Он не особенно спешил на свидание, хотя отлично знал, что она была уже там и ждала. Даже, с усмешкой, подумал: пусть подождет, ничего. И зашел во фруктовую лавку.
Седой хозяин-турок медленно отвел глаза с густыми черными ресницами от старой книги и лениво поднялся со скамьи.
Удивительный запах плодов, в которых идет усиленное брожение после того, как они сорваны, тесно, но не душно обступал со всех сторон. Он даже как-то особенно освежал после серовато-темного, въедчивого воздуха, ощутительно касался щек, глаз, губ и, вместе с дыханием, приникал в кровь, которая также заражалась этим опьяняющим брожением, роднясь с соками спелых плодов. Руки с удовольствием касались упругих, веселых яблок, нежных груш, сочных оранжевых апельсинов и гладких, длинных бананов, которые она так любила.
Он почувствовал знакомое томление во всем теле, вспоминая, как она забавляется этими плодами в то время, как ее зеленовато-серые глаза глядят на него, переливаясь искрами внутреннего смеха и желания, она даже лакает их, прежде чем осторожно сдерет мягкую кожу банана и съест обнаженный плод.
Он вышел в несколько возбужденном и обновленном настроении и, уже снаружи, ему еще раз приятно было увидеть, как турок в своем наполненном фруктами подвале опять опустил ресницы на исчерченные каракульками листы.
Ящики фруктов, освещенных большим фонарем, провожали его своим ароматным дыханием, знойной негой тропиков, откуда были привезены многие из них и куда так вдруг потянуло его. Стало и молодо, и грустно, и свободно, и легко, так свободно и легко, что, кажется, вот столкнулся бы от земли и полетел!
Южный февральский вечер показался ему совсем иным, чем перед этим посещением: влажный, несколько туманный воздух ощутительно приникал к щекам, раздражая кожу своею свежестью. Прямо пред глазами, над железными крышами каменных домов, в мглистом воздухе, золотившемся от городских огней, чуть-чуть просвечивал молодой месяц, и именно от него шло очарование преждевременной, обманчивой весны.
Позванивали конки. Большой портовый город весь был полон огнями и особенным, свойственным ему торговым шумом. Но уже этот шум был не похож на шум дня: в его переливах слышалась тоска приморской ночи, он напоминал сдержанный гул моря, и стояла за ним та распахнувшаяся весенняя тишина, которая даже и днем глубоко чувствуется за всеми голосами пробужденной жизни.
Слегка воспаленно светились фонари и влажно падал свет из магазинных окон, в отдалении предметы мешались с тенями, и тени как будто не касались земли и камней, а дрожали над ними в воздухе.
Около магазина шляп он приостановился: за зеркальным окном солидно и глупо красовались цилиндры, котелки и меховые шапки. Он весело усмехнулся и неожиданно для самого себя отвесил им поклон.
Проходившая дама заметила его мальчишескую выходку. Он, смутившись, отошел, обернулся, она обернулась также, оба рассмеялись и неестественно торопливо пошли в разные стороны.
— Наверно, приняла меня за сумасшедшего, — с удовольствием подумал он и около часового магазина завернул за угол.
У своих ворот увидел извозчика и почему-то решил, что на извозчике приехала она.
Поднимаясь по лестнице, он уже ощущал некоторое нетерпение. Сейчас, прежде чем он вставит ключ в замок, раздастся мягкое топанье босых ног и, взвизгнув от радости, она, уже совсем раздетая, юркнет с головой под одеяло, чтобы потом сразу обхватить его шею обнаженными руками и прижаться к нему всем телом, от которого также пахнет сорванными плодами.
Она нарочно приходила всегда раньше, чтобы встречать его таким образом, зная, что это ему нравится.
Он у двери, — ее не слышно: хочет показать, что рассердилась за опоздание. Он не сразу вставил ключ и отворил дверь в свою мастерскую.
Комната была наполнена серым сумраком, Падающим сквозь стеклянный потолок и большое окно. Широкий диван стоял прямо против двери, но на нем ее не было и даже смутно поблескивал оттуда уголок неубранной золоченой рамы.
Это было так непривычно и дохнуло пустотой. И все же, она была здесь: ясно ощущался тот смешанный аромат парфюмерии, который она приносила с собой из магазина.
И тут же он увидел ее слева, около стола, точно не замечая его прихода, она сидела совсем одетая, опустив голову на руки. Даже круглая котиковая шапочка оставалась на ней.
У него слегка захолонуло сердце, скорее от предчувствия, чем от какого-нибудь опасения.
Уснула? Может быть, плачет? Просто дурачится.
Она шевельнулась, подняла голову. Сейчас разразится своим громким грудным смехом и повиснет у него на шее. Он уже протянул к ней руки, но она не двинулась. Он пожал плечами, стало как-то не по себе без огня, — зажег свечу. Но и при свече ночные тени не ушли, а трепетно притаились по углам и впадинам и около холодной чугунной печи с уродливой черной трубой через всю комнату.
Взгляд его прежде всего остановился на ее глазах, они были влажно-мутны и рука ее комкала белый платок с голубой каемкой.
— Что с тобой? Ты плакала? — обратился он к ней, уже встревоженный. — Я запоздал потому, что покупал фрукты. Вот.
Он взял бумажный мешок, но из глаз у нее хлынули слезы и плечи затряслись от рыданий.
— Ах, ах, мне так тяжело! Но ты не должен думать обо мне дурно. Я больше не могу… Ну, просто, не могу, — все слабым тоном, без крика и без боли, а скорее, как заранее приготовленное, произносила она слова, но не опускала лица, не отводила плачущих глаз от его глаз, как будто не могла отказать себе — и сквозь слезы следить за впечатлением.
Он нетерпеливо перебил ее:
— Да что же такое, наконец?
Тогда у нее сорвались совсем нескладные слова, не столько испугавшие, сколько ошеломившие его:
— Мы должны расстаться. Да, да. Это так надо. Я давно плачу. Я даже на лестнице плакала, когда шла к тебе.
Слезы всегда придавали ее лицу что-то детское, но теперь этому мешали глаза, продолжавшие следить за ним.
Он раскрыл рот от изумления и, ничего не думая в первую минуту, как-то машинально отозвался:
— А, вот что! Вот что! — повторял он в то время, как его сердце упало куда-то и потом напряженно застучало где-то по середине горла.
Впиваясь в ее лицо острым взглядом, он старался схватить и постичь сразу все. Он догадывался, но это было еще непонятнее, еще мучительнее. В темном провале чего-то, живого за минуту перед этим, даже блеснула слабая искорка: может быть, это и к лучшему, но уязвленное сердце не допускало такого поражения.
Прежде, чем он успел сказать еще что-нибудь, она сама, как бы пугаясь своих слов, пугаясь того, что должно было за ними последовать, — может быть, упреков, брани, даже ударов, — поспешила сказать все, к чему ранее хотела приготовить его:
— Я выхожу замуж.
— Замуж?
Он двинулся к ней, но тут же, увидев ее выжидательное, испуганное лицо и глаза с высохшими как-то сразу слезами, остановился, чувствуя холод по всему телу и тупую тяжесть в груди, от которой трудно было дышать.
Оба молчали и в упор глядели друг на друга взаимно чужими глазами.
Ему хотелось сделать презрительную гримасу, развести руками и, с едким хохотом поздравив ее, повернуться и выйти вон, не сказав больше ни слова. Но это было бы слишком по-мальчишески и отвратительно театрально. Сбивало с толку и ее испуганное выражение, за которым чувствовалось что-то загадочное и вместе с тем решительное. Презрение, смех и все прочее было бы, пожалуй, сносно, если бы она бросилась вслед за ним с криками раскаяния, с мольбой.
Вместо всего этого, с мгновенно пересохшим горлом и ртом, он сердито крикнул, стараясь показать, что не принимает ее слов всерьез:
— Что за кукольная комедия!
— Кукольная комедия?
Это ее оскорбило. Она уже почти злобно повторяла: — Кукольная комедия! Нет уже довольно быть куклой!
Ей понравилось, видно, это слово — кукла.
— Но как же это? Всего три дня тому назад…
— Ну, да, три дня тому назад я была с тобою. Я говорила, что люблю тебя одного. Это верно, и верно то, что я тогда же была уже готова порвать с тобой. Все это верно… Все это верно. Ты знал, что я устала… ты знал… Да разве все это скажешь… разве скажешь…
Лицо ее покрылось пятнами, и грудь и плечи вздымались от порывистого дыхания.
На одно мгновение он почувствовал, как она близка ему, и понял ее, и представил все снова возможным. До такой степени возможным, что сам поверил в мгновенно вспыхнувшую фантазию.
— Так, так. Мне не надо говорить, кто он. Это большая честь для тебя! Большая честь — приказчице выйти замуж за своего хозяина! Теперь уж ты не будешь жаловаться на то, что задыхаешься от этой парфюмерии.
И, выдержав едкую паузу, он, вдруг, быстро вплотную подошел к ней и, наклонившись к ее лицу, размеренно, почти торжественно заявил:
— А знаешь ли ты, когда я шел сюда, я решил, что мы будем вместе, что мы уедем отсюда. Да, я решил это!
Он увидел ее поднявшееся ошеломленное лицо, глаза, в которых недоверие путалось со страхом, и угадал, что у нее замерло дыхание.
— Почему бы и нет?
Внезапный прилив сожаления и нежной, трогательной печали в его голосе заставил задрожать ее ресницы.
— Разве я не любил тебя? Не верил в твою любовь? Разве мало было красоты в наших отношениях?
Слезы полились у ней из глаз.
Они придали ему уверенность и торжество.
Он шагнул в сторону и, подняв руки, громко, злорадно воскликнул:
— Благословен Господь Бог мой, что он остановил меня вовремя! Нечего сказать, дорогой ценой я купил бы то, чему оказалось грош цена!
И, видя, что она опять перестала плакать и с пылающим лицом поднялась со стула, он снова, совершенно искренно заговорил, как будто про себя мягко и кротко:
— Я думал: продам картины, уедем за границу, где никто не знает…
Он не досказал своего намека, заметив ее резкое движение:
— В салоне так хорошо приняли мои картины! Я знаю, что добьюсь своего! И ты была бы со мною… И какая бы это была прекрасная жизнь!
Она крикнула сквозь слезы, снова хлынувшие:
— Неправда, ты ничего этого не думал!
Но он уже был безусловно уверен, что это так, и твердо поклялся:
— Это было так, клянусь тебе!
Она сразу опустилась, а он тихо и горько сказал:
— Но теперь поздно.
— Да, поздно, — сквозь всхлипыванье повторила она и поднялась, с опущенной головой, теребя руками платок.
Это слово хлестнуло его. Поздно! Значит, она его обманывала. Он не сдержался, чтобы не высказать ей этого.
Она с внезапно загоревшейся яростью взглянула на него и вытерла глаза.
— Обманывала! Ты что же платил мне за любовь, чтобы я тебя обманывала?
— А ты бы хотела, чтобы я тебе платил?
— Я не то хочу сказать…
— Ты бы хотела, чтобы я тебе платил, как тот?..
— Дай же мне сказать!
— А теперь, разве не из-за денег ты за него выходишь? Ну, скажи, что нет? Говори, говори, отвечай!
Он стоял перед ней и потрясал кулаками, не выпуская из рук мешка с фруктами.
Яростное негодование и презрение искажавшее его лицо, возбуждали в ней ненависть, но все же ей не хотелось уйти, оставив по себе оскорбительное воспоминание.
— Неправда. Я выхожу замуж не из-за этого. Не из-за этого. Я его не обманула. Я ему сказала все. Сказала о тебе!
Он злобно и дико расхохотался.
— Сказала все! Воображаю, как ты ему это рассказала! Так же, как рассказывала мне… что тот мой предшественник даже плеча твоего не видел.
Он хохотал, а она стояла, вся наполненная бешенством, так побледневшая, что над губой особенно резко выделился темноватый пушок. Она придумывала мстительное оскорбление, чтобы бросить его в лицо ему прежде, чем уйти. Но ничего не находила.
Он сразу оборвал смех и уж не мог теперь устоять, чтобы не разыграть напрашивавшейся раньше сцены буквально так, как воображал.
— Ну, что ж, честь имею поздравить вас.
Была и искусственно презрительная гримаса и жест. Может быть, даже удался бы саркастический смех, но тут случилось совсем непредвиденное обстоятельство: когда он тряхнул правой рукой с мешком, полным фрукт, бумага разорвалась и бананы, груши и яблоки выскочили оттуда и покатились по полу.
Он растерялся и едва не бросился собирать их.
Но она как будто не заметила этого. Сжав веки, чтобы стереть последний след слез, движением плеч расправляя свою кофточку, она пошла мимо него к двери, с неестественно поднятой головой, высокая и еще более красивая, чем всегда.
Неужели уйдет? Эта мысль придавила его, как упавший потолок. Может быть, она даже довольна, что все так легко разрешается. Сердце его забило такую тревогу, что стало жутко. Уйдет! Уже не оглядываясь, берется за ручку двери. Одно движение, — дверь захлопнется, и она унесет с собой непонятную, уродливую обиду.
Как холодно светит свеча! Как потускнели стены мастерской! Он еще видит ее несколько крупный, прекрасный профиль и тяжелый узел волос.
Мучительно захотелось ее удержать.
Дверная ручка стукнула. Он вздрогнул. Уйдет. Сейчас уйдет! Он, все еще не веря себе, тяжело дыша, ждал, когда она сделает последнее движение через порог этой комнаты, где больше года отдавалась ему с веселой страстью.
В нем закипело негодование, как будто она действительно, самым наглым образом обманула его. Захотелось снова подчинить, даже унизить ее. Заставить молить его любви и ласк.
Что-то внутри говорило, что это невозможно, что все кончено, что он только уронит себя в ее глазах всеми дальнейшими объяснениями, но нестерпимое любопытство, вместе с мстительным чувством побуждали удержать ее.
Он бросился к ней и остановил ее уже на самом пороге.
— Та!
Этим именем он звал ее в минуты нежности. Наташа, Ната, Та. Но сейчас оно прозвучало фальшиво, почти жалко для него. И это было ясно ей: она хотя и остановилась, но не оглянулась на него, а выжидательно стояла с упрямо опущенной головой.
Ему хотелось сказать что-то хорошее, доброе, раскаяться в своей грубости. Но, увидев эти стиснутые губы и нахмуренные глаза, он подавил дрожь голоса:
— У тебя нечего больше мне сказать?
Она в удивлении повела на него глазами, круто повернулась. Щелкнула ручка двери… Отворилась, захлопнулась, и слышно было, как по каменным ступеням глухо застучали ее шаги.
Она спешила уйти. Она сбегала по лестнице, и этот удаляющийся стук наполнял холодным гулом пустоту каменного пролета.
Он не двинулся с места и как бы окаменел в той самой позе, с той неестественной улыбкой, которой сопровождал последние слова свои. Пламя свечи все еще продолжало качать тени в углах после ее ухода. Слабее, слабее…
Он жадно прислушивался, весь вытянувшись, раскрыв рот, боясь шевельнуться.
Но шум шагов погасал, покрывался тишиной, как пеплом, и холод охватывал его со всех сторон.
Ушла!
Он попробовал заложить руки в карман и свистнуть. Сквозь пересохшие губы свист не вышел. Яблоки, бананы и груши валялись по полу, тоже как будто поссорившиеся между собою.
Диван, этот диван, на котором он так часто видел ее, дохнул на него ужасом пустого гроба.
Прислушался снова. Не возвращается. Тихонько отворил дверь. Никого. Только снизу доносятся прыгающие звуки кек-уока, живые и хохочущие нагло, как зеленые чертенята.
Он бросился к окну, отдернул занавеску.
Около тяжелых ворот, с электрической лампой над ними, мелькнула ее фигура. Он бы узнал ее даже по тени.
Сам хорошенько не зная, что делает, он дунул на свечу. В темноте приходилось искать шапку. Вместо того, чтобы зажечь свечу снова, он стал метаться по комнате от дивана к столу, шаря там и здесь дрожащими руками. С тяжелым стуком упал мольберт. Какой-то круглый фрукт несколько раз попадался ему под ноги. Он отшвыривал его, но тот подкатывался снова, точно дразнил нарочно. Тогда он с силой наступил на него, и аромат спелого раздавленного апельсина брызнул в комнату и сразу напомнил фруктовую лавку и его превосходное настроение там.
Наконец, шапка попалась под руку. Он наугад ткнулся к двери, открыл ее и опрометью бросился вниз по лестнице.
II.
Ему все еще представлялось, что он увидит ее у ворот, в нескольких шагах от дома.
Понурив голову, она тихо идет в теплой влажной темноте, и сквозь туман над нею светят звезды… Все, с которыми он знакомил ее во время их ночных прогулок. Как заплаканные глаза, они взглянут ей в душу и напомнят…
У ворот стоял извозчик, сжавшись на козлах, — тот самый, которого он видел час тому назад: значит, она пошла пешком.
На сколько хватал глаз, на тротуаре ее не было видно. Слева, в тумане, темно и расплывчато рисовалась церковь, и оттуда шла бедная женщина, сгорбившаяся под тяжестью мешка. Справа медленно шагал господин в шляпе с сигарой в зубах. Она должна была пойти направо.
В тумане, как видения, тянулись деревья вдоль тротуара, при свете фонарей, распустивших по воздуху длинный флер, точно погребальная процессия.
Жирными темно-фиолетовыми пятнами отражения фонарей дрожали на асфальте. Деревья роняли тяжелые капли с ветвей, капли ударялись об асфальт, и эти свинцовые звуки производили впечатление более гнетущее, чем в одиночестве стук часового маятника.
А что, если у нее, на самом деле, еще ничего не было решено с тем, и только теперь она поспешила к нему, чтобы дать свое согласие? Что, если она сегодня пришла с последней надеждой? Но тогда разве так надо было вести это дело?
Да, разумеется, для нее это было дело: даже не дело, а афера. Это слово более подходящее. О, хитрая лиса! Она не брала денег! А может быть, этим-то она и хотела поймать его, и когда увидела, что не удалось…
Нет, он не прав перед ней, так нельзя было притворяться. И он вслух повторил ее слова, сказанные в страстном порыве: ‘Самое унижение перед тобою мне сладко’.
Сел на извозчика. Затрещали колеса, наполняя шумом опустевшую улицу.
— Послушай, — обратился он к извозчику — Ты, верно, спал?
Извозчик удивился.
— Нет и не думал спать, хотя, по правде говоря, было время выспаться: прошел добрый час, как привез сюда барышню. А недавно барышня ушла пешком.
Значит, она пошла к нему: это недалеко. А может быть, просто у нее не было денег на извозчика? Случалось.
Треск колес по мостовой мешал думать, и мысли прыгали, как эта лошадь, которая, видимо, делает слишком много движений, а подвигается убийственно медленно.
В каждой настигаемой фигуре чудится она. Взгляд его напряжен до такой степени, что как бы съедает самый туман и мрак. Ее нет.
Траурная процессия деревьев по обе стороны тротуара окончилась. Ее перерезает шумная улица с гремящими конками и экипажами, со множеством магазинов, которые наглыми продажными глазами вызывающе смотрят наружу. На углу часовой магазин. Эти большие круглые часы хорошо известны им обоим.
Толпа. Кого-то раздавили. Все равно. Это неважно для него теперь. Как жадно сбегаются люди на кровь. Может быть, она в их толпе: она так любопытна. Он напряженно всматривается, приподнимается в дрожках…
Дальше!
Его охватывает уныние. Никакой надежды увидеть се. За освещенным окном кондитерской фигура, похожая на нее. Вздрогнуло сердце. Он даже не дал себе труда всмотреться, остановил извозчика и ринулся туда.
Уже в дверях он ясно увидел, что это не она. Но какое сходство сразу! Даже и одета почти так же. Он не повернул тотчас же обратно только из чувства, близкого к благодарности за сходство. У этой определенный, почти мужской нос, а у той в лице все женственность и неопределенность.
Он машинально покупает засахаренные орехи: она любила их и ела как-то особенно приятно, по-детски облизывая пальцы.
Дрожки опять трещат по улице, поворачивают из оживленной в глухую, из глухой опять в оживленную, проезжают по мосту, открывается клочок моря с голубыми электрическими шарами, и шары сквозь туман представляются светящимися пауками, повисшими в воздухе, подобном густой паутине. Иногда оттуда доносится рев парохода, крик чудовища, изнемогающего от тоски и одиночества в синеватых волнах безнадежности.
Теперь у него уже определилось намерение: надо во что бы то ни стало остановить ее, удержать от нелепого шага. Он вовсе не желает принимать на себя ответственность за ее судьбу, а так выйдет в конце концов, если она с досады поставит на своем.
Ему надо было не злиться, не принимать этого высокомерного тона, напротив, отнестись к ней, как к ребенку, растрогать ее воспоминаниями, покрывающими все их недолгое счастье лаской бесконечной и голубой, как весеннее небо.
А сколько было забавного и смешного!..
Он улыбнулся, представив себе кое-что, и прямо решил, что недоразумение должно быть кончено.
Что даст ей взамен этот слизняк? Надо просто послать его к черту, — вот и все. К черту! К черту парфюмеров!
Извозчик обернулся.
— Что угодно?
— А разве я сказал что-нибудь?
— Будто сказали что-с…
— Так. Недурно было бы, если бы извозчик меня свез к черту, — опомнившись, подумал он. И сердце его стало маленьким и колким, как острие иглы.
III.
Окно ее было темно: еще не вернулась.
Он отпустил извозчика, но тот, как на зло ему, остановился тут же на углу. Приходилось торчать у него на глазах.
Он стал ходить взад-вперед по другой стороне, то и дело взглядывая в окно, жадно сторожа фигуру, приближавшуюся к воротам.
Никогда он не испытывал такого прилипчивого одиночества, как сейчас, в эту ночь, перед темным окном в третьем этаже скучного, облезлого дома.
Она у того, это верно, как магнит.
Туман проникал в платье и даже кожу, до такой степени, что начинала ощущаться его тяжесть. Мостовая казалась чешуей спящего, ослизлого гада. Даже огни фонарей и те светились как-то сыро и мокро.
От нежности он переходил к негодованию, докипавшему до ревнивого бешенства, осыпал ее злобными упреками, даже бранью и уверял себя, что дожидается ее только затем, чтобы швырнуть ей в лицо свое презрение.
О, он отлично понимает ее! Она не более, как самое ничтожное создание, ограниченное и пошлое, как любая мещанка. До встречи с ним она едва умела связать пару слов. Он, вместе с своими поцелуями, перелил в нее то, что открывает глаза на жизнь и природу. Может быть, это ей и помогло поймать того жирного гуся. Что ж, она в его глазах может сойти за интеллигентную особу. Пусть он на ней и женится. Она покажет ему себя. Она украсит его четырехугольную голову недурными орнаментами.
Туман как будто растворяет в себе все предметы, и они кажутся рыхлыми до того, что вот-вот расползутся, раскинуться в нем и образуют грязную, скользкую муть. Люди похожи на улиток, и самые мысли становятся мягкими, скользкими, холодными.
Он останавливается иногда около фонаря и смотрит на стрелки карманных часов. Минуты ползут одна за другой, извиваясь медленно и тяжко, как раздавленные. Может быть, они выползают оттуда, из этого темного окна, спускаются по ржавой водосточной трубе и проходят в часы прямо сквозь сердце, томительно и монотонно сверля его.
Так давно было без пяти минут девять, а сейчас всего половина десятого.
Опять затрещал экипаж. Сердце начинает биться, точно собака на цепи, почуявшая свою хозяйку. Рабское сердце! Оно вполне заслужило это сравнение: оно не более, как жалкое похотливое животное, потому что ничто, кроме похоти не могло его привязать к ней.
В этом отношении, надо сознаться, она имеет кое-что за собою. Ее ласки почти вдохновенны, даже в ее страстных движениях — та музыка, которая вливает каждое содрогание ее красивого атласного тела в изгиб другого тела, как поцелуй в поцелуй.
Он бросается к экипажу, остановившемуся у ее ворот. Какая-то фигура, похожая сзади на цифру 8, торгуется с извозчиком.
Он отходит с упавшим сердцем. Но воспоминания о ее ласках уже сорвались с привязи, они несутся, переливаясь одно через другое, соблазнительные и жгучие, еще более опьяняющие в тумане и сумраке холодеющей ночи.
Но мысль, которая давно уже хотела вырваться, как убийца из засады, обрубает огненную нить воспоминаний. Он вздрагивает от бешенства. Прошло уже более двух часов. Может быть, она осталась у него в задаток будущего законного союза? А может быть, тот привезет ее домой на рассвете, часов этак в пять, как случалось не раз с ним, и она также попросить его благословить ее на сон грядущий.
Он злобно смеется, но дает мысленно себе клятву дождаться ее, хотя бы пришлось здесь стоять всю ночь, даже целые сутки.
И он не верит сам себе, когда видит ее, действительно, ее одну, пешком возвращающуюся домой.
Слегка покачивая свое сильное, зрелое тело, она идет с поникшей головой.
О чем думает она в эту минуту? Ему хочется броситься к ней, но не давая воли своим движениям, он деловой походкой идет навстречу. Ведь он не спросил ее о самом главном. Среди ненужных пререканий и злых лихорадочных слов, он не узнал самого важного.
Боясь опоздать, он прибавляет шаг незаметно, как зверь, идущий к добыче. Они должны встретиться как бы случайно.
Она поднимает голову и останавливается, пораженная.
Ни слова не говоря, они молча стоят друг против друга, лицом к лицу.
И внезапно он чувствует, как вся его решительность уходить из него глубоко, глубоко в самые недра земли, и все тело начинаете дрожать от слабости.
Сердце, задыхающееся от своего горячечного биения, тяжелеет, заполняет собою всю грудь. Он хватает первые попавшиеся слова и с видом наружного спокойствия выдавливает их из себя… Совсем не те слова, которые он готовил раньше, и не те, которые хочется сказать сейчас.
Он говорит с окаменелым лицом, и его выдают только глаза, одни непослушные, умоляющие глаза:
— Ты ничего не имеешь больше мне сказать?
— Я? Нет, отвечает она с явным удивлением на этот вопрос. Ничего, кроме удивления не выражает и ее лицо. Он продолжает смотреть на нее, и ловить искру торжества в ее глазах, отблеск насмешки, которая переходит в злость, когда она, выждав еще полминуты, произносит:
— Ты сам сказал: поздно.
И, сделав короткое и резкое движение головой, не то в знак подтверждения, не то прощания, быстро входит в калитку ворот.
Но она не затворяет калитки за собою, может быть, еще стоит за воротами? Может быть, она еще не поднялась на лестницу? Но у него есть гордость, не позволяющая унизиться до такой степени, чтобы бежать за ней и умолять ее вернуться к прошлому.
Он с трудом переводит дыхание и готов даже улыбнуться сам себе. Однако, он и не уходит. Глаза невольно обращаются вслед за нею, и туда же рвется сердце.
Он делает движение — из любопытства, чтобы убедиться, что она действительно ушла.
За воротами сидит дворник, с головой уйдя в свою шубу.
Лестница пуста. Только наверху слышны шаги. Шаги остановились, и откуда-то издалека, глухо и жидко, донесся жестяный звук звонка.
Еще можно крикнуть ей, вернуть ее. Но дверь отворяется там и захлопывается, лязгнув, как пасть, которая проглатываете что-то.
На лестнице минутная тишина, и потом ясно раздаются чьи-то бранчливые, непонятные голоса: верно, где-нибудь в кухне ссорятся женщины. Пахнет салом, копотью и кошками. Кажется, что и самые голоса пропитаны этими запахами. Тошно и противно. А, ведь, она живет здесь! Становится жалко ее.
Он опять, с другой стороны, смотрит в окно. Там вспыхивает свет. На занавеске, как видение, колеблется ее фигура. Холодно и одиноко. Туман густеет, качается, как седое, волосатое горе. Нет больше ни звезд, ни месяца. Неужели она не подойдет к окну, не поднимет занавеску и не посмотрит сюда, где стоит он? Поднимаются на тени ее руки, и она может в такое время поправлять перед зеркалом прическу!
Это обидело его больше всего: поправлять перед зеркалом прическу, когда он здесь страдает и мокнет в тумане! Как тупа и жестока женщина, когда она перестает любить. Впрочем, я не такой дурак, чтобы терзаться из-за подобной особы! .
Он, посмеиваясь, гордо выпрямляется, стряхивая с себя вместе с прилипающей ночью свою безнадежность.
Извозчик дремлет, вжав голову в воротник. Он разбудил его и велел везти себя в клуб. Можно бы дойти и пешком, недалеко, — но на этом извозчике ехала она, сидела вот здесь, где сидит сейчас он. И ему чудится в этом что-то, в чем никак не может он еще разобраться. Но когда экипаж подвозит его к освещенному зданию, ему жаль расставаться и с извозчиком: ведь он в последний раз привез ее к нему, и жаль расставаться с этой ночью и с огнями, глядящими сквозь туман, как заплаканные глаза.
IV.
После ненастья и сумрака — тепло и свет. Это прежде всего.
Знакомые лица, но все чужие и не внушающие доверия. Видно, чтоб потерять веру во всех людей, достаточно разувериться в одном, самом близком. Движение, шум, звон денег… Общее возбуждение, в котором теряются лица и выступает одно существо — человек, с подлым свойством, гораздо менее присущим зверям — жадностью. Под трескучую музыку денег, звучащую победоносно и коварно в общем шуме голосов и движений, жадность танцует здесь соблазнительный танец с ужимками и гримасами. Даже близкие друг другу люди тут сразу становятся чужими, нередко — врагами. Лакеи в черных фраках безразлично снуют между столами и подчеркивают взаимную чуждость всех этих людей.
Трещат вновь разрываемые колоды карт, и гладкие, упругие листки летают низко над зеленым сукном и подхватываются цепкими руками, полными затаенной дрожи.
Есть что-то суеверное в этом прикосновении к картам холодеющих пальцев, в этих взглядах, которые бросают на их рисунок играющие.
Чем низменнее чувство, тем оно заразительнее, и суеверие заражает не только играющих, но и тех, кто следит за ними.
Он, потирая руки, которые никак не хотят согнуться, переходит из зала в зал, суетливо кланяется направо и налево, рыщет зорко глазами среди толпы.
Одного взгляда достаточно, чтобы увидеть его. В высшей степени странно, что его нет. Он бывает здесь часто. Сегодня-то уж наверно он должен быть: так приятно показаться после этого в толпе, может быть, посмотреть в лицо побежденному сопернику.
Ха-ха-ха! Нечего сказать, победа! Весьма сомнительная. Нужно быть самообольщенным идиотом, чтобы не понимать этого и показываться людям на глаза. Да и победа ли еще? Что из того, что она сказала: поздно! Да и не она, а он сам. Он сказал первый.
Среди этих размышлений вдруг ощутил бледность, как бы съевшую всю кровь. Явился! Этот молодой, но уже лысый, толстый, румяный человек с брюшком, явился! Он так бел и чист, точно вымыт не только снаружи, но и внутри и отделан заново. При этом лицо его полно той неестественной значительности, которая встречается обыкновенно на фотографиях. Да он и должен был показаться всем, как мещанин, получивший медаль.
Тот также заметил своего предшественника, и не то ожидал его поклона, не то, в свою очередь, был озадачен этой встречей. Однако, он первый сделал к нему два-три шага и протянул ему руку.
— Не хотите ли вы тоже попытать счастья?
Конечно, в этих словах скрывался насмешливый намек.
— А что ж, в самом деле: несчастлив в любви, — может быть, буду счастлив в картах.
Но тот и виду не подал, что понял.
— Нет, уж если кто в одном счастлив, так счастлив и в другом и в третьем… во всем. Значит, идет?
К ним присоединились еще два партнера.
Он был знаком с одним: местный поэт, сын известного в городе ростовщика, суетливый молодой человек, блондин с кудрявыми волосами и толстыми, мясистыми губами, похожий на перекрашенного в светлую краску негра. Другой — пожилой с медленными движениями, один из тех игроков-завсегдатаев, которых роковым образом привязывает к картам несчастная любовь или одиночество. Этот показался более симпатичным.
Карты вскрикнули в руках игрока, как живые, и веером рассыпались по столу. Сухие, тонкие пальцы стали медленно мешать их, точно ощупывая вскользь каждую карту.
Он сел как раз против жениха, — как мысленно называл его, и, казалось, что это прозвище делает того смешным и жалким. Было страшно досадно, что лицо красно и горит. — ‘Еще подумает, что от волнения’, — морщась, размышлял он, и ни с того, ни с сего выпалил:
— Чудесная погода сегодня! Немного туманно и сыро, но это ничего… Не правда ли?
Никто ему ничего не ответил.
— Я часа три пробыл на воздухе… Даже лицо горит. И так приятно по-весеннему прозябнуть немного…
Принимая от игрока карты и вручая их жениху-банкомету, поэт с лицом белого негра заметил:
— Хватили бы коньяку. Эта погода, знаете, обманчива. Она, как женщина, готовая поразить в самое сердце, только притворяется ласковой.
После этой книжной выдумки поэт окинул всех довольным взглядом, даже не подозревая, насколько сильно задел двоих партнеров.
Они встретились глазами, и у обоих выражение было остро подозрительное и враждебное. Но тут же обменялись насмешливыми улыбками, как будто по адресу поэта. Начиналась довольно глупая комедия, такая противная, что захотелось тотчас же встать и уйти.
В голову лезли нелепые мысли, — что он обыграет самодовольного жениха дотла, со всей его парфюмерной лавкой. Была ли бы тогда она его невестой!
Это его взбодрило, и он потребовал коньяку.
Но останавливала совсем не эта мальчишеская надежда. Было что-то другое, — какое-то суеверное чувство, вязавшееся со словами — попытать счастья.
Выпитая рюмка коньяку приятно согрела его и как бы осветила это чувство. Стало беспредметно весело и немножко жутко, он выпил другую рюмку.
— А ведь поэт прав.
Банкомет вскинул на него глаза.
— Я не об измене женщины. Нет. А что коньяк согревает.
И, как ни в чем не бывало, обратился к поэту с благодарностью.
Поэту было не до того. Он поставил два рубля и взволнованно перебирал в кармане деньги, видимо, считая, сколько осталось после этой ставки.
Жених спокойно сдавал карты, и на левом безымянном пальце его пухлой руки переливался красивый рубин.
Кровь стучала в виски, как мягкий маленький молоточек, и, казалось, именно там выковывались назойливые мысли: она была сейчас у него, может быть, эти короткие пухлые руки обнимали ее? Поздно! Она сказала, — поздно.
— Вам? — строго спросил его банкомет, держа наготове карты.
Он еще ничего не сообразил как следует.
— Нет.
Банкомет бросил карты: ‘жир’.
Поэт получил свои четыре рубля и опять зазвонил ими в кармане, проверяя кассу.
Не может быть, она слишком осторожна и ловка.
Но другая мысль высунула язык первой: э, может быть, из-за расчета. Она хорошо знает могущество своего тела, могла рискнуть. Задаток, — как выразился он раньше, — и это должно было послужить своего рода обязательством для парфюмерного торговца.
Карты мелькали, разлетаясь, как птицы по гнездам.
Он почти бессознательно загадал: если карта моя будет сейчас бита, значит, подозрение верно.
Бита.
Горечь. Злоба.
Сомнения не оставалось. Все представилось с ужасающими подробностями. И тут же в красном, грубом пламени назойливо затрепетали вульгарный слова, которые тогда, после первого их поцелуя, заставили его сморщиться: ‘Я чувствую, что ты разбудил во мне самку’. Это отдавало недавней связью с каким-нибудь юнкером.
Теперь она, конечно, ничего подобного не скажет. Но фокус свой несомненно проделает с тем удивленным и как бы обрадованным лицом.
Новая карта его была опять бита. Он опять загадал: если бесповоротно…
Банкомет даже не дал взглянуть на карты и выкинул девятку.
Какая сила распоряжалась им и решала его судьбу!
Он вздрогнул от суеверного чувства.
Игра все еще шла ничтожная, и бледный партнер почти не обращал на нее внимания, держа в углу прокуренного рта янтарный мундштук одного цвета с своими зубами.
Еще рюмка коньяку. Вино засмеялось в нем тонким щекочущим смехом, толкая на вызов. На столе звенело несколько его золотых.