В переводе на русский язык недавно вышла из печати первая книга ‘Эпопей’ Николо Мицишвили.
Стремление оттолкнуться от недавнего мелкобуржуазного прошлого, от идеологических оков вчерашней меньшевистской Грузии и ее теперешних осколков в лице эмиграции — основное в произведении Н. Мицишвили. Но это отталкивание не без зигзагов, раздумий и колебаний. Мицишвили еще не освободился от многих иллюзий и идейной ограниченности мелкобуржуазной философии. Однако было бы большой ошибкой за всем этим проглядеть положительный смысл нового произведения Мицишвили, которым он ознаменовал свой поворот к социалистическому строительству.
‘Эпопея’ — произведение о контрреволюционной грузинской эмиграции, в нем Мицишвили сатирически остро разоблачает духовное обнищание, авантюризм, идейное банкротство, тупость эмигрантов, беспощадно вскрывает их маниачество, фантастические надежды на восстановление своего господствующего положения и настоящую классовую подоплеку их ‘любви к родине’.
Водя читателя, как он сам говорит, по страницам бессюжетной книги, писатель достигает значительного эффекта. Силуэты, иногда только отдельные штрихи, дополняют друг другая создают убедительный, правдивый образ пестрой толпы эмигрантов с ее вождями и разнокалиберной рядовой ‘армией’. Из поля зрения писателя не выпадают и идейные братья эмигрантов, оставшиеся на родине. Беглыми, но типичными набросками писатель показывает этих внутренних эмигрантов, в маниакальной горячке бродящих по проспекту Руставели м изо дня в день нашептывающих друг другу очередные сплетни.
‘Эпопея’ не исчерпывается показом эмиграции, в ней поставлен также ряд вопросов и в первую очередь — вопрос об отношении писателя к революции, о писателях . новой эпохи.
Мицишвили сознательно не связывает себя рамками обычных жанров. Это обусловлено идейно-творческой установкой автора. Он не ‘ищет героев для своей книги’, т. е. не видит их и даже отрицает их существование в настоящем. Он считает невозможным говорить ‘о жизни единственного’ (?). Писатель нанизывает эпизод за эпизодом, мысль за мыслью, вопрос за вопросом — обрывочно, подчас хаотично, и то только постольку, поскольку они входят в орбиту его личного опыта, его окружения. По существу он придерживается рамок и возможностей мемуара. Мицишвили не создает крупных обобщенных образов революционной современности, в ‘Эпопее’ больше импрессионистических впечатлений, чем глубокой летописи событий. Как художник, Мицишвили не достиг еще полноценного восприятия революции, поэтому он часто и много рассуждает о себе.
Издали, холодно и трезво он считается с фактами: он знает, что эти факты означают победу социализма. Он готов отстаивать эту победу, но пока не проявляет всесторонних способностей художника не только бесстрастно и издали признать революцию, но и вплотную приблизиться к ней и целостно ‘пережить и перечувствовать’ ее вчера и сегодня. А без этого едва ли возможно стать настоящим художником нашей эпохи.
Мицишвили сугубо неправильно представляет становление революции в Грузии как внешний отголосок революционных событий в России, вместе с этим он развивает не только сумбурные, но и в корне неверные положения об отношении писателя к революции. Мицишвили считает, что:
‘Писатель нынче — несчастный человек. Теперь мало быть таким, каким создала тебя природа. Писателю надо быть, кроме всего остального, еще . революционером, борцом, созвучным эпохе’.
А это ему кажется тяжелым делом:
‘Тяжело.
И писать тяжело: человечество, революция, стиль, форма.
Не по силам мне, простому человеку, такая тяжесть’, — заключает он.
Вопрос поставлен остро и, повторяем, в корне неправильно. Автор ‘Эпопеи’ еще не понимает, что отношение к революции есть вопрос творческой жизни и смерти писателя, что писатель, не принявший основой своего творчества идеи революции, ее деяния, ее перспективы, — бессилен создать .что-либо значительное. Признание в трудности для писателя быть созвучным эпохе об’ективно означает, что такому писателю легче итти по протоптанным дорожкам старины, традиций, по пути ограниченности, опустения. Не оспаривая то, что есть от самокритики и полезной искренности в этом заявлении, мы все же со всей прямотой должны сказать Мицишвили, что если бы он глубже продумал свои обобщения, он понял бы, что, только опираясь на идеи пролетариата, художник освобождается от мира ограниченности, эксплоатации, частной собственности, тупости, идиотизма жизни, что перед ним встает грандиозное настоящее, которое просится в творчество.
Мицишвили хочет ‘дружить с революцией’, но тут же он пытается выработать нормы писательского ‘поведения’, ‘доказывая’ что: ‘Утомительно беспрерывно восторгаться революцией’. Рассудочно принявши революцию и не умея еще руководящую роль разума органически сочетать с чувством, с подлинным энтузиазмом, с любовью к революции, Мицишвили революционный пафос, энтузиазм,, чувство большой любви отожествляет с лакировочной, опереточной восторженностью — и поэтому осуждает. Странная аберрация. Но дело заключается в том, что, понимая революционный пафос и энтузиазм как ‘беспрерывный восторг’, Мицишвили отводит их, потому что у него есть свои подлинные чувства, свои восторги (исконные, беспрерывные), которые он, по крайней мере пока что, не хочет или не может оттеснить во имя революции. Не только эти чувства, но целый комплекс идей Мицишвили ставит выше революционности. Послушаем его: ‘В данном случае, — пишет он, — установка на революцию бесспорна, но есть тут и нечто большее. Может быть, большее, чем революционность, большее, чем попутничество. Возможно, это — запоздалая романтика’… (‘Эпопея’, стр. 10).
Несколькими строками ниже мы узнаем, что это ‘большее, чем революционность’, есть не что иное, как очень известное, исконное, традиционное понятие родины. И очень знакомый комплекс идей, символов, ‘атрибутов’ родины: очаг. Зеленеющая земля — своя, родная, и во имя призывного голоса этой земли,— ее горсточка, завернутая в платок и бережно хранимая в кармане. И мать своя — в платочке, и колокольный звон в своей деревне (увы, который, оказывается, уже не слышен), и быки свои: все ревут, целуют зеленую землю и зовут пропавшего хозяина’.
Какая внешне безобидная и наивная симфония, не правда ли? Но сколько вредных пережитков, махрово-националистических, ограниченных, по существу буржуазно-собственнических идей кроется за ней.
Мицишвили перестраивается, он разоблачает эмигрантскую контрреволюционную националистическую интеллигенцию, он четко заявляет о желании работать и бороться во имя пролетарской революции, но пока в его мировоззрении таятся большие противоречия. Это было бы закономерно, — такой процесс гладко и внезапно не проходит,— но дело в том, что Мицишвили, совершая’ поворот в сторону революции, механически, даже не сомневаясь, тащит за собой долю пережитков своего национализма и с этой ‘поправкой’ хочет притти к революции.
Перед Мицишвили лежит трудный путь перестройки: в ‘Эпопее’ дано только начало, но отнюдь не полное ее осуществление. Отмечая все эти недостатки, мы не думаем отмести положительные стороны ‘Эпопеи’. Мицишвили имеет все данные подняться в следующих книгах ‘Эпопеи’ до более глубокого классового анализа меньшевистского прошлого и социалистического настоящего советской Грузии, если он попытается до конца освободиться от националистических пережитков, тяжелого груза мелкобуржуазных идей и туманных иллюзий.