Писатель из Новодевичьего монастыря, Шумихин Сергей, Год: 1990

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Сергей Шумихин

Писатель из Новодевичьего монастыря

Жизнь давно превратилась в житие…
(Из дневника Б. Садовского)

Творческое наследие Бориса Александровича Садовского — поэта, прозаика, драматурга, мемуариста, литературного критика и историка литературы — представлено в этой книге только избранной прозой — примерно четвертой частью всего созданного им за годы своей писательской деятельности. А продолжалась эта деятельность без малого 50 лет: его первое стихотворение появилось в нижегородской газете ‘Волгарь’ в январе 1901 года, когда Садовской еще был гимназистом, а последние произведения в архиве писателя датируются концом 1940-х годов.
Проза Садовского как бы перекидывает мостик от традиций дореволюционной исторической беллетристики, представленной именами Мельникова-Печерского, Вс. Соловьева, Е. П. Карновича или менее талантливого, но более плодовитого, широко известного в наши дни благодаря ‘макулатурным’ изданиям Г. П. Данилевского, к лучшим достижениям этого жанра 1920—30-х годов, таким, как романы Ю. Н. Тынянова, Л. П. Гроссмана, О. Д. Форш, ‘Петр Первый’ А. Н. Толстого.
Последняя книга Садовского была издана 62 года назад, и как-то неловко, говоря о нем, употреблять расхожее выражение ‘незаслуженно забытый писатель’. Силою естественного хода вещей ушли из жизни почти все, при ком это имя еще входило в литературный обиход, и для нашего современника оно скорее ‘новое’, нежели ‘забытое’, — причем не только для так называемого ‘широкого читателя’, но и для многих профессионалов-литературоведов [ Пользуемся случаем исправить неверные даты жизни Садовского, приведенные в ‘Краткой литературной энциклопедии’: писатель родился 10 февраля (ст. стиля) 1881 года, умер 5 марта 1952 года]. Кроме явной несправедливости подобного положения здесь есть и печальная закономерность. Нередко судьба обходится с людьми более жестоко, чем с Садовским, но далеко не всегда она так логична и последовательна в своей безжалостности, поэтому необычная и трагическая биография Садовского, напоминающая некую стилизованную ‘правдивую историю’ в духе Лескова, в этом отношении весьма поучительна.
Садовский приехал из Нижнего Новгорода в Москву в сентябре 1902 года поступать в университет. Позади было детство среди привольной волжской природы, хорошо налаженный и обеспеченный полупатриархальный быт (отец Садовского, А. Я. Садовский, служил управляющим Удельной конторой, и семья подолгу жила на казенной лесной даче Удельного ведомства, представлявшей собой прекрасно сохранившуюся помещичью усадьбу 1840-х годов). Затем — учеба в Нижегородском дворянском институте и Нижегородской гимназии, первые литературные опыты, занятия историей. Отец, после выхода в отставку и переезда семейства в Нижний, занял пост председателя Нижегородской губернской ученой архивной комиссии, и несомненно, что его исторические и архивные изыскания во многом определили круг интересов и склонностей сына.
‘Я застал еще старую историческую Москву, близкую к эпохе ‘Анны Карениной’, полную преданий сороковых годов, — вспоминал Садовской. — Ее увековечил Андрей Белый во ‘Второй симфонии’. Трамваев не было. Конки, звеня, пробирались по-черепашьи от Разгуляя к Новодевичьему монастырю. Москва походила на огромный губернский город. Автомобили встречались как исключение, по улицам и бульварам можно было гулять мечтая и глядя на небо. &lt,…&gt, Еще живы были престарелый Забелин, хромой Бартенев, суровый Толстой. В Сандуновских банях любил париться Боборыкин. В Большой Московской можно было встретить Чехова, одиноко сидящего за стаканом чаю’ [ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 1, ед. хр. 3].
Тогда же Садовскому впервые попали в руки альманахи ‘Скорпион’ и ‘Гриф’, журналы ‘Мир искусства’, ‘Новый путь’. ‘Я сделался ярым и убежденным ‘декадентом’, не вполне понимая, что это значит и смешивая В одну кучу Мережковского и Брюсова, Кречетова и Блока’, — вспоминал он. Знакомство с Брюсовым, который пригласил его участвовать в только что организованном журнале ‘Весы’, привело к сближению Садовского с кругом московских символистов, среди которых были Андрей Белый, С. М. Соловьев, Эллис и другие. Однако, принимая активное участие в ‘Весах’, печатаясь в ‘Золотом руне’, ‘Аполлоне’, ‘Трудах и днях’ и других символистских изданиях, Садовской оставался внутренне чужд их идеалам. ‘Золотой век’ русской поэзии, ознаменованный именами Пушкина, Тютчева, Фета, он решительно предпочитал ‘веку серебряному’. Сам Садовской так формулировал свои непростые отношения с символизмом: ‘Причисляя себя к поэтам пушкинской школы, я в то же время не могу отрицать известного влияния, оказанного на меня новейшей русской поэзией, поскольку она является продолжением и завершением того, что дал нам Пушкин. С этой стороны, минуя искусственные разновидности так называемого ‘декадентства’, которому Муза моя по природе всегда оставалась чуждой, я примыкаю ближе всего к нео-пушкинскому течению, во главе которого должен быть поставлен Брюсов. Основные черты моего творчества были бы намечены не с должной ясностью, если бы я забыл упомянуть имя Фета’ [Садовской Б. А. Позднее утро. М., 1909. С. 2.]
Рецензии Садовского — острые, бескомпромиссно-принципиальные — появлялись почти в каждом номере ‘Весов’, печатались там и его стихи и рассказы. В 1909 году вышел в свет первый стихотворный сборник ‘Позднее утро’, через год прозаические — ‘Русская Камена’ и ‘Узор чугунный’. Садовского стали много и охотно печатать всевозможные издания — от респектабельной ‘Русской мысли’, солидных ‘Биржевых ведомостей’ и ‘Речи’ до суворинского ‘Лукоморья’, популярной ‘Нивы’ и полубульварного ‘Огонька’. Стихотворения Садовского были включены в сборник ‘Чтец-декламатор’ — факт, свидетельствующий о популярности поэта. Работа в области изучения творчества литераторов пушкинской поры и биографии А. А. Фета создали Садовскому репутацию тонкого и вдумчивого исследователя. Драматургическая деятельность проявлялась в том, что самостоятельно и в соавторстве с В. Ф. Ходасевичем Садовской адаптировал для театра миниатюр Н. Ф. Балиева ‘Летучая мышь’ классические произведения, превращая в 20—30-минутные инсценировки, как того требовала специфика балиевского театра, ‘Графа Нулина’, ‘Пиковую даму’, ‘Бахчисарайский фонтан’ Пушкина, ‘Коляску’ и ‘Нос’ Гоголя, — занятие, требующее безупречного вкуса и чувства меры. Приезжая в Петербург, Садовской познакомился со всеми ведущими литераторами того времени — Блоком, Ахматовой, Гумилевым, Вячеславом Ивановым, Розановым, Ремизовым, Кузминым, Чуковским. Многие по достоинству оценили его ‘нешумное’, но очень органичное, без тени какой-либо рекламной позы творчество. ‘Вероятно, его дарование, как поэта, было невелико, — писал Владислав Ходасевич. — Но оно было в высшей степени гармонично. Он умел не браться за темы, которые были бы больше его, не ставил себе задач непосильных. Поэтому он никогда не рисковал, так сказать, сорвать голос. Стихи его никогда не изумляли, не поражали, даже и не восхищали, — но это всегда была чистая и возвышенная поэзия. Точно учитывая свои силы, Садовский в поэзии был несколько сдержан, как был и в жизненном обиходе. Если угодно, лирика его была даже суховата, — но зато читатель никогда не мог заподозрить Садовского в желании показаться не тем, что он есть, — в позерстве, притворстве, лжи. Садовской был правдив. А быть правдивым поэту труднее, чем об этом принято думать. В стихах своих Садовской говорил скромнее и меньше, чем мог бы сказать. А сколькие стихотворцы, порой прославленные, в уме и сердце имеют лишь малую долю того, о чем сочиняют’ [Ходасевич В. Ф. Памяти Б. А. Садовского // ‘Последние новости’. Париж, 1925, 3 мая. Статья написана после дошедших до Ходасевича ложных сведений о смерти его друга.].
Андрей Белый в своих воспоминаниях дает выразительный, хотя и несколько окарикатуренный портрет Садовского: ‘Часто являлся к нам в ‘Весы’ поджарый, преострый студентик, походка — с подергом, а в голосе — ржавчина, лысинка метилась в желтых волосиках, в стиле старинных портретов причесанных крутой дугой на виски, глазки — карие, съедены сжатые губы с готовностью больно куснуть те две книги, которые он получил для рецензий, их взяв, грудку выпятив, талией ерзая, локти расставивши, бодрой походкой гвардейского прапорщика — удалялся: Борис Садовской, мальчик с нравом, с талантами, с толком, ‘спец’ в технике ранних поэтов и боготворитель поэзии Фета…’ [Белый Андрей. Начало века. М.-Л., 1933. С. 384]
Вскоре обозначились идейные расхождения Садовского с главой московских символистов Брюсовым. Первую глубокую трещину в отношениях между учителем и учеником проложило самоубийство в 1913 году юной поэтессы Надежды Львовой, причиной которого, как считали современники, было поведение Брюсова. В книге ‘Озимь. (Статьи о русской поэзии)’, вышедшей в 1915 году, Садовской полностью отмежевался от бывшего мэтра в своем отношении к целям и задачам русской литературы. ‘Как писатель, ему обязан я действительно очень многим и, не краснея, могу заявить, что любовь моя к нему граничила с обожанием, — отвечал Садовской на упреки С. А. Ауслендера, в ‘ренегатстве’ и ‘предательстве’. — Однако ничего стыдного не вижу я также в том, что с течением времени, охладев к Брюсову, как к поэту, я нашел влияние его на литературу вредным’ [Садовской Б. А. Ледоход. Статьи и заметки. Пг., 1916, С. 197].
Все дальше уходил Садовской от литературных группировок, все яснее заявлял о себе в его творчестве своеобразный ‘духовный консерватизм’. Последнее выражение принадлежит самому Садовскому, он употребил его в статье ‘Чувство прошлого в поэзии графа А. Толстого’ [Хризопрас. Литературно-художественный сборник издательства ‘Самоцвет’. М., 1906—1907. С. 66—70]. Многие оценки из этой статьи применимы и к произведениям самого Садовского, где романтизированная картина прошлого окутана более или менее явственным мистическим флёром (‘Карл Вебер’, ‘Лебединые клики’, ‘Яблочный царек’, ‘Ильин день’, ‘Двойник’ и др.), — но как бы не совсем всерьез, а всегда с примесью иронии, пародии, гротеска, пастиша. Садовской часто заимствовал готовый набор расхожих штампов массовой литературы XIX века — от Фаддея Булгарина до Бестужева-Марлинского, отсюда — олеографическая яркость его картин, иногда рискованно балансирующих на грани безвкусицы, все эти ‘соболиные брови’, ‘орлиные взоры’, ‘алые, как вишня, губы’ героев его рассказов. Но у Садовского эти штампы — лишь один из элементов стилизации, которая, как правило, всегда чуть-чуть самоиронична. Что до мистики, то слова Садовского о поэзии А. К. Толстого: ‘От вечных полетов в запредельное — все равно, будущее или прошлое — дух человеческий как бы невидимо истончается, становится прикосновен мирам иным &lt,…&gt,, всегдашнее любовное пребывание где-то там, по ту сторону действительности, помимо воли кладет на его творчество мистический отпечаток, дает ему возможность, созерцая незримое, приобщаться к неземному’ — можно отнести и к его собственному творчеству.
Этот же консерватизм, отразившийся и во внешних проявлениях поведения Садовского (‘Помилуйте! Он здесь, в Москве, в дворянской фуражке ходил!’ — сообщал один из корреспондентов Садовского отзыв о нем ‘либеральных’ современников), стал одной из причин обособленности, даже отчужденности Садовского в литературном и окололитературном мире еще в предреволюционную пору. Вот что писал об этом Ходасевич:
‘В литературных кругах его порой недолюбливали. Это было несправедливо, но причин тому было несколько. В обращении был он очень сдержан, пожалуй — холоден, но это потому, что до щепетильности был целомудрен в проявлении всякого рода чувства. К тому же был самолюбив и побаивался, что его протянутая рука повиснет в воздухе. Запанибратства, столь свойственного российской дружбе, боялся он всего пуще. Лично мои отношения с ним тоже начались с чего-то, похожего на тайную неприязнь. Но однажды, году в 1912, разговорились в редакции ‘Мусагета’ — и прорвалось что-то: стали друзьями — и уже навсегда.
Второй, очень важной причиной его неладов с литераторами были политические тяготения Садовского. Я нарочно говорю — тяготения, а не взгляды, потому что взглядов, т. е. убеждений, основанных на теории, на строго обдуманном историческом изучении, у него, пожалуй, и не было. Однако ж, любил он подчеркивать свой монархизм, свою крайнюю реакционность. Мне кажется, повторяю, что тут им руководило скорее эстетическое любование старой, великодержавной Россией, даже влюбленность в нее, нежели серьезно обдуманное политическое мировоззрение. Как бы то ни было, монархизм в эпоху 1905—1917 гг. был слишком непопулярен и для писателя не мог пройти безнаказанно. Садовской же еще поддразнивал. То в богемское либеральнейшее кафе на Тверском бульваре являлся в дворянской фуражке с красным околышем, то правовернейшему эсеру, чуть-чуть лишь подмигивая, расписывал он обширность своих поместий (в действительности — ничтожных), с радикальнейшей дамой заводил речь о прелестях крепостного права, притворялся антисемитом, а мне признавался, что в действительности не любит одних лишь выкрестов, когда я переводил Бялика, Черниховского — их поэзией Садовской восхищался.
Конечно, во всем этом было много ненужного озорства. Но, как холодностью, сухостью прикрывал он доброе, отзывчивое, дружеское сердце, так под вызывающей крепостнической позой прятал огромнейшую, благоговейную, порой мучительную любовь к России’ [‘Последние новости’, 1925, 3 мая].
В то же время, испытывая столь понятное для поэта отвращение к любой политической деятельности в ее непосредственном выражении, Садовской никогда не делил своих друзей по партийной принадлежности. В их число входили и член РСДРП М. А. Цявловский, впоследствии — известнейший пушкинист, и побывавшие в ссылке за революционную пропаганду владелец издательства ‘Альциона’ А. М. Кожебаткин и писатель А. М. Ремизов, а одновременно — Б. В. Никольский, политический деятель крайне правого толка, один из лидеров черносотенного ‘Русского собрания’, магистр римского права, дававший уроки великим князьям, знаток и переводчик Катулла, поэт, пушкинист и специалист по творчеству Фета, владевший его рукописями и осуществивший первое полное издание его стихотворений. Сближало Садовского с этими столь разными, даже до антагонизма, по своим воззрениям людьми отношение к литературе как к святыне, сознание ответственности писателя за свое слово, презрение к любого рода халтуре, поделкам торжествующей пошлости, которые, в противовес культурным исканиям, пышно расцвели в те годы. В своих ‘Записках’ Садовской брезгливо вспоминал о кружке модных петербургских литераторов, где ему случалось бывать перед революцией: ‘Читать было некогда, все только писали. Рассказы и повести пережевывали старье: это объяснялось сказочной невежественностью литераторов. Они понятия не имели о науке, философии, истории, искусстве, праве, природе. Бытовые подробности брались напрокат у классиков, чаще всего у Лескова. &lt,…&gt, Один беллетрист при мне рассказывал, как он сочинил повесть на тысячу рублей. Многие диктовали романы секретарям и женам набело, без всяких поправок’ [ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 1, ед. хр. 1. л. 137—138].
Была и еще одна причина одиночества и обособленности Садовского в писательском мирке. Хотя эта причина и лежала вне литературы, огромное значение, которое имела для формирования мировоззрения Садовского его болезнь, нельзя недооценивать. Судя по переписке с отцом, первые признаки сифилитического заболевания появились у Садовского в 1904 году. Болезнь удалось приостановить, но яд продолжал свою разрушительную работу в организме, приведя в конце концов к табесу (спинной сухотке) и как результат — к общему параличу. Как писал Ходасевич в своем преждевременном некрологе: ‘…легкая, безболезненная кончина вряд ли ему суждена. Болезнь, сгубившая Гейне, Ницше, Языкова, — давала уже себя знать. Садовской очень деятельно лечился, но все, конечно, было напрасно. С 1915 года начались местные параличи (в руке, в ноге), а в 1916 году он слег окончательно…’ [‘Последние новости’, 1925, 3 мая]
Мысли о смерти, о возможности будущих мучений в ‘матрацной могиле’ (выражение Гейне) давно терзали Садовского. Еще в 1905 году он написал такие строки:
Будь молчалив и верен как орел.
Пускай рои шумящих жадно пчел
Сбирают мед с цветов свободной мысли,
Спеши вперед. Жизнь странника легка,
Но день обманчив. Смерти облака
Над головой твоей с утра нависли.
Поэтому, когда в революционной буре в одночасье рухнули все устои старой российской государственности, быта, житейского и духовного уклада и, одновременно, обрушилась крепость собственного тела, Садовской увидел в этом некое мистическое предопределение, ‘перст судьбы’. Крушение Российской империи было воспринято им как событие апокалиптического масштаба. Созидательная, через разрушение (как пелось: ‘Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем…’), творческая сила революции осталась для него закрыта, восприятие Садовским российского ‘лихолетья’ было близко к взгляду Розанова, последнее произведение которого так и называлось: ‘Апокалипсис нашего времени’. Паралич настиг Садовского в Нижнем, в доме родителей, за несколько месяцев до Февральской революции. Приведем полностью его потрясающее письмо Андрею Белому, написанное в 1918 году карандашными каракульками, напоминающими скорее почерк дряхлого старца, чем 37-летнего человека, которые выводила дрожащая, еле удерживающая карандаш рука:
‘Простите, глубокоуважаемый и дорогой Борис Николаевич, что по болезни пишу Вам карандашом и беспокою Вас по личному своему делу.
Вот уже более 5 лет терзает меня tabes dorsalis. Усиление этой болезни совпало с кровавыми и разрушительными ужасами последнего двухлетия и в общем превратило жизнь мою в кошмарную пытку. Теперь я уже свыкся с ней, болезнь удалось остановить, и явились даже признаки улучшения. Но за это время пережил я огромный духовный кризис.
Очутившись глаз на глаз со своею внутреннею пустотой и вырванный из условий прежней внешней жизни, я стал искать спасения у мудрецов. Кант помог мне мало, а Шопенгауэр сделал то, что меня дважды вынимали из петли. Жажда смерти особенно мучила меня последнее время, и только в силу случайности я остался жив.
Пытался я прибегнуть к религии, но православие после 27 февраля 1917 г. мне стало чуждо, а припасть к ногам Христа прямо от себя я не могу и не смею.
Совсем недавно прочел я Вашу книгу ‘Ответ Метнеру’ [Белый Андрей. Рудольф Штейнер и Гете в мировоззрении современности. Ответ Эмилию Метнеру на его первый том ‘Размышлений о Гете’. М., 1917. Э. К. Метнер — редактор журнала ‘Труды и дни’ (органа издательства ‘Мусагет’), критически относился к антропософским увлечениям Белого и печатно выступал против них] и теперь стою… где? перед чем? Боюсь дышать, ибо предчувствую… что? Не знаю, а только взываю: ‘верую, помоги моему неверию!’
Я Штейнера достал, но читать боюсь [Штейнер Рудольф (1861—1925) — немецкий антропософ, основатель антропософского центра ‘Гетеанум’ в Дорнахе (Швейцария). Имел огромное влияние на Белого, который входил в число его ближайших учеников. Белому принадлежат воспоминания о Штейнере]. И прошу Вас, дорогой Борис Николаевич, помочь мне: указать, как мне читать и в каком порядке и что именно. И Ваше слово хочу услышать обо мне. Мой страшный опыт дает мне на это право. Есмь ли я умершее для жизни зерно, или погибшая душа, заживо обреченная геенне? Катарсис ли все это, или только смерть?
Врачи определили у меня круговое помешательство (циклотомию).
Прострите ко мне братскую руку помощи, не дайте погибнуть. Совет Ваш приму за указание свыше.
Ваш сердцем Борис Садовской 15 дек. 1918 г., Нижний Новгород, Тихоновская, 27′ [ЦГАЛИ, ф. 53, оп. 1, ед. хр. 262].
Мы не располагаем ответным письмом Белого. Однако известно, что у Садовского хватило сил подняться. Обращение к антропософии не состоялось, и опору он нашел все-таки в православии. Предпринятые же им в то время попытки самостоятельно найти исход в водовороте событий, по счастью, окончились ничем. По счастью, потому что о содержании, по крайней мере, одной из таких попыток можно судить по письму Б. В. Никольского от 8 апреля 1918 года, где говорится: ‘Остается ответить на Ваш вопрос об испанском подданстве. Не Вы первый хватаетесь за такую мысль и не Вам первому я отвечаю: бросьте, будьте мужчиной, а не истерическою женщиной, мечущейся в трудную минуту от одной беспочвенной фантазии к другой. Чем большевики хуже кадетов, эсеров, октябристов, Штюрмера и Протопоповых? Ничем. Россиею правит сейчас карающий Бог и беспощадная история, какие бы черви ни заводились в ее зияющих ранах. Оказаться испанцем в Нижнем сейчас было бы просто смешно. А позже оказалось бы еще смешнее. Сидите себе на месте, делайте свое литературное и житейское дело и не покушайтесь на формальное выяснение своего личного отношения к мировым событиям’ [Там же, ф. 464, оп. 2, ед. хр. 154, л. 11].
Жутковатым поприщинским холодком веет от таких фантасмагорических проектов: сколько же черного отчаяния скопилось тогда в душе Садовского! В 1921 году он просит Блока исходатайствовать перед Луначарским разрешение выехать за границу для лечения, но смертельно больной Блок ничем помочь не смог, а, получив от наркома просвещения отказ, Садовской больше к таким попыткам не возвращался.
В отношении к новой власти, как это ни странно, позиции убежденного монархиста Никольского и не питавшего к монархии никаких симпатий Ходасевича совпали. Если Садовской в программном стихотворении ‘Памятник’ писал:
И долго буду я для многих ненавистен
Тем, что растерзанных знамен не опускал,
Что в век бесчисленных и лживых полуистин
Единой Истины искал, —
то Борис Никольский 28 октября 1918 г. замечал: ‘…должен сказать, что с советским режимом я мирюсь откровенней, искренней и полней, чем с каким бы то ни было другим, не говоря уж о Распутинско-Штюрмеровски-Протопоповском. Худого лично мне и моей семье большевики ничего не сделали, а доброго и хорошего много. Враги у нас общие — эсеры, кадеты и до октябристов включительно. Демократическим элементам их программы сочувствую, не всем, конечно, но все-таки даже то, в чем не сочувствую, считаю исторически неизбежным, как временное бедствие: лес рубят — щепки летят’ [ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 2, ед. хр. 154, л. 24]. А Ходасевич писал из Москвы 3 апреля 1919 г.: ‘Пусть крепостное право, пусть Советы, но к черту Милюковых, Чулковых [Вероятно, описка Ходасевича, должно быть ‘Гучковых’] и прочую ‘демократическую’ погань. &lt,…&gt, Знаю и вижу ‘небесное’ сквозь совдеповскую чрезвычайку. &lt,…&gt, Я не пойду в коммунисты сейчас, ибо это выгодно, а потому подло, но не ручаюсь, что не пойду, если это станет рискованно’ [‘Вопросы литературы’. 1987, No 9. С. 237—238].
Не прошло и полугода, как Борис Никольский был расстрелян в Петрограде за участие в контрреволюционном заговоре [За 1918— 19 гг. ВЧК раскрыла 28 кадетских организаций, 107 черносотенных, 34 — правых и 50 — левых эсеров, 18 меньшевистских и 175 ‘неопределенных’. Всего за это время было расстреляно 8389 человек, из них за участие в контрреволюционных организациях — 2024 (см. Лацис (Судрабс) М. Я. Два года борьбы на внутреннем фронте. Популярный очерк двухгодичной деятельности ЧК. М, ГИЗ, 1920)]. Затем пришло время, когда одна из его дочерей, Анна, разделила участь миллионов ‘щепок’ (ей удалось выжить в лагере, и она оставила свои воспоминания) [Никольская А. Б. Передай дальше // Простор. 1986. No 10]. Летом 1922 года навсегда покинул Россию Владислав Ходасевич. Садовскому была уготована иная судьба.
Надо было как-то жить. И тут Садовской способен удивить своего биографа: каким же удивительно стойким и непотопляемым в волнах житейской стихии оказался этот хрупкий, утонченный человек, любитель эстетизированной старины, обреченный на передвижение только с посторонней помощью! Эта способность уцелеть на самых тряских ухабах нашей истории тем более удивительна, что Садовской никак не старался приспособиться к новым условиям жизни, органически будучи чужд всякому конформизму и предпочитая терпеть голод, холод, безденежье. Чего стоило просто физически выжить в Нижнем в те годы! Еще в феврале 1917-го в нижегородских газетах появилось объявление: ‘С 1-го марта все городские мучные лавки т-ва M. E. Башкирова прекращают свою деятельность, вследствие распродажи наличных запасов муки и отсутствия поступления таковой…’ [Нижегородский листок. 1917. No 51] А поволжский голод 1921—22 годов, когда доходило до людоедства? Если так страдали здоровые, то каково было человеку, разбитому параличом?
Но человек способен привыкнуть ко всему. ‘Апокалипсис’ постепенно превращался в быт, в явление обыденной жизни. Об этом писал Андрей Белый Р. В. Иванову-Разумнику: ‘….когда, бывало, говоришь: ‘Надвигается апокалиптическая эпоха’, то думаешь, что maximum непонятности выражен словом ‘апокалиптическая’, а теперь сказать ‘апокалиптическая эпоха’ — понятный трюизм, &lt,…&gt, мистичность каждого дня такова, что даже квалификация этого дня как ‘мистический’ день вызывает одну тошнотворную скуку…’ [ЦГАЛИ, ф. 1782, оп. 1, ед. хр. 15, л. 4 и об.] В эти годы у кровати Садовского в его доме собирается небольшой кружок студентов нижегородских вузов, которым он читает лекции по истории русской и западной литературы. Духовную опору Садовской ищет в творениях отцов церкви, которые он усиленно штудирует. В 1921 году он пишет короткое эссе ‘Святая реакция’, где в концентрированном виде выражено его неприятие ‘механического прогресса’, эта маленькая работа очень существенна для понимания дальнейшей духовной эволюции Садовского.
Однако найти свое место в литературном процессе, который развивался по своим особым законам, Садовскому совершенно неведомым и чуждым, оказалось чрезвычайно трудно. В ‘Примечаниях’ отражены попытки Садовского издать те или иные свои произведения 1920-х годов. Как правило, пробивались они на страницы печатных изданий с большими трудностями и только стараниями друзей и знакомых, близких к издательским центрам. Рассказы, повести и стихи Садовского не то чтобы оказались ненужными новой литературе естественным образом, как если бы читатель их не принял и отверг, а показались ненужными для того же читателя с точки зрения довольно узкого круга лиц, призванного определять и направлять советскую литературу и решать, что читателю будет интересно, а что нет. Кстати, некоторые из знакомых Садовского, даже находившиеся в самых тесных отношениях с редакционно-издательским миром, особенно если они принадлежали к старшему поколению литераторов, тоже затруднялись понять, отчего это вдруг Садовской стал несозвучен эпохе. Например, В. В. Вересаеву удалось пристроить два стихотворения Садовского в журнал ‘Красная нива’. Гонорар — 32 рубля. После этого Вересаев написал автору. ‘Года полтора назад Гершензон покойный читал мне Ваше великолепное стихотворение о Нат. Ник. Пушкиной. Напечатано оно или нет? Если нет, альманах ‘Недра’ с радостью бы напечатал его’. Однако, по получении стихотворения и нескольких рассказов, он смущенно оправдывался: ‘Беллетристику не берут, говорят — старо. Не понимаю, почему. А насчет ‘H. H. Пушкиной’ я очень сконфужен: когда слушал стихи в чтении, не заметил, что там все Бог и Господь. А этих слов нынешние редакции боятся больше, чем в прежние времена черти — ладана’. Подводя итог своим стараниям, Вересаев с сожалением сообщал: ‘Рукописей Ваших мне больше не удалось нигде устроить. Везде один ответ: ‘Несозвучно эпохе’ [ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 1, ед. хр. 37, л. 1—2, 7].
В странствиях по редакциям некоторые рукописи терялись. Ничего не известно о судьбе романа ‘Современник’ (посвященного 60-м годам прошлого века и некрасовскому журналу), пьес об угличском убийстве царевича Дмитрия и о легендарном Федоре Кузьмиче (старце, под видом которого якобы укрылся в Сибири ‘ушедший от мира’ Александр Г). Если вспомнить, каким тяжелым испытанием стала для Николая Островского (чью судьбу в какой-то степени можно сравнивать с судьбою Садовского) утрата первого варианта романа ‘Как закалялась сталь’, то что же должен был испытывать Садовской? ‘…Что касается Вашей пьесы, то — увы! — конечно, сейчас нет никакой возможности ее достать у того директора театра, который ее читал последним, — беззаботно писал Садовскому заведующий театрально-музыкальной секцией Главреперткома (Главного комитета по контролю за репертуаром при Главлите) В. И. Блюм. — Да я и не помню за давностью, кому ее давал. Они же с пьесами хорошего обращения не понимают: не приняли, так спускают в корзину. Пишите новую — и с новым подходом к Угличскому делу. ‘Новый подход’ теперь обязателен в исторических пьесах. Вот вроде ‘Повести о Болотникове’ в ‘Новом мире’…’ [Там же, оп. 2, ед. хр. 57, л. 13]
Роман ‘Приключения Карла Вебера’, выпущенный издательством ‘Федерация’ в 1928 году благодаря хлопотам Цявловского, — книга довольно необычная по своему содержанию и форме в общем потоке литературы того времени,— стал последней прижизненной книгой Садовского. Дальше — глухая, почти непробиваемая стена молчания. Появившиеся после 1928 года публикации можно пересчитать по пальцам одной руки: один журнал опубликовал письмо Чехова начинающему писателю, другой — воспоминания Садовского о том, как гимназистом он нанес в Нижнем визит Максиму Горькому. Имя писателя словно вычеркивается из литературы.
Тогда-то Садовской и задал будущим исследователям немало загадок, употребив свой незаурядный стилизаторский талант на создание литературных мистификаций. Их можно рассматривать, с одной стороны, как своеобразную месть редакциям и всему официальному литературному миру, для которых Садовской словно перестал существовать, с другой — как знать — не было ли это жестом утопающего в водах Леты, хватающегося за соломинку, чтобы хоть таким сомнительным способом напомнить будущим поколениям о себе? Мистификации Садовского были связаны со стихотворениями и письмами Некрасова, Степняка-Кравчинского, Есенина, Блока. Некоторые из них были сфабрикованы столь искусно, что на десятилетия вошли в научный и литературоведческий оборот в качестве подлинных произведений названных авторов и лишь в последние годы разоблачены [См., напр., Шумихин С. В. Мнимый Блок? // Литературное наследство. Т. 92. Александр Блок, новые материалы и исследования. Кн. 4. M., 1987].
На что жил Садовской, сказать трудно. Известно, что вначале он получал пенсию от КУБУ (Комиссии по улучшению быта ученых) в 15 рублей в месяц. Впоследствии, хлопотами тех же Цявловского и Вересаева, обратившихся к Горькому, удалось добиться персональной пенсии (тогда все пенсии были персональные, пенсии по старости практически не существовали) в 35 рублей. Первая жена, с которой Садовской был в разводе, и сын Александр пропали в годы гражданской войны где-то на юге. В 1926 году умер отец. В 1929 году Садовской женился вторично, жена, Надежда Ивановна, стала ему верным другом и опорой. Вскоре произошло очень важное в жизни Садовского событие — им удалось переехать в Москву и добиться там жилплощади, что в те годы было неимоверно трудно. Наступил новый, московский этап жизни писателя, продолжавшийся 23 года.
Если подойти сейчас к тому приделу действующего на территории Новодевичьего монастыря храма, где расположен алтарь, можно увидеть снаружи, под алтарем, вросшие в землю ступени и узкие окошки-бойницы, глядящие на могилу Дениса Давыдова. В подвале, где сейчас хранится какое-то хозяйственное церковное имущество, и провел Садовской последние годы своей жизни, в погожие дни выезжая на кресле с колесиками для прогулок по кладбищенским аллейкам, стен же монастыря не покидая никогда.
Жизнь на кладбище, чуть ли не в склепе, в окружении могил, могла восприниматься как скверная аллегория. На деле же все было гораздо проще: в связи с жилищным кризисом все более или менее пригодные для жилья помещения упраздненного монастыря были в 1920—30-е годы густо заселены. Здесь жили архитектор П. Д. Барановский, искусствовед и генеалог граф П. С. Шереметев и множество других известных и неизвестных людей. Шла обычная жизнь со своими будничными заботами и радостями. Поэт-сатирик Евг. Венский (тот самый, который в годы гражданской войны в Ростове-на-Дону и Новороссийске сотрудничал в белых газетах, а перебравшись в Москву, столь же успешно в советских юмористических журналах и по поводу которого Демьян Бедный публично негодовал, почему он не расстрелян, как Гумилев) оставил в альбоме поэта и переводчика Г. Е. Сокола, также жившего в одной из башен, такой экспромт:
Довольный жизнью советской,
Сижу в вертепе, как мизгирь.
Я не хочу менять на Соловецкий
Новодевичий монастырь.
Отсутствие общения с читателями в какой-то мере восполняли собиравшиеся иногда в ‘келье’ Садовского друзья и знакомые. Бывали там С. М. Городецкий, Н. С. Ашукин, Н. П. Чулков, М. А. Цявловский, С. В. Шервинский и др. Несколько неожиданным может показаться интерес такого воинствующего традиционалиста, как Садовской, к Борису Пастернаку. Н. Дунаева писала Садовскому 16 января 1929 года: ‘Я передала Пастернаку Ваше приглашение. Он будет у Вас в воскресенье 20-го, в 12 ч. &lt,…&gt, Пастернак, тот, каким я его увидела, пленил меня. В нем удивительное сходство с его стихами. Он — хаос, но хаос гармоничный и озаренный бурными вспышками огня’ [ЦГАЛИ, ф. 464, оп. 2, ед. хр. 95, л. 1]. В письме к П. Н. Медведеву Пастернак подтверждал, что он навестил Садовского в монастыре, к сожалению, содержание их беседы неизвестно [Литературное наследство. Т. 93. Из истории советской литературы 1920—1930-х гг. М., 1983. С. 705. Еще в 1915 году Садовской писал: ‘Из общего течения автомобильно-ресторанно-хулиганского футуризма я выделяю культурные поиски ‘Центрифуги’ и отчасти ‘Очарованного странника’, Пастернак же как раз входил в группу ‘Центрифуга’].
Помощь друзей значила для Садовского очень много. Когда в Москве образовался Государственный литературный музей, который возглавил В. Д. Бонч-Бруевич, Цявловский, как член фондовой комиссии, устроил покупку музеем архива Садовского, где были, между прочим, собранные им автографы Пушкина, Гоголя, Фета. Вырученная сумма (не такая большая, как ожидалось, — всего три с половиной тысячи) стала подспорьем для Садовского. А вот письмо жены от 26 февраля 1934 года, устраивавшей дела Садовского в Союзе писателей: ‘…Умер от воспаления легких старый большевик, пролетарский поэт Дьяченко. Вчера пришла по делам, а Крутиков говорит: у нас покойник, общественная нагрузка, некогда нам. Я было ушла, не хотела скандалить, вдруг встречаю Городецкого, ему все и рассказала, он меня вернул, да так там кричал на них, я поразилась: у вас не оргкомитет, а моргкомитет, вы возитесь с покойником, а Садовского надо спасать, и они забегали и сразу выдали деньги. &lt,…&gt, Городецкий Вам кланяется и навестит Вас. Еще он кричал: ‘Совнарком ему дает пенсию, а вы что смотрите и т. д.» [ЦГАЛИ, ф. 464. оп. 2. ед. хр. 175, л. 202 и об.].
С монастырским житьем Садовского связана и апокрифическая история, которую нам приходилось слышать в нескольких версиях, слегка варьирующихся в деталях. Идет она из окружения скончавшегося в 1970 году патриарха Алексия и восходит к рассказу самого Садовского. Как известно, 4 сентября 1943 года И. В. Сталин принял трех высших церковных иерархов — митрополитов Сергия, Алексия и Николая, затем состоялся собор, на котором была фактически восстановлена патриархия, получившая вначале свою резиденцию на территории Новодевичьего монастыря. Для сугубо религиозного человека, каким был Садовской, факт, конечно, небезразличный. Так вот, он рассказывал, что однажды, когда он в своем инвалидном кресле дышал свежим воздухом возле могилы Надежды Аллилуевой, на могилу жены приехал Сталин. Между ними якобы произошел следующий разговор: узнав, кто перед ним, Сталин как будто вспомнил читанные им когда-то стихи Садовского в ‘Чтеце-декламаторе’ и поинтересовался, в чем нуждается поэт. ‘Благодарю вас, у меня есть все, что мне нужно’, — отвечал Садовской. Сталин все же приказал провести в подвал, где жил Садовской, линию радиотрансляции, дабы тот мог из репродуктора узнавать о том, что делается за пределами монастырских стен.
Придумал ли Садовской, весьма склонный к подобным мистификациям, эту историю, или же она произошла на самом деле (тогда ее можно поставить в один ряд с такими знаками ‘внимания’ Сталина к литераторам, как разговоры по телефону с М. А. Булгаковым и Б. Л. Пастернаком или известной резолюцией о ‘лучшем, талантливейшем поэте нашей советской эпохи’ на письме Л. Ю. Брик о пренебрежении к памяти Маяковского) — сказать трудно. Во всяком случае, где-то в 1935 году радиоточка в подвале действительно появилась, впрочем, может быть, путем более естественным и обычным, нежели в результате ‘высочайшего’ повеления [Светлана Аллилуева утверждала, впрочем, что ее отец никогда не бывал на кладбище (См. Гуль Р. Я унес Россию. Апология эмиграции. Т. III. Россия в Америке. Нью-Йорк, 1986. С. 323)].
Что касается ‘большого мира’ за пределами монастыря и узкого круга близких друзей, то там о Садовском напрочь забыли. Да и немудрено. Писатель, осуществлявший свою форму перехода от бытия к небытию, находился в особых, личных взаимоотношениях с такими категориями, как время, вечность, смерть, и нимало не заботился о напоминании о себе. Многие были убеждены, что Садовской давно умер (напомним, что слухи о его смерти возникали неоднократно еще с начала 1920-х годов). Только уверенностью в том, что Садовского уже нет в живых, можно, на наш взгляд, объяснить, почему В. Ф. Асмус в написанной в 1937 году статье ‘Философия и эстетика русского символизма’ обрушился на Садовского, сделав его как бы ‘козлом отпущения’ за всю ‘реакционность’ символистской эпохи [Литературное наследство, т. 27/28. М., 1937. С. 6—7. Кстати, в этом же томе ‘Литнаследства’, посвященном русскому символизму. В. Орлов напечатал в качестве двух неизвестных стихотворений А. Блока мистификацию Садовского (с. 676—677, 680)].
Когда весной 1939 года к 100-летию смерти Дениса Давыдова в одной из часовен Новодевичьего монастыря открылась небольшая выставка, ее посетители могли увидеть среди экспонатов экземпляр ‘Русской Камены’ с очерком о герое 1812 года. Книга знаменитого символистского издательства ‘Мусагет’, помеченная 1910 годом, отпечатанная в типографии А. И. Мамонтова на прекрасной бумаге, украшенная изящными виньетками и гравюрами, воспринималась как современница эпохи едва ли не столь же давней, как и время Дениса Давыдова. И кому же могло прийти в голову, что автор ‘Русской Камены’ живет рядом, через аллейку, визави с памятником поэту-гусару?
Садовскому предстояло еще пережить войну, смерть жены (заботу о нем взяла на себя ее сестра), первые нелегкие послевоенные годы. Все это время он писал (когда не мог удерживать карандаш — диктовал) — стихи, прозу, воспоминания, перерабатывал и правил старые рукописи, распределяя свои произведения для шеститомного (!) собрания сочинений. Была ли это прихоть библиофила или же убежденность, что труд его не пропадет, что рукописи не сгорят, не будут съедены мышами или употреблены для хозяйственных надобностей? Кто знает. Садовской утверждал, что он не честолюбив:
Пусть я не весь умру: зато никто на свете
Не остановится пред статуей моей
И поздних варваров гражданственные дети
Не отнесут ее в музей.
Слова о жизни, превратившейся в житие, вынесенные в эпиграф, были записаны Садовским в дневнике в январе 1915 года. Прошло 26 лет. В январе 1941 года он отвечал К. И. Чуковскому на неожиданно пришедшее поздравление с 40-летием литературной деятельности:

‘Дорогой Корней Иванович!

Старой орфографией не смущайтесь: мне легче писать по ней: слова и мысли быстрее материализуются. И пером мне трудно писать.
Мы не видались 25 лет. Это теперь такой же примерно срок, как от Рюрика до 1914 года. Я все это время провел ‘наедине с собой’, не покидая кресла, и приобрел зато такие внутренние сокровища, о каких и мечтать не смел. Былые мои интересы (Вы мне о них напомнили в письме) перед нынешними то же, что горошина перед солнцем: форма одна, но в содержании и размере есть разница.
Разрешая для себя проблему времени, сделал я независимо от Эйнштейна некоторые выводы. Сущность их можно усмотреть в прилагаемых стихах. &lt,…&gt,
Я ходить не могу и руками владею не свободно: в остальном же сохранился. И только в этом году завел очки для чтения. Живу под церковью в полной тишине, как на дне морском. Голубой абажур впечатление это усугубляет. Встаю в 6, ложусь в 12. Женат с 1929 года и вполне счастлив. У нас четыре самовара (старший — ровесник Гоголя), ставятся они в известные часы и при известных обстоятельствах. Жена моя знала когда-то латынь и Канта, но теперь, слава Богу, все забыла — зато и пельмени у нас, и вареники, и кулебяки! Пальчики оближете.
Радио осведомляет меня о внешней жизни по ту сторону кресла.
Тронули Вы меня и рассмешили Вашим поздравлением, точно заправскому юбиляру. Но будет мой юбилей домашний. Знаете, что сказали одному поэту, предложившему мне переводы Мицкевича: ‘Садовской слишком одиозное имя: нельзя’. Кланяюсь благодарному потомству. Заслужил! А ведь я ‘последний символист’, со мной умрут все предания, сплетни и тайны, известные только мне. &lt,…&gt,
Буду теперь ждать Марию Борисовну и Вас на другой мой юбилей: 23 февраля исполняется мне ‘шесть красных’, по выражению нашего деревенского мельника. И этот юбилей приходится на воскресенье — мой приемный день. Не подумайте, что у меня ‘приемы’: нет, просто в этот день приходят к самовару когда один, когда полтора человека. А прочие приятели — Брюсов, Белый, Чулков, Эрн, а теперь еще и Пяст, хоть и близехоньки, а ко мне не ходят…’ [ОР ГБЛ, ф. 620, кар. 70, No 62, л. 19 и об.]
Выходит, вовсе не считал себя Садовской обделенным жизнью и наказанным судьбой. ‘Житие’ свое, окончившееся 5 марта 1952 года, прожил он достойно, мудро и мужественно
Издание произведений Садовского — и остававшихся до сих пор в рукописях, и возвращающихся в литературу после шестидесятилетнего замалчивания — обогащает эту литературу какими-то новыми, ранее в ней отсутствовавшими цветами и оттенками спектра. Но одновременно это и дань памяти Садовскому, выплата многие десятилетия задерживавшегося долга.
Хочется закончить этот короткий биографический очерк стихотворением Садовского 1935 года, написанным в монастыре, где он много размышлял о времени, о вечности, о жизни до смерти и после смерти — в памяти людской:
Времени тайный размах никому не известен,
Но я не верю, что был он всегда одинаков.
Время коварно, один только маятник честен,
Раб безусловный условно поставленных знаков.
Может быть, сутки то легче бегут, то тяжеле.
Ритма Земли не дано ни узнать нам, ни смерить.
Ведь вместе с ней мы летим к ослепительной цели.
Стрелкам часов поневоле приходится верить.
Видно, крылатый Сатурн, когда был помоложе,
Юную Землю проворнее мчал небесами.
Но и Сатурн утомился. Помилуй нас, Боже,
Если Земля остановится вместе с часами

———————————————————————

Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека