Письма к В. В. Розанову, Флоренский П. А., Год: 1917

Время на прочтение: 284 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Литературные изгнанники. Книга вторая
М.: Республика, СПб.: Росток, 2010.

ПИСЬМА П. А. ФЛОРЕНСКОГО к В. В. РОЗАНОВУ

I

9 сентября 1903 г. Москва.
Глубокопочитаемый В. В.!
Мне хочется написать Вам, чтобы хоть сколько-нибудь обнаружить во вне те чувствования, которые переживаю при чтении Ваших заметок, Вам именно, потому что в этих неуловимых состояниях и сам разобраться не можешь, не то что кто-нибудь другой, кроме Вас.
Мой голос раздается из чуждых для Вас сфер, чуждых по существу, из сфер математики и других областей, в которых приходится иметь дело с организующим и оформляющим, с образом но преимуществу, из тех сфер, где способ мышления — рассмотрение форм, проникающих, упорядочивающих и делающих стройным космос, одним словом, где Логос-устроитель является преимущественным чаянием.
Вот, вероятно, в силу такой противоположности с методами и материалами в ваших работах, я не могу читать их без холода и дрожи нетерпения, когда весь целиком охватываешься желанием узнать всю мысль в ее целостности, охватить разом все произведение.
По некоторым причинам я мог ознакомиться с немногими из Ваших произведений, но достаточно было прочесть хотя бы одну заметку, чтобы, не входя в оценку Ваших дарований, сказать: ‘Вот человек единственный и, вероятно, непонимаемый, вот настоящий гений, гений от рождения, но совсем неполированный и, по-видимому, над собой не работающий, человек, который творит новое, подготовляет скачок во всем миросозерцании и сам того не подозревает, творит так же стихийно, как течет река’.
В самом деле, что представляют Ваши сочинения, если подходить к ним со школьными мерками и требованиями: да обыкновенные заметки на разные темы религиозного характера, довольно бессвязные, часто неуклюжие, логичности в них часто нет.
Но я отдаюсь Вашим методам, стараюсь забыть о всех других. Тут получается нечто неожиданное. Если это обыкновенное газетное писание, то почему зарницами вспыхивают Ваши мысли, почему заинтересовывает, захватывает то, что никогда ранее не интересовало, почему замирает сердце и слабость восторга вместе с неизъяснимой сладостью проникновения в сущность охватывает все существо? Почему все другое кажется после этого пустым, поверхностным, представляется пережевыванием избитого? Потому, что Вы, неизъяснимым, вероятно, и для Вас способом, постигаете реальную данность в себе Мощи, Uhrgrund-a (= Ungrund-у) {Праоснова (=Безосновному) (нем.).} Бёме, Бога-Отца. Вы в этом смысле как бы концентрированный Тютчев,
и бездна Вам обнажена
С своими страхами и мглами,
нет преград меж ней и Вами …
Я не знаю Вас как личность, не знаю даже имени Вашего, но могу все-таки не колеблясь высказать мысль, что Вы пророк в существенном смысле, т. к. Вы постигаете То, что оформливается Логосом, первобытную Мощь.
Есть некий час всемирного молчанья,
И в оный час явлений и чудес
Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
Беспамятство, как Атлас, давит сушу,
Лишь Музы девственную душу
В пророческих тревожат боги снах.
Вот это Ваше проникновение в ‘густеющую ночь’ [сравн. со звуками виолончели, которые тоже хорошо символизируют эту темную первооснову] и дает мне основание для удивления перед Вами, хотя я сознаю, что не могу достаточно понимать Ваши произведения.
Мне кажется, что Вы не философ, ибо философия есть система и форма прежде всего. Однако для меня нет сомнений, что новые данные, открытые Вами в тайниках быта и духа, найдет своего формовщика, не знаю через 50, через 100 лет, но это случится рано или поздно, подобно тому, как Бёме истолкован Шеллингом, Баадером и отчасти Гегелем в системе. Пока этого не будет, Вы, в своем существе, не будете вполне понятны почти никому, рассуждать с Вами нельзя, т. к. Вас можно и должно слушать только, те же, которые рассуждают, ухватывают внешний облик и говорят не о Вашем, как таковом, а о случайной форме писаний, собственного образа у писаний Ваших, нет, они безобразны, как и то, что они выражают. Но под разрозненными заметками скрывается громадный материал, запас новых, непосредственных данных для выработки мировоззрения, данных, имеющих нисколько не меньшее значение, чем вновь открываемые факты в области естествознания. Простите за бесцеремонность и бессвязное письмо.
Искренно удивляющийся Вам П. Флоренский.
Москва 1903.IX.9.
P.S. Очень хотелось бы иметь от Вас несколько слов, конечно, если это не покажется Вам слишком навязчивым.
Адрес: Москва, Знаменка, Малый Знаменский пер., дом Фетисова, кв. No 4 П. А. Флоренскому.

II

26 сентября 1903 г. Москва.
Присылаю Вам, дорогой и почитаемый В. В., несколько выписок из ‘Путешествия на луну’ Сирано де Бержерака, жившего, как будто, в XVII в. Может быть он пригодится Вам для ‘своего угла’, только очень попрошу обо мне не упоминать.

П. Флоренский.

III

21 декабря 1908 г. Сергиевский Посад.
Сергиевский Посад.XII.21.
Дорогой и многоуважаемый Василий Васильевич! Вот уже ровно месяц прошел, как я собираюсь докончить письмо к Вам, начатое по получении Вашего. Простите за промедление, причиною которого множество спешных работ. Весьма тронут Вашею любезностью взяться за мою книжечку. А если она Вас задела, то я доволен вдвойне. Не стану скрывать от Вас, что у Вас я учился и учусь весьма многому. Но не скрою и того, что несмотря на все мое глубокое уважение к Вам, несмотря на мою личную любовь к Вам, Вы враг мне, и я Вам. Посчитаться с Вами необходимо. И если Вы шлете мне вызов, то я принимаю его. Но я не буду писать Вам статьи, а лишь набросаю некоторые мысли. Так мы прямее и честнее подойдем к делу.
Прежде всего, я решительно не понимаю, в чем Вы опровергаете меня. Вы идете мимо меня, на мгновение лишь соприкоснувшись со мною, у Вас получается просто иная (а не противоречивая со мною) посылка, которой я воспользуюсь для силлогизма:
Major {Большая посылка (лат.).}. Истина есть христианство (П. Флоренский).
Minor {Малая посылка (лат.).}. Христианство есть содомизм (В. Розанов).
Ergo, conclusion {Вывод, заключение (лат.).}: Истина есть содомизм.
Ну, и что же? Отсюда ведь можно только сделать одно практическое заключение.
‘Любящий Истину да будет содомистом,
боящийся же содомитства да бежит от Истины’.
Скажите же, Василий Васильевич, в чем Вы опровергли меня? Даже если я признаю целиком все Ваши рассуждения, то Вы ничего не говорите против меня, а лишь высказываете самостоятельную мысль. Однако выкладок Ваших я не признаю.
Но я прекрасно понимаю затаенный смысл Ваших слов. Вы хотите запугать словом ‘содомизм’. Напрасно, Василий Васильевич! Если человек с мясом вырывает из себя рассудок, то, право, после этого Ваши ‘буки’ только забавны. Вы знаете чего мне (воспитанному на математическом мышлении и всосавшему с молоком матери научную строгость), чего мне стоило сказать: Credo quia absurdum {Верую, ибо абсурдно (лат.).}. И, после этого, я совершенно спокойно отвечаю Вам: ‘Содомизм так содомизм. Не запугаете’.
Вы хотите отдать себя Христу по-жидовски, на условиях (‘Если Вы мне это разъясните, как Кантор, 2, то я признаю Христа Сыном Божиим. А без этого, и т. д.’). А я этого не признаю и не хочу признавать, так и знайте. Если Вы просто отрицаете Христа, то, м. б., Сам Он придет к Вам на помощь. Но если Вы не знаете ни беззаветного отречения, ни беззаветной любви, то Вы ‘прогорькли’ и не увидите спасения. Если Христос Сын Божий, то Вы не смеете торговаться с Ним, должны признать при всяких условиях, должны без доказательств перескочить чрез ‘урнингов’, столь Вас смущающих, отказаться от своего недоброжелательства к ‘бессеменности’. Если же Христос не Сын Божий, то Вам не должно сдаваться ни при каких условиях, хотя бы была уничтожена в Вашем сознании боязнь бессеменности и проч. Что делаете — делаете скорее, но без самохранения, без расчетов. Этого я безусловно не принимаю. Если Христос Христос, то нет жертвы, которой не должно было бы принести Ему. Если Христос не Христос, то нет жертвы, которую следовало бы принести Ему. И если бы я Вам все разъяснил, что Вы спрашиваете с меня, то и тогда Вы не имеете права сдаваться пред антихристом.
Однако, меня удивляет то, что Вы так настаиваете на этом пункте. Василий Васильевич! Мы пишем о важном для нас обоих, потому не сердитесь на речь вполне откровенную: я не верю или почти не верю Вашей искренности, когда Вы ужасаетесь содомизму. Не Вы ли жалуетесь чуть не каждодневно на стесненность половой жизни? Не Вы ли высказываетесь, что чем больше тем лучше, что должно соединяться где угодно, когда угодно, с кем угодно? Не Вы ли чуть ни прямо призывали к кровосмешению и даже к скотоложеству? Поверьте, что я говорю вовсе не для осуждения. Я только спрашиваю, какое основание и какое право имеете Вы хулить содомизм (действительный или мнимый увидим далее). Вы говорите тоном тяжкого осуждения: ‘христианство содомично’. А должны были бы радоваться: ‘Вот, мол, новый тип (помимо, напр., скотоложества) полового общения, новая разновидность мистики плоти’. Право же, я не верю искренности Вашего возмущения, подозреваю за ним совсем иную действующую причину, нерасположение ко Христу, лично к Нему, а затем и ко всему, что с Ним связано. Не потому Вы отталкиваетесь от христианства, что считаете его содомичным, а потому осуждаете содомизм, что подозреваете его в христианстве, христианство же не любите. Христианство же не любите, ибо оно требует самоотвержения, а Вы хуже огня боитесь всякой трагедии, всякого движения. Вы живете только настоящим. Вы хотите мыслить мир статически, перенося на него атрибут Вечности. Вы хотите боготворить мир. Христианство не дает Вам сделать этого, вот Вы раздражены на христианство и затем на содомизм. Я глубоко убежден, что будь Вы убеждены в том Богохульстве, которое Вы написали мне о Господе, Вы нисколько не отталкивались бы от Христа, и от ап. Павла, и от Афанасия В. Но Вы сами себе не верите.
Содомично ли Христианство? Вы утверждаете это со всею решительностью. Я, с такою же решительностью, выставляю антитезис.
Вы вполне правы, если скажете, что содомический дух имеется у некоторых христиан. Но Вы неправы, видя мистическую пружину этого духа в христианстве. Сейчас, в письме, не буду доказывать своего антитезиса (— желаете представлю Вам целое исследование —), а скажу только общую аргументацию.
Содомизм есть явление столь же присущее человечеству, как и половое влечение. Содомизм коренится в человеческой природе гораздо глубже, нежели это (часто) полагают, хотя выражен он бывает нередко едва заметным для неопытного наблюдения полу-тонами.
Я не стану решать вопроса, что это: поврежденность ли природы человеческой, или нормальное явление, но я безусловно убежден в универсальности содомии. Во все времена и у всех народов она была весьма распространена и, самое характерное, всегда и везде считалась особого рода утонченностью, ‘духовностью’, чем-то высшим, благородным или, во всяком случае, вполне дозволенным и, часто, рекомендуемым.
Я не понимаю, многоуважаемый Василий Васильевич, как Вы, при Вашем обостренном зрении в этой области, не видите вещей столь бросающихся в глаза. Неужели Вы не чувствуете (Вы!), что весь эллинизм есть содомический цветок, не говоря уже о восточных культурах! Античная философия была философией не индивида, и не семьи, и не народа, а философией эсотерического кружка, ‘школы’, причем строение этой философской ячейки было содомическое, а педерастия являлась одним из главных воспитательных средств. Чтобы не видеть этого, надо ослепнуть. Недаром Лукиан Самосатский, этот последний отпрыск античной культуры, как нельзя более метко определил сущность античного философствования, как содомию, и содомию, как почву для философствования: ‘Львы не совокупляются со львами (т. е. у них нет содомии), потому что они не философствуют’.
Простите, Василий Васильевич, что мне Вам приходится твердить мысли столь избитые.
Посмотрите теперь, кто высказался против этого общечеловеческого явления, кто стал мыслить противоестественно. Во-первых, Египет (обратите внимание, что египетский язык по новейшим исследованиям считается семитским, а египетская культура весьма сближается с еврейской, в Египте же и обрезание), во-вторых Библия и, в-третьих, христианство. Или, б. м., сперва Библия, потом Египет, потом христианство, не знаю точно. Упомянутые три культуры теснейше связаны между собою. И они, совокупно, осудили содомию, тогда как весь остальной мир практиковал и практикует содомию повсюдно и, главное, с сознанием нормальности, допустимости ее. Христианство высказалось против содомии, мощно задержало ее, парализовало, изгнало. Но т. к. христианство в этом своем стремлении является силою, идущею против общечеловеческой потребности (‘противоестественно’), то оно не могло окончательно и бесповоротно истребить ее. Однако, практически, можно сказать, что в христианских странах содомии нет. Поскольку есть христианство, постольку нет содомии (православное общество: крестьянство, духовенство, купечество). Напротив, когда выступают наружу антихристианские воззрения, тогда расцветает и содомия (Возрождение, наша эпоха). Содомия есть явно вне-христианское начало, врывающееся в ограду церковную.
Из содомии Вы выводите детоубийство и считаете последнее собственно христианским явлением. Но ведь это абсурд, Василий Васильевич! Поверьте, я не понимаю, как можно говорить подобные нелепости. Неужели Вы в самом деле так увлекаетесь собственными схемами, что совершенно перестаете видеть исторические данные?
Я вовсе не отрицаю детоубийства в среде христиан. Готов даже признать его более напряженным, нежели оно считается возможным. Не отрицаю детоубийства ни метафорического (нерождения детей, хотя тогда ‘детоубийцею’ оказывается всякий, кто только не совокупляется всякий раз, когда на это есть чисто физическая возможность), ни буквального.
Но я признаю детоубийство в христианстве, как раз с тем же внутренним отрицанием его, как и содомию. Детоубийство есть явление универсальное, узаконенное религиею, моралью и философией, не говоря уже о праве всей древности, и у человека, сколько-нибудь знакомого с древнею жизнью, да и вообще с внехристианской жизнью волос становится дыбом на голове при воспоминании об ужасах детоубийства, которое, как эпидемия, царило над миром. Ведь основным началом древней семьи не было одно рождение, равно как таковым не было и чувство естественной привязанности. Родиться еще не значило жить. Родившийся полуживотное. У него нет ни богов, ни культа, ни родителей, у него нет даже духовной сущности, души. Чтобы даровать ему душу, его надо приобщить мистической сущности рода, ему надо наложить родовое имя. Чрез ритуальное nominis imposition {Придание имени (лат.).} ребенок входит в трансцендентный мир. Теперь только он человек, т. е. тело + психика + имя. Ребенок входит в род и семью чрез сакраментальный акт, в составе которого всегда имеется очистительная церемония, имеющая ввиду снять скверну рождения (‘крещение’), и посвятительная церемония, дающая мистическую сущность (‘миропомазание’). До этой церемонии с ребенком можно делать все, что угодно, ибо он еще не человек. Я не говорю уж о древних народах не классических. Напомню о римлянах, которые более, нежели кто-нибудь регламентировали права каждого. И тут ребенок до вступления в семейный культ, есть с религиозной точки зрения абсолютное ничто. Безграничная patema potestas {Власть отца (лат.).} нависает над ним с момента первого его движения в матернем чреве. Abacato partus (выкидыш) был мерою не только законною, но и рекомендуемою моралистами и философами, этими духовниками римского мира. Указывались даже способы к наилегчайшему произведению выкидыша, согласно желанию отца. Что такое зародыш? Часть матери, не более, часть ‘матернего чрева’, не имеющего самостоятельного существования nondum animal {Еще не жившее существо (лат.).}. Таков взгляд всей древней философии (Эмпедокл, Герофил, Аристотель, Гиппократ, стоики). Родившись, ребенок подлежит expositio, выбрасыванию, подкидыванию, и существовало в Риме даже определенное место на берегу одного озера, куда было принято (‘хороший тон’, ‘обычай’) выбрасывать детей на съедение собакам. И нельзя даже думать, чтобы это делалось по воле отца. Нет, достаточно было отцу не высказать прямого желания оставить себе младенца (uberos tollere), ритуально подняв его с земли, чтобы ребенка без дальнейших разговоров выбрасывали. Выбрасывание было нормою. Я не стану приводить Вам доказательств и подробностей сказанного. Возьмите любое сочинение по эволюции семьи, нравственности (Летурно, Сутерланд, Эванс etc, etc), по римскому праву (обратите внимание на ‘Учение об отцовской власти по римскому праву’ Л. Загурского, T. III и IV, особенно T. III, стр. 24-25 и 29-36) и, надеюсь, Вы не станете спорить со мною. Христианству пришлось выдержать страшную войну из-за родившихся и рождающихся младенцев, ибо только христианство стало видеть в ребенке не ‘часть матернего чрева’, а самоценную личность. Только при Юстиниане, если не ошибаюсь, было уничтожено patema potestas выкидывать ребенка. Только христианство осудило производство выкидыша. А если так, то детоубийство в среде христиан есть такое же христианское явление, как кража и убийство. Почему Вы не считаете воровство специально христианским явлением? И опять таки обращаю Ваше внимание на духовенство. Потому-то оно и многочадно, что у него безусловно нет ‘детоубийства’ ни метафорического, ни буквального.
Итак, Ваше утверждение о содомичности христианства и о вытекающем из этой содомичности детоубийстве сплошная иллюзия. Но, за всем тем, на мне лежит обязанность не только констатировать иллюзорность Вашего утверждения, но и объяснить возникновение иллюзии. Ведь иллюзия, как иллюзия, все-таки факт и, следовательно, Вы правы, требуя объяснения этого факта. Но, дорогой Василий Васильевич, из того напора, с которым Вы требуете объяснения, я неизбежно заключаю, что Вы даете мне право говорить откровенно. Я и говорю так.
Что такое христианство в своем отношении к полу? Есть ли оно просто стихия пола (+2), или отрицательная стихия пола (-2), или нечто иррациональное, с точки зрения пола и его отрицания, но имеющее собственную, самостоятельную реальность и силу, нечто стоящее выше +2 и -2, т. е. 2? Т. к. Вы доказали, что христианство не +2, а я доказал, что оно не -2, то остается третья возможность, что оно 2. Оно подымается выше категории пола, берете ли Вы его с + или с -, открывает новый мир, где нет ‘ни мужеский пол, ни женский’, равно как нет и ‘урнингов’, а есть новая жизнь и новая тварь. Да, христианство бессеменно, но не в том смысле, что оно + семя заменяет семенем, а в том, что оно подымается над семенем, открывает в человеке такую точку, до которой уже не досягает семейность. Неужели Вы никогда не задыхались от созерцания этой мировой сексуальности? Я не хулю ее. Но если нет ни одного места, не облитого семенем, то ведь задохнуться можно. Христос, Господь и Бог, дает забыть о ‘Ваших’ категориях мировосприятия, позволяет видеть мир не в свете +2 или -2, a sub specie aetemitatis et sanctitatis {С точки зрения вечности и святости (лат.).}. Во Христе получаем сладость ангельского бытия. Вы не понимаете того, что мы можем отдохнуть ‘на груди Христа, у ног Христа’ от ‘Ваших’ тем. Он не спросит Вас, содомит ли Вы или что иное, а просто скажет: ‘Забудь, на минуту забудь обо всем плотяном, посмотри на лазурь, где нет ничего этого’. Смотрите, Василий Васильевич, как бы Вам не было в аду такого наказания: посадят Вас в комнату, где со всех сторон будут торчать фаллы, где только и будет действительности, что под углом зрения пола. И восплачите Вы ко Христу, которого оскорбляете. Замучаетесь, стошнит Вас. Будете простирать руки, чтобы идти на какие угодно муки, лишь бы не видеть всего под углом зрения пола, и тщетно будет Ваше отчаяние: ‘Где сокровище Ваше, там и сердце Ваше будет’.
Но Христос (2) все же в мире. Как же его понимают те, кто не хочет подняться над 2? Они пытаются распластать 2 на плоскости 2, а это невозможно. Тогда неизбежно начинается беснование. Ангельская чистота для беса всегда притягательна. Но бес не только не очищается, но разжигается еще хуже. Если бес ‘половой’, он видит в святости содомизм. Если бес ‘содомичный’, он видит в святости половую грязь. Вспомните сцену из 2-ой части ‘Фауста’. Когда погребают Фауста, Ангелы, уносящие душу Фауста, разжигают чувственность (‘содомизм’) Мефистофеля, а розы их приносят ему нарывы. Скажу Вам прямо. Ваше противление Христу (Которого Вы понимаете, конечно, лучше нежели я, вследствие чего Ваше отрицание не есть отрицание каких-нибудь социал-демократов, а гораздо злокачественнее) вселяет в Вас бес. Вы притягиваетесь к христианству, вожделеете его, но притягиваетесь содомически. Свой содомизм в отношении к святыням Вы проектируете на эти святыни. А между тем стоит Вам отказаться от самоутверждения, сказать Христу без всяких условий, смиренно: ‘Господь мой и Бог мой!’ как иллюзия исчезнет мгновенно. Вот Вам и объяснение 2.
Василий Васильевич! Я знаю, что я, еще мальчишка, пишу Вам, почти гениальному писателю, непозволительные дерзости с точки зрения общественной. Но поверьте, что мое горячее уважение к Вам вынуждает к тому. Не сердитесь на меня. Если же я в чем ошибаюсь, то я охотно соглашусь с Вами, когда Вы мне покажете ошибку.
Мой сердечный привет детишкам Вашим и супруге. Я не раз вспоминаю, как провел с ними когда-то 1 1/2 — 2 часа в детской.
Вам же да поможет Господь, которого Вы гоните.
Преданный Вам Павел Флоренский.
Мой адрес: Сергиевский Посад (Моск. губ.), Петропавловская ул., д. Ивоилова, Пав. Александр. Флоренскому.
P.S. Письмо я просил переписать, т. к. Вам было бы слишком трудно читать мой неразборчивый почерк.

П. Ф.

IV

6 апреля 1909 г.
Дорогой и многоуважаемый Василий Васильевич! Позвольте мне начать это письмо с некоторой характеристики себя самого. Кажется, таким образом легче всего устранятся наши взаимные недоразумения.
Итак, я человек прежде всего простой, в отношениях к людям, простой, мужиковатый. А затем, в области теории я сложный, нефилософский ум, если разуметь под философичностью любовь к единству. Я не любитель единства, мой вкус к психическим обертонам, к ответвлениям мысли, к симфонии понятий и образов. Одно вытекает из другого. Подходя просто к вещам и людям, я тем самым воспринимаю то, чего не воспринимает ум схематический. И, наоборот, зная многое и, часто несводимое к единству об одном, я заранее примеряюсь со всем, быть может даже zu viel {Слишком много (нем.).} примиряюсь со всем и со всеми. Грешников же люблю по преимуществу, б. м., потому, что чувствую себя в своей среде, когда бываю с ними. И еще потому, что они часто бывают смиренны.
Вот, дорогой Василий Васильевич, Вы, как-то странно для меня, все словно извиняетесь в своем опыте. Ну, что мне ответить на это. Правда, я несколько поругал Вас, но, конечно, не за ‘S’, а за то, что представил себя в положении Вашей жены, ожидающей мужа с его экспериментальных исследований. А до прочего мне, право же нет дела. S так S, что в том. Уж если Вы про Христа мне пишете нивесть что, то право же S является лишь наивностью. Да, и хорошо, что Вы наконец-то поняли, что такими опытами столь же мало можно познать сущность S, как если бы для исследования сущности брака я пошел в веселый дом. Какое это имеет отношение к браку? Конечно, никакого. Так же и S. Теперь возвращаюсь к себе, к Вам, к нам обоим. Осуждаю ли я Вас? Да, право же нисколько, хотя пожимаю плечами, как это Вы до опыта не знали такой простой истины, что S не в том, ‘что делают матросы’. И как Вы доселе не знали того, что узнали о проститутках? Хотя я никогда не видывал ни одной, но это так ясно, об этом столько писалось, что можно было бы и не тратить 2 р. 20 к. Конечно, они должны быть добрыми, мягкими, способными к подвигу…
Вы зовете меня ‘коснуться края обрезания’. Положим я внял Вам. Так как же это сделать. Что именно сделать. Жениться? Идти в веселый дом? Повторить Ваш опыт обрезаться? Не понимаю.
Но вот что я знаю, и знаю так, как вообще может знать лишь человек, сидящий в своей келье и изучивший себя вдоль и поперек. Я смелее Вас, и не боюсь ни Ваших опытов, ни чего иного. И если бы я думал, что что-ниб. в этой сфере может дать пищу моей душе, я нисколько не задумывался бы сделать, ибо все себе внутренне позволил, не боюсь ни медиков, идиотов, ни полиции, ни общественного мнения. Я себе все позволил, но ничего не сделал и не делаю, и никогда не делал. Да, я знаю, что такое сладость брака, этого размягчения, этого погружения в безгероическую стихию, этой регулярности, этой повседневности: сегодня то же, что и вчера завтра то же, что и сегодня. Знаю я и S и, думаю, лучше Вашего знаю, а если не верите, потрудитесь пересмотреть хотя бы последний параграф ‘Типов возрастания’ и лирическ. места ‘Столпа’ (жаль, что конец не напечатан, там это выступает лепее). Даже против ‘матросов’, ничего существенного не возражаю.
Вы рассуждаете о ‘лампадах’, а я знаю, что такое лампады. И вот, ночью, в своей келии, я бросаю Вам вызов в том, что Вы все же не знаете всего этого до конца. А мое сердце измучилось, так, что я стал мягкий, бескостный от муки, которая длится с рождения моего и до сего дня. Вы стремитесь кричать обо всем всему миру, а я молчал, молчу и буду молчать, до смерти. И своей скорби не скажу я ни Вам, ни кому другому, не потому, чтобы я боялся или скрывал, а потому, что она не высказывается в словах, а высказывается в таких движениях, которых другие и не замечают.
Я внутренно свободен, ничего и никого не боюсь и не стесняюсь. Но как я спознаю сладость всего, так же, и даже яснее, знаю, что это не последняя сладость, и что эта сладость обращается в горечь. Ни Вы, ни кто другой меня в противном не уверит. Было бы можно сказать: нет глубины в ‘обрезании’ Есть, воистину есть глубина, и я знаю ее. Но есть, есть и высота. Виноват ли я, что я люблю высоту. И я чувствую, что в высоте дана будет и глубина. Проще: тайну души своей я скажу Одному только, но потому, что Он только будет плакать со мною. Вы пишете, что и я хожу в ‘болотах’ Зачем: ‘в болотах’? Но, если и в болотах, то все же скажу: люблю Его, Которого Вы ненавидите. И знаю, что я абсолютно свободный, стою лицом к миру с Ним Одним, мнением Его. Одного дорожу. Я не знаю, что я буду делать. Кто знает, б. м., я окажусь не только в болоте, но и где похуже. Но все же говорю, что люблю Его, потому что только у Него могу успокаиваться. И Вы не спокойны, поверьте.
Вы себя или меня хотите обмануть обрезанием, но меня-то не обманите. Оно не дает успокоение. ‘S’ ли или не ‘S’ это все равно, ничто не насытит сердца, кроме Него. Вот, я пред Вами весь, со своим стремлением ко всему не из любопытства, а существенно) и с сознанием, что суетно самое стремление. Судите меня, если есть охота. Только будьте осторожнее с разбитым сердцем, разбитым не чем-нибудь внешним, а собственными силами, иначе я могу закричать от боли.
Еще: Вы хотите, чтобы я ‘коснулся края обрезания’. Но почему Вы не хотите признать, что как есть органы, которые ищут прикрытия, мрака, так и некоторые элементы миросозерцания по существу своему стыдливы. Не обо всем можно и должно говорить вслух, об ином же надо говорить наедине, об ином в темноте, прямо наухо, об ином обнимая, а иного и вовсе никому не должно говорить, кроме Него.
Вы говорите, что я ‘это’ понимаю. Да, понимаю. И все-таки не скажу. Понимаю и буду как непонимающий. Понимаю, но буду мистом. Если же меня спрашивают, то я только осторожно толкну на нужные рельсы, а там пусть спрашивающий сам добирается. Точки над i не поставлю, ибо это бесстыдно, non licet {Не дозволено (лат.).}.
Однако в беседах я говорю очень, очень много, между прочим и о ‘S’. Простите меня за бестолковое письмо. Все равно я не надеюсь Вас в чем-нибудь убедить, вот и не пишу систематически, хотя и начинал несколько раз.
Сердечный привет Вашей семье.
Жму Вашу руку.

Павел Флоренский.

1909.IV.6.
Сергиевский Посад.
P.S. и еще раз скажу:
Я много и долго думал, передумал все мыслимые комбинации и возможности и теперь твердо говорю Вам. Как слабость, как грех пусть люди делают все, что хотят, и б. м., никто их не осудит. Но успокоение можно иметь только в Нем и нигде более.
Да, б. м., каждому ‘должно’ пройти сквозь то, сквозь что так счастливо и благополучно проходит каждый деревенский парень, и я завидую таковому, что не был в равных условиях. Но все же каждый должен знать, что это путь блудного сына, и что есть Отец, к которому не придешь без самоотречения.

П. Ф.

P.P.S. А Вас благодарю ‘за неоставление’.

V-VI

15-26 апреля 1909 г. Сергиев Посад.
1909.IV.15.
Дорогой Василий Васильевич! почему вы так настойчиво и беспокойно возвращаетесь мыслию своею к ‘опыту’. В конце концов выходит, что наши роли меняются. Если мое слово нужно Вам, то вот оно: ну, известный писатель, бездонно-глубокозрительный В.В. Розанов слегкомысленничал. Виноват, но заслуживает снисхождения. Это я говорю ‘по-отечески’, как сказал бы Вам духовник. Согрешил, покайся и кончай дело. Конечно, этот грех, даже с аскетической точки зрения, в сравнении с Вашими грешищами, есть только грешок, не более. В Ваших письмах проглядывает какая-то странная болезнь осуждения. Но видно Вы плохо знаете, как сурово относятся ненавистные Вам аскеты к грехам полового характера ante factum {До того, как случилось (лат.).}, и как легко к тем же грехам post factum {После того, как случилось (лат.).}. Что же до меня, то у меня нет и тени осуждения, скорей я подсмеюваюсь (не зло, по-отечески) над проказами Вашей молодости (я же всегда ребенок, хотя ‘как ночь стара моя печаль’). Ну, надо идти ‘в комиссию по физическому кабинету’. Решил писать Вам по кусочкам, урывками. Но Вы не взыщите за небрежную форму.
1909.IV.19.
Почему Вы так печальны? С Ним?’ спрашиваете Вы, Василий Васильевич. Хорошо, я расскажу Вам кое-что, но думаю, что Вы не поймете, ибо у Вас нет мужественности.
У каждого человека есть особая тенденция жизни и, что бы он ни делал, для него оно внутренне осмысливается чрез соотношение с этой тенденцией, этой красной нитью жизни. При этом, я имею ввиду собственно земную, житейскую тенденцию. Долго вглядываясь в себя, я наконец нашел свою тенденцию. Сказать если несколько образно, это будет ‘античная школа’. Вы окрестите это именем ‘S’. Имя это верно лишь в очень условном смысле, но пусть, называйте как хотите. Сущность же дела в тесном, до конца связанном чувствами, интересами, научными и жизненными задачами, влюбленностью взаимною и т. д. и т. д. кружке, замкнувшемся в себя и воспитывающем как своих членов, так и вновь входящих. С тех пор как я помню себя (а помню себя я годов с двух, если не раньше) эта идея, эта задача, эта тенденция к высшим человеческим отношениям живет во мне, бьется с каждым биением сердца, ею я дышу, ею питаюсь, она так прочно сидит во всем моем организме, в душе и в теле, что извлечь ее значит убить меня, даже разложить меня на атомы, ибо с каждым атомом моего существа срастворена эта органическая потребность. Символически она выражается в греческой скульптуре и еще в музыке Бетховена. Я не знаю, ‘нравственно’ или ‘безнравственно’ все это. Скажу по совести, что я глубоко и безнадежно равнодушен к оценке этих стремлений. Но я знаю, что и мне и людям нужно это, нужно для всего воспитания, для науки, для ясности духа, для всей жизни, и что этого нет. С Богом я могу говорить об этом, готов давать ему ответ. А на людские оценки в данном случае, вульгарно выражаясь, ‘наплевать’.
Тут и начинается моя ‘печаль’. Если бы я хотел удовлетворения чувственности, ее сколько угодно можно получить. Но этого, высшего (хотя несомненно стоящего в теснейшей связи с полом и с телом и потому вовсе не сверх-полового, а лишь верх-полового), этого высшего нет. Моя ‘печаль’ от того, что я не только убежден в необходимости этого, но и в невозможности. Это земное подобие безусловного, откровение в людях божественного порядка невозможно в силу человеческой природы. Если бы оно осуществилось, то люди поднялись бы до такого пламенения, до такого высокого подъема всех сил, до такого прилива творчества, что не выдержали бы восторга. Но они этого достигнуть и не могут, потому что с этим эросом неизбежно связана и тень его, чувственность. Я не вижу в ней, самой по себе, особой беды, или особого греха, когда она является тою черноземною почвой, на которой расцветают благоуханные цветы эроса. Но беда в том, что чувственность, будучи удовлетворяема, губит эрос, а будучи не удовлетворяема доводит до психического расстройства и еще хуже губит эрос. И так, и иначе эроса не спасешь. Если же является сознание, что и самый эрос имеет преходящее, условное значение (есть 2 срока, два цикла для эроса: большой, экстраординарный 7 лет, малый, ординарный 7/12 = 3 1/2 года), но он теряет свою обаятельность и перестает быть эросом.
Заветная тенденция души и тела оказывается для меня невозможною. А т. к. все земное для меня получает вкус от этой тенденции, то земное, как священное, как пронизанное трепетом, оказывается невозможным. У меня подрезана связь с жизнью, я монах, и монах, который решительно заточен в монастыре. Я признаю и браком то и другое, но это все как земное на земле, а хотелось бы на земле небесного. Да, я внутренне отказываюсь от эроса для Бога. Но тем самым я умираю. Мне сладко умирать, я всегда радуюсь. Но невозможно не быть как бы печальным, когда истекаешь кровью. Я не печален, а мне всегда больно и, кроме того, я ‘бескровен’ Говоря по правде, у меня в жилах не кровь, а вино, и чтобы быть трезвым, я должен не нашатырного спирта копить, а выпустить из себя запас внутреннего вина, что я и делаю.
Теперь о Нем. В том-то и дело, что с Ним мне тихо и хорошо. Он не осуждает меня, Он утешает, он показывает, что умерев я могу воскреснуть и что есть ‘пиво новое’, которого и я иногда испиваю. С Ним отношения настоящие, правдивые, чистые, нежные. Люблю и люблю. Вам слащавым кажется? Ну, что ж. Я люблю именно бледное, тихое, хотя люблю и буйное, ярое, бурное.
1909. IV 25.
Сколько раз порывался писать Вам, но все не удавалось. Многое думалось в связи с Вами, но все позабылось. Помнится, что хотел написать Вам о Вашем бабьем (не в плохом смысле) характере. Ваше лицо, Ваш голос, Ваша манера мыслить, Ваше отдание себя случаям и мгновениям это все так типично для женщины и так несообразно с мужским характером. Вы пишете мне об интересе к у. Но знаете ли, Василий Васильевич? Я и без Вашего письма знаю о том. Ваш интерес бесконечно значительнее, чем Вы представили это мне и, даже, чем Вы доводите до своего сознания. есть источник Вашего пафоса и Вашей глубины. Я не скажу, чтобы это была ‘S’. Нет, это просто бабность.
Почему я написал обо всем этом?— Да, вот почему. Я хотел сказать, что мы с Вами органически, ‘фаллически’ не можем понять друг друга, или, лучше, Вы не поймете меня. Ваш интерес я понимаю. Но Вы не понимаете интереса к мужчине с точки зрения мужчины же (а не женщины, как это делаете Вы). Символически это греческая скульптура. Меня она мучает сладкою болью с самого детства. Вы же чужды ей. Вы понимаете , но не понимаете ‘лампад’ Теперь я делаю скачок. Боюсь, Вы смешаете два слоя моих мыслей и отождествите последний шаг с предыдущим. Это было бы искажением мысли. Но дело вот в чем. Вы потому же не понимаете и Христа. Вы хотите фаллос’а, а не ‘лампады’. Есть же ‘святая плоть’, в которой очищенным дается то, пред чем Платон хотел ставить (и, конечно, ставил, этого нельзя не видеть) лампады. Христос есть святая плоть, святыня + плоть, плоть + святыня, плоть-святыня. То, что манит в греческой скульптуре, совсем по-иному, совсем неприводимо рационально к этому, явилось выраженным полностью во Христе. Я не хочу говорить догматически, передаю просто то, что чувствую. А именно: Христос не ‘идеал’ и не ‘идея’, а плоть. Но эта плоть, живая плоть свята, пресуществлена. Если смотреть на статую греческую, то ясно и решительно знаешь, что переживаемое при этом созерцании отлично как от области ‘половой’, физической, чувственной, так и от эстетики, приятного, ‘прекрасного’. И то, и другое есть субъективность и только субъективность, ‘мое’, щикотка. Статуя же в себе прекрасна, существует прежде всего в себе и для себя, она реальность. Вот, и Христос есть ens realissimum существо всереальнейшее, и притом так воспринимается. Он в себе прекрасен и в себе реален. Люди пред Христом кажутся пустыми не в смысле моральной оценки, а в смысле онтологической характеристики. Только во Христе я вижу, чувствую, щупаю, вкушаю реальность, ‘транссубъекгивное’, а зачатки этой реальности нахожу в греческой скульптуре. Вы, как женщина, думаю и не поймете, что такое реальность: женщины живут в сфере субъективной. Но меня мучила потребность в твердой опоре, в плоти, и плоть я нашел, нахожу во Христе.
Что же это? Может быть ‘S’? Скажу Вам, Василий Васильевич, в знак своей приязни, что я не думаю о том, что это ‘S’ ли, или что иное. Ни полицейских, ни психиатрических терминов я не боюсь. Со Христом мне хорошо, потому что Он дает мне святую плоть. А больше мне ничего не нужно.
Я стал писать сумбурно. Буду продолжать в таком же духе. Вы же, если надоело читать, бросьте письмо.
Религия общечеловеческая (исключаю христианство) есть переживание горняго в дольнем, трансцендентного в имманентном, потустороннего в посюстороннем. Вся действительность может быть переживаема как символ горняго, но те моменты, точки, условия и орудия, в которые и при которых и которыми горнее входит в дольнее или выходит из дольнего суть объекты религий по преимуществу. Первый из этих объектов рождение и все с ним связанное. Это вхождение потустороннего в посюстороннее. Второе смерть, выхождение посюстороннего в потустороннее. Переживание мистической стороны рождения концентрируется в фаллос’е. Переживание мист. стороны смерти концентрируется в жертве. Всякая жертва есть victinia vicaria, жертва заместительная. Всякий есть фаллос () vicarius, фаллос заместительный. Но замещение идет далее. Семя вот сущность фаллоса, кровь вот сущность жертвы. В семени жизнь, в крови душа. Семя сома (ущмб), тело (но не как материя, а как форма), кровь психе (). Кроме семени и крови все на свете скучно и все предназначено только для обслуживания того и другой. Рождаемся, чтобы умереть. Умираем, чтобы (б. м.) родиться. То, что между рождением и смертью, то, что между семенем и кровью это изолирующая прокладка, мешающая соединению +электричества с -электричеством. Но ни рождение, ни смерть не удовлетворены, ибо они друг для друга, а не в себе и для себя. Они только тогда могут быть достаточными, когда одно есть другое, а другое первое. Только в вечном единстве рождения и смерти, семени и крови, может быть высшее, ценное. Семя плоть, кровь святость. Семя кровь святая плоть. Рождение-смерть вечность и полнота. Отвлеченно логически эта мысль (о любви) проведена (в Столпе), красною нитью чрез все сочинение. Теперь я говорю Вам ‘физиологически’.
Далее, что такое девство? Что такое целомудрие. Я не берусь Вам доказывать его существование. Я говорю об идее девства, о временном состоянии девственности. Девство есть синтез семени и крови. Даже физиологически это так, потому что при воздержании кровь ассимилируется и растворяет в себе элементы семени. Так и мистически. Семя жизнь. Девство есть самооплодотворение, самооживление, самовосполнение. Христос и есть осуществление этого синтеза. Можем ли мы его осуществлять? Иногда, частично, пытаемся. Но все же идеал святая плоть, семя-кровь, а не семя, как Вы хотите.
Ну, извините за небрежное, бестолковое письмо. Уже поздно. Спокойной ночи. Сердечный привет Вашей семье.

1909.IV.26. 2 ч. ночи. Павел Флоренский.

P.S. В случае чего не сердитесь, позабудьте о письме моем.

VII

10-31 мая 1909 г. Сергиев Посад.
1909.V.10. Поздняя ночь.
Дорогой Василий Васильевич! Мне думается, что, в сущности, единственное интересное, в мире это душа человеческая. Показывать душу это значит, чему-нибудь научить другого. И еще думается, что в чем другом, а в этой эмпирии, в этом стремлении к изучению опыта мы с Вами вполне сходимся. Вот почему в настоящем письме я хочу показать Вам кусочек своей души, в той непосредственной и наивной форме, как она сложилась вероятно еще до моего рождения.
С тех пор как я помню себя (а помню себя я вероятно с 1-го году или с 2х лет), с этих пор уже во мне ясно сознавалась двойственность основных стихий души.
Первый слой мне хотелось бы назвать ‘водяным’ слоем, сырым, грибным. С детства во мне жило влечение к таинственному. Символически это таинственное собиралось в грибах, папоротниках, лишаях, мхах, водорослях, вообще во всех тех тварях, которые стоят близко к границе жизни, к границе животного и растительного царства. Сырость в лесу меня манила и влекла к себе. Затем шли луковичные растения. Меня влекли и корни, клубни, луковицы, все то, что сокрыто в сырой земле, в перегное, в гумусе земном. Может быть, в связи с этим стоит и мой вкус к пище: я люблю все сырое, вытащенное из земли или, во всяком случае, невареное и, тем более, неприготовленное. Люблю неопределенные вкусы репа, кочерышка капусты, грибы, картофель и т. п., что-то неуловимое, загадочное, иррациональное, неопределимое, водяное. Меня интересовали, до бессониц (это в 5-6-тилетнем возрасте уже), продолжавшихся далеко за полночь, яды, уродства, странности, все то, что иррационально. И с детства моей мучительной заботой всегда бывало выбрать самое что ни на есть иррациональное и найти для этого иррационального рационально-видную формулу.
Другая стихия моей души это солнечность, солнце, воздух, цветы, вольный ветер, летние, пузатые, белые, плотные облака, жаворонок, ясное, простое, четкое, как бы рациональное, но на деле лишь имеющее вид рационального. И тут величайшею заботою было всегда уловить в этом quasi-рациональном тему бесконечности, иррациональности и показать, что рациональность мнима. Видеть в иррациональности рациональность и в рациональности иррациональность всегда было темою моей мысли и всей жизни. Или, иначе, я всегда жил тем, что старался соединить в что-то невиданное рациональность и иррациональность, конечность и бесконечность. Эта тенденция (грибы цветы, вода воздух) нашла себе уже решительный выход в ‘Столпе’ Идея антиномии, проходящая чрез всю работу красною нитью есть, кажется, самая точная характеристика моей души: сладость противоречия!
1909.V.16. Ночь. Конец Пятидесятницы.
В одной сфере я говорю о семени и крови, в другой о законе достаточного основания и законе тождества, в третей о прогрессизме и консерватизме, в четвертой о вкусе грибов и ключевой воды и т. д. и т. д. Но как бы я ни говорил, основная тема остается одна и та же. Это, именно, антиномия бесконечности и конечности. Вот почему догмат, как соединяющий ту и другую в ‘умной’ схеме, и таинство, соединяющее ту и другую в действенном символе, для меня являются главными, чтобы не скатать ‘единственными’, предметами размышлений. Как соединяется несоединимое? И опять, откуда бы я ни исходил (а исхожу я из тысячи уголков мировоззрения) я наталкиваюсь на Одного и Того же, на Соединившего Конечность и Бесконечность. У меня интересы очень разносторонни, но все сводится к одному центру. Вы не можете понять, до какой степени вся структура моей души держится на Христе. Он для меня оказывается постоянно всем во всем, ‘оказывается’, потому что я иногда пытался уйти от него и погулять на свободе, но приходил к Нему же.
Если бы Христа не было, Его надо было бы, необходимо было бы сочинить.

——

Не думаете ли Вы, дорогой Василий Васильевич, что обычная классификация явлений в сфере пола, по анатомическим и физиологическим признакам, нелепа? Ведь в ней отождествляются явления весьма разные, но имеющие лишь одну видимость. Возьмите, например, категорию явлений содомических, разумея под ними эротическ. отношения мужчины к мужчине. Но ведь тут все дело не в том вовсе, какая геометрическая поверхность вызывает раздражение нервной системы, а в том, как переживается это раздражение и что побуждает вызывать его. Активность и пассивность духа при этого рода отношениях, вот главные характерные черты. Но раз так, то тогда содомия как явление sui generis {Особого рода (лат.).} исчезает. Активный в отношении к другому чувствует себя, вероятно, всегда и везде таковым же, пассивный всегда и везде таковым, будет ли дело идти с женщиной или если как иначе.
1909.V.31. Сергиевский Посад.
Вот, дорогой Василий Васильевич, как трудно мне быть добросовестным в своих отношениях к людям. Сколько раз порывался я написать Вам, но все время что-нибудь мешало: идут экзамены. Уж не помню, что именно хотел писать Вам. Только бы кончить письмо.
Вашу книгу сестре переслал, предварительно прочтя ее сам. Очень интересно, но все же мои вопросы там не находят себе ответа. А где бы находиться этому ответу, как не в книге, посвященной Италии (столкновение античности и христианства). По правде сказать, как эллин, недолюбливаю железного Рима, хотя втайне побаиваюсь и уважаю. В общем Ваша книга эксотерична и, как эксотеричная, дает то, что можно дать, с перспективами.
Сегодня выслал на Ваше имя книжку свою ‘Соль земли’. Зная, что Вы заругаетесь, я послал ее не Вам, а Вашей супруге. Попросите ее принять этот подарок почти незнакомого человека. А Вам добавлю, что мне хочется чемнибудь успокоить несколько, чуть-чуть Варвару Дмитриевну, хотя, конечно, только в Сергиевом Посаде можно быть столь наивным, чтобы надеяться на успокоительное действие собственных брошюр. Ваше положение меня тоже беспокоит. Как бы Вам полечиться… Ведь расслабление воли может сделаться настоящею болезнью. А потом детишки…
Вот еще маленькое соображение об активном эросе. Тянет к себе не то или другое в теле, не тело само по себе, а нечто невыразимое, сквозящее в голосе, в жесте, в почерке, во всем. Тянет не материя, а форма (Аристотель) человека, идея (Платон) его, душа (мы, христиане). Полюбивши душу каким-то непонятным образом, именно вспомнив (Платон) ее, вспомнив, что уже видел, уже любил ее, начинаешь постепенно любить и тело. Любовь к душе вспыхивает мгновенно вдруг. Думаешь, думаешь, не понимаешь сам, о чем именно думаешь, но ясно знаешь, что нечто хочешь вспомнить, припомнить. Плачешь сам не знаешь о чем, от какой-то трудности вспомнить. И вдруг, прерывно, мгновенно говоришь, вскрикиваешь: ‘Нашел. Ведь я видел уже эту душу, видел от века, был всецело с нею, в ней, и она была со мною, во мне’. В это мгновение перед сознанием развертывается вечность, сказать: ‘Люблю эту душу с 5 1/2 часов вечера 3-го января 1895 года’ кажется нелепостью. Ну, конечно, я любил ее всегда (а через 3 1/2 года ‘фактически’, психиатрически и проч.), я, б. м., буду равнодушен к этой душе. Да, я знаю, что скажут, что я сам скажу так именно, но теперь я кричу: ложь, что моя любовь возникла и что она прейдет! Она была, есть и будет. Она выше времени, выше условности, выше ограничений. В тот или иной момент я вспомнил о своей любви, в тот или иной момент я забуду о ней, но сама она выше времени, вечна. Я не лгу, когда говорю, что люблю душу вечною любовью на 3 1/2 года и я знаю, что если через 3 1/2 года я забуду ее, то когда-то и где-то я вспомню ее снова, и тогда уже, в просветленном теле, во святой плоти, вспомню навеки. В данный момент, пока я еще помню о вечной любви, я все отдаю (все условное земное), ей весь отдаюсь. Завтра, б. м., я уже ничего не отдам тому, к кому позабыл я вечную любовь и к которому имею любовь земную, будет ли то симпатия, приятельство, чувственность или жалость. Эрос отличен ото всего этого, и если психиатры не понимают этого различия, различия принципиального, то я твердо и сознательно говорю, что они ничего не понимают в том, о чем говорят, говорить о составе красок или о деках у антикваров при виде великой картины и не быть в состоянии сказать или пережить что-нибудь сверх того, это значит ничего не понимать в картине.
Я говорил: любовь к форме (метафизической) тела, любовь к душе. Тело сперва кажется чем-то чуждым и далеким, и ненужным: и не коснулся бы его. Но затем, вглядываясь, начинаешь видеть проблески души и в теле и в поступках и в манере держать себя и в голосе и во всем человеке, и по мере того как усматриваешь это соответствие припоминаемому о душе любишь и тело.
До какой степени (удивительно!) реальна эта метафизическая форма может рельефно показать один случай, который припомнился мне inter sorbendum {Между выпивкой (лат.).}. Однажды я собирался написать какую-то заметку и схватил первую попавшуюся ручку. Но, написав несколько строк, я чуть не вскрикнул, явно почувствовав, что столкнулся со своею загадкой. Я почувствовал именно, что рукою моею, как бы схватив ее за кисть и за запястье, уверенно и твердо водит любимый человек, и я заметил, что буквы выходят не мои, но его (его почерк похож несколько на мой), и что я, несмотря на усилие писать по своему, не могу писать своим почерком. Взяв другую ручку, я легко смог сделать это, но когда вернулся к прежней, то опять перо заходило по своему. Тогда я стал исследовать дело. Выяснилось, что человек (NN), о котором я пишу, в мое отсутствие несколько часов писал моей ручкой. Очевидно, молекулярное строение пера изменилось сообразно его почерку, на пере, как на валике фонографа запечатлелись мускульные усилия NN с их типичной для его души формою, и затем, когда я взялся за то же перо, эти запасенные, записанные вибрации стали воспроизводиться, как воспроизводится звук фонографа. В сущности говоря, все то, что я пишу, нисколько не удивительнее фотографической карточки или фонограммы, но мне от неожиданности, эта действительность, эта реальность души, запечатленность в просто стальном пере, показалась почти потрясающею. Перо ли я люблю. Нет, но ту метафизическую форму, которая запечатлелась и в пере. Тело ли я люблю? Нет, но ту форму-душу, которая являет себя и в теле. Потому-то так волнует античная скульптура, что там эта форма дается в очищенном от того, что неоформлено, виде.
В Посаде я буду числа до 15-го июня, а затем, до начала августа мой адрес будет такой:
Тифлис, Николаевская 61, мне.
Жму Вашу руку и желаю радости и ясности. Привет всей семье.

Любящий Вас Павел Флоренский.

1909.V.31. Сергиевский Посад.

VIII

1909.VI.9. Сергиевский Посад.
Дорогой Василий Васильевич!
Только что получил Ваше письмо. Сердечное Вам спасибо за Ваши наставления и сообщения относительно брата и сестры. Конечно, я сохраню их (наставления) в тайне и постараюсь воспользоваться ими. Это тем более важно, что сестра, вследствие нашего исключительно-замкнутого воспитания, многого не понимает и в просто-житейском смысле.
Мне и самому хотелось бы приехать к Вам. Одно время даже я почти собрался, но удержали дела (экзамены, корректуры). Сейчас невозможно. Даже давно лелеемый съезд (по костромской археологии и этнографии я решил бросить, чтобы скорее повидать маму: чувствую, что нужно повидать и побыть хотя бы короткое время при ней. Она ведь у нас такая неопытная и беззащитная, и кроме того так боится жизни, что ей теперь, я чувствую, очень тяжело одной. А я хотя и весьма плох как хозяин дома, но все же, по имени, что-то представляю.
Мой адрес будет такой: Тифлис, Николаевская, 61, мне. Это пока.
А затем я напишу дачный адрес.
Очень трогательно, что Вы пишете о своей матери. Действительно, самое трагическое в судьбе женщины, это когда пожилая полюбит молодого. И еще тяжелее, когда, этот любимый недостоин полюбившей его. Есть нечто, перед чем, думается, не устоит почти никакая жестокость и злонамеренность, это беззащитность человека. Когда увидишь спящего, то всегда хочется перекрестить его. При виде спящего тают все худые мысли, очищаешься. Так, вот, и беззащитная женщина, особенно пожилая, неумелая, наивная возбуждает какую-то щемящую тоску и жалость. Еще нечто подобное бывает, когда увидишь, как кто-нибудь ест один, в вагоне, на вокзале, при дороге. Тогда-то у меня обыкновенно и встает настойчивая мысль-чувство: ‘Все мы дети, и ничего, решительно ничего ни в чем не понимаем’.
Когда я был мал летами, я ужасно не хотел расти. Я обижался и плакал, когда мне говорили, что я расту или, еще хуже, что я большой. Быть ребенком мне казалось верхом счастья и совершенства. И теперь эти чувства все усиливаются. Конечно, я теперь уже не имею ‘юридических’ прав отрицать, что я взрослый, ‘большой’. Но, в глубине души, я не верю этому и считаю себя ‘маленьким’, большого же только играю, ‘играю в большого’: играю в профессора (есть и такая игра), играю в писателя и т. д., но постоянно забываю об игре и начинаю шалить.
Помните ли, мы с Вами говорили об опьяненности без вина? Вот, таковы шалости детей, таковы же и мои. Потому-то на самом деле весело я чувствую себя или один, или с детьми до 7-ми лет: начавши забавлять их, весьма скоро я забываю о своей роли и просто забавляюсь вместе с ними.
Вы говорите, чтобы я высказался за брачную свободу. Да я ее никогда и не отрицал. Брак-таинство не подлежит разводу, и от этого я не отказываюсь. Но, по-моему, гражданский брак не только должен быть в государстве допущен, но и церковной жизни не вредит. Пусть поживут супруги в гражданском браке, ну, хотя бы, с благословения священника и с его ведома, друг с другом, привыкнут друг к другу, обживутся, узнают друг друга, и тогда, по прошествии большого искуса можно их венчать. Скажу прямо, дорогой Василий Васильевич! Для меня слишком громки слова Апостола: ‘Руки скоро не возлагай ни на кого’, чтобы я их мог не распространять и на другие области. С таинствами, с благодатными обрядами шутить и легкомысленничать нечего. Как нельзя, грешно, легкомысленно ‘скоро’ возлагать руку на кого-нибудь, без искуса для посвящения во священство, так же точно и венчать брачующихся и постригать в монашество. Нельзя посвящать того, кто не явил своей способности быть пастырем, и, пригом, в данном приходе, кто не показал себя способным жить пастырскою жизнью с данными людьми. Точно также нельзя венчать того, кто не показал своей способности к супружеству с данною женщиною. И нельзя постригать того, кто не показал своей способности жить монашескою жизнью с данным старцем. Посвящать вообще, постригать вообще такая же нелепость, как и венчать вообще: странно было бы дать carte blanche {Чистая карта, полная воля (фр.).} на старца, которая, фактически, часто так и остается blanche на всю жизнь. Вы пишете о ненормальности брака. Да, но это следствие общей ненормальности, неиндивидуальности, неискушенности, непослушания (брак взаимное послушание, род старчества, беру брак-таинство). Ненормально посвящены. Ненормально пострижены, ненормально и венчаны. Удивляться тут нечему. И опять я повторяю, что этому причина вовсе не в христианстве и не в Церкви даже как таковой, а просто в нашей анархичности, в нашем нежелании нести подвиг, в нашей спешке жизни, в нашем европейском отрицании идеи ученичества, послушания, смирения, искуса… Ну, и наболтал же я Вам ахинеи! Завтра уеду, перечитывать некогда. Сердечный привет всей семье. Любящий Вас Павел Флоренский.
1909.VI.14. Ночь. Сергиевский Посад.

IX

10 августа 1909 г. Сергиевский Посад.
Как-то однажды мне удалось видеть, пережить во всей ослепительности святость плоти или, точнее сказать, святую плоть, хотя и эстетически. Думали ли Вы, дорогой Василий Васильевич, над ‘Распятием’ Веласкеза? Я лично видел только скверные фотографии с нее, но и эти фотографии несколько лет непрестанно занимали мое воображение и томили сердце сладкою тоскою. На звездном темном небе (думается мне, чуть-чуть предрассветном, по крайней мере Веласкез должен был его таким изобразить) высится крест, и на нем Тело с низко-опущенной головою. Пряди темных волос свесились на лицо, и это хорошо, что лица не видно: важно одно лишь тело. И, вот, это Тело светится внутренним, серебристым светом, как срастворенное со световою материей (sit venia verbo {Пусть это слово будет принято снисходительно (лат.).} со стороны физиков). Однако это не фосфорический свет, не мерцание гнилушек, фосфора, гейсслеровых трубок или моря. Свет Тела живой, а фосфорический мертвый, свет Тела реальность, а фосфорический какая-то сущая мнимость, Schein {Видимость (нем.).}. Тело на ‘Распятии’ Веласкеза ens realissimum {Реальнейшее сущее (лат.).}, полная противоположность докетическим телам спиритических призраков, этим фосфоресценциям мировой основы (Urgrund und Abgrund {Первооснова и бездна (нем.).}). Ну, если это Вам покажется слишком ex cathedra {С кафедры (лат.).}, то пропустите, а дело вот в чем. Меня долго мучила картина Веласкеза, но недавно я нашел ее разгадку и… томлюсь еще сильнее.
Я не стану писать, как это случилось, но важно то, что войдя однажды перед восходом солнца в комнату, я увидел на постели спящим близкого мне человека совсем обнаженным и в объятиях блудницы. Он был настолько пьян, устал и расслаб от жары, так что лежал совсем как мертвый, в очень глубоком сне. У него удивительно ‘красивая’ или (это гадкое слово, да и неподходящее), лучше скажу, удивительно притрепетная грудь и со-прилежащие части (плечи, подмышки и т. д.). Но все это я видывал у него не раз. Тут же было совсем особенное. Бледное от утомления это тело едва-едва виднелось во мраке, еле-освещенное (чрез тяжелые занавески) готовящимся рассветом. Оно серебрилось, как изваянное из жемчужины, изнутри освещенной. Первое мое движение были слезы восторга. Я замер: остановился и, кажется, стал молиться. Описать не могу своего состояния, да и определить его не могу. Сказать: ‘восторг’ неточно, ‘экстаз’ пошло, ‘восхищение’ приторно. Я не знаю, что сказать. Ближе всего это к молитве, но не в ее процессе, а в ее заключительном (весьма редком) моменте ‘выхождения из себя’.
Но долго ли, коротко ли было время этого созерцания, я не знаю. Меня вернула в себя обстановка опозоренной красоты и святыни. Вот, Вы пишете о том, не предносился ли мне женский фетиш. Отвечаю данным примером. Что тут была блудница, что сюда приходили чужие люди, что они разговаривали об этом теле и о всякой дряни вперемешку, что профанировалась пред непосвященными святыня это мне стало вдруг так тяжело, что я снова заплакал, от обиды. Пусть обнимает его блудница, это вроде как бы ничего. Трогает ‘фетиш женщин’ ну и пускай. Но видеть обнаженной эту грудь они все не смеют. А тем более не смеют видеть ее в предутреннем освещении. Ведь им святыня не нужна. Одно было хорошо: они ничего не замечали, для них ничего особенного не происходило. Я в душе поблагодарил их за слепоту, но все же не выдержал и, сняв с себя сюртук, накрыл им серебристую грудь, лишив тем и себя созерцания. Они переполошились. ‘Ему жарко… Он устал… Оставьте его!’. Тут я окончательно не выдержал и, чтобы не разрыдаться, стал будить спящего. Много раз я будил его, но он только мычал в ответ и засыпал еще глубже, а входившие и выходившие ругали меня за безжалостность. Я и сам чувствовал, что я безжалостен, и мне было мучительно жалко спящего. Но тут столкнулась правда жизни с правдой чего? хотите S, хотите Красоты, хотите Истины. Не думайте, что я не чувствую первой, но не могу я забыть и последней.
Да, Вы конечно захотите узнать, где же это было все. В бардаке, дорогой Василий Васильевич. Там я нашел поруганную святыню. Место, конечно, не важное, но что ж поделаешь, если этих святынь что-то не замечаешь в салонах. И я не знаю, по совести говоря, почему же останавливаться в поисках перед кабаком или бардаком. Хуже ли это салона? аудитории? улицы? семьи? театра? ресторана? Опять должен сознаться, что мне не ясно, чем хуже: просто иначе, не так. Ну, перейдем к другому.
Да, вот еще маленькое дополнение. Если бы я был художником, то я многие годы посвятил бы изображению тела в пробивающемся предутреннем освещении. Художники не понимают, чего этим можно достигнуть. Начал было понимать Веласкез,
‘единственный гений,
Сумевший в обычном понять неземное’
(К. Бальмонт),
но на этом все остановилось.
Б. м., впрочем, это так хорошо:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои:
зачем позорить святыни?

——

А теперь дальше на ту же тему, о позоре святыни. Вы пишите о напечатании моих писем, ‘для науки’ Да плевать мне на все науки, когда вытаскивается на позорище то, что дорого мне. Удивляюсь Вам, В.В.! Говорите о ‘полевых цветах’, а думаете о камелиях на проволочных натычках и в бумажных оборках. Моя мечта вообще никогда ничего не печатать, и если я что-нибудь печатаю, то только побуждаемый к тому нуждою в деньгах и, главное, оттисках для друзей, для близких. А отечество? Люблю его, очень люблю, но ‘странною любовью’: думаю, что чем уединеннее, таинственнее и тайнее будет идти жизнь каждого в отдельности, тем более живых соков будет в целом.

——

Преднамеренно пишу Вам это письмо с циничностью, с откровенностью до циничности: этим я хочу показать Вам, что я и мысли не допускаю не только о печатании, но и о каких-нибудь сообщениях другим со стороны Вас. Если думаешь, что хотя бы после смерти тебя выставят на позорище, то лучше совсем ничего не говорить, потому что скажешь лживо, а я этого боюсь более всего.

——

Раз Вы высказываете интерес ко мне, то, б. м., Вам покажется не лишним узнать кое-что о ‘корнях’ моих. Моя антиномичность, б. м., имеет отчасти органический характер по самому происхождению моему. Со стороны отца предки мои чистейшие русские, из поповичей, костромичи (мужская линия), по женской же линии со стороны отца я москвич, и бабушка моя была правнучкою какого-то из московских вельможей, ‘естественною’ Во всяком случае со стороны матери отца я получил московские традиции. Насколько мне известно, семья была ‘с прошлым’ (в хорошем смысле), круга выше среднего: дочери воспитывались в аристократических институтах, а сыновья слыли блестящими кавалерами. Костромская же кровь моя приспособлена к работе и выдержке. Прадед (священник) был очень беден, вероятно так же было и в прошлых поколениях. Но, кажется, в этой линии (Флоренских) всегда поддерживалась любовь к книге. Один из предков (по боков, линии) был довольно извести, проповедником (при Елизавете, он говорил нашумевшую проповедь надень восшествия Елизаветы). Один из предков был профессором в Моск. Духовн. Академии. Дед (воен. врач) был очень широко образован и уходил в научн. интересы (или, б. м., библиофильские, не знаю). V меня хранится его записная книжка, когда он был еще студентом. Тут содержатся выписки из книг и журналов, и подбор их показывает богатство интеллектуальной жизни. Кстати: дед был семинарист. Мне рассказывали про него, что он учился столь блестяще, что Митр. Филарет, будто бы, очень просил его итти в Академию и принять монашество, предсказывая, что он может стать митрополитом, но юноша ушел в Университет и проучился впроголодь.
Со стороны матери во мне течет кровь хеттеев, потому что армяне имеют в себе довольно большой % крови фригийских хетгеев. Фригия, т. е. классическое место культов Кибелы и др. тому подобных богинь. Но род моей матери, с мужской стороны, не чисто-армянский. Семейное предание (я мало знаю его, т. к. мать моя, своим выходом замуж за русского, и притом в те далекие времена почти порвала со своими родными, кроме сестер, и сама плохо знает семейные предания) говорит, что род Санаровых выходец откуда-то с юга, кажется, из Африки. Лично я склоняюсь к тому же, а именно к Карфагену или какой иной пунической колонии. Дело в том, что самая фамилия Сапаровы или, точнее, Сатаровы имеет в основе своей семитский корень Saphar, значит ‘писал, написал’ Софер и др. слова того же корня. Вам, конечно, известны. ‘Сапаровы’ значит по-нашему ‘Писателевы’ или ‘Писцовы’. Так вот эти-то самые ‘Писцовы’ или ‘Писаревы’ или ‘Писателевы’ имеют в фамильном гербе (сохранилось древнее фамильное серебряное кольцо с геммою) Пегаса, а Пегас карфагенский герб.
Конечно, это все догадки. Но если бы их и вовсе не было, то я смело мог бы сказать, что во мне костромская кровь подмешана африканскою, ибо я чувствую ее в себе, хотя часто и стараюсь забыть о том. Вот, дорогой Василий Васильевич, моя антиномия Костромы и Карфагена и колебание: между сидением под ощипанною березою и бешенной скачкою в знойной пустыне на арабском коне.

——

А что, Василий Васильевич, едите ли Вы сырую репу? Непременно попробуйте: думаю, что если Вы вникните в нее, то узнаете много интересного. Это припомнилось кстати. Пойду, поем.

——

Подкрепившись двумя репами и ломтем черного хлеба с солью, возвращаюсь к болтовне. Вот, я писал о боязни печататься. Знаете ли, мне кажется глубоко знаменательным, происхождение слова ‘позорный’. Ведь ‘позорище’, ‘позор’ означало первоначально зрелище, доступное многим, видимое зараз многими. И мне думается, что когда что-нибудь из душевных движений делается достоянием многих, то это позорно. Древние понимали это лучше нашего. Отсюда презрение к актерам, отсюда античная ‘школа’, отсюда эсотеризм, испытания, клятвы. Потому-то я и боюсь позора, когда делаюсь позорищем. Мало ли что кто знает, нельзя же сейчас печатать. А Платон, на что он людям? Думают, что он писал об ‘Истине, Добре и Красоте’ И пусть думают. Оттого ни Платону, ни нам с Вами, ни ‘имеющим уши, чтобы слушать’ не только не хуже, но и лучше. Едва ли было бы лучше, если бы всякий, посещающий восточные (или в восточном вкусе) бани (говорят, есть и такие) стал развязно рассуждать о том, о чем сейчас не рассуждает (о ‘Платоне’).

——

Как-то всегда складывается, что мне приходится думать о каком-нибудь больном. Так, вот, и сейчас целый день только и дум, разговоров и дела, что о вспрыскиваниях, промываниях, пилюлях и т. д. Один близкий мне заболел триппером, а я невольно на практике изучаю приемы терапии. Тяжело видеть, как человек страдает. Стараешься принять легкомысленный вид и подшучивать, а на сердце все скребут кошки. Главным образом из-за этого я не писал Вам давно, да и теперь не знаю, когда напишу снова.

——

Очень давно мне представилась следующая схема из анатомии души.

0x01 graphic

Поэтому: действие на penis возбуждает мысли, мысли возбуждают penis. Возбуждение спинного мозга передается зараз в 2 стороны, к мозгу и в penis etc, etc. Об этом можно написать целую книгу, но я, по правде сказать, несколько стесняюсь входить в подробности. Тут и ‘в душу’. Конечно, для большинства смутно чувствуете смысл этого ругательства. Но я уверен, что пустили (или пустил) его люди понимающие. Этого так без понимания — не сочинишь.
Ну, пока до свидания, в следующем письме. На странице записной книжки я наметил нумеров 13-14, вопросы, о которых хотел написать, но написал лишь 3-4. Так, вот, и всегда. Нет ни времени, ни физических сил исполнить задуманное. Впрочем, всего ведь все равно не выболтаешь.

Уважающий Вас П. Флоренский

1909.VIII.10. Сергиевский Посад.
Адрес: Сергиевский Посад (Моек, губ.), Петропавловская ул., д. Ивойлова, мне.
P.S. Письмо Ваше я получил уже в Посаде, только вчерашний день.
<На обороте конверта рукой Флоренского написано>: ‘P.S. Сейчас получил Ваше письмо (из Тифлиса) относит, книги Libo. Переговорю сегодня же и завтра сообщу если только Воронцов в Посаде’.

X

17-20 октября 1909 г. Сергиевский Посад.
1909.X.17. Сергиевский Посад.
Рад я, дорогой Василий Васильевич, что Вы еще не настолько осердились на меня, чтобы совсем замолкнуть. Еще более я рад Вашей радости. За Вас я молюсь, как умею и как могу. ‘Песнь Песней’ получил. В приложениях к ней много всякой всячины, в том числе и никому не нужной. Но Ваша статья пахуча до одурения, тяжелым, сытным запахом. А пахуча значит и не поддельна. Этим-то она мне и ‘показалась’, как говорят в Костромской губернии (показалась = приглянулась, понравилась). Запах субстанциальная характеристика. Если одни только запахи, то это слишком душно, нет солнечности. Но без запахов все стало бы призрачным. Вы запах человечества и, притом, не просто запах, а какой-нибудь triple-extracte {Тройная вытяжка (фр.).}. Что ж! И будьте запахом… В современную науку начинает (наконец-то!) проникать взгляд, согласно которому запахи не просто материя, а квинт-эссенция, тончайшая стихия, из которой образована материя. Значит, запах характеризует самое сокровенное веществ, вещей и существ. Меня это размышление ударило как-то, когда я внюхивался в левкой, весь отдаваясь запаху. Говорю ‘ударило’ Да, потому что сквозь превосходный аромат цветов мне вдруг почудилось что-то иное, давно знакомое. ‘Это, сказал я себе, это не что иное как кочерышка или репа. Но и то и другое хорошо само по себе, почему же тут хочется сказать: ‘Самая обыкновенная кочерышка!?’. Тогда я не мог себе ответить на этот вопрос, но однажды, во время всенощной, месяца через 1 1/2 после первого размышления, меня вдруг снова ударила мысль: ‘А потому левкой, пахнущий репой, гнусен, хотя репа сама по себе тонка и благородна, что репа растет в земле и, так сказать, сознает себя корнем, точно так же, как кочерышка сознает себя кочерышкой, а левкой желает быть цветком. У репы глубочайшее сродство с полом. Поэтому она прикрывается, прячется, ищет темноты. А левкой, тоже ночной по своей природе, лезет бесстыдно казать себя солнцу. Получается гнусность вроде совокупления на театре, перед публикой’. В связи с этими размышлениями я вспомнил, что и по ботанике выходит, что левкой, капуста и репа близкие родственники. Так запах выдал тайны генеалогии левкоя.
Раз уж я начал говорить о запахах, то сообщу Вам еще наблюдение: с детства у меня было какое-то чутье к запахам, так что почти безошибочно я мог различать растение ядовитое от неядовитого и гриб ядовитый от неядовитого. Говорю ‘почти’ потому, что не все случаи потом были проверяемы. Но я помню, например, что я многократно спорил относительно ‘поганок’. Мне говорили, что они ядовиты, а я утверждал противное, основываясь на их вкусном запахе. Тогда я почти было поверил внушениям взрослых. Но не особенно давно, к своему удовольствию, я узнал, что поганки не только не ядовиты, но даже съедобны, и что во Франции их охотно едят.
Еще на ту же тему. Вы как-то писали мне о печеной репе. Я очень люблю ее (хотя она мне не кажется нисколько глубокой, а просто: репа репа и есть), но при этом мне всегда чувствуется нечто такое, что заставляет почти отвернуться от репы: почему-то мне чудится, будто я обнимаюсь с ветхой-преветхой старушкой, хотя, конечно, никакого возбуждения при этом нет. Так, одно головное ‘мечтание’, и довольно отвратительное (если только последнее слово не слишком сально).
В одной из рецензий (‘Тр. Киев. Дух. Ак.’), восхваляющей книгу по истории религий некоего проф. Смирнова, мимоходом разругана и книга Ельчанинова. Конечно, последняя имеет существенные недостатки, но меня поразило ученое нахальство и кумовство: сама-то книга Смирнова бездарнейшая и вся покрытая толстым слоем пыли компиляция.
Вот, в связи с этим мне припоминаются Ваши упреки мне в ученом тщеславии и щеголянии ученостью. Но Вы не знаете, дорогой Василий Васильевич, что это щегольство мне противно до последней степени, и что я допускаю возможный минимум ее, лишь бы быть, если не терпимым, то по крайней мере не гонимым в ученой компании. И так я непрерывно ощущаю на себе пуки невысказываемого презрения. Презрение-то пусть, но при моей нелюбви к ссорам это все-таки тяжелое положение. А если презрение не высказывают прямо, то только потому, что боятся, как бы я не дал сдачи. Напечатай я что-ниб. так, как хотелось бы, и мне не стало бы жития. Есть целый ряд лиц, которые искренно рады всякому моему неуспеху, всякой оплошности, даже всякой ученой и неученой сплетне. Волей-неволей приходится для таковых иметь и проволочные заграждения.
Ну, довольно об них.
Все-таки, Вы, вероятно, все сердитесь на меня. Помните ли древнюю теорию о климактериях, т. е. о большей критичности годов кратных 7-ми (7-го, 14-го, 21-го, 28-го, 35-го aetatne {Время жизни (лат.).}) и о малой кратного 3 1/2-ою (3 1/2, 10 1/2, 17 1/2, 24 1/2, 31 1/2…)? Сколько я проверял ее на своей жизни и на жизни близких мне, она мудрая и жизненная теория (мистика числа 7). И вот, уже в прошлом году, при наступлении 28 года я насторожился и почувствовал симптомы кризиса. Теперь он свирепствует во всю. Я и сам точно еще не выяснил себе своего состояния. Думаю, что к весне установлюсь, до 35 года, если Бог даст дожить. Но сейчас меня кто-то кует, и очень больно. Вот почему мне трудно писать, хочется на время не говорить ничего важного, сосредоточиться, отдаться органическим процессам роста. Устно еще, более или менее, говорить можно. Но писать на бумаге нет сил, да и не следует. Вовсе не пренебрежение к Вам и не забвение Вас, а просто ‘болезненные роды’ мешали переписке с Вами. Знаете ли, дорогой Василий Васильевич, в иные разы ясно сознаешь, что помочь никто из людей не может. А у меня бывает (да и раньше бывало, но слабее и реже) такая беспросветная тоска, и вдруг охватывает какая-то жалость ко всему миру и ко всем, кого знаешь и кого не знаешь, что почти физически ощущается боль сердца.
Нет любви и (ужасно сказать!) быть не может. Нет святой плоти (кроме Единственной). Везде и всюду одиночество и разъединение. И ужаснее всего то, что никогда и нигде не было того, что ищешь. И Эллада, и древняя Русь (богатырская, по которой я тоже ною) это все чепуха, их не было, а более или менее всегда были Петербург и Посад.
Во многих отношениях мои настроения настроения гимназиста 3-4-го класса. Бежать в Америку, сделаться разбойником (только не убивать чтобы), отчаянно нашалить, поселиться в лесу и т. д. вот мои мечты, довольно несоответствующие и возрасту и положению. Главное, хочется шалостей и опасностей…
Пока прощайте. Привет Вашей супруге и деткам. Любящий Вас

Павел Флоренский.

1909.X.20. Сергиевский Посад.

XI

1909.XI.15. Сергиевский Посад. Воскресение, 9 ч. 15 м. вечера.
Верный в своей неверности и неверный в своей верности, вот я почему-то захотел написать Вам, дорогой Василий Васильевич, друг и враг, уважаемый и жалкий, проницательный и близорукий. Впрочем, не совсем ‘почему-то’, а потому именно, что постоянный поставщик мне Ваших газетных писаний, С.И. Воинов (студент, что писал Вам об S) принес мне Ваш фельетон о чиновниках. Сегодня за чаем после обедни, т. е. часов в 12 дня, я прочел залпом Ваше писание, и вот, пишу в свою очередь. По правде сказать, сейчас я не в настроении спорить. Но т. к. Вы сумели затронуть мое больное место, то я не могу не реагировать. Во-первых, чиновничество = проституции, да? Но только в проституции еще сохраняется душа, хотя и искалеченная, а в чиновничестве сказал бы я: ‘нет ничего’, да боюсь быть жестоким. Все, что Вы говорите, я тысячу раз думал, то со скрежетом зубов, то в ужасе пред замерзанием мира. У меня вся внутренность переворачивается, я даже говорить об этом не смею, до того мне жутко, когда спросишь себя: неужели это жизнь? Журналисты, учителя, профессора, писаря и пр. и пр., проститутки… Я готов кричать против этого уничтожения душ. Жить изо дня в день, мучиться и плакать, беспокоиться и радоваться… ради ордена, диплома, ученой степени или снисходительной похвалы в газетной рецензии! Я не могу поверить, чтобы это зло было не от людей, а от Бога. Пусть преступления, убийства, развраты, войны, все это лучше такого охлаждения. Последнее время все это так давит меня своею безнадежностью, что я порою мечусь как угорелый и, мне кажется, иногда бываю недалек от начала психоза. Я бросился и бросаюсь во все, чтобы только избавиться от невыносимых дум и холодного состояния: то в ‘электричку’, то в гости, то пьянствую, то завожу всевозможные знакомства, с пропойцами, с проститутками. Но, кажется, и это не помогает. Ужас в том, что везде одно и то же. Представьте себе, что приходится испытывать, когда какая-ниб. ‘падшая’, как загнанная лошадь утомленная, сообщает, что ей приходится иногда принимать в день 20-30 ‘гостей’. Подумайте, ведь визитов столько сделать или принять очень трудно, а тут.
И в то же время, яснее и яснее становится, что без Христа нет избавления. Чем глубже грех, тем яснее образ Христа. Вот, напр., около меня (со мною живет) больной друг. Врачи ничего не помогли, и не потому, что нет средств, а по грубому невниманию к больному, по-чиновничьему своему обращению. Человек около меня мучается физически и нравственно, тоскует и угнетен, мое сердце болезненно сжимается, а что сделаешь. Или, идешь по улице, видишь похороны. Я, конечно, знаю, что умру, да и не особенно боюсь смерти, лишь бы что-ниб. сделать в жизни. Но подумаешь о бедной маме. Вот всю жизнь прожила. Отнесут и ее на кладбище. А что ты (т. е. я) для нее сделал? И что сделаешь? Ничего, ничего и ничего. Знаю заранее, что ничего не сделаю. Да и не знаю, что сделать. Чем отвратишь горе? Как не допустишь черное облако смерти? Ну, будет. А то, чувствую, снова расплачусь, и письма не допишу. Будет, будет. Сидит мама одна, одинокая в Тифлисе, в пустом почти, большом доме. Все разбрелись. Вы представить себе не можете, дорогой Василий Васильевич, сколько, невероятных, почти нечеловеческих усилий и любви папа затратил на то, чтобы создать настоящую, крепкую, неразрывную семью. Но, уже при жизни его, все начало идти прахом, рассыпаться, развеиваться. Нельзя пожаловаться на каждого члена семьи врозь. Нельзя даже сказать, чтобы не было любви взаимной. И… почему-то ‘не клеется’ семья, да и только, расползается, рассыпается, хотя все от того чувствуют себя несчастными, хотя все как-то совестятся памяти отца. Но ужас в том, что это разложение семьи ничего не дает хорошего и для отдельных ее членов. Все страдают, все мучаются, а, б. м., и плачут. Однако какой-то туман, какой-то черный флер, словно облако смерти застит всех друг от друга. Слово откровенности не говорится, ласка замирает, смех обрывается, даже письмо, и то не пишется. Словно рок какой тяготеет надо всем родом. Так же было, не смотря на всю жизнь лелеемые мечты о семье, с дедом, так было с прадедом. Иногда мне кажется, что этот рок Божье наказание и вразумление, за то, что отступил род от священнослужения, что это ревность Божия, и ‘трагедия рока’ не прекратится, доколе не будет искупления, доколе род, в лице хотя бы кого-ниб. не вернется к своим исконным, костромским обязанностям, к своему призванию.

XII

30 апреля и 2 мая 1910 г.
1910.IV.30. Сергиевский Посад.
Лучше ли быть, дорогой Василий Васильевич, бессовестным, невежливым, неделикатным, или же идти против непосредственных, тайных движений ‘нутра’? Лично я избрал себе первое и, воспользовавшись своей ‘утопией’ в море работы, бессовестно, невежливо и неделикатно не писал Вам. Что-то говорило мне: ‘Не пиши’, и как я себя не ругал, мой ‘демонион’ твердил свое. Отчасти, впрочем, причина мне известна: это случайно оброненная Вами фраза о напечатании писем. Конечно, я и без Вашей ‘фразы’ знал и знаю, что напечатания мои письма столь же мало избегнут, как мало может быть сохраненною рюмка водки в руках запойного (Вы все тащите в печать). Да я и не боюсь напечатания, но стыжусь, и, несмотря на Вашу, во многом справедливую, проборку за отношение мое к ‘публике’, я все же чувствую, что иные вещи выносить в публику есть бесстыдство (4/5 современной литературы) и бесстильность.
Ну, да ладно. Друг ли, недруг ли Вы, но мое отношение ‘пребывает’ Если бы не Ваш почтенный возраст, семейность и прочие добродетели, подобно чинам, естественно растущие с летами, то я сказал бы, что Вас иногда не мешало бы отечески выпороть посадскими березовыми прутьями (— ах, хороши прозрачные еще березы! —), а потом можно продолжать разговор по-прежнему (вспороть же не мешало бы ну, хотя бы, за ‘музыканство’).
Но, вот, Вы пишете о ‘Слове’ Ио. Злат.: ‘аще кто благочестив’ и трогаете меня именно за то место, с которым я не знаю, как быть, не знаю, ибо все еще не смею и не хочу признать выводов из опыта своей жизни.
Может ли, в самом деле, быть ‘переливание крови’, общение крови у людей? Или, иными словами, может ли быть: ‘Се аз и братья мои’ и даже ‘се аз и брат (друг) мой’, или же всегда есть и быть должно: ‘вот я и… опять таки я, и еще я и т. д.’. До сих пор я не могу вырвать из себя (или, скорее, не окончательно убедился еще в надобности такой операции) той мысли, что христианство предполагает ‘се аз и брат мой’, брат, о котором, порученом мне от Бога, я должен заботиться до последнего издыхания, за которого я дам ответ Богу, для которого я ‘страж’ И от такого понимания зависит весь строй моего понимания жизни. Но все то, что я вижу и переживаю, все то, что я читаю доказывает мне, что это осново-положение жизни оправдывалось лишь в древности (христ. подвижники), и непонятно, чуждо, странно новому времени. Мало того, теперь это положение представляется нелепым и невозможным. Да и впрямь, кажется, оно стало невозможным. Но если так, то тогда переворачивается все у меня. Как человек предусмотрительный, я уже заранее привинтил к потолку скамьи и столы, чтобы, когда все перевернется, переселиться на потолок, оставив пол. Но при переворачивании нельзя не расшибиться, и больно. Вот уже сколько лет, как я стукаюсь и стал весь измолоченный, а этою зимою ‘измолотился’ настолько, что все становится нипочем, готов жить хоть на стене, не то что на потолке, лишь бы что-ниб. окончательное поскорее.
То скверно, что в моем вопросе 5 мне ответа никто не дает, да и не может дать: а я так устал, что жажду именно готового, авторитетного ответа, рецепта. Вы пишете о Ваших критских монетах. С какой жадностью я поглядел бы на них и, главное, потрогал. Что касается до Крита, то о нем ‘имеет быть’ написано мною в 2-х 3-х следующих NoNo ‘Бог. В.’ Действительно, б. м., с моей стороны слишком легкомысленно печатать свои лекции. Но истинный мотив этого печатания личный: мне во что бы-то ни стало надо было придумать такую работу, которая механически отвлекала бы меня от вопросов, разрешает которое только время: оставаться же с ними, грызущими сердце и мозг, сверлящими все существо днем и ночью было бы прямо невыносимо. Пишу и печатаю так же, как пьют, так что Вы, зная положение дел, не слишком обвиняйте меня в самоуверенности, тем более, что кто же читает ‘Бог. В.’: напечатать там это почти что все равно, как если бы держать статью под замком.
1910.V.2.
Боюсь опять задержать письмо. Об Атлантиде очень хорошо, именно, думается, так (Земля живое существо). Простите за долгое молчание. Привет и низкий поклон жене и деткам. Подозрительна ли все еще, ко мне, В. Д.? Будьте мирны и ‘сухи’.

Ваш Павел Флоренский.

P.S. Как только немного, чуть чуть освобожусь, напишу как следует. Простите за пустое и бесцветное письмо. И расстроен и занят.

XIII

1910.V.28. Сергиевский Посад.
Монеты.
Дорогой Василий Васильевич! Вот Ваши монеты, которые я задерживал со дня на день. Они растревожили больные места, но больно было расставаться с болью. Особенно полдрахмы. Этот юноша со своей небрежно-спокойной позой невыразимо прекрасен. Неужели, Василий Васильевич, это впрямь было? Неужели не мы вкладываем сюда трепет невыразимой красоты и ‘духовности’. Ведь, вот, Вы прислали мне какой-то кривой, полустертый четвертак, а меня он выворачивает, буквально ‘выворачивает’, потому что почти физически ощущаешь, как рвется куда-то душа, как она оставляет эту обстановку, и тело жмется как-то, почти заболевает. Посмотрите: протянутая рука, грудь, правое бедро, левая голень ведь только гениальный глиптик мог сделать так. Сравните с тем, что делается лучшими сейчас. Мазня, аляповатость, рыночная торговка перед царицей. Сколько раз мучился душою я пред горшками в музеях. Простой горшок, ну, для каши или вина, а есть что-то, даже не скажешь что, но после чего тяжко жить на свете.
Сперва мне все казалось, что это ‘только так’, ‘впечатления’, ‘начитался’. Но из году в год мрак сгущался. Я почувствовал, что тесно в этом моем теле, в этой обстановке, Вы, б. м., не верите, думаете, что я преувеличиваю. Но нет, это буквально так, это всем нутром ощущаешь. Прямо делается душно, вероятно так себя чувствуют зашнурованные дамы или китаянки с разбинтованными ножками. Хочется размахнуться кулаком, ударить себя в грудь, разбить ее, и тогда, кажется, оттуда выступит другое тело, ‘настоящее’, ‘мое’, а не эта личина. Уже Платон и орфики чувствовали нечто вроде этого: — {Жилище строить (греч.).}, тело гробница. В эросе, говорят (слукавил я! —), — гробница разбивается. Да, но… Нет мочи жить, без надежды. Нет мочи ждать воскресения.
Ночью.
Рок навис над нашим родом. И если в нас видеть что-то своеобразное, то, правильнее всего, не есть ли это не более, как обреченность. На молитве порою я знаю, откуда этот рок и для чего он. И решишь что-нибудь. А потом снова вовлечешься в мирской водоворот. Роковое то, что все желанное, все дорогое оказывается недостижимым, хотя считаешь его хорошим, и все считающееся хорошим, но о чем не думаешь, чего не ищешь все это ‘само плывет в руки’. Если буду жить, то когда-нибудь я расскажу об атмосфере таинственных вмешательств чего-то в свою жизнь, о необыкновенных случаях, ставших у меня вследствие частоты своей обыкновенными. Но посмотрите на жизнь отца, деда. Дед мой, Андрей был сыном священника. Он, как мне рассказывала одна старушка, подруга первой его жены и сестра второй, блестяще окончил семинарию и был послан в Академию, но тут задумал, по любви к науке, уйти в Военно-медицинскую Академию. Сам Митроп. Моск. Филарет уговаривал его остаться и будто бы пророчил, что, если примет монашество, то будет митрополитом. Но дед все же пошел по своему пути, на нищету и разрыв с отцом. Мне порою является мысль, что в этом оставлении семейного священства ради науки {Главная ложь (греч.).} всего рода, и что пока мы не вернемся к священству, Бог будет гнать и рассеивать все, самые лучшие, попытки. Дед был глубоко не удовлетворен жизнью. Два желания были у него: создать прочную, дружескую, ‘вековечную’ семью и иметь свой клочок земли, чтобы не жить в городе. Но любимая им жена, бабушка моя, умерла молодою, а вторая жена, мачеха отца, оказалась мачехою из сказок. Одним словом, семья не удалась и распалась хуже, чем рассыпаются семьи без ‘идеальных’ основ. Сам же дед умер от холеры, леча холерных больных. Отец мой мечтал всю жизнь о том же, об идеальной семье и о жизни вне города, на своем клочке земли. И все не удалось, а умер он опять при исполнении своих общественных обязанностей, именно от этого исполнения. Обо мне, ‘представителе рода’ (если Вы признаете права первородства), говорить нечего, Вы все знаете. Но не могу не сказать, что жизнь вне города и дружба, в семье ли, иначе ли, одним словом, отношения интимные до конца, составляют мою мечту. Только теперь я уж узнал, что этому не бывать и мне хотелось бы только умереть не от своих обязанностей профессора, а от чего-либо иного, чтобы хоть тут преодолеть судьбу.
Пишу Вам пишу, так сказать, сам с собою. Какая-то тишина и покой в душе. Я уж почему-то не говорю Вам о Том, кто все дороже, по мере густого мрака. Но, если бы мне пришлось умереть, то, несмотря ни на какую судьбу, я все же благословил бы Его и умер покорно. Поскольку между нами есть отношения и, с моей стороны более сердечные, чем Вы думаете, основываясь на моем поведении, постольку мне горько и тяжело, что Вы все-таки не хотите смириться. Да, есть многое в области ‘Вашей’ и ‘моей’, что непонятно, да, про многое я скажу, что оно не так-то просто, как думают и как хотелось бы думать и мне. Я знаю (поверьте), что большинство людей, скопцов и полускопцов, но не ‘для’ и не ‘по причине’ Царствия Небесного, а просто ‘от чрева матери’, тех людей, которые родились от жидкого семени (‘разбавленного’, ‘подмешанного’) даже не подозревают многих пропастей, которыми окружены мы, родившиеся от семени цельного, ‘несмешанного’ и что наши вопросы (Ваши злобные, мои убитые) от людей не найдут себе ни отклика, ни ответа. Все это знаю, давно знаю, а потому и молчал, и молчу и буду молчать. Но над всем этим, над всеми туманами земли и ее запахами есть Господь Иисус Христос. Кто знает, б. м., это мое письмо последнее (тяжелые предчувствия одолевают меня), хотя ‘последнее’ вовсе не в том смысле, в каком Вы усиленно навязывали это мне. И я (на всякий случай) прошу Вас, как друга, подумайте над Ним серьезно, без злобы. Вам трудно принять Его, но попробуйте. Попробуйте посмотреть на Него не сквозь туманные испарения семени, когда Он кажется страшным призрачным великаном, готовым вот-вот раздавить Вас, а при чистой атмосфере, поднявшись в чистые слои. Это пишу не по каким расчетам. Лично мне теперь стало все ненужным. Но я помню Ваши добрые отношения ко мне и потому хочу Вас не занимать тем, что Вам ‘интересно’, а сказать то, что Вам, при всей банальности моих слов, все же нужно.
Пока прощайте. Господь с Вами и со всею Вашею семьею!
Обнимаю Вас.

Павел Флоренский.

1910.V.29.
P.S. Сыч сидел на березе, что пред домом, упорно воет собака на улице вот уж несколько дней, зловещие приметы.

XIV

Кутловы Борки, 1910.VI.17.
Дорогой Василий Васильевич!
Знаете ли когда я последнее время вспоминаю о Вас? Когда барахтаюсь меж тугих и упругих стеблей водяных растений с таким же тугим запахом водяного царства. Ставим сеть в пруде или в озерке, а затем влезаем в воду и вспугиваем рыбу. После нескольких часов оживленной работы выловим 9-10 карасиков и, пропитавшись густым запахом воды, возвращаемся к вечеру домой. Есть запахи ‘рассудочные’, ничего не выражающие, ничего не открывающие, чистая физиология. А другие глубоки и ноуменальны. Из всех из них, кажется, глубже всего проникает in naturam rerum {В природу вещей (лат.).} запах сыри, водяных растений, тины. ‘Жизнь из воды’, ‘все живое из тины’, ‘влага основа всего’ это воззрения общечеловеческие. Мне думается, запах воды главный источник таких утверждений. Водяные растения, их ближайшие родственники — растения луковичные, грибы, папоротники все они сперматичны. При виде их невольно думаешь об избытке, о напряжении производящей мощи.

XV

16-17 сентября 1910 г.
1910.IX.16. Сергиев Посад. Ночь.
Дорогой Василий Васильевич! Хоть словечко напишите на открытке о здоровье Варвары Александровны. Ждал этого словечка чуть ни две недели (иначе у меня как-то нет твердой почвы под ногами, не знаю, что и ответить Вам), а Вы или рассердились на меня, или у Вас в доме продолжается нехорошее. Напишите. Хрупкость человеческой жизни, человеческого спокойствия, всего человеческого меня и без того всегда преследует. Так и кажется (не в виде сравнения, а буквально), что мы все ходим по тоненькой корочке, а под нею бездонная топь, и корочка эта вся пустая, совсем как на болоте. Того и гляди попадешь в ‘окно’, либо просто грубо ступишь и провалишься. А слыша о случаях, подобно тому, что произошло у Вас, особенно когда эти рассказы касаются людей близких, все съеживаешься, и хочется закрыть глаза на весь мир и уйти ‘к себе’, отсюда. Ведь смерть и даже несчастия лично для себя не страшны. Но страшно причинить другим боль своею смертью, и тяжко видеть несчастие других. Если около тебя находится больной человек, который мучается и которому не знаешь, чем помочь, то нередко доходишь до такого умоисступления, что рад бы и его и себя убить.
То, что Вы пишете мне, зловеще своею простотою. ‘Оторвало руку ядром’, ‘раздавило трамваем’, ‘громом убило’, ‘скончался от холеры’ и т. д. все это ‘понятно’: следствие приблизительно соответствует (или мы себя силимся уверить, что соответствует) причине, да причина эффектно, стало быть есть чем эстетически быть пораженным и, следовательно, на том успокоиться, т. к. эстетика, ведь, и есть предохранительный клапан сильных чувств. Но ‘крошка, приставшая к гортани’, да еще за ‘кофе’ это так мало, что невольно, в ответ на Ваше письмо, говоришь себе: ‘Не может быть’, ‘не заболела, а ‘так’, ‘пустяки’. А потом вспоминаешь, читаешь по документу, что не ‘пустяки’ и не ‘так’. И пробирает холод. Но, б. м., и в самом деле ‘так’? Б. м., В. А. уже поправилась? Напишите.
Теперь вот Вам мой ‘отчет’ за лето (я писал Вам несколько писем, но все они где-то валяются, почему не послал, и сам не знаю). Отчет мой короток и ясен: я женился. Почему? Как? в точности я и сам не мог бы сказать или, вернее, мне нечего говорить. Женился просто потому, чтобы исполнить волю Божию, которую я усмотрел в одном знамении. Дело было так: мы охотились с близким мне человеком (я только хожу с ружьем и лишь делаю вид, что охочусь), стояли на болоте. Ноги вязнут и уходят в топь: льется проливной дождь и на нас нет ниточки сухой. Я чувствовал себя очень внутренно одиноким, изгоем не только людей, но и всего мира, внемировым. Только-только что перед тем, перед дождем обнимал землю и обливал ее слезами, вне себя, материнство земли, даже самой простой, утоптанной дороги порою мне очень ясно. И вот, не успел немного утешиться, как полил дождь. В голове стали ходить разные мысли, уже безвольные. Мне вспомнилась одна девушка, сестра того, с кем я был на охоте, вспомнилось, что она в деревне одинока, что подходящих условий она себе не найдет, подумалось, что, б. м., будет доволен ‘этим’ и друг мой… так отчего же не жениться на ней, ‘все равно’ де ‘моя песня спета’. Конечно, эти мысли ни к чему меня не привели бы, если бы не ‘случай’ (по-людски) и не ‘знамение’ по моему. Только что подумались мне последние слова, как я машинально, сам не помню зачем нагнулся и захватил рукой какой-то листик. Поднимаю его и вижу, к удивлению своему, четырехлистный трилистник, ‘счастье’. Тут сразу ударила меня мысль (и я почувствовал, что это не моя мысль —), что в этом знамении воля Божия. При этом вспомнилось, что с самого детства я искал четырехлистный трилистник, ошаривал целые лужки, разглядывал множество кустиков, но, несмотря на все старания, не находил желанного. Конечно, после всего этого (тем более, что меня разом охватило какое-то спокойствие) я не мог медлить, сейчас, тут же на болоте написал письмо, и в течение самого короткого времени все сделалось, только свадьбу пришлось отложить на 2 недели, т. к. был пост. Венчались мы 25-го, в сельской церкви, у брата моей невесты, по моей просьбе почти никого на свадьбе не было и мне было ясно, что венчание таинство, так что теперь никакие споры не убедят меня в противном.
Вы, вероятно, захотите знать об отношениях наших и, вероятно, останетесь ими недовольны. В самом деле, ни малейшей ‘влюбленности’ (у меня), ни признака ‘Песни песней’. Есть у меня жалость, есть братская любовь, есть даже отношение мужа к жене и к будущей матери детей (я и в мыслях не допускаю, что у меня не будет сына). Но нисколько, ни чуточки нет ‘жениховства’, хотя я чувствую, что жене моей хочется его и, б. м., она даже страдает (кажется, не глубоко) от его отсутствия. Брак получается, как Вы определили бы, ‘безнадежно-христианский’. Мне, например, кажется, что жене моей (Анне Мих.) неприятно, что я не ревную, а я, самое большее, отвлеченно сознаю, что ревность инстинкт здоровый и что полное его отсутствие для семьи и вредно.
1910.IX.17. Утром.
Надо бежать на лекции. Пока прощаюсь с Вами. Хоть бы Вы прислали мне несколько строк, в которых сообщили бы, что все обстоит благополучно и что Ваша жена здорова, как прежде.

Ваш Павел Флоренский.

P.S. Напишите, какого месяца, числа, года и часа (если знаете) родились Вы и Ваша жена.

XVI

25 сентября и 9 октября 1910 г.
1910.IX.25. Сергиев Посад.
Вечер дня Преподобного Сергия Радонежского, канун Иоанна Богослова.
Дорогой Василий Васильевич! Начну прямо с того, что задело меня в Вашем письме. Вы пишете о моей жене: ‘Ничего себе’. Это выражение обижает меня, потому что для меня лучше моей жены быть никого не может и нет, и по нескольку раз в день я чувствую совершенно ясно, что она дана мне Богом, а не людьми. Да и сама она призналась мне, что в тот день, когда она впервые услыхала мою фамилию (это было более года тому назад) и совершенно не знала еще меня, ей почему-то отчетливо представилось, что она будет моей женой и что быть иначе не может, хотя, с своей стороны скажу, для этого до самого последнего времени не было ни малейших поводов.
Но есть что-то в наших взаимных отношениях и это ‘что-то’, мне кажется, представляет самую суть христианского брака, который Вы не хотите признавать за христианский. ‘Ромео и Джульетта’, ‘Песнь песней’, ‘поезия’ тут совершенно отсутствует. Нет любованья, а сказать ‘сосцы твои, как…’ и т. п. так неуместно, что вышло бы лишь насмешкой или глумлением. Что же есть? Помните, как у Шекспира объясняет Отелло любовь к нему Дездемоны:
Она меня за муки полюбила,
А я ее за состраданье к ним.
Так, вот, именно и у нас. Жена моя на 7 лет меня моложе, и все-таки всегда выходит, во всем существенном, что она старшая, старая, древняя. Вот Вам схема, обычная программа наших ‘семейных радостей’. Как-нибудь уединившись или воспользовавшись темнотой я разревусь, хотя и беззвучно. Анна это сейчас же почувствует и обнимет. В конце концов, я, устав от плача или от дум и сердечной туги, засну, и вот, когда я засыпаю, то слышу, как она обыкновенно приговаривает надо мною: ‘Мой маленький деточка, мой маленький’, и т. д. и гладит по волосам. Никогда она не стремиться целоваться, никогда не трогает моего тела. А я всем нутром ощущаю, что я, действительно, маленький и отношусь к ней по-ребячьи, чувствую в ней мать и в себе сына ее. Иногда это ощущение делается весьма близким с ощущением материнства земли, Земли-матери. И мне ясна тогда сущность того явления, которое этнологи так аляповато и, думается, неправильно изображают под ярлыком ‘матриархата’. Тут дело вовсе не в управлении, не в силе, и даже не в уме, а в какой-то стихийной первичности жены предо мною, так что я ощущаю себя вышедшим из ее чрева, происшедшим из нее.
Еще: почему-то я твердо убежден, что у меня будет сын, и если бы Вы спросили, ‘почему не дочь?’, то я лишь посмотрел бы на Вас вопросительно: ‘Не знаю почему так думаю, но вполне уверен’. Даже имя его узнал и крестного отца знаю, и не я все это выбирал, а само почему-то решается, выбирается.
1910.Х. 9.
Варвару Дмитриевну я видел всего лишь с час, да и то был занят Вами. Но то, что пишите Вы о ней, отвечает и моим впечатлениям. Это, именно, кротость и глубокое спокойствие, почти неподвижность. Я только немного удивился тому: до такой степени это спокойствие не свойственно русской женщине, у моей матери оно такое же, но ведь она армянка, а армянская женщина, если только она жена, мать, а не обитательница гарема, это самое спокойное и глубоководное, что может быть на свете. Тишина матери моей порою меня даже сердила раньше, вероятно, потому что я был, несмотря на весь свой органический, стихийный консерватизм, несколько ‘революционен’.
Почему-то мне хочется напомнить Вам 2 стиха из Вяч. Иванова:

——

Как день ты новой пыткой молод,
Как ночь стара моя печаль.
Вот удивительно, неправда ли?

——

О Церкви. В том-то и дело, что я с самого начала нашего знакомства знал все то, что Вы теперь мне ‘открываете’, в чем сознаетесь, а именно, что Вы любите Церковь и, притом, кровною любовью. Да неужели же я стал бы откровенничать с человеком, враждебным Церкви? Но Вы любили и любите. Б. м., Ваше дело, жестокое и в существе, в глубине несправедливое дело, — имеет свое церковное же значение, потому что есть что-то ‘не так’ в церковной жизни, не внешне ‘не так’ (‘контора’), а глубже того ‘не так’. Что это разве я знаю. Но что, несмотря на искреннюю привязанность, в церкви все же откуда-то дует и никак не найдешь себе такого местечка, чтобы проходящие не толкали в бок это мне несомненно. Потому-то я, условно, — признаю Вашу деятельность. Но, В. В., Вы все еще ‘революционер’, ‘Бранд’, ‘герой’. Вы все еще хотите строить и перестраивать. Я же мечтаю лишь о том, чтобы ‘дотянуть’, чтобы быть ‘сам по себе’, чтобы ‘исполнять послушание’ и ‘отсечь свою волю’. Ну, дует, и дует. Что поделаешь. Оденься теплее, выпей водки. В конце концов, с чего мы вообразили, что Церковь должна и греть и питать, а мы можем являться туда чуть ни в рубахах. Это — злые слова, но я часто думаю, что прав Ницше с ‘будьте тверды’. Все-то мы размякли, как опара. Любящий Вас Павел Флоренский.
Мой привет Варваре Дмитриевне и деткам. Конечно, Вас я не забуду и напишу в свое время о Вас, не сообщения стороннего человека, а о лучшем, что я знал о Вас.

XVII

27-29 октября 1910 г.
1910.X.27. Сергиев Посад.
Вы спрашиваете о критянах. Но критяне {Всегда лгут (греч.).}. Хотя и написаны ‘по подобию своему’, но для отделки требуют много, непредвиденного, времени, которое у меня всецело занято обсуждением (пересмотром) некоторых вопросов аскетики, лекциями, астрологией и т. д. Ведь ‘Noblesse oblige’ {‘Благородство обязывает’ (фр.).} не соблазнять ‘малых сих’. А ‘малые сии’ глубоко убеждены, что наука только тогда научна, когда каждое мнение опирается на мнение какого-нибудь завалящего доцента, который, в свою очередь, списал его у другого доцента, не менее завалящего и т. д. Одним словом, ‘у нас’ то, что всегда было в ‘науке’: что хэдер, что бурса, что университет, то и академия. Поэтому, чтобы я был терпим, приходится руководиться таким правилом: ‘Думай сам, а говори чужими словами’, или ‘не верь никому, а ссылайся на всякого’. Вы не одобряете этого… А думаете мне легко 99/100 своих сил и энергии тратить на подделку своей души под стиль школы? Но, что же делать?!
Критяне нонче торгуют ‘греческими губками’ и обдувают всякого, кто с ними свяжется. Вот именно, полное отсутствие (простите за такое сочетание слов! —) благородства. Ужасно, почему светлые образы прошлого не умирают без потомства, а оставляют на земле карикатуру и гнусный памфлет на себя! Зачем ‘кроткий царь Давид’ породил жидов, жидовок и жиденят, Миносы и Платон современных ‘грекосов’?! Неужели и ‘наше’, ‘милое нам’ через тысячу лет превратится в какую-нибудь пародию?
1910.X.28. Костр. музей.
Рассмотрите свою руку и напишите мне, есть ли у Вас ‘пояс Венеры’. Это очень замечательная и довольно редкая линия. К моему удивлению она оказалась у меня выраженной очень ярко. Линия эта вот где:

0x01 graphic

‘Этот пояс всегда увеличивает интеллигентность и дает возможность понимать возвышенные вещи, порождает глубокую меланхолию при возвышенном поклонении, истерику и сверхъестественные страсти к своему же полу. У Сафо было 2 или 3 таких пояса’ и т. д. (из одной безграмотной хиромантии).
Попрошу Вас при этом точно определить топографию этого ‘пояса’.
Второе, о чем попрошу Вас, это сообщить мне год, месяц, число, час (или по крайней мере ночное или дневное время) и день недели Ваш, Вашей жены и Ваших детей. Мне крайне интересно (думаю, что интересно и для Вас) узнать, насколько в гороскопах Ваших есть общее, родовое. Лично я убежден, что такое общее, родовое всегда бывает, ну, а в Вашем роде оно должно быть по преимуществу, ведь Вы, как натура женственная, должны быть сильно подчинены влиянию светил, а, как человек выдающийся, светила должны быть для Вас в каком-нибудь необыкновенно интересном и многозначительном сочетании.
О Костромском музее Вы пишете очень хорошо. Нужно нам, в самом деле, ознаменовать свою принадлежность к родине предков, тем более, что эта родина из фаллических фаллическая (‘Кострома’ название фаллического божества), из блудливых блудливая (‘Кострома блудливая сторона’), из церковных церковная и из монархических монархическая. Все вместе показывает, что она с корнями в землю и с ветвями в небо, т. е. живая. Но ведь там есть какой-то исторический губернский музей. Где же мы будем помещать свой и что в нем будем собирать? Ведь существующий музей под Царским покровительством и потому естественно, что все будет собираться туда, помимо ‘нашего’. Но мои слова не возражение, а недоумение, по существу же дела мне Ваша мысль очень любезна. В моих руках находятся порядочные по объему, но не приведенные в порядок, этнографические и лингвистические материалы, касающиеся Костр. губ., пока мне нет времени обработать их, да и негде печатать.
Карточку Анны пришлю Вам, вот только сняться нет времени. Но прошу Вас, пришлите мне свою и, хорошо бы очень, но боюсь Вас утрудить, — Варвары Дмитриевны и деток. Кстати: у меня непрестанное предчувствие, порою переходящее в непререкаемую уверенность, что будет у меня сын. Ах, как это было бы хорошо!
Присылаю Вам, по доверию [а потому не показывайте чужим] начавшийся печатанием сборник стихов, но потом прекратившийся по внешним обстоятельствам. Стихи мои плохи, но, может быть, Вы сумеете увидеть сквозь отвратительную оболочку то, что они более, чем литература, — для меня по крайней мере были таковыми. Это было все так давно (психологически и биографически), что сейчас стало уже чем-то ‘не моим’. Потомуго я решаюсь дать кое-кому из самых близких.
Проф. Заозерского зовут Николай Александрович. Ну, всего хорошего. Пусть жена Ваша поправляется скорее, а Вы скорее умиреетесь.

Любящий Вас П. Флоренский.

1910.X.29. Надо бежать поскорее на лекции.

XVIII

16-18 декабря 1910 г.
1910.XII.16-17. Ночь. Сергиевский Посад.
Дорогой друг! Как давно и сколько хочется сказать Вам. Но я уж почти все и позабыл, чем хотел поделиться за время сборов. Первое, о чем хочется говорить Вам, именно Вам, это на Вашу же любимую тему. И хотя я едва ли могу сообщить Вам что новое для Вас, но имейте терпение послушать то, что, вероятно, знакомо и перезнакомо. Между мною и женой моей образовалась какая-то иррациональная, ‘ненаучная’, ‘противонаучная’ связь. Это не привычка, для которой время еще не наступило, это не уважение, для которого нет достаточных данных, это не чувственное влечение, к которому я мало способен, это даже не любовь. Правда, есть и привычка, и уважение, и влечение и любовь, есть и нравственная и физическая близость, а еще больше взаимной жалости. Но есть нечто еще, и это нечто сковывает меня с женою невидимою, но чуть что ни материальною связью. Вот мое ощущение. Анны сейчас нет дома: уехала на две недели к матери. Я рад за нее, даже, пожалуй, рад за себя: спокойнее займусь, да и так, несколько отдохну от новых впечатлений, разберусь, поживу без порядка. Я хорошо знаю, что это значит тоска по человеку: у меня в данном случае нет ее, мне нисколько не скучно, тем более, что я и не один. Но… Но и днем и ночью, не покидая меня ни на одну минуту, меня преследует ощущение, которое непосредственно, помимо ведома и желания моего, облекается в образ, из груди моей (где plexus solaris {Солнечное сплетение (лат.).}, под ложечкой) теперь что-то вроде пуповины, какой-то живой, составляющий часть меня, шнур, сейчас он натянут и постоянно дает себя чувствовать. Другим концом он врос в Анну. Своим натяжением этот шнур, эта новая пуповина постоянно беспокоит меня, и я, зная, что это глупо, ежеминутно, забываясь, спрашиваю у Васи, брата Анны, моего друга: ‘Когда же приедет Анна’, на что получаю неизменный ответ: ‘Она же сказала, что через 2 недели. А если хочешь, напиши, чтобы приехала скорее’.

0x01 graphic

Однако, этого мало. Как другу, я скажу Вам, (но это очень прошу не говорить никому, кроме Варвары Дмитриевны, которой сказать можете, если считаете нужным), что я жду ребенка. Это произошло в первую же ночь, я сразу почувствовал, что он идет в печальный мир, и почувствовал, что это будет сыночек. Не удивляйтесь, что это так скоро. Это вовсе не скоро. Я молился и тосковал о милом своем сыне уже давно, очень давно, и он тогда еще зачинался где-то, что я знал и чувствовал. Господь исполнил, мои мольбы, а для Господа нет ‘слишком скоро’.
Теперь начинается ненаучное. По науке полагается матери терпеть и расплачиваться за ребенка, а отцу ‘гулять’ в волю. Но на деле совсем не так. Решительно и определенно я заявляю Вам и заверяю Вас, что я ощущаю невероятный расход чего-то из себя. Какая-то сила, какое-то ‘что-то’ непрерывно течет из меня, утекает чрез эту ‘пуповину’ в моего ребенка и в жену. Я ощущаю нутром беременность жены, хотя совсем не так, как она и даже не в ее присутствии, а вот, сейчас, когда пишу это письмо. Идет и идет что-то из меня в моего дорогого детеныша, и не в моей власти остановить таинственный ток. Однако, как он ни таинствен, а результаты его ощутительны. Я устаю, мне надо поспать днем, даже иногда два раза. У меня аппетит, какого никогда не бывало, я ем и ем, втрое, сравнительно с прежним. Мало того, вообще нетребовательный и неприхотливый к пище, я все время замечаю, к стыду своему, какие-то прихоти, словно беременная женщина. То мне хочется того, то другого, то, наоборот не хочется того или другого. И, самое странное, мне хочется и не хочется полярно-противоположного тому, чего хочется или не хочется жене. У нее потребность в соленом и сладком, а у меня в кислом и горьком. Она пьет молоко и все молочное, а я даже смотрю на молоко с отвращением или почти с отвращением. Раньше бывала потребность в сладком, а теперь неприятно думать о нем. Раньше я видеть не мог мяса, а теперь, несмотря на то, что уже без числа годов я в рот не брал мясного, мне почему-то хочется и хочется (и смех и грех, ведь пост теперь), хотя я этому влечению не уступаю, а жена слышать о мясе не может. Одним словом, получается так, как если бы мой организм хотел наверстать все то, что упускает или опускает организм жены. Происходит явление какой-то мужской беременности.
Впрочем, для меня это не совсем неожиданно. Люди непосредственные или вообще с чуткою ‘астральною’ жизнью, с чувствительным ‘астралом’ знают это явление и указывали на него. Маги и оккультисты говорят кое о чем подобном. А ‘дикие’ великолепно знают. Существует обычай ‘кувады’, распространенный по всем временам и у всех народов. Вот он в чем: параллельно с беременностью жены ощущает течение ее и муж (ученые говорят: ‘симулирует’, но, ведь и симуляция есть симуляция чему-нибудь, так что, значит, кто-нибудь и впрямь это переживает, ведь поддельные бриллианты доказывают, что есть настоящие, под которые они подделаны, а никак не опровергают существования настоящих). Во время родов он лежит в постели, мучается, стонет, не ест, после родов жены он лежит в постели, долго соблюдает весьма строгий пищевой и всяческий режим, который был бы непонятен, если бы все это не было всерьез. Его посещают, как больного, ему соболезнуют, его поздравляют с рождением ребенка. И он чувствует, что, действительно, этот ребенок его собственный, кровный, ‘часть’ самого его, его астральный кусочек.
Мне говорит на это Вася: но ведь блудники наблудят и хоть 50 детей рождается, им все нипочем. Да. Однако в том-то и дело, что ‘блудник согрешает против своего тела’ (Ап. Павел), что он ‘повреждает свое эфирное тело’, что он ‘отрывает его от общей связи, от связи с обще-церковным телом’ (Феофан Затворник). Блудник застит от себя, от своего сознания астральное свое тело и процессы в нем. Не потому ли от оккультистов требуется воздержание? Не потому ли интеллигенция, фактически не признающая брака, позитивистична? Не потому ли тайное ведение всегда признавалось неотделимым от воздержания от блуда?
Впрочем, это все слишком, слишком сложно для моет неопытного разумения. А с другой стороны, Иоанн Златоуст говорит: ‘дева не та, кто не замужем или не живет с мужем, а та, которая ‘печется о Господних».
1910.XII.17. Сергиевский Посад.
Не помню, писал ли я Вам, что-нибудь про свое житие в Оптиной Пустыни. Познакомился я там, между прочим, с одним странником (он фактически монах, но по некоторым внешним соображениям не постригается), бывшим в свое время личным секретарем знаменитого (по Гоголю) о. Матвея Ржевского, а затем, долгое время, исправлявшим те же обязанности при Амвросие Оптинском. Этот старец, как мне кажется, настоящий аскет, был когдато в браке. Он рассказывал мне, как переживал ‘благодать супружества’. ‘В сердце, говорил он, непрестанно у меня точилась благодать, словно родничок какой. Течет и течет’. Потом жена его умерла, очень скоро после свадьбы.

——

Вы спрашиваете меня, дорогой, о ум. С. С. Троицком. Простите, я после когда-ниб. напишу, теперь не могу и не хочу думать ни о нем, ни о чем тяжелом, которого у меня слишком много (положение мамы, судьба старшей сестры, здоровье друга и проч. и проч.). Не сердитесь? Оставим пока все тяжелое. Не могу писать.

——

Мне кажется странным, как мало обращают ученые внимания на исследование вкусовых ощущений. Почти ничего не сделано. А сколько тут интересного. Присылаю Вам несколько листков, вывезенных мною с Кавказа. О свойствах их не знают, это пока мой маленький секрет. Но Вы не бойтесь, я Вас не отравлю. Тщательно разжуйте и рассосите один листок, так чтобы зеленая кашица задела всю полость рта. А потом попробуйте погрызть сахару, поесть варенья, мармеладу, конфету, попробуйте также хину и вообще что-ниб. горькое. Не бойтесь, можно дать и детям. Я тысячекратно пробовал и с собою и с детишками и с близкими и за эти листочки отвечаю. Вот, увидите, что будет. Если же своеобразное ощущение надоест, то прополощите рот и положите на язык щепотку соли, и все пройдет. (Глотать разжеванного листка не следует, хотя особенного ничего от того не произойдет, если и проглотите.)

——

Но совсем не изучены вкусы, как признаки характера. Нужна особая наука, отдел характерологии, о вкусах, о вкусовых ощущениях и влечениях. Полагаю, что вкусы выражают глубочайшую природу личности, определяют самые фундаменты ее, устройство подземных гаражей. Потому-то de gustibus non est disputandum {О вкусах не спорят (лат.).}, что non est disputandum de monadibus, de substantus {Не спорят о бытии (лат.).}. Я есть Я. И нечего тут спорить, Стиль это одно из проявлений вкуса, и если le style c’est l’homme {Стиль это человек (фр.).}, то тем более le gout c’est l’homme {Вкус это человек (фр.).}. И понятно почему так. Ведь что такое вкус? Что такое влечение к определенному роду пищи? Это выражение инстинкта, определяющего, чего не хватает организму. Наше тело построяется, конечно и бесспорно, нашею душою. В тайниках недр своих душа знает, что есть у нее и чего не хватает, чего не хватает, к тому и чувствует она позыв, вкус, аппетит. При этом, то, что ‘любит’ душа, это, недостающее ей, может быть ею усваиваемо. Следовательно, то, к чему у меня вкус, есть свойственное душе (характеризует собою душу) и нехватающее телу (отрицательно характеризует собою тело). Но разве это не глубокая характеристика моего Я?

——

Меня увлекает астрология. Вы говорите: принцип ее ‘в семени заключено все’. Да, а семя созревает под лучами светил, как семена растений под лучами солнца. Семя самая ‘рецептивная’, самая удобо-восприимчивая материя (конечно, не только материя, прежде всего не материя, a {Семенной логос (греч.).}). И оно более, чем что на свете, лучше всякого фонографического валика или фотографической пластинки отмечает на себе вибрации таинственного мира светил, ‘записывает’ ту музыку сфер, которую слышит душа, когда ее несет чрез небесные пространства в этот мир ангел хранитель (‘по небу полуночи ангел летел’). Каждая планета что-то отделяет от себя, каждый ангел планеты, ее несущий (таково церковное воззрение) одаряет душу особым даром. Мой милый сыночек теперь слушает небесную музыку, о которой учили пифагорейцы и запомнит ее, надеюсь, на всю жизнь. Но если он будет без музыки небес в душе, эго так мне фустно. Неужели же просто комочек мяса?
Каково происхождение астрологии? Маги постясь и вкушая священные наркотики приступали к наблюдениям. На головокружительной высоте башен вавилонских, в одиночестве, в священном трепете созерцали они, неподвижные, хоры небесных светил. Светлые точки на черном бархате неба, ведь это прямое средство для самогипноза, для экстаза, для исступления! И, в экстатическом состоянии, они вещали, что виделось, планетные духи воплощались в них, входили в них и изрекали правду о себе и о деяниях своих их устами. Так возникла астрология звездословие и звездоразумие, звездоразумение. Потом началась систематизация и анализ звездодухновенных проречений. Вдохновение заменилось наукою. Сперва эта наука была наукою живою, помнящею свое место. Потом место вспомогательного приема. Потом механизация завладела всем, и люди захотели выучиться быть звездодухновенными совершенно так же, как они ныне ‘учатся’ быть Бого-духновенными,— т. е. при помощи диссертаций. А потом эти диссертации заплесневели и о них позабыли. Так умерла астрология. Но она все еще жива, жива не только в идее своей, вечной и неотменной, но и в переживании звездного ‘течения, influentia, влияние’ в душу и тело. Передайте мой сердечный привет Варваре Дмитриевне и деткам, которые, конечно, не помнят меня. Вас да хранит Господь Иисус.

Любящий Вас Павел Флоренский.

Еще 1910.XII.17-18. 5 ч. утра.
Как же это я поступил бессовестно, что до сих пор не благодарил за такой милый подарок мне и жене моей. Я знаю, как Вам трудно расстаться со своими монетами, да еще с такими полновесными по значению, и потому вдесятеро ценю его, особенно меня тронуло, что Вы не забыли Анны. Она именно не из тех, которые блистают. Думаю, не блистает и Варвара Дмитриевна. Вот почему, пренебрежение к ней, совершенно неосновательное, которое могут позволить себе поверхностные люди, особенно болезненно для меня (сама-то она принимает его, как должное).
Самые же монеты… Ну, о них в другой раз, а то завтра не смогу встать утром.

Ваш П. Ф.

XIX

9 и 13 января 1911 г.
О Константине Васильевиче Вознесенском справлялся в женск. гимназии, где он состоит преподавателем истории и председателем педагогическ. совета, оказалось, что в Посаде его сейчас нет: уехал куда-то ‘на теплые воды’ лечиться, но сказать, куда именно он уехал, мне не смели. Если хотите узнаю через некоторое время, когда он пришлет адрес свой. Он мой сослуживец и начальник: одну зиму я преподавал в гимназии женской, математику. Умен и стилен, но отяжелел. Настоящий педагог. Периодически сходит с ума,— так, по крайней мере, говорят в Посаде. В мужской гимназии известен под именем ‘дяди Кости’.
Книгу Вашу прочитал взасос. Чрезвычайно сильно, кроме ‘Русск. могилы’: система примечаний неудобочитаема, внимание дробится, и делается скучно. Остальное, в смысле художественности, гениально. Сочный ростбиф так же относится к выжатому лимону, как Ваши писания к писаниям профессоров. Вы пишете, как будто, не чернилами и не пером, а прямо пальцем размазываете какую-то густую и маслянистую краску. У Вас прошла теперь излишняя возбужденность (бесчисленные многоточия и восклицания и кавычки), язык сделался более связным, а сила выразительности не убыла, даже прибавилась. Удивительно! Ваши чувства (как чувства) я понимаю, пожалуй, приемлю. Но, Боже, как это все не по адресу. Суть, ‘зародышевое пятнышко’ Вашей книги Иововский вопль против зла, страданий и смерти. Кто не закричит вместе с Вами, не закричал бы, если бы был Ваш дар вопить так красиво. Но есть и сладость покорности, и тогда вопли представляются злым упрямством капризного ребенка: ‘Хочу, и буду!!!’. Лично я, впрочем, большею частью тоже протестую, в глубине души. Но, научившись смиряться в особые моменты, в моменты молитвы, я, ‘заодно’, и вообще стараюсь делать bonne mine aux mauvaises choses {Хорошая мина при плохих вещах (фр.).}. ‘Нет счастья, значит и не надо его!’ (Ох, ох, ох-надо, говорю сейчас, т. к. я избит и разбит, так что и кости целой не осталось.) Повторяю, Ваше жизнеощущение я знаю и считаюсь с ним. Но я совершенно искренно не принимаю Вашей схемы. Огрублю ее до ясности: Бог создал мир светлым и радостным. Вся тварь купно наслаждалась жизнью. Все были в мире и в ладу. Женились, плодились и множились, не было ни измен, ни ссор. Одним словом, каждый сидел под своею смоковницею со своим семейством. Не было болезней. Не было смерти. Но пришел на землю Христос. Несоизмеримый с земными радостями он попалил их своею красотою. Потребовал, самим собою, не словом даже, от людей перехода в область несоизмеримую, в смерть. Вся жизнь иодернилась пеленою смерти: аскетизм, охлаждение любви к миру. Появились измены, злобы, ссоры, разврат, жестокость, болезни, смерть. Вы сердитесь на огрубление. Но ведь правда же, что Вы все мировое зло, органически, всем ‘животом’ Вам противное и ненавистное, возлагаете на Иисуса Христа, словно до Христа не было того же. Аскетизм был во всех религиях до христианства, и притом, именно ненавистный, злобный к миру, истязающий. Хорошо ли это, плохо ли, решайте сами, но Вы должны признать, что Христос умерил аскетизм, вырвав из него жало пафос ненависти к миру и оставив (это по Вашему —) лишь холодность к твари.
1911.I.13.
Ну, опять залежалось письмо. Докончу после. Хочу послать Вам для ‘Третьего пола’ материалы, но под условием скорого их возвращения, т. к. я боюсь оставлять их в чужих руках. Писал их молодой человек, весьма симпатичный, исстрадавшийся и измученный до последней степени, его жалко (но он не из ‘жалких’). Жаждет учиться, жаждет чистой жизни. Записки его грязны и трагичны. Можете использовать их (в смысле печати) как хотите, но под непременным условием соблюсти тайну места, времени и имени: ‘Некоего монастыря некий послушник X.’, не более. Об этом очень прошу. Книжку Вашей падчерице выслал. Простите, не знаю ее отчества. Душевно Ваш.

Павел Флоренский.

XX

15 и 20 января 1911 г.
1911.I.15.
За чтением ‘Семейного вопроса в России’. Ч. 1.
Хорошо, правдиво, ‘любезно сердцу’. Это настоящая Ваша стихия стихия кроткой насыщенности пола. О священнике (на стр. 33) очень хорошо. И… все-таки. И все-таки меня смущает. Поймите, Василий Васильевич, что я по существу, истинно-Ваше, сокровенно-Ваше принимаю. Но обоснований Ваших не могу ни понять, ни принять. Не по адресу Вы говорите. Т. е. для меня несомненно, что есть вина пред младенцем у всех нас, у христианского общества, у церковной администрации, даже у ‘исторического’, исторически выраженного христианства. Но ведь дело-то не <в> этом. Дело в мистической глубине христианства или, точнее, прямее скажу, в истинной сути Христа. Что, Христос с или против младенца? Для меня этот вопрос решающий, и ответ на него есть Христо-дицея. Как я отвечаю Вы знаете. Как Вы отвечаете я знаю. Тут (Вы прикрываетесь еще в ‘Сем. вопр.’ —) соединение невозможно. И с самого начала моего знакомства с Вами я назвал Вас другом-врагом. Другом но одинаковости требований жизненных, по одному, чего, в сущности, мы жаждем получить от горнего мира, врагом по топографии ‘да’ и ‘нет’.
Однако, Вы даете решение, объяснение вопроса о причинах гонения на младенца. Если я отвергаю его, т. е. если я отвергаю, что источник этого гонения Христос, то Вы вправе от меня потребовать какого-либо иного решения. Приблизительно вот оно: в мире существу ют две психологии, два способа мироощущения и мирооценки: мужской и женский. То, о чем говорите с любовью Вы, это предмет любви ‘женской’ психологии, да и вообще, Все Ваше философствование над миром ярко женственно. Ева жизнь, мистическое начало жизни в мире и любви к жизни. Для Евы ребенок высшее, что есть, ens realissimum, ens sanctissimum {Вещь реальнейшая, вещь святейшая (лат.).}. Но есть еще Адам? Не то, чтобы он был против ребенка, но он и не за него. Для Адама ребенок ‘так’, ‘между прочим’. У Адама свое дело, ‘в поте лица зарабатывать хлеб свой’. У Адама нет времени, ему всегда некогда, даже когда он курит или пьянствует или сидит за газетой. У Адама все облекается нимбом деловитости, как у Евы любования. Для Адама пет нигде улыбки, ибо всюду присутственное место. А для Евы нет нигде присутственного места. Может ли не быть Адама? Не думаю, хотя и не люблю его. Может ли не быть Евы? пожалуй, что да, хотя будет холодно, скучно и тоскливо. Мир на стороне Адама, и чем далее тем более. Поймите, мир. Христианство потому и не при чем в мире, что само оно глубоко женственно. (Вы же говорите: ‘S’). Мой ужас, моя тоска, моя боль диаметрально противоположны Вашим. Я знаю, что Христос есть Христос, но в минуты слабости, в минуты позорного ‘неверия’, в минуты какой-то почти психозной придавленности я спрашиваю: ‘Господи! Не поторопился ли Ты с ‘Я победил мир’? Не ошибся ли Ты, хотя Ты и Господь?’ Давно, когда я еще и православным себя не считал, у меня бывала кошмарная идея, почти принимавшая образ и силу галлюцинации. Мне казалось именно, что я вижу пред собою гигантскую паутину, в середине которой сидит громадный паук птицеед, мохнатый, черный, страшный, злой-презлой, с блестящими круглыми бисеринками-глазками, с хищным клювом и визжит, визжит почти без перерывов, взатяжку непередаваемо высоким (как у пилы или как по стеклу) писком. И в этой паутине, среди многих других, запутался Господь Иисус Христос. Однако рисовалось это мне в навязчивом представлении так: распятие медное, старенькое, истертое и лоснящееся местами, а местами совсем потемневшее. Ужас мой — не в том, что Иисус, среди многих других запутался в ‘тиняте’ (костр. слово), а в том, что он подлинный Сын Божий, Бог, и все-таки запутался. И еще был другой ужас (см. прилагаемое при сем письме ‘произведение’ море).
Об этих кощунственных образах я пишу Вам по исключительной близости и расположению к Вам. Об них ясно никто не знает и не знал, а считаю все свои грехи вместе взятые ничтожною каплею пред этой пучиной греха греховнейшаго. Христос меня спас от нее и теперь эти кошмары для меня — прошлое и пережитое. Как же мне может не быть не больно, когда Вы трогаете Его и даже обвиняете именно в том, от чего я считал его погибшим, в ‘паучестве’.
Стр. 34. ‘За руку’. Вот именно. Как хорошо сказано и как непонимающе, что мужчина вообще не берет за руку. Мужчина всегда римлянин. А если он перестает быть римлянином, то это оттого, что в большинстве есть ‘S’. Мужчины лишь постольку теплы, поскольку они ‘S’. Мир осудил и осуждает ‘S’: ‘сало’, ‘анекдот’ (Ваши же слова!). Ну, и замерзает в оскудении любви. Миру нужны деловитые присутственные места, начиная от консисторий и кончая публичными домами. Но любование друг другом (‘S’ по Вашей терминологии) ему не нужно: ‘телячьи нежности’, да и некогда. Некогда, некогда. Надо поспеть в ‘Совет’ какого-ниб. учреждения, в театр, в публичный дом, в читальню, с визитом и т. д. Для всего время есть. Но когда надо G минуты посмотреть в глаза другому человеку, взять его за руку, вместе помечтать тогда оказывается некогда. Вы говорите: ‘Христианство ‘S’. Я иначе разумею все это, но пусть, я приму вызов и так и скажу: Пусть ‘S’, но Вы все, ‘миряне’, без этой ‘S’ перемерзнете. Я устал, я болен и потерял равновесие. То угнетен и в апатии: так так так, то в бешенстве: а, хотите мерзнуть ну и мерзните, нет моей мочи больше. Плакал-плакал, ломился-ломился, и надломился.
Вы там мне пишете нехорошие строки по поводу скверных моих стихов. Если бы Вы сказали это (т. е. что они скверны), я просто согласился бы и на том покончил. Но когда Вы не можете увидать за ними страданий по тому самому, о чем вздыхаете Вы в своих сочинениях, когда Вы опять оказываетесь таким ‘мужчиною’, что Ваши отвлеченные понятия (‘христианство’, ‘пол’…) не дают Вам прозрения в суть вещей я сержусь на Вас: для Вас это не недостаток чуткости, а просто мужское ‘самолюбие’ или еще что-то там вроде того.

——

С. 35-36. ‘Ни ‘здравствуй’, ни ‘гряди в мир’.
‘Христе, свете истинный, просвящаяй и осящаяй всякого человека грядущего в мир’. Вот мое милое дитя ‘грядет в мир’. Долог и труден путь его, 9 месяцев пройдет оно путь от ‘того света’ до ‘этого’. Но Истинный Свет освещает его тропинку, вразумляет его, освящает и одобряет. Уже теперь оно, он, мой милый сыночек, любит меня, прыгает в моем присутствии, переходит на ту сторону, с какой я сажусь или стою около Анны. Уже теперь оно выражает свое одобрение и неодобрение разным событиям семейной жизни.

——

1911.I.20.
Часто я согласен с Вами, дорогой друг, но когда читаю или слышу Ваших противников, я, хотя и несогласный, все же делаюсь ‘весь Ваш’. В Вас какоето веяние аристократизма и благородства, ‘голубая кровь’ и ‘белая кость’ (‘голубая кровь’ = в жилах богов). А еще знаете, что органически привязывает меня к Вам? Кровное родство: мой отец всегда говорил то же, что и Вы. Правда, он не любил вслух обсуждать метафизику пола, но я думаю, что он согласился бы с Вами, а понимание семьи, женщины, материнства, ребенка у него было решительно тождественно с Вашим. Я воспитан на этом, т. е. отец ни на шаг не оставлял меня. ‘Таинства церковные’ это мое убеждение и, отчасти, наследство предков, ‘таинства естественные’ в крови, от отца.
Но ‘незаконорожденные’ и весь цикл связанных с ним вопросов у Вас обработан так ‘человечно’ (любимое слово отца) и с таким моральным пафосом, что живой человек не может не принять Ваших требований. Это уже не аргументы, не тезисы, а просто факты, непреодолимо врезывающиеся в мироощущение. Что выйдет от принятия их сказать нельзя заранее. Но Ваша книга (‘Сем. вопр.’), по упорству и подъему нравственных переживаний, эпоха и памятник Вам, какого не создавал себе ни один писатель и моралист России. С литературной, с философской, с художественной точки зрения можно бесконечно жалеть, что Вы тратите свои силы, свое время, свой подъем на разбор такой гнили, такой бездарности и беспринципности, как принципиальные писания большинства Ваших оппонентов. Но для России, для Церкви Вы сделали то, чего никто не делал за много последних столетий.

XXI

15 апреля 1911 г.
Дорогой Василий Васильевич!
Хотя Вы и сердиты на меня, но я все не решаюсь послать Вам брошюру и карточку своей жены. Живу волнениями, накануне событий: жду ребенка и собираюсь поселиться в маленьком сельчишке Благовещенском сельским священником. Мне бы хотелось, чтобы Вы не сердились и чтобы благословили мое решение, т. е. благословили бы не сердясь, а потом, если это нужно, рассердитесь снова, до дитенка.
Знаю, что Вы считаете меня виноватым и неблагодарным и знаю, что я даю повод думать так. Но не могу иначе и в самой глубине души не считаю себя ни виноватым, ни неблагодарным: жизнь моя слишком сложна и слишком мучительна, чтобы я дал себе волю мучить ею других, а делать вид, что ничего нет не умею и не хочу, пред Вами.
Скажу только, чтобы Вы не думали, чего-нибудь плохого о моей жене, что она выше всего, на что можно было в жизни надеяться. По доброте, кротости и чистоте, и мы друг друга очень любим. Но она слишком хороша для земли, и каждый толчок земли разбивает ей сердце.
А все-таки Вы не сердитесь на любящего Вас Павла.
1911.IV.15. Сергиевский Посад.

XXII

11-13 мая 1911 г.
1911.V.11. Сергиевский Посад. Ночью.
Меня очень трогает, дорогой Василий Васильевич, Ваша незлобливость, — тем более трогает, что Вы усмотрели во мне то, что действительно могло бы вывести из себя хоть кого. Только Вы ошиблись: любопытствующие ремарки и вопросы на известной Вам рукописи (кстати: Вы ее мне непременно верните, а то моя совесть неспокойна, и в дальнейшем я Вам объясню почему именно) принадлежат вовсе не мне, а тому священнику, для которого она писалась. Моего там нет ни слова, кроме надписи на обложке. Да и по отношению к Вам, поверьте, я нисколько не любопытствовал и не расспрашивал. Дерзну сказать, и нечему было любопытствовать, т. к. все, что Вы мне сообщали, было мне известно и переизвестно из сообщений священников, из книг, и документов, подобных присланному Вам.
Как хорошо, что Вы были добры не портить мне настроения моего отсоветываниями и прочими ‘препонами’, которые в таких случаях почему-то всякий считает долгом своим ставить. Ведь все это время у меня, несмотря на усталость, на волнения, на тревогу за Анну (близко время ее), на кучу дел, такой праздник звенит в душе, такое торжество, словно настал день 7ой, словно наступила Вечная Пасха. Какой-то, невыразимый, неосязаемый, непонятный для меня самого внутренний мир низошел в душу, в сердце, во все тело. Внешне я все тот же: и сержусь, и раздражаюсь, и недоволен. А в глубине души Достигнутое, Завершенное, Окончательное словно свило гнездо свое и высиживает птенцов. Я вернулся к предкам и теперь, за несколько дней этих, я так привык к своему положению (при полной, поразительной для всех неумелости в деле службы), к рясе, к алтарю, к престолу, — ко всему, что ни есть в церкви, что мне диким и непонятным кажется, как же это было раньше, не верится, чтобы могло быть иначе. Вся психология перевернулась. Вы поймите, Василий Васильевич, что это значит почувствовать на себе руку Епископа, непосредственно соединенного, телесно, физически с другим Епископом… с Апостолами, с самим Христом. Ведь на себе чувствуешь не иносказательно, а буквально руку Христа Самого. Впрочем, все это рассуждения. А факт тот, что посвящение, самый акт возложения руки ошеломил меня (дважды), ударил в пот, довел почти до потери сознания окружающей обстановки и дал что-то новое, ens realissimum {Вещь реальнейшая (лат.).} для меня, ens quasinihil {Вещь как бы ничтожная (лат.).} для других. Вкус изменился, как вообще, так и пищевой. Любил я красное вино, теперь видеть не могу, иначе как в церкви, самое слово ‘вино’ во всех его видах мне противно. Наука, искусство, даже Вяч. Иванов (даже Вяч. Иванов) мне опостылели, стали безвкусны, пресны, неучены. Зато семья мне сделалась какой-то уплотненной, более близкой… простая жизнь стала близкой.
При таких-то настроениях получил я Вашу книгу. Благодарю за память. Прочел ее сейчас же, но, признаюсь, как-то без жалости и гнева.
Не обижайтесь, это я про себя, не про книгу говорю. Я стал глух. Знаете сами: ‘сытое брюхо к учению глухо’. Я прочел книгу, теоретически, головою оценил ее достоинства (замечательнее всего: ‘семинарщина! О глупая семинарщина! Туда же, философствует!’), с одним согласился, другое отверг, но… все это как-то слишком спокойно и со стороны: ‘А мне-то что! Мне со Христом хорошо. А содомия ли христианство или не содомия пусть себе решает дорогой друг Василий Ва-ч. Все равно, я заранее, a priori утверждаю, что мне будет хорошо со Христом, к каким бы результатам он ни пришел’. У меня получилось такое чувство, словно страшными картинами Вы думаете отпугнуть от источника воды, или сами пугаетесь этих картин. ‘А я не боюсь!’. Вы говорите: ‘Мне хорошо с женою’. Это факт. Так вот и еще факт: ‘Мне хорошо со Христом’. Теперь начинаем бороться, но вы должны помнить, что я не безземельный. И притом (последовательно или непоследовательно, не знаю, да и знать не хочу —) я забираю себе и Ваше, жену, можете кричать себе сколько угодно, что это незаконно, что это не настоящее христианство, что это не церковно и т. д. Во-первых, меня интересует факт, а не право, и руковожусь я правом сильного. А, во-вторых, кто дал Вам право говорить о правах и обязанностях нас, церковных, ведь Вы хотите быть вне ‘стен церковных’. Так что же Вам решать наши дела. И вот, оставаясь в пределах стен, я имею жену, мною искренно и до крови любимую и меня любящую, надеюсь иметь ребенка, о котором мечтаю, хотел бы иметь еще и еще детей. Меня за эти желания не гонят, за мои чувства не порицают. Следовательно, о чем же беспокоиться? Вы говорите: ‘А преп. Серафим, а Велик. Антоний и т. д.’. Но я то ведь ни тот и не другой, а простой иерей Павел, если бы я был ими, то, б. м., и сам. Простите, дорогой, я пишу, кажется, цинично, но это, для картинности, для определенности. Надоели мне сложные мережковистые проблемы, хочу просто жизни. Поймите, мне скучно, мне тошно, мне нудно от мережковщины. Раньше я кипятился, а теперь просто смешно.
Вас же я, как и прежде, люблю, уважаю и ценю, и мое отношение к Вам не изменится, если бы Вы повернулись спиною. Но я не имирессионист (‘ловимоментщик’), отопляюсь дровами, углем (но не газом), и потому взрываться не способен. Мои действия и поступки как бы рассчитаны на 10, 20, 100 лет, а не надень и не на неделю. В этом-то несходстве темпераментов (‘монументальность’ и ‘имирессионизм’, ‘резь на бронзе’ и ‘воздушный поцелуй’) и заключается все наше с Вами ‘недоразумение’. Молюсь о Вас и о Вашей семье, в глубине души Вашей полагаю церковность, вопреки Вам в Ваших проявлениях. Поэтому искренно вынимаю за Вас (и за семью Вашу) частицы из просфор, когда совершаю проскомидию. Но в первый раз вышло нечто символическое: за всех Ваших частицы вынимались как и быть должно, а ‘Ваша’, ‘р<аба> Б. Василия’ частица пришлась на мягкое, недопеченное место и вырвался целый клок просфоры. Затем, когда ссыпал я частицы на дискос, Ваша частица отскочила в сторону и упала на жертвенник. Однако я все же взял ее рукою и ‘понудил’ войти куда надлежало ей попасть самой.
Вот с чем не считаетесь Вы в ‘Люди лун. света’, вот чего Вы решительно не указываете и не объясняете: это именно ‘бисексуальности’. Вы располагаете область пола в одну линию
— 5 — 4 — 3 — 1 +— 0 + 1 + 2 + 3
Но могут быть индивиды, в которых зараз +4 и4, +5 и —5, +6 и —6, и т. д., + и —. (Кстати, знаете ли Вы, что + = —, ибо +0 = —0).
Гениальность и есть муже-женская организация, не в смысле отсутствия и М. и Ж., а в смысле максимальной интенсивности итого, и другого. Гений обладает женской восприимчивостью к бытию и мужественною способностью перековывать воспринятое в символы духа. Совершеннейший гений есть бесконечная самонасыщенность пола + —, но никак не + —0, что всегда просто бездарно, просто сухо, оскоплено.
То, что Вы пишете об Анне все верно, но все это надо бы еще усилить. Чем дальше идет время, тем больше я научаюсь ценить ее и замечать то, чего раньше не видел или что только слегка вырисовывалось. Ее лицо, по Вашему замечанию некрасивое, порою делается в полном смысле прекрасным. И, чем ближе идет дело к рождению ребенка, тем одухотвореннее и милее делается оно, несмотря на ее недомогание. Но ни присланная Вам, ни какая другая из снятых фотографий не передает сути дела, потому что оно не в чертах лица, а неуловимых тонах выражения. Это может передать только художник, да притом с чистою душою.
1911.V.12. Сер. Пос. Утром.
Знаете ли, не на меня одного Ваша книга производит впечатление, что Вы сдаетесь, что не из-за чего было столько волноваться, что Вы, в конце концов, только для себя стращаете аскетику, но вообще, как момент метафизики истории признаете, признаете законным. Да и в самом деле, Вы с таким пафосом говорите о поле, как таковом, что делается для всякого ясно: ‘+’ ли, ‘—‘ ли все хорошо, все нужно. Острие спора переходит от вопроса о ценности христианства к вопросу о метафизике вообще. Истолковывали христианство по-аристотелевски, истолковывали его затем по-кантовски, по-гегелевски, ну, а теперь истолковывают по-розановски. Но все это истолковывание, каким бы оно ни было, ничего еще не творит о ценности христианства, потому не говорит, что все так же истолковывается. Весь мир, все явления, вся история аристотеликами истолковывается по аристотелевски, кантианцами по-кантовски, розановцами по-розановски, sub specie sexualitatis {С точки зрения сексуальности (лат.).}. Не христиане могут быть Вашими врагами или сторонниками, а философы того или иного толка.
Молюсь за Вас и за все Ваше семейство, дружески обнимаю Вас. Любящий Вас

Священник Павел Флоренский.

1911.V.12. Сер. Пос.
Уважаемый Василий Васильевич!
Благодарю Вас за Ваш свадебный подарок и извиняюсь за позднюю благодарность и неответ на Ваше письмо. Павел всегда и много говорит о Вас хорошего, и я очень тронута Вашим ко мне вниманием.
На этот раз задержка письма вышла опять таки из-за меня, за что еще раз извиняюсь.

Уважающая Вас Анна Флоренская.

1911 г. 13 мая.

XXIII

9 ноября 1911 г.
Дорогой Василь Васильевич!
Приехав домой, я был встречен неприятными вестями. Анна заболела: печеночные камни. Теперь ей лучше, но нужно леченье. Благодарит Вас за подарки и приветствует Вас и Варвару Дмитриевну. Маленький по мне соскучился. При сем прилагаю письмо к Б. М. Якунчикову. Если найдете его стоящим внимания, то, пожалуйста, передайте Якунчикову, адреса которого, ниже имени не знаю.
Желаю Вам и всем Вашим всего радостного, а Варваре Дмитриевне скорее понравиться.
Любящий Вас свящ. П. Флоренский.
1911.XI.9. Ночь.

XXIV

28-29 ноября 1911 г.
1911.XI.28. Сергиевский Посад. Ночь.
Дорогой Василий Васильевич! В моей жизни было несколько моментов, когда мне было до боли жалко Вас и хотелось написать Вам, обнять и поцеловать Вас тем поцелуем, каким мать целует маленького больного ребенка. Впервой это было в Оптиной Пустыни. Тогда ни Вы меня, ни я Вас не знали, это было много лет тому назад, лет 8, кажется. Случайно подвернулся мне в руки No Весов и в нем Ваша бестолковая статья, в которой Вы выражаете желание, чтобы Вас похоронили в какой-то уединенной башне и залили гуммиарабиком. Почему именно гуммиарабиком? И какое отношение этой канцелярской принадлежности к погребению? Мне показалось сперва смешно, как от выдумки ребенка, а потом жалко-жалко Вас. Тогда Вы были очень уставшим от жизни и от одиночества, и я это почувствовал. Написал письмо такое же вздорное, как и вызвавшая его статья, но оно, по обыкновению, где-то завалялось у меня в бумагах.
Было еще несколько подобных случаев. А теперь, вот, пришел ко мне Ваш знакомый студ. Ф. Андреев (‘красивый’, по Вашему определению) и принес Вашу статью о Лафаргах. Ну, с Лафаргами мне-то не стоит возиться, умерли и да будет им социалистическое царство. Но с какою-то глубокою и затаенною скорбью Вы пишете тут многое о себе. И это делает больно и, значит, делает близким. Я не люблю слово ‘люблю’, да и плохо понимаю его. Жалею. И когда есть кого жалеть хорошо, пред Богом хорошо. А довольных не жалею, не умею жалеть, около них скучно и душно.
Что-то не понял я, в каком смысле предостерегаете от черносотенства. В общем-то я натягиваю на себя оное, т. к. по воспитанию и по задаткам слишком аморален, а аморальности боюсь. Надо себя закалить, речами закаляю. Но еврейства боюсь, и не столько даже боюсь, сколько отталкиваюсь tota anima toto que corpore {Всей душой, всем телом (лат.).} от него. Все в нем чуждо, ничего ‘своего’. Вот, кстати, образчик нравов. Тут еврей-часовщик, у него несколько древних монет. Собираюсь купить у него петровский рубль, в лавке полутемно. Спрашивает за него 1 рубль. Хотя я знаю, что он в монетах понимает даже менее моего, но я сразу ‘сдоганулся’ (костромск. выраж.), что дело не ладно. Присматриваюсь вижу раковины, да и цвет амальгамы, явная подделка. Говорю: ведь это не серебро. А он: ‘Нет ни одной монеты из серебра, всегда низшей пробы’. Я: ‘Это другое дело, а тут нет серебра’. Он: ‘Как же нет серебра?’. Наконец, я уломал его и заставил посмотреть пробирною жидкостью. Приходит, и как ни в чем не бывало, словно он говорил, что это не серебро, а ячто серебро, и словно я его хотел надуть, заявляет с апломбом: ‘Металл!’.— Я: ‘Т. е. не серебро?’ ‘Ну да, металл. Возьмите за рубль’. В еврействе примечательно не корыстолюбие, не жадность и т. д., кто этим не грешен. Нет меня поражает какая-то атрофия порядочности. Всякие есть и пороки и добродетели, и у еврея, и у всякого другого. Но нет ни одного, у кого бы была слепота на порядочность. Мне же кажется, что легче иметь дело с убийцей, прелюбодеем и разбойником, нежели с человеком органически ни в себе не знающим, ни в других не видящим порядочности. Еврей не понимает, что всему должна быть граница, внутренняя мера, полная противоположность эллину, для которого {Слишком большой (греч.).}. У нас дома неблагополучно. Анна все не здорова, хотя теперь нет припадков. Васёнок заболел, три дня провел в сильном жаре, без сна и без еды, нам почти не приходилось спать, и эти дни были тревожны. Теперь жар прошел, но есть сыпь, думаем не корь ли. Но чувство незыблемости чего-то, основного, важнейшего не покидает меня, в минуты наитревожнейшие.
Тут для Вас приготовил иконы Б. М. Млекопитательницы, на Афоне подлинник. Не знаю, как доставить ее Вам. Божия Матерь радуга, вершиною уходящая в небеса, а основанием своим ‘пьющая воду’ по чудному сказанию народному. В Ней успокоение, когда чувствуешь, что ничего не можешь и даже не хочешь, не умеешь хотеть.
Простите, дорогой Василий Васильевич, за мои каракули. Устал, дела много, да и сил нет писать лучше. Вы можете прочитать с пятого на десятое, а потом сжечь письмо, на случай, если у нас в сам. деле корь. Обнимаю Вас. Господь с Вами. Сердечный привет Варваре Дмитриевне и молитвенное пожелание ей облегчения в ее тяжелом кресте. Привет Вашим.

Любящий Вас Павел Флоренский.

1911.XI. 28.
1911.XI.29. Утро.
Не успел я вчера кончить письма, как с Анной случился опять ужасный припадок, и всю ночь мы провели в каком-то сумбуре, тем более, что и Васек болен.

П.Ф.

XXV

Флоренский — В. Д. Бутягиной-Розановой

3 декабря 1911 г.
Дорогая и многоуважаемая Варвара Дмитриевна!
В сегодняшний вечер особенно живо вспоминаетесь Вы, и более, чем в другие дни, хочется молиться за Вас и за Вашу семью. Но когда пытаешься определить, о чем именно молиться для Вас, то не можешь дать себе ответа. Желать ли Вам того, что Вы себе желаете, здоровья? Или желать высшего, терпения в нездоровьи? Первое спокойнее для Вас, а второе для Вас лучше. Знаете, люди, более опытные, чем я, и несравненно более моего чуткие к голосу Божию в обыкновенной жизни, говорят следующее: чем преданнее человек к Богу, тем более подходит судьба его и черты характера и даже житейские обстоятельства на судьбу, на характер и на житейские обстоятельства того святого, имя которого он носит.
Да и в самом деле, празднуя ‘день Ангела’, что собственно празднуем мы? Святого этого дня празднует вся Церковь, а мы, ‘имянинники’? Ангела. Что это за Ангел? Это имя наше. Святой, носивший это имя, облаухал его чудным благоуханием неба, и когда мы духовно рождаемся, когда мы вступаем в жизнь и в Церковь, Бог делает нам крещальный подарок, имя наше. Это не звук пустой, не ‘колебания воздуха, порождаемого языком’, о которых учит физика. Это истинный Ангел наш, и если мы дорожим своим даром, полученным от Святейшего, то всматриваясь в него, принимая его в душу свою, в самый сокровенный ларец сердца, мы сами начинаем проникаться тою же благодатною ‘волею’ жизни, сами благоухаем, так же благоухаем, как святой Ангел наш. Вам дан дар великий и почетный, ‘Варвара’. Варвара великомученица не только потому, что умерла мученически, а потому что жила мученически, безропотно неся тяготу постылой жизни. Но разве терпеливое, о Господе, несение домашнего, семейного креста, наконец креста болезни, не то же мученичество? Варвара жила в пышной и светской обстановке, как в какой пустыне, заперлась в комнате. А Вы разве в Петербурге не вынуждены запереться от суеты и лжи окружающей жизни. Варвара сделала себе три окошка, чтобы помнить о Триедином. И у Вас три окошка: муж, дети, молитва, и чрез свое ‘устройство’ этих трех окон Вы тоже можете созерцать Свет Невечерний. Варвара, наконец, была именно немой (‘варвара’ не умеющая говорить) среди пустых словопрений окружавших ее, и Вы, когда все говорят кругом Вас, живите Варварой.
Приветствуя Вас всею семьею, мы желаем Вам радости и мира, об остальном же лучше знает Святая Покровительница Ваша Варвара Великомученица. Сердечный привет всем Вашим.

Священник Павел Флоренский.

1911.XI.3.
Канун дня Великомученицы Варвары.

XXVI

1911.XII 5. Сер. Пос.
Дорогой Василий Васильевич! Не успел еще отправить письма к Вам, как получил Ваше. Вероятно, Варвару Дмитриевну поразила смерть матери. Дай Вам Бог успокоения! Смущен Вашим поручением, которое я был бы обязан сделать и без Вашей просьбы. Дело в том, что у меня нет Церкви, в академии, меня лишь изредка пускают, а 40 дней служить подряд, это значило бы изгнать оттуда всех студентов, монахов и профес. Потому-то и ною я, что нет у меня Церкви. Летом все разъезжаются и делается сравнительно свободно. Как быть? Я могу поручить в Академии и сделаю это <:> поминать на обеднях рабу Божию новопреставленную Александру тому, кто в данный раз служит. Сам же обещаю отслужить эти обедни после, когда получу (теперь кажется что-то налаживается) церковь, ну в начале, или в середине 12-го года. Мне так тяжело, что в таком простом и важном деле я огорчу Вар. Дм. Но делать решительно нечего. Когда же буду служить обязательно буду поминать и ее, как поминаю, среди живых, и Вас с семьею.
Если будете когда писать мне напишите (одно слово), что за монеты видел я у Вас с рукою, и какая это рука, — правая (как изображено тут) или левая. Помню такой необыкновенно плотный горельеф.
Анна все хворает, хотя иногда делается легче.
Ваш, любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

XXVII

27 января, 14, 17 и 20 февраля 1912 г.
1912.I.27.
Дорогой Василий Васильевич!
Приветствую Вас с днем Вашего Святого, во многом столь определившего Вас. Ведь это он, едва ли не единственный из свв. оо. ‘обычаи человеков изучил… и естество сущих изъяснил…’. Это он, чуть ли ни единственный из свв. оо, питал грандиозные планы объединения всех враждующих партий и потому был терпим до послабления духоборам. Это он, опять чуть ли не единственный, имел не мало мудрости змеиной и наклонность к тонкому ведению дел, переходившему в хитрость. Это он то, что у В. В. называют ‘двуличностью’ и что сам он, по справедливости, называет ‘многомочностью’. Одним словом, это он ‘идея’, ‘горний тип’, ‘ангел’ Василия Васильевича Розанова.
Просматриваю Ваши афоризмы. Знаете ли, по поводу них, что пришло мне в голову? Надо бы составить ‘morceaux choisis’ {Избранные отрывки (фр.).} из Розанова, собрать отдельные лучшие отрывки, афоризмы ит.д., одним словом переплавить розановские Opera Omnia {Полное собрание сочинений (лат.).} и извлечь оттуда все лучшее, а затем издать отдельной книгой. А то, ведь, в Ваших книгах есть много такого, что делает их не для всех доступными, да и не для всех полезными. Расположить же эти отрывки в порядке систематическом: ‘Бог’, ‘Мир’, ‘история’ и т. п.
Получить Ваши лоскутки было мне и радостно и, более того, грустно. Словно Вы готовитесь к смерти. Разумеется, надо готовиться, но Вы-то ведь еще не готовы. Веря в Промысел, который ведет Вас к лучшему, я положительно, своим слабым сознанием, не могу допустить мысли, чтобы Вы умерли так, не успокоившись и не найдя того, что даст Вам уйти отсюда спокойно. Это была бы какая-то бессмыслица. В Толстом было много жесткости, которая мешала его истинной жизни, но Ваше лучшее, хотя иногда и опасное для Вас качество, качество делающее Вас единственным среди наших жестких современников, это Ваша бескостность.
С другой стороны, мне было бы слишком тяжело потерять Вас, это уж эгоизм, и сознавать, что Вас нет. Мне не важно говорить с Вами, писать Вам, читать Вас, а важно лишь то, что есть возможность всего этого и, доколе она есть, есть известная привязанность к миру. Не станет ее и еще порвется связь с миром, которая вообще, думается мне, как стеклянная связь, никогда не крепнет, но всегда идет на убыль с ходом биографий…
1912. II. 14. Вот видите, до какой степени я не принадлежу себе. Почти месяц все не могу дописать письма.
К Вам занесет это письмо, вероятнее всего, Сергей Алексеевич Голованенко, мой ученик и близкий приятель. Хотя он и академист, а совсем своеобразный, несколько интеллигентского типа. Думаю, что Вам будет не безынтересно познакомиться с ним, конечно, если только Ваш дом, хотя бы сколько-нибудь, спокоен. Едет в СПБ он по делу Трифановского, покушавшегося на Арх. Антония Волынского. Трифановский его товарищ по семинарии, и поэтому Голованенко вызывают в суд в качестве свидетеля.
Так я и не знаю, в каком положении сейчас Варв. Дм. Лучше ли ей? И, по крайней мере, внутренно успокоилась ли она?
II. 17. Вы представить не можете, до какой степени опротивело от невозможности говорить так, как говорилось бы. ‘Эзоповский язык’ прикрывание ‘цитатами’, ‘справками’, ‘авторитетами’ и всяким мусором, которого не признаешь. А иначе говорить некому. Год от года хуже: Академия опускается, понимания и чуткости все меньше, и я теперь уже несомненно чувствую то, о чем Вы столько раньше писали: торчишь тут неизвестно для кого и для чего. Удивительно даже, что доселе терпят.
Невыносимость положения в том, что сознаешь себя церковным и любящим Церковь и с Церковью, но именно этого-то не поймут.
1912. II. 20.
Сердечный привет Варваре Дмитриевне. Не обиделись ли Вы на меня за что-ниб.? Если да, то простите, ради поста.
Дружески обнимаю Вас.
Любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

XXVIII

26 марта 1912 г.
Воистину воскресе!
Дорогой Василий Васильевич!
Все это время я порывался написать Вам, но постоянные службы и бесчисленные корректуры отбивали всякую силу. Сердечно и дружески приветствую то, о чем Вы пишете и о чем я не считал себя вправе просить Вас. Радуюсь за Варвару Дмитриевну и за Вас, потому что уверен, что так и Вам и ей будет легче. Я думаю и верю, что Господь, воскресший телом, внесет жизнь и в тела Вас обоих, обоих, потому что Ваше тело более нуждается в обновлении, чем тело Варвары Дмитриевны. О душах я не говорю, это разумеется само собою.
‘Уединенное’ не только прочитал и, местами, по нескольку раз, — жене, еще кое-кому, но и переплел уже: отец мне всегда твердил, что держать книги без переплетов признак некультурности, а я как-то инстинктивно не переношу книг ‘в нижнем белье’, как не люблю и распущенности в одежде пред людьми не самыми близкими, да и то лишь вечером, когда начинается уютность семьи. Прежде всего меня поражает, почему, за что Ваша книжка изъята из продажи. Какой дурак догадался об этом? Если это неблагонамеренно, то что же? Какая-то сплошная неясность. И ‘революцию’, и ‘порнографию’, и ‘уголовщину’, и всяческую растленность не изымают, а вещь во всех отношениях полезную запрещают…
Что мне более всего нравится (в ней), это сочетание важного с естественностью. Конечно, узел Вашей книги — это ‘возвращение’. И вот тут-то, в этом обращении был (не для Вас, в этом я был уверен за Вас, а безотносительно —) трудный момент, серьезность тона. Всем существом не перевариваю елейности и ханжества, хотя бы они и принимались по лучшим побуждениям: ‘Нельзя же, де иначе, в такую серьезную минуту’. Очень хорошо, что и в ‘серьезную минуту’. Вы не забываете высунуть язык. Нужно сказать, то, что Вы и без меня знаете, что (как говорил мой отец постоянно) ‘люди всегда люди’ и везде приходится оберегать свою духовную свободу. Лучшее оружие — язык, не фигурально, а буквально, обыкновенный, высунутый язык. Вы меня в каком-то из писем ругали за Афанасьева. Все это принимаю и понимаю, да Вы не усмотрели, что я только высовываю язык своим коллегам. Вот вся суть. Конечно, Афанасьев вовсе не ‘генерал’ и вовсе не ‘от фольклора’. Ни в генеральстве, ни в фольклоре он не повинен. Его я чту и читаю с пользою. Но к нему прицепляются (‘петушком, петушком’) разные ‘Веселовские’, ‘Венгеровы’ и прочие dii minores gentium {Меньшие местные боги (лат.).}, вовсе не умершие, а живые, и даже чересчур живые, и вовсе не скромные, а задирающие нос и, в лице своих прихвостней, мешающих всюду науке. Я поставлен на то, чтобы их приводить к сознанию или, по крайней мере, лишать тех венцов, которые они себе понадели и должен высовывать им язык. Но высовывать прямо им не достигнет цели, и приходится задевать (б. м., и неблагородно, сознаюсь) тех, на которых они строют свое ‘величие’. Но, по существу дела, у меня и в мыслях нет: ‘мною любуются’, тем более, что мною вовсе не любуются, а лишь терпят или вынуждены терпеть. Кроме нескольких друзей, к числу которых отношу и В. В. Р-ва, хвалящих меня незаслуженно, меня ругают, и притом ругают так, что не знаешь, кого слушаться: кто за православие, кто за неправославие, кто за левизну, кто за правизну и т. д. Похвалами же друзей я нисколько не смущаюсь, ибо принимаю их за то, за что должно принимать похвалы друзей, за способ выразить добрые чувства, и только. Если бы В. В. сказал мне ‘золотой мой’, то я вовсе не вообразил, что я из золота, а подумал бы только с благодарностью и любовью: он меня любит и не находит более подходящего выражения своей любви. Точно так же, когда кто-нибудь из друзей говорит: ‘умный’, я хорошо понимаю, что тут дело вовсе не в указании ума (был бы я ‘умный’ или был бы ‘глупый’ все равно друзья сказали бы ‘умный’), а в выражении любви ко мне, к такому, каков я есмь. Это все очень просто, и я повторю Ваше: ‘Не надо конвульсий’. Зачем Вам, мне и всякому отнекиваться от похвал или от ругани близкого человека, когда она и не имеет своею целью научных исследований о нас, от любви же отнекиваться не должно, выражается ли она в любви или в ругани. Впрочем, Вашу ‘ругань’ я выслушиваю всегда с особым удовольствием, ибо она всегда сообщает мне нечто важное, о Вас, о Ваших симпатиях и антипатиях. Не то важно, что Вы хвалите меня, или ругаете .меня, а то, как Вы хвалите и ругаете, и то, что Вы хвалите и ругаете. Личность проницает собою малейший ‘атом’, малейшую складочку живого существа. Это ‘гомеомерии’. В Вас. Вас-че всюду Вас. Вас., и на руках, и на ногах, и в словах, и в кишках, и в почерке, и в тембре голоса, всюду, всюду. Улавливать эту единую ‘идею’ Вас. Вас-ча в многообразных и совершенно разнородных проявлениях личности его вот что дорого мне в общении с ним, и так — с другими. А все прочее лишь мундир, и мне это не интересно. Пока люблю ‘идею’ NN, до тех пор все, всякая мелочь интересна и дорога и встречается любовным взглядом. Когда же, вдруг, оказалось нужным вырвать идею из сердца, то, с нею, исчезает всякий интерес. Вот, напр., Д. С. Мережковский. Когда-то я интересовался им. Его статья о преп. Серафиме (‘Последний святой’) так оскорбила меня, что я вырвал идею Дм. С. из себя и теперь… Дм. С. для меня не существует (‘соль обуявшая’). Я борюсь с ним, — ради других, но для меня его нет, и мне все равно, что он пишет, что делает, как живет… просто какая-то труба в небытие. М. б., его деяния талантливы, культурны, пикантны, блудливы (духовно) и проч. и проч.? Ничего не знаю, могу ответить не душою на эти вопросы, а головою, по-профессорски. Я даже не знаю, не грех ли это, но я не могу сделать иначе: любая букашка, любой черепах меня более интересует (внутренно), чем тот, от кого я оторвался.
В ‘Уединенном’ я чувствую Вашу идею, полагаю, что кое-что (лишь кое-что) почувствуют и другие. Но все же ‘Уединенное’ не избавит Вас от ‘Книги бытия’ или ‘Правды и поэзии моей жизни’. ‘Уединенное’, это — драма, а я жду, сверх этой, неожиданной для меня драмы, еще и роман. С А. Голованенко, студент бывший у Вас, мне что-то говорил о ‘забытых писателях’. Я не совсем понял, но, если понял превратно, то эти ‘забытые писатели’ выполняют часть той работы, которую я налагаю на Вас. Однако пусть эти ‘забытые писатели’ будут лишь первым выпуском вообще ‘забытых’. Неужели писатели все? только в своем мнении писатели что-то большое, а в сознании прочих они не более как летом вкусный лимонад.
Есть забытые люди, забытые идеи, забытые учреждения и т. д. Они должны ожить в Вас, не сразу, конечно, а постепенно.
А монеты, ‘забытые’? Ведь я жду Ваш атлас, жду с нетерпением и ничего не знаю, ‘забыт’ ли он Вами, или нет? Видя дрязги жизни, мне все более хочется замкнуть себя в пределах стен дома, я почти нигде не бываю, кроме церкви да аудитории и, чем более сижу дома, тем чувствую себя полнее и яснее. Хочется, впрочем, чтобы, отчасти вопреки Вам, ‘уединенное’ мое было вне меня, кругом меня, а внутри меня было Мировое. Вот, — вспомнил-то случайно, о чем я давно хотел попросить Вас. Не можете ли Вы где-ниб. и как-ниб. писнуть о ‘Рел.-Фил. Библиотеке’ М. А. Новосёлова. Я знаю, что в ней нет многих из тех сторон, которые дороги Вам, но я знаю и то, что имеющиеся стороны поставлены так, что лучше их поставить нельзя. Если бы Вы могли представить, сколько бескорыстного напряженного труда, сколько хлопот и волнений бывает ради каждой из этих маленьких книжек, Вы были бы тронуты. Право, это едва ли ни единственное у нас в России культурное дело ради дела, а не ради корысти. И его бессовестно замалчивают. Между тем практическая сторона дела для всех участников его, а в особенности для М. А-ча, нечто настолько чуждое, что только в самое недавнее время, по моим усиленным настояниям, сделана маленькая реклама. Видите, я попал в практики, это значит, что в ‘редакции’ Рел.-Фил. Биб-ки сидят люди совсем ничего не смыслящие. Помочь им это значит помочь не им, ибо выгоды они все равно не получат, а ‘публике’, приучить ее (дело оставляю в стороне религиозную сторону дела) к чистоплотности и культурной порядочности. Ну, да Вы лучше моего понимаете все это. У нас почему-то укоренилась глупейшая нравственная максима. Когда к тебе приходит проходимец и требует на выпивку, то неблагородно не дать. Когда тебя обкрадывают, неблагородно защищаться. Но когда друзья нуждаются в помощи, и в особенности друзья делают не фальшивые ассигнации, а дело полезное, то ‘неловко’, ‘стыдно’, ‘неприлично’ оказывать им содействие. Вот, вопреки этой максиме, я и думаю, что моя просьба к Вам не ‘неловкость’, не ‘неприличность’, а вещь вполне естественная. Нужно же нам всем, близким, устроить наконец ‘кагал’!!
Как здоровье Варвары Дмитриевны, как ее самочувствие душевное? Хорошо, что Вы выпустили ‘Уединенное’, хотя я все-таки не понимаю, за что ‘оно’ изъято из продажи.
Еще к Вам не то просьба, не то вопрос: почему Вы, столько думавший о {Мать богов (греч.).} никогда не думаете о {Матерь Бога (Богоматерь) (греч.).}? Ведь как в первой коренились все Ваши вопросы, так же во Второй содержатся ответы на те вопросы, не логические ответы, а ответы для души и для сердца. В том-то и ‘Радость всех радостей’ (икону ‘Умиления’, без Младенца, т. е. in se {В себе (лат.).}, так заповедал называть преп. Серафим), что она не просто и не только совсем иное в сравнении с {Мать (греч.).}, не мимо нее, а реальный ответ на реальнейший вопрос, порядок того хаоса, свет той тьмы. Ведь ваши вопросы были не просто аберрацией ума, а жизненными вопросами, но в том-то и дело, что на них есть и жизненные ответы.
Господь и Его Пречистая Матерь да хранят Вас и всю семью Вашу от уныния и хаоса. Дружески обнимаю Вас. С любовью
Священник Павел Флоренский
1912.III. 26.
P.S. Мой адрес: Сергиевский Посад. Штатная-Сергиевская ул., д. Озерова. Кто делал виньетку для ‘Уединенного’? Она превосходна: такая прозрачность холодного воздуха.

XXIX

9 июня 1912 г.
Давно уж собираюсь предложить Вам такую комбинацию, но недавно, перечитав несколько Ваших томов пришел к окончат, выводу. Вы портите свои сочинения бесчисленными опечатками и мелкими, пустяковыми (в существе дела), но режущими глаз неточностями. Не согласитесь ли Вы одну из корректур каждого листа Вами печатаемого, делать в двух экземплярах, и один присылать мне ‘на цензуру’? Задерживать я не буду, а в корректировании я довольно навострился. Васёк у нас болеет, то одним, то другим, хотя по организации довольно здоровый и крепкий. ‘Не везет ему’, а причину я знаю, из-за меня. Я все сижу и никак не могу выбраться из своей книги. Господь да хранит Вас и всех Ваших. Здорова ли теперь Варвара Дмитриевна? Дружески обнимаю Вас. Священник Павел Флоренский.
1912.VI.9. Сер. Пос.

XXX

25-26 июня 1912 г.
Переписано, пойдет в оговоренной книге <помета Флоренского>.
По-видимому, Вашу книжку Головина по нумизматике прислал мне
С. А. Цветков, по крайней мере, на последней странице ее нашел я Ваши иероглифики. Позвольте мне, дорогой Василий Васильевич, теперь сказать несколько слов о том, в каком направлении идет моя мысль о нумизматике, т. е. что собственно мне дорого тут. Прежде всего, что такое монета. ‘Monnaie toute sorte de mtal servant au commerce et frappes par autorit so uveraine’ (Larousse) {‘Монета разного рода металл, используемый в торговле и чеканимый высшей властью’ (Ларусс) (фр.).}. ‘Монета звонкий денежный знак, деньга, ходячая (или ходившая) чеканная ценность’ (Даль). Какой вздор! Аналогично надо было бы определять симфонию, как бумагу, запачканную параллельными линиями и кружочками с хвостиками. Конечно, монета прежде всего есть произведение искусства, а для нумизмата она есть только произведение искусства, независимо оттого, будет ли он по ней изучать быт, экономический строй, религию и т. д. известного общества. В чем же особенность этого предмета искусства, особенность в способе пользования им? в том, что монету гребут не лопатой, а берут рукой, и не смотрят, а изучают. Монету отличают на ощупь, а не зрением, и назначена она не для смотрения, а для изучения рукою, для пальцев. Свв. отцы видят в осязании основную и характернейшую способность тела, осязание далее всего от рассудка и ближе всего к другому полюсу. Осязание самая интимная область, самая сладкая и самая опасная. Осязание это первая ограда около живого начала тела, около скорое {Тело (греч.).}, первое явление ущмб во вне. И поэтому искусство для осязания есть искусство для ущмб, искусство для начала жизни в нас, искусство для пола. Это искусство есть искусство делать монету. Вообще это искусство, т. е. резания и чеканки или отливки монет, вовсе не искусство зрения, а искусство осязания, и зрительный вид монеты имеет столь же вспомогательное значение, как и ее звонкость при бросании, даже меньшее. Главное, суть монеты в ощущении рельефа, и это ощущение род того, о чем Вы столько написали, не от поверхностного и случайного прикосновения к монете, а от продолжительного обхождения с нею, от пропускания ее между пальцев, от вщупывания в рельеф ее. Что же это за рельеф. Дело в том, что монета, неравномерно разогреваясь в руке, прежде всего в местах выпуклейших, тем усиливает ощущение рельефа, совокупляя рельеф ‘вверх вниз’, рельеф осязательный, с рельефом ‘тепло холодно’, рельефом тепловым и с рельефом ‘свето-тени’, световым обликом. А сюда еще присоединяется рельеф астральный, рельеф жизни, ибо металл неравномерно впитывает живую энергию, астральную ауру, ‘пол’, и он, сочетаясь с уже впитанным монетою, бывшем ранее в ней напитанным ею ‘полом’ дает особые впечатления. Но о сем можно намекать, но не подобается распространяться, ибо каждый сам может узнать то, что ему можно знать. Не стану говорить далее и я.
Но из этого общего начала, ‘монета для осязания’, вытекает ряд существенных следствий, которые или некоторые из которых нумизматы давно чувствовали. А именно, имеет глубокое значение требование оригиналов и ненависть к подделкам. Если бы монета была предназначена для смотрения, то подделки можно было бы только приветствовать, ибо нет сомнения, что зрительно они бывают весьма совершенны. Ведь приветствуем же мы фотографическое и т. п. воспроизведение картин, бесспорно, что не ровняясь оригиналу они кое-что дают от сути оригинала. Монета же воспроизведенная ничего или почти ничего не дает. Гнаться за униками есть признак тщеславия, допускать у себя подделки признак невежества. И вот почему: осязать, будучи ощущением непосредственнейшим, весьма мало сознательно, но весьма точно, инстинктивно. Между тем из физической химии хорошо нам известно, что неизмеримо-малые прибавки в сплавах часто способны совсем, глубочайшим образом изменить и физические свойства структуру ‘сплава’. Ничтожнейшая доля % примеси или малое отступление отточных пропорций, иной способ обработки (отливка вм. чеканки, вальцевание вместо удара, сила удара и т. д. и т. д.), все это весьма сильно может менять физические свойства монеты и в особенности ее структуру и ее тепло и электропроводность, а, вместе с последними, это уж я добавляю от себя, а не от имени физич. химии, ее способность поглощать и проводить астральную энергию. Известно также, что от способа обработки сильнейшим образом зависит способность абсорбировать водяные пары, разные газы, эманации радиоактивных веществ и т. п. и т. п. Все это в сильнейшей мере воспринимается осязанием, и монета чуть-чуть другого состава и иной обработки, зрительно не отличающаяся от данной, подлинника, как произведение осязательного искусства может быть вовсе не похожей на подлинник. Может быть, для глаза какой-ниб. электротип и хорош, но для руки он не годен. А органом любования монетой должно признать ладонь, и ладонью мы прощупываем внутренность монеты, ее нутро, ее массу, и вовсе не все равно, что там. Патина, зазубренные края, выпуклость к середке, ее размеры, чекан или отливка и т. д. и т. д. все это точнейшим образом регистрируется осязанием и относится к нижнему полюсу, а до верхнего достигает слегка, отраженно.
Металл, поэтому имеет величайшее и основное значение. Не обращали ли Вы внимания, что только серебро производит совершенно определенное впечатление живого тела, а медь и золото уже гораздо безжизненнее. Я не люблю золотых монет, и думаю, что не стоит любить их. Более всего люблю серебряные. В них более всего и отчетливости в чеканке (золото расплывается словно тесто) и глубины рельефа и живой теплоты. У серебра наибольшая из всех металлов вообще теплопроводность, как наибольший блеск, наибольшая электропроводность, наибольшая звонкость и наибольшая астральная емкость и проводимость. Основным металлом, если бы не граф Витте устроял монетное дело Империи, а я, было бы серебро, а не золото и не медь и тем более не чиновничий никель. Во-первых, серебро соответствует средним размерам монетной единицы, той монеты, с которой чаще всего приходится иметь дело среднему человеку. Во-вторых, она, звонкое, самою природою предназначено для ‘звонкой’ монеты. В третьих, это металл наиболее способствующий астральному объединению народа в одно целое, органическое, в одну семью. Золото же астрально сушит народ, а медь — отравляет. Серебро непорочный металл, и только наш пошлый век дерзнул совершенно развенчать его, хотя, и поруганное, оно остается единственным нормальным монетным металлом, как единственный нормальный инструментальный металл железо.
Отсюда же вытекает и требование, которое мы должны предъявит к монете. Посмотрите на любую современную монету. Что это такое? Побрякушка? брелок? Пусть не ссылаются на тонкость работы и совершенство чекана. Это механическая точность и механическое совершенство, и стыдно смотреть на наши монеты, на которые тратится столько работы и в которых нет ничего, кроме непонимания сущности монеты. Во-первых, монетный рельеф, предназначенный для осязания, должен быть не слишком мелким, не гравюрою, а именно рельефом, и притом горельефом или почти горельефом. Иначе он будет осязаться как ‘что-то’ неровное. Наш орел на монете, да разве кто-ниб. его осязает как-нибудь, кроме как в виде насечки, какая делается на калошках, чтобы не было скольжения.
Во-вторых, рельеф должен быть пластическим, а не графическим, без резких линий, в виде непрерывной волнующейся поверхности. Портрет Государя у нас на рубле скорее награвирован, чем ‘вылеплен’. Кто же его осязает? Но верх безвкусия и со стороны и со стороны металла, и со стороны чекана представляют монеты турецкие, за одни монеты давно погнать турок из Царьграда. По-моему, верх нахальства поселиться в стране эллинов и делать такую безвкусицу. За их ‘махмутову ересь’ будет спрашивать с них Бог: но за их безвкусие в культуре имеем право спрашивать с них мы, их современники.
В-третьих, монета должна быть не нашим кружочком и не нашим диском-рублем, а чечевицей, в разрезе 0x01 graphic
. Древние вполне правы, что чеканили их из шариков, и только наши предки могли придумать такую гнусность, как чеканка монеты из проволоки (!!). Может быть, терпимы монеты вогнутые, с разрезом ////////, но во всяком случае не наши: 0x01 graphic
.
Наш гуртик, которым мы так кичимся, вызвал бы в древних краску стыда. Мы дошли до того, что целью жизни поставили разные tours de bras {Прием поворота руки (фр.) <не допускается в борьбе>.}, и даже хвалимся ими. К чему нужен этот острый край, который так противно дерет ладонь? Край монеты конечно должен быть закругленный, ‘оплавленный’, как и все в монете должно быть непрерывным, волнующимся, закругленным. Монета с гуртиком это то же, что тело, покрытое рыбьей чешуей и иглами дикобраза.
В-четвертых, наш плоский рельеф и мелкие подробности, признак невежества нашего, прямо противопоставляется глубокому рельефу и непрерывным поверхностям совершеннейших монет, греческих. Римляне уже утеряли частью, чутье и пистились из осязательной монеты в область монеты гравюрн. миниатюры. У них хорошие замыслы, но плохое выполнение, плохое с монетной точки зрения. У них же никуда негодное. Еще один шаг, и вместо монеты станут выпускать кружочки с мелко выгравированными там статьями из Свода Законов о подделке монеты. Право должен был бы существовать один закон: ‘Всякий чеканящий монету обязан делать ее так, чтобы она отвечала своему назначению (т. е. была ‘монетной’, художественной). Неисполнение сего закона влечет осуждение на каторжные работы на 10 лет’. Если бы государство делало художественную монету, интересно мне знать, кто смог бы подделать ее. А кто смог бы, того надо было бы озолотить и посадить директором на монетный двор, ибо явно, что он был бы большим художником, чем наличный директор.
Греческие черепахи, раковины, рыбы, совы и т. п. вот превосходные образцы того, что может быть и должно быть на монете. Я не про сюжет говорю сейчас, а именно про форму, ибо явно, что нельзя на монете изображать все, что угодно, как нельзя скульптурно воспроизводить движения, а живописно звуков. У нас не хотят понять собственной области монетного искусства и сбиваются не то на гравюру, не то на скульптуру, не то на живопись, не то на уголовное право.
Но простите, что я, перелистывая Вашу книжку, наговорил столько, тут еще долго нужно было говорить об астральной, исторической и т. д. стороне всего этого, но и Вы утомлены вероятно, и я устал. Уже глубокая ночь, и петухи пропели, что надо спать.
Дружески обнимаю Вас. Господь да хранит Вас и да исправит Варвару Дмитриевну.

Любящий Вас недостойный священник Павел Флоренский.

1912.VI.25-26. Ночь. Сергиев Посад.
P.S. Самого главного и не сказал: какая нелепость помещать в Музеях монеты под стекло. Это то же, что показывать картины, завешенные простынями или давать концерт под рев паровозов. Я, сколько ни вглядывался в музейные монеты, ни одного раза мне они ничего не сказали: насыпано что-то, и мне до этой старой рухляди нет ни малейшего дела. Уж лучше я буду вертеть в руке екатерининский гривенник, чем смотреть на уники под стеклом. Если боится, администрация Музея, что монеты раскрадут, ну пусть хоть нанизывает их при помощи колец, но побольше, чтобы было свободнее трогать, на стальную проволоку и запирает ее на замок. А под стеклом монеты держи не держи, проку в них нет.

П. Ф.

XXXI

9 сентября 1912 г.
Пришел сегодня с панихиды, и особенно захотелось написать Вам, дорогой Василий Васильевич! Кажется, что, несмотря на все наши ‘ссоры’, Вы ближе всех моих друзей ко мне и, если Вы иногда кое-чего ‘не понимаете’, как Вы говорите, то Ваше заявление для меня почему-то бывает знаком: ‘Понял, но не хочу показать’. Ведь, при всем простодушии, Вы очень-очень-очень умеете хитрить, sed {Но (лат.).}, как учили мы во 2-м классе гимназии, sed alios (in quit pastor) fallas, tarnen me non falles {Других обманывай (говорит пастух), а меня не обманешь (лат.).}. Мне же почему-то иногда бывает спокойнее, когда Вы схитрили, что не поняли: больше сохранено стыдливости. Мне даже кажется, что если Вы читаете книгу, то это значит, что думаете о чем-то, к книге не относящемся и, если разговариваете, то слушаете не собеседника, а какие-то далекие шорохи и шепоты из третьей комнаты. Именно о Вас сказано:
слушать ухом напряженным
гулы смутные земли.
Умерла девочка, внучка наших квартирных хозяев. Она ходила иногда к нам, играла с Васьком. Звали ее Агнюшка, а лет ей было, вероятно, около 8 или 7. Васенок без ума радовался, когда она, тихая, приходила к нам, и все кричал ‘Адя! Адя!’. Случился кровавый понос, и вот она, такая же кроткая как всегда, лежит под розовым сатиновым покрывалом. И не знаешь, чего желать и о чем жалеть. Глубже всего сладко-жгучее чувство, что ничего не надо желать, и все так пусть будет как есть, и пусть ‘Адя’ лежит как лежит.
Смерть заставляет думать о себе: у меня нет церкви, и значит, единственная служба из серьезных, которую возможно совершать часто это панихида. И случается, но так, что все время кто-нибудь умирает из знакомых. Мне думается, что служба церковная мудро придуманные рессоры, смягчающие удары жизни, и, не будь этого, придуманного, правильно распределяющего горе и радость канала, оросительного канала жизни, не будь канонических форм для сильных душевных движений, они разбили бы наше бедное существо и мы умопомрачились бы в немом и бессильном порыве к выражению внутреннего мира. Мы все слишком неискустны, чтобы можно было предоставить нам плакать по-своему и радоваться, как вздумается: мы нуждаемся в такого рода системе пружин, которые бы ослабляя первичный толчок, благодетельно распределяла бы его энергию на нивы нашей будничной жизни. К. Д. Бальмонт где-то, как мне показалось, не без наглости, сказал:
Мало плакать, надо стройно,
Гармонически рыдать,
Надо действовать спокойно,
Чтоб красивый лик создать.
Мало искренных мучений,
Вы ведь в мире не один, и т. д.
Сперва я думал, что это только ‘декадентство’, но потом убедился, что глубокая правда, заставляя нас не ‘плакать’, а ‘гармонически рыдать’, служба церковная задерживает стремительность горя, ибо для гармоничности (траур, панихиды, хлопоты и т. д.) нужны особые силы, и в гармоничности аккумулируется часть энергии горя, которая после распределяется на всю жизнь.
Мы не кричим от боли, но зато не забываем как утекшую воду отошедших. Нам ритм службы (3, 7, 9, 20, 40, годовщины и т. д.) напоминает о горе и вновь его возбуждает, и мертвые для нас не мертвые, но лишь усопшие. И во всем так. Однако, есть другая сторона, важнейшая. Поясню примером.
Когда молишься, то бывает различное ‘мое’ настроение, так даже при молитве за усопших. Но есть момент какой-то особливый, какой-то чрезвычайной реальности общения с ними. Это после освящения Хлеба и Вина, сейчас же после пресуществления их в Св. Кровь и Тело. Это странное, ни с чем не сравнимое ощущение действенности молитвы, могущества слова: не пустые слова говорятся, а полновесные. И вот, на каждое поминаемое имя усопших (это именно в отношении усопших ощущал я) ощущается какой-то толчок в сердце, какое-то физическо-духовное касание к сердцу, какое-то ‘да’, какое-то ‘слышу’. ‘Помяни Господи ‘имярека’, ‘Да!’ ‘помяни имярека’ ‘Да!’ и знаешь, что в это мгновение ему Поминаемому прибавилось нечто от бытия, что он утвердился в реальности. Ничто не похоже на это соприкосновение усопшими, но этого не объяснить не пережившему его. И знаешь, что это достигнуто потому, что вот сейчас обновилась и укрепилась связь, наше единство (не нравственное, а существенное, онтологическое) в Теле Христовом со всеми отошедшими и живыми. Как много закрыто от Вас, дорогой Василь Васильевич, тем что Вы сами не у алтаря. Сказать, что тут открывается новый мир слишком мало, это не новый мир, а новая, совсем иная сфера бытия.
Теософы допытывались у меня, есть ли эсотерическая часть в христианской церкви и в чем она. Я уверял их, что ничего подобного нет и быть не может. Господи! Как наврал им я, сам того не ведая: ведь все, решительно все эсотерично, и все важнейшее доступно лишь священнику. Нет секретов, и все, что говорят нам, напечатано в тысячах изданий. Но все имеет ‘корни’, все имеет иную, таинственную сторону, таинственное имя, которое знает только тот, кто получает ‘белый камень’ (откров.): ‘И дали ему камень белый, на коем же написано имя новое, которое никто не знает, кроме того, кто его получает’. Все видят сей камень, но никто не разбирает письмен, и не объяснит другому этих письмен, этого нового имени, доколе он сам не получит его.
1912.IX.9.
Уже больше недели тому назад набросал я эти строчки. Но ни времени, ни сил нет писать заново. Вместе с этим письмом посылаю Варваре Дмитриевне в подарок то самое дорогое, что теперь или когда-либо могу послать, и прошу Вас всех отнестись к посылаемому со всем возможным благоговением. Это, именно вделанная в икону преп. Серафима (внизу в воске) ниточка из мантии преподобного Серафима Саровского, в которой он был погребен. Мантия эта хранится в Москве, в золотом ковчеге, но у меня нет возможности оправить эту ниточку в надлежащую оправу. Само собою разумеется, что врезывал в дерево эту ниточку я сам, отслужив молебен преподобному Серафиму, прочитав акафист, в облачении, имеющемся у меня дома. Только Вашему семейству (и никому больше я не решился бы доверить этой ниточки) я, в знак любви, по случаю болезни Вашей жены и падчерицы, а особенно Вашего тяжелого состояния, признаюсь, после некоторых колебаний, решаюсь отправить эту посылку, подлинность которой удостоверяю своею подписью (она заделана) и желаю, чтобы она внесла тот мир духовный и радость, которую давал преп. Серафим всем к нему приходящим. Господь да хранит Вас. Ругайте нас сколько хотите, мы стоим того, и большего. Но не переносите наших пороков на Церковь, которая сама страдает от нас и, по кротости, не извергает нас туда, куда мы давно угодили соею деятельностью. Привет Варваре Дмитриевне и детям.

Любящий Вас недостойный священник Павел Флоренский.

P.S. Эту иконку резал на кипарисе наш ‘знаменитый’ резчик Хрустачев, насколько мне известно, в настоящее время единственный в России представитель древних традиций этого искусства.
P.P.S. Васек у нас болел почти все лето, теперь стало лучше. Сестра Валя ехала в СПб., но по дороге схватила плеврит (кажется), и теперь опасается туберкулеза.

П.Ф.

XXXII

27-28 сентября 1912 г.
1912.IX.27. Серг. Пос.
Говоря о Церкви, нельзя говорить о ней как о ‘вообще’ хорошем, но должно все время держать в уме, что Церковь есть не ‘вообще’ хорошее, а ответ на определенную задачу жизни, решение вполне определенной проблемы, т. е. другими словами, осуществление не блага ‘вообще’, а реального блага в реальных условиях, по существу своему мешающих легкому решению задачи. А именно, вопрос ставится так: имеются слабые, грешные, порочные, несчастные, глупые, уродливые, больные и душою и телом существа, о которых не знаешь что сказать выразить ли сожаление или негодование. И вот, этих-то, обреченных на гибель, гибнущих, падающих, больных, гниющих надо все-таки спасать. Хочет Бог высшей красоты, Горнего Иерусалима. Но не из ‘ясписа’, ‘сардоникса’, ‘вирилла’ и ‘топазия’ приходится строить его, а из песку человеческой ненависти, из грязи пороков, из рассыпающихся и расползающихся материалов, подпорченных грехом. Тут, очевидно, требуется уже не одни только знания архитектуры, т. е. хорошего, но ‘экономии’ в суррогатах, чтобы ничего не пропало даром. Из этой-то Божественной ‘экономии’ и объясняется все то, что Вам кажется тяжелым, трудно-переносимым, неприемлемым. Вопрос ведь вовсе не в том, хорошо ли было бы без этого, все согласны, что хорошо, но в том, как быть без этого. И вот, когда начинаешь придумывать, как можно было бы устроиться еще по-иному, то, после многих трудов, все же убеждаешься, что наша церковная действительность нам ‘лучший из возможных миров’.
Конечно, красивы требования, чтобы не было кнута. Но только красивы, не прекрасны, ибо прекрасное есть сама жизнь, а красивое иллюзия в жизни. И, в жизни, кнут необходим и прекрасен, по крайней мере для кучера незаменим. Большинство требований церковной дисциплины это кнут для нас и, как таковой, болезненны. Но нельзя обойтись без них, ибо тогда будет еще болезненнее. По крайней мере, нельзя уничтожить их в принципе, нельзя провозгласить: ‘Отменяется кнут’. На практике же можно им иногда и не бить, а только помахать в воздухе, щелкнуть. Это дело личного такта и духовной свободы, которая существенно отличает православие (‘такт’) от католицизма (‘по линейке канонов папских’) и от протестантизма (‘по линейке моего разума’).
Вы, м. б., спрашиваете меня сейчас, к чему все это написано. Это — всплывшее у меня по поводу ‘Дневника’ Верочки, Ваших прежних стремлений и наших некоторых разногласий.
Лично я не мог бы отнестись к этому делу так сравнительно спокойно, как отнеслись Вы. Хотя я отлично вижу, что и Вы относитесь не спокойно. И не могу утешить Вас лживыми уверениями, что ‘это ничего’ и т. п. и пустыми успокоениями. Увы! Мне думается что ‘это’ именно то, что не проходит для девушки никогда, не в смысле мещанских понятий о ‘чести’, а в смысле какого-то нравственного надлома, после которого непременно должно или начаться восхождение к небу, или быстрое падение и огрубление. Беда, главная беда тут не в том, что случилось, а в том, что за случившимся может легко случиться. И скажу Вам, что в значительной мере считаю Вас виновным, потому что все то, что Вы говорили ранее и, часто, при детях, если не прямо утверждало, то явно подразумевало легкое отношение к подобным несчастьям, почти нормальность их, а нет, поверьте, ничего более гипнотизирующего, чем нашептывания такого рода. Что брачный вопрос неимоверно запутался в этом нет ни малейшего сомнения. Но решения, Вами предлагавшиеся, тоже не решают этих проблем, и Вы, думаю, сами видите это. Мне не думается, чтобы этот человек (я сужу, конечно, только по Дневнику) был особенно (по современным правам!) виноват: ведь идеи целомудрия и порядочности никто не внушает, ни родители, ни воспитатели, ни литература, Верочка, с другой стороны, всем духом своего воспитания была лишена всякой сопротивляемости. Но кто действительно заслуживал бы наказания (если только верно Ваше толкование всей этой истории) так эта Амалия (или как ее) Карловна, сводница. И я бы не без удовлетворения принял меры против нее. Но доказать то, что Вы думаете, едва ли возможно, да и возбуждение какого-либо дела обдало бы грязью Верочку. Приходится, следовательно, молчать. Да и против Вас поднялись бы те, кто теперь не имеет случая показать себя.
Трудность всех дальнейших отношений к Верочке та, что если не показывать ей своего участия она будет страдать, а если показать она поймет, что Вам все известно.
Как Варвара Дмитриевна? Если есть возможность ей не знать всего этого, как хорошо было бы не знать. Но разве от матери это утаится?! Все же, если ей суждено узнать, то должна бы сказать все сама Верочка. Очень надо стараться, как бы не узнала Варвара Дмитриевна об этом стороною: она будет вдвойне убита, и случившимся, и скрытностью домашних, дочери, будет поражена не только как ‘хозяйка дома’, как mater familias, но и в самом материнстве своем.
То, что пишете Вы о сестре Вале и справедливо и несправедливо. Она и терпеливая, и тихая, и скромная, я в этом уверен. Но Мережковские умеют отираться в доверие и обманывать людей. Ее они обманывают мнимым участием в смерти ее мужа, и потому она считает, что это единственные подлинные друзья. Впрочем о Д. С-че она весьма невысокого мнения и даже утверждает, что одна только Зин. Ник. способна претерпеть совместную жизнь с таким эгоистом, холодным и занятым исключительно собою человеком, как он. Зин. Ник. же, как ведьма, умеет вкрадываться в сердце. Но мне очень, очень грустно все это. Сестра Валя из всех наших самая простая душою. Но, по-моему, она до сих пор еще, хотя и мережковствует, девочка, или, точнее, потому и верит если не Мережковскому, то писаниям его, что девочка. Она не видит, не умеет различить в мережковщине ее декоративности, ее безжизнености, ее, наконец, нищенской бедности собственным содержанием, драпирующейся в наворованные отовсюду драгоценные лоскутья. Неудивительно это, конечно.
Бегу на лекции. Видно письма не кончу. Постарайтесь утешить и успокоить Верочку и ‘забыть’… Привет Варваре Дмитриевне и всем Вашим. Господь да благословит Вас и избавит от бед.

Дружески обнимаю Вас недостойный свящ. Павел Флоренский.

1912.IX.28. Сер. Пос.

XXXIII

13 октября 1912 г. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич! Б. м., Ваши ‘проекты’ и не совсем неприемлемы, но осуществить их, уверяю Вас, совершенно невозможно, по крайней мере невозможно осуществить ‘по заказу’, ‘нарочно’. Просто сказать ‘выдать замуж’, но найти порядочного мужа в наш век вообще весьма трудно (можно лишь вымолить, но не найти), а при таких критических обстоятельствах, наспех, да, м. б., и при характере (внешнем, эмпирическом, но ведь он прежде всего бросается в глаза Веры) решительно невозможно. Да если бы и было возможно, тут есть момент Вами не учитываемый. Неужели Вы забыли, что тот, кто первый сделал девушку женщиной, навеки остается мужем ее и будь он хотя бы тысячекратно негодяем, к нему она, хотя бы ненавидела, навеки сохраняет чувство жены, в самой глубине сердца. Конечно, это чувство у Веры потом, при благополучных условиях, запрячется глубоко, и она спокойно примет другого, но и тогда в самой глубине души будет тот, первый, а не этот. Теперь же выдать ее замуж это значит совершить насилие, не то насилие, когда выдают девушку за понравившегося родителям жениха (это пустяки), а то, когда отрывают жену от мужа и отдают ее другому. И мне думается, что Вера именно так воспримет свое насильственное замужество и либо вознелюбит родителей и мужа, либо развратится душою и станет рассматривать это, в сущности говоря, прелюбодеяние как нечто законное и пойдет далее.
Теперь ‘о так’. Дорогой мой, это все Ваши ‘теории’, которые (и, м. б., к сожалению!) относятся к Луне, к Марсу, к Сириусу, к ангелам и, б. м., до известной степени когда-ниб. относились к древним людям и к нашим, чистым крестьянам, к корням. Да и то лишь, м. б., ‘до извести, степени’. Да, хорошо было бы если бы ‘так’ могло делаться чисто. Я допускаю, что у людей весьма непосредственных, у Дафнисов полей и лугов тут грязи не много, не так много. Но все нас окружающие столь рефлексивны, что или, будучи порядочными, ни за что не согласятся на ‘так’ и оскорбятся душою за предложение, либо, будучи непорядочными, ухватятся такими грязными руками и с таким подлым хихиканием, что Вас стошнит. Единственный человек, который чуть-чуть подходил бы для этого это В. М. Г., и не потому чтобы он был чист, а потому, что он прост душою и непосредствен, homo campestris, vir rutalis {Человек поля, муж горький (лат.).}. Но тут, ввиду его женатости и др. обстоятельств надо ставить безусловное ‘но’ и об этом и думать нечего. Ельчанинов же и Цветков, которых Вы поминаете, не подходят к этому делу до такой степени, что худшего выбора и быть не может. У Елчан. такая брезгливость полом и под. (хотя это не исключает умствен, игры, ‘флирта’, но бессознательно), что…
Пишете: прислать Веру в Посад. Но что она будет делать тут. Скучать с непривычки к тихой жизни уездного городка? Без дела, в двусмыслен, положении (неизвестно почему не учится) и т. д. Нет, по-моему, если Вы решаетесь на такой шаг взять из гимназии то отправьте ее путешествовать, и не так чтобы она проводила время в экспрессе, а медленно, с расстановками по неделям. Пусть объездит хотя бы монастыри русские, исторические места и займется каким-ниб. интересным делом, хоть поручение ей дайте наблюдать что-ниб., записывать. Так пройдет острота впечатлений и ощущений от ‘того’, да и Вы будете спокойнее. А то разве можно в таком ненормальном состоянии делать решения на всю жизнь. М. б., отыщется и муж, настоящий, которого она если не полюбит, то хоть внутренне признает. Пусть она выучится в монастырях православной, т. е. спокойной, трезвенной, — молитве и неторопливой жизни, вообще разрушит свои героические порывы и увидит красоту смирения. Те вскидывания, которые описывает она в Дневнике, не могут быть молитвенною нитью жизни такой, какова она есть, от них развивается истеричность, нездоровые религиозно-эротические исступления, душевная разладица. А Вере нужно духовного здоровья. Пусть по простому, по деревенскому молится о том, что ей, действительно нужно. О мелочах жизни, о здоровье, о хорошем муже, о детях, о хозяйстве, об исправлении себя и т. д. Ведь в чрезмерных молитвенных порывах у людей не стоящих на высокой ступени духовной лестницы, есть много тщеславия,— удивлю де Бога высотою своих желаний. Вот, когда она попривыкнет к новому строю чувствований, к смиренной молитве и к тихой жизни, тогда очень хорошо было бы поселить ее в тихом провинциальном городке. Но сейчас она расшибет весь наш Посад уже через недели две, от скуки, от негодования на его скромность, от порыва к запою мятежной, крикливой, показной жизни столицы.
Вот, кажется, все, что имею сказать об этом деле. Сердечный привет Варваре Дмитровне. Господь да сохранит всех Вас.
Дружески обнимаю Вас.

Любящий свящ. Павел Флоренский.

1912.X.13. Сергиев Посад.

XXXIV

17, 18 и 21 ноября 1912 г.
1912.XI.17.
Кажется, Вы печатаете своих ‘Лунных людей’ 2-м изданием. Этот цикл Ваших идей для меня, скорее для ума моего, что-то дразнящее, ибо я равно уверен в глубокой правильности и в глубокой ложности излагаемого Вами. Что-то говорите Вы глубоко правильно, но глубоко ложно ‘относите’ свое понимание не туда, куда следует. Но куда? Это-то и не вполне ясно. Но вот несколько тезисов, мотивировать которые слишком долго, но внепоколебимости которых я вполне уверен: 1) в области пола: Ваша схема + пола не достаточна, как недостаточна и родственная ей схема Вейнингера (М + Ж = 1). М. может быть текучее, промежуточное состояние пола, то, которое Вы описываете, и которым занимается Вейнингер, а м. б. и высшей мощи и + и-. Это для рассудка, б. м., вздор, но — невозможно… несомненно… таков всегда гений, если только он не психопат. Таков и гений-народ, эллинский. Насколько отвратительна была для них effeminatio {Женоподобие (лат.).}, настолько же прекрасны {Мальчики (греч.).}. Для кого же в особенности? Для мужественных, для спартанцев и всех лакедомопофилов. Человек вовсе не всегда половая ‘1’, а м. б. и 1000, и 1 000 000, и тогда у него М не = 1 Ж, а = 1000-Ж, 10000-Ж, 10 000 000… Ж и т. д. У Гёте есть совершенно несомненное влечение и к своему полу (превосходное описание сего см. в ‘Правда и поэзия’, случай во время купания). Но он не только женствен, но и весьма мужествен. При этом: гениальность (= двуполость) дает полноту внутренней жизни и какую-то непрестанную удовлетворенность, внутреннее кипение и бурление, игру, ‘букет’, a ‘Zwischenformen’ {Промежуточные формы (нем.).}, т. е. Ваши, исследуемые Вами субъекты, напротив, всегда недовольны и не могут быть довольны. Таков же и автор ‘Воспоминаний’. ‘Нытики’ всегда таковы, в них не хватает сексуальности, жизни, соков. Из них не брыжжет ни старое вино язычества, ни новое христианства. О. Уайльд отвратительный тип из Вашей коллекции. Но Гёте, Платон, Сократ и др. не из нее и в нее не вместятся.
2) В области религии: явления описываемые и изучаемые Вами существуют во всех религиях и всегда существовали, даже специально культивировались (в Южн. Америке путем полового истощения ит.п., оскопления и самооскопления и т. д.) явления промежуточных ступеней пола, и в христианстве, лучше сказать, в мире христиан, есть они, но бесконечно меньше и слабее, как явный привкус чего-то иного, чужого, инородного. Вы противопоставляете христианство (т. е. религию всех народов и менее всего евреев, религию ‘языков’) и Ветх. Зав. (религию евреев), но делаете это незаконно, ибо христианство можно противопоставлять религиям, исповедываемым теми же или подобными народами, что ныне исповедуют хр-во, т. е. языческим, но никак не еврейскому. Отсюда-то и происходит, что Вы, весьма гениально пронюхивая в христианстве некоторые струи и глубоко квалифицируя их природу, совершенно ложно определяете их источник, да и не можете определить его точно, ибо не хотите смотреть на язычников. А у них-то, да и во всяком фольклоре, это влечение к промежуточн. формам, это гнушение плотью и т. д. Они, испытав все грехи плоти, чувствуют к ней омерзение, хотя (и именно вследствие того что —) не могут подняться над нею. Я берусь Вам доказать, если угодно, что то, что Вы считаете особенностью хр-ва, было и было в неизмеримо большей и принципиальной форме в язычестве.
3) В области духовной хр-во, хорошо это или плохо, дает совсем новую стихию, в сравнении с только что сказанными, ни пол, ни усиление его, ни смешение, ни что-либо в этой плоскости, но — подымает в иные сферы. Хр-во отвлекает мысль от пола?— Да. Но райскими песнями, а вовсе не смешениями. Истинный монах вовсе не становится женщиной, ничуть, он перестает быть мужчиной. Что же он? — Ангел, существо иных измерений, абсолютно несоизмеримое с нашим миром, ни мужским, ни женским. Если же райских песен нет, то он то, что был или вроде того, т. е. либо муж, либо полумуж, либо двуполый, одним словом то, чем он был бы естественно, в язычестве. Но райские песни ни прибавляют и не убавляют в нем женственности. Однако легко допустить, что бытовые условия (не онтология) гонит в монастыри тех, кто не находит себе мира в миру, вследствие неспособности к браку, т. е. что часто монастырь служит не местом подвига, а убежищем для ‘бесполых’.
1912.XI.18.
Так по существу дела. А практически бытовым образом, хр-во уцеломудривает, т. е. делает его цельным, в том положении, куда он имеет метафизич. самоопределение к браку ли, к безбрачию ли. Оно, если хотите, делает крепким пол у того, кто ‘может вместить’ его, пол, и делает крепким бесполие у того, кто может вместить последнее. Самое место (‘могий вместите’), как Вы знаете, двузначно и может быть равно относимо к браку и к безбрачию, даже, по контексту относится скорее к первому. Но что брак в хр-ве бесконечно труден, это так, и, мне думается, если говорить что, так это не против монашества, а против духовной аристократичности всего в хр-ве: для избранных, Кстати: так именно, как говорил я, т. е. в отношении к браку разумеют ‘могий вместити’ наш М. Д. Муретов и Еписк. Антоний (Флоренсов), живущий на покое в Донск. монастыре в Москве человек в высшей степени духовный, мудрый и прозорливый.
Но как бы-то ни было, есть подозрительность к полу в общечеловеческом сознании, у всех народов, во все времена. ‘Похабщина’, т. е. цинизм в отношении <к> полу, всегда и всюду существовавшие, доказывают совершенно определенно, что всегда и везде затрагивать пол, хотя бы в разговоре, было щекотливо, что от этого смущались, что этого стыдились. Вот это та сторона пола, нечто, для общенародного сознания, темное в нем (как в гоголевской русалке-мачехе) и послужило источником возникновения общенародной брезгливости к полу, выразившейся в создании монастырей, безбрачного духовенства и т. д. вне хр-ва, и кое-что отсюда, из готового, бытовым образом перешло к нам (католич. целибат и т. п.). Ну, будет.
Мне хочется сказать Вам, решительно ничего не доказывая, но лишь рассказывая, об авторе печатаемых Вами записок, которого я отлично знаю, но уже по написании им его ‘воспоминаний’. Это, по наружности, высокий-превысокий, довольно худой и вообще несколько нескладный человек с очень длинными волосами. Но собственно женского в лице ничего особенного нет. Теперь здоровье его весьма пошатнулось, память ослабла, внимание ему трудно сосредоточивать на изучаемом, но ранее способности его были превосходны: сообразительность, память, интерес все отлично, вообще какая-то врожденная (говорю о крестьянине, заметьте) интеллигентность и даже интеллигентскость. Явное уклонение от ручного труда, мало, думается мне, любви к природе, но весьма большое стремление и вкус к труду умственному, к учительству, к приобретению и к чтению книг, к эстетике искусственной жизни. Сердцем он весьма добр, нищелюбив (и его любят нищие), охотно всем помогает, услужлив. Не любит, не выносит грубостей, руготни, очень терзается даже одним неприветливым словом и несколько дней не может после успокоиться.
1912.XI.21. Сер. Пос.
На свою особенность он смотрел сперва просто, но, чем более приглядывался к себе самому и к людям, ему подобным в полов, отношении, тем более отвращался от своей организации, ужасался своих влечений и теперь не может говорить о их без слез и содрогания. Чувство глубокой оторванности от всего человечества, от чина природы, от естества не покидает его, и на лице его всегда какая-то тень, тревога, печать. Это совсем не чувство сердечного покаяния (есть у него и оно), но внутренний протест и темная тайна. Что есть что-то за ним, это, как я заметил чуют люди и многие, особенно женщины, выражали мне о нем свое недоумение: ‘Что-то есть на душе!’. ‘Что с ним такое’, ‘Совесть нечиста’. А он сам говорил мне не раз, что посторонний взгляд сего не усматривает и не усмотрит, но они, ‘свои’ с первого же момента угадывают своего: ‘Какая-то словно искра проходит’ и неудержимо начинают влечь к греху, вопреки воле, рассудку, убеждениям и даже чувству. Но, по его словам, у всех людей такой организации на лице словно ‘каинова печать’ и по ней-то он и понял, что их жизнь богопротивная, мерзкая, преступная, хотя и сам не может сказать, в чем именно она такова, или, лучше сказать, его объяснения слишком формальны и заимствованы из ‘нравоучения’. Он уверен, что с женитьбою все это пройдет, и, именно из-за этого, очень хочет женитьбы. Но остаться в тяжелом материальном положении, избалованный монастырем, тоже не решается и мечется, не находя себе покою, и страдает ужасно. Тот, кому он писал свои ‘воспоминания’, однако ничуть не верит тому, что пройдет его особенность (хотя сам ничего в ней не понимает толком и вне всяких литературных влияний, будучи священником, додумался до ‘розановской’ теории монастыря, т. е. в духе ‘Лунного света’) и непосредственным чутьем (насколько я знаю вообще весьма верным и здравым) узнал, что отношение этого послушника к женщине, когда случается с ним сей грех, внутренне остаются столь же анормальными, как и прочие его отношения… Добавлю еще, что уже довольно давно послушник решил во всяком случае отвратиться от тех своих влечений и держится на этом, кажется, без слишком больших усилий.
Для характеристики народного (впрочем это мое толкование) отвращения от женщины посмотрите удивительный по выразительности ‘Стих о злой траве ‘ших’, напечатанный, по случайно найденной И. А. Голышевым рукописи, в ‘Чтениях в Импер. О-ве Ист. и Древн. Российск. при Моск. Унив. 1894 г., кн. 4, Т. 171,стр. 1-1213. Посмотрите непременно,— останетесь довольны. ‘Ших-трава’ это олицетворение женского начала и всего с ним связанного. Начало: ‘Берегитеся братие злые травы шиха, о злое зло, всего зла злее на вольном свете злая трава ших’. ‘Прадеда нашего Адама из рая изогнала, то есть ших трава. Прекрасного Иосифа в темницу всадила, то есть ших трава’ и проч.
‘Яко же сено от искры огненные запаляется, таки и человек от шиха травы повреждается и разума доброго лишается, бесовское дело в него вселяется, душа и тело и сердце мыслию блудною оскверняется, то есть ших трава’. ‘Яко магнит железо к себе привлачает, тако и ших трава малоумных прельщает и ума их лишает, любовию своею яко змея ядом умерщвляет, многих мужа со женою разлучает, то есть ших трава’.
Книжку Вашу ‘с начинкой’ получил, обрадовался тому и другому, то есть и начинке и книжке, и очень благодарю Вас за них. Ваши мысли о монархии высказывал в книжке о самодержавии Д. А. Хомяков, сын А. С. Хомякова, но, к сожалению, без литературного блеска и весьма тяжеловесно. Сообщая это для Вас для самоповерки. Д. А. Хомяков зовется в Москве, среди наших славянофилов ‘далай-ламой’, ибо без конца знает и без конца тонок мыслью: к нему отправляются за вещаниями по разным принципиальным вопросам. Совпадать с ним во мнениях хороший знак, а превзойти его по форме изложения это значит прекрасным мыслям дать прекрасное тело. Ваша книжка меня весьма порадовала, хотя, в момент написания, она была весьма благонамерена, но теперь стала
сосуд хрустальный
в тиши отстоянных отрав,
и, после того, что произошло, смела до крайности и куда после нее речи левых, крайнейших.
Меня смущает мысль о Ваших монетах: ведь к ним пристают куски Вашей плоти, и я дорожу ими на 9/10 уже не как монетами, а как ‘Розановыми’.
Вот я что хочу сказать и все забываю. Весьма вероятно что на днях я сделаюсь редактором ‘Богословского Вестника’ и тогда, насколько можно будет (я не могу отстранять профессорских статей) постараюсь придать журналу жизнь и ‘славянофильский’ темперамент. В частности, думаю ввести отделы: ‘критики’, ‘библиографии’, ‘церковно-религиозно-общ. жизни у нас и заграницей’ и ‘мелочей’. В последнем из названных отделе думаю собрать те мелкие наблюдения, замечания, мысли и т. д., которых у многих немало, но которые не могут быть использованы в статьях и преют всуе.
Вы когда-то выражали желание поместить что-ниб. в ‘Б. В.’ ‘для реабилитации’. Тогда это от меня не зависело и я ничего не ответил Вам. Теперь я рад, что имею возможность просить Вас прислать что-ниб., большое или малое как Вам угодно, и не только ‘для реабилитации’, а и просто для пользы журнала и моего удовольствия, хотя должен предупредить, что у нас денег мало и гонорар платится ничтожный. Лучше {для начала) что-нибудь совсем не о поле, чтобы разрушить ассоциацию ‘Розанов пол’ и враждебные выходки, которые, несомненно, будут. Покопайтесь в старых бумагах. Хоть о Страхове что-ниб. хорошо.
Вообще, мои вкусы Вы знаете и знаете, что я лично всему рад от Вас. Но считаться с цензурой и, что хуже, с цензурой нравов, которую над нами, надо мною устроят приходится, и особенно спервоначала. Пока о моем редакторстве не говорите другим, ибо оно все же под маленьким ‘?’. Хорошо бы о монетах что-ниб., можно с рис. (хотя денег у нас очень мало, но как-ниб. понатужимся).—
Несколько слов о пр. Моисее Угрине. Уверены ли Вы в Вашем толковании? Не слишком ли не верить прямому свидетельству его самого: ‘могу, но не стану’ и утверждать ‘не может’. Мне думается, прежде всего, что всякий мужчина, именно мужчина, а не полуженщина, поступил бы так, ибо мужчина в высшей степени не дозволяет женщине звать его и, в особенности, требовать его. Мужчина может быть насильником, б. м. слегка (мне делали признания) всегда насильник. Но именно поэтому он, будучи агрессивен, не терпит ни малейшей агрессивности в женщине и ищет в ней лишь пассивности, страдательности… Для мужчины не ‘чистого’, с примесью бабоватости, требуется, чтобы не он насиловал, а его насиловали, насиловала женщина. Он хочет не требовать, а лишь сдаваться, быть взятым, чуть ни принужденным. Но настоящий мужчина в высшей степени оскорбляется даже намеком на то, что инициативу может проявить не он, а женщина, и, если она будет настойчива, то мужская гордость будет прямо пропорциональна квадрату ее настойчивости. Мужественность тогда будет возрастать гораздо быстрее, чем женское искание и возбуждаемая, тоже усиленно, чувственность, и будет настолько обгонять последнюю, что вместо притяжения будет все усиливающееся отталкивание. Современная психопатология приводит поразительные примеры, как известная идея или чувство, раз начав парализовать какое-либо естественное влечение, крепнет до такой степени, что даже голод и жажда, сон и половое влечение и т. п. оказываются задержанными на долгое время и лишь специальное уничтожение задерживающей идеи или чувства возвращает в нормальное состояние угнетенную функцию. Однако эта задержка функции может длиться месяцы, годы и даже всю жизнь. Так у мужчины, раз мужская гордость затронута, половое влечение будет парализовано, и чем больше будет насилий над мужчиною, тем несокрушимее будет его отпор. У преп. Моисея было сперва затронуто его религиозное убеждение, что незаконна связь, была затронута гордость его рабством, было чувство непристойности состоять в весьма двусмысленном положении раба удовлетворителя похоти взбаламошенной хозяйки. Если бы она отнеслась к этому спокойно и осторожно и была сама скромнее, слегка намекнув ему, что он может жениться на ней, то очень м. б., что Моисей почувствовал бы влечение к ней и все обошлось бы благополучно. Но когда его хватают, требуют, понукают, оскорбляют, пытают, что, скажите? оставалось ему делать как ни то, что сделал он. Да, именно, ‘могу, но не хочу, не стану,… убирайся… Лучше умру, чем коснусь тебя…’ Дивлюсь кротости преподобного: этим он святой, а не воздержанием. Всякий другой на его месте не то бы ответил подобной особе. И ничуть не ‘S’ Иоси, когда жена Пентефрия искушала его, в негодовании вырвался от нее, когда же сам он действовал, тогда он был иным: доказательство сему дети его.
Осмелюсь думать, что и В. В. Розанов, если бы его схватила на улице какая-ниб. особа и, то предлагая денег, то колотя по голове зонтиком, стала бы требовать, чтобы он лег с нею, и это нахально, громогласно, пред всеми,— то В. В. обругался бы и плюнул, предпочитая попасть в участок по наговору навязчивой особы, чем в ее будуар. Не так ли?
‘Кровь в нем не взыграла…’. Да и у кого она взыграла бы (если он не совсем потерял человеческое подобие), когда его то подкупают, то бьют, то позорят, чтобы заставить ее взыграть?
Еще несколько замечаний по поводу корректур.
1) Стр. 198, 1-8 снизу. Эта мысль развивается подробно и весьма интересно в современной школе психоаналистов (Фрейд и Ко). В основе всей жизни — пол, отдельные стороны жизни (наука, религия, искусство…) суть не что иное, как ‘взгонка’, сублимация пола, происходящая от внутренней задержки пола и, вследствие сего, перехода его в прикровенные, эквивалентные формы. Но, если проанализировать их (‘психоанализ’), особыми ‘методами’, то обнаруживается половая их природа. Такова основная мысль этой школы.
2) Стр. 183, 10 <снизу> gaesis (в 1-м издан. gaoetis). Ни того, ни другого не понимаю. Не опечатка ли?
3) Стр. 213, 10 снизу. В том-то и интерес всей этой истории, что ‘старец Алексей’, затворник, ‘знаменитость’ Зосимовой Пустыни, что близ Посада, верстах в 25-ти, ничуть не ‘из монахов’. Он был московским диаконом, потом священником, имел жену, детей. Когда дети обзавелись собственными семьями, а жена умерла, он, в возрасте вероятно более чем 60-летнем, ушел в ‘Пустынь’, а потом и в затвор. Выходит, и то вопреки своему желанию, по послушанию начальству из затвора накануне (с 4-х часов) праздников и до 12-ти часов след, дня, чуть ни всю ночь напролет исповедует в церкви, за ширмами, народ, а потом, на неделю, снова скрывается в полный затвор. Ветхий старец этот заставляет серьезно подумать о том, как велик подвиг его. Но… хотя и все в нем безупречно… однако нет благоухания о. Исидора или настоятеля строителя той же пустыни, о. Германа. Те, и неважное говоря, сопровождают слова свои еле-слышным аккомпониментом ‘гармонии сфер’, а этот и важное говорит без музыки. Это непередаваемо. Но пред теми умиляешься, а этого уважаешь, тех ‘обоняешь’, а этого ‘обсуждаешь’. В нем чувствуется ни плохой и не хороший монах, а превосходный, добродетельный мирянин. И невольно думается о скучных песнях земли. В воспоминаниях речь идет именно о нем. Но ни в коем случае нельзя упоминать его имени.
4) Стр. 213 <примечание> 1). Весьма понятно, почему прелюбодеяние карается строго, а извращение нет. Ведь страдает в первом случае семья, невинные, а во втором только виноватый или виноватые, которые наказуются ipsa re {Сами по себе (лат.).}. Церковь защищает семью (‘чтобы другим повадно не было’), жену, детей, ибо прелюбодеяние есть всегда род убийства их, но церковь не насилует просто грешника: ‘спасайся о Господе’ (из чина пострижения, по окончании пострига), а не спасешься тебе же хуже. Вы можете не соглашаться с целесообразностью строгих эпитимий прелюбодеям не стану спорить, но зачем видеть вражду там, где действует любовь. Затем, разве можно сопоставлять официально-назначенные эпитимии разводящимся с тайно-назначаемыми за ‘S’? Там их назначают по закону, а тут по милости. Кайтесь в прелюбодеянии пред старцем, он тоже не назначит Вам 7-летней эпитимии. Заявите об ‘S’ в суд, и тогда опять получится суровая кара.
5) Стр. 221. О порядочности ‘S’. Да, по крайней мере, относительно нашего послушника, автора ‘воспоминаний’ скажу: весьма порядочен, очень любит детей (это против Вас), и дети его очень любят, умеет обходиться с ними и хочет возиться с ними, нежен, ничуть в нем нет монашеской жестокости. Знаете, мне думается, что монашеская жестокость чаще всего бывает от нечистой совести и озлобления на себя. Меня более откровенные монахи уверяли, что без половых пороков живут очень-очень немногие из них. И вот люди мнящие о себе, несмиренные, начинают ожесточаться на себя и на других (пушкинский ‘Анджело’).
6) Стр. 222. ‘Совокупление физиологический гипноз’. Пожалуйста, измените это выражение, ибо, если так, то оно предосудительно. Да и не выражает сути дела. Скорее, ‘взаимное питание’ веществами недостающими каждому полу. В статье проф. А. Ф. Бранда ‘О Броун-Секаровском способе лечения’ (Врач. 1893. NoNo 35, 38) говорится о взаимном питании полов чрез совокупление.
7) Знаете ли, что ‘извращения’ всех родов, весьма распространены у животных. Об этом я читал когда-то целую книгу, но сейчас забыл имя автора. Она на русском языке. Если нужно вспомню.
8) Стр. 222. Сейчас лечение производится чисто-психическое, чрез уничтожение идеи о влечение к своему полу. Однако, кажется, это лечение — натаскивание, не весьма удачное по своим результатам.
Дорогой Василий Васильевич. Присылаю Вам свои заметки по поводу Вашей корректуры. Надо сделать так, чтобы нельзя было определить, откуда исходят эти ‘Воспоминания’. Сердечный привет Вашим.

Любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

XXXV

1, 7 и 8 декабря 1912 г. Сергиев Посад.
Суббота 1912.XII.1. Серг. Пос. Ночь.
Наброски о богослужении (рассуждение для В. В. Р.).
Оставим пока таинственную сторону богослужения. Спросим себя о его человеческой стихии. Прежде всего, конечно, не в драматической игре старшего клира она, и не в вокальной развитости клира младшего. ‘Игра’ ‘музыкальность’ и т. п. человеческие, светские достоинства делают службу для всякого православного человека отвратительной, не Богослужением а лицедействием, позорищем. Но следует ли отсюда, что всякое исполнение лишь бы оно было с плохой игрой и слабо вокально, достигает своей дели? Едва ли нужно отвечать, что нет. В таком случае, что же важно? М. б. смысл читаемого и поемого? Живая религиозная действительность обнаруживает, что очень, очень мало важен. Те кто понимает ну, скажем, S того что читается и поется это богословы, для которых понятое ими важно не более прошлогоднего снега. А те, кто понимает 1/10, 1/20, 1/30 и т. д. читаемого и ‘поемаго’, старушки, ‘простецы’, как с нехорошей снисходительной улыбкой называют их богословы, они-то именно и уходят от службы сытые и удовлетворенные. Значит, даже и не в смысле дело, главное, по крайней мере. Скажу более. Слишком усиленное подчеркивание смысла, так сказать, ‘разжевывание’ его неизбежно сообщает службе, хотя бы не было сказано ни слова, характер рацеи и решительно отвращает душу от молитвы, ибо вся служба освещается каким-то холодным рационалистическим светом электричества. Полупонятое для молитвы лучше, чем вполне, насквозь понятное, как и полуосвещенная церковь ‘глубже’, чем залитая светом, не говоря уже о свете электрическом, этой воистину ‘мерзости пред Господом’. Молитва созревает и крепнет в полу-тьме, световой и смысленной, и только душа умягчающаяся дает себя перекристаллизировать церковостью. Итак, даже не смысл… Но что же в службе то, что заставляет о ней сказать: ‘Это — настоящая’ или ‘Это не настоящая’, ‘это православная’ или ‘это неправославная’? Что?—
Темпово-ритмическая разработка службы.
Мирское в пространстве, оно механично, живое же, т. е. духовное во времени. И потому понятно, что темп и ритм это душа жизни, душа богослужения живого. Да, темп и ритм, а не смысл, не голоса, не игра и уж, конечно, не пышность облачений и блеск дешевой роскоши.
У каждой части службы есть внутренний, присущий темп и ритм и, если эти последние соблюдены, то чтение, пение, возглас, молитва производит свое молитвенное действие на душу молящихся, хотя бы содержание всего этого воспринималось почти бессознательно или почти не воспринималось. Напротив того, самое превосходное исполнение, при полной понятности смысла, при хороших голосовых средствах исполнителей, при даже такой ‘игре’ (впрочем, таковой я не встречал, кажется), раз ритм и темп не соблюдены, воспринимается как нечто глубоко-фальшивое. Так, наиболее медлительные части богослужения это начала ектений, особенно великой, шестопсалмие, священнические возгласы, ‘троичного’ содержания. Это grave, lento {Торжественно и медленно (ит.).}. Да и всякий понимает, что нелепостью было бы впархивать диакону на солею, как балерине, и зачастить ‘паки и паки’, хотя бы голоском преизящнейшим. Нет, диакон должен не идти, а ступать, как слон, и пусть под его тяжкой и медлительной стопой гнутся и трещат половицы. И важно и добродушно-свирепо должен он рыкать ‘миром Господу помолимся’. Акафисты, каноны вычитываются быстрее, так приблизительно andante, andantino {Умеренно медленно и более живо (ит.).}. И священнику или епископу надо уже не ступать, а идти, подвигаться, выступать. Однако и здесь малейшая припрыжка создают фальшь. Кафизмы еще быстрее, только ‘аллилуиа’ петь и читать должно медлительно и растягивая на конце, так: ‘аллиллуиаа’, но не в коем случае не ‘алилуйя’. Чтения еще быстрее. Впрочем, в разные времена церковного года, в дни памяти различных святых или событий служба, конечно, получает особый темп.
Бывает служба мужественная (например Михаилу Архангелу особенно акафист), а бывает и женственная (большинство). Бывает служба в ускоренном темпе и отчетливым ритмом, а бывает в медленном темпе с мягким ритмом, дымчатая чуть-чуть.
Шестопсалмие это особенно тонкий момент службы. Псалтырь у евреев книга заклинательная. Шестопсалмие заклинание. И вообразите, что заклинание читают вприпрыжку, или ломаясь, как плохой актер. Помню, у меня в церкви раз читал шестопсалмие один студент образцово. Он произносил слова без игры, но поймал тайну темпа и ритма шестопсалмия, и, слушая его, я настраивался на свои ‘утренние’ молитвы и впервые на опыте узнал, что Псалтырь не повествует, а заклинает. И, словно на грех, в следующий раз читал кто-то ‘с выражением’, осмысленно и бойко. Но так это было сплошное allegretto grazioso {Умеренно быстро и изящно (ит.).} то я не мог молиться и чувствовал всем нутром, бившемся тоже allegretto, что творится что-то недоброе. Или, помню еще, один священник декламировал шестопсалмие, предварительно выучившись у профессора декламации. Это было гнусно. То же и о проповеди. Помню, недавно, говорил некто, и, кажется, недурно. Но неудачная интонация, ритм, темп и в алтаре мне казалось, что в церкви поругались базарные торговки и, вот-вот вцепятся друг другу в волосы. Это presto agitato {Быстро и взволнованно (ит.).} было невыносимо. Право, мне всегда хочется сказать проповедникам: ‘Говорите все что Вам угодно и о чем угодно, но лишь запаситесь метрономом и без него не смейте выходить на амвон’.
Ритм, темп, интонация (в сущности, это все одно, лишь в отвлечении разделяемое) такова древнейшая и едва ли не существеннейшая часть богослужения. Ведь что иное есть богослужение, как не вздох души к своему Господу. Восклицание ‘Господи!’ подвергните контрапунктической обработке, разверните, усложните, украсьте и получится сложная сеть богослужебных призывов. Как симфония получается из мелодии в несколько нот, так же и богослужение из вздоха души. Но вздох души жив, а раз жив, то и пульсирует. Этот то пульс его и есть жизнь его. Отражаясь между зеркал контрапунктической обработки этот пульс дает темп, ритм и т. д. богослужения, но в существе дела мы никогда не получаем чего-ниб. нового. И вот, этот ритм душа богослужения, а верность исконному ритму залог жизни, искажение же ритма верный метод подделки жизни. Вот почему пьяница поп с безголосым дьячком, оба бессмысленные и не очень-то заботящиеся о ‘благе’ церкви служат вполне удовлетворительно, ибо им лень и скука сочинить новое в ритме, интонации, темпе. ‘Интеллигентные’ же батюшки, с отличными псалмопевцами и голосистыми отцами диаконами нередко портят богослужение, ибо стараются по своему улучшить его, ‘поставить’, а тайн его не постигают, и получается ‘со святыми упокой’ в темпе ‘ах ты с.с. комаринский мужик’.
Мне сегодня подумалось во время каждения, до какой степени в церкви все связано и стоит спустить одну петельку, чтобы разрушилось все. — Кадило в вытянутой руке человека среднего роста как раз касается пола. Длиннее сделать его нельзя. Я и подумал, не лучше бы делать его покороче. Но сейчас же ответил себе: ‘Сделай кадило на 2 вершка короче, или на 3, и произойдет следующее: будет оно раскачиваться несравненно быстрее, по закону маятника, — нежели сейчас. Значит, ритм бряцаний кадильных изменится. Темп каждения ускорится. Следовательно, походка при переходе от иконы к иконе и т. д. ускорится, сделается торопливой. Следовательно, либо певчие тоже ускорят темп, либо слишком отстанут от окончания каждения и поэтому постараются сократить песнопения. Все получит суетливый, припрыгивающий, легкомысленный темп. Изменится сейчас же настроение и священника, и певчих, и молящихся. Значит, певчие и дальше, в легкомысленном настроении, станут петь живее, vivace {Живо (ит.).}. Да и стиль того потребует. Известная молодцеватость пения уподобит церковь войску и т. д. и т. д. И далее. Если начнется быстрая походка, тогда уже длинные одежды будут неудобны и неуместны. Начнется укорачивание фелоней и т. д., будут ходить в пелеринках.
Или еще, ‘проблема крахмальных манжет’, как выразились бы немцы. Допустите манжеты. К ним будет уже необходимо допустить и воротнички. Но в воротничках физически невозможно делать низкие поклоны сослужителям и, в особенности, Богу. Начнутся полупоклоны. Но настроение наше удивительно зависит от телодвижений. Смиренные поклоны у человека искреннего рождают смирение, а полупоклоны, неизбежно имеющие оттенок высокомерия, создают и действительное высокомерие. Весь стиль и дух богослужения изменится. А с изменением настроения служащих не может сохраниться и ритм богослужения. Так, от пустяка все может исказиться. Да я даже не понимаю, можно ли, имея манжеты, особенно с дешево роскошными запонками, искренно и чистосердечно сказать перед причастием: ‘Простите отцы и братия’. Это столь же не идет, как было бы нелепо поцеловать руку, имея пред своим носом накрахмаленный край рубашки (а то еще бумажный! Гуттаперчевый! —бррр—).
Или, наоборот, есть многое в церкви, что кажется слабым, но что в своем роде сильнее сильного. Так, например, некоторая монотонность, однообразие, древнее унисонное или октавное пение. Это удивительно как пробуждает касание Вечности. Вечность воспринимается в некоторой бедности земными сокровищами. А когда есть богатство звуков, голосов, облачений и т. д. наступает земное, и Вечность уходит из души куда-то, к нищим духом и к бедным земными богатствами. Это не теории мои, это запись наблюдений над другими и опыта своего личного.
1912.XII.7.
Сочные краски, богатая светотень и т. д. и т. д. удивительно как неправославны, не говоря уж о раскрашенной скульптуре католиков. Наша иконопись есть схема, рисунок, но ни в коем случае не картина, не передача рельефа. Она есть и должна быть плоской. Лик и только лик. Но лик есть, в сущности, имя. Существо иконы будет, если на кусочке бумаги написать имя святого.
Ну, нет сил писать, устал, глубокая ночь. То, что пишете о своих чувствах по поводу Веры меня в сущности радует, ибо Вы вступили в цикл православных чувств и идей брака. Тут-то Вам и должно быть ясно, что есть глубокие онтологические основания противиться разводу и т. д. ‘Да, знаю что негодяй (или негодяйка), но стал мужем (или женой) (к несчастью! К позору! и п.). Нельзя сделать своего сына, каким бы ни был он негодяем, не сыном себе, так же нельзя сделать мужа негодяя не мужем. Можно раз везти, но нельзя раз вести. И, говоря откровенно, между нами, я не понимаю и не очень-то принимаю разводов, хотя, конечно, правительство должно дать возможность легкого развода и полноправия обоих супругов. Одним словом, примыкая к Вам в защите юридического допущения сожитий вне-церковных, я самым решит, образом иду против Вас в требовании признании Церковью неразрывности брака церковного. Церковь может сказать супругам: если Вам жить невтерпеж расходитесь и делайте что хотите, и я, м. б., прощу Вас. Но не могу я сказать, что Вы не едина плоть, если Вы едина плоть. Да, м. б., это для Вас и для меня очень печально, но что же делать. Не могу же я лгать. И сын может убить отца, однако он, будучи преступным, остается сыном, преступным сыном, но не делается чужим. Его надо запрятать в тюрьму, но нельзя назвать несыном. Так и в браке. Это-то Вы и чувствуете. Вы и рады бы признать того чужим, но не можете не сознавать своим. Да, он Ваш, хотя это не мешает спустить его с лестницы. Одно дело онтология, а другое внешние отношения. Не размягчайтесь же в отношении того, несомненно он и Вас обманет, как ни скверно то, что он сделал с Верой, это не доказывает его внутренней порчи, но его привитание около богатых вдов, показывает, что он в корне негодный, и от таких ждать исправления нельзя. Думается мне, что лишь только он подметит Вашу размягченность, он станет тянуть с Вас деньги, а если не с Вас прямо, то чрез Веру. И если Вы хоть поддадитесь на 1 мм, то Вам и, главное, Вере придется очень солоно от него. Этот тип людей я знаю и ‘мой’ Еп. Антоний хорошо про одного из них сказал: ‘Горбатого могила исправит’. В душе мужчины, продавшего себя женщине, заводится какая-то гниль, от которой весь он растлевается.
1912.XII.8. Сер. Пос.
Таинственная сторона брачного сочетания, хотя бы и вез венчания, очень живо сознавалась подвижниками. Примером их отношения к таким случаям может служить история Н. А. Мотовилова, богатого дворянина и помещика, которого преп. Серафим заставил жениться на простой крестьянке. Советую прочитать этот рассказ в книге С. Нилуса, ‘Великое в малом’, изд. 2-е, Царское Село, 1905. ‘Служка Божией Матери и Серафимов’, гл. XI слл., стр. 129.
С. А. Цветков любимец всех нас, московских. Но именно потому мы и опасаемся, как бы Вы не испортили его похвалами. Раз Вы взялись за него, то должны не только покровительствовать, но и воспитывать, ибо он еще молод, и главное сдерживать его от самоуверенности. ‘Новое Время’, как и всякая газета, неизбежно вызывает хлесткий тон, а главная слабость С. А. Цветкова именно в том, что этот тон может в нем развиться довольно легко. Если он духовно захиреет будет очень грустно. В ‘знаменитости’ же попасть ему, к сожалению, слишком легко сейчас, и тогда ему предстоит гибель. Ваша глубина на D есть дар Божий при помощи гонений на Вас, не будь их, попадите Вы сразу на место Горького или Андреева, и, кроме гнусности, ничего не произошло бы. Те, кто бил Вас так много и так жестоко, принесли пользы Вам более Ваших друзей, ибо помогли Вам отколупнуть с себя кору современности и вылупиться. Поэтому, любя Цветкова, Вам следует хотя бы иногда бить его. Те немногие разы, когда Вы делали это со мною, мне дороги в тысячу раз более, чем те многочисленные похвалы, которыми Вы иногда поддерживали меня, и когда же вредили мне.
Ваш проект о монетах (для Академии) мне представляется очень дорогим в основе, но нежелательным по технике. В Академии есть много монет, и недурных. Но… они валяются без употребления, запертые в церковном мире, до которого нет доступа и практически их нет, пользоваться даже мне невозможно. У нас до такой степени нет вкуса к конкретному изучению, что никто и думать не хочет о оборудовании музея и т. п. Если пожертвовать эти 50 монет в Академию, то их постигнет та же судьба. Если Вы доверяете их мне, то, думается, наиболее подходящим было бы основать свою династию, вне уставов и казенщины, лицу доверенному и испытанному каждый предшественник пусть передает эти 50 монет, как знак духовной связи (‘регалии’) под свою нравственную ответственность. Если Вы передадите эти монеты мне (юридически в собственность) или кому-ниб. другому, в том убеждении, что я использую их для преподавания, то я передам их, когда почувствую конец своей научной работы, тому, кого сумею подготовить или увижу готовым к продолжению нашей с Вами общей работы и т. д., но с непременным условием каждый раз передавать их лицу, а не учреждению. Конечно, тут нет законных гарантий. Но ведь и эти непрочны, а, главное, что Вам за радость, если Ваши монеты пролежат где-нибудь в углу, запертом на замок, и их никто не увидит, не говоря уже о согревании их в руках и о любовании ими. Смешивать эти 50 монет с другими не следует, пусть это будет уделом, удельное имение известного культурного направления. Но я, в свою очередь, присоединю сюда еще кое-что (масса автографов и т. п.) и так можно будет сделать действительно ‘свой’ уголок культуры, где мы будем творить по-своему, по-семейному, не давая места сухим и черствым, а часто и не особенно знающим чиновникам, именующимися профессорами.
Почему Вы ничего не сообщаете о Варваре Дмитриевне. Передайте ей мой привет. За Вас и всех Ваших я всегда молюсь.

Любящий Вас священник Павел Флоренский.

Простите, до сих пор не поблагодарил Вас ‘Лун. людей’ в 2-м изд. Давайте ‘составим’ книгу сообща, по вопросам какого-ниб. культурного или рел. хар., написав ad hoc {К этому (лат.).} ряд писем им.
По поводу С. А. Цветкова еще: мне думается, что он еще слишком молод, чтобы полезно для него узнавать все, особенно в той области, в кот. вы специализировались.

П.Ф.

XXXVI

17 и 20 декабря 1912 г.

1912.XII.17. Сер. Пос. Ночь.
Вот уж, действительно, милый друг, ‘не еже аще хощу доброе творю, но еже аще не хощу злое сие содеваю’. Так и с моим последним письмом. Хотел Вас по- и у-тешить, а вышло, что огорчил. Да, м. б., в своих упреках Вы правы. Однако тут есть большое ‘но’, которого Вы, к моему удивлению, все время не замечаете. О Вас и о Ваших скорбях я думаю больше, чем говорю, а чувствую их больше, чем думаю. ‘Утешать’… да ведь это просто бестактно. Если бы ругали Вашу книгу, или если бы уменьшились Ваши доходы, я стал бы утешать Вас. Но я не позволю себе утешать кого угодно, не только Вас, в том что у него жена больна и лежит в больнице, что с дочерью случилось несчастье, что его семейная жизнь, по тем или другим причинам, сложилась со скорбью в основе своей. Уважая Вас я не могу утешать, ибо не могу и не должен верить в то, что достигну утешенности. Любя Вас, я не хочу растравлять Ваши раны. ‘Рассуждения’, присылаемые Вам просто болтовня, чтобы развлечь и показать свое участие. Разумеется я ни на минуту не думал, что они нужны ‘для Церкви’, да вообще-то ‘для Церкви’ не весьма нужен и я, и Вы и Новосёлов и проч. Если я старался иногда замолвить словечко в пользу Церкви пред Вами, ни это вовсе не ‘на-току’, а для Вас, ибо думал, что Вам будет спокойнее, если Вы будете в мире с Церковью. Любя Вас и жалея Вас, я тянул Вас. А Церкви, повторяю, вовсе не нужны мы.
Развод, развод, развод… О Господи, зачем Вы делаете меня каким-то папою, который может сказать ‘да будет’, и сбудется. Я не из тех, кто непременно идеализирует все, что есть в любимом, и вовсе не берусь доказывать, что наша церковная жизнь безупречна. Я говорю только одно Вам, и от этого не отступаюсь и не отступлюсь: ‘В Церкви есть то-то и то-то, такое, без чего жить нельзя. В. В., посмотрите и на это, и тогда только подводите итог. Если же Вы видите, что Вы не в дефиците, то тогда мир с Церковью. А раз мир, то тогда и Ее углы, то, что Вас режет, надо как-нибудь приспособить для себя, иначе будет Вам трудно. Я знаю меньше Вашего, но я практичнее и, если уж сел на стул, то стараюсь сидеть не на краешке. Вот и все.
Но если Вы все же хотите не брать того, что есть, а рассуждать и ставите мне вопрос ребром, то и я столь же угловато Вам отвечу, что я думаю. А именно:
1) Брак есть не-физиология, а нечто священно-таинственное per se {Сам по себе (лат.).}, и дан Богом. Если бы два человека, муж. и жен., жили на необ. острове и вступили в союз пред Богом, то это был бы настоящий брак. Такой брак в существе своем (онтологически) не расторжим, хотя мыслимо разъединение внешнее (смерть напр., разъезд и т. д.). Но вне хождения пред Богом всякое сочетание есть извращение естественного чина, онтологически же он уже подпорчен в себе, портит вступающих в него.
2) Церковное таинство брака есть духовное средство для собственно церковных задач, для роста тела церковного. Онтологически говоря, оно не необходимо: но понятно, что Церковь не может не требовать от людей ее признающих, чтобы они пользовались благом, венчанием. Если же почему-ниб. Церковь отказывает в нем не должно протестовать. У нее для своей жизни и свои законы. Почему? Как? Не берусь отвечать, а знаю, что должно верить, что есть. В этом смысле Церковь может советовать венчаться. Остальное же ее не касается, и дело государства разрешить или запретить разные виды брачной жизни и брачного разъединения. Не берусь решать, правы ли Вы, обвиняя Церковь в оскорблениях, кот. получала В. Д. и Вы, или государство, или быт и т. д. Но онтологически Церковь не виновна. Так верю я. Что же до кухарок и попов, то право же от них В. Д. могла получить попреки не только за свою семью, но и за одежду, за детей, за то, что Вы получаете много денег и т. д. Все это грустно, но нельзя же валить на Церковь. В. Д. кухарка попрекала семьею, а Анну бедностью. У нас брала деньги, белье, провизию и т. д. и Анну в лицо же ругала, конечно, без меня: да разве я так живу!.. Да разве моя дочь станет носить такую шаль, как у тебя и т. д. В обществе великое гнушение бедностью, непреодолимое. Отнесите же и это на счет Церкви. Мне досадно, что Вы охотно прощаете попам их грубость и бестактность, но их вины переносите на Церковь, от них же страдающую.
3) Законом Божиим многобрачие не исключено (Авраам и т. д.) и следовательно, тут и толковать нечего: онтологически идея брака не исключает множественности брачных отношений. Но дисциплинарно число брач. отнош. меняется в разные эпохи. Лично я не понимаю, как у меня могло бы быть 2, 3, 4… жены. Но сказать, что это ни для кого не должно тоже не могу. Может ли быть венчание многих браков. Нет, но это вопрос совсем особый. Практически, Вы сами знаете, Церковь tacito consensus {С молчаливого согласия (лат.).} допускает при венчан. браке еще и невенчанный. Допускает не будем протестовать против допущения, не дозволяет провозглашать сего как принцип не будем требовать провозглашения. Эх, дорогой В. В.! Велико горе Ваше, но Вы из-за него глухи к многим сторонам жизни и толкуете об одной только. В том-то и дело, что жизнь сложна, спутанна и нестерпимо болезненна. Церковь пыталась решить задачу об общем устроении жизни, принимая во внимание всю жизнь, Вы же хотите решить задачу по частному вопросу. Возможно, что само в себе Ваше решение и приятнее, легче, но легче ли оно в целостной жизни сомневаюсь. Сплетена ткань жизни. Вы говорите, к чему столько напутано нитей и тащите одну, Вами облюбованную. Да, но тогда она вне ткани, а ткань теряет часть своей крепости. Вы упрекаете нас в холодности. Если угодно да. Мы холодны, как холоден старик, который знает, что есть много разных сторон жизни и соотношений. А вы пылки как Ромео, который только об одном думает как бы полезть в окно к Джульетте. Это не в осуждение Вам. Нужны и Ромео, ибо ими кипит и бурлит жизнь. Но ведется она не Ромео, а старцами вроде Антонио, и Ромео все-таки пользуется его же услугами. Чтобы действовал пар в машине, надо его пригнетать, чтобы работало для жизни творчество надо страдать, чтобы Розановы были Розановыми, должны быть и тормозы для них. Право я не знаю, что ‘приятно Богу’. Но я знаю, что для Розанова и для Флоренского полезно взаимное трение, ибо в этом трении они обретают себя самих.
1912.XII.20. Ночь. Сейчас спеши, работа, очень. Но в ближ. будущем напишу кое-что для ‘Изгнанных писателей’. Отчасти мне было бы желательно (внутренне дорого) написать по указан. Вами вопросам. Знаете ли, я никогда еще ни строчки не писал так, — всегда для кого-ниб., и в этом весь секрет моего писательства. Я знаю, что есть много людей более единомыслен, со мною, чем Вы, но нет никого, более сродного внутренне. ‘Abyssus invocat abyssum бездна бездну призывает’, как у Псалмопевца.
Пока дружески целую Вас. Господь да хранит Вас. Можно ли написать Варваре Дм.?

Священник Павел Флоренский.

P.S. Большое спасибо за ‘Суворина’ она мне открыла много нового и вообще читал в засос.
Единствен, вид литературы, коий я признавать стал — это письма. Даже в ‘Дневнике’ автор принимает позу. Письмо же пишется столь спешно и в такой усталости, что не до поз в нем. Это единствен, искренний вид писаний. Потому-то мне и хочется, чтобы я мог писать Вам наст, письма, рассужд. ли то будут или стихи лишь бы это было без лит. позы.
Но Ваше предложение о плоти меня смутило. Не вообще, ибо это дело житейское, а именно тут. Повторяю, я не могу вообще писать. Когда же пишешь для человека душою близкого, слова о плоти делаются непостижимочуждыми. Вероятно это и Вы ‘так’, нечаянно сказали.

П.Ф.

XXXVII

1913. I. 18. Сер. Пос.
Дорогой Василий Васильевич! Благодатный и мирный Лик Матери облобызал и не могу оторваться. Спасибо. — Пишу вслед за этим отдыхал, сейчас Ю. Н. торопится. У нас дома несчастье умерла дочка у старшей сестры, Юли, кот. разводится с мужем. Каков срок моим писаниям для изгнанников? Сейчас страшно занят всякой дребеденью и делами. Старушечки мои ноют и капризничают, болеют. Как Варвара Дмитриевна? Будьте мирны и радостны. Господь да хранит Вас. Не сердитесь за молчание мое. Постоянно думаю о Вас, главн. обр. о Вашей любви к России и о причинах вражды к Соловьёву. Я и сам не люблю его, но мне казалось раньше, что Ваша нелюбовь инстинктивн. антипатия полов, чел. к скопческому. Теперь же убедился, что были и исторические причины. Это мне очень много в Вас объяснило, и я решит, говорю, что в существе дела Вы вполне правы, а Соловьёв и Ко вполне неправ. Это уже не Ваш вопрос, а общерусский вопрос. Если Бог даст Вам жизни, Ваши обязанности, сверх 1) нумизмат, альбома и т. д. 2) египетск. альбома 3) Изгнанников и др. издать еще
‘На пьедестале стоящие’,
или
‘Возвеличенные’,
в которой надо будет показать истин, стоимость многих пустотелых знаменитостей.
О Страхове подумаю и (при удобн. случае, иначе нельзя, объясню после) подыму вопрос в ‘Пути’ об издании Opera omnia. Напишите свои соображения о сем или мне, или С. Н. Булгакову, это будет внушительнее. Я Страховым интересуюсь еще с гимназии (‘Мир как целое’, и рад был бы порадеть о нем. Привет Варв. Дм. и всем домашним. Анна кланяется Вам и шлет карт. Васька, какая нашлась. Кланяюсь и маме ее. Любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

XXXVIII

1913. I. 18. Сер. Пос.
‘Дункан и богослужение’
Только ушел от меня Ю. Н. Вязигин, и я взялся за принесенный Ф. К. Андреевым Ваш фельетон о Дункан. Рад я, что Вы видели Дункан и, в своем восторге перед нею, высказали именно то, что составляет заветное желание души моей, именно то, о чем тоскует сердце. Лично мне не придется увидать то, что Вы видели, но не скажу ‘к сожалению’, и, прежде всего, — потому, что при виде пляшущей Дункан явилась бы еще большая тоска о растлении человека. Ах, почему только одна Дункан, да еще на сцене! Все должно быть ‘дунканизировано’, и никто да не ходит, а пляшет. Пляска истекающая наружу одухотворенность тела, хождение же признак механичности души. Пляска есть явленный ритм души, а живая душа не может не быть ритмической. То, что извне пляска, что изнутри музыка. Пляска введенная внутрь, пляска созерцаемая, пляска непроявленная музыка, внутренний ритм души, жизнь сокровенная. Музыка выведенная наружу, музыка дающая созерцание, музыка явленная это пляска, наружный ритм тела, жизнь высказанная.
Музыка души, та музыка, которая чуть слышимым аккомпанементом звучит вслед за живым человеком, сопровождает жизнь его, она является зрению как пляска. Не бывало святого, который бы ходил: все плясали. И все они плясали на струнах арфы, и, по слову Бёме, каждая струна этой арфы сама была арфою. Не пляшут лишь ‘мертвые души’, все же живое ритмически пульсирует, пляшет, и каждая жилочка, и каждый суставчик, и каждая фибра у живого пляшет неустанно. На небе важно пляшут ‘хоры стройные светил’, и задевают таинственные струны небесных глубин, и струится с них ‘музыка сфер’, ‘небесная’ даже ‘пренебесная’ гармония. Это не кудреватая аллегория это простое описание. Да, в иные уши, чем те, что растут на голове, вливается эта музыка, и слышат ее всем существом. И Ангелы водят лики, т. е. хороводы, а ‘земная небесным сликовствует’. ‘Веселыми ногами’ пляшут исполненные ‘пива нового’, упившиеся. Духа, как вина сладкого, Благовестники и ‘красные ноги’, т. е. прекрасные, ритмические апостолов разносят весть об ‘избыточествующей жизни’, истекшей из живоносного гроба. ‘Начальник жизни’ ‘Пастырь добрый’. Как филистерски толкуют добродетельные филантропы это ‘добрый‘, в смысле каких-то ‘попечительств о бедных’ или ‘убежищь св. Магдалины’! ‘Добрый’ по-славянски значит прекрасный. ‘ о ‘ {Я есьм пастырь добрый (греч., Ин. 10, 11).} пастырь прекрасный, жених ‘Песни Песней’. И от прекрасного жениха, имя которого ‘пролитое миро’, вся стихия церковности-ритмическая изнутри, пляшущая извне. И вот, отныне заповедь о радовании (в слезах возможна радость), т. е. о пляске. Ибо то, что радость изнутри, то пляска во вне. И никто да не идет, но все да пляшут.
Есть пляски разных возрастов, разных состояний, разных темпов, при разных положениях тела. Можно плясать лежа, плясать сидя, плясать, оставаясь на том же месте. Разве живой человек стоит, как водруженная палка? Нет, он все время падает, то в одну строну, то в другую и все время откидывается в сторону противоположную, качается. И лежит человек не как камень, активно. И сидит каждый из нас не как кукла, а делая ряд внутренних усилий. Живое все свое делает, а не ‘с ним делается‘, и лежание, и сидение и стояние деятельности, а не состояния, ибо нет в живом ничего, что было бы только состоянием. Самое тело его с его органами непрерывно течет и непрерывно творится живою формою своею, т. е. опять таки не факт, а акт, не состояние, а деятельность, не вещь, а жизнь. Все живое, а живое пульсирующее, ритмическое, и вот, внутренняя музыка души является в этой жизни. Если душа слышит ‘гармонию сфер’, то и все тело и все, что около тела и от тела исходит, одежда, манеры, вся деятельность, вся организация жизни — все строится, все переливается, все движется по образу и по подобию оной небесной музыки. Если же душа слушает лишь стук костяшек на счетах, треск пишущей машины, жужжание фабричных колес или стук экипажей она сама делается как одно из этих, сама стучит, как счеты или громыхает, как пустая бочка на мостовой, и так же стучит ее тело, и тем же стуком отдается вся ее деятельность. Тот, кто ‘не от мира’ тот стоит и пляшет, сидит и поет всем телом, лежит и струится. А кто ‘от мира’ тот весь делается не живым, а механическим. Какой-ниб. Пыпин или Боборыкин или Венгеров, — да разве они умеют стоять. Для меня, их не видавшего, загодя ясно, что ритм их стояния какой-ниб. в высшей степени элементарный, вроде как у воткнутой в землю палки. Андрей Белый (Б. Н. Бугаев) в своей книге ‘Символизм’ произвел гениальное обследование поэтов и нашел весьма тонкое средство уличать подделывателей поэзии. И обнаружилось то, что давно всеми непосредственно, хотя и не столь определенно, предчувствовалось. Провозглашенный чуть ни королем поэтов, В. Брюсов, пойман на месте преступления и изобличен в подделке. Брюсов — совсем не поэт, и душа его — совсем как доска, но нет, вероятно, не было и не будет фальсификатора с большим, чем он, талантом, и своим огромным талантом фальсификации он делает чудеса. Но как ни тонко он подделывает лирику, нет в ней ритма души, и это вполне доказано с цифрами в руках, но едва ли вполне сознательно, А. Белым.
Говорю это все к тому, чтобы выяснить свою основную мысль: можно порхать по всей комнате и не плясать, можно стоять на месте и плясать. Вы очень точно указываете, что древние греческие статуи изображают именно это, пляшущее тело, даже когда оно стоит или сидит. Напротив, скажу я, вся скульптура современности и даже более древняя, вся скульптура греко-римск. периода, отчасти даже римского тем-то и невыносима, что они мертвы, они не пляшут, а стоят, лежат или сидят, как разлезшаяся по всем швам купчиха, как еле дышащий от блинов купец, в них внутреннее отяжеление, в них нет культа тела, подвижничества и еще скажу я, посмотрите на православные иконы, не на мазню дебелых ‘живописных’, идущих из Петербурга, с позволения сказать икон, а на иконы православные, аскетические. Положительно все фигуры там пронизаны внутренней пляскою, и длиннобородые, даже с до колен бородою старцы не стоят, как неподвижные изваяния индусов, не в гипнотическ. оцепенении, а строятся в тон иной музыке, и эта музыка струится с их тел. Я не нахожу слов, чтобы объяснить свое ощущение, но скажу все же, б. м., совсем непонятно: между Буддой и каким-ниб. Петром Афонским нет решительно ничего общего, как нет ничего общего между каким-ниб. ‘Дицгеном’ и преп. Сергием, это не только противоположности, но даже просто несравнимые вещи, ибо как сравнивать картонаж с Бетховеном. Но преп. Серафим, и все препп. и свв., все они как-то то же, что Афродита, выходящая из воды (на ‘пестоме Афродиты’ из Villa Ludovisi). Непостижимо, но несомненно. Да, это то же, это та же пляска тела, тот ритм изнутри высвечивающий, та же явленная музыка сфер.
И вот это ‘то же’ открывается, даже в лубочных иконах, даже в дьячковском пении, даже в служении толстопузого попа. Совсем не Дункан… и, как-то, то же. Стихия эллинская и стихия православия срастворены, и, т. к. это делается помимо личного совершенства, то эта жизнь Церкви, как целого является даже в самых ничтожных детях ее. Чтобы быть прекрасным, нет надобности быть напр. преп. Серафимом: даже глупый и во многом пошлый поп в иной момент сверкнет этой, ему не принадлежащей красотой, этой ризой, которою Церковь украшает своих чад, дабы скрыть их безобразие, и, если они стараются, эта вибрирующая риза приростает к ним и заставляет потом так же вибрировать и душу. Идея церковности в ритме.
Каждое дыхание и каждое биение сердца должно быть подчинено ритму Иисусовой молитвы. Ритмически бьются мысли, чувства, даже телесные ощущения. ‘Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного’, вдумайтесь, какое богатство здесь идей, настроений, побуждений. Но это ритм наименьшего круга. За ним идут другие циклы переживаний, все увеличивая свой период, все усложняя свое содержание, точнее, расчленяя основное содержание, основной ритм Иисусовой молитвы. Тонкий букет пляски веет от всего богослужения. Ритмы поклонов и крестных знамений, ритмы ‘слава’ и ‘и ныне’, прослаиваемых расчленениями и усложнениями тех же ‘слава и ныне’, хождения кругом престола, входы и исходы, ритм каждений, ритм колыхающихся риз, перемежающиеся ‘аминь’ и ‘Господи помилуй’ и все это богатство ритмов расчленяется, и еще расчленяется и паки расчленяется.
А там находят все новые и новые волны, все больших и больших длин, и бьют в душу и в тело. Цикл суточный из девяти служб, ритмически повторяющийся изо дня в день, в соединении по три. Затем цикл седмичный, т. е. ритм ‘гласов’ и в зависимости от них всего, что ими определяется, прокименов, песнопений, воспоминаний седмичных, отпустов и т. д. и т. д. Этот ритм повторяется из седмицы в седмицу. А там еще ‘ширший’ круг — годовой, с воспоминаниями событий года, с чтением Евангелий, и Апостола, с канонами и т. д. и т. д. Он повторяется из году в год. Сверх этого особые, вставные циклы ‘около Пасхи’, выражаемые Великим Постом и временем от Пасхи до Пятидесятницы. Каждому из циклов соответствует своя богослужебн., Часослов, Октоих, Минея, Триоди Постная и Цветная и пр. Комбинацией их определяется весьма сложный состав службы данного момента. Но эта сложность сделается очень простой, если помнить, что сложный ритм — от сочетания элементарных ритмов. Вообразите, что каждая из богослужебных книг написана на круге, что все эти круги собраны вместе и, при помощи часового механизма, вращаются, каждый со своею скоростью, около своего центра. Пусть круг Часослова поворачивается в сутки, круг Октоиха в неделю, круг Минеи в год и т. д. Тогда приданный где-ниб. сбоку указатель с математ. точностью может указывать состав службы в данный момент, ибо в конце концов, состав службы в дан. момент должен определяться положением Солнца и Луны, и больше ничем. Тут нет произвола, служба течет с такою же точностью, как и светила небесные, да и сама есть явление небесной музыки здесь, на земле. И березки в Церкви появляются ‘потому’, что Солнце вступило в такой-то градус Зодиака, и детское ‘Христос рождается’ начинают петь в детский праздник ‘Введения во Храм’, ‘потому’, что на небесах вершится то-то и то-то. Церковная служба есть summa summarum {Итог итогов (лат.).} жизни вообще, ‘мира всего міра’ (знаете ли, что ‘мир’ и ‘мір’ на сам. деле одно слово ?!). И вот, слепой и невнятный пульс мировой жизни делается внятным и толкуется в брате своем, пульсе жизни церковной.
Но ритм этот на ритме моментов, приложенных друг к другу, сплетенных друг с другом. Нет, они изнутри сростаются, ибо каждый момент имеет корни и цветы, каждый имеет объем во времени, каждый простирается в область другого, и с ним срастворяется. Действенность выдающегося момента, праздника, начинает сказываться уже задолго до праздника. Тема праздника входит в тему богослужения других дней, усиливается, крепнет и достигает своей наибольшей силы в праздник. Но потом не сразу исчезает, а опять таки ритмически. Предпраздненства и попраздненства отдания праздников и т. д., вот что еще более усложняет и утончает контрапунктически проработанную структуру богослужения. Возьмите наудачу хотя бы воскресную службу 13 декабря 1909 года. Тут сплелись темы: 1) воскресения, 2) Покрова пресв. Богородицы, 3) Рождества Христова, 4) недели праотец, 5) дневного святого. Или, 11 мая 1908 года сплелись темы: 1) воскресения, 2) пасхальная, 3) свв. Кирилла и Мефодия. Если же принять во внимание, что служебные темы не механически накладываются друг на друга, а прорастают друг друга и друг друга поэтому несколько меняют, то я думаю станет ясным, даже из этого схематического разъяснения, сколько жизни в самой небрежной службе.
В математическом Анализе есть весьма важная теорема Фурръе (не основателя фурьеризма!). По этой теореме, всякое периодическое явление, как бы сложно оно ни было, как бы волны не набегали на волны, набегающие на набегающие волны и т. д., всегда периодическое явление может быть разложено на ряд вполне определенных простых, с разными периодами и с разными амплитудами. Если бы меня просили подробнее разъяснить смысл этой теоремы, я не нашел бы ничего лучшего, как взять в пример богослужение, с его циклами суточным и годовым солнечными, седмичным лунным и постно-пасхальным лунно-солнечным. Я бы постарался выяснить, как, зная момент от начала нашей Эры, когда надо совершить богослужение, т. е. число протекших от начала Эры годов, часов, минут и ‘секунд’ (для пущей важности! —), можно с математической точностью составить богослужение, т. е. определить что надо в дан. мом. делать священнику, что диакону, что чтецу, что певчим, что молящимся по элементарным циклам. Я бы постарался разъяснить, что каждый из богослужебн. кругов есть не что иное, как проекция соответственного небесно-космического круга, но выразуменную в своей духовной сущности. Я полагаю, что на этом примере можно было бы сделать отвлеченную теорему Анализа весьма наглядной.
Простите, что все пишу о богослужении. Вертится на уме. Но уж пишу (не для себя) о том, о чем Вы желали.

XXXIX

8 февраля 1913 г. Сергиев Посад.
Дорогой мой! Какой Вы милый ребенок, большой, великий, но не понимающий иногда самых явных положений в жизни. Да неужто Вы и впрямь думаете, что я не вижу всего того, куда Вы тычете меня носом, как котенка. Право не за что тыкать-то: ведь не я напакостил в ‘консистории’, а что воняет я это очень даже воспринимаю. Вам словно удовольствие возиться в отхожем месте. А я (т. к. не могу обходиться без него), хотя и пользуюсь (не могу не пользоваться, ибо сейчас ходить прямо на двор по условиям жизни не пускает полиция) стараюсь забыть об ‘оном’ и Вам то же рекомендую.
Я не реалист, я эллин, египтянин, пуниец, кто хотите, но не нашего времени сын, и признаю речи лишь священные, скрывающие убожество мира, а не размазывающие кал человечества по лицу Земли. Я хочу ‘ткать песни протяжно-сложенные’ и уйти от зловония. Пощадите, не тяните меня к щедринскому плеванию синдетиконом и желчью. Любя себя и друзей своих, я не позволю себе ругаться, брызгаясь ядовитой слюной, как это делает интеллигенция. М. б., это какое-то барство, но я призываю лакея вывести консисторию из храмины души, а не перебраниваюсь с нею. А Вы все: Почему да почему. Да потому, что дорожу своим равновесием.
Поймите: ни Вы, ни я с консисторией ничего не поделаем, да? Ну, а дела настоящего, подлинного, святого, нужного без конца. Зачем же я буду тратить свои силы, свое время, раздражаться, кипятиться, страдать физически, заранее зная, что не от меня зависит что-ниб. сделать. Для меня всякая деятельность не почитывание и пописывание, а Феургия, и я хочу {Делать (греч.).}, а не только {Болтать (греч.).}. Методологически я отвечаю и отвечал и буду отвечать Вам на Ваши стоны: ‘Нет’, ибо сам слишком хорошо знаю ‘да’ и еще лучше знаю, что всякое сказанное ‘да’ удесятеряет страдания, — и говорящего и слушающего. Дорогой мой, я знаю, что Вы настрадались и, б. м., страдаете и теперь, хотя и меньше, знаю. Но я должен, пред Богом должен, говорить Вам: Ну, потерпите. Как-ниб. обойдется. Смиритесь пред Внешним Разумом. Б. м., и консистория для чего-то нужна. Не понимаем, ни Вы, ни я, но нельзя же представить себе, чтобы уж совсем была без смысла, — ноуменальным провалом. ‘Все преп. Серафим’. Да нет же, ничуть. ‘Есть еще и ‘Высокопреосвященнейший С. С.’, как выражался про некоего иерарха Вл. Соловьёв и проч. и проч. Но бросьте Вы пережевывать всякую гадость и вкушайте то, что заведомо свежо. Скажете: но и гадкое связано с лучшим. Ну, временно, скажу: ‘хотя бы и так’. Но как иначе мы не знаем, и след., нечего рассуждать. Надо творить жизнь, а не ныть над отхожим местом. Надо быть бодрым, это заповедь, и нельзя простонать бодрости. Вы настрадались из-за ‘Вари’. Но ведь и Варя же Ваша, таковая, каковая она дала Вам новое ощущение жизни, оттуда же, из Церкви. Ведь ее аромат, Варин, это аромат оседающего на ней веками ладана, и ее музыка души пронизавшие ее тело и душу антифоны и стихиры. Да, развод и проч., но ведь и ‘Волною морскою’. Церковь приняла от ‘жены некия Кассии именуемыя’. Церковь, как живое начало, полна рассудочных противопечий.
Видите ли, дорогой. Вся литература делится на плагиаты и псевдоэпиграфы. В древнее, благородное и скромное время, писались только последние. Свои мысли и чувства, все высокое, люди относили к богам, к героям, к святым. Да это и правильно. Разве все вчерне не приходит в нас от прошлых поколений, от божественных вдохновений. Напротив, когда в люцеферианской гордости каждый захотел не Истине служить собою, а себе сделать рабынею Истину, стали писать плагиаты. Брали чужие мысли, составляли компиляции (compilatio = грабеж), воровали, убивали словом тех, кто ante nos nostra dixerunt {До нас наше говорили (лат.).}, чванились и всякое слово приписывали себе. ‘Господи (или: Муза! блаженные боги и т. д.), дай неключимому рабу Твоему, имя его Ты же веси, послужить Истине Твоей. Я сделаю ‘оклад на книгу’, поставлю цветы пред алтарем, дополню и подправлю сочинение, переданное веками да будет это на славу Твоему Пречистому Имени.’ Так мыслила древность. ‘Я. я, я, и всё я. Помните, гг., это я. Если иной кто говорит то же, так это он украл у меня. К тому же он говорит глупо. Я, я, я… Я, я, я… Я все. Бог — для меня, мир для меня, люди для меня. Служите мне, хвалите меня, кланяйтесь мне. Если Я, да Л! делаю честь Богу, что опровергаю (или утверждаю) Его существование пожалуйста не вообразите, что это всерьез: дело вовсе не в Боге, а во мне. Посмотрите, как я учен, как я талантлив, как я тонок. Если бы Бог существовал, он должен был бы прислать мне по меньшей мере почтительную благодарность за то, что Я, Я! удостоил его сделать предметом своих исканий…’. И т. д. и т. д. без конца. Так говорит (или думает современный автор, плагиатор). И вот, дорогой, я и зову Вас к псевдоэпиграфии. Ростите, множьте, одухотворяйте то, что есть, углубляйте, но помните, что не надо относить это к себе. Говорите: Неключимому рабу Василию дано то-то и тото. Если будут так поступать многие, тогда консистория исчезнет сама собою. Если же будете гневаться то чернила мучеников от консистории будут воистину семенем лжи и пошлости.
Мне думается о Варваре Дм. и об Анне всегда почему-то вместе и хочется сказать: и Вы и я не имеем в них ни ‘Муз’, ни ‘вдохновительниц’. Они не способствуют земной работе. Но они благодатны, и приносят мир с собою. Да это не Музы, но Ангелы-Хранители. И слава Богу. На что нам Музы.
Ну устал, не могу больше писать. Спокойной ночи.
1913.II.8.
Получив сегодня утром Вашу открытку, я исполнил формально то, о чем Вы пишете, т. е. поставил Красн. Крест + на заметках для Mortalia и Дн. п. (или ничего) для Дневника писателя, или, лучше, Осен. листья. Говоря формально, ибо не вижу, по существу дела, возможности разделить ‘субъективного’ от ‘объективного’. Вы не такой писатель, чтобы писали о своем как о своем, и домашние пустяки и желтые пеленки у Вас
золотом вечным горит в песнопеньи.
(Вот и Анна сейчас говорит, ‘что же может быть лучше желтых пеленок’). С друг, стороны, Вам не свойственно (и тем лучше) отрывать от своего объективное и делать вид, будто оно свалилось с неба. У Вас все субъективное. Просматривая свои заметки, Вы увидите, что всякое деление их, во-перв., механично, а, во-вторых, делает их непонятными. К тому же, почему мешают кому бы-то ни было трогательные воспоминания о зверьках для Тани, Веры и Вари, или сладкие сухари в Костроме и т. п. Как ни пошла у нас публика, но за это она простит Вам многое другое, негодование же вызовет, конечно, именно то, что Вы предназначаете сами для публики,— т. е. выпады против революции и проч. и проч. Именно такие заметки я не считаю лит. о., как Вы выразились и скорее к ним относятся фельетоны. Это идет из сердца и ума, а не насильственно извлекается оттуда. И еще: Если Ваши характеристики и ругат. словечки предстают на фоне семейн. жизни на них обижаться нельзя, ибо дома у себя каждый волен именовать ли дураком и т. д. Но если Вы соберете лишь одни ‘объективн.’ заметки, то к книжке естественно отнестись как к разговору полуофициальному, и тогда надо быть в речах корректным. Что против Вас будут ругаться в этом будьте уверены. И как Вы ни будете причесывать свою книжку, она все равно будет ‘из Костромы’, а не ‘с Невского’. Я думаю, что надо печатать все вместе, под заглавием ‘Осен. листья’ (или ‘Уедин.’, Ч. 2), но сократив полные написания фамилий до инициалов. Нельзя же пригвождать к позорному столбу глупого Бальмонта только за то, что у него нет совести.—
Если теперь подойти по существу обсуждения надо ли печатать, я скажу: этот род литературы высший. Но разумеется: ‘Уединенного’ Вам не повторить. По содержанию ‘Осен. листья’ богаче и пышнее ‘Уедин.‘, но в ‘Уедин.’ это новая драма среди мелочей жизни развивается действие и внутреннее, религиозное, и церк.-общ., и умственное, и семейн. ‘Уединенное’ один порыв и в этом необыкновен. острота впечатления. ‘Уедин.’ чем-то напоминает ‘Царя Эдипа’ Софокла. ‘Осен. же листья’ это не бег, а прогулка. По крайней мере в присланном мне я не сумел усмотреть действия. Кажется, в ‘Осен. листьях’ можно переставлять заметки, в ‘Уедин.’ же нельзя. Самая обнаженность нек. выражений в ‘Уед.’ очень важна. Да ‘неприличия’ ‘en toutes lettres’ {Без сокращений (фр.).} есть момент действия. В ‘Осен. лист.’ я, повторяю, не сумел почувствовать этого, м. б., потому, что без конца еще.
Теперь неск. частностей.
I) О горе Ермоне. Обратите внимание, что две горы берутся в Библии парно: ‘Фавор и Ермон о имени Твоем возрадуются (Пс. 88, 13). Ермон или Аермон, 0x01 graphic
производятся от корня 0x01 graphic
{Гарем (древнеевр.).}, который им. два основн. значения: I) ис- или в-ключать, делать недоступным и, отсюда, посвящать Ягве и притом окончательно, неотделимо. Отсюда гарем т. е. обособленная часть дома, посвященная лишь хозяину и т. д., отсюда херем = анафема, заклятие, предоставление их в руки Божии.
II) Протыкать, прорывать, проламывать, разваливать. Слово Ермон Гезений [Hebr. u. aram. Wnrterbuch, 12-te Fufi., S.260] производит от 0x01 graphic
перв. знач. и считает его равносильным переводит его: святилище.
Более древнее название Ермона Сион (См. Втор. 3, 9, 4, 48, Иис. Н. 11, 3, 17, Пс. 88, 13, 133, 3). Полагаю, что и без ложнаго ‘Лица Божия’ Вы сумеете воспользоваться этими значительными корнесловиями.
Теперь, даже Еп. Порфирий Успенский считает стоящим вне сомнения, что Преображение Господне совершилось именно на Ермоне, а не на Фаворе. Далее. Израиль, как жена или невеста Божия, чаще всего называется Сионом. По-видим., Ермон Сион первоначально и мыслится как этот Божественный Гарем, главное место общения Бога с народом. Затем лишь это переживание приурочивается к Иерусалиму, который тогда тоже начинает называться Сионом. По спис. Порфирия Усп. Сион весь в складках, расположенных одиннадцатью уступами, нависшими друг над другом.
2) То, что Вы пишете о Храме и об приближении его к дому очень хорошо. Но… Не к браку и брачн. ложу нельзя приблизить престол, а к современной ресторанной пошлости. В том то и дело, что бракосочетание есть вечеринка, осмотр приданного, сплетни, пошлости, грязнотца. Храм можно приблизить к браку, но не к современному браку. Если консистория пачкает брак, то современный брак дает повод к вящшему загрязнению себя консисторией.
3) Вы глубоко правы (хотя и против себя), указывая на то, что у Христа образы брачные — любимейшие, основные. Обратите внимание, что вообще христ. символика построена на явлениях жизни (агнец, птицы, лилии, зерна, лоза, тело и т. д.) и в особ, бракосочетание невеста, жена, брак и т. д. Израиль ‘дщерь Сионова’ (Мф. 21,5). Христос Жених, , как во 2-м своем пришествии (Мф. 25, 1-13), в притче о девах, так и в первом (Мф. 9, 15, Мр. 2, 19, Лк. 5, 34). Церковь жена невеста, а верующие друзья, со-пирующие на свадьбе (Лк. 12, 4, Ио. 15, 14, 15), встречающие брачный поезд со светильниками: ‘Се Жених грядет в полунощи…’ и входящие , на брак (Мф. 25, 1-13). Иоанн Предтеча дружко, paranymphus {Шафер, дружка (лат.).}, радующийся браку своего Друга. ‘Вы сами мои свидетели, говорил Иоанн ученикам своим, пришедшим к нему чуть ни с жалобою на Христа, в том, что я сказал: ‘Не я Христос, но я послан пред Ним’. Имеющий невесту есть жених, а друг жениха, стоящий и внимающий ему, радостью радуется, слыша голос жениха: сия-то радость моя исполнилась, ему должно расти, а мне умаляться’ (Ио. 3,28-30). Что же за радость, которая ‘полна’, {Исполнитель (греч.).}. Вы не понимаете? Кто такой дружко? По Поллуксу (Onom. III, 41) , {(Ономастикой. III, 41) призывается один из друзей жениха (дружек) и привратник (придверник), который стоит у дверей, не дает женщинам помочь издающей вопли невесте (греч.).}. По Кетуб. f. 12. 1. Olim in Judaea duos ministrarent, quando in chuppam ingrediuntur… {Некогда в Иудее назначали двоих прислуживать, когда вступают в хуппу (лат.).} B Aboth Nathac IV Бог, a в XII Ангелы рассматриваются как паранимфы Адама: Fuerunl autem angeli ministerri velut paranymphi custodientes thalamum {Были же некогда ангелы-прислужники, как паранимфы (дружки жениха), стерегущие брачный чертог (лат).}. По Берешит Рабба VIII 15 Рабби Иуда сын Симеона видит Паранимфов Адама в Михаиле и Гаврииле. Главною обязанностью Паранимфа было сторожить дверь опочивальни (хуппа, нхмцюн, , thalamus {Брачный чертог (лат.).}), куда удалялись жених и невеста, так что и чтобы ‘друг жениха’ был свидетелем фактическ. соединения брачующихся, свидетель брака (у католиков, если соединения не произошло, то венчание считается состоявшимся, знаете ли Вы это?). Вот почему он стоит и внимает, и радостно радуется, слыша голос жениха: он убеждается при этом, что брак совершился. Так и Иоанн, радовался, как радовались и сыны чертога брачного (Мф. 9, 15, Мр. 2, 19-20, Лк. 5, 34-35) и т. д. и т. д. и т. д. Устал писать.
P.S. Тороплюсь отправить письмо. Сейчас всенощная. Целую Вас. Привет Вашим. Слава Богу, что В. Д. лучше. Господь да умиряет и радует всех Вас.

Свящ. Павел Флоренский.

XL

7 и 9 марта 1913 г. Сергиев Посад.
1913. III. 7. Вечер.
Дорогой Василий Васильевич!
Мне как-то тревожно все время за Вас. Что у Вас делается? Уехал я в такой неподходящий момент, и с тех пор ничего не знаю. Написать не мог, т. к. попал сразу в Мальмстрем корректур, богослужений, лекций и т. д. Шуре скажите, что я просил Вл. А. Кожевникова послать Вам Федорова 2-й том и его книгу о Федорове. У него последней, не оставалось ни одного экземпляра, но он хотел взять у своей мачехи, кот. живет у него в доме, наперекор всему тому, что нам сыздетства известно о мачехах. Полагаю, что, по миновании надобности, книгу Кожевникова о Федорове следует вернуть обратно. Если Вам некогда [орфография по Хомякову], то попросите Шуру или кого-ниб. из девиц, или Васю написать мне 2—3 слова о состоянии Варв. Дм.
Взялся писать Вам под живым впечатлением только что полученного в Акад. Библиотеку, давно уже мною туда выписанного, сокровища, по крайней мере, для моих работ. Это издание L. Anson. Numismata Graeca. Greek coin-types classified for immediate identification {Л. Эпсон. Греческая нумизматика. Изображения на греческих монетах для немедленного определения (англ.).}. London, 1910.
По замыслу, по содержанию это книга незаменимая при занятиях древним миром. Автор сгруппировал монеты по оборотным сторонам, показав тем, что ценит их не формально-исторически, а содержательно, ‘по-нашему’. И вот Вы можете обозреть все изображения, скажем, трезубца, или храма, или листа, или колоса, и т. д. Я прямо счастлив, что напал на эту работу, ибо живя здесь без музеев, без коллекций, даже без книг, все же могу теперь иметь суррогат всего этого.
Но это касается лишь содержания. Внешность издания меня глубоко охладила. Оно ‘научное’, фототипическое. Не буду говорить о том, что изображения большинства монет весьма неотчетливы, а иногда и вовсе неразбираемы. Но общий тон какой-то невыразимой мертвенности. Есть во всем искусстве нечто самое мертвенное, ужасающе мертвенное, это {фаллос (греч.).} при воспроизведении статуй из гипса, особенно не тонированного. На гипсовых статуях он всегда представляется чем-то трупным. И вот, эта самая мертвенность царит в издании Ансона, как и в других, ему подобных, дорогих нумизматических атласах. Мы с Вами говорили об этом, но я не могу удержаться от новых жалоб на современных издателей. Если уж у них нет непосредственного вкуса и ощущения жизни в останках древности, то почему они не считаются хотя бы с требованиями отчетливости. Почему какие-то грязные пятна более ‘научны’, чем воспроизведение добросовестного художника, находящегося к тому же под контролем ученого?
1913. III. 9.
Прежде я не знал, что фотографируются гипсовые слепки, а не самые монеты. Но мне все время попадало на язык слово ‘гипс’. В самом слове этом есть что-то иссушающее, ощущение какой-то ноздреватой массы, отнимающей от языка всякую влажность. Теперь же, когда я узнал, что это снимки с отливок, мне мерзко смотреть на фототипические атласы по нумизматике. Вид поверхности, бесчисленные ямочки от пузырьков воздуха, отсутствие бликов, расплывчатость линий, несочность теней, вялость общего тона — все это до такой степени противно археологическому чутью, что конечно скверненькое воспроизведение от руки предпочтешь ‘хорошим’ фототипиям с гипса. А главное еще это удивительная бедность фототипических воспроизведений. На монете несравненно худшей сохранности, что тот экземпляр, с которого делалось воспроизведение, можно рассмотреть неизмеримо больше, чем в изображении, помещенном в атласе, или чем в рисунке от руки. Ведь благодаря различным поворотам монеты, освещению ее под разными наклонами и с разных сторон, разными светами (дневной, ночной), рассматриванию с разными намерениями и с разными предвзятыми мыслями, наконец, благодаря различию настроений при ‘вчувствовании’ в монету, впечатления от нее суммируются и синтезируются в одно целое. Взгляд лица, изучавшего монету совсем не то, что взгляд первого встречного, а между тем фотография, да еще с гипса, дает менее, или не более, чем впечатление одного данного момента случайного зрителя. Чтобы всюду и всегда защищать преимущество мертвого глаза, объектива фотографического аппарата, пред живым глазом вжившегося в монету наблюдателя, надо совершенно не понимать процессов восприятия, совершенно позабыть, что восприятие не есть впечатление момента, но преодоление момента, частичная победа над временем, и что в нем основное значение составляет вся личность воспринимающего. Память вот основная функция восприятия. До известной степени есть ‘память’ и у фотографической пластинки. Но в том-то и беда, что это память чрезвычайно узкая, неспособная делать сколько-ниб. широких синтезов и потому, под видом ‘объективности’, т. е. под видом отстранения случайных течений в воспроизводимом, сама подчиненная полной случайности освещения, поворота и т. и. внешних условий. Опытный наблюдатель, именно потому, что он может быть преднамеренным в отношении своем к условиям восприятия, именно потому, что он хозяин условий, а не раб их, он исключает случайности по-моментных впечатлений и дает синтезированное впечатление, так сказать, приближающееся к зрению sub specie aetemitatis. Нужно иметь сотни фотографий с одной монеты, снятых при разных условиях, и тогда совокупное изучение их всех могло бы до известной степени заменить рисунок от руки. Если уж защитники модных способов воспроизведения в самом деле искренно говорят об объективности и искренно стремятся исключить случайности, то пусть они потрудятся давать вместо своих фотографий коллективные фотографии по способу Гальтона, т. е. снятые с различных экземпляров одного вида и потом срощенные вместе, или же цветоделительные фотографии по способу Буринского, полученные чрез наращивание снимков с одной монеты, но снятых при разных условиях. И притом, пусть съемка производится с самих монет, а не с гипсов (при наращивании, чрезмерность бликов затушуется. Тогда они могут в принципе противопоставлять свои изображения изображениям от руки. А сейчас делать это в принципе столь же мало оснований, как мало оснований в живописи противопоставлять механическую (не художественную) фотографию картине только потому, что она картина, а не фотография. Но разумеется, можно спорить против того или другого воспроизведения от руки в частности.
Теперь — о другом. Я обещал Вам прислать параллели Вашей фаллической монете из Сирии. Прилагаемые при сем рис. 14 и 15, заимствованные из:
F. Lajard, Recherches sur le culte, les symboles, les attributs, et les monuments Ligures de Venus, Paris, 1837. Planches.
Монеты Димитрия II и Антония Пия, из города Mallus, прямо подходят к Вашей монете. Еще своеобразные монеты того же типа Элагабала, чеканенные в Афродисие. Тут, две фигуры, простирающие друг к другу объятия, как бы притягиваемые друг к другу таинственной силой. У фигуры справа ряд {Поднимающийся вверх фаллос (греч.).} спереди, стоящих гребнем, и, по-видимому, подобные же гребни с боков. У фигуры слева виднеется ряд поперечных складок, повидимому, изображающих многочисленные {Женский половой орган (греч.). Отсюда ниже термин ‘ктеистический’.}. По-видимому, обе фигуры обоюдополы, и притом фигура фаллическая с женскою головою, а ктеическая бородатая. Вся композиция представляет высшее напряжение полового ‘электричества’, которое к тому же бесконечно усилено кратностью притягивающихся половых пар. Между фигурами, выражаясь в терминах физики, ‘поле’, ‘линии силы’. И помещенный тут же козлик, вероятнее всего, символизирует эту среду, как среду усиленно напряженной жизни, тем более, что козел и вообще имеет значение полового начала, мирового плодородия и т. д. Ср. Пана и сатиров. Обращенность этого козлика мордою к фигуре ктеической, б. м., показывает, что ‘линии силы’ производительного поля направлены от фаллической фигуры к ктеической.
Но вернусь к Вашей и ей подобным монетам. По поводу них у Лажара говорится приблизительно следующее: монеты, чеканенные в городе Mallus, в провинции смежной с Памфилией (рис. 114 и 115) имеют изображения двуполой Венеры, той, которую Фирмин Матери называет biformis, ‘дву-видная’, про которую Иоанн Лидийский сообщает, что древние богословы приписывали ей оба пола и давали эпитет {Мужеженский (греч.).}. Замечу кстати от себя, что этот термин был до чрезвычайности распространен в древнем мире и его сообщают многие писатели, как языческие, так и христианские. Идея муже-женственности была последним синтезом всех противоречий действительности, и в ней, естественно, искали основы для построения всего жизнепонимания. Замечательно, что по сообщению того же Иоанна Лидийского памфилийцы чтили Бородатую Венеру, совершая ей особое служение. Уже по этому одному естественно видеть на монете провинции смежной с Памфилией именно такую двувидную богиню. И действительно, Лажар отмечает, что на монете Димитрия II (Никатора, царя сирийского) богиня представлена с бородою. Голова ее в шлеме, правая рука держит лук, но одеяние женское. Бородата ли Венера на другой монете того же города (рис. I 15) Лажар не берет на себя решить. Но вооружение богини показывает, говорит он, что ей приписывается здесь двоякий пол.
Эти монеты, а равно и еще одна, тоже Димитрия II (очевидно он был царем углубленным и знающим ‘корни’ —), опубликованные впервые Фрёлихом, дали повод к ошибке, в которую впали сам Фрёлих, Duane (англ. фам.), Мионнэ, Рихтер [Froelich, Ann. Syr., tab.X, n. 25. Duane, Coins of the Seleucid, p. 95, pi. XIV, n. 1. Mionett, Deser. de Med., Ill, p. 591 et 592, n. 250, V, p. 58, n. 500, S. VIII, p. 44 et 45, n. 232. Richter, ber die Attrib. der Venus, p. 15]. Под этой ошибкой Лажар разумеет именно то, что представляет на этих монетах интерес наибольший. ‘Они думали и печатно высказались, что божество, представленное на реверсе трех монет, о коих идет речь, именно с боков, ряд фаллов’ (Lajard, id., р.67, пр. 1). Лажар утверждает, что это неправильно, и в доказательство приводит ряд изображений ассирийских (см. рис. 116 и 117), где ‘мистическое древо жизни’, выгравированное под символом Милитты, весьма походит на те изображения, которые помещены по сторонам богини на монетах, города Маллуса. Это заставляет Лажара сомневаться и в точности описания одной монеты, данного Sestini (Lett, numism., Т.III, р. 103, n. 1), которую он относит тоже к этому самому городу Маллусу и на которой голова женщины (Венеры), зримая спереди и убранная крылатым шлемом, имеет, как кажется ему, ожерелье украшенное многими фаллами (Lajard, id.)

0x01 graphic

Таковы соображения Лажара. Какая наивность. Ну, конечно, не только можно, но и должно сблизить ‘ряды’ с боков богини на монетах Маллуса с древом жизни. Но, прежде всего, что же такое древо жизни, как не иное выражение той же фаллической идеи. Да и что представляет собою приводимый Лажаром же рисунок (I 16) древа жизни, как не двойной ряд фаллов. Это древо жизни древо Милитты, есть, конечно, те же ряды фаллов, но взятые усиленно, вдвойне, букет фаллов, а символ над ним крылатая кфзЯт. Что же касается до другого рисунка (117), то тут этот ряд фаллов подвергнут еще новой стилизации, а именно под ‘гранатовые яблоки’, всегда и везде (а также и в Библии) служившие по бесчисленности своих зерен и по внешнему виду отверстия в них символом плодородия. В других случаях тот же Лажар превосходно говорит о синкретизме символов, о взаимной стилизации одного символа другим, со-идейным и т. д. А тут, вдруг он наивно и беспомощно барахтается пред ‘древом жизни’, как будто оно есть нечто совсем иное, чем говорили о монетах Маллуса нумизматы.

XLI

1913. III. 23.
Сейчас же по получении Вашего письма.
А разве Вы, дорогой Василий Васильевич, не замечали, что чем более у людей щепетильности и pruderie {Показная стыдливость (фр.).} относительно пола и всего около него на словах, в теории, тем циничнее они в анекдотах и тем наглее в поступках, и притом именно в этой, закрытой для них области. Ученые не считаются с фаллами на монетах, ‘стыдятся’ ‘такой неприличности’, но это ничуть не мешает им быть весьма сальными в товарищеской компании, в ресторане и т. д. Особенно медики. И наоборот, Г. А. Рачинский высказывал свое наблюдение, что люди сдержанные, не циничные ‘чувственны’ или, точнее, глубоко считаются с полом. Это отчасти понятно и из того, что разумеется человек постигающий глубины пола не станет с ним играть, и по уважению и по страху, ибо в этой священной бездне водятся медведи и львы. Напротив, видящий лишь гипсовые фаллы, но смутно чувствующий за ними и иное, он заигрывает с этой плоскостью своей души, считая себя в полной безопасности. ‘Ученые’ циничны именно по тому самому, по чему молодые люди целуются с горничными, но сдержаны с их хозяйками: в первом случае они снимают с себя всякую нравственную ответственность, всякую ‘человечность’ отношений или, точнее, не боятся последствий, а во втором боятся.
‘О монетах’ едва ли подойдет в ‘Б. В.’. Меня ведь все знают, я для них и так сплошной соблазн и подавать им повод к пересудам я еще не чувствую себя в силах: надо хранить себя для более важных дел. Ведь я пишу эти побрякушки исключительно для Вас, чтобы показать и доказать Вам, что помню о Вас. А у меня есть дела и более важные, только времени не выберу. Одна кампания в защиту Имени Божия, а с Ним и всего религиозного понимания жизни против рационализма, номинализма и бесстыдства Арх. Антония Волынского есть ‘послушание’, требующее очень много сил и бодрости. — Возмутительно отношение газет, всех, включая и ‘Новое Вр.’. Все травят Иеросх. Антония Булатовича, человека благородного и честного, за дело в котором понимают гораздо менее, чем свиньи в апельсинах. А между тем от защиты Имени Божия зависит (по-человечески говоря) впадем мы в ближайшем будущем в пошлый протестантизм, или вынесем в историю исконное достояние Церкви, Библии, Платона, Египта и т. д. и т. д. Уж если не понимают ничего молчали бы. А то уж целые реки клевет и ни одного доброго слова. Мы все (‘москвичи’), старцы духовные из разных обителей, отшельники и т. д. на стороне Антония Булатовича, выпускаем его книгу, и будем писать о нем еще и еще.
Вот уже две-три недели сряду, как я собираюсь написать одну статью для Вас, которая, мне думается, должна пролить нек. свет на многие явления древности и основана на переживании моем, подобного кот. я не встречал ни в психологиях, ни в психиатриях. Но т. к. дело это требует большого выбора выражений, то я, не будучи в состоянии сосредоточиться, все время откладываю ее.
Если о монетах захотите печатать, то нельзя ли поместить в книжку Вашу об античн. религии? Или еще куда, мне все равно. Но 1) предупредите, я напишу еще, чтобы был закончен, круг мыслей. 2) непременно присылайте мне корректуры, иначе напечатаете бессмыслиц, не разобравши моих каракулей. Дружески обнимаю Вас. Да хранит Вас всех Господь. Любящий Вас священник Павел Флоренский.
Вообще же говоря у меня есть целый ряд тем из цикла о древн. религии и фил., но печатать их не только негде, но и вообще-то ставить под ним свою фамилию невозможно. А их-то напечатать было бы полезно, чтобы хоть сколько-ниб. прошибить лед позитивистического восприятия жизни и истории. Если бы мы жили в одном городе, я бы мог точно сговориться с Вами, куда поместить и что в какой форме писать. Многое можно было бы, думаю, вполне свободно и ‘к стилю’ поместить в Ваши томы, печати, и непечатные. Я же совсем отстал от индивидуалистической работы, и всегда стараюсь работать при ком-ниб., около кого-ниб. и для кого-ниб. Это уютнее и, если самая лит. моя ничто, то по крайней мере, за ней будет то достоинство, что хоть тому, при ком я, она доставила приятную минуту.
P.S. Рис., кот. я прислал Вам и в скор, времени еще пришлю, не бросайте: у меня для себя лично копий не осталось, а они могут понадобиться. П. Ф.

XLII

Марта 24 дня 1913 г. 11 ч. ночи. Воскресение.
Дорогой Василий Васильевич! Только что вернулись домой из почти целодневной отлучки. Утром литургия, потом разн. мелкие дела, потом поехали в Вифанию смотреть Вам дачу, потом снова служба (всенощная), йотом исповедь сестер. Пришлось оттуда нести Васька, и рука устала, еле пишет, далеко, версты две. Есть много поэзии и глубины в этих всем семейством хождениях в церковь. Васек, кстати сказать, изображает диакона, певчих, задает тон хору, кричит ‘папа!’ ‘папа!’ и т. д. в церкви, но это все очень хорошо и, думаю, Богу угодно. По крайней мере, я слышал, что у о.Иоанна Кроншт. в алтаре шалили дети, и когда пытались остановить их окружающие, о.Иоанн замечал: по крайней мере, вырастет и будет помнить с радостью, что хоть в алтаре ему не делали замечаний. А у преп. Серафима в келлии стояло 7 светильников

0x01 graphic

пред Иконою Б. М. Умиления (‘Радость всех радостей’), и посещавший его при матери Н. А. Мотовилов любил бегать между светильниками. Когда же мать пыталась останавливать его, преп.Серафим говаривал: Оставь, матушка, разве не знаешь, что когда ребенок резвится — это с ним Ангел Божий играет! Были в Вифании. Дачи свободные имеются следующие (все монастырские): 1) В даче, где жил граф Комаровский:
а) низ, стоимость 220 р.

0x01 graphic

Одна комната большая, 4 порядочные. В сенях можно отгородить комнатку занавесью. Дача большая, хорошая. Чудный вид, стоит на отлете. Тишина. Лучше этой дачи по положению не найти. Обитать можно и на балконе — обедать и т. п. Много мебели.
б) В той же даче верх, 2-й этаж.

0x01 graphic

2 стекл. галереи, могущие сойти за комнаты. Большие сени, в кот. можно устроить комнату. Ц. 150 р.
При даче сад. Есть погреба. Повторяю, это лучшее. Если поторговаться то монахи наверно уступят, ибо в этом году они накинули на обе квартирыдачи по 20 р.

0x01 graphic

Если мало одной, можно взять две: между ними есть внутреннее сообщение. Обойдется это 220 + 150 р. = 370. Но полагаю, что уступят за 340.
I) Дача, ‘где жили Барковы’. Сама по себе дача удобная. В одной половине 3 порядочн. коми, и 4 малых, полутемных. В друг, половине 2 комн., наверху 1. Стоит 85 + 65 р. = 150 р. Конечно, эта дача похуже первой. Местоположение значительно хуже, в смысле вида, ибо смотрит на монастырь. Да и не так тихо (гуляющая публика, хотя ее и не много).
Имеются еще дачи, менее удобные или совсем неудобные. Мой совет брать дачу ‘Барковых’ или Комаровских.
Телеграфируйте или напишите немедленно как быть. Дачи разбираются очень скоро, и Вы рискуете остаться без дачи, если не поторопитесь. Самое же лучшее, чтобы кто-ниб. приехал из Ваших, кто потолковее и поэнергичнее и решил на месте.
Задатку надо рублей 30-40.
Кроватей будет доставлено сколько угодно.
Погреба есть везде, набитые.
В общем духовн. и физич. атмосфера здесь так хороша, что Вар. Дм. отдохнет душою, да и детям хорошо. Прямо в поле. Есть речка, огромный пруд, озеро, приходская церк. близко, молочн. фермы, монастырь, лес, поле, овраг одним слов, все, что требуется непременно настоящ. человеку и что считается предметом роскоши в столицах. Очень дешевые и хорошие молочн. продукты. Тороплю же я Вас потому, что среди других дач я не нашел для Вас подходящей.
Да, вот еще. Кроватей сколько угодно, но матрасов для большинства нет. Отчасти это и хорошо, т. к. рискованно спать на Бог знает чьих матрасах. Думаю выгоднее всего будет сделать сенники или же, если хотите, купить матрасы в Москве и продать их при отъезде.
Ну простите. Никак не могу писать более, рука не пишет.
О чем мне писать для Вас?
У меня есть материалы на темы:
1) археологические (нумизматика etc.)
2) историко-религиозные
3) половые
4) мистические
5) литургические.
О чем же писать о чем Вам интереснее. Помните, что я пишу только для Вас. Б. м., Вы напечатаете что-ниб., но это дело не меняет я пишу так, как если бы писал только для Вас.
Затем еще. Нужно ли подбирать рис. к статьям археол. и т. п. Мне думается, что их отыскать не так-то легко, а без рис. многое останется непонятным.
Теперь вопрос. Вы публиковали когда-то в ‘Н. Вр.’ о продаже дубликатов из своих монет. Не могу ли я быть покупателем. А то покупал мне неуч, да я и не умею, меня надуют в цене жесточайшим образ. Если Вы согласитесь на это, я буду очень обрадован. Но я прошу это со смущением, ибо опасаюсь, что вы станете делать мне различные льготы. Если согласитесь, то понемногу присылайте мне что-ниб. Но и счета при этом, сейчас же. Наверное, у Вас есть разн. полустертые монеты и ‘лом’, кот. для Вас мало интересен, а мне будет дорог только хотя бы только за то, что он был в руках Периклов и Аспазий и, б. м., в руках самого Платона. Ну, простите. Да хранит всех вас Господь, и да подкрепит В. Д. Привет всем.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский

1913. III. 24. Ночь.
Еще: Преп. Сергий раздавал детям игрушки. Отсюда-то и возник всемирный или почти всемирный, а во всяк. случ. уж всероссийский промысел игрушек в Сер. Посаде. Вот Вам и экономическ. материализм!

XLIII

Марта 29 дня 1913 г.
Дорогой Василий Васильевич!
Уведомляю Вас, что дачу Комаровских (низ) мы Вам наняли. Выторговали за 200 р. Задатку оставили 35 р. Кроватей будет сколько угодно. Дрова можно покупать у монастыря, — за 6 р. 50 к. саж. Кажется (пишет Голованенко), Вас напугал И. П. Щербов бесхлебием и безводием: не верьте, это страх на почве гипертрофированной петербуржистости. Конечно, фазанов у нас нет, но с голоду тоже никто не помирает.
Просят в монастыре сообщить, когда Вы приедете, чтобы всю дачу вымыть, стены, потолки и полы и вообще привести в жилое состояние.
Росписку в получении задатка и в условиях найма держать ли у себя или прислать Вам?
Статьи Ваши будут напечатаны в ‘марте’ ‘Богосл. Вестника’. Особенно сильно написана последняя. К первой цензор сделал маленькое примечание — оговорку, которую подписал ‘Ред.’, но я уж спорить не стал, ладно, что пропустил. С своей же стороны я выпустил в словах ‘Ах…’ и далее призывание нечистой силы, самое призывание, ибо опасаюсь его, даже и тогда, когда оно делается без намерения. Надеюсь, что Вы не рассердитесь на меня за это самоуправство.
Когда будете ехать сюда, хорошо бы сперва прислать кого-ниб. посмотреть, все ли на месте и вообще устроить все, а потом уже везти Варвару Дмитриевну, чтобы ей не попасть в самую сутолоку.
В D версте от Вас (или D) будет жить М. А. Новосёлов с матерью.
У нас дома удар за ударом. Кажется, я сообщал Вам, что у сестры Юлии% кот. разводится, умерла девочка ее. А теперь умирает двоюродный брат, сын тети моей, единственный представитель рода своего, владелец громадных имений, и бедная тетя Лиза, старуха 60-ти лет, потеряет всякий смысл существования. Я почти уверен, что она очень недолго проживет без этого последнего члена своей семьи. Завтра еду в Москву навестить их. Он лежит в санатории.
Обнимаю Вас. Привет Вашим. Как Варв. Дмитр.? Господь да хранит Вас.

Любящий Вас Флоренский.

XLIV

5 апреля 1913 г. Сергиев Посад.
Раз уж Вы, дорогой Василий Васильевич, принимая во внимание и меня, решите заняться ‘Древом жизни’, то мне с своей стороны, хотелось бы вложить в нее хотя бы часть того материала (в виде примечаний?), который у меня собран (в выписках, в книгах, в тетрадях). Подумайте, как осуществить это. Конечно, совершеннейший путь был бы прислать мне всю книгу сразу в гранках. Это невозможно. Поэтому, м. б., Вы сможете прислать ее частями в гранках и на время не меньшее недели. Чем больше будут порции тем лучше.
Пока присылаю Вам еще статейку о трех мистиках, главн. образ, для расчленения младенца-фалла, из египетск. символики. Конечно, предоставляю Вам право выкраивать из нее что вздумается. Мне ведь хочется напечатать книгу не такую, где были бы, как в альманахе, и Ваши, и мои статьи, а воистину общую книгу. Если хотите сделать ее свежей и сильной не поскупитесь дать какую-ниб. [] или [] сотни лишних рублей на клише [NB]. Кое-какие клише у меня есть готовые уже, ими я снабжу Вас. Но надо рис. побольше. Ведь они вразумительнее говорят, чем тексты, и притом именно тому, кому надо понимать, и молчат пред тем, кому надо быть непонимающим.
Самое дорогое, самое интимное если эта книга будет снабжена собственноручными рисунками (пусть скверными!), индивидуальными, или рис. с Вашей коллекцией, из моих путевых альбомов и тетрадей и т. д., одним словом, чтобы от нее пахло рабочим кабинетом и действительною жизнью.
Меня мысль об общей работе всегда как-то воодушевляет. Вот почему я постоянно пишу для кого-ниб. предисловия, вступления, делаю корректуры и т. п. Но наше с Вами дело, конечно, неизмеримо увлекательнее корректур.
1913.IV.5. Сер. Пос.
Оба мы умрем, но нашим детям и, б. м., внукам останется память о совместной работе и о науке на свободе, а не ради учен, степеней и карьеры, о той науке, которая, я знаю, была в древности и которая, хочется надеяться, будет у наших внуков.
Все это написано весьма давно. Но т. к. пора давно послать, а времени у меня для отделки сейчас нет, то я кое-как, лежа на постели докончил тот круг мыслей, который хотелось замкнуть, и посылаю в черновом виде.
Если Вы найдете это интересным, то я в гранках исправлю, дополню и усовершенствую.

Любящий Вас свящ. П. Ф.

XLV

11-12 апреля 1912 г. Сергиев Посад.
Это последнее письмо.
Получил Вашу книгу и сегодня же проглотил ее. Остался дома нездоровится. Анна читает Вашу книгу и весьма довольна, а она порядочно требовательная, более меня. Наши все, т. е. Анна и ее мать весьма восхищались В. Д-й, по ее портрету в книге. А когда же Вы мне подарите обещанную свою карточку? Ведь я же ждал ждал, наконец решил напомнить.
Спасибо за книжку, она вышла совсем не похожей на ‘Уединенное’. Объективная и без драмы. Вот о чем дайте знать. Когда пишу для Вас, нужны ли учен, справки и ссылки, или их опускать. Вот и к присланному, если надо — я могу приставить, если нет — то выпустите и то немногое, что там есть. Следующую статью я Вам пришлю на тему едва ли цензурную:
{О семени (греч.).}.
Присылаемое совсем черновые наброски и почти без плана. В корректуре могу отделать слегка. Но прошу Вас искренно отметить мне недостатки, — не для духовного назидания, а для того, чтобы в след, статьях постараться избегнуть их.
Сообщу еще Вам, по секрету, что эта статья снабжена научн. сообщениями главн. образ, для того, чтобы замаскировать слишком явное проглядывающий источник знания, не из книг.
Я узнал, что В. Д. дома. Дай Бог ей здоровья, а Вам радости. Господь да хранит Вас. Любящий Вас

свящ. П. Флоренский

P.S. Сообщите, когда Вы думаете на дачу. Надо распорядиться, чтобы там все приготовили.
Теперь в Посаде оч. хорошо и все подсохло.
Статьи Ваши в ‘Б. В.’ напечатаны. Неск. оттисков вышлю на днях, как только будут готовы. П. Ф.

XLVI

18 апреля 1913 г.
Дорогой Василий Васильевич! Вы возвели на меня обвинения столь тяжелые, что у меня сразу опустились руки. Тут дело совсем не в литературе ном самолюбии, а в том, что Вы затронули струны уже и без Вас давно звучавшие в душе. ‘Это тайна! Это невыразимо! Это не должно и пытаться говорить всё равно останется непонятным…’. Вот всегдашние голоса, предостерегающие меня против выдачи многих переживаний. Но в данном случае я решил пренебречь ими (голосами), вопреки обыкновению, и… даже тот, кто понял бы с полуслова не понял. Я виню, однако, не Вас, а себя. Ибо, если и Вы не поняли, значит, сказанное мною вообще, само в себе непонятно, непередаваемо. Между тем я старался выразить в общечеловеческих, исторически данных символах. Если же и они не помогли, то значит я нем.
Вашу мысль об анекдотичности я не только весьма понимаю, но и сочувствую Вам в отвращении от такового свойства. Но я не понимаю, как я, внутренно обратившись в сторону прямо противоположную, в сторону проникновения внутреннего в корни того, что кажется нелепым, и что есть достояние древней мудрости, как я дал нечто такое, в чем Вы увидали анекдот. Не признавая анекдоты вообще, я абсолютно не допускаю их в области мистики, тем более мистики пола. И если Вы правы, то присланное Вами надо немедленно испепелить и пепел развеять. Этого всего я не стал бы писать, если бы ни—.
Сегодняшнее Ваше письмо, в котором Вы снова упрекаете меня, теперь уже за непонимание древней души. Но неужели и тут я не сумел быть понятным. Ведь под ‘возбуждением’, коего не было при взгляде на фаллические памятники в древнее время, я разумею именно то, что они не воспринимались как анекдот, как пикантность, как нечто извне раздражающее пол. Да и понятно, что этого не могло быть, хотя бы по тому одному, что при загромождённости древней жизни фаллическ. памятниками и символами, если бы таковые воспринимались как нечто возбуждающее, анекдотическое, древние люди, никогда не выходя из этих переживаний старых холостяков, были бы психопатами. Но отсюда не следует, что фал. символы никак не действовали на душу и тело. Так, игры юношей с девушками их не возбуждают (иначе это были бы испорченные юноши), но укрепляют в их поле, повышают общий тонус половой силы, делают более зрелым их семя. Да и брачная жизнь именно не возбуждает вообще, однако укрепляет общий тонус пола, укрепляет, т. сказ., пол во всем организме, а не раздражает половые органы и воображение. Говоря, что фал. памятники не возбуждали, я именно и хотел сказать, что они не производили местного раздражающего действия, а впитывались, так сказать, всем существом и смягчали жесткость рационализма, в уме и в сердце. Так, созерцание семейных радостей, детей, любви, тепла семьи не возбуждает, даже наоборот, а укрепляет всякого в поле его, а сильный пол есть именно пол не возбудимый поверхностно, от случайных впечатлений, но вбирающий их в себя и образующий из них единую массу, которая придаёт возбуждениям, когда они нужны и уместны, глубину и силу. Фаллические памятники и символы, будучи созерцаемы всю жизнь, создавали глубину и сериозность пола, а вовсе не были похабными картинками холостяцких кампаний или грязными рассказами учёных монахов. К чему-то Вы сюда присоединили нравоучение на тему ‘назвался груздем…’. Откуда же Вы взяли, что ‘надо избегать…’. Не надо избегать, но надо чтобы когда они были они были бы серьёзны, а не случайною прихотью. Последнее же и грешно и грязно.
Я не знаю, что я пишу и как выходит. Но я знаю, что я пишу все что пищу после того, как оно мне открылось в переживании. Литература, ссылки цитаты и т. д. это иногда символика, иногда прикрытие. Вас смущает ‘scio’ {Имеется ввиду латинское выражение ‘Scio me nihil scire’ <я знаю, что я ничего не знаю>.} а я прикрываю этим ‘scio’ то, что нельзя сказать прямо, без ‘scio’, ибо это тайна. Но мне кажется, что всякий, кто дает себе труд дешифрировать это ‘scio’, поймет истинную суть дела, остальным же знать ее не для чего. Так мне кажется. Однако Вы свидетельствуете: ‘не так’. Я не могу не верить Вам, не могу обвинить Вас ни в недоброжелательстве, ни в непонимании и говорю: Значит, я не умею выразить того, что переживаю, и живое переживание распадается на собрание анекдотов. Жаль. Но, что же делать, я сделал, что мог и совести своей не сфальшивил ни в одной запятой, не сочинил ее.
Ф. К. Андреев на Пасху остался здесь и, след., зайти к Вам за портретом не может. М. б., сможете привезти Вы, когда приедете.
Простите, что надоел скучными разъяснениями. Дружески обнимаю Вас. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.
1913.IV.18.Серг.Пос.

XLVII

1913.V.9. Сер. Пос. День Святителя Николая Чудотворца (NB, для Розанова: имел жену и детей).
Дорогой Василий Васильевич!
Почему-то так случается всегда, что именно тогда, когда дела больше всего, невыносимо много, мне хочется написать Вам. И вот я сажусь, не исполнив дела и, второпях, небрежно пишу Вам письма. Мысль сейчас вертится около ‘Опавших листьев’. Я не писал Вам доселе о Вашей книге, хотелось проверить впечатление. И это было тем более нужно, что я слыхивал немало воркотни и ругатни на Вас. Теперь, вчера и позавчера я перечел большую часть ‘Листьев’ и оказалось, что мое впечатление лишь утвердилось. Мне не только нравится книга, но я не вижу препятствий к изданию ее. Вот, Анна говорит, что нельзя было пускать ее в продажу, это женская ревность к детям и семье. Конечно, по существу дела это верно, но тогда вовсе не надо книг, кроме таблиц логарифмов и словарей. Литература в самом существе своем нецеломудренна. Но если уж я, Вы, все печатаемся — то лучше так, как в ‘Листьях’, нежели и нецеломудренно, и лицемерно. Одним словом, Анна поет в один голос с В. Д., а я с Вами. Боюсь, что если летом появитесь Вы здесь, то против нас образуется сильное женское мнение, и литературе конец, гораздо раньше, чем предсказываете Вы…
Своим студентам я давал для семестрового сочинения тему ‘Философские воззрения H. Н. Страхова’. И вот при их работе мысль невольно сопоставляла Вас со Страховым:
Не даром она, не даром она, не даром
С отставным гусаром…
Кажется, и сами Вы не подозреваете, до какой степени ‘не даром’ Вы со Страховым сдружились. Загнанность Вас обоих, славянофильство, любовь к родине это все лишь проявление более глубокого идейного сродства. Общее Ваше это общий угол зрения, под которым Вы мыслите все существующее, общая категория мысли. Категория эта — жизнь (). ‘Организм’ вот что сплотило Розанова и Страхова, ‘целесообразность’ вот что их устремило к одной мете. Это положительная основа. А отрицательная полное непостижение духовной жизни (), дальтонизм к Вечности (не обижайтесь, я по-дружески!) Это-то, сплачивающее, отрезало их, как ножом, от остального общества, сделало их смешными и непонятными. Вы оба не переносите интеллигентских категорий ‘механизма‘, безжизненности, случайности, с одной стороны, и духовности, сверхмирности, жертвенности с другой. Отсюда-то и происходит Ваш потрясающий пафос любви к Родине, Ваше славянофильство, Ваш вкус к земному.
Интеллигенты до славянофильства не доросли, Святые его переросли. Интеллигенты живут в механизме и механизмом, Святые в Вечности и Духом Святым. А Розанов со Страховым в , в ‘завитиях’ органической жизни, в гуще земных явлений. Святые выше мира, интеллигенты ниже мира. А Розанов со Страховым в ‘мире, как целом’, и все их думы около ‘мира, как целого, живого, связного, осмысленного.
Не помню хронологии. Но идейно ‘О понимании’ есть чадо ‘Мира, как целого’, а ‘В мире неясн. и нерешен.’ и др. Ваши книги прямо следуют за ‘Миром, как целое’. Даже Ваше противление Христу во имя мира есть прямое продолжение так называемого ‘рационализма’ Страхова. Если бы Страхов прожил далее и имел бы силы далее развиваться, если бы он был с большим напором и смелостью ему пришлось бы прийти именно к ‘Темному лику’ и, далее, к драме отказа от ‘Темн. лика’, но отказа уже не теоретического, а кровного, всем нутром, ибо и Страхов, как и Розанов, был замешен на святой водичке. Относительно Страхова у меня всегда остается впечатление, что это человек невысказавшийся. М. б., это произошло от забитости обществом. Но такая, напр., существенная черта, как склонность к подлинным изданиям и древним книгам, которая глубоко определяет не-интеллигенгский склад души (интеллигенту важны ‘лишь мысли’, а не цвет бумаги и не запах старой кожи), эта черта ничуть не запечатлена в его произведениях, насколько я помню их, и судя по ним нельзя было бы и заподозрить его. Вот почему разговоры о рационализме Страхова, формально-справедливые, мне представляются по существу ложными, ибо ‘рационализм’ Страхова в еще большей степени сказался у Розанова в ‘О понимании’, но как первая, периферическая попытка вскрытия идеи целесообразности. Непременно, думается мне, если бы H. Н. Страхов смог развернуть ее, он перешел бы к иной, более глубокой целесообразности. Уже в гегельянстве намечается выход из рационализма. А Страхов взял из гегельянства именно эту, пограничную идею об органической связности. Гегелевское саморазвивающееся абсолютное понятие превратилось у Страхова в ‘это’ живое тело, а у Розанова живое тело собралось в одну каплю семени. Еще одно движение и у Фл. оно окончательно ускользает от реторт и щипцов, делаясь зримой и незримой, временной и вечной идей именем.
Но, в устремлении своем Розанов и Фл., кажется, смотрят в противоположные стороны, снова встречаясь взорами в бесконечности. Это яснее всего из их стиля. Розанов хочет ‘субъективизировать’ литературу, сделать ее насквозь интимной. ‘Писать так, как говорят’ — до последнего предела, ‘разрыхлить душу читателя’. Фл. же, наоборот, хочет сделать писания совершенно объективными, писать ‘совсем не так, как говорят’. Для Розанова разговор и книга одно, для Фл. совсем разное, по природе разное. Розанову хочется опростить церковь, ввести жизнь в церковь, а Фл. мечтается иератический строй и священная символика, внушающая трепет, но непостижимая непосвященным. Поэтому ему хочется стиля монументализма, а Розанову — т. сказ., эфемерного, но моментного. Язык Розанова как еле ласкающиеся дохновения теплого ветерка, как пахнувший откуда-то запах, овевающий, но бесформенный. А Фл. думает о языке, который бы как удары молота по резцу высекал священные глифы в подземных пещерах. Розанов (в истории) никогда не был жрецом, а Фл. никогда не был чем-либо, кроме жреца.
О ‘философе’ и ‘седалище Моисеевом’ в ‘Опав, листьях’ выражает именно то, что я твержу много лет. Но я не смел сказать другому: ‘Христос так, а мы совсем наоборот’. Однако это именно так. Да, если коснется ругани их, то я мог бы заткнуть за пояс В. В. Розанова. Но ради ‘седалища, — которое, как Богом поставленное, есть, было и пребудет комом земли и источником культуры и одушевления человечества, ради ‘седалища’ умолкаю и только временами показываю кулак и про себя грожусь: ‘Погодите, придет Поставивший, погонит вас вон…’ Мне думается, что этой мысли — ‘Придет’ у Вас совсем нет. Отсюда безнадежность. Но всюду не только , но и , и Тот, кто написал , напишет и . В мысли об разрешение ‘Темн. лика’ и всего, что накопилось около него. Еще в 3-м кл., когда я только начал учить греч. яз., мне более всех букв полюбилась, и я не мог нарадоваться писанием ее во всех видах и размерах.
Вот, кстати, на тему об и маленькое сообщение об отн. женщины, с кот. я недавно познакомился. Муж ее умер, она осталась с тремя молодцами детьми, мне говорили, что все были красавцы, взрослые. И вот, один, по совершенно непонятной причине застрелился, другой, вернувшись из сибирск. поездки, куда он провожал поезд, бесследно исчез полагают, что убит, третий, возвратясь из гостей домой в революцион. год, был пронизан в голову у калитки дома своего пулей, и сошел с ума. Все это случилось в протяжении времени меньшем двух месяцев!
Привет Вашим, особ. В. Д. Помогай Вам Бог.
Ночь.

Любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

XLVIII

20 мая 4 июня 1913 г. Сергиев Посад.
‘И бысть вечер, и бысть утро…’.
Как-то недавно забежал ко мне Ф. К. Андреев сообщить, что у них с С. А. Цветковым был спор об ‘утре’ и ‘вечере’, по поводу места из книги Бытия:
‘и бысть вечер, и бысгь утро, день един’ (Быт. 1, 5)
и дальнейших, ему тождественных, в которых ‘день’ определяется как ‘вечер’ и ‘утро’. Цветков понимал ‘вечер’ и ‘утро’ как синонимы для ‘ночь’ и ‘день’, а библейский ‘день’ как синоним ‘сутки’. Не без волнения поведал мне Андреев (‘нажаловался’), что ‘и бысть вечер, и бысть утро’ для Цветкова лишь ‘день да ночь сутки прочь’. Сам же он стоял за особый смысл этих выражений…
Не помню, что именно отвечал я Ф. К-чу. Но в душе поплыли воспоминания о многих мыслях и пережитом около этой темы. Мне они очень дороги, но я почти не надеюсь, что сумею объяснить их. Главное, я боюсь, что выйдет вместо описания ряд метафор. Но все же попытаюсь. Попробую рассказать о том, что более уловимо и выразимо.
Есть мистика ночи, есть мистика дня, а есть еще мистика ‘вечера’ и ‘утра’.
Выйдешь безлунною ночью в сад. Потянутся в душу щупальцы вещей, трогают лицо, нет преград между первоосновой мира и всем существом созерцателя. В корнях бытия соединение, а на вершинах — разъединение. Эта мягкая, почти липкая тьма мажется по всему телу, по лицу, по рукам, по глазам, для чего тут ‘какая-то’ личность. В лунную ночь уже враждебная, мертвенная сила силится подстеречь момент и пролиться ядовитою ртутною струею в недра твои. Полная Луна высасывает душу. Перекрестишься, спрячешься в тень, за угол дома или за дерево. ‘Сгинь, жестокая бесстыдница!’ — В полдень же… в полдень ой как страшно. В поле где-нибудь станет Солнце прибивать все к земле потоками тяжелого света, опять льется из хлябей небесных ливень расплавленного золота. Даже пыль не пылит, давит сверху стопудовый свет. Тяжко и жутко. Все в ужасе смолкает и притихает, лишь бы минул томительный час. Побежишь и гонится, гонится кто-то. Крикнуть захочешь не смеешь. Да и не ты один, вся тварь спряталась в себя и с замиранием сердца ждет. Боюсь я этой ‘мистики’. Кажется, ‘бес полуденный’ неласковей ‘беса полуночного’. Не моя это мистика! Ни ночью, ни днем не раскроется душа. И не хотелось бы умирать мне в те жуткие часы.
Мне хотелось бы умереть на закате. И когда я умру, возьмусь я отсюда, пусть тот, кто вспомнит мою грешную душу, помолится о ней при еле — светлой заутренней ли, вечерней ли, но тогда, когда небо бледнеет, как уста умирающей. Пусть любящий меня помолится обо мне при умирающем закате, или при еще призрачном изумрудном небе восхода… Тогда трепещет ‘иного бытия начало’. И ликует новая жизнь. Помните ли Вы ‘Септет’ Бетховена (Ор. 20)? Золото заката, и набегающая прохлада ночи, и смолкающие птицы, и вечерние пляски и песни крестьян, и грустная радость вечера, и ликования свершающегося таинства смерти слышатся в ней. Особенно этот величественный, воистину победный широко-крылый гимн умирающего Солнца:

0x01 graphic

и эта кроткая жалоба догорающей зари, бьющейся холодеющими крыльями в сердце:

0x01 graphic

Они всегда звучат в моей душе. Но всегда же загорается в этой заре и Звезда, как надежда, как залог, как ‘иного бытия начало’, как ощущение, что Геспер есть Фосфор.
Это переживание, это ощущение в себе звезды не каприз моей фантазии и не домысел воображения. Посмотрите, в Откровении Иоанна Богослова читаем: ‘И побеждающему и соблюдающему дела Мои до конца, дам ему власть на языцех… И дал ему звезду утреннюю. Имеяй ухо слышати, да слышит, что Дух глаголет Церквам’ (Откр. 2, 26-29), и ему вторит апостол Петр: ‘Добре творити дондеже день озарит и денница возсияет в сердцах ваших’ (2 Петр. 1, 19). (Вот, кстати сказать, доказательство подлинности Апокалипсиса). И, вероятно, в созвучии с Иоанном, ап. Павел об этих самых, в сердце зримых звездах пишет, что ‘звезда от звезды разнствует во славе’ (1 Кор. 15, 41). Но, хотя и разнствующие, однако это все Одна Звезда,— Та самая, Которая о Себе сказала: ‘Аз есмь корень и род Давидов, и Звезда Светлая и Денница’ (Откр. 22,16).
Но не только победившему сияет эта звезда, но и в слабом и грешном сердце она мерцает и лучится, как лампада, теплящаяся под сводами его, в таинственной мгле, в таинственном сумраке его пространства. Сойди в себя, — и узришь обширные своды. А еще ниже бесконечная пещера, где для тебя рождаются все вещи. Там-то и воссиявает Звезда Вечерняя.
Вечер и утро особенно благодатны. В прежнее время, приезжая ночным поездом из Москвы, я шел обыкновенно бродить по росистым лугам. Восток только начинал розоветь. И несказанная радость и чистота, вместе с каплями, осыпавшими меня с какого-нибудь орешника, струились широкими потоками в душу, да и не в душу только, а во всё существо моё. Каплею висла у горизонта Утренняя Звезда. Но я знал, что эта Звезда дрожит не на небесном своде, а в пространствах сердца, расширенного до небесного свода. И, восходя в сердце, восходящая Звезда была прохладна, и девственна, и чиста.
Порою вечерами я бродил по холмам и лугам. Набегающая прохлада вечера омывала душу от всякого волнения и нечистоты. Вспоминалось о том, перво-зданном ветерке вечернем, в котором и которым говорил прародителям Создатель их, и это воспоминание пробегало по спине прохладным восторгом. Полузабытое и всегда незабвенное, золотое время Эдема, как отлетевший сладкий сон, вилось около сердца, задевало крылом и снова улетало, недоступное. Грусть о былом, былом в веках и где-то вечно-живом, живущем и доныне, и благодатная грусть сливалась с влажным сиянием Звезды Вечерней, такой бесконечно далекой, светящей из бездн, и такой близкой, заходящей в сердце. Где-нибудь вдали мерцала пастушья теплина, и милой была она, и милыми были все сидевшие около нее. И как ранее, в Звезде Утренней, так и тут, в Звезде Вечерней, я любил, кого-то.
Но скорби тоже не проходили, всё уплотнялись. Наконец они стали нестерпимы, терзали до боли физической, до крика.
Потом мы стали ходить вечерами с А. Мы знали, что Ангел несет нам радость, нашего В. Утраченный Эдем, не дававшийся памяти, как-то вспоминался в В-е. И Звезда Вечерняя был наш мальчик, через океан света нисходивший к нам, ‘грядущий в мир’, и мальчик был Звездой Вечерней, носимой под сердцем. Мы подарили ему Звезду, и она стала его звездою, но она оставалась и нашим сердцем. Прозрачная полумгла ниспадала на мир, но сгущаясь в сердце, уплотнялась там в Звезду Утреннюю, в жемчужину. В сыночке просвечивал потерянный рай, в сыночке забывалось тоскливое древо познания добра и зла.
Муки опять не исчезли, и расстилались в сердце беспредельным морем. Но над пучиною скорбей сияла под сводами сердца Звезда Утренняя, и в лучах ее игра волн этого моря рассыпалась длинной жемчужной полосой. И все было хорошо: и скорби и радости. И всё было грустно…
Потом Милосердный Господь дал мне стать у Своего Престола. Вечерело. Упругие лучи заходящего солнца ликовали, и торжественным гимном Эдему звучало Солнце. Безропотно бледнел Запад. Гряда облаков простиралась над Лаврой, как нить жемчужин. Из алтаря во втором этаже дома, были видны четкие дали, и самая Лавра высилась как Горний Иерусалим. Всенощная… ‘Свете Тихий’ совпадало с закатом. Но грусть потери таинственно зажигалась радостью возврата. И на ‘Слава Тебе, показавшему нам Свет‘ знаменательно приходилось наступление тьмы. Но Звезда Вечерняя сияла тогда в алтарное окно, и в сердце опять восходила неувядаемая радость сумрака. Тайна вечера соединилась с тайною утра, и обе были одно. В эти-то таинственные минуты Звезда Вечерняя и Звезда Утренняя сияла и лучилась в сердце.
Эти две тайны границы жизни. Рождение и смерть сплетаются друг с другом, переливаются друг в друга. Колыбель гроб, и гроб колыбель. Рождаясь умираем, умирая рождаемся. И все, что ни делается в жизни — либо готовит рождение, либо начинает смерть. Звезда Утренняя и Звезда Вечерняя одна звезда. Вечер и утро перетекают один в другой.
Эти же тайны, тайна Вечера и тайна Утра границы жизни всей вселенной, изображенной в великой летописи мира в Библии. На протяжении от первых глав Книги Бытия и до последних Апокалипсиса протекает эта история, от вечера мира до утра его. В самом деле, мир сотворен был под вечер. В прохладном ветерке вечернем Бог разговаривал с людьми. Не было ни скорби, ни плача, и люди были как дети. И ‘Древо животное’ произростало посреди Эдема. Так, с вечера, начинает историю мира Священная Летопись. Кончает же она эту историю смертью мира и новым творением. И опять Дух с людьми. Опять ‘Древо животное’ посреди Нового Эдема Иерусалима Горняго. Опять радость и ликование, опять нет скорби и плача. Опять нет смерти. Опять та же брачная пиршественность. Но это уже не вечер, а утро наступающего вечного Света. Иисус, ‘Звезда Светлая и Денница’, или, по другому чтению, ‘Звезда Утренняя и Денница’, восходит в Новом мире. Браком начинается Библия, браком же и кончается. Древом жизни начинается древом жизни и кончается. Духом начинается Духом и кончается. Но начинается она вечером, а кончается утром невечернего дня. Не есть ли самая история мира, во мраке греховном протекающая, одна лишь ночь, между тем мистическим вечером и этим мистическим утром. Смерть мира есть рождение его в новую жизнь, при Звезде Утренней.
И концы сливаются. Ночь вселенной воспринимается как не сущая. Утро нового мира продолжает тот, первозданный вечер: ‘И бысть вечер, и бысть утро, день первый’…
Мне не хочется сейчас делать выводы и подводить итоги, не хочется осознавать связь переживаний, здесь затронутых. Это огрубляет пережитое и деревенит его. Но я знаю, что все они в тесном единстве друг с другом, один ком, и что этот ком связан с ‘и бысть вечер, и бысть утро’ Книги Бытия.

Свящ. П. Флоренский.

Сергиев Посад, 1913.V.20 VI. 4.

XLIX

24-26 мая 1913 г. Сергиев Посад.
Наш с Вами диалог.
— ‘Ага! Оправдывали попов, а они вот что поднесли. В этом Перст виден’, пишете Вы, дорогой Василий Васильевич. Но я в долгу не останусь перед Вами:
— ‘Ага! Нахваливали жидов, а они-то, оказывается, с плодородием скопческим, умерщвляющим. Вы все вздыхали о микве, а оказывается, что миква только для себя, а для других асфальт, плавающий в Мертвом море’.
— ‘Но Синоду нет дела до Иисуса!… кричите Вы с торжеством.
— А жидам до плодородия… Им только ‘мы’ нужно, и это так и в поэзии, и в науке, и в общественности. Мы, мы, мы… Объективного, незаинтересованного, сущаго о себе и для себя им не нужно. Нужно лишь то, в чем можно устроить гешефт.
Итак, мы квиты. Подведем же итоги и заключаем мир на следующих условиях: 1) Вы соглашаетесь, что хотя попы и темная сила, но Бог хранит их для каких-то, Ему одному ведомых путей своих. А я тоже скажу о жидах.
2) Для нас с Вами ‘не жалко’, если бы и те и другие ‘провалились’. Но мы взаимно признаем те начала, которыми прикрываются попы и жиды и до которых им нет дела, Рождение к Духовность.
3) Душою обращаемся: Вы к Египту, я к Элладе. Тут споров между нами никаких быть не может. Вы назначаетесь проживать в египетских Фивах, а я в эллинских Фивах.
Итак: confirmatur {Утвердили (лат.).}?
Знаете ли, мне почему-то припомнилось: в Византии, при заключении договора с жидом его сажали в воду и заставляли плевать in ponem suum {Позади себя (лат.).}. Это почему-то признавалось единственным средством заставить жида сдержать свою клятву. В отношении же А. надо предложить плюнуть на лысину иначе от лживости нечем обеспечиться.

Через несколько дней, по получении письма со статьею Философова. 24 мая.

Только что утром собирался вставать с постели, чтобы идти со всей семьей встречать Государя, как пришло Ваше письмо. Вернувшись домой и перечтя письмо, отвечаю: Вы пишете правильно и сильно. Но зачем (уж который раз я ссорюсь с Вами из-за этого!) зачем столько неуважения к себе. Оправдываться, писать в какую-то газету, которой я никогда не читаю из чувства гадливости. Разговаривать с Философовым, который знает, что может, и знает это лучше, чем Вы и я. Во мне есть достаточно разных древних кровей, чтобы иметь и гордость самоопределения. Я не могу раздражаться, сердиться на тех, или опровергать слова тех, чье значение нравственное для меня равно нулю. Поверьте, что я это говорю не с вызовом, а просто признаюсь, м. б., даже со смущением: все эти кривотолки, как ‘наши‘, т. е. ‘Ведомства’ (а они досаждают мне сильно, и это неудобно по чисто практическим соображениям), так и ‘их‘, либералов, морально никак меня не задевают. И, разумеется, никому ничего отвечать я не буду. То меня поливают помоями левые, то, на смену им, правые. А я не хочу быть и не буду ни правым, ни левым, ни беспартийным, но хочу только, чтобы Господь Иисус Христос не отвергся меня на Страшном Своем суде и простил мне мои прегрешения, вольные и невольные.
Когда я посвящался в дьякона, ночью мне приснился страшный сон пророческий. Из него я узнал, что за посвящение мне будет несчастие от Диавола и что сейчас же после посвящения и долго, до времени какого-то решительного и, кажется, предсмертного шага мне придется идти по ужасной, непролазной грязи. Я тогда же понял, что грязь это дрязги, сплетни, неприятности, тяжелые обстоятельства и тогда же положился на Господа. Очень м. б., что в самом скором времени мне придется уйти из Академии. Но люди, которые делают мне мелкие пакости, думают, они это делают, тогда как на деле исполняют чужую волю. Бог с ними! Но я стараюсь ко всему быть готовым.
Статья Философова вовсе не так проста, как Вы, не зная кое-чего, думаете. Она двойной донос, к Синоду, с одной стороны, и к Кагалу с другой. Дело в том, что Философов прекрасно осведомлен, что сейчас у меня вопрос о диссертации, и он пользуется всеми средствами, чтобы ее не утвердили в Синоде, и делает это настолько явно, что статья его получает вид бессмысленный для лиц непосвященных. Философов прекрасно понимает, что обвинением в черносотенности в глазах Синода он мне не повредит и что на Кагал я не смотрю. И поэтому он спешит забежать: это, де, тот самый Ф-й, который
1) был единомышленником Новосёлова по делу о Григ. Распутине,
2) который состоял в ‘Пути’ и близок с Булгаковым и Бердяевым, Эрном и т. д.
3) который участвовал в издании книги иеросх. Антония (намеком).
Но Философов прекрасно учитывает, что: Новосёлов сейчас persona ingrate {Нежелательное лицо (лат.).}, что Булгаков, Бердяев, ‘Путь’, Эрн находятся у Остроумова и др. под подозрением в тайной революционной пропаганде (это я достоверно знаю от Еп. Феодора), что Антоний Булатович ‘мятежник’ и проповедует ‘ересь’, что выступать против Распутина чуть ли не преступление.
Таким образом, смысл статьи таков:
к левым: Вот они, негодяи, какую мерзость печатают про нас, и это искренне,
к Синоду. Не верьте их черносотенности. Это люди неспокойные, еретики, мятежники. Это лишь на словах они правые, а на деле они люди опасные, ‘в оппозиции власти’.
Что же отсюда следует. ‘Ф-ий автор Ст. и утверж. Ист.’. Странное дело, зачем бы сообщать эту справку в ругательной заметке, где и меня-то касаются лишь попутно! А вот в чем дело. ‘Напоминаю, что он автор сего сочинения, а он вот какой. Чего же вы там в Синоде смотрите, держите его’.
В чем же теперь дело. Почему он взъелся на меня? Очень просто. Это все расплата за предисловие к ‘Апологии веры’ Антония Булатовича, где я, мысленно имея в виду именно trio из Зины и двух Дим, сделал им такое возражение против их утверждения о мертвенности Церкви, которого они парировать никак не могут. Я говорил, что Церковь жива и это проявилось в имяславческом движении. Они, конечно, торжествуют. Синодское Послание (ибо им подтверждается, по их мнению, их мысль о Церкви) и вместе топят из мести меня. А когда потопят (я уверен, что будут еще и еще выступать), тогда прольют крокодильи слезы и скажут (чтобы опять лягнуть Церковь): ‘Ну вот, мы говорили, что Церковь мертва. Был живой человек, и того выгнали из Академии’. Меня-то не жалко, но противно видеть, как они станут мною лягать Церковь. А если на то пошло, я признаю кого угодно, только не их. Знаю их все хитрости и всю бабью натуру (статья сочинена ‘Зиной’ патент бабьим пронырствам!), и мне противно связываться с людьми, которые пользуются случайными слухами, ибо
1) против Распутина я не выступал,
2) в ‘Пути’ печатаю книгу лишь, а в комитете не состою,
3) мое участие в издании Булатовича не известно, ибо нет подписи,
и стало быть все три обвинения являются клеветою или злостными покиваниями. А о моральном участии и сочувствии говорить они не смеют, ибо у них нет никаких данных.
Мне очень не хотелось бы, чтобы Вы поняли все эти разъяснения как следствия раздражения моего. Повторяю, я предвижу неприятности, но статья как статья мне ‘все равно’. Разъясняю же это все Вам для того, чтобы Вы знали, что я ‘левых’ знаю и что их заигрывание и зазывание меня прельстить не может. Конечно, бывают честные глупцы, обманутые идеалисты и соблазненные ‘малые сии’. Конечно, студентов и курсисток следовало бы посечь и женить, и вся дурь вышла бы из головы. Но главари и писатели лживы до корня, они спекулируют на глупости и доверчивости молодежи и смеются в душе над нею.
Цветков что-то исчез, хотя и должен быть в Посаде. Мне не особенно приятно, что наш С. Петербурге кий разговор заставил Вас думать, что я отношусь к нему плохо. Мне думается, что мои суждения о людях вообще угловаты и ригористичны, но отношусь я иначе и умею не замечать многого. Я тоже надеюсь, что Цветков, если он возьмет себя в руки, сделает из себя нечто значительное и, конечно, ничего, кроме радости, ничего от этого не могу испытывать. Вообще, я не понимаю зависти к значительности человека. Завидовать можно красоте, силе, ловкости, росту, м. б., уму, но не значительности, ибо чужая значительность на меня не только непереносима, но и мне непереносима мне нужно было бы отказаться от себя самого, чтобы получить, вместе с чужой личностью, и ее значительность. Но это возможно сделать (в виде подвига) только для Бога и в отношении Бога. Из отношений же людей я всегда предпочитаю быть незначительным, но самим собою, чем потерять себя. И, м. б., хорошее отношение ко мне людей близких объясняется только тем, что они чувствуют, что я им не стану завидовать во внутреннем их преуспеянии.
26-го мая.
Придя от службы застал дома Ваше письмо по поводу Синодск. послания. Вы, оказывается, волнуетесь больше нас, а мы (по крайней мере, я) давно перестал волноваться, ибо давно уже знал, что будет. Мало того, признаюсь, что с самого начала я был уверен, что это будет так, ибо тут соединяется:
1) рационализм и невежество иерархии,
2) террор Храповицкого,
3) его личная злоба и самолюбие против ‘афонцев’,
4) его личное (и искреннее) нерасположение к мистике, к монашеству (как подвигу), к тайнам.
Явное дело, что при таких слагаемых нельзя было надеяться даже на то, что вышло. Мне думается, что сдача некоторых пунктов, попытка всмотреться в дело приблизительно серьезно, плаксивый тон Послания, показывающий сознание Синодом, что не все так просто и ясно, все это доказывает частичную победу имеславия. Но Вы напрасно пишете о реформациях. Не мы, а Синод, толкает Русск. Церковь на путь протестантства, и он еще пожнет плоды своего послания. Ведь в нем implicite {В скрытом виде (лат.).} содержится отрицание таинств, учение агностицизма, отрицание молитвенного подвига и многое другое, что те, кому надо, поспешат оттуда извлечь. По существу дела я всегда был человеком закона и порядка, и потому мне тяжело думать и видеть, что Синод, каков бы он ни был, дискредитирует себя самого. Ведь я знаю до какой степени с ним морально не считаются не только миряне, но и духовенство, даже епископы. А если это дойдет до народа простого, то начнется открытая религиозная анархия и брожение сект и изуверств. Конечно, я не без удовольствия прочитал бы в газетах телеграмму: ‘Ант. Храп, постигла судьба Ария расселось чрево в некиих местах’. Но я вовсе не хочу крушения церковной власти, даже такой, какова она сейчас.
Конечно, я бы счел дерзостью пред Церковью говорить, что правда будет выражена именно так, как мы ее думаем выразить. Но могу сказать с уверенностью то, что мы осуждены в обществе весьма почтенном с Иоанном Кроншт., Тихоном Задонск., Дмитр. Ростовск., Симеоном Нов. Бог., Феофилактом Болгарск., Иоанном Златоустом и т. д.
Ну, сейчас это все кончилось, кончу и я надоедать Вам с этим. Разумеется, Антонию Храпов, мы ничего писать не станем, тем более ‘умолять’. Я знаю этого человека, который весь состоит из честолюбия, личных счетов и самоуверенности. Говорить с ним и бесполезно и зазорно. Не из-за этой истории я считаю его злым гением нашей церковной жизни, и его основная мысль растлить церковную жизнь (остатки ее) и забрать полноту власти всяческой при помощи иезуитски-подобранного ордена ученых монахов, не только папистична, но имеет в себе что-то бесовское. Это я твержу уже 9 лет, и с каждым годом вижу как движется его дело вперед. Нам, в Академии видно много таких мелочей, которые выявляют душу ‘Антонианства’ и которых. в ином месте нигде не увидишь. Спросите любого академика, и он Вам расскажет, хоть для примера Андреева, который не только не в оппозиции, но даже ректорский любимец и ‘питомец’.
Вам страшно за нас. А нам страшно за судьбы Русской Церкви, за судьбы русского народа, за судьбы русского государства. Когда Антоний добьется своего и, забрав всю власть, окончательно обратит иерархию в клерикальноиезуитскую партию, которая ничего не признает и ни во что не верит, кроме своей власти, тогда все левые с полным успехом и, главное, не без оснований окончательно заплюют Церковь и оторвут от нее живых людей, и люди эти или останутся в пустоте молчания, или пойдут на борьбу против Церкви. Антоний погубил Илиодора, которого горячил и науськивал, а потом предал. И, вследствие отсутствия действительного религиозного воспитания, у нас большинство скажется Илиодорами. Ужасно!
Ждем Ваших из СПб.
Дружески обнимаю. Привет Вар. Дм. и пожелание скорого поправления.

Любящий Вас свящ. Павел Флоренский.

L

1913.VI.3. День Св. Духа.
В том-то и дело, дорогой Василий Васильевич, что Вы сами — слегка на синодской точке зрения, Вы сами смешиваете Церковь с Синодом, Вы сами чуть-чуть поверили, что ‘отныне’, т. е. когда ‘высказалась власть Константинопольской Церкви и Русской’, ‘отныне дальнейшее настаивание на своем будет уже противлением истине‘, как сказано в Синодск. послании.
И еще: ‘Уже давно так’ пишете Вы. Да, давно, очень давно. Но… Церковь живет не Синодами и патриархами, а Духом Святым. Были святые и суть они, на всем протяжении церковной истории, и они образуют жемчужную нить духовности и истинного авторитета Св. Церкви, связываемую Духом Святым. А все остальное около них (хотя и мнит в самоослеплении, что святые около него). И от них, от святых этих, ‘Святым Духом всякая душа живится, чистотою возвышается’. Иерархия же нужна как грубая кора, как скелет, по которому тянутся нежнейшие артерии и нервы, проводящие Божественную благодать. Грубость Синода! Но посмотрите историю Церкви в любой момент. Споры арианские, духоборческие, несторианские, монофизитские, монофилитские, иконоборческие, паламитские и т. д. и т. д. да когда же власть церковная была на высоте положения. Всегда она была предательницей Христовой истины, всегда она терялась, всегда она путалась и путала, всегда она выпускала недоброкачественные послания (хуже настоящего, грубые).
Однако Дух Святой, водящий Церковь, выдвигал противников власти, и истина снова водворялась в Церковной жизни.
Нет, меня не Синодское послание беспокоит, а другое. Вдруг защитники Истины по легкомыслию, по слабости, по греховности, вместе с защитою Истины станут одержимы гневом, раздражением, допустят бесчиние, в раздражении наговорят лишнего. Если Вы в самом деле заботитесь обо мне, об этом позаботьтесь, от этого удержите. Гнев, всеразрушающий, всегда был и остается самой неудержимой моей страстью, и в момент я могу произвести такой взрыв, что сам не увижу, как взлечу на воздух. Вот чего боюсь я, и боюсь потому, что большинству просто ни до чего нет дела, что оно не желает думать ни о чем. А между тем в таких тонких и сложных вопросах, когда нет ни философской терминологии, ни духовной глубины, как легко уклониться от пути правого и зайти в тупик.
Кажется, на Афоне буря, и я сильно боюсь, что и защитники правды ведут себя не по правде.
Кстати сказать, сегодня был у меня Д. С. Трифановский, старец-славянофил, древной (первый) русский гомеопат, человек весьма высокой жизни, и поздравлял (‘Поздравляю!’) с Вашими статьями в ‘Б. В.’ об анафеме и об эмигрантах.
Ваши вчера приехали в Вифанию. Алекс. Мих. думает, что следует исполнить советы Карпинского и отпустить Веру в санаторию. Мне же думается, что если это и так, то это все-таки паллиатив и что все дело в полной развинченности воли и целой куче разных само-мнительных представлений. М. б., Вере хорошо было бы пожить в чужой строго-поставленной семье, особенно иностранной, где с нее стали бы требовать дисциплины. Это бы подтянуло волю и создало бы хотя элементарное сознание долга.
Если фаллическ. изображений печатать нельзя, то верните мне их в мое собрание. Меня сильно беспокоит та мысль, что Вы насчет писем чрезчур откровенны и показываете мои кому-ниб. прочитать. От этого у меня такое угнетенное состояние, что написанное боязно посылать. Привет В. Д. Дружески обнимаю Вас. Свящ. П. Флоренский.
Здесь Андреев и Цветков.
P.S. Посылаю Вам, выражаясь по-футуристически, маленькую ‘поэзу’, сам не знаю для чего именно. Она витает около Древа жизни, но не плоды с него ест, а лишь обоняет благоухание цветов. Мне хотелось бы, чтобы Вы внутренне поняли эти воспоминания, мне оч. дорогие, но, кажется, изображенное совсем непонятно. Но боюсь, что не дадите себе труда вникнуть. П. ф.
P.P.S. Собираясь отправить Вам письмо, получил Ваше, где Вы пишите всем троим нам, приблизительно то же, что писал я Вам. П. Ф.

LI

7 июня и 3-4 июля 1913 г. Сергиев Посад.
1913.VI.7. Сер. Пос.
Все, что пишете Вы, дорогой Василий Васильевич, отлично, но я не понимаю, что послужило поводом к тому. Или я что-ниб. не так написал о ‘зависти’, или Вы недоразобрали, но я решительно не могу припомнить, в чем дело. Но это и не важно. Конечно, московская ‘церковная дружба’ есть лучшее, что есть у нас, и в дружбе этой полная coincidentia oppositorum {Совпадение противоположностей (лат.).}. Все свободны, и все связаны, все по-своему, и все ‘как другие’. Вы пишете о ‘новом’ в богословии, что внесено нами, но к перечисленным Вами лицам не забудьте добавить Новосёлова и Булгакова, Самарина и др., не выступающих в литературе, но мыслящих оригинально и соучаствующих в общей работе разговорами, советами, дружбой, книгами и т. д. Весь смысл московского движения в том, что для нас смысл жизни вовсе не в литературном запечатлении своих воззрений, а в непосредственности личных связей. Мы не пишем, а говорим, и даже не говорим, а скорее общаемся. Мы переписываемся, беседуем, пьем чай, Новосёлов ради одной запятой в корректуре приезжает посоветоваться в Посад, или вызывает к себе в Москву. Но это не флоберовские запятые, да удивляется им потомство, а искание поводов к общению. Вас удивляет отсутствие зависти. Но ведь у нас друг к другу не может быть зависти, ибо почти все работается сообща и лишь наибольшая часть работы в том или другом случае падает на того или другого. Дело другого, скажем Новосёлова, Булгакова, Андреева, Цветкова и т. д. и т. д. для меня и для каждого из нас не чужое дело, не дело соперника, которое ‘чем хуже тем лучше’, а мое дело, отчасти и мое. В совершенстве его заинтересованы все, как и успех относят частично и к себе. Поэтому естественно, что каждому хочется вплесть в это гнездо хоть одну и свою соломинку, исправить хоть одну ошибку в корректуре или чем-ниб. помочь. В сущности, фамилии ‘Новосёлов’, ‘Флоренский’, ‘Булгаков’ и т. д., на этих трудах надписываемые, означают не собственника, а скорее стиль, сорт, вкус работы. ‘Новосёлов’ это значит работа исполненная в стиле Новосёлова, т. е. в стиле ‘строгого Православия’, немного монастырского уклада, ‘Булгаков’ значит в профессорском стиле, более для внешних, апологетического значения и т. д. Вы нередко удивлялись, как я мало работаю, т. е. выпускаю в свет. А между тем я ведь сижу целый день. Но время уходит на корректуру одному, исправление перевода другому, подыскание справок третьему, обширное письмо четвертому, разговору с пятым, выслушание какой-ниб. статьи или плана работы шестому и т. д. Самые лекции, которые читаю я, семестровые и кандидатские сочинения, которые даю писать студентам, практические занятия и домашние разговоры со студентами, между-лекционные беседы все это очень утомляет, ибо это не просто учительство, а непрерывная борьба, мне ведь приходится не просто созидать, а все время разрушать позитивистические настроения. То же у Булгакова, у Новосёлова, у всех нас. И вот, хотя и редко-редко (по неск. человек на курс) одерживаешь настоящую победу, однако чувствуешь, что всех ранил, и что впредь им придется все же задуматься, а, при случае, когда Бог посетит несчастием, и принять кое-что в сердце. Но, Вы понимаете, это вечное военное положение требует много сил. Отдыхаешь лишь в церкви да за древностию рисунками, монетами и т. д.
1913. VII. 3-4 Ночь.
Сегодня Ваш Вася принес мне Ваше письмо. Хотя и изнемогаю от усталости, и глаза не видят, но напишу неск. слов.
Вася мне оч. нравится бесхитростный, кажется, будет настоящий ‘мужик’, т. е. прямой и мужественный. В нем <нет> лукавства мысли. Хорошо что он ребенок и перейдет прямо в парня, без философий. Мне не приходилось с ним много говорить, но втайне я питаю к нему (уже давно) большую симпатию.
У Ваших в поел, время бываю редко очень, очень, очень занят. Кажется, у них жизнь идет тихая и ровная, без ‘историй’. Дух чувствуется более здоровый, чем был в СПб. Одно досадно, Шура (и, очевидно, другие) ругают все монахов вифанских такие мол и сякие. А всего-то любят иногда выпить да закусить, а кое-кто приволакивается за горничными. Не всем же быть в лике преподобных! А чтобы расцвести одному цветку, как преп. Серафим, надо унавозить землю тысячами и десятками тысяч таких ‘вифанских’ монахов. И на том им спасибо. Впрочем, они ведь не то, что язва Церкви ученое монашество. Они зла никому не причиняют, а просто погружены в растительную жизнь. Право хорошо, что есть кому чистить храм, петь на клиросе, служить в церкви, содержать гостиницу и… доставлять маленькие развлечения приезжим горничным. А что аскетизма особенно нет кое-кому и лучше: не выдумают именославия! Таня пополнела, хотя бледновата. Вера выглядит чуть чуть менее философичной и держит себя немного проще. Надя, кажется, слегка скучает, — у нее нет подруги подходящей. Зато Вася живет, кажется, больше при речке и озере, чем дома.
О фаллических рисунках. У меня есть много ‘заметок’ по музеям и из книг на ту же тему. Но если это столь рискованно, то не лучше ли не помещать никаких. Сейчас времена опасные и попадаться на пустяке было бы легкомыслием. Не забывайте, что сейчас серьезная история с еретиками, и надо же их еще довести до сознания. Над Вашей книгой я поработаю, — только не сейчас. Оч. много дела, да и со ‘Столпом’ никак не кончу, а Вы сами знаете, до чего изнурительны корректуры, особенно мои, где на кажд. шагу (в примеч.) цифры, цитаты, иностр. слова.
Спрашиваете, что пишу. Знаете ли, я никогда не пишу ‘что-ниб.’ не умею и не люблю сесть за стол и, приняв серьезный или вдохновенный вид, ‘творить’. Пишу я обычно по 2-3 мин., урывками, чуть ни между двумя блюдами или двумя стаканами чая, иногда при гостях, за общим столом, на экзаменах и т. п. Пишу больше в зап. книжке и на листочках. Потом собираю однородные в страницы, страницы в главы, главы в сочинения. Потом пишу на полях, на подклейках и т. д. все вглядываюсь и, иногда, в какую-ниб. запятую или точку. Вообще я пишу не столько руками, сколько глазами и ушами, вслушиваюсь и вглядываюсь в те эмбрионы мысли, которые попали в записи, книжки. Тогда они начинают расти, стараться пускать друг в друга корни. Когда ткань достаточно уплотнится, ее подстригаю, все избыточествующее и случайное выщипываю и отрезываю. Написанное надо мне непременно прочитать неск. раз вслух, ибо я пишу для чтения вслух, и кто хочет понять мой стиль, тот должен читать вслух, и неторопливо. Самая трудная часть, чего Вы не признаёте и не признаете, это придать компактность и посильную форму грудам бесформенного материала, чтобы было и густо и проходимо. Во-первых, приходится с аскетическою решимостью выкидывать [] или 4/5 — наличного материала, дабы не перегрузить работы и не сделать ее простым собранием сведений. Во-вторых, остающийся материал надо пронизать моим, так чтобы он был не непереваренной пищей, а питанием. Это всегда мучительно и изнурительно. Так вот сейчас мне захотелось напечатать немного далее давно написанные лекции о начатках др. филос. (помните ‘Пращуры любомудрия’). И вот, над 2 [] печ. листами, давно написанными, с давно собран, материалом мне пришлось так намучиться, что я и сам не рад, что связался. ‘Ученый аппарат’, в [] безусловно ненужный, отнимает D силы, идущей на статью. А не уступить этому условному приличию — мне нет никакой возможности, ибо и без того на меня косятся за ‘ненаучность’ и проч., а в ‘наших’, ‘ученых’ кругах это обвинение, грозящее остракизмом.
В этой статье я пишу кое-что о ‘двойных сосудах’ трипольской культуры,

0x01 graphic

назначение которых до сих пор не выяснено. Дело в том, что у них нет днищ, так что это не сосуды, а скорее трубы. Как думаете, что это такое? Втайне я уверен (на основании того, что двойные сосуды находятся в могильниках халколитического века вместе с статуэтками ‘нагой богини’, т. е. Матери-Земли) я уверен, что эти сосуды имеют какое-то ктеистическое значение. Но какое понять не могу. Археологи же откровенно сознаются, что совсем ничего не понимают в этих сосудах. Так, слегка, у меня мелькает какая-то ассоциация с двойным египетским,

0x01 graphic

изображение коего я видел на одном саркофаге XVI-й династии. Но и эта ассоциация недоказуема, по крайней мере сейчас.
Об этих ‘двойных сосудах’ я думаю уже 5 лет, но все смутно. М. б., это музыкальный инструмент? Ну, прощайте. Господь да хранит Вас. Дружески обнимаю Вас. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

LII

1913.VIII.19, утро. День смерти нашего бедного попки.

О смерти

Вы спрашиваете, что такое смерть, а у нас тут она как раз на глазах. Сегодня умер один из попугаев неразлучников. Болел недели две, ерошился, дрожал, прятал голову под крыло, прижимался к другому попугайчику. Теперь же этот другой жалобно взывает в одиночестве и всего стал бояться. Бедный… Неразлучники это птички замечательные. Соединяются браком на всю жизнь, никогда не расстаются и друг друга не переживают, хотя, вообще говоря, долговечны и могут жить лет 25. Если бы Вы видели, как нежно они целуются друг с другом, ласкаются друг к другу, при появлении чего-нибудь нового прижимаются друг к другу, ища успокоения Вы наверное были бы умилены. При болезни же, здоровый старается крыльями и клювом согреть больного. Вот сейчас я пишу Вам эти строки, а бедный попка так горестно призывает умершего, что нельзя его слушать без слёз.
Смерть тем особенное явление, что внутреннее чувство говорит о ней совсем иное, чем внешние наблюдения.
Смерть разлита всюду, ею мы дышим, и пьем ее, и едим ее. Всюду дыхание смерти. Это не гипербола. По крайней мере, я вижу не иначе. Всё смертоносно, всё ‘гибелью грозит’, всё уничтожительно. Если Вы не живете этим ощущением, то я бессилен Вам объяснить свою вечную покорную тревогу, непрестанную готовность принять удар. Для наблюдения моего, Смерть это то, что бывает, всегдашнее, повсюдное, непреложное. Действительность царство Смерти. И вот, непостижимо как, непонятно отчего, в этом царстве всё же дрожит жизнь. Это чудо. Чудо в том, как может жить существо, хотя бы минуту, когда оно дышет воздухом, напоённым смертью, ходит по смерти, всё в смерти. Есть один лишь шанс жизни против, миллиардов миллиардов, шансов смерти. Всё стремится сократить жизнь, но нет ничего такого, что могло бы удлинить жизнь. Со всех сторон дуют ужасающие ветры, и все они стремятся задуть маленькую свечечку, горящую на открытом воздухе. И напротив, если бы даже, почему-либо, ветры не задули свечи, всё равно она погаснет, догоревши. Длины свечи ничто не может увеличить, а загасить её преждевременно могут миллионы разных смертоносных причин. И если свечка всё же горит какое это непостижимое сопротивление бушующим стихиям! Мы идем в толпе, где никто нас не поцелует, но всякий норовит вонзить кинжал в спину или в грудь. Непостижимо, почему из миллионов врагов доселе ни один не сделал своего дела. Смерть закон, жизнь исключение. Вот что мне говорит вся действительность. А более внимательное наблюдение открывает, что Смерть завита в самый процесс жизни, и что жизнь есть не что иное, как умирание. Поток Смерти несёт нас, и мы, капли его, сверкнём на поверхности и снова уходим. Эту поверхность с её мгновенными блёстками называем мы жизнью… Кажется, эту, но так ли?
Внутреннее чувство, чувство самой жизни, считает смерть, этот всеобщий закон, лишь исключением, неожиданным, каждый раз неожиданным, каждый раз нечаянным врагом. Закон есть жизнь, а не смерть, и реальность жизнь, а не смерть. Смерть же иллюзия. Однако, ‘почему-то‘, эта иллюзия получает силу. Получает силу всегда. И всё же мы ей не верим. Умираем и не верим смерти. И знаю, что что-то ‘не так’, что смерть в тайнах своих побеждена, что корень её подсечён. И, далее, знаем, что если смерть есть закон этого вида бытия, то, чтобы жизнь стала явным законом бытия, необходимо чтобы явным стал другой вид бытия. ‘Проходит образ мира сего’. Не мир уходит, но образ бытия его меняется. Всё светлое мира (а бытие и благо это одно и то же) пребывает, но меняется образ его на образ непостижимый, ибо постигаем мы лишь образ смерти и тления. Воскресший мир тот же мир, но совсем по-иному. Безусловно непредставим тот вид мира. Но если того, непредставимого, нет, то неприемлем и этот, нам известный. Сопротивление жизни, непонятное в плоскости этого образа мира, понятно как частичное выявление иного образа. И если нет ‘жизни жительствующей’, то непостижима и жизнь временная.
И… и все-таки не постижима острота смерти, невыразимо, не поддается никакому описанию в словах жалящее ее жало. Это не печаль, не грусть, а потрясение, землетрясение души, разгром всего. Только одно есть, что, своею собственною остротою и непостижимостью, ломает жало смерти: страдания и смерть и воскресение Христово. Сами неприемлемые, они преодолевают неприемлемое, переживание смерти. Как кол, загоняемый в душу, входит это переживание… И как пошлы утешения в смерти, замазывающие острия, на которые всё равно напорется сердце.
Онтологически понятно, почему воскресение Христово побеждает смерть. Психологически же понятно и то, что вера в воскресение (‘невозможное’) разбивает ком ужаса, застывшее и ставшее вдруг колом потрясение. Нельзя жить с этим затвердением в душе, с этою опухолью, которая душит и мучает. Вера в Воскресшего срезывает эту опухоль и освобождает силы на деятельность. Да, тяжело, грустно, невыносимо… Но это в пределах жизни, это не вторжение самой смерти в душу, уже при жизни телесной. Вера открывает новые факты и факторы, но, кроме того, сама вера есть факт и фактор, и значение догмата с этой стороны мало оценено ещё. Он, ведь, создает для сердца такой панцырь, за которым оно может биться правильно. Конечно, оно будет ускорять свои биения и замирать, и ничто человеческое не станет ему чуждо. Но оно не окажется за стеною догмата беззащитным от врывающегося в него самума, ужаса завывающего в мире и парализующего всё живое уже при жизни.

LIII

7(?), 15 и 28 сентября 1913 г. Сергиев Посад.
1913.IX.7(?).
Дорогой Василий Васильевич! Занятий до умопомрачения, я много думаю о Вас, но совсем не пишу Вам, да и для себя тоже ни строчки. А мысли текут текут, и в голове пишутся для Вас целые статьи. Но Вы-то не обидитесь. А вот перед Верою мучительно стыдно, что ничего не ответил ей до сих пор. Извинитесь как-ниб. перед нею и объясните, что это не от невнимания, а от того, что в сутках только 24 часа, а у меня лишь одна правая рука.
У нас тут случилось большое семейное несчастие. У тети моей Лизы скончался сын. Это был ужасный удар для всех, а для нее нечто сокрушительное. Болел он с зимы, бедная старуха тетя и моя старшая сестра надрывались в уходе за ним, но он умер.
Вот уроки судьбы. У тети умер муж, умерла дочь, теперь умер последний член семьи сын, он же и последний представитель старинного рода феодалов. Миллионное имение, старинное имя, общее уважение и почти благоговение целой губернии, интерес к хозяйству, хорошее образование и наконец превосходный сангвинический темперамент… и все это ни к чему. И бедная тетя, падая на землю и закрывая глаза только и твердит: ‘Его глаза теперь ничего не видят и я не хочу ни на что смотреть’.
Ах, если бы Вы знали, дорогой Василий Васильевич, нашу тетю Лизу, Вы поняли бы, что такое благородная женщина старинного типа, из того материала сделанная, из какого создаваемы бывали добродетельные королевы и святые герцогини. Вся послушная великодушному зову, ничего не только мелкого, но и сколько-нибудь житейско-приниженного. Но это не ‘спиритуализм’, а именно царственность. Покойный отец мой, а он много видел, очень много читал и еще более понимал людей, он не раз мне, особенно перед своею смертью говорил, что замечательнее и благороднее человека, чем эта мамина сестра, он никогда не видал и что я никогда не увижу. Действительно, этот тип теперь совсем исчез. Представьте себе полную творческую свободу. Ни закон, ни опасность, ни соображения не удерживают эту женщину от шага, который подсказывает ей сердце. Вот уж воистину самодержавие, стоящее выше всяких условностей, но всегда имеющее над собою высший такт и высшую правду, по крайней мере, жизненную. Добавьте сюда еще высокий рост, ‘испанскую’ красоту и необыкновенное целомудрие и величие сквозящее во всех движениях. Даже теперь, вся седая как снег, она не совсем утратила прежнюю обаятельность…
За последний месяц много пережито, Василий Васильевич. Но не обо всем пишется на бумаге, как-то многие более острые переживания не поворачивается рука запечатлевать буквами. Но… (Это писано с неделю тому назад.)
1913.IX.15.
Вашу книгу и статьи получил как какое-то умственное угощение, и собрался было пировать, но дела не пустили. А теперь, вероятно, переутомившись, не имею сил радоваться. Читал сегодня почти целый день ‘Письма Страхова’. Но какая-то безотчетная тоска заволакивает все, на корректуры, лекции, книги так бы и не глядел. Однако передам то, что продумал, чисто умственно, т. к. сердце просит молчания.
Первое впечатление что книгу Вашу надо бы перевернуть. Ваши примечания, кажется, гораздо острее писем Страхова. Или, б. м., это во мне говорит личная привязанность к Вам и, отсюда, маленькое недоброжелательность к Страхову, но хочется сказать: ‘Что это Страхов забрал себе лучшее место и лучший шрифт, а мой В. В. приткнулся в каких-то уголках и съежился в три погибели’. Но это полушутя. Книга Ваша книга редкого благородства, и какой первоклассный писатель (В. В.) станет так заботиться о письмах не только второклассного (H. Н.), но и выше себя стоящего.
1913.IX.28. Серг. Пос.
Дорогой Василий Васильевич! Насилу урываю себе несколько минут написать Вам. Цитата из Вашего фельетона о ритуальных убийствах, встретившаяся где-то в газете, показала мне нашу единомысленность. И мне захотелось, сидя за чаем, написать Вам несколько слов. (Фельетона я не читал.) Прежде всего, мне думается, что дело о Ющинском ведется весьма нелепо. Странная альтернатива: или евреи совершают рит. убийства, т. е. виноват Бейлис, или Бейлис невиновен, и тогда, значит, евреи убийств не совершают. Не понимаю, почему все взоры обращают на Бейлиса. Лично я почти уверен, что Бейлис невинен, или, по крайней мере, лишь ‘замешан’, впутан в какие-то сложные отношения. Если бы я был присяжным, то Бейлиса я оправдал бы. Во всяком случае, против него нет никаких серьезных улик. Но отсюда еще ничуть не следует, что убийство Ющинского не ритуальное. Наиболее характерным мне кажется вызов, несомненно содержащийся в этом убийстве. Если несколько человек совершало убийство (а это несомненно), то неужели они не могли скрыть следы своего преступления? Неужели тело Ющинского нельзя было искромсать на куски, и по кусочкам уничтожить, сжечь и т. д. и т. д. Обстановка нахождения тела кричит: ‘Смотрите, мы вас не боимся!’, ‘Вот всем’, ‘Мы не преступники, исполнители своей правды’. Этот вызов имеется во всех случаях, когда возбуждалось дело о ритуальном убийстве. Труп Ющинского не был скрыт, его не хотели уничтожать, не хотели скрывать следов, способа убийства. Значит, дело не только было в том, чтобы убить, или даже нацедить крови, а, главным образом, в том, чтобы совершить всенародное жертвоприношение на показ всему миру.
Но, если так, то, конечно, это дело не жалкого Бейлиса, а кого-то посильнее, поважнее и поумнее, наконец порелигиознее. И, конечно, тот, или те, кто совершил это жертвоприношение, не был так глуп, чтобы с добытою кровью сидеть в Киеве. Он приехал в Киев Бог знает откуда и уехал Бог знает куда. Истинный виновник убийства неизвестен и, конечно, если не случится чего-нибудь совсем необыкновенного, никогда не будет отыскан. Как не могут в Киеве понять, что нельзя в Киеве искать виновника киевского же убийства, совершившегося более года тому назад. А Бейлис слишком ничтожное лицо для деяния столь крупного идейно.
Но существуют ли ритуальные убийства. Что за чепуху несут отвергающие их (впрочем, и мною уважаемый Троицкий). Ну, конечно, ни в Библии, ни в Талмуде не сказано ‘да, совершаются ритуальные убийства’. Чего ищу, проф.? Неужели , которым узаконяются человеческие жертвоприношения. Нет надобности быть знатоком Талмуда, чтобы твердо сказать a priori: ‘Такого нет и быть не может’. Но неужели такой существовал в тех местах и в те времена, где и когда заведомо существовали человеческие жертвоприношения? А существовали они везде. Однако человеческое жертвоприношение всегда рассматривалось как акт экстраординарный (хотя бы он и был периодическим на деле), как нечто неожиданное. Даже жертвоприношение животное и оно рассматривалось как некая неожиданность, как случай, как порыв, и совершитель этого на деле всеми ожидаемого убоя, совершитель назначенный, рассматривался как убийца. Закалающий жрец все же есть убийца, и он должен оправдываться, известными условными приемами. Важно то, что жертвоприношение всякое, не говоря уже о человеческом, всегда совершалось, или во всяком случае в глубокой древности совершалось, а потом стало считаться совершающимся в порыве исступления, в состоянии религиозной одержимости, в священном безумии. Я знаю, что можно сейчас против моих слов привести многое, но мне нет времени точно высказать свою мысль. Ведь я пишу только для В. В. Р. и потому уверен, что он поймет, куда я тычу ‘перстом’. Так, как же ждать, что ритуальное убийство будет показано в ‘Своде законов’, хотя бы еврейских. Но для внимательного наблюдателя не может ускользнуть то, что с разных страниц в Талмуде и в Библии подымаются указующие персты, метящие в одну точку, и эта точка, нигде не фиксированная и для позитивистического ума не видимая, однако влечет к себе все существо человека вчитывающегося религиозно, инспирирует его… Точка эта священность крови. Хвольсон в своем ‘исследовании’ о ритуальных убийствах с адвокатско-жаргонным нахальством рассуждает о том, что он ничуть внутренно не понимает и не желает понимать. Он с торжеством орет на весь мир, что еврею де запрещено даже глотать слюну при кровотечении из десны и, значит, немыслимо употребление христианской крови. Да, запрещено слюну с кровью. А почему? Именно потому, что кровь нечто священное, табу, ‘в крови его душа его’, а с душою нельзя шутить. Но то, что обведено столь толстой стеной запрета это не может не быть чем-то священнейшим для религии. Чрез Царские двери нельзя ходить, но не потому, что они неважны, а потому, что они, по важности своей, остаются для особо важных моментов. И кровь, изъятая из обращения кулинарного, изъята именно потому, что сохраняется именно для моментов священнейших. Иначе не было бы никакой причины окружать ее запретами. Так во многих культурах известное животное окружено запретами: его нельзя убивать, его нельзя употреблять в пищу. Но в известные времена и сроки оно священно закалается и священно поедается, и участие в этой священной трапезе столь же обязательно, сколь в иные времена запретно вкушение животного закалываемого. Кровь гоев, тоже животных, вероятно, надо рассматривать как именно такой род священной пищи. Но я охотно допускаю, что очень немногие, из избранных избранные, в иудействе посвящены в эту тайну.
Плохо ли это? ‘Стыдновато’ в наш просвещенный век признаваться, однако скажу, что еврей, вкушающий кровь гоев, мне гораздо ближе невкушающего, напр. Бейлиса. Первые, вкушающие это евреи, а вторые жиды. Что же делать: религия по существу трагична. Негодяи адвокаты рассуждают так: ‘И иудейство чепуха, и христианство чепуха, и кровь чепуха стоит ли ссориться’. А я скажу: ‘И иудейство религия, и христианство религия, и кровь священна и таинственна, и ритуальное убийство великое дело. Но иудейству как религии противостоит христианство не как отмена всякой религии, но как высшая религия же, как преодоление иудейства.
Крови баранов и козлов, и крови Ющинского противостоит единожды пролитая и присно-проливаемая кровь Господа Иисуса. А ритуальному, вечно неудовлетворенному внутренно убийству ритуальному противостоит единая и присная смерть Господа, Агнца и Первосвященника. Христианство бесконечно сгущенное иудейство и окончательно отвечает на законные запросы иудейства, которые оно вечно пытается удовлетворить временными средствами. Хасиды по-своему правы, и их надо лишь укрепить в их мыслях, чтобы они стали христианами. А вот адвокаты действительно враги человеческого рода, отрицатели всякой религии и условной, дохристианской, и безусловной христианской’.
Ну, конечно, правы Вы, говоря, что нет резкой границы между Молохом и Богом Израилевым. А точнее, Молох, искаженный образ того же Бога Израилева. ‘Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова не Бог философов и ученых’ (Паскаль), не ‘бог’ Духовных Академий и Семинарий, не ‘бог’ газет и журналов. Этот последний ‘бог’ с именем, которое есть фикция ‘как в географии экватор или меридиан’, этот ‘бог’ не слышит запаха крови и не знает ее священности, этот ‘бог’ не устанавливал Евхаристии, не посылал Сына Своего на муки и смерть, не сотворил ‘мужчину и женщину’. Этоне Бог полей и лесов, а ‘бог’ канцелярий и синодов. Я не знаю, кто он, но знаю, что ни Библия, ни Христос, ни пророки, ни свв. оо. Говорят не об этом адвокатско-канцелярском боге, модели для наглядного обучения.
Ужасна смерть мальчика Ющинского, кто знает, б. м., мученика в церковном смысле слова. И заклатели его должны быть найдены и наказаны. Но, между нами будь сказано, пока есть в мире еще ритуальные убийства мир не совсем умер, не совсем опозитивел, не совсем выдохся. Смерть Ющинского ужасная трагедия. Но трагедия эта очищает мир и благодетельно волнует сердца. Может быть нечто и более ужасное это когда трагедии в мире вовсе не будет. Все кричат о ‘последнем ритуальном процессе’. Если это будет так то не покажет ли это, что и религиозные устои мира доживают последние дни, ибо те, кто существенно и в корне отвергают ритуальные убийства, неужели они могут быть христианами и исповедовать спасительность Богоубийства?
Вот те мысли, кот. мне хотелось написать Вам. Усталый и занятой я не сумел выразить того, что хотел, ощущения трагичности и непостижимости мира и высшей Разумности всего в нем совершающегося. Целую Вас. Привет всем Вашим, Господь да хранит Вас. Варваре Дмитриевне желаю бодрости и полного здоровья.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский

1913.IX.28. Сер. Пос.

LIV

<Конец сентября начало октября 1913 г. Сергиев Посад.>
Дорогой Василий Васильевич! Обращаюсь к Вам со след. предложением, кот. надо начать издалека. Вы, может быть, слышали, что в Москве, а затем где-то в Саратове или в Самаре жило очень замечательное существо, Анна Николаевна Шмид. Признаюсь, что доселе я хранил то, что знаю о ней, от Вас, боясь Вас ‘соблазнить’ или, точнее, боясь, что Вы проговоритесь кому не следует. Но теперь решено сделать ее известной ближайшим друзьям. В публике ходили про А. Н. Ш. слухи как о странной или даже ненормальной особе, считавшей себя Церковью и чуть ни обоготворявшей Вл. Соловьёва. По разным внутренним причинам мы (т. е. гл. обр. С. Н. Булгаков и я) полагали целесообразным предоставить слухи самим себе и не опровергать их. Но на сам. деле слухи эти совершенная чепуха, хотя и имеют некоторое истинное зерно. Точно, Шмид считала себя Церковью, но отнюдь не была помешанной. ‘Стало быть, скажете Вы, — она права?’ — Не знаю, не знаем, не смеем судить об этом. Но А. Н. Ш., вероятно, самая религиозная женщина новой русской и зап.-европ. истории. Это была скромная труженица, смиренная, почти забитая, некрасивая, но с удивительными мистическими и чистыми большими глазами. Старомодно одетая она трудилась целыми днями, работая в какой-то провинциальной газете, чтобы содержать свою старушку-мать и себя. При случае, спросите о ней у Тернавцева, который ездил к ней на свидание (или свидания) и находился с ней в переписке. Но при этом отнюдь не упоминайте ни обо мне, ни о Булгакове. И вот, эта простая, даже малообразованная женщина оказалась великой писательницей, глубочайшей философиней, смиренная и вознесенная в своем сознании на неземную высоту, она оставалась смиренной и бедной, не ища себе славы, не желая создавать секту, не обнаруживая своих гениальных прозрений. Но после смерти ее разными чудесными путями сочинения ее собрались в наших руках, и после многих колебаний мы решили издать их в небольшом количестве экземпляров и только для знакомых, с условием давать сочинения Шмид только верным людям. Поймите, мы держим в руках нити ‘Третьего Завета’, как она называет свое учение и ‘откровение’. Уничтожить эти рукописи это, м. б., совершить хуже, чем геростратовское преступление. Опубликовать это значит создать, б. м., течение, движение, которое вырвется из рук и последствия которого неисчислимы и непредвидимы. И паки поймите, что сочинения А. Н-ны это не мережковщина и не соч. Соловьёва какое-ниб., а нечто имеющее удельный вес… доканчивайте сами, как знаете. И это не рассуждения, а откровение. Если это ложь непостижимо, как можно было сочинить ее. Если это истина непонятно, что с нею делать. Шмид хочет быть (и есть) вполне православной, т. е. она ни йоты не отметает. И в этом ее сила. Но она прибавляет, развивает и раскрывает намеки православия в стройную систему чувств и мыслей. ‘Песнь Песней’ и ‘Апокалипсис’ вот главные исходные точки А. Н-ны Ш., и сама она из Песни Песней. Но не жгучая любовь, не Св. Тереза или Екатерина Сиенская, а бесконечно-глубокое Материнство писало ее сочинения. Материнство возведенное в абсолют. Все чистейшие и нежнейшие струны Ваших писаний, бесконечно очищенные от грубости, которая есть во всем земном, соприкасающемся с полом, звучат в сочинениях Шмид. Она, никогда не знавшая ни мужа, ни возлюбленного, ни жениха, ни друга на земле, знает тайны тайн брака и рождения, материнства и детства, и вся материнская любовь, вся нежность невесты. Непостижимо, что такое Шмид. Непостижимо откуда знает она о том, чего никто еще не писал. Непостижимо, откуда берется у нее отточенный слог. Непостижимо, как она, не зная ни одного философского термина, выражает труднейшие философские мысли. Непостижимо, почему она, не нюхавшая богословия, не запутывается в ересях, которых на ее пути залегали целые леса и сквозь которые она идет бестрепетною ногою и благополучно проходит мимо тысячи соблазнов. Повторяю, все непостижимо.
Дело же заключается в следующем. Если Вам угодно, мы Вас включим в число пайщиков на это издание, которого выйдет очень немного экземпляров. Стоить издание будет между 300 и 400 рублями. От Вас зависит, сколько прислать на издание, Вы получите несколько экземпляров, в зависимости от количества уплаченных денег. Вероятно на этой неделе будет приступлено к печатанию. Цветков об этом пока не знает, да и вообще до сих пор почти никто не знал, т. к. мы хранили полную тайну (даже пред Вами я молчал).
Будет о Шмид.
Спрашиваете о Цветкове. У него болели глаза. Теперь ему лучше и, вероятно, он уже написал Вам. Письма ‘-зона’ и Рцы я передал ему, равно как и ‘Лит. изгнанников’. Он, кажется, окончательно решил принимать свящ. сан и хочет уехать на Кавказ.
Ю. Н. Вязигин поступил в Академию. При более близком знакомстве он оказался гораздо лучше, чем казался ранее. Кроме того, Академия подействовала на него благоприятно. Он стал значительно спокойнее и, кажется, приблизительно доволен своей судьбой. Разумеется, это не мешает ему кипятиться в отношении профессоров, почему они де не делают того и сего и проч., но, вероятно, и это лишь на первых порах.
Какая досада, что с делом Бейлиса поторопились. Ничего не было подготовлено, весь процесс идет на живую нитку. Несомненно, что суд не признает Бейлиса виновным и тем будет провален раз и навсегда, быть может, вопрос о ритуальных убийствах.
NB. Будете ли Вы печатать ту заметку о фаллич. культах, которую я послал весною и рисунки к ней. Если да, то я имею прислать Вам еще несколько рисунков к ней, весьма важных. Если же нет, то пришлите рисунки и заметку, мне эти рисунки нужны, а повторить их я не имею возможности.
Наш великий талмудист и иудофил священ. Е. А. Воронцов по поводу процесса Бейлиса высказался, что вообще признает существование ритуальных убийств. Что он говорил именно о Бейлисе не знаю, надо сходить к нему на консультацию.
Обнимаю Вас. Привет всем Вашим.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский

LV

1913.X.12. Утром <Сергиев Посад>.
Дорогой Василий Васильевич! Очень извиняюсь за задержку никак не мог ранее утопаю в делах. Кое-что вычеркнул, кое-что вставил. Думаю, так лучше. Кроме того, присылаю заметку
‘Проф. Хвольсон о ритуальных убийствах’.
Если не напечатаете, то пришлите обратно. Если же напечатаете ее и свою статью, то пришлите мне номеров 10 ‘Нов. Вр.’ — где будут помещены эти статьи.
Серьезно прошу не проболтаться о моем авторстве. Это может иметь разные осложнения, и вправо и влево.
Познакомился с Гершензоном. Одно слово ‘зон’. На Вас сердится так, что трясется весь, говорит В. В. нагадил (или что-то в этом роде, не помню выражения) в моем собственном доме (т. е. в еврействе), намекает, что чего доброго мы, м. б., и употребляем кровь (вот уж, поверьте В. В., Гершензон не употребляет крови, не из таких!), статьею В. В. причиняет нам материальный убыток, ‘Вы не были евреем и не знаете, каково еврею подать после этих статей руку В. В.’ и т. д.
Ночью.
Ну, видно не успею кончить о Хвольсоне. Пришлю отдельно.
Подумайте, надо ли печатать статью о Бейлисе! Хотя я нисколько не сомневаюсь в существовании ритуальных убийств вообще, но в данном процессе собрались прохвосты со всего мира, кажется, и распутать, кто прав, кто виноват никак нельзя отсюда, со стороны.
Обнимаю Вас. Привет всем Вашим.

Свящ. П. Флоренский.

LVI

1913.X.16. Сер. Пос.
Дорогой Василий Васильевич! Посылаю нечто о еврейск. магии, и в самой глубине души не знаю, что я, хочу ли их похвалить, или похулить и что я делаю хвалю или хулю. Одно только. С рит. убийствами помириться легко, но с наглостью, с криками (еще с Египта), с ложью, с запирательством… нет, не могу. Вероятно, и это нужно для Высшей Правды, но нам, с нашей правдой мелкой, б. м., правдой ‘эстетизма’ и ‘порядочности’ вместить это трудно. Но, вероятно, при большей молитвенности, можно. — М. б., используете присылаемую рукопись, но вычеркнув мои ‘П. Ф.’ и ни в коем случае не намекая на меня, ни в каком виде. Об этом прошу всерьез. Если не будете пользоваться этой заметкой, пришлите мне обратно, она мне нужна. Вы ничего не сообщаете, как здоровье Варвары Дмитриевны. Я погружен в Платона, когда не занят корректурами и т. п., в Египет и во все, что далеко от ‘ныне’. Переписываю из разных археолог, изданий, перебираю ‘меланхолически’ монеты, прислушиваюсь к пьяным песням где-то далеко на улице. День уходит за днем. Васек растет и развивается с каждым днем, развиваются события. А я словно ушел из времени и оттуда смотрю на все. Особенно вечерами. На улице, всюду могильная тишина. Все спят. И сам я, читая о пирамидах, чувствую себя в пирамиде, сидящим там века и тысячелетия. Каждая минута чем-ниб. занята. А как будто сидишь в абсолютном покое, спеленатый, как мумия, и читаешь Книгу Мертвых. Простите, что задержал о Хвольсоне. Раньше не мог.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

LVII

26-28 октября 1913 г. Сергиев Посад.
1913.Х. 26. Ночь.
В том-то и дело, дорогой Василий Васильевич, что последние годы идет какой-то сплошной экзамен русскому народу, и на экзамене этом русский народ ежеминутно проваливается. Я не смею, будучи лишь членом народа и лишь членом Церкви, требовать: ‘Да пойдет народ и пойдет Церковь сюда, а не туда’. Подчиняюсь их решению. Но я никогда не примирюсь с тем, что и народ русский и Церковь русская терпят и переносят пошлость. Размазня после революции в политике, размазня после автономии в университете и вообще в школе, позитивизм церковный, так ярко выразившийся в афонском деле, наконец это глубокое непонимание религии, какой бы то ни было, это подхалимство перед ‘адвокатом’ в деле Бейлиса это для меня ужаснее всяких других исходов. Какая-то серая липкая грязь просачивается всюду. А всё и все лижут ее с наслаждением.
‘Не это ли кончина мира?’
Я не о себе болею: могу уйти ‘в катакомбы’, запереться, жить своими близкими, друзьями и мыслями. Но больно за Россию, больно за мир.
Признаться, я не совсем понимаю занятую Вами позицию ‘против Талмуда’. Если Вы только аргументируете ad absurdum {До нелепости (лат.).} то это хорошо. ‘Вы, евреи, говорите, что живете как все, а ну-ка, откажитесь от кошерного мяса!’… Не отказываетесь?… Почему же недопустима мысль о крови?’ Если же Вы впрямь хотите, чтобы евреи просветились и огрузенбергились, т. е. ожидовели, то это ужасно.
Но и первая Ваша аргументация опасна. А вдруг евреи скажут: ‘Будем есть трефное мясо и ветчину, не будем принимать микву. И что Вы на это скажете?’
В самом деле, что Вы скажете. Что Вы сделаете с жидовскими адвокатами? И почему Вы думаете, что мы выучимся у них (‘содомии’), а не адвокатству? Заметьте, адвокатство, вообще ‘просвещенность’ это они изобрели. Борьбу с Церковью католическою — это они подняли. Гуманизм вытек из Каббалы. И вообще жиды оставят тайну тайн себе, а нам предоставят скорлупки, белый галстух, ‘Русские Ведомости’, грошевые подачки и доставление им младенцев. Жиды всегда поворачивались к нам, арийцам, тою стороною, которою мы по безрелигиозности всегда были падки, и затем извлекали выгоды из такого положения. Они учили нас, что все люди равны, для того, чтобы сесть нам на шею, учили, — что все религии — пережиток и ‘средневековье’ (которого они, кстати сказать, так не любят, за его цельность, за то, что тогда умели с ними справляться —), чтобы отнять у нас нашу силу, нашу веру, они учили нас ‘автономной’ нравственности, чтобы отнять нравственность существующую и взамен дать пошлость.
Но что, что с ними делать?! Они размножаются быстрее нас, это простая арифметика. И что ни делать с ними, настанет момент, когда их станет больше, чем нас. Это, повторяю, простая арифметика, и против этого есть только одно средство оскопление всех евреев,— т. е. средство такое, применить которое можно только при нашем отречении от христианства.
Итак, вопрос о гибели нашей есть вопрос
давно уж взвешенный судьбой.
Ни славянские ручьи не сольются в русском море, ни оно не иссякнет, но все будет наводнено серою жидкою лавиною адвокатуры, которая, между прочим, зальет и Талмуд и ритуальные убийства.
И, в конце концов,— вопрос в одном: верим ли мы Библии или нет. Верим ап. Павлу или нет. Израилю даны обетования это факт. И ап. Павел подтверждает:
‘Весь Израиль спасется’.
Не ‘духовный’ Израиль, как утешают себя духовные семинарии, увы не духовный. Ап. Павел ясно говорит о ‘сродниках по плоти‘ и подтверждает неотменность всех прежних обетований об избранничестве. Мы — только ‘так’, между прочим. Израиль же стержень мировой истории. Такова Высшая Воля. Если смиримся в душе радость последней покорности. Если будем упорствовать отвержемся того самого христианства, ради которого спорим с Израилем, т. е. опять подпадем под пяту Израиля. Обетования Божии нетленны. Это мы в черте оседлости Божественных предназначений, мы, а не они. Это мы египтяне, обворовываемые и избиваемые и мучимые, это мы те, у которых ‘головы младенцев’ ‘разбить о камень’ есть блаженство, и это против себя мы поем в церквах ангельскими голосами ‘на реках Вавилонских’. Нам одно утешение:
Хотя навек незримыми цепями
Прикованы мы к здешним берегам,
Но и тот круг должны свершить мы сами,
Что боги совершить предначертали нам.
Мы должны сами совершить свой круг подчинения Израилю! М. б., Вы последний египтянин, а я последний грек. И как загнанные звери мы смотрим на ‘торжество победителей’. Минутой позже, минутой раньше нас возьмут, зверей, м. б., последних зверей и выточат кровь для кошерного мяса. Но надо быть покорными.
Бедные Мережковские, мне искренно жаль их. Они уже настоящий кошер, хотя они были весьма трефными. Разве Вы не видите, что у них уже нет ни кровинки? Их обработали евреи отлично. Я так бы и озаглавил разбор их творений:

‘Кошерное мясо’.

Но мне действительно жаль их унижения и их духовной смерти. Неужто все так: начинается ни более не менее как с соединения Христа и Антихриста, окончательного синтеза всемирно-исторической антиномии, а кончается лизанием ‘забавной’, по определению проф. Павлова, части у всякого Грузенберга. Неужто, только, это исключительно ради сбыта Opera omnia?
1913.Х.27.
Приехал Ф. К. Андреев и подтвердил мои предчувствия, что Вы плохо выглядите, плохо едите и вообще раздражительны. Дорогой Василий Васильевич, Вам надо поберечь себя, и для семьи, и для нас всех, любящих Вас и почитающих Вас, и для дела, и для России, для всего народа. Вы надрываетесь и, м. б., многие из Ваших надрывов бесполезны. Оставьте мертвым погребать своих мертвецов или, выражаясь в стиле более современном, предоставьте прохвостам грызть прохвостов, и займитесь делами менее раздражающими, менее вызывающими внешние дрязги. Не прохвостов мне жаль, отнюдь нет. И если бы Вы имели более сил и менее лет, я первый поддерживал бы Вас в боевом настроении. А теперь и Вы, и я, и, м. б., все мы так устали и надорваны, что вспомним {Последняя наша (греч.).}, вспомним ‘последняя наша’ и ‘во веки не согрешим’. Впрочем, сейчас, повторяю, дело не в грехах, а в том, чтобы для несчастной, позоримой, расстроенной и загаженной России сделать что-ниб. положительное, дать каплю творческой работы. Постарайтесь же не читать ругани о себе, поменьше ругаться (чтобы избавиться от ругани). Еще прошу, курите поменьше. Я чувствую, что Ваша потеря аппетита, Ваше ослабление в значительной мере происходит от избытка курения. Вам надо отдохнуть и печатать книги. Газета же пусть остается лишь для заработка.
Вы ничего не пишете мне о нумизматике. Или Вы позабыли о монетах. Затем, надо добиться рекламы Вашим книгам. Я просил написать об ‘изгнанниках’ Ф. К. Андреева для ‘Б. В.’. ‘Б. В.’, конечно, реклама недостаточная, но все же лучше, чем ничего. Я чувствую, что все же вредно, что в СПб., жить нам ближе друг к другу было бы здоровее. Подумайте, есть ли возможность, оставаясь в ‘Н. Вр.’, переселиться в Москву или в Посад. Алекс. Мих., кажется, не оставляет мысль о Библиотеке в Посаде. Это хорошо, я думаю, библиотека, пойдет, тем более, что мы (Ф.К. Андреев и я) можем давать советы относит, книг, нужных студентам для экзам. и для семестр, сочинений.
Один знакомый мне человек открыл в Посаде типографию, печатает весьма недурно и гораздо дешевле, вероятно, чем в СПб. Вот бы Вам тут печататься. За корректуру можно было бы засадить студентов, мы бы помогали с разными разностями, книги под рукою… Мне думается, что если бы В.В. пожил в тишине и среди людей, его любящих, вне поганой петербургской физической и нравственной атмосферы, он мог бы значительно помолодеть.
1913.Х.28. Серг.Пос.
Часто хочется потерять терпение, видя столько неприятностей, обще-народных и своих личных. И вот, уже почти целый год как звенит в душе и шепчется где-то около, а иногда ухом даже слышишь:
‘В терпении Вашем стяжите души ваши’ (Лк. 21, 19).
Не в виде нравоучения я это говорю, нет, совсем буквально именно слышу. Когда относишься к жизни терпеливее, тогда этот голос ослабевает, когда начинаешь кипятиться и думаешь возмутиться духом, он звучит с полной определенностью и упругостью, не как мечта настроенного воображения, а как упругий живой голос. Не важно, как Вы истолкуете этот Голос. Но ведь правда же, что терпение это единственное, что от нас зависит, что нам остается. ‘Претерпевый до конца спасется’. Созданием брони из терпения и кроткого отношения к жизни вот что несомненно дает нам христианство. И если бы ничего не давало, то и на этом спасибо. Да, мы делаемся, как где-то писали Вы, бескорыстными, абсолютно-мягкими. Но это единственный способ прожить и сохранить душу свою невозмущенной, невзбаломученной, не размочаленной.
Если Вы в самом деле относитесь ко мне так, как говорите, то сделайте вот что. Все мои бумаги, письма и т. д. запечатайте в один пакет и сделайте на нем надпись, чтобы в случае Вашей смерти этот пакет был доставлен мне или моей жене без распечатывания, в случае же моей смерти доставьте этот пакет моей жене с тем, чтобы она хранила его для моего сына, когда ему минет 25 лет. Вы думаете, что во мне говорит литературное тщеславие и пр., когда я боюсь печататься и быть известным. А на самом деле, это органическая, в нашем роде (Флоренских) поколениями выработанная ‘гаремность’ души, инстинктивная боязнь площади, не по презрению к ней, а потому, что кто попал на площадь, кто с площадью связался, тот должен или сам стать площадным (обыкновенная история), или быть раздавленным (что происходит с Вами). Мужественными будем, дорогой Василий Васильевич, и скажем искренно и прямо: ‘Да, прав Покровский мы опоздали на 25 веков, нам нет места в современности и мы не годны для современной жизни. Конечно, в сущности говоря, и Вас и меня современность лишь попускает, пока мы прячемся по углам. Но стоит нам подняться во весь рост, и подымается такой галдеж, какого свет не слыхивал’. Мы знаем разные тайны, и тайны эти говорить нельзя. Вы думаете, что все-таки скажете. Но Вы, сказав только 1/100000, уже изнемогаете. Пожалейте же и меня с моей семьей, не тащите меня ни к какой известности, дайте прожить незаметно, по эпикуровскому завету:

{Живи незаметно (греч.).}.

И я по чистой совести говорю, что одобрение или порицание 3-4 близких людей для меня несравненно больше значит, чем гвалт, хвалебный или ругательный все равно, всех жидовских газет вместе взятых. Не скажу, чтобы я не боялся гвалта: боюсь, но это уже житейское дело, боюсь, что повредит он семье, близким и мне житейски. Внутренно же он значит гораздо менее, чем грохот повозки за окном или карканье ворон. Я хочу иметь гарем и несколько близких людей, хочу иметь небольшую коллекцию монет и кое какие книги. Но внегаремной известности я не хочу, и каждое слово похвалы оттуда входит в душу, как холодный клинок шпаги: ‘Не хочу, оставьте меня!’ Если Вы верите голосу крови то это он: таков был у меня отец, человек очень замечательный, но питавший физическую гадливость ко всякой известности, такова мать и ее сестры, таков был дед и т. д. Я же повторяю лишь то, что дано мне в самой крови, с рождением моим. При всяком действии относит, меня, помните, что мои личные идеалы заключаются в слове

ГАРЕМ,

А общественные и философские в выражении

ЧЕРТА ОСЕДЛОСТИ.

Для всего создать черту оседлости, для слов, наречий, обычаев, сословий и т. п. вот пружина моих замыслов.

LVIII

1913.XI.20. Cep. Пoc.
Дорогой Василий Васильевич! Хотел было послать корректуру Вам завтра, но едва ли будет можно, т. к. почта закроется. Сообщите немедленно, что такое Ваша книга ‘о евреях’. Если там будет и ‘сущность иудаизма’ и проч. около обрезания, пришлите мне то, что отпечатано я сделаю важные добавления: в Зогаре нашлись удивительные дословные подтверждения Вашему иудаизму и т. п. Корректуру посылаемую следовало бы прислать еще раз много вставок. Прошу непременно исполнить вот какую просьбу: Все, что будете печатать моего непременно оттискивайте в одном экз. отдельно (конечно, без переверстки, просто листом) и пересылайте мне. Мне надо подавать коллекцию своего, а портить книгу жаль. На меня отовсюду гонение, подписываться хотя бы намеком было бы слишком неосторожно. Какниб. напишу закрытым письмом подробнее. Пока же целую Вас, кланяюсь Вашим и жду ответа.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

Корректуру пришлите, но закрытой бандеролью. П. Ф.

IIX

25 ноября 1913 г. и 19 февраля 1914 г.
Не для чтения, а ‘так’.
1913.XI.25. Серг. Пос.
Дорогой Василий Васильевич!
Сегодня получил Вашу открытку, а до того послал Вам корректуру и ‘Столп и утв. Ист.’. Несколько дней мы с Ф. К. Андреевым усердно ждали Вас, но весть о Вашем приезде в Москву оказалась, очевидно, ложною. Книга моя получилась в канун рождения Васёнка (2 года) и в мой любимый праздник Введения во храм Пресвятыя Богородицы,— тогда трехлетней отроковицы. Но вот, теперь тоска грызет меня: ощущение, что ничего, ничего мною не сделано и что надо же будет давать отчет за растраченный дар жизни. Вы, конечно, понимаете, что я это говорю не к тому, чтобы Вы стали утешать меня, якобы что-то сделано. Нет, просто описываю свое ощущение, почти физическое. Вероятно это предварение смерти. Но последнее время у меня лихорадочная жажда привести в порядок свой архив, свои заметки, и что-ниб. напечатать, чтобы ликвидировать. Слишком много в голове и на полках начатого, полуоконченного, набросанного, и т. п., и все это, пока не напечатано, требует внимания к себе, теснится. В лихорадочном, ‘предэкзаменационном’ стремлении работать скорее не знаешь, за что взяться и, в результате, ничего толком не делаешь.
1913.XI.27.
Ну, а Ваши ‘Bessarabica’? Правда эти статьи не вполне подходят гораздо более густым и острым около Бейлиса, но место о вонючей, все-умерщвляющей черной грязи, распространяющейся от еврейства неподражаемо. В своем последнем письме Вы боитесь, что тон ‘сущности иудаизма’ слишком сочувственен еврейству. Но, хотя отнюдь не уговариваю Вас печатать эту работу сейчас, я не могу не сказать: сочувствие это Вам кажется, ибо Вас тогда прельщала миква. Но я знаю людей, которых от Вашего, слишком пахучего и густого, описания миквы почти рвало, и для таковых ‘Сущность иудаизма’ есть пощечина еврейству, а не похвала. Конечно, это так, вспомните, ведь и гг. евреи не очень-то обрадовались тому, что Вы восторгаетесь их миквою, и даже старались уверить Вас, что Вы совсем неправы. Я-то теперь имею осязательные доказательства Вашей правоты. Однако едва ли они придутся по вкусу миквистам.
Ухожу все более в античность. Греция вот предварение православия, ‘наше’. Удивительно какие глубокие и органичные связи, и формальные, внешние, и, главное, по духу, по существу.
Вы как-то говорили, что Колдун в ‘Страши, мести’ у Гоголя представитель жидовства. Но ведь исторически так оно и есть: черная магия всех видов, чернокнижие, весь темный оккультизм, все это всегда шло с Востока, и именно от семитов. Вавилон, еврейство, ссабизм и т. д. вот носители чернокнижия. Затем масонство и современные оккультные ложи темного направления — это опять на почве жидовской мании, опять порождение иудаизма. ‘Греция’ (как культурн. начало) прекрасный юноша, и около него нашептывает и вертится пауком и опутывает паутиною колдун иудаизм. А Греция это мы, в нашем лучшем, это наша душа. Все наше благородное сознательно перековывается этими колдунами в мерзость: чувство тела в похабство, красота в оперетку и кафе-шантан, свободолюбие в революцию, чувство мировой жизни в материализм, нравственные порывы в безбожный анархизм.
А если глубже вглядеться в историю, то видишь, что эти пауки всегда ткали свою паутину и что история всегда имела стержнем еврейство. Есть диссертация проф. С. С. Глаголева о ‘Сверхъестественном откровении’. Тут автор, желая доказать, что всегда и всюду было возвещаемо откровение Единого Бога, доказывает вездесущность еврейства во все времена. Для апологетики эта мысль, б. м., и поучительна, но для культуры это ужас. Куда деваться от них? Представьте себе, недавно доказано, что Христофор Колумб был евреем, что пуританство и др. протестантские движения весьма связаны с еврейством, что первые колонисты Америки были евреи и т. д. и т. д. И мы с Вами, о чем мы говорим постоянно, как не о евреях.
Почему Вы ничего не сообщите мне о монетах, об атласе их и т. д. Неужто Вы охладели к монетам? Евреи евреями, но надо же созидать в России что-ниб. благородное. Надо культивировать древность.
<Приписка в конце письма:>
1914.II.19. Сер. Пос.
Это письмо нашел случайно в бумагах. Посылаю, но не для чтения, а ‘для полноты коллекции’ и для того, чтобы Вы имели удостоверение, что я чаще думаю о Вас, нежели посылаю письма.

Священник П. Ф.

LX

1913.XII.12. Сергиев Посад.
Сел было готовиться к завтрашним лекциям, а захотелось написать Вам, — и притом на тему, по которой мы с Вами неоднократно беседовали, но, кажется, не успев привести свои взгляды к общему знаменателю. Разумею, конечно, круг вопросов около Платона. Ваша статья ‘В соседстве Содома’ (сданная, кстати сказать, мною в набор для январской книжки ‘Богосл. Вестн.’ —) заставляет меня думать, что важнейшего момента эллинской жизни не чувствуете, и возможно, что эта неспособность восчувствовать его есть неспособность органическая, существенно связанная с Вашим ‘обрезанным’ складом души. У меня же душа существенно ‘необрезанная’, я воистинну арел, и вот мы с Вами, хотя и пользуемся одними речениями, однако говорим о разном и разное.
Чем разнится ‘соседство с Содомом’ еврейское от такового же эллинского. Вы вскрываете, что еврейство сильно и объединено именно этим ‘соседством’. А я упорно утверждаю, что эллинская жизнь вся насквозь напитана началом эроса и филии и должна быть понимаема как музыкальное развитие именно этой, филическо-эротической, темы. Говоря конкретно, содомическое начало еврейства заключается, по Вашему, во влечении каждого к каждому, или по крайней мере, ко многим, несомненно, что и эротизм эллинства не может быть определен, предварительно, как именно такое же влечение. Но неужели же еврейство и эллинство в своих основных началах, в движущих силах своей жизни, одно и то же?
Тут подымается вопрос величайшей важности и ужасной остроты. Я всем своим существом ощущаю, что это совсем разные, противоборственные даже начала. Но когда я начинаю объяснять разницу, то ничего не выходит. Боюсь, что ничего не выйдет и в настоящий раз.
Что такое еврейство? В существе своем это род. Как Вы выяснили, существеннейшая деятельность еврейства это рождение. Израиль мне не представляется иначе, как безликой и безличной стихией родительства, чудищем с миллионами рук и ног и глаз, и носов и обрезанных гениталий и грудей, которое копошится, липнет, ползет, захватывает все, что попадается. ‘В соседстве Содома’ оно потому, что в силу безличности, нерасчлененности и физиологического единства этого существа оно живет стихийно-единою жизнью. В еврействе нет влюбленности, а есть липкость. Ничего твердого, ничего мужественного, ничего стоящего а все мягкое, женственное, ползущее. Бабьё мужеского и женского рода, и чувства все бабьи и к бабам.

LXI

1913.XII.23. Серг. Пoc.
Дорогой Василий Васильевич! Приветствую Вас, Варвару Дмитриевну и всех Ваших с праздником. Писал Вам было, но т. к. задумывались письма все слишком большие, то, конечно, ни одного из них я не имел времени кончить. Но вот о чем хочу писать сейчас. Вы как-то предлагали напечатать в ‘Б. В.’ о нумизматике. Тогда я отказался, а теперь, вместе с усталостью и эсхатоголией приходит и небрежность: думаешь, куда там все откладывать в долгий ящик, все равно как следует ничего не сделаешь, приходится ликвидировать свои дела понемножку. Пришлите мне свои наброски, какие есть у Вас и мои, я посмотрю, что можно из них состряпать. Главная трудность для меня мотивировать легкомысленную форму, но надеюсь, что как-ниб. мотивирую, заведя отдел из переписки и для начала поставив: ‘из переписки о монетах’ или что-ниб. в этом роде. Читаю усиленно Зогар (5 или 6 больших томов) для иудаизма и, вероятно, напишу не столько примечания к Вашему иудаизму, которые всегда разбивают впечатление, а вторую статью, являющуюся как бы продолжением Вашей, она будет весьма близка по содержанию, но иная по тону. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.
Хорошо было бы иллюстрировать эту переписку какими-ниб. типическими и яркими образцами монет. М. б., в числе ваших клише, признанных Вами за негодные, но вполне достаточных для ‘Б. В.’ найдется несколько таковых. Вообще мне думается надо бы в корректуре побольше рисунков.

П.Ф.

LXII

1, 14, 19 февраля 1914 г. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич! Прежде всего, чтобы не забыть, начинаю с дела. А именно: чрез посредство одного молодого человека, Иван Георгиевич Айвазов, миссионер СПб-й епархии и проф. СПб-й Духовной Академии, просит меня дать ему, так сказать, рекомендацию к Вам. Он желает, чтобы Вы приняли его, выслушали и, м. б., согласитесь исполнить какую-то его просьбу. Дело идет о какой-то (кажется!) корреспонденции в ‘Нов. Вр.’ или о чем-то подобном. Думаю, что разумеется это ‘ходатайство’ пред Вами излишне, но исполняю, как он просил. С своей стороны думаю, что знакомство с этим весьма бывалым и много видавшим человеком может быть для Вас интересно и полезно в смысл материалов. Живет Ив. Айвазов в СПб., Калашниковская набережная, д. Церкви Бориса и Глеба, кв. No 46. Тел. 146,71. Если Вы найдете возможным исполнить его просьбу, то дайте ему знать либо письмом, либо по телефону.
Теперь 2-е дело. 100 экз. ‘Отношения евреев к крови’ получил, но недоумеваю, что с ними делать. Если эго мне в подарок, то слишком много. Если ‘гонорар’, то опять много. Я рассудил так: часть экземпляров возьму себе, часть продам, и деньги пришлю Вам. Наш книгопродавец Елов просит скидки 40% и тогда берет сразу 50 экз., а 24 экз. взяли для Академии. Черкните, согласны ли на 40% скидки?
Эта книга, кажется, вышла очень густой и документальной. Удачно вышло и то, что статьи идут crescendo {С нарастанием силы (ит.).} в смысле перехода от общих соображений к конкретным данным. Если бы не было этого распределения статей, т. е. если бы сперва не было выяснено принципиально значение некоторых религиозных категорий, факты и данные остались бы незамеченными и анекдотичными. Этого нет. Для меня новым оказалось о камне из Храма Иерусалимского и текст из книги Левит. И то и другое весьма важно. Досадно, что Вы не предупредили насчет терафимов: Ведь у меня о них целое исследование. Печатать его целиком было бы разумеется скучным, но я мог бы сделать извлечения, не лишенные интереса, если бы знал, что Вы будете говорить о терафимах. Статьи ‘Эхад’ до сих пор не прочитал, но, проглядывая ее, поразился Вашей неопытности: ведь Вы заказывали клише для еврейских слов и даже, в одном месте, для греческого () {Полнота (греч.).}. Сколько же это Вам обошлось. Можно было бы просто набрать, и стоило бы пустяки.
Мне думается, что эта книга сыграет значительную роль в истории ритуальных процессов. Но несомненно, что на нее накинутся не только левые, но и правые.
Хорошо то в этой книге, что нет в ней улюлюкания и ругани: все серьезно и мрачно в стиле красно-черном. Но для еврея это-то и худо. Я спросил нашего крещеного еврея Сергея Федоровича Паперну, как относятся евреи к такому отношению, как у В. В. Розанова и у меня, т. е. с признанием религиозной глубины. Он отвечал: ‘Разумеется, таких, как Вы, они считают главными врагами. Пуришкевич нападает бессознательно, а Вы подкапываетесь под еврейство сознательно’. И что-то еще сказал, что этого они не простят или что-то в таком роде.
Вашу книгу о скопцах и хлыстах только перелистывал. Но мне чувствуется, что это книга лишь 1-ая глава большого сочинения. Как будто Вы располагали простроить здание во много этажей и стали рыть соответствующий фундамент, а потом вдруг ограничились первым и наскоро покрыли его крышей. Кажется мне, что этот первый этаж идиллический момент хлыстовства. Однако в хлыстовстве есть нечто страшное ползучее, интрижное, шипящее по углам, безличное и могучее. Это у Вас намечается, но почему-то не договаривается. Помните Писемского? У него вот масонство анекдотически-идиллическое. Ну, а у Мельникова-Печерского хлыстовство страшное. У Андрея Белого в ‘Серебряном голубе’ оно тоже страшное. Вот это-то страшное хлыстовства, Вами слегка намечаемое, кажется, Вами не чувствуется, и книга оказывается без наиболее выразительной части своей. Однако, то, что есть конкретно и жизненно, скажу более, для изучения религиозных явлений жизни незаменимо.
По поводу присланных Вами книг я думал несколько раз о Вас, что ведь Вы основали новое направление изучения религии, а сказать точнее едва ли не единственно-законное и во всяком случае лежащее в основе всех прочих направлений. Кажется ясно и просто: чтобы изучать что-нибудь, надо представлять себе то, что изучаешь, а не начинать с того, чтобы изучать термины, которым ничего в сознании не соответствует. Но эта простая мысль, в сущности, открыта Вами и доселе только на 1/100 вошла в общественное сознание и совсем не вошла в университеты и академии. Школьное изучение заключается в том, что сперва создается ряд терминов, которым дается строгое определение, а затем под эти термины подгоняется явление. В академиях же даже план сочинения и мельчайшие подробности его сочиняются до малейшего прикосновения к изучаемому материалу. Говорю это, зная точно, что так именно пишутся у нас все сочинения, не исключая и докторских диссертаций.
1914.II.1. Канун Сретения Господня.
Иду поздно, часов в 11 домой из Красного Креста. На спуске, у самого начала, вижу воз какой-то поклажи, и около него мужик, кажется пьяный, нещадно бьет свалившуюся лошадь. Зол и раздражен донельзя. Потом я узнал, что он ее бил чуть ни час, а все никак не мог заставить подняться. И вот, когда он совсем остервенился, лошадь выпряглась, и воз покатился по крутому откосу вниз. Воз, как я разглядел после, был с ценными вещами. А покатился он прямо к оврагу, где должен был бы разбиться. Но мужик сам с собою вдруг громко и так серьезно восклицает: ‘Спаси Господи, как бы кто не попался навстречу, убьет’, т. е. не попался навстречу этому возу! Удивительное благородство. Обозленный и раздраженный, теряющий свое достояние и, м. б., обреченный далее всю ночь вытаскивать свое добро из речки в овраге, человек, в самый разгар несчастия, вспоминает Господа и просит не о том, чтобы воз остановился, а о том, чтобы никого не убил или даже не зашиб, а на улице-то никого и не было. Меня это гак и кольнуло в сердце стыдом за себя и радостью, что есть еще столько благородства. Ведь всякий из нас раздражился еще хуже и послал в преисподнюю всех и все. Но мужик опомнился.
Он стал заниматься своею лошадью, теперь уже с совсем другим тоном и с совсем другим настроением, а воз оставил. Я же пошел своею дорогою и вижу, воз прокатился по всей горе и стал на самом краю оврага можно сказать чудесно, т.к. достаточно было бы еще малейшего толчка, достаточно было бы ему на [] или [] аршина поддаться вперед по льду, и он был бы в речке. Не награда ли это мужичку, что он вспомнил Бога и других? И не нравоучение ли нам во всех смыслах, а между прочим и в том, что конец несчастий, предел несчастий способен исторгнуть воистину благородный порыв из души, и тогда начинается иная полоса жизни?
1914.II.14. Сергиев Посад.
Вот, дорогой Василий Васильевич, сколько раз начинаю письмо Вам… и все не могу окончить. Это время много волновался за Вас. Но именно потому и не писалось. Есть степени возмущения, при которых лучше молчать, т. к. все равно не скажешь чего-нибудь мирного и умиротворяющего. Одно скажу. Я плохо говорил Вам о Мережковских. К сожалению, я ошибся: они оказались хуже, чем я в глубине души думал. И партийность, и мстительность, и злобу даже можно до известной степени оправдывать, по крайней мере можно понимать. Но неблагородства души, да еще при непрестанном трепании языком около тем благороднейших я не понимаю, и оно стоит предо мною как какая-то слепая и глухая стена, как что-то нечеловеческое и даже не скотское… а не знаю какое. Если бы, в порыве ли общественного возмущения ли даже в порыве ярости, Мережковские Вас убили я скорбел бы о Вас, жалел бы Мережковских, но в душе все же была бы невозмутимая ясность. Это было бы преступно, но по-человечески преступно. Каждый из нас мог бы сделать то же при известных условиях и при известных обстоятельствах. Но акт неблагородный для меня насквозь иррационален, насквозь непостижим: ничего не вижу, ничего не понимаю. Это и есть самый, что ни есть, ‘мелкий бес’, бес бацилла, проникшая в сердце. Для неблагородства нет даже и нравственного осуждения. Просто теряешься, ‘язык и ум теряя разом’.
Как-то давно, мне случайно попался на глаза фельетон Мережковского о Суворине и Чехове. У меня как-то затряслись колени. Не потому, чтобы я особенно оттолкнулся от суждений Мережковского. Суждения его о Суворине, как и Чехове, как и о Наполеоне и о Толстом и о Боге и об Антихристе и т.
д. до того стали шаблонны, крикливы и жаргонны, что подойти к ним всерьез я уже не умею, да и не верю, чтобы они высказывались всерьез. Во конце концов, это слова, столь же мало относящиеся к литературе, как и удары кулака по клавишам, хотя бы очень сильные, принадлежат области музыки. Но меня поразила небрежность, наглость тона в отношении к человеку, к человекам, и притом усопшим. Хорош ли, плох ли Суворин пусть Мережковский судит об этом по-своему. Но произносить последний, Божий суд над усопшим, дышать злобою к тому, кого уже нет здесь, измываться над памятью Чехова и, под видом преклонения, плевать на него это не просто недостаток нравственной выдержки, а какой-то внутренний развал, какое-то внутреннее разрушение самого Мережковского.
Василий Васильевич! Я знаю, что я в грехах. Но я боюсь и подумать неужели и со мной может случиться такая беда прийти к телу умершего врага (если только впрямь Суворина Мережковский считает врагом! Революционность его для меня не менее подозрительна, чем его религиозность, и я не сомневаюсь, что при случае он раньше нас с Вами и впереди нас с Волги отшатнулся бы от революции —) и наплевать ему в лицо. При чтении фельетона Мережковского мне стало страшно не за Суворина и даже не за Мережковского, а за себя самого, за всех. Неужели возможно что-ниб. такое и со мною? Упаси Господи!
То же, затем, и с Вами. Ушедшая дружба это то же, что смерть. И бывший друг это умерший. Вы давно уже перестали быть для Мережковских другом, и Вы давно были для них покойником. И вот они выкопали кости этого покойника для позора. Я стараюсь быть объективным. Т. е. я ставлю себя на их позицию. Допускаю, что с известной точки зрения В. В. Розанов опасный враг и приносит много вреда обществу. Но неужели Мережковские не могли найти более чистых способов борьбы с В. В. Розановым. И если действительно с точки зрения известной партии необходимо изгнать Розанова, наконец, казнить Розанова пусть. Однако спешить брать на себя почин, забегать, угодливо предлагать свои услуги палача это вообще гадко, а для Мережковских и подло, тем более что они не могут не понимать грязности своего поведения: ведь они не какой-ниб. ‘Луначарский’. Ну, оставим их…
Последние недели 2-2[] я почти безвыходно сижу дома или даже лежу болит нога. Боюсь, как бы нога не испортила мне поста. Ведь как ни говорит иногда не то лень, не то физическое недомогание, что хорошо бы поспать лишний час или посидеть не двигаясь, а служба все-таки очень большая поддержка, не только духовная, но и телесная. И, хотя много тяжелого связывается с саном, однако несколько раз в день мысленно благодарю Бога за него, от многого он спасает, во многом укрепляет. Незримыми силами Господь держит жизнь, готовую вот-вот оборваться, и когда оглядываешься назад и мысленно оглядишь, над какими ужасными пропастями пролегает путь мой, почти с детства, и как узка дорожка замирает сердце и холодеют ноги и руки. Да я и не о себе одном говорю. Мне думается, многие-многие также чувствуют как я, и непонятная сила Жизни благополучно проводит мимо таких круч, около которых ни за что не прошел бы вторично… В частности, и о Вас мне хочется сказать. Вас называют антихристианином и т. д. и т. д. Не знаю, не берусь судить Вас, да меня никто и не ставил <судить> Вас. Но вижу, однако, с несомненностью, что Перст Божий лежит на Вас и хранит Вас. Если бы я был дальше от Вас, чем я есьм, мне очень хотелось бы дать Вашу (как это я сейчас делаю с о. Серапионом Машкиным) Вашу духовную биографию, Ваш путь, в котором изобразил бы я, как вела Вас Высшая Воля и почему нужно было все то, что людям кажется ненужным, и почему благом было многое из того, что по суду житейски условному, суду приличий и этикета, было злом. Это тот вид биографии, который дает радость читателю.
1914.II.19. Сергиев Посад.
У нас непрерывные хождения в церковь, так что порядочно устали. Хочется докончить письмо Вам, дорогой Василий Васильевич, но сил нет. Спешу сказать только свою благодарность Вам за Вашу добрую статью о моей книге. Стоит написать 1000 страниц, чтобы иметь о них рецензию такую вкусную, что самому даже покажется, что написал нечто хорошее. К сожалению, о моей книге слишком много говорят, что вызывает озлобление в других, и в результате моя ‘слава’ обойдется мне, вероятно, дорого. По совести могу сказать, что ничего не ищу, вот почему мне как-то странно видеть кругом столько подозрительных взглядов…
Хотелось бы быть с Вами, но это никак невозможно: я связан множеством нитей, и мой отъезд затормозил бы не только мою личную работу.
Привет Варваре Дмитриевне и всем Вашим. Как теперь Ваше и Варвары Дмитриевны здоровье? Анна напишет Александре Михайловне как-ниб. на днях. Целую Вас. Господь да хранит Вас и да поможет Вам крепко и бодро держаться среди невзгод.

Любящий Вас священник Павел Флоренский.

P.S. При сем письме присылаю расписку относительно найма Вам дачи.

П. Ф.

LXIII

11 марта 1914 г. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич!
Кажется, второпях я взял неверный тон относительно Вашей книги ‘Апокалипсическая секта’. Не то, чтобы я отказывался от своих слов, но я, не прочтя ее, не оценил ее положительных сторон. Статья о ‘сибирском страннике’ поразительна по художественной живости и по меткости наблюдений. Здесь, как и в ‘поездке к хлыстам’, наиболее поражает то, что Вы из ‘ничего’ умеете делать так много. Ни одного грубого факта, ни одного анекдота, а основное правило фотографов ‘centrer le centre’ {Центрирует центр (фр.).} выполнено в совершенстве. ‘Роковая филологическая ошибка’ значительно развита сравнительно со своим первоначальным объемом. Ново, чрезвычайно важно и по-моему, неопровержимо: это уже не мнение, а полная доказанность.
Однако, писать-то я хотел Вам вовсе не об этом. Мне хотелось сказать Вам, что, по моим наблюдениям, в быте монашества (разумею настоящее монашество, а не ученое, кое весьма далеко от монашества) чрезвычайно много хлыстовства. Пишу это не в осуждение, а в рассуждение, тем более что тонкое хлыстовство есть, вероятно, и во мне не в смысле теорий и не в смысле практики, а в смысле известной организации и уклона бытия.
Несомненно, что старчество находится в каком-то ноуменальном родстве с христами и богородицами хлыстов. Конечно, о старцах нет наивной метафизической терминологии, что они ‘перевоплощения’ Христа, но смысл всего учения о них и природа всего ‘послушания’ им метит в тот же центр. В теории же от них требуются чудотворные способности, дар прозрения, святость и т. д., а к ним беспрекословное послушание, включительно до преступлений. Назидательная литература полна рассказов о пунктуальном исполнении бессмысленных или даже преступных требований старцев (последние, впрочем, всегда вовремя, на последней черте, останавливаются). Одним словом, старцы не только обоживаются внутри себя, но и обожаются вовне.
Бытовым образом можно установить даже радения в монашестве. Так, ‘чин двенадцати псалмов’ с непрерывными земными поклонами, бросающими в пот и в жар, в возбудимых натурах способен вызвать совершенную экзальтацию и беспамятство. Одно время этот чин, пробы ради, вздумал ввести в Академической церкви Преосв. Евдоким. И я помню, как я вышел после службы из церкви как пьяный, стукался об углы и стены, но не испытывал боли, уносился куда-то нутром и пылающей головою, и плохо понимал, где я и что со мною. Нужно выпить много вина, чтобы дойти до такой степени отрешения от действительности этого мира. Конечно, это не молитва в православном смысле слова. Но это есть в монастырях иных и это не может не действовать.
Около Посада есть замечательный скит Гефсиманский. Круглый год сюда не пускают женщин, и жизнь тут достаточно строгая, если брать общую массу, а не отдельные исключения. Но вот 16-17 августа, в празднования воскресения и вознесения Божией Матери (тут совершается редкий чин отпевания Божией Матери и празднование воскресения, похожий на богослужения Страстной седмицы и Пасхи) в скит пускают женщин. Если день проходит еще сравнительно спокойно, то зато ночью начинается подлинное радение и подлинная оргия. На каждом шагу объятия (и далее), всюду исступление. И это открыто. В скитском саду опасно оставаться женщине без нескольких провожатых, слыхал я, что бывают даже случаи насилия. Впрочем, в этой приподнятой и возбужденной атмосфере нет, вообще говоря, нужды в насилии. А бабы считают чуть не за благодать такие объятия, и, зная все, лезут в скит и чуть не плачут, если почему-либо придется пропустить ‘в этот год’. Кругом скита горят всюду костры, где спят, где беседуют, где чайничают. Начальство знает обо всем, но не только не мешает, но и открыто поддерживает радение. И когда некоторые монахи ревнители порядка, пытались было жаловаться Митрополиту и требовали недопущения женщин в Скит и в эти оргастические дни и мотивировали свою просьбу указанными выше фактами, то они сами же подверглись выговору и замечанию, что ‘так было положено при основании скита нельзя де менять прядки’, хотя о происходящих оргиях знают решительно все, и благоразумные люди в эту ночь, совпадающую по времени с Великими Дионисиями Афин, сидят дома и избегают с вечера показываться в районе Скита.
Между тем именно у монахов этих, оргаистических, но не строго-православного, трезвенного закала, можно подметить гнушение браком, гадливость к браку, брезгливое отношение к женщине. Правда, послушники, а иные тоже монахи, и помимо 16-го августа имеют сношения с женщинами, и даже просто с случайными бабами. Однако этого они избегают и стараются (или так выходит естественно) падать с монахинями. Мне ‘жаловались’ послушники: ‘Вот искушение… Только выйдешь за ворота в лес (Скит в лесу),— тут уж вертится какая-ниб. монашка, и потащит с собою, а там и лег с нею’. Послушники искренно ругают монашек, что впрочем не мешает им падать с ‘сестрицами’. А монашки, как мухи около меда, вертятся именно около Скита с особою жадностью. Напр., около Лавры и в Лавре нет ничего подобного. Тут все солидно и без поэзии. У иеромонахов и проч. есть однадве-три ‘законных’ сожительницы. Им строятся дома, выдается жалование, всякому известно ‘чья’ та или другая особа. Одним словом, этот институт ‘мамошек’ (испорченное ‘мамашки’, т. е. ‘мамаши’, супруги ‘отцов’) признан общественным мнением Посада и почти узаконен Лаврою. В Лавре можно слышать даже о монахах от монахов одобрительные отзывы такого рода: ‘Он человек скромный живет с одной’ и т. п. А с другой стороны, и для девушки или женщины быть супругою монаха считается долею завидною и, пожалуй, почетною. Вот, напр., как-то кухарка Каптеревых, почтенная и отличная женщина, вздумала ‘выдавать’ свою дочь за одного из иеромонахов. Жена Каптерева стала ее останавливать: ‘Что ты делаешь? Ведь стыдно!’. Но кухарка обиделась: ‘Что Вы, барыня! Ведь он (т. е. будущий ‘молодой’) не кто-нибудь, он ведь иеромонах’, т. е., значит, лицо почтенное и с положением. Монашкам тут делать, понятно, нечего, да и скучно возиться с этими солидными и пузатыми отцами семейства, дети которых открывают какие-нибудь лавки или вешают себе на дома вывески с фамилиями вроде ‘Монахов’. Правда, в этих монахах есть и монашеское сознание: они упорно смотрят на свое положение как на какую-то незначащую случайность, как на ‘просто так’ и высказываются о своем превосходстве над мирянами даже прямо считают себя спасшимися тем самым, что они ‘безбрачные’. Есть у них и презрение к женщине, но это презрение в значительной мере мужицкое презрение, а не монашеское, а отчасти выражение ‘дурной совести’, ибо все же, как ни говори, а чувствуется, что что-то ‘не так’. В Скиту же совсем другое дело. Живут там строго, действительно не по-мирски.
1914.III.11.
Статья Ваша о самодержавии (в ‘Б. В.’) всеми одобряется весьма, и даже самый ‘левый’ из всех нас С. Н. Булгаков говорил мне несколько раз, что очень доволен ею. Видите, какая разница в настроениях. То, что в СПБ. казалось слишком правым даже в ‘Новом Времени’, у нас признается ‘как раз в меру’. Даже в кругах либеральных.
Печатается ли 2-й том ‘Изгнанников’. Для ‘Юдаизма’ думаю написать большую статью на основании ‘Зогара’, но когда сумею это сделать не знаю. Что ни говори о жидах, а все-таки Зогар замечательная книга, и там есть чему поучиться.
Привет Варваре Дмитриевне, Александре Михайловне и всем Вашим. Господь да хранит Вас. Дружески Вас обнимаю.

Любящий Вас священник Павел Флоренский.

LXIV

15-16 марта 1914 г. Сергиев Посад.
1914.III.15.
Дорогой Василий Васильевич!
Получил оба Ваши письма. Отвечаю сперва на последнее.
Бросьте Вы ‘Общество изучения евреев’. Самый вопрос председателя их до такой степени наивен и невежественен, что нет охоты связываться с Обществом. Предложение ‘перевести Зогар’ может вызвать лишь улыбку. Ведь это 5 Чг больших томов, каждый около 600 стр., да еще указатель. Переводить надо даже не с еврейского и не с арамейского (что сравнительно легко), а с Бог знает чего с помеси всех языков и всех наречий. Тут встречаются слова разных древнеевропейских наречий (вероятно, древнеиспанского, древнефранцузск. и т. д.), и чтобы раскопаться во всем этом надо не только великие познания, но и огромное время (не говорю уже о тонкости понимания). Если (приблизительно) считать весь труд в 3000 стр., т. е. около 180 печати, листов, и если положить за перевод плату ничтожную, меньше нельзя никак 100 рублей, то все же получается 18 000. Далее, сколького это стоит издать, да и кто купит. Первый полный перевод, французский, вышел в количестве 800 экземпляров это ведь на весь мир, на всех жидов, евреев, иудофобов и иудофилов. Значит, у нас в России русский перевод хорошо если купят в количестве 100 экземпляров но нет, на это надеяться нечего.
Теперь, далее. Перевод французский сделан Жаном де Поли, который потратил на него целую жизнь, издан перевод уже после смерти. Значит, если даже принимать во внимание наличность французского перевода, то на русской перевод, при усиленной и исключительно-пристальной работе, пойдет лет 10, не менее. Кто станет так трудиться? И какое неблагородное у Общества представление об умственном труде словно свершить такой подвиг это все равно, что сшить сапоги.
Наконец, Общество и его Председатель, по-видимому, воображают, что на каждой странице Зогара всеми буквами прописано: ‘Жри младенцев’, ‘Грабь гоев’, ‘Оскверняй их храмы’ и т. п. Они глубоко разочаруются, увидав, вместо этого скучнейшую (с своей точки зрения) и глубочайшую философию пола, относительно которой едва ли даже поймут, что это о поле, и станут просто зевать. То, сравнительно небольшое число мест, для них интересных, которые могут быть погромными, не окупят не только труда издания, но даже труда чтения Зогара. Конечно, из Зогара многому можно научиться, и было бы полезно, чтобы он был переведен. Но издание такое надо делать в тиши и на средства какого-ниб. мецената, а никак не усилиями партии, какова бы она ни была. Есть, правда, иная комбинация: сделать перевод с французского. Но тут явятся неизбежные вопросы: насколько ему можно доверяться, тем более, что в подписке на него принимают участие разные Ротшильды, раввины и т. п. господа.
Советую использовать О-во иначе: пусть оно скупит Ваши издания о евреях и тем освободит капитал для издания ‘Юдаизма’ и проч. Это сделать легко и от этого есть непосредственная польза, как для О-ва, так и для В. В.Розанова. Повторяю, Василий Васильевич, ‘Зогар’ есть целый мир, целая огромная философия и даже более наука, и быт, и поверья и т. д. Издавать его погромно: 1) невозможно, 2) бессмысленно, 3) преступно.
Теперь о другом, о Вашем, как пишете, ‘дурном деле’. Мне думается, что в данном случае оно действительно будет дурно. То, что я писал Вам о Ваших книгах было написано так наспех, так поверхностно и случайно, что Вы рискуете скомпрометировать себя своею неразборчивостью. Лично я, конечно, хотел бы рекламировать Ваши книги, как только возможно. Но думаю, что такой путь к рекламе не дает ничего. Во всяк. случае, если уж решитесь все же печатать отрывки из писем о Ваших книгах, пришлите мне для предварительного исправления. Ведь я помню, что и язык-то там суконный и безграмотный. Если я увижу, что именно там написано, то смогу развить и пригладить вихры.
Спасибо, дорогой Василий Васильевич, за монеты. В Афину я влюбился, и по несколько раз в день бегаю погладить ее. Очарован ею и Васек. Он знает теперь несколько ‘тетей’ ‘тетю Медузу’, ‘тетю Афину’ и ‘тетю Деметру’ и высказывает неудовольствие, когда я спорю с ним и доказываю ему, что нет ‘дяди Афина’. Очевидно, он в Вас, и думает, что у каждой ‘тети’ непременно должен быть и свой ‘дядя’. За ‘дядю Афина’ он упорно считает Сократа, мои же разъяснения по этому поводу игнорирует. Впрочем, в конце концов, он правее меня: конечно, Сократ был мужем не Ксантиппы, а Афин или души Афин Афины. Монеты из Тарса мне дороги по моему имени Ап. Павла. Через него и я каким-то корнем залез в Таре. Особенно хорошо, что монета надсечена: след того, как какая-то благочестивая душа ‘поставила свечку’ Ваалу. Право, что там ни говорят Айвазовы, лучше ставить свечку Ваалу, чем подставлять выю крахмальному воротничку.
1914.III.16. Воскресенье.
Монеты дают столько вдохновения и питания, что каждому должно бы иметь их сколько-нибудь у себя дома или, по крайности, в легко доступном музее. Я говорю сейчас не о тех ‘выводах’ и заключениях, к которым может привести исследователя монета, т. е. не о содержании ее, а о непосредственном воздействии и духа, разливающихся от нее, о вдохновении происходящем от соприкосновения с самым бытием ее. Рассуждая рационально, конечно, нужно признать, что монета, изученная, изданная, и притом специалистами и по наилучшим образцам, не нуждается в том, чтобы видеть ее и щупать ее. А на деле, это самостоятельное изучение, и притом образца хотя бы неважной сохранности, ничего не прибавляя к ‘ответчивому’ знанию монеты, составляет самое существо знания, дает полновесное и живое зерно, тогда как то знание, сказуемое не более как мякина.
Скажу смелее ‘ответчивое’ знание, само по себе, не есть знание, а только имитация знания. Тот вкус к факту, о котором пишете Вы, есть именно полусознательное но очень острое ощущение пустоты рассудочного знания и увесистости знания от живого соприкосновения с реальностью. Академическая же наука (наша) есть в высшей степени противоположная оценка рассудочного знания как всего, а живого как не стоящего внимания, как роскоши и прихоти. Посмотрите, ум. А. П. Голубцов, один из хороших археологов, целую жизнь читал по древнехристианской и византийской археологии и ни разу не задался увидеть катакомбы, Св. Софию и т. д. Что же говорить о других. Даже рисунки и те, считаются не слишком нужными. Мне для лекций приходится собственноручно рисовать таблицы, схемы и т. д. на небольших листах бумаги. Конечно, не жалуясь высказываю это (эта работа мне полезна), а только для характеристики нравов. И хоть бы кто-ниб. позаботился, не нужно ли мне чего красок, бумаги и т. д. Очевидно, эти таблицы рассматриваются, как прихоть, как игрушка.
О фаллических памятниках. Если будете впрямь издавать их, то сообщите заблаговременно. У меня есть очень важные и интересные дополнения. Тогда я пришлю их для клише.
Кроме того, если будете издавать фал. памятники, то следует написать еще дополнительные статьи. Между прочим, я отыскал одно очень конкретное и сильное описание индусской оргии, сделанное очевидцем. Тогда для издания я переведу его с французского и сделаю некоторые примечания. Затем еще, у меня есть этнографии, и лингвистические материалы для исследования о двух фаллических словах. Я давно собираюсь составить из них статью. Можно будет включить ее в сборник в виде приложения. Статья эта будет характера ученого и сухого, но т. к. по объему она будет невелика, то она будет полезна для сборника, придавая ему тон исследования, а не пикантного чтения.
Но вот Ваш долг 8000 р. Сумма громадная (когда она стоит в доме, и ничтожная, если бы это был доход). По-моему, надо изыскать средства к погашению его, а именно продать издания Ваши с большой скидкой (хотя бы 50% 60%) целиком какому-ниб. книгопродавцу. Книгопродавец уже сумеет рассовать Ваши издания, не взирая ни на каких евреев. Получится выгод две сразу для распространения идей, и для дальнейших изданий. А и в самом деле ведь Вам надо торопиться с изданиями. Не печатать ничего целых два года это ужасная необходимость, и надо употребить все усилия (в этих вещах Вы, как и я, совсем не умеете быть деятельным), чтобы обойти ее. Несомненно, что можно отыскать покупщика Ваших изданий или, наконец, мецената-покупщика. А если так, то и должно найти такового. Конечно, ‘о себе’ (как может показаться) хлопотать неловко. Но в критических обстоятельствах надо отбросить ‘ловкость’ и взирать на дело попрямее.
О каком конце письма недосланном пишете Вы не понимаю точно. М. б., я просто не дописал, что-ниб. помешало, потом не взялся имитировать самого себя. Для меня в том-то и трудность писать, что если что прервет ход мыслей, то потом противно натаскивать себя на него, и потому множество работ и всяких заметок и писем лежит или, точнее, валяется по разным углам. Если попадется письмо пришлю.
Мне думается, что ‘Древо жизни’ (предполагаемая книга) или должна нарочито быть двойственной, т. е. в тонах и легких и густых, или быть разложена на 2 книги, из коих одна займется любованием около пола, а другая — фаллизмом. Если Вы имеете ввиду, так сказать, некоторое общественное внушение, то лучше любование обособить, так чтобы книга была piano и pianissimo {Очень тихо (ит.).}. Forte же и fortissimo {Очень сильно (ит.).} тогда останется на долю книги о фаллизме. Если же Вы имеете ввиду углубление идеи пола (но не прельщение ею), то тогда надо, чтобы книга начиналась piano pianissimo и, постепенно усиливая силу, доходила до forte fortissimo. Ну, пора кончать. Привет Вашим и в особенности Вар. Дм. Как ее здоровье? Господь да хранит Вас. Священник Павел Флоренский.

LXV

14 апреля 1914 г. Сергиев Посад.
Христос Воскресе!
1914.IV.14.
Приветствую дорогого Василия Васильевича и Варвару Дмитриевну с праздником и надеюсь скоро увидеться лично.
Присылаю снятую для Вас копию с письма к Льву Александровичу Тихомирову. Писал я это письмо, собственно, для Вас, хотя и в ответ на его запрос. Но потом, заглянувши в Вашу ‘Тайнопись’, увидел, что мое письмо почти дословно совпадает своею первою половиною с Вашею статьею. Но 2-я половина письма новое, и, мне думается, это еще нигде не высказывалось. Те мысли, которые там содержатся, нуждаются в развитии, и я надеюсь когданиб., вероятно для ‘иудаизма’, сделать соответственный трактат на основании Зогара. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.
Диссертация моя прошла в Совете. Но М. А. Остроумов и Антоний Волынский почему-то ужасно настроены против меня и агитируют, так что весьма вероятно, что в Синоде она не пройдет. Еще Антоний Волынский имеет основание злиться за афонцев. А к М. А. Остроумову я никогда, кроме почтения, ничего не питал, да и сейчас тоже, и положительно не понимаю, что ему до меня.

Ваш П. Ф.

LXVI

11 и 21 июня 1914 г. Село Троицкое.
Село Троицкое. 1914.VI.11.
Дорогой Василий Васильевич! Пишу Вам из деревни из села Троицкого, того самого, в котором я венчался. Живем у брата Анны, священника. Сам он, хотя и учился в семинарии, но не из духовной среды, так что многое ‘духовное’ ему чуждо, и он сознательно сторонится среды, рьяно занимаясь хозяйством и семьей. Впрочем, семья состоит всего на всего из жены и дочки, ровесницы нашего Васька.
1914.VI.21. Утром.
Живу в деревне. Но впечатление такое, словно не в деревне, а в опере. Мы уединены не только от всего мира, но даже и от самого села. Трудно определить, в каком времени мы живем, какая-то смесь времен и стилей, делающая жизнь условной и отъединенной, именно как в опере. Облупившаяся церковь начала XVIII столетия с иконами католического пошиба чувственными и чувствительными одновременно. Но над нижним ‘прелестным’ ярусом изображений помещены облики иного стиля преп. Серафима и другие, трезвенность которых так противоречит хлыстовско-католическому мечтанию более древних икон. А есть иконы и совсем древние, прекрасные образцы древнерусской иконописи, с ликами грязноватых и шоколадных тонов, в прекрасных вызолоченных или, как принято говорить в духовном мире, ‘сребропозлащенных’ ризах. Странно служить в этой церкви: рядом с иконостасом чудной работы и большого вкуса, хотя и барокко, висят иконы отвратительного письма, вывезенные откуда-то с Востока. Рядом с серебром и бархатом хромолитографии ‘Фесенко’ из Одессы на бумаге, заплесневающие и пыльные. Рядом со множеством свечей лампады не протиравшиеся, вероятно, от основания церкви. Впрочем, в конце концов, это все хорошо: и пыль, и потоки воды, и плеснь. Ведь Божественная благодать, в церкви обитающая, никак несоизмерима ни с бархатом, ни с чистотою, ни с чудным пением, и как ни старайся все равно не сделаешь церковь достойной Божией болагодати. Для людей же, как совершенная бедность, так и роскошь безупречная, могут быть и бывают обманчивы. При полном убожестве люди перестают воспринимать, что церковь место трансцендентное, а при роскоши начинают прилепляться к ней сердцами и забывают, что дело не в роскоши, а в благодати. Это же смешение стиля с бесстилием, вкуса с бесвкусием, роскоши с убожеством, эти непрестанные нарушения единого внешнего впечатления как-то освобождают душу ото всего земного, и от бедности и от богатства и дают понять, что все земное суета пред Божией благодатью. И тогда, разбитая в своих земных устремлениях душа обращается к Богу, воспринимая его по символическим намекам трансцендентности — по обрывкам и обломкам роскоши. Особенно меня поразило одно крещение: поздним вечером, в темной церкви, спешное, над младенцем вот-вот готовым умереть, с пропусками неизбежными при такой спешке, даже без дьячка, это крещение умилило и потрясло сердце, увидевшее в нем воистину священное и святое. Это не то, что mise en scene {Внешняя эффективная сторона (фр.).} в Академии, где торжественные богослужения приспособлены для скучающих барынь и на ослепление баб-богомолок. Тут же, в этой грязной купели воочию видишь ‘Божественные ложесна’, как называют купель некоторые церковные писатели. И св. миро, в пузырьке с безграмотною надписью на облезшей металлической пробке, и общипанная кисточка не только признавались, но и зрелись как великая тайна и великая святыня… Церковь расположена среди густого фруктового сада, ограниченного рядом тополей и сокорей, выросших выше колокольни и плотных, как ограда. А за ними белая кирпичная ограда. Войдешь в церковный сад и сразу чувствуешь себя вне мира: за плотной стеной дерев ничего внешнего не видно и не слышно. Это не то, что городские церкви, стоящие посреди улицы, под собою иногда имеющие лавки. Ни купли, ни продажи, ни шума, ни бесчиний, ни суетливости и спешки. Тут нет времени, нет событий, и видно лишь лазурное небо. У самой ограды ютится дом священника, а около — изба дьячка. Церковная земля тоже обсажена высокими сокорями и тополями, так что и она уединена от окружающих участков. Впрочем, близ нее нет изб: все село расположено с других сторон церкви.

0x01 graphic

Церковная земля граничит с помещичьим садом, таинственно скрывающимся за густыми сокорями, рвом и валом. Дорога же между двумя участками представляется какой-то сценой на фоне стены помещичьих деревьев.
По этой дороге то проходят девушки с песнями, и среди голосов выделяется одно низкое контральто, то слышатся тут ошеломляющие и разгульные, как водка, звуки наглой гармошки и греготание парней, то тянется заунывная и грустная песнь, подхватываемая не менее грустным хором. Порою проносится пляска. Изредка слышится стук экипажа, и тогда начинается где-то ‘за сценой’ обмен новостями. Но уединенность места наблюдения, преходящесть всех этих звуков, постоянная смена одного другим, и другого третьим, приближающиеся и удаляющиеся голоса, таинственные и внезапные удары церковного колокола, выбивающего ночью часы, сторожевые колотушки, завывание собак, крики коршуна, описывающего круги над цыплятами, порывы ветра изредка налетающего в это замкнутое со всех сторон и потому безветренное царство, сыплющийся пожелтевший лист и множество других трудноопределимых иногда звуков и впечатлений создают иллюзию, как я сказал, оперы, а не жизни. И эта иллюзия поддерживается идеей рока, где-то там, за оградою тихой пристани, царящего над преступным родом. Да, не смейтесь, у нас тут не только блеяние овец и ‘курокрик’, грачи и песни, но и черное злодейство и оперное преступление. И вовсе не далеко. Перейдите за священную ограду церковной земли, за ряд деревьев, не имеющих после себя никакой физической преграды, и, за дорогой, простираются темные владения местной Клитемнестры, она же Агриппина и Мессалина Татьяны Александровны Шиловской. Род Шиловских владеет огромными поместьями, начинающимися у г. Моршанска и тянущимися более чем на 120 в. до г. Ряжска. Среди ответвлений этого рода то, о котором идет речь сейчас, окружено, по признанию всех местных жителей, каким-то темным облаком, и всякий, вступивший в сношения с этим домом Шиловских, непременно пострадает. Замкнуто и недоступно живет в своем доме, как в центре паутины, г-жа Шиловская, и говорят о ней с ненавистью, смешанной с ужасом и презрением. Потерявшая всякий стыд и всякую совестливость, жадная, бессердечная даже к собственным детям, давящая крестьян при всякой возможности, сутяжничеством своим выводящая из себя земского начальника, ростовщица, эта женщина сама жертва рока и орудие его. Дочь обнищавших помещиков и воспитанная чужими людьми, она с юности познала все, что людям кажется ужасом. Была в связи с отцом и сыном Шиловскими одновременно, затем вышла замуж за сына, предводителя дворянства и, опасаясь, что отец лишит сына наследства в пользу своей незаконной семьи, она отравила его: он был найден в постели мертвым в тот момент, когда были поданы ему лошади для отъезда в Крым.
Этот Шиловский был жестоким и крайне развратным стариком. Сын же его, муж Т. А-ны, по слухам был человеком редкого благородства и доброты. Но и он найден был привязанным за шею к кровати тоненькой тесемочкой от галстуха. Когда же его хотели исследовать, то он весь разлезся, все уверены, что самоубийство было имитировано и что на самом деле он не задушился, а был отравлен. Остались дети. Мать вступала в связь со всеми учителями их, главный же ее любовник, низкий француз, жил потом с ее дочерью и нажил в Москве дом. Сын вышел распутным и выражался матери в присутствии посторонних и ей в глаза: ‘Ты умрешь как собака, и поделом: собаке собачья смерть. Неужели ты думаешь, что сестры или я сколько-нибудь огорчимся твоей смертью, когда узнаем о ней. Ничуть, не более, чем когда узнаем о том, что околела ненужная собака’. Дочери избегают приезжать домой, а мать посторонним говорит: ‘Я и рада: при теперешней дороговизне провизии дорого их кормить лето’ это при большом имении и больших деньгах. Сын совсем уехал от нее и живет управляющим. Одна из дочерей живет в доме терпимости и имеет желтый билет. Но мать ничуть не меняется и лишь растет ее подозрительность, так что ночами она не спит, все опасаясь, что ее убьют.
Впрочем, ее страсти не безосновательны. По крайней мере, крестьяне так озлоблены на нее, что, по мнению моего шурина, при первом же волнении среди них, что-ниб. с Шиловской случится… Она с о. Александром в отношениях любезных и едва ли не слегка заискивающих. В церковь не ходит, о муже говорить избегает, на могиле его не бывает и когда дочери раньше изредка приходили на эту могилу, всю заросшую, то она явно выражала неудовольствие.
1914.VI.21. После обеда.
По поручению А-ра Васильевича Ремезова, автора критической заметки об ‘Апокалипсической секте’, высылаю Вам 2 экз. отдельных оттисков. Спрашиваете о нем. Это молодой человек, окончивший 2 года тому назад Академию, теперь назначен на кафедру сектанства, но лекций еще не читает. Я был обязан напечатать его отзыв, ибо автор принадлежит к корпорации, да и рассудил, что для Вас и такой отзыв, неск. наивный, будет полезен, ибо как ни как, а в нем с Вами считаются всерьез.
Ночью.
Вот, кстати, еще одна черточка из характеристики Татьяны Александровны. Дочь о. Александра, маленькая Катя, боится этой госпожи до ужаса и, несмотря на заигрывания ее, никогда к ней не идет. Боятся ее и другие дети. Мне интересно бы выяснить, как <к> ней относятся животные, я уверен, что и животные должны чувствовать темную силу около нее. Но, к сожалению, ответа на этот вопрос я еще не получил.
Александра Михайловна спрашивает, как Ваша дача в Вифании. Но я не знаю, что ответить. Разумеется, в монастыре были обижены ‘изменой’. Сдана ли она сейчас не знаю.
Сейчас собирается и никак не разрядится гроза. Со всех сторон на горизонте мелькают зарницы, накрапывает дождик. Торопливо кидают сено на стог, пересыпая солью. Снимают чайное убранство со стола, убирают детские игрушки, рассыпанные на песке. Звуки смолкли, а усадьба Татьяны Александровны чернеет жутко за дорогою. Кажется, ужас и страх чужды Вам: по крайней мере, Вы нигде их не выражали. Но есть темные силы и темные места и темные времена.
Не знаю, смогу ли приехать к Вам и когда. Теперь оставлять семью не могу, т.к. во время жаров с Васьком всегда может приключиться что ниб. Да и наши все не пустят меня и обидятся, если я уеду. М. б., возможно будет попозже.
Меня поражает в селе та молчаливость, которою окружен пол. Если оставить в стороне явно-циничную эротику частушек и вызов стыдливости своей и чужой в ругательствах, то окажется, что пол совсем не попадает ни на разум, ни на язык. Чувствуется сила реки семени, текущей тут. Но эта река подземная, и никакой внешний знак не показывает ее течения. В городе пол торчит наружу и измочалился, в нем нет силы, но он кричит о себе. В селе же могучая сила, но совершенно трансцендентная во тьме и молчании — не по убеждению, но нельзя о ней говорить, и не по чувству приличия, а естественно, сама собою бегущая изреченности и слова, сама собою впивающаяся в подсознательное, как корень в землю. Вот полная противоположность анекдотам Антония Волынского! У последнего половое бессилие маскируется пренебрежением к полу, а тут половая сила пренебрегает словом, ибо непосредственно переходит в дело, и энтелехия ее ребенок. Рождают без конца. И наоборот. Как мужики, так и девки, которые остались безбрачными (есть ‘чернички’ и бобыли), они, по наблюдениям о. Александра, отличаются особенной ворчливостью, раздражительностью и эмоциями. Тут энергия пола трансформировалась. Привет всем Вашим, в особ, же Варв. Дм. Обнимаю Вас. Ваш свящ. Павел Флоренский.
P.S. Не писал я до сих пор по усталости и занятости, главное же по смущенности. Когда Вы прислали мне целое сокровище, клад монет, я не знал, что написать Вам, настолько растерялся от радости. Просто же благодарить Вас не хотелось, выходило бы как-то формально. Вот я и откладывал со дня на день… В этих монетах столько милого моему сердцу и воодушевляющего, что на долго мне будет от него творческое питание.
Деньги прислали напрасно. На счет 10 р. я устрою. Но мне не за что. Вы вероятно забыли, что ранее прислали книги. Ведь все эти присылки неизмеримо превышают то, что я обычно получаю даже за свои настоящ. работы, напр. от ‘Бог. Вести.’, а для напечатанного Вами я почти не работал, а написалось само, между дел. Присылать обратно деньги я не решился, вышло бы заносчиво, и я положительно не знал, как к ним отнестись.
Да, могу Вас порадовать. По моему предложению ‘Путь’ постановил издать ‘Книгу Зогар’ в сокращенном виде, частью в подлинном тексте, частью в изложении, так чтобы можно было получить представление о структуре этого произведения и о способе мышления его авторов. Работа эта получена мне. Затем, вспомнив Вашу рекомендацию, я постарался привлечь в ‘Б. В.’ Д. П. Шестакова, а теперь удалось привлечь его и в ‘Путь’: ему поручены, по моей рекомендации, переводы св. Дионисия Ареопагита и св. Григория Паламы.
Моя книга вся распродана, и уже в начале лета не было ни одного экземпляра. Этот успех для меня чрезвычайно важен, ибо дает мне теперь возможность и дальнейшего печатания в ‘Пути’, а иначе я сел бы на мель. Замысль: же и материалы у меня, если Богу угодно будет дать осуществить хотя бы долю их, очень большие.
А как Ваши издательские дела, дорогой Василий Васильевич? Вы ничего не пишете мне, мне же это весьма важно знать, т. к. с этим вопросом связано издание Ваших сочинений дальнейшее.
Виделся недавно с Сергеем Алексеевичем Цветковым. Он все такой же, освободился от г-жи Гриневич и всех дел ее и гордыни ее и иже с нею и с него словно спало что-то тяжелое. Но жаль, что он все более и более теряет свою энергию в бесконечных разговорах, которыми злоупотребляет, как водкой. Если так будет продолжаться, он весь растратится впустую. П. Ф.

LXVII

4 сентября 1914 г. Около станции Грязи по дороге в Тифлис.
1914.IX.4.
Дорогой Василий Васильевич! Еду в Тифлис и пишу Вам в вагоне, где-то около ст. Грязей. Сестра моя Валя, проболев все лето, теперь находится при смерти, и едва ли есть какая-ниб. надежда. Как у Вас? Мне ничего не удается узнать о Варваре Дмитриевне и о Вас. Не думаете ли Вы, что вселенский мир, который чувствуется ‘при дверех’ стоящим, подозрителен? Не наступает ли лжехилиастический период? И можно ли сколько-нибудь полагаться на Милюкова с Ко. Мне почему-то кажется, что с их стороны сейчас сделан маневр — получить ‘портфели’ с другой стороны, когда не удалось с первой. В Тифлисе пробуду, вероятно, недолго. Целую Вас крепко. Поклон. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

LXVIII

1914.IX.10. Серг. Пос.
Давно уже, хотя и по приезде в Посад, получил Ваше доброе письмо, дорогой Василий Васильевич, но писать не было ни времени, ни сил. Запущенные дела, какая-то слабость, бессонница и что-то с сердцем, все это отнимало у меня возможность побеседовать с Вами. Однако помните, что я душою около Вас и едва ли проходит день, чтобы я Вас не вспомнил…
Валя скончалась… Еще дорогою я почувствовал это, приехал же после похорон.
Летом я видел во сне, что она умерла, и видел ее семилетнею девочкою, ‘ставшей’ вновь семилетнею. Мне чувствуется, что она была и есть семилетняя. Хотя жаль ее, но больше думается о том, что она ушла от нас. Целый месяц стояло в ушах: ‘Моя детка умерла… моя детка умерла… моя детка умерла…’ Теперь это прошло. Но вдруг вспомнится, что здесь я не увижу ее, и сердце сожмется.
Затаенная скорбь моей души это постоянная мысль, что будет время полного одиночества для меня. Не буду объяснять почему так чувствую и думаю. Скажу лишь, что и нехотя получаешь напоминания. Правда, из туманной душа выкристаллизовывается в эфирную твердь. Но скорбь обступает со всех сторон, все более.
Дома совсем беда. От многих ударов мама каменеет. В Тифлисе, от которого я совсем отвык, я с такою отчетливостью понял миф о Ниобе, превращающейся в камень, что стало жутко. О, греки все знали. Ужасно то, что в маминой бесконечной покорности я чувствую страшное, хотя и почти незримое по своей тонкости, Богоборство. Вижу, и не знаю, что делать, чем помочь. Я почти поссорился со всем домом надо же хоть что-ниб. сделать, но все-таки ничего не достичь. Мама не плачет или почти не плачет, и священник, хоронивший Валю, говорил, что он ни разу не видел такого отчаяния и подавленности. А мне думается, что тут великий протест, которого ничто не сломит. И поразительно: во всех мнениях и отзывах о разных жизненных, общественных явлениях и философских вопросах, мнениях, отзывах, которыми едва ли раньше мама особенно дорожила и во всяком случае на них бы не стала настаивать, теперь она стала придавать такую каменную несокрушимость… Не поймешь, чего желать. Одни каменеют, другие разливаются и обращаются в пар и рассеиваются, неуловимые.
Да, Ваша догадка справедлива: у Вали был туберкулез, и развился он очень быстро, в сильнейшей степени. Тут было все зараз: потрясение, истощение, переутомление, простуда, небрежность…
Больше писать не могу устал, поздно.
Мой искренний привет Варваре Дмитриевне и всем Вашим. Не сердитесь на молчание и не истолкуйте его in malam partem {В дурном смысле (лат.).}.
Господь да хранит Вас.
Священник Павел Флоренский.
P.S. Когда-ниб. я напишу Вам о поездке в Тифлис подробно. Теперь же нет сил. П. Ф.

LXIX

27 января 1915 г. Санитарный поезд.
1915.I.27. Санитарный поезд.
Дорогой Василий Васильевич!
Неужто Вы все еще не поправляетесь? Как тяжело слышать о Вашей болезни. Боюсь, не увлечение ли Ваше надломило Вас.
Порадовался за Веру, давно думал, что ей хорошо бы побыть в среде, где были бы для нее серьезные интересы и дисциплина души. Дай Бог ей найти там то, что ей нужно и окрепнуть.
А я, вот, тоже не дома не утерпелось, и поехал на санитарном поезде. Всю осень и зиму было тягостное чувство чего-то не сделанного, но только теперь сообразилось, в чем дело, и, воспользовавшись первым подходящим случаем, я, как видите, еду на санитарном поезде Черниговского дворянства, прежде в Барановичи, где будем осматривать поезд В. К. Ник. Ник., потом в Варшаву и, далее, до позиций.
Кланяюсь всем Вашим. Желаю Варваре Дмитриевне здоровья и отдыха от ее долгой болезни. Крепко целую и обнимаю Вас. Поправляйтесь. Да сохранит Вас Господь.
Любящий Вас священник Павел Флоренский.

LXX

Март 1915 г. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич! Ваша книжка, которую пока я только поклевал кое-где, вызвала во мне желание поделиться своими личными впечатлениями. Они такого происхождения, что Вы не можете иметь их, главное, лишены привкуса субъективности. Ведь о восприятии толпы всегда может быть поднят вопрос, да знаете ли Вы всю подноготную этих восторгов и этого подъема. То же, о чем я хочу говорить, само есть ‘вся подноготная’. И она чиста и высока. Я разумею исповедь.
Последнее время мне много приходилось исповедовать солдат, раненых и больных, запасных и с действительной службы, разных полков, с разных театров войны и из разных губерний. Одни из них холостые, другие семейные. Они разного общественного положения, хотя в общем около низших классов мещане, ремесленники, железнодорожные служащие, крестьяне и т. п. Но все это разнообразие не мешает удивительному единству в ‘едином на потребу’. Исповедь вообще, когда исповедуются городские жители, довольно тягостна, и после исповеди бывает на плечах и на сердце ощущение стопудовых грузов. Городские жители, на самом деле, будучи в большинстве случаев весьма скверного духовного здоровья, очень плохо сознают свои болезни. Недовольство, ропот, обвинение других и обеление себя, лукавство пред Богом все это тяжело и безнадежно как-то. Рассудком поймут, а сердца не умягчишь. Таковы, хотя, конечно, и не всегда, мирные граждане.
Готовясь исповедовать солдат, я уже заранее настроился на все худшее, ибо ‘известно, что такое солдат’, как мнится интеллигенции. Да, в сущности, чего и ждать от людей, оторванных от семьи, от крова, полуголодных нередко, а иногда и голодных весьма? Им Сам Бог простит согрешения, думалось мне, простит за их труды, жертвы. Ведь многие из них почти мальчики.
Однако все эти соображения оказались ошибочными. Более высокого и чистого состояния на исповеди, чем со своими солдатами, я никогда не переживал. И если было что плохо, так это разве то, что во мне шевелилось что-то вроде зависти. Душа открыта, покаяние легкое, от глубины души, чистосердечное. Себя извинять не стараются… да и не в чем. Если у кого были грехи, так это сделанные ранее, в мирной жизни. В походе же, кажется, только у двух оказался грех, и вот какой: один стащил где-то арбуз, а другой, не ев несколько дней, попросил в каком-то селеньи хлеба, и ему сказали, что хлеба нет, хотя тут же на столе лежал целый, тогда солдат отрезал себе часть. Вот, кажется, и все грехи, узнанные мною. Да, еще один признался, что он в душе роптал на тяжелое положение, а другой чего-то не исполнил или исполнил не так как было приказано. Но оба они, из запасных, в мирное время допускали довольно серьезные грехи. Один когда-то, вступясь за мать свою, которую очень оскорблял и бил отец его, грубо говорил с отцом. После того они с отцом много раз мирились, и мирились нарочито перед отправлением на войну, но он все не может успокоиться и терзается муками совести. Спрашивал я всех, кого исповедовал, не обижали ли они мирных жителей. И ответ всегда в одном роде, с разнообразием только в интонациях: у одних ответ звучит с глубокой верой в свое дело, у других чуть-чуть обиженно, ‘как де задаешь мне такой обидный вопрос’. Ответы же такие: ‘Что Вы, батюшка, ведь мы по православному…’, ‘Нет, этим не занимались, мы все по вере’, ‘Нет, мы православные…’ и т. д.
Это очень важно. Ведь если бы что было, хотя бы само-малейшее, то при той легкости и непосредственности солдаты говорят о своих грехах, они непременно поспешили бы покаяться. Об арбузе-то и хлебе, ведь, сами поспешили сказать, без всяких вопросов, первым делом явно, что это тяготило совесть.
Ни у кого во все время военное жизни (а некоторые, ведь, не с войной только, а раньше, попали на службу) никаких признаков распутства ни в какой форме. Только один был грешен пороком, но это в мирное время, а не теперь.
Все твердо и прочно верят. Все с внутренним убеждением и чисто-православною сознательностию (а вовсе не слепо и не по забитости) не только повинуются начальству, но и иметь внутреннее недовольство считают грехом. ‘Все же страдают’, ‘Я не один’, ‘Всем надо’, ‘Бог велел’ вот ответы на вопросы об отношении к службе.
Замечательны лица. От духовного ли подъема, или от болезней и трудов, но все облагородились, и даже кожа стала совсем не такой, как у простонародья. Удивляешься их благообразному виду, после столького пребывания на воздухе, в грязи, в мокроте и спанья на земле. Они сейчас благообразнее, чем были ранее и одухотвореннее. Лица чистые, часто невинные, с ясными взорами и внутренней решимостью. Таково ‘христолюбивое воинство’.
О себе же писать, кажется, нечего. Все точится мысль о Вале, несмотря на то, что, Божией волею, я до такой степени все это время загроможден работою, что некогда вздохнуть. Готовлю юбилейный No ‘Бог. Вестн.’, состоящий из материалов по истории Академии. Надеюсь, что он, если и не будет интересен сейчас, то окажется полезен впоследствии. Никак не могу допечатать статью об идеализме в ‘Юбилейном Сборнике’, издаваемом нашей Академией. Лекции, ученики, бесчисленные корректуры, служба все это сплошь занимает все время бодрствования. И все-таки, в какие-то щели протекают грустные мысли о Вале, обо всех, о Вас, о бедных Эрнах (самом и жене, судьба которых сложилась так печально у него нефрит, у жены туберкулез, у дочери тоже что-то неладно). Но да будет благословен Господь Бог и да благословит Вас и Ваших.

Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

P.S. Сердечное спасибо за монеты, присланные с Нат. Алекс. Так занят что доселе не имел времени в них вчувствоваться.

П. Ф.

<В углу написано карандашом:> Привет В. Д. и А. М.

LXXI

20 (?) июня, 26 июля и 5 августа 1915 г. Сергиев Посад.
1915.VI.20 (?) Сер. Пос.
Погрузившись в древний мир и в филологию, я неоднократно пытался вынырнуть оттуда. Хотелось приехать к Вам, хотелось написать, но amicus Basilius, sed magis arnica veritas… antiqudrum {Василий друг, но истина больший друг … антиквар (лат.).}. Филологические справки, если делать их корректно, убивают столько сил и времени, давая, для непосвященного, плоды столь скудные, что, сделав подобную работу, надо отдыхать месяца два-три. Да и казенной работы у нас в Академии не мало: все отзывы, отзывы, о кандидатских, о магистерских, о докторских, семестры и т. д. Но как я рад устроившемуся делу с ‘Опавшими листьями’! Право, гораздо более, чем если бы у меня лично что-нибудь устроилось для издания. И не для меня одного это известие (— надеюсь не ложное —) было источником большого удовольствия и снова предвкушения будущего удовольствия.
Критич. заметка Андреева Вам не понравилась. Это хорошо. Но ведь она — лишь приступ к его же статье о К. Аксакове, которая появится осенью. Кстати. У Александрова, Вами ругаемого, я выпросил целую пачку писем К. Аксакова к отцу, с которым его связывала какая-то странная, ‘кровная’ дружба и мистическая связь. Эти письма имеют весьма существенное значение для понимания К. Аксакова, и именно в том периоде, когда от него почти теряются следы.
Добыл я еще целую кипу разных интересных материалов.
Но вот беда. Вы одобряете ‘Б. В’. А наши дела весьма неважны. Ведь мы работаем с 3 тысячами дефицита в год. Очевидно, так продолжаться не может долго, и или придется вернуться к прежней системе, т. е. почти не платить гонорару и печатать только завалящие профессорские статьи, кот. никому не интересны (ибо хороших без гонорара и профессора не дадут), а именно, ранее платили в ред. ‘Б. В.’ 10-12 р. maximит. Конечно, при таких условиях вести дело нельзя.
Если бы можно было делать хотя бы 200-300 подписчиков, то я создал бы порядочный журнал. Но во всяком случае выясняется, что или надо его весьма ухудшить, или же идти на улучшение, заполучив подписчиков.
1915. VII. 26. Сер. Пос.
Что хотите делайте со мною, дорогой В. В. Груда писем лежит на столе, но ни одного не могу кончить. Постоянно думаю о Вас, постоянно веду Вами мысленные разговоры, но для письма нет времени или, точнее, сил. Нет ни одного дня для отдыха.
Что Вы пишете о ‘П. Ф.’ и о Рафаиле Соловьёве. Отчего ‘П. Ф.’ Вам не писал о Соловьёве? Да ясно отчего: нечего было ему писать. Ведь эта заметка, за которую ‘П. Ф.’ краснеет, написана по чуть ни официальн. требованию ректора, ‘что-ниб. написать’ о книжке, а у меня от усталости и язык не поворачивался говорить, не то что писать статью. Вот ‘П. Ф.’ и наляпал сам не знает что.
А все-таки, чувствуете ли, дорогой, какое-то в воздухе ‘победихом, перепрехом!’? Не чувствуете ли, что гг. Добролюбовы, Чернышевские и Ко при последнем издыхании? Теперь даже революционные идеи, если желают иметь успех, вынуждены будут наряжаться в славянофильские перья. И это не только у нас, а и за границей. Произошел какой-то прорыв сознания. Конечно ‘К.
д.’ и т. п., по существу, неисправимы. Но явно, что им приходится притулиться и подкраситься.
Как Ваша книга? С нетерпением жду ее. Сам же готовлю статью это из конца ‘Антроподицеи’, ученое приложение. Она едва ли для Вас интересна, я даже уверен, что Вы ее не станете читать. Но мне необходимо было для требующих ‘доказательств’ проделать и ее, и она потребовала ужасно много времени и механических сил. Впрочем, не так еще трудно было написать ее, как трудно напечатать.
Я часто вспоминаю всю Вашу, дорогую мне семью. Искренно радуюсь за Веру, желаю ей тишины и крепости. А как Таня? Неужели продолжает надрываться над книгами? Что Вася? Как вопросы, Вас беспокоившие? Дай Бог милому мальчику пройти сквозь них ‘как-нибудь’ и добраться до пристани хорошо оснащенным!
Тут наши мысли вертятся около покупки дома. Квартирный вопрос в Посаде до такой степени труден, столько идет на него сил и времени, что этот исход, кажется, наиболее удобный. Ат. к. живем мы как-то духовной коммуной, то М. А. Новосёлов все подговаривает к тому же.
Что еще? Вот, по моим указаниям и под моим наблюдением один художник пишет портрет старца Исидора. Это давишний мой долг пред старцем, которому я слишком многим обязан, чтобы мог достаточно почтить его память. Васёнок шалит и весь поглощен войной.
Вот, уж устал, не могу писать.
1915.VIII.5. Ночь перед Преображением.
Все то, что стоило бы писать и что хотелось бы написать невыразимо. Если бы я был композитором, м. б., этот прибой вечности, который, как благую весть, хотелось бы принести Вам в звуках, может быть, он и нашел бы себе выход. Но я не знаю, как сказать, даже как дать понять о той сладкой тоске, о той певучей и неизъяснимо-трепетно зовущей боли от касания вечности, которая все чаще встает в душе и делает невыносимыми все разговоры и все писания… В саду стрекочут звонкие кузнечики, мои милые кузнечики, в которых я слышу, кажется, всю суть древней Греции. Звенят и беспечно и тоскливо и радостно и победно. Мой Васёнок говорит:
, ,
*,
* Я считаю тебя счастливым, кузнечик,
Потому что на вершинах деревьев
Немного влаги выпив,
Словно царь поешь ты (греч.).
и сам, не смолкая, трещит серебряным голоском с утра до ночи, сам либо кузнечик, либо серебряный колокольчик. Вдали слышится пение солдат, как бы беспечное, но под размеренностью своею таящее тоску о родных, о доме, о родных полях, на которых так и остались корни. Милые люди, все милые. И во всех, лишь приглянешься повнимательнее, открываешь надорванную струну, зародыш смертельной болезни, и
кроткую улыбку увяданья.
Не они улыбаются, а в та улыбается.

LXXII

1915.VIII.19.
Дорогой Василий Васильевич!
Получил сегодня Ваше письмо относительно Веры. Конечно, все, что мы имеем, в распоряжении Вас и Ваших детей. Следовательно, Вера м. приехать, когда ей будет нужно. Однако считаю долгом предупредить, что мы примем ее лишь с любовью, но без удобств, ибо и сами их не имеем. У нас, напр., нет для нее особой комнаты, придется ей жить в гостиной. Насчет еды тоже, б. м., ей покажется слишком постно и слишком просто. Сейчас у нас даже прислуги нет. Правда мы надеемся, что скоро она будет, но и этого, по нынешним временам, обещать не берусь. Однако, если Вере покажется трудно жить с нами, она сможет устроиться где-ниб. в Посаде, напр., я надеюсь, что можно будет поместиться у г-жи Хлебниковой, близкой знакомой нашей семьи (дантистка). Она одинокая и имеет собственный дом.
Что же касается до денег, Вами предлагаемых, то право мне даже неловко отвечать Вам на это предложение что-нибудь. Ведь Вы ставите меня в такое положение, что когда я приеду в Петроград, я вынужден буду у Вас просить счета. Думаю, что Вы написали это место своего письма ‘по вдохновению’, и только в этом смысле оно извинительно.
Вот еще что. Если Вы полагаете, что Петрограду грозит большая опасность, чем Москве, то пришлите с Верою свои рукописи, архив и монеты. Я могу сдать их на хранение в Академии. Библиотеку, или же, до ближайшей опасности, хранить у себя дома. Впрочем, Вам там виднее. И Москва отнюдь не гарантирована. В случае опасности, грозящей Москве, я думаю отправить семью в Костр. губ. Если уж помирать, то хорошо бы помереть на родине предков.
Я слышу, что вышли ‘Листья’. Почему же Вы не пришлете мне? Жду с нетерпением. Здесь в продаже не имеется.
Господь да хранит и да успокоит всех Вас. Любящий Вас священник Павел Флоренский.
P.S. Дайте знать о решении Веры. Привет Варв. Дмитр. и всем Вашим. А что А-ра Мих.?

LXXIII

29 августа и 17 октября 1915 г. Сергиев Посад.
1915.VIII.29. Сергиев Посад.
Прошу об одном Вас, дорогой Василий Васильевич, не допускайте ‘окамененное нечувствие’ и озлобление в свое сердце. Когда виноват, то очень хочется озлобиться на того, пред кем виноват, чтобы предупредить обвинение себя встречным обвинением. И это самое ужасное последствие греха, что он влечет за собою множество других, непредвиденных и жестоких и вовлекает таким образом в порочный круг, в котором все сильнее запутываешься.
1915.Х. 17. Серг. Пос. Получив Ваши заметки.
Мое молчание и самого меня смущает, дорогой Вас. Вас.! Да, все сообщенное Вами было для меня тяжелым ударом, и надо было, чтобы впечатление улеглось и ‘обошлось’, прежде чем я смог бы написать как следует. К этому присоединилось смущающее впечатление и от ‘Опавших листьев’. Несмотря на множество страниц острых и бездонных, книга, прочитанная мною в один присест, оставила впечатление неблагоприятное. Самое главное это что Вы нарушили тот новый род ‘уединенной’ литературы, который сами же создали. Афоризмы по неск. страниц уже не афоризмы, а рассуждения. А если так, то читатель уже не относится к ним бережно, как к малому ребенку, и не вслушивается в их лепет, а требует основных свойств рассуждения. Сами выступив из области ‘уединенного’ Вы, естественно, подлежите тем требованиям, которые предъявляются ко всему внешнему, неуединенному. Затем, в строках ‘Опавш. листьев’ нет (во мног. местах) непосредственности и гениальной бездоказательности прежних томов: чувствуется какая-то нарочитость и, в соединении с манерою уединенного, она производит впечатление деланной непосредственности. Это о форме. В содержании невыносимо постоянное Ваше ‘вожжание’ с разным литературным хамством. Вы ругаете их, но тем не менее заняты ими на сотнях страниц. Право же, благородный дом, где целый день ругают прислугу и ее невоспитанность, сам делается подозрительным в смысле своей воспитанности. Что уж Вас так беспокоит, спрашиваю я, успех Чернышевского и проч., давно умерших. Отцветут ‘яко трава дние его’, их всех, отцвели уже. Народилось новое хамство, и тоже пройдет. И так будет до конца дней. Но думать об этом и заниматься этим не только скучно, но и вредно. Что же мы, завидуем что ли? Каждый в мире получает то, чего воистину хочет. Мы не хотим публичности, не хотим внешних успехов (ибо все это связывает свободу) и, следовательно, по делом не получаем. Но мы имеем чувство вечности, пребываемости, неотменности значения всего нашего. Мы стоим в стороне, а они кричат. Но мы знаем, что перестоим их и всех подобных им и спокойны. Мы вечны, а они текут. Чего же ругаться.
Ах, дорогой Вас. Вас., я понимаю у Вас все, понимаю как Вы были зашиблены и затравлены, понимаю, что не Вы ругаете, а Ваши раны и синяки. Но как Вы не видите, что этим Вы выдаете скорее слабость свою, нашу, чем силу. Про Хомякова говорили, что он ‘горд православием’. Будьте же и Вы горды Православием, Россией, Богом и не вмешивайтесь в гвалт ‘-зонов’. ‘Помни последняя твоя, и во век не согрешиши’ — вот основной завет православия.
Ну, будет. Господь да хранит Вас и всех Ваших. Мне хочется, чтобы дорогой Вас. Вас. обнаруживал на конце дней своих то наивысшее, чем обладает, и чтобы оно не заволакивалось дымом и грязью, против которых он всю жизнь, в существе дела, боролся. Простите. Приветствую Варвару Дмитриевну и всех Ваших. Где Вера? Как здоровье Шуры? Любящий Вас священник Павел Флоренский.
P.S. Моя мама с братом младшим переехала в Москву. П. Ф.

LXXIV

26 и 30 октября 1915 г. Сергиев Посад.
1915. Х. 26. Серг.Пос.
Вот, дорогой Василий Васильевич наше сходство, глубочайшее, и наше расхождение, тоже глубочайшее. Наше сходство: это острая, до боли, любовь к конкретному, к сочному и, скажу определенно, к КОРНЮ, к корню личности, истории, бытия, знания. Думается, что эта любовь костромская, ибо нет во всей России, а, м. б., и на земном шаре, никого более коренного по вкусам, по укладу, по организации души, чем костромичи, особенно заволжского района. И отсюда органическая же нелюбовь ко всему, что безкоренно, что корни подъедает, что хочет расти не на корне, а ‘само по себе’. Но тут-то и расхождение. Чувствуя себя в литературе, ‘как дома’, Вы говорите все, что блеснет в душе, а я не хочу чувствовать себя дома нигде, кроме родной, темной колыбели-могилы в родимой земле, и свою боль и свою радость, в наибольших их точках, скажу лишь Матери-земле. Мне думается, что это тяготение к лону тоже костромское: костромичи скрытны, и души своей не показывают. Вы говорите правду, однако не всякую правду должно говорить. Убеждение противное- — то и есть то ‘чернышевско-писаревское’ убеждение, которое под титулом ‘гласность’ разрушает все коренное, все дорогое, все мирное, которое всякую неправду, местную и случайную, спешит ‘возвести в перл создания’ и сквозь волчьи слезы хихикает над загрязнением мира, ставшего теперь уже международной пошлостью. Все твердят о Хамстве, однако не замечая, что хамство не в личном грехе, каков бы он ни был, а в бесстыдном обнажении наготы отца. И современная литература, начиная с Гоголя, почти вся насквозь Хамство, даже тогда, когда она говорит самую подлинную правду. Но, позвольте, я просто НЕ ХОЧУ знать всякие гадости, которые мне предупредительно подносят. Я не хочу копаться в них, разбираться, точно ли изложены факты, или неточно, кто прав и кто виноват. Никто не ставил меня судить и разбирать и, скажу цинично, я, наконец, не получаю за эту грязную работу жалованья. Пусть ее выполняют те, кто обязаны сыскная полиция, следователи, прокуроры и т.п., одним словом, люди взявшиеся за это дело. А я, зная что это дело на их обязанности, буду заниматься своими обязанностями, которых у меня столько, что и 1/100 я не могу, не имею ни времени ни сил, выполнить добросовестно. Вообще, я хочу сидеть в своем ложе в черной земле и делать то, что мне дано Богом, Родиной, Царем, обществом (однако оно отнюдь не сводится к двум десяткам адвокатов и литераторов). Все это слишком просто, и не стоило бы об этом говорить, если бы со всех сторон не старались вытянуть всякого спорящего на своем месте из его логовища и не запутывали бы его в делах, его ничуть не касающихся. Надо же наконец отрешиться нашей интеллигенции от сознания провиденциальных обязанностей и твердо сказать себе, что мир и судьба истории идут и будут идти вовсе не их ‘декларациями’, по таинственным законам, ведомые Рукою Божией. Итак, я не хочу говорить очень много, и думаю, что вовсе не все, что можешь сказать, должно быть сказано, равно как и не все, что можешь украсть, должно быть украдено. Конечно, и Вы думаете, в совести своей, не иначе. Но вот, тут fatum литератора, не правда нужна, в конце концов, а темы, ибо попавши в русло стремнины словесной, надо течь. Понимаю положение, понимаю безвыходность, потому не осуждаю, а тоскую о Вас. Великие задатки, великая пред Богом ответственность, самые крупные дарования 2-й половины XIX в. в России и, вероятно, в мире, и большая часть их, ужасная часть утекла… Ну, не скажу совсем бесполезно, но Вам ли тратиться на эту пустую работу, когда пред Вами стояли задачи огромные. Однако и это еще ничего. Не устроена и собственная жизнь. И… даже денег не нажито. Ради чего же такой труд, такое беспокойное движение … Почему эти дарования утеряны для благообразия Родины? Доселе я отвечаю Вам. А теперь о более мирском.
Очевидно мой fatum — ничуть не литературный. Я копаюсь, копаюсь, можно сказать в вещах, которые никогда не будут достоянием печати и самое большее будут сообщены друзьям. Копаюсь в роде своем. Собираю имена предков, устанавливаю соотношение ветвей рода, с любовью вглядываюсь в то немногое, что можно узнать о каждом члене в отдельности, это стоит больших усилий, непрестанной переписки, перелистывания десятков томов и папок, расспросов, поездок даже. Найти какой-нибудь год или имя целое открытие, получить документ или выписку большая радость. Работы предстоит мне еще на несколько лет. Но ‘почитание родителей’ должно выражаться конкретно прежде всего в стремлении узнать их. У меня лично пестрота невероятная, начиная от мещан и до графов Разумовских, бывших почти на престоле, от бедных дьячков и до знаменит. епископа, от забитых судьбою сирот и до владетельных царьков. Тут такая пестрота, что разобраться во всем этом надо немало времени. Однако костромские дьячки одни только всецело привлекают мое внимание, и сердцем я именно с ними…
1915. Х. 30.
Вот, письмо пролежало. Спешу отправить его, как оно есть. Господь да охранит Вас. Приветствую Варв. Дм. и всех Ваших.
Ваш свящ. Павел Флоренский

LXXV

9 ноября 1915 г. Сергиев Посад
Присылаю письмо, дорогой Василий Васильевич. А я не знал, что оно Мордвиновой. Оно умно и — увы — правильно, но только слишком отчетливо. Вы знаете, я близорукий и вижу весь мир, как картину, с несколько размытыми линиями. Вот почему слишком большая отчетливость мне представляется ‘не по моему глазу’ — какой-то искусственной ухищренностью зрения и, стало быть, мысли. Но могу сказать только, что в таком тоне, как это письмо, мог написать только тот, кто к Вам относится всерьез, а не ‘какнибудь, и, конечно, эта ругань (ибо это именно ругань) Вам, как лицу, больший почет, нежели похвалы и смягчения. Я бы лично за такое письмо от души поблагодарил писавшего: ‘его же любит и наказует’…, ‘…и ‘сокруши ему ребра’…
Очень прошу Вас о следующем. Пришлите мне, но только возможно скорее мои заметки о фаллических культах (с рисунками). Читаю сейчас лекции о Каббале и около этих тем, хотя и совсем с иной стороны, и заново собирать материал у меня нет ни сил, ни времени, а главное охоты, когда знаешь, что уже раз работа проделана. По миновании надобности я верну Вам эти заметки, сделав себе, если не копию, то хотя бы извлечения. Всего Вам доброго. Привет Варваре Дмитриевне и всем Вашим. Ваш священник Павел Флоренский.
1915.XI.9. Сергиев Посад.

LXXVI

1915.XI.21.
Ваше письмо, Василий Васильевич, меня удивило и огорчило. Слова Ваши о том, что я, будто бы, ‘легко’ смотрю не все происшедшее, видя в них ‘розановские приключения’, как-то заставили меня подумать, что Вы во мне главного вовсе не понимаете, не понимаете во мне всегдашней боязни и боли обидеть того, кому уже тяжело. Да, вероятно, и я в Вас слишком мало понял. Я вообразил, что Вы поняли внутренне ужас своего положения и раздавлены, а я, не имея сказать ничего против Вашего суда над собою, старался по крайней мере не говорить ничего и прибавляющего Вам боли. Но я вижу теперь, что не было ничего подобного. Вы не поняли, что Вы возразили против всей своей деятельности, как мыслителя и писателя, сильнее, чем возразили бы 20 000 канонистов, что Вы свели на нет дело всей своей жизни. Для меня теперь все Ваши вопли о разводе, все Ваши прекрасные страницы о браке не из под кнута, слова о браке как о начале культуры все это, м. б., и верное само по себе, стало литературной трухой, о которой я всерьез не посмел бы заговорить теперь. Для меня стала вдруг ослепительно ясною мысль, которую я доселе высказывал лишь предположительно и условно: да ‘сам собою’ брак не может держаться, и нужен для прочности его самый больный кнут! Если даже жалость к жене, которую по Вашим словам все оскорбляли, если даже желание показать urbi et orbi {Городу и миру (лат.).}, что можно без кнута, не удержали Вас от оскорблений высших, какие можно было нанести Варваре Дмитриевне, то, значит, все что писали Вы о браке должно быть уничтожено и забыто. Не думайте, что я виню Вас (хотя знаю, что последнее было бы куда лучше для Вас). Я говорю лишь: ‘Все мы таковы же, а чтобы этого не было, нужна палка’. И больше ничего. Но это ‘ничего’ мне более грустно, чем если бы Вы уже умерли.

Свящ. П. Флоренский.

P.S. В ‘Вешних Водах’ помещать письма к Л. Тихомирову, да и вообще какие бы то ни было письма я не согласен.

П. Ф.

LXXVII

11-12 января 1916 г. Сергиев Посад.
1916.I.11. Сер. Пос.
Дорогой Василий Васильевич!
Сегодня получил письмо от Ф. К. Андреева, он пишет мне о Вашем подавленном настроении духа. Что же такое с Вами? Больны? На меня, конечно, сердитесь. Да и я сердился на Вас, даже написал, было, Вам связку перунов, но потом оставил ее у себя, так-то лучше. Столько ругаются в мире и без нас, что нам нет ни малейшей надобности вкладывать свою лепту.
Все последнее время я похварывал, и до сих пор не освободился от слабости физической и нервной. Не сообщаю о рождении у нас сына Кирилла, т. к. Вы об этом знаете, вероятно, от Ф. К. Андреева.
Вот, написал несколько строк, и уж устал.
‘Вешние Воды’ предполагают издавать какой-то сборник благотворительный. Вообще я вовсе не сторонник брать на себя долг ‘благотворения’. Но мне просто неловко отказываться от приглашения, сочтут за чванство, а что послать не знаю. М. б., если Вы одобряете, напечатать что-ниб. из заметок о монетах, посланных когда-то Вам? Если да, то или отдайте переписать эти заметки и как-то перешлите в ‘Вешн. Воды’ от моего (или Вашего как хотите) имени, или пришлите мне самые заметки, я отдам кому-ниб. переписать. Печатать же, как Вы хотели, письмо к Тихомирову нельзя, он обидится и вообще я буду в неловком положении. Самое приятное было бы (вероятно, этим я избавлю и Вас от необходимости давать статью), если мои заметки о монетах Вы снабдите какими-ниб. примечаниями или предисловием или еще как-ниб. оправите, и тогда статья м. б. подписана сразу Вашим и моим именем. С ‘Вешних Вод’ и хватит. Впрочем, как хотите. Одно только. Мне непременно надо прислать корректуру, если что мое будет печататься.
1916.I.12.
Спрашивали Вы относительно Ваших писем к Леонтьеву, не у Александрова ли они. Узнавал я. Оказалось, что хотя архив Леонтьева в общем у Александрова, но именно Ваши письма не у него, а случайно попали к Марье Владимировне Леонтьевой. Она живет в г. Орле, в Женском Монастыре и заведует школой. Туда ей надо написать просьбу доставить Ваши письма.
Должен сознаться: Ваши грехи почему-то очень тоскливо переживались мною и как-то утомили, что ли, или обессилили. Если хотите, они сделали именно то, против чего Вы боретесь: утвердили меня в началах суровости в духе Леонтьева. М. б., это пройдет отчасти, но пока я все еще не могу восстановить равновесия мыслей и чувств. Тут не в грехах дело, и не вообще, а именно в Ваших и притом этих, идущих вразрез с делом Вашей жизни. Такое у меня чувство, словно Вы оплевали все то, что защищали от оскорблений и нападок всю жизнь. Но будет… Эта тема, увы, для меня бесконечная.
Всего Вам доброго. Приветствую дом Ваш.

LXXVIII

21 апреля 1916 г. Сергиев Посад
Христос Воскресе!
Дорогой Василий Васильевич! Вы, м. б., думаете, что я сержусь на Вас. Но разве Вы не знаете, что я сердиться более 10-ти минут не умею, даже тогда, когда считаю, что еще требовалось бы посердиться. Но в данном случае и этого не сказал бы: Господь с Вами, сами за себя отвечайте. Только что перечел, в связи с получением новой книжки ‘Вешних Вод’, письма Мордвиновой. В большом количестве они мне понравились гораздо более, чем раньше в малом. Если бы издать такой том, но непременно вместе, иначе ничего не получится, то вышла бы поучительная книга. Мне понятно, что с Цветковым они не сошлись: слишком похожи. Да и вообще ‘гениальные натуры’ не стадные существа и вместе им тесно. Воистину их девиз: pereant qui ante nos (или cum nobis) nostra dixerunt (или dicunt) {Да сгинут те, кто раньше нас (или вместе с нами) сказал то, что говорим мы теперь (или скажем когда-либо) (лат.).}. К тому же и тот и другая несколько рисуются своей ленью, своей небрежностью, своей распущенностью, словом гениальничают. Но мне думается (это я задним числом лишь понял о Цветкове), что чем больше понукают к работе подобных лентяев, тем более и упорнее лежат они на боку, ибо начинают в своем лежании видеть чуть не миссию свою существования на земле. Но удары судьбы и трудности жизни скорее могут заставить их сменить положение горизонтальное на вертикальное. И думается мне сице, что Цветков не потому ли и замолк и не дает о себе вестей, что что-нибудь вздумал делать по-настоящему и хочет нас всех удивить сделанным.
1916.IV.21.
Прошло уже полторы недели, как я начал Вам письмо, дорогой Василий Васильевич, и, по обыкновению не мог кончить, да и не кончил бы, если бы не приехал Ф. К. Андреев и не привез известия, что Вам живется тяжело и что, кроме того, Вы ругаете меня ‘кристаллом’ и т. д. Эх, дорогой мой, какой там кристалл: просто изнемогаю, и не только физически, но и нравственно. Верите ли, при всей моей упругости, при моей способности быстро забывать ли, точнее, ассимилировать все неприятности, я все же ни одного дня не имея ‘для себя’, без горечи новой, без новых неприятностей, без новых тоскливых волнений. Я не жалуюсь. И знаю, что это для души полезно, и сознаю, что заслуживаю всякие удары. Но я устал, устал, мне трудно говорить с людьми, тем более писать… Думаете, что я осуждаю Вас. Да если бы и хотел, то, уверяю, нет сил на то. Но вовсе не хочу. Столько лет мы знакомы, но Вы меня все не знаете и не понимаете. Это удивительно при Вашей проницательности. Неужто Вы до сих пор не поняли, что мою слабую сторону составляет неспособность морально осуждать кого бы то ни было, и если я делаю это то разыгрывая, по педагогическим соображениям, роль судьи. На самом же деле в области нравственной я никогда ничего не знаю, ибо не знаю, к чему, в общей экономии жизни, ведет данное деяние, но я знаю, что многие падения суть залоги обновления и благословенны. Во всяком случае я не судья Вам, а просто друг. Но, вот, к жизни я не приспособлен, мне трудно быть со всеми, кроме близких, я чувствую, как, несмотря на благожелательность многих, окружаюсь зоной непонимания, и в этой атмосфере непонимания слова и действия перетолковываются в смысле чуть не противоположном истинному значению их. И чувствую я, что это все роковым образом (или правильнее по неисповедимым для меня судьбам Божиим) будет расти и зона непонимания делаться непроницаемее. Но да будет воля Божия.
Господь да благословит Вас.

Священник Павел Флоренский

N.B. P.S. Очень прошу, остановите печатание чего быто <ни> было моего в ‘Вешн. Водах’ и вообще где бы то ни было. На это есть серьезные причины, о которых сообщу после. П. Ф.

LXXIX

5, 10 и 13 августа 1916 г. Сергиев Посад.
1916.VIII.5. Серг. Пос.
С волнением и с радостью и с опасением узнал я из третьих рук, что Вы, дорогой Василий Васильевич приступаете к изданию египетского альбома. От души желаю Вам осуществить эту мечту и энтелехию Вашей жизни. В конце концов, ведь, что такое все лучшее в Ваших произведениях, как ни заметки, примечания, схолии, комментарии, предисловия и послесловия этого Альбома. Понимая ответственность и трудность Вашего предприятия, я не смею сказать себе: ‘Оно удастся’. Но дай Вам, Господи, сделать его возможно лучше и довести до конца. С этим Альбомом многое связано может быть, он может возбудить интерес к конкретному в истории, к живому и индивидуальному. М. б., Вам удастся нанести решительный удар пыпино-кареевщине! Ф. К. Андреева и меня непременно запишите в число подписчиков на издание и пришлите условия подписки, а в подарок не присылайте: — надо же и нам поддержать Вас.
Не помню, говорил ли я Вам, что у меня тоже есть рисунки по Египту и смежным вопросам, а также некоторые редкие довольно издания. Не могу ли я помочь Вам? Т. к. и я, вслед за Вами, считаю существенным размер не слишком маленький, то старался подобрать себе рисунки значительных размеров, вроде Ваших. Выбирал я себе из атласа наполеоновской экспедиции Панкука, и др. изданий. Черкните, не смогу ли быть полезным…
1916.VIII.10.
Вы писали Анне, что моя судьба особенно несчастна. Но разве Вы никогда не чувствовали, что часто в несчастиях зрится посещение Бога и любовь Его? Атмосфера смерти ни на минуту не рассеивается в нашем доме, а в моей жизни в особенности. В Академии прямо мор моих сослуживцев наставников. Уходит и рассеивается старая Академия, и это наводит на многие думы.
1916.VIII.13.
Вчера получил Вашу корректуру. Видите, наши желания скрестились, значит мы внутренно недалеки друг к другу. Объявление Ваше мне и Ф. К-чу Андрееву не понравилось. Видно, что Вы слишком много лет вымучивали его в себе. Оно стало нескладным, напряженным и в то же время содержит в себе утверждения, которые если бы были и бесспорно достоверными, требовали бы осторожности к себе, ибо звучат в объявлении как-то рекламно (их уместно высказать где-ниб. в предисловии, невзначай, атак в упор, в связи с ценой это звучит непереносимо). Но вдобавок к сказанному эти утверждения и недостоверны, так что могут вызвать отпор. Лучше, по Апостолу, мне соименному, ‘не давать повода ищущим повода’. Вот почему мы предлагаем Вам проект объявления измененного. Простите, что сделали это на корректуре же, так Вам будет яснее, в чем суть изменений. Но, как бы ни было, дай Вам Бог довести дело, столь задушевно, в глубине души задуманное, до благополучного конца и создать эпоху в чувстве ощущении Египта. А все-таки, хотя я убежден, что то, что Вы хотите внести, пахнет именно эпохой в египтологии, но говорить об этом, наипаче же Вам, не нужно. Итак, да поможет Вам Бог собрать воедино труды многих и сделать их доступными широким массам (они, те кто притягиваются сглазом, ужасно глупы, их обмануть нетрудно, только надо слегка схитрить и не сказать вслух слова: слово великое дело, вопреки Святейшему).
Увлекаюсь сейчас уж не помню в который раз ‘Природою и историей’ (книга взята у Ф. К. Андреева, т. к. нет ее нигде в продаже) статьей о Бокле. Удивительная статья, где в нескольких словах с несравнимою силою Вы ‘сочинили’ всю риккертовскую и около-риккертовскую философию исторического познания. Думаю начальные лекции в этом году построить исходя именно из этой Вашей статьи. Ведь Вы-то наверное Риккерта и не видывали, несмотря на его знаменитость?!
Спрашиваете о Бердяеве, чем он обозлен. Уверяю Вас, что недостатком денег, если не ‘только’, то ‘почти только’. Он барин и привык сорить деньгами. Inda irae {Отсюда злоба (лат.).}. Вот почему его нападки на себя я принимаю с полным к Бердяеву благожеланием. Прекрасно понимаю, что тут дело не во мне, а в том, чтобы излить свое раздражение на кого-ниб., кто смеет говорить, что он доволен миром и всем. Ведь для него мое, наше приятие мира и покорность есть стилизация, он не может поверить, чтобы были покорны люди взаправду,— … если у них нет свободных для сорения денег. Он понимает наше мировоззрение как bonne mine au mauvais jeu {Хорошее выражение лица при плохой игре (фр.).}. Но вот я с Вами и с ним не согласен. Для меня в жизни слишком много больного, чтобы стилизоваться, и в то же время слишком много чувства живой благодарности за все Господу, чтобы унывать и приходить в отчаяние. Без всякой стилизации я другим и себе в особенности, говорю, что
и радость и горе все к цели одной,
ибо вижу как из скорби рождается радость, и как радость вызывает скорбь. И вот, самая эта игра радости и скорби, при взгляде несколько сверху, прекрасна и благотворна для души. А я в жизни не радостей хочу, а спасения души своей, ибо слишком знаю малую цену и радости и скорби все проходит, остается одна лишь БОЖИЯ ПРАВДА. Да и мне, баловню судьбы, трудно без наглости жаловаться: мне неизмеримо лучше, чем большинству. Главное, что может быть в жизни я окружен хорошими людьми. Бог дал мне хороших родителей, хороших братьев и сестер (в основе), хорошую семью и с нею вторую семью ее семью, хороший уклад собственной жизни осмысленную работу дал жить около, под крылом преп. Сергия, Ангела Земли Русской, — дал интересы, здоровье все, что вообще дается лучшего. Да, бывают удары и щипки. Но без них не было ли бы хуже? Жизнь прожить не поле перейти. Где уж тут думать о стилизации. Но то правда, что в моих книгах нет достаточной свободы. Что ж, не быть же мне в самом деле превосходным писателем. Право о себе я неизмеримо более скромного мнения, чем мои критики, полагающие, что я на что-то притязаю и усиленно доказывающие мне противное. Но тщетное занятие. Лучше их я знаю бесчисленные недостатки, большие и малые, своих писаний, и постепенно стараюсь освободиться от них. Но особенно волноваться не волнуюсь, ибо, повторяю, ни на что не притязаю, а просто стараюсь быть самим собою стараюсь, но не есмь, ибо стать самим собою это и есть, по моему разумению, задача жизни. Не будучи самим собою я могу казаться не вполне естественным, напряженным, стилизующимся, да и есмь это. Но, Боже мой, упрек в этом для меня, пред Богом старающимся не быть таковым, звучит пусто, как упрек офицеру в том, что он еще не генерал. Ну, Господь да хранит Вас и Ваших.

Любящий Вас священник Павел Флоренский.

P.S. Сообщите, что за книгу Вы выпустили? Я ни от кого не могу добиться. П. Ф.

LXXX

25 августа 1916 г. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич! Хотя газет я вообще не читаю, но Ващ фельетон в ‘Моск. Вед.’ все же дошел до меня. И, если Вы уж приняли к сердцу статьи Николая Александровича, то может быть мое понимание этого дела будет Вам и небезынтересно. Говорю ‘понимание’, а сам чувствую, что надо бы сказать ‘непонимание’. Ибо, по совести говоря, я не понимаю тут ничего, в Николае Александровиче то есть. Он ведь благородный не только по происхождению, но и по личному характеру, он умен и тонок. А писания его, настоящие статьи, мне кажутся напусканием тумана в то, что весьма ясно, да и, попросту сказать, неискренними. Если хочет он, я скажу, что и в тайном устремлении его я понимаю его, хотя и противлюсь всем сердцем, и в аргументации готов во многом согласиться с ним. Но аргументация вовсе не соответствует тайным устремлениям, и потому целое как если бы Ник. Ал. учился у оо. иезуитов. Чего собственно хочет он? Церковь ли защитить от нас, или нас от Церкви? Если Церковь от нас то зачем он сам нападает на Нее. Если нас от Церкви зачем он напирает, что мы не такие, как Еп. Феофан Затворник, не все ли равно это Ник. А-чу? А если ни то и не другое, то неужели Н. А-ч хочет просто ссоры, просто вражды, просто ненависти. Выходит же как будто это именно, если он и против Церкви и против нас. Пусть же он скажет, во имя чего он действует. Повторяю, неужели же во имя разделения и ненависти? При его порядочности?
Итак, я не понимаю Н. А-ча. Я бы понял с его стороны открытую ненависть к нам, как к (мнимым) нарушителям Церковных начал, я бы понял и его ненависть к Церкви, как к (мнимой) подавительницы свободы. Но зачем ему нужно разделение того, что, по его мнению, и не соединено понять мудрено. Мы же его лично не обижали. Что в нем есть вражда к Церкви это его дело, пусть он сам отвечает за нее. В нас же он не видит подлинной любви к Ней ‘ну и тем лучше’, должен был бы сказать он, а не обличать нас.
Но обращусь теперь к его аргументации по существу. Повторяю, если бы не тайная мысль Н. А-ча, то со многим можно было бы согласиться, хотя не Н. А-чу подвергать нас суду, церковному суду, которого сам-то не признает. Однако, мы на суд Н. А-ча призваны и он заседает в нем с ‘Кормчею’ в руках. Нас обвиняет он в модернизме. Что значит это? Он и сам не объясняет, но косвенно поясняет, что мы не то, что Еп. Феофан Затворник. Виноваты ли мы? Сначала вопрос о составе преступления. Конечно, мы не то, что Еп. Феофан. Он затворник, почитается праведником, мы же почитаем себя и есмы грешники. Он человек другого поколения (годится нам в деды), другого исторического времени чем мы, епископ, монах, другого общественного круга, и наконец, другая индивидуальность. Не быть как Еп. Феофан в одних отношениях прискорбно, хотя и не означает еще нецерковности, в других и вполне дозволительно. Мы в Церкви, а не в секте, и в ней ‘обители многи суть’ и много типов не только бытия не достигшего святости, но и самой святости. Разве св. Константин Равноапостольный то же, что преп. Серафим Саровский? И разве преп. Сергий Радонежский то же, что свв. мученики? Так что же говорить о нас, грешных людях, в которых Церковь терпит и гораздо большее разнообразие и расхождение. Но, говорит Ник. Ал-ч, мы совсем не то, что Мих. Ал-ч Новосёлов, Вл. А. Кожевников и т. д. Однако пусть, вопервых, он вспомнит, что и Вл. А-ч ‘совсем не то’, что М. А-ч, М. А-ч не то, что старец Герман, нами всеми глубоко чтимый, о. Герман не то, что о. Алексий Затворник и т. д. и т. д., и, наконец, С. Н. Булгаков ‘совсем не то’, что я. Неужели надо доказывать эту банальную истину. Но пусть теперь Н. Ач объяснит, почему же все мы, будучи ‘совсем не то’, что каждый другой, не откусываем друг другу головы, а напротив, любим друг друга и, более того, признаем друг друга в главном, в существенном, в основном, что не мешает искренно и без раздражения и недоброжелательства отмечать друг другу и точки расхождения во второстепенном, взаимные недопонимания и погрешности. Мы стремимся ни в чем не отступать от Церковной Истины, а отступаем ли это нам скажет Господь на Страшном Суде. В частности, указания всякому на возможные и даже необходимые, по греховности нашей, по неочищенности сознания, по недомыслию и недознания, наконец, на всякие погрешности слушаем с благодарностью, особенно когда они диктуются любовью к Церкви же, а не сторонними аффектами. Готовы выслушать внимательно и Ник. А-ча, даже такого, каков он есть, т. е. против нас раздраженного неизвестно за что. Но беда в том, что когда он высказывает существо своих обвинений, то мы просто не понимаем, что собственно требуется от нас.
Мы, говорит он, стилизуем в себе православие. Это можно понять в хорошую сторону, и тогда Ник. Ал-ч нас только хвалит. Ведь подлинное православие, подлинная церковность не есть естественное свойство человека и достигается долгим подвигом, духовной культурой и воли, и сердца, и ума. Разумеется и мы, по мере сил, стараемся не уклоняться от подвига, которого требует Церковь, и разумеется часто погрешаем, в чем не станем себя оправдывать и в чем каемся пред Церковью, с которою после сего Бог и ‘примиряет и соединяет’ нас. Следовательно, если это усилие над собою (а усилие нужно там, где есть разность уровней данности и заданности) называть стилизацией, а в несовпадении того, к чему мы влечемся душою и чему противится ‘закон кто’, живущий в нас, видеть нашу характерную черту, то спорить с Н. А-чем мы не станем. Но можно все это понимать внешне. Напр., Анатоль Франс — стилизатор, в том смысле, что внутренне он вовсе не верит в высшую ценность той формы, которую понимает как образец для себя и втайне смеется над нею. Так неужели Н. А. полагает, что мы втайне смеемся над православием и не верим в него, и, следовательно, не воплощаем его по нежеланию? Думаю, что он этого не скажет. А если не скажет, то к чему и все остальные речи. Но можно ли сказать, какие выгоды получаем мы? Кто принуждает нас? Зачем мы ломаем свою жизнь, свои привычки, воспитание и т. д.? Гюисманс, изображающий, как его герой устраивает себе келью, совсем монашескую с заказанной специально шелковой обивкой ибо в катол. монастырях, ради дешевизны стены красятся желтой охрой, и с ночным столиком с горшком в виде налоя — это действительно стилизатор, да и то не до конца и не во всем, в нем есть и искренность. Но разве мы что-ниб. подобное делали или делаем? Мы многого по слабости не исполняем из того, что требуется, но мы не исполняем чего-либо с фальшивым сердцем и с внутренним отрицанием. Ник. Ал. правильно подметил, что мы не представляем собою ходячих канонов, но отсюда очень далеко до утверждения, что мы над канонами смеемся. Впрочем, Вам, ругающим нас за излишнюю каноничность, за излишнюю приверженность к канонам, это известно и переизвестно. Не стоит об этом и писать далее. —
Вот пока все, что следует написать по поводу статей Н. А-ча. Повторяю, мы люди грешные, но церковные в основе. Н. А-ч согласился бы признать последнее только под условием, чтобы мы стали безупречными. А с другой стороны, как ни драгоценней, по-своему, Еп. Феофан Затворник, им не исчерпывается беспредельность церковности, есть и помимо него много типов, степеней, путей… Но разве Н. А-ч сам-то всего этого не понимает? Простите за длинное письмо. Господь да хранит Вас. Привет Вашим.

Свящ. Павел Флоренский.

1916.VIII.25. Серг. Пос.
P.S. Как Вера? Кланяйтесь ей от меня и скажите, что я часто вспоминаю о ней. П. Ф.

LXXXI

20-21 ноября 1916 г. Сергиев Посад.
1916.XI.20-21. Ночь.
Дорогой Василий Васильевич!
Сижу за Вашим переводом ‘Метафизики’ Аристотеля. Вечер. Все затихло. И вглядываясь в Ваши отличные примечания, я с удивлением отмечаю себе: ‘Ба, Василий Васильевич ратует за Платона против Аристотеля. Отлично. Интересно, помнит ли сам он о своей защите Платона и платонизма?
Удивительно, до чего мы с Вами изошли из одних отправных точек. Мы идем самостоятельно, каждый по-своему. Но, задним числом, постоянно открывается какой-то параллелизм в ходе. Как хорошо было бы переиздать Ваш перевод ‘Метафизики’, хотя бы ради примечаний, в которых уже проглядывает будущий Розанов. Непременно переиздайте, например, в приложении к сборнику ‘Природа и история’ мною очень любимому. Слышите, непременно. Это во многом и многим пояснит ход Вашей мысли. Да, ‘Метафизика’ Аристотеля. А то вот есть ‘Былое’, ‘Колокол’, Бурцев, Желябов и пр. и пр. Надо было мне как-то отыскать несколько исторических данных о некоторых малоизвестных революционерах. Взял я ворох изданий ‘Русской Истории. Библиотеки’, где перепечатана всякая всячина в революционном духе. Пересматривал дня три, и чуть не проклял себя от тоски, скуки, тошноты. Революционной литературы я никогда не читал. А тут прямо утонул в море злобы, раздражения, мести, интриг, самовосхвалений, плутней… На душе стало так гадко, что я до сих пор, — прошла уже неделя — не могу наладить свою душу. Но и правые хороши. Прислали мне сегодня ‘Вешние Воды’. Таких богохульств и кощунств, как там, особенно в конце, я в жизнь не читал и не слыхал. Если борьба с евреями должна вестись таким путем, то пусть уж лучше евреи. Что это? Беснование? Под видом борьбы с евреями ухитряются высказать такое, на что и евреи не дерзнули бы.
Евреи, революционеры, суета, злоба — как это все тоскливо. Почему никто не хочет заняться ‘Метафизикой’ Аристотеля, говоря фигурально… Среди нескольких работ готовлю одну, в сущности о жизни, и полагаю, она должна быть в Вашем духе, если не теперешнего В. В-ча, то В. В-ча прежних годов. А ведь теперешний вырос именно из того, и должен понять собственные корни.
Большое спасибо за ‘Вост. мот.’, II. Рисунки вышли милыми, особенно увеличения монет и т. п. Этих увеличений, доселе не использованных в науке, надо бы побольше, побольше, хотя бы чтобы приучить нас внимательнее смотреть на монеты. Вообще все мило, и дай Вам Бог довести дело до конца.
Таня спрашивает меня о каких-ниб. животных. Не понимаю, что требуется. Как любезно моему глазу и моему сердцу видеть в Вашей книге не механически, а от руки воспроизведенные рисунки. Она вся одушевляется, если бы еще и текст был не по Гутенбергу, а факсимиле — было бы совсем-совсем хорошо.
Таня здорова, бывает у нас, и мы все к ней от души расположены. Господь да хранит Вас. Привет Варв. Дм. и всем Вашим.

Ваш священник Павел Флоренский

LXXXII

<После 25 ноября 1916 г. Сергиев Посад>.
Дорогой Василий Васильевич! По напоминанию, присланному Вами чрез Таню, спешу послать письмо Лихачева, простите, я о нем, за непрестанными делами и посетителями, забыл. К Лихачеву я давно питаю, помимо уважения, и нежные чувства: его копание в водяных знаках, в старых книгах, его вкус к конкретному и чувство рода сделали для меня Лихачева ‘своим’. Выражать ему все это я не смею, т. к. полагаю, что он, вполне, важен, ибо обязывается к тому положением известного петроградского ученого. Но душою я имею с ним общение, этого и довольно, — чтобы не беспокоить его.
О Вас я думаю все время и часто говорю, отчасти по поводу ругания в газетах и журналах Вас и себя. Болезненно воспринимаю ругань на Вас направленную, не столько из-за Вас, сколько из-за нашего тупого и дряблого общества, дающего вертеть собою. Мне тяжело, что умри Вы — и станете им же приятным, ими же восхваляемым. И начнутся ‘ахи’. ‘Как это не поняли! Как это не оценили’, — вообще старая, надоевшая история. Но роковая тупость оковывает сознание общественное, и с нею ничего не сделать.
Вы пишете, что Лихачева не пустили в У-т. Что же, искренно поздравляю его с этим. Во-первых, это некоторый похвальный лист ‘за успехи и поведение’, — за последнее — в особенности, а во-вторых, так он сделает больше профессоров, да и сделал уже. Слава Богу, что его не пустили.
Что касается до меня, то работы у меня все растет, и притом внешних помощников делается все меньше. Все время идет на ‘Б. В.’. Но и из него ничего не выходит — без средств, без помощи… Ухожу в генеалогию, в историю, в вопросы наследственности, и т. д., одним словом, во все то, что развертывается около обрезания. Издаю документы по истории Академии и около, записываю живое предание и все более оцениваю нашу духовную школу. Сколькое из того, о чем мечтают теперь учено-педагогические съезды для светской школы, молчаливо и скромно было у нас с самого начала! И какая неблагодарность — общество, держащееся Церковью и церковною школою не только духовно, но в значительной мере и умственно, и плюющего на источник свой. Обратите внимание на то обстоятельство, что большая часть разных течений — из духовной школы, и даже разные виды радикализма, не говоря уж об интеллигенции — оттуда же. Это не похвала школе, но общество, дорожащее радикализмом, должно было бы оценить хоть эту сторону: духовная школа НИКОГДА не задавливала индивидуальности, не нивелировала учащихся, и потому из нее выходили всякие направления. Удивительно, до чего терпима она (беру это в среднем, нашим), сравнительно со школой светской, и до чего светская, либерально-интеллигентская ‘культура’ непримирима и инквизиторска.
Простите за неразборчивое письмо. Иного написать никак не могу, а написать надо.
Приветствую Варвару Дм. и всех Ваших. Дружески обнимаю Вас. Господь да хранит Вас и да даст Вам сил и здоровья. Любящий Вас свящ. П. Флоренский.

LXXXIII

<Февраль-март 1917 г.>
Дорогой Василий Васильевич!
Хотел бы написать Вам с Таней большое письмо, но не поспел, пишу два слова. Нам всем очень жаль, что Таня уезжает, мы к ней привязались и полюбили ее, и без нее будем скучать. Но удерживать ее я не счел возможным, ибо слышал, что Вы чувствуете себя плохо и ослабели. Пусть же она побудет около Вас.
Спасибо за 3-й выпуск по Египту. Ваша книга в целом — отличная, я рад, что Вы издаете ее и от души желаю Вам довести ее до благополучного конца. Стоя несколько в стороне от Вас и не имея личного соприкосновения последнее время, я более объективно думал про Вас и пришел к тому выводу, что Вы сделали великое дело, м. б., величайшее дело многих веков. Я около Вас и с Вами, м. б., потому понимаю Вас. Но сейчас все же невозможно оценить значение и величину всего, сделанного Вами. Может быть, сто лет должно пройти, чтобы утихли мелкие страсти около Вас и из-за Вас и Вы выступили из этого тумана великим открывателем важнейшего начала мира и культуры. Но, зная все это, я не могу не видеть, что мы с Вами находимся под перекрещивающимися и со всех углов бороздящими воздух злобными и ненавидящими взорами скопцов, как пауки ждущих пожрать нас и ненавидящих всем нутром своим. Все острее чувствую это, и знаю, что пока весь дух нашей культуры не переменится, это будет так. Но я с Вами, не в том смысле, что смею себя равнять Вам, а говорю про единомыслие, единочувствие, едино— восприятие мира. Вы свершили уже главное своей жизни, я, если Богу будет угодно, только начинаю. Но я чувствую, что то главное, о чем говорили Вы, как-то развернется впоследствии и у меня, и в каком-то смысле я продолжу Ваше дело — углубления мирочувствия.
Господь да благословит Вас и да даст Вам силы и разум. Не теряйте себя по мелочам, не раздражайтесь и не раздражайте по пустякам, но твердо идите своею дорогою — к Живому Богу. Любящий Вас Священник Павел Флоренский.

LXXXIV

1917.VIII.8. Сергиев Посад.
Дорогой Василий Васильевич!
Что писать Вам? Хотелось бы — просто сказать утешительное. Но утешительные слова просто не идут у меня из сердца. Мне сравнительно не так— трудно взглянуть на судьбы России или, — так называемой, России поперек Времени и увидеть нужность происходящего в ней. Да, нужность, ибо круг освободительных идей, раз начатый, неминуемо должен быть сомкнут, и начав Петром, продолжив декабристами и западниками дойдя до высшей точки, эти идеи не могли уже быть тормозимы. Мы переживаем кризис западнической идеи. Если Россия не погибнет, она должна сломить в себе западничество. Но, увы, интеллигенция, что бы там ни происходило, своей гордыни не изменит. Она не умеет каяться, она не умеет сознавать свою вину, она обожествилася и считает непогрешимой себя и виноватыми всех, только не себя. Но, повторяю, этот процесс все же можно понять — только не духовное ведомство. Тут столько гадкого, грязного, предательского, столько мелочности, самолюбий и интриг, что я не умею на это взглянуть спокойно. Может быть — потому что слишком близко поставлен волею Божиею к жизни духовного ведомства. Только никак не могу принять то, что вижу, и меланхолия, отвращение и подавленность овладевают мною. Вот почему я, все лето делая усилия над собою, не мог выдавить из себя и пары слов.
Шаг, сделанный Вами с заказным письмом, мне не совсем понятен: и запоздало письмо, и не дойдет до адресата. Догадываюсь, что Вы потеряли голову… или наоборот. Ваше умоление пред ‘пониманием’ показывает, что Вы возвращаетесь к настроениям юности. Давно бы так!

LXXXV

9 и 13 августа 1917 г. Сергиев Посад.
1917.VIII.9. Серг. Пос.
Хотелось бы сказать Вам, дорогой, что-нибудь утешительное, такое унеживающее, чтобы Вы забыли на время все горести, и обиды, и беды, и глупости — свои и чужие. Но оставим их. Писал я Вам многократно… А все-таки люблю Вас, таким как Вы созданы Богом. Из этого можете догадываться, что писал не восхваления и не одобрения. А все-таки, вот пересматривал ‘Уединенное’, ‘Опавшие листья’, корректуру нового сборника — от Ф. К. Андреева — и снова открыл для себя Вас, Вашу исключительную одаренность и, в сущности, в какой-то последней, Страшного суда, сущности — Вашу детскую невинность… И снова в мире с Вами и обнимаю Вас. Кто знает, увидимся ли мы. Так унесите с собою, что и я, когда говорил Вам неприемлемое Вами, — не зря, не в воздух говорил, а что-то имел за собой. Ваша правда и моя правда на земле не пересекаются в одной точке, но в Бесконечности они все же одно, хотя мы того не можем понять. А поймем когда-нибудь…
Вот Вам маленький материалец, на Ваши темы. Приходит ко мне недавно парень, кровь с молоком, рослый, мужественный, высокий, ‘силушка по жилочкам переливается’. Видом скромен и несколько конфузится. ‘Я к Вам о. Павел за делом…’.
Пригласил его к себе. Оказывается, он — крестьянин, приехал за 150 верст. Хочет жениться: сошелся с девицей старше себя, лет на 5, и ждет ребенка. Но как жениться? Ему, по метрике, нет 17-ти лет. Просит обвенчать. Но у меня нет ни книг в церкви, ни дьячка… — К митрополиту был. ‘Не могу разрешить, Вы не можете быть в браке’. Направил его по приходам, — все священники отказываются, ‘не можем’. Вот случай. Говорят все, что он не может быть в браке, — а у него уже есть ребенок, опровергающий возражателей. Да, по силе его, ему можно бы не одну жену, а семь. Между тем, конечно, надо бы предоставить родителям в сообществе со священником решить, может ли быть парень в браке, или нет. Нельзя нарушить закон, но закон-то гражданский, а вовсе не церковный, по церковному же законодательству можно женить уже чуть не в 14 лет.
Часто видимся с М. В. Нестеровым, и часто и по долгу говорим о Вас. Он просит Вам кланяться и любит Вас.
1917.VIII.13.
Покуда писалось это письмо, получил Ваше. Спешу ответить:
1) в монастырской гостинице устроиться никак НЕЛЬЗЯ, даже на неск. дней.
2) Имеется великолепный (по Посаду) дом преп. Беляева с удобствами. Советую не упускать его, ибо в Посаде квартир даже неудобных нет. Ц. 60—70 р. Это очень дешево, ибо 1 комната тут теперь около 40 р.
3) Относительно провизии неважно, но лучше чем в Москве, и значит, гораздо лучше, чем в Петрограде. Пока что хлеб белый и черный дается, и сейчас — хороший. Говорят, муки ни в Москве ни у нас далее не будет, но ждут подвоза. Молоко, м. б., получите, овощи дороги, но есть, мясо по карточкам, дорогое довольно, есть, неважное.
4) Дом Беляева удобен тем, что там вся обстановка, кровати, даже посуда и утварь. Подушки Вам хотят дать Александровы.
Если приезжаете, то приезжайте скорее, временно предлагают устроиться у них Александровы.
Привозите свой архив, монеты, вообще все ценное, ибо я сильно опасаюсь, что в Петроград уже более Вам не попасть. Главное — привозите бумаги, все по возможности. М. б., здесь, когда цены неск. спадут, займетесь издательством.
Очень прошу, привезите мне мои письма, я боюсь, что они попадут в чужие руки, а это тяжело было бы.
Жду вестей. Дайте знать скорее о своем решении. Ваш свящ. Я Флоренский.
1917.VIII.13.

КОММЕНТАРИИ

Вторая книга ‘Литературных изгнанников’ содержит переписку В. В. Розанова с П. А. Флоренским и С. А. Рачинским, письма Ю. Н. Говорухи-Отрока и В. А. Мордвиновой к Розанову с его комментариями, а также не вошедшие в Собрание сочинений статьи писателя. Письма Розанова, публикуемые впервые, расширяют представление о его эстетических, социальных, национальных воззрениях, о проблемах семьи и пола, всегда вызывавших его интерес. В письме к Флоренскому 14 марта 1914 г. он писал: ‘До чего вообще следовало бы и полезно было бы издать переписку нашу, т.е. письма Ваши в ‘Лит. изгнанниках’. Но страшный долг типографии… заставляет года на 2 прекратить печатание’.
История замысла и создания ‘Литературных изгнанников’ рассказана в пояснениях к первой книге ‘Литературных изгнанников’ (том 13 Собрания сочинений. М., 2001).
В настоящем томе сохраняются те же принципы комментирования, что и в предыдущих томах

ПИСЬМА П. А. ФЛОРЕНСКОГО к В. В. РОЗАНОВУ

Письма П. А. Флоренского к В. В. Розанову за 1903-1917 гг. хранятся в Архиве священника П. А. Флоренского. Публикуются по рукописи, впервые подготовленной к печати С. М. Половинкиным. Отдельные письма или их части печатались Розановым, что отмечено в комментариях. Переводы греческих и латинских текстов в переписке осуществлены Н. А. Старостиной и И. А. Брошиной.
Даты в письмах сохранены в том виде, как их писал Флоренский. До нас дошли не все письма в переписке Розанова и Флоренского.

I

…и бездна Вам обнажена… — Ф. И. Тютчев. День и ночь (1839), ‘нам’ заменено на ‘Вам’.
Есть некий час всемирного молчанья… — Ф. И. Тютчев. Видение (1829).

II

‘Путешествия на луну’ — философско-утопический роман французского писателя С. Сирано де Бержерака (1619-1655) ‘Иной свет, или Государства и империи луны’ (1657).
…для ‘своего угла’… — В 1903 г. с. No 2 по No 12 в журнале ‘Новый Путь’ Розанов вел отдел ‘В своем углу’.

II

Сергиевский Посад. XII. 21. — Письмо написано не почерком Флоренского. Ему принадлежит подпись и приписка. Датируется по предыдущему и последующему письмам Розанова.
…взяться за мою книжечку — Флоренский П. А. Столп и утверждение Истины (Письма к Другу). Отдельный оттиск из сборника ‘Вопросы религии’. М., 1908. Вып. 2. 163 с.
…потому что они не философствуют — ср. ‘Самцы львов не живут друг с другом — но ведь они не занимаются философией’ (Лукиан. Избранное. М., 1962. С. 386.
‘ни мужеский пол, ни женский’ — Гал. 3, 28.
‘Где сокровище Ваше, там и сердце Ваше будет’ — Мф. 6, 21, Лк. 12, 34.
Верю, ибо абсурдно’ — выражение приписывается Тертуллиану (ок. 155— 220) в его сочинении ‘О крови и плоти Христа’, гл. 5.

IV

…последний параграф ‘Типов возрастания’ — Флоренский П. А. О типах возрастания // Богословский Вестник. 1906. Т. 2. No 7. Паг. 2. С. 530-568.
…жаль, что конец не напечатан. — В первом печатном варианте ‘Столпа и утверждения Истины’ (Вопросы религии. М., 1908. Вып. 2) не было письма ‘Грех’, которое, очевидно, имеет в виду Флоренский.

V-VI

‘Как ночь стара моя печаль’ — Вяч. Иванов. Mi fur le serpi amiche (1904).

VII

Если бы Христа не было, Его надо было бы… сочинить — Вариация на стих Вольтера: ‘Если бы Бога не существовало, его следовало бы выдумать’ (‘Послание к автору новой книги о трех лжецах’, 1769).
Вашу книгу сестре переслал — имеется в виду книга Розанова ‘Итальянские впечатления’ (СПб., 1909). По всей видимости, речь идет о сестре Флоренского Ольге.
‘Соль земли’ — книга ‘Соль земли, то есть Сказание о жизни Гефсиманского скита иеромонаха Аввы Исидора, собранное и по порядку изложенное недостойным сыном его духовным Павлом Флоренским’. Сергиев Посад, 1909.

VIII

…относительно брата и сестры — речь идет о брате Флоренского Андрее (1899-1961) и сестре Ольге (1890-1914).
Съезд прошел в Костроме — Съезд проходил в Костроме с 20 по 29 июня 1909 г. См.: Известия IV областного историко-археологического съезда в городе Костроме. (No 1-10) с приложением алфавитного списка участников съезда. Под ред. и при ближайшем участии секретаря съезда В. А. Андроникова. Кострома, 1909.
…чтобы скорее повидать маму — Ольга Павловна Флоренская (1859—1951) после смерти мужа Александра Ивановича (1850-1908) жила в Тифлисе, а в 1915 г. переехала в Москву.
…по имени, что-то представляю — см. об имени Павел в кн.: Флоренский П. А. Имена. М., 1993. С. 220-245.
‘Руки скоро не возлагай ни на кого’ — Тим. 5, 22.

IX

‘единственный гений, Сумевший в обычном понять неземное’ — К. Д. Бальмонт. Веласкес (1901): ‘Веласкес, Веласкес, единственный гений, Сумевший в таинственным сделать простое’.
‘Молчи, скрывайся и таи…’ — Ф. И. Тютчев. Silentium (1830).
…люблю, но странною любовью — из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Родина’ (1841).
…имеют в фамильном гербе — см.: Флоренский П. Генеалогические исследования // Флоренский П. А. Детям моим… М., 1992.
‘имеющим уши, чтобы слушать!’ — Мф. 11, 15, 13, 9.

X

‘Песнь Песнейполучил — Песнь Песней Соломона / Пер. А. Эфроса. Предисл. В. Розанова. СПб., 1909.
В одной из рецензий… проф. Смирнова — возможно, речь идет о рукописном сочинении кандидата богословия Николая Смирнова ‘Терапевты по сочинению Филона Иудея ‘О жизни созерцательной», представленном на соискание степени магистра богословия. В Трудах Киевской ДА (1908. Кн. XII) появилось два отзыва на это сочинение А. А. Глаголева и В. П. Рыбинского, но упоминаний об А. В. Ельчанинове здесь нет.
…книга Ельчанинова — 28 сентября 1909 г. Розанов писал Флоренскому о книге А. В. Ельчанинова (1881-1934) ‘История религии’ (М., 1909), в этой книге глава ‘Православие’ написана совместно Ельчаниновым и Флоренским.

XI

…Ваш фельетон о чиновниках — статья Розанова ‘Чиновники’ печаталась под псевдонимом В. Варварин в газете ‘Русское слово’ (1909. 24, 29 октября и 12 ноября), см. в Собр. соч. Розанова том ‘Старая и молодая Россия’ (М., 2004. С. 339-354).

XII

‘Се яз и братья мои’ — ср. Мк. 3, 32-35, Лк. 8, 19-21.
Что касается до Крита… в 2-х — 3-х следующих NoNo — см. статью Флоренского в ‘Богословском Вестнике’: ‘Напластования эгейской культуры’ (Лекция вторая и третья)’ (1913. Т. 2. No 6. С. 346-390).
Об Атландиде очень хорошо… — Розанов писал об Атлантиде в письме Флоренскому 28 апреля 1910 г.

XIII

Глиптик — резчик по камню.
Дед мой, Андрей — Андрей Матвеевич Флоренский (1786 — ок. 1826-1829), прадед, дьячок Христорождественской церкви села Борисоглебского Мака— рьевского уезда Костромской губернии. Видимо, Флоренский имеет в виду своего деда Иоанна Андреевича Флоренского (1815-1866), окончившего Костромскую семинарию в 1836 г. и в том же году поступившего в Московскую медико-хирургическую академию. Его первая жена — Анфиса Уаровна Соловьёва (?-1850), вторая жена — Елизавета Владимировна Ушакова (1830—1911). См.: Флоренский П. А. Детям моим… М., 1992. С. 447-448.
Отец мой — Александр Иванович Флоренский (1850-1908), окончил 1-ю тифлисскую гимназию и в 1880 г. Институт инженеров путей сообщения. В 1908 г. был помощником начальника Кавказского округа путей сообщения, действительный статский советник.

XV

…о здоровье Варвары Александровны — Флоренский имеет в виду жену Розанова Варвару Дмитриевну Бутягину-Розанову, которую 26 августа 1910 г. разбил паралич.
…с близким мне человеком — имеется в виду Василий Михайлович Гиацинтов, окончивший Московскую духовную академию (1911). Друг Флоренского.
…сестра того, с кем я был на охоте — Анна Михайловна Гиацинтова. См.: Игумен Андроник (Трубачев). ‘Голубка бедная моя…’ // Литературный Иркутск. 1989. Октябрь. С. 14-15.
…у брата моей невесты — имеется в виду священник Александр Михайлович Гиацинтов (1882-1950-е гг.) служил в селе Троицкое Рязанской губернии. Там он и венчал Флоренского со своей сестрой. Флоренский способствовал его переводу в Московскую губернию, где он служил в храмах Абрамцева и Муранова.
Напишите, какого месяца, числа, года и часа… — Флоренский любил составлять гороскопы.

XVI

Она меня за муки полюбила… — У. Шекспир. Отелло (1604). Д. 1. Сц. 3. Пер. П. И. Вейнберга (1864).
Как день ты новой пыткой молод… — Флоренский уже цитировал эти стихотворение в письме 15 апреля 1909 г.

XVII

‘Благородство обязывает’ — из ‘Изречений и мыслей’ (41) французского писателя герцога де Леви (1764-1830).
Хэдер (хедер) — еврейская начальная школа для обучения мальчиков иудаизму.
…начавшийся печатанием сборник стихов — имеется в виду сборник стихов ‘Ступени’. Опубликовано в кн.: Павел Флоренский и символисты. М., 2004.

XVIII

…’блудник согрешает против своего тела’ — 1 Кор. 6, 18.
…про свое житие в Оптиной Пустыни. — Флоренский был в Оптиной пустыни с 28 августа по 8 сентября 1905 г.
Вы спрашиваете… о С. С. Троицком — Сергей Семёнович Троицкий учился вместе с Флоренским в МДА, его друг, был женат на сестре Флоренского Ольге.
Стиль — это человек — слова из речи французского естествоиспытателя Ж. Бюффона ‘Рассуждение о стиле’, произведенной 25 августа 1753 г. во Французской академии.
…’по небу полуночи ангел летел’ — М. Ю. Лермонтов. Ангел (1831).

XIX

…одну зиму я преподавал в гимназии женской — зимой 1908-1909 гг. Флоренский преподавал математику в Сергиево-Посадской женской гимназии.
Книгу Вашу прочитал взасос — речь идет о книге Розанова ‘Темный Лик. Метафизика христианства’ (СПб., 1911).
…для ‘Третьего пола’ — имеется в виду книга Розанова ‘Люди лунного света. Метафизика христианства’ (СПб., 1911, 2-е изд. СПб., 1913), в которой есть раздел ‘Третий пол’. Возможно, так Розанов хотел назвать всю книгу.
‘Некоего монастыря некий послушник X.’ — В приложении к книге ‘Люди лунного света’ (2-е изд. 1913) под рубрикой ‘Еще случаи лунной аномалии’ Розанов поместил присланные Флоренским ‘Воспоминания одного послушника N-ского монастыря’ (с. 209-220), а также ‘Поправки и дополнения Анонима’ (т. е. Флоренского).

XX

‘Семейный вопрос в России’ — книга Розанова вышла в 1903 г. в двух томах. Стр. 33, упомянутая Флоренским, соответствует стр. 30 в издании этой книги 2004 г.
‘Я победил мир’ — Ин. 16, 33.

XXI

…сельским священником — 23 и 24 апреля 1911 г. Флоренский был рукоположен ректором Московской духовной академии епископом Феодором (Поздеевским) в сан диакона, а затем в сан священника к Благовещенской церкви села Благовещенское Сергиевского уезда Московской губернии.

XXII

Часть письма опубликована в статье: Игумен Андроник (Трубачев). Священник Павел Флоренский — профессор Московской Духовной Академии и редактор ‘Богословского Вестника’ // Богословские труды. 1987. Сб. 28. С.293.
…на известной Вам рукописи — см. письмо Флоренского к Розанову от 9 и 13 января 1911 г.
Я вернулся к предкам — предки Флоренского были священнослужителями в различных храмах Костромской губернии.
…получил я Вашу книгу — речь идет о книге Розанова ‘Люди лунного света. Метафизика христианства’. СПб., 1911.
…’без жалости и гнева‘ — ср. ‘без гнева и пристрастия’ у римского историка Тацита (‘Анналы’. I, 1).

XXIII

Маленький… — 21 мая 1911 г. у Флоренских родился сын Василий.

XXIV

…No ‘Весов’ и в нем Ваша бестолковая статья — речь идет о статье Розанова ‘Мечта в щелку’ (Весы. 1905. No 7. С. 1-8).
…Ваш знакомый студ. Ф. Андреев — Федор Константинович Андреев (1887-1929), философ и богослов. В 1913 г. окончил Московскую духовную академию и был оставлен преподавателем. Близок кругу Флоренского. В 1922 г. рукоположен в сан священника.
…Вашу статью о Лафаргах — ‘Так ли хочет умирать человек!.. (К самоубийству Лафаргов)’ // Новое Время. 1911. 27 ноября (см. в Собр. соч. Розанова том ‘Террор против русского национализма. Статьи 1911 г.’ М., 2005. С. 312-315).

XXVII

…с днем Вашего Святого — 1 января, день памяти Василия Великого.
…по делу Трифоновского, покушавшегося на Арх. Антония Волынского. — 3 сентября 1911 г бывший студент СПбДА Трифонов в СПб. в церкви Благовещенского синодального подворья совершил покушение на вл. Антония (Храповицкого).

XXVIII

‘Уединенное’ — книга Розанова вышла в свет в начале марта 1912 г. 9 июня последовало распоряжение об изъятии книги из продажи. Окружной суд обвинил книгу в порнографии и принял решение тираж уничтожить, а автора приговорить к десяти дням ареста. После апелляции автор от наказания был освобожден, а из книги было изъято и уничтожено несколько мест.
Конечно, Афанасьев вовсе не ‘генерал’ и вовсе не ‘от фольклора’ — в письме от 27 февраля 1912 г. Розанов писал о фольклористе А. Н. Афанасьеве, авторе ‘Народных русских сказок’ (1855-1863. Т. 1-8).
Гомеомерия — понятие, введенное Анаксагором для обозначения первоначала вещей, ‘семян вещей’, ‘подобных частиц’.
‘Последний святой‘ — статья Д. С. Мережковского с подзаголовком ‘Серафим Саровский’ (РМ. 1907. No 8 и 9). Вошла в его книгу ‘Не мир, но меч’ (СПб., 1908).
‘соль обуявшая’ — Мф. 5, 13.
‘Книга бытия’ — имеется в виду: Библия. Первая книга Моисея. Бытие. ‘Правда и поэзия моей жизни’ — автобиографическая книга И. В. Гёте ‘Поэзия и правда из моей жизни’ (1811-1832).
С. А. Голованенко, студент бывший у Вас… — Сергей Алексеевич Голо— ваненко, волонтер Якутской семинарии, студент Московской духовной академии, друг семьи Флоренских. Погиб в 1942 г. в лагере или расстрелян.
…о ‘забытых писателях’ — позже этот замысел Розанов назвал ‘Литературные изгнанники’. В издание должна была войти переписка с Н.
Н. Страховым, Ю. Н. Говорухой-Отроком, К. Н. Леонтьевым, С. А. Рачинским, П. А. Кусковым, Ф. Э. Шперком, Рцы (И. Ф. Романовым), П. А. Флоренским, С. А. Цветковым, В. А. Мордвиновой. Письма Рачинского и Леонтьева Розанов напечатал в ‘Русском Вестнике’ (1902. No 10-11 и 1903. No 1, 4-6). Первый том ‘Литературных изгнанников’, содержащий письма Страхова и Говорухи-Отрока (с обширными комментариями Розанова), появился в Петербурге 1913 г. …’летом вкусный лимонад’ — Г. Р. Державин. Фелица (1782).
…жду Ваш атлас — письмо Розанова об этом не сохранилось. …сделана маленькая реклама — имеется в виду книжечка ‘Религиознофилософская библиотека. Список изданий и отзывы печати’ (М., 1911). Издание М. А. Новосёлова. См.: Переписка свящ. П. А. Флоренского и М. Д. Новосёлова. Томск, 1998.

XXIX

…выбраться из своей книги. — Флоренский работал в то время над книгой ‘О Духовной Истине. Опыт православной феодицеи’. М., 1913. Вып. 1-2.

XXX

книжку Головина по нумизматике — найти не удалось.
…граф Витте устроял монетное дело Империи… — Сергей Юльевич Витте был инициатором финансовой реформы 1897 г., в результате к которой были выпущены новый золотые монеты: империал (15 р.), червонец (10 р.) и 5 р.
…перелистывая Вашу книжку — речь идет о книге Головина, присланной Розановым.

XXXI

Других обманывай… — из басни Эзопа ‘Осел в львиной шкуре’.
‘Мало плакать, надо стройно гармонически рыдать…’ — К. Д. Бальмонт. Мало криков (из книги ‘Только любовь’. М., 1903).
‘И дали ему камень белый…’ — Откр. 2, 17.
Сестра Валя — художница, поэтесса Ольга Александровна Флоренская, которую в семье звали Валя. В 1909 г. вышла замуж за друга Флоренского С. С. Троицкого, погибшего в 1910 г.

XXXII

‘лучший из возможных миров’ — высказывание немецкого философа Г. В. Лейбница в его ‘Теодицеи’ (1710). В романе ‘Кандид’ (1759) Вольтер словами доктора Панглоса высмеял эту формулу ‘предустановленной гармонии’ Лейбница.

XXXIII

Дафнис — герой любовного древнегреческого романа ‘Дафнис и Хлоя’ Лонга (II—III вв. н. э.).
В. М. Г. — Василий Михайлович Гиацинтов, брат жены Флоренского.

XXXIV

17, 18 и 21 ноября 1912 г. — это письмо Флоренского (с купюрами) приведено во 2-м издании книги Розанова ‘Люди лунного света’ (СПб., 1913) под заглавием ‘Поправки и дополнения Анонима’ (с. 280-297). Исключены или изменены некоторые имена.
…схема Вейнингера — Вейнингер О. Пол и характер. Принципиальное исследование. М., 1909.
…гениально пронюхивая — снизу написано: ‘S’.
…в гоголевской русалке-мачехе — Н. В. Гоголь. Майская ночь, или Утопленница (1831).
…книжке о самодержавии — имеет в виду книга Д. А. Хомякова ‘Самодержавие. Опыт схематического построения этого понятия’ (4-е изд. Харьков, 1907).
…сосуд хрустальный в тиши отстоянных отрав — В. Я. Брюсов. Одному из братьев (1905). У Брюсова: ‘Мои стихи сосуд волшебный’ и т. д.
…о пр. Моисее Угрине — речь идет о главе ‘О преподобном Моисее Угрине’ в книге Розанова ‘Люди лунного света’.
Иосиф, когда жена Пентефрия… — Быт. 39, 6-20. В русском переводе речь идет о жене Потифара.
…измените это выражение — Выражение изменено не было.

XXXV

‘мерзости перед Господом’ — частое выражение в Библии (Притч. 3, 32, 11,20, 12,22 и др.).
С. Нилуса… Гл. VI — на самом деле гл. IV. С. 129 и след.

XXXVI

…бездна бездну призывает — Пс. 41, 8.
…спасибо за ‘Суворина’ — имеется в виду книга: Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову. СПб., 1913.
Единств, вид литературы — эти слова Флоренского стали эпиграфом к книге: Розанов В. В. Литературные изгнанники. СПб., 1913. T. 1.

XXXVII

Ю. Н. — Ю. Н. Вязигин, знакомый Флоренского.
…у старшей сестры, Юлии — Юлия Александровна Флоренская (1884—1947), врач-психиатр, развелась с мужем М. М. Асатиани. Их дочь Александра Асатиани (1910-1913) умерла от брюшного тифа.
Старушечки мои… — С 1912 г. Флоренский служил в церкви Марии Магдалины приюта сестер милосердия Российского общества Красного Креста в Сергиевом Посаде.
‘Мир как целое’ — книга H. Н. Страхова, вышедшая в Петербурге в 1872 г.

XXXVIII

Ваш фельетон о Дункан — ‘Дункан и ее танцы’ // Новое Время. 1913. января. Статья вошла в кн.: Розанов В. В. Среди художников. СПб., 1914.
…мне не придется увидеть то, что Вы видели. — Дочь Розанова Т. В. Розанова записала в своей книге ‘Будьте светлы духом’ (Воспоминания о В. В. Розанове)’ (М., 1999. С. 63): ‘Вспоминаются наши проводы Айседоры Дункан на вокзале, когда она покидала Россию. Отец, я, Аля и Павел Александрович Флоренский поехали ее провожать. Отец хотел своему другу показать ее одухотворенное лицо’.
…по слове Бёме Якоб Бёме, немецкий мистик, автор книги ‘Aurora, или Утренняя заря в восхождении’ (рус. пер. М., 1914).
‘хоры стройные светил’ — М. Ю. Лермонтов. Демон (1841).
‘земная небесным сликовствует’ — из акафиста Пресвятой Богородицы.
‘пастырь добрый‘ — Ин. 10, 11.
…жених ‘Песни Песней’ — Песня Песней. 2, 16: ‘он пасет между лилиями’.
…заповедь о радовании — Мф. 5, 12.
…в своей книге ‘Символизм’ — книга А. Белого вышла в Москве в 1910 г.
…каким-ниб. Петром Афонским — как полководец Петр Афонский воевал с арабами в Сирии в 667 г., попал в плен и после освобождения удалился в монастырь на Афон, где и умер в 734 г.
Villa Ludovisi Вилла Лудовизи близ Рима, построенная в начале XVII в. по чертежам Доменикино Цампьери (1581-1641).
…теорема Фуррье — речь идет о французском математике Жане Батисте Жозефе Фурье (1768-1830).

XXXIX

Синдетикон — сорт клея для бумаги и картона.
Кассия — благовония (Иез. 27, 19).
…для Mortalia — имеется в виду рукописная книга Розанова ‘Смертное’ (СПб., 1913, тираж 60 экз.), вышедшая в свет (без права продажи) в начале мая 1913 г. Многие записи книги вошли в ‘Опавшие листья. Короб второй и последний’ (СПб., 1915).
‘Дн. п.’, ‘Осен. листья’ — варианты названия ‘Опавших листьев’.
Лит. о. — то есть ‘Литературные очерки’.
‘золотом вечным горит в песнопеньи’ — А. А. Фет. Поэтам (1890).
Гезений — имеется в виде одно из многочисленных изданий словаря еврейского и халдейского (арамейского) языка, составленного немецким гербаристом Фридрихом Генрихом Вильгельм Гезениусом (1786-1872). 13-е издание словаря — в Лейпциге в 1899 г.

XL

…просил Вл. А. Кожевникова — речь идет о книгах: Федоров Н. Ф. Философия общего дела. М., 1913. Т. 2, Кожевников В. А. Николай Федорович Федоров. Опыт изложения его учения по изданным и неизданным произведениям, переписке и личным беседам. М., 1908. Ч. 1.
Монеты Дмитрия II — Дмитрий II был царем государства Селевкидов в 240-229 гг. до н. э. Маллус или Малл — один из городов государства Селевкидов.
Иоанн Лидийский — по всей видимости, это Иоанн Эфесский (ок. 506-ок. 595) монофизиатский епископ Эфеса, возглавлявший противоязыческую миссию в Малой Азии. Написал на сирийском языке ‘Церковную историю’, из которой до нас дошла лишь часть 3.

XLI

…бесстыдство Арх. Антония Волынского — арихепископ Антоний Волынский (Храповицкий) резко выступил против имяславия. См.: Половинкин С. М. Хроника афонского дела // Имяславие. Антология. М., 2002.
Все травят иеросх. Антония Булатовича… — иеросхимонах Антоний (Булатович) возглавлял имяславческое движение на Афоне. См.: Половинкин С. М. Антоний (Булатович) // Православная энциклопедия. М., 2001. Т. 2.
…выпускаем его книгу — Антоний (Булатович). Апология веры во Имя Божие и во имя Иисуса. М., 1913. ‘От редакции’ в этой книге написано Флоренским, но имя его не указано.
…все время откладываю ее — возможно, это статья ‘Напластования эгейской культуры’ для ‘Богословского Вестника’ (1913. Т. 2. No 6).

XLII

…поехали в Вифаню — местность близ Сергиева Посада, где располагался Спасо-Вифанский мужской монастырь, основанный митр. Платоном в 1783 г., и находилась Вифанская духовная семинария.
…в руках Периклов и Аспазий — в доме афинского политического деятеля Перикла (ок. 490-429 до н. э.) и его жены Аспазии (ок. 470 до н. э. — ?) собирались художники, поэты.

XLIII

…статьи Ваши будут напечатаны. — В мартовском номере ‘Богословского Вестника’ за 1913 г. под рубрикой ‘Впечатления мирянина’ появились две статьи Розанова: 1) ‘Торжество Православия’ в служении Антиохийского Патриарха, 2) Не нужно давать амнистию эмигрантам.
…умирает двоюродный брат — Давид Сергеевич Мелик-Бегляров (1875 — 1 сентября 1913). Он был холост и бездетен.
…тетя Лиза — Елизавета Павловна Сапарова (1854-1919), сестра матери Флоренского, замужем за Сергеем Теймуразовичем Мелик-Бегляровым (ум. 1905).
‘Древо жизни’ — В 1913 г. Розанов готовил новое издание своей книги ‘Религия и культура’ под названием ‘Древо жизни’ с дополнениями и примечаниями Флоренского.

XLIV

…присылаю Вам еще статейку о трех мистиках — статья ‘Три вида мистики’ хранится в Архиве свящ. Павла Флоренского, этой статье соответствует место в книге ‘Столп и утверждение Истины’ (М., 1914. С. 266-267).

XLV

Это последнее письмо. — Флоренский полагал, что это — последнее письмо пред приездом Розановых в Сергиев Посад.
Получил Вашу книгу — Опавшие листья. Короб первый. СПб., 1913.

XLVII

He даром она, не даром она, не даром с отставным гусаром… — М. Ю. Лермонтов. Эпиграмма Толстой (1831). Какая Толстая имеется в виду, лермонтоведами не установлено.
О ‘философе’ и ‘седалище Моисеевом’ — запись в первом коробе ‘Опавших листьев’, начинающаяся словами: ‘Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ’.

XLVIII

Это письмо в машинописной редакции 1922 г. является первым разделом ‘На Маковце (Из частного письма)’ первой части ‘Образ и слово’ незавершенной книги Флоренского ‘У водоразделов мысли’. См.: Флоренский П. А. Соч.: В 4 т. М., 1999. Т. 3(1). С. 28-33.
…’бес полуденный’ — Пс. 90, 6.
…призрачном изумрудном небе восхода — ср. описание игры цветов при восходе солнца: ‘Прямо против солнца — фиолетовый, сиреневый и главное — голубой. В стороне солнца — розовый или красный, оранжевый. Над головою — прозрачно-зелено-изумрудный’ (Флоренский П. А. Небесные знамения (Размышления о символике цветов)) // Флоренский. Соч. М., 1996. Т. 2. С. 414.
Помните ли Вы… — Септет Бетховена ор. 20 Es-dur для скрипки, альта, кларнета, валторны, фагота, виолончели и контрабаса в шести частях создан Бетховеным в 1799-1800 гг. Первый нотный пример — вступление первой части, второй — начало второй части.
Геспер — одно из названий планеты Венеры как вечерней звезды. Как утренняя звезда в Греции эта планета называлась Эосфор, или Фосфор. Геспер и Фосфор считались разными звездами.
…звезду утреннюю — Флоренский следует здесь за толкованием Андрея Кесарийского: ‘Звездою утреннюю называет Иоанн Богослов или того, о ком возвещает пророк Исайя: како спала с неба денница, восходящая заутро (14, 12) и обещает, сокрушив ее, положить под ноги верных (Лк. 10, 18-19, Пс. 90), или же Денницу, упоминаемую блаженным Петром (2 Петр. 1, 19), т. е. просвещение Христово. Денницами же называются обыкновенно Иоанн Креститель и Илия Фесвитянин, предтеча первого восхода Солнца правды и предтеча второго пришествия Его’ (Св. Андрей Кесарийский. Апокалипсис / Вступ. ст. Ив. Ювачева. СПб.: изд. Сойкина, б. г. С. 42-43).
A. — жена Флоренского Анна Михайловна.
B. — сын Флоренского Василий.
‘грядущий в мир’ — из священнической молитвы на утрени.
дал мне стать у Своего Престола — в это время Флоренский служил в церкви Марии Магдалины при Обществе сестер милосердия Красного Креста.
Из алтаря… сама Лавра высилась как Горний Иерусалим — 10 сентября 1916 г. Флоренский записал, что церковь, где он служил, ‘оказалась направлен<ной> не на восток, а на запад (против Обит<ели>). Не есть ли это знамение мое<го> интереса к язычеству, к античности. Тут мне дано, кроме символ<ического> значения, еще и созерцание красоты: ЗАКАТА и Лавры. Наша церковь направлена на Прс<подобного> Сергия — ориентирована на Сергия’ (Архив свящ. Павла Флоренского).
В прохладном ветерке… — 3 Цар. 19, 11-12.
‘Звезда Утренняя и Денница’ — Откр. 22, 16.

XLIX

…по получении письма со статьею Философова — Философов Д. В. Точка над i // Речь. 1913. 24 мая.
…идти со всей семьей встречать Государя — Николай II приезжал в Троице-Сергиеву Лавру в связи с празднованием 300-летия дома Романовых.
…газета, которую я никогда не читаю из чувства гадливости — речь идет о кадетской газете ‘Речь’ (1906-1917).
…знаю от Еп. Федора — Епископ Федор (Поздеевский, 1876-1937) был тогда ректором Московской духовной академии.
…trio из Зины и двух Дим — З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковский и Д. В. Философов возглавляли Религиозно-философское общество в Петербурге.
Я говорил, что Церковь жива… — Флоренский в разделе ‘От редакции’ книги иеросхимника Антония (Булатовича) ‘Апология веры во Имя Божие и во Имя Иисуса’ (М., 1913) писал: ‘Как картонные домики, сбросить построения хулителей Церкви, говорящих о ее мертвенности, о ее казенности, о ее застое, о ее параличности’ (Имяславие. Антология. М., 2002. С. 12).
Синодское Послание — имеется в виду послание Св. Синода об имяславии, опубликованное в ‘Церковном Вестнике’ 18 мая 1913 г. (No 20).

L

А. М. — падчерица Розанова А. М. Бутягина.
…исполнить советы Карпинского… — Александр Иванович Карпинский (1872 — ?), врач-невропатолог, лечивший членов семьи Розанова.
Посылаю Вам… маленькую ‘поэзу’ — ‘поэзами’ называл некоторые свои стихотворения Игорь Северянин.

LI

Часть письма опубликована в статье: Игумен Андроник (Трубачев). Священник Павел Флоренский — профессор Московской Духовной Академии и редактор ‘Богословского Вестника’ // Богословские труды. М., 1987. Сб. 28. С. 304-305.
…московская ‘церковная дружба’ — имеется в виду Кружок ищущих христианского просвещения, куда, помимо Флоренского, входили М. А. Новосёлов, о. Иосиф Фудель, Ф. Д. Самарин, С. Н. Булгаков, В. А. Кожевников, В. Ф. Эрн, Ф. К. Андреев, С. А. Цветков и др. Кружок находится под покровительством еп. Федора (Поздеевского). См.: Половинкин С. М. Кружок ищущих христианского просвещения // Русская философия. Малый энциклопедический словарь. М., 1995.
Шура — А. М. Бутягина.
‘Пращуры любомудрия’ — имеется в виду статья Флоренского ‘Напластования эгейской культуры’ (Богословский Вестник. 1913. Т. 2. No 6). Позже Флоренский свои лекции объединил в книге: Первые шаги философии. Серигев Посад, 1917. Вып. 1. Лекция и Lectio. Пращуры любомудрия. Напластования эгейской культуры.

LII

‘гибелью грозит’ — А. С. Пушкин. Пир во время чумы (1830).
‘Проходит образ мира сего’ — 1 Кор. 7, 31.

LIII

Часть письма опубликована в статье Розанова ‘Нужно перенести дело в другую плоскость (К делу Ющинского)’ в его книге ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ (СПб., 1914).
…старшая сестра — Юлия Александровна Флоренская (1884-1947).
…умерла дочь — Маргарита Сергеевна Мелик-Беглярова (1872 — ок. 1905).
Вашу книгу… — имеется в виду книга Розанова ‘Литературные изгнанники’ (СПб., 1913).
…из Вашего фельетона о ритуальных убийствах — ‘Важный исторический вопрос’ в ‘Новом Времени’ 26 сентября 1913 г. Статья вошла в книгу Розанова ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ (СПб., 1914).
Бейлис Мендель — приказчик кирпичного завода в Киеве, обвинявшийся в убийстве Андрюши Ющинского.
Троицкий Иван Гаврилович — гербарист, профессор СПбДА, на киевском процессе по делу Бейлиса утверждал, что у евреев ритуальных убийств не существует.
Хвольсон Даниил Абрамович — востоковед-семитолог.
‘в крови егодуша его’ — Втор. 12, 23.
‘Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Иакова — не Бог философов и ученых’ — запись на пергаменте, датируемая 23 ноября 1654 г., которую Блез Паскаль постоянно носил с собой, получившая название ‘Амулет Паскаля’. Упоминается в книге Флоренского ‘Столп и утверждение Истины’ (М., 1914. С. 579).

LIV

Конец сентября — начало октября 1913 г. — Письмо датируется на основе ответного письма Розанова со штемпелем 7. 10. 13.
Шмид — Анна Николаевна Шмидт. Флоренский и С. Н. Булгаков издали ее книгу ‘Из рукописей Анны Николаевны Шмидт с письмами к ней Вл. Соловьёва’ (М., 1916). Розанов написал отзыв об этой книге: ‘А. Н. Шмидт и ее религиозные переживания и идеи’ (Колокол. 1916. 27 мая и 3 июня, см. том ‘В чаду войны’ в Собр. соч. Розанова).
Письма ‘-зона’ и Рцы — речь идет о письмах М. О. Гершензона и И. Ф. Романова.
Наш великий талмудист — протоирей Евгений Александрович Воронцов (1867-1925), профессор Московской духовной академии по кафедре еврейского языка с библейской археологией.

LV

Письмо опубликовано с сокращениями в кн.: Розанов В. В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998. С. 438.
‘Проф. Д. А. Хвольсон о ритуальных убийствах’ — статья Флоренского была напечатана под псевдонимом Омега () в книге Розанова ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ (СПб., 1914). В Архиве Флоренского сохранилась корректура этой статьи с правкой Флоренского.

LVI

…нечто о еврейск. магии — по всей видимости, заметка для статьи ‘Проф. Д. А. Хвольсон о ритуальных убийствах’.
Книга Мертвых — египетский папирусный свиток ок. 1400 г. до н. э.

LVII

Часть письма была опубликована Розановым в его книге ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ под заглавием ‘Иудеи и судьба христиан (Письмо к В. В. Розанову)’ за подписью Омега (). См.: Розанов В. В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998. С. 361-368.
‘содомии‘ — слово зачеркнуто синим карандашом и в публикации не вошло.
‘давно уже взвешенный судьбой’ — ср. А. С. Пушкин. Клеветникам России (1831).
Ни славянские ручьи не сольются в русском море, и оно не иссякнет — там же.
…младенцев разбить о камень — Пс. 136, 9.
‘Хотя навек незримыми цепями…’ — В. С. Соловьёв. ‘Хотя мы навек незримыми цепями…’ (1875).
‘во веки веков не согрешим’ — Сир. 7, 39.
Я просил написать об ‘изгнанниках’ Ф. К. Андреева — рецензия на книгу Розанова ‘Литературные изгнанники’ в ‘Богословском Вестнике’ не появилась.
Один знакомый мне человек… — возможно, Иван Иванович Иванов, в типографии которого в 1917-1918 гг. печатался ‘Апокалипсис нашего времени’ Розанова.
‘Претерпевый до конца — спасется’ — Мф. 10, 22, Мк. 13, 13.
…прав Покровский — имеется в виду статья профессора кафедры библейской истории Московской духовной академии (в 1907-1909 гг.) Александра Ивановича Покровского (1873-1928) ‘К полемике о ритуальных убийствах: По поводу дела Бейлиса’ (Утро России. 1913. 22 сент.), где написано: ‘Какой же вывод отсюда должны сделать мы к обвинению современного еврея в ритуальном убийстве? А тот единственный, что обвинение это запоздало по меньшей мере на двадцать пять веков’. Эти слова привел Розанов к своей статье ‘Важный исторический вопрос’ (Новое Время. 1913. 26 сент.), включенной затем в его книгу ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’. См.: Розанов В. В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998. С. 293.
…Ваша книга ‘о евреях’ — ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ (М., 1914).
Зогар — произведение каббалы, составляющее мистический комментарий к Пятикнижию Моисееву.

LIX

Книга моя получалась в канун рождения Васёнка (20 года) и в мой любимый праздник Введения… — Вася родился 21 мая 1911 г. 21 ноября 1913 г. ему исполнилось два с половиной года. Праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы празднуется 21 ноября. Следовательно, ‘Столп’ был получен Флоренским накануне 21 ноября.
…Ваши ‘Bessarabica — Летом 1913 г. Розанов с женой и дочерью Варей отдыхал в Бессарабии, в имении Е. И. Апостолопуло ‘Сахарна’. Записи этого времени составили книгу ‘Сахарна’, которая при жизни Розанова не была опубликована. По всей видимости, Флоренский читал какие-то ее части. Издана в кн.: Розанов В. В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998.
…колдун в ‘Страшной мести’ у Гоголя — речь идет о статье Розанова ‘Магическая страница у Гоголя’ (Весы. 1909. No 8, 9).
Сабизм — секта, основанная Саббатаем Цеви (1626-1676), еврейским лже— мессией из г. Смирна. Турки арестовали его и принудили перейти в мусульманство. Возникла секта, члены которой числились мусульманами, а тайно исповедали иудаизм.
…о ‘Сверхтелесном откровении’ — имеется в виду докторская диссертация Сергея Сергеевича Глаголева (1865-1937) ‘Сверхестественное Откровение и естественное Богопознание вне истинной Церкви’ (Харьков, 1900).

LX

Ваша статья ‘В соседстве Содома’ — вместо этой статьи в январской книжке ‘Богословского Вестника’ за 1914 г. напечатана статья Розанова ‘На фундаменте прошлого’. Брошюра ‘В соседстве Содома’ вышла в свет отдельным изданием в феврале 1914 г.
Филии — В книге ‘Столп и утверждение Истины’ Флоренский писал: ‘Оттенок, выраженный этим глаголом любви, есть внутренняя склонность к лицу, выросшая из задушевной общности и близости’ (М., 1914. С. 396).

LXII

‘Отношение евреев к крови’ — книга Розанова ‘Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови’ (СПб., 1914). В Главное управление по делам печати книга поступила между 26 февраля и 6 марта 1914 г.
Наш книгопродавец Елов — М. С. и H. М. Еловы — книгоиздатели и книгопродавцы в Сергиевом Посаде. Михаил Савельевич Елов (1862—?) финансировал издание ‘Апокалипсиса нашего времени’ Розанова и продавал выпуски книги в своем магазине. В 1928 г. осужден в числе 80 жителей Сергиева по делу ‘Антисоветской группы черносотенных элементов в г. Сергиево Московской области’.
…новым оказалось о камне из Христа Иерусалимского — на этом камне по-гречески было написано: ‘Всякий не еврей, который переступит через эту черту, будет убит’ {Розанов В. В. Сбор. соч. Сахарна. М., 1998. С. 348).
…текст из книги Левит. — Лев. 10, 16-18 (см. у Розанова: Текст о вкушении крови евреями — в Библии ЕСТЬ!!! // Сахарна. С. 410).
…целое исследование — Флоренский написал работу ‘О терафимах’ (не опубликована).
…нашего крещеного еврея — С. Ф. Паперно, жил до революции в одном доме с Ф. К. Андреевым.
Вашу книгу о скопцах и хлыстах — Розанов В. В. Апокалипсическая секта (Хлысты и скопцы). М., 1914.
Помните Писемского? — роман А. Ф. Писемского ‘Масоны’ (1880).
У Мельникова-Печерского — дилогия романов П. И. Мельникова (Печерского) ‘В лесах’ и ‘На горах’ (1871-1881).
‘Серебряный голубь’ — роман А. Белого.
…из красного Креста — Флоренский служил священником в храме равноапостольной Марии Магдалины в Мариинском убежище сестер милосердия Красного Креста.
‘мелкий бес’ — имеется в виду роман Ф. Сологуба ‘Мелкий бес’ (1907).
‘язык и ум теряя разом’ — А. С. Пушкин. Циклоп (1830).
…фельетон Мережковского о Суворине и ЧеховеМережковский Д. С. Суворин и Чехов // Русское Слово. 1904. 22 января. В ответ появилась статья: Розанов В. В. А. С. Суворин и Д. С. Мережковский (Письмо в редакцию) // Новое Время. 1914. 25 января.
…они выкопали кости — Флоренский имеет в виду изгнание Розанова из Религиозно-философского общества (26 января 1914 г.), инициаторами которого были Мережковские и Д. В. Философов.
…Вашу добрую статью о моей книге — рецензия Розанова ‘Густая книга’ (Новое Время. 1914. 12 и 22 февр.) на книгу Флоренского ‘Столп и утверждение Истины’ (М., 1914).

LXIII

…я взял бы неверный тон — Флоренский опубликовал рецензию А. В. Ремезова на книгу Розанова ‘Апокалипсическая секта (Хлысты и скопцы)’ в ‘Богословском Вестнике’. 1914. Май.
Преосв. Евдоким — архиепископ Евдоким (Мещерский, 1869-1935) в 1903—1909 гг. был ректором МДА.
…кухарка Каптеревых — семья историка церкви Н. Ф. Каптерева (1847—1918) жила в Сергиевом Посаде. Флоренский дружил с его сыном П. Н. Каптеревым (1889-1955).
Статья Ваша о самодержавииРозанов В. На фундаменте прошлого (Власть Всероссийского Императора) // Богословский Вестник. 1914. Январь.
Печатается ли 2-й том ‘Изгнанников’. — В 1 томе ‘Литературных изгнанников’ (СПб., 1913) Розанов опубликовал письма к нему H. Н. Страхова и Ю. Н. Говорухи-Отрока. В следующих томах Розанов предполагал напечатать письма к нему К. Н. Леонтьева, С. А. Рачинского, П. А. Кускова, Ф. Э. Шперка, Рцы (И. Ф. Романова), П. А. Флоренского, С. А. Цветкова, В. А. Мордвиновой. Однако следующие тома при жизни Розанова не вышли и вошли частично в настоящее Собрание соч.
‘Юдаизм’ — серия статей Розанова, печатавшаяся в журнале ‘Новый Путь’ (1903. No 2-12). Розанов предполагал издать отдельно такую книгу.
‘Зогар’ — средневековый мистический трактат на арамейском языке. Статья Флоренского о нем не была написана.

LXIV

Перевод французский сделал Жаном де Поли — Sepher ha Sohar. Traduit par Jean de Pauli. Paris, 1911.
Монеты из Тарса Таре Киликийский — место рождения апостола Павла (Деян. 22, 3).
‘Древо жизни’ — во втором коробе ‘Опавших листьев’ (1915) Розанов в плане 16 книг для издания называет ‘Древо жизни’, статьи о поле.

LXV

…копию с письма к Льву Александровичу Тихомирову. — С этого письма Флоренского, написанного 23 февраля и 21-23 марта 1914 г. Тихомиров сделал копию, названную им ‘Еврейская письменность (Объяснение отца Павла Флоренского)’. Опубликовано в журнале ‘Энтелехия’. Кострома, 2005. No 10.
Диссертация моя прошла в Совете —19 мая 1914 г. в МДА Флоренский защитил диссертацию ‘О духовной Истине. Опыт православной теодицеи’. Перед тем она была принята в Совете МДА.
Антоний Волынский имеет основание злиться… — Очевидно, главному гонителю афонских имяславцев митрополиту Волынскому Антонию (Храповицкому) были известны выыступления Флоренского в защиту имяславцев, например, его анонимное предисловие к книге о. Антония (Булатовича) ‘Апология веры во Имя Божие и во Имя Иисуса’ (М., 1913). В конце концов митрополит Антоний одобрил диссертацию Флоренского.

LXVI

…из села Троицкого — село Троицкое в Рязанской губернии.
Живем у брата Анны, священника — священник Александр Михайлович Гиацинтов (1882-1950-е гг.), брат жены Флоренского, венчал Флоренского с Анной Михайловной, имел двух дочерей Екатерину (1910-1991) и Нину (1915—1991). Флоренский способствовал его переводу священником в храмы Абрамцева и Муранова.
Хромолитография ‘Фесеико’… — В Одессе с 1870 г. работала хромолитография Е. И. Фесенко, печатавшая церковную литературу для всей России.
Сокорь (осокорь) — тополь.
Александр Васильевич Ремезов — исправляющий должность доцента по кафедре истории и обличения русского сектантства в МДА в 1913-1915 гг., автор рецензии на книгу Розанова ‘Апокалипсическая секта’.
Александра Михайловна — падчерица Розанова.
…в монастыре были обижены ‘изменой’ — Летом 1914 г., Розановы дачу в Сергиевом Посаде не снимали, жили в Луге.
‘Путь’ — московское издательство в 1910-1919 гг., орган Религиознофилософского общества памяти В. С. Соловьёва при финансовой поддержке М. К. Морозовой, опубликовало книгу Флоренского ‘Столп и утверждение Истины’ (М., 1914).
Дмитрий Петрович Шестаков — филолог-классик, поэт, переводчик. Розанов писал о Шестакове: ‘Шестаков Д. П. профессор-классик в Казани и Варшаве и опять в Казани, ныне домовладелец. Прелестный. <...> Странно, что я Ш-ва люблю почти кк Вар. Удивительно не грязная душа. Как проницательна его рецензия на Соловьёва (Т. пр.): ведь он очень и очень способен не к общим путям и не к общим мыслям:
Но поражен бывает мельком свет
Его лица не общим выраженьем’.
(Литературоведческий журнал. 2000. No 13/14. Ч. 1. С. 107).
29 мая 1914 г. Шестаков писал Флоренскому: ‘Я весьма сочувствую задуманному книгоиздательством ‘Путь’ изданию, потому что считаю мистическую философию высшей формой философии, что бы ни говорили против мистики. С удовольствием взял бы на себя перевод отмеченных сочинений св. Дионисия Ареопагита, и от души Вас благодарю за Вашу рекомендацию, которой постараюсь не оказаться недостойным. Я думаю, что на вакате могу закончить предлагаемую работу…’. Перевод действительно был закончен на каникулах, и 29 сентября 1914 г. Шестаков писал Флоренскому: ‘Не имея адреса книгоиздательства ‘Путь’, обращаюсь к Вас с покорнейшей просьбой взять на себя труд передать книгоиздательству заказанный им мне через Ваше посредство перевод двух сочинений св. Дионисия Ареопагита’ (Архив свящ. Павла Флоренского). 14 июля 1914 г. Г. А. Рачинский писал М. К. Морозовой: ‘Флоренский сообщил мне радостную весть, что казанский профессор Шестаков согласился перевести для нас св. Дионисия Ареопагита. Он написал Флоренскому, что весьма сочувствует ‘Пути’ и считает мистическую философию высшей формой философии, что бы ни говорили против мистики. Перевод он расчитывает кончить к сентябрю, так что у нас наконец, будет налицо еще один философ, кроме Фихте. Перевод обойдется нам около 50 руб. за лист, как мы предполагали, но книга будет сравнительно небольшая, и перевод будет выполнен образцово, ибо он большой знаток, как греческого языка вообще, так и отцов Церкви в частности’ (Взыскующие града. Публ. В. И. Кейдана. М., 1997. С. 584-585).
…Гриневич и всех дел ее — Вера Степановна Гриневич (? — после 1938). В 1911-1913 гг. пыталась организовать в Москве ‘христианскую школу’ имени Владимира Соловьёва. С. А. Цветков был вовлечен в дела этой школы.

LXVII

Сестра моя Валя — так в семье звали Ольгу Александровну Флоренскую, художницу и поэтессу, вдову друга Флоренского С. С. Троицкого.

LXVIII

…’при дверях’ — Мф. 24, 33, Мк. 13, 29.
1914.IX.10 — дата письма ошибочна, ибо Флоренский пишет, что давно приехал в Посад. Очевидно, письмо следует датировать 10 октября.
…миф о Ниобе — жена царя Фив Амфиона Ниоба (Ниобея), согласно греческой мифологии, обладала многочисленным потомством. Она возгордилась перед дочерью титанов Лето — та имела от Зевса только двух детей — Аполлона и Артемиду. За это Лето поразила всех детей Ниобы, отчего та от горя окаменела.

LXIX

Порадовался за Веру… — В письме 31 декабря 1914 г. Розанов сообщал о своей болезни (‘потемнение сознания’) и об отъезде дочери Веры в монастырь.
…поехал на санитарном поезде… — С 24 января по 23 февраля 1915 г. Флоренский совершил поездку на фронт в качестве священника поезда Красного Креста Черниговской губернии.

LXX

Ваша книжка — Розанов В. В. Война 1914 года и русское возрождение. Пг., 1915 г. В Главное управление по делам печати книга поступила между 26 февраля и 6 марта 1915 г. (отпечатана в ноябре 1914 г.).
Последнее время — эта часть письма опубликована Розановым в кн. ‘В чаду войны’ (Пг., 1916. С. 14-19).
…’единое на потребу‘ — Лк. 10, 42.
Готовлю юбилейный No — Богословский Вестник. 1915. Октябрь — ноябрь — декабрь. К сто первой годовщине Императорской Московской Духовной Академии. 1814-1915.
…статья об идеализме — статья Флоренского ‘Смысл идеализма’ // В память столетия (1814-1914) Императорской Московской Духовной Академии. Сборник статей, принадлежащих бывшим и настоящим членам академической корпорации. Сергиев Посад, 1915. Ч. 2. С. 41-134.
…это из конца ‘Антроподицеи’ — статья Флоренского ‘Смысл идеализма’ // Там же.
…покупки дома — В 1915 г. Флоренский приобрел дом П. Якуба на Дворянской улице Сергиева Посада (ныне ул. Пионерская, д. 19).
М. А. Новосёлов все подговаривает к тому же — см.: Переписка свящ. Павла Александровича Флоренского и Михаила Александровича Новосёлова. Томск, 1998.
…о бедных Эрнах — Владимир Францевич Эрн, философ, друг Флоренского. Евгения Давыдовна Векилова (1886-1972) — пианистка, его жена. Ирина Владимировна Эрн (1909-1991) — историк архитектуры, их дочь.
В. Д. и А. М. — жена и падчерица Розанова.

LXXI

Василийдруг, но истинабольшой друг — источник — сочинение александрийского философа Аммония Саккаса (III в.) ‘Жизнь Аристотеля’, где приводится афоризм Платона: ‘Сократ мне друг, но истина — больший’.
…делу с ‘Опавшими листьями’ — второй короб ‘Опавших листьев’ Розанова вышел в свет после 21 июля 1915 г.
Критич. заметка Андреева — рецензия Ф. К. Андреева на кн.: Сочинения К. С. Аксакова. Пг., 1915. T. 1 // Богословский Вестник. 1915. No 5. С. 191-212.
…статье о К. Аксакове — статья в печати не появилась.
…пачку писем К. Аксакова к отцу — Флоренский опубликовал письма К. С. Аксакова к родным из архива А. А. Александрова (1861-1930): Богословский Вестник. 1915. No 9, 1916. No 3/4, 5, 9, 1917. No 4/5.
Что Вы пишите о ‘П. Ф. и о Рафаиле Соловьёве — Флоренский отвечает на письмо Розанова от 20 июня 1915 г. Имеется в виду рецензия Флоренского на кн.: Соловьёв P. М. ‘Научный атеизм. Сборник статей о профессорах Геккеле, Мечникове и Тимирязеве. М.: Книгоиздательство ‘Творческая мысль’, 1915 // Богословский Вестник. 1915. No 6. С. 374-376, подписанная инициалами ‘П. Ф.’. Часть рецензии посвящена памяти Рафаила Михайловича Соловьёва, одного из основателей издательства ‘Творческая мысль’.
…’победихом, перепрехом!’ — 5 июля 1682 г. состоялись бурные прения между патриархом Иоакимом и ревнитями старой веры во главе с Никитой Добрыниным (Пустосвятом) в присутствии царевны Софьи. Староверам показалось, что они победили, и выходя из Грановитой палаты Кремля они кричали: ‘Победихом, перепрехом, посрамихом!’ (Чтения в ОИДР. 1894. Кн. 4. Отд. 2. С. 90-91).
Как Ваша книга? — речь идет о втором коробе ‘Опавших листьев’.
Я считаю тебя счастливым, кузнечик… — стихотворение Анакреонта ‘К цикаде’, переложенное М. В. Ломоносовым (‘Стихи, сочиненные на дороге в Петергоф’, 1761):
Кузнечик, дорогой, коль много ты блажен,
Коль больше пред людьми ты счастьем одарен!
Препровождаешь жизнь меж мягкою травою
И наслаждаешься медвяною росою.
…’кроткую улыбку увяданья’ — Ф. И. Тютчев. Осенний вечер (1830).

LXXIII

1915.X.17 — Письмо большей частью опубликовано в книге Розанова ‘Сахарна’ (Розанов В. В. Собр. соч. Сахарна. М., 1998. С. 7-8).
‘яко трава дние его’ — Пс. 102, 15.
‘Помни последняя твоя, и во век не согрешиши’ — ср. Сир. 28, 6.
Шура — А. М. Бутягина.

LXXIV

…с братом младшим — Андрей Александрович Флоренский (1899-1961), военный морской инженер.
26 и 30 октября 1915 г. — Возможно, это письмо не было отправлено (см. письмо Флоренского от 11 января 1916 г.)
Копаюсь в роде своем — генеалогические материалы, собранные Флоренским, систематизированы, дополнены и изданы игуменом Андроником (Трубачевым): Свящ. Павел Флоренский. Генеалогические исследования // Флоренский П. А. Детям моим… М., 1992.
…от мещан и до графов Разумовских — об этом родстве Флоренский писал: ‘Первая жена деда моего Ивана Андреевича Флоренского, моя родная бабка Анфиса Уаровна Соловьёва, в замужестве Флоренская, была дочерью Уара Ефимовича Соловьёва. По словам Александры Владимировны Пекок, урожденной Ушаковой, этот мой прадед, Уар Ефимович, был незаконным сыном графа Разумовского. Но как звали графа Разумовского, я доселе не дознался’ (Флоренский П. А. Детям моим… М., 1992. С. 355).

LXXV

Мордвинова Вера Александровна — московская курсистка, с которой переписывался Розанов. Письмо Флоренского приложено к письму Мордвиновой.
‘его же любит — и наказует’ — Притч. 3, 12.
‘и сокруши ему ребра’ — Иер. 50, 17.

LXXVI

‘Вешние Воды’ — петербургский молодежный журнал, выходил под ред. М. М. Спасовского в 1914-1918 гг. Розанов постоянно сотрудничал в нем.

LXXVII

…связку перунов — имеется в виду письмо Флоренского от 26 и 30 октября 1915 г.
…сына Кирилла — Кирилл Павлович Флоренский (1915-1982), геохимик.
…сборник благотворительный — В 1916 г. журнал ‘Вешние Воды’ выпустил студенческий сборник ‘Молодая Русь’, в котором принял участие Розанов.
…Ваших писем к Леонтьеву — см.: Розанов В. В. Литературные изгнанники: H. Н. Страхов. К. Н. Леонтьев. М., 2001.
Марья Владимировна Леонтьева (1848-1927) — племянница К. Н. Леонтьева.

LXXIX

…к изданию египетского альбома — речь идет о книге Розванова ‘Из восточных мотивов’ (Пг. 1916-1917. Вып. 1-3).
…Атласа наполеоновской экспедиции — Панкука — Description de Egypte ou recueil des observations et des recherches qui ont t faites en Egypte pendant l’expdition de l’arme franaise. Vol. 1-12. Paris, 1809-1813, 2 ed. Vol. 1-14. Paris, 1821-1830. Издатель — Карл-Луи-Флери Панкук (Panckoucke, 1780-1844).
…получил Вашу корректуру — речь идет о первом выпуске ‘Из восточных мотивов’, поступившем в Главное управление по делам печати между 30 августа и 6 сентября 1916 г.
‘не давать повода ищущим повода’ — 2 Кор. II, 12.
…проект измененного объявления — имеется в виду предисловие к первому выпуску ‘Из восточных мотивов’, помещенному в начале как реклама-объявление.
…вопреки Святейшему — вероятно, имеется в виду постановление Святейшего Синода, осудившее имяславие. См.: Имяславие. Антология. М., 2002.
…статьей о Бокле — статья Розанова ‘Книга особенно замечательной судьбы’ в его книге ‘Природа и история’ (СПб., 1900).
…риккертовскую… философию — имеется в виду книга немецкого фи— лософа-неокантианца Генриха Риккерта ‘Философия истории’ (СПб., 1908).
Вот почему его нападки — имеется в виду статья: Бердяев Н. А. Стилизованное православие // Русская Мысль. 1914. Январь.
‘и радость и горевсе к цели одной‘ — В. А. Жуковский. Теон и Эсхин (1814) (И горесть и радость — все к цели одной).
…что за книгу Вы выпустили?Розанов В. В. В чаду войны. М., 1916.

LXXX

…Ваш фельетон в ‘Моск. Вед.’Розанов В. В. Бердяев о молодом московском славянофильстве // Московские Ведомости. 1916. 17 августа.
…статьи Николая Александровича…Бердяев Н. А. Стилизованное православие // Русская Мысль. 1914. Январь. Его же. Типы религиозной жизни в России. Новое христианство // Русская Мысль. 1916. Июль.
‘Кормчая’ (‘Кормчая книга’) — собрание правовых норм Русской православной церкви.
…’обители многи суть’ — Ин. 14, 2.
Старец Герман — схиигумен Герман (Гомозин, 1844-1923) — с 1897 г. настоятель Зосимовской пустыни Троице-Сергиевой Лавры, где духовно окор— млялись члены Кружка ищущих христианского просвещения.
…как его герой устраивает себе келью — имеется в виду роман французского писателя Ж. К. Гюисманса ‘Наоборот’ (1884) с его главным героем Жаном дез Эссентом.

LXXXI

…Вашим переводом ‘Метафизики’ Аристотеля — перевод П. Д. Первова и В. В. Розанова был напечатал в ‘Журнале Министерства Народного Просвещения’. 1890. No 2, 3, 1891. No 1, 1893. No 7, 8, 9, 1895. No 1, 2, отд. изд. СПб., 1896. См. так же Аристотель. Метафизика. Пер. П. Д. Первова и В. В. Розанова. М., 2006.
‘Былое’ — сборник (Лондон, Париж, 1900-1904, 1908-1913. No М5) и журнал (СПб., Л. 1906-1907, 1917-1926, 57 номеров). Редакторы: В. Л. Бурцев, В. Я. Богучарский, П. Е. Щёголев.
‘Колокол‘ — первая русская революционная газета (Лондон, 1857-1865, Женева, 1865-1867). Редакторы: А. И. Герцен и Н. П. Огарев.
‘Русская историческая библиотека’ — серия сборников документов по истории России (1872-1927. 39 томов).
Среди нескольких работ готовлю одну — по всей видимости, это воспоминания Флоренского, которые вышли под названием ‘Детям моим. Воспоминания прошлых дней’ (М., 1992).
Большое спасибо за ‘Вост. Мот.’, 11 — Розанов В. В. Из восточных мотивов. Пг., 1916. Вып. 2, поступивший в Главное управление по делам печати между 14 и 21 ноября 1916 г.

LXXXII

Лихачева не пустили в У-т — об этом Розанов писал Флоренскому 25 ноября 1916 г. Николай Петрович Лихачев (1862-1936) — историк книги, палеограф. С 1925 г. — академик АН СССР. В архиве Флоренского сохранилось 6 писем Лихачева 1916-1919 гг. Розанов сблизился с ним во время написания книги ‘Из восточных мотивов’. И ноября 1917 г. Лихачев писал Флоренскому о Розанове: ‘На нем вина незамолимая — писал против евреев’.

LXXXIII

Спасибо за 3-ий выпуск по Египту. — третий выпуск книги ‘Из восточных мотивов’ поступил в Главное управление по делам печати между 26 января и 2 февраля 1917 г. Письмо было переслано с Т. В. Розановой, дочерью писателя.

LXXXIV

Шаг, сделанный Вами с заказным письмом… — 29 июля 1917 г. Розанов писал Флоренскому (получено им 3 августа): ‘Я месяца 10 назад послал ‘заказным’ Царю и Царице о ‘Подразумеваемом смысле монархии’ (брошюра Розанова, написанная в 1895 г., но изданная в 1912 г.). Это неоконченное письмо Флоренского не было отправлено.

LXXXV

…корректуру нового сборника… — Летом 1917 г. была сделана верстка первых частей книги Розанова ‘Сахарна’ (‘Перед Сахарной’ и ‘В Сахарне’ до записи: ‘— Вы хотите с меня снять портрет…’). Очевидно, об этой верстке пишет Флоренский.
…дом прот. Беляева — протоиерей Андрей Андреевич Беляев (ум. 15 дек. 1918). Больной Розанов продиктовал его сыну некролог отца (ГЛМ. Ф. 362. Ед. хр. 70).

С. М. Половинкин.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека