители — слава человечества — были истинно и глубоко верующими (атеистами же были только пустые болтуны вроде французских энциклопедистов или современных Бюхнеров и Фохтов, которые не произвели ни одной самобытной мысли). Известны слова Бэкона, основателя положительной науки: немножко ума, немножко философии удаляют от Бога, побольше ума, побольше философии опять приводят к Нему. И хотя Бог один и тот же, но, без сомнения, та вера, к которой приводит много философии, есть уже не та, от которой удаляет немножко ума. Не мудрено догадаться, что вера христианина сознательного и мыслящего отличается чем-нибудь от веры деревенской старухи, хотя предмет веры тот же и оба они могут быть настоящими христианами, и само внутреннее чувство веры у них одинаково, но разница в том, что деревенская старуха или вовсе не думает о том, во что верит, или если думает, то в таких представлениях, которые соответствуют ее умственному состоянию, христианин же сознательный, разумно понимая учение христианства, находит в нем разрешение для всех высших вопросов знания — такое богатство и глубину мысли, перед которой жалки все измышления ума человеческого, но для него очевидно, что не он сам вкладывает этот глубокий смысл в христианство, потому что он ясно сознает совершенное ничтожество и бессилие своего ума, своей мысли перед величием и силой мысли божественной. Теперь я не стану объяснять тебе, в чем заключается это божественное содержание христианской идеи, для того, чтобы это было доступно, нужно уже совершить тот ход внутреннего развития, который ты только еще начинаешь — дай Бог тебе его кончить так, как я надеюсь! Теперь же позволь рассказать тебе, как человек становится сознательным христианином.
В детстве всякий принимает уже готовые верования и верит, конечно, на слово, но и для такой веры необходимо если не понимание, то некоторое представление о предметах веры, и действительно ребенок составляет себе такие представления, более или менее нелепые, свыкается с ними и считает их неприкосновенною святынею. Многие (в былые времена почти все) с этими представлениями остаются навсегда и живут хорошими людьми. У других ум с годами растет и перерастает их детские верования. Сначала со страхом, потом с самодовольством одно верование за другим подвергается сомнению, критикуется полудетским рассудком, оказывается нелепым и отвергается Что касается до меня лично, то я в этом возрасте не только сомневался и отрицал свои прежние верования, но и ненавидел их ото всего сердца,— совестно вспоминать, какие глупейшие кощунства я тогда говорил и делал.— К концу истории все верования отвергнуты и юный ум свободен вполне. Многие останавливаются на такой свободе ото всякого убеждения и даже очень ею гордятся, впоследствии они обыкновенно становятся практическими людьми или мошенниками. Те же, кто не способен к такой участи, стараются создать новую систему убеждений на место разрушенной, заменить верования разумным знанием. И вот они обращаются к положительной науке, но эта наука не может основать разумных убеждений, потому что она знает только внешнюю действительность, одни факты, и больше ничего, истинный смысл факта, разумное объяснение природы и человека — этого наука дать отказывается. Некоторые обращаются к отвлеченной философии, но философия остается в области логической мысли, действительность, жизнь для нее не существует, а настоящее убеждение человека должно ведь быть не отвлеченным, а живым, не в одном рассудке, но во всем ее духовном существе, должно господствовать над его жизнию и заключать в себе не один идеальный мир понятий, но и мир действительный. Такого живого убеждения ни наука, ни философия дать не могут. Где же искать его? И вот приходит страшное, отчаянное состояние — мне и теперь вспомнить тяжело — совершенная пустота внутри, тьма, смерть при жизни. Все, что может дать отвлеченный разум, изведано и оказалось негодным, и сам разум разумно доказал свою несостоятельность. Но этот мрак есть начало света, потому что когда человек принужден сказать: я ничто — он этим самым говорит: Бог есть все. И тут он познает Бога — не детское представление прежнего времени и не отвлеченное понятие рассудка, а Бога действительного и живого, который ‘недалеко от каждого из нас, ибо мы им живем и движемся и существуем’. Тогда-то все вопросы, которые разум ставил, но не мог разрешить, находят себе ответ в глубоких тайнах христианского учения, и человек верует в Христа уже не потому только, что в Нем получают свое удовлетворение все потребности сердца, но и потому, что им разрешаются все задачи ума, все требования знания. Вера слуха заменяется верой разума, как самаряне в Евангелии: ‘уже не по твоим речам веруем, но сами поняли и узнали, что Он истинный спаситель мира, Христос’.
И так ты видишь, что человек относительно религии при правильном развитии проходит три возраста: сначала пора детской или слепой веры, затем вторая пора — развитие рассудка и отрицание слепой веры, наконец, последняя пора веры сознательной, основанной на развитии разума. Ты теперь находишься во втором возрасте, дай Бог, чтобы дошла до третьего <...>

3

19 июня, 1873, дер. Окосово

<...>В одном из твоих писем (от 7-го мая этого года) ты писала, между прочим, что целью своей жизни ты поставила основать народную школу, так как и ‘несколько человек, освобожденных от того страшного невежества, в котором находится весь русский народ,— много значит, когда есть так мало выведенных из этой ужасной темноты’. Я предполагаю, что ты вполне серьезно думаешь об этом деле, и потому хочу поговорить с тобой о нем. Не буду касаться различных практических условий для осуществления этого намерения, скажу только несколько слов о самой цели ‘Вывести народ из ужасной темноты’. В чем ты полагаешь темноту и где ты видишь свет? Ты, конечно, понимаешь, что уменье читать, писать и считать не есть еще просвещение, важно что читать. А что можно предложить теперь? Современную литературу? Если ты не знаешь, то я тебе скажу, что нельзя найти лучшего средства для умственного опошления и нравственного развращения, как современная литература. Народ имеет здравый смысл и сразу поймет, в чем сущность современного просвещения, а сущность эта, как бы она ни прикрывалась, состоит в отрицании всякого духовного, нравственного начала и в утверждении одной животной природы. Вся мудрость века сего сводится к очень простому положению: человек есть скот.
Вот тот свет, которым мы можем просветить наш темный народ! Правда, нравственное состояние этого народа очень низко, он упал почти до скота, но пока он сохраняет великое понятие о ‘грехе’, пока он знает, что человек не должен быть скотом, до тех пор остается возможность подняться, но когда его убедят, что он по природе своей есть скот, и следовательно, живя скотски, поступает лишь соответственно своей природе, тогда исчезнет всякая возможность возрождения. Слава Богу, что этого никогда не случится и что проповедники скотства не имеют никакого влияния на народ.
Как бы то ни было, прежде чем думать о просвещении других, нужно самому обладать светом, по крайней мере, знать, где он. А знаешь ли ты это? В следующем же письме ты спрашиваешь себя: ‘неужели я останусь в этой ужасной темноте?’
Итак, ты видишь, что нам с тобой еще очень далеко до выведения русского народа из темноты: мы еще и того не знаем, где темно и где светло <...>

4

Москва, 2 августа 1873 г.

Только что отправил жалобу на твое молчание, дорогой мой друг Катя, как получил твое письмо, обрадовавшее меня бесконечно. (Ты, однако, не думай, чтоб я выказывал свою радость: при получении твоих писем я изображаю собою олицетворенное равнодушие. Вообще я становлюсь гораздо сдержаннее, даже начинаю лукавствовать, уверяю тебя: хочу быть мудр аки змий и незлобив аки голубь.) Что касается наших отношений, то, хочешь ли ты или не хочешь, я дал и еще даю тебе то слово, о котором говоришь. Способен ли я обмануть, это окажется в будущем, на деле, говорить же об этом нечего.
Постараюсь лучше ответить тебе, насколько это возможно в одном письме, на вопрос твой о моей цели и моих занятиях. С тех пор, как я стал что-нибудь смыслить, я сознавал, что существующий порядок вещей (преимущественно же порядок общественный и гражданский, отношения людей между собою, определяющие всю человеческую жизнь), что этот существующий порядок далеко не таков, каким должен быть, что он основан не на разуме и праве, а напротив, по большей части на бессмысленной случайности, слепой силе, эгоизме и насильственном подчинении. Люди практические хотя и видят неудовлетворительность этого порядка (не видеть ее нельзя), но находят возможным и удобным применяться к нему, найти в нем свое теплое местечко, и жить, как живется. Другие люди, не будучи в состоянии примириться с мировым злом, но считая его, однако, необходимым и вечным, должны удовольствоваться бессильным презрением к существующей действительности, или же проклинать ее la лорд Байрон. Это очень благородные люди, но от их благородства никому ни тепло, ни холодно. Я не принадлежу ни к тому, ни к другому разряду. Сознательное убеждение в том, что настоящее состояние человечества не таково, каким быть должно, значит для меня, что оно должно быть изменено, преобразовано. Я не признаю существующего зла вечным, я не верю в черта. Сознавая необходимость преобразования, я тем самым обязываюсь посвятить всю свою жизнь и все свои силы на то, чтобы это преобразование было действительно совершено. Но самый важный вопрос: где средства! Есть, правда, люди, которым вопрос этот кажется очень простым и задача легкою. Видя (впрочем, весьма поверхностно и узко) неудовлетворительность существующего, они думают сделать все дело, выбивая клин клином, т. е. уничтожая насилие насилием же, неправду неправдою, кровь смывая кровью, они хотят возродить человечество убийствами и поджогами. Это, может быть, очень хорошие люди, но весьма плохие музыканты. Бог простит им, не ведают бо, что творят. Я понимаю дело иначе. Я знаю, что всякое преобразование должно делаться изнутри — из ума и сердца человеческого. Люди управляются своими убеждениями, следовательно, нужно действовать на убеждения, убедить людей в истине. Сама истина, т. е. христианство (разумеется, не то мнимое христианство, которое мы все знаем по разным катехизисам),— истина сама по себе ясна в моем сознании, но вопрос в том, как ввести ее во всеобщее сознание, для которого она в настоящее время есть какой-то monstrum — нечто совершенно чуждое и непонятное. Спрашивается прежде всего: от чего происходит это отчуждение современного ума от христианства? Обвинять во всем человеческое заблуждение или невежество — было бы очень легко, но и столь же легкомысленно. Причина глубже. Дело в том, что христианство, хотя безусловно-истинное само по себе, имело до сих пор вследствие исторических условий лишь весьма одностороннее и недостаточное выражение. За исключением только избранных умов, для большинства христианство было лишь делом простой полусознательной веры и неопределенного чувства, но ничего не говорило разуму, не входило в разум. Вследствие этого оно было заключено в несоответствующую ему, неразумную форму и загромождено всяким бессмысленным хламом. И разум человеческий, когда вырос и вырвался на волю из средневековых монастырей, с полным правом восстал против такого христианства и отверг его. Но теперь, когда разрушено христианство в ложной форме, пришло время восстановить истинное. Предстоит задача: ввести вечное содержание христианства в новую соответствующую ему, т. е. разумную безусловно, форму. Для этого нужно воспользоваться всем, что выработано за последние века умом человеческим: нужно усвоить себе всеобщие результаты научного развития, нужно изучить всю философию. Это я делаю и еще буду делать. Теперь мне ясно, как дважды два четыре, что все великое развитие западной философии и науки, по-видимому равнодушное и часто враждебное к христианству, в действительности только вырабатывало для христианства новую, достойную его форму. И когда христианство действительно будет выражено в этой новой форме, явится в своем истинном виде, тогда само собой исчезнет то, что препятствует ему до сих пор войти во всеобщее сознание, именно его мнимое противоречие с разумом. Когда оно явится, как свет и разум, то необходимо сделается всеобщим убеждением,— по крайней мере, убеждением всех тех, у кого есть что-нибудь в голове и в сердце. Когда же христианство станет действительным убеждением, т. е. таким, по которому люди будут жить, осуществлять его в действительности, тогда очевидно все изменится. Представь себе, что некоторая хотя бы небольшая часть человечества вполне серьезно, с сознательным и сильным убеждением будет исполнять в действительности учение безусловной любви и самопожертвования,— долго ли устоит неправда и зло в мире! Но до этого практического осуществления христианства в жизни пока еще далеко. Теперь нужно еще сильно поработать над теоретической стороной, над богословским вероучением. Это мое настоящее дело. Ты, вероятно, знаешь, что я этот год буду жить при духовной академии для занятий богословием. Вообразили, что я хочу сделаться монахом и даже думаю об архиерействе. Нехай — я не разуверяю. Но ты можешь видеть, что это вовсе не подходит к моим целям. Монашество некогда имело свое высокое назначение, но теперь пришло время не бегать от мира, а идти в мир, чтобы преобразовать его.
Ты понимаешь, мой друг, что с такими убеждениями и намерениями я должен казаться совсем сумасшедшим, и мне поневоле приходится быть сдержанным. Но меня это не смущает: ‘безумное Божие умнее мудрости человеческой’.
Прощай, моя дорогая. С надеждой на свидание всегда твой

Вл. Соловьев.

Позабыл о портрете. Если сохранился негатив в фотографии, то пришлю тот, про который говоришь. А то сниму другой.

КНЯЗЮ ДМИТРИЮ НИКОЛАЕВИЧУ ЦЕРТЕЛЕВУ

5

London, 22 августа (3 сентября) 1875 г.
Не знаю, дорогой друг, получил ли ты мое письмо из Варшавы, из Лондона же не писал до сих пор, потому что все надеялся сообщить что-нибудь интересное из области спиритизма, но надеялся напрасно. На меня английский спиритизм произвел точно такое же впечатление, как на тебя французский: шарлатаны с одной стороны, слепые верующие — с другой, и маленькое зерно действительной магии, распознать которое в такой среде нет почти никакой возможности. Был я на сеансе у знаменитого Вильямса и нашел, что этот фокусник более наглый, нежели искусный. Тьму египетскую он произвел, но других чудес не показал. Когда летавший во мраке колокольчик сел на мою голову, я схватил вместе с ним мускулистую руку, владелец которой духом себя не объявил. После этого остальные подробности мало интересны. Являвшийся Джон Кинг так же похож на духа, как я на слона. Вчера был я на сборище здешнего спиритуалистического общества и познакомился между прочим с известным Круксом и с его медиумом — бывшей мисс Крукс, а ныне миссис Конор… Во всяком случае не лишено остроумия сделанное мистером Круксом заявление, что он относительно являвшейся ему Кэти Кинг ‘вполне признает реальность феноменов, но отказывается указать их действительную причину’.
Через неделю в спиритическом обществе будет test-seanse при свете, но с тем же В., который, по-видимому, был несколько сконфужен моими открытиями в прошлый раз. Если он сверх ожидания покажет что-нибудь интересное, то сообщу.

6

[1883]

Милый друг Дмитрий!
Я нахожусь не только в российском государстве, но и на самом его пупке1. Дальнейшие мои движения совершенно неизвестны. Хотелось бы побывать в Липягах, по первому снегу, т. е. в ноябре.
Препирательства мои в ‘Руси’ любопытны более в смысле этнографическом, т. е. со стороны нравов и обычаев, господствующих на всероссийском пупке. Расскажу при свидании. Впрочем, слава Богу, великий спор не подал повода к маленькой ссоре. Я. объявил Аксакову, что прекращаю у него свои церковные статьи, но обещал ему что-нибудь другое2. Вообще, куда я денусь и к чему приткнусь,— не знаю. Здоровье мое тоже плоховато. Впрочем, я не унываю и стараюсь подражать птицам небесным. Прежде у меня были кое-какие страсти, но теперь они перешли из глубины на поверхность и превратились в припадки мелкой раздражительности. Надеюсь и от этого скоро избавиться. Зато с исчезновением страстей у меня развился ужасный порок — физическая леность, которая совершенно меня одолевает. Величайших мучений стоило мне подняться из Красного Рога3, а теперь никак не могу решиться покинуть Москву, хотя делать мне здесь нечего. Во всяком случае,— до недалекого свидания. Будь здоров. Сердечный поклон кн. Варваре Семеновне.

Твой Влад. Соловьев.

7

Петербург, 20 июля 93 г.

Милый друг Дмитрий!
Спешу, во-первых, несколько утешить тебя относительно положения дела. Об издании писем Толстого нет и речи, а предположительно только воспользоваться некоторою частью их для книги о Толстом (вроде аксаковской биографии Тютчева). С. П., действительно, очень спешила с этим делом, но теперь оно, отчасти по моему внушению, отсрочено4.
Что письма умерших не должны печататься против их воли — об этом нет спора, а так как, с другой стороны, и ты сам не утверждаешь, чтобы воля Толстого в данном случае сводилась к безусловному запрещению печатать что бы то ни было из его Nachlass’a, то значит, весь вопрос в выборе. Относительно писем, писанных к Софии Андреевне, выбор был ее дело, и она его в значительной степени исполнила. Сколько раз мне самому приходилось быть при этом исполнительным орудием — таскать в камин пачки писем, и тут же графиня откладывала другие и вырезала из них ножницами кусочки, говоря, что эти письма нужно напечатать, но необходимо уничтожить некоторые собственные имена. Такие письма с вырезанными именами я не могу считать случайно сохранившимися: очевидно, они были прямо предназначены для печати самою графинею. И я полагаю, что С. П. и ты достаточно были близки к обоим умершим, чтобы взять на себя докончить это дело в желательном смысле без нарушения их воли. Что касается до отношения ‘Московских ведомостей’ и К к предполагаемому изданию, то я не разделяю твоих опасений. Со стороны политической Толстой был разумный и справедливый консерватор, конечно, этой компании было бы приятнее, если бы он был консерватор неразумный и несправедливый, но все-таки я не вижу, какую они для себя выгоду могли бы найти в посмертных нападениях на писателя с такою бесспорно-почтенною репутацией, как Толстой. Конечно, опять-таки все зависит от выбора писем, и мне кажется, тебе не следует устраняться безусловно от этого дела. Дальнейший разговор о нем отлагаю до свидания или до другого письма, чтобы не задерживать настоящее. Ты получишь его, когда меня уже будут качать морские волны. Я еду через Швецию в Шотландию и Бретань. Предпринял это морское путешествие по совету специалиста-медика, к которому обращался ради неврастении, одолевшей меня с конца этой зимы. Телеграфируя тебе о свидании осенью, я разумел осень позднюю, но и она уже не за горами. Если погибну в пучине морской, не поминай лихом. Я на всякий случай приготовился: помирился с братом Всеволодом, возобновил дружеские отношения с N. и жал руку Страхова на похоронах и Победоносцева на свадьбе. Вероятнее же, однако, что, несмотря на все это, мы еще увидимся.
Будь здоров. Очень кланяюсь кн. Варваре Семеновне и Екатерине Федоровне.

Твой Влад. Соловьев.

АЛЕКСАНДРУ АЛЕКСЕЕВИЧУ КИРЕЕВУ

8

[1883]

<...>Я пишу для Вас статейку о народности1. Не знаю, как Вам она покажется. Я признаю народность как положительную силу, служащую вселенской (сверхнародной) идее. Чем более известный народ предан вселенской (сверхнародной) идее, тем сам он сильнее, лучше, значительнее. Поэтому я решительный враг отрицательного национализма или народного эгоизма, самообожания народности, которое в сущности так же отвратительно, как и самообожание личности. Я принимаю вторую заповедь безусловно: не сотвори себе кумира, ни всякого подобия etc. A староверы славянофильства (к которым Вы не принадлежите) делают из народности именно кумира и возносят перед ним свой фимиам многословных и малосодержательных фраз. Хотя бы они подумали о том, что это вовсе не оригинально,— они, которые так хлопочут о самобытности. Что может быть менее самобытно, менее оригинально, менее народно, как эти вечные толки 6 самобытности, оригинальности, народности, которым предаются патриоты всех стран? Не хотят понять той простой вещи, что для показания своей национальной самобытности на деле нужно и думать о самом этом деле, нужно стараться решить его самым лучшим, а никак не самым национальным образом. Если национальность хороша, то самое лучшее решение выйдет и самым национальным, а если она не хороша, так черт с нею. А то вдруг выскакивают патриоты и требуют, чтобы, например, церковный вопрос решался не ad majorem Dei,— a ad majorem Russiae gloriam {Не к вящей славе Господней, а к вящей славе России (лат.).— Ред.}, не на религиозной и теологической почве, а на почве национального самомнения. В этом случае, пожалуй, вспомнишь, что ‘патриот’ рифмует с ‘идиот’.
Я, кажется, начинаю браниться, а это противно моим правилам. Значит, нужно остановиться. Впрочем, я уверен, что если не с формой, то с сущностью моих суждений и Вы согласны. В статье форма другая.
Будьте здоровы.

Преданный вам Влад. Соловьев.

9

[1883]

Многоуважаемый Александр Алексеевич!

Конечно, Вы можете зачеркнуть фразу о Данилевском, но в таком случае и сказанное о Леонтьеве нужно изменить. Предоставляю это сделать Вам самим.
Меня очень радует Ваше согласие с моими основными взглядами, но напрасно Вы думаете, что наше воззрение есть общее славянофильское, по крайней мере Аксаков решительно открещивается от меня, да и Вас не одобряет3.
Тем хуже для него.
Александр Алексеевич! Мне минул 31 год, и я начинаю, тяготиться своей праздностью, не придумаете ли Вы мне какого-нибудь практического занятия (кроме профессорского, ибо я к нему не желаю возвращаться)?
Здесь Л. Толстой печатает новую книгу под названием ‘В чем моя вера?’ Один мой приятель, прочитавший ее в корректуре, говорит, что ничего более наглого и глупого он никогда не читал. Сущность книги — в ожесточенной полемике против идеи бессмертия души, против церкви, государства и общественного порядка — все это во имя Евангелия.
Ап. Павел называется ‘полоумным каббалистом’, совершенно исказившим христианство.
Конечно, эта книга будет запрещена, что не помешает ее распространению в публике, но сделает невозможным ее опровержение в печати.
Будьте здоровы.

Преданный Вам Влад. Соловьев.

НИКОЛАЮ НИКОЛАЕВИЧУ СТРАХОВУ

10

1884 г. Январь 13

Многоуважаемый Николай Николаевич!
Примите мою запоздалую благодарность за присланную книжку, а также (как от читателя) за две Ваши прекрасные статейки о Тургеневе и о ‘Вечерних огнях’. Что касается биографии, то сам я Вас за нее бранить не буду, так как прочел ее в одну ночь с большим удовольствием, но слышал, что многие ею недовольны якобы за сухость1. Я этого не нахожу. Вообще же мне кажется несправедливым хватать людей за горло и требовать от них того, чего они вовсе не имеют в виду давать. Если бы Вы хотели свободно на досуге написать полную всестороннюю биографию Достоевского, тогда можно было бы от Вас требовать, чтобы Вы соблюдали должную пропорцию между внешнею жизнью и внутренним значением Достоевского в истории русской мысли и словесности, которое у Вас действительно не выступает с достаточной рельефностью. Но Вы хотели только собрать личные литературно-житейские воспоминания (и должны были их собрать поскорее, к сроку) — с этой точки зрения я Вас и читал и остался доволен. К тому же в полном издании Ваши воспоминания сопровождаются письмами Самого Д., которых я не читал, но которые, наверно, много восполняют Ваш очерк <...>

11

Март 2 1884

<...>Вы желаете знать о моих занятиях. Печатаю две книжки: 1) о Достоевском, часть которой вновь написана, и 2) ‘О религиозных основах жизни’2 — об остальных своих трудах умолчу, так как они еще лежат в портфеле с позолоченной надписью: сборник неоконченного (d’inachev).
С тем, что Вы пишете о Достоевском и Л. Н. Толстом, я решительно не согласен. Некоторая непрямота или неискренность (так сказать, сугубость) была в Достоевском лишь той шелухой, о которой Вы прекрасно говорите, но он был способен разбивать и отбрасывать эту шелуху, и тогда оказывалось много настоящего и хорошего. А у Л. Н. Толстого непрямота и неискренность более глубокие,— но я не желаю об этом распространяться: во-1-х, ввиду Ваших чувств к нему, во-2-х, ввиду Великого поста, и в-3-х, ввиду заповеди: не судите, которую я продолжаю понимать в нравственном, а не в юридическом смысле. Впрочем, помимо личностей, я должен несколько дополнить Ваше общее положение, что все дело в том, чтобы мысль была проведена в жизнь, воплощена в действительности. Мне кажется, нужно еще знать, достойна ли мысль воплощения? А то если мне придет в голову мысль пройтись колесом перед малознакомым обществом или хватать ноги танцующих дам, то я прекрасно сделаю, если воздержусь от воплощения такой мысли. Вот и Вы, например, теперь меня, наверно, ругаете за вздор, который я Вам пишу, а ведь я это пишу совершенно искренно. Простите, будьте здоровы и до скорого свидания непременно.

Весь Ваш Влад. Соловьев.

12

12 апр. 87.

Клянусь Вам физикою, дорогой и многоуважаемый Николай Николаевич, что, упрекая Вас в лукавстве, я имел в виду единственно только то, в чем Вы и сами признаетесь в своем последнем письме, т. е. соединение известных умолчаний с употреблением (без оговорок) обычных религиозных выражений для мыслей иного рода. Вот и все — ни плюи, ни моень {ni plus, ni moins (фp.).— ни более, ни менее.— Ред.}. Поэтому я был справедливо огорчен Вашим несправедливым огорчением. Ждал, для ответа, возвещенного Вами Кутузова3, но не дождался, и отвечаю накануне своего отъезда в Воробьевку.
Вы хорошо знаете, что Вы лично для меня милее всех спиритических quasi чертей и медиумов, перемноженных друг на друга и возведенных в степень безграмотности проф. Вагнера. Поэтому Вы не примете за личную обиду, если я сочту себя вправе отнестись к Вашей антиспиритуалистической аргументации так же, как Вы отнеслись к доводам Ваших противников. Спириты говорят: спорьте с нами на нашей почве, на почве медиумических фактов. Но Вы находите эту почву нетвердою и отказываетесь на нее вступить. Ведь это, конечно, не значит, что Вы вообще отрицаете факты, если отвергаете всякую эмпирию: вы только находите, что те факты, на которые ссылаются спириты, должны быть признаны заранее недостоверными, потому что они противоречат истинам высшего порядка, истинам сверхэмпирическим. Подобным же образом и я не хочу идти на Вашу почву механической физики не потому, чтобы вообще отрицал физику или отвергал всякое значение у механической стороны мироздания, а лишь потому, что утверждения Ваши на этой почве (напр., вечность материи) должны быть заранее признаны недостоверными, потому что противоречат истинам высшего порядка, истинам сверхфизическим. Вы обусловливаете достоверность факта сообразностью его с механическою системой мира, а я эту систему могу допустить лишь настолько, насколько она уживается с высшими истинами религиозно-метафизическими. Вы спорите не против опыта или наблюдения, а против того, чтобы все вопросы решались безапелляционно опытом или наблюдением. Я спорю не против математики или физики, а против законности их применения в известных случаях. Вы знаете, что вольнодумцы IV и V века, за ними французские энциклопедисты прошлого столетия, а наконец и наш непременный Колумб всех открытых Америк Л. Н. Толстой, оспаривали догмат Троицы на основании арифметики: один не три, и три не один. Не в обиду Вам будь сказано, когда во имя физики Вы отрицаете чудеса, например, безвредное падение человека с большой высоты, то Вы рассуждаете почти так же плохо, как Л. Н. Толстой. Я вполне понимаю, что, уважая Бутлерова как хорошего ученого-эмпирика, Вы, однако, считаете его спиритические опыты не настоящими, а призрачными. Позвольте и мне, признавая Вас превосходным мыслителем, отнести Ваши аргументы против чудес не к настоящей, а к призрачной логике. Находить, что известный мыслитель или ученый вследствие односторонней точки зрения впадает в ошибочные заключения — в этом нет обиды. Но когда мне ставят такую дилемму: или отрекись от всего сверхъестественного в пользу профессора Вагнера, или признай себя ему подобным и в порыве необразования отвергай арифметику — тогда я прежде всего кричу: караул! И если, не ограничившись сим восклицанием, присоединяю к нему длинный комментарий, то это есть уже явный знак особой любви и уважения. Вы упрекаете меня за обращение к авторитетам. Я никогда не ссылался на них (даже на авторитет Н. Я. Грота), как на окончательную инстанцию. Не могу, однако, скрыть своего удивления, что Вы столь решительно признаете невеждами или дураками многочисленных лиц как богословского, так и философского сословия, коим свет современной науки отнюдь не препятствует искренне верить в предметы чудесные и супранатуральные. Если Вы внешнему авторитету предпочитаете внутренний, то обопрусь и на самого себя. Я не только верю во все сверхъестественное, но, собственно говоря, только в это и верю. Клянусь четой и нечетой, с тех пор, как я стал мыслить, тяготеющая над нами вещественность всегда представлялась мне не иначе, как некий кошмар сонного человечества, которого давит домовой. Однако, дабы не предаваться парению ума, обратимся к текущему. Так как Вы не написали мне о себе, то я сделаю это вместо Вас, т. е. напишу Вам о себе (каламбуры прямо из ‘Логики’ Гегеля). Я прочел две публичных лекции ‘Славянофильство и русская идея’, чем доставил 2 000 р. студентам и большое неудовольствие московской публике. Сам же я, хотя по болезни и другим обстоятельствам читал плохо, однако доволен и тем, что пришлось в Москве, ‘сем сердце России’, заявить свою идею, а также и тем, что ей ничего не могли противопоставить, кроме голого неудовольствия,— признак, что будущее за нею.
Первый том моей ‘Теократии’ напечатан, и если Вы в мае будете в Петербурге, то получите его4.
Будьте здоровы и malgr tout {несмотря ни на что (фр.).Ред.} верьте в дружескую любовь и уважение душевно преданного Вам

В. Соловьева.

13

Москва. Пречистенка, д. Лихутина. 10 ноября 87

<...>Из умолчания Вашего о ‘России и Европе’ заключаю (быть может, ошибочно), что мой разбор этой книги не представляется Вам особенно желательным. Я, со своей точки зрения, считаю его нужным, не настолько однако ж, чтобы пренебрегать дружеским взглядом.
Но войдите в мое положение с другой стороны. Духовные журналы для меня закрыты окончательно и безусловно. Всякое положительное развитие моих мыслей сводится на проповедь Вселенской Церкви и примирения с папством, чего ни один светский журнал, ни назадняческий, ни напредняческий, допустить не может, не говоря уже о цензуре. Остается, следовательно, излагать отрицательную или критическую сторону своих мыслей. Но, помимо запретной духовной сферы, что же могу я взять объектом своей критики? Мракобесие? Но относительно его я не пойду дальше упомянутого ‘доброго начала’. Значит, кроме славянофильства вообще и Данилевского в частности, никакой пищи для моей критики не найдется. Если бы Вы в ‘Борьбе с Западом’ противупоставили сему Западу что-нибудь определенно-восточное, то я вместо Данилевского посвятил бы статью Вам, теперь же придется говорить о Вашей книге только в связи с ‘Россией и Европой’5. Разумеется, Вы по тонкости и широте ума неизмеримо выше своего покойного друга (так же как и живого божка, что на Девичьем поле6), но он (покойный) соорудил некоторое неуклюжее здание, которое стоит на моей дороге. Тем не менее я не стал бы писать отдельной статьи, если бы мог писать или издавать что-нибудь другое. Вот Вам мое объяснение по сему предмету. Быть может, оно было излишнее. Во всяком случае ‘примите его с таким же чистосердечием, с каким оно написано’, и не забывайте истинно любящего Вас

Влад. Соловьева.

14

6 дек. 1887. Москва, Пречистенка, д. Лихутина

Дорогой и глубокоуважаемый Николай Николаевич!

Маленькое недоразумение относительно ‘России и Европы’ произошло по Вашей обмолвке. Я помню несомненно, что Вы говорили о четвертом издании, причем я недоумевал: когда же было третье?7 Впрочем, может быть, это окажется предзнаменованием, и моей статье придется в самом деле ждать 4-го издания. Как знать?
Все мы под цензурой ходим! Вот и Афанасий Афанасьевич попался. Третий выпуск ‘Вечерних огней’ задержали. Через три недели Афанасий Афанасьевич поехал в цензурный комитет, там ему показывают фразу в предисловий: ‘Последние годы я перестал печатать свои стихи и в ‘Русском вестнике’ по несогласию с редакцией в эстетических взглядах’. Потребовали зачеркнуть эту фразу, как бросающую тень на память Каткова. Я, кажется, Вам писал, что на выставке рафаэлевских картонов была снята картина, изображающая Христа, дающего ключи апостолу Петру.
Что у Вас в университете? У нас все благополучно. Третьего дня в публичном концерте студенты побили главного субинспектора Б., а вчера в самом университете выгнали попечителя и избили полицейских. Сегодня университет оцеплен войсками.
Возвращаясь к моему разбору ‘России и Европы’, я должен возразить на Ваши предварительные замечания. Национальность есть факт, который никем не игнорируется. Но в славянофильских теориях мы имеем дело не с национальностью, а с национализмом. Это, пожалуй, тоже факт — на манер чумы или сифилиса. Смертоносность сего факта особенно стала чувствительна в настоящее время, и противодействие ему вполне своевременно и уместно. Как я уже Вам писал, мне поневоле придется ограничиться отрицательною критикой, так как положительная сторона дела и нецензурна, и нелиберальна, впрочем, я излагаю ее довольно полно в оканчиваемой теперь французской книге. La Russie et l’Eglise Universelle..
Само собою разумеется, что ничего оскорбительного для памяти Н. Я. Данилевского (вроде глупой брани Тимирязева) в моем разборе не будет, и из дружбы к Вам постараюсь исключить или смягчить все резкое относительно самих идей и воззрений, излагаемых в ‘России и Европе’. Очень буду Вам благодарен, если пришлете свою статью, я за последние два года не получал ‘Славянских известий’. Если хотите, в случае печатания моего разбора в ‘Вестнике Европы’, я распоряжусь, чтобы Вам присылали корректуры, и предоставлю Вам исправлять все для Вас неприятное по отношению к памяти Н. Я. Не сомневаюсь, что Вы сделаете подобные исправления или смягчения так добросовестно и умело, что моя статья от этого только выиграет.
Что сказать Вам о себе? Во-первых, я так ужасно простудился, что представляю в одном лице и Осипа, и Архипа. Сижу дома и, однако, работаю не так много, как желал бы: гости, переписка непрерывная, а также и болезненное состояние мешают налечь на дело, как следует. Тем не менее кончаю ‘La Russie’, начинаю ‘Россию и Европу’, а время от времени балуюсь со вторым томом ‘Теократии’.
Провел целый день с Кутузовым. Вы, вероятно, его уже видели — что касается до другого нашего приятеля, то Ваше изображение его имеет высокохудожественное достоинство, но в нем (т. е. в Вашем изображении) есть некоторый несправедливый постулат9. Вы говорите между прочим о ‘полу-мыслях’ и ‘полу-планах’, ставя одинаково в упрек и то, и другое. А мне кажется ясно, что если уже у человека нет полных мыслей (что не от его воли зависит), то полу-планы составляют для него большое счастие и единственное спасение. А то если бы при полумыслях да полные планы, что ж бы из этого вышло?
Приводить ли печальные примеры? Некто, имея полумысль о чернилах как только о жидкости, составил полный план этою жидкостью умыться — и превратился в арапа. Другой некто, имея полу-мысль о браке, составил и осуществил полный план женитьбы: вследствие чего и удавился, оставив осиротевшую жену и младенца. Однако я, кажется, впадаю в allotria {бессмыслица (нем.).Ред.}. Припишите это лихорадочному состоянию.
Будьте здоровы и верьте в мою искреннюю и неизменную привязанность к Вам.

Влад. Соловьев.

ВАСИЛИЮ ВАСИЛЬЕВИЧУ РОЗАНОВУ

15

28 ноября 1892. Москва, Пречистенка, д. Лихутина

Многоуважаемый Василий Васильевич!
Пользуюсь первою свободною минутой, чтобы ответить на Ваше любезное письмо. Разумеется, я ничего не имею против напечатания Вами касающихся меня писем покойного К. Н. Леонтьева. Быть может, я отыщу несколько его писем ко мне, весьма интересных, и тогда пришлю их в Ваше распоряжение.
Из замечаний Ваших по поводу вероисповедного вопроса я вижу, что моя действительная точка зрения по этому предмету осталась Вам неизвестною. Если когда-нибудь Бог приведет встретиться, то в разговоре это можно будет сделать и легче, и скорее. А пока намекну в словах на сущность дела. Ввиду господствующей у нас, частию фальшивой, а частию благоглупой и во всяком случае нехристианской, папофобии, я считал и считаю нужным указывать на положительное значение самим Христом положенного камня Церкви, но я никогда не принимал его за саму Церковь,— фундамент не принимал за целое здание. Я также далек от ограниченности латинской, как и от ограниченности византийской, или аугсбургской, или женевской. Исповедуемая мною религия Св. Духа шире и вместе с тем содержательнее всех отдельных религий: она не есть ни сумма, ни экстракт из них, как целый человек не есть ни сумма, ни экстракт своих отдельных органов.
Этот, намек, хотя и темный, убедит Вас, по крайней мере, в том, что Ваши замечания, справедливы они или нет сами по себе, во всяком случае, не имеют никакого отношения к моему образу мыслей. В надежде на возможность более пространного объяснения в будущем, остаюсь с совершенным почтением.

Ваш покорный слуга Влад. Соловьев.

МИХАИЛУ МАТВЕЕВИЧУ СТАСЮЛЕВИЧУ

16

<нач. 1893>

Дорогой и глубокоуважаемый Михаил Матвеевич, посланная мною Вам вчера статья требует некоторого объяснения. Восходя к причинам отдаленным, я должен сказать, что автор разбираемой книги вместе с своим старшим братом — мои первые друзья детства, отрочества и юности1. Особенно средний из этих возрастов крепко связал нас общими опасностями и утехами. Учились мы розно, но летнее время проводили вместе в подмосковном селе Покровском-Глебове-Стрешневе, где наши родители в продолжение многих лет жили на даче. Цель нашей деятельности за это время состояла в том, чтобы наводить ужас на Покровских обывателей, в особенности женского пола. Так, например, когда дачницы купались в протекающей за версту от села речке Химке, мы подбегали к купальням и не своим голосом кричали: ‘Пожар! Пожар! Покровское горит!’ Те выскакивали в чем попало, а мы, спрятавшись в кустах, наслаждались своим торжеством. А то мы изобретали и искусно распространяли слухи о привидениях и затем принимали на себя их роль. Старший Лопатин (не философ), отличавшийся между нами физической силою и ловкостью, а также большой мастер в произведении диких и потрясающих звуков, сажал меня к себе на плечи верхом, другой брат надевал на нас обоих белую простыню, и затем эта необычайного вида и роста фигура, в лунную ночь, когда публика, особенно дамская, гуляла в парке, вдруг появлялась из смежного с парком кладбища и то медленно проходила в отдалении, то устремлялась в самую середину гуляющих, испуская нечеловеческие крики. Для других классов населения было устроено нами пришествие антихриста. В результате мужики не раз таскали нас за шиворот к родителям, покровский священник, не чуждый литературе, дал нам прозвище ‘братьев-разбойников’, которое за нами и осталось, а жившие в Покровском три актрисы, г-жи Собещанская, Воронова и Шуберт, бывшие особым предметом моих преследований, сговорились меня высечь, но, к величайшему моему сожалению, это намерение почему-то не было исполнено. Впрочем, иногда наши занятия принимали научное направление. Так, мы усиленно интересовались наблюдениями над историей развития земноводных, для чего в особо устроенный нами бассейн напускали множество головастиков, которые, однако, от неудобства помещения скоро умирали, не достигнув высших стадий развития. К тому же свою зоологическую станцию мы догадались устроить как раз под окнами кабинета моего отца, который объявил, что мы сами составляем предмет для зоологических наблюдений, но что ему этим заниматься некогда. Тогда мы перешли к практическому изучению географии, и моей специальностью было исследовать течение ручьев и речек и глубину прудов и болот, причем активная роль моих товарищей состояла, главным образом, в обращении к чужой помощи для извлечения меня из опасных положений. Однако я увлекаюсь воспоминаниями, пора от отдаленного перейти к ближайшему. Автор трактата о свободе воли, один из бывших братьев-разбойников, а ныне профессор философии в Московском университете, человек действительно мыслящий и даровитый, но, как свойственно почти всем авторам, он сильно преувеличивает значение своего произведения (нечто подобное случилось даже с автором неба и земли, который по сотворении всемирной махины объявил ее тоб-меод — весьма хорошею, тогда как для беспристрастного взгляда за нею можно признать только среднее достоинство). Как бы то ни было, Лопатин огорчен невниманием печати к его труду, и я ради старой дружбы решил его в этом по возможности утешить. Но я не желал бы другу моего детства жертвовать интересами друга моего мужества, т. е. ‘Вестника Европы’, а потому если Вы находите сюжет слишком сухим, отвлеченным и для неспециалистов неинтересным, то я не сочту за обиду, если Вы возвратите мне статью, которую я в таком случае передам в ‘Вопросы философии и психологии’, а Вам постараюсь приготовить к мартовской книжке статью на тему моей заметки о главном условии прогресса. Буду ждать Вашего извещения <...>

Преданный Вам Влад. Соловьев.

17

(Июль) 1895

Дорогой и глубокоуважаемый Михаил Матвеевич, пребывая в трудах и болезнях, едва наконец собрался написать Вам, но я до сих пор не собрался также и двинуться из Петербурга. Только сегодня, узнав, что мои казармы подлежат ремонту, решился я — соединяя этот ремонт с своим собственным — ехать в Финляндию дней на 10. Я думаю, что в моем предстоящем некрологе, а также в посвященной мне книжке биографической библиотеки Павленкова будет между прочим сказано: ‘Лучшие зрелые годы этого замечательного человека протекли под гостеприимною сенью казарм кадрового батальона лейб-гвардии резервного пехотного полка, а также в прохладном и тихом приюте вагонов царскосельской железной дороги’. Вы, может быть, сомневаетесь, что я попаду в биографическую библиотеку Павленкова между Катковым и Магометом? Я тоже не совсем в этом уверен, а потому и прилагаю все старания, чтобы сего достигнуть <...>

Душевно преданный Влад. Сол.

ПРИМЕЧАНИЯ

Эпистолярное наследие — наименее известная и наименее изученная часть творчества В. С. Соловьева. Широкий круг родных, друзей и знакомых, бездомная, кочевая жизнь, литературные обязательства и общественный темперамент — все это делало Соловьева неустанным и сравнительно обязательным корреспондентом. Его переписка — трудное чтение: профессиональный литератор жалуется на срочную работу, на редакторов, на типографию, на корректорские ошибки, ведет расчеты гонораров, ‘святое дитя’, душа общества, шутит, пересказывает светские сплетни, иронизирует над бытовыми нелепостями своей жизни, публицист негодует, облачает, доказывает, мыслитель делится сомнениями с немногими избранными. Среди писем Соловьева есть и пространные многостраничные трактаты, и дружеские записки, и сухие деловые бумаги.
Соловьев часто и неосторожно откровенен. Недаром издатель его писем Э. Л. Радлов в предисловии к первому тому ‘Писем’ признал, что допускал ‘легкие измененья текста’ (с. V), а в третьем томе заявил, что самые важные письма Соловьева ‘еще долго не увидят света’ (предисловие Э. Радлова без пагинации). Протекшие десятилетия немного добавили к тому, что когда-то собрал и издал Э. Л. Радлов.
В настоящее издание вошли некоторые письма, подборка которых имела целью дать представление о ‘разном’ Соловьеве. В определенной степени эти письма служат к уяснению работ, включенных в данную книгу. В некоторых случаях составителем были сделаны несущественные сокращения.
Письма печатаются по изданиям: Письма Владимира Сергеевича Соловьева. Т. 1—3. Спб., 1908—1911, Вл. Соловьев. Письма. Пб., 1923. (Далее: Письма, т. I—IV).
1—4. Письма. Т. III. С. 60—61, 73—75, 79—80, 87—90.
Екатерина Владимировна Романова (в замужестве Селевина) приходилась Вл. Соловьеву двоюродной сестрой по материнской линии. Они были сверстниками, и Соловьев видел в Кате свою невесту. Но он не сумел преодолеть ни противодействия родных, прежде всего матери, П. В. Соловьевой, ни настороженности кузины, ни собственной неуверенности. В одном из писем к Кате Романовой он признавался: ‘Личные и семейные отношения всегда будут занимать второстепенное место в моем существовании’. Письма к Е. В. Романовой привлекают нежностью чувства, чистотой и благородством помыслов, верностью юного Владимира Соловьева идеалам христианства. Серьезное отношение к жизни еще не смягчается, как в зрелые годы, шутливостью тона или самоиронией.
5—7. Письма. Т. II. С. 228, 251, 267—268.
Князь Дмитрий Николаевич Цертелев (1852—1911) — поэт, публицист, в 1890—1892 гг. редактор журнала ‘Русское обозрение’. Ближайший друг Соловьева, с которым он учился в одной гимназии (Цертелев на класс младше). В 1876 г. Соловьев и Цертелев вместе были в Египте. По возвращении оттуда Соловьев познакомился с С. П. Хитрово, родственницей Цертелева. Друзья одинаково интересовались философией и мистикой, имели сходные литературные пристрастия и определенную общность взглядов на характер русского общественного развития. С годами, правда, Цертелев склонялся (в общественно-политическом смысле) все более вправо, что нисколько не отражалось на их дружбе.
1. Письмо послано из Москвы.
2. Речь идет о работе В. Соловьева ‘Великий спор и христианская политика’, которая печаталась в газете И. С. Аксакова ‘Русь’ в январе — декабре 1883 г. Для Соловьева это было принципиальное произведение, где он высказался против разделения христианских церквей и обосновал свою ‘теократическую идею’. Он утверждал: ‘Свободное единение человечества в Церкви Христовой есть цель христианской политики. Эта цель не может быть достигнута, пока самый первообраз вселенского единения на земле — видимая Церковь — пребывает разделенною. Поэтому первая задача христианской политики есть восстановление церковного единства. Но чтобы это дело — соединение церковных обществ — было делом христианской политики, оно должно проистекать прямо из религиозно-нравственных побуждений и ими руководствоваться. Целью здесь во всяком случае должно быть духовное единение церковных обществ, а все остальное должно служить лишь средством для этой цели’.
Суждения Соловьева были восприняты как уступка католицизму. Аксаков с одобрением отнесся к первой статье ‘Великого спора’, где говорилось, что христианство упраздняет ‘не национальность, а национализм’. Он разделял соловьевскую мысль: ‘Доведенный до крайнего напряжения национализм губит впавший в него народ, делая его врагом человечества, которое всегда окажется сильнее отдельного народа. Христианство, упраздняя национализм, спасает народы, ибо сверхнародное не есть безнародное’. Но по мере выявления того, что казалось католическими симпатиями Соловьева, отношения между редактором и сотрудником заметно охладели.
3. Красный Рог — брянское имение Софьи Андреевны Толстой, вдовы гр. А. К. Толстого. Соловьев любил бывать у С. А. Толстой, племянницей которой приходилась С. П. Хитрово.
4. Речь идет о письмах А. К. Толстого, судьбой которых после смерти в 1892 г. С. А. Толстой распоряжались С. П. Хитрово и Д. Н. Цертелев. В 1895 и 1897 гг. значительная часть эпистолярного наследия А. Толстого была напечатана в ‘Вестнике Европы’ по настоянию и при содействии Соловьева.
С. П.— С.П. Хитрово. ‘Аксаковская биография Тютчева’ — работа И. С. Аксакова ‘Федор Иванович Тютчев. Биографический очерк’, первое издание которой в 1874 г. подверглось цензурному запрещению. Второе издание вышло в 1886 г.
8—9. Письма. Т. II. С. 103, 110.
Александр Алексеевич Киреев (1833—1910) — генерал, активный деятель славянских обществ, публицист, писавший об исторической необходимости единения славян и на церковно-политические темы. Был близок к великому князю Констаятину Николаевичу и пользовался определенным влиянием в придворных и правительственных кругах. Историко-публицистические работы Киреева написаны в духе политического панславизма, но субъективно он считал себя продолжателем классического славянофильства и даже написал ‘Краткое изложение славянофильского учения’ (Спб., 1890).
1. Имеется в виду статья ‘О народности и народных делах России’, первоначально помещенная в ‘Известиях Санкт-Петербургского Славянского общества’ (февраль 1884). Позднее Соловьев включил ее в первый выпуск ‘Национального вопроса в России’.
2. Публикуя письма Соловьева, Киреев сделал здесь следующее примечание: ‘В этом, конечно, Соловьев ошибался. С самого начала моей публицистической деятельности (с 70-х годов) я не отступал от моих славянофильских идеалов’.
3. Соловьев очень верно указывает на отличие своих взглядов от истинного славянофильства, что осталось непонятым Киреевым, сделавшим следующее примечание: ‘Соловьев и я совершенно одинаково смотрели на руководительство церкви в делах государственных, считая влияние религии на жизнь государственную и народную законным и необходимым. При этом, однако, мы ничуть не отождествляли законное влияние церкви с клерикализмом’. Позднее Соловьев и Киреев разошлись столь существенно, что последний написал особую брошюру ‘Славянофильство и национализм. Ответ г. Соловьеву’ (Спб., 1890).
10—14. Письма. Т. 1. С. 16, 18, 32—34, 41—42, 45—47.
Николай Николаевич Страхов (1828—1896) — литературный критик, философ, публицист. Соловьева и Страхова связывали столь сложные отношения, что Соловьев как-то назвал своего постоянного оппонента ‘врагодруг мой’. В Страхове Соловьев не принимал увлечения толстовством и защиты воззрений Н. Я. Данилевского. Резкая полемика со Страховым, особенно во втором выпуске ‘Национального вопроса в России’, не мешала Соловьеву считать его ‘первейшим литературным критиком’. Обличая ‘счастливые мысли’ страховской публицистики, Соловьев в 1889 г. остроумно заметил в письме к Стасюлевичу: ‘…брюшной патриотизм, освобожденный от всякой идейной примеси, широко разлился по всем нашим низинам, а из писателей индивидуальных представителем его выступил мой друг Страхов, который головою всецело принадлежит к ‘гнилому Западу’ и лишь живот свой возлагает на алтарь отечества’.
1. Имеется в виду подготовленная Страховым ‘Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского’ (Спб., 1883.).
2. Соловьев подразумевает ‘Три речи в память Достоевского’, отдельное издание которых вышло в 1884 г., и ‘Религиозные основы жизни’ (М., 1884, в третьем издании — ‘Духовные основы жизни’).
3. Речь идет о поэте гр. Арсении Аркадьевиче Голенищеве-Кутузове.
4. Первый том книги ‘История и будущность теократии’, изданный в 1887 г. в Загребе, был запрещен к распространению в России. Соловьева особенно огорчало невероятное количество опечаток, портивших впечатление от книги.
5. ‘Россия и Европа’ Н. Я. Данилевского была напечатана в журнале ‘Заря’ в 1869 г. Выдержала ряд изданий. ‘Борьба с Западом в нашей литературе’ — работа H. H. Страхова, в первом издании (Спб., 1882—1883) состоявшая из двух томов. Разбору книги Данилевского Соловьев посвятил статью ‘Россия и Европа’, которая появилась в ‘Вестнике Европы’ (1888, No 2, 4).
6. Подразумевается Л. Н. Толстой.
7. В это время Страхов готовил к печати третье (второе отдельное) издание ‘России и Европы’ Данилевского.
8. Н. Я. Данилевский, естествоиспытатель по образованию и основному роду занятий, написал книгу ‘Дарвинизм’ (1885), где опровергал учение Ч. Дарвина, что вызвало резкие статьи К. А. Тимирязева (‘Странный образчик научной критики’ и др.).
9. Подразумевается Л. Н. Толстой, о котором Страхов писал в книге ‘Критические статьи об И. С. Тургеневе и Л. Н. Толстом’ (Спб., 1887).
15. Письма. Т. III. С. 43—44.
Василий Васильевич Розанов (1856—1919) — писатель, публицист, религиозный мыслитель. Соловьев отвечал на письмо Розанова, в то время ему лично неизвестного. Позднее они познакомились. В 1894 г. Соловьев написал заметку ‘Порфирий Головлев о свободе и вере’, где зло отозвался о литературной деятельности Розанова, пером которого ‘водит дух щедринского Иудушки’.
16—17. Письма. Т. IV. С. 60—62, 71.
Михаил Матвеевич Стасюлевич (1826—1911) — историк, журналист, многолетний редактор-издатель ‘Вестника Европы’. Принадлежность к разным поколениям и существенные расхождения по философским вопросам (Стасюлевич был позитивистом) не помешали сближению (с конца 1880-х гг.), а затем и дружбе Соловьева и Стасюлевича. К редакторским пожеланиям Стасюлевича Соловьев относился всегда внимательно и часто их учитывал. В 1888 г. Соловьев писал Стасюлевичу: ‘В области вопросов русской политической и общественной жизни я чувствую себя (эти последние годы) наиболее солидарным с направлением ‘Вестника Европы’ и не вижу, почему бы разница в идеях, принадлежащих к области сверхчеловеческой, должна была, при тождестве ближайших целей, мешать совместной работе’.
1. Речь идет о философе Льве Михайловиче Лопатине (1855—1920) и его старшем брате Николае Михайловиче (ум. в 1897 г).
2. Грустная ирония письма становится поистине страшной, если вспомнить, что написано оно совсем еще нестарым человеком в предвидении ранней смерти.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека