Петр IV, Кони Анатолий Федорович, Год: 1919

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Анатолий Федорович Кони

Петр IV

Кони А. Ф. Избранное / Сост., вступ. ст. и примеч. Г. М. Миронова и Л. Г. Миронова. — М.: Сов. Россия, 1989.
OCR Pirat
Покушение Каракозова на жизнь императора Александра II 4 апреля 1866 г. послужило поворотным пунктом для перехода нашей внутренней политики с пути преобразований на путь постепенно возраставшего недоверия к обществу, подозрительного отношения к молодому поколению и сомнения в целесообразности уже осуществленных реформ. Государь был не только напуган, но и глубоко огорчен совершенной неожиданностью покушения. Окружавшие, по-видимому, не постарались его успокоить указанием на многочисленные и неподдельные проявления любви и преданности ему населения. Наоборот, таким его настроением воспользовались те, кому были не по душе ‘великие реформы’ и кто, примирившись, скрепя сердце, с отменой крепостных порядков, мечтал о возвращении в той или другой форме возможности проявления крепостных навыков, сходясь в этом отношении со своим будущим глашатаем, издателем ‘Гражданина’ князем Мещерским, проповедовавшим необходимость ‘поставить точку’ к преобразованиям. Под их влиянием сошел со сцены активной государственной деятельности министр народного просвещения Головин, замещенный графом Д. А. Толстым с его ‘классицизмом’ как оздоровляющей и отвлекающей от ‘злобы дня’ системой гимнастических упражнений для ума. Ушел и министр юстиции Замятнин, повинный в проведении зловредных начал, заключавшихся в только что введенных в действие Судебных уставах. Все ‘направление’ внутренней политики и ее дальнейшее направление попали в руки нового шефа жандармов, графа Петра Андреевича Шувалова.
Перейдя из Казани в Петербург в 1871 году, я застал Шувалова в полном разгаре могущества и влияния на государя, дававших себя чувствовать всем ведомствам. Лишь светски образованный и, конечно, далеко не государственный человек в настоящем смысле слова, он был, однако, не только умен, но, по отзывам близко его знавших, очень хитер. Он понял, что существование ‘Третьего отделения собственной его величества канцелярии’ представляется в значительной степени эфемерным. Несмотря на всю свою грозную и мрачную силу, это учреждение не имело прочных корней и, как показал впоследствии граф Лорис-Меликов, могло быть уничтожено одним почерком пера. Поэтому Шувалов задался мыслью привить свое ведомство к прочным учреждениям, без существования которых немыслимо никакое общество в современных условиях цивилизации. Наиболее подходящим в этом отношении, конечно, оказался суд в своей задаче исследования преступлений и осуществления карательного закона. И вот результатом давления Шувалова на одного из своих ставленников — министра юстиции графа Палена — оказался закон 19 мая 1871 года, в силу которого по политическим преступлениям, а также и по общим, в особо важных случаях, чины жандармского корпуса были поставлены в подчинение прокурорского надзора.
Последствия этого закона были самые пагубные. Он не улучшил знаний и понимания жандармов, в большинстве случаев крайне невежественных в юридической области, и в то же время в значительной мере развратил прокуратуру, чины которой из наблюдателей за законностью действий нередко делались фактически активными производителями дознаний и на успешном производстве их строили свою карьеру, считая очень часто свои прямые обязанности публичных обвинителей делом второстепенным. В записке, представленной мною в 1878 году наследнику престола, будущему Александру III, подробно изложены мотивы и характер действий этих господ, нашедшие себе яркое выражение в так называемом Жихаревском деле. Поспешность возбуждения политических дознаний и невежество в их производстве остались, в сущности, теми же, лишь под легким прикрытием якобы законных форм, а прежнее русское добродушие, иногда встречавшееся у старых местных представителей жандармерии, сменилось чиновничьим бездушием и черствостью новоявленных ‘спасителей отечества’.
В старые годы, в моей провинциальной службе мне приходилось встречать жандармских штаб-офицеров, невольно возбуждавших к себе доброе чувство. Они напоминали своею деятельностью известный ответ графу Бенкендорфу императора Николая, подавшего ему на просьбу об ‘инструкции’ платок со словами: ‘Вот тебе инструкция: чем больше слез утрешь, тем лучше’. Таков был в Харькове бесконечно добрый и оригинальный, с лицом, напоминавшим образ полишинеля, генерал Ковалинский, пользовавшийся всеобщим и непререкаемым уважением всего местного населения. Таков был в Казани полковник Ларионов, гроб которого местные жители — и в том числе многочисленные студенты — несли на руках от города до кладбища. Вероятно, последнего из представителей этого типа я встретил в 1895 году в лице генерала Янковского в Тифлисе во время производства мною ревизии судебных учреждений. Представляясь мне, он объяснил, что был учеником моего отца в дворянском полку, и процитировал неизвестное мне переводное четверостишие последнего:
Ты плакал, друг, на свет родясь,
А окружавшие смеялись!
Живи же так, чтоб умер ты смеясь,
А окружавшие в слезах остались.
По общим отзывам и по тем следам его деятельности, с которыми мне приходилось встречаться, он и в своей служебной жизни руководился этим четверостишием. Таких типов что-то не встречалось в прокуратуре, которая после пышного расцвета талантов в начале семидесятых годов стала быстро увядать, причем влиятельные места в ней, в качестве переходной ступени в будущие министры, стали занимать лица, на недоумевающий вопрос о способностях и заслугах которых приходилось слышать: ‘Да он не выступал ни разу публично, но он произвел замечательное политическое дознание в Харькове, Киеве и т. п., и его только путем повышения можно было удержать в судебном ведомстве от блестящего перехода в администрацию’. Таким был, между прочим, и Плеве.
Цель Шувалова была достигнута. Тесно переплетаясь с прокурорским надзором, чины жандармской полиции надолго обеспечили себе существование в государственном механизме, а их шеф получил возможность докладывать государю ‘о внутренних врагах’, открытых и усмотренных уже не домыслием ‘синих тюльпанов’, а совокупною их деятельностью с высокообразованными чинами судебного ведомства. Для того чтобы придать взглядам жандармерии внешний правовой характер, была даже учреждена особая должность юрисконсульта при шефе жандармов, на которую был назначен талантливый, но обуреваемый страстью ‘пожить’ — прокурор Петербургского окружного суда М. Н. Баженов. ‘Какую должность занял Баженов?’ — спрашивал меня остроумный член Харьковской судебной палаты Яблонский, женатый на сестре знаменитого Мечникова.
‘Юрисконсульта при шефе жандармов’, — отвечал я. ‘Не понимаю, — заметил Яблонский, — не могу понять! Юрисконсульт при III отделении?! Да ведь это все равно, что сказать: ‘Протоиерей при доме терпимости’.
Но прививка, предпринятая графом Шуваловым, не ограничилась прокурорским надзором и, следовательно, министерством юстиции. Он попробовал вплести жандармерию в министерство внутренних дел и притом по пересыльной части. Отдельный корпус внутренней стражи всегда возбуждал против себя нарекания и своим неуклюжим устройством и крайне низким уровнем своих офицеров.
Несмотря на предпринятые преобразования, министерство внутренних дел очень тяготилось пересыльною частью тюремного дела, находившегося в его ведении. По почину Шувалова была образована комиссия по тюремной реформе, в которой он принял деятельное участие, совершенно заслоняя собою мягкого и тяжкодумного председателя, члена Государственного совета Зубова. В этой комиссии он предложил передать всю пересыльную часть в руки жандармского корпуса и таким образом сделать последний необходимым звеном в деятельности министерства внутренних дел.
Наша обычная законодательная волокита затянула осуществление этого намерения на несколько лет, а затем Шувалов сошел со сцены. Его мысль, но только почти наоборот, осуществилась гораздо позже, когда вследствие совокупного представления министров — Горемыкина и Муравьева — состоялась, без всякого законодательного обсуждения, передача всего тюремного дела — в его статике и дидактике — в ведение министра юстиции. Скудный бюджет тюремного ведомства остался в основаниях своих прежним, личный состав тоже, но генерал-прокурор и блюститель правосудия, сделавшийся обер-тюремщиком и хозяйственным распорядителем по тюремной части, получил прибавку содержания и мундир тюремного ведомства с присвоенными ему золотыми жгутами и шашкой… Едва ли от этого тюремное дело улучшилось, что доказал ряд неустройств и беспорядков, застигнутых событиями 1905 — 1906 годов.
В 1871 году в Петербурге возникло под моим прокурорским наблюдением дело о подделке акций Тамбовско-Саратовской железной дороги. Она совершалась в Брюсселе и так искусно, даже слишком искусно, что эксперты на суде признали поддельные акции более тонкими по исполнению, чем настоящие. Этим делом занимался осужденный за организацию шайки письмоносцев для похищения ценных вложений в пакеты и бежавший за границу Феликс Ярошевич.
Его снабжали необходимыми средствами библиотекарь Медико-хирургической академии доктор Никитин и бывший уездный врач и акушер Колосов, а посредником между ними и исполнителем различных поручений был сын Феликса Ярошевича Александр (Олесь). Для окончательной организации дела за границу ездил Колосов, предложивший тайной полиции свои услуги в качестве человека, могущего, по его словам, ‘выследить эмиграцию’, изловить известного по политическому процессу 1870 года Нечаева и ‘выяснить личность и положение Карла Маркса (?)’. Первая серия привезенных им из Брюсселя акций была передана Никитину и хранилась в обширной академической библиотеке.
Вся эта преступная операция, вероятно, прошла бы для участников благополучно и с большой выгодой, но все дело рухнуло, потому что осуществился знаменитый афоризм: ‘Cherchez la femme’ [ищите женщину (фр.)]. Олесь был страстно влюблен в дочь чиновника той же Медико-хирургической академии Ольгу Иванову, которая, считаясь его невестой, восстановляла его против Колосова, с которым в то же время состояла тайно от жениха в связи и ездила с ним за границу под предлогом получения дорогих бриллиантовых серег, если ей удастся при предлагаемой встрече с Нечаевым его ‘увлечь и заманить в Россию’. Она успела поссорить их обоих и довести до крайнего раздражения, кончившегося кулачной расправой… и последовавшим показным примирением.
Боясь мстительности Колосова и доверяя его рассказам о даваемых ему поручениях по политическому розыску между эмигрантами, которых Колосов со своей точки зрения разделял на шатких и мошенников, Ярошевич посвятил в свои опасения Никитина, и с общего согласия их обоих и Ивановой было решено уговорить Колосова вновь съездить в Брюссель вместе с Ярошевичем, причем по дороге, гденибудь в удобной обстановке, Олесь должен был ‘прописать ему’, по выражению Никитина, ‘ижицу’, т. е. отравить его морфием и взять у него документы, удостоверяющие его личность. Но Колосов, по-видимому, догадался о грозившей ему опасности и просил у начальника III отделения защиты. Перехваченное затем письмо Никитина к Феликсу Ярошевичу, в котором весьма подробно описывалось, что предполагается сделать с Колосовым, присоединило к делу о подделке еще и обвинение в приготовлении к убийству.
Ни Никитин, ни Олесь ни в чем не сознавались, но когда Иванова обратилась в прокурорский надзор с письмом на имя Ярошевича, в котором упрекала его в подговоре дать ложное показание при допросе в его пользу, — потрясенный этим коварным предательством своей невесты, Олесь решил раскрыть всю правду.
Когда по ходу этого дела пришлось произвести обыск в огромной библиотеке Медико-хирургической академии с целью выемки спрятанных там поддельных акций, для оцепления здания потребовалась многочисленная стража.
Судебный следователь решил впервые воспользоваться законом 19 мая и пригласить к содействию при обыске чинов корпуса жандармов. Обыск продолжался всю ночь и дал блестящие результаты: акции были найдены. В эту ночь у шефа жандармов графа Шувалова был бал, на котором присутствовал и государь. Интересуясь ходом обыска, Шувалов неоднократно присылал справиться о нем у начальника командированных жандармов ротмистра Ремера и поспешил немедленно доложить государю о достигнутом успехе как видимом доказательстве целесообразности и пользы нового закона, вероятно, приписав этот успех участию жандармских чинов, из которых некоторые в действительности лишь затрудняли следователя бестактными и неуместными вопросами.
Дня через два граф Пален сказал мне, что Шувалов желает лично от меня узнать о том, как действовали его чины, и просит меня заехать к нему. Шувалов встретил меня с утонченною любезностью в белом кабинете с колоннами знаменитого ‘здания у Цепного моста’, рассыпался в похвалах успешной деятельности судебного ведомства и затем, неожиданно переменив тон, спросил меня: ‘Ну, а что мои скоты?’ Я понял, о ком шла речь, но подобный вопрос со стороны человека, носившего жандармский мундир и светски воспитанного, показался мне до такой степени неприличным, что я его умышленно не уразумел и спросил Шувалова, о ком он говорит. Он понял мой намек. Его тонкое лицо слегка покраснело, он на мгновение презрительно прищурил глаза, оглянул меня с ног до головы, но затем тотчас овладел собою и с недоброю усмешкою сказал: ‘Я так резко выразился о бывших при обыске жандармских чинах: ведь они, вероятно, шагу ступить не умели?’ — ‘Промахи во всяком новом деле возможны, но указания следователя были ими исполнены вполне усердно и по возможности толково’. — ‘Очень приятно слышать такую оценку’, — сказал он и, вдруг переходя в надменный тон и гордо закинув голову, прибавил: ‘А я со своей стороны должен объявить вам, что государь император изволил быть доволен вашими действиями по этому делу’. И я в свою очередь понял, что хотел мне этим сказать ‘Петр IV’: ‘Ты задумал меня учить, как выражаться о моих подчиненных, — сквозило в его словах, — так я тебе напомню, что я могу говорить с тобою именем государя’. Но я поднял перчатку, ответив, что мне будет очень приятно услышать об этом от министра юстиции, моего непосредственного начальника, которому, конечно, о высочайшем удовольствии уже сообщил он, граф Шувалов, для объявления мне. Шувалов скользнул по мне мимолетным взглядом, и мы простились молча.
Через полгода я видел его выходящим из кабинета графа Палена. Закон 19 мая был в полном разгаре, и в Петербурге производилось под руководством чрезвычайно исполнительного формалиста — товарища прокурора судебной палаты — искусственно вздутое ‘утирателями слез’ дознание о кружках между учащимися, которым Шувалов, державшийся системы запугивания государя, был, по-видимому, вполне удовлетворен. Остановившись в дверях кабинета с провожавшим его Паленом, он, не стесняясь присутствием посторонних, сказал ему, громко называя товарища прокурора: ‘Пожалуйста, устройте мне его. Мне очень этого хочется. Не забудьте’. И, горделиво подняв голову, он быстро прошел мимо, бросив на меня высокомерный взгляд, как на совершенно незнакомого ему человека. Через неделю его императивное желание было исполнено служебным повышением упомянутого им лица.
Прошло еще два года. Придворные недоброжелатели Шувалова сумели разными коварными намеками возбудить против него ревнивую подозрительность Александра II, и, как рассказывают, однажды за карточным столом государь сказал вздумавшему будто бы конкурировать с ним ‘Петру IV’: ‘А знаешь, я тебя назначил послом в Лондон’.
Через неделю после опубликования этого назначения я провожал кого-то из близких знакомых на Николаевскую дорогу и, проходя по платформе станции, увидел у последнего вагона первого класса генерала в конногвардейской фуражке, окруженного небольшой группой провожавших. Мне показалось, что это Шувалов, но нет! сказал я себе: тот был выше ростом и говорил более уверенным и низким голосом.
Но когда я проходил второй раз мимо группы у вагона и стал вглядываться в генерала, последний мне приветливо поклонился, и я узнал в нем действительно Шувалова.
Но этот был совсем другой человек. Он поразительно изменился, согнулся и как-то весь поблек. Куда девались гордый подъем головы, надменное выражение лица и презрительное прищуривание глаз! Он имел вид человека, поколебавшегося в уважении к самому себе и пристыженного в глазах общества. А между тем звание посла при Сан-Джемском кабинете было, по широте и ясности задач, конечно, выше сомнительной прелести начальника III отделения и верховного наушника при русском государе.
Но таково уже свойство многих русских людей, хлебнувших власти: не источник последней и не цели, ею преследуемые, заставляют их ценить свое положение, а исключительно ее объем и внешние атрибуты.
Мне вспоминается по этому поводу рассказ известного писателя Д. В. Григоровича об одном ничтожном бюрократе, который решительно ничего не делал по своему министерству, говоря лишь постоянно докладчикам: ‘Пожалуйста, покороче’, и занимаясь интригами против других министров, причем он даже безобидного Набокова считал ‘вредным’ и содействовал его падению. Когда председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич объявил ему, что он назначен председателем одного из департаментов Совета, этот министр пришел в совершенное отчаяние, чуть не со слезами просил оставить его в прежней должности, так как будто бы многие важные реформы им еще не закончены и т. д., а когда получил указание на то, что решение уже состоялось, то, приехав домой и с тоской объявив своим курьерам и швейцару: ‘Я больше не ваш министр’, заперся и заболел. ‘Все от того, — прибавлял Григорович, — что лишился возможности раз в неделю быть в сфере зрения гатчинского ока и знать, что даже раз в неделю в его собственной приемной так же внутренне трепещут просители и подчиненные, как трепещет он пред тем, чтобы предстать перед монархом. Это — особое психологическое состояние’. По-видимому, в таком же психологическом состоянии находился и граф Шувалов, когда я его видел на железной дороге. Ускользнувшая из рук возможность ‘терзать пугливое воображение’ царя была ему слишком дорога, а как ею пользовались некоторые из его преемников, я убедился в бытность мою вице-директором департамента министерства юстиции. Для какой-то служебной справки департаменту понадобилось подлинное производство дела о приготовлении к совершению крушения императорского поезда в Балте. Оказалось, что раздутое прокурором Пржецлавским приготовление сводилось к пропаже рельсовой накладки и окончилось ничем. Но на телеграмме Пржецлавского, где это происшествие рисовалось как успешно открытый злодейский замысел на жизнь монарха, переданной в копии от шефа жандармов министру юстиции, значилась помета первого из них: ‘Доложено государю императору такого-то числа’. Меня заинтересовало время доклада, а по сверке с календарем того года, когда это произошло, оказалось, что это был первый день пасхи и что почтенный и своеобразный охранитель верховной власти отравил своей ненужной и лукавой поспешностью бедному монарху примирительные часы светлого христианского праздника.
Я встретился с Шуваловым еще раз в начале восьмидесятых годов на рижском штронде. Он, по-видимому, сильно взял ‘лево руля!’ и ядовито осуждал нашу тогдашнюю политику в Прибалтийском крае, не удовлетворявшую ни немцев, ни латышей и все более и более углублявшую существующую между ними пропасть. Затем, лет через десять нам пришлось быть у моего сослуживца по сенату графа Бобринского. Шувалов — так меняются времена — доказывал после обеда знаменитому Пазухину нелепость учреждения земских начальников и очень при этом горячился, попросив и выпив один целую бутылку тяжелого бургундского вина. Но уже в конце восьмидесятых годов, 15 декабря, Валуев записывает в своем дневнике, что в заседании для обсуждения изменений в уставе о всеобщей воинской повинности Шувалов ‘обнаружил, до какой степени он измельчал умственно: говорил без надобности долго, привязчиво к мелочам и притом бестолково’. В те же восьмидесятые годы мне пришлось сидеть под его председательством — в качестве члена от министерства юстиции — в комиссии для разбора претензий, заявленных известным одесским городским головою Новосельским к турецкому правительству по поводу причиненных принадлежавшему ему пароходу аварий во время бомбардирования турками в 1860 году Белграда. В заседаниях этой комиссии, происходивших по вечерам, бывший временщик приходил под очевидным влиянием послеобеденных возлияний, с трудом усваивал себе возникавшие вопросы и охотно уступал мне председательство, нередко начинал дремать в разгаре ‘обмена мнений’. По-видимому, он искал забвения от восставших пред ним видений давно прошедшего властительства над судьбами русской внутренней политики и над душою напуганного покушением Каракозова государя.

ПРИМЕЧАНИЯ

Очерк напечатан в историко-революционном журнале ‘Голос минувшего’ (1919.- No 5(12).
С. 85. государь… напуган… и… огорчен. — Отношение Кони к Александру II было неоднозначным, в отличие от мнения о его сыне и внуке. Он ценил ‘великие начинания’ царя-‘Освободителя’, сменившие ‘тьму’ ‘светом преобразования’, при нем для Кони оказался ‘зажжен, как маяк, огонь настоящего правосудия’, но царь приближал и реакционеров типа Шувалова, искажавших положительные начала его реформ.
С. 86. Жихарев С. С. ‘прославился’ особой жестокостью как глава прокурорского дознания по делу участников ‘хождения в народ’ и ‘процессу 193-х’.
С. 86-87. Факт, имевший место в 1826 году, с образованием зловещего III отделения.
С. 89. Нечаев С. Г. (1847-1882) — революционер, теоретик и практик казарменно-палаческих, заговорщических методов революционной борьбы, вместе с тем мужественно держался и погиб в Петропавловской крепости.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека