Петли одного и того узла, Семенов Сергей Александрович, Год: 1926

Время на прочтение: 37 минут(ы)
Сергей Семенов

ПЕТЛИ ОДНОГО И ТОГО ЖЕ УЗЛА.

Главы из романа (журнальная публикация)

Оригинал здесь: Библиотека Магистра.

1.

В монастырском саду злобно зашипели деревья: ветер на них налетел совсем неожиданно, а старые деревья не любили ничего неожиданного, августовские сумерки ползли такие приторные, такие бархатные, — и вдруг этот ветер!
Но — ударил гром, по листве захлестали плети дождя.
Ни ветер, ни дождь, опечалившие своею внезапностью старый сад, не вызвали, казалось, никакого живого отзвука в строгом двухъэтажном здании — в глубине сада, влево от группы монастырских церквей. В течение ста сорока лет привыкло оно именоваться Большой монастырской гостиницей. Пусть же теперь жесткие, пятиминутные люди, сменившие медлительных чернецов в подрясниках и клобуках, именуют его N-ская губернская чрезвычайная комиссия… Оно и под секущими плетями дождя продолжает посматривать на старый монастырский сад все с той же неизменившейся хмурой строгостью, словно уверяя этот старый сад в вечной неоспоримости права на свое существование. В его остановившихся зрачках-окнах не замелькали встревоженные лица, ставни не захлопали, спасая человечий уют, и только часовой, стоявший у главного крыльца, отступил в глубину.
Зато, вправо от церквей, в Малой монастырской гостинице, а ныне: общежитии работников Губчека, произошло все по-человеческому. С ударом грома появились в окнах быстрые руки, защелкали задвижки, задернулись занавеси, — и здание точно съежилось, точно спряталось в себя же. Единственное окно во втором этаже, оставшееся незакрытым, выглядело испуганным и нелепым в своей неразумной откровенности. По спискам заведующего общежитием тов. Бурова, комната с этим окном числилась за полномочным инспектором Губчека — товарищем Котляром.

—————

Котляр был дома, сидел за письменным столом, опустив голову на поднятые руки и дверь за собою заперев на ключ.
Настольная электрическая лампа, на высокой подставке, бросала тупой свет на верхушку его наклонившейся, коротко стриженой головы, свет выхватывал прижимавшиеся к виску мертвые пальцы руки и захватанный, видимо давно немытый стакан с остатками чая. Котляр перечитывал ‘Дело’ профессора биологии Николая Петровича Дарченкова, на обложке ‘Дела’ была пометка: ‘Осведомительный Архив’.
Четыре с лишним месяца назад, когда Котляр только еще принимался за свою работу в N-ской губернской чрезвычайной комиссии, он обнаружил ‘Дело’ Дарченкова — в числе прочих, находившихся в ‘Осведомительном Архиве’. Тогда интереса оно не вызвало. Стопка подшитых бумаг лишь говорила, что профессор проживает в городе не более года, все это время занимался безрезультатным устройством в городе биологической станции, все это время исправно получал ответственные пайки — и на себя, и на жену, и на двух молодых девиц, проживавших с ним в качестве учениц. Тут же были приложены три доноса местных обывателей: первый из них сообщал, что Дарченков занимается изучением неизвестных, но таинственных книг, по три пуда весом каждая, другой: Дарченков — колдун, и третий: Дарченков устраивает у себя неразрешенные спиритические сеансы. Еще далее были приложены протоколы обысков. При одном из обысков таинственные книги были найдены, они оказались древне-тибетскими. Дарченков на том же протоколе приложил письменное на этот счет объяснение: изучает историю Тибета. Все бумаги испещряла серия резолюций, заключений, постановлений многочисленных следователей и самого председателя Губчека — Абрамова. Общим результатом они имели: оставить Дарченкова на учете.

—————

Это было еще днем.
Абрамов по обычной для него привычке — информировать ответственных сотрудников учреждения решительно о всех крупных делах этого учреждения, даже до них непосредственно не касающихся, — сказал Котляру мимоходом:
— Наш-то Дарченков совсем не Дарченковым оказался. И даже не профессором.
— Ну вот, видишь… — отозвался Котляр, как всегда в этих случаях, — без особого интереса. Его метод работы был обратный Абрамовскому. Котляр пришел к этому своему методу путем опыта (казалось так Котляру) и с помощью сравнения. Четыре года революции, проведенные Котляром в непрерывной работе, пролетели для него, как час, как минута. В моменты физической усталости Котляр закрывал глаза, — и тогда ему казалось, что видит он наяву развалины огромной империи и витающий над этими развалинами хаос революции, сотни тысяч Котляров копаются в огромных развалинах, разрушают не до конца разрушенное, сравнивают с землей ненужное, а витающему над всем хаосу революции придают первые смутные формы удивительного рабоче-крестьянского государства… И Котляр думал, что для того, чтобы общая работа была успешна, каждый должен работать только на строго отведенном ему участке, не печалясь тем, что у соседа работа подвигается плохо. Он не считал себя в праве растрачивать запас личных сил на то, чего революция не поручила в каждый данный момент именно ему, Котляру. ‘Так выгоднее для общего итога революции’, — говорил он в тех случаях, когда Абрамов упрекал друга, что тому безразличны его, Абрамова, тяготы и заботы.
— Я так и знал, — хотел теперь добавить Котляр, вспомнив про эти постоянные упреки. Но вдруг раздумал, улыбнулся и повторил:
— Ну, вот — видишь…
— Что вижу-то? — с укором посмотрел Абрамов.
Котляр поспешил деловито осведомиться:
— Арестован?
Абрамов опять смерил его глазами:
— Кто?
— Дарченков?
— Да. Арестован.
— А за что?
Но Абрамов только махнул рукой.
— Ступай к чорту, — помолчав, сказал он.
Котляр долго думал, чему-то улыбаясь.
— Володька, — сказал он, — почему ты сердишься на меня? Я считаю, что каждый из нас и без того миллиардер в своей работе. И ты, пожалуйста, не сердись. Совершенно напрасно.
Он даже сделал рукой жест — один из тех, какие часто делал на митингах.
Абрамов рассмеялся:
— Чего ты городишь? Какой миллиардер?
— Обыкновенный. Я хочу сказать, что у тебя и у меня так много своей работы, что каждый из нас и без того миллиардер, каждый из нас должен заботиться о своей… ну, скажем, как Морган о своей…
Абрамов закивал головой.
— А ты еще сердишься, — продолжал Котляр, — э-эх… Морган потому и Морган, что знает только свою работу. Верно говорю?
— Ладно, чорт с тобой.
Это было в четыре часа дня. Оба, в солдатских фуражках, они выходили из Губчека. У древнего монастырского крыльца с удовольствием пыхтел автомобиль. Они собирались поехать в Губвоенкомат — на совещание с Губвоенкомом Орловым — о совместных действиях против бандитов. Абрамов сам открыл дверцу автомобиля и пропустил Котляра вперед:
— Лезь, миллиардер.

—————

Они сели, поехали. Оба забыли о Дарченкове и заговорили о предстоявшем совещании. Говорил больше Абрамов, Котляр внимательно слушал и мысленно выискивал средства разрешить почти неразрешимую задачу. Она заключалась в следующем:
Минут сорок назад прибежал в Губчека исполкомский сторож из села Красного. Красное находилось в двадцати четырех верстах к востоку от города, за рекой. По рассказу сторожа, на Красное минувшей ночью был сделан налет, был сожжен исполком, повешены два члена коллектива, выколоты глаза пятнадцатилетнему мальчику — секретарю исполкома, сам сторож прибежал с пулей в плече, с выбитыми зубами, совершенно голый, кутаясь только в недоумевающую женскую безрукавку. Почти одновременно было получено и официальное сообщение, добавлявшее к рассказу сторожа подробности — что бандиты разогнали охрану железной дороги, сделали неудачную попытку захватить железнодорожный мост и угрожали эшелону с пятьюстами раненых, идущему с польского фронта в город.
Для обоих друзей ответ был бесспорен: необходимо послать сегодня же в Красное человек пятьдесят красноармейцев. Но где их взять? Польский фронт проходил в семидесяти верстах от города — и в городе воинских частей совсем не осталось, — за исключением караульной роты Губвоенкомата, численностью в сто двадцать шесть человек, и баталиона В.О.Х.Р. — при Губчека. Но караульная рота несла усиленную патрульную службу по городу, вызываемую нескончаемым военным положением, а баталион Губчека вот уже с полгода как был разделен на шесть самостоятельных мелких отрядов, теперь находившихся в разных углах губернии — в беспрерывной борьбе со все развивающимся бандитизмом. Отряды без отдыха, без срока метались за то появляющимися, то исчезающими шайками, отряды были давно измучены, давно раздеты, разуты. Из всего баталиона оставалось непосредственно при Губчека только сорок четыре человека. Эти сорок четыре были наиболее раздетыми и разутыми. Но и они были нужны: несли внутреннюю охрану Губчека, — и почти бессменно.

2.

Губвоенком Орлов уже знал о событиях в Красном, встретил гостей в своем кабинете — бывшем кабинете последнего губернатора, памятного до сих пор обывателям тем, что был тот губернатор последним губернатором, а в свое время широко известного всей губернии своими эстетическими наклонностями. Но со времен его, в этой круглой комнате — с неизъяснимыми эллипсическими сводами, законченная красота которых поглощала пространственные размеры самой комнаты, — произошла своя революция. С новыми хозяевами круглая комната как-то странно переменила лицо, оставшись в то же самое время в своих внешних чертах — прежней круглой комнатой. Сама — законченное произведение человека, она странно отпечатлела на себе знак создавшей ее культуры: вещи, заключенные в ней, казались сильнее создавшего их человека. И когда последний губернатор, корректный, душистый, бритый, входил сюда и садился в дубовое резное кресло, впитавшее для него одного горький труд десятков, — последний губернатор вдруг пропадал: корректный, душистый, бритый, он сам становился здесь вещественной излишней деталью. Но этот, сидевший теперь в этом дубовом резном кресле и беспрестанно чертыхавшийся, бывший фельдфебель настолько выпирал из кресла и из всего законченного цикла круглой комнаты — своими большими, крепкими, красными щеками и еще чем-то слишком человеческим, — что никак нельзя было счесть его вещественной деталью. За минуту до Абрамова и Котляра он только что отругал командира караульной роты. Увидев теперь входивших с озабоченными лицами гостей, он сразу сообразил — зачем те пожаловали. Он тяжело задышал, отшвырнул бывший у него в руках карандаш и уставился на входивших:
— Коли хотите, садитесь, а упрашивать не буду, — предупредил он.
Начало не обещало ничего доброго. С последними словами Орлов явно демонстративно зарылся в ворох лежавших перед ним бумаг.
— Гусь… — сказал Абрамов, наклонившись к уху Котляра.
Котляр, редко сталкивавшийся по своей работе с Орловым, ответил сухим пожатием плеч.
— Здорово, пушка-хлопушка! Как твое драгоценное?! — крикнул Абрамов.
Улыбаясь и поглядывая на Котляра, он сел и пригласил сделать то же Котляра.
— Ко-остя! Ко-о-о-ос! К-о-о-о-о!!… — вдруг закричал Орлов, повертываясь к гостям спиной.
Мгновенно вырос в дверях темноглазый, очень молодой красноармеец в гимнастерке, совсем еще мальчик. Вытянув руки по швам, он кротко уставился на своего начальника.
— В чем дело, Константин?! Оглох недавно?! Сквозь землю провалился?!… Тебя спрашиваю я.
Не возражая, не отвечая, мальчик стоял подчеркнуто неподвижно, точно приклеив руки к сторонам своего худенького тела. Но темным быстрым глазом он изредка выразительно косил в сторону знакомого ему Абрамова. Взгляды мальчика были настолько выразительны, что Абрамов невольно улыбнулся — понимающе и сочувственно.
— Коли зову, являйся сразу, — мягче сказал Орлов. — Беги за этим… этим… Ну, вышел который отсюда сейчас!… Списки мне вернуть!!
— Какие списки, Матвей Яковлевич? — веско осведомился мальчик.
Орлов оглушительно заревел:
— У ко-ма-н-ди-ра ка-ра-уль-ной ро-ты! Ясно? Живей! Одна нога — здесь, другая — там!!
Мальчик сделал полуоборот, старательно щелкнул каблуками и молодцевато вышел.
Орлов проводил его нестихающим свирепым взглядом до самых дверей. Вдруг круто обернувшись, он увидел прямо перед собой широко улыбавшееся лицо Абрамова.
Абрамов не успел спрятать предательской улыбки.

—————

Абрамов ругнул себя за неосторожность и закурил.
— Мы к тебе, брат, по очень важному делу, — подмигнул он.
Совсем неожиданно Орлов осклабился до ушей:
— Да здорово же, черти-вы-черти-дьяволы! Как живете, братишки? Я — что блоха на иголке — повертываюсь. То одним боком, то другим. А вы, братишки?… У тебя папиросы? Давай. А у меня махра…
— Мы к тебе по очень важному делу, — повторил Абрамов.
Орлов замахал обеими руками.
— Знаю! знаю! знаю! знаю! Ты лучше мне не размазывай. Все одно, — людей от меня не дождетесь.
При последней фразе он решительно взглянул на молчавшего до сих пор Котляра, как бы приглашая того познакомиться с ним, с Орловым, поближе. Котляр улыбнулся, вынул из жилетного кармана часы и положил на стол перед собою.
Орлов крикнул Абрамову.
— Ты не дождешься от меня людей!
— А ты погоди, погоди. Ты раньше срока не трещи, — остановил его Абрамов. — Почему людей не дождемся?
— Очень просто. Нету их.
— Нету? — Абрамов стряхнул с папиросы пепел.
— Да! На бобах сижу сам.
— А ведь ты и не врешь, — задумчиво сказал Абрамов.
— Я-ясно, — несколько озадаченно согласился Орлов. — Еще бы я стал тебе врать.
Абрамов дал ему договорить и продолжал неторопливо:
— Не врешь… Мы ведь, милый, знаем, что у тебя их нету. А вот все-таки пришли. Раньше надо бы узнать в чем дело, а потом и бухать.
Он укоризненно покачал головой.
Котляр тоже покачал головой.
Орлов помолчал.
— Нечего мне узнавать. Знаю и без вас, — возразил он нерешительно.
— А знаешь, так давай разговаривать по-человечески, а не орать почем-зря…
— Я и не ору…
— …К тебе пришли не ребята и пришли разговаривать о деле, которое всех нас касается…
— Я сам на бобах сижу! — упорно крикнул Орлов.
— …Если мы будем все так относиться к де…
Орлов в отчаянии перебил:
— Да русским говорю я тебе языком: нету у меня людей!! Где же я их возьму, коли нету? Не высижу же я их тебе из задницы?..
— Из задницы не надо, — перебил Абрамов.
Но Орлов, видимо убежденный собственным сочным доводом, загрохотал, как большой барабан:
— Нету! нету! нету! нету! нету! Никому не даю! Крышка!!
Он даже повеселел. Поцеловал кончики своих пальцев и послал Абрамову и Котляру воздушный поцелуй.
— Нету, братишки. Как хотите.
Котляр придвинул свое кресло ближе — к Орлову:
— Послушай-ка, дядя, меня теперь: известно тебе, что произошло в Красном?
Орлов снова нацелился:
— Известно. Ну-у?
— Известно тебе, что обязаны мы в таких случаях предпринимать?
— Кто — мы? Батальон у вас свой.
— Известно тебе, сколько людей в нашем батальоне?
— Почем я знаю…
Котляр продолжал тем же тоном:
— Известно тебе, что в городе других воинских частей нет?
— В том-то и дело — нету, и говорю об этом.
— Известно тебе, что ты начальник гарнизона и прочее?…
Орлов перестал отвечать. Он беспомощно смотрел на Котляра. Орлов, даже будучи заведомо неправым, всегда мог с успехом отругаться от любого бесспорно правого противника. Но он совсем не умел оставаться твердым против тех, на кого плохо действовала его трескучая свирепость.
На его счастье, в эту минуту открыли дверь. Увидев вошедшего, Орлов даже просиял.

3.

В круглую комнату входил быстрыми длинными шагами Шамардин, командир караульной роты.
Просиявший Орлов замахал ему навстречу обеими руками:
— Сюда! сюда! сюда!
Но впереди Шамардина торопливо шел Костя. Было очевидно, что мальчик умышленно загораживал Шамардину дорогу. По взглядам, бросаемым им на Орлова, можно было судить, что мальчик приготовился к жаркому объяснению со своим начальником.
Косте было поручено принести списки. Он вместо этого привел самого командира караульной роты. Костя сделал это совершенно сознательно, решив по каким-то приметам, что так будет лучше. Впрочем, он начистоту объяснил Шамардину, что Губвоенком требует только списки роты, а не самого Шамардина, но он, Костя, находит, что будет лучше, если явится сам Шамардин.
Пока Костя, путаясь и сбиваясь, объяснял эту свою мысль, Шамардин смотрел на него с крайним удивлением. И не дав ему кончить, спросил:
— Почему так, молодой человек?
— Просто думаю я… я знаю, — торопливым полушопотом говорил Костя. — Там ведь Абрамов и Котляр… знаете — из Губчеки? Они, я думаю, из-за налета в Красном приехали. У них людей очень мало… Ваших и хотят послать… Айда, товарищ командир.
Шамардин только одобрительно крякнул.
Загораживая собственным телом Шамардину дорогу, Костя только очень желал дать Орлову свои объяснения первым. Но едва он открыл рот, Орлов прикрикнул:
— Цыц!
Костя сделал полуоборот, старательно щелкнул каблуками и молодцевато вышел.
Орлов радостно крикнул Шамардину:
— Скажите этим, сколько у вас людей в роте! — Он показал пальцем на Абрамова и Котляра.
— Сто двадцать шесть, Матвей Яковлевич.
— Им, а не мне. Я без вас знаю. Им!
Шамардин повел длинным носом, как рулем, в сторону Абрамова и Котляра.
— Сто двадцать шесть людей у меня в роте.
— Совершенно правильно! А в дневной наряд сколько нужно?… Им…
— Без малого двести.
— Теперь скажите им, сколько вы можете выделить людей?
— Нисколько… Не могу. Никак нет.
Орлов перевернулся лицом к Абрамову:
— Ну что, черти-вы-дьяволы-черти, — сказал, он. — Говорил я вам! Где же люди? Не рожу же я тут на месте их, коли их нету совсем.
Абрамов кивнул головой, выражая согласие:
— Милый ты мой, — сказал он неторопливо, — мы очень хорошо знаем, что ты — не баба, и тем более — не брюхатая баба. Но ты поверь нам: мы очень хорошо знаем, что сейчас ты дашь нам тридцать человек, а двадцать пойдет от нас, снабжение наше… Да, да, снабжение наше! — начал с серьезным лицом уверять Абрамов, увидев открытый рот Орлова.
— Вот и все, дядя, — сказал Котляр.
Абрамов кивнул головой:
— Точка.
Орлов мигал, смотрел то на одного, то на другого.
— Ступайте! — свирепо сказал он, заметив бесстрастное лицо Шамардина.
— Ну что ты, милый, что ты нам на это скажешь? — спросил Абрамов, когда Шамардин, четко печатая каблуками, вышел.
— И, пожалуйста, поскорее, а то нам некогда, — добавил Котляр.
Орлов долго молчал, ероша волосы, потом его маленькие и бурые, как головки спичек, глаза хитро сощурились:
— Мать вашу так! — тихо и внушительно сказал он.
Абрамов продолжал смотреть на него вопросительно, хорошо зная, что это — только предисловие.
Но дальнейшее вышло неожиданным: Орлов окончил горестно:
— Знал ведь я, братишки, что придется мне за вас своей шеей отдуваться… Закуримте.
Он не принял готовно предложенной Абрамовым папиросы и вытащил свою махорку. Свертывая козью ножку, он рассуждал:
— Оно и конечно, коли раз дело обернулось так, то с вами комбинироваться я должон…
Котляр, прерывая его рассуждения, спросил с любопытством:
— Так чего же ты столько времени нас мурыжил?
— Ну в этом разе ты — шалишь, — живо возразил Орлов. — По-твоему беречь вверенных мне людей я, что ли, не должон?
Котляр отмахнулся и перевел разговор на деловые подробности касательно посылки сводного отряда.
Спускаясь по белой губернаторской лестнице, Котляр вынул свои часы и сверил их с круглыми — губернаторскими, висевшими в вестибюле:
— Тридцать четыре минуты проваландались с ним, — заметил он Абрамову.
— Что ты хочешь этим сказать? Он — славный парень, и наш, — отозвался Абрамов.
Котляр пожал плечами:
— Тридцать три лишних, довольно бы одной.
Абрамов взглянул на него и рассмеялся:
— Выгоднее было бы для общего итога революции? Это хочешь сказать? — в форме шутливого вопроса, и в то же время подзуживая друга собственной того фразой, ответил он.
Но Котляр буркнул хмуро и храбро:
— А что же еще? Конечно.

4.

Когда Шамардин, печатая каблуками, вышел из круглой комнаты, за дверями его встретил поджидавший Костя.
Мальчик находился в видимом волнении. У него было собственное постоянное место — в самом углу огромной двенадцатиколонной комнаты, ныне служившей общей канцелярией комиссариата — за собственным маленьким столиком, приткнутым к дверям Орловского кабинета. Мальчик то неспокойно ерзал на стуле, то с тревожным выражением лица прислушивался к тому, что делалось за дверями.
Увидев выходящего Шамардина, Костя быстро вскочил и пытливо скользнул по нему глазом. Но длинное узкое лицо того ничего, как всегда, не выражало.
Костя бросился вперед и, толкнув от поспешности свой столик, оказался перед Шамардиным:
— Как там дела, товарищ командир? — вырвалось у мальчика.
Шамардин остановился. Занятый своими новыми заботами, он не сразу понял вопрос.
— Где дела? В чем дела? — удивленно спросил он.
Костя неловко повторил.
Шамардин строго сдвинул брови. По мнению командира караульной роты Шамардина, вопрос такой в устах пятнадцатилетнего мальчика был более чем неуместен. Командир караульной роты Шамардин по ассоциации припомнил недавнюю выходку этого же, стоявшего перед ним мальчика, когда этот мальчик решил по собственной инициативе, что лучше позвать в кабинет Орлова самого командира караульной роты Шамардина, чем принести только списки. Но тогда это оказалось как будто к месту. А сейчас?..
И Шамардин разглядывал Костю, как разглядывал бы странное, неизвестное насекомое.
— Какие же это тебе дела? а?
Костя покраснел от тона и взгляда командира караульной роты, но пояснил:
— В Красное кто пойдет: наши или чекистские ребята?
— А тебе это, молодчик, зачем?
Сжав упорно губы, Костя молчал.
— Этого, герой, никому не полагается знать: никому, кроме тех, кто пойдет туда. И тебе не полагается…
И командир караульной роты Шамардин круто повернулся и, четко печатая каблуками, зашагал к противоположному концу двенадцатиколонной комнаты — туда, где стоял стол адъютанта, командир караульной роты Шамардин нимало не сомневался, что его роте придется выделить тридцать человек, и по мнению командира караульной роты Шамардина необходимо было сейчас же предупредить адъютанта, чтобы тот был наготове. Канцеляристы уже кончали занятия, а минут через десять, быть может, придется спешно выполнять все необходимые формальности…

—————

Костя не очень растерялся. Закусив губу, он злыми, презрительными глазами смотрел на удалявшуюся прямую спину Шамардина. Губы мальчика шептали:
— Вот идиот-то, идиот-то… И бывают же такие…
Тем не менее, Костя не знал, как ему поступить. У него была одна мечта, которую Орлов пообещал при удобном случае привести в исполнение. Теперь, в связи с посылкой отряда в Красное, этот жданный случай представлялся. Но ради некоторых довольно личных соображений, он предварительно загадал себе, что будет просить о ней Орлова только в том случае, если в Красное пойдет знакомая караульная рота, а не батальон Губчека.
Выждав, когда Шамардин ушел, Костя сам направился к адъютанту. Нахмурившись, мальчик отчетливо спросил:
— Товарищ адъютант, отряд когда выступит в Красное?
— Какой еще тебе отряд?
Адъютант ответил сухо, не взглянув на Костю. Адъютант, как и почти все остальные сотрудники комиссариата, не любили мальчика. Костя, хотя и числился по штату курьером, был в комиссариате на исключительном положении. По личному приказу Орлова, ни адъютант, никто другой в комиссариате не могли пользоваться Костей для собственных поручений — без особого на каждый раз разрешения Орлова. Восемь месяцев назад Орлов нашел Костю на одной из маленьких станций за Полтавой — умирающим от тифа. Почему-то больной мальчик, бредивший Петроградом, отцом и Юденичем, понравился Орлову. Орлов привез его к себе, по месту тогдашней своей работы — в Полтаву, поместил у себя на квартире и сам за ним ухаживал. По выздоровлении мальчик рассказал свою историю: он — единственный сын петроградского токаря, учился, перешел уже во вторую ступень — во второй класс, в боях с Юденичем отец был убит, мать — саратовская мещанка — не захотела после смерти мужа оставаться в Петрограде, собралась на родину, упрашивая сына поехать вместе, Костя воспротивился отъезду из города, в котором родился, вырос и который успел полюбить по-особенному, как многие любят этот город, мать все же упросила проводить ее до родного села — с тем, что если он захочет вернуться от белого хлеба снова в голодный город, пусть возвращается, а она задерживать не станет, Костя уехал, Костя на обратном пути заболел тифом — и, будучи уже больным, очутился неведомо какими путями на маленькой станции — за Полтавой, где и был подобран Орловым.
Орлов привязался к мальчику, почти силой удержал Костю от возвращения в Петроград. Очень скоро между Костей — городским мальчиком, сыном индустриального рабочего — и тамбовским мужиком, каким был и остался Орлов, несмотря на восемь лет службы в царской армии и на четыре года службы для революции, — установились своеобразные отношения, отличительнейшей чертой которых было полнейшее равенство, — исключая, конечно, обстановку служебную. Орлов инстинктивно берег и ценил этого чуждого ему по своему внутреннему складу мальчика. С насмехавшимися над ним за его нежность приятелями-коммунистами Орлов чертыхался и говорил, что не всем же быть такими пустыми большевистскими тыквами, как он, Орлов, — и пусть ему, Орлову, треснут по уху, если из мальчишки не выйдет работника на ять и коммуниста с мозгой, который не только сумеет махать кулаком и чертыхаться (как опять он, Орлов), но и шевелить чердаком совсем не так, как вы, прохвосты (или как опять он, Орлов). Орлов даже помогал по-своему проявиться в Косте этому будущему работнику на ять, мучимый этими соображениями, он предложил Косте работать у него в комиссариате делопроизводителем. К некоторому недоумению Орлова Костя не захотел быть ‘штабной крысой’, как он выразился. Тогда Орлов и назначил Костю чем-то вроде личного секретаря, исполнявшего только его, Орлова — поручения. Костя не только никогда не злоупотреблял своей близостью к Орлову — он даже ни разу не пожаловался Орлову на то, что именно через эту близость мальчика к Губвоенкому все остальные сотрудники не захотели быть с ним на ‘товарищескую ногу’, — опять по собственному выражению мальчика.
И при сухом ответе адъютанта, Костя, как всегда, почувствовал эту скрытую неприязнь к себе.

—————

Занятия в канцелярии совсем кончались. Кроме адъютанта, сидели две машинистки да делопроизводитель по общей части. Солнце, вливавшееся в двенадцать огромных окон, обливало сладчайшим вселенским соком замызганные столы рабоче-крестьянского комиссариата. Столов было двадцать четыре, они громоздились по два у каждой колонны. На столах в пепельницах пухли щедрые горки еще неубранных окурков, на столах — коллективы разнообразных клякс, замысловатых чертей с погонами, вензелей Р.С.Ф.С.Р., черновых итогов и любовных стихов, оставленных здесь в минуту вдохновения, — все это, омытое солнечным соком, вдруг ожило на опустелых замызганных столах, но папки с делами продолжали лежать спокойные и аккуратные — синие и желтые, а отдыхающие чернильницы были прикрыты крышками.
Костя не стал расспрашивать адъютанта далее. Обозленный до того, что от злости тряслись губы, он сел на свое место — у двери Орловского кабинета. Но в момент этот двери изнутри открыли: выходили довольный Абрамов и хмурый Котляр.
Костя опять вскочил, сердце забилось.

5.

Костя, волнуясь, приоткрыл дверь, увидел знакомый очерк могучей Орловской спины и красного, в складку, затылка. Над головой Орлова колыхался синий дым махорки и папирос, вдруг показавшийся Косте нежными, синими облаками. Наклонив голову и морща по-детски лоб, Орлов что-то писал на листике блокнота. Увидя появившегося мальчика, он рассеянно сказал:
— Угу… тебя-то и надо.
Костино сердце лишний раз стукнуло, но мальчик промолчал.
Бесшумно ступая по мозаичному полу, Костя зашел за спину Орлова и заботливо открыл окно, чтобы проветрить комнату, сам тихонько сел на подоконник и спустил ноги.
— Сказал Шамардин адъютанту, чтобы написали приказ? — не оборачиваясь, спросил Орлов.
— Да, — ответил Костя просто.
Некоторое время в комнате было тихо, слышались только неопределенные грузные звуки, которыми Орлов сопровождал свое писание.
— Кто сегодня дежурный?
— Михайлов-младший.
— Угу… прохвост, значит…
— Ты мне достал ту книгу? — снова через минуту спросил Орлов.
— Какую, Матвей Яковлевич?
— Ту, где про зайца… Троцкий говорил.
— Ах, это Салтыкова-Щедрина!.. Не достал. Я и сам себе не могу нигде достать. Все библиотеки обегал. Нигде нет.
Недели две назад Троцкий, объезжая юго-западный фронт, заезжал в город. На пленарном заседании Губкома, говоря о задачах местных работников, он по своему обыкновению привел ряд аналогий и примеров, образно пояснявших содержание его речи. Между прочим он сослался на некий литературный персонаж: ‘человека, который не хочет быть похожим на зайца’, упомянув при этом, что это, ‘кажется, из Щедрина’. На другой день удивленные библиотекарши и библиотекари всего города отметили неожиданный колоссальный спрос на книги Щедрина. Библиотекарша при партийном клубе получила в тот же день записку от секретаря бюро Губкома Ивана Алексеевича — с просьбой прислать ему полное собрание сочинений Щедрина. Удивленная проявлением со стороны Ивана Алексеевича (до этого дня он не удосужился взять из библиотеки ни одной книги) столь крупного и столь неожиданного интереса к русской литературе, библиотекарша не замедлила послать ему книги на дом. Но к вечеру того же дня в библиотеке стали появляться один за другим товарищи-большевики, и все в голос требовали сочинения Щедрина. Совсем растерявшаяся и даже несколько испуганная библиотекарша вообразила, что Щедрин — писатель, может быть, и запрещенный, а она этого и не знала… Библиотекарша попыталась выжать из приходивших товарищей соответствующие намеки. Но товарищи-большевики от дискуссии с расстроенной библиотекаршей дружно уклонялись, и все, как один, ссылались на интерес к русской литературе вообще и, в частности, к известному писателю Салтыкову-Щедрину. Костя был в числе неудачников, опоздавших заполучить революционным порядком книги популярного писателя.
— Прямо смешно, Матвей Яковлевич, — говорил теперь Костя, продолжая сидеть на подоконнике и слегка болтая ногами. — Куда ни сунешься, везде даже пугаются и твердят, что уж забрали. И представьте: позабирали все наши ребята. По-моему это — факт интересный, Матвей Яковлевич…
— Да иди ты сюда! Не затылком же я буду с тобой разговаривать.
— Зачем затылком. У нас с вами есть языки, да еще и красные, — весело ответил Костя. Ему вдруг стало казаться, что Орлов на его просьбу согласится непременно.
Орлов сказал, не отрываясь от пера:
— Дак выкопай из-под земли, да достань.
Костя соскользнул с подоконника и сел в кресло, в котором до того сидел Абрамов.
— Книгу-то?
— Ну, ясно — не фигу.
Орлов, наконец, кончил писать, приложил к исписанному листку огрызок пропускной бумаги и долго тер по огрызку кулаком.
— Снесешь это военруку.
— А военрука нет. Он обещал быть в пять.
Он, однако, вскочил с кресла, думая, что Орлов сейчас же употребит обычную у него в этих случаях фразу: ‘А нету, так найди’.
Но Орлов употребил другую, обычную для него в тех же самых случаях:
— А нету, Константин, так и чорт с ним.
Он откинулся на спинку кресла, достал кисет и курительную бумагу, дал листик Косте, насыпал себе и ему махорки.
— У меня свой есть, — солидно заметил Костя.
Последовал дружеский совет:
— Дают — так бери, а бьют — так беги.
Оба закурили, оба, откинувшись на спинки кресел, воззрились один на другого с очевидным удовольствием.
Орлов сказал первый:
— Угу…
— Что — угу, Матвей Яковлевич?
— По-твоему с этой шпаной комбинироваться я должон был?
— С какой шпаной?
— Сейчас были… прохвосты.
— Они — не прохвосты… Почему они прохвосты? — рассеянно спросил Костя, озабоченный собственными соображениями.
Орлов согласился:
— Пусть они — не прохвосты. А комбинироваться с ними я должон был?
Для виду Костя подумал:
— По-моему — да.
— И по-моему — да, — одобрительно подтвердил Орлов, давая понять приятелю, что только испытывал его.
Но Костя молчал, никак не горячился.
Орлов спросил:
— Ты что сегодня не в своей тарелке?
— Я… я как всегда.
— Угу…
Оба замолчали. Грозили разговоры затянуться надолго.

6.

А Абрамов и Котляр, распростившись с Орловым и усевшись снова в автомобиль, замолчали — оба сразу, как по команде. Автомобиль был закрытый — несся с сумасшедшей скоростью — в зеркальном стекле отражались трясущиеся-сумасшедшие дома, заборы, сады, церкви.
Но кожаный уют подушек был замкнут, покой механической машины был изолирован от вмешательства улицы. Изолированный от всего внешнего и, в то же время, неразрывно слитый с инстинктивным ощущением стремительного перемещения в пространстве, — он только помогал обоим организовывать свои мысли, собрать их в комок. Задача, ради которой оба приезжали к Орлову, была решена только еще в основе, только еще наполовину. И перед обоими, кроме обычного жгучего переплета ежедневных обязанностей, дел, забот, тревог, вставал еще целый строй мелких, трудных подробностей, связанных с этой главнейшей — сейчас, в настоящую минуту — задачей.
Котляр по своему обыкновению забился в угол машины. Сжимая между оскаленных зубов папиросу и вытянув свои жилистые ноги, он молча думал — вероятно о том, о чем думал и Абрамов. Он был математически неподвижен в своей неудобной позе, но на лице его появилось неприятное сгущенно-сухое, сгущенно-четкое выражение. В минуты острой работы мозга это неприятное выражение всегда появлялось на лице Котляра. Елизавета Павловна — жена Абрамова, однажды определила это выражение: ‘сухое и четкое, как расстрел’, — сказала она. Котляр был смущен. ‘Да что вы’, — ответил он.
Абрамов, наоборот, подавшись к окну, к свету, разбирал свой портфель с таким видом, как будто работал у себя за письменным столом. Он искал телеграмму — официальное подтверждение о налете на Красное. Он твердо помнил, что, собираясь к Орлову, положил ее в портфель. Но еще давеча, в кабинете Орлова, когда вздумал документально подтвердить Орлову новые подробности налета, содержавшиеся в официальном несколько сообщении, он в портфеле ее не нашел.
— Чорт знает куда запропастилась, — пробормотал он.
Он еще поискал в портфеле. Взглянул на Котляра.
— Тебе не дал случайно?
Котляр, не изменяя положения своего вытянутого тела, процедил вместе с дымом папиросы:
— Нет.
— Странно.
Вдруг он поспешно вытянул сложенную вдвое телеграмму, но с первых же слов увидел, что это — не та, которую ищет. Но выражение досады, разлившееся по его лицу, неожиданно сменилось другим. Веселые, смешливые искорки забегали в глазах.
Держа телеграмму в руках, он осторожно взглянул на продолжавшего неподвижно сидеть Котляра:
— Николай, а ведь про самое-то интересное я и забыл давеча сообщить.
Котляр повернулся, молча выражая позой, что готов слушать про самое интересное.
Улыбаясь, Абрамов медленно проговорил:
— Э-эт-тот с-сукин с-сын — тоже Котляр.
Он помахал телеграммой перед самым носом Котляра, думая столь неожиданной новостью сразить друга за давешнее равнодушие к информационному сообщению о Дарченкове.
Но тот ничего не понял:
— Какой сукин сын — Котляр?
— Да Дарченков-то… О котором тебе давеча говорил я, что арестован он. Он также Котляром оказался… Или тебя касается тоже м-мало? — прибавил он, ехидничая.
Но Котляр возмутился:
— Вот сволочь! — энергично воскликнул он.
— Действительно, сволочь, — согласился Абрамов.
Он заулыбался еще больше и продолжал резонерски:
— Нельзя от всего отбрыкиваться: я — не я, и лошадь не моя.
Котляр о чем-то думал.
— Каким же образом это случилось? — спросил он вдруг.
— Да пустяк. Мало ли сволочей в Советской России, — уже серьезно сказал Абрамов.
— Нет, дай-ка сюда.
Абрамов опять невольно рассмеялся, видя эту необычную для Котляра заинтересованность.
— Так, так…
Он несколько мгновений дурачливо дразнил друга серым бланком телеграммы.
И, наконец, передал.

—————

Телеграмма была от Петроградской чрезвычайной комиссии, в ней говорилось об аресте и доставке в Петроград бывшего преподавателя естествознания в средней школе Александра Васильевича Котляра…
На этом месте Котляр вдруг остановился и стал перечитывать текст снова:
‘ — Александра Васильевича Котляра?.. Бывшего преподавателя естествознания?.. Александра?.. Васильевича?.. Котляра?.. Котляра?.. Котляра?.. Александра Васильевича?.. Васильевича Александра?.. Александра Котляра?.. Васильевича?.. Александра?.. Котляра?..’.
Он глубоко передохнул, убедившись, что телеграмма говорит об его собственном отце.
‘ — … проживающего в N-ске, в Косом тупике, под?.. именем?.. профессора биологии?.. Николая Петровича?.. Дарченкова?..’.
Котляр снова передохнул. Дальше шли краткие биографические сведения, совпавшие с тем немногим, что знал он о своем отце.
Он скосил глаза на Абрамова. Абрамов рылся в своем портфеле.
— На, — медленно протянул Котляр телеграмму. — Она не… интересная… она — неожиданная.
— А что?
— А что? — Голос Котляра сорвался, он окончил тише. — Ничего. Она говорит о моем отце…
Портфель Абрамова полетел в сторону.
— Повтори!
— Она говорит о моем отце. Это и есть самый Котляр.
Их лица сблизились, они молча смотрели друг на друга.
— Ты шутишь?
— Не шучу.
— И не ошибся?
Котляр не ответил. Он, вздрогнув плечами, резко отвернулся, уставился в окно, где тряслись сумасшедшие дома, заборы, сады, церкви.
Абрамов тихо дотронулся до его плеча:
— Как же?..
Котляр молчал.
— Как же… делать?.. — продолжал Абрамов как бы про себя.
Не оборачиваясь, Котляр отрывисто сказал:
— Не волнуйся ты. Особенного, полагаю, ничего не произошло.
— Николай, ты — не баба… — громко начал Абрамов.
Котляр с живостью повернулся:
— Что? баба?.. Отстань. Не мешай.
Абрамов пожал плечами. Он не хотел быть назойливым. К тому же он вдруг почувствовал себя ужасно виновным за свою недавнюю задорную насмешливость. ‘И то правда, ничего особенного’, — сказал он себе.
Однако, в этой мысли была какая-то фальшь, и он тотчас же почувствовал эту фальшь, что-то в этой мысли противоречило очевидному рассуждению, что всякий контр-революционер, будь то отец, мать, брат, сестра, сам чорт, прежде всего есть контр-революционер, а потом — остальное.
— Никакой тут нет фальши, — сказал он себе.
Ему надо было прийти непременно к чему-нибудь ясному, отчетливому, надежному, конкретному, оставаться только свидетелем в этой глупой истории с его другом он просто не мог, да и было бы, пожалуй, нечестно… Но в чем же, в чем же, собственно, дело тут? В чем?.. Какая ерунда!..
Он закурил, взял телеграмму и перечел.
В телеграмме говорилось лишь об аресте и высылке Котляра-Дарченкова в Петроград, неизвестно было, в чем он обвиняется.
‘Вот хреновина с загвоздкой!’ — подумал Абрамов.
Однако, надо было как-то действовать. В голове Абрамова замелькали десятки мыслей, предположений, решений. Все они, кроме того, что были абсурдны, нелепы, тоже заключали в себе какую-то неясную фальшь. Наконец, он ухватился за решение, что он, Абрамов, как председатель Губчека, должен устроить так, чтобы дело Котляра-Дарченкова направить для расследования в N-ск…
Он взглянул на Котляра. Тот сидел к нему затылком. Абрамов вдруг увидел, как этот слепой затылок заметался — Котляр, очевидно в такт своим мыслям, сделал резкое отрицательное движение головой. Но со стороны затылка оно показалось Абрамову странным.
— Нельзя, нельзя, — сказал Абрамов себе. — Как же я буду устраивать, — как же устраивать, когда даже не знаю, в чем обвиняется?
‘Вот хреновина-то с загвоздкой!’.

—————

Они уже подъезжали к монастырю, Котляр вдруг спросил:
— Ты сказал, что арестован он?
— Да! да!
— А когда отправишь в Петроград его?
— Завтра-послезавтра… с первой оказией.
— Ага…

7.

Расставаясь с Абрамовым, Котляр сказал, что ему на минуту необходимо зайти в свою комнату.
Абрамов быстро вбежал по лестнице, направляясь в свой кабинет. В приемной он торопливо спросил секретаря:
— Ничего такого не было за это время?
— Ничего, товарищ Абрамов.
— Ко мне пусть не входит никто минут десять.
— Хорошо, товарищ Абрамов.
Оставшись один, он вызвал по телефону Ивана Алексеевича — секретаря бюро Губкома.
— Дело такого рода… — объяснял он, стоя и вычерчивая что-то по столу пальцем.
— Да какого дело рода?! Что ты путаешь там?
Абрамову пришлось объяснить Ивану Алексеевичу, не знавшему профессора биологии Дарченкова, — кто такой Дарченков.
— … Вот этот самый Дарченков — не Дарченков, а Котляр — отец нашего Котляра…
— Ага. Понял, — последовала несколько насмешливая реплика из трубки аппарата. — Ну и что ж?
— Я тебя информирую, как партийный партийного и о партийном же!
Послышался хорошо известный Абрамову гыхающий смешок Ивана Алексеевича. Абрамов ждал.
— Ну и что ж? — последовало из трубки.
— Как — ну и что ж?
— Ну и что ж?… предполагаешь по этому поводу пленарное заседание устроить, что ли?
— Никакого заседания не предполагаю! — с сердцем сказал Абрамов.
В трубке опять загыхало:
— Г-гых… По-моему, ты — дурак, Абрамов.
— Тут не шутки! — крикнул в трубку Абрамов.
— И я не шучу.
Абрамов помолчал.
— Так значит пустяк по-твоему?
В трубке опять загыхало.

—————

Абрамов позвонил Орлову. Узнав, что Дарченков-Котляр — отец Котляру, Орлов сочно выругался.
— Как тебе вся эта история нравится? — спросил Абрамов.
— Жаль парня, а так — ерунда.
— Он только что узнал сию минуту.
— И что он?
— Да ничего.
— Молодец. К чортовой матери таких отцов… А я тут посоветовался еще, и вижу, что комбинироваться с вами я был должон.
— То-то, — засмеялся Абрамов. — А с кем советовался-то?
— С моим парнишкой.
— Славный у тебя он, парнишка.

—————

Повесив трубку, Абрамов постоял, задумчиво смотря в окно.
— А ведь и в самом деле я — дурак, — сказал он садясь.
Он позвонил.
Вошел секретарь.

8.

Об эшелоне, двигавшемся с фронта с пятьюстами раненых, знали в N-ске все, кому и надлежало об этом знать, эшелон был направлен в адрес военно-санитарного управления, и соответствующая телеграмма была получена управлением еще два дня назад. Знали о прибывающем эшелоне — и в Ревкоме, и в Губвоенкомате, и в Исполкоме, и в других косвенно заинтересованных учреждениях. На этом основании были приготовлены подарки, в большом количестве — литература, Политпросвет организовывал торжественную встречу и ‘грандиозный спектакль-концерт-митинг для Красной Армии и Флота’, — хотя в городе не было ни одного матроса, а Красной Армии, за исключением уже известных: караульной роты Губвоенкомата и растрепанного батальона В.О.Х.Р. — тоже не было. Агитотдел постановил устроить на вокзале митинг.
Одним словом — все: вещи, слова и люди были направлены к одной и той же цели и вращались в том привычном порядке, который назывался революционным порядком. Но как это часто бывало тогда, все забыли среди хаотического строя всяких мелочей и подробностей о самом главном. Город уже был переполнен ранеными и эпидемическими больными до отказа. Происходившие перед этим крупные бои на польском фронте еще более перегрузили город. Последнюю партию пришлось разместить отчасти в помещении партийного клуба, отчасти в закрытом зимнем театре и даже по квартирам коммунистов. Кроме того, в госпиталях, лазаретах, больницах мучались с медикаментами, перевязочным материалом, иодом, — не говоря уже о белье, посуде, кроватях.
Собственно, обо всем этом даже не забыли. О разгрузке города от раненых и больных хлопотали давно, меры к получению медикаментов принимались. Но вместе с этим никто как-то не подумал, что эшелон прибывает завтра, что в эшелоне пятьсот человек, что этих пятьсот необходимо завтра же разместить, лечить, поить, кормить. Правда, продукты в продбазе имелись в достаточном количестве, — но обратиться в продбазу с соответствующим требованием тоже забыли.
В три часа ночи ответственный дежурный по военно-санитарному управлению фельдшер Мелетий Смирягин принял телеграмму, сообщавшую, что вследствие появления бандитов у линии железной дороги эшелон с ранеными и больными задержится на тридцать шесть часов. Мелетий дремал, устроившись на дежурном столе, когда дощатая дверь дежурки со скрипом растворилась.
— Дежурный здесь? — устало спросил вошедший рассыльный, оглядываясь в полутьме дежурки.
На дворе все еще шел дождь, начавшийся вечером, и с шинели рассыльного ручейками стекала вода, намокшие ботинки оставляли после себя лужи.
— Ноги не вытер, — укоризненно сказал Мелетий, приподнимаясь со стола.
— Срочная, — возразил дежурный недовольно. Он нарочно отряхнулся, как утка, разбрызгивая вокруг себя капли воды, и затопал ногами, выжимая из хлюпающих ботинок воду. Пока Мелетий расписывался, он продолжал сердито оглядывать тесное помещение дежурки, и на его недовольном лице ясно отражалось, как ему не хочется уходить из этой неприглядной комнатушки — опять в ночь, в дождь, в грязь. Получив расписку, он не ответил на соболезнующее замечание Мелетия и, топая ногами, вышел, оставив со зла дверь дежурки открытой.
Мелетий остался один. По инструкции для ответственных дежурных, Мелетий имел право вскрывать срочные телеграммы — с тем, чтобы на свою ответственность или оставлять их до утра, или сейчас же сообщать о них комиссару управления. Минут пять теперь он обмозговывал текст полученной телеграммы. Наконец, решив, что она со спокойной совестью может быть оставлена до утра, он записал ее в журнал и, кряхтя, улегся снова на дежурном столе. Но почти в ту же минуту опять поднялся, спустил со стола ноги и долго с упреком покачивал головой.
В голове назойливо вертелся конец телеграммы, где предлагалось принять ‘соответствующие меры’. Служа в управлении уже около года, Мелетий прекрасно знал, какая суета в управлении должна была задолго предшествовать прибытию столь крупной партии раненых, специальные комиссии, в которых он сам не раз участвовал, должны были целыми днями обходить госпитали, лазареты, больницы, делая разверстку, уплотняя и сжимая до максимума, заведующий снабжением должен был сбиться с ног, собирая по крохам все необходимое для приемки.
А за последние дни ничего этого не происходило.
Дрема соскочила со старика. Он торопливо слез со стола, вынул из журнала телеграмму.
Электричества в дежурке не было. Мелетий оседлал нос очками и придвинул к себе свечу. Но от сквозняка между разбитым окном дежурки и дверью, которая так и осталась незакрытой, свеча оплыла и мигала. Кряхтя все встревоженнее и поминая недобром рассыльного, Мелетий закрыл дверь и попавшимся под руку обломком хлебного ножа оправил свечу, снова уселся в позе бодрствующего дежурного. Перечитав телеграмму два раза, он позвонил комиссару.

—————

Не прошло и получаса, как управление напоминало муравейник, в который ткнули палкой. И комиссар, и начальник управления, и начснаб — все как-то вдруг вспомнили, что эшелон прибывает завтра (согласно телеграмме — с опозданием на тридцать шесть часов).
И затрещали телефоны, застучали машинки, заметались перья, посыпались справки, приказы, выписки, предписания, как листья, гонимые ветром, носились непроспавшиеся люди — по комнатам, кабинетам, коридорам, лестницам, к телефонам, от телефонов, ругались, кричали, говорили, высказывались, предлагали, отклоняли, постановляли, опять отклоняли, хватались за голову, скребли затылки, сурово сжимали губы, морщили лбы, напрягали мускулы и мысль. Но мускулам делать было нечего, а мысль упиралась в тупик. У подъезда дежурили циклист и велосипедист, оба часто уносились в город, в утро, быстрые, как точки, и опять возвращались пустые.
Комиссар управления Сочава вбежал в расстегнутом френче в дежурку и, сжав руку Мелетия, сказал что-то взволнованное и короткое о благодарности его, комиссара, и революции. И опять убежал.

9.

В четверть шестого утра телефонный звонок разбудил и Абрамова.
Со сна Абрамов не сразу сообразил — в чем дело. Он спал так недолго и так сладко. И поднявшаяся с подушки взлохмаченная голова с сонным лицом выразила в первую минуту лишь недоумение.
Телефон затрещал снова.
Жена Абрамова — Елизавета Павловна, спавшая на кровати рядом, тоже приподнялась. Увидя взлохмаченную голову мужа с вытаращенными глазами, она сонно сказала:
— Телефон же… Тебя же…
Но Абрамов и без того уже бежал к аппарату, — босой, в одной сорочке, приглаживая на-бегу лезшие на глаза волосы…
Стенограмма разговора:
— Я-я-я! Кто?… Почему такую рань? Алло! Алло! В чем дело?… Да слушаю же…
— Ради бога… простите. Это я… Сочава. Из военно-санитарного…
— В чем дело, товарищ Сочава? Почему ночью?
— Спешно… очень! Как быть — не знаем. Дело… завтра прибывает эшелон с ранеными. Пятьсот человек!…
— Слышал. Дальше.
— …И нет ни одного места в госпиталях, лазаретах, больницах… Вообще нет ни одного места в городе. Какое положение — понимаете, товарищ Абрамов? Нигде! Ни одного!
— Так. Дальше.
— Между прочим мы хотели сарай какой-нибудь приспособить… школу… казарму тоже пустую можно…
— Так. Дальше.
— …И ничего этого нету. Обыскали весь город. Звонил в Исполком и Ревком… и Откомхоз. Указали на Долгие Бараки… помните, помещается ваш концентрационный лагерь? Буржуев, сказали, можно ваших выселить…
— Если дело за мной — пожалуйста.
— А дело — вот: Горелов сказал — бараки разрушены. А ремонта — на неделю. А надо завтра! Завтра!!
— Разрушены. Да.
— Разрушены, говорю… Ревком предписал: привести в течение суток в пригодный вид их. А невозможно!! Нет денег у нас. Нет рабочих рук. Нет инструментов, материалов… ни черта нет! Понимаете, штука?
— А что у вас есть после этого?
— Ничего. Нет медикаментов, перевязочного материала, нет иода, белья, посуды, кроватей… ничего!
— Расстрелять вас надо.
— Расстреливайте, да помогите.
— Чем же я могу помочь?
— Ради бога, чем-ни…
— Чорт с вами. Ждите у телефона.
— Слушаю, товарищ Абрамов. Ради бога…

—————

Елизавета Павловна не спала. Опершись на локоть, она полулежала в кровати и в продолжение всего разговора внимательно следила за красноречивой сменой выражений на лице мужа. Когда Абрамов, отдуваясь, повесил трубку, она спросила:
— О чем тебе Сочава звонил?
— У-ух! — вместо ответа передохнул он.
— О чем, Саша?
— Вздуть бы надо за такие штуки, — ответил он рассеянно. С голыми волосатыми ногами, с раскрытой грудью, он продолжал стоять у стола, положив одну руку на аппарат. Он обдумывал — чем же он может помочь Сочаве, и лицо его, недавно размягченное сном, постепенно принимало обычное дневное выражение твердости и озабоченности.
— Кого?
— А? Что?
— Кого вздуть?
Абрамов украдкой поморщился. Елизавета Павловна своими вопросами мешала ему думать.
Он ответил:
— Сочава. Влип в дурацкую историю, благодаря своей халатности. Ну, и выкрутить просит… — И заметив, что она продолжает смотреть на него все так же вопросительно, коротко рассказал подробности.
— Чем же ты можешь помочь в этом деле? — с озабоченным видом спросила она, садясь на кровати.
Он рассеянно смотрел на нее.
— Чем?… — И вдруг весело рассмеялся:
— Да ложись же ты, тоненькая. Не трепыхайся… Выкручивать-то ведь придется, — ну, значит, и помогу… Право, ты ложись. Рань-то какая… Ну, ну, тоненькая, ну…
Смеясь он подошел к ней и, взяв за плечи, хотел уложить в кровать.
Слегка обиженная, она запротестовала:
— Нет, нет, Саша. Нет… В самом деле — больше не хочется мне. Не хочу я.
Уже явная складка нетерпения снова пробороздила его лицо. Он пожал плечами и торопливо пошел к аппарату.

—————

Высвободившись от цепких рук мужа, Елизавета Павловна накинула на голые плечи одеяло, которым только что покрывалась, и подошла к окну. Сквозь ветви деревьев били в окно косые лучи утреннего солнца. Монастырский сад, давно помирившийся с вечерним дождем, урчал, как котенок, и протягивал умытые листья на восток.
Елизавета Павловна распахнула окно и присела на подоконник. Сырость и прохлада охватили ее и заставили поуютнее укутаться в одеяло. Ей хотелось спать, но она старалась внимательно вслушиваться в то, о чем говорил по телефону муж. Одобрительно сказала вслух: ‘молодец’, когда уловила, что он добился чего-то в Ревкоме. Но Абрамов не слышал ее возгласа. Он уже звонил к Ивану Алексеевичу. С Иваном Алексеевичем он говорил особенно долго, и Елизавете Павловне казалось, что она тоже слышит этот хорошо известный всем партийцам города гыхающий смешок Ивана Алексеевича, — смешок, который не раз заставлял ее, Елизавету Павловну, отказываться на заседаниях от многих своих предложений и не высказывать свои многие, несомненно существенные возражения.
Но Абрамов вдруг весело засмеялся, трубка аппарата запрыгала около его большого уха. Елизавета Павловна тоже заулыбалась. Ей стало приятно, что она не спит в этот час общей тревоги.
Абрамов потом говорил с Губвоенкомом, опять с Ревкомом, с Губисполкомом. Но Елизавета Павловна уже не вслушивалась, она чувствовала себя слегка обиженной — тем, что муж не оценил ее соучастия в общем деле, в общей тревоге этого утра.
По саду прошумела волна свежего утреннего ветра, с немолодой ветвистой яблони, росшей у самого окна, упало на Елизавету Павловну несколько холодных капель, за окном шлепнулись с глухим стуком два-три сорванных яблока. Абрамов продолжал говорить по телефону.
Елизавета Павловна задумалась. Она живо представила пустынный сонный город, идущее над городом раннее утро, похожее на утро еще не запевшей птицы, над спящими улицами бегут бесконечные ряды параллельных проволок, а по проволокам несется отчаянный крик комиссара Сочавы, у которого ничего нет, но у которого должно быть все — не позднее, чем через час, это все даст Сочаве единственный десяток людей, творящих жизнь города, — десяток, к которому принадлежит и она, Елизавета Павловна…
— А ты еще не легла? Ах ты, тоненькая этакая! — весело проговорил подошедший Абрамов, обнимая ее.
От неожиданности она вздрогнула, сделала попытку высвободиться.
— Как же… как же… могу я спать?… — нервно говорила она, трепеща в то же время от прикосновения голой волосатой груди Абрамова, — когда дело… серьезное… когда ты…
Она высвободилась из его объятий и, не кончив фразы, спросила деловым тоном:
— Ну как?
Абрамов засмеялся:
— Что — ну как?
Она с усилием пояснила:
— С Сочавой у тебя?
— Да не волнуйся ты, тоненькая. Все идет, как по маслу. Ложилась бы спать.
Он пошел к аппарату, поматывая в знак чего-то взлохмаченной головой. Елизавета Павловна, сжимая от внутреннего усилия губы, смотрела вслед его широко ступавшим голым волосатым ногам.

10.

Стенограммы разговоров:
(Абрамов — Иван Алексеевич.)
— Алло, Иван Алексеевич?.. Опять — я! Абрамов! Все закручено. На полном ходу. Только дело за деньгами. Деньги — забота ваша, многоуважаемый. Требуется нажать на Финотдел. Там этот сквалыга Мальцев, поди, будет заявлять: кредитов для Сочавы у него не будет… Плюньте ему в рожу, Иван Алексеевич… Да, по телефону харкните!… У него в башке не хватает винтика, но он — не саботажник. Нажимайте крепче! Пусть без всяких кредитов валяет. А рассчитаемся мы с вами. Так, Иван Алексеевич?
— Жму… г-гых, г-гых. Нажму, держись…
— И жмите, жмите… Всего, Иван Алексеевич.
(Мальцев — Иван Алексеевич).
— Мальцев, кажись?… Алло!
— Ну кто там еще? Я-я-я!… Спать хочу.
— Баю-бай, баю-бай, не ложися, Мальцев, спать на край…
— Это теперь вы, Иван Алексеевич?
— Это теперь я, дорогой товарищ Мальцев. С добрым утром тебя.
— Дорогой Иван Алексеевич, мне уже трезвонили раз тридцать! А Сочава — тридцать пять!! Просит пятьсот тысяч. Дорогой Иван Алексеевич, он же — форменный идиот! Ведь даже вы великолепно понимаете, что Сочавские кредиты идут по Губвоенкомату, а не по Губфинотделу…
— Г-гых… Ты подожди-кось: что ты, умный, изволил ответить идиоту?
— Но-о, Иван Алексеевич, что же в данном случае можно ответить?! Ведь вы учтите, дорогой Иван Алексеевич: мне же ведь нужно отсчитаться будет. Неправду я разве говорю? А Сочава толкает меня на преступление. Ни с того, ни с сего, вынь да положь ему пятьсот тысяч! Без ассигновки!! Форменное преступление! Идиот! Я, дорогой Иван Алексеевич, тоже буду форменным идиотом, если выдам. А кроме того, они и не валяются у меня на полу. А еще кроме: нарушается весь ход финансовой работы. А нам нужно укрепление расшатанного финансового аппарата…
— А насчет аппаратов мы с тобой потом, Мальцев. Конкретно-то ты что, умный, изволил ответить идиоту?
— Но-о, Иван Алексеевич, что же я мог ответить?! Сказал, что Сочавские кредиты идут по Губвоенкомату. Тридцать раз сказал…
— А в Губвоенкомате-то деньги есть сейчас?
— Я — не сторож Губвоенкомату.
— А в Губвоенкомате-то денег нету? А?
— Ну и что — а? Я-то при чем?
— Ты при чем?… А Сочаве деньги нужны?
— Нужны.
— А у тебя деньги есть?
— Не-е-ету…
— Нету?
— Не-ету.
— Ну и великолепно-с. Пошли-ка через полчаса идиоту пятьсот тысяч… Ты у меня смотри!
— Но-о, Иван Алексеевич! Дорогой!! Ведь преступление же! Нельзя же, Иван Алексеевич. Ник-как не могу я!
— Ты у меня смотри!!
— Я не смотрю, а слушаю… Ник-как не могу! Хоть зарежьте, не могу. Не мог-г-гу!!
— Приглашаю вас, товарищ Мальцев, к себе. Сейчас же. Экстренно. Для особой беседы… в порядке партийной дисциплины, так сказать.
— ?
— Ты слышишь?
— Слышу.
— Найдется без кредитов?
— Найдется.
— Пошлешь идиоту?
— По-ошлю-ю и-идио-оту…

11.

После разговора с мужем на Елизавету Павловну накатилось то знакомое ей настроение, которое сама она называла странным и которое хотелось почему-то всегда скрыть от окружающих, а больше всего — от мужа, если она работала, хотелось бросить работу и сидеть неподвижно — не думать, а просто уставить глаза в одну точку и сидеть, и если какие-то вынужденные слова должны были при этом все-таки говориться, то говорились они скупо и сухо, со скрываемым от всего света раздражением. Причину этих частых настроений Елизавета Павловна видела в своей нервности и усталости от работы, говорила окружающим, что ей нужно полечиться. Когда же Абрамов предлагал отдохнуть и полечиться, — отказывалась и говорила, что не имеет на это права. В эти минуты Елизавета Павловна заставляла себя думать о революции, — революции с большой буквы, как думают о ней романтики. И это ее действительно спасало.
И сейчас оно накатилось по обыкновению без всякой видимой как будто причины. С того момента, когда Абрамов, окончив разговоры по телефону, сказал ‘ух!’ и начал торопливо одеваться, Елизавета Павловна уже следила за его размашистыми, быстрыми движениями с тоской и раздражением. ‘И надо же оказаться таким размазней!’ — услышала она необращенную к ней фразу. Абрамов, очевидно, ругал Сочаву. ‘За дело! за дело!’ — с невольным удовольствием подумала про себя Елизавета Павловна. Но она не шевельнулась на подоконнике.
Было видно, что Абрамов торопился все больше и больше, он кое-как поплескал себе в лицо водой, размашисто сорвал висевшее на гвозде полотенце. Растирая шею и щеки, он вдруг промычал сквозь полотенце:
— Сколько времячка-то уже?
Елизавета Павловна не ожидала вопроса. Она осталась сидеть на подоконнике и только повернула голову — туда, где стоял будильник.
— Тридцать семь минут восьмого.
— Ой-ой! — по-детски крикнул Абрамов. Он скомкал полотенце и бросил его Елизавете Павловне:
— Повесь, тоненькая, я бегу сейчас!
Полотенце описало в воздухе дугу и упало ей прямо на колени.
Стараясь себя сдержать, она с видом домовитой хозяйки прошла к кровати и повесила полотенце на прежнее место. Но от движения — достать высоко прибитый гвоздь, — одеяло, прикрывавшее ее голые плечи, соскользнуло и упало на пол. Думая, что муж не видит, она подняла его злобным, рвущим жестом.
Вдруг услышала:
— Что с тобой, тоненькая?
Быстро обернулась с горячим чувством стыда. Абрамов с фуражкой в руке стоял посредине комнаты и недоуменно смотрел на нее.
— Родненькая, что с тобой?
— Ничего, милый.
— Как ничего. Вижу же я.
Он подошел, взял ее за руку, заглянул в опущенные глаза:
— Ну скажи же, скажи же, тоненькая, скажи мне.
Удерживаясь из всех сил, чтобы не разрыдаться, она подняла на него глаза и постаралась улыбнуться:
— Милый ты мой, заботливый муж, право — ничего… Ты разве уже уходишь? А чай пить когда же? Потом?
— Тебя интересует, чем дело разрешилось? Да? Слышала, что я говорил в конце Сочаве?
— Слышала. Не совсем поняла. Скажи.
— Значит, помещение — Долгие Бараки, — ты это слышала. А для починки — используем выселяемую буржуазию.
— Это я тоже слышала. А деньги?
— Иван Алексеевич в два счета добудет.
— А если будет мало буржуазии? — с деловым видом спросила она.
— Тогда мобилизуем рабочих кожевенного завода.
— А всякое оборудование? кровати? мебель?
— А я вот и бегу сейчас. Нужно сейчас реквизицию по городу организовать. Ткачук будет действовать. Я его назначу.
— Сумеет ли он так быстро?
— Ткачук?! Он из-под земли сумеет все добыть!
Она помолчала.
— Значит, ты не скоро вернешься?
— Да нет. Я Ткачука назначу. А сам минут на двадцать.
— Ну вот и хорошо, — с обрадованным видом сказала она. — А я тем временем оденусь и кипятку принесу с кухни. Будем пить…
Он не дал ей докончить, сказав что-то ласковое, поцеловал в лоб и быстрыми шагами скрылся в дверях.
Ее глаза сразу наполнились слезами. Она стояла все там же, где повесила полотенце, — у кровати, и теперь, вдруг сгибаясь как дерево на ветру, оперлась обессилевшей рукой на железную спинку кровати.
Прислушалась к гулко звучавшим в каменном монастырском коридоре его шагам.
Они словно давили ее. Едва затих в отдалении их торопливый перебор, она, словно отпущенная пружина, — выпрямилась, набрав в грудь воздуха, резко мотнула головой, как бы выбрасывая из себя свое странное настроение.

12.

Через двадцать минут Абрамов не пришел, не пришел и через тридцать.
Уже давно на столе стыл чай. Елизавета Павловна, одетая и причесанная, стояла у косяка окна и поминутно высовывалась в окно, стараясь заглянуть влево, где из-за колонн собора выступало краем белое, в древнем русском стиле, крыльцо Губчека, расхаживавший у крыльца часовой то появлялся в поле зрения Елизаветы Павловны, то опять исчезал за колоннами собора. Удерживая неутихающее раздражение, Елизавета Павловна каждый раз провожала беспечный звездный шлем до самой колонны, и пока проходило некоторое время до нового его появления, Елизавета Павловна вздыхала:
‘Не он, а Саша сейчас, не он, а Саша, не он, а Саша…’.
Но снова и снова из-за колонны показывалось сияющее на утреннем солнце острие штыка, Елизавета Павловна поспешно отступала в глубину комнаты.
Высунувшись в десятый раз и в десятый раз увидев сияющее острие вместо фуражки мужа, она раздраженно сказала вслух:
— Без четверти восемь.
Хмуро подумала о чем-то над будильником. Итти в Наробраз было еще рано. Как правилом, она обязала себя и всех работников Наробраза приходить ровно в девять. Сама она никогда не опаздывала, а в случае опоздания какого-либо мелкого канцелярского работника, вызывала опоздавшего к себе в кабинет и говорила:
— Поймите же, прошу вас: ваша личная аккуратность — не ваше личное дело, дело — революции. Идите.
Если же опаздывал кто-либо из более ответственных работников, Елизавета Павловна говорила то же самое в другой форме:
— Вы (имя рек) не меня обидели на полчаса, обидели — революцию. Идите.

—————

Внезапно Елизавета Павловна сама решила сходить к Абрамову и посмотреть, как налаживается работа по реквизиции.
‘Должно же это быть ему приятным’, — подумала она.
И решительно кинула на плечи кожаную куртку мужа.
В каменном широком коридоре общежития давно началось оживление, хлопали открываемые и закрываемые двери комнат — все с круглыми номерками, писанными еще монастырским живописцем, в кое-каких открытых и уже пустых комнатах уборщицы делали свое дело, взад и вперед носились по коридору полуодетые чекисты — с чайниками в руках, со съестным, завернутым в газеты.
Спустившись до площадки первого этажа, Елизавета Павловна увидела поднимавшуюся навстречу молодую женщину с шести-семилетним ребенком за руку, ее сразу поразил в женщине тот особый, неуловимый в частностях отпечаток культурного — в одежде, в походке, в движениях, в манере держать тело, — который сама она очень ценила и которым — думалось ей — сама она наделена в высокой степени. Вместе с этим — ребенок был бос.
Женщина не принадлежала к составу постоянно живущих в общежитии. Тем более странно было Елизавете Павловне видеть, что женщина поднималась со спокойным, уверенным видом часто бывающего здесь человека. ‘Словно у себя дома… Странно… Кто она?…’ — замелькало у ней.
С первого взгляда она причислила незнакомку к интеллигенткам, но, сблизившись с ней, она без всякой объясняющей мысли, почти бессознательно отказалась от своего предположения. Незнакомка была интеллигенткой только по своему виду, несомненно она поднялась из того круга людей, из которого поднялись и ее муж, и Иван Алексеевич, и Котляр и другие известные ей люди. Но все эти люди не имели того особого отпечатка, который так ценила Елизавета Павловна. Отпечаток тот, по мнению Елизаветы Павловны, давался только культурой поколений.
‘Странно!’
Не думая о том, что она делает, толкаемая лишь нахлынувшей непонятной враждебностью к неизвестной женщине, которая так походила на нее самое и вместе с тем не походила, Елизавета Павловна вдруг загородила незнакомке дорогу:
— Как вошли вы, гражданка? Без пропуска нельзя сюда.
Женщина изумленно подняла глаза, ребенок, открыв рот, смотрел на Елизавету Павловну.
— У меня постоянный… — начала было женщина и остановилась, как бы что-то вдруг поняв.
Обе без слов смотрели друг на друга, Елизавета Павловна медленно краснела, вдруг осуждая себя за глупость и нетактичность.
— Вам какое дело? — спросила женщина.
И не ожидая ответа, она сделала рукой отталкивающий жест.
— Разрешите же…
‘…Не интеллигентка, не интеллигентка… просто некультурна, — думала Елизавета Павловна, спускаясь по лестнице. — Но кто же она, кто?’
‘А мальчик?!’ — вдруг вспомнила она босые ноги и открытый рот мальчика. На секунду она даже остановилась на лестнице.
‘Ну, скажем, если б это был мой сын, — говорила она себе, выходя из подъезда, — каким бы он выглядел на месте этого мальчика?’
— Совсем не таким. Совсем не таким, — поспешно запротестовала она.
Она не заметила, как прошла мимо часового, попрежнему расхаживающего у крыльца Губчека, и вошла в вестибюль бывшей гостиницы. Веселый привет дежурного коменданта вывел ее из задумчивости:
— Товарищу Абрамовой — с добрым утром!
Она оглянулась и увидела улыбавшееся, в знакомых черных усиках лицо.
Спросила спокойно и приветливо:
— Разве сегодня дежурите вы, Чехович?
— Есть такое дело! — гаркнул Чехович еще веселее и одним духом выпалил: Товарищ Абрамов только сейчас уехавши, а вам письмо, я хотел послать на квартиру, а гляжу, — вы и сами идете.
Она удивилась: Абрамов никогда не оставлял ей писем у коменданта. Неторопливо подошла к самому столику коменданта и оперлась на него рукой. Но большой, серый конверт, поданный Чеховичем, был без штампа Губчека и, повидимому, содержал в себе не один листок, не было ни марки, ни почтовых штемпелей, кроме того ее неприятно поразило то, что письмо было ей адресовано по фамилии ее первого мужа: ‘Елизавете Павловне Шелбицкой’.
Небрежно сунув его в карман кожаной куртки, она спросила:
— Значит принесли… Кто? Не заметили, Чехович?
Чехович словоохотливо разъяснил:
— Часовому хотели передать, а часовой меня вызвал: я вижу — такой чернявый, в шляпе, сует письмо без адреса и говорит про вас: так-таки здесь она, ей передайте — очень важное, сунул и ушел он.
Она помолчала.
— Ну как, Чехович, всем досталось сегодня? Горячее выпало на вашу долю дежурство?
Чехович снова заулыбался.
— Мы привычны, — сказал он, поглядывая на нее, и в знак отрицания он даже энергично замотал головой.
Она снова о чем-то подумала.
— Пустите-ка меня, дружок, на ваше место — записочку напишу мужу, — сказала она еще более товарищеским тоном.
Чехович вскочил, с грохотом подвинул свой стул.
— С изъянцем он, товарищ Абрамова, как бы не порвались.
Но она уже раздумала:
— Вот что, Чехович, не буду я писать никакой записки, а скажите ему лучше на словах: была здесь и велела ему передать — уехала в Наробраз. Не забудете, Чехович?
— Есть такое дело! — гаркнул Чехович. Несмотря на свою привычность, он все же был возбужден суматохой сегодняшнего утра.

13.

Письмо.
Милая, незабытая Лиза.
Итак, ты мечешь стрелы полемические, нападением себя предохраняя от нападения. Но я не собираюсь тебя обвинять. Frailty, the name is uvoman (Hame 1. 2 — только, ради бога, не в ненужном, оскорбительном переводе Полевого). Не думай, однако, что это — патентованный ярлык для того, что ты делаешь. К частым ‘изменам’ среди наших я, правда, отношусь прямо болезненно, но всю эту область целиком все-таки считаю решительно нисколько несущественной. Для меня этот вопрос решается иначе, — ты знаешь это отлично. Так же не нужно мне и защищаться, несмотря на все твои выпады против интеллигентов. Скажу больше: как раз у тех, чьей музой ты хочешь быть, мне удавалось всегда встречать и доктринерство, и изумительное нежелание что-нибудь читать, и абстракции, — истинное они порождение интеллигентов. Не будем об этом спорить. Для тебя, для всех, как ты, по природе своей frai (тростникоподобных), все это проще и не в этом дело. В чем? — спросишь ты. Я не знаю в чем, но думаю, что все в том же, чем жили и живут люди. Эти, ‘они’, пользуясь превосходством своих неатрофированных мускулов и так называемой ‘революцией’, отняли поочередно от нас все: необходимый нам комфорт, материальные блага, затем нашу культуру, наше искусство, а теперь отнимают и наших женщин. Впрочем, так было — так будет. В истории закономерно повторяются похищения прекрасных сабинянок. Кто ведает, — быть может, так даже нужно. Возблагодарим Абсолют за его премудрость.
А в Москве, Лиза, суета и огорчения отъездов и отъездов. Уезжают все, в ком не заглохло последнее зерно разрушающейся большой исторической культуры. В миллионном городе, в безмернейшей России чувствуешь себя, как в пустыне. Уехал известный тебе еще по университету NN и многие другие. Тоска запустения. Остается и мне найти их… в Берлине.
Но мужаюсь, мужаюсь до конца. Собираюсь писать философские этюды к Бальзаку и Флоберу. Но… оставшиеся последними так тянут заграницу. Зачем? Вот в том-то и дело, что незачем. И так как едущие едут тоже незачем, то им неловко ехать, не прихватив с собой еще авантюриста. Да, это правда: нам весело бросить всякие куры и ощутить себя авантюристом. Случится ли ощутить? Пока же ощущаю приятный ущерб в чувствах, вроде ‘странника, играющего под сурдинку’.
Впрочем, вопрос о загранице, быть может, больше всего решается для меня почти санаторно. Так мой организм зарядился движением, что без него я только переваливаюсь из одной болезни в другую. И потом, потом?.. ‘почему нам не стать авантюристами? Париж не стоит ли того?’ — так все убеждает меня один в прошлом настоящий профессор. Общее между мною и им то, что у нас у обоих нет специальных идей. Так что со своей ‘новой’ теперь точки зрения на мир и людей ты, наверное, одобришь мой вылет. Но во всяком случае уеду не скоро. Жить там гораздо труднее. А друзей все равно и там не поймаю: разлетелись они по всем городам. Есть, например, двое, уехавших в Африку.
Что же касается причин этой сантиментальности, то я в каждом из мрачных героев начала прошлого века, о которых сейчас приходится читать, нахожу себя — и в Ренэ Шатобриановском, особенно в его размышлениях над колыбелью дочери. Как тут не бежать куда бы то ни было… Впрочем, выходит так только кокетство, — я же много старше, чем Ренэ, а потому бываю и веселым скептиком…
Итак… Что итак? То ли, что перед окончательным вылетом постараюсь залететь к тебе — ‘сказать последнее прости всему, чем сердце жило’? Или за чем иным? Или что-нибудь иное совершенно? — не знаю. Ничего не знаю. Но прощай.
Все же твой, несмотря ни на что —

Кирилл.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека