Письма, Бестужев-Марлинский Александр Александрович, Год: 1837

Время на прочтение: 72 минут(ы)

А. А. Бестужев-Марлинский

Письма

СОДЕРЖАНИЕ

1. П. А. Вяземскому. &lt,1 — 18 января 1824 г.&gt,
2. П. А. Вяземскому. 28 генваря 1824 г
3. П. А. Вяземскому. 17 июня 1824 г
4. П. А. Вяземскому. 20 сентября 1824 г
5. П. А. Вяземскому. 3 ноября 1824 г
6. П. А. Вяземскому. 12 генваря 1825 г
7. А. С. Пушкину. 9 марта 1825
8. П. А. Вяземскому. 30 октября 1825 г
9. Письмо к Николаю I из Петропавловской крепости (Об историческом ходе свободомыслия в России)
10. П. А. Бестужеву. 1828 года, апреля 10 д.
11. Н. А. и М. А. Бестужевым. 1828, июня 16-го
12. А. М. Андрееву. 9 апреля 1831
13. H. А. Полевому. 19 августа 1831 г
14. Н. А. Полевому. 1832, февраля 4-го
15. К. А. Полевому. 26 января 1833
16. Н. А. Полевому. 1833 года, мая 18 дня
17. К. А. Полевому. &lt,9 ноября 1833&gt,
18. К. А. Полевому. 23 ноября 1833
19. Н. А. и М. А. Бестужевым. 1833 года, декабря 21-го.
20. К. А. Полевому. &lt,21 февраля 1834 г.&gt,
21. Н. А. и М. А. Бестужевым. 1835 года, декабря 1-го.
22. П. А. Бестужеву. 1836 года, ноября 15-го
23. П. А. Бестужеву. 23 февр. 1837
24. Духовное завещание А. А. Бестужева. 1837 года, июня 7-го

1. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

С.-Петербург, &lt,1 — 18 января 1824 г.&gt,

Любезнейший, добрейший и почтеннейший из князей, князь Петр Андреевич, я приношу к Вам свою повинную голову за свое долгое молчание, но не обвиняйте меня в неблагодарности, а скорей припишите это моему скучно-ветреному праву и лености, которая в беспрестанной ссоре с приличиями света и с желаниями сердца. Хоть для своих, если не для святых святок, простите ленивцу, чтоб я мог по-прежнему болтать перед Вами всякие пустяки, не боясь оговорки.
Скажите по совести, князь, ваше мнение о ‘Полярной’ нынешнего года, — чей же суд может быть полезнее, как не Ваш, и я очень любопытен ведать его. Что касается до здешнего, света, то мнения о ней многосторонни. Дамы (как я и предполагал) не столь хвалят новую, потому что проза в ней не в их вкусе. Напротив, г-да мужчины прилепляются к прозаической части и говорят, что она дельнее прошлогодней. Прошу теперь отделить истину от причин, заставляющих так говорить, и потом еще вычесть из суммы авторское самолюбие, которое дробями замешается всюду! Правду сказать, критика и без проса берется за это дело, но пружины тем не менее видны и мелочная зависть шипит изо всех углов. Даже, поверите ли, что те люди, которых мы считали беспристрастнейшими в свете, завидуют успеху (т. е. я разумею: расходу) ‘Звезды’ и хотят ее зубами стянуть с светского горизонта, но мы смеемся, а она продается. Сказывают, туча рецензий готова рассыпаться на меня за обозрение и в Москве и в Литере, но я буду отвечать только на дельные, на глупости же — молчать: у меня нет мелких для убогих умом. Цензура в этот раз натешилась над нами и над Вами, как Вы и видели по непомещенным пьесам. Из Пушкина запрещено 4 пьесы, из других — несть числа, зато сам князь Глаголь доволен невинностию новорожденной, в этот раз, однако ж, хоть мы не поместили виршей Хвостова, зато уступили приличиям, местами напускали ряпушки в стерляжий садок свой. [A propos de Khwostoff: се matin au palais il m’a recite une epigramme (dite anonyme, mais palpablemeut de lui) lancee contre moi, en voici le resultat, il etait im peu difficile de retenir les vers. [Кстати о Хвостове: нынче утром во дворце он прочел мне эпиграмму (якобы анонимную, но, несомненно, ему принадлежащую), направленную против меня, вот ее выводы, было трудновато запомнить стихи (фр.).] Бестужев весь Парнас ос&lt,в&gt,етил, он увидел даже Сафу (возрадуйся, Сушков), а графских моряков, точно как Крылова ‘Любопытный’, и не приметил. Comment cela vous plait? C’est une perle pour notre Doyen Dmitrieff, c’est un trait impayable pour la biographie de metroman. [Как это вам нравится? Это жемчужина для нашего старейшины Дмитриева, это уморительная черта для биографии метромана (Фр.).] (Примеч. автора.)] Так прокрался туда бессмысленный Родзянка и добрый, но хромающий и стихами Норов, Влад. Измайлов с баснею, которая, конечно, не попадет в историю, и еще кой-кто из заштатных стихотворцев. Поблагодарите почтеннейшего Ивана Ивановича за его басенки, они всем очень нравятся и вообще они так хороши, что многим безымянность автора прозрачна, и мой башмак тебе не в пору служит лозунгом соединения. Ваш молоток и гвоздь оборотился уже пословицей, хотя и не давным-давно, по крайней мере надолго, покуда существуют молотки, но как дело уже в шляпе, то я, право, тоскуя все об одном и давая волю рукам, боюсь Вам наскучить и потому обращаюсь к другому.
Денис Васильевич не смиловался, и ничем чего не прислал нам, а его слог-сабля загорелся лучом, вонзенный в ‘Звездочку’. Не теряю надежды наперед, потому что он любил быть всегда впереди. Обрадуйте, однако ж, партизана Тацита тем, что Александр Муханов достал весь журнал Фиоллиской кампании да еще кой-какие любопытные вещи и теперь их переписывает. Я слышал, что Вы и Денис Васильевич участвуете в периодическом издании вроде альманаха… Уведомьте, какого рода, когда оно будет, и наперед желаю всевозможного успеха, надобно не-много растатарить Москву и снова перевести в нее метрополию вкуса и словесности. Жуковского видел утром у выхода, он здоров, и пудра стала его стихия, мне Ваша кузина Карамзина сказывала, что Вы собираетесь сюда — пожалуйте соберитесь, князь, да уж не на чашку мороженого, а на месяца два на побывку — Вы найдете, что не один я Вас люблю много и премного. Если меня что-нибудь здесь взбесит, то я кинусь отдохнуть душою к Вам в белокаменную, и тогда я лично выскажу многое.

Весь Ваш
Алекс. Бестужев.

P. S. Veullez bien, mon prince, de faire mes hommages a m-me Votre epouse. [Благоволите, князь, передать мое почтение Вашей супруге (фр.)]

2. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

С.-Петербург, 28 генваря 1824 г.

Письмо Ваше, почтеннейший Петр Андреевич, получил я сегодня и отвечаю на него немедленно. Благодарю за откровенность в суждении о ‘Полярной’, в нем на три четверти я совершенно согласен, в остальном отбился от мнения Вашего, вероятно оттого, что смотрел с другой точки, — переберем это по порядку Вашего письма, которое теперь перед глазами и, конечно, всегда останется в памяти. За лепетанье нашей поэзии я, конечно, ни перед богом, ни перед добрыми людьми не виноват — это бумажные цветки вымученной фантазии, это китайская живопись, в которой хороши одни лишь краски. Цензура обрезала наши червонцы, а многие медали и вовсе выбросила вон — поневоле довольствуешься бряцающею медью. Зато, если в наших пьесах не было отличных, в них (кроме родзянкиных) не было зато и вовсе дурных, и, говоря Башуцкого словами, они все, право, чистоплотны. ‘Послания к Людмилу’ я не хвалил, о ‘Дер&lt,евенском&gt, философе’ отозвался двусмысленно, тем более о его авторе. Комический дар не есть еще дар к комедии, впрочем, вы угадываете, не читав его. В ‘Лукавине’ я виноват без всякого лукавства. Писарева стоило бы отделать путем за его шашпи: переводит пьесу с скверного французского перевода, выпускает лучшие сцены и смеет еще ‘Школу злословия’ выдать за свое сочиненье! Это чересчур по-гостинодворски. За немца моего немного заступлюсь, ибо знаю и чувствую в природе человеческой подобные страсти, а писал это по внушению сердца и не в подражание Шиллеру, след&lt,ственно&gt,, оно не могло меня увлечь вне природы — век, мною взятый, представлял тому тысячные примеры, и я могу подкрепить это историческими доводами. О брате — не судья, но в Жуковском нахожу не сцены, а декорации. Пушкин виден у нас как в обломках зеркала — он поскупился на сей раз, однако ж ода Баратынского, князь, на счастие, право, стоит взгляда, даже Дельвиг оперился в полярное путешествие, и, конечно, редкие из альманахов французских были так богаты хорошенькими безделицами, как наш, хотя я согласен, что они бесцветны перед взором ума.
Насчет Каченовского — если Вы меня укоряете в пристрастии, то и мне кажется, что Вы от него не совсем изъяты, об этом уже был у нас и спор у любезнейшего Федора Ивановича: я в нем нахожу кой-какие литературные заслуги — Вы не признаете вовсе никакого достоинства. Радикальность реже обыкновенного, а потому, думаю, и случайность справедливости вероятнее упадет на мою сторону. Впрочем, если бы я и уверился в противном, то быстрый скачок от прошлогодней хвалы к укорам не показался ли бы странным? Зато другие мнения, конечно, не имели влияния на мой суд, — я не боюсь никому говорить правды и не жертвую своей совестию в угоду благодетелей, которых, слава богу, у меня и нет, но как бы не грех мне был, напр&lt,имер&gt,, если бы убил я Сергея Глинку?..
Вы еще худо знаете нашу цензуру, любезнейший князь, когда воображать можете, что она бы позволила ремарку о некоторых причинах, не позволивших напечатать Ваших стихов. А мы многое бы потеряли, если б отказались от такого наследства, как седьмая часть Ваших стихов. Что ж обезобразила пренелепая, в том каемся, но поставьте себя на нашем месте и скажите, отказались ли бы Вы украсть, как Прометей, не только взять попросту, огнь о неба, чтоб оразумить свою мраморную статую? ‘В шляпе дело’ получено нами от А. Измайлова и здесь в большом ходу. Вас мучит старинный грех, т. е. последний куплет? Помилуйте, князь, надобно ж чем-нибудь платить за простой в России. Гнедич ничего беглого не написал и потому ничего и не дал, но Раич прислал нам пьесу, но, между двух глаз будь сказано, ученическую, и бесцветную, и малозвучную. Кончив о словесности, позвольте повести словечко о Вас самих, в светском и ученом отношениях: веселы ли, плодны ли Вы ныне? Я хочу бить челом о том, за что Вы меня поразили, т. е. написать на 1824 год коротенькое обозрение. Князь! Будьте отцом родным: обновите это тощее поле! Но кроме того, вы у меня в долгу: обещанная Вами проза не получена, и я надеюсь, что Вы нас выручите теперь из беды: у Вас выходит четверогранный альманах, у нас Дельвиг и Слёнин грозятся тоже ‘Северными цветами’ — быть банкрутству, если Вы не дадите руки. Жду ответа и, если можно, задатка, чтоб смелее сиять в будущем. Нынешняя ‘Звезда’ у нас разошлась в 3 недели до одного экз&lt,емпляра&gt,. Здесь все, даже безграмотные, читают ее — c’est la fureur! [Это фурор! (фр.)] К Вам вряд ли удастся, отдохнуть умом и душою. Между тем вторично и сердечно благодарю Вас за правду, я вспоен на ней, и потому это лестно и приятно для меня, — столько же, как полезно слышать ее от умнейшего из князей и любезнейшего из людей. Простите &lt,и&gt, будьте добры, как прежде, до любящего и уважающего Вас

Алек. Бестужева.

P. S. Я позабыл Вам описать, что недавно мы давали обед всем участникам ‘Полярной звезды’. Вид был прелюбезный: многие враги сидели мирно об руку, и литературная ненависть не мешалась в личную.
P. S. Я пользуюсь пробелами, чтобы сказать, что издание И&lt,вана&gt, Ивановича (я бью ему челом) пошло в расход и вашим предисл&lt,овием&gt, все восхищаются.
P. S. Я сейчас услышал, что графиня Кутайсова выходит замуж за Алексея Голицына! Счастливый путь!..

3. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

Петербург, 17 июня 1824 г.

Мы потеряли брата, князь, в Бейроне, человечество — своего бойца, литература — своего Гомера мыслей. Теперь можно воскликнуть словами Библии: куда сокрылся ты, лучезарный Люцифер! ‘Смерть сорвала с неба эту златую звезду’, и какое-то отчаянное эхо его падения отозвалось в сердцах у всех людей благомыслящих. Я не мог, я не хотел верить этому, ожидал, что это журнальная смерть, что это расчетливая выдумка газетчиков, но это была правда, ужасная правда. Он умер, но какая завидная смерть… он умер для Греции, если не за греков, которые в кровавой купели смыли с себя прежний позор. Он завещал человечеству великие истины, в изумляющем дарованье своем, а в благородстве своего духа пример для возвышенных поэтов. И этого-то исполина гнала клевета, и зависть изгнала из отечества, и обе отравили родимый воздух, история причислит его к числу тех немногих людей, которые не увлекались пристрастием к своему, но действовали для пользы всего рода человеческого.
Вы спрашиваете меня, почтеннейший Петр Андреевич, для чего я не пишу в журналы, но я до сих пор совсем не имею времени, скача беспрестанно по дорогам для обозрения, так что мне не удается попасть на проселочную дорогу словесности. Притом теперь уже не поздно ли вновь начинать войну, критики опадают, как листья, но дерево живет веки, и, конечно, все выходки М. Дмитриева с товарищи и вкладчики столь же мало замарали известность вашу, как Прадоны славу Вольтера. Безыменные брани доказали публике и характер и вздорность человека, который не стоит имени, которое на него надето и, как видно, кажется ему хомутом, ибо он снимает его, чтобы набрыкаться в своем виде. Ей-богу, досадно, что эти господа из критики сделали ослиную челюсть и воображают, что они Сампсоны. Мысль Ваша, любезный князь, о составлении общества для издания книг принадлежит к мечтам поэта, а не к прозаической истине нашего быту, она делает честь Вашему сердцу — но, князь, может быть, только оно одно из Ваших друзей и товарищей не устарело в холоде самолюбия и не иссохло от расчетов. Оглянитесь кругом себя, и кого найдете Вы помощниками радушными?
Одни могут, но не захотят, а другие при всем желании не могут, ибо тут нужны деньги и деньги. На расход же надеяться нечего — в этой главе Вы всегда ошибались, князь, воображая, что у нас в самом деле читаются и расходятся книги. При том не забудьте также, какими глазами будут смотреть на это цензоры и министры. Нет, нет.
‘Мы видим сны золотые, а сами от голоду мрем’.
Россию нельзя сравнивать с Францией, у нас не позволяют и читать энциклопедии, не только писать что-нибудь подобное. Но главное неудобство есть недостаток доброй воли. Назовите мне, кроме И. И. Дмитриева, хоть одного значащего человека, который бы захотел там участвовать? Если ж и назовете, то обманетесь.
Меня очень порадовала весточка, что Вы готовите для нас кое-что… Жду с нетерпеньем этого. У Дельвига будет много хороших стихов — не надо бы и нам, старикам, ударить в грязь челом, а это дело господ поэтов. Я завидую Вашей жизни — посреди семейства, вдалеке от сплетней и рядом с природою, — Вы должны быть спокойны и на пороге у счастия. Может, скоро увижусь с Вами в Москве или в Остафьеве — не забудьте до тех пор искренне Вас любящего

Алекс. Бестужева.

P. S. Рылеев потерял мать и сам болен. Он вам, однако ж, не забыл свидетельствовать своего уважения.

4. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

Петербург. 20 сентября 1824 г.

Никогда еще не писал я к Вам от столь чистого сердца, почтеннейший Петр Андреевич, как теперь, тем более, что долее виноват я был в молчании, хотя до половины невольно, ибо все лето напролет скитался по дорогам, и месяц целый, вековой, провел в Риге. Теперь пишу к Вам, чтобы отвесть душу, огорченную подлостию людскою и вместе с жалобою слить и просьбу свою о помощи литературной. Из копии с письма нашего к Воейкову увидите Вы, каков он человек, но если узнаете низкие пружины, заставляющие его действовать, то подивитесь и пуще ничтожной зависти и корысти человеческой. План ‘Северных цветов’ им начертан, и недаром, это уже и он сам говорит, по, чтобы подорвать нас, употребляет он все средства. Мутят нас через Льва с Пушкиным, перепечатывают стихи, назначенные в ‘Звезду’ им и Козловым, научили Баратынского увезти тетрадь, проданную давно нам, будто нечаянно. Одним словом, делают из литературы какой-то толкучий рынок. Вследствие этого, однако ж, мы весьма бедны стихами — выручите нас, князь, попросите у Ивана Ивановича о том же. Иначе мы должны будем отложить издание до времен более благоприятных, чем нынешние, хотя и не хочется сойти с поля без бою. Слёнин, конечно, имеет все денежные выгоды на своей стороне, ибо сам продавать будет, а выгоды брать ни за что ни про что, заплатив только треть Дельвигу за торг чужими стихами. Следственно, ему с полгоря давать лучшее издание, но мое мнение — взять простотой, коли сущность хороша, и потому даже не хочется и виньеток делать, ибо раньше я не успел, занятый службою и расстроенный кой-какими обстоятельствами, а Рылеев убитый потерею матери и сына и болезнию своею и своей жены. Впрочем, когда успеем, то постараемся и это сделать, хотя, по граверам судя, потеря и без них велика не будет.
Я познакомился с Грибоедовым, но еще не сошелся с ним, во-первых, потому, что то он, то я здесь не жил, а, во-вторых, мне кажется, что он любит поклонение, и бог Аполлон ему судья за сведенье с ума Кюхельбекера: какую чуху, прости господи, напорол он в своей ‘Мнемозине’! Впрочем, в два или три свиданья наши я видел в нем и любезного европейца и просвещенного человека — две редкие вещи в одной особе, особенно на Руси. Мы говорили о Вас, любезнейший князь, — и я помирился с человечеством и литературою.
Скажите, князь, что Вы запали на поле словесном? От Вас ни словечка в журналах, и я перелистываю их без станций, не находя Вашего имени! На земле дожди, а там — засуха, и только одна саранча напоминает нам, что в них есть общее с житейским. У нас так лучше — из эфемерных журнальных статеек нашли средство вывесть донос. Борис Федоров (с позволения сказать, тоже писака) подал на высочайшее имя просьбу, к министру просвещения донос, что Булгарин хочет унизить царствующий род, критикуя его статью, где Булгарин уличает его в ложной ссылке на Брюса, означая свадьбу Петра I позже. Тот представил оригинал книги, но чем это кончится — неизвестно! Каково, князь! и эти люди смеют называть себя литераторами, и этих людей терпят на свете, в обществе! О, времена! Поверите ли, князь, что чем дольше живу я, тем несноснее становятся мне люди и тем менее я нахожу их. Это было бы и с Вами, любезнейший из князей, если б благородное сердце Ваше могло понять черноту других сердец — и, конечно, не я сорву повязку обольщения с глаз Ваших, ибо с этим неразлучна потеря едва ли пе лучшей мечты жизни. О князь, Ваше бы сердце разорвалось на части, если б узнали Вы дела и мысли тех, кого считаете лучшими своими друзьями — для одного этого не зову себя другом Вашим, чтобы в будущем не делить нарекания, как в настоящем не похожу я на них чувствами, люблю и уважаю Вас от сердца.

Александр Бестужев

P. S. Нельзя ли поспешить присылкою — мы принимаемся за печатание?

5. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

СПб., 3 ноября 1824 г.

Не подивитесь, любезный князь, что в прошедшем письме я писал к Вам такими черными чернилами — это было в припадке досады, которые часто и нехотя на меня находят. Впрочем, хотя там было мало складу, зато много правды. Молчание Ваше, правда, меня беспокоило, я думал, уж не рассердился ли князь за мистификацию, но ответ Ваш мне был отводом души. Благодарю сердечно за участие, которое берете Вы в ‘Звезде’) и в звездочетах — это утешительно еще более как человеку, чем как издателю. Жуковский с нами и в прошлом году и в нынешнем поступил иначе, обещал горы, а дал мышь. Отдал ‘Иванов вечер’ и взял назад, а теперь (мне, признаюсь, всего досаднее, что я так искренно писал к нему) в то самое время отказал на мое письмо, уверяя, что ничего нет, когда отдавал Дельвигу новую элегию. Я дивлюсь только в этих людях: из какого дохода они лгут и очки другим вставляют? Впрочем, я уже отсердился и теперь только смеюсь на подобные сплетни. Насчет издания ‘Полярной’ — мы никогда и не думали экономить, но невозможность издать к новому году заставила меня говорить о ненадобности виньеток. Теперь это уже решено — они будут.
Болото приготовим славное — были бы словесные черти хороши. А нельзя ие признаться, что до сих пор у нас еще нет мастерских штук, хотя стихов столько, что Лапландию натопить можно. Пушкин ни гу-гу. Советуете ли Вы напечатать ‘Разбойников’ или нет? Я в сомнении, ибо Воейков подвел нас. Раич прислал отрывок из ‘Иерусалима’, но это широко, как разлив Волги, часть однако ж напечатаем. В обозрении не премину сказать моего мнения о лике Лжедмитриева. Не даст ли настоящий своего ‘Каплуна’? — что смотреть на кочан, изъеденный червями латыни. Грибоедов Вам кланяется, я сегодня его видел. Я от его комедии в восхищеньи и преклоняю колено перед даром самородным — это чудо! Одна только шутка о баснях могла бы обессмертить его. Цензура его херит — он в ипохондрии, но с тех пор как лучше его узнаю, я более и более уважаю его характер и снисхожу к его странностям. Здесь нового ничего, кроме печатного, нет. Рекомендую Вам подателя этого письма г-на Орджинского, моего доброго приятеля. Вы его полюбите, если он это заслужит. Денис Васильевич может о нем сказать более, а я хотя бы и хотел, но спешу. Будьте счастливы, любезнейший князь. Этого желает Вам искренно Вас почитающий

Алекс. Бестужев.

6. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

СПб., 12 генваря 1825 г.

Желаю, князь, чтобы счастье переменилось к Вам на лучшее, но чтобы Вы для меня остались те же. Я не мог приехать в Москву, потому что товарищи мои по аксельбанту разъехались по отпускам, да и ‘Звезда’ была в забытьи до сих пор. Но будущей зимой заеду в белокаменную на 3 месяца, чтобы хорошенько с ней ознакомиться. Благодарю вас за выписку из ‘Меркурия’, но он у нас полтора месяца прежде был, и мы с удовольствием читали ответную статью Р. В. G. Очень мило и умно написана. Однако ж, говорят, Катенин воззрился и пишет в Париж бранную очень отместку. Для того и Н. Муханов удержался печатать в ‘Conservateur’. Здесь были литературные комедии, так что мы со смеху умирали, — Булгарин пьяный мирился и лобызался с Дельвигом и Б. Федоровым, точно был тогда чистый понедельник! Все мелочные страстишки вышли наружу, и каждый изъявил свое неудовольствие вслух. Это было на ужине у Никитина. Лобанов, например, признался, что он сердит на всех, зачем его мало хвалят, и просил извинения у Чеславского, что он убил его переводом ‘Федры’, и пр. и пр. Праздники я провел здесь очень шумно, возлияния Вакху были часты и сильны, и я думал, что я возродился для московской моей жизни, — помните ли геркулесовы наши подвиги, любезнейший князь! Право, я с удовольствием вспоминаю вихрь, в котором я у Вас кружился, и жажду попасть на несколько времени в такой же. Каковы кажутся вам ‘Северные цветы’? Здесь их покупают и не хвалят — как-то у Вас? Мне стихи Дельвига лучше всех нравятся. Жуковский на излете. Крылов строчит уже, а не пишет. Пушкин не в своей колее, а главный недостаток книжки есть совершенное отсутствие веселости — не на чем улыбнуться. Разве над добродушием Плетнева, который возвышает тропарь свой в акафисте Баратынскому и прочим. Впрочем, не подумайте, что тут говорит зависть, — я наперед говорю, что наша ‘Звезда’ не многим будет лучше ‘Цветов’, — мы не имели ни ловкости, ни время, ни расположения для улучшения своего альманаха. Впрочем, что будет, то будет, а будет то, что бог даст. Присылайте только подмогу, любезный Петр Андреевич, — мы начали печатать уже. Цензура строга и глупа по-прежнему, и здесь день за днем валит без отмены и без замены. Грибоедов со мною сошелся — он преблагородный человек, его комедия сводит здесь всех с ума — и по достоинству. Пущин едет к Пушкину, — здесь славят его ‘Цыган’, а 1-я песнь ‘Онегина’ пропущена без всяких выемок. Рылеев посылает к Вам письмо к Муханову и, в случае его отбытия, просит покорнейше по нем распорядиться. Будьте счастливы, любезный и почтенный князь, и не забывайте ленивца

А. Бестужева.

7. А. С. ПУШКИН.

9 марта 1825.

Долго не отвечал я тебе, любезный Пушкин, не вини: был занят механикою издания ‘Полярной’. Она кончается (т. е. оживает), и я дышу свободнее и приступаю вновь к литературным спорам. Поговорим об ‘Онегине’,
Ты очень искусно отбиваешь возражения насчет предмета — но я не убежден в том, будто велика заслуга оплодотворить тощее поле предмета, хотя и соглашаюсь, что тут надобно много искусства и труда. Чудно привить яблоки к сосне — но это бывает, это дивит, а все-таки яблоки пахнут смолою. Трудно попасть горошинкой в ушко иглы, но ты знаешь награду, которую назначил за это Филипп! Между тем как убить в высоте орла, надобно и много искусства и хорошее ружье. Ружье — талант, птица — предмет — для чего ж тебе из пушки стрелять в бабочку? Ты говоришь, что многие гении занимались этим — я и не спорю, но если они ставили это искусство выше изящной, высокой поэзии, то, верно, шутя. Слова Буало, будто хороший куплетец лучше иной поэмы, нигде уже ныне не находят верующих, ибо Рубан, бесталанный Рубан, написал несколько хороших стихов. Но читаемую поэму папишет не всякий. Проговориться не значит говорить, блеснуть можно и не горя. Чем выше предмет, тем более надобно силы, чтобы объять его, его постичь, его одушевить. Иначе ты покажешься мошкою на пирамиде, муравьем, который силится поднять яйцо орла. Одним словом, как бы ни был велик и богат предмет стихотворения, он станет таким только в руках гения. Сладок сок кокоса, но для того, чтоб извлечь его, потребна не ребяческая сила. В доказательство тому приведу и пример, что может быть поэтичественнее Петра? И кто написал его сносно? Нет, Пушкин, нет, никогда не соглашусь, что поэма заключается в предмете, а не в исполнении! Что свет можно описывать в поэтических формах, это несомненно, но дал ли ты ‘Онегину’ поэтические формы, кроме стихов? Поставил ли ты его в контраст со светом, чтоб в резком злословии показать его резкие черты? Я вижу франта, который душой и телом предан моде, я вижу человека, которых тысячи встречаю наяву, ибо самая холодность, и мизантропия, и странность теперь в числе туалетных приборов. Конечно, многие картины прелестны, но они неполны, ты схватил петербургский свет, по не проник в него. Прочти Бейрона, он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже, там, где касалось до глубокого познания людей. У него даже притворное пустословие скрывает в себе замечания философские, а про сатиру и говорить нечего. Я не знаю человека, который бы лучше его, портретнее его очеркивал характеры, схватывал в них новые проблески страстей и страстишек. И как зла и как свежа его сатира! Не думай, однако ж, что мне не нравится твой ‘Онегин’, напротив. Бея её мечтательная часть прелестна, но в этой части я не вижу уже Онегина, а только тебя. Не отсоветываю даже писать в этом роде, ибо он должен нравиться массе публики, но желал бы только, чтоб ты разуверился в превосходстве его над другими. Впрочем, мое мнение не аксиома, но я невольно отдаю преимущество тому, что колеблет душу, что ее возвышает, что трогает русское сердце, а мало ли таких предметов, и они ждут тебя! Стоит ли вырезывать изображения из яблочного семечка, подобно браминам индийским, когда у тебя в руке резец Праксителя? Страсти и время не возвращаются — а мы не вечны!!!
Озираясь назад, вижу мое письмо, испещренное сравнениями. Извини эту глинкинскую страсть, которая порой мне припадает. Извини мою искренность, я солдат и говорю прямо, в ком вижу прямое дарование. Ты великой льстец насчет Рылеева и так же справедлив, сравнивая себя с Баратынским в элегиях, как говоря, что бросишь писать от первого поэмы — унижение паче гордости. Я, напротив, скажу, что, кроме поэм, тебе ничего писать не должно. Только избави боже от эпопеи. Это богатый памятник словесности, но надгробный. Мы не греки и не римляне, и для нас другие сказки надобны.
О здешних новостях словесных и бессловесных не многое можно сказать. Они очень не длинны по объему, но весьма по скуке. Скажу только, что Козлов написал ‘Чернеца’, и, говорят, недурно. У него есть искры чувства, но ливрея поэзии на нем еще не обносилась, и не дай бог судить о Бейроне по его переводам: это лорд в Жуковского пудре. Н. Языков точно имеет весь запас поэзии, чувства и охоту учиться, но пребывание его на родине не много дало полету воображению. Пьесы в П.&lt,олярной&gt, З.&lt,везде&gt, только что отзываются прежними его произведениями. Что же касается до Баратынского — я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его ‘Эдда’ есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению, да и в самом ‘Черепе’ я не вижу целого: одна мысль, хорошо выраженная, и только. Конец — мишура. Бейрон не захотел после Гамлета пробовать этого сюжета и написал забавную надпись, о которой так важно толкует Плетнев. Скажу о себе: я с жаждою глотаю английскую литературу и душой благодарен английскому языку — он научил меня мыслить, он обратил меня к природе — это неистощимый источник! Я готов даже сказать: il n’y a point de salut hors la litterature Anglaise [Нет спасенья вне английской литературы (фр.)]. Если можешь, учись ему. Ты будешь заплочен сторицею за труды. Будь счастлив, сколько можно: вот желание твоего.

Алекс. Бестужева.

8. П. А. ВЯЗЕМСКОМУ

Петербург, 30 октября 1825 г.

Я на Вас очень сердит, любезнейший князь: дважды были Вы в Петербурге и ни разу не удостоили меня посещением, это мне тем более чувствительно, что в последнюю побывку Вашу мне не удалось с Вами слова сказать… все в Царском да в Царском, а коли в столице, то кстати ли в аристократическом кругу вспомнить о старом приятеле! Даже и не заслали сказать, когда бы Вас увидеть. Как приятель (я думал так), казалось, мог бы я иметь право на уголок в Вашей памяти, хотя и на походном положении, как знакомый даже — притязание на визит? Как бы то ни было, я сердился от чистого сердца, потому что неискренно люблю Вас, и пусть эта откровенность Вам докажет, что я не люблю держать за душой и чего. В Москве, думаю, мы помиримся. Я сбираюсь туда в начале декабря. Мы начинаем печатать ‘Полярную’ и у ледяного моря нашей словесности ждем погоды. Стихотворная часть больно слаба у нас. Пушкин не пишет ни к кому и напишет ли? Бог весть. Прочие или ничтожны или ленивы. Многие (в том числе и Вы) обещают — и только. Как думаете сдержать свое слово? Как князь или как поэт? Дайте весточку. У Вас ‘Океан’ есть, у Вас есть, несомненно, и другие достойные Вас пьесы. Мне не верится, чтоб ревельские красоты не одушевили Ваше перо. Стоит только пошарить в карманах да переписать. Как, однако ж, трудно последнее — я испытал на деле. Помните ли?
Засвидетельствуйте мое уважение княгине и скажите, что я с большим удовольствием вспоминаю оранские балы. И тем живее, что здесь вовсе отказался от танцев и света.
Нарышкина баснею мелких офицериков стала, все сватает дочь… Будьте здоровы, веселы, любезнейший князь, и вспомните хоть раз если не Александра Бестужева, то Бестужева, издателя ‘Полярной звезды’.

Ваш А. Б.

9. ПИСЬМО К НИКОЛАЮ I ИЗ ПЕТРОПАВЛОВСКОЙ КРЕПОСТИ

Об историческом ходе свободомыслия в России

Уверенный, что вы, государь, любите истину, я беру дерзновение изложить пред вами исторический ход свободомыслия в России и вообще многих понятий, составляющих нравственную и политическую часть предприятия 14 декабря. Я буду говорить с полной откровенно-стию, не скрывая худого, не смягчая даже выражений, ибо долг верноподданного есть говорить монарху правду без прикраски. Приступаю.
Начало царствования императора Александра было ознаменовано самыми блестящими надеждами для благосостояния России. Дворянство отдохнуло, купечество не жаловалось на кредит, войска служили без труда, ученые учились, чему хотели, все говорили, что думали, и все по многому хорошему ждали еще лучшего. К несчастию, обстоятельства до того не допустили, и надежды состарелись без исполнения. Неудачная война 1807 г. и другие многостоящие расстроили финансы, но того еще не замечали в приготовлениях к войне Отечественной. Наконец Наполеон вторгся в Россию, и тогда-то народ русский впервые ощутил свою силу, тогда-то пробудилось во всех сердцах чувство независимости, сперва политической, а впоследствии и народной. Вот начало свободомыслия в России. Правительство само произнесло слова: ‘свобода, освобождение!’ Само рассевало сочинения о злоупотреблении неограниченной власти Наполеона, и клик русского монарха огласил берега Рейна и Сены. Еще война длилась, когда ратники, возвратясь в домы, первые разнесли ропот в классе народа. ‘Мы проливали кровь, — говорили они, — а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа’. Войска от генералов до солдат, пришедши назад, только и толковали: ‘как хорошо в чужих землях’. Сравнение со своим естественно произвело вопрос, почему же не так у нас?
Сначала, покуда говорили о том беспрепятственно, это расходилось на ветер, ибо ум, как порох, опасен только сжатый. Луч надежды, что государь император даст конституцию, как он то упомянул при открытии сейма в Варшаве, и попытка некоторых генералов освободить рабов своих еще ласкали многих. Но с 1817 г. все переменилось. Люди, видевшие худое или желавшие лучшего, от множества шпионов принуждены стали разговаривать скрытно, — и вот начало тайных обществ. Притеснение начальством заслуженных офицеров разгорячало умы. Предпочтение немецких фамилий перед русскими обижало народную гордость. Тогда-то стали говорить военные: ‘Для того ль освободили мы Европу, чтобы наложить ее цепи на себя? Для того ль дали конституцию Франции, чтобы не сметь говорить о ней, и купили кровью первенство между народами, чтобы нас унижали дома?’ Уничтожение нормальных школ и гонение на просвещение заставило думать, в безнадежности, о важнейших мерах. А как ропот народа, от истощения и злоупотребления земских и гражданских властей происшедший, грозил кровавою революциею, то общества вознамерились отвратить меньшим злом большее и начать свои действия при первом удобном случае. Теперь я опишу положение, в каком видели мы Россию.
Войска Наполеона, как саранча, оставили за собой надолго семена разрушения. Многие губернии обнищали, и правительство медлительными мерами или скудным пособием дало им вовсе погибнуть. Дожди и засухи голодили другие края. Устройство непрочных дорог занимало руки трети России, а хлеб гнил на корню. Злоупотребления исправников стали заметнее обедневшим крестьянам [О притеснениях земских чиновников можно написать книгу. Малейший распорядок свыше дает им повод к тысяче насилий и взяток. То сберут крестьян в сенокос или жатву и месяц ничего не делают. То дадут сделать и потом ломают, говоря, что это не по форме. Назначают на работу ближних вдаль и наоборот, чтобы взять за увольнение несколько рублей с брата. Да и кроме того сбирают прибавочные налоги, без всякого вида, так что с души сходит втрое противу указных податей, и проч. (Примеч. автора)], а угнетения дворян чувствительнее, потому что они стали понимать права людей [Поведение русских дворян в этом отношении ужасно. Негры на плантациях счастливее многих помещичьих крестьян. Продавать в розницу семьи, похитить невинность, развратить жен крестьянских — считается ни во что и делается явно. Не говорю уже о барщине и оброках, но есть изверги, которые раздают борзых щенков для выкормления грудью крестьянок!! К счастию человечества, такие примеры не часты, но, к стыду оного, они существуют. (Примеч. автора.)]. Запрещение винокурения отняло во многих губерниях все средства к сбыту семян, а размножение питейных домов испортило нравственность и разорило крестьянский быт. Поселения парализировали не только умы и все промыслы тех мест, где устроились, и навели ужас на остальные. Частые переходы полков безмерно тяготили напутных жителей, редкость денег привела крестьян в неоплатные недоимки — одним словом, все они вздыхали о прежних годах, все роптали на настоящее, все жаждали лучшего до того, что пустой слух, будто даются места на Аму-Дарье, влек тысячи жителей Украины — куда? не знали сами. Целые селения снимались и бродили наугад, и многочисленные возмущения барщин ознаменовали три последние года царствования Александра.
Мещане, класс почтенный и значительный во всех других государствах, у нас ничтожен, беден, обременен повинностями, лишен средств к пропитанию. В других нациях они населяют города, у нас же, как города существуют только на карте [Отчего города наши пустеют, решить не трудно. Нижние инстанции не имеют решительного голоса. И тяжущиеся едут в столицу. По сей же причине лучшее дворянство уклоняется от неуваженных должностей и за крестами спешит ничего не делать в какой-нибудь министерской канцелярии. На кого же там работать ремесленнику? да и кому? Ибо дворянство наше держит доморощенных мастеровых. (Примеч. автора.)] и вольность ремесл стесняют в них цехи, то кочуют как цыгане, занимаясь щепетильною перепродажею. Упадок торговли отразился на них сильнее по их бедности, ибо они зависят от купцов как мелкие торгаши или как работники на фабриках.
Купечество, стесненное гильдиями и затрудненное в путях доставки, потерпело важный урон: в 1812 г. многие колоссальные фортуны погибли, другие расстроились. Дела с казною разорили множество купцов и подрядчиков, а с ними их клиентов и верителей, затяжкою в уплате, учетами и неправыми прижимками в приеме. Лихоимство проникло всюду. Разврат мнения дал силу потачки вексельному уставу [Устраняя прежнее право на личность банкрота (contrainte par corps). (Примеч. автора.)]. Злостные банкроты умножились, и доверие упало. Шаткость тарифа привела к нищете многих фабрикантов и испугала других и вывела правительство наше из веры, равно у своих, как и чужеземных негоциантов. Следствием сего был еще больший упадок нашего курса (то есть внешнего кредита), от государственных долгов происшедший, и всеобщая жалоба, что нет наличных. Запретительная система, обогащая контрабандистов, не поднимала цены на наши изделия, и, следуя моде, все платили втридорога за так называемые конфискованные товары. Наконец, указ, чтобы мещане и мелкие торговцы или записывались в гильдии, или платили бы налог, нанес бы решительный удар торговле, и удержание исполнения не удержало их от ропота. Впрочем, и без того упадок торговли был столь велик, что на главных ярмонках и в портах мена и отпуск за границу уменьшились третью. Купцы еще справедливо жаловались на иностранцев, особенно англичан, которые вопреки уставу [Им позволено только заниматься оптового куплею, не вступаясь в мелкие сделки. (Примеч. автора.)] имеют по селам своих агентов и, скупая в первые руки сырые произведения для вывоза за границу, лишают тем мелких торговцев промысла, а государство — обращения капиталов.
Дворянство было тоже недовольно за худой сбыт своих произведений, дороговизну предметов роскоши и долготою судопроизводства. Оно разделяется на три разряда: на просвещенных, из коих большая часть составляет знать, на грамотных, которые или мучат других как судьи, или сами таскаются по тяжбам, и, наконец, на невежд, которые живут по деревням, служат церковными старостами или уже в отставке, послужив, бог знает как, в полевых. Из них-то мелкопоместные составляют язву России: всегда виноватые и всегда ропщущие и желая жить не по достатку, а по претензиям своим, мучат бедных крестьян своих нещадно. Прочие разоряются на охоту, на капели, на столичную жизнь или от тяжб. Наибольшая часть лучшего дворянства, служа в военной службе или в столицах, требующих роскоши, доверяют хозяйство наемникам, которые обирают крестьян, обманывают господ, и таким образом 9/10 имений в России расстроено и в закладе. Духовенство сельское в жалком состоянии. Не имея никакого оклада, оно вовсе предано милости крестьян и оттого, принужденное угождать им, впадало само в пороки, для удаления коих учреждено. Между тем как сельское нищенствовало в неуважении, указ об одеждах жен священнических привел в волнение и неудовольствие богатое город— -ское духовенство.
Солдаты роптали на истому ученьями, чисткою, караулами, офицеры — на скудость жалованья и непомерную строгость. Матросы — на черную работу, удвоенную по злоупотреблению [Например, в Петербургском и Кронштадтском адмиралтействах положено: в 1-м — 90 лошадей для таскания бревен, во 2-м не знаю числа. Но дело в том, что ни одна лошадь не работает, а возит по гостям разных чиновников. Вместо же их запрягают несчастных матросов. Брат мой Николай и капитан-лейтенант Торсон могут дать подробнейшее сведение о многом множестве злоупотреблений по флоту. (Примеч. автора.)], морские офицеры — на бездействие. Люди с дарованиями жаловались, что им заграждают дорогу по службе, требуя лишь безмолвной покорности, ученые на то, что им не дают учить, молодежь на препятствия в ученьи. Словом, во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении. Одно лишь правительство беззаботно дремало над волканом, одни судебные места блаженствовали, ибо только для них Россия была обетованного землею. Лихоимство их взошло до неслыханного степени бесстыдства. Писаря заводили лошадей, повытчики покупали деревни, и только повышение цены взяток отличало вышние места, так что в столице под глазами блюстителей производился явный торг правосудием. Хорошо еще платить бы за дело, а то брали, водили и ничего не делали.
Вашему императорскому величеству, вероятно, известны теперь сии злоупотребления, но их крыли от покойного императора. Прибыльные места продавались по таксе и были обложены оброком. Центральность судебных мест, привлекая каждую безделицу к верху, способствовала апелляциям, справкам, пересудам, и десятки лет проходили прежде решения, то есть разорения обеих сторон. Одним словом, в казне, в судах, в комиссариатах, у губернаторов, у генерал-губернаторов, везде, где замешался интерес, кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал. Везде честные люди страдали, а ябедники и плуты радовались.
Вам, государь, уже сведомо, как, воспламененные таким положением России и видя все элементы, готовые к перемене, решились мы произвести переворот. Теперь осмелюсь изложить перед вашим величеством, что мы, делая сие, думали основываться вообще на правах народных и в особенности на затерянных русских. Но кроме того Батенков и я говорили, что мы имеем в это время (то есть около 14 декабря) на то политическое право, как в чистое междуцарствие. Ибо ваше величество отреклись от короны, а мы знали, что отречение государя цесаревича уже здесь [Ошибка наша состояла в том, что мы не знали о назначении вашего величества наследником престола. (Примеч. автора.)]. Притом же вы, государь, ожидая признания от Совета и Сената, некоторым образом признавали верховность народа, ибо правительство (без самодержца) есть не иное, как верхняя оного часть. Следственно, мы, действуя в лице народа, шли не противу вашего величества, но только для попрепятствования Сенату и Совету признавать оное, а не наше назначение. Отрицая же право народа во время междуцарствия избирать себе правителя или правительство, приводилось бы в сомнение самое возведение царствующей династии на престол России. Далее, правительница Анна, опершись на желание народа, изорвала свое обязательство. Великая Екатерина повела гвардию и толпу, ее провозгласившую, противу Петра III. Они обе на челе народа шли противу правительства. Неужели же право бывает только на стороне удачи? Политика, устраняя лица, смотрит только на факты. Мы же от одной присяги были уволены, а другой не принимали. Вашему величеству легко будет усмотреть шаткость сего предположения, но в то время я был уверен в правоте оного и действовал в том убеждении.
Вот мечты наши о будущем. Мы думали учредить Сенат из старейших и умнейших голов русских, в который надеялись привлечь всех важных людей нынешнего правления, ибо полагали, что власть и честолюбие всегда имели бы свою приманку. Палату же представителей составить по выбору народа изо всех состояний. Как неоспоримо, что общего мнения установить или дать ему силу нельзя иначе, как связав оное с интересом каждого, то на сем правиле основывали мы бескорыстие судей. Каждая инстанция имела бы у нас свой беспереносный круг действия, притом тяжущиеся могли бы избирать по произволу из известного числа судей любого, так что честь и выгода заставили бы их друг перед другом быть правдивее, а публичность судопроизводства, ограничение срока оного и свобода книгопечатания обличала бы нерадивых или криводушных. Для просвещения нижних классов народа хотели повсеместно завести ланкастерские школы. А чтобы поправить его нравственность, — то возвысить белое духовенство, дав оному способы к жизни. Увольнение винокурения и улучшение казенными средствами дорог между бедными и богатыми хлебом местами, поощрение земледелия и вообще покровительство промышленности привело бы в довольство крестьян. Обеспечение и постоянство прав привлекло бы в Россию множество производительных иноземцев. Фабрики бы умножились с возрастанием запроса на искусственные произведения, а соревнование поощрило бы их усовершенствование, которое возвышается наравне с благосостоянием народа, ибо нужды на предметы довольства жизни и роскоши беспрестанны. Капиталы, застоявшиеся в Англии, заверенные в несомненности прибытка, на многие годы вперед, полились бы в Россию, ибо в сем новом переработанном мире они выгоднее могли быть употреблены, чем в Ост-Индии или Америке. Устранение или, по крайней мере, ограничение запретительной системы и устройство путей сообщения не там, где легче (как было прежде), а там, где необходимее [Зачем, напр., существует Северный канал, по которому в год плывет но две лодки? Зачем преднамерен Кубинский? Чем нам торговать с полюсом? Для чего начат Сестринский? Ибо удобовозимые гужом предметы роскоши, из Петербурга в Москву посылаемые, не есть главная необходимость жизни. (Примеч. автора.)], равно как заведение казенного купеческого флота, дабы не платить чужеземцам дорогого фрахта за свои произведения и обратить транзитную торговлю в русские руки, дало бы цвести торговле, сей, так сказать, мышце силы государственной. Финансы же поправить уменьшением в треть армии и вообще всех платных и ненужных чиновников. Что же касается до внешней политики, то действовать открыто, жить со всеми в мире, не мешаясь в чужие дела и не позволяя вступаться в свои, не слушать толков, не бояться угроз, ибо Россия самобытна и может обойтиться на случай разрыва без пособия постороннего. В ней заключается целый мир, да и торговые выгоды других наций никогда не допустили бы ее в чем-либо нуждаться. Я умалчиваю о прочем, уже известном вашему величеству или из конституции Никиты Муравьева, которая, однако же, была не что иное, как опыт, или из показаний прочих членов.
Что же касается собственно до меня, то, быв на словах ультра-либералом, дабы выиграть доверие товарищей, я внутренно склонялся к монархии, аристократиею умеренной. Желая блага отечеству, признаюсь, не был я чужд честолюбия. И вот почему соглашался я на мнение Батенкова, что хорошо бы было возвести на престол Александра Николаевича [Я не помню, упоминал ли о сем в показаниях Комитету, ибо, считая себя виновным без числа, не прибегал к частным извинениям. (Примеч. автора.)]. Льстя мне, Батенков говорил, что как исторический дворянин и человек, участвовавший в перевороте, я могу надеяться попасть в правительную аристократию, которая при малолетнем царе произведет постепенное освобождение России. Но как мы оба видели препятствие в особе вашего величества, — истребить же вас, государь, по чести, никогда не входило мне в голову, — то в решительные мипуты обратился я мыслию к государю цесаревичу, считая это легчайшим средством к примирению всех партий и делом, более ласкавшим мое самолюбие, ибо я считал себя, конечно, не хуже Орловых времен Екатерины. В прения Думы почти не вступался, ибо знал, что дело сильнее пустых споров, и признаюсь Вашему величеству, что если бы присоединился к нам Измайловский полк, я бы принял команду и решился на попытку атаки, которой в голове моей вертелся уже и план. Впрочем, если б не роковое 14-е число, я бы пристал к совету Батенкова (человека изо всех нас с здравешнею головою), чтобы идти вперед и, став на важные места в правлении, понемногу производить перемену или властию, заимствованною от престола, или своими мнениями, в других вперенными. Мы уже и хотели это сделать в отношении к государю цесаревичу, разговаривая о сем предмете у его королевского высочества герцога Виртембергского.
Да будет еще, Ваше императорское величество, доказательством уважения, которое имею к великодушию вашему, признание в том понятии, что мы имели о личном характере вашем прежде. Нам известны были дарования, коими наградила вас природа, мы знали, что вы, государь, занимаетесь делами правления и много читаете. Видно было и по Измайловскому полку, что солдатство, в котором вас укоряли, было только дань политике. Притом же занятия дивизии, вам вверенной, на маневрах настоящим солдатским делом доказывали противное. Но анекдоты, носившиеся о суровости Вашего величества, устрашали многих, а в том числе и нас. Признаюсь, я не раз говорил, что император Николай с его умом и суровостию будет деспотом, тем опаснейшим, что его проницательность грозит гонением всем умным и благонамеренным людям, что он, будучи сам просвещен, нанесет меткие удары просвещению, что участь наша решена с минуты его восшествия, а потому нам все равно гибнуть сегодня или завтра.
Но опыт открыл мне мое заблуждение, раскаяние омыло душу, и мне отрадно теперь верить благости путей провидения… Я не сомневаюсь по некоторым признакам, проникнувшим в темницу мою, что Ваше императорское величество посланы им залечить беды России, успокоить, направить на благо брожение умов и возвеличить отечество. Я уверен, что небо даровало в Вас другого Петра Великого… более, чем Петра, ибо в наш век и с Вашими способностями, государь, быть им — мало. Эта мысль порой смягчает мои страдания за себя и за братьев, и мольбы о счастии отечества, неразлучном с прямою славою Вашего величества, летят к престолу всевышнего.
1826

10. П. А. БЕСТУЖЕВУ

Якутск, 1828 года, апреля 10 д.

Милый брат, Павел Александрович!
Приветствую тебя, жителя цветущего климата! Я рад, что разлуку с родными ты можешь услаждать выгодами, около тебя рассеянными, и эта мысль, как отразившийся луч, утешает и меня. Вероятно, ты близок к брату Петру, да и существует ли даль для близких сердцу? Моя мысль, как орел, играет над вами обоими, и я прошу тебя вспоминать каждый раз обо мне, завидя в облаках эту птицу бурь. Я здоров благодаря бога и благодаря великодушию монарха, дышу свободно, живу уединенно и беседую более всего с неизменными друзьями — с книгами, и нередко Анакреон-Муром: летаю в Индию и Америку. Воображение есть лучший ковер-самолет: оно заносит нас аа тридесять земель, без всяких неудовольствий дороги, без ухабов и простуд. Кстати о дороге: я проехал девять тысяч верст по самой плохой, в самую распутицу — и безвредно. Каково-то совершил ты свою? Сделай одолжение, уведомь, на каком краю света должна искать тебя мечта моя? Там ли, где Кавказ упирается в Черное море, или где сходит он холмами на луга Ирана? В Сухум-Кале или в Грузии? Я сведал о переводе твоем в октябре месяце и, признаюсь, очень огорчен был за матушку. В тебе потеряла она последнюю подпору своей старости — впрочем, судьбу не оскачешь и на кавказском коне, и нет никакого зла без блага. Юность редко внимает чужой опытности, но своей не минует, и я уверен, что, внимая сердцем советы сердечные, — беды братьев послужат тебе не примером, но уроком. Величественная сторона, в которой живешь ты, должна впечатлеть в тебе такие же мысли. На поднебесном Кавказе, кажется, нельзя не возвыситься духом. Надеюсь, что занятия службы не помешают тебе учиться, и учиться основательно. Науки помогли мне перенести много тяжкого, и если находили на меня часы грусти и нетерпения, то они происходили оттого, что я или недоучился, или худо понял то, чему выучился. Около тебя народы дикие — наблюдай их нравы, страсти везде одинаковы, хотя цель и выражения их различны, и потому-то, приучась глядеть на них в первобытной наготе и искренности, ты будешь угадывать людей и сквозь светский покров образованности. Читай много (память есть житница на зиму несчастий), но не всему верь, не для того, чтобы во всем сомневаться, но чтобы все обсудить. Свой ум лучше чужого остроумия, не доверяй и ему с первого раза — пускай время будет ситом твоих мнений. В другой раз поговорим подолее о нравственности, — теперь прости! Будь доволен собою, и ты будешь доволен судьбою. От бога я прошу тебе здравия. Горячо любящий тебя брат

Александр Бестужев,

Адрес: Его благородию, милостивому государю Павлу Александровичу Бестужеву Г-ну прапорщику 21-й артиллерийской бригады,

11. Н. А. и М. А. БЕСТУЖЕВЫМ

Якутск, 1828, июня 16-го.

Я был чрезвычайно удивлен, милые мои братья и друзья Николай и Михаил, узнав, что вы не получаете моих писем, которые я писал каждые две недели. Губернатор имел жестокость оставлять меня в заблуждении, вызвав меня сам своими обещаниями. Еще утешением меньше, еще причиной более сожалеть, что я не с вами. Я имел о вас вести, которых ждал с нетерпением, ваша твердость подкрепляет мое сердце, и такой пример терпенья учит меня быть достойным уважения, уважая и подражая вашему равнодушию к физическим страданиям. И не стыдно ли было бы нам падать духом, когда слабые женщины возвысились до прекрасного идеала геройства и самоотвержения? В самом деле, при этой мысли я проникнут чистым, умиротворяющим чувством восторга. Эта мысль обновляет мою душу, и я мирюсь с человечеством, нередко столь тщеславным и столь низким. Я здоров. Румяный вид мой и шутливое расположение духа, которое было мне полезнее всех уроков философии, понемногу возвращаются. Мой образ жизни был довольно однообразен, хотя избыток чувств, далеко не обыденных, не допускал скуке овладевать моим умом. Мое помещение было довольно удобно и очень чисто во все время моего здешнего пребывания. К тому же я сделался хорошим хозяином и изрядным поваром. Недостатка в деньгах у меня не было, тем более что я от природы умерен, единственная слабость но покидает меня, это слабость к щегольству, я представляю собой модную картинку в Якутске. Здешнее общество мне не очень нравится, все, что я могу сказать в его похвалу, это то, что женщины не лишены ума, а мужчины тщеславия, но истинное гостеприимство обледенело в этом отечестве 40-градусных морозов, тут только выставка. Я не посещаю собраний и знаком только с двумя домами. Иногда меня навещают и наводят на меня скуку, видел я у себя даже хорошеньких дам. Но да будет тому стыдно, кто превратно истолкует мои слова. Я совершенно уверен, что мой почтенный товарищ, ученый агроном Иван, как знать? явится, чтобы приплесть к моим словам рассказ о колокольне в Риге. Спросите у него, что это значит, передайте ему мой искренний привет и мои еще более действительные сожаления о том, что я лишен его общества, мы бы подняли теперь бездну вопросов, которые остаются нетронутыми за отсутствием исследования. Пожмите крепче руку Антону, передайте мои соболезнования Алексею с выщипленною бородой. Обнимите дружески Пущина, Евгения, Штейнгеля. У меня горячо сохранилось воспоминание о их дружбе, так же как о дружбе Mouche barbue [Бородатой Мухи (фр.)] и Якова с длинными усами и молодого поэта, которого он называл князем моей души. Кстати о поэзии: мой ‘Андрей’ напечатан со всеми ошибками и смертными грехами, и что еще хуже, без моего ведома и именно против моего желания. О, женщины, женщипы! Все пропало. Я попал в когти журналистов и без защиты. Мои умственные занятия заключаются в чтении, так как имею множество поучительных книг. По следам Михаила (моего ангела, а не архангела), я постараюсь приобресть познания полиглотов. На днях прислали мне немецких и латинских классиков, стихотворствую я очень мпого, и скорее для рассеянности, вообразив себя одно время влюбленным, время доказало, что это был только искусственный огонь. Я часто езжу верхом и влезаю на горы, охочусь и прогуливаюсь. Вот мой образ жизни. Дай бог, чтобы также был и вашим и чтобы я мог разделить его с вами, тогда, только тогда буду считать себя счастливым. Захар прекратил мое принужденное уединение. Я доволен как человек, как король, самим собой. Я пишу вам на почтовых, как вы видите. И потому простите несвязность этих строк, нам столько надо пересказать, что не хватило бы листа платана, я рассчитываю на другие подробности в письме Захара. Матвей, Чижов и Назимов здоровы, мы переписываемся довольно часто, но дело в том, что моя участь лучше той, которая выпала им на долю. Если вы найдете возможным написать им несколько слов, они меня успокоят насчет вашего состояния, если нельзя сказать благосостояния.
Попросите madame выставлять число по крайней мере таким образом: 18-7 — 28, когда вы здоровы, и обыкновенным образом, когда вы будете больны, перемещая число месяца вниз для М и наверх для N.
Обнимаю вас от всего сердца. Знать вас счастливыми — самое горячее желание моего сердца. Александр.
Глебову и Репину мой привет. Так же как и нашему Пик-де-Мирандола, всеведущему Завалшнину.
P. S. Я получил многое от Рылеева. Получили ли и вы тоже? Здоровье матушки слабо. Да сохранит ее бог: она так великодушна.
Видел портрет, нарисованный тобою, почтенный Николай, и толпа воспоминаний наполнила сердце. Если можно, сделай мой: усы вниз и без бакенбард.

12. А. М. АНДРЕЕВУ

Г. Дербент, 9 апреля 1831.

Прежде всего благодарю вас за доставление ‘Поездки в Германию’, почтеннейший Ардалион Михайлович: она заставила меня смеяться и плакать — две вещи очень редкие для моего изношенного сердца. В толпе лиц, автором описанных, я встретил и знакомцев, вообще простота, равно как истина описаний и чувств, пленительна. Это не мой род, но я тем не менее чувствую его красоты. Из приложенной записки знакомой руки я впервые получил дельное наставление насчет сочинений моих: мне необходимо руководство, во-первых, потому, что я не имею, благодаря бога, слепой самонадеянности, а во-вторых, потому, что в течение с лишком пяти лет не живу на свете, не только в свете. И вот почему мне хотелось бы, чтоб г-да издатели сказали мне: ‘Нам нужны вот какие статьи — публика любит то и то’. Мне даже совестно, что вы взяли с Николая Ивановича дорого за ‘Наезды’: как журналисту ему можно бы уступить и дешевле, а как учителю моему это было бы и должно. Он, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца, первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка, и если реже прежнего ошибаюсь в ятях — тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно, за прежнюю приязнь и добрые советы, он прибавляет теперь к этому капиталу еще более, великодушно вызываясь на все хлопоты по изданию романа (если я напишу его) и отворяя двери в свой журнал для скитающихся статей моих. Засвидетельствуйте ему полную за то благодарность — я должник его по сердцу и по перу. Охотно пополню недостаток по десяти листов при первом досуге. Продолжение ‘Вечера на Кавк. водах’ еще не писал, но теперь же примусь. Насчет блесток замечание весьма справедливое — но это в моей природе: кто знает мой обыкновенный разговор, тот вспомнит, что я невольно говорю фигурами, сравнениями, и мои выходки Николай Иванович недаром назвал б&lt,естужевски&gt,ми каплями. Впрочем, иное дело повесть, иное роман. Мне кажется, краткость первой, не давая места развернуться описаниям, завязке и страстям, должна вцепляться в память остротами. Если вы улыбаетесь, читая ее, я доволен, если смеетесь — вдвое. В романе можно быть без курбетов и прыжков: в нем занимательность последовательная из характеров, из положений, дай бог, чтобы мой сивка-бурка не зашалился и там. Это, однако ж, еще будущее.
Уполномочиваю вас охотно в получении денег по сотрудничеству, ибо матушка моя недолго живет в Петербурге. Я получил за полгода 1830-го и полгода 1831 г. 800 р. ассигнациями. Но, может быть, сестра моя получила что-нибудь после, и потому вы возьмете на себя сей труд с 1 июня, узнав, сколько уплачено и сколько осталось до 1 июля (начало моего чернильного года) уплатить. Снова прося засвидетельствовать уважение и признательность мою Николаю Ивановичу, равно как всему его семейству, с искренним почтением имею честь быть Вам покорный

Александр Бестужев.

13. Н. А. ПОЛЕВОМУ

Дербент, 19 августа 1831 г.

Пользуясь верным случаем, пишу к вам, милый, почтенный Николай Алексеевич, — и пишу, как говорят летописцы, вборзе. На прошлой неделе я послал к вам половину повести ‘Аммалат-бек’, при письме — но не знаю, дойдет ли она до вас по смутным обстоятельствам Кавказа. Шамаха возмутилась, а через Тарки давно уже нет проезда, и мы с часа на час ждем Кази-муллу в гости… Перестрелка чуть не под стенами Дербента, который уже лет 25 не нюхал пороху. Заневолю теперь вспоминают Ермолова: при нем бы этого не сделалось. Паскевич нахвастал много, хотел в один день и в один час с 10 пунктов войти в горы и вдруг покорить их… он только разбудил их. Потерял сам кучу людей и ушел восвояси. Генерал Таубе нынешнего года сделал то же в Чечне. В Закаталах в ноябре вырезали лезгины целый батальон грузинского гре&lt,надерского&gt, полка и взяли 4 пушки. Четыре дня стояли они на победите и били зорю в русские барабаны и стреляли из пушек. Это было в 4 верстах от крепости — и Стрекалов, этот пустоголовый объедало, не смел показать носа с множеством солдат, у него бывших, даже подсылал горцам 1000 черв&lt,онцев&gt,, чтобы выкупить у них пушки. Такого позора не бывало еще никогда, солдаты чуть не плакали с досады, рвались в бой и были удержаны. Эммануэль ходил в Чечню, потерял 500 убитыми и 2 пушки. Он был храбрый генерал — и не прежде отказался от желания отбить и отомстить, как, упавши тяжко раненный, (брат его) лег рядом. В отдельных командах режут русских человек по 40 наездами из многочисленных конников. Распоряжения никакого — что здесь за коменданты, что здесь за полковники. Так руки опускаются!.. Кроме взяток, ничего не знают и не хотят. Все горцы подымаются заодно, около нас не осталось ни одного верного бека, и надобно заметить, что все те, которых простил и ласкал Паскевич, — первые и злейшие враги русских. Хотели привязать их сторублевыми кафтанами, и ласками, и почестями — теперь пусть полюбуются плодами этой политики. Русские ропщут, что татарских разбойников обвешивают крестами, осыпают пенсионами в тысячу и две серебр&lt,яных&gt, рублей, когда русские заслуженные генералы бродят чуть не по миру — а татары этому смеются и явно говорят, что русские боятся их. Да и правду сказать, если вспомнить, что делали Котляревский и Ермолов с сотнями, то сравнение невыгодно будет для настоящего. Только Вельяминов, Бекович и, в тарковском деле, Коханов побили их порядочно, но и только. Мятеж растет со дня на день. Все сунниды сбираются под знамена Кази-муллы, человека очень неглупого и хорошего вождя. Он действует неутомимо, играет назади наших войск и быстро перелетает с места на место, не уловимый нигде. Теперь цель его возмутить все угория, чтобы растянуть наши войска, — а потом он станет брать города. На Дербент крепко грызут зубы все горцы — ибо он секты Шагидов, — милости просим: охота смертная порезаться. Меня ни за что ни про что лишили этого удовольствия и из храброго 41-го полка перевели в линейный батальон. Паскевич при этом случае поступил со мной не скажу жестоко — но просто бесчеловечно. Я был вдруг схвачен с постели больной и в один час выпровожен верхом, зимой, без денег и теплой одежды, ибо все мои пожитки оставались в штаб-квартире полка. И потом он преследовал меня тайными приказами, веля употреблять ежедневно на службу, во все тяжкие (это выражение героя), умышленно разлучили меня с братьями — и теперь, находясь друг от друга 100 верст, — не имеем отрады видеться. Жестокое положение брата моего Петра, тяжело раненного в руку, — терзает меня во сто раз более, чем собственное неверное, зависящее от всякого подлеца существование. Верите ли, что я вздыхаю по Якутске в стране маслин и винограда! Но мудрено ли: там я был независим — а здесь!!!
Внезапное безмолвие ваше дает мне мысль, что вам запретили писать ко мне… Чудное дело! Позволяют мне явно переписку, а исподтишка ее прерывают. От вас получил я два письма. Писал к вам 6-ть, получили вы их? Сомневаюсь… а это сомнение — яд для переписки. Повторять одно и то же скучно, и страх досадно думать, что строки, теперь пишущиеся, не дойдут до назначения. По-дружески прошу вас простить, что я замучил вас поручениями. Хочу быть одолжен человеку, которому не тяжело мне быть должником. Впрочем, прошу откровенности полной — и если это вам мешает в занятиях — одно слово, и конец. История ваша растет занимательностию — целую перо ваше! Желал бы знать, почему вы не напечатали отзыва моего об ‘Андрее’ — я уверен, что вы имели к тому достаточные причины, но какие? Вы обещали мне перечень литературных сплетней — и, на беду, черт сунулся между рюмкой и губкой. Сердце болит. Может быть, вы спросите, собственно, обо мне. Скажу: я потерял все, даже надежду, — все, кроме твердости духа. Только это пособляет нести горькую судьбу мою. На этом стебле расцветает изредка цвет воображения — но счастия никогда. Я не предвидел такой ползучей жизни — не умею сносить ее, и неожиданно я с гордостью поднимаю порой цепь судьбы и говорю сам себе: тяжесть ее — мера силы пленника.
Вручитель сего письма — бывший капельмейстер Куринского пехотного полка, простой, благородный человек. От него сведаете подробности о нашем житье-бытье. Свидетельствуйте мое уважение супруге вашей. Я прошу ее для нас, русских, беречь ваше здоровье. Братцу Петру Алексеевичу привет сердечный. Да пошлет вам провидение счастие, которое вы заслужили. Иван Петрович наперед благодарит вас за всю вашу предупредительность — а я есмь как всегда Ваш неизменный

Алекс. Бестужев.

14. Н. А. ПОЛЕВОМУ

Дербент, 1832, февраля 4-го.

Пишу к Вам, любезный и почтенный Николай Алексеевич, с мусульманином Аграимом, добрым дербентским жителем, коего прошу Вас усердно приласкать, помочь ему в прииске товаров советом и выбором и, словом, совершить долг гостеприимства по-русски. Он расскажет Вам, что я теперь благодаря прекраснейшему семейству майора Шнитникова провожу время у них как с умными и добрыми родными, по это только теперь и, вероятно, ненадолго. Не можете себе вообразить, каких преследований был я целью от или чрез Паскевича, этого глупейшего и счастливейшего из военных дураков, надо бы прибавить и злейшего. Насчет товарищей несчастия существуют приказы, в которых велено нас презирать и употреблять даже без смены во все тяжкие. К счастию, на земле более трусов, чем подлецов, и более подлецов, чем злодеев, и оттого мало-помалу судьба наша облегчается — но это на миг. Имя наше употребляют теперь как головню: личные ссоры старших обрываются на нас, донос, что с нами обходятся не довольно жестоко, бывает началом новых гонений, и мы терпим за чужие беды. Так, кажется, будет скоро со мною. Есть здесь полк&lt,овник&gt, Гофман, который весь век пил, играл в карты и охотник до калин-кору, — все это заслужило ему имя доброго человека, ибо на Кавказе только эти качества уважаются. К этому же, он только что получил полк, за службу в жандармах. Поссорясъ с комендантом за какое-то выражение по бумагам, — он уже хвалился, что донесет на него, зачем он &lt,не&gt, прижимает меня. Итак, если вы услышите что-нибудь, что со мною стряслось, — не дивитесь. Это уже не в первый раз, думаю, и не в последний, Паскевич сыграл со мною штуку получше этой, заставя больного, с постели, зимой, без теплой одежды, без копейки денег ехать верхом сюда из Тифлиса. Это было, не говорю жестоко, но бесчеловечно. И за что же?.. О, это было совершенное время de lettres de cachet [Указ короля об изгнании или заключении в тюрьму (фр.)] Г-ну Стрекалову сказали, что я удачно волочусь за одной дамой, которой он неудачно строил куры — и вот зерно преследований. Тяжело мне было здесь сначала, и нравственно еще более, чем физически. Паск&lt,евич&gt, грыз меня особенно своими секретными. Казалось, он хотел выместить памяти Грибоедова за то, что тот взял с него слово мне благодетельствовать, даже выпросить меня из Сибири у государя. Я видел на сей счет сделанную покойником записку… Благороднейшая душа! Свет не стоил тебя… по крайней мере я стоил его дружбы и горжусь этим. С Иваном Петровичем знакомы и связаны мы издавна… но мы не друзья, как вы полагаете, — ибо от этого имени я требую более, чем он может дать. Живу один. Ленюсь… частию виноваты в том и сердечные проказы. Каюсь — и все-таки ленюсь. Но что вы, вы, мой добрый, сердцем любимый Н&lt,иколай&gt, А&lt,лексееви&gt,ч!.. Как жаль, что я не знал об отъезде Аграима ранее, — я бы написал вам кучу любопытного… но теперь едва успеваю ночью, на постеле кончить эти несвязные строки. Пишите по крайней мере Вы с ним. Пишите и по почте — я уже после отрадного большого письма давно не имею о вас вести. Обнимите за меня Ксенофонта. Боже мой, какая досада, я еще не начал и должен кончить — светает, а со светом Агр&lt,аим&gt, едет в свет из кромешной тьмы, где влачится Ваш

Александр.

15. К. А. ПОЛЕВОМУ

Дербент, 26 января 1833.

Я соскучил, добрый мой друг Ксенофонт Алексеевич, так давно не получая от Вас писем. Я вижусь с Вами только в ‘Телеграфе’ последнее время, хорошо, что и там Вы во фраке, что и там вы нараспашку. Я с большим наслаждением читал статью о Державине, я с большим огорчением огляделся кругом, прочитавши ее… где он, где преемник гения, где хранитель огня Весты? Я готов, право, схватить Пушкина за ворот, поднять его над толпой и сказать ему: стыдись! Тебе ли, как болонке, спать на солнышке перед окном, на пуховой подушке детского успеха? Тебе ли поклоняться золотому тельцу, слитому из женских серег и мужских перстней, — тельцу, которого зовут немцы маммон, а мы, простаки, свет? Ужели правда и для тебя, что
Бывало, бес, когда захочет
Поймать на уду мудреца,
Трудится до поту лица,
В пух разорить его хлопочет.
Теперь настал светлее век,
Стал крепок бедный человек —
Решенье новое задаче
Нашел лукавый ангел тьмы:
На деньги очень падки мы,
И в наше время наипаче
Бес губит — делая богаче.
Но богаче ли он или хочет только стать богаче? Или, как он сам говорил:
Я влюблен, я очарован,
Я совсем огончарован?
Таинственный сфинкс, отвечай! Или я отвечу за тебя: ты во сто раз лучшее существо, нежели сам веришь, и в тысячу раз лучшее, нежели кажешься.
Я не устаю перечитывать ‘Peau de Chagrin’, [‘Шагреневая кожа’ (фр.)] я люблю пытать себя с Бальзаком… Мне кажется, я бичую себя как спартанский отрок, чтобы не морщиться от ран после. Какая глубина, какая истина мыслей, и каждая из них, как обвинитель-светоч, озаряет углы и цепи светской инквизиции, инквизиции с золочеными карнизами, в хрустале, и блестках, и румянах!
Я колеблюсь теперь, писать ли роман, писать ли трагедию, а сюжет есть богатый, где я каждой силе из разрывающих свет могу дать по представителю, каждому чувству — по поступку. Можете представить, как это будет далеко, бледно, но главное, то есть страсти, сохраню я во всей силе. Я, как Шенье у гильотины, могу сказать, ударя себя по лбу: тут что-то есть, но это еще связно, темно или, лучше сказать, так ярко, что ум ослеплен и ничего не различает. Подождем: авось это чувство не похоже на самоуверенность Б. Федорова. Одним, по несчастию, сходен я с ним: это докукою вам! Поручений, поручений — так что голова кругом пойдет!.. Но Адам Смит сказал, что раздел работ есть основа экономии. Простите до будущей.
Николая Алексеевича прижимаю к сердцу, которое, право, лучше всего меня и в перьях и в латах. Счастия…

Александр Бестужев.

16. Н. А. ПОЛЕВОМУ

Дербент, 1833 года, мая 18 дня.

Не беспечность, еще менее гнев виной, любезный друг Николай Алексеевич, что я реже пишу к Вам. Я боюсь возмутить душу Вашу, помешать Вашим занятиям. Какое мне дело, что Вы не пишете часто, если и в редких письмах я узнаю Вас и нахожу тем же? Между душой и душой путь — слово, но когда они летают друг к другу в гости, не все ль равно, часты или редки станции? Оставим эти расчеты ползунам и людям, которые везут жизнь на долгих. Я смею думать, судьба оставила в наших крыльях еще столько перьев, что хоть душою можем мы пролетаться когда и как вздумаем. Терпеть я не могу шапочных переписок, хоть очень нередко, по необходимости, должен бываю писать и к друзьям, будучи, что называется, не в духе. Заневолю пишутся пустяки, их выводит перо, гусиное, давно вырванное из крыла перо, — голова или сердце в нетчиках.
Напрасно вы отпеваете себя как домашнего человека или просто как человека, хоть побожитесь — не поверю и в доказательство приведу ваши же письма. В трупе живут лишь черви, на кладбище мелькают лишь блудящие огоньки — цветы и огонь признак здравия и жизни. Я не постигаю вашего расщепления бытия, грешный человек, или, признательнее сказать, ему не верю. Может ли умереть Николай, когда Полевой жив за сотню? может ли жизнь быть переплетена со смертью? Или то, или другое должно уступить — зараза или цельба должна овладеть спорным существом непременно, а, благодаря бога, не видать, чтобы вы чахли умом, и сами говорите, что крепки телом. Вы называете это отсутствие желаний для себя болезнию, чарою, не знаю, чем еще, а я вижу в этом средство провидения заставить вас быть полезным для других. Из иного судьба выжимает поэзию, так что она брызжет из пор бедняги с кровью и слезами, других она купает в вине и в масле, и творения их текут как фимиам, как токайское с розового ложа. Для того нужна узда, для другого шпора. Меня, чтобы пробудить из глубокого сна, стоит только назвать по имени, другой просыпается лишь при звуке золота. Козлов стал стихотворцем, когда перестал быть человеком (я разумею телесно), другого, напротив, малейшая боль выбивает из петель. Конечно, для нашего брата очень невыгодно, что судьба мнет нас, будто волынку для извлечения звуков, но помиримся с ней за доброе намерение и примем в уплату убеждение совести, что наши страдания полезны человечеству, и то, что вам кажется писанным от боли, для забытья, становится наслаждением для других, лекарством душевным для многих. Впрочем, всему есть мера, а вы чересчур предались идее отлучения, разъединения человека дельного от человека мирского, вы дали ей оседлать себя, да еще и глаза завязать. Это вредно и для здоровья и для сочинения. Память надобно питать новинками, чтоб она не истощилась, а отчуждаясь от света, в коем живем, мы мало-помалу становимся чужды и для него. Вы скажете: ‘я живу в старине’, но глядеть на нее надобно сквозь современный ум, говорить о ней языком, понятным ровесникам нашим. Возможем ли оживить мертвых, если сами будем мертвы для живых? Да, уединение необходимо для выражения того, что в нас, но кипение жизни, но пыл страстей, по трение отношений необходимы, чтобы наполнить нас. Хороши краски кабинета, но краски природы лучше. Моя палитра — синь моря, радуга неба, льдины гор, мрак тучи. Колдун — воспоминание, но живая природа — бог. Она свежит, она вдыхает, она сама расстилается слогом. Но неужели природа только в волнах, в горах, в зелени? Ужели человек не часть ее? Потереться порой между румянами и шумихой, подслушать лепет и говор толпы, рассмотреть в микроскоп какую-нибудь страсть-букашку хоть не так приятно, как вид заходящего солнца или песнь дубравы, но едва ли не более поучительно. Как вы ни вертитесь, человек создан для общества: платите же ему дань мелкою монетой, но как бы ни мелка была она, общество вам сдаст за это. Гулять так же нужно в лесу, как и в залах. Охотиться можно в обществе столь же удачно, как в поле. Сохрани вас бог жить в болоте, но чтобы написать болото, как Рюисдаль, надобно вглядеться в него. Жалки мне были всегда люди, но более забавны, чем жалки, и признаюсь, мне бы страх хотелось иногда на миг промелькнуть сквозь все круги общества. Вообразите себе мое положение: я не могу жить ни с стариной, ни с новизной русскою, я должен угадывать все-навсе! Мудрено ли ошибиться? Впрочем, один другому не пропись — я создан так, вы иначе. И напрасно жалуетесь на то: вы наполняете бездну, чтобы не утонуть в ней, а я с горя кидаюсь в нее очертя голову. Бездействие мое доказывает мне, что я не призван ни на что важное. За гением след кипучей деятельности.
Вы правы, что для Руси невозможны еще гении: она не выдержит их, вот вам вместе и разгадка моего успеха. Сознаюсь, что я считаю себя выше Загоскина и Булгарина, но и эта высь по плечу ребенку. Чувствую, что я не недостоин достоинства человека со всеми моими слабостями, но знаю себе цену и, как писатель, знаю и свет, который ценит меня. Сегодня в моде Подолинский, завтра Марлинский, послезавтра какой-нибудь Небылинский, и вот почему меня мало радует ходячесть моя. Не вините крепко меня за Бальзака: я человек, который иногда может заслушаться сказкой, плениться игрушкой, точно так же, как сказать или сделать дурачество. Вот почему и Бальзак увлек меня своей ‘Шагреневого кожей’. Там есть сильные вещи, есть мысли, если не чувства глубокие. Выдумка стара, но форма ее у Бальзака яркая, чудная, и потом он мастер выражаться. Зато в повестях его я, признаюсь, нашел только один силуэт ростовщика, резким перстом наброшенный. В Нодье я сроду ничего не находил и не постигаю дешевизны похвал французской публики: она со всяким краснописцем носится будто с писаною торбой. Перед Гюго я ниц… это уже не дар, а гений во весь рост. Да, Гюго на плечах своих выносит в гору всю французскую словесность и топчет в грязь все остальное и всех нас, писак. Но Гюго виден только в ‘Notre-Dame’ [‘Собор Парижской богоматери’ (Фр.)] (говоря о романах). Его ‘Han d’Islande’ [‘Ган Исландец’ (фр.)] — смелая, но неудачная попытка ввести бойню в будуары. ‘Бюг-Жаргаль’ — золотая посредственность. И заметьте, что Гюго любит повторять свои лица и свои основные идеи везде. Ган, Оби, Квазимодо — уроды в нравственном и физическом родах… потом саможертвование в ‘Бюге’, в ‘Гернани’, в ‘Марион де Лорм’… Это правда, что он, как по лестнице, идет выше и выше по этим характерам, но Шекспир, человек более гениальный, этого не делал, а нам, менее даровитым, на это нельзя и покуситься. Надобна адская роскошь Байрона в приправах, чтобы разнообразить вырванное из человека сердце, которым кормит он читателя. ‘Кромвель’ холоден и растянут: из него можно вырезывать куски, как из арбуза, но целиком — нет. Мариона прелестна: это Гец для времени Ришелье. Полагаю, что ‘Борджия’ достойна своей славы, и жажду прочесть ее. Кстати, ‘Последний день осужденного’ — ужасная прелесть!.. Это вдохнуто темницей, писано слезами, печатано гильотиной… Пускай жмутся крашеные губы и табачные носы, читая эту книгу… пускай подсмеиваются над нею кромешные журналисты — им больно даже и слышать об этом, каково же выносить это!.. О, Дантов ад — гостиная перед ужасом судилищ и темниц, и как хладнокровно населяем мы те и другие! Как счастлива Россия, что у ней нет причин к подобной книге!
‘Клятву’ перечитываю для последнего тома, только что полученного, кончив, скажу свое мнение, — не приговор, ибо человеку не по чину произносить приговоры. До тех пор скажу лишь, что я в ней находил ‘Русь’, что я здоровался с земляками, и не раз пробивала меня слеза.
Вы пишете, что плакали, описывая Куликово побоище. Я берегу, как святыню, кольцо, выкопанное из земли, утучненной сею битвой. Оно везде со мной, мне подарил его С. Нечаев. О своем романе ни слова. Враждебные обстоятельства мешают мне жить, не только писать.
Не дивитесь, что я знаю морскую технику: я моряк в молодости и с младенчества. Море было моя страсть, корабль пристрастие, и хотя я не служил во флоте, но, конечно, не поддамся лихому моряку, даже в мелочах кораблестроения. Было время, что я жаждал флотской службы и со всем тем предпочел коня кораблю: с первого скорее соскочишь. Воспитание мое было очень поэтическое. Отец хотел сделать из меня художника и артиллериста. Я вырос между алебастровыми богами и героями, а потом между химическими аппаратами и моделями горного корпуса. Лето скитался я по Балтике с старшим братом. Судьба сделала из меня кавалериста и, не знаю, призвание ли — сочинителя. Но это требует рам пошире: где-нибудь я опишу мое ребячество и мою бурную юность. Но где довольно черной краски, чтоб описать настоящее? Тот, который ни одной строчкой своею не красил порока, который сердцем служил всегда добродетели, подозреваем, благодаря личностям, бог весть в чем. Но об этом после. Лист кончен, но мое vale [Будь здоров (лат.)] стоит в начале разговора. Будьте счастливы и дома, и в свете, и в трудах своих, до скорого свидания мечтой. Ваш, весь ваш

Александр Бестужев.

17. К. А. ПОЛЕВОМУ

&lt,Дагестан, 9 ноября 1833.&gt,

Обнимите за меня Николая Алексеевича, любезный Ксенофонт, обнимите крепко, крепко: это за его ‘Живописца’! Да, я, как женщина, безотчетно говорю: прелесть, но я отчетно чувствую эту прелесть. Какой я без-душник был, когда сказал, что слог был виной неуспеха ‘Клятвы’, слог! Нет, черствые души читателей… Но все-таки я изумляюсь: язык в ‘Клятве’ и язык в ‘Блаженстве безумия’, особенно в ‘Живописце’, две разные вещи, это писал другой человек, зачем же не всегда он пишет таким слогом, зачем? И я, я это спрашиваю! Я, который двух часов не бывал ровен! Я плакал, я заставил рыдать, когда читал эту повесть… я ужаснулся сам, когда прочел другому (?). Да, я чувствую, что я мог натурально выразить Аркадия, особенно ревность его, я глубоко бывал растерзан ею и не раз, а этот Прометей!.. О! знаете ли, что сегодня ночью (это не сказка) я видел во сне над собой этого огромного орла: он пахал холодом с широких крыльев в сердце мое, я хотел бежать и не мог… и потом я видел землю великанов, бродил между ними, с опасением, но без страха, они говорили со мной, но я не понимал их языка… Кровь моя была взволнована чтением, да, я чувствую, что автор такой повести может быть утешен, внушив человеку мыслящему столько мыслей, столько ощущений! Не завидую, ей-богу, не завидую Николаю, но досада есть на себя. Впрочем, могу ли я писать вполне, оглядываясь на все стороны? Я уже одичал, я уже не сумею ладить с цензурою, торговаться с нею!
Мысли мои кипят, не могу писать складно, в голове нет autoclave [Автоклава (фр.)]. Притом я взбешен на….., он грабит меня с А-вым пополам, вопреки 20-ти писем отдает тому деньги, а тот берет и даже писать не хочет. Как невообразимо гадки люди, за горсть гривенников они продадут и честь и совесть… Не поверите, как мне прискорбно видеть в людях такие низости, я бываю надолго убит разочарованием, и не эгоизм, не вред себе огорчает меня, но черты грязи на сыне небес.
Прилагаю мой ответ на выходку Смирдина. Мерзавец! Как смел он играть мною? Или думал, не известя меня даже о своем издании, купить мое слово или мое молчание деньгами! Деньгами? Когда я за двусмысленность не купил бы даже и свободы, первого, единственного блага и желания души моей…
Я физически не болен, но душой и не вылечивался, свидетель тому моя критика, досадно, что послал ее, лишнего много, нужного мало… Вижу, но пусть все-таки в ней почитают человека, если не вскрышку искусства. Будь что будет. Я опять к вам с канюченьем, прошу, исполните эти вздорные поручения. Посылаю 100 р. Не извиняюсь, зная вас. До следующей почты.

Ваш душой
Алекс. Бестужев.

&lt,К этому письму принадлежит следующий протест, писанный рукою Бестужева:&gt,

Милостивый государь,
С изумлением начитал я в 1-м номере ‘Сев. пчелы’, в исчислении г.г. сотрудников вновь издаваться имеющего г. Смирдиным журнала ‘Библиотека для чтения’, мое имя. Хотя я считаю себя не более как червячком в печатном мире, но все-таки не хочу, чтобы меня вздевали г-да спекуляторы на уду для приманки подписчиков, без моего спроса и согласия. А потому покорнейше прошу вас припечатать в ‘Телеграфе’ известие, что я не только не буду, но и не хочу быть сотрудником г-на Смирдина, что в журнале, им издаваемом, ни теперь, ни впредь не будет моей ни строчки, что не только из сочинений моих, но из моего имени даже не продавал и не обещал я ему ни буквы. О поступке же г-на Смирдина, нарушающем не только личность, но и собственность писателя, предоставляю судить всей добросовестной публике. О tempora, о mores! [О времена, о нравы! (лат.)]

С уважением, и проч.
Александр Марлинский.

9 ноября 1833 г. Дагестан

18. К. А. ПОЛЕВОМУ

23 ноября 1833. Дербент.

Дорогой мой Ксенофонт Алексеевич. Сегодня я именинник и сижу один, больной, грустный. Мечты моего детства машут около меня крыльями, но я их вижу сквозь креп. Боже мой, куда делись и зачем не могут воротиться хотя немногие часы из минувшего? Зачем, хоть для образчика, не оребячится вновь сердце, чтобы я мог иметь органы для прежней радости, органы давно огрубелые или вовсе утраченные. Воспоминание! Что такое воспоминание? Живая картина, но все картина, а не действительность, картина, у которой время кривит перспективу и уносит у нас из-под ног точку зрения. Мысль простирает между было и есть железный аршин свой и говорит: это мое, это твое. Досадный раздел!.. Мысль принадлежит миру, чувство — мне. Мысль — брат, чувство — любовница… Чувство сладостнее, горячее, нежнее мысли. Но провидение спаяло обе половины времени, сроднило оба эти существа, слило воедино жизнь и смерть, и эта связка, эта амальгама, это бытие-гермафродит — Сон. Там только солнце юности не только светит, но и греет, там только цветы любви прежней не только блистают, но и благоухают. В нем, как в котле Медеи, младенеет и сердце и дух наш. В нем, как в зеркале шекспировских ведьм, видим мы туманные облики будущего, им переживаем порой то, чего не было и не будет, даже то, чего не могло быть и не может статься. Но, о добрый друг мой, — бледнеют и самые сны, вянет солнце, тускнет небо грез моих… Кажется, огромные буквы неизмеримой книги этой стираются, смысл чаще и чаще убегает от понятия, образы сливаются с туманом, ощущения поражают как тупые стрелы, не как меч раскаленный… Скажите, отчего это? Неужели кровь моя стынет? Зачем же кипит еще мое сердце? Зачем сны наяву волнуют его, а оно не оживляет моих сновидений по-прежнему? Да, в эту ночь я видел себя ребенком, видел отца моего, доброго, благородного, умного отца, видел, будто мы ждем его к обеду от графа Александра Сергеевича Строганова, который бывал именинник в один день с нами… И все заботы хозяйства, раскладка вареньев на блюдечки, раскупорка бочонка с виноградом, и стол, блестящий снегом скатерти, льдом хрусталя, и миндальный пирог с сахарным амуром посредине, и себя в новой курточке, расхаживающего между огромными подсвечниками, в которые ввертывают восковые свечи, — и все это виделось мне точь-в-точь как бывало. Но кругом было сумрачно, внутри меня холодно, я был уже зритель, не действователь на этом празднике. Я проснулся с досадою… И так луч мороза судьбы проникает даже в воображение, даже в сон — горькое открытие, горькое сознание!
Получил я тринадцатый номер ‘Телеграфа’ и с наслаждением прочел главу Гюго. ‘Ceci tuera cela’, [Это убьет ю (фр.)] он великий мыслитель: другие перебивают мысль из его выжимков. Он звезда, прочие спутники, но и он звезда-комета, звезда-предтеча. О, зачем не доживем мы до обновленного мира, после потопа, уже вздувающегося! В разборе путешествия Белявского вы говорите о могиле Менщикова. Знаете ли, что до 1827 года не знали точно, где похоронен он. Тобольский губернатор Бантыш-Каменский был в Березове, рыл, по преданиям, в трех местах и, наконец, нашел его, вовсе не тленным от замерзшей почвы. С ним был хороший портрет Менщикова, нашлось, что и все черты сохранились в точности и в свежести. Он был одет в атлас и бархат, с черной ску-фьею на голове. Желая сохранить что-нибудь на память для потомка его г&lt,осподин&gt,а Менщикова, Бантыш-Каменский срезал несколько волос с брови покойника и взял золотой с груди крестик. Потом, отслужив панихиду, закрыл могилу и означил ее крестом. Эта археологическая выходка дорого стоила археологу. На него был сделан безымянный донос в кощунстве, якобы он смеялся над трупом и вырезал у него глаз. Велено сделать следствие, со строжайшим ему выговором, и хотя он оправдался, но ему замечено было, что любознательность его вовсе не уместна. Потомки Менщикова до сих пор не сделали никакого надгробия над славным сподвижником Петра, и прах человека, давшего им миллионы, лежит под сосновым крестом, водруженным чуждою рукою. Вот что значит опала.
Не знаю, писал ли я вам, что нашел в Якутске могилу Анны Гавриловны Бестужевой, умершей там в ссылке с вырезанным языком. На ней не было уже и креста. Могилы Войнаровского не зпают, но указывают на другом берегу Лены против Якутска, в селении, называемом Яр-монкою, место, где стояла его юрта. Для первой хотел я своими руками высечь камень, с сердцем в терновом венке посредине, но прежде чем привезли хорошую плиту, я должен был выехать, — страдать за другими горами.
Если есть еще время, удержитесь печатать отказ мой Смирдину. Он писал ко мне, говорит, что сестра моя заверила его в моем содействии, а мне не хочется впутывать этого чистого имени в каверзы петербургской журналистики. Я отвечаю ему, как он стоит, и сказал, что обращаю против него же оружие, которым думал победить меня. Он предлагает мне 300 р. за лист, я требую 500. Зло уже сделано, надобно наказать виновника. Это, впрочем, не помешает мне писать для вас. Если б у меня не было брата за Кавказом, которому нужны деньги, ибо он выходит в отставку и расплачивается с долгами, никогда бы я не написал ни строчки для людей, которые думают купить мое перо еще в гусе и щиплют живого.
Недели три не брался за перо: сборы к смотру мешали, теперь присяду. Чтоб втравить себя в дельное, начну чем-нибудь шуточным. Во всяком случае первое дело будет для вас.
У нас мюриды (преданные) убитого Кази-муллы от голоду начинают шалить не на шутку. Недавно увели целое село с людьми и скотом в горы. Вельяминов добирает с Чечны прошлогоднюю подать. Партии разбойников уводят и рубят русских дровосеков, грабят даже офицеров, на будущий год должно ожидать усмирительного похода.
Благодарю за все посылки. Ложки и ноты получил вчерась. Не посылаю поправок с этой почтою, ибо не все еще номера отыскал. Беда невелика, если и не напечатаются. Третий том будет слишком дороден, не расколоть ли его надвое? В 1825 году в августе есть мое письмо о петергофском празднике. Оно вздор, но может пригодиться в добавку. Поцелуйте ручку у супруги вашей.

Ваш душою
Александр Бестужев.

19. Н. А. в М. А. БЕСТУЖЕВЫМ

Дербент, 1833 года, декабря 21-го.
В Петровский завод. Просят отослать поскорее.

Дорогие, любимые братья, Николай и Михаил!
Сестра Елена Александровна приложила к своему письму письмо из Петровского от княгини Трубецкой, писанное 23-го июня. Давно уже минул этот месяц, по послание свежо для меня: оно, казалось, повеяло мне стариною, не изменившеюся в холоде Сибири до сих пор. Да, я узнаю в брате Николе, в тебе, мой идеал светской доброты, все того же брата-критика, который никак пе хочет баловать родного и, гладя ребенка по голове, говорит: ‘Учись, Саша, смотри вверх, Саша!’ О, как бы я хотел броситься к тебе на шею и сказать: брани мои повести сколько душе угодно, но посмотри на меня: неужели ты не видишь во мне того же сердца, лучшего еще сердца, потому что оно крестилось в слезах, сердца, которое, право, лучше всего того, что я писал и напишу. Впрочем, книга есть человек, творение есть отражение творца, так я думаю и верю и вот почему скажу несколько слов в свое оправдание. Ты говоришь, что я подражаю часто, но кому? Это будет так же трудно сказать тебе, как мне угадать. Правда, в рассказе иногда я подражал и тому и другому, точно так же, как подражаешь иногда голосу и походке любимого человека, с которым живешь, но голос не есть слово, походка не есть поведение. Я схватывал почерк, никогда слог. Доказательство тому, что слог мой самобытен и нов, — это неуменье подделаться под него народцев, которые так охочи писать и так неспособны писать. Пусть найдут еще в моих повестях хоть одно укрывающееся лицо из-за границы, пусть! Неужели мой Саарвайерзен выкраден откуда-нибудь? Если да, так это с портретов Вандейка, не более. Все авторы, словно стакнувшись, задрямили рисовать голландцев флегмою, я, напротив, выставил его горячим, но расчетливым сыном огня и болота: это летучая рыбка. Главное, любезный мой Никола, ты упускаешь из вида целое, прилепляясь к частностям. Неужели, например, в ботанической лекции, как называешь ты разговор Белозора, не угадал мысли: как любовь все предметы переплавляет в свое существо и в самой сухой соломинке находит себе сладкую пищу. Иные главы, по-видимому, вставлены у меня вовсе сверх комплекту, как, например, разговор Кокорина с лекарем, но кто знает: не желал ли я возбудить внимание читателей нетерпением? Это тоже тайна искусства. Кроме того, мои повести могут быть историей моих мыслей, ибо я положил себе за правило не удерживать руки, и вот, если разберете мою медицину, то найдете, может быть, более дельных насмешек над модными мнениями медиков, чем ожидали. Так и во многом другом [Что же касается до блесток, ими вышит мой ум, стряхнуть их — значило бы перестать носить свой костюм, быть не собою. Таков я в обществе и всегда, таков и на бумаге, ушели ты меня не знаешь? Я не притворяюсь, по ищу острот — это живой я. (Примеч. автора.)].
У Бальзака много хорошего, но учиться у него я не буду. Разбери глубже, и ты увидишь, что он более блестящ, чем ясен. Кроме того, что он пересаливает олицетворение кстати и некстати, и часто одно и то же в разных соусах, кроме того, что он торопится за золотыми яблоками Аталанты, он слишком разъединяет страсти своих лиц: эта исключительность не в природе. Так, лучшее из его лиц, госпожа Жюль, и ухом не ведет, что за нее давят, режут и отравляют людей. Естественно ли это? Ужели совесть ее чиста или спокойна от любви к мужу или оттого, что она убивает не своими руками! Будь уверен, что я не выставил бы такого лица на поклонение, не надел бы на него бесполого, хоть и бархатного кафтана Колибрадоса! Странно, что у вас так возвышают Бальзака, а молчат про В. Гюго, гения неподдельного, могучего.
Его ‘Notre-Dame’, его ‘Marion de Lorme’, ‘le s’amuse’ [‘Марион де Лори’, ‘Король забавляется’ (‘Le roi s’amuse’) (фр.)] и ‘Боргиа’ — такие произведения, которых страница стоит всех Бальзаков вместе, оттого, что у него под каждым словом скрыта плодовитая мысль. Правду сказать, с полгоря и писать им на раздолье и в таком кипятке событий, а для меня куда ни кинь, так клин: то того нет, то другого нельзя, ни источников, ни досуга, а воображение под утюгом. Поневоле клюешь тыкву: виноград зелен.
Теперь я нездоров и потому только доживаю в Дербенте несколько дней, ибо переведен во 2-й гр. л. бата-лион в Ахалцых. От воли своей давно я отказался, желать мне в Грузии нечего, а кладбища есть и здесь столь же покойные, как инде, со всем тем я еду. Огорчительно для меня, что вы не получали моих писем: с приезда я писал их по крайней мере 20, до вас дошли десятые проценты, жаль: это отбивает охоту писать, это потеря не только для братского сердца, но для самой словесности.
Поблагодарите от меня княгиню Трубецкую за то, что она одна для родных наших служит проводником вестей хоть о здоровье вашем, она ангел-хранитель наш и многих, она отрадное явление на черном поле человечества. Доброго, милого Мишеля прижимаю мыслию к сердцу: что он, что вы оба делаете? Я думаю, стали язычниками, полиглотами? Дай бог вам терпения и здоровья: в них одно возможное счастье несчастных. Ваш многолюбящий брат

Александр Бестужев.

P. S. В голове у меня давно уже лежит роман, при досуге перепишу его. Прочтете — посудите, теперь о нем ни слова.

20. К. А. ПОЛЕВОМУ

&lt,21 февраля 1834 г.&gt,

Почтенный друг Ксенофонт Алексеевич. И без письма вашего от 14 января угадывал я, в какую тяжкую борьбу вступили Вы с людьми и обстоятельствами, принимаясь за журнал. Кровавым потом смазывается рычаг, двигающий вперед народы, — но подвиг двигателей не останется незаметным или незамеченным в бездне потомства. Работайте. Я тем более ценю терпение Ваше, что сам нисколько к нему не способен, и чувствую, каково для человека выносить подлейшие прижимки цензоров. Говорю по опыту, ибо однажды чуть не прибил цензора Красовского, выведенный из себя его вандальством. Ладить с мадам цензурою не умею я ни на словах, ни на письме. Писав, однако ж, последнюю критику, я клал перед глазами ножницы как символ прокруствой (sic) [Так (лат.)] постели (etant orthodetement eleve dans la crainte de Dieu et des censeurs [Будучи ортодоксально воспитан в страхе перед богом и цензорами (фр.)]), — но все-таки, съежившись даже в картофель, не прошел и вполовину цел сквозь грохот вашего Лазаря. Было худо, бывало худо, — а уж эдакого пошлого, грязного живодерства я не мог себе вообразить, даже замурованный. Приглашайте после этой попытки писать о чем-либо! Слуга покорный. Не только за критику, да и за сказку страшно садиться — и положительно говорю вам, что это главная причина моего безмолвия. Не смея бросать в свою записную книжку мыслей своих, как решиться писать что-нибудь для публики? Малейшее слово мое перетолкуют — подольют своего яду в самое розовое масло — и вот я вновь и вновь страдалец за звуки бесполезные!! На водах выдавали за непреложную истину, что литераторы просили государя за меня. Литераторы! Бог мой!.. Они готовы. съесть меня без уксусу и перцу — и кто у нас литератор-ные (sic) вельможи? Ужели я их не знаю до подноготной жизни? Поляк Булгарин, поляк Сенковский — оба которые с утра до вечера смеялись над русскими и говорили, что с них надобно брать золото за то, чтобы их надувать! И они первенцы, они судьи, они хозяева нашего Парнаса, с примесью Греча — ублюдка из немца и чухонки, у которого душа повита на гривеннике! Стыд и гнев берет, когда читаешь их патриотические выходки, у которых (как чесночный дух сквозь духи) оскаливается вечный припев: ‘Подпишитесь на журнал — купите сайку у Смирдина! Он нам платит — он благонамеренный человек’. И вот благодаря их (как называют они) книжной торговле — гений есть не что иное, как чекан рублевиков. А словесность — рынок, на котором они (мытники и фарисеи в одном лице) сбивают и набивают цену, и горе тому дерзкому, кто осмелится провезтъ товар мимо их таможни. По радости, с какой печатают они в ‘Пчеле’ ‘Историю Видоков-досмотрщиков’, не мудрено угадать в них химическое сродство с этими наростами политического тела.
Письмо это прервано было получением от Вас книг и пелеринки для Шнитниковой и помады. Письма при этом не получил. Книги размокли в каком-нибудь горном потоке — это к добру Брамбеуса: авось он не будет так сух, как я его представляю себе. Еще получил я диковинку — письмо, и от кого вы думаете? от Фаддея! Оправдание Греча и Смирдина, обвинение сестры Елены (которую несчастия точно сделали чересчур подозрительною) — и наконец, разумеется, выходки против Вас и предвещание, что Вы меня обманете, обсчитаете и бог весть что. Я не сомневаюсь, что Булгарин любит меня, ибо я ничего не сделал такого против него, за что бы он имел право меня разлюбить, но что он любит более всего деньги — и в этом трудно усумниться. Впрочем, я не потерял к нему приязни — в основе он добрый малый, но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат. Не постигаю, отчего они так клевещут о Вас? Врагом по литературе позволено быть — но личность есть вещь святая, и смешивать частную жизнь с публичным изданием — есть низость.
Письма адресуйте покуда в Тифлис, Павлу Александровичу Бестужеву, артиллерии поручику. В канцелярию начальника артиллерии. Он или доставит их мне, или сохранит до моего приезда.
Здоровье мое плохо.
Насчет Ахалцыха скажу одно — я буду там прилежнее, и, конечно, ‘Телеграф’ мне скажет за то спасибо. Кстати (или, бишь, некстати) о моей статье — попытайте перевести на французский язык мнение о романтизме без исключений и без имени и пошлите в журнал французский, в Петербурге издаваемый. В близости государя цензура гораздо умнее и не вычеркнет, я думаю, евангельских истин.
Смирдин платит мне 5 тысяч в год за 12 листов. Таиса Максимовна очень благодарит супругу вашу за вкус ее убора, — а я за то, что вы меня, своего должника, так скоро и мило удовлетворяете. Чувствую это.
Братца Николая обнимаю, ваш

Александр.

21 февр&lt,аля&gt, 1834

21. Н. А. и М. А. БЕСТУЖЕВЫМ

1835 года, декабря 1-го.

Умер старый год, дорогие, милые братья Николай и Михаил: не будем, как египтяне, судить его после смерти! Да и что до меня собственно, мне нечего жаловаться на покойника: он подарил мне по себе поминки — несколько живых картин, несколько сильных ощущений, чего ж более? Мой тройной путь через Кавказ — сперва на границы Аджарии, потом на Кубань, потом на берег Черного моря, и ежедневная война с горцами породили воспоминаний надолго. Но сперва отвечу на полемическое письмо ваше, писанное княгиней Трубецкого по диктовке вашей. Небольшой я охотник до литературных оправданий и на досуге, еще менее теперь, в действительности боевой жизни, однако ж, так как мои недостатки, по мнению вашему, могут отразиться на всей русской словесности, то, хотя и нехотя, надо черкнуть свое мнение в спорных пунктах, достойных внимания, прочее можете счесть за согласие, ибо я не думал себя производить в папы: homo sum! [Я человек! (лат.)] Обвиняете меня в займе у французов некоторых выражений, например: que sais-je? что я знаю? (И оно, мимоходом, занято не у Жанена, а у Монтаня.) Да не у одних французов, я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи, поговорки, присловия. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык и для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи, отовсюду, где встречу, где поймаю его. Что за ложная мысль еще гнездится во многих, будто есть на свете галлицизмы, германизмы, чертизмы? Не было и нет их! Слово и ум есть братское достояние всех людей, и что говорит человек, должно быть понятно человеку, предполагая, разумеется, их обоих не безумцами. Будьте уверены, что еще при наших глазах грамматики всех языков подружатся между собою, а риторики будут сестрами. Ходьба взад и вперед сотрет и непременно сгладит мелочные грани, нарезанные идиотизмами и произведенные педантами в правила. Чудные люди! Мы видим, что изменяются нравы, права, обычаи, народы, — и хотим навечно ограничить улетученную мысль — слово! Упрочить, увековечить его, пригвоздить к памятнику, и, бросая его в народ, как грош, хотим, чтоб этот грош был неприкосновенным! Однажды и навсегда — я с умыслом, а не по ошибке гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностранцев, вымышляю, если нет, изменяю падежи для оттенков действия или изощрения слова. Я хочу и нахожу, русский язык на все готовым и все выражающим. Если это моя вина, то и моя заслуга. Я убежден, что никто до меня не давал столько многоличности русским фразам, — и лучшее доказательство, что они усвоиваются, есть их употребление даже в разговоре. Характеры мои — дело частное, но если иные вымышлены неудачно, другие скопированы с природы точно, и уверить меня, что они неестественны, так же трудпо, как афинянина, который жал под мышкой поросенка, а ему все-таки говорили, что один фокусник кричит поросенком гораздо натуральнее! Говорите, что я не понял нрава моряков? Но чем это докажете? Моряки люди, и люди, с которыми я жил, почему же не мог я их изучить, как всякого другого? Тем более — в русском флоте, где моряк есть более земное, чем водяное животное. Для нас не годится тип английских моряков и французских контрабандистов: у нас моряк — амфибия. Насчет романтизма в разборе ‘Клятвы при гробе господнем’ скажу, что в ней не читали вы лучшего, и потому нельзя вам судить о целом и связи. Что в некоторых местах сталкиваюсь я с Тьерри и другими, виновата история, что для всех одно и то же описала. Я не выдумывал фактов, как Вольтер или Щербатов. Но напрасно поместили вы в число моих ut, re, mi, fa — Sesmondi [До, ре, ми, фа — Сисмонди (ит.)] я не читал его до сих пор, да и еще кого-то, там упомянутого. Точно так же, как ‘Саламандру’, с которой вы находите сходство ‘Фрегата ‘Надежды’: достал нарочно после вашего письма. На этот счет мое лучшее оправдание — время изданий иностранных и моих повестей, и вычет из этого — невозможность скоро получить в таком захолустье, как Кавказ, порядочных книг. Часто, очень часто встречаю я в хороших авторах свои мысли, свои выражения, но почему ж непременно я украл их? Ирвингу подражал я в форме, не в сущности, но и сам Ирвинг занял олицетворение вещей у Попа, Поп у Ботлера, Шекспир у Езопа. То, что врожденно народу, есть только припоминок, а не изобретение, повторение, а не подражание. Я начну с пословицы: горшок котлу попрекает, а оба черны, и выведу целый полк доказательств, что олицетворение в смешном виде велось искони и слилось с русскою природой, за что ж одни англичане будут владеть им? В любом авторе я найду сто мест, взятых целиком у других, другой может пайти столько же, а это не мешает им быть оригинальными, потому что они иначе смотрели на вещи. Все читают одинаково: и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим, но спроси каждого, что он под этим разумеет? И не найдешь двух толков похожих. Так и в словесности. Но полно о словесности. Выражая у нас мечтательную жизнь, ее нельзя судить действительностью: это бы значило наказывать человека за его проступки во сне.
Славная школа войны наш Кавказ. И надобно сказать, что закубанцы строгие блюстители нашего боевого порядка. Я видел много горцев в бою, но, признаться, лучше шапсугов не видал, они постигли в высшей степени правило: вредить как можно более, подвергаясь как можно менее вреду. Не выходя из стрелковой цепи в течение почти каждого дня всего нынешнего похода, я имел случай удостовериться в их искусстве пользоваться малейшею оплошностию и местностию. Дворяне их отчаянно храбры, но одна беда: никак не действуют заодно. Был я с ними не раз в рукопашной схватке, много, много пало подле меня храбрых: меня бог миловал. Узнал я цену надежного оружия, узнал, что не худая вещь и телесная сила. Построив крепость в 40 верстах от Кубани в земле шапсугов, мы пошли в ущелие 10-го октября. Через 4 дня сообщение с Черным морем было открыто. Мы дрались за каждую пядь земли в этом ущелий, завоевывая дорогу кирками и штыками. Перешли потом через огромный хребет со всеми тяжестями по чудно разработанной дороге, отдохнули в Геленджике, где я был на море, на судах, купался в фосфорных зеленых волнах, парился лавровыми вениками, ел летучих рыб, камбалу, тримсов (?), мутелей, и потом, околесив кругом, проложив под облаками другую дорогу, мы возвратились к Кубани. Каких трудов и сколько крови стоило нам это! Зато слава летела пред нами и за нами. Государь объявил отряду свое благоволение и дал награду. Но для этого мало листа и часу, — а мне пора. В Дагестане войска тоже увенчаны победой: разбили аварцев. Там со многими другими умер от климата Корнилович. Как не благодарить мне бога и государя, что избавлен я от жаров! Я чувствую себя здесь (кроме глаз) гораздо свежее, думаю подраться не раз зимою. Кланяйтесь, мои милые братья, Ивану Дмитриевичу, Александру Ивановичу и всем, всем своим товарищам. Поль дома. C’est tout dire quant a son bonheur [Вот и все, что касается его благополучия (фр.)]. Горячо объемлю Вас,

Александр.

P. S. Не воображайте, пожалуйста, будто я могу сердиться за критику. Говорю и пишу я всегда с жаром, но это кончается точкой. Литература такая ничтожная частица моего существования, что не стоит капли желчи.
Бог благословил мои слабые труды, милые братья, так что когда государь благоволит вас уволить на поселение, вы из процентов мне принадлежащей суммы будете получать ежегодно по 1000 рублей, то есть по 500 каждому. Для кого же я работаю, как не для братьев?! Это моя единственная отрада. Счастлив бы я был, если б удалось устроить счастие Поля: бедный брат, он увял за нас!
В отряде со мной был Кривцов. Под ним убита лошадь картечью, ибо у горцев есть артиллерия.

22. П. А. БЕСТУЖЕВУ

1836 года, ноября 15-го.
Ольгинский тет-до-пон.

Мы кончили экспедицию, любезный Поль, и, заслышав чуму, держим двухнедельный карантин на Кубани. Скучна была война, но это испытание еще несноснее. Холод, снег, слякоть, а мы в летнем платье и в летучих палатках, да, к довершению благополучия, почти без дров. Раз пяток в течение последних двух месяцев были в горячих схватках, а жив, не знаю, но сомневаюсь, чтоб остался здоров. Мне пишут, будто я переведен по инвалидам в 10-й черноморский батальон, в Кутаис. Это мало отрады. Мингрельские лихорадки свирепствуют там, а жаркий климат вообще для меня гибелен. Если это сделано, снисходя на письмо мое, писанное к графу Бенкендорфу, милость для меня важна, как знак благоволения, но в сущности нисколько не улучшает моей судьбы. Боже мой, боже мой! Когда я кончу это нищенское кочеванье по чужбине, вдали от всех средств к занятиям?! Об одном молю я, чтоб мне дали уголок, где бы я мог поставить свой посох и, служа в статской службе государю, служил бы русской словесности пером. Видно, не хотят этого. Да будет! Но могу ли, гоняемый из копца в конец, не проводя двух месяцев на одном месте, без квартиры, без писем, без книг, без газет, то изнуряясь военными трудами, то полумертвый от болезней, не вздохнуть тяжело и не позавидовать тем, которые уже кончили земное скитальничество? И кому бы было хуже, если б мне было немного лучше? Неужели тяжело бросить человеку крупицу счастия? Лета уходят, через два года мне сорок, а где за Кавказом могу я жениться, чтоб кончить дни в семействе, чтоб хоть ненадолго насладиться жизнью! Дорого яичко в Христов день, говорит пословица, а моя пасха проходит без разговенья… и долго ли мне быть Танталом?
Наш батальон (тенгинцев, к которому я прикомандирован) будет стоять в Тамани, и потому ты письмо и прочее шли в Керчь. Что со мною будет за генварь, и во сне не могу придумать. От доктора Мейера ты получишь 300 руб. асе, которые он мне должен, и тогда пришлешь мне то, что на приписке означено.
Служи верой и правдой, люби меня и будь счастлив.
Твой брат и друг

Александр,

Кулаковскому мой привет. Гречу кланяйся и скажи, что если он хочет, чтоб я получал его журнал, то высылал бы в Керчь, а то я сотый нумер через год вижу, вздумали же посылать в Ставрополь!

23. П. А. БЕСТУЖЕВУ

[Письмо написано на французском языке]

Тифлис, 23 февр. 1837.

Я был глубоко потрясен трагической гибелью Пушкина, дорогой Павел, хотя эта новость была сообщена мне очаровательной женщиной. Неожиданное горе не проникает сперва в глубину сердца, говорят, что оно воздействует на его поверхность, но несколько часов спустя в тишине ночи и одиночества яд просачивается внутрь и распространяется. Я не сомкнул глаз в течение ночи, а на рассвете я был уже на крутой дороге, которая ведет к монастырю святого Давида, известному вам. Прибыв туда, я позвал священника и приказал отслужить панихиду на могиле Грибоедова, могиле поэта, попираемой невежественными ногами, без надгробного камня, без надписи! Я плакал тогда, как я плачу теперь, горячими слезами, плакал о друге и о товарище по оружию, плакал о себе самом, и когда священник запел: ‘За убиенных бо-ляр Александра и Александра’, рыдания сдавили мпе грудь — эта фраза показалась мне не только воспоминанием, но и предзнаменованием…. Да, я чувствую, что моя смерть также будет насильственной и необычайной, что она уже недалеко — во мне слишком много горячей крови, крови, которая кипит в моих жилах, слишком много, чтобы ее оледенила старость. Я молю только об одном — чтобы не погибнуть простертым на ложе страданий или в поединке, — а в остальном да свершится воля провидения! Какой жребий, однако, выпал на долю всех поэтов наших дней!.. Вот уже трое погибло, и какой смертью все трое! Дань сочувствия, приносимая толпой умирающему великому поэту, действительно трогательна! Высочайшая милость, столь щедро оказанная семье покойного, должна заставить покраснеть наших недображелателей за границей. Но Пушкина этим не воскресишь, и эта утрата невозместима. Вы, впрочем, слишком обвиняете Дантеса — нравственность, или, скорее, общая безнравственность, с моей точки зрения, дает ему отпущение грехов: его преступление или его несчастье в том, что он убил Пушкина, — и этого более чем достаточно, чтобы считать, что он нанес нам непростительное, на мой взгляд, оскорбление. Пусть он знает (свидетель бог, что я не шучу), что при первой же нашей встрече одни из нас не вернется живым. Когда я прочел ваше письмо Мамуку Арбелианову, он разразился проклятиями. ‘Я убью этого Дантеса, если только когда-нибудь его увижу!’ — сказал он. Я заметил, что в России достаточно русских, чтобы отомстить за дорогую кровь. Пусть он остерегается!
Я еще немного пробуду в Тифлисе. Погода великолепная, город замечательный, но я печален, печален… Да будет вам лучше, чем мне, там, где вы сейчас находитесь.
Денег от Смирдина нет, и я сижу без гроша. Это ложь, что он послал их мне в начале года, — он шутит.

Ваш Александр.

18 февраля у барона Роз. был блестящий бал, на его серебряную свадьбу. Он был умилительно приветлив, и все шло как нельзя лучше.

24. ДУХОВНОЕ ЗАВЕЩАНИЕ А. А. БЕСТУЖЕВА

1837 года, июня 7-го.
Против мыса Адлера, на фрегате ‘Анна’.

Если меня убьют, прошу все здесь найденное имеющееся платье отдать денщику моему Алексею Шарапову. Бумаги же и прочие вещи небольшого объема отослать брату моему Павлу в Петербург. Денег в моем портфеле около 450 р., до 500 осталось с вещами в Кутаисе у подпоручика Кирилова. Прочие вещи в квартире Потоцкого в Тифлисе. Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского.

Александр Бестужев.

КОММЕНТАРИИ

1. П. А. Вяземскому (стр. 471), Впервые — ‘Литературное наследство’, т. 60, 1956, с. 210 — 211.
…святых святок… — намек на известный сатирический ноэль П. А. Вяземского ‘Святки’, не увидевший света при жизни автора.
Стр. 472. Из Пушкина запрещено 4 пьесы… — Цензура не пропустила следующие стихотворения Пушкина: ‘Кривцову’, ‘Мой милый, как несправедливы…’ (Послание Алексееву), ‘Что восхитительней, живей…’ (Послание В. Л. Пушкину) и ‘Иностранке’.
Князь Глаголь — очевидно, князь А. Н. Голицын (1773 — 1844), обер-прокурор Синода, министр просвещения, известный своим ханжеством.
Иван Иванович — И. И. Дмитриев.
Ваш молоток и гвоздь… — А. Бестужев цитирует стихотворения П. А. Вяземского, опубликованные в этой же книжке ‘Полярной звезды’: ‘Молоток и гвоздь’, ‘Воли не давай рукам’, ‘Давным-давно’ и ‘В шляпе дело’.
Денис Васильевич — Д. В. Давыдов.
Стр. 472. …журнал Фиоллиской кампании… — Чао подразумевает А. Бестужев в этом случае — установить не удалось.
Стр. 473. …метрополию вкуса и словесности. — Имеется в виду альманах ‘Мнемозина’, в котором сотрудничали П. А. Вяземский и Д. В. Давыдов.
…пудра стала его стихия… — Имеется в виду придворная служба В. А. Жуковского.
…ваша кузина Карамзина… — племянница Вяземского Софья Николаевна Карамзина, старшая дочь историка.
2. П. А. Вяземскому (стр. 473). Впервые — там же, с. 212 — 216. Письмо А. Бестужева является ответом на письмо П. А. Вяземского от 20 января 1824 года, в котором последний разбирает очередной выпуск ‘Полярной звезды’ (письмо Вяземского — ‘Русская старина’, 1888, No 11).
Родзянко — см. коммент. к с. 387.
Башуцкий А. П. (1801 — 1876) — хороший рассказчик, впоследствии литератор.
Стр. 474 ‘Деревенский философ’ (1823) — комедия М. Н. Загоскина.
‘Лукавин’ и ‘Пир мудрецов’ — комедии И. А, Писарева (1803 — 1828).
‘Школа алословия’ (1780) — пьеса английского драматурга Шеридана Р.-Б.
За немца моего немного заступлюсь… — А. Бестужев говорит о герое своей повести ‘Замок Нейгаузен’.
О брате — не судья… — Говорится об очерке Н. А. Бестужева (1791 — 1855) ‘Об удовольствиях на море’.
…в Жуковском нахожу не сцены, а декорации. — Речь идет об ‘Орлеанской деве’ Шиллера в переводе Жуковского (1817 — 1821).
Пушкин виден у нас, как в обломках зеркала… — Имеется в виду то обстоятельство, что в ‘Полярной звезде’ на 1824 г. было опубликовано девять стихотворений Пушкина в разных жанрах и на различные темы.
Баратынский Е. А. — Имеется в виду ода Баратынского ‘Истина’ (1824).
Дельвиг А. А. опубликовал в ‘Полярной звезде’ две русские песни, два романса и сонет.
Федор Иванович — Толстой (‘Американец’, 1782 — 1846) — офицер, приятель Вяземского.
Глинка — см. коммент. к с. 396.
…Что ж обезобразила пренелепая… — 7ечъ идет о цензуре, которая в вольнолюбивом стихотворении П. А. Вяземского ‘Петербург’ разрешила напечатать только первую половину (вторая половина, призывавшая царя дать свободу русскому народу, опубликована лишь в советское время).
Стр. 475. ‘В шляпе дело’ — песня Вяземского, кончавшаяся куплетом в честь Александра I как победителя Наполеона.
Упоминаемое ‘ученическое’ произведение С. Е. Раича в ‘Полярной звезде’ не появилось.
…коротенькое обозрение… — Свое обещание Вяземский не выполнил, Бестужеву пришлось писать обозрение самому.
Четверогранный альманах — ‘Мнемозина’ В. К. Кюхельбекера и В. Ф. Одоевского, объявленная с самого начала как издание в четырех частях.
…обед всем участникам ‘Полярной звезды’. — На обеде 24 января 1824 г. на квартире у А. А. Бестужева присутствовали: И. А. Крылова, А. А. Шаховской, А. Е. Измайлов, Н. И. Греч и др.
3. П. А. Вяземскому (стр. 476). Впервые — там же, с. 219 — 220.
Бейрон (Байрон) умер 19 апреля 1824 г. в Греции. Сообщения об этом в русской печати появились в конце мая.
…выходки М. Дмитриева с товарищи… — Речь идет о полемике П. А. Вяземского, автора предисловия к пушкинской поэме ‘Бахчисарайский фонтан’, с консервативным критиком М. А. Дмитриевым по общим вопросам классицизма и романтизма.
Прадон (1630 — 1698) — бездарный, беспринципный французский критик, нападавший на Расина (у А. Бестужева ошибочно вместо Расина назван Вольтер, родившийся в 1694 г.).
Сампсон. — По библейскому преданию, Самсон побил филистимлян ослиной челюстью.
Стр. 477. У Дельвига будет много хороших стихов… — Имеется в виду альманах А. А. Дельвига ‘Северные цветы’, в котором участвовало много первоклассных поэтов.
Рылеев потерял мать… — Мать К. Ф. Рылеева умерла 2 июня 1824 г.
4. П. А. Вяземскому (стр. 477). Впервые — там же, с. 223 — 224.
…письма … к Воейкову… — Речь идет о письме Бестужева и Рылеева к А. Ф. Воейкову от 15 сентября 1824 г. по поводу незаконной публикации Воейковым в своем журнале ‘Новости литературы’ 35 стихов (строк) из пушкинской поэмы ‘Братья-разбойники’, присланной поэтом для ‘Полярной звезды’.
Стр. 478. Лев — Лев Сергеевич Пушкин (1805 — 1852), младший брат поэта.
Иван Иванович — И. И. Дмитриев.
…с Грибоедовым… — Знакомство Бестужева с Грибоедовым состоялось в августе 1824 г.
…напорол он в своей ‘Мнемозине’… — Имеется в виду статья В. Кюхельбекера ‘О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие’ (‘Мнемозина’, 1824, ч. II).
Брюс Я. В. (1670 — 1735) — сподвижник Петра I, математик, составитель ‘Брюсова календаря’.
Стр. 479. …кого считаете лучшими своими друзьями… — Бестужев, вероятно, имеет в виду Дельвига и Жуковского.
…поспешить присылкою… — В ‘Полярную звезду’ на 1825 г. Вяземский прислал два стихотворения.
5. П. А. Вяземскому (стр. 479). Впервые — там же, с. 226.
Стр. 480. ‘Разбойники’ — поэма Пушкина ‘Братья-разбойники’ (1821 — 1822).
‘Иерусалим’ — ‘Освобожденный Иерусалим’, поэма Т. Тассо, переведенная Раичем С. Е. (1828).
Лжедмитривв — М. А. Дмитриев, Бестужев отрицательно отзывается о его выступлении против Вяземского.
‘Каплун’ — басня И. И. Дмитриева ‘Орел и каплун’.
Качан — М. Т. Каченовский.
…от его комедии в восхищении… — Свое восторженное мнение о комедии Грибоедова Бестужев высказал в статье ‘Взгляд на русскую словесность в конце 1824 и начале 1825 годов’.
Орджинский (Оржицкий) М. Н. (1796 — 1861) — офицер, Бестужев познакомился с ним 2 января 1824 г., был близок к декабристам,
Денис Васильевич — Д. В. Давыдов, (1784 — 1839), поэт, герой партизанского движения в Отечественную войну 1812 г.
6. П. А. Вяземскому (стр. 480). Впервые — там же, о. 228.
Аксельбанты — наплечные шнуры с металлическими наконечниками, здесь: офицеры.
…выписку из ‘Меркурия’…~~ Упоминается полемика в парижском журнале ‘Le Mercure…’. У Бестужева неточно излагается история полемики. См. о ней подробно в ‘Литературном наследстве’, т. 60, кн. I, с. 228 — 229.
…Катенин воззрился и пишет… — Катенин послал в ‘Сын отечества’ и в ‘Вестник Европы’ полемическое письмо, опубликованное Гречем в ‘Сыне отечества’, 1825, No 3, под названием ‘Письмо И издателям’ (от 23 декабря 1824 г.).
‘Conservateur’ — то есть ‘Le Conservateur Impartial’ (‘Беспартийный консерватор’), полуофициальная газета, выходившая в Петербурге с 1813 по 1824 г. при Коллегии иностранных Дел.
Муханов Н. А. (1802 — 1871) — поручик лейб-гвардии гусарского полка.
Стр. 481. …Булгарин… мирился… с Дельвигом и Б. Федоровым… — Ссора произошла в середине 1824 года на почве конкуренции ‘Северных цветов’ с ‘Полярной звездой’.
Никитин А. А. (1790 — 1859) — литератор, переводчик, один из
основателей ‘Вольного общества любителей российской словесности’.
Лобанов М. Е. (1787 — 1846) — драматург и переводчик, член Российской академии.
Чеславский И. В. (1790 — 1844) — поэт, переводчик ‘Федры’ Расина (1827).
…добродушием Плетнева в акафисте Баратынскому и прочим. — Бестужев подразумевает его ‘Письмо к графине С. И. С. о русских поэтах’.
…что будет, то будет, а будет то, что бог даст… — слова Богдана Хмельницкого, используемые Бестужевым в качестве эпиграфа к VII главе ‘Ревельского турнира’ (‘Полярная звезда’ на 1825 г.).
Пущин И. И. (1798 — 1859) — декабрист, 11 января 1825 г. Пущин был у Пушкина в Михайловском, откуда привез для ‘Полярной звезды’ на 1825 г. начало ‘Цыган’. 1-я глава ‘Евгения Онегина’ вышла в свет 14 — 16 февраля 1825 г.
…Рылеев … письмо к Муханову… — Письмо к декабристу П. А. Муханову (1799 — 1854) не сохранилось. В нем, по-видимому, речь шла об издании ‘Дум’ и ‘Войнаровского’ Рылеева.
7. А. С. Пушкину (стр. 481), Впервые — в ‘Русском архиве’, 1881, No 1. Печатается по изд.: А. С. Пушкин. Поли. собр. соч., т. XIII М-Л., Из-во АН СССР, 1937, с. 148-150 (двусторонняя переписка).
Долго не отвечал я тебе, любезный Пушкин… — Последнее до этого из известных писем Пушкина А. А, Бестужеву датировано концом января 1825 г. и послано из Михайловского в Москву. Ранее в письмах Рылеев и Бестужев ставили ‘Онегина’ ниже романтических поэм Пушкина.
Пушкин ответил на них в письме к Рылееву от 25 января 1825 г., посланном из Михайловского, где есть фраза: ‘Бестужев пишет мне много об ‘Онегине’. Вероятно, Рылеев показал Бестужеву это письмо Пушкина, чем и объясняется фраза в приводимом здесь письме Бестужева Пушкину: ‘Ты очень искусно отбиваешь возражения’.
Стр. 482. Рубан В. Г. (1742 — 1795) — писатель, автор тяжеловесных од и хвалебных стихов, вызывавших насмешки у современников.
…свет можно описывать в поэтических формах… — Бестужев оспаривает тезис Пушкина, высказанный в упомянутом письме к Рылееву: ‘Картина светской жизни также входит в область поэзии…’ Еще более ‘искусно’ Пушкин парировал замечания об
‘Евгении Онегине’ в своем ответе Бестужеву на настоящее письмо, посланном из Михайловского в Петербург 24 марта 1825 г. (см.: А. С. Пушкин. Собр. соч. в 10-ти томах, т. 9. М., ‘Художественная литература’, 1977, с. 135 — 136).
…Прочти Байрона, он, не знавши нашего Петербурга, описал его схоже… — Петербургский высший свет Байрон описывает в поэме ‘Дон Жуан’ (1824).
Стр. 483. Праксителъ (IV в. до н. э.) — древнегреческий скульптор.
…глинкинскую страсть… — Вероятно, имеется в виду Ф. Н. Глинка.
Ты великий льстец насчет Рылеева и так оке справедлив, сравнивая себя с Баратынским в элегиях… — По-видимому, Пушкин об этом писал в не дошедших до нас письмах Бестужеву. Имеется ‘лесная фраза о ‘Войнаровском’ Рылеева, упоминавшемся в письме Пушкина к нему от 25 января 1825 г., но о Баратынском там нет речи.
8. П. А. Вяземскому (стр. 484). Впервые — в ‘Литературном наследстве’, т. 60, с. 230.
‘Океан’ — о каком произведении Вяземского идет речь, не установлено.
9. Письмо Николаю I из Петропавловской крепости (Об историческом ходе свободомыслия в России) (стр. 485). Впервые (неполный текст) — в книге ‘Из писем и показаний декабристов’ под ред. А. К. Бороздина. СПб., 1906, стр. 33 — 44. Текст печатается по изданию: ‘Декабристы. Поэзия, драматургия, проза, публицистика, литературная критика’. Сост. Вл. Орлов. М. — Л., 1951, с. 510 — 514. Написано в Петропавловской крепости в декабре 1825 г. во время следствия над декабристами. Это своеобразный трактат, отражающий глубокое понимание декабристами исторических причин своего вольномыслия и необходимости практических революционных действий с целью преобразования России. Вместе с тем в нем отражены иллюзии подследственных декабристов о том, что новый царь Николай I их поймет, прислушается к их советам, тем более что сам царь лицемерно намекал на якобы существующее между ними взаимопонимание во время искусно разыгранных им допросов.
Стр. 489. Брат мой Николай… — Бестужев Н. А. (1791 — 1855) — брат А. А. Бестужева, декабрист, капитан-лейтенант флота, писатель, художник, был осужден на каторгу.
Торсон К. П. (ум. в 1851 г.) — морской офицер, декабрист, член Северного общества, был приговорен к каторге.
…повытчик… (и сто р.) — в старину должностное лицо, ведавшее делопроизводством в суде.
Стр. 490. Батенков (Батеньков) Г. С. (1793 — 1863) — декабрист, был приговорен к каторге, провел в крепости более двадцати лет.
Государь-цесаревич — великий князь Константин Павлович.
…правительница Анна… Великая Екатерина… — Воцарение Анны Иоанновны в 1730 г., Екатерины II — в 1762 г., вопреки мнению А. Бестужева, было делом дворянства, а не ‘народа’.
Стр. 491. Ланкастерские школы — учебная система английского педагога Ланкастера (1771 — 1838), по которой более сильные ученики должны были помогать слабым. Эта система пользовалась большой популярностью в декабристских кругах.
Стр. 492. Конституция Никиты Муравьева… — Н. М. Муравьев (1796 — 1843) — декабрист, которому принадлежит проект Конституции, являющийся важнейшим политическим документом декабризма, хотя она и сводилась к некоторым ограничениям царизма. Приговорен был к пятнадцати годам каторги.
…возвести на престол Александра Николаевича — то есть сына Николая I, будущего Александра II, которому в 1825 г. было семь лет.
…не хуже Орловых времен Екатерины. — Братья Григорий и Алексей Орловы — русские военные и государственные деятели, содействовавшие приходу Екатерины II к власти в 1762 г.
Виртембергский Александр-Фридрих (1771 — 1833) — герцог, брат императрицы Марии Федоровны, генерал русской службы, в 1822 г. главноуправляющий путями сообщения, при котором А. А. Бестужев состоял адъютантом.
Нам известны были дарования… — Комплименты по адресу Николая I являлись, видимо, чисто тактическим ходом А. Бестужева, который знал, как непопулярно было имя великого князя Николая Павловича в гвардии и в светском обществе.
10. П. А. Бестужеву (стр. 493). Впервые — в журн. ‘Былое’, 1925, No 5(33), с. 116-117.
Анакреон-Мур — имеется в виду Томас Мур, английский поэт-романтик, которого А. Бестужев сравнивал с Анакреоном (VI — V вв. до н. э.), греческим поэтом-лириком, воспевавшим по преимуществу любовь и пиршества.
Стр. 494. Кстати о дороге: я проехал 9 тысяч верст… — то есть в сибирскую ссылку.
11. Н. А. и М. А, Бестужевым (стр. 495). Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1870, No 5, с. 235 — 236 (оригинал на франц. яз.).
Бестужев М. А. (1800 — 1871) — брат А. А. Бестужева, декабрист.
…слабые женщины возвысились до прекрасного идеала геройства… — Жены декабристов, последовавшие за своими мужьями в Сибирь: П. Е. Анненкова, Е. И. Трубецкая, М. Н. Волконская, А, Г. Муравьева и др.
…ученый агроном Иван… — Иван Дмитриевич Якушкин (ум. в 1858 г.), декабрист, приговорен к каторге.
Стр. 496. Пущин Иван Иванович — умер 3 апреля 1859 г.
Евгений — князь Евгений Петрович Оболенский, умер 26 февраля 1865 г.
Штейнгель — барон В. И. Штейнгель (1783 — 1862), декабрист.
‘Андрей’ — ‘ ‘Андрей, князь Переяславский’, поэма А. Бестужева, начата была до ареста, напечатана в феврале 1828 г. (1-я глава) без согласия и имени автора.
…Яков о длинными усами… — возможно, Яков Дмитриевич Казимирский.
Чижов Н. А. (ум. в 1848 г.) — декабрист.
Назимов М. А. (1801 — 1888) — декабрист.
Матвей — возможно, Матвей Иванович Муравьев-Апостол (1793 — 1886) — декабрист, старший брат С. И. Муравьева-Апостола, один из основателей Союза Спасения и Союза Благоденствия, который был с А. Бестужевым на каторге в Сибири.
Стр. 497. Глебов М. Н. (1804 — 1851) — декабрист,
Репин Н. П. (1796 — 1831) — декабрист.
Завалишин Д. И. (1804 — 1892) — декабрист, лейтенант флота, приговорен к 20 годам каторги. Бестужев называет его ‘наш Пик-де-Мирандола’.
12. А. М. Андрееву (стр. 497). Впервые — в ‘Русском архиве’, 1869, Я 3, с. 606 — 608.
Андреев А. М. и Греч Н. И. — издатели сочинений Марлинского.
‘Поездка в Германию’ (1836) — роман Н. И. Греча. ‘Наезды’ (1831) — повесть А. А. Марлинского.
13. Н. А. Полевому (стр. 498). Впервые — в ‘Литературном современнике’, 1934, No 11, с. 138 — 140.
Кази-мулла — один из предводителей горцев.
Стр. 499. Стрекалов Э. — генерал русской армии.
Эммануэль Г. А. (1775 — 1837) — генерал, с 1826 г. — командующий войсками на Кавказской линии, после ранения в 1831 г. ушел в отставку.
Паскевич И. Ф. (1782 — 1856) — командующий войсками на Кавказе с 1828 г., заменил А. И. Ермолова, которого власти заподозрили в связях с декабристами.
Котляревский П. С. (1782 — 1851) — генерал, отличавшийся жестокостью в ‘замирении’ Кавказа.
Вельяминов А. А. (1785 — 1838) — с 1831 г. — командующий войсками на Кавказской линии, начальник Кавказской области.
Коханов С. В. (1785 — 1857) — генерал русской армии.
Стр. 500. История ваша… — Имеется в виду ‘История русского народа’ (1829 — 1833) Н. А. Полевого.
…не напечатали отзыва моего об ‘Андрее’… — Речь идет о заметке А. Бестужева ‘Несколько слов от сочинителя повести ‘Андрей, князь Переяславский’ (по поводу печатания повести без ведома автора) (‘Московский телеграф’, 1832, ч. 47).
Стр. 601. Братцу Петру Алексеевичу… — описка Бестужева. Надо: Ксенофонту Алексеевичу.
Иван Петрович — И. П. Жуков, штабс-капитан, сосланный на Кавказ по делу декабристов.
14. Н. А. Полевому (стр. 501). Впервые — в ‘Литературном современнике’, 1934, No 11, с. 140 — 141.
Полевой Н. А. (1796 — 1846) — писатель, драматург, историк, в журнале которого ‘Московский телеграф’ Бестужев активно участвовал с 1831 г.
Стр. 502. …выпросить меня из Сибири у государя. — См. статью Н. Пиксанова ‘Грибоедов и Бестужев’ (‘Известия Отделения русского языка и словесности АН’, т. XI, 1906, кн. IV).
15. К. А. Полевому (стр. 502). Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1861, No 4, с. 429 — 430.
Полевой К. А. (1801 — 1867) — писатель, критик, брат Николая Полевого.
Стр. 503. …статью о Державине… — Статья ‘Державин и его творения’ Н. А. Полевого (1845) напечатана в ‘Московском телеграфе’, 1832, No 15, 16 и 18.
Веста — богиня домашнего очага в римской мифологии, здесь: хранительница традиций, преданий.
Стр. 504. Смит Адам (1723 — 1790) — английский экономист, основатель классической школы буржуазной политической экономии.
16. Н. А. Полевому (стр. 504). Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1861, No 4, с. 439-443.
Стр. 506. Рюисдаль (Рёйсдал С. и Рёйсдал Я.) — семья голландских живописцев XVII в.
Подолинский А. И. (1806 — 1886) — малодаровитый поэт.
Нодье Шарль (1780 — 1844) — французский писатель-романтик, автор романа ‘Жан Сбогар’ (1818), ставшего вехой в историй французского романтизма.
Стр. 507. Гёц — герой драмы Гете ‘Гёц фон Берлигинген’ (1773).
Ришелье Арман-Эммануэль (1766 — 1822) — герцог, государственный деятель России и Франции.
‘Лукреция Борджиа’ (1833) — драма В. Гюго.
‘Последний день осужденного’ — рассказ Гюго ‘Последний день приговоренного к смерти’ (1829).
‘Клятва…’ — Имеется в виду ‘Клятва при гробе господнем’ (1832) — роман Н. А. Полевого.
Нечаев С. Д. (1792 — 1860) — литератор и археолог, декабрист.
17. К. А. Полевому (стр. 508). Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1861, No 4, с. 451 — 453.
‘Блаженство безумия’ (1833), ‘Живописец’ (1833) — повести Н. А. Полевого.
Аркадий — герой повести Н. А. Полевого ‘Живописец’.
Стр. 509. Автоклав (фр.) — плотно закрывающийся котел для нагревания под повышенным давлением.
А — в — автор не установлен, возможно, С. Т. Аксаков.
…ответ на выходку Смирдина. — Смирдин А. Ф. — книгопродавец и издатель в духе так называемого торгового направления, сотрудничавший с Булгариным, Гречем, Сенковским. Без ведома А. Марлинского Смирдин напечатал некоторые сочинения последнего в журнале ‘Библиотека для чтения’, издававшемся по инициативе О. И. Сенковского в Петербурге с 1834 г.
18. К. А. Полевому (стр. 510). Впервые — в ‘Русском архиве’, 1874, No 7, с. 6 — 10.
Медея — в древнегреческой мифологии волшебница, жена аргонавта Язона, свирепо отомстившая ему за неверность.
Стр. 511. Строганов А. С. (1733 — 1811) — президент Академии художеств и сенатор. Отец Бестужевых находился с ним в дружеских отношениях.
Менщиков — то есть Меншиков А. Д. (1673 — 1729), ближайший сподвижник Петра I.
Стр. 512. Бестужева А. Г. (ум. в 1751 г.) — статс-дама при дворе Елизаветы Петровны (1709 — 1761), была сослана в Якутск за участие в заговоре против императрицы.
Войнаровский Андрей (ум. в 1740 г.) — единомышленник и доверенное лицо гетмана Мазепы, герой одноименной поэмы К. Ф. Рылеева.
19. Н. А. и М. А. Бестужевым (стр. 513). Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1870, No 7, с. 53 — 55.
Стр. 514. Саарвайерзен — герой повести А. Марлинского ‘Лейтенант Белозор’ (1831).
Белозор — герой одноименной повести Марлинского.
Нокорин — герой повести А. Марлинского ‘Фрегат ‘Надежда’ (1833).
…у вас так… — то есть в Петровском заводе в Сибири.
…госпожа Жюлъ… кафтана Колибадроса… — герои произведения О. Бальзака ‘История тринадцати’, появившегося частично в русском переводе в ‘Телескопе’, 1833, No 9 — 12, под названием ‘Одна из тринадцати’.
Стр. 515. …с приезда я писал их по крайней мере 20… — Дошло только 8 писем.
20. К. А. Полевому (стр. 515). Впервые — в ‘Литературном современнике’, 1934, No 11, с. 141 — 142.
Стр. 516. …принимаясь за журнал… — С 1831 г. фактическим редактором ‘Московского телеграфа’ был не Н. А., а Кс. А. Полевой.
Красовский А. И. (1780 — 1857) — цензор, отличавшийся крайне реакционными взглядами.
…символ прокрустовой постели… — ‘Прокрустово ложе’ — мерка, под которую насильственно подгоняют что-либо, для нее не подходящее. В 1833 г. ‘Московский телеграф’ подвергался беспрестанным цензурным преследованиям и в 1834 г. был закрыт.
Стр. 517. …’Историю Видоков-досмотрщиков’. — В ‘Северной пчеле’ были помещены отрывки из ‘Мемуаров’ французского сыщика Видока Э.-Ф., переведенных на русский язык в 1829 — 1830 гг. Литературные противники называли Булгарина Видоком.
Шнитникова Т. М. — жена майора Шнитникова, сослуживца Бестужева.
…’Телеграф’ мне скажет за то спасибо… — В 1833 г. А. Бестужев передал братьям Полевым права на издапие своих ‘Повестей и рассказов’. Н. И. Греч, в типографии которого печаталось первое издание ‘Повестей и рассказов’ А. Бестужева (5 частей), вел конкурентную борьбу с Полевыми,
‘.мнение о романтизме… — О каком из отрывков о романтизме идет речь, сказать затруднительно. Может быть, об отрывке ‘О романтизме или о страницах, изъятых цензурой из статьи Бестужева ‘Н. Полевой. Клятва при гробе господнем’ (см. с. 569 — 571).
…пошлите в журнал французский, в Петербурге издаваемый. — ‘Journal de St.-Petersbourge’. Публикация в нем не появилась.
21. Н. А. и М. А. Бестужевым (стр. 518), Впервые — в ‘Русском вестнике’, 1870, No 7, с. 63 — 66.
Стр. 519. Тьерри Огюстен (1795 — 1856) — фрацузский историк.
Щербатов М. М. (1733 — 1790) — историк.
Сисмонди (Sesmondi) Жан-Шарль-Леонард (1773 — 1842) — французский экономист и историк.
Стр. 520. Ирвинг Вашингтон (1783 — 1859) — американский писатель, мастер фантастического жанра.
Поп Александр (1688 — 1744) — английский поэт и критик, автор дидактических поэм в духе классицизма.
Батлер (Ботлер) Сэмюэл (1612 — 1680) — английский поэт-сатирик.
Шапсуги — одна из народностей Кавказа.
Стр. 521. Корнилович А. О. (1800 — 1834) — историк, журналист, издатель альманаха ‘Русская старина’, декабрист,
Иван Дмитриевич — И. Д. Якушкин.
Александр Иванович — А. И. Якубович.
Поль — Павел Александрович Бестужев,
Кривцов С. И. (1802 — 1864) — декабрист.
22. П. А. Бестужеву (стр. 521). Впервые — в ‘Отечественных записках’, 1860, No 7, с. 66 — 67.
Тет-де-пон (фр.) — предмостное укрепление.
Стр. 522. Мингрельский (мегрельский) — от слова: мегрелы, мингрельцы — южнокавказская народность.
Тантал — по древнегреческой мифологии, лидийский царь, осужденный Зевсом на вечные муки.
23. П. А. Бестужеву (оригинал — на франц. яз.) (стр. 523). Впервые — в ‘Отечественных записках’, 1860, NoNo 7, с. 71 — 72 (по копии А. Н. Креницына).
Стр. 524. Арбелианов (Орбелиани) Мамук (Мамука) — грузинский общественный деятель, друг Бараташвили.
Розен Е. Ф. (1800 — 1860), барон — поэт, драматург, критик.
24. Духовное завещание А. А. Бестужева (стр. 524). Впервые — в ‘Отечественных записках’, 1860, No 7, с. 79 — 80.
Бестужев-Марлинский А. А. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. Повести, Рассказы, Очерки, Стихотворения, Статьи, Письма
М., ‘Художественная литература’, 1981.
OCR Pirat
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека