Письма к В. В. Розанову, Рачинский Сергей Александрович, Год: 1901

Время на прочтение: 47 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники. Книга вторая
М.: Республика, СПб.: Росток, 2010.

I. ПИСЬМА С. А. РАЧИНСКОГО к В. В. РОЗАНОВУ с КОММЕНТАРИЯМИ В. В. РОЗАНОВА

ПРЕДИСЛОВИЕ. ‘ИЗ ПЕРЕПИСКИ С. А. РАЧИНСКОГО’

Жизнь, личность, смысл деятельности умершего 2-го мая этого года С. А. Рачинского требует тонких наблюдений и сложных соображений. Он никогда не был только специалистом. Ботаник по кафедре в университете, сельский педагог по деятельности почти целой жизни, он не исчерпывался этими двумя рубриками. Круг умственных и сердечных его интересов был бесконечно и неопределенно-разнообразен. Но все эти интересы не были в нем бурны, страстны, и вот почему единственно он никогда не взялся за перо, чтобы написать статью философскую или публицистическую. Но его немногочисленные изящные книги, из которых классические достоинства имеет ‘Сельская школа’, полны, так сказать, отсветов необозримо-разнообразных его интересов. ‘Сельская школа’, трактуя о воспитании крестьянских детей, заключает в себе страницы, посвященные музыке, живописи, литературе, которые вызовут в одних энтузиазм, в других — пылкий спор, т. е. эти страницы имеют оригинальную и личную окраску, заключают определенное воззрение, выношенное автором в годы тихих размышлений. Уединенный обитатель родового своего поместья, он был философом в изящном древнем смысле: без профессии, без ремесла, без диплома, но по вдохновению. Что в том, что он не оставил в этой области напечатанных трудов? Их не оставили и древнейшие греческие философы, иначе как в форме двух-трех философских афоризмов. Таких с избытком мы можем найти в трудах Рачинского. Он был философ по всему сомкнутому кругу своей деятельности, вытекавшей из глубокого убеждения, по образу жизни, по вкусам, даже по обычаям и привычкам. В сложный круг его забот вовсе не входила только одна: материальная, денежная, выгодная или честолюбивая. Правда, с начала и до конца жизни он был обеспечен, правда, ничто и никогда с этой стороны ему не угрожало. Но всякому почти человеку присуще усилие к расширению физических и вообще ‘выгодных’ условий своего существования: вот эта сторона была совершенно атрофирована у С. А. Рачинского. Некоторое время, как мне передавали, он вынужден был жить в тесном и бедном деревянном помещении вместе с крестьянскими детьми-учениками. Это тянулось годы. И он был спокоен эти годы, доволен, безропотен. И никакой радости или довольства не испытывал, перейдя в каменный палаццо своих предков. Любитель наилучших способов существования, одаренный тонкими и, может быть, нервными вкусами, он мог существовать как ‘лилии полевые’, или как древний Диоген. И эта черта его облика, конечно, была тоже философская. Он был философ по жизненному труду своему, особенно — практический философ, выразившийся в делах, а не в учении, философ, непоколебимо фанатичный в некоторых центральных убеждениях, которые, однако, в узоре периферических подробностей переходили в неясные влечения, в поэтические грезы. В складе его ума было сходство с покойным Страховым, которого, кстати, он очень любил и высоко оценивал его труды. Как-то я заметил, что мне книги Страхова более нравятся, нежели Н. Я. Данилевского. ‘Он гораздо его (Данилевского) сложнее и тоньше‘,— горячо ответил мне Рачинский.
Теперь, когда я вынул пачку его писем, мне грустно о том безмолвном расхождении, в котором мы прожили последние два года. Рачинский был индивидуалист. Это был человек-одиночка. Одиночка-философ, одиночка-публицист. У него не было горячей потребности еще в людях около себя. Я не говорю здесь об учениках его, о предмете его труда. Художник не может обойтись без палитры и кистей, но это не суть друзья его. Диоген мог годы смотреть из своей бочки на солнце, весьма мало нуждаясь в Афинах, хотя и не стесняясь их близостью. Человек-одиночка, Рачинский образовал отсюда и свое не столько воззрение, сколько, так сказать, привычку к христианству. Он до того привык, что христианство есть духовная атмосфера одиноких людей, отчасти и вытканная душою одиноких же людей (историческое христианство, начальный аскетизм), что где наступали границы этому тонкому реянию одиноких грез, границы иногда жесткие, иногда властительные и страстные, там он пугался какого-то разрушения христианства, чувствовал врага, который пришел смутить его сердце и поколебать главное его сокровище. ‘Что же, неужели вы думаете Розанова к Христу привести’,— спросил он гневно этот год одного человека, говорившего ему об удаче и оживленности философско-религиозных собраний. На вопрос этого собеседника, не хочет ли он по старой памяти меня видеть,— он ответил: ‘Зачем? Я стал бы ругать его за его статьи’. Между тем все это отношение вытекло из вопроса, формально только или по существу брак есть таинство: есть ли он таковое по многоценным собственным качествам, или по провозглашению его таковым церковью, потому что он есть собственность церкви. ‘Все, что лежит в святой деснице,— свято’,— так думал он. Я же, осторожно заглянув в десницу, сказал: ‘Э, это золото! В деснице оно или на мостовой, цена его столько-то за золотник’. В этих двух суждениях — огромная разница. Одно начинает бесконечный авторитет церкви, другое начинает бесконечный авторитет мира, мирских вещей, мирских предметов. Одно сужденье говорит: ‘Все отвратительно вне меня’, другое: ‘Нет, в вещах есть степени достоинства самостоятельного, одно хуже, другое лучше, и наконец, третье совсем превосходно само в себе‘. Начинается гордость мира, слава мира, умиление его на себя, и даже благочестие, наконец, вытекающее из высот самоощущения. Нечто царственное туманит взор. Обратная точка полна горечи и слабости: человек чувствует гибель свою, как только не держится рукою за камень в выступе стены церковной. Взгляд средневековый, взгляд католический представляет кульминационный пункт первого воззрения. Купив за талер индульгенцию, считаешь себя спасенным. ‘Разве вы не знаете, что я силен из камней сотворить новых чад Аврааму’,— повторял Лев X, рассылая свои ‘простительные’ бумажки, эти в своем роде ассигнации загробного спасения. Все это нас поражает грубостью в конечном выводе: смешит, когда мы читаем о Тецеле у Иловайского или Вебера. Но подступы этой мысли необыкновенно тонки, и их страстно, мучительно может высказать первоклассный ум XIX—XX века. ‘Как же вы думаете вне церкви спастись?’ ‘Без Тецеля, без папы, без индульгенции в 5 талеров?’ Но разве это не вариант суждения, стоившего жизни тысячам детей: ‘Неужели ребенок, рожденный без нашего благословения,— хотя бы в самой чистой и прочной семье, чему, впрочем, мы не верим,— может быть чем-нибудь, кроме как плодом блуда, достойным судьбы своей. И, наоборот, с благословения нашего рожденный ребенок, пусть даже рожденный не от мужа, а от третьего лица — годен и хорош и есть плод целомудрия’. Нам непривычен и неприятен цвет германских индульгенций. Но, чтобы понять, отчего вся романская Европа не пошла за Лютером, мы должны представить себе, что привычные, и уже века привычные, их специальные индульгенции стали там веруемы, приятны и дороги, как нам наши специальные. Там и здесь в зерне лежит одно: отрицание внутренней и собственной ценности вещей, и сообщение им ценности — владетелем, десницею держащею. Тут — папа, тут — ‘камень Петров’. В Риме он вырос в скалу, у нас являет рассыпчатый песок кварца и полевого шпата. Но это все одно. Тенденция и природа вещей — одинакова в песчинке и в скале, в крупинке сахара и в сахарной голове.
Рачинский, вероятно, продолжал эту мысль и думал, что если мирские вещи внутренно-ценны, то идея греха вообще ослабляется, через это ослабляется мука голода ‘быть искупленными’ и прерывается главный мотив, соединяющий человека со Христом, повлекший 2000 лет назад мир ко Христу. Нет греха, как томящего и мирообъемлющего океана, как пучины, где мы все плывем и вот-вот падем на дно, и нет потребности в береге. Грех — мелок, не глубок, не страшен. И человек похож на ребенка, плещущегося на отмели материка, где он стоит твердо и не чувствует потребности кричать: ‘Спасите! Погибаю!!’. Весь этот круг идей, развившийся, в сущности, из такого специального спора, как о детях и их разно-ценности или равно-ценности, о смысле ‘благословения’, как акта доброты, или же акта переделки из черного в белое, из грешного — в святое, смутил С. А. Рачинского и показался ему чем-то угрожающим для христианства, в том одиноком и пессимистическом чувстве, которое он считал исходною его точкою. Тщетно писал я ему, что невозможно благословить грешную вещь, что Бог этого не может сделать, не то, что церковь, что Бог, благословивший бы вещь, до Его благословения и вне Его благословения грешную, через акт благословения присоединился бы к грешной ее природе и Сам сделался бы грешным, что невозможно. Людовик XV уронил королевское достоинство, ‘учредив’ lettres de cachets {Королевский указ о заточении в тюрьму без суда и следствия (фр.).}, но нисколько не сделал их праведными через присоединение к их существу высокого и притом подлинно высокого своего авторитета. И равно, если дитя, вне благословения рожденное, не праведно, не прекрасно и не достойно жить, цвести и благоухать равномерно со всякими другими, то ‘благословляя рождение детей’, церковь только, как в случае ‘благословения’ lettres de cachets, роняла бы свои качества, становилась бы через эти переделывающие благословения грешною, и притом решительно без всякой пользы для детей, которых, как и lettres de cachets, невозможно соделать праведными, доблестными, хорошими. Иными словами: или все дети законны,— и тогда как же столько веков одна определенная группа их гибла? — или она гибла основательно, есть дети незаконные,— и тогда незаконны они безусловно все, от Адама, Давида до меня.
Вопрос, закружившись собственно около крови детской, ео ipso не мог не пойти страстно, гневно, и не окончиться молчанием, под которым у каждого был упрек: ‘А, так ты восстаешь против христианства’, ‘А, так ты восстаешь против детей’. Как человек очень одухотворенный и обширно образованный, Рачинский, конечно, видел гораздо дальше, чем выступавшие против меня другие оппоненты, и высказал жесткие суждения, какие я привел выше. Но — теория теорией, дни ссоры были кратки, дружбы — продолжительны, и, сознавая, что в Рачинском Россия утратила некоторое историческое лицо, притом же горячо любимое множеством сейчас живущих людей, я позволю себе предложить вниманию кучку сохраненных у меня его писем. Все они мирны, тихи, дают очень живой и, конечно, верный очерк его лица, дают черты его быта, который он сумел сделать утешением и просвещением для окружающей его народной мглы.
В письмах есть полемические слова в отношении третьих лиц. Все, относясь к минувшим дням, едва ли может кого-нибудь задеть сейчас. Конечно, мы ежедневно живем, ссоримся, дружим, и существование наше было бы смертью, если бы оно не покрывалось то терниями, то розами, если бы около нас другим людям не было то очень сладко, то очень горько. Таковы в особенности слова его в отношении к Вл. С. Соловьеву и в отношении к целому журналу ‘Вести. Европы’. Друзья Соловьёва и г. Стасюлевич, надеюсь, сумеют взглянуть на это через историческую призму.

В. Розанов

I

Татево. 23 янв. 1892.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
От души благодарю вас за ваше доброе внимание к моей школьной стряпне. Но дело мое в этой области гораздо скромнее и уже, чем оно вам представляется. Право, читая ваше письмо и многие другие, получаемые мною, начинаю опасаться, нет ли в моих писаниях какого-нибудь бессознательного шарлатанства?
Впрочем, дело философа — находить в самых ничтожных жизненных явлениях поводы к соображениям общим. Так, деятельность моя наводит вас на вопрос: есть ли воспитание — дело государства?
Конечно — нет!.. Это — дело семьи и Церкви. Но ведь ребят учить надо. И если мы грешные этой обязанности не исполняем, ни в качестве отцов семейства, ни в качестве сынов Церкви, то государство вынуждено делать по этой части, что может.
Что касается до вас, то вы, конечно, не педагог, а серьезный мыслитель и талантливый писатель, и в этом качестве можете быть преподавателем превосходным. Вы должны благодарить Бога за то, что необходимое вам ремесло дает простор столь существенным элементам вашего личного склада.
С живейшим интересом прочел я вашу статью в ‘Русском Вестнике’. Вы с полною ясностью и точностью раскрыли суть воззрений покойного Леонтьева {Говорится о статье ‘Эстетическое понимание истории’, напечатанной в первых четырех <трех> книжках ‘Русского Вестника’ за 1892 год, почти тотчас после смерти К. Н. Леонтьева, с которым я состоял в оживленной переписке, хотя лично ни разу его не видал. В. Р.}. В следующей статье вы, конечно, столь же ясно укажете на те пределы, в коих можно с ними согласиться. Теории Леонтьева страдают недостатком всех попыток объяснить явления сложные сравнением с явлениями более простыми. Организмы коллективные — народы, человечество — неизмеримо сложнее и живучее организмов индивидуальных. Объединение, обезличение — действительно сопровождает всякий регресс, но не всякий процесс этого рода есть прелюдия смерти. Человечество уже пережило две эпохи, аналогичные с нашей — в пределах orbis terrarum antiquus {античный мир (лат.).}. Это — культурное объединение под обаянием греческого гония и римской силы, и средневековое объединение под влиянием католической церкви, рыцарства, крестовых походов, и оба раза за этими процессами последовало богатое расчленение, новая индивидуальность процессов культурных и политических. Переживаемое нами объединяющее, обезличивающее движение несравненно шире. Оно вполне поглотило Японию, оно разъело Турцию, Египет, Персию, оно давно охватило образованные классы Индии, в нем участвуют Австралия и обе Америки. И это отнюдь не только распространение культуры европейской. Одновременное этим последним в европейское сознание широкою струею влились элементы восточной метафизики и этики.
Все это предвещает не смерть, а новое пробуждение историческою творчества, культурной индивидуализации,— более широкое, чем то, которое ознаменовало начало христианской эры и эпоху возрождения. Нет сомнения, что одним из главных театров этою процесса будет Россия, столь чуткая к западным влияниям, столь тесно связанная с Востоком своими историческими судьбами…
Извините, что разболтался в столь кратких словах о материях столь важных. Когда-нибудь возобновим о них разговор изустно. Пока, да хранит вас Бог.

II

Татево, 17 марта 1892.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
С живейшим удовольствием прочел я окончание вашей статьи в ‘Русском Вестнике’ {Той же, о которой говорилось в предыдущем письме, о К. Н. Леонтьеве. Но я сделал сильное отклонение в сторону и в мартовской книжке ‘Русского Вестника’ уже ничего не говорил о Леонтьеве. В. Р.}. Особенно метким и новым считаю то, что вы говорите о трех периодах русской истории. Поздравляю вас с тем, что вы нигде не впадаете в тон пророческий. Вы знаете, что я не вполне разделяю воззрения покойного Леонтьева — и ваши, быть может, потому, что я по умственному складу принадлежу к поколению более старому, менее пессимистическому. Но об этом при свидании.
Сегодня пишу вам по следующему поводу. Вашею литературною деятельностью сильно заинтересован Тертий Иванович Филиппов. Он хотел бы перетащить вас в Петербург, дать вам более или менее фиктивную, но хорошо оплачиваемую должность в своем ведомстве, и притом сделать из вас своего литературного сотрудника по вопросам церковно-государственным. Мне поручено насчет этого плана зондировать почву, т. е. вас…
Скажу вам прямо, что этого благополучия я для вас не желаю {Эти грозные предсказания более чем сбылись. Нет более ужасного положения, чем души равно-сильные при разности положения. Образуется атмосфера психологической отравленности. И печальный мой переезд из города Белого в Петербург только унес в могилу или ничтожество по крайней мере четыре года моей литературной деятельности. Т. И. Филиппов прислал мне в Белый письмо, с выражением внимания к моим статьям, и прислал свою книгу ‘Современные церковные вопросы’. Книгу эту, в той части ее, которая касается не греческой церкви (2-я половина), а нашего русского старообрядчества, я считаю и до сих пор превосходною и правильною, хотя, пожалуй, слишком детальною. Превосходная эта книга внушила мне самые светлые воззрения на Т. И. Филиппова, как радикального, чисто русского человека, москвича и трудолюбца. Признаюсь, я нс очень поверил нс только проницательности, но и чистосердечию Рачинского: мне казалось тут что-то неясное и ненужное, какой-то сор личных отношений, простирающий власть на высоты мысли. При встрече с Т. И. Ф. произошла у нас какая-то магия. Он быстро вышел из кабинета при докладе обо мне дежурного курьера и еще ничего нс сказал, как массивная его фигура и лицо наклонились надо мной и трижды коснулись щекою ли, губами ли моей щеки и губ. Вероятно, я от этого растерялся, и он сказал: ‘Еще пятидесятницы не было, а я с вами христосуюсь’. Затем произошло что-то безмолвное, какое-то безмолвное понимание друг друга. Только Аф. В. Васильев, мой начальник и генерал-контролер департамента железнодорожной отчетности, говорил мне раза два: ‘Т. Ив. недоволен вашими статьями’ там-то и там-то, но всегда мужественно прибавлял: ‘Впрочем, что ему до этого за дело: литература — свободный труд’. Сам он издавал ‘Благовест’. Это было скромное издание, без подписки, читателей и без гонорара, но со статьями самого Аф. В. Васильева и большею частью контрольных чиновников, по предметам богословия и славянского единения. В нем я не участвовал. В. Р.}. Тертий Иванович действует путями не всегда прямыми {В письме стоит более резкое выражение. В. Р.}. Самолюбия он безмерного. Самостоятельной мысли в подчиненных он не терпит…
Но, быть может, предложение это представляет для вас какие-нибудь, неизвестные мне, существенные выгоды, и нам не мешало бы обсудить его устно. Не соберетесь ли вы (разумеется, когда установится летний путь) в Татево. Тогда мы поговорили бы и о плане Тертия Ивановича, и об иных путях, коими могли бы быть изменены рамки вашей жизни, если такое изменение для вас желательно.

III

Татево, 16 апр. 1892.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
Я в долгу перед вами. Не отвечал до сих пор на ваше письмо, потому что все поджидал приезда вашего в Татево с Лутковским {Уездный предводитель дворянства в г. Белом, добрый друг покойного С. А. Рачинского, моего покойного брата Н. В. Розанова, директора Бельской прогимназии, и мой собственный. В. Р.}. Сегодня получил от последнего записку, извещающую меня об отсрочке вашего посещения.
И все-таки считаю более удобным отсрочить разговор о будущей вашей судьбе до личного свидания, которое состоится так или иначе, в течение весны. На основании того, что вы пишете, еще не берусь сказать вам что-нибудь путное.
То, что вы пишете о писательстве, мне вполне понятно. Для всякого истинного писателя эго есть отправление, почти невольное, а совсем не дело, предпринимаемое с какою-либо определенной целью. А цель-то, часто нами несознанная, достигается именно теми писаниями, которые возникают неудержимо, неожиданно для самого писателя…
К своему учительству {Меня всегда томила как учителя рассеянность, двойственность всякого возможного решения (‘гамлетовщина’ педагогическая) и субъективизм (в себя погруженность): качества, совершенно отстранявшие возможность стать хорошим, бодрым, ведущим вперед детей учителем. У меня завязывались всегда только какие-то тонкие нити отношения и понимания с отдельными учениками, ‘работать с классом’ я нс мог. Нс мог вообще ни с какою толпою действовать. Все это, ясно мною видимое и для меня по природным дефектам непоправимое, до последней степени и много лет отягощало мою душу. Вырваться отсюда в какой-нибудь ‘счет’, ‘механику’, которая бы оставила в покое мою душу, для меня было необходимо и прямо было вопросом душевного спасения. В. Р.} вы, конечно, относитесь слишком строго, но, без сомнения, не оно составляет ваше призвание, и поэтому перемена жизни для вас желательна, и об этом-то и хочется мне поговорить с вами устно.
Не скажу вам сегодня ни слова о вашей книге, за присылку коей от души вас благодарю, ибо ее еще не читал. Для этого нужна свободная неделька. Всю Святую я проболел, теперь же, за уроками, имею время только есть, спать и писать необходимые письма.
Да хранит вас Бог. До свидания.

IV

Татево, 24 июля 1892.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
Недавно был я во Ржеве и видел там Т. И. Филиппова. На днях он будет в Татеве, и очень жалеет, что вы не в Белом {На летние каникулы я уезжал в город Елец, на место прежней службы, к матери и вообще в семью моей жены. В. Р.}, и я поэтому не могу вас познакомить.
Я прочел в июньской книжке ‘Русск. Вестника’ вашу статью {‘Характерная черта Древней Руси’, по поводу чтения В. О. Ключевского: ‘Добрые люди в древней Руси’. То был первый голодный гол. и блестящее чтение талантливейшего из московских профессоров знакомило общество с добрыми благотворителями древней Москвы. В. Р.}. Очень хорошо и оригинально, но немного слишком кратко — недостаток столь редкий, что может быть сочтен за достоинство. Впрочем, мысль, выраженная в последней главе, для полного своего развития потребовала бы целой книги…
Отвечаю вам при первой возможности. Но вы сами замедлили мой ответ, написав мне заказным письмом, отчего послание ваше пролежало лишнюю неделю во Ржеве.

V

Татево, 5 авг. [1892 г.]
Любезный Василий Васильевич,
Получил еще письмо от Победоносцева по поводу Вашего предполагаемого перемещения в Петербург — и необходимо мне об этом, если можно, поговорить с Вами. Не собираетесь ли Вы в Татево до начала уроков? Преданный Вам

С. Рачинский.

VI

Татево, 20 авг. 1892 г.
Многоуважаемый Василий Васильевич!
Вчера уехал от нас Т. И. Филиппов. Он очень просит вас приехать к нему во Ржев — познакомиться. Выезжает он из Ржева 27-го августа. Для того, чтобы оставить за вами свободу ехать или не ехать, по вашему желанию, я выразил сомнение в том, находитесь ли вы в Белом, но написать вам обещал.
Полагаю, что знакомство с Т. И. может быть вам приятным и полезным, под условием, чтобы он не вовлек вас в писание, под своим внушением, о вопросах церковно-политических.
Впрочем, об этом пункте, если вы решитесь ехать, переговорим лично до свидания вашего с Т. И., так как Татево на пути из Белого во Ржев, и вам не миновать ночевки у нас.
Итак, до скорого, быть может, свидания.

VII

Татево, 23 сент. [1892 г.]
Дорогой Василий Васильевич,
Получил письмо от Победоносцева.
Ваш curriculum vitae {жизнеописание, автобиография (лат.).} очень заинтересовал его, он имеет Вас в виду на место чиновника по особым поручениям, которое откроется в течение наступающей зимы.
Итак, покуда, будем ждать и молчать. Да хранит Вас Бог.
До скорого свидания.

С. Рачинский.

VIII

Татево, 22 янв. 1893 г.
Дорогой Василий Васильевич!
К. П. Победоносцев прочел ваши ‘Сумерки просвещения’ и отдает полную справедливость верности и глубине мыслей, выраженных в этой статье. Но он справедливо осуждает причудливость и темноту вашего слога… Нужно, нужно вытащить вас из Белого! Эти недостатки слога, очевидно, плод вашего полного одиночества. Мысли, не находящие никогда случая выразиться устно, не созревают до письменной формы, всем доступной…

IX

Татево, 29 апр. 1893.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень был я рад весточке о вас, хотя из нее узнал немногое, а именно, не узнал главною: оставят ли вам ваши занятия по контролю достаточно времени на продолжение ваших литературных трудов? Нашли ли вы людей, к которым вы могли бы душевно примкнуть? Видаетесь ли со Страховым, с Кусковым? С ужасом думаю для вас о петербургском лете. С наступлением каждой весны ощущаю некоторое угрызение совести при мысли о тружениках, запертых в каменные муравейники, лишенных тех благ, коими пользуюсь я — тунеядец! Ибо таковым становлюсь окончательно вследствие упадка физических и умственных сил.
Прочел окончание вашей статьи в ‘Р. Обозр.’ {Говорится о статье: ‘Три принципа человеческой деятельности’. Статью эту я считаю до такой степени пропитанной скукой, что не могу без смущения думать о ее напечатании. Но между тем тему ее и все подробности я вынашивал много лет, и в общем, я думаю, тема — важна (различение принципов морали, политики и еще чего-то). Вообще мне удавались лишь статьи, внезапно написанные, и когда наступал любимый и дорогой час, 9 вечера или 9 утра (на каникулах). Когда я подходил к письменному столу,— душа сияла, но ни единой мысли, какую я напишу, еще нс было в голове, но едва я брался за перо, одушевление, мысль и слово,— все являлось вместе. Почти невероятно, что так же написана и большая книга ‘О понимании’. Напротив, три статьи: ‘О цели человеческой жизни’, ‘Три принципа человеческой деятельности’ и ‘Красота в природе и се смысл’ были долго обдумываемы, и с пером в руках я их изложил. а не сотворил. И они вышли мертвыми, по крайней мере, мне самому несносны. В. Р.}. Увы! Недоношено, и поэтому темно. А между тем то, что носилось перед вашим умственным взором, стоило выражения более полного и ясного. Противупоставляя государство церкви, вы забыли, что мы живем в государственном строе, коего главный элемент — именно элемент мистический — царская власть неограниченная, идеал в действительности неосуществимый, а между тем одухотворяющий, при всех ее несовершенствах, нашу государственную действительность, обеспечивающий за личностью гу свободу, которой она лишена в так называемом правовом государстве… Когда издадите сборник ваших статей (понадобится он очень скоро),— эгу статью переработайте. Ваш слог страдает слишком малым знакомством с французскими образцами. А сколь многим обязан Вольтеру величайший художник мистической речи, столь, кстати, цитируемый вами, Гёте!
Победоносцев пишет мне, что всегда готов вам помочь, если к тому представится случай. Имейте это в виду.
С завтрашнего дня начинаются экзамены и займут весь май. Здоровье мое плохо, но настала весна, и до осени можно обойтись и без здоровья.

X

Татево, 20 мая 1893 г.
Дорогой Василий Васильевич.
Дело издания вашего сборника, надеюсь, облегчится, когда будут окончены печатанием ‘Сумерки просвещения’. Эта статья не может не вызвать ожесточенного противоречия {Ф. Н. Берг, редактор ‘Русского Вестника’, рассказывал мне: ‘Сюда (т. с. в редакцию) приходил Любимов (сотрудник Каткова) и топал ногами, крича: ‘Катков основал классицизм, а вы, имея журнал, им основанный, на страницах его разрушаете классицизм’ (о ‘Сумерках просвещения’). Л. Л. Александров, редактор ‘русского Обозрения’, тоже говорил мне, что В. Л. Грингмут, бывший у него сотрудником и в то же время редактором ‘Моск. Вед.’, требовал прекращения статьи ‘Афоризмы и наблюдения’, продолжавшей и заканчивавшей ‘Сумерки просвещения’, к великому счастью, и в Берге, и в Александрове я нашел поддержку и полное себе сочувствие. В. Р.}, а это — один из видов успеха. Статья ‘О трех принципах’ требует переработки, но из сборника я бы ее не исключил: в ней много прекрасного.
Участие к вам К. П. Победоносцева — не пустая фраза. Если понадобится вам в чем-либо его помощь, смело обращайтесь к нему — он сделает все, что в его силах.
Копии с вашего портрета я от Николи еще не добился. Но не беспокойтесь, добьюсь, и в скором времени.
Вчера, наконец, покончил я с разъездами по экзаменам, крайне меня утомившими, и сегодня целый день копался в огороде и буду копаться все лето. Если когда-либо еще что-нибудь напишу, то о капусте и навозе.
На днях избраны двое новых волостных старшин: у нас — один из моих учеников, убежденный трезвенник, в Пониклях — один из столпов Меженинского церковного хора и общества трезвости. Мы с Софьею Николаевною {Племянница С. А. Рачинского, высокообразованная и высокопривлекательная девушка, самозабвенно отдававшаяся школьной деятельности. Она совершенно слилась и ушла в крестьянскую детвору,— и. как я видал,— совершенно расцветала, едва она ее окружала. В. Р.} торжествуем.
Очень заинтересованы мы германским кризисом. Решимость императора Вильгельма довести ad absurdum {до абсурда (лат.).} тяготеющий над Европою кошмар милитаризма может иметь последствия необозримые. Союз папы с демократиею и социализмом, в Америке уже официальный, скоро повернет и Европу вверх дном.
Прочтите в ‘Северн. Вестнике’ дневник А. О. Смирновой. Издано безобразно, но материал для характеристики Пушкина и Императора Николая — неоцененный.
Сообщите мне точный ваш адрес.

XI

18 авг. [1893 г. (в публикации 1902 г. ошибочно
помечено 1895 г. и помещено не на месте)]
Дорогой Василий Васильевич.
Писал я Тертию Ив. Филиппову о вашем намерении издать сборник ваших статей и о моих опасениях насчет денежного успеха дела, в надежде, что он нам поможет {Так все было, или мне представлялось, хрупким в моем существовании, что издание сборника статей моих, на средства предложившего на это деньги H. Н. Страхова (издание ‘Легенды об инквизиторе’), могло вызвать вопрос: ‘Ах, он издает свои книги — значит, в улучшении средств не нуждается’. И это навсегда могло закрыть прибавку к моему жалованью помощника ревизора в контроле. В. Р.}, на что у сильных мира сего есть разнообразные средства. Но он не захотел меня понять. Во всяком случае, считаю дело только отсроченным до момента, когда найдется возможность печатать не в долг, и особенно жалеть об этой отсрочке не могу, ибо, по состоянию нашего книжного рынка, книги серьезные продаются медленно, и в настоящее время издание это могло бы осложнить ваши затруднения… В ответе своем Тертий уверяет, будто вы полюбили занятия по контролю, якобы расширяющие ваш кругозор, и будто вы получили от ближайшего вашего начальства прибавку к вашему жалованию, позволяющую вам обходиться без спешной литературной работы: я было этому обрадовался. Но, судя по вашему письму, все это похоже на ложь {И так и этак. К. Н. Леонтьев в одних размышлениях своих замечает с точностью медика: ‘И Господь Иисус Христос изволил кушать. Он олкол в пустыне’ и проч., и ‘следовательно, хотя мог бы нс подчиниться, но подчинился общим условиям физического существования’. Совершенная моя подавленность в Петербурге зависела от той простой арифметики, что ранее живя одиноким в уездном городе, сперва Брянске, затем Ельце и Белом, я получал по должности учителя гимназии 140, или 150, или 135 р. в месяц, в зависимости от комбинаций уроков. Женившись в 1891 году, я переехал в 1893 году в Петербург на 100 р. в месяц жалованья. Только два года спустя жена мне рассказала, что она вовсе потеряла сон и как бы начала мешаться в уме, когда после 150 р. в провинции хозяйство опустилось на 100 р. в столице, при болевшей и умершей дочери, что она все свои веши снесла постепенно в ломбард, но уже ничего больше нс было, и нс из чего было ни платить за стирку, ни платить зеленщику и мяснику, не говоря об одежде, о которой и думать нечего было. Наконец, после смерти дочери было прибавлено 25 р., я стал получать 125, а затем еще 15 р., и я получал 140, т. с. наконец-то свою провинциальную сумму. Если присоединить сюда плату за учение в гимназии старшей дочери (падчерицы), то, так сказать, натиск нужды ко времени этих уплат хоть несколько обрисуется для читателя. Нс могу без крайней и постоянной признательности нс заметить, что из такого непрерывного и щемящего горя меня вытащил один познакомившийся со мной ‘жид’ (пишу с уважением). Он стал посещать меня, подружился, а при первом случае рекомендовал меня в одну маленькую газету. И с этой точки, минуты все горе мое кончилось, и я считаю прямо этот перелом началом моего воскресения, до того раньше тяжело было. Но опять остроты этого никто не почувствует, кто подобного нс испытал. В. Р.}
Зато вижу из вашего письма, что продолжается ваша кипучая писательская деятельность. Темы, на которые вы пишете, столь близки вашему уму и сердцу, что мне и в голову не приходит опасаться, чтобы, обрабатывая их, вы впали в писание шаблонное. Но боюсь переутомления, и более, чем когда-ибо, мечтаю для вас о положении более независимом. Успокойтесь. Без разрешения вашего не сделаю ни шагу, но буду обдумывать и придумывать, насколько это возможно в моем одиночестве.
На прошлой неделе, наше Татево, обыкновенно столь тихое, было шумно и людно. Собралась родственная молодежь, погода была дивная, настроение — светлое. 13-го мы простились, вероятно, навсегда, с Сергием Сеодзи. В этот день молодежь наша вздумала пропеть с ним, без участия школьного хора, последнюю литургию. Пение было удачно, служба — умилительна, ибо совершалась литургия со включением последования о хотящих по водам плыти. При этом сочетании служб (заключающемся коленопреклоненною молитвою, благословением и окроплением св. водою путешественника) я присутствовал в первый раз. На будущей неделе провожаем в Крым Николю. Наконец, добился от него вашего портрета, который при сем посылаю.
Вы просите моей краткой биографии. Вот она:
Родился 2-го мая 1833 г. в селе Татеве. Воспитывался дома. От 1849-1853 года учился в Моск. университете. От 1853 до 1855 г. служил в московском архиве мин. иностр. дел. От 1859 по 1868 год преподавал в Моск. университете физиологию растений. С 1875 г. состоял учителем при Татевской сельской школе. Умер в селе Татеве в 189…? году.
Не думаю, чтобы ‘Нива’ собралась издать мой портрет теперь, когда весьма скромная моя известность начинает заменяться полным забвением. Но если она все-таки захочет это сделать, требую, чтобы был помещен снимок с портрета, писанного Богдановым-Бельским (могу прислать с него большую, превосходную фотографию).
Да хранит вас Бог. Напишу вам еще, не дожидаясь вашего ответа, ибо вы обременены работою, и быстро отвечать вам не всегда возможно.

XII

Корчежино, 5 окт. 1893.
Дорогой Василий Васильевич.
Пользуюсь перерывом на земском собрании, чтобы написать вам два слова.
Заседания наши протекают мирно, но оживленно. Завтра, Бог даст, они закончатся дружным чествованием, вполне заслуженным В. О. Лутковским. Прекрасный Бельский мост окончен, освящен и открыт для движения. В уезде устроены шесть докторских пунктов. Медицинский персонал в большинстве своих представителей удачен, на пунктах закипела самая серьезная работа.
Здоровье мое за последние недели несколько лучше. Переношу утомление ежедневных заседаний, надеюсь этою зимою учить больше, чем прошлою. Школьное мое хозяйство растет. Предстоит на днях открытие двух новых школ,— одной для девочек, в Пыжкове, трудами диакона, моего ученика, другой, смешанной, в одной из деревень Татевского прихода.
Получили ли вы посланный мною портрет? Художник наш {Н. П. Богданов-Бельский, любимейший ученик С. А. Рачинского. В. Р.} уехал в Крым, за волнами для начатой им картины: ‘Христос, ходящий по водам’. Окончив ее, он поедет в Париж.
Очень тянет меня домой. Неделя, проведенная мною вне Татева, кажется мне вечностью. С упадком сил, все нужнее становится сосредоточивать их на сфере деятельности, до крайности ограниченной. На уезд — размеров немецкого герцогства — их уже не хватает.
С нетерпением ожидаю появления в печати какой-либо из задуманных вами работ. Литература нас не балует. Последняя ‘сура’ яснополянского пророка {Одним из длительных, мучительных, почти личных несчастий С. Л. Речи нс кого был известный поворот в направлении деятельности, в ходе религиозных мыслей Л. Н. Толстого. Нет возможности передать всей глубокой нежности, какую он чувствовал к характеру творчества автора ‘Войны и мира’ и ‘Детства и отрочества’. Спокойный эпос, религиозность, чистота семейной жизни, все являло в Толстом как бы Капитолий Руси. Он надеялся, что этот великий полет завершится еще большею высотою, озарением всей панорамы Руси из церковных Шубин, непременно церковных и ортодоксальных, без всяких мятежных порывов. Когда же на место этого появились именно мятежные порывы, титаническая разрушительная работа, беспощадная, часто грубая, Рачинский как бы пал, пронзенный унынием. Кота я это пишу, мне становится ужасно больно за Рачинского. Кто не знал таких духовных привязанностей, какая была у него к Толстому, не может оценить глубины его горечи. В. Р.} крайне неудовлетворительна…

XIII

Татево, 16 окт. 1893.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень опечалила меня кончина милой вашей девочки, к которой вы успели так нежно привязаться. Молю Бога, чтобы Он послал вам утешение в других детях.
Известие о скромной прибавке к вашему жалованью несколько успокоило меня на ваш счет. Оно дает вам на некоторое время возможность сводить концы с концами, писать без спеха. С нетерпением ожидаю получения ноябрьской книжки ‘Русского Вестника’.
Земское собрание в Белом заключилось триумфом Лутковского. Торжественная депутация от города с благодарственным адресом, а с моей стороны — предложение поместить в зале наших собраний портрет В. О., восторженно принятое. Он окажется председателем управы, что в высшей степени важно для довершения организации медицинской помощи в уезде, столь блистательно им начатой.
Мое здоровье неожиданно понравилось с наступлением осеннего ненастья. Учу, езжу по школам. На днях открыл еще школу грамотности (третью в нашем приходе) и тем завершил в нем нехитрую организацию, намеченную мною двадцать лет тому назад. Замедлилось это исполнение моего плана потому, что мне хотелось иметь в каждой из этих школ благонадежного учителя из крестьян той же деревни, крестьянина крестьянствующего, а не полуинтеллигента, учащего сегодня здесь, а завтра там. Это условие ныне исполнено, и Бог даст, будет польза.
В прошлое воскресение мы сделали первый опыт беседы в школе, между утренею и обеднею. Впечатление, кажется, произведено хорошее. С завтрашнего дня начнется ряд бесед на десять заповедей. Дневное Евангелие буду читать я, беседы на заповеди, мною избранные,— мои адъютанты. Всего более на этот счет усердствует Семен. Все это обставлено пением, которое очень способствует водворению должного настроения.
Устроился у нас и медицинский пункт. У нас женщина-врач, в профессиональном отношении превосходная. Но — она полька и нигилистка. Species {разновидность (англ.).} для меня новая, и весьма любопытная {Здесь проходит еще вторая линия безмолвной печали С. А. Рачинского, к которой, кажется, он имел мудрость относиться терпимо и шутливо. Дело в том, что все работающее и здоровое, и работающее отлично, с бескорыстием и самоотвержением для народа, вместе с тем крепко, устойчиво и не покладая рук, были ‘люди шестидесятых годов’. Сперва он с ними вступал в прения, особенно религиозные и, кажется, иногда политические. От них все отскакивало, ‘как от стены горох’. Его это возмущало, волновало. С трудом он овладевал собой, но, видя женщину, с веселой песенкой подымавшуюся чем свет и спешившую в больницу, неустанную около больных, к народу ласковую, с самим Рачинским приветливую, но только ужасно спорящею, он умолкал, замыкался, но, кажется, тайною любовью даже любил этих ‘нигилисток’. Мне передавали подробности, но только я забыл их, как он гневно пожаловался губернатору, или даже в Петербург, на неосторожного исправника ли, или какой другой полицейский чин, явившийся в Татево с ‘указаниями’ и ‘претензиями’ на учительницу ли. докторшу или фельдшерицу, по части ‘неблагополучия’ в убеждениях и, может быть, поступках. Ссрг. Алекс, был возмущен: ‘Как, у меня в Татеве неблагополучно!!’. Но передававший мне помещик досказывал, что было в точности нс совсем исправно, но добрейший С. А. Р-ский ничего не видел. В. Р.}.
Да хранит вас Бог. Обнимаю вас от души.
Фотография моя к вашим услугам. Curriculum же vitae расширению не подлежит. Внешних событий в жизни моей не имеется, внутренняя же ее сторона, пока я жив, печатному разглашению не подлежит.

XIV

Татево, 17 янв. 1894.
Дорогой Василий Васильевич!
…То, что вы пишете о Страхове, отнимает у меня всякую надежду {У Страхова открылся рак десны и языка, от которого он и умер. В. Р.}. Ваше суждение о Соловьёве считаю совершенно верным. Этот человек {Тут мы оба и нс знали, и горячились, тут играла свою печальную роль страстная, умственная борьба. Нам обоим Соловьёв казался тайным изменником православию, но этого нисколько не было и никогда нс было. Он только критиковал, и жестоко, и справедливо критиковал, нашу собственную действительность. В. Р.} изолгался и перед людьми, и перед собственной совестью. Для меня личные сношения с ним были бы крайне тягостны.
О себе писать нечего. Лета и недуги делают свое дело. Утомляюсь я до крайности с уроками в моей школе и разъездами по прочим. И того, и другого я уже не в силах доделывать, от одного или другого придется будущею зимою отказаться. В доме — все та же тяжкая забота об умирающей {Кажется, дело идет о тетушке Рачинского, престарелой 80-летней старушке. В. Р.}.

XV

Татево, 24 февр. 1894.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень порадовало меня ваше доброе письмо. Давно вы мне не писали, мне же возобновить письменный разговор, при полном однообразии моей жизни, не представлялось ближайших поводов.
Сетования ваши на ослабление вашего таланта кажутся мне напрасными. Правда, статья ваша о свободе и вере страдает темнотою, написана тоном неспокойным, но писать ясно на подобные темы можно только при полном досуге, писать о них спокойно можно только вдали от мира, а не в главных центрах современного индифферентизма… Гаерству {При всем своем уме и душевном благородстве. С. А. Рачинский, подобно многим выдающимся ревнителям русских устоев, не понимая почившего великого философа. Некоторым пособием для выяснения идей и личности Вл. С. Соловьёва может служить недавно вышедшая в свет книга В. Л. Величко. ‘Владимир Соловьёв.} Соловьёва никакого серьезного значения не придаю, и надеюсь, что никакого ответа вы его не удостоите. Но все-таки повода к нему не следовало подавать. Журнальные статьи пишутся не для умных людей, а для людей средних. А последние склонны судить с чужого голоса, и, прочитав фарсы Соловьёва, многие из них сочтут себя вправе вашей статьи не прочесть. Какое, однако, падение ума недюжинного, таланта несомненного!
Вы пишете о ваших московских впечатлениях. Никого из поименованных вами приятелей я лично не знаю, кроме Фуделя, которого видел только один раз, но мне известно, что вы в Москве были встречены крайне недружелюбно. Редакцию ‘Русского Обозрения’ встревожило желание Т. И. Филиппова видеть вас соредактором Александрова, ибо в этой комбинации ей чуялось посягательство на независимость журнала. Итак, с этими людьми вы встретились при условиях неблагоприятных. Быть может, при других обстоятельствах они произвели бы на вас впечатление менее тяжелое {Единственная попытка втолкнуть меня в незнакомую область, причинившая мне бездну неприятностей. В. Р.}.
Жалею о том, что еще не увидела света обещанная вами статья о народном образовании. Ее появление было бы уместно во время заключительных школьных совещаний. Впрочем, совещания эти ни к какому соглашению не повели, вопрос остается открытым и неминуемо поведет к новым совещаниям на ту же тему.
О себе писать нечего. Здоровье мое очень плохо. Впрочем, учу гораздо правильнее, чем прошлою зимою. Но поездки по школам становятся почти невозможными. После каждой болею целую неделю. Нового в школе только — правильно устроенные воскресные собеседования, привлекающие много слушателей. Говорю плохо — слишком кратко. Выручает меня один из моих помощников (вам незнакомый). Одаренный феноменальной памятью и даром слова, он мастерски рассказывает ‘Жития Святых’ с сохранением четьи-минейного колорита, прелесть коего он вполне постиг. Продолжается и деятельность общества трезвости. Скоро на все это сил моих не будет хватать, и я решился выпросить у преосв. Гурия диакона по моему выбору, который летом и будет посвящен
На днях служил у нас другой диакон из моих учеников, и по посвящении сохранивший должность учителя при земской школе,— по желанию Училищного Совета. Вы видите, что в моем маленьком царстве я разрешаю спорные вопросы по-своему.
Ничто не может быть разительнее, отраднее той внутренней метаморфозы, которой подвергаются хорошие мои ученики, меняя пиджак на рясу. Это явление, столь же любопытное и наглядное, как превращение куколки в бабочку, всегда радует меня в качестве натуралиста, как экспериментальное доказательство действительности таинства священства.
На стекольном заводе Нечаева-Мальцева, наконец, строится церковь, о коей хлопочу уже двадцать лет, большая, каменная, и мне, по всей вероятности, будет поручено составить ее причт. Уже идет речь о заказе иконостаса — Ване Петерсону {Это — принявший православие мальчик-латыш, из местных инородцев, обнаруживший прекрасные таланты живописца: я помню, как неотступно я любовался его одним рисунком в Татевской школе. Но на большие пути он не вышел или не имел сил выйти, и его стала затмевать всероссийская известность Н. П. Богданова-Бельского. В. Р.}. Вот дело,— поважнее моих школ, но, к сожалению, мне материально непосильное. А сколько пунктов в нашем уезде, где новые церкви необходимы!
Николя {Богданов-Бельский. В. Р.} мой в Петербурга. Сегодня, вероятно, решается судьба его картины. Дай Бог, чтобы не повторилась прошлогодняя неудача. Картина эта оказалась иллюстрациею к полученной мною недавно книга Посошкова: ‘Завещание отеческое’. Читали вы эту прелестную книгу?
Медицина у нас процветает, и сестра строит новую больницу. Знаете ли вы, почему в нашей скромной больнице отбою нет от желающих в нее лечь? Потому что все знают, что никто не умрет в ней без покаяния, что покойника не вынесут, а тут же благообразно уложат, будут читать по нем псалтирь, служить панихиды и торжественно похоронят. ‘Как можно,— восклицают все сердобольные посетители,— это должно производить на прочих больных впечатление удручающее!’ Совсем напротив: это для них утешительно. В новой больнице будет особая моленная, в которой будут ставить покойников, рядом с палатами, чтобы не лишать больных утешения помолиться за умершего товарища {Вообще бесталанность нашего отношения к смерти — поразительна! Мы какие-то трусы в отношении ее и какие-то кокетки перед лицом ее таинства. ‘Как бы не увидеть смерти’, ‘как бы не увидеть умирающего и самому не расстроиться, и как бы не дать вспомнить, что вот вы или он должен умереть’. Между тем ничего нет страшного в смерти, и на нее нужно смотреть, как на простой и строгий долг. От лица ее забиваться под кровать — презренно. И больницы наши совершают какую-то неумную бестактность, что религиозное подготовление к смерти, величие и красоту (неизъяснимую по высоте) обряда соборования, а затем как бы поклонение помойнику в чтении псалтыри и отпевания,— все это пренебрегают и отодвигают в сторону от зрелища болящих. Ни один православный русский,— настоящий,— не боится умереть. Здесь церкви следовало бы и поэтически, и авторитетно вмешаться и командировать монашек в больницы. В. Р.}.
Если буду в силах, поеду в Белый 7-го марта, на экстренное земское собрание, и передам все ваши поклоны. Пока прощайте — и простите, ибо на будущей неделе говею.

XVI

Татево, 4 мая 1894.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень обрадовался я, узнав ваш почерк на обложке вашею письма. Но содержание его оказалось печальным. Дай Бог, чтобы здоровье вашей супруги поправилось быстро и вполне. У людей молодых за тифом нередко следует обновление сил, возрождение всего организма.
Вы пишете, что теоретикам на Руси живется трудно. Полагаю, что трудно им живется везде, если наряду с теоретическою работою, они не примутся за какую-либо работу практическую. Из таковых всех ближе им учительство. Но, к сожалению, к нему душа ваша не лежит. Остается деятельность литературная. Но, чтобы сделаться подспорьем жизни вещественной, она должна снизойти до понимания кругов обширных, и это требует от философа специального таланта, специальных усилий. Полагаю, что этим талантом вы обладаете, что на эти усилия вы способны. Итак, не унывайте, и вы завоюете себе место, и место почетное, в нашей литературе. Бэкон и Паскаль, Шеллинг и Шопенгауэр доказали, что можно говорить языком, для всех понятным, о вещах, над коими работает ваша мысль.
До меня дошло оглавление двух имеющих выйти книжек ‘Русского Вестника’. В обеих — по статье, подписанной вами. С нетерпением буду ожидать этих книжек. Вы знаете, что ответа с вашей стороны на гаерство Соловьёва {‘Порфирий Головлев о свободе и вере’. Сам я считаю (теперь) ошибочным все то, что писал касательно веры и свободы. Позднее, при знакомстве, Вл. С. Соловьёв объяснил мне, что думал, будто я писал в защиту какой-то книга гр. Лсливы о католиках в России, о каковой книге я никогда не слыхал (мысли мои сложились под впечатлением устных споров с Н. П. Аксаковым и Аф. В. Васильевым). Думая, что я хочу ‘придушить католиков в России’.— он и назвал меня печатно Иудушкой (прозвище Порфирия Головлева у Щедрина). В то время его выходка на меня не произвела впечатления. и вполне удивительно, что, узнав в ‘Аквариуме’ (в театре) о том, что (Соловьёв пишет на вас убийственную статью и сам хохочет удаче, как она выходит’, сказал Ф. Э. Шперку, передавшему мне это: ‘Ну, погодите и увидите, что он еще ко дне приедет’. Собственно, никаких причин для последнего не было, ощутимых причин, но неощутимые, идейные — были, и не могу я забыть изумления и радости, когда, должно быть, года два спустя, через того же Шперка Вл. С. Соловьёв попросил позволения приехать ко мне и познакомиться. Не могу объяснить почему, но всегда я смотрел на него при свиданиях с чрезвычайной грустью. И я думаю, что он был глубоко грустное, до редкости, существо. Мы были очень дружны, потом опять поссорились из-за моей статьи о его ‘Судьбе Пушкина’, а когда он умер, снова точно что-то было отнято у меня. Теперь только я чувствую, как о многом нужно было бы с ним поговорить. В. Р.} я не считал нужным. Но не сомневаюсь, что и в этой форме вы скажете нам много неожиданного и дельного.
Какие ваши планы на лето? Если бы вы могли на несколько дней посетить Татево, вы бы сердечно нас обрадовали. Считаю это возможным потому, что Татево — почти на пути в Вязьму.
Деятельность наших журналистов для меня неразрешимая загадка. Издательство православного журнала на раскольничьи или жидовские деньги представляется мне тем, что немцы называют ein Unding {нелепость (нем.).},— а между тем находятся охотники и на такое дело.
О себе писать нечего. Всю зиму учил, теперь экзаменую. Николя живописует. Здоровье сестры гак плохо, что она поехала на несколько дней в Москву, посоветоваться с врачами. Весна у нас дивная, ранняя. Не успеваем справляться с работами в саду и огороде. Деятельно строим, сестра — больницу, я — две школы.
Да хранит вас Бог. Хотелось бы сказать — до свидания.

XVII

27 авг. 1894 г.
Напрасно подозреваете Вы меня в том, что я тайком от вас езжу в Петербург. За последние три года, здоровье мое так плохо, что дальше Белого и Дугина и добраться не могу. Да и эти краткие поездки не обходились без последствий, весьма неприятных. Не лучше моего и здоровье сестры, но мы бодро боремся с нашими недугами и стараемся делать, что можно, в пределах микроскопической деятельности.
Очень хотелось бы мне помочь Вам относительно Вашей статьи о Казерио. Но, к сожалению, Победоносцев уезжает в Крым, вероятно, оставит Петербург до получения Вами этого письма. Остается только Вам послать ему Вашу статью, в четкой прописи, при письменной просьбе о содействии. Оно будет оказано непременно, если П. найдет статью современною.
Помещение ее в ‘Гражданине’ не желательно — не потому, чтобы участие в каком-либо журнале могло уронить или возвысить писателя, а потому, что у ‘Гражданина’ читателей мало, а журнальных толков о нем много, и статья, в нем помещенная, рискует дойти до публики не в подлиннике, а в односторонних пересказах.
Вижу из вашего письма, что Вы заразились одною из петербургских болезней, суеверным преувеличением размеров правительственной власти в деле исправления умов и общественных настроений. Иллюзия эта естественна вблизи от источников власти, действительно великой. Но есть власти невеликие, еще более действенные, органы этих властей — люди мысли и слова, и эти власти владеют владеющими. Берг был прав, исключив из Вашей статьи голословное осуждение покойного Толстого. Быть может, Вы и правы, но время суда над этою личностью еще не настало.
Страхов совершено прав, журя Вас за последние ваши статьи. Написаны они слогом столь болезненным и неясным, что чтение их тягостно, что огромное большинство Ваших читателей или Вас не поняли, или просто — не дочитали. А можете Вы писать несравненно лучше и несомненно напишете вещи, которые рассеют все недоразумения, вызванные последними Вашими писаниями. Прежние ваши труды приобрели Вам множество друзей, готовых радостно приветствовать всякое ясное выражение Вашего миросозерцания.
О себе могу сообщить Вам немногое. Этим летом не был в силах учить. Дай Бог, чтобы удалось дотянуть будущую зиму (двадцатую). За лею выстроил две школы. Продолжаю вести воскресные беседы. Слушают с трогательным вниманием. Николя предпринял написать картину, изображающую одну из этих бесед. Чтецом будет изображен один из моих учеников-диаконов, в числе слушателей будет помещена и моя фигура. Ребята мои украшают эти беседы пением, Николя — беглыми рисунками, относящимися к присутствующим на чтении.— Сегодня, я застал на школьном крыльце старика-натурщика, любующеюся цветами, разведенными вокруг школы, и услышал от нею следующий комплимент: ‘Какой Вы, С. А., благодетель! Как у вас все цветет, как у вас зелено и красиво!’. Пишу теперь, для двух новых школ — тропари, воскресные и праздничные, в громадных размерах, с роскошными заглавными буквами, и знаю, что и это ребячество будет оценено.
Новая больница освящена. Она прекрасна, и всего лучше в ней — молельня. Хожу туда каждое воскресенье — читать молитвы на сон фядущий. Школьная братия приходит петь к великому утешению больных. Так как больница в моей разбросанной усадьбе занимает помещение центральное, приходит много и постороннего народа.
На заводе Нечаева-Мальцева строится церковь, большая, каменная. Это для меня событие, ибо тамошняя школа мне поручена, и многое в ней не могло до сих пор быть приведено в должный порядок, за отсутствием церкви и освящения.
Дровнинская школа, в коей подвизается бывший мой помощник Лебедев, окончательно разрастается в учительскую семинарию.
Обе мелюнинские школы процветают. Одна из двух новых школ — помещение для мелюнинских девочек. Вчера получил для нее, от Вани Петерсена, прекрасную икону Спасителя.
Да хранит Вас Бог. Знайте, что лишь я попаду в Петербург, вы узнаете о том зараз же.
Преданный Вам

С. Рачинский.

XVIII

Литейная. 62
13 февр. [1895 г., Петербург]
Дорогой Василий Васильевич,
Приехал я на несколько дней в Петербург, и едва ли разъезжать мне будет возможно. Во всяком случае, начиная с 7 часов вечера, всегда [оборе.]

XIX

Татево. 16 июня 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
Не успел я отвечать на первое ваше письмо, как уже получил второе. Благодарю вас за весточки о вас, коих я так давно был лишен.
Радуюсь тому, что вы, наконец, познакомились с Победоносцевым и оценили редкую вдумчивость и широту мысли этого истинно государственного человека {Из июньской книжки ‘Русского Вестника’, уже разрешенной цензурою к выходу, была, по распоряжению г. Еленева, кажется, старшего цензора Петербургской цензуры, вырезана моя статья: ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’, содержащая ту простую и позволительную мысль, что верховная власть, замешиваясь, или точнее, вовлекаемая бюрократиею в детали управления, слишком в очах подданных рационализируется, упрощается, утилитаризируется и, теряя неясность и бесконечность содержания своего и смысла, перестает быть в должной мере священною, некаса— емою для людей, начинает быть рассматриваема и ценима как главный утилитарный винт утилитарной машины, utilitas <польза (лат.)> коей уже оценивается людьми. Так как с вырезом статьи (с предназначением к вырезу) связаны были типографские ущербы, то Ф. Н. Берг, наскоро меня позвав, спросил, не знаю ли я кого, кто мог бы попросить Еленева. Тогда я назвал К. П. Победоносцева, о котором всегда мне писал и говорил Рачинский, как о могущем помочь человеке. ‘Вот, отлично, и поезжайте к нему,— а вот вам и редакционный экземпляр книги’ (с не вырезанной еще статьей). Рачинскому я изложил сплошную беседу по поводу се. К сожалению (не очень уместно), статья содержала большие ‘язвы’ насчет бюрократии, и К. П. П-в, хотя согласился с содержанием статьи, тут же прочитанной им, ранее приема меня, с отметками на полях Еленева, но в заключение сказал: ‘То, что вы говорите серьезного в статье, не оценят и не захотят увидеть, а что вы говорите насмешливого о чиновничестве, конечно, зачастую бессильном что-нибудь талантливо сделать,— то подхватят, именно как насмешку, и раскричат повсюду. Вот почему я вам советую не настаивать на печатании статьи. Обьясняйте механизм падения монархии на Франции, но не объясняйте его на России’ и т. д. Разговор этот, веденный в тоне (и с манерами) старого университетского профессора, поразил меня контрастом с напыщенностью контрольных чиновников и чрезвычайно меня привлек. С тех пор, хотя, как и с Рачинским, идейно разойдясь с почтенным государственным человеком, неизменно, как к лицу, я сохраняю к нему самое светлое отношение. И думаю, что для долголетнего его, где следует, обаяния и влияния, есть причины, о которых мало известно в обществе. В. Р.}.— То, что вы рассказываете о Т., очень на него похоже, но вижу, что в самопоклонении и распущенности он дошел до геркулесовых столбов…
Радуюсь и тому, что впредь вы не намерены писать на темы мистические. Дело в том, что мистический склад мысли, составляющий коренное свойство вашего ума, всегда будет окрашивать произведения вашего своеобразного таланта. Но в статьях журнальных, предназначенных для беглого чтения, мистический полет должен быть сдержан, чтобы не подавать повода к досадным недоразумениям. Всю вашу мысль вы можете раскрыть лишь в строго обдуманной, долго выношенной книге, и, Бог даст, вы доживете до досуга, необходимого, чтобы ее написать.
Моей статейке, более газетной, чем журнальной {Не могу припомнить, о какой статье говорится, но статьи Рачинского, сколь бы они кратки ни были, всегда столь художественны и одушевлены, что даже и не крупные из них на меня производили обаятельное впечатление. И до сих пор я думаю, что педагог Рачинский есть в то же время классический писатель нашей литературы. Так много у него вкуса, изящества и глубины. В. Р.}, вы придаете слишком много значения. Она вызвана щедрою помощью, предстоящею церковным школам с будущего года. Без сомнения, эта помощь поведет к быстрому их размножению. Но без столь же щедрой и притом искренней помощи со стороны местных мирян они все-таки благоденствовать не могут. Способствовать развитию такой помощи было моею единственною целью.
Вы упрекаете меня за слишком строгое отношение к пьянству. Знаю, как и вы, натуры избранные, которые, несмотря на этот порок, сохраняют чутье всего чистого и вечного. Но — рядом с ними, какая масса натур добрых, но заурядных, погрязающих в безобразиях неисходных. И в этом отношении замечаю (в нашей епархии) несомненное движение к лучшему. Но что делается в соседней епархии Тверской. Это — какое-то повальное одичание целого духовного сословия.
Печально то, что вы пишете о Страхове. Увы, от точь-в-точь такой болезни умер на моих глазах мой брат после (якобы удачной) операции. Дай Бог, чтобы я ошибался, но надеяться не могу. [У нас в семье свадьба. Племянница Мария Константиновна (Вы, кажется, ее встречали) выходит замуж за Сергея Толстого, сына гр. Льва Николаевича. Приезжали в Татево и жених, и невеста.]
Учить более не могу. Но забот и хлопот о школах, о бывших учениках, не оберешься.
[Да хранит Вас Бог.
Преданный Вам
С. Рачинский.]

XX

Татево, 13 июля 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
Опаздываю ответить на ваше письмо, потому что сильный припадок моего недуга целую неделю лишал меня возможности писать. Не попал я ни на свадьбу племянницы, ни на земское собрание, в коем очень нужно было участвовать.
Приходится беречься усиленно, к чему я не привык, ибо осенью предстоит много хлопотливого и утомительного дела. Учить правильно более не могу. Учить с перерывами не стоит. Остаются временные полосы относительного здоровья, коими можно пользоваться, и именно для разъездов, необходимых для осуществления, хотя бы в микроскопическом районе моей деятельности, того нового фазиса, в который вступает наше школьное дело. Уже теперь нет конца переговорам и переписке по этому делу с местными батюшками. Вы знаете, как нравственный уровень их неровен, как они вообще беспомощны и робки, как легко они подчас переходят в крайность противоположную, в деятельность торопливую и самонадеянную. Людей же опытных, готовых им помочь, в нашем уезде, кроме меня, не имеется…
Очень может быть, что я буду вынужден съездить и в Петербург в начале зимы, чтобы уладить разные шероховатости, с коими на месте не справиться. Тогда, надеюсь, повидаемся не столь бегло, как прошлою зимою.
С грустью часто вспоминаю о Страхове. Сделана ли ему операция? Облегчила ли она, хотя временно, его страдания?
Был у нас вчера Лутковский. Повреждение Бельского моста наводнением доставило его врагам случай наделать ему кучу неприятностей, и все эти личные мерзости могут затормозить и самую починку моста. Поневоле вспомнишь китайцев, порющих себе животы перед дверью врага, чтобы ему досадить…

XXI

Татево, 1 авг. 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
К сожалению, я совсем не знаком с о. Иоанном Кронштадтским, даже никогда его не видал. Он же едва ли знает о моем существовании. Вас же, как писателя, он знает несомненно, и я уверен, что если вы напишете ему о вашем желании, оно исполнится. Следовало бы только приложить к вашему письму оттиск — хотя бы вашей статьи о Толстом, для того, чтобы о. Иоанн знал, какой Розанов к нему обращается (фамильное имя ваше — довольно распространенное).
С нетерпением ожидаю получения августовской книжки ‘Вестника’, чтобы ознакомиться с этою статьею. Близость ваша с Страховым могла разьяснить вам многое относительно психического строя нашего блуждающего гения, и надеюсь, что вы попали в настоящий тон.
Очень меня радуют добрые вести о состоянии Страхова. Дай Бог, чтобы результаты операции не оказались обманчивыми!
О себе рассказывать нечего, ибо способность моя к труду понизилась до minimum’a. Дай Бог к зиме накопить достаточно сил, чтобы быть в состоянии посещать школы, вечно открываемые или оживающие, ведаться с людьми, заправляющими школьным делом в уезде. Вы знаете, что эти люди — дети нигилистов 60-х годов, что Церковь — просто для них не существует, и что потому столковаться с ними по школьным делам — нелегко.
Конец лета мы с сестрою проводим в глубокой тишине и одиночестве. Даже живописец мой отсутствует — гостит у Васильчиковых, в знаменитой Орловской Отраде. Есть слабая надежда на продажу его картины, которая дала бы ему возможность съездить на зиму в Париж. В Татеве более работать — для него вредно.
У меня нет последних томов барсуковского Погодина. Куплю, когда буду в Петербурге. Книга увлекательная и драгоценная. Автор теперь дошел до времен, и мне памятных.
Лутковский скучает без дела и не умеет придумать себе такового на месте. Боюсь, что он покинет наши края.

XXII

Татево, 23 авг. 1895
Дорогой Василий Васильевич.
Долго не отвечал на письмо ваше от… (день был без числа), потому что недели две был лишен возможности писать — разными посещениями и поездкою в Белый, по школьным делам.
Гостил у меня японец Кавамото, присланный Преосв. Николаем для бесед со мною о воспитательном деле, перед возвращением на родину, где ему предстоит должность инспектора духовной семинарии. Здесь ему неожиданно пришлось начать свою миссионерскую деятельность — катехизациею нашей докторши, увлекающейся буддизмом.
Затем приехал к нам на три дня К. П. Победоносцев и восхитил меня своею бодростью, физическою и нравственною. Благодаря удаленности Татева от обитаемого мира, о его прибытии узнали лишь по его отбытии, и мы избегли вторжения разных просителей и лиц официальных. Гостит до сих пор кузина Дельвиг (дочь поэта).
Прочел я ваши три статьи: лучшая из них — заметка о книге Тихомирова. Очень умно и верно, и притом спокойно и ясно {‘Где истинный источник борьбы века?’ — относительно социализма. В. Р.}. Хорошая заметка в ‘Русском Обозрении’. Менее удовлетворительна статья о Толстом {Это — наделавшая мне величайших неприятностей статья ‘По поводу одной тревоги гр. JI. Н. Толстого’. Никто не хотел вникнуть ни в тон статьи, ни в мотивы ее, вытекавшие из глубочайшей христианской любви к писателю. Всех поразило одно только: обращение на ‘ты’. Но ведь мы говорим: ‘Ты, батюшка, царь’ и проч. Но будем верить, что то, что всем не понравилось, верно, и в самом деле было худо. Но поразительно, что больше всего за ‘ты’ мягко укорял меня добрейший директор ‘Товарищества общественной пользы’, В. И. Вишняков: ‘Разве вы пили с Толстым брудершафт?’. Он был вовсе необразованный человек. И как он понял обращение это,— и все поняли, в литературе и обществе. Может быть, единственное по силе горение души моей в литературе — прошипело, как неудавшаяся ракета. Также замечательно, что Страхов, весьма упрекавший меня за полемику с Соловьёвым, ни слова упрека не сказал за это ‘ты’ к Толстому: он понял мотив и тон мой, любящий, но не грубый. В. Р.}. Нет архитектуры, и в инвективах преступлена всякая мера. Переход от первой части (интересных соображений о личном бессмертии) ко второй, обличительной, не мотивирован. Тут предполагается полное убеждение читателя (прежде всего, самого Толстого) вашими доводами. А что, если убеждения этого не последовало? И не боитесь ли вы оттолкнуть читателя именно этим тоном, грубым и страстным?
Всего этого говорить я, в сущности, не вправе, ибо на днях послал ‘Русскому Обозрению’ статью, страдающую именно теми же недостатками, которые я ставлю вам в вину. Но именно поэтому я в настоящее время особенно к ним чувствителен. Неужели ваша статья одобрена Страховым? Впрочем, через него вы можете узнать о впечатлении, произведенном ею на Толстого, которого прежде всего и лично вы имели в виду при писании этой статьи.
Очень любопытна история о кн. Вяземском, которого одна половина наших журналов живописует нам извергом, другая — святым. Вероятно, какая-нибудь личность в стиле Карамазовых, еще не дождавшаяся правдивого биографа.
Здоровье мое плохо. В будущей неделе предстоит в Белом избирательный съезд. Не знаю, буду ли я в силах в нем участвовать.

XXIII

Татево, 21 авг. 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
Не тревожьтесь опозданием моих ответов. Ведь на почту мы посылаем лишь раз в неделю, и всякая случайность, мешающая мне написать письмо к субботе, заставляет меня отложить его до следующей.
Вы пишете, что намерены заявить печатно о непринадлежности своей к числу славянофилов. Едва ли в этом представляется особая нужда. Под этою кличкою привыкли разуметь людей почтенных, но давно умерших, вы же составили себе репутацию мыслителя самостоятельного и своеобразного, и никому не приходит в голову причислять вас к той кучке, публике совершенно неизвестной, которая ныне рядится в это прозвище {Судьба столкнула меня, тотчас по переезде в Петербург, с целою группою лиц, которые говорили, что они суть преемники Хомякова, Киреевских и Аксаковых. Все они были полны самомнения, гордости и бездарности. Знакомство с ними, невольное и длившееся много лет, довело меня до последней степени возмущения, и мне чем-нибудь и как-нибудь хотелось высказать разделенность свою с ними. В. Р.}, затем нельзя отрицать некоторой генетической связи между истинными славянофилами и многими современными писателями, в том числе и вами, и если кому-либо вздумается назвать сих последних славянофилами, это будет не точно, но не обидно…
Боюсь, что Берг прав, считая ваши похвалы Барсукову чрезмерными. Высоко ценю его прелестную книгу. Но, судя по вашим письмам, вы доходите до сравнения его с Гомером. Это уже гипербола {Едва ли это я говорил. Меня более всего в книге Барсукова восхищало введение к 1-му тому, где он говорит о Филарете, кн. П. Вяземском и Строеве. Тут он, не изменяя своему времени, возвысился до простоты и величия ‘Летописи’. Я почти помнил это ‘Введение’ наизусть и до сих пор смотрю на него, как на удивительный памятник языка. В. Р.}, в беглом письме естественная, но в печати неуместная.
Радуюсь тому, что и вы пишете о церковной школе. Уверен, что мы с вами настолько сойдемся в сущности наших мнений и настолько разойдемся в форме их выражения, что наши писания отлично дополнят одно другое.
Лутковский уехал в Париж от избирательного съезда. Этот съезд, по слухам, назначен 23-го, т. е. завтра. Но я до сих пор (6 часов вечера) приглашения на него не получил. Если это — избирательный маневр, то он, по простоте и действительности, не оставляет желать ничего лучшего. Ехать в Белый наобум, по своим недугам, не могу.
Пугает меня предстоящая зима. Трудно справиться со всеми школами, возникшими по моей инициативе, со всеми людьми, направленными мною на поприще учебное и духовное. Невольно вспоминается ‘Zauberlehrling’ {‘Ученик волшебника’ (нем.).}. Гёте. Легко вызывать духов, но не легко справляться с ними.

XXIV

Татево, 21 окт. 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
Ничего не понимаю в том, что вы рассказываете о Соловьёве. Быть у вас ему следовало, но не иначе, как с повинною в брани, коею он вас осыпал в угоду редакции ‘Вестника Европы’ {Тут — все страстные слова, которые вдобавок еще смягчены мною пропуском эпитетов. Нельзя забывать, что С. А. Рачинский писал как борец, хотя и молчаливый, за идеалы 1881-1894 гг. Речь идет о статье ‘Порфирий Головлев (Иудушка — я) о свободе и вере’. Статья эта никакого впечатления на меня не произвела, и я глупо сделал, что на нее отвечал — туманно, тоскливо, фанатично (в защиту нетерпимости). Но в ответе почти нет о Соловьёве ничего, а только усложняется защита нетерпимости. Нужно заметить, во всем ряде этих статей, я боролся не столько против Соловьёва, которого мало и читал, сколько против квадратных славянофилов, которые ужасно мне надоели разглагольствованиями о свободе, имея в душе свободы и мужества не больше, чем Молчалин. Но статья ‘Порфирий Головлев’ как-то литературно Соловьёву удалась, всем понравилась, и, напр., такие почтенные люди, как Я. Колубовский и С. Венгеров в ‘Энциклопедии’ Брокгауза и Ефрона подвели ею итог моей литературной характеристики. В понятности и распространенности этой характеристики сказался упадок литературного вкуса: ибо характеристика плоска и не умна. В. Р.}. Но и этого мало: в этой брани он должен был покаяться печатно. Одно из двух: или вы — Иудушка, и в таком случае вам и руки подать нельзя. Или назвавший вас этим именем недостоин, чтобы руку подали ему вы, пока не снимет он с себя позора, которым он себя покрыл. А то пришел, как ни в чем не бывало {Я был ужасно рад приходу Соловьёва,— который, странно, я предвидел так задолго. Мне это казалось молчаливой побежденностью его,— и что в том, что она не была печатной. Как-то я чувствовал, что Соловьёв никогда серьезного значения не придавал ‘Порфирию Головлеву’ и сострил ad publicum [на публику (лат.)], в сторону ‘райка’ литературного и общественного. Сразу же мы встретились с ним дружно и тепло,— и сразу по его приходе я ему объяснил, может быть, понятнее и полнее, почему индифферентистам свободы не нужно. Могу только отметить, хотя я не очень следил за его литературною деятельностью, что в последние ее годы, приближаясь к ‘Повести об антихристе’, он заметно начал окрашиваться в колорит тогдашних моих мнений, фанатичных и мучительных, против коих так восставал. Напротив, я стал переходить к критике существующего и к терпимости, занимая его место. Фехтовальщики сошли с позиций и стали на место первоначального стояния друг друга… Не совсем, но отчасти. Читая, уже после его смерти, ‘Три разговора под пальмами’, я заметил множество его совпадений с моей мыслью, частью какою она была в 1898 г., частью — и позднее. Напр., см. общую характеристику теперешнего христианства и ‘благоглаголания’ церковных оппортунистов’. В. Р.}, с визитом, попросить книжечки, побеседовать об антихристе… (Кстати, то, что вы говорите о последнем, очень умно). Хороши, нечего сказать, наши литературные нравы fin de sicle {конца века (фр.).}! И вспомните, что Соловьёв, каков бы он ни был, не заурядный фельетонист по стольку-то за строчку. Мысль его вращалась в самых высоких сферах философии и богословия, вырос он в среде нравственно чистой, ему было доступно общение с лучшими людьми России… Печально и страшно! {Все эти строки, сетования и осуждения, сказанные уединенным отшельником в 1895 г., падают в 1902 г. и в более живой и практичной обстановке центра литературы. Мне всегда казалось, что кто берет перо и печатает строку,— уже тем самым отказывается от комфорта и неприкосновенности домашнего существования. Оттого критика, порицания и прямая брань в печати меня никогда не трогали. И со всяким бранящимся я не только был готов назавтра дружить, но и дружил в тот самый день, когда он бранился (С. Ф. Шарапов, П. П. Перцов). Не могу себе представить формы порицания, которая бы меня возмутила. Оттого приезд и последовавшая дружба Соловьёва меня только радовала, о старой же полемике мы и не вспоминали никогда. Рачинский, напротив, судил об этой полемике, как бы о ссоре двух помещиков, примирение которых должно произойти в известных формах, и притом всем видных. В. Р.}
Ваши статьи в октябрьских книгах журналов очень меня обрадовали! Именно уверенностью тона {Статьи ‘Культурная хроника русского общества и литературы за XIX в.’ в ‘Русск. Вести.’ и ‘Необходимое разьяснение’ в ‘Русск. Обозрении’. В. Р.}. Вы видите, что вам вполне удается говорить вещи умные и меткие, не прибегая к опасным гиперболам и необузданным эпитетам. В статье о книге Барсукова вы даже, по поводу Писарева, впадаете в противоположную крайность.
Не писал вам до сих пор об этих статьях, потому что душа не на месте. У нас в доме умирает, мучительно и медленно, двоюродная сестра Ломоносова. На днях внезапно сошел с ума лучший из моих учителей… Сам я до сих пор крепился, учил в школе. Но со вчерашнего дня вынужден сидеть дома,— дай Бог, чтобы не надолго. Нужно учить и в Татевской школе, и объезжать прочие.
Опечаток в своей статье не видал. Отвращение к собственным писаниям во мне так сильно {Конечно, не по качествам их, но это частая у авторов неспособность перечитывать свое. Живо вышло из души, и эта часть души умерла. Шевелить ее вновь (что связано с питанием) есть шевелить труп, и также больно и именно отвратительно. Напр., я никогда не перечитывал свою книгу ‘О понимании’, и в ней — ничего. Там — жизнь, но соответственная часть души умерла. Читатель да не осудит меня за эти психологические разъяснения. В. Р.}, что не могу заставить себя заглянуть в них в печати. Впрочем, два-три человека, мнением коих я дорожу, статью похвалили, и это — более, чем я ожидал.
Ваше предположение об изгнании из школы чтения гражданского {Не помню. Но, верно, было так. Мои убеждения тогдашние — все плод рикошета, личного отталкивания от петербургского славянофильства (несколько вовсе не известных литературных имен) — сейчас для меня вовсе непостижимы. В пафосе Исайи пророка я воздвигал пирамиду Аскоченскому и, так сказать, терцинами Данта венчал главу идиотства. Все во мне горело сознанием греха, негодования на окружающее, плачем о всеобщем разврате (пройдошестве), без светлого луча и надежды, тянулась в душе какая-то нескончаемая ‘Переписка с друзьями’, к сожалению, выразившаяся не в приватных письмах, а в журнальных статьях. Но скажу только, что всю гадость, какую Гоголь видел, ‘поездивши по России’, я увидел и несколько лет чувствовал плечом к плечу, приехав из светлой и чистой провинции в Петербург. Те же типы и те же интересы (как в ‘Мертв. Душ.’), только с ‘современным душком’. В. Р.} неосуществимо, ибо чтение церковно-славянское есть прямой путь к научению сознательному чтению по-русски.
Вы простите, что на этот раз ограничиваюсь этими немногими строками. Масса писем, требующих хотя бы краткого ответа, и, повторяю, душа не на месте.

XXV

Татево, 1 дек. 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
М. А. Ломоносова — двоюродная сестра вашего покорнейшего слуги, а не великого писателя, с коим она никакой генеалогической связи не имеет. Здоровье ее, паче чаяния, начинает поправляться, хотя все еще внушает самые серьезные опасения.
После Ф. И. Тютчева остался один сын, Иван Федорович. Живет он в Москве, в полном достатке, и самым респектабельным образом. Впрочем, есть в Орловской губернии и другие Тютчевы, никаким родством с поэтом не связанные.
Вы извиняетесь в том, что пишете мне о литературе! Да ведь я вам за это премного благодарен. Предмет для меня — самый интересный, а о нем до нашей туши не доходят не только вести и слухи, но и далеко не все печатные документы.
Вполне разделяю вашу антипатию к ‘Вестнику Европы’, но полагаю, что проповедуемая им фальшь должна быть побеждена печатною правдою, а не карательными мерами {Не могу не припомнить единственной вспышки (личной) против меня Вл. С. Соловьёва. Мы ехали по Невскому, смерклось или смеркалось, зимой. Я сидел в задумчивости и, как всегда у меня,— бурлили ‘консервативные мысли’.— ‘Знаете, помните из истории какого-то греческого царя, который, посылая другому царю письма, на конце их приписывал: умертви подателя этого письма. Мне кажется, Россия исполняет такую же глупую роль, посылая по казенной почте ‘Вестник Европы’, как этот глупый раб, несший бумажку с заключительным: повесь его. И, конечно, правительство вправе отказаться пересылать ‘Вестник Европы’ при посредстве своих учреждений. Пусть редактор сам посылает. Тогда будет дорого, и никто не станет покупать’. Соловьёв обернулся ко мне и сказал что-то жесткое и насмешливое, вроде: ‘Ну, это только ваша гипотеза, что ‘В. Евр.’ хочет удавить Россию’. Жесткий ответ сейчас же заставил меня сконфузиться, т. е., собственно, очнуться к действительности, выйти из самогипноза. И странно: я ‘В. Евр.’ почти совсем не читал, так изредка что-нибудь попадется. У меня все были гипотезы. Но именно пустота-то от реального и разжигает. В. Р.}.
Статьи ваши ‘О красоте в природе’ очень интересны, хотя ход мыслей в них не обязателен (zwingend, как говорят немцы), а лишь подает повод ко многим замечаниям верным. Несколько боюсь за задуманные вами статьи содержания политического, по сложности дела, по громадной в нем роли обстоятельств исторических, тут априорные конструкции особенно опасны.
Продолжаю учить, по мере сил, в своей школе. Пытаюсь посещать и прочие, но не совсем удачно. Сегодня вернулся с поездки, которую, по своим недугам, должен был сократить, и, утомленный донельзя, не могу сегодня написать вам длинного письма.
Послал ‘Русскому Обозрению’ еще одну статейку о церковной школе, вызванную местными крестьянскими толками. Боюсь, что своими писаниями об этом предмете я читателям уже надоел.
Число основанных мною школ дошло до 18, число учащихся в них приблизительно до 1000 ч. Контролировать, направлять все это становится физически невозможным. Утешением в собственном бессилии служит только убеждение, что всякое дело делается не нами, а через нас, по плану, превышающему наше разумение. И вот, последняя поездка выяснила, что нужно открыть еще одну школу… по счастию, в приходе, в коем имеется разумный священник.

XXVI

Татево, 20 декабря 1895.
Дорогой Василий Васильевич.
Нет, литература — и, в частности,— ваши писания — не бряцание пустое, как вы иногда склонны думать. Радостное событие, о коем вы извещаете меня, вдвойне для меня радостно, ибо и вас должно убедить в противном. Да и вся ваша литературная деятельность, невидимо для вас, делает свое дело, еще более важное, чем частный результат, достигнутый статьей о Барсукове, как бы отраден ни был этот частный результат {Это было для меня чрезвычайное удовольствие. Как мне рассказал Н. П. Барсуков (и повторил это в предисловии к одному из томов ‘Жизни и трудов Погодина’), статью мою о его книге в ‘Русском Вестнике’: ‘Культурная хроника русского общества и литературы за XIX век’ заставил читать себе своего чтеца уже слепой старец Мамонтов (не автор М.-Яросл. дороги, а совсем другой), богач и любитель России. Увидя из разбора, какая это (‘Жизнь и труды Погодина’) достойная и почти великая книга, он, вследствие заключительных слов статьи, где я сообщал и жаловался, что автор книги уже истощил все свои средства на издание что-то вроде девяти томов, и что, вероятно, продолжение труда прекратится за неимением денег на издание,— он, Мамонтов, немедленно приказал своему секретарю написать Н. П. Барсукову, что принимает на свой счет издание всех последующих томов его грандиозного труда. Подвиг этот по его моментальности и малости мотива я считаю достойным времен Александра Благословенного, когда все спешили доброхотно жертвовать ‘на благое просвещение’ (надпись на статуе Румянцева в Румянцевском Московском музее). О радости этой своей я немедленно сообщил С. А. Рачинскому. В. Р.}…
Последние ваши статьи (‘Гордиев узел’, ‘Открытое письмо к Веселовскому’) по силе и ясности выражения далеко оставляют за собой предыдущие. Это — не только мое впечатление. За эти статьи поручают мне благодарить вас и Варвара Александровна, и София Николаевна {Первая — сестра, вторая — племянница С. А. Рачинского.}.
Итак, когда вы пишете для печати, помните, что ваше писание — не монолог, произносимый между четырьмя стенами, а речь, обращенная к живым людям, коих число ежедневно возрастает, и столь же искренно и страстно, как вы изливаете свои мысли и чувства, старайтесь пленить ум, достучаться до сердец этих людей: это — долг любви к ближнему. Эта любовь мало-помалу прояснит и согреет форму ваших писаний, удесятерит их действенную силу.
Вы в вашем письме несколько раз упоминаете о Страхове тоном, доказывающим, что он совершенно здоров. Благодарение Богу!
О M-elle Штевен {Школьная учительница, кажется, Нижегородской губернии, получившая разные административные неприятности и рассказавшая о них печатно, чуть ли не в ‘Вести. Евр.’, а потом в брошюре. В. Р.} вы говорите слишком трагически. Поверьте, она преспокойно займется школами — земскими, и займется ими осторожно, ибо она достаточно умна, чтобы понять, что несмотря на весь шум, поднятый в ее пользу, она в конце концов не в авантаже обретается…
‘Вестник Европы’ в декабрьской книжке поместил статью Соловьёва, диаметрально противоречащую либеральному шаблону журнала {Делает честь журналу, что он оказался терпимым. Кажется, эти статьи Соловьёва знаменовали поворот к признанию государственности. ‘К чему пророков звать туда, куда нужно позвать полицейского’,— сказал он мне раз и саркастически-утомленно рассмеялся. Т. е. есть грубые, простые, всем нужные вещи, о которых дико спорить, и которые может выполнить простая физическая сила, и распорядитель таких сил — государство. Переходя к услугам ‘Вести. Евр.’, ценным для литературы в деле сохранения для нее Соловьёва как он есть, без редакционных урезок и тисков, следует заметить, что оригинальный и мистический ум Соловьёва вообще ‘не знал, куда голову приклонить’ в отечественной журналистике. И я крайне убежден, что и в ‘Руси’, и в ‘Русск. Вести.’, и, наконец, в ‘Вести. Евр.’, он, глубоко впечатлительный и, понятно благодарный за приют идей своих, для журналов этих вовсе неудобных, напускал то оранжевые, то черные флеры на мысли свои, в сущности, глубоко одинокие и с ‘программами’ журналов этих вовсе не согласующиеся в подробностях. А за муку этого, может быть, он и мстил впоследствии своим старым хозяевам: как Гоголь — Погодину, его печатавшему, в известном письме. Мне почему-то думается, что как он есть — Соловьёв вылился только в стихах своих, этом прелестнейшем томике. В. Р.}. Что сей сон означает?
В доме у нас — все то же горе. Здоровье мое сносно, но силы плохи. Ни учить, ни разъезжать по школам в должной мере я не в состоянии.
Да хранит вас Бог.
Преданный вам

С. Рачинский*.

* Словами ‘Да хранит вас Бог. Преданный вам С. Рачинский’ оканчиваются все приведенные письма. Ред.

XXVII

Татево, 2 февр. 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Вчера, тихо и радостно, после долгих страданий, скончалась наша двоюродная сестра. Перед самою смертию она любовалась отблеском утренней зари на деревьях, убранных инеем, прощалась с живыми, говорила о свидании с умершими…
Вместе с вашим длинным письмом получил ответ о кончине H. Н. Страхова. Признаюсь, за эту кончину могу только благодарить Бога, ибо опасался для усопшего более долгих страданий, надежды же не питал никакой: слишком мне знакома страшная болезнь, его погубившая.
Вижу из Вашего письма, что с хлопотами о цензорстве вы, вероятно, опоздали. Дай Бог, чтобы я ошибался…
Ваш рассказ о спуске броненосца прекрасен, но в нем, как в писаниях Достоевского, звучит болезненная нотка, которую хотелось бы устранить, которая в ваших писаниях, даст Бог, умолкнет…
Сегодня должен ограничиться этими немногими словами.

XXVIII

Литейная, 62
27 февр. [1896 г., Петербург]
Дорогой Василий Васильевич,
Скоро неделя, как нахожусь здесь, каждый день собираясь выехать и посетить Вас. Наконец потерял надежду справиться с моими недугами настолько, чтобы иметь возможность разъезжать.
Итак, знайте, что в течение недели можете всегда застать меня дома.

XXIX

Татево, 29 марта [1896 г.]
Дорогой Василий Васильевич,
Христос Воскресе!
Напрасно волновались Вы из-за несостоявшегося объяснения с Е. В. Сабуровой. Муж ее, конечно, был (без году неделя) худшим из мыслимых министров Народного Просвещения. Сама же она далеко не так чужда нам, как Вам кажется: она — дочь Соллогуба, внука Вьельгорского, ее носили на руках Жуковский и Гоголь, при всей ее кажущейся светскости, ей прирождены культ литературы, pietas {поклонение (лат.).} к высшим сферам мышления. Теперь она, конечно, успела забыть о Вашем существовании. Тем не менее, если представится случай, в коем она могла бы быть Вам полезна, то можете рассчитывать на ее помощь.
С великою радостью узнал и о выходе в свет X тома барсуковского Погодина. Именно на Страстной дочитывал и перечитывал я томы VIII и IX, в первый раз прочитанные мною с пропусками. Чтение этой книги — прогулка по елисейским полям: читателя обступает весь сонм дорогих покойников, озаренный ровным и кротким светом, примиренный вдумчивым беспристрастием автора…
Говел до Страстной. Как всегда, разговелся в школе, празднично убранной, с сотней ребят, и до сих пор утомлен до крайности. Дай Бог дотянуть этот учебный год.
Пение и чтение в Великую Субботу, на Пасху, в Благовещение, были удачнее, чем когда-либо, благодаря умножению взрослых певцов и чтецов. Толпа слушателей на воскресных беседах все умножается. Но принялся я за дело — слишком поздно. Работаю я только 21 год, и силы мои истощены. Еще столько же лет работы, и остался бы след…
У нас — глубокая зима и прекрасный зимний путь. На Святой посетила нас Софья Николаевна, сегодня поджидаем Лутковского.
X том Барсукова, конечно, подаст Вам повод к новой, прекрасной статье. Не сомневаюсь, что средства материальные найдутся не только на издание XI-го, но и всех последующих. Но надвигается новое затруднение: появление на сцену лиц, еще живых. Надеюсь, впрочем, что царствование Николая может быть доведено до конца, в прежней полноте.
Моя коллекция писем все разрастается и очень пригодится ‘Барсукову XX века’.
Да сохранит Вас Бог.
Преданный Вам

С. Рачинский.

XXX

Татево, 7 сент 1896 г.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень порадовали вы меня, дав о себе, после долгого молчания, весточку.
Вы спрашиваете меня, какое впечатление произвели на меня ваши последние писания. Впечатление хорошее. Статьи об инородцах, о Стасовой написаны яснее, спокойнее, чем предшествовавшие им. Менее в них темноты и вычурности, хотя и они могли бы быть более выношены и закруглены. Лучше всего — краткая заметка по поводу толков о ходынской катастрофе.
Обратите внимание в ‘Вестнике Европы’ (июль-август) на повесть Дмитриевой ‘Митюха-учитель’, написанную не без таланта. В ней, с полной откровенностию, изображен тот земский учитель школы грамотности, коим желал бы осчастливить наши веси почтенный журнал.
У нас, хотя болезненно и медленно, прививается церковная школа. Из синодальных миллионов на долю Бельского уезда досталось 3200 р., что и на школы наличные (их около шестидесяти) слишком мало. Ревнителей этого дела, как вам известно, кроме меня, не имеется, я же связан по рукам и по ногам своими недугами. Учить окончательно более не могу, и малейшая поездка обостряет эти недуги. Батюшек, взявшихся за школьное дело усердно и разумно, еще слишком мало. До результатов, непререкаемо убедительных, не доживу, что не мешает мне весь остаток моих сил употреблять на то, чтоб их подготовить. В Дунаеве (где имеется прекрасный священник моего поставления) воздвигнута великолепная 2-классная школа с учительским классом, на которую возлагаю немалые надежды. Таковая же воздвигается в селе Болтеве, где священствует о. Петр Ельманович, брат вашего Дмитрия Павловича. Женская школа Софьи Николаевны продолжает процветать.
Глухая осень. Дождь и слякоть. Татево пусто: сестра, О. П. Транковская и я.
С Кравчинским {Ученый лесовод Петербургского уезда — человек высоко литературных вкусов и религиозных настроений. В. Р.} мы перекидываемся изредка письмами самыми сердечными.

XXXI

Татево, 24 [?] сент. 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Радуюсь настроению вашего последнего письма и твердо верю, что именно ваша покорность воле Божией будет вознаграждена ими же Он весть путями.
Заметка ваша о 9-м сентября слишком резка и странна. Никакого впечатления это торжество на петербургскую интеллигенцию произвести не могло, ибо самое имя св. Феодосия, на юге давно чтимое, северянам до сих пор было совершенно неизвестно. Светская пресса не сделала ничего, чтобы подготовить умы к великому событию. И зачем вы пишете, что вы в этот день в церковь не пошли? Кто мог вам в этом препятствовать? Эта риторическая фигура лишила вас возможности сказать, что Исаакиевский собор был переполнен молящимися, которым мог бы только помешать наряд на службу всех чиновников столицы. Министры, сенаторы и т. д.! Но ведь девяти десятых из них не было в городе, и имеете ли вы возможность и право знать, кто из них, где и как в этот день молился?
Вы видите, как я к вам строг. Но это потому, что в деле возбуждения религиозного чувства, брань — самое плохое оружие {Идея целостности, слитности, единства, положим, национальной жизни, может внушить великий фанатизм (‘талмудизм’ национализма), совершенно непонятный со стороны. Критика этого ‘талмудизма’, какую делает здесь Рачинский, совершенно не достигает своей цели, прямо — не выслушивается. И только выход из идеи ‘целостности’, т. е., в сущности, переход к скептицизму и эклектизму, разрушает сам собою этот фанатизм. Мне просто казалось непостижимым, как сенат и государственный совет, т. е. части системы государственной, храмины русской, не явились in pleno в Исаакиевский собор, когда Россия (‘целое’) объявляла открытие мощей Феодосия Углицкого. Это казалось мне изменой единству России. В. Р.}.
Благодарю вас за подробности о частной жизни Говорухи-Отрока. Они оттеняют и усиливают впечатление его чистой и светлой литературной деятельности.
О здоровье моем писать нечего, так как его более не хватает на продолжение моей школьной деятельности. А на что иное оно годно?
Печатается книга о Хомякове малоизвестного писателя и давнишнего моего приятеля — В. Н. Лясковского. Он читал мне первую ее часть (биографическую), и она прекрасна. Обратите внимание. Вчера был у нас Лутковский и шлет вам поклон.

XXXII

Татево, 6 ноября 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Радуюсь вашей радости. Конечно, желал бы вам еще лучшего, и не теряю надежды, что это лучшее еще достанется вам на долю. Впрочем, как занятие временное, вашему таланту даже может принести пользу писание кратких передовых статей для публики весьма обширной и (помните это) весьма скудно образованной. Дело для вас новое и сопряженное с нравственною ответственностью, вполне вам посильною. Дешевые газеты направления здравого (‘Свет’ и ‘Русское Слово’) в настоящее время служат нам немалую службу. О том, что такое ‘Русь’ и что такое г. Гайдебуров,— понятия не имею. В ‘Неделе’ же, от времени попадающейся мне на глаза, царит немалый сумбур.
Сегодня был у нас Лутковский, и мы много толковали о злобах дня, всего более о ближайшей нам — о наследстве Делянова. Дело начальной школы, очевидно, накануне кризиса. Разрастается оно со стихийной силою, объединение его, установление его внутренних норм становится необходимостию. Мысль может остановиться только на объединении всех начальных школ в духе церковном, объединении, мыслимом только при подчинении {У нас объединение, как дружелюбие духа, без сомнения, в этом последнем смысле и рекомендуемое сверху, быстро подменяется на практике объединением как подчинением, что едва ли входит в первоначальные верховные планы. И великое начинание оканчивается ‘ссорой Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем’. Заметим, что огромные претензии земства учить, и непременно самостоятельно учить, исходили из того для всех очевидного факта, притом недавнего и свежего, что оно горячо взялось за народную грамоту и почти создало около нее поэзию. Напротив, авторитет духовенства в этой же сфере опирался на слишком общие соображения и на пример времен отдаленных. Кажется, вопрос получил бы разрешение, если бы в 90-х годах духовенство спокойно и скромно вошло в школу, с уважением к земству, с готовностью даже научиться его испытанным навыкам (‘будем servi servorum Dei’ <слуги слуг Божиих' (лат.)>). Но совершилось все наоборот. В. Р.} этих школ тому ведомству, которое есть орган церкви, представитель коего — самый просвещенный и вместе с тем самый церковный из наших государственных людей. Вот что нам думается в нашей глуши. Но что готовит нам Петербург? Берет страх от тех имен, которые до нас доносит молва.
Здоровье мое по-прежнему плохо, и с трудом подбираю себе работки, мне посильные.

XXXIII

Татево, 15 декабря 1896.
Дорогой Василий Васильевич.
Прежде, чем отвечать на ваше тревожное письмо, позвольте мне рассказать вам нечто о том, что делается со мною и вокруг меня.
Вы, вероятно, правы, считая мою статейку о псалтыри (весьма малозначительную, но, быть может, полезную поверхностным радетелям школьного дела), последним писанием моим для печати. Силы мои быстро падают, и, не будучи писателем, не чувствую дерзновения говорить, когда больше ничего не могу делать. Последнее особенно досадно потому, что именно теперь школьное дело, и школьно-церковное в особенности, стало развиваться вокруг меня в ускоренном темпе. Все наши школы переполнены, в особенности вновь возникшие школы церковные. Я же не только абсолютно лишен возможности учить в своей школе, но и всякая поездка в школы соседние влечет за собою целую неделю тяжкого нездоровья.
Впрочем, действует на славу вновь учрежденная духовная инспекция. Все церковные школы уезда (их более 60-ти) уже внимательно посещены наблюдателем уездным, и многие — наблюдателем епархиальным. Последний (священник кроткий и дельный) на днях посетил и меня. Тронул он меня тем, что при посещении одной из моих школ грамотности, самой первобытной и скромной, он назвался просто священником из Смоленска, и поэтому нисколько не смутил учителя и ребят, а напротив, пленил их своим добрым участием и сам остался доволен их нехитрыми успехами. Радуют меня также священники и диаконы моего поставления (т. е. из моих учеников, и посвященные по моим, подчас нескромным, настояниям). Все они теперь соперничают в устроении школ и в учительских трудах. Один из сих диаконов пишет мне, что он сложился с священником, чтобы на святках устроить елку своим ребятам. По счастливой случайности, могу украсить эту елку посылкою книжных подарков каждому из 59 учеников.
Все это — мелочи. Но этими мелочами поглощена моя мысль, из них слагается моя жизнь, и поэтому ничтожным и плоским покажется вам {‘Никогда мне не казался таким. Я восхищен деятельностью Рачинского’,— сказал мне с ударением H. Н. Страхов, когда, по переезде в Петербург, я говорил с ним о Татеве. И я принял это молча, как программу мышления о Рачинском, как прекрасно сказавшуюся формулу. В деятельности Рачинского был, сколько сейчас думаю, один недостаток, проистекавший из того, что это была деятельность духовного одиночки: отсутствие взгляда веселого и открытого на свое дело и на всех окружающих. Он все смотрел на свое дело как на подвиг, и слишком личный, оттого как бы ‘тяжело дышал’ в труде, вместо того, чтобы дышать легко. Мне говорили, что школы родственниц его шли лучше, веселее, счастливее, чем его собственная, и это — наблюдение поразительное. В. Р.}, конечно, все то, что могу я вам сказать в ответ на ваши титанические порывы, на ваши жгучие недоумения.
Вам чудится какое-то вторжение католичества в мир православно-русский. Симптомы этого вторжения вы видите в творчестве Васнецова, склонны подозревать во мне, в себе самом. Вас смущает весьма распространенное сочувствие к Франциску Ассизскому {Коренная черта православия — эпичность, католичество — лиризм. Поэтому лирика в живописи, прозе, философии ео ipso есть уже разложение эпического православия и переход его духа — в католический. Но вообще я теперь этого не думаю, или не пугаюсь. До известной степени просто этим не интересуюсь. В. Р.}…
По крайнему моему разумению, все это — один из тех призраков, которые так легко возникают в душе, измученной чрезмерным напряжением мысли.
Я не видал изображение Богородицы, о коем вы пишете. Очень может быть, что это произведение Васнецова неудачно, навеяно влияниями западными. Это не мешает капитальным его творениям примыкать ко всем преданиям искусства православного и, что еще важнее, носить на себе печать вдохновения личного {То-то вот! Ну, а ведь ‘москвичи в религии’ именно личное-то все и отрицают. ‘Как деды’ и ‘как княже’ — это принцип, на коем и зиждется эпический покой все еще не сошедшего с печи Ильи Муромца. В. Р.}, столь своеобразного и вместе с тем столь близкого к нашему религиозному строю, что в нем узнали себя верующие души всех степеней духовного сознания.
Франциск Ассизский всегда будет возбуждать сочувствие православных. Но это потому, что он, в церкви римской, последний отблеск христианства первобытного, вселенского. Ренан, со свойственной ему тонкостию, даже проследил филиацию, связывающую его через Иоакима de Flore, с церковию восточною. Но сочувствие к Франциску нисколько не мешает нам предпочитать ему преподобного Сергия, ставить школу Нила Сорского выше движения францисканского.
Многим явлениям в жизни западных церквей не можем и не должны мы отказывать в сочувствии, именно потому, что в православной истине мы имеем мерило, не допускающее нас до слепого увлечения. С этим мерилом в руках можем отдавать справедливость и галликанству Боссюэта, и жансенистам Пор-Рояля, и вселенским исканиям англиканской церкви, и движению старокатолическому, и бесчисленным делам милосердия и церковного учительства, творящимся на Западе. Мы не были бы православными, если бы не умели распознавать ту долю добра и истины, которая примешана к западной лжи {Весь этот взгляд очень основателен. В ту пору, верный прихожанин своего прихода, я был вовсе чужд ему, просто — глух к нему. В. Р.}.
Из статей ваших, напечатанных за последние два месяца, бесспорно лучшая — ‘Школьные трафареты’. Она и обратила на себя внимание всех людей мыслящих, в том числе К. П. Победоносцева. Статья о Дарвине, как газетная статья,— прекрасна, хотя далеко не могла исчерпать предмета. Должен вам сказать, что я нисколько не раскаиваюсь в том, что перевел книгу Дарвина, которую, в истории естественных наук за XIX век, продолжаю считать явлением центральным и плодотворным. Координация безмерного биологического материала, накопившегося за первую половину столетия, стала необходимою, и этот подвиг совершил Дарвин, посредством гипотезы недостаточной, но заключающей в себе долю истины {Какой прекрасный по закругленности взгляд. В предыдущих статьях своих о Дарвине я много погрешил односторонностью, в которой, впрочем, половину вины моей должны взять на себя русские дарвинисты, plus royalistes que le roi <более роялисты, чем король (фр.)>. В. Р.}. При этом тотчас в самом запасе фактов оказались зияющие пробелы, над пополнением коих до сих пор работают специалисты. Заметьте, что сам Дарвин в последних своих превосходных трудах (о дихогамии, вьющихся растениях и т. д.) ни единым словом не упоминает ни о естественном подборе, ни о происхождении видов, хотя речь идет о природных целесообразностях, в высшей степени замечательных. Дарвин был совершенно свободен от того суеверия в непогрешимость своей теории, которая обуяла его последователей. С первого шага он внес в нее корректив (правильно оцененный одним Данилевским). Это так им названные соразмерности или гармонии развития (correlations of growth), за коими кроется понятие о плане — чьем?
Метаморфозам журнальных оборотней, каковы X., Y. etc., большого значения не придаю. Не такими людьми творится история, а людьми совести и дела.
Вот — написал вам три листа, но это далеко не тот том, который был бы нужен, чтобы отвечать на все изгибы мысли, на все излияния чувства, которые содержит ваше письмо. Том этот я теперь написать не в силах. Быть может, он составится из последующих писем.
P. S. Николя {Н. П. Богданов-Бельский, художник, воспитанный С. А. Рачинским. В. Р.} продолжает писать школьные сцены. Жаль, что я — не великий человек, а то к моей биографии были бы готовы иллюстрации.

XXXIV

Литейная, 62, 9 февр. [1897 г., Петербург]
Дорогой Василий Васильевич,
Приехал сюда третьего дня дней на десять. Вчера пытался выезжать. Вследствие этого приходится сидеть дома. Не зайдете ли?
Преданный Вам

С. Рачинский.

XXXV

Татево, 31 июля 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Письмо ваше вполне разобрать мне не удалось, почерк ваш становится все более гиероглифическим.
Вижу, однако, что вас ныне занимает явление, весьма распространенное, художественно, и не раз, изображенное Достоевским, использованное всеми врагами религии (напр., в ‘Вырождении’ Макса Нордау), а именно: столь частое совпадение анормальной чувственности с религиозным мистицизмом. По поводу этого явления вы, очевидно, готовите нам соображения, весьма глубокомысленные.
Должен вам признаться, что в этом явлении, весьма отталкивающем, не вижу ничего загадочного. Люди с чрезмерно развитою чувственностию все-таки не всецело обращаются в животных, ищут противовеса затягивающей их нечистоте {Вот — коренной пункт, на котором мы и стали мало-помалу расходиться с Рачинским, а затем и окончательно разошлись. Для него нечистота пола была такою ‘первой теоремой’ религиозного созерцания, что он скорее усомнился бы в И. Христе, чем в этой своей ‘теореме, не требующей доказательств’. Между тем ‘доказательств’-то я и искал, их спрашивал, и это мало-помалу стало отталкивать от меня С. А. Рачинского. Он стал ‘разлюбливать’ меня и чуть ли не кончил полной антипатией. Изначальный Божий глагол: ‘мужчиною и женщиною сотворим человека, по образу Нашему сотворим его’ (Бытия, 2) до такой степени был разрушен в Рачинском, что если кто начинал религиозную метафизику с этого глагола, казался Рачинскому ‘точно Антихрист’. Сообразно с этим своим настроением, он вовсе не понимал Апокалипсиса, с его женою, рождающею в окружении солнца и звезд, и с четырьмя вокруг Престола Божия животными, т. е. с внесением в религию биологических сил и форм. Апокалипсис был до того чужд Рачинскому, что однажды в Татеве он сказал мне просто и спокойно: ‘Книга эта, конечно, не принадлежит Иоанну Богослову, написателю четвертого Евангелия, и представляет темный апокриф невысокой цены’. Когда при переезде в Петербург я спросил об Апокалипсисе первого мною встреченного богословски образованного человека, поэта и переводчика Канта, H. М. Соколова, он сказал мне: ‘Апокалипсис есть каноническая книга, и оспаривать это — значит оспаривать церковь и впадать в ересь’. Такое расхождение двух этих людей, равно церковно-образованных и церкви преданных, показывает, до чего у нас все в сфере религиозной мысли в эмбрионах обретается. В. Р.}, в созерцаниях религиозных. С другой стороны, люди, взявшие на себя аскетические подвиги, им непосильные, подвергаются беспорядочным возмущениям плоти. В обоих случаях в результате является религиозность весьма низкопробная, религиозность г-ж Крюднер и Бальзаков, религиозность воображения и нервов. Истиная же, смиренная {Да — религиозность опадающих крыльев, а не поднимающихся. Но какова религиозность псалмов? Иова? Соломона и его ‘Песни песней’? Однако, если мы спросим себя, которая религиозность выше, ветхозаветная или европейских пустынножителей, едва ли решительно скажем в пользу вторых. Первая стала всемирною, всем народам понятною и убедительною. Религиозность, восхваляемая Рачинским, есть что-то местное, в своем уголку. На слова: ‘Такова религиозность в Татеве’ — я могу отвечать: ‘У меня — не такая’. И Рачинский ничем мне не докажет универсальность своей. В. Р.} религиозность сердца и духа умеряет и сдерживает ненормальные порывы чувственности, на высших ступенях своего напряжения даже вовсе ее упраздняет, как видим мы на приведенных вами примерах {После многих лет размышления над вопросом: ‘Да что такое отвращение — эстетическое, моральное и, наконец, мистическое — к предустановленному в анатомии и физиологии плотскому общению?’ — я стал склоняться к разгадке: ‘Да не есть ли это дающее себе отчета внутреннее передвижение своего пола в противоположный, остановившееся (пока) на точке безразличия: тогда противоположный пол кажется или ненужным или даже гадким’. На этой линии (безразличия) вырастает своя поэзия, свои настроения, вдохновение. Но еще немного движения в том же направлении (отмирания своего пола) — и разовьется поэзия и вдохновения Платонова ‘Федра’, ‘Пира’ и вообще ‘Афродиты небесной’ (термин Платона в ‘Пире’). Это переход в эллинизм и к подкладке таких мифов, как о Ганимеде. Раньше, чем проснулось у Зевса чувство к Ганимеду,— должно оно было умереть к Гере. Мифы Греции иногда выражают вечную психологию, и поэзия аскетизма растет невдалеке от обычаев двух городов, сожженных Тем, Кто сказал о Себе: ‘Аз есмь огнь поедающий, Бог ревнующий’, но за которые так усиленно просил Бога Авраам. Таковую мысль свою я считаю метафизическим открытием: что всемирное явление брако-борства, брако-ненавидения, жено-отвращения, являвшееся от начала мира и существующее до сих пор, есть только утренняя заря, белая полоска на той точке полового горизонта, где хочет появиться и появится одно из самых пугающих — повторю термин Рачинского — ‘извращений чувственности’. Заметим, как много дал идей для средневекового аскетического, идеальни— чающего, спиритуалистического католицизма Платон, который сам говорит о себе, что он написал ‘Федра’ ‘в дифирамбах, а не эпическим слогом’ (т. е. вдохновенно). В. Р.}, ибо природа человеческая ограничена и двойственна, и не может охватить всецело две сферы — животную и духовную, которые в ней пересекаются.
Все это покажется вам слишком простым, даже поверхностным, но для меня достаточно ясно. Это, конечно, не исключает и в моих глазах возможности додуматься, по этому поводу, еще до многого…

——

У нас злоба дня — железнодорожная линия Москва — Виндава. Исследования, осложненные разными интригами и подкупами, колеблются около Татева,— в настоящую минуту от него удаляются.
Еще не видел Лутковского по возвращении его из Парижа, где ныне печатается его перевод ‘Московского Сборника’. Работа эта приятно заняла наши зимние досуги, и, по странному стечению обстоятельств, закончил ее (в стилистическом отношении) — Lon Bourgeois! — Так как возможная денежная прибыль пойдет в пользу церковных школ нашего уезда, можем дожить до постройки таковой — благодаря участию гонителя имени Божьего в школах Франции!
Лишенный возможности трудиться лично по школьному делу, разоряюсь на постройки, коих к осени поспеют две, очень крупные. Николя строит себе мастерскую в своем тихом Давыдове.

XXXVI

Татево, 14 авг. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Ну, вот!.. Ведь можете же вы, когда захочете, писать с убедительною ясностию! И сестра, и я с наслаждением прочли вашу статью о гимназической реформе и готовы подписать ее обеими руками. Обратил на нее внимание и К. П. Победоносцев. Хорош даже практический совет, коим вы ее заключаете. Но для того, чтобы был успех, нужно еще нечто, непосильное правительственной инициативе: нужно воскресить в литературе художественной культ древности {И всегда это ‘художественный культ’!.. ‘Возьми мои уши, мои глаза, мой вкус, а не бери моей души‘,— так говорит новый человек древности. Но дело заходит дальше, за ‘ушами’ и ‘глазами’ влечется ‘душа’, и тогда sancta simplicitas <святая простота (лат.)> протестует, негодует. Так было с Renaissance’ом. ‘Отдать душу древности — значит отдать ее дьяволу’.— ‘Но тогда для чего ты, новый человек, слушаешь мои песни’,— могла бы спросить древность из гроба. Все это грустно двойною грустью,— и за древность, оскорбленность коей чувствуется, и за нас: какие мы бедные, бессильные, двойственные! В. Р.}, который в былых поколениях позволял людям, не умевшим проспрягать латинского глагола, проникать глубже в античное миросозерцание, чем это возможно современным филологам. Эта восприимчивость воспитывалась элементами вне-школьными. Тут играли роль и знакомство с итальянскими и французскими поэтами прошлого века, и поклонение художникам Cinquecento {чинквеченто, XVI век (ит.).}, и переживание римских форм в архитектуре, позднее — влияние Гёте, вторая часть ‘Фауста’ {Кстати, тут припомнен Гёте, названный от современников ‘великим язычником’. Отчего, в самом деле, Европа не хочет или не может остаться одна, без древности? Зачем она тревожит ‘мертвецов’ до-христианских? Увы, одна она впала бы в грубость! ‘Грубое’ — вот что пугает европейца в себе. Он видит, что ‘один’ всегда останется при бурсе и консистории, весьма мало смягченных разными хорошими словами, утешениями, что ‘там будет лучше’. Роковая потребность в древности вытекает для новых народов из того, что не было в истории дано образца светского христианства или христианской светскости, и оно роковым образом и не может быть никогда дано без разрушения принципов: ‘не от мира сего’. Никогда и никто в это достаточно не углублялся, ибо в кульминационном пункте это рассуждение восходит до восклицания: ‘Боже, когда я буду мертв — я стану Твой, но пока живу, хотя и хотел бы,— не могу (не семь) быть Твоим’. И Рачинский только бродил по краешку этих вопросов, вопросов неразрешимых и страшных. В. Р.}… Мифологии не учили, ибо ею были проникнуты все декоративные искусства, даже художественное ремесло. Помню, с каким наслаждением мы, еще полудети — медики, математики, читали леонтьевские ‘Пропилеи’. Подобное издание, веденное людьми, истинно талантливыми, поэт, подобный Andr Chnier, более сделали бы для возрождения классицизма, чем все мыслимые перекройки гимназических программ {Замечательно, что ни в министерстве Толстого, ни в министерстве гр. Делянова не было сделано даже попытки возродить ‘Пропилеи’ или начать подобное. Тут чуть ли не скрывается административный секрет, который можно формулировать: ‘Не надо света! В потемках нам лучше (удобнее)’. Разгадку этой ‘классической системы’ будущий историк найдет где-нибудь в приватной переписке наших ‘мистагогов классицизма’, до того хорошо скрыты и маскированы ее официальные документы. В. Р.}.
Что касается до темы двух последних ваших писем, то, признаюсь, все еще не понимаю, к чему клонятся ваши умные речи. Что характер половых побуждений дает мерку духовного содержания человека — истина, полагаю, не требующая доказательств {Вот то-то. У Дарвина Рачинский отмечает ‘соотносительность развития’, намекающую на ‘какой-то и чей-то план’ в биологии. У человека, создавшего историю, есть ‘соотносительность гения и пола‘. Вялый органически человек не будет гениален духовно. Евреи, по документам Библии, были беспримерно чувственным народом, почти то же можно повторить о греках. Эскимосы не знают бурь темперамента, Акакий Акакиевич не пытается влюбиться, целый ряд ограниченных ‘гениев’ (по влиянию) новой цивилизации, точно притупивших способности Европы, погасивших в ней пыл (Бокль, Дрэпер, Дарвин, Спенсер, Конт), были люди глубоко прозаической, вялой крови. В. Р.}. Мистическая же связь, которую вы, по-видимому, усматриваете между половым возбуждением и духовным творчеством, моему пониманию остается недоступною {Тут всех обманывает скромность (всегда кажущаяся и опровергаемая при детальнейшем изучении биографий) таких людей, как Кант. Куно-Фишер пишет о последнем, что до старости он любил ‘сватать молодых людей’, устраивать супружества: фантазия, которая никогда не посетила бы голову Спенсера. У людей, как Кант, не не было вулкана, но он рано потух, точней — лава потекла в другую сторону, открыла себе иную отдушину — в мысли, но — все та же лава. У других, вялых,— отсутствие самой лавы. Говоря геологическим языком, одни — ‘водного происхождения’, другие — ‘огненного происхождения’. В. Р.}. Впрочем, можете быть спокойны: ни единая йота из писаний ваших ко мне не пропадет для потомства. Письма, полученные мною, продолжают переплетаться под моими глазами, и, снабженные оглавлениями и необходимыми объяснительными заметками, поступят в Публичную библиотеку…
Продолжаю болеть, ибо тропическая жара, до сих пор не умеряющаяся, особенна вредна при моем недуге. Направление нашей железной дороги все еще не выясняется. Производятся изыскания по линии, удаленной от Татева, и от их успеха зависит решение дела.
P. S. ‘Вырождение’ Макса Нордау — книга неглубокая, но вы ее все-таки прочтите, так как она касается именно вопросов, вас ныне занимающих.

XXXVII

Татево, 28 авг. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Возвращаю вам (на время) последнее ваше письмо. Дело в том, что ничего не стоит (mutatis mutandis {Внося соответствующие изменения (лат.).}) превратить его в прекрасную статью для печати.
Действительно, если уже ‘Сочинения Белинского’ обратились в необходимую школьную книгу, то издание их, освобожденное от с толку сбивающих придач, составляет прямую обязанность министерства нар. просвещения {Как известно (как я испытал), гимназистам не позволяется ничего читать кроме ‘Всадника без головы’ Майн Рида и ‘Таинственного острова’ Жюля Верна — между тем, начиная со средних классов гимназии, даровитая часть отрочества до всего дорывается, напр., и до Белинского, но уже с комментариями, положим, не Льва Поливанова, а в ‘освещении’ Скабичевского или Благосветлова. Я Рачинскому и писал, что пора миссионерству и вообще администрации перестать наивничать, и дать классиков литературы и критики в руки отрочества и ранней юности, но, не скрою,— в те годы это я имел в виду, как предохранительную прививку от всей последующей грубой журналистики. В. Р.}.
Иду далее того. Считаю изучение нашей литературы в гимназиях по голому тексту Белинского явлением ненормальным и чудовищным. Как может 15-летний мальчик разобраться в колебаниях мысли этого страстного публициста, как может он выделить эстетические его суждения, действительно ценные, из хаоса увлечений, партийных и личных. Нельзя же требовать, чтобы, наряду с Белинским, он изучал еще Ап. Григорьева, Страхова etc.? Не opera omnia {Полное собрание сочинений (лат.).} наших критиков нужны нашим гимназистам, а история русской литературы XIX века, спокойная, сжатая, с приложением, пожалуй, хрестоматии, содержащей образцовые характеристики главных ее деятелей и явлений. Такую книгу мог бы написать покойный Страхов {Ну, гимназисты ничего так не ненавидят, как кастрированные книги. ‘От нас скрывают истину’, и является вера, уже слепая, именно к вырезанным местам. Ничем тут нельзя помочь делу, кроме как, дав все юности, приставить к ней хороших (но не односторонних), живых руководителей, собеседников, друзей. Дело направления юности у нас совершенно потеряно, и на этой-то почве и происходит теперешний кризис школы. В. Р.}. Способен ли написать таковую кто-либо из живых — не знаю…
О себе писать нечего. Болею и бездействую. Да и в текущей литературе не встречаю ничего такого, что бы вызывало меня на беседу с вами. Ожидаю писем Баратынского к Киреевскому (их Лясковский отыскал целых 50). Тут могут найтись вещи, заслуживающие полного внимания.

XXXVIII

Татево, 11 сент. [1897 г.]
Дорогой Василий Васильевич.
Получил зараз два ваших письма.
Вижу из первого, что мысль ваша продолжает вращаться вокруг вопроса о сексуальности и ее отношениях к духовной жизни человека. В нелепой статье Соловьёва о Пушкине вы найдете формулировку этих отношений, вполне научную и ясную,— тою ясностию, которая достигается поверхностным охватом предмета. Не впадайте в ту же ошибку. Не сильтесь формулировать того, что постичь нам не дано. Довольствуйтесь созерцанием той красоты, которая проистекает из разделения полов {Вот! Цветы пола все берут, а его самого — ненавидят. Рождаются дети: все хватают их, ‘мои!’, ‘наши!’. Но, позвольте, ‘почему же они ваши‘,— может угрюмо сказать пол моралистам, религии, законодательству,— ‘вы меня изгоняете из своего общества, как извечного вашего врага, как разрушителя ваших мирных бесед, но уж тогда я уведу с собой и детей, уведу очень просто, по праву отца их’. Из любви, влюбленности, или о любви и влюбленности написано [] всей поэзии, и снова изгоняемый пол скажет: ‘Прежде, чем я выйду из ваших чистых комнат, я растопчу все это’. Человек и татевская ‘религия бедности’ останется страшно одинок и бессилен без пола. ‘Да мы пола и не отрицаем’,— скажут тогда моралисты. Но поистине, лучше бы они уж прямо отрицали. Они пилят его день и ночь с присказкой: ‘Не отрицаем’, и не столько в пиленье заключается опасность, сколько в этой лукавой присказке: ‘Не отрицаем’. Благодаря ей волк и вошел в овчарню, и обдирает овечек в золотом руне в свою пользу, а чуть овечка закричит: ‘Мне больно! — это враг’, сейчас он ссылается на свое ‘признание пола’, ‘как план сотворения человеков и первоначальную заповедь Божию множиться’. Но это все паспорт только: дело стрижки овец идет быстро. Поэтому в полемике о поле, печатной и в переписке с Рачинским, я повел дело прямо и резко, дабы заставить тайных врагов пола выпустить из рук личный паспорт, с пропиской: ‘Признаем’. Волки в овчарне закричали: ‘Не признаем!’ (‘культ Астарты’, ‘любодейство’, ‘порнография В. В. Розанова’). Только этого я и дожидался: тогда наступает логика и право пастуха, который берет палку и начинает изгонять из овчарни волков, отнимать ‘цветы’ (семью, поэзию) у ненастоящих их владетелей, и возвращать все это почве их, ‘первоначальному разделению полов’. Тут начинается для оппонентов вторая полоса оханья, раньше они кричали: ‘Замолчите, нам стыдно, краснеем’, теперь кричат: ‘Нам больно! Нам страшно!! Вы целый мир у нас отнимаете и оставляете нас с ничем’. Этот второй абзац оханий, процесс выгона волков (спор о разводе, о незаконнорожденных детях, в конце ведущий к автокефальности, властительному авторитету самой над собою семьи), только начинается. В. Р.}, из неизбежности смерти. Эти две великие, сопряженные тайны {Вот это — великое, глубокое замечание. ‘Разделение полов’ и вытекающие отсюда любовь и рождение находятся в какой-то ‘сопряженности’ (связи) со смертью, с ‘тайнами гроба’. Но в какой? ‘Sancta simplicitas’ думает, что в отрицательной: что ‘первородный грех’ сказался 1) в любви, в рождении, и вытекающей отсюда 2) смерти. Но забывается, что сотворение мира (дача Евы Адаму) произошло до грехопадения и вне его предвидения Богом (грехопадение — свободный акт воли человека). Вообще тут до сих пор мы имели наивные суждения, а философия не начиналась. В. Р.} требуют обращения благоговейного и стыдливого. Чаяние их смысла дается только поэтам {Это очень все глубоко. Поэтам одним дано коснуться пола ‘не постыдно’, как только за тот же предмет берется прозаик, выходит грубо, плоско, ‘скверно’. Но ведь отсюда только один шаг до догадки, что пол an und fr sich <сам по себе (нем.)> есть абсолютная, поэтическая вещь, недосягаемая ‘смертным’ (прозаикам в душе). В. Р.}. Всякое неосторожное прикосновение к ним болезненно отзывается в душах, смиренно верующих. Этой неосторожности не избег и величайший из ныне живущих художников — Лев Толстой.
Другое ваше письмо исполнено любопытных подробностей о настоящем положении нашей печати. Вижу из него, что в этом исковерканном мире вам нет места, что жить журнальным трудом вам невозможно. Будем молить Бога и добрых людей о даровании вам иного хлеба насущного. Пока, полагаю я, всего лучше держаться вам ‘Нового Времени’. Тут, по крайней мере, есть люди, способные ценить ваш талант, тут с благодарностью будет принят известный разряд ваших писаний. Есть тут и великая журнальная опытность, не допустившая бы досадных случайностей, вроде ‘Лахты’. Не было бы возможности вам вести в этой газете какой-нибудь библиографический отдел, напр., книг философских, учебных, народных? Конечно, пришлось бы писать спокойно и сжато. Но такая гимнастика была бы даже полезна вашему перу.
Не нашлось ли бы для вас местечка при музее Александра III? Утверждены ли его штаты? Не мог ли бы тут помочь вам указаниями и ходатайством М. П. Соловьёв? Говорю наобум, не имея возможности знать что-либо об этих вещах.
Бесчисленные наши журналы издаются столь небрежно, вяло и скучно, что редактор, действительно талантливый и дельный, мог бы их всех задавить. Пока, по-видимому, действительным успехом пользуются только ‘Свет’ и ‘Нива’ — вторая, главным образом, благодаря приложениям. Имеете ли вы какие-либо связи с ‘Нивою’?
О себе не пишу, ибо еле существую. Впрочем, очень нужно съездить в Петербург, и если будет физическая возможность,— приеду.

XXXIX

Татево, 25 сент. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Куно Фишер, на портрете, мне подаренном, подписал стих Шиллера:
Frei sein ist nichts, frei werden ist der Nimmer {Я не свободен, свободен я не буду никогда (нем.).}.
Подобных вариантов на восхитившую вас мысль Кравчинского {Это была пора, когда из абсолютного внутреннего пессимизма я стал переходить в оптимизм, и хватался с благодарностью за всякую ‘соломинку’, тащившую к оптимизму. Лесник, литератор и ученый, Кравчинский раз сказал на мои вечные сетования, что ‘и то-то, и другое плохо’.— ‘Да, слава Богу, что плохо, потому что может быть лучше’.— ‘Как?’ — изумился я.— ‘Да очень просто: будь везде хорошо,— крышка бы и могила человеку. О чем же тогда стараться? А мы рождены для старания. В. Р.} не оберешься у поэтов и мыслителей, немецких и иных. Потому мысль эта не поразила меня своею новизною.
Как зовут интересного юношу, коего вы, быть может, преждевременно, канонизируете? Дай Бог ему довершить благополучно свою религиозную эволюцию. Письмо его, которое вы мне показывали, я, признаюсь, совершенно забыл. Видно, особого впечатления на меня оно не произвело.
Статья ваша в No 7742 ‘Нового Времени’ огорчила кн. Мещерского {Бывшего попечителя московского учебного округа, человека добрейшего, старозаветного барина, но не весьма деятельного и, кажется, не весьма сведущего педагога и администратора. Он в это время был в отставке и проживал в имении, соседнем с Татевым. В. Р.} не потому, что вы против него полемизируете, а потому, что некоторые его фразы вы цитируете с изменениями и вставками {Просто — в силу необходимости в газете все писать сжато (отсюда пропуски в цитатах) и вместе для читателя понятно (отсюда вставки), которые опять же ради сохранения места не разъясняешь, не оговариваешь. В. Р.}. Одна такая вставка касается гр. Капниста {Преемника по попечительству кн. Мещерского. В. Р.}, и взводимое вами на него обвинение может быть приписано кн. Мещерскому. Капнист очень думал отказаться от попечительства. Посоветовал принять этот пост сам кн. Мещерский, боясь назначения худшего {Непонятно, почему ‘боялся’ кн. Мещерский. В Московском университете и лицее Цесаревича Николая читал древние языки Г. А. Иванов, человек, как бы рожденный для вдохновения юношеству эллинизма и романизма, коими сам он был упоен, и вместе тонкий и строгий администратор. Министерству лучшего кандидата и искать было нечего. В. Р.}. Аккуратность в цитатах — дело необходимое!
У нас настала глубокая осень, и школьное дело закипело. Переполняются школы всех наименований, я же помогать нарастающему делу бессилен. Едва могу изредка взглянуть на приходящие к концу мои школьные постройки. За невозможностью более путной работы, пишу, золотом и красками, крупные богослужебные тексты, для вывешивания в школах. Моей публике это нравится.
Не стану надоедать вам описанием моих недугов. Полагаю, что и без того они достаточно отражаются на бессодержательности моих писем.
Как писать вам в Петербург? По прежнему ли городскому адресу?
Сегодня был в Глухове, где выстроена новая школа, и в Давыдове, где выросла изящная мастерская Николи. Ландшафт украсился, но надолго ли. Постройки деревянные. До сих пор у меня никогда не хватало средств на каменные, не удалось выстроить ни одной церкви, что было бы попрочнее десяти выстроенных мною школ…

XL

Татево, 5 дек. 1897.
Дорогой Василий Васильевич.
Инцидент с цитатою — совершенно ничтожный. Добрейший кн. Н. П. Мещерский, конечно, давно о нем забыл, и, конечно, ни он, ни я не думали по этому поводу взять на себя защиту попечительской деятельности последних годов.
Скажите на милость, на что вам миллион? Независимость может быть куплена совсем иною ценою, денежно более скромною, нравственно несравненно высшею {Все это милые рассуждения. Их не повторил бы плотник, делающий в имении Рачинского сруб для новой его школы. О ‘миллионе’ я упомянул, сославшись на Некрасова и его молодое желанье ‘иметь миллион как условие свободы’. Мы живем в век такого абсолютного индивидуализма и падения всех объединяющих идеальных принципов, когда человеку — за себя страшно, страшно за крылья, за голову. ‘Миллион’ и есть стальной шлем на голову, воздух — для крыльев. С ‘миллионом’ я печатаю, что хочу, говорю, что думаю, живу, как желаю. ‘Миллион’ — свобода, и в нашу пору это есть тот же ‘лагерь цыган’, куда убежал современник Онегина, куда, может быть, хотел бы бежать раненый Пушкин. Грустная сторона литературы, прессы, что она в 7/10 и больше превратилась в то же условное, душное и ограниченное, чем в пору Пушкина было ‘великосветское общество’, только не в смысле ‘манер внешних’, а еще более трудных, ‘манер внутренних’. Литература не выносит ‘своих мыслей’ у писателя, и это через простое: ‘Вы нам не нужны’, ‘Вы к нам не подходите’, что во многих случаях для человека значит: ‘Оставайтесь без хлеба, без квартиры, без лекарств’. Пресса ‘школит’ дух, ‘тренирует’ писателя не жалостливее департамента. И вот в защиту-то этого и вырывается вопль: ‘миллиона мне’, он — ‘мое прибежище и сила’ (слова Давида в псалме). Ваал заменил Бога,— ну, ему и молитва. В. Р.}. Нужно завоевать себе бесспорное литературное имя {Ну, оно завоевано у Толстого, Гончарова, и ведь не лопнуть же всем, что родились без их таланта. ‘И у нас душа — не веник’,— скажет всякий третьестепенный талант на предложение: ‘Будьте Толстым,— и будете свободны’. В. Р.}, которое даст вам и сообразное с ним служебное положение, и доход с продажи книг, а не фельетонов (кстати — школьные ваши статьи могли бы составить интересный сборник). Возлагаю надежды на тот крупный труд, на который вы намекаете мимоходом.
Я продолжаю болеть и способен лишь на труды механические. Провел неделю в переписывании прелестных писем Баратынского к И. В. Киреевскому, отысканных В. Н. Лясковским в бумагах последнего. Занят он биографией) братьев Киреевских, которая обещает быть весьма интересною. Статья ваша о Меньшикове хороша, но если придется вам вернуться к этой теме — будьте осторожны. Мысли ваши об этом предмете требуют пера искусного и скромного, не под стать тону ‘Нового Времени’.
Очень тревожит меня сошествие со сцены И. Д. Делянова. Бедная наша сельская школа! Дождется ли она, наконец, необходимого единства {Ох, эти печальные ‘единства’, эта идейная ‘Пруссия’, подымающаяся над разрозненной идейной ‘Германией’. С. А. Рачинскому было больно видеть, что не во всех 70 областях русских учат крестьянских ребят, как он в Татеве. Ну, а земскому учителю, учительнице тоже больно уже не то, почему не везде учат, как он, а что ему самому и лично не дают учить с той свободой, как Рачинский учил. Рачинский скажет: ‘quod licet Jovi, non licet [что позволено Юпитеру, не позволено (лат.)] мухе’, но уж таковы дела после сотворения мира, что каждая муха хочет дышать ровно в ту же полноту уделенных ей легких, как и слон. Нет, пока абсолюты не найдены,— ‘единств’ не надо. В. Р.}! Никогда наплыв учащихся не был так значителен. Быстро возрастает процент девочек. Живя, как я, на месте, еще можно кое-что делать. Но разобраться из
Петербурга в невообразимой путанице, возникающей из наличности трех типов начальной школы, решительно невозможно.
Был на днях на заводе Нечаева-Мальцева. Там выросла великолепная церковь (вчерне стоит около 80 000). Это — почище моей школьной стряпни.
Николя — последнюю зиму работает у меня. Он выстроил себе, в своем именьице, прелестную мастерскую, в которую переедет весною.
Да хранит вас Бог.
Преданный вам

С. Рачинский*

* Словами ‘Да хранит вас Бог. Преданный вам С. Рачинский’ оканчиваются все приведенные письма. Ред.

XLI

Татево, 17 июня 1898.
Дорогой Василий Васильевич.
Очень радуюсь тому, что издание сборника ваших статей осуществляется. Надеюсь, что в него войдут ‘Сумерки просвещения’ в виде первоначальном, войдет и ваш ответ Иловайскому. Он прекрасен и по тону, и по форме, и по содержанию, и заставит прочесть ваши ‘Сумерки’ тех читателей, которых страшат объемистые статьи.
Но тревожит меня несколько материальная сторона дела. Книга, несомненно, раскупится, но раскупится медленно. Напишите мне, во сколько обойдется печатание всех трех частей сборника.
Наслаждаемся слитными ныне красотами поздней весны и раннего лета. Доцветает сирень и распускаются розы. На днях был обрадован приездом двух людей, не без моего участия попавших на места, для коих они созданы. Один из них — С. В. Смоленский, директор синодального хора и состоящего при нем училища, превосходный музыкант и педагог замечательный, творящий чудеса при помощи широких средств, находящихся в его распоряжении. Другой — молодой священник из моих учеников, о. Александр Васильев, кончивший курс в академии и осуществляющий в сельском приходе все то, о чем я мечтал.
Здоровье мое плохо. Почти не могу работать в огороде. Учу, с грехом пополам, своего единственного ученика, по счастию, очень внимательного. Зато вокруг меня делается много утешительного. На заводе Мальцева устраивается церковь. На горизонте — две новые женские школы.
Прочел на днях остроумную, но легковесную книгу Макса Нордау — Entartung {‘Вырождение’ (нем.).}. Болезнь описана верно, но корень ее даже не затронут. Прочел и лучшую иллюстрацию к этой книге — кощунственную поэму Buchanan’a ‘The Wandering Jew’. Симптомы разложения на Западе все усиливаются, а у нас симптомы возрождения остаются неопределенными и слабыми.
Вчера оставила нас Софья Николаевна, прогостив у нас четыре дня. Она совершенно погружена в свое церковно-школьное хозяйство и достигает результатов самых отрадных. На днях приезжал ко мне молодой священник (из Оренбургской губернии!) просить у меня учителя, коего дать ему я не мог. Каждая почта приносит письма, вызывающие на размышления. Снизу, из глубины, подымается что-то доброе и новое, а на поверхности? Скандал в Петербургской академии, кража в Чудовом монастыре… Трудно понять свое время. Легче делать, что можешь, в надежде, что и наши крохи пригодятся времени грядущему {Терпение, кажется, есть главная добродетель человека исторического, человека политического. Кто всю жизнь борется,— хотя и кажется при жизни, что все время побеждается злом,— после смерти оказывается победителем. Не нужно никогда отчаиваться: ‘кража в Чудовом монастыре’ только и знаменует вороватость вора без длинных теней, падающих на всю церковь. Был Симон Волхв при апостолах, и, кажется, какой-то христианин, чуть ли не Анания, что-то украл, но разве это знаменовало крах и даже грустную минуту церкви? Нисколько. Порок всегда принадлежит человеку, и он может быть в самую светлую эпоху. Опасный цвет эпохи начинается не с порока, а с ‘положения дел’. Все смертельные болезни, как рак чахотка, начинаются вовсе незаметно, бесстрадательно, и также незаметны смертельные заболевания исторических организмов, великих учреждений. Две строки в посмертных записках архиепископа Никанора (‘Из истории ученого монашества’): ‘Все, что делается в Синоде, и делается доброго, хорошего,— делается служащими там чиновниками, и ничего хорошего или здорового не начинается самим духовенством, там заседающим’ — слова эти более печальны и страшны, чем смутивший Рачинского случай. В. Р.
В данном вопросе редакция считает долгом заявить, что она всецело присоединяется к истинно-христианским воззрениям С. А. Рачинского, а не к примечаниям г. Розанова, которому мы предоставляем высказаться не только из уважения к авторской мысли, но и потому, что эти примечания подчеркивают именно правоту почившего мыслителя. Ред.}.

XLII

Татево, 21 августа, 1898 г.
Дорогой Василий Васильевич.
С немалым затруднением, по возрастающей нечеткости вашего почерка, но и с глубоким интересом прочел я вашу скорбную повесть.
Что сказать мне вам по ее поводу?
Именно по обстоятельствам, которые вы мне изложили, и по условиям вашей теперешней счастливой семейной жизни, и не следует вам говорить о браке, о половых отношениях в том изысканно-отталкивающем тоне, который вы себе усвоили. Предоставьте Zola et comp, эти апофеозы плоти, эти возведения полового акта на какое-то всеобъемлющее таинство. Очень хорошо вам известно, что акт этот гораздо чаще бывает грязен, чем свят, и может быть освящен лишь великим целомудрием духа, при коем нет никакой нужды в ваших психофизиологических копаниях. Это-то целомудрие следует насаждать, а не колебать писаниями, подобными вашим {}.
Все это — глубоко и основательно. Бог один видел глубокие вздохи, которые выходили у меня при сознании словесной моей немощности, литературного моего бессилия. Нужен бы язык поэта, нужно бы вдохновение религиознейшего человека. Сам Рачинский в одном из предыдущих писем точно и проницательно сказал: ‘Только поэтам удается хорошо говорить о поле’. И еще, добавлю, лишь любящим и чистым супругам удается совершать все должным образом в этой сфере. Но после этих согласий начинается как бы крик в моей душе: ‘Но как же вы, и, между прочим, Рачинский, вообще все одиночки-мыслители, одиночки-поэты, созерцатели, аскеты, присвоив власть и авторитет себе в браке, власть и авторитет над семьею, расстроили до нельзя эту главную тайну мира, даже расстроили ее безвинно, просто неумелым и неискусным ее управлением?’. Поставьте пепиньерок из института управлять торгом в базарный день на городовой площади, и невиннейшие эти девицы разорят торгующих и измучат покупателей. Это и случилось в истории. Нормировку брака взяли в свои руки герои девственного подвига, которые просто ничего не понимали (?!) в предмете нормировки! Не понимая законов крови и семени, они просто начали становить ‘мужа около жены’ и обратно, арифметически и нумерационно, как костяшки на счетах, более всего обегая любовь, которая всегда перепутывала их арифметику!! ‘Любовь — вот враг семейного покоя‘,— говорили эти аскетические институтки, не замечая, что весь этот вековой, тысячелетний их принцип, можно и следует читать справа налево: ‘Семья — вот могила, через которую мы надеемся умертвить любовь‘. Так чудовищно регулированное институтками дело и кончилось на двух концах: 1) могилой любви, 2) могилой семьи. Истинное слабоумие этих пепиньерок брака сказывается в том, что никакой опасности они, собственно, не замечают в фактической разрушенности семьи (браков мало, да и какие есть — несчастны), а начинают об опасности кричать только с минуты, как им замечают: ‘Пепиньерки, поправьтесь! Вы не мудро управляете делом’. Таким образом, квиетический покой ничего для семьи не делающих аскетов обычно смешивается с ‘незыблемостью семьи’, которую наполовину своею наивностью и наполовину небрежностью они разорили. Положение это настолько мучительно, что за него можно взяться и не поэту, и не гению. Мне принадлежит лишь одна та честь, что я первый (путем многолетних размышлений раньше, чем сказать первое в печати слово о браке) сообразил положение вещей и вижу подробности в ходе его исцеления, которых (именно — подробностей) другие не видят по менее специальному вниманию. Конечно, первое дело — устранить вовсе от брака пепиньерок, aliis verbis <другими словами (лат.)> — совершенно разделить и отделить семью от девственного идеала, от сонма девствующих. Этого невозможно соделать, не возвратив авторитет браку, сперва уравнивая его с девством, а затем и поднимая над ним, просто как над состоянием незрелым и каким-то несерьезным, наивным и в семейных целях ненужным. Но девство и брак различаются отсутствием и присутствием ‘сближения полов’, и восстановить сказанный авторитет значит то же, что поставить это ‘сближение’ выше ‘воздержания от сближения’, и не только поставить, но разъяснить, доказать. Из этой новой, трудной и необходимой задачи, в сущности — задачи самоспасения семьи, вытек тон и направление статей моих, на которые жалуется Рачинский.— Это теория. Но посмотрите и на практике, как неодинаков тон рассуждений о семье счастливых семьянинов и рассуждений аскетов или несчастных семьянинов. У первых — высокий и спокойный тон, уважение, а в устройстве судьбы (брачной) детей, дочерей и сыновей — уравновешенная сообразительность. Из счастливой семьи — добродетельные дети, вот закон! Аскет и несчастный семьянин о поле рассуждает в анекдотах, и такой невообразимой порнографии, как от людей духовного (аскетического) образования, я никогда не слыхал. Да это и общеизвестно. А судьбу детей, брачную, они устраивают кое-как, более считая при этом деньги, чем всматриваясь в несимпатичную всегда им, в презренную для них ‘любовь’ (см. организацию брака в духовном сословии). Рачинский, незаметно для себя своими рассуждениями как бы закреплял ‘то, что есть’. Что же есть? Он сам формулировал: ‘Акт этот большею частью бывает грязен’. А когда он грязен — и семья грязна, отравлена, злобна, неверующа. Падение семьи и есть незаметный рак или чахотка христианства, ибо когда семья отравлена, кто же к аскетам придет молиться! Откуда к Рачинскому придут хорошо настроенные ученики? Государству — честные слуги? Я только набрасываю начало мыслей, ход которых — бесконечен. В. Р.
Затем — в вашем письме проглядывает стремление обосновать ваши философские конструкции на том, что вы сами пережили. Но согласитесь, что частности вашей жизни и биографии в высшей степени случайны и исключительны. На таких данных ничего общего не построить. Не осуждаю вас, но не могу не осуждать попыток возводить в общее правило явления, столь исключительные и болезненные. Очень я рад, что узнал историю вашей жизни. Это дает мне право настойчиво повторить вам: бросьте всякие печатные толки о браке и половых отношениях. Пишите о вещах, относительно коих ваш кругозор не омрачен.
Знаю, что редакции петербургских органов очень ценят и поощряют именно те ваши писания, которые я осуждаю. Но ведь это только потому, что от них пахнет клубничкой {Мне до последней степени трудно было проводить в печати свои статьи о браке и семье. Только невнимательному могла показаться, что я в нем повторяюсь: как в поворотах калейдоскопа каждый раз получается новый узор, в каждой моей новой о браке статье вскрываема была новая его сторона, может быть, читателям видимая, но, во всяком случае, ранее никогда определенно не сказанная. Вопрос вообще в уме моем созрел, и ход мысли, как и всю полемику, я кончил бы года в три, тогда как с 1898 года до 1902 мне едва удалось сказать треть необходимого. В. Р.}. Итак, будьте тверды и не гневите Бога, столь милостивого к вам.

——

Странные вещи вы пишете по поводу моих стараний о распространении трезвости. Неужели вы думаете, что моей борьбе с гнусным пороком я придаю, подобно Толстому, какое-то первенствующее нравственное значение? Трезвость — далеко не нравственность, и есть трезвенники, глубоко безнравственные. Трезвость лишь устраняет одно из роковых препятствий к достижению нравственности, и в этом отношении, конечно, полезна. Ограниченность же этой пользы сознаю яснее, чем кто-либо. Но людям маленьким, к коим причисляю я себя, не следует пренебрегать и тою малою пользою, которую они в силах принесть,— и поэтому продолжаю свои старания.

——

О себе писать нечего, ибо все более стареюсь и бездействую. На днях пришлю вам Псалтирь с краткими пояснениями на русском языке,— давнишнюю мою работку, неожиданно для меня изданную (с некоторыми искажениями) св. синодом.
К сожалению, никаких старинных монет и медалей у меня не имеется.

XLIII

Татево, 5 сент. 1898 г.
Дорогой Василий Васильевич.
Разве может быть между нами спор о том, что брак — таинство, что на этом таинстве зиждется всякая истинная цивилизация, всякая жизнь, возвышающаяся над животною? {Ну — вот! Не будь факта брака,— ни жизнь Китая, Греции, Рима или Германии была бы невозможна. Заметим, что в Германии брак не считается таинством и, вероятно, в Китае и древних Греции и Риме (?!!). Но везде там были ‘цивилизации, невозможные без таинства брака’ (слова Рачинского). Что же теперь, ‘считаемость’ ли брака за таинство принять ‘источником цивилизации’, или самую вещь, которая ‘считается’. Из ‘считаемости’ только считаемые иллюзии и вытекают, а цивилизация слишком реальна и ощутима. Очевидно, все дело вытекает из факта рода, крови, родства, семенного сцепления. Однако любопытная и роковая ‘для цивилизации’ сторона дела начинается с открытия, что ‘считающие’ так или иначе брак решительно отвращают взор (а главное — внимание, столь нужное) от крови, рода, родственности, семени, что словесно выражается в очистительной над роженицею молитве, а фактически и мощно — в мириаде фактов, во всей сумме отношений, наполовину неглижерских, наполовину враждебных, к ‘считаемому браку’. Но ‘нет цивилизации без брака’ (формула Рачинского), и вопрос с такой незаметной вещи, как очистительная (не сорадующаяся) над роженицею молитва переходит в борьбу между отстаивающею себя цивилизациею и стремящимся (незаметно) погасить ее (?!) духом. Вопрос о браке, внимательно поднятый, объясняет, напр., такую подробность истории, как восклицание (по поводу Сильвестра), вырвавшееся у Грозного: ‘То отечество гибло, которое попадало под управление попов’, или известные ограничительные реформы Петра Великого. Находишь вдруг всего этого корень. Конечно, духовенство наше хорошо, добро, даже разумно и просвещено. О государстве оно, конечно, заботливо. Но каким-то постным способом, без улыбки, без масла, без вдохновения!! Как стихи писать — духовное лицо морщится, роман писать — отворачивается, музыка — ‘не годится’. Да что такое?!! Все — грех или ‘степени греха’. Весь мир и все улыбающееся в мире, все свежее, чистое, ‘ядреное’, молодое, надеющееся, геройствующее — ео ipso <тем самым (лат.)> ‘неприятно’. Между тем религия, конечно, центр жизни и им останется, пока цела планета. Теперь, в этот самый центр посадите недовольную улыбку, всего только ее одну,— и весь мир скиснет, просто — проквасится целая планета, ибо по центральному месту — и центральное значение. Однако, отчего же всему молодому и свежему кислая улыбка в ответ? — Да из очистительной молитвы роженице (пылинка, показующая состав целого): очищается самое рождение человека, и уже через это самое не одобряется,— нет, ‘оплакивается’ вообще все бытие мира и всякое в мире бытие. При таком настроении духа вопрос, нужна ли реформа Петра или нужно ли хозяину строить новый дом, а в случае засухи проводить канавы, конечно, получается в ответ резкое отрицание (вечный протест духовенства против всего реформаторского, против всякого обновления = дроби рождения). В. Р.} Слава Богу, азбучные эти истины проповедуются не только церковью, но и целыми школами мыслителей, какова школа Ле Плэ. Но есть ли это повод, чтобы подчеркивать и размазывать именно животную сторону брака {Слишком есть ‘повод’: а детоубийство? Его физику мы видим (камень на шею — и в воду), но где его метафизика? Представьте, что тысячу лет назад, а не сейчас, начали бы ‘размазывать животную сторону’: неужели хоть одна милая девушка в тоске и отчаянии удушила бы свое дитя?! Лично я чувствую благоговение ко всем беременным (как, пожалуй, и ко всему беременеющему, готовому из себя что-нибудь новое рождать,— наггр., реформу Петра): уж такая у меня особенность, так неужели же, неужели когда-нибудь к этому предмету своего благоговения и любви я отнесся бы грубо, поверхностно, жестоко? А не отнесся бы я,— то и девушка, в соседстве около меня живущая, или моя служанка не удавилась бы, не удавила бы дитя. Не отнеслась бы грубо цивилизация, эпоха, а в зерне всего религия, то и вообще никогда и никто не удавился бы и не удавил дитя. Но ‘животной стороны не размазывали’ 1000 лет. Читал я последние годы, именно по поводу и в возражение моим статьям, сотни страниц, всегда носящих одно повторительное заглавие: ‘О христианском браке’. Все таковые статейки — как трафареты с фабрики: ‘Един дух, един план, едины тексты’, почти ‘едины слова’. И наблюл я, и подчеркнул я, и сложил следующее всеобщее наблюдение: ни единого-то там слова, не то, чтобы ласкового, но даже и упоминательного нет о дитяти. Поверьте, читатель, на сотнях страниц ‘о христианском браке’ самое слово ‘ребенок’, ‘дитя’, ‘младенец’ вовсе не попадается. Точно его и нет! И не надо! И такая будто это незначущая вещь, что канонистам и богословам она и в голову не приходит!! Тут-то и начинается ‘метафизическое открытие’, Колумбово яйцо, которое сумел поставить не талантливый, но внимательный исследователь: когда говорят о ‘браке’, то мир разумеет под этим одно, мир и цивилизация и народы, а духовенство разумеет под этим совершенно другое. Мир почти зрительно и воображаемо видит, мечтает, грезит, при имени ‘брак’, златокудрого ребенка, манную кашку, которую он ест, его куклы, игры, прорезанье зубов, счастливый рост или жалобную смерть, мыслит и грезит вчерашних легкомысленных барышню и кавалера, сегодня смотрящих уже на мир серьезно и ответственно. Но при том же имени ‘брак’, или, еще точнее, после заглавия: ‘О христианском браке’, идут у богословов какие-то Львы VI Философы, Зонары и Вальсамоны (не слыхали?) и ужасные ругательства при подозрении, ‘как бы без нас не обошлись’. Затем самые сильные порицания, какие-то уже предварительные, а priori, барышням и кавалерам и особенно их возможной ужасней любви, этому какому-то пугалу богословия и богословов. Такое грубое выражение, как ‘предбрачный обыск‘, сошло с пера духовных законодателей, как плод векового неуважения и недоброжелательства к чувству сближения полов: любовь есть какой-то волк, пробирающийся к ним, чтобы съесть все их рассуждения, и, уж если не пустить его вовсе нельзя, то хоть ‘обыскать, как вора’, следует. Таким образом, под словом ‘брак’ у духовенства разумеется вовсе не то, что у мира (картина, факт), а забота: как бы не пропустить в брак. Ни единого случая нет, и в истории не было примера, чтобы закон духовный или человек духовный, говоря просторечиво, ‘сосватал девушку и жениха’ (?!!). Этого нет, не было!! Что же было и есть налицо? ‘Нельзя ли сосватавшимся помешать’. Вся сумма учения о браке распадается на две половины: 1) о препятствиях к браку, 2) о поводах к расторжению брака. Причем последние, пусть счастливые и с детьми, расторгаются за несоблюдение даже языческих римских правил о браке (‘степени родства’, как препятствия к браку христианскому, заимствованные все из ‘Corpus juris civilis’ [‘Гражданский свод законов’ (лат.)], при полном оставлении в стороне всего текста св. Писания, т. е. ветхозаветного’, так как в Новом Завете о степенях родства в браке не упоминается). Конечно, капля любви к христианской семье, к семейным христианам заставила бы в пользу последней поступиться языческими законами, но лучше уж ‘идоложертвенного вкусить’, чем поощрить любовь и счастье семейных людей, или пощадить детей, которые, в случае расторжения брака, всегда оставались (до закона нынешнего года) без родителей, без фамилии, без имени. Таковы-то ‘материнские заботы о семье’! Да и что в ней аскетической пепиньерке? Она ‘не сеет, не жнет, не собирает в житницы’. Она ведь сама только терпит: пьет чай без сливок, не употребляет мясного. Таковая страдалица и детям, плачущим при виде, что родители вынуждены их покинуть, говорит тоном 50-летней девы, сосцы которой никогда не прикладывались ко рту ребенка: ‘Деточки — что куколки, куколка разобьется — не плачет, почему же будет плакать дитя?’. Ну, вот в ответ на все это (жестокое) историческое положение вещей я и стал… несколько потрагивать логику старой девы, и хоть она конфузится, говорит: ‘Не троньте, я дева’, но уж пусть немножечко потерпит. Если ‘куколки’ (дети) разбивались, а черепки от них целыми ящиками вывозятся, по свидетельству проф. канонического права А. И. Заозерского, из московского воспитательного дома на кладбище (он ‘смотрел на это при вечернем закате солнца’), то и я несколько пошалю… Таким образом, усиленное и преднамеренное мое ‘размазывание чувственной стороны’ под рубрикой ‘брак’ имеет точные и математические для себя основания. А то все ‘Вальсамоны’ да ‘Зонары’, ‘мы’ да ‘наша власть’. В. Р.}, общую ему и его недостойным суррогатам, процветающую и без всяких апологий?
Далее, вы полагаете, что брак (или половое возбуждение) есть необходимое условие высших проявлений деятельности духовной. Тут вы расходитесь и с учением церкви, и с опытом веков. Величайшими светилами церкви были целомудренные безбрачники {Не могу не цитировать в ответ на это следующего нравоучительного листочка, присланного мне странником-студентом, обличителем нравов, г. Михаилом Сопоцько, автором многих статеек и книжек. Ему ‘и книги в руки’ и, кстати, в приводимой цитате содержится непререкаемое указание, где и при каких обстоятельствах появились, не как случай и злоупотребление лица, а как святой закон, два горестнейших факта нашей цивилизации: 1) брошенная соблазнителем девушка, 2) брошенный в безвестность ребенок (позднее — убитый). Листок озаглавлен: ‘О хранении от знакомства с женским полом’, а вот из него выдержка: ‘Преподобные отцы наши, святые иноки всех времен, тщательно хранили себя от знакомства с женским полом. Некоторые иноки утверждают о себе, что они, находясь часто в обществе женщин, не чувствуют вреда. Этим инокам (курсив везде не мой) не должно верить: они или говорят неправду, скрывая свое душевное расстройство, или проводят жизнь самую невнимательную и нерадивую, и потому не видят своего устроения, или же диавол окрадывает их, отнимая понимание и ощущение вреда, чтобы сделать их жизнь бесплодною и уготовить им верную погибель. Превосходно рассуждает о сем предмете преп. Исидор Пелусиотский. ‘Если,— говорит он,— благие обычаи истлевают от злой беседы, то это по преимуществу делает беседа с женами,— хотя бы даже предметом ее было и добро, ибо она достаточно сильна, чтобы растлить тайно внутреннего человека скверными помыслами, и, в то время как тело пребывает чистым, душа оскверняется. Так говорит преподобный. Поэтому бесед с женами сколько можно убегай, благий муж. Если по какой нужде придешь к женам, то имей глаза опущенными вниз, и через это тех, к которым ты пришел, поучай смотреть целомудренно. Сказав им немного слов, могущих утвердить и просветить души их, немедленно удаляйся, чтобы долгая беседа не смягчила и не расслабила твоей душевной крепости. Скажешь: хотя и часто я беседую с женами, однако из этого не последует для меня никакого вреда. Пусть будет и так! Но я желаю, чтобы все были твердо уверены в том, что водами камни утончаются. Если капля дождевая пробивает камень частым падением, то как не быть побежденной и превращенною долгим обычаем воле человеческой, удобоколеблемой. Соединение полов в существующем виде его естественно падшему естеству. Девство вышеестественно. Следовательно, желающий сохранить свое тело в девственности должен непременно держать его вдали от того тела, соединение с которым требуется естеством. В тела мужа и жены вложена невидимая сила, влекущая тело к телу: приближающийся к жене непременно подвергается влиянию этой силы. Образы жен, их взоры, их голос, их нежность напечатлеваются очень сильно в душах наших по действию естества, особенно когда естеству содействует сатана. Блаженный Иероним повествует о себе, что когда он жил в Риме, и часто бывал в обществе набожных дам и девиц столицы мира, тогда он не чувствовал ни малейшего любострастного движения ни в воображении, ни в теле (вот доказательство, что оставаться в мире надо для сохранения целомудрия души. В. Р.). Но когда блаженный удалился в Вифлеемскую пустыню (зачем же? чтобы утратить целомудрие души, как и произошло? В. Р.), и предался строжайшим иноческим подвигам, тогда внезапно начали рисоваться в его воображении образы виденных им в Риме жен, а в старческом теле, изнуренном жаждою, неедением, бдением, трудами, появились юношеские вожделения (явно, кажется, что уединение в леса и пещеры есть просто то инстинктивное затаивание себя, какое и в отрочестве проявляется у впадающих в извращение, получившее имя свое от сына Иуды Онана, пустынножительство нисколько не есть бесполость, но абсолютно неизбежное вхождение в печь этого огненного полового раздражения себя, и, если мы точно преследуем воздержание, а не лукавим и не наивничаем, пустынножительство так же должно быть постепенно рассеяно, развлечено и уничтожено, как нечистые уединения несчастных отроков. В. Р.). Победа была очень затруднительна, потому что падшему естеству предстало в помощь, как это обыкновенно бывает, ясное содействие диавола. Совершившееся с блаж. Иеронимом совершается со всеми иноками, переходящими от общественной жизни к жизни безмолвной’ (т. е. вся их сплошная масса переходит к извращению сына Иуды, да и сладость пустынножительства, известное к нему рвение, и именно в отрочестве, не имеет ли подкладкою своей неудержимость этого огненного извращения, которое вообще увлекает рои юношей. В. Р.)… Далее рассказывается пример совращения девушки почтенным человеком, уходящим затем в пустыню от своей жертвы и ее ребенка. ‘Мы, страстные и немощные, должны принимать все меры предосторожности и охранять себя от влияния на нас соблазнов’ (г. Сопоцько в листке этом приводит сплошную выдержку из книги ‘Советы новоначальным инокам’ еп. Игнатия Брянчанинова).
Оставляя в стороне ‘охранение себя’ от исполнения заповеди Божией о размножении, попытки, естественно, и неудачные, как противоборствующие ‘Сильному’, ‘Господу господствующих и Царю царствующих’, остановимся на том, чего не замечают преемственно: 1) Сопоцько, 2) Игнатий Брянчанинов, да и никто, решительно никто: а куда же девается несчастная совращенная девушка? И куда девает детоубийца свой плод? А с этого вопроса и начинается Божье дело, ибо Бог есть человеколюбец, и у Него, нашего Отца, и волос с головы человеческой не гибнет. Аскет согрешивший пошел в пустыню, когда, по мнению китайца, грека-язычника, римлянина-язычника, и по моему грешному, но мужественному мнению, ему следовало остаться при несчастной девушке, и охранить ее, и защитить ее оттого утроенного стыда, утроенной муки, какую она понесла в своем сердце. Как же и зачем пошел виновный в пустыню? Он только и помнит, что ‘осквернил свое тело’, а о несчастий ближнего не помнит, а плод сил своих, который в Ветхом Завете он внес бы в храм, показал бы Господу со словами: ‘Вот начаток сил моих’,— его он даже не вспомнил. Не явно ли что воздержанием от заповеди размножения он отступил от Бога? И теперь, когда этим ‘воздержанием’ он попал в сети лукавого, за одним грехом он делает и другой,— преступает заповедь: ‘Не убий’. На самом деле, он убил двух: он и женоубийца, и сыноубийца. Но все излагатели только и помнят ‘женское тело’, забывая слово Божие, что оно создано от ребра нашего и ‘в помощь мужу’, страх коснуться этого дорогого и близкого тела так велик у всех, что лишь борьба с законом Божиим занимает их, а человек, девушка и младенец, до того презренны, что они даже не упоминают о них. Но и далее все преступно: он покаялся, и будто бы покаяние принято. Так и будут учить: ‘Грешить — грешно, не грешить — нельзя: только кайся’. И путь покаяния указан: бежать от места греха и от лица, с которым согрешил. Образ покидаемой девушки и ее ребенка из случая и каприза лица становится святым (аскетическим) правилом. Потом ‘святое’ облетает, как с крыла бабочки пушок, и остается простое житейское правило, народный обычай: согрешив с девушкой, вымыть руки и уйти в сторону, так же мало спрашивая о ее судьбе, как Сопоцько и Брянчанинов. Наконец, когда прошли еще века, то кидаемые по деревням, селам и городам девушки начали собираться в одно место, собираться с презрением судьбы своей: они уже заранее знают, что ни к чему не повлечет мужчину пребывание с ними, никто не ждет от них ребенка, что их просто посещают, как нечистое место, нечистую тварь. И рассказанный (г. Сопоцько) случай, потеряв всякую краску индивидуального явления, перешел в общий факт одиночной или коллективной проституции. Наконец, чтобы круг замкнулся и ад окончательно возрадовался, нужно было, чтобы виновный явился обличителем погубленной, это и есть налицо, ибо именно преемники согрешившего в рассказе уперлись против самого признания хотя бы прав погубленной девушки на общность с ребенком своим. Они казнят девушку, длинные века казнили, беспощадно. Но как для них есть заглаживание вины своей в бегстве от факта в пустыню, так и она может таковое же заглаживание купить себе, тоже бежав в пустыню… А однако ребенок? У виновного его ‘нет’, а у ‘виновницы’ он есть. Все-таки путь покаяния один: бежать от места и точки греха. И если для этого он бросил, забыл, в сущности, уже жену свою, то мать должна (?!) забыть ребенка, выбросив его… куда-нибудь. Это — ‘святой’ закон, ‘святое’ требование, норма. Обратное запрещается. И если она этого не сделает, не расстанется с крошкой, уцепится за него всеми силами природы и вместе повиновения Богу, и скажет гордо: ‘Да я просто размножилась’, то ей нет и не будет прощения, и ‘грех’ этого упорства (твердой любви к дитяти) не смывается ничем, никогда. Где в давние века стоял святой закон, сегодня стоит приличие. Несчастную, которая не отрывается от ребенка, общество гонит от себя, как прокаженную. И это до того сильно, до того могуче, что если такие побочные дети рождались даже у царственных особ,— и они не решались признать своим (без сомнения) дорогое свое дитя. Метафизика и история детоубийства, как и первого дома терпимости (собравшиеся вместе отчаявшиеся в себе девушки) налицо. Я позволил себе это большое отступление, потому что вопросами этими тревожится теперь не только наука, не лицемерная одна филантропия, но и международные союзы и, наконец, дворцы. Тоска дошла до горла. В. Р.}. Это учение, эти факты не перевешиваются в моих глазах наивными (и неточными) сравнениями вашего старорусского батюшки. Полагаю, что М. П. Соловьёв написал вам по поводу ваших статей нечто более дельное.
Начало повести г-жи Фриббес-Даниловой действительно прекрасно. Конец же (т. е. самый роман) страдает какой-то пошлою чувственностью {Говорится о повести ‘В тихой пристани’,— героиня которой монашенка, влюбляется в одного родственника своего. Почему это ‘пошло’? Но у аскета всегда любовь ‘пошла’, ‘гадка’, непозволительна, сколько бы он ни твердил, что ‘не порицает заповеди размножения’. Только ее он и порицает, вовсе не убегая ни власти, ни гордости, ни даже стяжательности. Поразительно всемирное средство скопчества и жадности к металлу (плюшкинство), евнушества и властолюбия. Наоборот, некоторая расточительность пола ведет к бессребренности и скромности, чувству равенства, демократизму (тип Стивы Облонского в ‘Анне Карениной’). В. Р.}. Тем не менее дама эта не заслужила того жестокого разговора, который вы ей готовите. Надеюсь, что вы ее пощадите.
Прочел ваше описание кавказских гор. Удивительный у вас талант на карикатуры вещей прекрасных. Кавказа я не видал. Но знаю, что нет ничего очаровательнее вида из равнины на отдаленную цепь гор. Прекрасно передано впечатление такого вида в ‘Казаках’ Толстого.
Несчастный вы в этом отношении человек. При виде Терека у вас возникает представление о грязной прачке!.. Впрочем, философы без простых наслаждений простых людей, по-видимому, обходятся. И Гегель к красотам природы был весьма равнодушен, судьбою же своею весьма доволен.
Между тем писания ваши имеют положительный успех, обусловленный быть может, настолько же тем, что я считаю их недостатками, как и бесспорными их достоинствами. Полагаю, что было бы уместно (и денежно прибыльно) издание сборника ваших газетных и журнальных статей. Поговорите об этом с Сувориным, охотником издавать книги и мастером пускать их в ход.
И — продолжайте писать. И ум, и слог ваш запечатлены несомненною оригинальностью, качеством редким и ценным. Остерегайтесь только оригинальничаний, именно поэтому вам совершенно ненужного. Вы подчас впадаете в такую манерность.
Гостит у нас племянница Мамонова, и привезла мне изумительную фотографию с женского портрета, найденного при египетской мумии. Это — листок из издания Graf а: Antike Portrt-Gallerie. Взгляните на это издание. Это поразительно и неожиданно по реальности и жизненности.
Продолжаю возиться с Псалтирью. Посылаю вам экземпляр первого далеко не удовлетворительного издания.

XLIV

Татево, 1 окт. 1898.
Любезный Василий Васильевич.
Ни фотографов, ни фотографических аппаратов в Татеве не имеется. Но ведь интересующий вас египетский портрет (и множество других) — у вас под руками. Стоит вам только спросить в Публичной библиотеке Graf’s Antike Portrt-Gallerie. Как я уже вам писал, в мои руки попал лишь один листок из этого издания.
За философствованиями вашими о браке следить становится мне невозможным. Темнота их усугубляется для меня свойствами вашего почерка, не позволяющими мне, несмотря на все усилия, разобрать дословно ваши письма. Впрочем, и печатанные ваши писания становятся все загадочнее и недоступнее. Попалось мне в руки ваше письмо к Шарапову в ‘Русском Труде’ ничего понять в нем не мог!
Тем, могущих овладеть вашим вниманием, помимо пола, семьи и брака полагаю, найдется довольно, по каждой из них вы будете писать лучше, чем именно об этой.
Глубоко огорчило меня стихотворение Вл. Соловьёва о чертях. По-моему, это — delirium tremens {Белая горячка (лат.).}, начало конца…
Да и вообще, в нашей литературе — ничего утешительного. В иностранной — радуют меня только книги Demolini, исследования, появляющиеся в ‘Science Sociale’.
‘Московский Сборник’ появился в английском переводе, в качестве первого тома целой ‘Русской библиотеки’. Чем наполнятся прочие,— не ведаю. Но первый том имеет решительный успех.

XLV

Татево, 17 окт. 1898.
Очень дорог, любезный Василий Васильевич, был бы мне ваш отзыв о ‘Сельской Школе’. Но портрета моего, ни большого, ни малого, давно у меня не имеется. Да и кому он нужен?
То, что вы пишете о Соловьёве, крайне прискорбно, но давно мне было известно. Только этим могут быть объяснены такие странности, как стихотворение ‘О чертях’ {Не знаем, что именно было тогда писано о Вл. Соловьёве, о котором ходило много нелепых слухов, но несомненно, что этот возвышенный человек и его, с виду, странные произведения попросту не были поняты. Ред.}.
Статья ваша о Толстом — не из лучших ваших статей. Вы были связаны прежними вашими жестокими отзывами о великом писателе, и поэтому впали в крайность противоположную. Связали вы себя также тем, что взяли исходною точкою наружность поэта. Лицо, конечно,— зеркало души. Но отражение этого зеркала и неполно, и осложнено тысячью чертами, психологического веса не имеющими. Не замечали ли вы, как часто между отцами и детьми, между родными братьями существует физическое сходство разительное, при коренном различии в степени и свойстве дарований духовных? И наоборот, очевидное сродство в психическом складе при едва ощутимом сходстве физическом? {Очень все глубоко. Очевидно, у Рачинского был врожденный талант к биологическим размышлениям. В его замечаниях совсем другой калибр ума, другая школа воспитания, чем у наших журнальных дарвинистов, который никогда-то вас не порадуют своим наблюдением, своей задумчивостью. В. Р.}
Вчера опять получил массу писем, из разных городов России, от лиц самых разнородных по умственному складу и общественному положению. Все они, как и ваше, дышат пессимизмом отчаянным. Гораздо отраднее письма из деревни, несмотря на все невзгоды, ныне на них обрушившиеся. Конечно, и тут — зла много, но есть и доброе ему противодействие. Вот и я, несмотря на отягчающиеся недуги, на массу затруднений и злых обстояний, не унываю. Происходит это, думается мне, от того, что мы, деревенщина, поглощены задачами ограниченными {Да, определенность задач жизни — великое условие счастья на земле. По всему видно, что дьявол соблазнил Адама к философии. В. Р.}, более или менее нам посильными, между тем как в городах все заняты вопросами всероссийскими, если не всемирными, к коим приложение единичных сил чересчур трудно…
Живописец мои на днях переселился в прелестную мастерскую, выстроенную им на своей землице, верстах в десяти от Татева. Кругом пейзаж очаровательный. Впервые придется ему работать в обстановке не только сносной, но вполне удобной. До сих пор все его картины писались в моей школе, среди невообразимой тесноты, пыли, гама, при освещении самом недостаточном.
Продолжается в школьной среде движение, указанное мною в статье ‘Учителя и учительницы’. Продолжают переходить лучшие учителя в ряды псаломщиков и диаконов, к немалому подкреплению школы церковной (она же и есть у нас школа истинно-земская). С живейшим интересом слежу за этим движением.

XLVI

Татево, 2 янв. 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Признаюсь вам, что я и не ожидал появления в петербургской печати отзывов по поводу моей книги. Все то, что я пишу и делаю, до такой степени чуждо кругозору наших газет, что не может возбуждать со стороны их какое-либо внимание. Они дают то, что может интересовать их читателей, и умелость их в этом отношении доказывается широким их распространением. Нечто подобное, вероятно, препятствует появлению вашей статьи в ‘Пет. Ведомостях’. Об этой газете имею понятие смутное, ибо лишь весьма редко попадаются мне на глаза отдельные ее номера. Недели три тому назад, как-то попал в Татево специальный ее корреспондент, некто Янчевецкий, юноша безвредный, но до того малосведущий и наивный, что едва ли способен сказать что-либо дельное о церковношкольном деле, в связи с коим только и может быть речь обо мне в газетах.
Да и нужны ли {Печать и глубочайшие личные дела, сердечные и умственные подвиги вообще, находятся в странной связи. Сам папа ищет связи с публицистами — не для себя, а для церкви. Мы потеряли наивную веру, что Бог выводит дело из потемок вьявь. Теперь представьте себе человека, как Рачинский, он делает замечательное дело, все проистекающее из устроения его сердца, в то же время он фанатично убежден, что Россия будет жива и здорова (исторически), насколько к ней привьется это дело (церковное воспитание народа). Является коллизия: или проглотить мертвый и глубоко антипатичный кусок рекламы и осуществить заветнейшую, благороднейшую мечту души, или удержаться от этого, сохранить целомудрие затерявшейся в траве гвоздички, но зато и умереть без всякого исторического результата. Есть ‘Ваал’ в печати, и невозможно поклониться истинному Богу (мечте своего сердца), не принеся жертвы ему. Над этой коллизией, я думаю, многие глубокие умы теперь размышляют, многие чистые сердца колеблются. Дело Рачинского всегда было только частным делом, лишь известным в России. Известно, что газеты наполняются иногда неделями Бог знает какими сообщениями и мыслями. Но вот пусть бы петербургская печать устроила ‘неделю Рачинского’, т. е. на одну неделю, но и вся целиком, отдалась бы описанию и истолкованию татевского факта и татевских идей. ‘Ваал’ дуновением своим личное и сердечное дело человека превратил бы в факт русской духовной истории. Рачинского от этого и томило, и он влекся (невольно, необходимо, из любви к мечте своей) к этому. В. Р.} газетные толки об этом деле, требующем обсуждений глубоких? К ним могла бы подать повод моя книга, но связывать их с репортерскими подробностями о моей ничтожной личной деятельности — совершенно неуместно.
Продолжаю болеть и не исполнять школьных обязанностей, лежащих на мне помимо преподавания, ставшего для меня абсолютно невозможным. Собирался в Петербург в декабре, но недуги не пустили. Авось доберусь в январе.
Поздравляю вас с нумизматическими приобретениями. Собирательские радости украшают жизнь домоседов. Но собирание предметов сколько-нибудь громоздких налагает на людей небогатых тяжелую обузу. Сподручно им только собирание автографов и монет, и поэтому радуюсь тому, что вы избрали последнюю специальность.
Переселяется в Петербург Лутковский. Это поддержит и оживит ваши связи с Бельским уездом.

XLVII

Татево, 9 март. 1899 г.
Дорогой Василий Васильевич.
Благодарю вас за присылку вашей книги, коей желаю всего успеха, на который она имеет право. Быть может, за нею последует второй сборник, смешанного содержания? Статью о Бокле, например, прерванную кончиною ‘Русского Обозрения’, очень желательно было бы увидеть в полном составе.
Живу, лишенный всяких точных вестей о главной злобе дня,— об университетских волнениях. Доходят до меня о них лишь самые тревожные слухи, и я крайне огорчен и озабочен.
Получите вы на днях рукопись Филиппова. Я отдал ее на прочтение Лясковскому, за неимением иного человека, прикосновенного к литературе, коего я мог бы заставить ее прочесть. Через Филиппова же я узнал ваш нынешний адрес, который был мне неизвестен.
Вижу из газет, что предполагается расширение штатов Публичной библиотеки. Не может ли это повести к устройству ваших дел?
Открылась передвижная выставка. Картина моего Николи (‘Бывшие товарищи’) оказалась иллюстрациею к прекрасной повести Бурже, напечатанной, когда картина уже была написана. В то же время единственный заметный талант, возникший в нашей беллетристике за последнее время, г. Горький (псевдоним?), проводит перед нашими глазами целую галерею проходимцев и пропойц. Вторжение подобных типов в область искусства — признак малоотрадный. А ‘Новое Время’, проповедующее культ Пушкина, приписывает поэту пьяные подвиги Льва Пушкина, рассказанные Вульфом!
А наши мужички продолжают приписываться к обществам трезвости… Что это явление не только местное, вижу по письмам священников из разных глухих уголков России, Сибири.
Да хранит вас Бог. О себе писать нечего, ибо я еле существую.

XLVIII

Татево, 21 март. 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Затруднительною становится переписка с вами. Уже давно не удается мне разобрать вполне ваши письма. В последнем же вашем письме неразборчивость почерка доходит до того, что и ход вашей мысли, несмотря на все мои усилия, проследить мне не удалось, Вижу только, что, на основании показаний некоего кумысника о поголовном целомудрии мусульманских юношей, вы строите какие-то мировые теории. Неужели вам неизвестно, что в Турции, в Крыму, в Средней Азии сии целомудренные юноши самым наглым образом торгуют своим телом? {‘Кумысник’ (дворянин-горец, с которым я познакомился в Кисловодске) сказал на мои слова при виде его 11-летнего сына, необыкновенной красоты и скромности мальчика (как ‘красная девушка’): ‘Ну, вот, пройдут годы, и какой хороший мальчик испортится’ (разумел я волокитство, и легкие связи, яркую картину которых представляла курортная публика Кисловодска).— ‘Нет, у нас этого не бывает‘,— ответил твердо отец — ‘Ну, тут кто же усмотрит?’ — возразил я, имея в виду всемирное бессилие.— ‘У нас не бывает этого, в 13 лет он будет обрезан и женится и на чужую женщину никогда не взглянет’.— Это меня поразило.— ‘И неужели во всей стране и в целом народе нет разврата?’ — Он в ответ мне указал на двух кабардинок, уже пожилых и почтеннейшего, аристократического вида, разгуливавших, как царицы, в шелковых платьях и опираясь на зонтики, по главной аллее Кисловодска. Оне меня поражали достоинством, сравнительно с поведением русских барынь, метавшихся в поисках за приключениями.— ‘И когда это бывало,— сказал он враждебно и печально, чтобы кабардинка вышла на общественное гулянье? Это — мои золовки’… Он не договорил. Я заметил, по манере счета денег, что ‘князь’ мой жаден.— ‘А деньги вы любите’,— сказал я ему. В лице его прошла какая-то мука, и он сказал с усилием, страшно сверкнув глазами: ‘Люблю… (помолчав:) пророк не запретил любить денег’. Мусульмане, я заметил, необыкновенно стыдливы, никакой тени столь распространенного в Европе нахальства. У них есть страсти, но очерченные, не расплывающиеся. Поступки и воззрения их прямы и тверды. В. Р.}
Затем разобрал конец вашего письма, с коим вполне согласен. Вы пишете, что я ничего не могу воздвигнуть. Да ничего воздвигать я никогда и не имел претензии. Выбрал себе маленький круг деятельности, дающий мне возможность оказывать то Ивану, то Петру помощь, коей не могут им оказать другие,— деятельности, беспрестанно приводящей меня в соприкосновение с людьми, которые гораздо лучше меня. Этим вполне довольствуюсь. Меня всегда удивлял тот приподнятый тон, коим и письменно, и печатно стали говорить о мне и о моей муравьиной деятельности. Поработала надо мною и ваша философская фантазия. Но я знаю себе место и цену и всем этим преувеличениям веры не даю.
Университетские волнения, к коим вы относитесь с таким пренебрежительным равнодушием, сильно меня тревожат. Боюсь, что они еще не кончены, и что ими будет испорчено еще много молодых жизней…
У нас — горе. Опасно заболел наш отец Петр. Это затрудняет великопостные службы, и так как больному 75 лет, можно опасаться и смертельного исхода. Он у нас — второй священник с 1812 года и священствует с 1851 года.
Были ли вы на передвижной выставке? Судя по вестям из Петербурга, большой успех имеет портрет гр. Шереметевой, работы моего художника. Заказала ему свой портрет Императрица Мария Федоровна. Еще не знаю, нравятся ли публике его две картины.
Добрейший Н. П. Барсуков прислал мне 12-ю и 13-ю книги своего Погодина. Первую уже прочел с наслаждением. Дошла до нас и первая порция романа Толстого {‘Воскресения’ (без воскресения). В. Р.}. Экспозиция эта, менее блестящая, чем в романах предыдущих, обещает психологическую картину, богатую и сложную. Дай Бог только, чтобы он воздержался от вставок теоретических.
P. S. Для чего вам прислал Филиппов свою рукопись — не ведаю. Исполнил его поручение — и только.

XLIX

Татево, 20 апр. 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Христос Воскресе!
Благодарю вас за присылку второго вашего сборника. Полагаю, что он будет иметь более успеха, чем первый, именно тою своею стороною, которая мне всего менее по душе {Сборник ‘Религия и культура’, последовавший за ‘Сумерками просвещения’. В. Р.}. Вы уже знаете, что я не охотник до ваших апофеозов {Вовсе нет: но надо же что-нибудь сделать, как-нибудь начать поднимать вещь из грязи, вытаскивать из кухни сундук с главным (?!) сокровищем владетеля богатого дома. Европеец во всем блестящ: в войне, в дипломатике, в искусствах, в философии, науках. Но он как истукан Навуходоносорова сна с золотой головой, серебряной шеей, и что дальше — хуже: идет железо, камень, кирпич, песок. Так и европеец, блестящий и поэтический во всем, великий и мудрый, пасует перед татарином в вопросах и правилах и общей практике пола (‘глиняные ноги’ истукана). Как же это спасти, как это изменить? Очевидно, надо поднимать, и я мог слишком погрешать по неискусству, давая повод издали принимать жесты поднимания за хвалебную песнь. Вообще заранее и всегда я готов признать бездну в себе стилистических ошибок, неверных тонов, ошибок, но тот лишь не ошибается, кто не трудится. В. Р.} половых отношений. Отношения эти, по крайнему моему разумению, не нуждаются ни в поощрении, ни в защите {А вдовые — молодые священники? На тридцать, на сорок лет обрекаемые на принудительное, им чуждое и несносное, безбрачие? К вреду их нравов, к беспризорному воспитанию детей-сирот? Видя это насилие, и начнешь ‘апофеозы’ половых отношений, ибо и нет совершено никакого другого мостика, чтобы закричать: ‘Вы не можете так поступать с человеком, верните ему помощницу, взятую от ребра его и вами (?!) столь безжалостно отнятую. Бог, по вашим объяснениям, взял у него жену (хотя ‘смерти Бог не сотворил’ по Писанию), дабы привести его к безбрачию, но я не предполагаю Провидения, доводящего одного человека до излюбленного вами девства через отнятие жизни у третьего невинного человека (жены), как бы через казнь его. Всего вернее, смерть жены есть случай или ее наказание за ее вину (но эта смерть не имеет никакого отношения к принудительному вдовству несчастного ее мужа). В. Р.}. Меньшиковская маниловщина, соловьёвские парадоксы, толстовские откровенности могут произвести лишь раздражение половой похоти. Дело моралиста — не подавление или апология этой похоти {И везде ‘похоть’ — слово уничижительное, слово отрицательное и бранное. Почему же мы не говорим: ‘похоть художества’, ‘похоть музыки’. А между тем, чем лучше картины и оперы, плод вторых, нежели невинное дитя, плод первой. И Бог в раю не сказал человеку: ‘Срисовывай деревья’. Но если Рачинский говорил Н. П. Богданову-Бельскому: ‘Срисовывай портреты’, то я, без всякого упрека совести, скажу каждому, каждой: ‘Размножайтесь’. Целый мир мне не докажет, что я ошибаюсь, ни с точки зрения правильности суждения, ни с точки зрения верности слову Божию. В. Р.}, а приведение ее в Богом указанное русло, ясно намеченное {Известно, что европейский брак устроен по образцам и законам римской гражданской семьи, и боговдохновенный Ветхий Завет так мало принят во внимание при разработке норм христианского брака, что в некоторых случаях следование ему ведет за собою, сверх расторжения брака, еще ссылку в Сибирь. Теперь, где же ‘русло’, в римском или в еврейском законодательстве, капитолийском или синайском? Для одиночки-Рачинского вопроса этого просто не существовало: ‘Мне не надо ни капитолийского, ни синайского’. Но тут мы приходим к логике отнятия брака и семьи у аскетизма, у аскетов, если они вообще так мало и поверхностно интересуются делом этим, зачем они им управляют? Зачем им управлять долее? Их рассеянность доходит до того, что они не заметили в собственной о браке работе выброса всего слова Божия о нем (Библия, ее правила и примеры) и поклонения ‘идоложертвенному’ (капитолийский брак). Уже теперь несчастное ‘русло’, в одной строчке рассеянно указанное Рачинским, ‘русло’, приведшее сонмы девушек к засыханию и к выбросу в дома терпимости, а кучи детских телец к похоронам в помойных ямах и ретирадах, имеет так же мало авторитета в себе, как Поль де-Кок (=капитолийский брак), читаемый потихоньку юношей под партою. Может быть, только вопрос о суде за это чтение Поль де-Кока, а не об умилении по поводу его. Но Рачинский не то, чтобы умиляется (до брака ему дела нет, он — одиночка), а приказывает: ‘Книгу (т. е. Поль де-Кока) читает семинарист и все ее должны благоговейно слушать и принимать’ (=повиноваться языческой нормировке брака). В. Р.} христианским учением о браке и вместе с тем естественное {Да как естественное, если многие дети убиваются! Вдовому молодому священнику запрещен брак, почему же ему перестало быть ‘естественно’ размножение?!! То же — мужу, принявшему на себя вину при разводе и запрещенному к браку,— почему ему не ‘естественно’ размножаться? Да мне кажется, когда у меня, у девицы, у вдовы родился ребенок, то это и значит, что ему было ‘естественно’ родиться, а нам ‘естественно’ — его зачать. Рачинский усиливается ‘естество’ положить на прокрустово ложе и, обрубив ему ноги и голову, сказать: ‘Вот так, оно теперь по закону моему, Закону Божию, а обрубленные части просто дрянь, ненужное, блуд‘. Я же, мысля Бога Творцом ‘естества’, говорю: ‘Не тронь благоутробия мира: оно все от Бога и по Богу, хотя не от тебя, аскет, и не по тебе, аскет’. У Рачинского незаметно проходит отрицание Бога, как Творца-Промыслителя, и еще второе: ‘Да будем мы (аскеты, да к тому еще читающие Поль де-Кока) бози вам’. Борьба около брака, в сущности, разыгрывается в борьбу подавленного монотеизма против ‘кумиров’ земных, но очень властительных сейчас и опасных. В. Р.}, а также признание тех освященных церковью исключений, в коих воздержание является не самоискажением, а подвигом законным. Вы охотник до символов. Можете найти их в бесполых особях царства животного, в красе и благоухании бесполых цветов. Вот, на днях, в наших лесах, зацветет Viola mirabilis, нежно окрашенными, сильно-душистыми цветами, совершенно бесплодными, потому что они лишены половых органов. Лишь гораздо позже, в июне, появятся невзрачные, невнимательному глазу совершенно незаметные цветочки без лепестков, которые принесут обильные семена {Поразительный факт. Семя и плод, содержащие в себе целый мир будущности — некрасивы, безвидны. Так, народ гениального плодородия, евреи, антипатичны всем народам (= июньские цветы Viola mirabilis), а блистающие в истории европейцы близки к вырождению, да и никогда не были гениально-плодовиты. В. Р.}. То же явление, хотя и с меньшим постоянством, представляют и прочие душистые фиалки. Напрасно вы приписываете одним пестикам и тычинкам благоухание цветов: розовое масло добывается исключительно из лепестков махровых бесплодных роз,— в метафорах следует соблюдать осторожность.
Разумеется, все эти вещи, в царстве человеческом, возносятся в область сознания и свободы, и потому, наряду с высшими гармониями, производят немало какофоний, которые и отражаются в писаниях Толстого и ваших. На это роптать нечего. Но позволительно предпочитать сцену в келии Пушкина, эпилог второй части ‘Фауста’, ‘Promessi sposi’ {‘Обрученные’ (ит.).} Манцони…
Страстную мы провели тревожно. Скончался наш отец Петр. Распутица, нездоровье священников соседних лишили нас нескольких церковных служб. Лишь к великому четвергу удалось мне добыть из Ржевского уезда прекрасного священника, который служил у нас до Пасхи включительно. Сильно мы озабочены тяжкою болезнью племянницы Толстой, и продолжает меня удручать университетский кошмар. Но встреча праздника в школе была, по обыкновению, светла и радостна (мальчиков в белых рубашках — 101).
Лутковский — здесь. Сегодня он заедет к нам на возвратном пути в Петербург. Очень он занят учреждением при своей прекрасной церкви второклассной женской школы, во главе коей желает стать о. Петр Синявский.

L

Татево, 30 апр. 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Умоляю вас, прекратите в ваших письмах ваши толки о поле, о церкви, и наших законах о браке. Разбирать, опровергать этот поток парадоксов и ругательств, не имеющих ни малейшей фактической подкладки {‘Нет фактической подкладки’… А вдовые священники? Ведь лишить семьи человека, когда он желает ее, так же ‘священно’ и ‘богоугодно’, как насильно выдать в брак человека, не желающего в него вступать? Почему отнять, не дать — можно, навязать — нельзя? И вот, вдовый священник томится, запивает, начинает играть в карты, небрежничает службой, к мирянам невнимателен, ибо что ему их счастье, когда ему самому не дано счастья?! И все бы можно ‘ввести в русло’ (термин Рачинского), поправить, дать человеку воскреснуть, стоит только дать ему жену (вернуть ‘помощницу’, подругу, по великому выражению Библии). Нет помощницы, не дают, не дали Рачинские IV-VII-X века, глас которых, ‘яко Божий’, тверже Синая, Псалмопевца и пророков (‘и будете яко бози’). Почему это насилие не то же, как если бы я, человек другой правды, сказал: ‘Есть текст: нехорошо быть человеку одному, а потому потрудитесь, Сергей Александрович, к весне жениться, ко второй весне иметь ребеночка, в противном случае школа ваша будет закрыта, права на учение у вас отняты’ (кассирована работа жизни, как у вдовых священников она кассируется, в случае женитьбы),— как Рачинский бы закричал: ‘Деспотизм! Русло испорчено, меня заставляют жениться, посягают на мои личные, сердечные чувства!’. Между тем только привычка времен, закостенелое рабство мешает брачникам поднять точь-в-точь такие крики против аскетов: ‘Вы мешаетесь в дела нашего сердца, вы заглядываете туда, где ничего не понимаете, вы запрещаете, приказываете, о чем-то допрашиваете, за что-то наказываете: и как строго и страшно — до крови детей, до самоудавливания прекраснейших девушек, в случаях неповиновения вам. В. Р.}, кроме бывающих личных, и тогда заслуженных злоключений,— мне решительно некогда. Идут постройки, посадки. Начинаются экзамены. Ведь в вашу веру вы меня не обратите. Довольствуйтесь петербургскими дамами. Да и я вас переспорить не могу, ибо я не диалектик и могу ссылаться только на действительность, которая для вас не существует {Ну, вот! А разве вдовые священники ‘не действительность’?.. ‘Диалектика’… О, Боже, слова мои просты, как лепет младенца. Но какое в письме раздражение тона, а это-то и важно: 1000 лет так раздраженно отвечали брачникам аскеты на просьбу: ‘Владыки, посмотрите! Вникните!’. Да еще я частный человек, друг Рачинского, что же и как отвечали рабам?!! Грустно. Грустно потому, что идет к разрыву, и наша частая размолвка с Рачинским, пожалуй, есть маленький и ранний прообраз великого разсоюзения семьи и церкви. Это как Лоту сказал Авраам: ‘Нам с тобою тесно, озри окрестность, и, если ты пойдешь на север, я — на юг, ты — на восток, то я — на запад‘. Союз (не натуральный и вредный) кончается. Дети, жены, стада и все ‘благоутробие мира собирается, поднимается с кормами, с молоком, с гамом, с суетой, со своими особыми молитвами (главное! главное!), с новыми для себя законами, мечтами, воспоминаниями,— и по утренней росе, под утренней зарей, звеня колокольчиками, исходит из стана тысячелетнего, вдаль от аскетических молитв, надежд, воспоминаний. ‘Не поминай ты меня лихом, и я тебя лихом не вспомню’. Это — логика, это — моральное требование, это — право и, наконец, ‘с нами Бог’ могут воскликнуть семейные. В. Р.}.
Красота и аромат бесполых цветов — факт действительно интересный по отношению к теории Дарвина. Но не вздумайте строить на нем новых философских фантазий. Вспомните, что в высшей степени красивы и душисты у бесчисленных растений и листья, и кора, и корни.
За что вы зарезали священника Петрова {Автора книги: ‘Евангелие как основа жизни’, человека нравственного, бодрого, трудолюбивого. О ней я написал статью под заглавием: ‘Религия как свет и радость‘ (в противоположность темному аскетизму). Из раздражения Рачинского видно, до какой степени светлые лучи не проникают в сердце аскета и только производят в нем недоумение и боль. В. Р.} чудовищным сопоставлением его посредственной книжицы с ‘Gnie du christianisme’ {‘Гений христианства’ (фр.).}! Этой последней книги вы, конечно, не читали (переводы {И переводов не читал. Шатобриан мне противен своим красноречием, филистерством и любовью к Атале, или, впрочем, Аталы к нему (как же бы он мог влюбиться, все в него влюблялись). В. Р.} в счет не идут). Но неужели вы не знаете, что этот поток страстной поэзии, этот апофеоз французской прозы — величайшее событие в истории французской литературы XIX века, широко отразившийся на всех литературах европейских? Рассуждения же о. Петрова могут принести некоторую пользу столичным барыням {Да что эти ‘барыни’ за прокаженные? Ну, и — слава Богу — пусть ‘пользуются’ они пищей, кстати, выходящей теперь чуть не девятым изданием. В. Р.} средней руки, о христианстве никогда не слыхавшим {Да почему ‘не слыхавшим’? Воистину, как прокаженные. Но я вспоминаю, что есть две молитвы: ‘Боже, благодарю Тебя, что я не таков, как иные прочие’ и ‘Боже, буди милостив мне грешному’. Все считают за христианскую вторую молитву, но Рачинский читает не ее. В. Р.}, и поднимать их на смех не было никакой нужды. Остерегайтесь того разгильдяйства мысли и слова, в которое вы начинаете {Статья моя о книжке о. Петрова была, так сказать, пересыщена преднамеренностью и расчетом: ударить в темноту как центр аскетизма. В. Р.} впадать. У вас есть талант. Не коверкайте его понапрасну. Поверьте, что говорит вам это человек, искренно желающий вам добра. Преданный вам {С этого письма подпись изменяется: исчезает постоянное прежде: ‘Да хранит вас Бог’… В. Р.}

С. Рачинский.

LI

Татево, 10 мая 1899.
Дорогой Василий Васильевич!
Благодарю вас за мирное {Все вообще расхождение с С. А. Рачинским мне было чрезвычайно больно и болит до сих пор. Молодой, споря со старым, даже только не соглашаясь с ним, имеет вид грубости и неделикатности, и я чувствовал себя, точно в носороговой коже (жесткой, неудобной), в этом споре. Но что делать. В. Р.} письмо.
Странно выражаетесь вы о Шатобриане, будто он предпослал своим сочинениям автобиографию. ‘Mmoires d’outre-tombe’ {‘Мемуары с того света’, ‘Замогильные записки’ (фр.).}, как и показывает их заглавие, были изданы после его смерти,— полвека после его главных творений. Никакой симпатии к личному характеру Шатобриана я не питаю. Истерическая его религиозность мне не по душе. Но могучий его лиризм пробудил религиозные алкания во множестве душ, усыпленных рационалистическим дурманом XVIII века, он — великий художник, между прочим, в своих ‘Mmoires’. Упоминаю об этом потому, что в столь же странные противоречия с фактами вы беспрестанно впадаете в ваших печатных писаниях.
Поздравляю вас с тем, что в вас упразднен грех {Удивительную в отношении ‘греха’ я пережил личную драму. Число ‘грехов’ у себя, конечно, мы можем пересчитать почти арифметически, и вообще можем сказать: ‘Вот полоса грешной, особенно грешной жизни’, ‘вот, когда было полегче’. Некогда (а пожалуй — с детства) я был переполнен ощущением своей личной греховности. Это удручает и, должно быть, ослабляет силы, тогда на почве этой ослабленности (‘неврастения’ сердца и воображения) является действительный грех, факт греха. Грехи (злые мысли, ‘похотливые’ мысли, дурные поступки) при ‘покаянности настроения’ растут, как грибы под дождем. Между прочим, меня особенно убивало то, что у аскетов зовется ‘нечистотой воображения’, запачканно— стью души,— и оно было столь безотвязно, что, считая себя совершенно недостойным как бы взглянуть на Бога, я прекратил свой обычай, проходя или проезжая мимо церкви, взглядывать на нее и креститься. Так, понуря голову, как боящийся раб, я проходил мимо храмов, зная, что вот он слева, справа. Так тянулось долго, пока я стал выползать к свету. Случилось это от безысходности мрака. Чувствуя себя совершенно и со всех сторон измаранным, я парализовался в печали, перестал думать о том, ‘как сделаться лучше’. И, должно быть, отдохнул в это время. Силы поднялись. ‘Ну, еще отдохну немножко, а потом буду думать о грехе’. Но грех, к удивлению, не приходил. Воображение как бы очистилось, на сердце стало веселее, а как стало веселее, я стал добрее думать о людях, а как они стали мне казаться добрее и лучше, то и сделать им доброе тоже стало приятнее, и все дальше, все в горку, и, наконец, я добрался не то до догадки, не то до непосредственного ощущения: ‘Да ну его к ч…у грех, или нет его, или он пустой’. Но поразительно, что все это преображение совершилось в связи с теорией пола: он в нас неустранимое и вместе считается порнографичным, нечистым, специальным грехом (‘первородный грех’, ‘первородный’ именно в смысле неустранимости и вечности). Эта-то мысль и ударяет по силам. Истекает душа в бессильном борении. Рост внутренних сил пошел прямо гигантски с перемены воззрения: ‘Пол — совершенно чист, и хоть буду я о нем думать, хоть и совершу что,— никакого греха’. Тогда силы необыкновенно поднялись, и на бодрой, свежей поверхности души просто перестали расти ненужные грибы, а и вырастет, то я его съем и скажу ‘вкусно’. Словом, цепкость и сплетение и причинность грехов (‘мамка за репку, бабка за мамку’, как говорится в детской песенке) кончилась. Грех стал одиночен, идет, как солдат, а не как шеренга войска. Я съел грех, когда он прежде меня съедал. Конечно, все это не до корня, пеньки остались, но пеньки от леса — не то, что лес, из которого и неба не видно. Я увидел небо. А чувство Бога, не прекращаясь в постоянстве, стало радующим чувством, близким. ‘Бог — вот Он’, и я из ‘раба Господня’, вечно лукавого и трусливого, точно соделался (описываю психологию) любимым дитятею Его. Слова псалма: ‘Вы (все люди) наречетесь (почувствуете себя) сынами Божиими’ стали мне в высшей степени понятны. В. Р.}. Я же смиренно с ним борюсь, ощущая в себе его присутствие {Есть мелкие грехи, напр., тщеславие, скупость. Их надо уметь обходить, как вода обходит камень, т. е. не останавливаясь перед ними. Не нужно иметь пристрастия к греху, даже и отрицательного (=вражды), и тогда не разовьется и положительное (=прилепленность к греху). Наши ‘грехи’ суть менее страсти и более привычки, и вот, ‘привыкание’-то к ним, заплесневелость около греха и образуется от чрезмерного к ним внимания. ‘Легче живи’ — этот совет есть то же, что ‘праведнее живи’, но с указанием средства исполнить совет. В. Р.}. Я не философ и не богослов, и притом полагаю, что эти вещи — дело внутреннего опыта, а не богословской диалектики. Полагаю, что упразднение греха Христом заключается в том, что Он дал нам средства его побороть {Связь греха с искупительной жертвой Христа — поразительна и не разработана в подробностях, т. е. не разработана вовсе (ибо подробности-то и важнее в этой теме). ‘Мы искуплены смертью Христа’ — вот аксиома христианства.— Т. е. не имеем на себе греха? Тогда зачем покаяние и усилия праведно жить? Аксиома при этом вопросе поправляется и изменяет свой язык: ‘Мы искуплены не от всего греха, а от первородного: личный грех остался’.— Но ведь первородный грех на нас отражается смертью и болезнью, и мы все болеем и умираем после P. X., как и до P.X.Скорей уж искуплены мы от личного греха, чем от первородного. Тогда формула изменяется в 3— й раз и говорит: ‘Учением и жизнью Своею Христос дал нам посох в жизни. Им мы нащупываем дорогу и открываем истину’. Рачинский здесь, в ответ на мои возражения, и употребляет эту 3-ю, чрезвычайно обыденную формулу, которая уже не принимает вовсе во внимание смерть и муки Христа (ею мы ‘искуплены’) и, кроме того, самый образец Его жизни и высоту учения, хотя возносит над жизнью праведных мудрецов, однако не выводит из их категории. В. Р.}. И это — достаточный источник радости.
Вижу из газет, что вышла еще одна ваша книжка. Дай Бог ей успеха. Неужели ваш друг Перцов — автор чудовищного стихотворения {Это — совершенно другой, мне неизвестный автор. В. Р.}, приведенного ‘Новым Временем’?
Должен замолчать Я измучен экзаменами, и писем приходится отправлять массу.

LII

Татево, 22 мая 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Помилосердуйте над самим собою! Что вы это напечатали о ‘числе зверином’? Ведь вы знаете, что число 666 в греческой нотации выражается тремя знаками, не одинаковыми, а разными. Не могло не дойти до вас, что число это разгадано давно. Это — сумма чисел, соответствующих буквам имени: Neron Caesar {Всегда мне казалось забавным приурочение знаменитого ‘числа звериного’ (в Апокалипсисе) к именам историческим. Иоанн Богослов говорит о конце мира, а не эпизоде истории, и в число это, очевидно, включил идею и выразителя идеи, а не какого-то пьяного цезаря или удачного генерала (Наполеон). Тут вообще ‘перелом эр’, начало — в будущем — какой-то ‘апокалипсической эры’, с чем связаны и слова: ‘Будет новая земля и новое небо’ (‘небо’ всегда = ‘божество’, и потому выражение это знаменует: ‘Будут еще боги, еще откроется эра божественного, и обновится в третий и окончательный раз человек’). Так как, по утверждению аскетов,— а они обняли собой все христианство,— биологический принцип в ‘Сыне Божием’ не содержится (= Бог не физиологичен, а духовен, ‘Бог есть Дух’), то мне и представилось, не указал ли Иоанн Богослов в числе ‘666’ именно на 6 дней творения, как биологический в религии момент, когда были созданы твари, да и Бог творил. Можно быть выученным до святости, видя примеры, читая книги, но можно быть свято сотворенным, сотворенным в святости и святым, это совсем другое дело. Тогда будет все не труд, а природа, все не от усилия, а само собой, все будет по-шекспировски, а не как у Буало, но уже касательно не стихов, а бытия, жизни. И вот опять, может быть, в Апокалипсисе указано, что будет принесено на землю учение, показана земле тайна становиться святым уже ‘от рождения’, ‘невольно’, ‘сама собой’, ‘без усилия’. Тогда, если примириться с учением Рачинского, что во Христе мы имеем только помощь примера и учения к добру, то ‘кто принесет огонь с небеси’ (выражение Апокалипсиса), показав эту тайну,— тем самым дал бы больше учения, а значит, и начал бы новую эру, отодвинув в сторону прежнюю, как слабейшую. Этот переворот называя ‘апокалипсическим’, я и истолковывал, не содержится ли разгадка самой тайны в числе ‘666’. Но, конечно, все это гипотезы. В. Р.} (форма еврейская). В некоторых древних рукописях, имеющих в виду латинскую форму Nero, встречается число 616 (n = 50). Справьтесь хоть у Ренана, у Reuss’a.
Да и можно ли всей этой кабалистике {Но ведь Иоанн Богослов не ‘кабалистику’ писал, а Откровение, но, как я упоминал выше, Рачинский считал Апокалипсис апокрифом. Вообще Рачинский не любил ничего запутанного и мистического. Во всем его пространстве Апокалипсис нам, конечно, непонятен. Но с первых его строк врывается в христианство такая буря вдохновения, такие массивные образы заполняют весь небосклон, что уже при чтении его показывается ‘новое небо и земля новая’. Некоторые места Апокалипсиса красотою и правдой, жгущей сердце, превосходят все вообразимое. От этого церковь основательно во все времена придавала ему величайшее значение, не сомневалась в принадлежности его Иоанну Богослову, хотя смиренно сознавала, что книга эта остается вовсе непонятною и ей самой, ‘за семью печатями’. Но раз из пяти книг одна признается вовсе не понятою и непонятною, очевидно, в самой церкви не достает каких-то целых систем мышления, каких-то существенных исходных точек зрения, так сказать, ‘кантовских открытий’ (берем пример и символ), на которые став, она вдруг разгадала бы и смысл Апокалипсиса. Это соображение в том отношении важно, что открывает возможность и необходимость бесконечного развития, бесконечных еще углублений и прозрений в самой церкви. В. Р.} придавать какое-либо серьезное значение? Уместна она только в талмуде, где она искренна, а не составляет декадентскую литературную забаву.
Впрочем, всякий спор с вами становится невозможным, благодаря систематической неточности ваших писаний, печатных и частных. Вы упрекаете меня за Шатобриана. Конечно, вы не назвали по имени ‘Mmoires сГoutretombe’. Но вы сослались на автобиографию писателя. Название же этой автобиографии именно — ‘Mmoires d’outre-tombe’.
Неужели вы не можете писать обдуманнее и проще? Вы губите свой талант погонею за эксцентричностью мысли и выражения, преувеличением болезненной манеры Достоевского, который слишком сильно повлиял на вас, именно своими недостатками. Освежите себя чтением Пушкина.
Пишу вам все это, потому что дорожу вашим талантом. Мало ли, что приходит нам в голову, но не должно быть излито на бумагу. Мало ли, что мы пишем, но чего нам печатать не следует. Выбирайте между своими фантазиями, подчас исполненными смысла, подчас чудовищными. Не коверкайте прекрасного русского языка: он и без крикливых гипербол силен, разнообразен и без синтаксических натяжек.

LIII

Татево, 13 июня [1899 г.,
неправильно датировано: 13 июня 1901 г.]
Дорогой Василий Васильевич.
Прекрасно вы делаете, складывая в татевский архив тот отдел ваших opera omnia, который вы предназначаете потомству. При получении каждого из ваших писем благодарю Бога за то, что оно будет храниться у меня, а не попадет, в виде фельетона, в ‘Новое Время’…
Благодарю вас за ваши любезные поздравления {Высочайший рескрипт на имя С. А. Рачинского достойно наградил, отметил и выделил этого замечательного человека, который себе ничего не брал от народа, но ему все свое и всего себя отдал. Жизнь его вообще была благородна и прекрасна, хотя, может быть, в ней не было той ‘соотносительности роста’ (с жизнью страны, потоком времен), какой в учении об организмах восхитил Рачинского среди открытий Дарвина. Рачинский есть человек XIX и вместе XVIII века, пожалуй, единственный и первый у нас пример синтеза ученого и праведника (скорей — благочестивца). Да будет мирен его загробный покой. В. Р.}. Получаю их много, всего более от собратьев по ремеслу, совершенно безвестных, но гораздо более меня достойных царской милости. С радостью вижу, что на всех их рескрипт произвел впечатление одобряющее.
Приехал в Корчежино Василий Осипович Лутковский, и очень занят имеющей возникнуть при прекрасной его церкви второклассною девичьею школою. Школа эта будет драгоценна, главным образом, для бедных девиц духовного звания и вместе с тем придаст смысл и жизнь самой церкви, в коей установится постоянная служба, с прекрасным пением. Жаль только, что сам Лутковский перестал быть постоянным сельким жителем {Церковь эта, замечательная по красоте, воздвигнута В. О. Лутковским в своем имении на том месте, где была несчастным образом убита его любимейшая и единственная дочь. Осенью, при закованной холодом кочковатой земле, она выехала в открытом экипаже с гувернанткою на прогулку: лошади чего-то испугались, бросились в сторону, экипаж сделал конвульсивный прыжок, а девочка, лет девяти, вылетев, ударилась с силой головой о ком мерзлой земли. Когда выбежавшие на крики людей отец и мать подняли любимое дитя, оно было уже трупом. Потрясенные родители на много лет ушли в скорбь, плодом которой была прекрасная церковь. И снова есть повод повторить о храмах: лучшие из них (по замыслу, по мотиву постройки) суть из скорбей семьи или из ее радостей. И так всегда да ‘буди, буди!’ В. Р.}.
Церковные дела наши — в расстройстве. Скончался наш старый батюшка. Имеем в виду на его место молодого человека прекрасного, но он еще не успел жениться. Пока служат у нас красногородские иеромонахи.
Очень заинтересованы мы нашим новым архиереем. Ему только 41 год, и он — университетского образования. Больше о нем мы пока ничего не знаем.
Живописец мой пишет — вероятно, уже дописал — портрет Императрицы-матери. Государыня к нему удивительно добра. Между прочим, Она, тронутая его рассказами, сделала одному из моих учителей (Глуховскому) прекрасный подарок — фисгармонику. Это, в нашей жизни, произвело еще большую сенсацию, чем рескрипт.

LIV

Татево, 24 июн. 1899.
Дорогой Василий Васильевич.
Насчет ваших писем можете быть спокойны. Считаю их психологическим материалом весьма любопытным и для Барсуковых XX века драгоценным. Поэтому они все тщательно хранятся, с обозначением даты их отправления из Петербурга, по почтовым штемпелям (дату написания вы систематически скрываете). Все получаемые мною письма переплетаются в хронологическом порядке, и все сие (накопилось уже около ста томов) в свое время поступит в Публичную библиотеку.
О вашей литературной деятельности в последнее время, конечно, судить не могу. Доходит до меня лишь то, что появляется в ‘Новом Времени’. Но вижу из объявлений, что вы, кроме того, пишете в журналах самых разнородных de omni re scibili {о многих разных делах (лат.).}. Что ж? Это — привилегия философов, которой, признаюсь, не завидую. В ней заключается великое искушение, особенно когда дело идет о писаниях журнальных и газетных…
О себе писать нечего, ибо, по недугам, бездействую. Только и хватает сил на обычную летнюю канитель с постройками, ремонтом, размещением учителей и т. д. К этому присоединяется забота о новом священнике, назначение коего замедляется сменою архиереев, историею с браком {Как скучающе: ‘историею с браком’. С бедными нашими семинаристами и академиками не церемонятся: ‘Посвящаться хочешь? Да ведь поп должен быть женат: выбирай невесту, а посвящение через 3 недели’. И юноша идет по округе, ‘смотря невест’. Вот уж вспомнишь некрасовский стих: ‘Нам с лица не воду пить’… Не корява? Глаза есть? Оба целы? Значит — баба, значит — жена. О любви не может быть помина при трех неделях выбора. Можно бы втемную выбирать, по жребию распределять невест: ведь было бы все равно. Но темнота будущей жизни не есть последнее здесь зло. Раз исключена любовь, вопрос может быть только о приданом. Не страшно ли, не грустно ли, что перед самым постригом в священство юный студент или академик делает единственное, что ему остается,— считает сундуки невесты, условливается о процентных бумагах с тестем, и, как посмеиваются знатоки, дело расходится иногда из-за серебряных ложечек: дают две дюжины столовых и дюжину чайных, а кандидат и жених требует по три обоих сортов. На моих глазах случилось такое расхождение: жених, кончил семинарию, потребовал три тысячи, отец не дал, он поехал в академию и, кончив, спросил (у того же священника-тестя) пять тысяч. Отец дал. У другого моего знакомого священника было семь дочерей: ни одна не вышла замуж, ибо, при разделе хоть и хороших отцовских средств, каждой бы досталось мало приданого. Когда говорят: ‘У нас есть брак, мы брака не отрицаем’, то разумеют фразеологию свою о браке, а не дело. А дела-то брака, т. е. его поэзии и философии, его художества и великих, благородных о нем законов и нет. Тогда я и говорю: ‘Да, он есть, но есть лукаво, он жесточайшим образом отрицается, ненавидится, но прикровенно, чтобы приемлющим брак не было страшно, не было странно: и эта ненависть к нему отражается фактически, ну, хоть в том, что все законы о нем — взятые не из Священного Писания нормы, а из Corpus juris civilis <гражданский юридический кодекс (лат.)> (языческого). ‘Любим’ мы его фразеологически, а ненавидим фактически. Изредка лишь это скажется и словом, как эта строка Рачинскош: ‘история с браком’. Ведь для кандидата в священство это судьба всей жизни, счастливая доля, несчастная доля. Ну, а что, если бы таковой обдерганный семинарист на слова Рачинского о школе, об обществе трезвости ответил: ‘Ах, эта история с церковно-приходскими школами и пьянством: некогда мне’. Рачинский бы написал о таком батюшке архиерею. Но ведь тогда нужно всей России пожаловаться и за все духовенство, что их женят, как телят, как мужиков в крепостную пору помещики. Что, однако, у духовных в 1/10 случаев браки выходят прекрасные, трогательные — об этом нет речи, но это принадлежит случаю, а не чести закона или установления. В 9/10 браки духовенства тянутся уныло, несчастно, и ‘батюшка’, не найдя счастья в личной жизни, становится сух и черств к мирянам, работает, как вол, и замыкается в счет денег: ‘Я взял за невестой и должен приготовить дочерям’. Все это изменилось бы по мановению, если бы мы выкинули у себя скрытый (не откровенный) целибат (безбрачие духовенства) и, признав совместным священство и семью, дозволили священнику жениться в первые три года священства, т. е. осмотревшись и полюбя, или дозволили бы семинаристам и академикам в два последние года ученья жить жизнью не старообразно-замкнутою, а молодою и среди молодежи другого пола, дабы ознакомиться, взвесить и понять его, дабы ‘помощницу себе’ найти в ‘ребре’ своем (Богом предустановленная, ‘полюбившая’ девушка), а не взять ее из ослиной валяющейся на дороге челюсти. Таким образом, именно в браке-то духовенства, который бы должен быть образцовым для всех, для страны, мы и имеем забытыми и пренебреженными все мудрые слова и оттенки выражения, в коих сказан первой чете закон брака (‘из ребра твоего’, ‘вот это — кость от кости твоей’, ‘и к мужу влечение твое’, ‘он будет господином тебе’). Эти оттенки были бессознательно соблюдены в греческой семье, в римской, не говоря уже о еврейской. У нас — все растеряно. В. Р.} и т. д. Пока служат у нас переменные иеромонахи из Красногородки. Живописец мой не едет и не пишет, что приводит меня в недоумение.
Да хранит вас Бог. Сегодня у нас храмовый праздник, и пора идти в церковь.

LV

Татево, 27 дек. 1899.
Благодарю вас, любезный Василий Васильевич, за ваш милый подарок. Все ваши детки прелестны, и Василий Васильевич junior, несмотря на нежный свой возраст, уже разительно на вас похож.
Благодарю и за книжечку. Надеюсь, что эти сборники, кроме расширения вашей известности, приносят вам некоторую материальную выгоду.
Из новейших ваших писаний до меня доходит немногое — то, что печатается в ‘Новом Времени’. Да и вообще:
Не много слов доходит до меня….
Я так болен, что не только выезжать, но и выходить из дому не могу, а вы знаете, как мало людей добирается до Татева. Страдает от этого и корреспонденция, ибо отсюда мне писать нечего. Остаются материальные хлопоты о школах, затрудненные тем, что все приходится делать заглазно, чужими руками.
Был у нас на днях Лутковский. В Петербурге, поглощенный служебными делами, он все собирается и не соберется вас отыскать. Здесь он занят учреждением женской второклассной школы, которая придаст жизнь и смысл прелестной церкви, построенной им в Корчежине.
Бельская прогимназия (обратившаяся в гимназию) страдает от наплыва неудачников из других гимназий в 7-й класс. Потому инспектору (Эльмановичу) стоит большого труда переработка этого неудобного элемента.
Церковные школы в нашем уезде размножаются в мере, совершенно не соответствующей наличным средствам содержания. Тем не менее уровень их понемногу повышается.
P. S. Мысль ваша о присоединении к моей коллекции писем — фотографий мне нравится, и я ею воспользуюсь. Жаль только, что она неприложима к сотне томов, уже переплетенных.

LVI

Татево, 31 июня 1901 г.
Благодарю вас, любезный Василий Васильевич, за участие ваше к моим недугам. Здоровьем моим я весьма мало озабочен, хотя оно ныне для моих школ стало драгоценным, вследствие пенсии, пожалованной мне Государем. Несмотря на это обстоятельство, считаю весьма мало интересным точный срок моей кончины, во всяком случае близкой. Уверен, что и после меня найдутся люди, которые лучше моего будут продолжать начатое мною скромное дело, найдутся и на то потребные скромные денежные средства…
Да хранит вас Бог.
Преданный вам

С. Рачинский.

——

Это было последнее ко мне письмо Сергея Александровича. Перечитав теперь их все, я не могу не считать счастливою стороной своей судьбы, опыта, научения, что некогда знал человека, столь превосходившего меня образованием, сведениями, разнообразием, тихими талантами, годами. Сожалею, что далеко не извлек из этого знакомства и почти дружбы всей той наставительности, какую она могла иметь. Чрезмерная разница годов и способа воспитания мешала нашей интимности, мешала возможной живости общения. В конце концов, ланкастерский способ учения (отравных) останется вечным и преобладающим. Мы слушаем старших, почитаем их, а слушаемся себя или товарищей. Отсюда происходят наши пороки и недостатки, отсюда идет линия ‘блудного сына’, который далеко отходит от отчего дома. Но конец все примиряет. Чувствую нравственный на себе долг принести как бы некоторое извинение тихому жителю Татева, которого раздражал спорами. Его всегдашняя обо мне забота, его внимание посмертно возрастают в своей трогательности. Будем, однако, верить, что и Отчий Дом не имел бы лучшего в себе дня, вообще не имел бы в себе жизни, перемен, страха и ожиданий, если бы сыны Отца не были разнообразны как в характерах, так и в судьбе. Все, что было, верно, случилось по необходимости. Мусульманский фатализм и логика Гегеля в этом пункте не расходятся.

В. Розанов

КОММЕНТАРИИ

ПИСЬМА С. А. РАЧИНСКОГО к В. В. РОЗАНОВУ С КОММЕНТАРИЯМИ РОЗАНОВА

В 1902-1903 гг. Розанов опубликовал адресованные ему письма Рачинского (с купюрами) в журнале ‘Русский Вестник’ со своим предисловием и обширными комментариями, раскрывающими историю его взаимоотношений с татевским педагогом (см.: Из переписки С. А. Рачинского // Русский Вестник. 1902. No 10. С. 603-629, No 11. С. 143-157, 1903. No 1. С. 218-243). Письма сверены по оригиналам, хранящимся в Российской государственной библиотеке в Москве (Ф. 249. Картон М 4205. Ед. хр. 1, 2). Несколько писем и записок Рачинского, пропущенных Розановым при публикации (No V, VII, XVII, XVIII, XXVIII, XXIX, XXXIV), печатаются нами впервые в хронологическом порядке. Отмечены также пропуски в письмах Рачинского, сделанные Розановым при публикации (такие места в письмах зачеркнуты либо замазаны чернилами или тушью, либо просто вырезаны). Два письма Рачинского (No VIII и LII), ошибочно датированные Розановым, переставлены на соответствующие места. Отрывки из писем Рачинского Розанов приводит в своей статье ‘Особая группа писателей (Из переписки С. А. Рачинского)’ (НВ. 1902. 28 июня).
Публикуемая переписка расположена в хронологическом порядке. Так как в большинстве случаев даты на письмах Розанова отсутствуют, то датировка произведена на них Рачинским по дате штемпеля на конверте. В тех редких случаях, когда такие пометы Рачинского отсутствуют — письма Розанова датируются приблизительно, исходя из дат на соседних письмах в соответствующем томе переписки.

ПРЕДИСЛОВИЕ. ‘ИЗ ПЕРЕПИСКИ С. А. РАЧИНСКОГО’

Впервые: Русский Вестник. 1902. No 10. С. 603-606. Печатается по тексту этого журнала.
…классические достоинства имеет ‘Сельская школа’.— Книга Рачинского ‘Сельская школа’, вышедшая впервые в 1891 г., выдержала семь изданий.
‘Разве вы не знаете, что я силен из камней сотворить новых чад Аврааму’,— повторял Лев X…— Римский папа Лев X (1475-1521) был известен торговлей индульгенциями.
Все это нас… смешит, когда мы читаем о Тецеле у Иловайского или Вебера.— Иоганн Тецель (ок. 1465-1519) — немецкий монах, распространитель индульгенций, против которого выступил М. Лютер. Георг Вебер (1808-1888) — немецкий историк, автор труда ‘Всемирная история’ (т. 1-15. М., 1885-1892).
К письмам Рачинского, хранящимся в РГБ, приложена, как и к письмам других корреспондентов Розанова, его обобщающая записка, характеризующая адресата и их отношения:
‘Сергей Александрович Рачинский тяжелая и непоправимая на мне вина лежит перед ним, перед его годами, заслугами перед Россиею. Его ‘портрет en tout’ {в полный рост (фр.).} — один из самых красивых за весь XIX век.
Да простит он мне с того света. Я истинно, истинно и глубоко перед ним виновен’ (Ф. 249. К. No 4205. Ед. хр. 1. Л. 1, Литературоведческий журнал 2000. No 13/14. Ч. 1.С. 105).
В том же архиве, на чистом листе последнего письма Рачинского (ед. хр. 6, л. 1, 2об.), имеется еще одна запись, в которой Розанов сформулировал суть их разногласий: ‘Пропасть целая разделяла меня от Рачинского, пропасть возраста, пропасть сословная, пропасть образования: и не могу же не сознаться я, что во всех этих отношениях он стоял выше меня, неизмеримо выше. Но главная пропасть, я думаю, была в темпераменте все-таки. Я — весь неустроенный, хаотичный, с ‘ни да, ни нет‘, боязливый, испуганный, смятенный, с ‘дрожанием’ за мамочку, за Танюшку, ‘до которых ему, в сущности, не было дела’. Он — церковен, соблюдал все посты, и чтобы ‘вступить в распрю с Церковью’ — это ему и на ум не могло придти. Я же своим положением семейным (женитьба от [якобы] живой жены), самым фактом его, был приведен в положение спора, и такого, по страстности моего темперамента, что — или ей выжить и мне умереть (расстаться с женой и слабеньким ребенком) или мне жить — и тогда ей умереть. Я решил мстить за Варю и Надю. Во мне была именно месть. Я ничего не хотел кроме мщения. Но ‘мщение’ и сложное, огромное (повернуть все и вернуть к ‘культу фалла’, зерно язычества, зерно и юдаизма, ‘культ семени и крови’ по ученым [Беляев: ‘Семиты и хамиты’] — стало приходить мне на ум к концу 1896 года, первые ‘ласточки’ его — ‘Семя и жизнь’, ‘Смысл аскетизма’, особенно — ‘Кроткий демонизм’, ‘Номинализм христианства [ради цензуры: …в христианстве’]: ибо жену я взял кроткую, добрую, ‘глубокую христианку’ [Гофштетер о ней] и из священнического рода (внучка или правнучка Иннокентия Таврического, пле— мяннница Ионафана Ярославского). Ну и т. д. (Устал писать). Янв. 1916′.

I

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 1-5. (Письма С. А. Рачинского к В. В. Розанову // Русский Вестник. 1902. No 10. С. 606-607)
….прочел я Вашу статью…— Розанов В. Эстетическое понимание истории // Русский Вестник. 1892, No 1. С. 156-188 (продолжение в No 2 и 3 шло под названием ‘Теория исторического прогресса и упадка’).

II

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 6-7 (Русский Вестник. 1902. No 10. С.608-609)
….прислал свою книгу…— Филиппов Т. И. Современные церковные вопросы. СПб., 1882. Значительное место в книге занимают ‘Чтения о единоверчестве’, в которых Филиппов выступал сторонником облегчения сближения староверов с Православной Церковью.
Сам он издавал ‘Благовест’…— журнал славянофильского направления (1890-1895), в котором печатались члены ‘филипповского’ литературного кружка.
В письме стоит более резкое выражение.— Слова ‘не всегда прямыми’ вставлены вместо зачеркнутых ‘кривыми и темными’, далее в оригинале прочитывается фраза, выпущенная Розановым при публикации: ‘его тайный орган — ‘Гражданин».

III

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 8-9. (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 609)
…поджидал приезда вашего в Татево с Лутковским.— Лутковский Василий Осипович — предводитель Бельского уездного дворянства, создатель в селе Корчежине сельской школы по типу Татевской, с 1899 — чиновник в Петербурге.

IV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 10-11 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 609-610)
В опубликованном Розановым тексте пропуск — в оригинале часть страницы затушевана.
Я прочел … вашу статью.— Розанов В. В. О. Ключевский о древней Руси // Русский Вестник. 1892. No 7. С. 213-227 (перепеч. в кн. ‘Религия и культура’ (1899) под назв. ‘Черты характера древней Руси’).

V

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 12. Публикуется впервые.

VI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 13-14 (Русский Вестник. 1902 No 10. С.610).
…знакомство с Т. И. может быть вам приятным и полезным…— Розанов от встречи с Филипповым уклонился.

VII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 17-18. Публикуется впервые.

VIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 19, 20 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 610). Вся 1-я страница, кроме приводимых фраз, залита тушью. Лист затушеван и частично обрезан.
К. П. Победоносцев прочел ваши ‘Сумерки просвещения‘…— Розанов В. Сумерки просвещения // Русский Вестник. 1893. No 1. С. 29-54 (статья печаталась с продолжением в No 2, 3, 6 журнала). Победоносцев похвалил статью, но раскритиковал манеру изложения материала. ‘Умно, глубоко, вкусно. Но — увы! Какая жалость: слог невозможный’ (Ф. 631. On. 1. 1893. Янв.-февр. Ед. хр. 68. No 13. Л. 25-26).

IX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 21-22 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 610-611)
…Прочел окончание вашей статьи…— Розанов В. О трех принципах человеческой деятельности // Русское Обозрение. 1893. No 4. С. 593-610 (начало статьи: Там же. No 3. С. 106-121).

X

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 23-24 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 611-612)
Статья ‘О трех принципах’ требует переработки…— см. комм, к письму IX.
Копии с Вашего портрета… еще не добился.— Имеется в виду копия с карандашного портрета В. В. Розанова, сделанного Богдановым-Бельским.
Прочтите… ‘Дневник’ А. О. Смирновой’.— Имеется в виду публикация в ‘Севе

рном Вестнике’ в 1893-1894 гг. ‘Записок А. О. Смирновой’.

XI
НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 39-40 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 618-619). Розанов при публикации ошибочно датировал это письмо 18 августа 1894 г. (вместо 1893 г.) и поместил его не на месте.
…снимок с портрета писанного Богдановым-Бельским.— Н. П. Богданов-Бельский. Портрет С. А. Рачинского (1890).
…издание ‘Легенды об инквизиторе’…— Розанов В. Легенда о Великом Инквизиторе Ф. М. Достоевского. Опыт критического комментария. СПб. 1894.
…один познакомившийся со мной ‘жид’…— С. К. Литвин (Эфрон), предложивший Розанову писать еженедельные передовицы в газете ‘Свет’.

XII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 27-28 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 612-613).
Последняя ‘сура’ яснополянского пророка…— Имеется в виду Л. Н. Толстой, религиозно-моралистическими произведениями которого Рачинс— кий был недоволен.

XIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 27-28 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 613-614).

XIV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 29-30 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 614). За исключением опубликованной части, всё остальное зачеркнуто синими чернилами. 2/3 листа отрезано.

XV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 31-34 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 615-617). За исключением опубликованной части, всё остальное зачеркнуто синими чернилами. 2/3 листа отрезано.
Гаерству Соловьёва никакого значения не придаю.— Имеется в виду статья Вл. Соловьёва ‘Порфирий Головлев о свободе и вере’ (Вестник Европы. 1894. No2).
…мне известно, что вы в Москве были встречены крайне недружелюбно.— Рачинский состоял в переписке с московскими сотрудниками ‘Русского Обозрения’ И. Фуделем и Л. Тихомировым. См. комм, к письму Розанова No 17.
…книге Посошкова: ‘Завещание отеческое’Посошков И. Т. Завещание отеческое к сыну. СПб., 1893.
…книга В. Л. Величко: ‘Владимир Соловьёв. Жизнь и творения’Величко В. Л. Владимир Соловьёв. Жизнь и творения. СПб., 1903.

XVI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 37-38 (Русский Вестник. 1902 No 10. С. 617-618).
…ответа с вашей стороны на гаерство Соловьёва…— имеется в виду статья: Розанов В. Ответ г. Владимиру Соловьёву // Русский Вестник. 1894. No 4. С. 191-211.
…будто я писал в защиту какой-то книги гр. Леливы о католиках в России.— Граф Лелива — псевдоним католического публициста 1890-х гг. Антона Тышкевича (а не Е. Н. Матросова, как ошибочно указано в словаре И. ф. Масанова).

XVII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 41-43. Публикуется впервые.
…относительно напечатания Вашей статьи о Казерио.— Розанов В. Казерио Санто и виды на будущее в Европе // Русский Вестник. 1894. No 10. С. 239-259.
Николя предпринял написать картину…— Имеется в виду картина Н. П. Богданова-Бельского ‘Воскресные чтения в сельской школе’ (1895).
На стекольном заводе Нечаева-Мальцева — Завод находился вблизи г. Белого.

XVIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 44 (конец письма-записки отсутствует). Публикуется впервые.

XIX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 44-46 (Русский Вестник. 1902. No 10.0.619-621).
Радуюсь тому, что вы, наконец, познакомились с Победоносцевым.— Розанов нанес визит Победоносцеву 2 июня 1895 г., ходатайствуя о снятии цензурного запрета с его статьи ‘О подразумеваемом смысле нашей монархии’ (Русский Вестник. 1895. No 6).
Моей статейке… вы придаете слишком много значения.— Рачинский С. Церковная школа. Статья первая. // Русское Обозрение. 1895. No 6.
В опубликованном варианте письма пропуск: ‘У нас в семье — свадьба. Племянница — Мария Константиновна (Вы, кажется, ее встречали) выходит замуж за Сергея Толстого, сына гр. Льва Николаевича. Поджидаем в Татево и невесту, и жениха’.

XX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 47-48 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 621).
Большой пропуск — около [] страницы зачеркнуто Розановым.

XXI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 49-50 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 622).
…оттиск — хотя бы вашей статьи о Толстом…— Розанов В. По поводу одной тревоги гр. Л. Н. Толстого // Русский Вестник. 1895. No 8.
С нетерпением ожидаю августовской книжки…— Речь идет о статье Розанова, посвященной Толстому.
У меня нет последних томов барсуковского Погодина.— Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 1-22. СПб., 1888-1910 (к августу 1896 г. вышло в свет 10 томов).

XXII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 53-54 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 622-623).
…заметка о книге Тихомирова.— Розанов В. Где истинный источник ‘борьбы века’? (По поводу книги Л. Тихомирова ‘Борьба века’) // Русский Вестник. 1895. No 8.
Хорошая заметка в ‘Русском Обозрении’Розанов В. Критическая заметка // Русское Обозрение. 1895. No 6 (о ст. Н. Аксакова ‘Свобода, любовь и вера’ // Рус. Беседа. 1895. No 1-3).
Менее удовлетворительна статья о Толстом.— По поводу одной тревоги гр. Л. Н. Толстого // Русский Вестник. 1895. No 8.
Очень любопытна история о кн. Вяземском…— Имеется в виду кн. В. В. Вяземский (1811-1892). См. о нем подробнее: Меньшиков М. О. Серпуховской циник // Меньшиков М. О. Народные заступники и другие нравственно-бытовые очерки. СПб., 1900. С. 217-272. Меньшиков показал, что ‘князь-нигилист’ был далек от подлинного подвижничества.

XXIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 53-54 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 623-624).
Высоко ценю его прелестную книгу…— речь идет о труде Н. П. Барсукова ‘Жизнь и труды Погодина’.

XXIV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 57-58 (Русский Вестник. 1902 No 10. С. 624-626).
Ничего не понимаю в том, что вы рассказываете о Соловьёве.— В октябре 1895 г. Соловьёв навестил Розанова с целью личного знакомства, несмотря на их недавнюю ожесточенную полемику в печати.
…с повинною в брани, коею он вас осыпал…— Рачинский имеет в виду известный фельетон Соловьёва ‘Порфирий Головлев о свободе и вере’ (Вестник Европы. 1894. No 2) и его статьи в продолжение спора (Вестник Европы. 1894. No 4 и No 7).
В статье о книге Барсукова вы даже, по поводу Писарева, впадаете в противоположную крайность.— См: Розанов В. В. Религия. Философия. Культура. М., 1992. С. 87-90.
…такие почтенные люди, как Я. Колубовский и С. Венгеров в ‘Энциклопедии’ Брокгауза и Ефрона подвели ею итог моей литературной характеристики.— Характеристика Розанова в словаре Брокгауза и Ефрона, подписанная Я. К. (Я. Колубовским), никаких резких отзывов не содержит.
Ваши статьи в октябрьских книгах журналов…— Культурная хроника русского общества и литературы за XIX в. // Русский Вестник. 1895. No 10. С. 163, Необходимое разъяснение // Русский Вестник. 1895. No 10. С. 321-325, Что выражает собою красота природы? // Русское Обозрение. 1895. No 10. С. 601-623 (1-я часть статьи).

XXV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 59-60 (Русский Вестник. 1902. No 10.0.626-627).
Статьи ваши ‘О красоте в природе’…— имеется в виду большая статья ‘Красота в природе и ее смысл’ (отдельный оттиск: М., 1895), которая в журнальном варианте имела другое название (‘Что выражает собою красота природы?’ // Русское Обозрение. 1895. No 10-12). Это сочинение было написано еще в 1890 и содержала полемику со взглядами В. С. Соловьёвым, высказанными в статье с близким названием ‘Красота в природе’ (Вопросы Философии и Психологии. 1889. No 1).

XXVI

ОРРГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 61-61 (Русский Вестник. 1902. No 10. С. 628-629).
Последние ваши статьи (‘Гордиев узел’, ‘Открытое письмо к Веселовскому’)…— Розанов В. Гордиев узел // Русский Вестник. 1895. No 12, Открытое письмо к г. Алексею Веселовскому // Русское Обозрение. 1895. No 12.
‘Вестник Европы’… поместил статью Соловьёва…— Соловьёв Вл. Спор о справедливости // Вестник Европы. 1895. No 12. В статье проводится идея нравственного самодержавия.

XXVII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 1-2 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 147).
…получил ответ о кончине H. Н. Страхова…— H. Н. Страхов умер 24 января 1896 г.

XXVIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 17-18. Публикуется впервые.
Скоро неделя, как нахожусь здесь…— В январе 1896 г. Рачинский был в Петербурге и, как обычно, остановился у Победоносцева.

XXIX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 1. Л. 35-36. Публикуется впервые.

XXX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 3-4 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 147-148).
Статьи об инородцах, о Стасовой написаны яснее…— Розанов В. Кто истинный виновник этого? // Русское Обозрение. 1896. No 8, Над. В. Стасова основание ‘Высших Женских Курсов’ в Петербурге // Новое Время. 1896. авг. No 7345 (перепеч. в кн. ‘Религия и культура’ под назв. ‘Женское образовательное движение 60-х годов’).
Лучше всего — … о ходынской катастрофе.— Розанов В. Две гаммы человеческих чувств (По поводу Ходынской катастрофы)’ // Русское Обозрение. 1896. No 8. С. 767-769.

XXXI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 5-6 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 143-144).
Заметка ваша о 9-м сентября…— Розанов В. 9 сентября 1896 года в Петербурге // Русское Слово. 17 сент. No 250.
Печатается книга о Хомякове… В. Н. Лясковского.— Лясковский В. Н. А. С. Хомяков. Его жизнь и сочинения. М. 1897 (впервые: Русский Вестник. 1896. No 11).

XXXII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 7-8 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 144).

XXXIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 2. Л. 9-14 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 144-147).
…считая мою статейку о псалтыри…— Рачинский С. Чтение Псалтири в начальной школе // Русское Обозрение. 1896. No 11.
Из статей ваших… бесспорно лучшая — ‘Школьные трафареты’. Розанов В. Педагогические трафаретки // Новое Время. 1896. 20 нояб. No 7448.
Статья о Дарвине как газетная статьяпрекрасна.— Розанов В. Теория Ч. Дарвина, объясняемая из личности автора // Новое Время. 1896. 29 окт. No 7428.

XXXIV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 15. Публикуется впервые.

XXXV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 1-2 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 148-150).
использованное всеми врагами религии (напр., в ‘Вырождении’ Макса Нордау), а именно: столь частое совпадение анормальной чувственности с религиозным мистицизмом.— Нордау М. Вырождение. СПб., 1893.
религиозность г-ж Крюднер и Бальзаков.— О сочетании чувственности и религиозности у баронессы В. Ю. Крюднер (1764-1825) Розанов писал в статье ‘Катков как государственный человек’ (Биржевые Ведомости. 1897. 17 окт. No 283 (см.: Розанов В. В. Собр. соч. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского. М., 1996. С. 265, 266).
…. печатается его перевод ‘Московского Сборника’.— Перевод ‘Московского Сборника’ К. П. Победоносцева на французский язык, сделанный Лутковским не без участия Рачинского, стилистически отредактировал французский политический деятель Леон Буржуа.
…поэта и переводчика Канта, H. М. Соколова…— H. М. Соколов много сотрудничал как критик в тех же консервативных изданиях, что и Розанов, под псевдонимом Скиф.
‘Аз есмь огнь поедающий…— Ср.: Вт 4: 24, Евр. 12: 29.

XXXVI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 3-4 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 150-152).
…прочли вашу статью о гимназической реформе…— Розанов В. О гимназической реформе семидесятых годов // Новое Время. 1897. No 7700. 5 авг.
читали леонтьевские ‘Пропилеи’.— Специалист по классической филологии П. М. Леонтьев (1822-1874) издал 5 томов сб. статей по классической древности ‘Пропилеи’ (1851-1856).

XXXVII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 5-6 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 152-153).
…превратить его в прекрасную статью для печати.— Розанов совету Рачинского не последовал.

XXXVIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 7-8 (Русский Вестник. 1902. No 11. С. 153-154).
В нелепой статье Соловьёва о Пушкине…— Соловьёв Вл. Судьба Пушкина // Вестник Европы. 1897. No 2.

XXXIX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3. Л. 9-10 (Русский Вестник. No 11. С. 154-156).
Куно Фишер, на портрете, мне подаренном, подписал…— С. А. Рачинс— кий был в годы пребывания в Германии знаком с известным историком философии К. Фишером, который советовал ему заняться философией.
Статья ваша… огорчила кн. Мещерского.— имеется в виду бывший попечитель Московского учебного округа кн. Н. П. Мещерский (1829-1901). Розанов В. Представление о России в годы учебной реформы // Новое Время. 1897. No 7742. 16 сент.

XL

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 3 Л. 11-12 (Русский Вестник. 1902. No 11 С. 156-57).
Статья ваша о Меньшикове хороша…— Розанов В. В. Смысл аскетизма // НВ. 1897. No 7846. 31 дек.

XLI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 4. Л. 1-3 (Русский Вестник. 1903. No 1 С. 218-219).
Очень радуюсь тому, что издание сборника ваших статей осуществляется.— В 1898 г. П. Перцов начал готовить к изданию несколько сборников статей Розанова.
Прочел… кощунственную поэму BuchananaThe Wandering Jew‘.— В поэме Р. Бьюкенена ‘Вечный Жид. Рождественская песнь’ (1893) в роли Агасфера выступает Иисус Христос.
…в посмертных записках архиепископа Никанора (‘Из истории ученого монашества’…— Никанор (Бровкович), архиеп. Из истории ученого монашества шестидесятых годов // Русское Обозрение. 1896. No 1-3. См. рецензию Розанова на эти записки: Русское Слово. 1896. No 174. 1 июля.

XLII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 4. Л. 4-5 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 219-221).

XLIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 4. Л. 6-7 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 221-227).
школа Ле Плэ.— Ле Пле — Пьер Вильом Фридерик Ле Пле (1806-1882) — французский экономист, консервативный мыслитель и путешественник. См. статью К. П. Победоносцева ‘Ле Пле’ (1893).
…Зонары и Вальсамоны.— Иоанн Зонара (ум. 1118) и Феодор Вальсамон (ок. 1140 — после 1195) — византийские толкователи канонов.

XUV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 4. Л. 8-9 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 227-228).
Graf’s Antike Portrat-Gallerie.— Grf Theodor. Antike Portrt-Gallerie. Wien, 1889.
…ваше письмо к Шарапову в ‘Русском Труде’.— Вероятно, имееется в виду статья: Розанов В. Погибшие и погибающие. Письмо в редакцию // Рус. Труд. 1898. 19 сент. No 38.
стихотворение Вл. Соловьёва о чертях.— ‘Das Ewig Weibliche (Слово увещательное к морским чертям)’ (1898)

XLV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 4. Л. 10-11 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 228-229).
Статья ваша о Толстом…— Розанов В. Гр. Л. Н. Толстой // Новое Время. 1898. 22 сент. No 8107.
…верстах в десяти от Татева.— Мастерская Н. П. Богданова-Бельского была в родной деревне художника Шепотово Бельского уезда.
…указанное мною в статье ‘Учителя и учительницы’.— Рачинский С. Учителя и учительницы // Русское Обозрение. 1898. Апр.

XLVI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 1-2 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 229-230).
Переселяется в Петербург Лутковский.— с 1899 г. В. О. Лутковский — действительный статский советник, чиновник Уголовно-Кассационного Департамента в Сенате.

XLVII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 3— 4 (Русский Вестник. 1901. No 1. С. 230-231).
Благодарю вас за присылку вашей книги.— Розанов В. Сумерки просвещения (СПб., 1899).
Статью о Бокле… прерванную кончиною ‘Русского Обозрения’…— Статья Розанова ‘Книга особенно замечательной судьбы (А. Бокль. История цивилизации)’ вошла в книгу: Розанов В. Природа и история. СПб., 1899.
Получите вы на днях рукопись Филиппова…— А. Филиппов посылал Рачинскому рукопись своего сочинения ‘Сказание о том, как и чем строилась Русь’ и затем попросил его вернуть рукопись в Петербург на адрес В. В. Розанова.
Картина моего Николи (‘Бывшие товарищи’) оказалась иллюстра— циею к прекрасной повести Бурже, напечатанной, когда картина была уже написана.— Н. П. Богданов-Бельский написал картину ‘Бывшие товарищи’ в 1893 г. Вероятно, имеется в виду роман П. Бурже ‘Ученик’ (1889).
А ‘Новое Время’, проповедующее культ Пушкина, приписывает поэту пьяные подвиги Льва Пушкина, рассказанные Вульфом!— Имеется в виду ‘Дневник’ А. Н. Вульфа (см.: Вульф А. Н. Дневники (Любовный быт Пушкинской эпохи). М., 1929) и младший брат поэта Лев Сергеевич Пушкин (1805-1852).

XLVIII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 5-6 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 231-232).
…портрет гр. Шереметевой, работы моего художника.— На передвижной выставке 1899 г. демонстрировался портрет гр. Е. П. Шереметевой работы Н. П. Богданова-Бельского (1898, ныне в ГТГ),
Н. П. Барсуков прислал мне 12-ю и 13-ю книги своего Погодина.— Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. Т. 12. СПб. 1898. Т. 13. СПб., 1899,
Дошла до нас и первая порция романа Толстого.— Первая часть романа Л. Н. Толстого ‘Воскресение’ была напечатана в No 11 журнала ‘Нива’ 13 марта 1899 г.

XLIX

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 7-8 (Русский Вестник. 1903. No 1 С. 232-233).
Благодарю вас за присылку второго вашего сборника.— Розанов В. В. Религия и культура (СПб., 1899).
‘Promessi sposi’ Манцони…— Роман ‘Обрученные’ (1821-1823) итальянского писателя А. Мандзони (1785-1873).

L

НИОР РГБ. Ф. 249. К. M4205. Ед. хр. 5. Л. 9-10 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 234-236).
За что вы зарезали священника Петрова чудовищным сопоставлением его посредственной книжицы с ‘Genie du christianisme‘! — Рачинский критикует Розанова за сопоставление брошюры о. Григория Петрова ‘Евангелие как основа жизни’ (1898) с сочинением французского писателя Ф. Р. де Шатобриана, автора книги ‘Гений христианства’ (1802).
Шатобриан мне противен своим красноречием, филистерством и любовью к Атале…— ‘Атала’ — повесть Шатобриана (1801).

LI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5 Л. 11-12 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 236-238).
Mmoires d’outre-tombe’, как и показывает их заглавие, были изданы после его смерти…— Мемуары Шатобриана ‘Замогильные записки’ были изданы после его кончины (1848-1850).
Вижу из газет, что вышла еще одна ваша книжка.— Третья книга Розанова, изданная П. Перцовым, ‘Литературные очерки’ (1899).
Неужели ваш друг Перцов…— Речь идет не о П. П. Перцове, а об авторе книги: Перцов Н. В. Стихотворения. Пермь, 1899.

LII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 13-14 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 238-239).
Что вы это напечатали о ‘числе зверином’? — Розанов В. Об апокалипсическом числе // ТПГ. Лит. прилож. No 8. 16 мая. С. 4.

LIILII

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 7 Л. 1-2 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 242-243). Ошибочно датировано в публикации (13 июня 1901 г. вместо 13 июня 1899 г.).
Благодарю вас за ваши любезные поздравления.— речь идет о посвященном С. А. Рачинскому царском ‘рескрипте’ (см.: Новое Время. 1899. 19 мая).
Живописец мой пишет… портрет Императрицы-матери.— Богданов— Бельский писал портрет императрицы Марии Федоровны.

LIV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 15-16 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 240).
…дату написания вы систематически скрываете.— Письма Розанова к Рачинскому, как и к другим адресатам, обычно не датированы.
‘Нам с лица не воду пить’…— Некрасов Н. А. Песни. IV. Сват и жених (1866).

LV

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 5. Л. 17-18 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 241-242).
Василий Васильевич junior.— Василий Васильевич-младший, сын В. В. Розанова, родившийся в январе 1899 г.
Благодарю и за книжечку.— Розанов, по всей видимости, прислал Рачинскому, помимо семейной фотографии, свою книгу ‘Природа и история’, вышедшую в конце 1899 г.
Не много слов доходят до меня — цитата из драмы А. С. Пушкина ‘Борис Годунов’ (гл. ‘Ночь. Келья в Чудовом монастыре’).

LVI

НИОР РГБ. Ф. 249. К. М4205. Ед. хр. 6. Л. 1-2 (Русский Вестник. 1903. No 1. С. 243-244).
…ланкастерский способ обучения…— Разработанная английскими педагогами А. Беллом (1753-1832) и Дж. Ланкастером (1778-1838) Белл-Ланкастерская система обучения (или взаимное обучение) в начальной школе, при которой старшие и более знающие ученики вели занятия с остальными учащимися.

——

ПИСЬМА С. А. РАЧИНСКОГО

Татево, 2 сент. 1892
О непрактичнейший из смертных!
Письмо Ваше с приложением ‘curriculum vitae’ получил только сегодня, ибо Вы пишете на Ржев, да еще заказным письмом, что замедлило получение на целую неделю. Поручили бы письмо Лутковскому, или Маркову, и я бы получил его давно.
Как вижу из газет, Победоносцев прибыл в Москву, вероятно по пути в Крым, где пробудет недели две-три. До возвращения его в Петербург ничего не решится.
Пошлю ему ‘curriculum’ и приложу ‘избранные места’ из Вашего письма, несравненно более интересного и характерного, чем ‘curriculum’.
Не могу сегодня писать подробно, ибо совсем болен. Да хранит Вас Бог.

Преданный Вам С. Рачинский.

Татево, 16 сент. 1895
Дорогой Василий Васильевич.
В сентябрьских книжках журналов — ни единой строчки, подписанной Вами. Тем лучше. Пишете Вы исключительно о материях неизмеримой важности, и писания Ваши могут только выиграть от некоторого лежания в портфеле. Надеюсь, что задуманная Вами статья о школе церковной будет очень хороша. В школьном деле Вы имеете долголетнюю опытность, думали об нем интенсивно и много. К Церкви Вы принадлежите всем существом своим.
С грустью думаю я о Страхове, коему посвящено последнее Ваше письмо, ибо не могу питать ни малейшей надежды на его выздоровление.
Я погружен в материальные заботы о школах. Ремонт, всякие запасы, учебные и хозяйственные на зиму, и т. д. В Татевской школе перекладка печей прервала воскресные беседы, с осени возобновившиеся с особым оживлением — летом я был не в силах их вести. Мой адъютант — специалист по рассказам из Житий Святых — отличается. У нас гостит Софья Николаевна, пользуясь последними делами вакационной свободы. Деятельность ее, по двум школам, мужской и женской — изумительна. И она ведет воскресные беседы, посещаемые толпою народа. Лучший ее помощник — диакон из моих учеников. На днях и в Татсве водворится диакон из них же, и первую зиму будет жить и учить в школе (я на этот счет стал совершенно негодным).
Все жалуются, и не без основания, на неудовлетворительность наших сельских приютов. Но ведь никто пальцем не шевельнет для их улучшения. А дело — в наших руках. Я это узнал на опыте. Сколько вокруг меня выросло помощников, и сколько еще сил я растратил. Вот — сиротка из крестьян, вскормленный и воспитанный мною (о. Александр Васильев) назначен епархиальным наблюдателем над школами епархии…
Между делом занимаюсь моими письмами. Их наберется до 100 томов, по 80-100 писем в каждом. К каждому тому приложены белые листы для необходимых примечаний. Все вместе будет завещано Публичной Библиотеке, и составит материал, драгоценный для будущих бытописателей. Глядя на эту библиотеку, с ужасом думаю о том, что столько же писем написано мною, написано необдуманно и спешно, по множеству иного дела, и что за всякое из этих писем я отдам отчет в день судный… Да хранит Вас Бог

Преданный Вам С. Рачинский.

КОММЕНТАРИИ

ДВА ПИСЬМА С. А. РАЧИНСКОГО

РГБ.Ф. 249. М. 4205. Ед. хр. 1. Л. 15-16, 55-56.

Публикация А. В. Ломоносова

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека