И все произошло само собою и так просто. Как оказалось, у меня и не было никакой веры, какой, вообще говорят, что верит наш народ и какая, будто, может мешать общению с Толстым. У меня была не вера, а не проверенное доверие к чужим словам. И как только это рассеялось, мне понадобился Толстой. И, будучи в Москве, я пошел к нему…
Несколько раз я приходил в Хамовнический переулок к дому N 21, в котором в то время по зимам жил Толстой, и несколько раз уходил обратно, не решаясь проникнуть сквозь чуждую мне перегородку городских условностей — со звонками, дворниками, лакеями, докладами. Но мысли не давали покоя и тянули к нему. И я, волнуясь и стыдясь, переступил порог…
У графа было с десяток посетителей: студенты, семинаристы, пожилые и серьезные господа ученого типа, молодые девицы из учащихся и простые рабочие из слесарей и фабричных.
Когда я вошел, Л.Н. поздоровался со мною, поправил мое обращение к нему ‘ваше сиятельство’, заметив мне серьезно, что его зовут ‘Львом Николаевичем и только’.
— Без всякого сиятельства, которое придумано людьми для низменных целей.
Затем указал мне на свободное место на одном из двух кожаных кресел, и разговор продолжался. Один из двух семинаристов держал в роде покаянной речи и рассказывал о том, как он жил дурно (с подробностями о непотребных делах) и о том, как он хотел кончить семинарию только для того, чтобы составить карьеру и добыть легкую жизнь, как это делают люди его сословия, но что потом, в самом разгаре его дурной жизни и ожесточения сердца, ему было видение или какое-то озарение, словом, что-то особенное, от чего он сразу понял и истину, и ложь своей жизни.
Л.Н., казалось, тяготился покаянной речью семинариста. Но семинарист, видно, не замечал этого и продолжал свою историю.
— Теперь, Л.Н., — говорил он, — я решил исправить свою жизнь, решил не учиться тому, чтобы обманывать народ и жить на его шее… Только вы помогите мне покончить с моею старою жизнью. Кроме грехов, я наделал еще и долгов. И мне нужны сейчас полтораста рублей, иначе я останусь подлецом перед товарищами и родителями. Одолжите мне на время 150 рублей.
— И я, Л.Н., хотела попросить у вас 50 р., — смущенно сказала одна из девушек, — я давно хотела и все не решалась, у меня мать больная. А мне осталось три месяца до экзамена, мы страшно нуждаемся…
И разговор оборвался. Видимо было, что все смутились от таких неожиданных выводов из покаянных историй. И всем стало неловко. Ученый муж и двое студентов наскоро откланялись и ушли.
— У меня сегодня такой уж счастливый день, — заговорил Л.Н., — сейчас просят 200 р., а давеча утром какая-то барыня из Швейцарии прислала письмо, в котором пишет, что у ней вышли все средства, а дочери ее необходимо кончить консерваторию, и просит прислать ей 500 р. Иногда просят и по тысяче, и по две. И вообще не проходит дня, чтобы не было таких просьб. Я уже, — улыбнулся Л.Н., — одно время думал: не добыть ли мне кошелек с неразменным рублем, чтобы удовлетворять все эти просьбы. Но подумал: у меня ведь не будет тогда времени ни работать, ни отдыхать, и все 24 часа я вынужден буду только доставать из кошелька рубли. А кругом желающих все больше будет прибывать. И я оставил мысль о кошельке, раз навсегда решивши, не отвечать на такие письма… Странные люди! Просят того, чего у меня нет, и не указывают, откуда мне достать нужные им деньги… — Вы мне скажите, — обратился Л.Н. к говорившему семинаристу, — где мне взять для вас эти 150 рублей? Семинарист смутился, покраснел и заговорил про литературную работу Л-а Н-а, про то, что одна строаница его писаний спасла бы семинариста от позора долгов… Но Л.Н. остановил его и сказал, что он давным-давно отказался от авторского вознаграждения и не получает за свою работу денег. Тогда семинарист начал просить, чтобы Л.Н. сделал исключение и продал бы за деньги какой-нибудь маленький рассказ. Л.Н. прочитал письмо барыни из Швейцарии, где барыня просила сделать для нее исключение и продать несколько страниц своей работы, прочитал и из другого письма, то же и из третьего. И все просили сделать для них исключение.
— Тогда как же мне быть? — сказал Л.Н. — Для кого мне сделать исключение?
Семинарист замялся, но стал говорить, что работа Л.Н. так дорого оплачивается, что хватило бы на всех и не пришлось бы никому отказывать в помощи.
Лев Николаевич развел руками и, обращаясь ко всем, в особенности же к рабочим, сказал:
— Слышите, что мне советует молодой человек. Он советует мне стать первым благодетелем в мире и самым дурным человеком, какого только можно вообразить. Он советует мне продавать, как можно дороже, писательский труд. Хорошо, я послушаюсь. Издатели будут давать мне деньги, а сами собирать с богатых людей, с фабрикантов, купцов, помещиков, те в свою очередь возьмут с мужиков, с рабочих, словом, из народной казны. А так как я буду продавать дорого, то и им понадобится много денег на дорогие книжки, и они должны будут найти новые способы, чтобы собирать эти деньги с народа, купец возьмет лишнюю копейку за фунт сахару, священник — лишний пятачок на панихиду, помещик — лишний рубль за аренду мужикам земли, фабрикант убавит гривенник рабочему и т.д. Таким путем я соберу много тысяч рублей. И что же? — обратился Л.Н. ко мне и рабочим, — куда бы я стал их девать? По совету молодого человека: швейцарской барыне я должен помочь кончить консерваторию, для того, чтобы она тем же способом стала бы собирать с народа деньги и тратить их на дорогие, модные костюмы, другой барыне помочь купить рояль, для того, чтобы ее дочери, вместо того, чтобы готовиться стать матерями и выучиться шить, стирать, печь хлеб и т.п., — выучились петь и играть романсы и, разрядившись в туалеты, летали по вечерам, где собираются такие же бездельники, чтобы пленять их своим пением и завлекать, третьим помочь кончить курсы для того, чтобы они потом, вместо нужной работы, болтали в судах, или на бумаге, и брали за это с народа много денег, четвертому и т.д. Так как же? Одобрили бы вы такой способ моей благотворительности? — спросил Л.Н. у рабочих. — Вы меня извините, добавил он, — обращаясь к ученой молодежи, что я обращаюсь с этим вопросом не к вам, а к ним, — указал он на нас, — ведь придется собирать деньги с них, чтобы помогать нуждающимся нашего круга. Вот они и в праве первые сказать, согласны ли они давать на это?
Рабочие засмеялись, и один из них, высокий, худой фабричный, глухим голосом обратился к семинаристу:
— Мы, господа, вместо завтрака едим только хлеб или хлебаем кипяток, облитый на селедку, мы не имеем лишний раз купить фунт белого хлеба больным, у нас мрут почти все дети, так как мы не имеем ни времени, ни средств, чтобы содержать их как следует, — так нас вы уж оставьте в покое. Нам не нужны ваши науки и древние языки, не нужны ни рояли, ни консерватории. Вы ими давно занимаетесь, а мы все в нищете. И не только нам лучше не сделали ваши науки, а все труднее и труднее стало прокармливаться.
Студенты заспорили и, оправдывая науки, стали доказывать, что без наук жить нельзя, что науки двигают и духовную и материальную жизнь человека, что нужно только, как и все, социализировать науки, чтобы все могли учиться и древним языкам, и истории, и современной технике… И, чтобы все было доступно всем, нужно добиться прежде всего парламента с тайной и равной подачей голосов и, через это учреждение, добиться ‘обобществления труда и орудий производства’, что тогда и все науки получат применение и всем будут доступны…
— Теперь-то вы, господа, — перебил рабочий, — все про народ тары-бары разводите. А как получите дипломы, так сейчас скорее на теплое местечко с окладом пристроитесь и про народ забудете. Разве только кучер или лакей понадобится. Ну, тогда и вспомните, что народ такой есть, из которого лакеи добываются. А не понадобится, так, пожалуй, и не вспомните.
Студенты опять заспорили, оправдывая и себя, и науку. Но каявшийся семинарист, получивший указание свыше, решил, очевидно, не уходить без 150-ти рублей и опять, не слушая разговора, стал просить Льва Николаевича выручить из беды, чтобы покончить со старой греховодной жизнью и начать жить по-новому.
— Иначе, — говорил он, — мне придется давать векселя. А чтобы мне поверили, я вынужден буду кончить семинарию и брать первое место священника или дьякона. А я не хочу этого. Я хочу работать.
— Но вы ведь слышали, — сказал Л.Н., — что рекомендуемый вами способ, добыть денег, осужден рабочими. И я с ними согласен. Как же я могу удовлетворить вашу просьбу? Откуда мне взять столько денег?
— Возьмите у вашей жены… Возьмите из имения…
— У меня нет никаких имений. А жена также может спросить: где ей взять денег?..
— Как у вас нет имений? Но ведь вы чем же нибудь живете, чем-нибудь кормитесь? — спросил, перебивая, семинарист.
— О, да! — сказал Л.Н. — Я очень плохой человек и живу на чужой счет, как приживальщик. Меня многому научили, но ‘как добывать самому свой хлеб’, так и не выучили. Теперь я уже стар, чтобы учиться. Но я хоть тем утешаюсь, что никогда не забываю своего греха перед народом и от людей стараюсь брать как можно меньше. И мне никогда не может понадобиться так много денег, как вот тем, что мне пишут. Вы говорите, чтоб я из имения достал денег. Но могут сказать, что там мужики не платят за аренду, а рабочие не хотят работать. Как же быть? На мужиков подать в суд и судом у них сделать продажу, а на работников пожаловаться становому, чтобы он на них сделал наскок и угрозами заставил их работать? Но захотите ли вы воспользоваться деньгами мужика, у которого по суду продали корову, а тем более захотят ли сами мужики продавать своих коров на наши с вами долги?
— Лев Николаевич, — сказал один студент, — вы не признаете, стало быть, денежной помощи?
— Нельзя сказать, — ответил Л.Н., — что не признаю совсем. Но я считаю этот способ помощи самым последним и самым неудовлетворительным. Если вы читали мою книгу ‘Какова моя жизнь’, то вы знаете, как трудно помогать деньгами. Главное потому, что в деньгах нуждаются всегда более худшие люди. Вы меня извините, что я так выражаюсь, — обратился он к семинаристу, — но посудите сами: просит у вас человек дать ему борону или соху, вы заранее можете быть уверены, что если дадите, то будет вспахана полоса, просит мужик подсобить поднять ему на дороге завязший воз, опять вы заранее можете быть уверены, что если, не боясь выпачкаться, поможете вытащить воз, то мужик поедет дальше, то же самое, если попросит баба, у которой нет коровы, горшок молока для заболевшего ребенка… Во всех этих случаях помогающий человек может быть уверен, что его помощь принесет пользу просящему. Не то совсем с денежной помощью. Просит барыня на рояль или на окончание консерватории ее дочерью. И сейчас возникают трудные вопросы: ‘а нужны ли еще эти рояли и консерватории?’ Просят на окончание курсов или на поездку за границу. И опять сомнения. Или вот еще: просит нищий на хлеб пятачок или человек без должности двугривенный на хлеб и ночевку. И тоже сомнение: не пропьют ли они твой пятачок? Или: почему они нищенствуют? Даже мужику, у которого пала корова, и то без опасения нельзя поверить деньги. Уж слишком велик соблазн, истратить их зря, или на другое, не очень нужное. Деньги ведь то же самое, что вексель: по ним так и хочется сейчас же предъявить к людям взыскание и сейчас же что-нибудь от них получить. В руках человека, обменивающего на деньги свой труд, они не так страшны и опасны. Но в руках человека, добывающего их не своим трудом, деньги — страшное орудие порабощения. Человек, живущий на купоны, или получающий большое жалованье за фиктивный труд, или получающий деньги за аренду земли, или нищий, который выпросил у вас гривенник, — все это — люди которые ничего не произвели нужного, а с помощью векселей-денег более других предъявляют к людям требования… Вот и мне теперь советуют: отобрать всеми правдами и неправдами у рабочих людей имущество и отдать его на интеллигентные затеи.
— Лев Николаевич! — воскликнул семинарист.
— Что же мне делать? Мне так нужно, так нужно…
— Не могу сказать, — отвечал Л.Н., — что нужно вам сделать. Очень трудно советовать, так как у всех свои наклонности. А вот чего вам не нужно делать, это я могу сказать: не делайте ничего такого, что не приносит вам и близким вам людям блага. Идите в какую-нибудь работу, и те, кому вы должны, увидевши ваше желание трудиться, подождут данные вам деньги, вы сами расплатитесь с вашими долгами и сами на себе понесете вину старой жизни.
— Ах, это так долго! — с тоскою сказал семинарист.
— А вы как же хотите? Царство Божие нудится и берется усилием, иначе это будет не серьезное намерение, начать лучшую жизнь. И я вам советую серьезно проверить себя…
Опечаленный неудачей семинарист и его товарищ ушли, не попрощавшись с рабочими, ушли и студенты. Мне и рабочим сразу стало как-то легче. И мы оживленно заговорили со Львом Николаевичем.
— Насколько люди нашего круга, — сказал он,
— отдалились от правды, что даже тогда, когда они сознают свою неправоту, — и тогда им нет выхода из старой лжи… Как мы запутались! Один говорит: ‘Да, я согласен, что мы живем дурно и хочу исправиться, но если я брошу службу, от которой нет никому никакой пользы, то мне нечем будет жить’. И как выводом из такого, по его мнению, трудного положения, является просьба денег. Другой просит дать ему возможность доучиться играть на рояле, третий — кончить курс. И никто прежде всего не хочет бросить легкую жизнь и, ставши в положение рабочего народа, жить его трудовой жизнью и там, среди народа, или рабочих, одержимых недугами, суевериями, пьянством и невежеством, приносить пользу своими повышенными знаниями. Этого нет… Некоторые и хотят жить лучшей жизнью, но опять же не с тем, чтобы прежде всего самим обслуживать свои потребности, а. минуя этот самый важный этап, хотят идти учить народ, который все-таки, несмотря на все свое невежество, стоит неизмеримо выше нас в нравственном отношении…
— Ведь стоит только сравнить, — продолжал Л.Н., — проявления душевных порывов у людей вашего круга с такими же проявлениями кающихся интеллигентов, чтобы видеть всю несостоятельность этих последних на пути совершенствования. Представьте себе мужика, который, сознавши греховность своей жизни, начал бы тяготиться ею. Что будет он делать? Если это верующий церковной верой, он станет трудить себя постами и молитвами, будет давать и исполнять обеты, пойдет куда-нибудь вдаль на богомолье, будет строго соблюдать и почитать праздники, подавать милостыню и т.п. Если же он не верующий церковной верой, а сектант-рационалист, он будет отвыкать от пьянства, от табаку, от сквернословия. Переменится к лучшему в своих отношениях к семье и окружающим его людям, будет стараться помогать другим людям, забывать и прощать им обиды. Во всех таких случаях они будут видеть только свое несовершенство и напирать только на самих себя. Им и в голову не придет кого-то учить, кому-то рассказывать ученые сказки и проч. Перед ними будет стоять только их грех, от которого им нужно избавиться… Иное дело непростых людей. Тут, как вы видели, первый шаг к лучшей жизни сопряжен — у одного с полтораста рублями, у другого — с 50-ю, у третьего — с 1000, без которых им, будто, нельзя начать лучшей жизни… И придумываются всевозможные компромиссы, чтобы, оставаясь на шее у трудящегося класса, служить бы этому классу… Разумеется, в такой деятельности могут быть благие усилия, но пользы никому никакой, как ее не может быть, если бы неразумный мужик, не слезая с телеги, вздумал бы подсоблять лошади везти телегу на гору…
Затем Л.Н. начал расспрашивать рабочих, как они живут, что делают, чем наполняют свободное время?
— Водкой, пьянством, — в один голос ответили рабочие.
— Да и откуда взяться иному, хорошему? — сказал один из них. — Трубы, дым, смрад, стук, гам… Тут и свежему человеку в один год душу вымотает. Посудите сами, Лев Николаевич, что из этого смрада и шума может родиться путного! Чужая машина, чужая работа. Разве она может принести какое-нибудь удовлетворение? А в этой работе проходит вся жизнь. Стой у верстака и делай гайки, или винты, или заправляй станки, верти колеса, стругай, долби. И все время только и думай, только и остерегайся: как бы тебя машина не съела, или уродом не сделала… Но вот придет праздник… выскочишь из этого ада, обрадуешься… А идти, как в трактир и некуда больше. Мужик, так тот хоть в лес пойдет: траву посмотреть, грибов поискать, на свою полосу заглянет, которую он любит и которой радуется. А мы куда пойдем? На хозяйские корпуса любоваться? Или на те обозы, которые нашу работу увозят неизвестно куда? Так все это нам и за неделю опротивело. А думать! О чем? Не о чем. Все за нас выдумано и по часам да по стрункам налажено… Ну, подхватишь друга-приятеля, аи мамзель какую, и айда в трактир! А там уж и ‘сударушку’ поют, и трепака откалывают. Веселись, душа! Тут у нас и родство и знакомство заводится. Тут же всенепременно и скандалы, и драки. А загудит поутру гудок, нахмуришься, покряхтишь и пойдешь колеса вертеть, долбить, станки заправлять… И опять так до праздника, до нового кутежа и скандала…
— Это ужасно! — воскликнул Л.Н. — Ведь это то же, что делание пирамид… хуже, там была идея, грубая, низменная, но — идея: обожествление фараонов и увековечение их памяти. А тут то же рабство, но только для того, чтобы один человек губил свою жизнь в пороках и праздности в то время, как тысячи других людей будут губить свои жизни в дыму и смраде. И это называется ‘разделением труда’, ‘прогрессом’!.. Вы думаете, — обратился Л.Н. к рабочим, — что вы фабрикуете товары, нет, фабрики переделывают хороших людей в плохих… И Бог знает, куда это зайдет, если люди не одумаются и не восстановят нарушенной ими связи с Богом!..
На этом мы и расстались со Львом Николаевичем.
Когда я входил к нему в дом, я был страшно взволнован предстоящей встречей. Я мнил в лице графа увидеть что-то особенное, тем более, что такое большое лицо я готовился видеть в первый раз в моей жизни. Когда же, попрощавшись, я выходил от него, я был так радостно спокоен, точно исполнил какой-то давнишний обет, а, главное, почувствовал во Льве Николаевиче самого близкого мне человека. Неравенство положений исчезло. Я видел перед собой человека искреннего и серьезного, который, несмотря на свою знатность, не стесняется каждому встречному сказать правду о себе самом, не стесняется признаться, что он не знает того, что знает всякий мужик, всякий дикарь, всякое животное и насекомое: ‘как прокормить самому себя своим трудом’…
Вот эта-то искренность и привязала меня к нему сразу. И когда я еще пойду к нему, то пойду как к близкому и дорогому человеку, которому можно сказать все и не встретить враждебности…
II
Протекло более года после моего первого свидания со Львом Николаевичем Толстым. Я опять был у него. Он не забыл меня и встретил как брата. А я и не мог его забыть, потому что Толстого не забывают. Всего один год! Но как он изменил мои мысли! Не следует, однако, думать, будто он владеет какой-то истиной, которая изменяет всякого, кто побывает у него. Никакой такой истины у него нет. Его влияние на искренних людей состоит в том, что он умеет затронуть в слушателе самого слушателя, найти в тебе что-то такое, что ты и сам не знал, что оно есть в тебе. Ведь всякий смотрит на жизнь в какую-нибудь особенную щель. Вот Толстой непременно выведет тебя из твоей щели и покажет, что ты человек и полный хозяин своего дела.
Мы опять разговорились. Речь зашла о зле и благе жизни.
Я спросил:
— Лев Николаевич, а откуда я могу узнать, что есть зло, а что благо? Ведь дерева райского теперь не сыщешь, чтобы, вкусивши от него, получить дар познания.
— Да оно, это дерево, — ответил Л.Н., — в каждом человеке растет. И стоит только человеку отделить себя от толпы и перестать рабски подражать окружающей жизни, перестать поклоняться кумирам и чужой мудрости, как сейчас же он и почувствует в себе это самое дерево и волей неволей остановится, чтобы подумать над тем, что он делает, а из этого уж само собой начнет расти и чудесное дерево. Ведь если я, отделившись от толпы, додумаюсь хоть только до того, что грех есть то, от чего бывает худо людям и наоборот, то и тогда уже моя деятельность изменится к лучшему и разойдется с деятельностью толпы. Если же человек додумается, наконец, до евангельского понимания своей сыновности к Богу, тогда древо познания расцветет в нем дивными цветами, которые не могут уже оставаться незаметными и для других людей…
Когда я в первый раз шел к Толстому, должен признаться, я шел к нему, как фарисей, чтобы испытать его. Но я был наивен и задавал ему наивные вопросы. Я спрашивал его:
‘Всякая ли власть от Бога? Грех ли есть в пятницу молоко? Скоро ли наступит Царствие Божие, когда и мужикам можно будет есть хлеб досыта? Сколько на свете угодников? Какая вера лучше всех?’ и т.п. И хотя Л.Н. за общим разговором посетителей и не мог понять и ответить на все мои вопросы, но, побеседовавши с ним, я и сам начал разбираться во многих вопросах и решился при следующем свидании с Толстым лучше молчать, чем задавать такие вопросы.
Но Л.Н. не забыл о них и, весело улыбаясь, сам заговорил:
— Ну, что же, вы и теперь все еще не знаете: ‘какая вера лучше всех и когда люди будут жить так, чтобы мужикам можно было есть досыта хлеб?..’
Мне было неловко, и я стал уверять, что я теперь ‘все знаю’ и не стану больше задавать таких наивных вопросов. Но в душе я был рад, что Л.Н. не забыл моего посещения.
Как и в первый раз, у него были посетители разных званий. Были и мужики-сектанты, подобно мне, ищущие истины. Был оживленный разговор о Боге, о вере, о христианстве.
Фабричные рабочие, видимо, проникнутые отбросами городской культуры и хвостами всяких наук, говорили:
— Бога придумали попы в угоду богатым людям, чтобы было чем угрожать бедным, на тот случай, если бы они вздумали супротивничать и не повиноваться богатым, и что с тех пор, как придумали слово ‘Бог’, богатые славно живут и величаются над бедными, имея в этом слове опору против зависти бедных…
— Неправда! — горячо возразил мужик-раскольник. — В писании сказано: ‘Бог сотворил человека по образу своему и подобию’… Мужчину и женщину сотворил… Стало-быть, попы после из людей пошли. И их еще не было, когда был Господь Бог.
— Что вы нам на ‘писание’ указываете, — загорячился рабочий слесарь. — Разве Бог писание писал? Люди писали. Мало ли каких писаний писалось? Попы же из них каноны составили и то, что им выгодно было. А вы про писание… В писаниях же сказано, что Бог на небе живет. А в других писаниях сказано, что и неба-то вовсе нет. Вот и верь писаниям.
— Э, вы вот куда ударились! — в свою очередь загорячился раскольник. — По-вашему — и Бога нет! Ничего священного нет!.. Один карман остался… Так?.. А откуда же, позвольте вас спросить, в людях добро живет, как не от Бога? Нет, без Бога мы пропали бы как черви.
— Да я, старина, — ответил рабочий, — и не спорю о том, есть ли Бог или нет. Откуда это нам знать? А я о том, что Бога-то всяк по-своему понимает. И всяк норовит Его на себя похожим сделать. А от этого и худо нам — бедноте. Кабы наша власть, мы бы Его иначе велели понимать…
Л.Н. разговаривал с сидевшим рядом с ним господином в очках, но прислушивался и к спору раскольника со слесарем и то улыбался, то тревожился за недружелюбные нотки, которые слышались в голосах спорящих. Затем он встал и подошел к спорившим.
— По-моему, — сказал Л.Н., — вы оба правы. Но беда в том, что вы понимаете Бога всякий по-своему. Я думаю, что молодой человек прав, — указал Л.Н. на рабочего, — в том, что, действительно, нет и не может быть такого Бога, которому нужны были бы приношения от людей. Но прав и он, — указал Л.Н. на спорившего старичка, — в том, что без Бога, понимаемого, как начало, как любовь и добро жизни, людям нельзя было бы жить. И люди, действительно, погибли бы без Бога. Да и как я скажу: ‘Бога нет’, когда я знаю, что у меня есть жизнь, когда я в себе самом чувствую Его, вижу Его в окружающих людях и в моем внутреннем сознании? Откуда эта жизнь? Откуда мое разумение жизни? Откуда жалость и любовь к людям и то добро, которым живы люди? Этого придумать люди не могли. Это не в их власти, несмотря ни на какой ум. Не могли придумать и ваши попы, — засмеялся Л.Н., обращаясь к слесарю, — старичок верно сказал, что попов еще не было и в завете, когда люди уже признавали Бога, как руководящую основу жизни.
— Вот и я, Л.Н., пришел к вам нарочно с тем, чтобы про это же поговорить, — сказал пожилой мужик с седой бородою, в черной дубленой шубе, похожий на пророка Илию. — Вот и я тоже, как и они, — указал он на рабочих, — веру потерял в такого Бога, у которого за деньги все можно выпросить. Давно я сомневался и мучился, а спросить было не у кого. Раз спросил было и получил ответ: ‘лукавый тебя мучит и искушает — покайся’. А в чем каяться-то?.. Читал книги и тоже ничего не понял. В них хуже, чем в лесу, запутаешься. Ну, и решил, по наслышке, к вам наведаться.
— Да, очень трудно, — сказал Л.Н., — и не простому человеку разобраться в писаниях. И я себе представляю так: если на одно зерно ржи, бывшее у вас в руке и отложенное вами, высыпать бы меру ржи, то очень трудно, почти невозможно, отыскать нужное вам зерно. То же и с писанием. И в буддизме, и в браманизме, и в магометанстве, и везде — ясная мысль о жизни в Боге завалена кучей догматических толкований. И вам я одно могу посоветовать: не заражайтесь чтением писаний. Читайте как можно меньше, а, главное, не обращайте внимания на такие места, которые ничего не говорят вашему сердцу и не затрагивают нравственных основ жизни. Когда я читал и изучал писания, я подчеркивал особенно яркие и понятные места и по ним составлял себе понятие о целом, остальное же проходил мимо, как не касающееся меня.
— А вот другие, — перебил Л.Н-ча мужик, потерявший веру, — на том только и стоят, чтобы в писаниях все признавать от крышки до крышки. И сейчас меня все писанием донимают, на разные пункты показывают. Ну, конечно, сомнительно станет, потому языки наши тупы по этим делам…
Разговор опять перешел на духовенство. Мужик, похожий на пророка Илию, сказал:
— Все-таки как же это без попов-то? А кто же слову Божию учить будет?
Ему возражают:
— Нужно учиться жить no-Божьи и нудить себя к хорошему. А это всякий и сам может делать. Ведь тут же уже установили, что Божество проявляется в людях независимо от попов. А теперь вы уж и тужить о них начинаете.
— Да так-то так. Но только кто же делом-то станет править? Ну, к примеру, родится человек, али умрет. Как же тогда? Счет кто же вести будет?
— Не беспокойся, — сказал рабочий-слесарь,
— сочтут и запишут без попов. Счет-то не для Царства Небесного нужен, — там и без счета примут, — а для того, чтобы дань взимать. А мы с тобой и несчитанные прожили бы. О чем тужить вздумал: ‘счет’! Все единственно с тебя же возьмут, кто ни запишет.
— Нет, нет! — заволновался раскольник. — Я не согласен. Церковь издавна учительствовала, Она наследовала апостолам, а апостолы — Христу. Так и сказано в писании, что глава церкви…
— Вы опять за писание! — вскинулся слесарь.
— А читали вы писания из свода законов империи? Так там иное написано о главе церкви. Вот и разбери: и то закон, и это закон. И опять: ну, ‘учительствовала’, ну, и хорошо! А к чему привело? Имя Бога удержали, а самого Бога из жизни выключили. — Дескать, не мешай нам и без тебя управимся. И управляются… А люди, как жили плохо, так и сейчас живут плохо, точно волки. Один сыт, а сотни голодных. Один захватил много, а у других нет ничего… Только та и разница, что прежде били палками и плетьми, а теперь нуждою бьют. Прежде ты из-под палки работал, а теперь сам идешь на работу, потому голод-то не тетка.
Разговор перешел на обычаи и обряды.
Рабочие и мужики заговорили о том, как у них проводят праздники. Сколько опивается людей на смерть во время свадеб, крестин и похорон, сколько развивается зла от того, что в пьяном виде люди теряют самообладание.
— Только отпразднуешь один праздник, — говорил мужик в черной шубе, — глядь уже и к другому готовься. А всякий праздник плохо-плохо пятерку станет. А побольше какой — и десятью рублями не управишься.
— А кто же вас заставляет так праздники справлять? — спросил господин в очках. — Разве тут духовенство повинно, что народ к пьянству жаден!
— Эх, господин! — ответил мужик. — Вы нашей жизни не знаете. Ведь у нас в праздник не принять и не угостить невозможно. У нас вся наша жизнь так поставлена, что поп, то и приход: не принял попа и гостей, сейчас и в волки попал.
Рабочие засмеялись и стали вспоминать из своего прошлого разные случаи. Л.Н. подсел к говорившему мужику и стал с ним беседовать. Раскольник жаловался господину в очках на стеснительное положение старообрядческой церкви и уверял, что если бы им дали одинаковые права с православной церковью, да разрешили храмы, колокола и крестные ходы с иконами, то их древне-православная вера ‘в короткое время переманила бы в свое лоно всех заблудших никониан’. Рабочие улыбались, слушая раскольника. И когда он кончил, начинали ему возражать:
— Внешняя перестановка церкви ничего не прибавит лучшего в жизни людей. Для жизни совсем не важно: петь ‘аллилуйя’ для раза или три, креститься ли двумя или тремя перстами…
Раскольник волновался и страстно доказывал свою правоту, приводя тексты из Кирилловой книги. Но его не слушали.
— Ах, да, — как бы спохватился Л.Н., обращаясь к мужику, потерявшему веру, — вы вот давеча сказали, что другие стоят на том, чтобы верить в писание ‘от крышки до крышки’ и ссылаются на слова Христа о том, что из Его учения не может выпасть ни одна черта. Я вам хотел ответить тогда, но разговор принял другое направление. А этот пункт беседы я считаю очень важным. Учение Христа о том, чтобы люди жили, как братья, не судились, нет обижали друг друга и вообще не делали бы другим того, чего себе не желают, — это учение, действительно, неизменно и из него не может выпасть ни одна черта. Потому что нравственный закон жизни неизменен. Но есть разница в понимании учения Христа. Когда Христос говорит о том, что из Его учения не может выпасть ни одна черточка, то Он имел в виду не буквы, не слова писания, а именно этот неизменный нравственный закон жизни. Когда же другие говорят, то часто имеют в виду не этот закон, а слова писаний. В писаниях же многое появилось и после смерти Христа… А у вас, — обратился ко мне Л.Н., — были, кажется, тоже столкновения на этой почве? Расскажите, пожалуйста!
Я рассказал, что, потерявши прежнюю веру, стал жить по новой вере и совершенно не пользовался и не пользуюсь услугами духовенства.
— Ну, вот вам человек, который живет же по своему разумению, — сказал Л.Н., обращаясь к мужику, потерявшему веру и отстаивавшему духовенство.
— А как же вы сами, Лев Николаевич, к себе попов принимаете? — укоризненно сказал раскольник. Другим вы вот говорите, что можно жить и без попов. А сами с ними связи не разрываете. Я читал в каком-то церковном журнале — в котором ваш поп пишет, что бывает у вас в доме в положенные праздники и что ваша жена его принимает честь честью: и молебны ему заказывает, и деньги платит…
— Да, — сказал Л.Н., — мне многие ставят это в вину. Я и не оправдываюсь. Но спрошу вас, что мне делать, если в дом придет священник и жена его примет. Ужели мне нужно вступить с ним в борьбу, чтобы выгнать его из дому?
— А разве вы не хозяин своему дому? — спросил раскольник. — Скажите попу настойчиво, чтобы он ушел и незванный не приходил бы к вам. Он и уйдет.
— Но он может сказать, что его пригласила моя жена и — на мое требование уйти — не захочет уйти…
— А разве вы не имеете власти, — перебил раскольник, — над своей женой, чтобы запретить ей принимать попа? В писании прямо сказано: ‘жена да боится своего мужа’…
— Ну, хорошо. А если жена не послушает меня, что тогда я должен делать по писанию?
— Нужно укротить нрав жены, нужно, чтобы она не вольничала и из послушания мужа не выходила. Муж глава, он и командовать должен. А то ведь этак жена мало ли что завести может, если ей укороту не дать…
— Хорошо, хорошо, — сказал, засмеявшись, Л.Н., — но ведь чтобы командира слушали, ему нужна палка. Скажите: неужели же вы и мне посоветуете вооружиться палкой, чтобы заставить повиноваться жену и не пустить в дом священника? Уж я не ссылаюсь на писание, где прямо сказано: ‘не противься злому злом’ и ‘не гневайся’. Я только хочу знать: что вы сказали бы, если бы, придя ко мне, увидали меня с палкой в руках, прогоняющего священника, а жену привязанной за волосы? Я думаю, что вы постарались бы пройти мимо меня и не пришли бы ко мне никогда.
— А если жена не слушает мужа, — наставительно сказал раскольник, — то лучше с нею не жить и уйти от нее.
— А вы забыли, — опять улыбнулся Л.Н., — что сказано в писании: ‘не разводись с женою’.
— Хорошо, Лев Николаевич, — сказал рабочий, молчавший все время, — вот вы живете в богатом доме, где нужды нет и где раздор только из-за попа-то разве и выйти может. У нас же нужда постоянная. И сколько всякий день греха с бабами бывает так и не перечислишь! Ты говоришь, что нужны колесы на телегу, а она, что у ребят башмаков нет, ты — надо купить круп, а она — хоть на хлебе одном жить, лишь бы у ребят обновки к празднику были. И так каждую минуту: ты вправо, она — влево. Как тут быть без власти мужа?..
Все засмеялись.
— Да, это очень трудная задача, которую Бог поставил человеку, — сказал Л.Н. — Мужа и жену я часто представляю себе в виде двух лошадей, связанных хвостами. Постоянно тянут в разные стороны, а разойтись не могут. Но вы напрасно думаете, — обратился Л.Н. к рабочему, — что причины для раздора между мужем и женой только от нужды бывают. Это — заблуждение так думать. Если бы было так, то у богатых и раздоров не было бы, а был бы постоянный рай. А как посмотришь, что бывает у богатых, так позавидуешь вашему положению. В вашем быту осталось еще из старого домостроевского уклада. И к этим средствам, как к готовым лекарствам, вы и прибегаете во время семейных раздоров. И хотя эти лекарства не достигают цели, но у вас все-таки как бы есть, за что взяться. Но вы и представить не можете всей трудности семейного положения людей нашего круга! Ваши бабы хоть и вступают с вами в ссоры, брань и даже в драки, но они все же знают, что им не одолеть мужика, что в конце концов все-таки придется покориться, ваши бабы хоть по наслышке, но все же памятуют, как говорит вот этот человек, — указал Л.Н. на раскольника, — что ‘жена да боится своего мужа’. А вы представьте-ка себе капризную, избалованную барыню, не стесняемую ни угрозами, ни побоями, ни писанием. Ведь ей удержу нет никакого, точно конь без узды.
— Лев Николаевич, да с чего у вас может раздор быть, если никакой нужды нет? — спросил рабочий. — Ведь вот жил Адам с Евой в раю без нужды. И у них никогда раздору не было. И в писании нигде не сказано, чтобы они хоть раз повздорили между собою…
— Как вы думаете, верно он на писание сослался? — обратился Л.Н. к раскольнику при общем смехе.
— Да, — отвечал тот, — про раздор в раю не читал. А вот грех-то все же и там случился. Оттуда и по земле пошел. И, кажись, нужды там не было, а во всем довольствие.
— Ну, вот слышите, — сказал Л.Н. рабочему, говорившему о нужде. — Вот и не от нужды грех вышел. Да и нельзя уберечься от греха меж людьми, потому что заранее нельзя знать причины, от которой грех произойдет. У вас из-за башмаков, а у нас из-за того, что муж хочет жить летом у себя дома, а жена хочет на Кавказ или за границу, муж говорит, что этому шкафу стоять лучше всего здесь, а жена — что лучше его переставить в другую комнату и т.п. Так что всех причин даже и перечесть нельзя, не только уберечься от них. По-моему, семейный человек, который бы задумал жить свято, устраняя и вашу нужду и наши капризы, был бы похож на пустую мельницу: работы было бы много, а муки не получилось бы, несмотря на все его старание… Восточная мудрость, устраняя причины к греху, додумалась до отрицания самого желания жизни: ‘не желай, говорит, ни новых башмаков, ни поездки на Кавказ, ни жены, ни детей — ничего, даже иметь хлеб на сегодняшний день. Замри сам в себе’. В роде этого и у нас бывало: чтобы устранять причины грехов, пытались спасать свои души по норам, по лесам и пещерам. ‘Живи один’, говорила мудрость этих отшельников. Но и тут цель не достигалась, и грех проникал всюду: не с яблоком, как в раю, не с башмаками и новыми гардинами, как у нас, так с помыслами. Правда, некоторые из них являли образцы примерной жизни, но образцы жизни вне жизни, не в миру, не на людях.
— А как же по-вашему, — спросил мужик в черной шубе, — нужно жить, чтобы наши грехи и раздоры меньше нас мучили? Вы говорите, наказывать нельзя, что средства Домостроя не помогают. Ну, а если злая баба пилит по целым дням, отдыху не дает, тогда что? И поучить ее нельзя?
— Разве я говорю: ‘нельзя’? — ответил Л.Н. — Мы свободны делать все, можем и палку взять, и кнут, и за волосы жен привязывать, раз мы сильнее их. Я только говорю, что эти средства ни к чему не ведут, кроме еще большего греха. Вы вот спрашиваете: ‘что же по-вашему делать’? А я и сам такой же жалкий и ничего своего не знаю. Я сам учусь из Евангелий и могу только это же советовать и другим. Да, замечательно, как глубоко продумана жизнь по Евангелию! Там никого не посылают прятаться от грехов ни по норам, ни по лесам, не советуют и избегать людей. Там мирятся с тем, что люди слабы и несчастны, что в жизни неизбежны грехи, но причины их указываются не во внешней обстановке, а во внутренней, в собственном отношении человека к другому человеку. ‘Мирись с соперником, пока ты еще с ним на пути, пока он не завел тебя еще в большую беду’, — вот что говорит христианство. И я думаю, что пройдет много-много времени, пока люди придумают что-нибудь более могучее в борьбе с одолевающим их злом…
— Трудно это, Лев Николаевич, — сказал прежний рабочий. — Ведь иной человек так тебе насолит, что с ним и встретиться противно, на веревке тебя к нему не дотянут.
— Да зачем же тянуться? — спросил Л.Н.
— А чтобы с соперником-то помириться.
— Это в том случае, если вы думаете, что ваш соперник — кто-то другой, а не вы, не ваш собственный гнев? Помириться же со своим злом всегда в нашей власти. Для этого и ходить никуда не нужно. Зло, как произведение в арифметике, может увеличиться только при умножении одного числа на другое… И думаю, что смысл слов: ‘Любите врагов ваших’ тот же: нельзя любить врага, пока держишь на него зло. Но в нашей власти не делать ему зла, в нашей власти переломить свой гнев и при случае оказать ему помощь, добро. Трудно это, говорите вы. Но трудно человеку так поступить, пока он находится во власти своей животной природы. Для духовного же человека тут нет ничего трудного. Помните, Иисус говорит Никодиму, что кроме того, что мы видим в себе животное, со всей его алчностью и злом, мы знаем в себе еще и что-то другое, противоположное первому. Этим-то другим мы и сыновны Богу и должны его всячески возносить над нашими животными побуждениями. Ведь всякий любящий сын почитает своего отца и для него готов всем поступиться. Тем более должен христианин поступиться для своего Отца… Я не могу себе представить, чтобы человек, признающий себя сыном Бога, мог сознательно унизиться до того, чтобы мстить другому человеку, или браниться с женой из-за горсти круп или из-за того, что она пустила в дом священника.
— Куда уж нам считать себя сынами Бога! — сказал слесарь. — Мы просто свиньи. Пошел, натрескался вина, идешь и орешь, что на язык попадется. А потом свалишься в грязь, аи в канаву, и хрюкаешь. Мы про Бога вспоминаем только когда гром загремит, аи какая беда стрясется. А так, без всего, мы Его и за родню не считаем… Кабы то нас с малолетства учили, о чем вы говорите, тогда мы больше бы и о своей жизни думали…
— А как вы думаете, — обратился ко Льву Николаевичу господин в очках, — очень трудно научить наш народ христианскому жизнепониманию? Ведь для этого надо весь строй сломать и все нутро очистить.
— Почему? Я думаю, наоборот, — ответил Л.Н.
— Думаю, что гораздо легче научить человека тому, что он может понять, т.е. как жить так, чтоб не причинять другим страданий, чем непонятным для него догматам.
— Лев Николаевич, — сказал один из рабочих,
— а я вот о чем хотел спросить у вас: как понимать Христовы слова: ‘ищите прежде Царствия Божия и правды его, все же остальное приложится вам’. Как это: ‘остальное само приложится’. Бросишь работать на день и ничто не прилагается, кроме убытка.
Все рассмеялись, а Л.Н. сказал:
— Зачем же бросать работу? Христос не запрещал работы. Наоборот, Христос сказал, что трудящийся достоин пропитания и разрешил работу всегда. Христос говорит, чтобы люди устраивали свою жизнь на началах Божеской правды и чтобы к этому и было у них большее стремление, нежели ко всему остальному. И несомненно, что это самое остальное непременно и приложится всегда к хорошей жизни… Человек, живущий no-Божьи, никогда не останется и без хлеба, потому что он знает, что, как птице свойственно летать и вить гнезда, так и человеку свойственно работать. А работая, он всегда будет иметь необходимое. Мы это видим и на деле. Разве пьяницы, воры и вообще люди, ищущие только ‘остального’ и стремящиеся богатеть на счет других, — разве они больше обеспечены живущих трудовой жизнью?
Правда, богатеют и воры и грабители, но, полагая свою жизнь только в ‘остальном’, без понятия о чести и справедливости, они никогда не находят этого остального, так как никогда не бывают довольны тем, что имеют…
— Да ведь правдой-то нынче не живут, — возразил мужик в черной шубе. — Говорят, не выгодно. Вон сколько стало всяких оборванцев ходить!.. Помогай им всем, корми.
Л.Н. возразил:
— Но никто, подавая милостыню, не завидует же нищему и не хочет быть на его месте. И я думаю, что всякий такой ‘оборванец’, как говорите вы, дошел до нищенства именно потому, что не хотел жить правдой, а хотел подражать богатым и не трудиться…
Пришло время расходиться.
Прощаясь со мною, Л.Н. выразил радость за наше знакомство и опасение, что этому знакомству может наступить скорый конец.
— Боюсь, — сказал он, — что мое с вами знакомство не пройдет вам даром. Мне так и кажется, что вот-вот я услышу, что с вами случилось что-нибудь, и ваши семейные будут бранить меня…
Я сказал, что волен ходить, куда хочу. Л.Н. пожал мне руку и сказал:
— Я очень рад за вас. Но меня смущает ваша серая шинель. Знакомство со мною, — сказал ласково Л.Н., — уже привело некоторых в тюрьму. И на меня постоянно сыплются укоры.
Я сказал:
— И мои товарищи, Лев Николаевич, тоже говорят, что сами вы живете на свободе, а другие из-за вас идут в тюрьму и ссылку.
— Но что же мне делать? — воскликнул Л.Н. — Разве я стал бы уклоняться от тюрьмы? Вы видите: жизнь моя уже изжита и подходит к концу. Не все ли мне равно, где умереть?..
Мы расстались как братья. Но у меня было тяжелое предчувствие, что нам не скоро придется снова увидеться.
III
Прошло два года.
Мои предчувствия и пророчества Льва Николаевича оправдались.
Со мною и впрямь стряслась беда.
Что и как произошло, всего не перескажешь, так как причина найдется всегда.
Я хотя и миновал острога, но перенес худшее. Перенес быстрые переводы меня то в бывшее царство Польское, то в бывшее Казанское, то в дальние Тургайские степи, где, по выражению казанского чиновника, ‘нет политики’ и, кроме кочующих киргиз, нет никаких людей.
Меня пересыпали с места на место, как экстренный пакет, встречая и провожая в попутных городах на вокзалах и пристанях, точно какую высокую особу — с жандармами, с казаками и конвойными. Должен сознаться, что я не заслужил и сотой доли оказанной мне чести этими почетными караулами. Представьте, даже в известное место сопровождали двое солдат с ружьями или жандармы с пистолетами, чего, я думаю, не все и высокие особы удостаивались.
Везли меня тысячи две верст по железным дорогам, а затем уже с этапом пешком верст пятьсот за Оренбург, в Тургайские степи. На ночь по городам запирали на гауптвахты, а по казачьим станицам, по Уралу, в этапные дома. Ну, а как пошли степи, так там и запирать стало некуда.
Кругом поле чистое. Так и пришлось казакам не спать из-за меня и караулисть по очереди ночами. Ты спишь, а казак стоит над тобою, на ружье опершись. — ‘Ложись’, скажешь ему, ‘я не убегу’. — ‘Не полагается’, — ответит казак, — ‘устав не позволяет’.
Не чудно ли? Бог дал ночь для отдыха, а люди написали устав, что ночью ‘не полагается’ спать…
Загогочет вдали гусь на озере, или зарычит верблюд по-звериному — казак вздрогнет и зачнет молитву шептать. А спать все же не ложится…
История моя не стоила и выеденного яйца. Но ей придали важное значение и усмотрели в ней влияние на меня Л.Н.Толстого. А потому по всей дороге имя Л.Н. произносилось и поносилось очень часто. В разговорах и допросах предъявлялись ко мне такие требования, словно перед ними, властными и сильными, стоял не простой ничтожный солдат, а сам Толстой, неуязвимый для них.
Допрашивавший меня чин в Москве уверял меня, что Толстой давно с ума сошел и что поэтому ему верить и слушать его нельзя.
— Ваш Толстой, — говорил внушительно чин,
— не понимает того, что люди глупы и по глупости могут и впрямь, как и он, с ума сойти. Ведь как он там ни верти, а на небо-то он их не вознесет. От его же бредней они только работать перестанут, и хлеб дороже сделается. Мы люди земли
— материалисты. Нам его бредни не нужны. Мы поставлены о народе пещись, чтобы народ больше работал и меньше рассуждал. А он его рассуждать учит. Эх, кабы моя власть! — воодушевился чин, — всыпал бы я ему 100 горячих… а тебе 50…
И так все, точно сговорились на один и тот же лад, петь о Толстом от Варшавы и до Тургая. Только та разница и была, что чем дальше от Москвы, тем больше нам со Львом Николаевичем сулили ‘горячих’. В Москве ему проектировали 100, мне
— 50, в Варшаве мне уже 100, а ему 200. В степях ему и за 300 перепадало. И все только жалели об одном, что ‘нет власти на это’.
В Варшаве рыжий начальник топал ногами и удивлялся: ‘И чего это министры с митрополитами чешутся до сих пор?..’
В Казани было помягче. Там не топали ногами и не грозили всыпать мне и Льву Николаевичу горячих, а лишь учено доказывали мне:
— Толстой, может быть, и прав в проповедуемой им морали, но только не для нашего времени…
А в степи, тыча мне под нос кулак, кричал пьяный капитан:
— И кому твой Толстой святость-то свою проповедует? Вам? А сколько вас? Ну, сколько? — приставал ко мне капитан. — Ну, будет во всей России тысяч десять таких дураков!.. Не больше. А нас!.. Нас — во! Мы, если захотим, на ладони вас в порошок сотрем…
— Толстой ваш истину новую нашел! — говорили мне в Тургайской области. — Да один Победоносцев больше десяти Толстых знает. Поэтому и не страшен нам ваш Толстой. Пусть себе рыкает… угомонится. Бог-то не все терпеть будет: и за ним кондрашку пошлет…
— Я так и знал, так и знал, — радостно заговорил Лев Николаевич, встречая меня после того, как я вернулся из Тургайских степей и пришел к нему уже не в Москве, а в Ясной Поляне.
Ясная Поляна, это деревня средней руки, приличная на вид, где я не заметил особенной нищеты и раскрытых дворов, каких вообще много в нашем отечестве. Отстоит Ясная Поляна в 3-х верстах от станции ‘Козловка-Засека’, Моск.-Курск. ж.д. Барская усадьба с огромным и прекрасным садом примыкает к деревне и отделяется от нее только прудом. Посредине сада большой старинный двухэтажный, каменный, барский дом, каких теперь господа на свои средства не строят.
Сбоку большая терраса, где в летнее время Лев Николаевич проводит время с наезжающими к нему посетителями. Жаль, что никто не записывает всех гостей Льва Николаевича! Вот бы получилась интересная ‘смесь племен, наречий, состояний’. У него, как в гостинице: одни уезжают, другие приходят и приезжают. Против дома стоит ‘дерево бедных’, около которого, на скамейке, садятся бедные в ожидании Льва Николаевича.
В нижнем этаже дома, против входных дверей, находится библиотека, состоящая из двух комнат, в которых всегда помещаются знакомые Льва Николаевича, остающиеся у него погостить. Есть тут особый шкаф с доступными для народа книгами, из которого каждый посетитель Ясной Поляны и может брать, что ему нужно.
Здесь-то вот и проживает Л.Н.Толстой, около своего семейства. И сюда-то и направляются взоры всего мира, чающего движения воды, — не огромного, мертвого мира, для которого решительно все равно, как бы ни жить, лишь бы был хороший доход, а того мира людей, которые несут в себе идею Бога и разливают ее кругом себя.
Лев Николаевич — седой, могучий, в своей обычной серой казинетовой блузе, был похож на старого деревенского мужика, живущего на покое, но своим хозяйственным взором зорко следящего за ведением дела в хозяйстве. Если его когда-либо произведут в святые, то его изображения на много веков прикуют к себе взоры людей скорбно-строгим, но и всепрощающим ликом. Таков дед Толстой.
— Я так и знал, что с вами что-нибудь случится, — повторил Л.Н. — Мне говорили, что вас арестовали и увезли из Москвы. Я беспокоился за вашу семью, хотел за вас просить, но не знал, где вы находитесь и в чем ваше дело…
Я рассказал в коротких словах, что дело было пустое, что в руках администрации не было ничего, чтобы меня судить, и что вся тревога произошла потому, что предстояла коронация, а в письмах моих было осуждение расходов на нее.
— Все-таки это хорошо, что вы суда миновали, — сказал Л.Н. и добавил упавшим голосом: — Вот Дрожжин так и не вынес, — умер недавно… А вас что же, били?
Я сказал, что только грозили бить, но не били.
На этот раз у Льва Николаевича опять были гости и несколько человек приезжих иностранцев, не умеющих говорить по-русски.
Было около 5-ти часов дня, и Л.Н. собирался на прогулку. Вошедший ученого вида господин хотел было идти с Л.Н. на прогулку, но, узнав, что прошел дождь, побоялся сырости, извинился и вернулся в библиотеку.
— А вы сырости не боитесь? — весело сказал Л.Н., обращаясь ко мне. — Если не устали, то пойдемте… А, может, вы голодны? Так идемте, я попрошу дать вам поесть.
Я сказал, что и сырости не боюсь, и с едою могу обождать.
Мы отправились.
Л.Н. повел меня через сад. За садом дорога пошла лесом. После недавнего дождя было так легко и свободно дышать. Дождевые капли еще серебрились на листьях. И все кругом дышало счастьем.
Мы долго шли, молча, по мокрым тропинкам, не нарушая лесной тишины. Л.Н. с такой юношеской легкостью шел впереди, что я с трудом поспевал за ним. Наконец он замедлил шаги и спросил:
— Скажите, вы меня бранили, скитаясь по пересыльным гауптвахтам и этапным домам?
Я признался:
— Да, Лев Николаевич, когда находили минуты слабости. В первое время трудно было переносить унизительное положение, тем более, что не знал, куда меня вели и что со мною будет. Потом освоился и привык, так что всякое утро было даже жаль оставлять ту конуру, в которой стерегли ночью. Дальше же стало как бы даже весело. Выходила какая-то экскурсия по горам и долам на казенный счет и под видом важной политической птицы. Начальство грозило только на словах. И я к этому скоро привык. Да они, Л.Н., меня-то меньше бранили, нежели вас.
— Да, да, это я понимаю, — живо ответил Л.Н. — Люди особенно дорожат своей работой. Скажите человеку, что он не умен, обвините его в бестактности, в нечестности, — он еще сможет с этим примириться. Но попробуйте осудить его дело, сказать, что работа его нехороша и бесполезна — и человек, кто бы он ни был, становится врагом… Особенно же, если еще он и сам полусознает и чувствует в душе ненужность своих усилий… Вспомните все жестокие насилия, совершаемые в течение многих веков! Ведь из союза жрецов и кесарей мира выросло то уродливое неравенство людей всего мира, какое мы видим теперь и от которого 9/10 всего человечества живут без света разумения, в невежестве и нищете, а 1/10, владеющая ключом к разумению жизни, жиреет в материальном избытке и, развращенная до невозможного, не двигается ни сама, ни других не пускает к свету… Вспомните этих египетских быков и черных кошек, древних оракулов и Юпитеров, киевских Перунов и Волосов, и все эти цепи и путы, которыми князья и жрецы мира сковывали свободную душу человека!.. А посмотрите, — произнес с оживлением Л.Н., указывая на посвежевший от дождя лес, блестевший, — разве не была бы жизнь человека неперестающим блаженством в этом Божьем мире, если бы человек был свободен!
Я сказал:
— Л.Н., но зато из этой 1/10 человечества идут и все науки, которые служат на пользу людям…
— И на вред также, раскрывая внешнюю сторону жизни, но заслоняя духовную, — сказал Л.Н. — Зонтик, часы, калоши… Но ради этого люди должны скучиваться в дымных корпусах фабрик и рудниках, лишаясь естественных условий жизни… Правда, современная культура добыла и дешево доставила большинству: соль, керосин, деготь и проч. Но она же снабжает и табаком, и опиумом, и спиртом, губящими и уродующими жизнь миллионов людей, она же способствовала распространению дурных болезней, домов разврата и проч. и проч. Люди так называемой культуры, ослепленные своими приобретениями, не замечают, что все их завоевания относятся только к 1/100 человечества, а 99/100 не только не приближаются к совершенным формам жизни, а еще отдаляются от них, потому что пестрый внешний прогресс с зонтиками и часами развивает лишь зависть, но ослабляет чистоту и ясность сердца. Современная культура страшно усложнила жизнь человека, загромоздив ее тысячами мелочей, в погоне за которыми человек совсем забыл о себе, как о сыне Бога, стоящем неизмеримо выше всех этих ненужностей, привитых изнанкой науки. Людям стало все равно: чему бы ни поклоняться, лишь бы не отстать от других и во внешней жизни походить на других.
— А у нас-то что теперь делается в народе, — сказал я.
Ни родиться, ни умереть, ни продать, ни купить ничего, ни встретиться с знакомыми нельзя без пьянства, без бесчинства.
— Да, да, это ужасно! — сказал Л.Н. — Это всегда бывает с народами, когда их религия, являвшая основы нравственности, заменяется внешним богопочитанием. Посмотрите, что осталось теперь в нашем обществе от возвышеннейшего учения Христа? Ничего, кроме имени Христа, улетевшего на небо…
Я рассказал, как меня в Варшаве посылали на испытание к одному старичку академику и как он, разговорившись со мною по-душам, сказал мне: ‘Вас посадят в тюрьму, сошлют в исправительные роты — и вам везде будет не плохо, потому что вам везде дадут щи и кашу. Для нас же, с малолетства привыкших к известным удобствам и почету, такое положение разве возможно? А дети, а жена и родственники! От одних укоров и попреков их живьем в землю зароешься… Конечно, в молодых годах все возможно. Но в моих об этом не думают’.
— Да, это ужасно, — сказал Л.Н., — в такие годы сознавать ложность своего положения и не иметь сил выбраться из него!.. Меня тоже обвиняют, что я других посылаю работать в крестьянские работы, а сам живу в барском доме и не иду на одобряемую работу. И я чувствую справедливость этого обвинения.
— Я и сам давно хотел спросить вас, Лев Николаевич, об этом же, — сказал я. — Мне всегда казалось, что вам не пристало жить за двенадцатью дверьми, которые отворяются для желающих вас видеть не вами, а лакеями…
— А вы думаете, это мне по душе?! — вздохнул Л.Н. — Но что делать? Я не имел силы прежде порвать эту жизнь. В этом мой первый грех… Потом прошли года. Теперь же, — (Л.Н. замедлил шаги) и вы едва ли упрекнете меня. В 70 лет не начинают новой жизни… А тогда — прежде—я сам думал, чтобы уйти в незнакомую деревню и жить там с каким-нибудь одиноким бобылем. Но время шло. И не заметил я, как подошла старость… Работа ваша, т.е. крестьянская, меня не страшила. Я ужасно любил ее. И крестьянские работы остались для меня самыми радостными воспоминаниями в моей жизни.
Набежали тучки, и загремел гром. Мы повернули обратно, находясь верстах в трех от усадьбы.
Я заговорил о семейном зле и раздорах, от которых так трудно уберечься,
— Да, да, — подумавши, сказал Л.Н. — Самое тяжкое испытание, которое Бог посылает человеку, это — семья. Не даром кто-то сказал, что счастлив только тот, кто счастлив у себя дома. Главное, что ты прикован к семье навсегда и ежеминутно подвергаешься перекрестным мнениям, делам и разговорам, какие тебе не нравятся, или каких ты не можешь терпеть, не возбуждая в себе гнева. Здесь только и помогает совет Иисуса: ‘мирись с соперником’, т.е. со своим гневом. И в этом главное: чтобы не гневаться и не раздражаться, какие бы ни были приступы досады. Женщины, как дети, не любят, когда муж изливает на них свой гнев в обидных словах и не уступает им всегда — и в нужном деле и в капризах… Я всегда старался не раздражаться и уступать в ссоре, чем и достигал умиротворения, а потом, уже в спокойном состоянии, дело улаживалось само собою. В семейной жизни, как вообще в отношениях с людьми, всегда лучше уступить, лишь бы не вызвать гнева, потому что всякий, не потушенный в начале гнев, подобен кому снега, который, чем больше катится, тем больше нарастает. Почти всегда приходится жалеть, что ссора не была прекращена в начале…
Немного погодя речь зашла о загробной жизни, и я рассказал, как однажды обратился к одному умирающему с вопросом: чувствует ли он что-нибудь новое и особенное? И как умирающий сердито вскинул на меня глаза, должно быть, за то, что я беспокоил его в такую минуту, но все же ответил мне полушопотом, что ему страшно больно и кроме этой боли он ничего не чувствует.
— Но это ужасно обидно, — сказал я. — Обидно сознание, что мучился-мучился здесь и… пропадешь бесследно. Уж лучше пускай меня мучат там, — но лишь бы я сознавал, что не исчезну бесследно.
— Вот, вот! — сказал Л.Н. — Это я и в себе знаю. Это же мне и другие говорили. И в этом есть смутное указание на наше бессмертие… Но больше этого и не пытайтесь ничего узнавать. Тут никакие усилия не приведут вас ни к чему. Как сквозь стену глаза не видят, так и разум наш не может заглянуть за пределы нашей жизни. Да думаю, что и хорошо это устроено, что мы знаем только эту нашу жизнь. Иначе что же было бы? — улыбнулся Л.Н. — Грешные с отчаяния лишили бы себя жизни, а святые, достигши праведности Илии, улетели бы на небо… Много есть всяких предположений на этот счет, — серьезно сказал Л.Н., — но достоверно ничего нет и быть не может. Будем же с вами улучшать свою эту жизнь, во благо себе и людям. Этого с нас и будет достаточно…
Я еще спросил:
— Л.Н., я читал в церковных журналах многое против вас. Мне хотелось бы узнать, что вы им отвечаете. Я нигде не видел ваших ответов.
— Если бы я и хотел, — сказал Л.Н., — и не был стеснен никакими условиями, то все-таки не мог бы физически отвечать всем на их критики и обличения. Да это и не к чему. Кто действительно заинтересован в вопросах жизни, поднимаемых мною, те пишут мне письма. И я, по возможности, отвечаю им.
Надвинулась огромная туча, и стал накрапывать дождь.
Мы поспешили войти в дом.
За чаем в общей столовой находилось несколько человек приезжих гостей, в том числе двое англичан, которых я видел хоть и в первый раз, но сразу определил их нацию по наружности и приемам. Они пустились предлагать Л-у Н-у свои стулья. Он не согласился воспользоваться их любезностью. Тогда они передвинули свои стулья и сели поближе к нему.
Разговор, однако, не клеился, так как не все знали по-русски и не все по-английски. Л.Н. переводил то на русский язык, то на английский. Но от этого беседа теряла живой интерес.
Был в числе гостей и американец, отличавшийся, между прочим, золотыми запонками и кольцами на пальцах. Он говорил немного по-русски, но плохо. Я его не понимал, хотя он и жестикулировал всячески. Но выходило только забавно.
Л.Н. попросил меня рассказать иностранцам из моих недавних приключений. Когда я рассказал кое-что, американец, который понимал по-русски, слушая меня, все время смеялся веселым смехом. Англичане же, которым Л.Н. переводил мои слова, выражали изумление и качали головами.
Один молодой человек заявил, что мои приключения только капля в русском море, и рассказал несколько случаев из жизни сектантов.
Американец почему-то все продолжал смеяться, а англичане попросили у меня позволения записать кое-что из нашего разговора, затем стали через Льва Николаевича спрашивать меня: как я живу и как живут вообще русские мужики. И очень дивились, что я жалуюсь на малоземелье, как на главную причину нашей мужицкой бедности, показывая на пальцах сравнительное количество земли, которым у них владеет средний крестьянин.
— Но у вас, — сказал им Л.Н., — учат делать все хорошо и вовремя, учат землю больше унавоживать, чаще перепахивать и рыхлить, а у нас сеют и по неудобренному, а потом просят, чтобы Бог исправил их дурную работу и на необработанной земле дал хороший урожай…
Американец смеялся и показывал тоже на пальцах количество пудов хлеба, собираемого у них и у нас с одной и той же площади земли и при одинаковых климатических условиях.
Было время уходить. Я стал прощаться. Л.Н. пошел проводить меня. Англичане устремились за нами. Видимо, они все никак не могли насмотреться на русского мужика, попавшего в барские хоромы. И, прощаясь со мною, они крепко и долго жали мне руку и что-то говорили по-своему. Л.Н. перевел, что они меня любят и будут помнить…
Мих. Новиков Боровково, Тульской губ.
ПРИМЕЧАНИЯ
‘Новиков — замечательный по уму, образованию и горячности крестьянин, мне давно знакомый и близкий’, — так характеризовал Михаила Петровича Новикова Л.Н.Толстой в письме к В.В.Стасову 26 октября 1902 г. Видя в Новикове явление замечательное, Толстой советовал ему писать, ничего не придумывая, рассказывая о своей жизни такой, какая она есть. Да и сам Михаил Петрович испытывал такую потребность. В письме к Л.Н.Толстому, от 27 января 1905 г., он пишет: ‘Признаюсь вам, дорогой Лев Николаевич, что тянет меня литературная деятельность, — уж слишком много говорят и врут о нашей крестьянской жизни…’
Произведение М.П.Новикова ‘Письма крестьянина’ было впервые опубликовано в книге ‘О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций’, подготовленной к изданию П.А.Сергеенко к 80-летнему юбилею Л.Н.Толстого.
‘Толстовский листок’ печатает произведение по тексту третьего издания книги ‘О Толстом. Воспоминания и характеристики представителей различных наций’, т.2, стр. 1—49, издание В.М.Саблина, Москва, 1911 г.