Петербургская старина, Божерянов Иван Николаевич, Год: 1909

Время на прочтение: 80 минут(ы)

Иван Николаевич Божерянов,

Виктор Александрович Никольский.
Петербургская старина

Небываемое бывает

I

2 мая 1703 года.
— За здоровье его царского величества! — кричал порядком уже охмелевший военный инженер Ламберт, высоко поднимая свой бокал и плеская из него вином на стол.
— Яко младший по чину, не почитаю возможным за оное пить без дозволения генерал-фельдмаршала нашего, — возразил ‘бомбардир-капитан Петр Михайлов’, сидевший за столом с товарищами-офицерами.
Борис Петрович Шереметев, в красивом фельдмаршальском мундире, тяжело поднялся со стула и взял свой стакан.
— Яко верный подданный своему государю, не смею инако пить его здравия, как на ногах!..
Все засмеялись на ловкий ответ Шереметева и задвигали стульями, поднимаясь со своих мест.
Не мало выпито было сегодня здравиц за царским обедом, в доме коменданта сдавшегося ‘на аккорд’ Ниеншанца. Портреты шведских королей сурово глядели на пирующих со стен, маятник громадных часов в углу бойко лепетал что-то и тоже, казалось, грозился… В раскрытые окна доносились веселые крики пирующих солдат, обрывки удалых песен…
— И вспомнить смеху достойно, как свейские солдаты-то выходили нонче, — бормотал, покачивая головой и усмехаясь, совсем уже захмелевший полковник. — Знамена, это, распущены, барабаны бьют, а во рту — пули, да порох… Неча сказать — твердые орешки!
— Как в ‘аккорде’ писано, так и шли…
Действительно, сегодня, после полудня, по окончании торжественного въезда ‘покорителя Ниена’ — фельдмаршала Шереметева, гарнизон был выведен с распущенными знаменами, барабанным боем, ружьями и четырьмя пушками, ‘с порохом и пулями во рту’, как гласила первая статья договора о сдаче крепости.
— Поистине, ноне двери обретены к тому ‘ключу’, что в прошедшем годе счастливо сыскан был, — громко кричал царский ‘деньщик’ поручик Меншиков, намекая на взятие Шлиссельбурга, с расчетом, чтобы его услыхали.
— Отменную правду сказать изволил, — похвалил говоруна сам фельдмаршал и потянулся со своим кувшином к опустевшему бокалу Петра, вполголоса разговаривавшего с Ламбертом о выборе места для новой крепости.
‘Отныне мои корабли нашли себе прочную гавань’, — думал Петр, затягиваясь крепким табаком из своей коротенькой глиняной трубочки…
Вечерело. За Ниеном, ближе к устью реки, стлалась уже лиловая вечерняя мгла. За рекой Охтой, в опустевшем городке, зажглись одинокие огоньки. У берега, близ лодок, гвардейцы возились у костров, приготовляя ужин. За земляною крепостью, в поле, расположился со всем своим скарбом шведский гарнизон Ниеншанца с комендантом Яганом Опалевым во главе. Караульные-преображенцы с интересом прислушивались к ‘свейской речи’ и перешептывались между собою.
— Комендант-то ихний, Опалев полковник, из русских, слышь…
— Ну да, из русских? Ври больше.
— Верное слово говорю. Еще отец евонный на свейскую сторону перекинулся. При покойном царе…
На другом берегу Невы, у Спасского села, черным силуэтом вырезался на прозрачном весеннем небе Спасский шанец, еще на третий день осады Ниеншанца сдавшийся Шереметеву. Красное пламя костров дробилось на мелких волнах реки, и черные тени солдат по временам заслоняли его.
Царский обед окончился, и все разбрелись кто куда. Петр, в расстегнутом мундире, без шляпы, вышел на крыльцо и с наслаждением вдыхал сырую прохладу, которой дышала на него река — великий путь ‘из Варяг в Греки’, лишь сегодня открывшийся для русского флота после долгого ‘свейского плена’… Вдали, за извивами Невы, на самом горизонте воздвигались из облаков причудливые ‘фортеции’ и горы.
Царь был весел сегодня. Сбывалась — как сон наяву — его заветная мечта об укреплении русского владычества на берегах Свейского моря. С падением Ниеншанца Нева от истока до устья принадлежала Петру.
К крыльцу подошел какой-то солдат и молча остановился, отдавая честь. Это был сержант Семеновского полка из числа отвезенных Петром на острова к устью Невы трех рот гвардейцев для сторожевой службы.
— Ты что?.. — удивленно спросил его царь.
— Гораздо великое число кораблей на море появилось, государь, с какою вестью и послан…
И будто в подтверждение его слов издалека донеслись два гулких пушечных выстрела.
— Извествуют о себе в Ниен, — усмехнулся царь. — Не ведомо им еще… Беги к Меншикову с приказом — немедля салютовать дважды!
Сержант побежал, придерживая свою шпагу, к невысоким земляным укреплениям Ниеншанца. Прошло несколько мгновений… Две шведские мортиры, направленные вниз по Неве, тяжко грохнули, окутываясь облаками дыма…
— Шведы, шведы! — закричали где-то. — Шведы наступают!..
Тревожно затрещали барабаны, послышались крики команды, тени забегали по крепости из казарм и в казармы…
— Ваше величество! — запыхавшись подбежал к смеявшемуся Петру солдат. — Шведы наступают!..
Переполошились и пленные шведы, вскочили на ноги, изумленно озираясь и не понимая, что творится вокруг.
Но скоро все объяснилось, и веселый царь почтительно стоял уже пред фельдмаршалом.
— Извествую вам, что гости пожаловали с моря, чего ради с моего приказу дважды от мортир салютовано оным…

II

5 мая 1703 года.
Каждый день — утром и вечером — со стен Ниеншанца гремели ответные выстрелы эскадре Нумберса, не решавшейся войти в Неву из-за низкой воды.
Поехавшие со шведских кораблей за лоцманами матросы были переловлены сторожами-гвардейцами и доставлены к царю в ‘Канцы’ — как звали солдаты Ниеншанц.
Наконец сегодня снова явился гонец с известием, что два корабля из эскадры подошли к самой Неве и стали на якорях.
К вечеру ‘бомбардир-капитан Петр Михайлов’ и поручик Александр Меншиков, как опытные в морском деле люди, по приказу фельдмаршала отправились с солдатами на тридцати лодках на ‘поиск’.
Тихо проплыли они мимо королевского Ниенского госпиталя с громадным садом, миновали Березовый остров с одинокими избушками досмотрщиков за сплавом леса…
Петр на передней лодке переговаривался по-шведски со стариком рыбаком, взявшимся проводить русскую флотилию на возморье.
— Так тою речкою доступно ко возморью выйти? — спрашивал Петр, указывая на Фонтанку.
— Можно, можно… Там деревушки есть, по левому берегу — Каллина и Ремана… А другой путь — прямо, мимо Лосьего острова [Лосий остров — жившие по берегам Невы финны так называли Васильевский остров],— шамкал старик, указывая на Васильевский остров.
Безлюдные, покрытые густым лесом с торчащими верхушками сосен берега наводили тоску и уныние на молодцов-гвардейцев.
— Новую, слышь, фортецию строить будут, — шептались на лодках. — Уж и житье — в грязи, да в воде, ровно кулики на болоте… А и светлая ж ночь здесь, братцы, что наш вечер московский… Все видно, как днем…
— Ты, Александр Данилыч, иди по реченке этой, в обход. Выйдете на возморье и ждите — как завидите наши лодки, на встречу идите, поспешая всемерно, — распоряжался Петр. — А мы с тобой, Гаврила Иваныч, по Неве пойдем.
Флотилия разделилась: семнадцать лодок пошли с Меншиковым по Фонтанке, а на остальных тринадцати Петр и Головкин поплыли Невою, прячась у лесистых берегов Лосьего острова.
Среди ночной тишины резко раздавались мерные всплески весел, изредка поскрипывал руль, да в кустах, на берегу, посвистывали какие-то птички.
Зоркие глаза Петра увидали вдали, на слившейся с ночным небом полосе воды, две темные точки.
— Они? — спросил царь у проводника.
Тот молча кивнул головою, раскуривая свою трубочку.
Хватаясь руками и баграми за сучья и ветви, солдаты, по знаку царя, притянули лодки к берегу и притаились…
Петр ждал минуты, когда станет немного хоть темнее от бродивших по небу туч, чтобы врасплох напасть на шведов.
Наконец, набежала тучка и прыснул маленький дождичек. Петр поднялся со скамьи и махнул рукой…
Застучали весла, взвизгнули уключины, и восемь лодок вынырнули вперед, остальные остались в запасе.

* * *

Часовые на шняве ‘Астриль’ мирно дремали, кутаясь от дождя в свои плащи, и не видали мчавшихся на них лодок… Стучит но палубе дождик, поскрипывают снасти, вода заливается сторожу со шляпы на шею…
Хочет он плотнее закутаться плащом и, словно во сне, видит солдат на лодках, чужие мундиры, слышит как часто и мерно плескают весла…
— Тревога! Тревога! — кричит он и бежит по мокрой и скользкой палубе к трюму…
— Заметили!.. Дружней на весла, на правый борт! — доносится с лодок звучный голос ‘бомбардир-капитана’.
— Багры на нос! — кричат там и звякают ружейные стволы, молодцы-гренадеры берут в руки гранаты, топоры…
‘Астриль’ встречает незваных гостей ружейным залпом, артиллеристы спешат к пушкам, спотыкаясь и толкая друг друга, еще не очнувшись от сладкого сна…
Гранаты летят и разрываются на палубе, крик и стон идет вокруг, а на борт ‘Астрили’ влез уж громадный ‘капитан’ с топором и гранатой в руках… Один за другим лезут но пятам за ним, как кошки, преображенцы…
Жестокая схватка, грудь с грудью, крики о помощи — и восьмипушечный ‘Астриль’ в руках Петра, а на палубе десятипушечного адмиральского бота ‘Гедан’ уже распоряжается ‘Данилыч’…
Команда сдается, из восьмидесяти человек осталось всего тринадцать, почти всех перекололи расходившиеся солдаты.
— Лодки крепить на канаты! — распоряжается царь, а на востоке желтеет и розовеет ночное небо…

* * *

Взошло уж и солнце, а храбрецов все нет. Тревожится старый фельдмаршал, тревожится и адмирал Головин, на земляные валы Ниеншанца вышли солдаты и офицеры.
— Вона! Словно лодки! Плывут! — кричат солдаты, заслоняясь рукою от солнца…
И неожиданно грохнул салют с плененных Петром судов. Уж можно было видеть его могучую фигуру на борту ‘Астрили’…
— Слава Господу! Цел орел наш, вернулся, — с облегчением шепчет Шереметев и приказывает салютовать победителям.
Фельдмаршал Шереметев и адмирал Головин — как старейшие кавалеры ордена св. Андрея — возложили его на новых кавалеров ‘Петра Михайлова’, Александра Меншикова и Гаврилу Головкина…
На медали в память этой ‘никогда бываемой виктории’ — была выбита надпись: ‘Небываемое бывает’.

Петербург в 1742 году

В начале января 1742 г. объявлено было народу, что императрица Елизавета Петровна будет короноваться в Москве 25 апреля. Приготовлениями к этому торжеству Сенат поручил заняться графу С. А. Салтыкову и новгородскому архиепископу Амвросию, на издержки им отпустили сперва 20 тысяч рублей, да потом еще 30 тысяч и на фейерверк 19 тысяч. Для сооружения балдахина отправили в Москву мастера-француза Решабота, а триумфальную арку и троны в Успенском соборе и Грановитой палате строил архитектор Иван Бланк.
В январе же месяце дан был указ, которым были упразднены армянские церкви в Петербурге и Москве.
Двор оставил Петербург только в конце февральского месяца, а за это время произошли следующие события: 17 января по улицам Петербурга при барабанном бое было объявлено, что на другой день, в 10 часов утра пред 12 Коллегиями (теперь здание университета) последует публичная казнь врагов Государыни и государства. Рано утром собрался народ на указанное место, но так как Остермана, Миниха, Левенвольда, Менгдена и других вводили только на эшафот, клали головы на плаху, а затем читали помилование, то народ счел себя обманутым и стал волноваться. Дело кончилось тем, что солдатам Астраханского полка, оцеплявшим место казни, приказано было разогнать толпу. Этот факт свидетельствует, какая ненависть существовала тогда к немцам, и историк Соловьев совершенно справедливо замечает, что ‘во вступлении на престол Елизаветы Петровны выразилось народное движение, направленное против преобладания иноземцев, утвердившихся в два последние царствования’. Вот чем объясняется также данное в январе того же 1742 г. дозволение Государыни всем и каждому подавать лично челобитные, для чего был назначен определенный день. Затем Елизавета Петровна не замедлила показать, что по отношению к иностранцам она будет держаться правила своего отца, Петра I, которое заключалось в том, чтобы пользоваться искусными иноземцами, принимать их на службу, но не давать предпочтения перед русскими и важнейшие места в управлении занимать исключительно последними.
Присутствуя в Сенате (15 февраля), который с первых дней царствования Елизаветы Петровны получил власть законодательную, и слушая дело инженер-полковника Гамбергера, императрица приказала узнать, ‘есть ли в подполковники из российских к произвождению достойные? А буде таковых нет, то Гамбергера освидетельствовать в науках и представить все дело на усмотрение Ея Величества’. Весть о таком решении Монархини была приветствуема всеми русскими, которые, впрочем, сохраняли должное уважение к иностранцам, каковых и в армии, и среди жителей Петербурга было немало. Раз только, 18-го апреля, на гулянье под качелями, на Адмиралтейской площади, гвардейские солдаты л(ейб) г(вардии) Семеновского полка побили разносчика, продавшего им гнилые яйца, а потом они подрались и между собою. Армейские офицеры: фон Роз, Гейкин, Зитлан и Миллер, находившиеся в биллиардном доме Берлаха, вышли их унимать. Произошла в конце концов схватка, и офицеры принуждены были ретироваться в биллиардный дом и спасаться бегством через соседний двор, но солдаты, из которых один оказался раненным саблею, ворвались в дом, избили хозяина, а также находившихся в доме штаб-лекаря Фусади, капитана Брауна, его слугу Каниха и флигель-адъютанта Сотро. Солдат приговорили к колесованию и битью плетьми, но императрица приказала четырех главных драчунов сослать на сибирские заводы, а остальных в крепостные гарнизоны.
Такое слабое наказание усилило своеволие гвардейцев, и начальствовавший в Петербурге фельдмаршал Ласси принужден был, для сохранения порядка, расставить по городу пикеты от армейских полков.
Жители-иностранцы находились в большом страхе, боялись отпирать свои дворы, а иные стали даже покидать свои дома и выезжать из столицы.
10 февраля праздновалось рождение герцога Голштинского Карла-Ульриха, сына цесаревны Анны Петровны, прибывшего в Петербург 5 числа.
Герцогу, племяннику Государыни, исполнилось 14 лет, и Михайло Ломоносов, назначенный 28 января адъюнктом Академии Наук, написал по этому случаю оду в 340 строк, которую подал герцогу 15 февраля, когда его привезли в Академию Наук.
23 февраля Елизавета Петровна выехала из Петербурга в Москву на коронацию, по поводу которой был объявлен длинный ряд пожалований, множество опальных людей возвращено из ссылки, а князь Юрий Долгоруков получил все свои деревни — ‘не в образец, понеже он за Ея Величество страдал’.
Война со Швециею, начавшаяся в предшествовавшее царствование, продолжалась: 28 июня наши войска взяли брошенный и зажженный шведами Фридрихсгам, но война требовала денег, а их не хватало. Поэтому подписан 25 июля указ о взыскании с генерал-берг-директора фон Шомберга немедленно 134 944 руб., а на остальные 99 635 руб. приказано было взять расписки на срок. Начет этот на Шомберга был сделан за отданные ему лапландские и гороблагодатские заводы. Затем за недобор податей наложили на неисправных губернаторов и вице-губернаторов штраф по 100 руб., а в конце года прибегли к средству Петра I, и Государыня подписала указ (11 декабря) о вычете из жалованья военных, духовных, статских и придворных чинов от 2 до 5 копеек с рубля, смотря по рангам и должностям.
В Академии Наук в 1742 г. начался спор библиотекаря и академика Шумахера, управлявшего собственно Академиею, с профессором Делилем и Нартовым, вторым советником Академии. В марте Нартов отвез в Москву к императрице коллективную жалобу на Шумахера, заключавшую 38 пунктов, написанных, как полагают, Ломоносовым, в которых русские впервые заявляли свои требования к Академии, составлявшей замкнутый немецкий цех, напоминавший восточную Германию, где еще до конца XVIII века и позже строго соблюдался обычай требовать от каждого вступающего в известную корпорацию клятвенное удостоверение в том, что он не происходит от славянских родителей, что ни одна капля славянской крови не течет в его жилах.
Императрица сначала приказала арестовать Шумахера и назначила комиссию для рассмотрения принесенных на него жалоб, а потом постоянно враждовавшие с Шумахером немцы-академики тем охотнее вошли с ним в стачку и совершенно его оправдали, чтобы чрез удаление Шумахера из Академии не дать в ней усилиться русским.
Для оживления торговли Сенат докладывал о допущении евреев торговать на ярмарках, но Елизавета Петровна дала ответ, что не желает выгод от врагов Христовых (указ 3 ноября). Вскоре после этого последовал приказ об изгнании за границу всех евреев из России, за исключением ‘разве тех из них, которые захотят быть в православной вере греческого закона’.
Декабря 2 был издан указ о починке по набережным линиям перил в Петербурге и ‘где над палатами в погребах торгуют яблоками и прочими фруктами, чтобы ход был в оные погреба со дворов, а не с улиц’.
Наконец, в конце декабря, перед праздником Рождества Христова, Елизавета Петровна вернулась из Москвы в Петербург, где ее с нетерпением ожидали европейские дипломаты. 11-го декабря вице-канцлер Бестужев подписал трактат с Англией, главною не-приятельницей Франции, это случилось благодаря тому, что французский посол маркиз де Шетарди был отозван в начале 1742 г. из России. Елизавета Петровна щедро наградила Шетарди при отъезде, который предлагал ей руку принца Конти, но это предложение она отклонила, говоря, что замуж не пойдет никогда и ни за кого.
Известно, что Елизавета Петровна питала сердечную привязанность к Алексею Гр(игорьевичу) Разумовскому и вскоре по вступлении на престол негласно сочеталась с ним браком. Предание гласит, что венчание было совершено осенью 1742 г. в подмосковном селе Перове, где Государыня тешилась охотою, так как занятие последнею было любимым развлечением Разумовского.
В заключение расскажем следующий любопытный факт, рисующий бытовую картинку того времени.
Елизавета Петровна, посетив однажды архиепископа Феодосия в Александро-Невском монастыре, увидела у преосвященного молодого медведя, обученного разным штукам приказным келейником того монастыря Федором Карповым. Медвежонок настолько понравился Государыне, что она пожелала иметь такого у себя и приказала выписать из Москвы двух медвежат, а по присылке таковых отдать Карпову ‘для содержания и обучения ходить на задних лапах и прочее’. На покупку корма медвежатам велено было выдавать, по мере надобности, деньги из Монетной Канцелярии. Но Карпов оказался недоволен отпуском денег, и главный судья Монетной Канцелярии ст(атский) сов(етник) Шлаттер доносил кабинет-министру барону Черкасову, что ‘к комисару Карпову в Невский монастырь на корм медведенкам один рубль послан, токмо какою учтивостью он оного принял, о том из приложенной при сем сказки усмотреть изволите’. А в сказке сообщалось: гвардии отставной солдат Шестаков был послан Шлаттером к Карпову с требованием, чтобы последний прибыл в Монетную Канцелярию для получения, по указу, денег на корм медвежатам. Карпов сказался больным и исполнить требование Шлаттера отказался, почему к нему вторично был послан с тем же отставным солдатом Шестаковым ‘рублевик с портретом Е(я) И(мператорского) В(еличества)’, который ‘Карпов, вырвав у Шестакова из рук, бросил на пол и притом он, Карпов, сказал: если де оным рублевиком, кто тебя послал подтереть… И сказал, чтобы к нему Карпову прислано было, либо сам ст(атский) сов(етник) Шлаттер привез 500 рублев’.
Барон Черкасов приказал объявить с. — петербургскому архиепископу, чтобы он Карпова ‘унял, ежели не желает видеть, чтобы отослан был в Тайную Канцелярию, ибо оный Карпов небитый в покое быть не может’.
После этого Карпов более не заводил пререканий относительно размера денег, выдававшихся ему на корм и начал со старанием обучать медвежат в особом, сшитом для них платье, ибо ‘без платья их совершенно обучать никак по их обычности невозможно’.

Встреча лета в Екатерингофе.
Праздник
‘быкодрания’.
Острова
и сборные пункты на них

Встреча лета

По заведенному Петром Великим обычаю, петербуржцы, до воцарения Императора Александра III, ездили 1-го мая встречать лето в Екатерингоф, где Петром был построен дворец, немного выше устья Фонтанки.
Екатерингоф начинался от сада д(ействительного) с(татского) с(оветника) Лукина и тянулся по берегу залива до речки Черной, составлявшей границу С.-Петербургского уезда от Софийского (теперь Царскосельского).
От залива же парк Екатерингофского дворца доходил до Петергофской дороги, выезд на которую у выгонного рва украшали городские ворота из тесаного камня с белым мраморным орлом, а за ними стоял дом барона Строганова, где в 1793 г. жил принц курляндский Бирон. Самый Екатерингофский дворец одноэтажный, без двора, расположен был перед рощею, подходившею к самому берегу залива, в которой было два пруда, выложенных булыжником и окруженных земляными валами. Перед дворцом шел смешанный лесок с просеками вместо аллей и небольшой зверинец с деревянными строениями. Петр Великий заложил его в 1712 г. против того места, где в мае 1703 г., лично командуя флотилией лодок, взял два шведские бота, и назвал Подзорным дворцом, для чего имелась особая башня, с которой Петр мог обозревать залив. Домик этот впоследствии был отдан адмиралтейству, и в нем хранили смолу и деготь, а на самом берегу была поставлена батарея для пушечной пальбы при наводнениях.
В 1719 г. Петр построил более обширный дворец, в два этажа, в семь окон по фасаду, с дверью по средине, к каналу на возморье.
Против садов Екатерингофа находился клинообразный остров ‘Долгий’ (теперь Канонерский), поросший кустарником, и близ него более круглый островок, принадлежавший придворному поставщику Резвому, фамилию которого он сохранил до настоящего времени. Повыше Черной речки находилась деревня Екатерингоф, которая вместе с дворцами и была подарена Петром его ‘Катеньке’, от имени которой и получила свое название. В деревне этой было два ряда домов, а немного далее находилась еще деревенька ‘Берген’, сюда-то городские жители ездили на дачи, нанимая крестьянские избы. В деревне ‘Берген’ находился сахарный завод Лукина и его завод для ‘двоения водки’. За деревней Екатерингоф стояли дворцы Анненгоф и рядом Елизаветенгоф, тоже у самого берега, каждый из этих дворцов имел деревянное одноэтажное строение. Это были летние дома, подаренные Петром обеим царевнам — Анне и Елизавете. Дворцы эти, по словам историографа Петербурга академика Георги, были уже в прошлом столетии пусты ‘без малейшего присмотра и совсем опали’. Но самое место было, по словам того же автора, любимо охотниками до прогулок.
В Екатерингоф Петр с ранней весны до поздней осени приезжал на ночь, на две, из любимого своего Петергофа, и здесь, чаще чем в Петергофе, живали летом царица и ее дочери. Забытый в последующие царствования, Екатерингоф был воскрешен Елизаветою Петровною, при ней Екатерингофский дворец был расширен почти вдвое по плану архитектора графа Растрелли, который, конечно, не позабыл устроить и танцевальную залу для любительницы танцев — императрицы. С воцарением Екатерины II дом соименный ее предшественнице осужден был на забвение, и лишь петербуржцы, памятуя завет своего царя — основателя города, ходили на прогулку в Екатерингофский сад 1-го мая встречать лето, при этом бывала иллюминация, которую посещала и Екатерина II. До какой степени в другое время был пуст Екатерингоф, тому лучшим подтверждением может служить дуэль статс-секретаря Государыни — А. В. Храповицкого, автора известного дневника. Он поссорился на Маслянице с Окуневым, другом поэта Г. Р. Державина, который в своих ‘Записках’ рассказывает это ‘забавное приключение’: ‘Поединок был вызван тем обстоятельством, что, поссорившись на конском бегу, Храповицкий и Окунев ударили друг друга хлыстами. Окунев просил Державина быть у него секундантом, а Храповицкий — А. С. Хвостова’. Это предложение поставило Державина в тупик.
Он не хотел отказать приятелю и вместе с тем — идти против человека, бывшего любимцем его начальника, генерал-прокурора князя Вяземского.
Делать было, однако, нечего, и Державин поехал в Екатерингоф, где было назначено место дуэли. Когда дошло до дела, то соперники, ‘не будучи отважными забияками’, скоро были примирены секундантами. Когда враги стали целоваться, то Хвостов сказал, что им ‘надобно немножко поцарапаться’, чтобы было не стыдно.
Державин возражал, Хвостов спорил: слово за слово и опять ‘чуть не до драки’, стали уже в позицию, но их рознял выскочивший из бани Гасвицкий.
К концу XVIII века Екатерингофский дворец обветшал. Гофинтендантская контора немного заботилась о нем, а по докладу о негодности и дороговизне ремонта, Император Павел I в 1800 г. указом 31 марта, оставив один дворец, большую часть земли подарил княгине А. П. Гагариной, урожденной Лопухиной.
Александр I указом 1804 г. дворец со всем, что в нем находилось, а равно и самое место, приказал ‘сдать по надлежащей описи в ведение графа А. С. Строганова’, заведывавшего комитетом правления городских повинностей в Петербурге, т. е. отдал дворец и сад столице.
С этих пор город стал заботиться об этом гульбище — единственном для жителей Коломны. Генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович особенно ревниво старался улучшить Екатерингоф, и при нем даже завелся ресторан с музыкою, иллюминациями и спуском воздушных шаров, говоря о которых, заметим, что первый спуск воздушного шара в России был в Москве 19 марта 1784 г., о чем в ‘С.-Петербургских Ведомостях’ сообщалось в No 28 за тот же год, аэронавтом был француз Мениль.
Ко времени отделки Екатерингофа в ‘Записках’ Рафаила Зотова относится следующий рассказ: ‘Граф Милорадович, окончив свои утренние служебные занятия, ежедневно отправлялся в Екатерингоф, а после осмотра работ, заходил к князю Шаховскому (известному драматургу, управляющему русскою труппою), жившему там на даче барона Раля, придворного банкира, у князя жили на даче самые талантливые воспитанницы театрального училища, готовившиеся к выпуску, и он обучал их драматическому искусству.
Там были Дюр (впоследствии жена А. П. Каратыгина), для которой Шаховской писал лучшие роли в своих пьесах, К. Телешева, отличная танцовщица, Азаревичева и Зубова, также танцовщицы, Монтруа, прелестная певица, и Строганова, одаренная превосходным контр-альтом. Здесь-то граф оставался обедать и проводил свои вечера, присутствуя при уроках воспитанниц и любуясь развивающимися их дарованиями.
Известно, что никто из высокопоставленных лиц не может в жизни сделать шага, чтобы толпа не перетолковала его.
И тут много было толков об этой даче князя Шаховского, можем по истине уверить, замечает Зотов, что все толки и слухи были пустою клеветою. Граф был любезен, мил, шутил со всеми, изобретал для них костюмы, туалеты, прически. Были там совсем другие проделки, которых, конечно, ни князь Шаховской, ни граф Милорадович не знали.
Толпа волокит осаждала по вечерам заборы дачи, и сквозь решетки происходили разные переговоры, размен писем, и все что можно было в этом роде’.
Итак, Екатерингоф по своим воспоминаниям причастен даже к истории русского театра, равно как и к литературе, и А. С. Пушкин, бывший 1 мая 1834 г. в Екатерингофе, записал в своем дневнике:
‘Гулянье 1 мая не удалось от дурной погоды: было экипажей десять. Случилось несчастие: какая-то деревянная башня, памятник затей графа Милорадовича в Екатерингофе, обрушилась, и несколько людей, бывших на ней, ушиблись’.
Екатерингофское гулянье 1 мая любил и неизменно посещал Император Николай I со всею царскою фамилию и останавливался всегда перед хором рабочих табачного фабриканта Жукова, который, в кафтане городского головы, сам дирижировал певцами. За двором тянулась вся знать в Екатерингоф на гулянье, а за нею и вся остальная имущая масса. Цена коляски в этот день доходила до 25 рублей, а раз жители Петербурга и совсем не могли их достать, так как Пронька Пономарев, сын богача откупщика, на всех дворах извозщичьих нанял коляски на 1 мая, велел им приехать к своему дому, сел в одну, а остальные последовали за ним пустые.
Умер этот Пономарев в Обуховской больнице лет 20 тому назад, а похоронили его на Волховом кладбище в Пономаревской церкви.
В 1840 г. государь приказал Придворной конторе возобновить Екатерингофский дворец, а в начале пятидесятых годов, большая часть замечательной коллекции петровского времени — вещи Петра Великого, перешли из Екатерингофа в состав Петровской галлереи Императорского Эрмитажа, но и теперь еще в Екатерингофском дворце сохраняется собственноручной работы Петра I модель корабля и начерченная им карта.
Старинное гулянье в Екатерингофе сохранено художником Гампелем в гравюре длиною более двух аршин.

Праздник ‘быкодрания’

От народного гулянья 1 мая перейдем к описанию народных праздников в Петербурге, бывавших на Дворцовой площади перед Зимним дворцом, которые простой народ называл ‘быкодранием’, как говорит вице-президент Академии Художеств граф Ф. П. Толстой (известный художник медальер, автор превосходных барельефов из воска на события 1812-1813 гг.).
Нельзя не привести описания одного из таких праздников, данного в 1793 г. при праздновании заключения мира с Турциею, за несколько дней до бракосочетания Великого Князя Александра Павловича с В(еликой) К(няжной) Елизаветою Алексеевною, отличавшейся. как известно, своею добротою. Эту черту ее характера отметила народная песня, приводимая в 40-м, томе ‘Магазина’ А. Т. Болотовым, в которой говорится:
‘Молодой, слышь, царь женился,
Ой! Жена его добра!
Бают, он в нее влюбился!
Слышь! Белее серебра’.
Но возвратимся к описанию праздника ‘быкодрания’. Посреди площади, на том месте, где теперь стоит Александровская колонна, было отделено веревками большое четырехугольное пространство, внутри которого, параллельно с дворцом и довольно далеко друг от друга, были устроены две огромные пирамиды, шедшие к земле уступами и уставленные всевозможными яствами.
На верху пирамид было поставлено по одному цельному жареному быку: у одного были золоченые рога, а у другого посеребреные. До начала пиршества пирамиды были покрыты красной камкой и имели вид шатров.
Между ними на одинаковом расстоянии от центра площади были сделаны из дерева с резьбою и позолотою высокие фонтаны с большими бассейнами для вина.
Кроме отгороженного места, все пространство, видимое глазу, было покрыто сплошною массою народа. ‘Эту толпу нельзя было принять за людей, — говорит гр. Толстой, — а точно какой-нибудь разостланный бухарский ковер, по которому мелькали разной величины и формы пятна: красные, синие, голубые и белые. Эти пятна составлялись партиями городских мясников, явившихся на состязание добывания бычьих рогов и разделявшихся одна от другой цветами рубах. Добывшим золотые рога выдавалось 50 руб., а серебряные — 25 руб.’.
‘Несмотря на многочисленность народа, на площади была полная тишина, казалось, что ожидание торжества оцепенило весь этот люд. Наконец на среднем балконе дворца показалась, окруженная семьей и двором, Императрица. Со всех сторон заиграла музыка и сердечное восторженное ‘ура!’ народа загремело. Не одну минуту по воздуху носился гул этого ‘ура!’.
Взлетела ракета, раздался пушечный выстрел, веревка, окаймлявшая середину площади, исчезла, завесы, скрывавшие пирамиды, упали, из фонтанов широкой струей забило белое и красное вино, и сдерживаемая до сих пор толпа народа бросилась на добычу.
Группа удальцов направилась к пирамидам, стали взбираться, как на крепость, бросая в народ мешавшие им жаркия и печенья, четверти телятины, окорока, поросята, падая с высоты, расшибали физиономии хватавших их людей. В воздухе летали куски разорванной на мелкие части шелковой материи, прикрывавшей пирамиды, которые толпа разбирала на память. Нередко завязывались драки, так что полиция принуждена была разливать дерущихся водою. Я обратил свое внимание на ближайший к нам фонтан, выбрасывающий белое вино, около бассейна которого толпилось много народа с ковшами и кружками. Несколько пили вино, по учению Диогена, горстью, а еще более, которые, опустив голову в бассейн, тянули прямо из него.
Один подставил рот под струю, она так сильно ударила, что он упал без чувств. Подгулявшие, при общем хохоте, сталкивали друг друга в бассейн или добровольно залезали туда, окунаясь с головой в вине, одним словом, ‘и пили царское вино, и купались в нем’. Один забавник сумел взлезть в самый фонтан, товарищи пытались следовать за ним, но тот отбивался от них и наконец ухитрился лечь на отверстие фонтана с руками и ногами, протянутыми в воздухе, и прекратить его действие. С хохотом, бранью и порядочными тумаками стащили дерзкого.
Много тут происходило разных фарсов, это были, хотя по большей части глупые, настоящие мужицкие шутки, но всегда очень смешные. По площади народ проходил веселыми группами, с громким смехом и лихими песнями, но у большинства были подбиты глаза и окровавлены лица. Двое мужиков, крепко обнявшись руками, которыми за несколько минут перед тем развели друг другу кровавые узоры на лицах, с веселым выражением кричали что-то непонятное. Пьяный немец, с уморительно неловким прискакиванием и кривляньем, проходил, махая над головой окороком, несмотря на то, что его длинный нос был совсем сворочен в сторону, он смеялся и громко кричал: ‘Я шинкель достал’. Посреди народа видна была одна плотная масса мужиков в красных рубахах, оказавшихся победителями и только при помощи полиции отстоявших добытые золотые рога от натиска враждебных партий синих и белых рубах’.
Такие праздники ‘быкодрания’ давались еще Петром I, который, празднуя Ништадтский мир, угощал народ жареными быками, а императрица Анна Иоанновна, смотря, как ‘подлые обыватели’, т. е. народ, угощался на площади, ‘имела не малое веселие’.

Острова

Переходим затем к гуляньям на островах, описывая которые, кн(язь) Шаликов говорил:
‘И менее чем в полчаса
Я облетел все острова:
Елагин, Каменный, Крестовский’ и т. д.
Мы начнем наш обзор с Аптекарского острова, который был назван так потому, что здесь, по представлению лейб-медика Петра I Лаврентия Блументроста, был разведен сад для выращивания ‘аптекарских трав’, а впоследствии сюда перевели находившийся на Васильевском острове ботанический сад, который здесь существует и поныне. Императрица Анна Иоанновна охотилась на зайцев на Аптекарском острове, где было запрещено их стрелять указом, а Екатерина II ездила на тетеревину охоту на Каменный остров, прежде принадлежавший канцлеру графу Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину, а после его ссылки был конфискован и подарен В(еликому) К(нязю) Павлу Петровичу, который в здешнем дворце проводил зимнее время, приезжая сюда из Гатчины во все царствование Екатерины II.
Говоря об охоте императрицы Екатерины II, приводим любопытное ‘объявление’ 1769 г., напечатанное в No 147 ‘С.-Петербургских Ведомостей’: ‘Из Обер-Егермейстерской канцелярии сим публикуется, что Е(е) И(мператорское) В(еличество) указом повелеть соизволила, для пресечения истребления дичи, коя почти совсем выведена в заповедных местах, брать в солдаты, в наказание, всех тех преступников, кои будут изъиманы без билетов в тех запретительных местах в произвождении охоты с борзыми собаками, с фузеями, или же какими бы то ни было орудиями около С.-Петербурга, Петергофа, Сарского и Красного сел и Кикинской мызы в 3-х верстах’.
По вступлении же на престол Павла Петровича этот остров Государь подарил старшему своему сыну Александру Павловичу, исторической жизни которого Каменноостровский дворец служит незабвенным памятником, так как монарх, возвратившись из взятого им Парижа, отказался от торжественной встречи, которую ему готовил Петербург, а проехал прямо в свой дворец на Каменный остров, где на другое утро и принимал съехавшихся для приветствия сановников.
На Каменном острове Павел I, как генерал-адмирал флота, устроил дом для инвалидов-матросов и против этого дома построил церковь во имя Иоанна Иерусалимского, при которой было кладбище, на котором хоронили всех мальтийских кавалеров, невзирая на то, был ли кто из них лютеранин, католик или православный. По кончине Павла Петровича родственники похороненных здесь мальтийских кавалеров вырывали гробы своих отцов, мужей или братьев и развозили их на соответствующие кладбища.

Строганова дача

Напротив Каменного острова находилась дача графа А. С. Строганова, известного богача и любимца Екатерины II, которая в одной из своих комедий вывела его под именем ‘Сам-блин’. Основание ‘Строгановского’ сада положено было еще бароном С. Г. Строгановым, когда он в 1743 г. купил у иллирийского графа Владиславича загородный двор.
В 1772 г. граф А. С. Строганов прикупил у графа Я. А. Брюса дом около устья Черной речки и у Лукина мызу Мандарову, поручив архитектору Воронихину (строителю Казанского собора), бывшему крепостному человеку графа Строганова, выстроить себе дачу и развести сад. Дача эта сохранилась до сих пор, хотя значительно испорчена позднейшими переделками, она хорошо знакома многим петербуржцам, так как в ней несколько лет кряду помещалось летом ‘Благородное собрание’. Картина, написанная с нее масляными красками самим Воронихиным, находится в музее Александра III, за нее архитектор Воронихин был признан академиком живописи.
Сам граф Строганов жил летом то в Царском Селе, то в Петергофе, но не пропускал случая, чтобы каждое воскресенье не приехать на свою любимую дачу, где около грота на площадке раскинута была палатка, перед которою играл бальный оркестр графа. Сюда-то жители Петербурга стекались слушать музыку. Строганов, говорит Калмыков, автор брошюры, посвященной памяти графа, одетый в куртку из зеленой материи, прогуливался в рядах публики, вступая в разговор, и был одинаково внимателен и к вельможе, и к простолюдину.
В будни граф пожелал публике доставить другого рода удовольствие, а именно: устроил в саду библиотеку.
Все посетители сада могли брать книги для чтения.
В первый же день донесли графу, что не возвращено несколько томов. Добродушный меценат приписал это тому, что многие, не успев прочитать книги, взяли их себе на дом, но в последующие дни недочет оказался еще больший, а к концу лета недоставало томов сотнями. Тогда граф приказал закрыть свою библиотеку для публики.
Из прежних украшений Строгановского сада до сих пор сохраняется гробница, о которой рассказывают, что это гробница Гомера, или уверяют, что под ней похоронена собачка графа. Вот объяснение этого памятника, сделанное рукою самого графа в каталоге его картинной галлереи: ‘В первую турецкую войну 1770 г., когда русское оружие торжествовало на морях, Домашнев, русский офицер, командовавший десантом, нашел на одном из архипелажских островов этот саркофаг, привез в Россию и подарил его мне. При виде такого памятника я не мог не воскликнуть: ‘Не гробница ли это Гомера’. Это восклицание начало переходить из уст в уста, и без всякого основания все заключили, что я владею гробницею Гомера’.
В 1796 г., августа 25, граф Строганов в своем саду встречал шведского короля Густава IV и его дядю, герцога Зюдермаландского, которые вместе с Екатериною II провели целый день на даче графа, и по настоящее время в саду, недалеко от грота, уцелел камень, на котором граф Строганов со своими высокими гостями пил чай. Вечером же была устроена гонка лодок.
Говоря об этом событии любопытно привести собственноручный указ Екатерины II, в котором государыня писала: ‘По случаю бытности короля шведского здесь, скажите дамам и фрейлинам, что мне угодно будет, когда они званы будут при дворе, или где с ним вместе, чтоб не надевали шемиз, фуро или иные дезобилье, кроме греческого платья’.
Дача Строганова раз была даже осаждена войсками. Случилось это по следующей причине: живя в Таврическом дворце и долго не видя своего любимца графа А. С. Строганова, Екатерина II дала секретное приказание графу Платону Алекс(андровичу) Зубову атаковать дачу Строганова на Черной речке и его пленного привести к себе.
Пока Зубов делал приготовления, слухи об этом дошли до графа, который в свою очередь укрепил берега своей дачи батареями, разломал мост через Черную речку и решился защищаться. Зубов, прибыв к даче с егерями на лодках, не только не мог овладеть дачею графа, но, посадив свою флотилию на мель, принужден был сам сдаться на капитуляцию. Разумеется, осада окончилась веселым пиром у хлебосольного хозяина. Вечером Зубов попросил гр(афа) Строганова пойти на берег взглянуть на свои трофеи. Граф, не подозревая ничего, вышел на берег и взошел на катер. Тогда Зубов объявил его пленником и доставил к императрице.
Во втором томе ‘Переписки Я. К. Грота с П. А. Плетневым’ последний говорит, что ‘в ‘Рыбаках’ Гнедича молодой рыбак есть сам Гнедич, а вельможа — граф А. С. Строганов, первый его покровитель. Местность островов и красота нашей летней ночи схвачены прелестно’.
Приводим отрывок из этих стихов:
‘Уже над Невою сияет беззнойное солнце,
Уже вечереет, а рыбаря нет молодого.
Вот солнце зашло, загорелся безоблачный запад,
С пылающим небом слиясь, загорелося море.
И пурпур, и золото залили рощи и долы,
Шпиц тверди Петровой, возвышенный, вспыхнул
над градом,
Как огненный столп, на лазури небесной играя,
Угас он, но пурпур на западном небе не гаснет.
Вот вечер, но сумрак за ним не слетает на землю,
Вот ночь, но светла синевою одетая дальность:
Без звезд и без месяца небо ночное сияет,
И пурпур заката сливается с златом востока,
Как будто денница за вечером следом выводит
Румяное утро’…

Крестовский остров

В начале прошлого века блестящая петербургская публика, по словам Башуцкого, ездила на Крестовский остров, где под звуки двух или трех военных оркестров гуляла по очень широкой аллее, усыпанной красным песком и обставленной зелеными деревянными диванчиками, аллея эта шла вдоль берега Средней Невки до тони, а на противоположном берегу реки расположены были дачи: камергера Зиновьева, обер-егермейстера Л. А. Нарышкина (теперь на ней устроен лесопильный завод), супруга которого, Марья Антоновна, была красивейшею из женщин, и к ней благоволил Император Александр I.
За Нарышкинскою дачею находилась дача графа Ив(ана) Ст(епановича) Лаваля, который, заметим, был французский эмигрант, начавший свою службу учителем в Морском кадетском корпусе. Дочь статс-секретаря Козицкого влюбилась в него и подала просьбу Павлу I о разрешении ей вступить с ним в брак, так как мать ее, наследница богатого купца, не соглашалась на это. Император Павел потребовал объяснений и на ответ вдовы Козицкой, что Лаваль не нашей веры и что у него маленький чин, дал такую резолюцию: ‘Он христианин, я его знаю, и для Козицкой чин у него весьма достаточный, а потому — обвенчать’. Потом Лаваль во время пребывания короля-изгнанника Людовика XVIII в Митаве давал ему деньги, за что и был пожалован титулом графа. Дом Лаваля в Петербурге стоял рядом с Сенатом на Неве (теперь Полякова, а ранее графа Борха. за которым была младшая дочь Лаваля) и славился роскошью и своими праздниками. Сам Лаваль умер в 1846 г., в чине д(ействительного) т(айного) сов(етника), единственный сын его застрелился в молодых летах, а старшая дочь вышла за князя Сергея Трубецкого, декабриста, и последовала за ним в ссылку. Лавальский парк сохранил до сих пор имя своего владельца, хотя давно уже принадлежит книгопродавцу Вольфу, но самый дом — дача сгорел несколько лет тому назад вместе с корсетною фабрикою, которая в нем помещалась.
Летом по воскресным дням, эта аллея съезда haute vole [высокого полета — фр.] становилась сборищем петербургских ремесленников-немцев, угощавшихся в обширном деревянном доме, где помещался трактир, находившийся на берегу Невы, как раз против дачи Зиновьева, близ которой был перевоз от Зелениной (т. е. Зелейной) улицы, так как в то время моста с Петербургской стороны на Крестовский еще не существовало, а против дачи Лаваля стояли летние деревянные катальные горы (прототипом для которых была Катальная горка в Ораниенбауме), и с них беспрестанно слетали колясочки, на которых дамы помещались у кавалеров на коленях…
Кроме этого удовольствия немецкая молодежь находила истинное увеселение в Ritter-Spiel, т. е. рыцарской игре, состоявшей в следующем: возле трактира был построен павильон с 6-ью или 8-ью длинными горизонтальными окнами и крышею, в виде купола, которая имела также окошечки, дававшие свет в обширную круглую ротонду, вдоль стен которой находилось восемь столбов, а на них висели, сделанные из папки, арабские и турецкие головы в чалмах. Посреди же ротонды круглый пол или барабан, окруженный балюстрадою, приводился в движение вместе с помещенными на нем шестью деревянными конями, на которых взбирались всадники из публики с пиками и саблями для снимания колец и рубки голов, одним словом, это была большая карусель. Но со временем все эти затеи были перенесены на другую сторону Крестовского острова в ‘Русский трактир’.
В половине XVIII века, говорит Васильчиков, автор книги ‘Семейство Разумовских’, Крестовский остров был пожалован императрицею Елизаветою Петровною графу Алексею Григ(орьевичу) Разумовскому (ранее он принадлежал царевне Наталье Алексеевне, а Анна Иоанновна подарила его Миниху), после смерти его перешел к брату его — Кириллу Григорьевичу, который по вступлении на престол императора Павла I, услыша ходившую молву, что все жалованные имения будут отобраны в казну, поспешил продать Крестовский остров князю А. М. Белосельскому за 90 тысяч рублей, хотя на нем было одного лесу в то время на 500 тысяч.
Новый владелец Крестовского острова поселил несколько крестьян против Елагина острова и назвал это место ‘Чухонской деревней’, в ней-то и явился ‘Русский трактир’, особенно процветавший, когда в нем ходил по канату акробат Иосиф Вейнерт, прозванный простым людом ‘Оськой’. Этот Вейнерт отличался смелостью, и для него на берегу Крестовского острова была построена башня с трамплином, с которой он, с гирями на ногах и факелами в руках, кидался в воду и, пробыв в ней несколько секунд, снова показывался на поверхности воды, но уже в другом костюме и выделывал разные штуки.

Елагин остров

В царствование Николая I съезд аристократии на гулянье с Крестовского острова был перенесен на Елагин остров, который при основании Петербурга носил название Мишина острова и был подарен Петром I — Петру Пав(ловичу) Шафирову. Затем этим островом владел граф П. И. Ягужинский, от которого купил его Алексей Петр(ович) Мельгунов — сенатор, приятель поэта Державина.
В 1765 г., 26 июля, Екатерина II ездила в шлюпке на этот остров, который купил от Мельгунова директор императорских театров Иван Перфильевич Елагин, любимец Екатерины II, говорившей всегда о нем, что ‘Елагин — хорош без пристрастия’.
Академик П. Пекарский, говоря об Елагине острове, замечает, что в загородном доме Елагина приезжавшие могли заказывать его повару обеды и ужины. Елагин построил на острове в честь своих друзей много памятников, развалины которых на южной стороне в английском саду видны еще и теперь, а памятник в честь вице-канцлера, воспитателя В(еликого) К(нязя) Павла Петровича — Никиты Ив(ановича) Панина даже уцелел.
По смерти Елагина (умер в 1794 г.) его остров достался графу В. Г. Орлову, от которого его купил император Александр I для матери своей, императрицы Марии Феодоровны, памятником пребывания которой в Елагинском дворце служит, в дворцовой церкви, запрестольный вышитый шелками образ Богородицы, собственноручной работы супруги Павла I.
После бракосочетания Николая Павловича с дочерью короля прусского В(еликой) К(няжной) Александрою Феодоровною, на следующий год, отец супруги Николая I прибыл в Петербург и император Александр I привез его в Елагинский дворец.
Под конец своего царствования Александр I приказал архитектору Росси перестроить Елагинский дворец для великого князя Михаила Павловича, но последний по кончине Александра I получил Каменноостровский дворец. В Елагинском дворце любил жить со своею семьей весною и осенью император Николай I, и как только царская фамилия переезжала сюда, то на Невку приходили яхточки с кадетами Морского корпуса, которых, говорит в своих ‘Записках’ воспитатель императора Александра II — Мердер, посещал и приглашал к себе во дворец будущий генерал-адмирал В(еликий) К(нязь) Константин Николаевич.
Съезд публики в то время на Елагинском острове сосредоточивался на площадке возле моста, где гауптвахта, караул на которой занимали всегда кавалергарды, стоявшие в Новой Деревне. Здесь вечером, вблизи каменной беседки, называемой розовым павильоном, играл оркестр кавалергардского полка, в котором, в числе музыкантов, отличался корнет-а-пистон — унтер-офицер Соловьев, по выслуге срока он был определен в оркестр Александровского театра.
Вся знать собиралась на эти вечера, так как их иногда посещал Государь и Императрица с детьми, а появление тут жены банкира Гарфункель, фаворитки тогдашнего министра финансов, графа Е. Ф. Канкрина, производило некоторую сенсацию.
В своем ‘Описании Петербурга’ Пушкарев говорит, что 1-го и 22-го июля, в день рождения Александры Феодоровны и именин Марии Феодоровны, часть Елагина острова, идущая влево от моста, соединяющего его с Каменным, покрывалась палатками, столиками с самоварами, переносными трактирами, а в аллеях толпилась публика и тянулись ряды экипажей. Вдоль же всего берега размещались один подле другого катера, лодки и ялики. Блистательный фейерверк в начале 11-го часа вечера заключал эти праздники.
Старейший член яхт-клуба покойный Образцов, которого все звали ‘дядей’, рассказывал, что 5-го сентября в день св. Елисаветы, храмового праздника кавалергардов, полк после обедни выстраивался перед дворцом, затем служили молебен, по окончании которого от императрицы Александры Феодоровны, как шефа полка, солдатам предлагался обед. В этот же вечер офицеры полка, в честь Государыни, устраивали серенаду, в которой участвовали оперные певцы и певицы, а на Каменном острове, против Елагинского дворца располагался табор цыган с кибитками и лошадьми у горящих костров, вся эта живописная картина нет-нет освещалась бенгальскими огнями разных цветов.

Гарновская улица и дом Гарновского

Гарновская улица тянется от первой роты до седьмой Измайловского полка, параллельно Измайловскому проспекту, а дом Гарновского на Фонтанке у Измайловского моста занят квартирами офицеров л(ейб) — г(вардии) Измайловского полка.
Но вряд ли многие петербуржцы знают теперь, кто был полковник Михаил Антонович Гарновский, фамилия которого сохранилась в названии улицы до сих пор.
‘Гарновский, — говорит А. И. Тургенев,— был чудо своего времени, говорил на восьми или девяти языках. Императрица Екатерина II его любила, уважала, отличала, Гарновский всегда, во всякое время, имеет право входить без доклада в кабинет к Государыне.
Князь Потемкин, фаворит сначала, потом истинный друг, единственный друг ее, был бескорыстным, нелицеприятным другом Гарновского, чтил, уважал в нем ум, познания и отличные качества души, любил его как брата’.
Далее Тургенев рассказывает, что Гарновский приобрел великое богатство следующим образом. Он был послан Екатериною в Лондон увезти оттуда знаменитую по происхождению рода, богатству и красоте герцогиню Кингстон, которая оставила мужа своего и вела с ним процесс.
Развязка дела для Кингстон была очень неблагоприятна, ей предстояло протянуть шею под секиру палача. Герцогиня искала покровительства Екатерины II, которая, имея в виду, что защита авантюристки не оскорбит ее придворных дам, а с водворением в России Кингстон, она внесет с собою миллионное богатство, послала Гарновского в Лондон.
Кингстон влюбилась в Гарновского, и при помощи хитрого и прозорливого священника при тамошнем нашем посольстве, Самборского, герцогиня Кингстон в сопровождении Гарновского бежала из Англии на корабле в Петербург.
Екатерина приняла Кингстон дружески. Русские вельможи и их жены усердно следовали в этом случае примеру, поданному им свыше. Все они, наперерыв друг перед другом, желали представиться герцогине и старались обратить на себя ее особенное внимание. Часто они приглашали ее к себе в гости, устраивая в честь ее блестящие праздники.
Когда герцогиня Кингстон заявила более близким к ней лицам о своем желании сделаться статс-дамою русского двора, то они заметили, что ей, как иностранке, прежде чем пустить в ход подобную просьбу, следует приобрести недвижимое имение в России. Обладая громадными денежными средствами, Кингстон через несколько недель купила на свое имя в Эстляндии у барона Фитингофа имение, за которое заплатила 74 000 серебряных рублей. Имение это, по родовой ее фамилии Чэдлей, было названо Чэдлейскими или Чудлейскими мызами.
Все шло превосходно. Но образованный, дальновидный Гарновский, друг Потемкина, удостоенный благорасположения и милостей Государыни, любимый страстно герцогинею, взглянул в балете на прелестную Матрешу и все позабыл на свете. Через день после того он увез танцовщицу в имение Потемкина на Неве, ‘Островки’, в 40 верстах от Петербурга и там повенчался с Матрешей.
Таким образом он заплатил дань своему времени, о котором оставил любопытнейшие записки, напечатанные в ‘Русской старине’ за 1876 г., где читаем: ‘Вследствии полученного фирмана, первая из сераля рейхс-эфендия (Безбородко) наложница, Мария Алексеевна Грекова, соизволила отправиться на сих днях в Москву, в препровождении козлер-аги (черный евнух) г. Рубахина (издателя первого описания С.-Петербурга Богданова), казначея бывшего откупщика Лукина, и не малой свиты, помещенной в двух четырехместных и одной двухместной каретах’. Впоследствии Грекова стала актрисою, портрет ее есть в словаре Д. А. Ровинского, который почему-то сделал отметку, что сведений о Грековой не имеется.
Герцогиня Кингстон, потеряв своего возлюбленного, не захотела более оставаться в России и уехала во Францию, где не могла забыть любимого Гарновского и вскоре умерла, оставив состояние, по самой умеренной оценке, до 3-х миллионов фунтов стерлингов. Некоторую часть своего состояния Кингстон оставила тем лицам, с которыми была знакома в России, и, между прочим, завещала Императрице Екатерине драгоценный головной убор из бриллиантов и жемчуга.
Государыня приказала признать завещание герцогини Кингстон действительным для России, а Гарновский просил Екатерину, чтобы взамен назначенных ему по духовной герцогини денег 50-ти тысяч были ему отданы ее дом, находившийся у Измайловского моста, и участок земли, лежащий у Красного кабачка, на что и получил благоприятную резолюцию.
Получив дом, Гарновский решил его достроить на свой лад, и при затеянной постройке его соседом оказался поэт Державин, изливший свой гнев на Гарновского в стихотворении ‘Второму соседу’, так как Г. Р. Державин ‘первым соседом’ считал М. С. Голикова, с которым жил прежде рядом на Сенной площади.
Обращаясь к Гарновскому, поэт говорил:
‘Почто же мой второй сосед
Столь зданьем пышным, столь отличным
Мне солнце застеняя свет,
Двором межуешь безграничным
Ты дому моему забор?
Ужель полей, прудов и речек,
Тьмы скупленных тобой местечек
Твой не насытен взор?’
Дом Гарновского по своей величине и великолепию должен был быть самым обширным после Зимнего дворца, и его он рассчитывал продать Екатерине для которого-нибудь из ее внуков. Державин пророчески ему сулил недоброе:
‘Бог весть, что рок готовит нам?
Быть может, что сии чертоги,
Назначены тобой царям,
Жестоки времена и строги
Во стойла конски обратят!
За счастие поруки нету,
И чтоб твой Феб светил век свету,
Не бейся об заклад!’
И действительно в доме Гарновского потом был помещен Конно-гвардейский полк, а Феб-Потемкин вскоре умер, и Гарновский, заведуя Таврическим дворцом, тотчас принялся вывозить оттуда в свой дом картины, статуи, по поводу чего тот же Державин писал:
‘К чему ты с рвением столь безмерным
Свой строишь постоялый двор,
И, ах, сокровища Тавриды
На барках свозишь в пирамиды
Средь полицейских ссор?’
Этой строфой поэт намекал на то обстоятельство, что когда Гарновский стал опустошать Таврический дворец, то один из наследников кн(язя) Потемкина, генерал-прокурор Самойлов, остановил чрез полицию его своевольные распоряжения. Затем все кончилось благополучно, и Гарновский до кончины Екатерины спокойно владел домом и распоряжался Чудлейскими мызами.
Но, когда вступил на престол Павел Петрович, то 16-го июня 1797 г. генерал-прокурор кн(язь) А. Б. Куракин получил собственноручный указ Государя, в котором было сказано: ‘Повелеваем Вам дать ответ, почему указ наш об отобрании от полковника Гарновского имения покойной герцогини Кингстон не исполнен, и, отыскав виновных такового неисполнения, отдать непременно под суд, каковому подвергнуть и самого Гарновского’. И прежде чем кн(язь) Куракин представил доклад по этому делу, тогдашний с. — петербургский генерал-губернатор граф Ф. Ф. Буксгевден писал ему: ‘В сходственность последовавшего мне Высочайшего повеления — исключенного из службы Гарновского прикажите посадить под караул в первой караульной и потом отошлите к генерал-прокурору для отдачи под суд — оный посажен и от здешнего коменданта барона Аракчеева к вашему сиятельству прислан быть имеет’. С этих пор началась бедственная пора для Гарновского.
Дело его было кончено 14-го апреля 1798 г., и хотя относительно Гарновского не состоялось обвинительного приговора и он был выпущен из крепости, но очутился в бедственном положении, так как все дела его были расстроены, и его самого за долги посадили в городскую тюрьму, где он и оставался до вступления на престол Александра I.

Петергоф летняя царская резиденция

Петергоф при Петре I и его преемниках

Начало устройства Петергофа было положено Петром Великим вскоре после основания Петербурга. Около 1709 г. на петергофском побережьи были построены — гавань и небольшой домик для Государя. Близость любимого Кронштадта была причиною, что Петр одновременно в 1711 г. начал постройку дворцов здесь и в устьи Стрельны.
8-го февраля 1715 г. был нанят известный архитектор Жан-Батист-Александр Леблон. Конон Никитич Зотов, комиссар нашего адмиралтейства, бывший в Париже, предложил Леблону ехать сухим путем и сам привез его в Пирмонт для представления Петру. На начатых прежде приезда Леблона работах по сооружению Большого Дворца в Петергофе, осенью 1716 г. выступила грунтовая вода, залив основание дворца и грота. Леблон, для сбора вод в верхнем и нижнем садах, устроил акведуки и вывел их из кирпича по сторонам грота с верха горы. Затем, исправив порчу, произведенную большою водою Самсонова канала, Леблон продолжал строить Петергофский дворец, но в 1719 г. он умер, сраженный оспой, и Петергофский дворец достраивал архитектор Браунштейн, строитель Кронштадтских сооружений, да и сам Петр наблюдал за постройкою дворца и устройством ‘плезирских садов’ и фонтанов.
1-го августа 1720 г. Петр ездил верхом за 32 версты от Петергофа осматривать ключи, из которых Миних предлагал Государю провести трубами воду для устройства фонтанов.
В 1721 г. Петергоф был уже благоустроенным загородным местом с двухэтажным дворцом, маленьким домиком в голландском стиле: ‘Монплезиром’ и беседкой Марли, которую Петр называл ‘Mon bijou’. Работы по украшению садов еще не были закончены в это время.
До 1723 г. посещение Петергофа посторонними лицами позволялось только по особым приглашениям или разрешениям Петра I.
Берхгольц описывает в своем дневнике парадную поездку императрицы Екатерины 17-го августа 1725 г. в Кронштадт и Петергоф с флотилиею яхт. 15-го августа Екатерина торжественно принимала членов только что учрежденной С.-Петербургской Академии Наук, в числе которых находились Николай и Даниель Бернули, Герман, Гольдбах, Делиль, Леонард Эйлер. Ряд пиршеств и иллюминаций продолжался несколько дней. 20-го числа Берхгольцу и другим лицам показывали в нижнем саду так называемый пирамидальный фонтан, ‘который имеет столько маленьких трубочек, сколько дней в году, и когда вода бьет из них, то принимает вид водяной пирамиды’. Этот фонтан (в измененном при Павле виде) существует и поныне.
В 1729 г. юный государь, Петр II, провел часть лета в Петергофе, куда был вызван строителем Ладожского канала, гр(афом) Минихом, руководившем государя при атаке небольшой крепости, построенной тут же самим Минихом, от чего Петр II был в необыкновенном восторге.
Любя страстно охоту, Петр II забавлялся ею в Петергофе, и его постоянною спутницей являлась 17-летняя красавица тетка Елизавета Петровна, к которой был очень расположен юный император. Болезнь кн(язя) Меншикова дала возможность Петру II пожить на свободе в Петергофе и решиться употребить все усилия, чтобы не возвращаться к нему в дом. 3-го сентября 1727 г. Меншиков с необыкновенною пышностью праздновал в своем Ораниенбауме освящение домовой церкви, причем занял место в виде трона, приготовленное для Петра II, который не поехал к Меншикову под предлогом нездоровья. На другой день, 4-го числа, Меншиков поехал в Петергоф, но мог видеться с Петром II лишь мельком, 5-го сентября в день именин В(еликой) К(няжны) Елизаветы Петровны, которой государь подарил все имения ее матери Екатерины I, в том числе и Царское Село. Петр рано утром уехал на охоту, а Наталия Петровна, чтобы не встретиться с Меншиковым, выпрыгнула из окна Петергофского дворца и отправилась вслед за братом. 8-го сентября князь Меншиков был арестован.
Посетившая Петергоф в феврале 1729 г. леди Рондо писала о нем следующее: ‘Дворец здесь мал, расположен на холме, вышиною 60 футов, в расстоянии около полумили от моря. Долина между дворцом и морем покрыта густым лесом, который прорезан дорогами и аллеями, перемешанными водометами и фонтанами. Прямо от дворца проведен канал, изливающийся в море, на берегу которого видно много летних домов. Из дворца открывается вид на Кронштадтский порт и берег Финляндии, здесь можно найти некоторые хорошие картины, но сильно испорченные, по недостатку надсмотра’.
Императрица Анна Иоанновна, любя охоту, приказала улучшить здесь зверинцы, для которых были привезены зубры, кабаны и белые олени из Олонца. Для кормления кабанов крестьяне собирали с дубов желуди, а дерев дубовых в Петергофском парке видно было не мало, так как набрали желудей 100 четвериков. На месте расположения нынешнего парка при Александрии, близ моря, на террасе была построена красивая беседка, называвшаяся ‘Темплем’. Когда Анна Иоанновна хотела охотиться, то приезжала в эту беседку, около которой собирались охотники и придворные чины. По Петергофской дороге были тогда уже дачи, это видно из того, что в 1732 г. Анна Иоанновна, отправляясь в Петергоф 7-го июля, заезжала по дороге на дачу богача Германа Мейера, где предложены были ее величеству ‘для прохлаждения закуска и напитки’.
В июне месяце 1741 г. капитан Полянский встречал французского посланника маркиза де Шетарди, который остановился в Петергофе в павильоне Марли.
В 1747 г. по приказанию Елизаветы Петровны к главному фасаду Петергофского дворца архитектор гр(аф) Растрелли пристроил флигеля, и вообще вся внешность здания получила один характер. В том же году начата была постройка дворцовой церкви во имя св. Апостолов Петра и Павла, которая освящена 9-го сентября 1751 г. Во флигеле, с противоположной стороны от церкви, построена купеческая зала, украшенная богатой позолотою.
Для помещения приезжающих осматривать Петергоф был построен трактир ‘с залою и четырьмя апартаментами’, который позже сдавался в аренду за 80 руб., как свидетельствует о том публикация ‘С. -Петербургских Ведомостей’.
В октябре 1752 г. наводнением разрушило в Монплезире Иордань, существовавшую со времен Петра I для празднования водосвятия 1 августа.
В 1759 г., во время летнего пребывания Елизаветы в Петергофе, были получены известия о победах, одержанных русскими над пруссаками при Пальциге и Кунерсдорфе, и 22-го августа 28 прусских знамен, взятых в битве при Кунерсдорфе, внесены в Петергоф с особым торжеством, причем ‘оныя знамена несены были в средине команды 80 мушкатеров солдатами на правом плече, подтоком вверх. Знамена касались концами к земле, и яко победительные волочены’.
Петр III жил постоянно в Ораниенбауме, а его супруга Екатерина Алексеевна, домашняя жизнь которой наполнялась скукою и огорчениями, делила с ним свое одиночество.
По вступлении на престол Петр III все места от Петербурга до Петергофа раздарил своим любимцам.

Петергоф накануне воцарения Екатерины II

Лето 1762 г. Екатерина Алексеевна проводила в Петергофе. Бриллиантщик Позье в своих записках пишет: ‘Накануне того, как Петру III вздумалось устроить домашний спектакль, в котором сам захотел быть дирижером, а комедию разыграть должны были только придворные дамы и вельможи, он послал за мною курьера с приказанием мне отправиться в Ораниенбаум с раннего утра, так как для меня есть дело. Императрица в тот же день прислала мне сказать, чтоб я ехал к ней в Петергоф, что я исполнил, прежде чем отправился к императору, до которого нужно было проехать еще 3 мили. Было очень рано, горничная, к которой я обратился, объяснила мне, что Императрица еще спит и, вероятно, не встанет еще часа два, так как поздно легла. Я сказал горничной, что мне приказано явиться к Императору рано утром, что поэтому не могу дожидаться, а заеду на возвратном пути в город, за приказанием Императрицы’. Петр III оставил бриллиантщика Позье на комедию и тот не смел отказаться.
‘Я сел напротив сцены, под ложей, где сидела Императрица, в глубоком трауре, все другие дамы сидели в ложах подле оркестра и игриво болтали с кавалерами. Император сел в самый оркестр, где играл на скрипке с музыкантами-итальянцами и несколькими из придворных. Я иногда взглядывал на Императрицу, которая казалась очень грустною и скучно смотрела на комедийку, Она заметила меня и прислала ко мне своего пажа сказать, чтобы я по выходе из театра зашел к ней в покои, так как она хочет мне кое-что заказать. Я застал Императрицу сидящую на диване. Она сказала мне: ‘Позье, я сломала свой орден св. Екатерины, а так как у меня всего только один и есть, осыпанный бриллиантами, то я желала бы, чтобы вы его взяли с собою и поправили. У меня есть еще некоторые заказы вам, которые дам вам, когда вы мне привезете орден».
‘Было 10 час. вечера. Я сказал ей: видно, ваше императорское величество сегодня не возвратитесь в Петергоф и будете ужинать здесь?’
— ‘Мне бы этого не хотелось, — отвечала Екатерина, — в Петергофе мне было бы веселее’.
В три часа утра Позье был в Петербурге. ‘Проспав три или четыре часа, — пишет он, — я встал, забрал все, что нужно было везти, — у меня были почти все вещи всех придворных дам, которые дали мне их чистить и переделывать к празднику в Петергофе (дню тезоименитства Петра III). Я мог выехать только в 9 час. с вещами, при мне было их более, чем на 200 000 рублей, что я взял для Государя. Проехав половину дороги, я встретил одного гвардейского офицера верхом, который скакал в город во весь опор. Я опустил стекло в карете, чтобы посмотреть: это был один из моих знакомых. Он подъехал к моей карете, которую я остановил. Всадник сказал мне тихо, так, чтобы слуга мой не услыхал: ‘Возвращайтесь прежде всего в город, вы рискуете. Сейчас похитили Императрицу через окно. Разве вы не встретили частной кареты, в которой везут ее в город. Все голштинцы по всем дорогам ищут ее. Говорю вам это как друг, — воротитесь как можно скорее в город’. Всадник пришпорил лошадь и ускакал’.
В своем рассказе Позье несколько ошибается. Так как 26 июня 1762 г. обед в японском зале Ораниенбаумского дворца и маскарад в опере заняли день, на следующее 27 число — Петр и Екатерина ездили на праздник к старику гр(афу) Алексею Григорьевичу Разумовскому, в его имение Гостилицы близ Ораниенбаума.
Вечером в тог же день Петр и Екатерина разъехались каждый к себе. В этот день они виделись в последний раз в жизни. На другой день, 28 июня, в 5 часу утра, Екатерина, в сопровождении Алексея Орлова, горничной своей Ек(атерины) Ив(ановны) Шаргородской и камердинера Шкурина, оставила Петергофский дворец, села в частную карету, приготовленную Орловым, и уехала в столицу, прямо в казармы л(ейб) — гв(ардии) Измайловского полка.
В свое царствование Екатерина редко бывала в Петергофе, которого не любила.

Петергофские праздники

Воспитатель великого князя Павла Петровича — Порошин, в записках своих говорит, что ‘приехавший из Петергофа Иван Перфильевич Елагин (директор театров) сказывал, как препровождали время за городом и как веселились. В Петергофе купались все в бассейне, что в Монплезире, также и в море, от берега далеко ходили, и тоже по горло в воде были. Надобно знать, что все в платьях были. Государыня сама изволила начать оную забаву, ей последовали дамы и кавалеры. День был чрезвычайно жаркий. Фельдмаршал граф Петр Семенович Салтыков тут же купался и фуфлыга-богатырь (граф А. С. Строганов) был вымочен. Кроме вышеупомянутых дам были в свите ее императорского величества две фрейлины Панина и Штакельбергская’.
В 1768 г., 8 июня, Екатерина писала из Петергофа графу Н. И. Панину: ‘Только без сердца видеть не можно, как все здесь запущено, хотя с 1762 г. я на то выдала 180 000 руб., а старый хрыч (Елагин) вместо того, чтобы чинить, чорт знает, что из тех денег делал’.
В 1772 г. Екатерина сообщала госпоже Бьелке: ‘Я сегодня оставила мое любезное, мое прелестное Царское Село и отправилась в отвратительный, ненавистный Петергоф, которого я терпеть не могу, чтобы праздновать там день моего восшествия на престол и день св. Павла. После этих слов Вы, может быть, захотите знать, откуда я Вам пишу? Милостивая Государыня, я, как школьник, выбрала дальнюю дорогу, отправляясь из рая в ад, я заехала в охотничий дом, где ночую эту ночь, а завтра буду в Петергофе’.
В 1773 г. в Петергофе происходили праздники, 29 июня и позже, на которых присутствовала невеста великого князя Павла Петровича.
В записках швейцарского ученого И. Бернулли находим описание придворного бала в Петергофе, на котором он в 1777 г. видел Екатерину II.
‘Большинство было в домино (dominos). Между ряжеными другого сорта не было особенно богатых, ни чем либо особенно заметных. Многие были в костюмах отдаленных наций Российской Империи, и казалось, что свой маскарад они заимствовали из гардероба Академии Наук.
Внимательнее осмотрел я небольшое общество молодых женщин, появившихся в обыкновенном их одеянии, но прибывших из отдаленной и малоизвестной страны. Иные говорили, что они из Грузии. Вероятнее всего, те были правы, которые почитали их оставленною здесь семьею молдаванского князя Гики. У них было длинное, невинное лицо, чудные черные глаза, белый, отчасти желтоватый цвет лица, черные совсем гладкие волосы, спереди срезанные и через лоб висевшие, голова покрыта чем-то вроде низкого чепца. Их восточного богатого одеяния я не могу подробно описать. Их портреты, писанные по повелению императрицы, и почти готовые я впоследствии видел в Императорской картинной галерее’.
Модное теперь ‘макао’, оказывается, было в большом почете при дворе Екатерины.
‘Довольно долго оставался я там, — говорит Бернулли, — где Императрица играла в макао, и я стоял прямо против нее. То было истинное наслаждение на нее смотреть. Шляпа, надетая не без зеркала, шла к ней бесподобно и придавала ей шаловливый и значительно моложавый вид. Она много говорила, и ее частая очаровательная улыбка всякий раз обнаруживала ряд красивейших зубов.
В игре были все кавалеры. Второй фаворит Корсаков (среднего роста и красивых черт лица, но типа обыкновенного), граф Иван Чернышев, фельдмаршал Салтыков, 4 и 5 других играли в макао: игра, в которую в Петербурге уже несколько лет теряют и выигрывают большие суммы. Дают всего три карты, как при берлане, и вы должны не переходить известное число очков. Игра эта проще, нежели берлан. Утром монархиня была в фиолетовом серебристом платье, теперь же цвета селадона, и оба раза то было обычное русское платье, которое она стала носить столько же по физическим, сколько по политическим причинам и которое ей было очень к лицу.
После игры Екатерина II надела на себя белое домино, маску и пошла прогуливаться, дав руку князю Ивану Чернышеву, через комнаты, где танцовали. Некоторые из ее камердинеров также были в масках, чтобы на случай, когда из нахальства или по неосторожности слишком приближались к закрытой богине, таковых отклонять знаками’.
31 марта 1783 г. Екатерина писала из Петергофа тому же графу Панину следующие строки: ‘Граф Никита Иванович, из письма вашего от сего утра усмотрела я, что сын мой, слава Богу, здоров. Мое беспокойство, по причине сильной бури, миновалось, оно не без причины было, ибо великое число всяких разбитых судов нас здесь в Монплезире окружают, а я думала, что одна барка к нам в хоромы пожалует, людей же несколько потонуло, и один матрос нам в сем случае великое покорство к службе показал, ибо все сошли с судна, а он остался и потонул было, если б на берегу здесь его не откачали бы, корабль и галеры в добром состоянии сколь отсюда видно’.
Екатерина жила в Монплезире, в построенном при Елизавете, но вновь отделанном для Екатерины каменном дворце. Спальню Великой Государыни показывают до сих пор в деревянной пристройке, где уцелела и ее кровать, но последняя заслуживает быть реставрированною. Строителем Екатерининского дворца, близ Монплезира, вероятно, был знаменитый придворный архитектор Джакомо Гваренги, который с 1781 г. сооружал в Петергофе дворец, названный впоследствии Английским.

Петергоф при Павле I

Забытый в последние годы царствования Екатерины, Петергоф оживился с воцарением Павла Петровича, который летом 1797 г. пригласил в Петергоф, из Мраморного дворца, короля польского Станислава-Августа Понятовского и поместил его в Монплезире в Екатерининском дворце, император Павел сам водил короля по Большому Петергофскому дворцу и показывал ему, между прочим, свой кабинет, единственную комнату из всего дворца, оставленную в том самом виде, как она была при Петре I, с тою же отделкою стен дубом и резьбою.
Бывший министр юстиции и баснописец Ив(ан) Ив(анович) Дмитриев в записках своих говорит: ‘Выход императора Павла из внутренних покоев для слушания в дворцовой церкви литургии предваряем был громогласным командным словом и стуком ружей и палашей, раздавшимся в нескольких комнатах, вдоль коих, по обеим сторонам, построены были фронтом великорослые кавалергарды под шлемом и в латах. За императорским домом следовал, всегда, бывший польский король Станислав Понятовский, под золотою порфирою на горностае, подол которой несом был камер-юнкером’.
Особенно торжественно праздновался в Петергофе день тезоименитства императрицы Марии Феодоровны, 22 июля, когда весь Петербург пустел, направляясь в место царской резиденции.
По словам камер-пажа Дарагана, ‘туда манила петербуржцев не столько блестящая иллюминация, коль так незабвенный маскарад, хотя в нем не было ни одной маски, а в залах дворца можно было видеть вблизи всю Императорскую фамилию, которая, как и публика, имела на плечах домино или, так называемый, ‘венециал».
В Петергофе, возле самого дворца, были еще пустыри и рощицы и на этих-то полянках табором располагалось петербургское население. Главным местом бивака служила просторная площадка против верхнего просторного сада. Кареты, коляски, телеги размещались на ней в живописном беспорядке. Возле экипажей готовили обед, пили чай. За каретами одевались дамы.
От одного экипажа к другому ходили с визитами. Неумолкаемый, веселый говор и смех стоял над площадкою. И сколько тут возникало комических сцен, новых знакомств и романтических завязок…

Петербург в осень 1796 года

I

Столица наша в августе и сентябре 1796 г. переживала веселое время. Праздники, балы и всякого рода увеселения происходили ежедневно по случаю приезда сюда шведского короля Густава IV под именем графа Гага, к прибытию которого Державин написал четверостишие:
‘Ты скрыл величество, но видим и в ночи
Светила северна сияющи лучи.
Теки на высоту свой блеск соединить
С прекраснейшей из звезд, чтоб смертным счастье лить!..’
Все в Петербурге знали, что Густав приехал в качестве жениха Великой Княжны Александры Павловны, а потому, как только разнеслась весть об его прибытии, весь город пришел в движение, всем хотелось взглянуть на него не только как на короля, но как на лицо, готовое вступить в родство с царским семейством.
Известная всем картина профессора Якоби ‘Король-жених’, приложенная несколько лет тому назад к ‘Ниве’, прекрасно воспроизводит стройную фигуру короля, который, по словам гр(афа) А. Р. Воронцова, был ‘среднего роста, волосы имел рыжие и большие глаза под цвет волос, которые выражали только хладнокровие’.
Приехав в Петербург 13 августа, король остановился в доме шведского посланника барона Стединга, а через два дня он представлялся императрице Екатерине II, которая приехала из Царского Села в Петербург и, прожив несколько дней в Таврическом дворце, переселилась в Зимний, чтобы принять там короля и давать в честь его, в Эрмитаже, блестящие праздники и спектакли.
Представ в первый раз пред Государыней, Густав подошел к ней и хотел поцеловать ее руку, но Екатерина не допустила этого, сказав:
— Я никогда не забуду, что граф Гага — король.
— Если Ваше Величество, — ответил находчивый 18-летний король, — не желаете дозволить мне такой чести, как Императрица, то позвольте, по крайней мере, оказать эту честь, как женщине, к которой я исполнен не только уважения, но и удивления.
Словом, Екатерина после первого свидания с Густавом была от него в восхищении и говорила своим приближенным, что сама влюбилась в него. Впрочем, король нравился всем: он был вежлив, прост и обходителен, каждое слово его было обдумано: он обращал внимание на серьезные предметы, и его рассудительные разговоры казались даже несвойственными юношескому возрасту. Тот же Воронцов писал о нем следующие строки:
‘Король говорит мало, ничего не скажет не кстати, голос его басистый и монотонный. Он пристрастен к военному искусству и желает подражать Карлу XII. С тех пор, как он в Петербурге, он еще ни разу не улыбнулся’.
Совсем иное впечатление производил спутник короля, его дядя-регент, о котором гр(аф) Воронцов в письме к своему брату в Лондон писал, ‘что он смахивает на шарлатана, с игривостью ума соединяет манеры полишинеля, и это придает ему вид старого шалуна’.
Кроме того, регент противодействовал предполагаемому браку и едва ли не затем только приехал в Петербург, чтобы наделать Императрице неприятностей.
Особенно Екатерина была оскорблена тем, что ее внучке предпочли некрасивую и горбатую дочь герцогини Мекленбургской. Посланному в июне 1796 г. из Стокгольма в Петербург с таким извещением графу Шверину было дано знать, что Государыня не желает его принять, почему он возвратился назад.

II

В это время в Петербурге стали готовиться к войне со шведами, но вскоре обстоятельства изменились, так как король, ссылаясь на нездоровье, стал просить регента отложить свой брак до его совершеннолетия. Это было, говорят, делом партии придворных, недовольных регентом и сочувствовавших России, эти люди распускали слух, что король заочно, по письмам и портрету, страстно влюблен в Великую Княжну Александру Павловну. И это, кажется, была правда, так как при первой встрече с невестой король покраснел, а на щеках Великой Княжны вспыхнул жгучий румянец и на глазах выступили слезы. Оба они смешались, застыдились и не могли промолвить друг другу ни одного слова, но Екатерина ободрила их, отрекомендовав взаимно жениха и невесту.
Через несколько дней после этого был дан обед для короля в Таврическом дворце, после которого Императрица вышла в сад и села на скамейку, возле нее присел и Густав. Остальное общество пило кофе в отдалении на лужайке. Король сказал, что, пользуясь этой удобной минутой, открывает ей свое сердце, и затем высказал, что чувствует непреодолимую любовь к ее внучке Александре, с которой желал бы вступить в брак.
Заявление это было по душе Екатерине, но она, тем не менее, напомнила Г уставу о том затруднении, в какое он ставит ее и Великую Княжну, имея разом двух невест. Король согласился со справедливостью такого замечания, но просил Императрицу предварительно дать свое согласие на его предложение и хранить все дело в тайне.
Екатерина потребовала несколько дней на размышление.
19-го августа, на балу у графа Самойлова, тогдашнего генерал-прокурора, дом которого теперь занимает с. — петербургский градоначальник, король спросил, когда ее величество исполнит свое обещание. Императрица отвечала, что исполнит тотчас же, как только он освободится от своих обязательств с герцогинею Мекленбургской и что тогда она будет готова выслушать формальное его предложение.
После этого, разговор между ними перешел на другие предметы, и когда Екатерина встала, чтобы идти в большую залу, то Густав задержал ее, сказав:
— Как честный человек, я обязан теперь же объявить, что основные законы Швеции требуют, чтобы королева исповедывала одну религию с королем.
— Мне известно, — ответила Императрица, — что законы в Швеции были чужды веротерпимости в начале введения там лютеранства, но впоследствии покойный-король, ваш отец, издал, при участии самих лютеранских епископов, новый закон, который дозволяет всем, не исключая и короля, вступать в брак с невестой, исповедующей ту религию, которую она найдет подходящею.
Не отвергая этого, Густав выразил опасение, чтобы умы его подданных не взволновались против него.
— Вашему величеству лучше знать, как следует поступать, — заметила Екатерина и медленно вышла в большую залу.
Вопрос о разноверии будущей четы стал беспокоить Екатерину, что касается отказа сопернице ее внучки, то насчет этого она была спокойна, так как писала Гримму следующие строки: ‘Говорят, будто курьер уже готов отправиться с формальным отказом к принцессе Мекленбургской. Прежде этого я, конечно, не могла и слышать о предложении. Но нужно сказать правду: он не может скрыть своей любви. Молодой человек приехал сюда грустный, задумчивый, смущенный, а теперь его не узнать, весь он проникнут радостью и счастьем’.
Балы, дававшиеся в Петербурге в честь короля, служили местом сближения жениха и невесты. Во время танцев они постоянно составляли одну пару и могли говорить без надзора.
Богачи-вельможи: Орловы, Безбородко и Строганов, бывшие несравненно богаче самого Густава, которого Екатерина называла ‘roitelet’ — королек, подсмеиваясь над его пышностью, задавали жениху роскошные пиры. Высшее общество того времени веселилось, и престарелая Екатерина, казалось, от радости помолодела на несколько лет.
Она ездила на эти балы, но так как была уже слаба ногами и с трудом могла подыматься на лестницы, то в тех домах, где давались балы, устраивали вместо лестниц покатые, богато отделанные всходы. Граф Безбородко, изумивший короля необыкновенной роскошью своего дома (на Гагаринской набережной, теперь А. Г. Елисеева) и богатством своей обстановки, на устройство одного только такого всхода истратил 5000 руб.
Кроме балов, короля потешали фейерверками, над изготовлением которых хлопотал один из искуснейших пиротехников, генерал Мелиссино.
Угощали также Густава смотрами и парадами войск, не забыты были и спектакли, причем случился следующий курьез. Назначили к представлению балет: ‘Обманутый опекун’, но Императрица отменила представление этого балета, который мог бы показаться намеком на королевского опекуна, герцога Зюдерманландского.

III

Дело шло к концу, и Императрица, довольная сватовством, пожаловала французу-швейцарцу Кристину, негласно занимавшемуся этим делом, 300 душ крестьян и чин надворного советника. Этот Кристин, говорит Дризен, автор статьи ‘Густав IV и Великая Княжна Александра Павловна’, принадлежал к числу исключительных натур, которые одновременно обладают и необыкновенным даром слова, обширными познаниями и громадным навыком в сложных дипломатических поручениях.
Державин принялся сочинять стихи и написал хор, который предполагалось исполнить при обручении царственной четы. Начинался этот хор так:
‘Орлы и львы соединились,
Героев храбрых полк возрос,
С громами громы породнились,
Поцеловался с шведом росс’.
Упоминая об орлах и львах, поэт намекает на соединение двух государственных гербов — России и Швеции.
Каждый куплет этого хора оканчивался припевом:
‘Сияньем Север украшайся,
Ликуй Петров и Карлов дом,
Екатерина, наслаждайся
Сим главным рук твоих плодом’.
На втором балу, бывшем у графа Самойлова, 26 августа, Великая Княжна подсела к своей матери и сказала, что она сейчас говорила с отцом, который дал ей свое благословение, и просила мать сделать то же.
‘День, назначенный для обручения Александры Павловны, был, — говорит Массон,— днем величайшей скорби и величайшего унижения, когда-либо испытанного счастливою Екатериною’.
Великую Княжну одели как невесту, на ней, по замечанию придворных остряков, в этот вечер было столько бриллиантов, что ценность их далеко превышала стоимость государственных имуществ шведской короны. В сопровождении младших сестер и великих князей с их супругами, она вошла в тронную залу, где находился весь двор, а также Павел Петрович и Мария Феодоровна. Сопутствуемая блестящею свитой, вошла туда и Екатерина, лицо которой выражало удовольствие и радость.
Пробило восемь часов, затем девять, а жених не являлся.
Все томились в ожидании и роптали, говоря, что ‘мальчишка’ позволяет себе неслыханную дерзость…
Был уже десятый час на исходе, когда совершенно растерявшийся Зубов подошел к Екатерине и что-то таинственно шепнул ей на ухо. Быстро встала Императрица с кресла. Лицо ее сперва побагровело, а потом сделалось вдруг мертвенно-бледным… Заикаясь, она с трудом проговорила несколько бессвязных слов и без чувств опустилась на пол. Объявили, что обручения не будет по случаю внезапной болезни короля, но все догадались, что это только предлог, объявить же истинную причину найдено было неудобным.
Все обрушилось на Маркова, который, желая перехитрить, не настаивал на предварительном подписании брачного договора, рассчитывая, что гораздо вернее можно достичь цели, застав короля врасплох.

IV

Неприезд Густава объяснился следующим образом: в 6 часов рокового вечера, 11 сентября, граф Марков привез королю брачный договор, составленный вместе с графом Зубовым. Густав, читая внимательно представленную ему бумагу, был крайне удивлен, найдя в ней такие статьи, на которые он не давал предварительного согласия.
Обратясь к Маркову, он спросил, внесены ли эти статьи по приказанию Императрицы, и, получив утвердительный ответ, сказал, что не может подписать такого договора, причем, однако, заметил, что не намерен стеснять свободу Великой Княжны, что сама она может исповедовать свою религию, но что он не в праве дозволить ей иметь в королевском дворе церковь и причт и что, кроме того, во всех церемониях она должна следовать вероисповеданию, государствующему в стране.
Наши сановники, а также и лица свиты Густава склоняли его к уступкам, король отвечал:
— Нет, нет, не могу, не хочу! Не подпишу! — И выведенный из терпения просьбами, удалился в свою комнату и запер за собой на ключ дверь.
Раздраженная Екатерина в самых оскорбительных выражениях вылила свой гнев на Маркова за его оплошность и дала, говорят, ему пощечину, а по другим рассказам, ударила его своею тростью.

V

14 и 15 сентября прошли в переговорах, не подвинувших дела вперед. 20 сентября, в день рождения Павла Петровича, шведы выехали из Петербурга.
О расстройстве брака Державин 6 октября писал в Москву Ив. Ив. Дмитриеву: ‘Здешние шумные праздники исчезли как дым. По сию пору не знаем, что будет вперед, а потому все громы поэтов погребены под спудом, потому и я мою безделицу не выпускаю, аще же вознесет благодать, приидет желанный брак, то я тотчас же вам сие сообщу’. Но ‘желанный брак’ не состоялся, и пиит пустился на хитрость. Он переделал несколько хор, сочиненный на обручение Александры Павловны, и в 1808 г. напечатал его в собрании своих сочинений, под заглавием ‘Хор на шведский мир 8 сентября 1790 г.’.
По отъезде короля переговоры о браке продолжались. Упсальский епископ Троил совещался с консисториею, которая поставила решение, согласное с видами Екатерины. Но выехавший из Стокгольма 5 ноября Клингспорр не застал уже в живых Императрицу, почему письмо им было вручено Императору Павлу. Завязались снова переговоры о браке. Император Павел отправил в Стокгольм с извещением о вступлении своем на престол графа Ю. А. Головкина, которому поручено было повести официально дело о браке.
Но на беду государственный канцлер Спарре и другие вздумали также склонять Густава к браку, что возбудило противоречие и упрямство в короле, и он вдруг заявил Головкину, что ‘не согласен жениться на княжне греческого вероисповедания’. Павел прислал Головкину повеление выехать из Стокгольма, а Клингспорру предложено было оставить Петербург, этим и окончились долголетние переговоры.

VI

31 октября 1797 г. Густав IV сочетался браком с принцессою Гессенскою Фридерикою, старшею сестрой супруги Александра Павловича — Елизаветы Алексеевны, с которою приезжал в Петербург. Благодаря этому родству, Густав IV в 1800 г. посетил Петербург, где заключил договор с Россиею и Даниею против Англии, стеснявшей торговлю северных держав. Два года спустя тот же Густав IV был союзником Англии, получая от нее субсидию, и пропуском английского флота в Зунд способствовал бомбардировке почти беззащитного Копенгагена. Свое пребывание в Петербурге Густав ознаменовал рядом бестактностей. Так, сидя в Эрмитаже рядом с Павлом Петровичем, Густав, смотря на балет ‘Красная шапочка’, шутливо заметил Государю:
— А вот и якобинская шапочка!
— У меня нет якобинцев! — возразил взбешенный Император и с этими словами встал и повернулся к королю спиной, а после спектакля приказал передать ему, чтобы он в 24 часа выехал из Петербурга. Мало этого, Павел приказал генералам не провожать его до границы, отменил подставы, заготовленные на пути, и даже вернул придворную кухню.
Посланный с последним приказанием гоф-курьер Крылов посовестился в точности исполнить приказание Государя и, вернув поваров и прислугу, оставил там съестное.
— Ты хорошо сделал, — сказал Павел Петрович Крылову, — ведь не морить же его голодом.
Невеста Густава, Александра Павловна, вышедшая замуж за сына австрийского императора Леопольда, эрцгерцога Стефана, который в 1796 г. был сделан венгерским палатином, т. е. верховным правителем Венгрии, скончалась год спустя после своего замужества в 1801 г., на 19-м году жизни.

Один год из царствования Павла I

1800 год был очень характерным для царствования Павла Петровича.
Гулянье 1 мая 1800 г. происходило на Невском проспекте, так как Екатерингоф Павел I подарил княгине Гагариной, урожденной Лопухиной. В этот день, по приказанию Императрицы Марии Феодоровны, воспитанницы институтов были привезены в дом графа А. С. Строганова (у Полицейского моста), из окон которого смотрели на гулянье.
3 мая из Адмиралтейства, которое тогда еще было окружено рвом и валом, на котором со стороны Зимнего дворца развевался флаг ордена св. Иоанна Иерусалимского, водруженный здесь 1 января 1799 г., спускали три фрегата: ‘Михаил’, ‘Эммануил’, ‘Св. Анна’ и корабль ‘Благодать’. Первые три сошли со стапелей хорошо, а корабль застрял. Молодой князь Меншиков, будущий морской министр, сказал: »Анна’ сошла славно, а ‘Благодать’ велит себя подождать’. И действительно, корабль этот был спущен лишь 1 августа 1800 г.
17 июня была торжественно освящена архиепископом могилевским Сестерженцевичем католическая капелла, построенная при дворце ордена св. Иоанна Иерусалимского, в бывшем доме гр(афа) Воронцова, где ныне Пажеский корпус. Капелла эта существует и теперь и называется католическою Мальтийскою церковью.
Спустя несколько дней по освящении капеллы, 23 июня, после полудня, собрались в орденском дворце все находившиеся в Петербурге командиры и кавалеры мальтийского ордена. Обширный двор был усыпан песком, а в середине его симметрически расставлены девять костров, увешанных гирляндами и назначенных к сожжению, по обычаю ордена, накануне Иванова дня.
В 7 часов вечера обер-церемониймейстер ордена граф Ю. А. Головкин открыл шествие. Члены орденского совета несли в руках длинные восковые свечи. Выйдя из главного подъезда дворца, шествие медленно обошло костры три раза и потом разместилось кругом. Члены совета зажгли костры. Намазанные скипидаром, костры быстро вспыхнули ярким пламенем. Клубы дыма живописно поднялись и вились в воздухе, являя красивую картину. По сторонам двора, за рогатками, стояли сотни зрителей, а на улице, за железною решеткою, да на галлерее Гостиного двора толпились тысячи народа.
8 ноября Павел I ‘шествовал’ из Зимнего дворца для освящения Михайловского замка (ныне Инженерный), где и обедал со своим семейством. История сооружения этого замка такова: поддаваясь мистическому настроению, Павел I, услыша рассказ, что при восшествии его на престол часовой, стоявший у Летнего дворца, в котором Государь и родился, видел видение св. Архангела Михаила, тотчас решил построить в честь Архангела дворец, который носил бы имя этого святого. Проект для Михайловского замка был составлен любимцем Павла I, знаменитым зодчим Вас(илием) Ив(ановичем) Баженовым (умер в 1799 г.), которого в 1792 г. Государь, будучи еще великим князем, вызвал в Петербург из Москвы, где он по повелению Екатерины II делал модель для дворца в Кремле, и сделал своим архитектором.
По вступлении на престол Павел пожаловал Баженову 1000 душ крестьян, произвел из коллежских советников прямо в действ(ительные) ст(атские) советники), наградил орденом св. Анны 2-ой степени с бриллиантами, значительным жалованьем и званием вице-президента Академии Художеств.
Образцом Михайловского замка служил Генуэзский дворец. Постройка замка была начата под личным руководством Баженова в 1796 г., а 27 февраля.1797 г. происходила торжественная закладка в присутствии Государя.
…Описание внутренней отделки замка сохранил Коцебу, но внешний вид замка совсем не представляет нам того, что было при его отделке, когда на всех фасадах красовались мраморные статуи, позолоченные вазы и другие фигуры, служащие теперь к украшению различных дворцов.
Пимен Абрамов в своей ‘Летописи русского театра’ рассказывает, что Н. С. Краснопольский перевел написанный для сцены вышеупомянутым Коцебу исторический анекдот: ‘Лейб-кучер Петра III’, который шел на сцене 26 августа 1800 г. и имел большой успех. В пьесе этой замечателен был разговор столяра Лебсрехта с царским кучером Дитрихом:
— Как, Государь снял перед тобою шляпу?
— Да, он кланяется всем честным людям. Государь мне кланялся.
Актер Крутецкий играл лейб-кучера, а столяра — Рыкалов, эта пьеса долго не сходила со сцены. Она очень понравилась Павлу, и переводчик получил драгоценный перстень, в то же время Государь повелел возвратить из Сибири Коцебу, который был обвинен в сочинении политической драмы ‘Граф Беньевский’.
Вообще Павел особенно чтил память своего отца — Петра III, и в книжных магазинах, как видно из публикаций того времени, продавались эстампы: 1) ‘Гравюра, представляющая принятие императора Петра III в Елисейских полях Петром Великим’, и 2) ‘Вырытие тела Императора Петра III’.
По словам записок графини Головиной, Павел I поселился окончательно в замке 1 февраля 1801 г. и был так доволен, что осуществил свою мечту, что воспользовался последними днями Масляницы, чтобы ознаменовать свой переезд в замок великолепным балом.
А графиня София Дм(итриевна) Строганова (рожденная кн. Голицына) рассказывала Плетневу, что Павел I, переселяясь в Михайловский замок, считал себя уехавшим из Петербурга, с которым сносился не иначе, как через почту, как бы живя в Гатчине или Павловске.
За неделю до освящения Михайловского замка, т. е. 1 ноября 1800 г., был издан Павлом Петровичем указ, по которому всем уволенным или исключенным из службы офицерам разрешалось опять вступить в нее, если только они не были осуждены по приговору суда. Но всем уволенным повелено было лично явиться в Петербург, последнее обстоятельство приводило в отчаяние тех людей, которые, уже впав в нужду, должны были совершить путь в 2000-3000 верст до столицы, чтобы потом пройти, может быть, столько же до назначенных им полков. По дорогам тащились к Петербургу офицеры пешком или влекомые клячами, а многим приходилось просить и милостыню.
Виновником всего этого был граф Пален, вкравшийся в безграничное доверие Кутайсова, бывшего брадобрея Павла Петровича, который не покидал своего занятия и в обер-шталмейстерском мундире, оставаясь холопом в полном смысле слова, набивавшего свои карманы и выгодно пристраивавшего своих дочерей за знатных бар. Английские чины текли обильно также в руки Палена и других единомышленников его чрез приятельницу английского посла в Петербурге Витворта — О. А. Жеребцову, сестру прощенных, по просьбе Кутайсова, друзей Палена: князя Платона и графов Николая и Валериана Зубовых.
Генерал-прокурор Обольянинов исходатайствовал у Павла, чтобы милость, явленная военным, распространена была и на гражданских чиновников.
Многие из уволенных снова поступили на службу, как, например: гр(аф) Вильегорский, кн(язь) Куракин, кн(язь) Волконский, кн(язь) Долгорукий и др.
В ноябре же месяце гнев Павла I на ‘вероломную’ Англию дошел до крайних пределов, когда англичане захватили остров Мальту. Высочайшим указом от 22 ноября 1800 г. повелено было наложить секвестр на все английские товары в магазинах и лавках. Сверх того, был приостановлен англичанам платеж всех долгов. Наконец, на основании высочайше утвержденного доклада коммерц-коллегии была учреждена ликвидационная комиссия для долговых расчетов.
‘Двукратное эмбарго, — писал наш посол в Англии С. Р. Воронцов, — захват книг в английских конторах, арест, наложенный на их имущества, задержание экипажей с английских кораблей, позорный грабеж имущества людей, высаженных с их судов, незаконные решения комиссии, так называемой по ликвидации, которыми англичане присуждались без всякого доказательства к уплате ничем не доказанных претензий — все это было беспримерно’. Мало этого, несправедливый гнев Павла I достиг до того, что он даже запретил известить сен-джемский двор о рождении великой княжны, дочери Александра Павловича, когда даже прямо враждующие державы всегда извещают друг друга о всех семейных радостях и печалях своих государей.
‘В это время, — говорит Гейкинг,— Павел сблизился с Бонапартом, предложившим ему остров Мальту и возвращение русских пленных (с генералом Германом, взятым при неудачной русско-английской экспедиции в Голландию). Граф Караман, которого Людовик XVIII, живший в Митаве, отправил посланником в Петербург, был внезапно выслан оттуда. Король, вообразив, что этот министр чем-нибудь не понравился Государю, счел за лучшее написать Павлу Петровичу, спрашивая его, чем Караман так ему не угодил, что он наказал его изгнанием. Это письмо окончательно рассердило Павла, и генерал Ферзен получил от генерал-губернатора Петербурга графа Палена письмо, в котором было сказано: ‘Сообщите Людовику XVIII, что Государь советует ему отправиться к своей супруге в Киль’. Это было на второй день нового 1801 г.’

Леблонов Петербург

Державного основателя Петербурга заботила мысль о наилучшем устройстве вновь созданного им города. Ему хотелось, чтобы Петербург был лучшим городом Европы, чтобы он был ‘парадизом’ не для одного Петра, но и для всех жителей.
Бывшие в Петербурге инженеры и архитекторы не годились для такого дела, и пришлось искать опытных строителей за границей. Вызванный в 1703 г. из Копенгагена Доминик Трезини оказался заурядным архитектором, а Петру хотелось иметь и в строительном деле такого же новатора, как он сам. Георгий Матарнови был не лучше Трезини, а приглашенный на царскую службу знаменитый строитель берлинского королевского замка Шлитер умер в дороге от моровой язвы.
Наконец, человек, какого было нужно царю, нашелся и поступил в русскую службу. Французский архитектор Жан-Батист-Александр Леблон 8 (19) февраля
1716 г. заключил с Петром в Пирмонте пятилетний контракт и отправился в Петербург к Меншикову с царскою запиской.
‘Доносителя сего, Леблона, — писал царь, — примите приятно и по его контракту всем довольствуйте’. В той же записке предписывалось ‘князю Ижорскому’ (Меншикову) объявить всем архитекторам, ‘чтобы без его (Леблона) подписи на чертежах не строили’.
Появление талантливого ‘генерал-архитектора’ было, конечно, не по сердцу всем другим: начались интриги, и указ Меншикова, ‘чтобы онаго Леблона были послушны’, остался пустым звуком. Особенно враждовал с Леблоном скульптор Бартоломео Растрелли (отец знаменитого архитектора). Он подсылал даже своих слуг для нападения на Леблона.
Дошло до того, что как-то раз из дома Растрелли выскочили солдаты, бросились на экипаж Леблона и начали резать упряжь. ‘Генерал-архитектор’ с помощью своего переводчика Михея Ершова прогнал их. Солдаты явились снова и даже обнажили шпаги…
Работа у Леблона закипела: он составил проект разбивки Летнего сада, открыл литейные, слесарные и резные мастерские, строил дворец в Петергофе, поднял затонувший военный корабль, открыл первую в России архитектурную школу…
Но главною работой Леблона было составление проекта Петербурга по идее самого Петра.
‘Леблонов Петербург’ был проектирован с замечательною для начала XVIII века обдуманностью и красотой.
По проекту Леблона, подробно описанному в ‘Журнале Путей Сообщения’ 1869 г., город, прорезанный сетью каналов и защищенный тройным кольцом укреплений, был расположен на Васильевском острове (от Биржи до Смоленского поля), на нынешней Петербургской стороне (от Малой Невки до Карповки) и в материковой части (от Невы до Екатерининского канала).
Городская территория имела, по проекту, очертания овала и была укреплена почти до полной неприступности, с приспособлениями для потопления неприятеля, на случай, если бы он овладел переднею линией укреплений.
Центр города, на Васильевском острове, приблизительно на углу 12-й линии и Среднего проспекта, занимал царский дворец, а вокруг него были дома вельмож и суды. Каждой национальности отводился особый квартал с церковью на круглом островке среди каналов, шириною в 6-12 сажен.
Рынков было проектировано Леблоном 7 (? — М. Ф .): 4 на Васильевском острове и по одному на Петербургской стороне и на Мойке, мостов 3: на месте нынешних Дворцового и Биржевого и от Летнего сада на Петербургскую сторону. В устье Невы на Васильевском острове был устроен скотопригонный двор и на воде ‘битейный двор’ (скотобойни). Кругом города, за линией укреплений, располагались огороды ‘со всякими потребами’, госпитали и кладбища.
Ничего не было забыто Леблоном: и здание ‘академии всех искусств и ремесл’, и триумфальная колонна, и памятник Петру — все это значилось на плане ‘Леблонова Петербурга’. Было даже и ‘Марсово поле’, только на Васильевском острове.
Продуман был этот ‘идеальный’ Петербург до мелочей: землю при рытье каналов предполагалось употребить на возвышение петербургской почвы, на каждой улице у рогаток ставились пожарные насосы, во дворах домов — колодцы и цистерны, в каждой части города — школы, места для биржи, ярмарки и даже казни.
Но происки и интриги Меншикова, наученного завистливыми соперниками ‘генерал-архитектора’, не допустили проект Леблона до осуществления, тем более, что в 1719 г. Леблон умер, а с его смертью заглох и вопрос об устройстве Петербурга с каналами, как в Амстердаме и Венеции.
Штелин рассказывает, что по возвращении из-за границы, Петр, осматривая Васильевский остров, заметил, что улицы и каналы, устроенные во время его отсутствия, очень узки и как будто даже уже каналов и улиц в Амстердаме, взятых за образец при планировке Васильевского острова.
Не доверяя, однако, своему глазу, царь поехал к голландскому резиденту Вильде, чтобы переговорить об этом. У Вильде оказались планы Амстердама, по которым легко было измерить ширину каналов.
На шлюпке, вместе с Вильде, Петр отправился вымерять ширину василеостровских каналов. Они действительно оказались чрезвычайно узкими, так что каналы вместе с набережными едва соответствовали амстердамским каналам.
— Все испорчено, — гневно крикнул царь и уехал во дворец.
Впоследствии он не раз осматривал остров, печалуясь, что задуманная им планировка города погибла.
Однажды, как рассказывает Нартов, взяв с собою Леблона, он осматривал с ним остров, сверяясь с чертежами: ошибок было очень много.
— Что делать надлежит при таких упущениях? — спросил царь.
— Все срыть, сломать, построить вновь и прорыть каналы, — ответил Леблон.
Снова разгневался Петр и, возвратившись во дворец, послал за Меншиковым, которому было поручено наблюдение за стройкой и планировкой острова.
— Василия Корчмина батареи лучше распоряжены были на острову, — кричал Меншикову царь, хватая его за кафтан, — нежели под твоим смотрением нынешние строения здесь. От того был успех, а от этого убыток невозвратный… Ты безграмотный! Ни счета, ни меры не знаешь… Чорт тебя побери с островом, — и в гневе Петр вытолкнул Меншикова за дверь.
Но гнев царя скоро прошел, и он кротко говорил:
— Я виноват сам. Это не дело Меншикова: он не строитель, а разоритель городов…
Но Петр не скоро расстался все-таки с мыслью о Венеции или Амстердаме на Васильевском острове…
Посланник Мардефельд в своих донесениях 1721 г. пишет еще о слухах, будто город будет перенесен на Васильевский остров, но слухи эти не оправдались. Васильевский остров долгое время оставался пустынным, а в материковых частях города дома вырастали один за другим.

Летний сад при петре

В Петрово время Летний сад был одною из диковинок юного Петербурга. Иностранцы им восхищались, русские дивились ‘безмерно’. И действительно, любимое детище Петра — Летний сад составил бы честь своему строителю и украсителю даже в наши дни.
Летний сад при Петре был гораздо больше нынешнего, он тянулся от Невы и до нынешней Инженерной улицы. От Невы и до той аллеи сада, от которой теперь начинаются статуи, сад был исключительно цветочный, от статуй и до Мойки был так называемый ‘второй сад’, а от Мойки до Инженерной ул. — ‘третий’, фруктовый. Разводил сад ганноверский садовник Фохт.
В ‘первом’ саду, на берегу Невы, кроме существующего и поныне Летнего дворца, стояли три открытые галлерей, служившие буфетом в дни торжеств. В средней галлерее помещалась античная статуя Венеры (ныне Венера Таврическая Эрмитажа). Эта статуя не без хлопот досталась Петру: она была куплена по приказу царя Кологривовым в Риме, в 1718 г., но ее конфисковали для Ватикана, и лишь через год папа Климент IX, по настояниям кардиналов Оттобони и Либани, предложил ее Петру в ‘подарок’. Петр настолько дорожил статуей, что при ней всегда находился часовой для охраны этого дивного паросского мрамора от суетных помыслов зрителей.
От средней галлереи по саду шла широкая аллея, на которой были расположены фонтаны. У первого фонтана на ‘Дамской’ площадке сидела обыкновенно царица с придворными дамами, а у второго — сам Петр.
Эти фонтаны не дешево стоили в свое время. Вода для них была проведена трубами из Лиговки к мазанковой водоподъемной башне, стоявшей на Фонтанке, где нынешний Пантелеймоновский мост, а оттуда расходилась по трубам к фонтанам и каскадам Летнего сада.
Направо от главной аллеи ‘первого’ Летнего сада был устроен птичник и зверинец. Здание птичника в виде индийской пагоды, разукрашенное резными орнаментами, построил в 1718 г. ‘генерал-архитектор’ Леблон. В птичнике была диковинная по тем временам клетка громадной величины со стоявшими в ней деревьями, по веткам которых порхали птицы. Орлы, черные аисты, редкие голуби и журавли привлекали в птичнике внимание любопытных. Но всего интереснее были, по описанию Берхгольца, очень большой еж, с белыми и черными иглами до 11 дюймов длиною (вероятно, дикообраз), синяя лисица и соболя.
Налево от главной аллеи был небольшой пруд с беседкой посередине. Сюда на лодке привозил веселый царь своих гостей и там напаивал их венгерским. Лодка обыкновенно уезжала от беседки тотчас же, как высаживались гости, и спасаться от ‘Большого орла’ можно было разве вплавь. Кругом пруда стояли маленькие домики — жилища ручных гусей и уток. Был здесь и маленький кораблик, на котором плавали царские карлики.
На берегу Фонтанки в 1718 г. был построен изящный, украшенный раковинами грот, в который была перенесена Венера и другие купленные Петром античные статуи. Близ грота были расставлены свинцовые фигуры, олицетворявшие эзоповы басни. Около каждой фигуры в рамке и на жести красовались текст басни и объяснение ‘аллегории’. Эти фигуры и объяснения давали повод ко всевозможным шуткам и остротам. Кроме грота такие же фигуры были расставлены по всему саду с маленькими фонтанчиками. Всего их было более шестидесяти.
О происхождении этих фигур сохранился, между прочим, следующий анекдот. Петр Великий, осматривая с садовником — ‘бау-директором’ работы, сказал ему:
— Я бы желал, чтобы посетители сада находили в нем и что-либо поучительное… Как бы нам это сделать?..
— Не знаю, как иначе, — отвечал ‘бау-директор’, — разве изволите приказать книги положить на скамейках и прикрыть оные от дождей…
— Ты почти угадал, — с улыбкой подтвердил царь. — Только с книгами в публичном саду не очень ловко будет. Лучше эзоповы басни в лицах по саду расставить. Сообрази-ка, где их лучше расставить нам.
Во ‘втором’ саду находился уцелевший и доныне пруд, обнесенный в то время изящною галлереей, в которой собирались по праздникам петербуржцы.
В ‘третьем’ саду, разведенном уже в 1717-1719 гг., на месте Инженерного замка стоял деревянный Летний дворец, изукрашенный разноцветными вызолоченными орнаментами по рисункам Леблона. Этот дворец был довольно обширен и имел при себе церковь во имя св. Троицы, сооруженную Екатериной I. Когда в 1750 г. построенный Петром Троицкий собор на Петербургской стороне сгорел, на его место была перенесена церковь Летнего дворца с прибавкой к ней купола и колокольни. Эта церковь — единственный уцелевший остаток третьего Летнего дворца.
В Летнем саду, кроме сохранившегося и поныне царского домика и уничтоженного в середине минувшего столетия грота, была еще одна каменная постройка — дворец Екатерины I, стоявший в углу Невы и Лебяжьего канала, против дворца принца Ольденбургского.
В Летнем дворце до половины XVIII века сохранялось написанное на половинке дверей масляными красками изображение солдата с ружьем в руке, защищающего вход в царскую токарню. Картина эта была написана придворным живописцем, и вот по какому случаю.
Однажды Петр, засев за токарный станок, велел часовому никого не пускать к нему. Явился Меншиков, и когда часовой не хотел его пустить, вступил с ним в перебранку и, наконец, оттолкнул часового. Тогда верный страж приставил к груди ‘князя Ижорского’ свой штык и закричал:
— Отойди, не то приколю на месте…
Петр, услыхав шум, отворил дверь, и Меншиков пожаловался ему на ретивого часового. Но когда тот рассказал, как было дело, царь пожаловал ему за верную службу червонец, а Меншикову сказал:
— Он, брат Данилыч, более знает свою должность, нежели ты.
Этот-то героизм часового, не побоявшегося приставить штык к груди ближайшего сотрудника Петра, и был увековечен на дверях токарной.
Был также в Летнем саду дуб, посаженный руками царя (быть может, он жив и доныне?), возле которого стоял стол с чернильницей для Петра, любившего здесь заниматься.
Под этим дубом произошел однажды целый анекдот. Царь долго сидел и работал. Наконец, окончив труды, он откинулся на спинку стула и с облегчением проговорил:
— Ну, кажется, водворил правосудие…
Стоявший неподалеку от дуба часовой, услыхав царские слова, недовольно проворчал:
— Все правосудны, кроме тебя!
Удивлению Петра не было границ.
— Как, что ты сказал? Повтори…
Часовой смело повторил свою дерзкую фразу.
— Как ты смеешь говорить это!
— Да ты, государь, сам решил мое дело. Последней деревнишки меня лишил, что от прадеда досталась. Отдал ее обидчику моему…
— Правду ли говоришь?
— Разве посмею неправду молвить…
Петр призвал к себе караульного офицера и отдал приказ — напомнить ему о преображенце. Утром — при рапорте царю — караульный офицер спросил:
— Изволите ли о Преображенском гренадере помнить…
— Помню, брат, помню!..
Государь приказал принести дело гренадера из Сената, долго рассматривал его и, наконец, убедился, что его противник — человек знатный и богатый — ловко запутал все дело и обманул Сенат. На другой же день Петр отправился в Сенат и обратился к сенаторам с грозною речью!
— Мы все, паче же я, стыдиться должны, что столь грубо обмануты были хитростию коварного ябедника…
И новый указ ‘водворил правосудие’: не только деревни гренадера были отняты у неправо завладевшего ими богача, но из владений богача было отписано гренадеру ‘за его убытки’ столько же земли и крестьян, сколько их было в деревне гренадера, да взыскан штраф на госпиталь в 1000 рублей. Жестоко пострадали также сенатский обер-секретарь, ‘яко бездельник’, не вникший в дело, — он был посажен на месяц в тюрьму — и стряпчий богача, запутавший дело, — его сослали в Сибирь как опасного ‘ябедника’…
Летний сад был вполне доступен для посторонних, и в его аллеях немало было вручено Петру различных жалоб и просьб. Часто гуляли в нем и матросы корабельщики — самые приятные для царя гости. Однажды, встретив в саду голландца-корабелыцика, Петр заговорил с ним про Петербург и спросил:
— Не лучше ли Архангельска Петербург? Чаятельно, сюда чаще ездить будешь, нежели в Архангельск…
— Не очень хорош Петербург твой, — отвечал голландец.
— Чем же плох? Скажи…
— Да тем, что в Архангельске дают нам, ваше величество, отменные голландские оладьи, а здесь их и не сыскать.
Царь расхохотался.
— Приходи-ка, приятель, завтра ко мне во дворец, да с товарищами. Я угощу вас оладьями не хуже архангельских.
На другой день в Летнем дворце голландцы-корабельщики ели оладьи, напеченные царским поваром, и наугощались так, что лишь к утру оставили дворец.

Столичные увеселения при Петре

При жизни Петра редкий год проходил в Петербурге без каких-нибудь особенно замысловатых празднеств. В 1710 г. их было три.
19 октября торжественно праздновалось взятие Ревеля, как всегда, молебном в Петропавловском соборе и затем ‘целонощным’ пиром в доме Меншикова.
Любимый повар царя Иоганн фон Фельтен — родом датчанин — терпеть не мог шведов, но Петр дразнил его ‘шведом’ и заставлял в дни празднования побед над ‘учителями’ изображать шведа. И на этот раз Фельтен, в черном плаще и с закрытым лицом, стоял у входа в Петропавловский собор, изображая постигшее его горе. На вопросы, о чем он горюет, Фельтен отвечал:
— Как же мне не горевать, когда враг отнял у меня всю Лифляндию.
Вечером была зажжена иллюминация: даже Петропавловский собор и флагшток царского штандарта были усеяны фонариками.

* * *

31 октября 1710 г. праздновалась свадьба племянницы царя, Анны Иоанновны — будущей императрицы, выходившей замуж за герцога Курляндского. Обер-маршалом на свадьбе был сам царь.
В 9 часов утра державный обер-маршал, в сопровождении 24 подмаршалов, отправился на шлюпках за невестой в дом ее матери — вдовствующей царицы Прасковьи Феодоровны.
Впереди ехали немцы-музыканты — 12 человек — с рожками и трубами. За ними сам царь с гребцами, одетыми в красные бархатные матросские куртки с нашитыми на груди серебряными щитами с царским гербом. ‘Обер-маршал’ был также в красном кафтане с собольей опушкой, с серебряной шпагой у пояса и маршальским жезлом в руке.
Прибыв в дом царицы-вдовы и отдохнув там с полчаса, Петр уже с невестой направился к герцогу Курляндскому, который встретил его у входа и угощал различными сластями. Невеста, в белом бархатном платье, обшитом золотом, в горностаевой мантии и с бриллиантовою короной на голове, с сестрами своими и государя дожидалась у пристани на своей барке.
От герцога Курляндского все отправились на шлюпках в дом Меншикова, где и происходила свадьба. Богатство и блеск костюмов были, по словам современников, изумительны. Свадебный поезд состоял более чем из 50 шлюпок, переполненных кавалерами и дамами, музыканты играли не умолкая.
Высадившись на берег у дома Меншикова, жених шел между посаженым отцом — Петром и Меншиковым, а невеста — с великим адмиралом графом Апраксиным и великим канцлером графом Головкиным. Рота гвардии Преображенского полка отдала честь ружьем, и забили в барабаны.
Венчание было совершено в походной домовой церкви у Меншикова. Служил архимандрит на русском языке, повторявший, впрочем, все возгласы на латинском языке.
Свадебный пир происходил в двух залах. В одной из них под красным балдахином стоял овальный обеденный стол для жениха и невесты, которых вел к столу сам царь, держа их за руки. За одним столом с новобрачными сидели вдовствующая царица, сестры царя, новобрачной и придворные дамы. Над новобрачною и ее сестрами были устроены сплетенные из лавровых ветвей короны, а над герцогом — лавровый венок.
Царь, как обер-маршал, не садился за стол, а ходил вокруг, угощая гостей вместе со своими подмаршалами, по большей части морскими капитанами. Как распорядители, они имели кокарды из кружев и цветных лент с розою в середине. Заздравные тосты возглашались царем и сопровождались пушечными салютами из орудий, поставленных на площади у дома и на царской яхте ‘Лизета’.
После обеда начался бал, продолжавшийся до 2 часов ночи, а затем молодых проводили в опочивальню с разными церемониями, при чем пили вино за здоровье молодых даже в самой спальне.
На другой день в доме Меншикова был снова обед, перед началом которого царь сорвал лавровый венок, висевший над местом герцога, и предложил ему снять корону над местом своей юной супруги. Корона была так крепко привязана, что герцог не мог ее отвязать и отрезал ножом.
Во время обеда из двух поданных на стол громадных паштетов вышло по нарядно одетой карлице. Малютки протанцевали менуэт на столе новобрачных. При возглашении тостов палили по обычаю из пушек, а после обеда принялись танцевать.
Вечером Петр сам зажег фейерверк и едва не опалил себя ‘потешными огнями’, устроенными на Неве на особых судах…
Свадьба была отпразднована очень весело, но через две недели герцог Курляндский заболел горячкой и вскоре умер.

* * *

Еще при жизни герцога в Петербурге была отпразднована знаменитая в своем роде свадьба карликов, очень позабавившая обывателей ‘парадизу’.
12 ноября 1710 г. — накануне дня свадьбы — двое одинаковых ростом карликов разъезжали по городу в трехколесной коляске, приглашая на свадьбу гостей. Впереди карликов ехали верхами ‘по русскому обычаю’, как выражается Вебер, ‘два официанта прекрасно разодетых’.
13 ноября, после обеда, открылось свадебное шествие. Впереди шел карлик-маршал, великолепно одетый, с маршальским жезлом. Шафером у невесты был сам государь. В свадебном поезде участвовало 72 карлика, которые представляли собою, по словам Вебера, ‘такое разнообразие пород и множество таких странных фигур, что без смеху нельзя было смотреть на них’.
После венчания состоялся свадебный пир в доме Меншикова, а за ним и бал. Танцевали одни только карлики, к величайшему удовольствию Петра и всех остальных зрителей.

* * *

Танцы вошли при Петре в большую моду, и Мардефельд в своих донесениях описывает бал у графа Головкина, устроенный в 1721 г. в честь Петра, голштинского герцога и всей вообще дипломатии. Танцы сопровождались частыми поцелуями дам, и Ягужинский был в этом деле ‘отличным предводителем’. ‘Дамы же, — пишет Мардефельд, — сильно роптали на такие нововведения, что довольствуются одними (?) поцелуями’…
Театр в Петербурге появился, как известно, в 1716 г. ‘Заводчицей’ этого дела была большая любительница ‘лицедейства’ сестра Петра — Наталья Алексеевна, она писала даже и пьесы. Впоследствии театр этот был переведен с Петербургской стороны в деревянный же дом на Сергиевскую, неподалеку от Воскресенского проспекта. Камер-юнкер Голштинского герцога — известный Берхгольц — рассказывает в своем ‘Дневнике’ о спектакле в этом театре в 1719 г. В присутствии царя шла в переводе народная немецкая комедия ‘Бедный Юрген’. Рядом с царем в креслах сидел его повар Патон, очень живо принимавший к сердцу игру актеров и даже обсыпавший мукой арлекина за какую-то выходку.
В апреле того же 1719 г. в Петербурге пользовался большим успехом силач-немец Симеон, которого многие считали даже колдуном, как уверяет Вебер. И в самом деле, судя по рассказам, Симеон обладал очень большою силой. Силач ставил себе на грудь наковальню, ‘на которой, поставленной уже у его на груди, он давал расщепливать толстые железные шины’. Симеон свободно поднимал на воздух наковальню, а Петр с Ромодановским еле-еле могли ее поднять вдвоем. Вырвать у Симеона палку, которую он держал в зубах, царю не удалось, как он ни старался.
Хвастая своей силой пред зрителями, Симеон брал палку в зубы поперек и вызывал двух дюжих парней тянуть ее у него изо рта. В силе этих парней Симеон ‘не только не встретил такого сильного сопротивления, какое встретил у царя, но еще обоих этих молодцов начал таскать по сцене, по собственному произволу, куда хотел, как двух бессильных детей’.
Между прочим, вместе с Симеоном выступал иногда и другой немец — клоун. На 1 апреля 1719 г. они сыграли с петербургскими зрителями шутку. Они объявили какой-то необыкновенный спектакль, на который собрался весь Петербург, не исключая царя и царицы. Сбор был полный, и многие должны были вернуться домой за неимением мест.
Зрители с нетерпением следили за приготовлениями на сцене, но скоро появилась ‘парящая в воздухе машина’ с надписью ‘Апрель’, а клоун в длинной речи благодарил публику и пригласил завтра — на настоящий спектакль.
Кроме силача иногда давали представления гимнасты, жонглеры и танцовщики. Сохранилась забавная афиша такого представления, на котором зрители увидали ‘некоторые позитуры с переменными видами и действиями’. В начале спектакля какая-то ‘в свете похвальная аглинская мастерица (акробатка), опрокинясь назад ногами’, простиралась ‘на плат’, обе ноги обвивала вокруг шеи ‘подобно галстуху’, клала ноги на плечи, стояла на голове, вертелась ‘мельницей’ и т. п. Шестым номером программы идет следующее ‘действие’: ‘Правую ногу по дымя и обратясь кругом, подпрячет под плечо, а другой ноге стоит неворотима’. Затем ‘на пирамиде или двух стулах стоящая головою, спустясь на 2 фута ниже ног своих и подымя монету или рюмку вина и пиет за здравие всей компании’.
За ‘аглинской мастерицей’ следовало ‘колебимое явление от француза, а именно лестница 7 футов, на одной младенец, потом, поставя оную на чело, танцует фоли дишпаня (!)’.
Выступал также двухлетний младенец, ‘показывающий всякие экзерциции’. Его сменял ‘забавный человек’, делающий ‘преузорочные удивительные скоки’ и с ним ‘мастерица’, танцующая с обнаженными шпагами и обращающаяся на месте величиною в тарелку ‘более 600 раз, храня верно каданцы’.
Та же ‘мастерица’ показывала и жонглерские штуки, перебрасываясь шпагами, что, по словам афиши, ‘чрез меру удивительно’.
‘Протчая действия не суть описуема’, — гласит, между прочим, афиша.
Судя по этой афише, наши современные так называемые ‘садовые увеселения’ не так уж далеко ушли от Петровских времен…

* * *

Неистощимый в выдумывании всякого рода потех, Державный Преобразователь изобрел ‘должность’ самоедского князя или короля. Должность эта заключалась в устройстве по приказу царя различных увеселений для петербургских обывателей. Почему именно самоедский князь должен был являться присяжным увеселителем — неизвестно, но в 1714 г. эту должность занимал какой-то поляк, шутовским образом ‘коронованный’ в Москве, при чем ему присягали 24 самоеда и столько же оленей.
Самоедский князь жил постоянно в Петербурге и получал не малое по петровским временам жалованье — по десяти рублей в месяц при готовом столе и, что особенно характерно для ‘бахусоподражательных’ петровских времен, казенных напитках.
Подданные самоедского князя жили в своих юртах на пустынном, поросшем лесом Петровском острове. На этом острове был маленький дворец или увеселительный домик, богато изукрашенный внутри павлиньими перьями.
За этим домиком, в глубине леса, жил смотритель и была устроена царская молочная ферма, дававшая, по словам современника, ‘лучшее в целой области молоко’. За коровами присматривали финляндцы, жившие тут же и заодно надзиравшие за царскими павлинами.
Близ домика надзирателя жили в своих юртах семеро самоедов.
Проживший несколько лет в Петербурге при Петре и оставивший любопытные записки брауншвейг-люнебургский резидент Фридрих Вебер в приятной компании посетил в лето 1714 г. самоедов, которые удивленно глазели на гостей.
Один из них долго стоял, заложив руки под мышки и меланхолично потряхивая головой, но когда к компании любопытных подошла бывшая с ними барышня, самоед повеселел, начал смеяться, слазил за чем-то в юрту, снова вылез оттуда и, спугнув оленей, подвел их за рога к зрителям, галантно предлагая даме сесть на оленьи шкуры.
Затем приехал домой из Петербурга смотритель, очень любезно встретивший гостей, но жестоко обходившийся с самоедами, особенно с одним из них, которого он приказал ‘почаще бить батогами’ за буйный нрав.
Про этого самоеда смотритель рассказал Веберу вещь очень диковинную: когда смотритель отсутствовал, этот самоед напал на людей, приехавших осмотреть остров, ‘изгрыз им уши и лица (!) и вообще ужасно зло и свирепо их принял’.
За такие ‘людоедские поступки’ самоед был жестоко бит батогами и до того остервенился, что, по рассказам смотрителя, ‘вырвал зубами кусок собственного мяса из своей руки’!
Однако этот на самом деле ‘самоед’ умел говорить по-русски и служил переводчиком для товарищей при их беседах с Вебером.
‘Господина резидента’, по-видимому, очень удивили рассказы самоедов про их жизнь и общественное устройство.
Недовольный — и, как кажется, совершенно справедливо — самоед-переводчик говорил с досадой, но, уходя, сказал сопровождавшей Вебера даме комплимент, утверждая, что ‘женщины в его земле такие же красавицы, как и она’.
Нечего и говорить, конечно, что самоеды привлекали внимание не только иностранцев, но и всех вообще петербургских обывателей, избалованных при Петре всевозможными зрелищами.
Зимою 1714 г. самоедский князь умер. Его отпевали и похоронили в католической церкви.
В хранящемся в Государственном Архиве собрании всевозможных документов, относящихся к Петру Великому (‘Кабинет Петра Великого’), имеются письма самоедского князя, касающиеся устройства различных увеселений и праздников, в том числе свадьбы ‘князь-папы’.
Преемником умершего самоедского князя был известный шут Петра — португалец Лакоста, ‘титулярный граф и церемониймейстер увеселений’, как именует его тот же Вебер.
Между прочим, этот самоедский князь во время маскарада по случаю свадьбы ‘князь-папы’ П. И. Бутурлина с большим искусством разыгрывал роль медведя.

Петербургское ‘пианство’

Члены учрежденного Петром ради шутки ‘всешутейшаго и всепьяннейшаго собора’ примерно служили Бахусу, и веселые праздники, сопровождавшиеся поистине гомерическим ‘пианством’, бывали в Петербурге при Петре очень часто.
‘Птенцы гнезда Петрова’ от постоянного и долгого ‘бахусоподражания’ были достаточно закалены уже и привычны к капризам Петра, но приезжие иностранцы прямо боялись царских пирушек, а особенно знаменитого кубка ‘Великого орла’, преклонявшего к трону Бахуса даже очень стойких ‘пианиц’.
В декабре 1709 г. в Петербург явился посол короля датского — морской командор Юст Юль — и сразу попал на ‘бахусоподражание’.
За две версты от Петербурга несчастный датчанин провалился на Неве в полынью со своим возком и еле-еле избежал смерти. Обмерзший от зимнего купанья, он приехал в дом адмирала Крюйса, где ему была отведена квартира, наскоро переоделся и поехал представиться его царскому величеству, который с ‘изрядною компанией’ обедал у генерал-адмирала Апраксина по случаю дня рождения ‘Саши Герценскинда’ (Меншикова).
Войдя в застольную, Юст Юль был поражен страшным криком и шумом царских шутов, увеселявших общество. ‘Шуты орали и отпускали много грубых шуток, каковым в других странах не пришлось бы быть свидетелем не только в присутствии самодержавного государя, но даже на самых простонародных собраниях’, — пишет изумленный посол.
Царь сидел за одним столом со всеми и ел, как и все, деревянною ложкой. При здравицах гремели пушечные салюты, сопровождавшие и тост Петра за здоровье датского короля Фредерика IV. К досаде Юля, шуты помешали ему своим криком сосчитать число выстрелов.
После обеда Юль, беспокоившийся о судьбе своих бумаг, провалившихся вместе с ним под лед и намокших, долго упрашивал Петра отпустить его домой.
— Но там, ваше величество, моя верительная грамота и многие важнейшие документы…
— На что мне грамота? — возражал царь. — О твоем назначении от самого королевского величества цыдулы имею… Не надо мне грамоты твоей…
Петр приказал следить за ‘господином послом’, чтобы он не убежал, но тот в конце концов убежал-таки к себе домой и принялся за разборку смерзшихся бумаг. Но беда не приходит одна: едва Юль, разложив для просушки спасенные от потопления документы, вышел, чтобы возвратиться на пир, как загорелась фейерверочная лаборатория против его квартиры, и ему пришлось снова спасать бумаги, на этот раз — от огня, и в суматохе несколько штук из них пропало.
Пожар фейерверочной лаборатории не помешал, однако, сжечь фейерверк в честь новорожденного.
По возвращении Юля ‘пианство’ продолжалось до 4-х часов ночи, при чем пирующие побывали в одиннадцати местах.
И снова пришлось подивиться северянину на наши нравы: ‘Всюду, где мы проходили или проезжали, — пишет он, — и по льду реки и по улицам, лежали пьяные, вывалившись из саней, они отсыпались в снегу, и вся окрестность напоминала поле сражения, сплошь усеянное телами убитых’.
Усердное служение Бахусу почти не прекращалось, и несчастный посол стал всячески уклоняться от попоек, но и ему не пришлось избежать знакомства с ‘орлом’.
Когда Петр Великий находился на борту корабля, его все должны были называть ‘господином шаутбенахтом’, а за обмолвку полагался ‘Великий орел’. Эта беда случилась и с Юлем, но, когда ‘царский ключник’, как он выражается, поднес ему ‘орла’, посол пустился в бегство и взобрался на корабельные снасти. Об ослушнике донесли царю — и он, с кубком ‘орла’ в зубах, взобрался к Юлю, уселся с ним рядом и заставил его осушить не одного, а целых пять ‘орлов’.
Как рассказывает Юль, после ‘орлов’ он с ‘великою опасностью’ спустился по снастям на палубу.
Об этой ‘опасности’ можно судить по тому, что в большинстве случаев отведавший ‘орла’ валился на землю без чувств.
Такой случай был в 1721 г. с Меншиковым. На торжестве спуска на воду 60-пушечного корабля ‘Пантелеймон’, как рассказывает Мардефельд, царь был очень весел и не приказал ничего подавать, кроме венгерского. Меншиков схитрил и пил более легкий рейнвейн. Петр заметил эту проделку и, собственноручно выбросив в окно все бутылки с рейнвейном, приказал виновному осушить ‘орла’. Александр Данилыч без чувств грохнулся на пол, и жена с сестрою долго ‘оплакивали его положение’.
Петру вообще очень нравилось напаивать других до потери сознания, хотя, по словам того же Мардефельда, ‘к нему и приставали чрезмерно целованием рук и со всякими уверениями’.
В августе 1721 г. Мардефельд был у Шафирова на пирушке в честь герцога Голштинского. Во время пирушки в Петербург приехал бывший в отлучке Петр, пришел к пирующим и стал напаивать их окончательно, требуя стакан за стаканом. Даже ничего не пившего герцога он заставил выпить.
Всевозможные празднества сопровождались при Петре особенно торжественным ‘пианством’.
Взятие русскими Ревеля в 1710 г. дало ‘приличный’ повод к трехдневному ‘бахусоподражанию’.
Юст Юль был болен или притворился больным, чтобы избежать участия в пирушках.
Петр, после пира у Черкасского со всею ‘неусыпаемою обителью’ (до 400 человек) ходивший по домам, зашел и к нему.
Он принес с собою две шпаги, выкованные на Олонецких заводах, и подарил одну из них Юсту Юлю, а другую просил переслать датскому королю в подарок же.
В разговоре он упомянул, что, по счету его денщиков, Петр выпил сегодня 36 стаканов вина. ‘По виду этого, однако, никак нельзя было заметить’, — удивленно восклицает в своих записках датский посол и добавляет, что генерал-адмирал Апраксин хвастался, будто выпил за три дня 180 стаканов…

Ништадтские триумфы

(Картинки петербургской жизни XVIII в.)

I

Рано утром 4 сентября 1721 г. весело загудели колокола Троицкого собора под немолчный, радостный говор толпы, отовсюду сбегавшейся на площадь.
Против собора — у самой Невы — строились войска, звякая оружием, на валах Петропавловской крепости хлопотали возле пушек канониры, громадные, высокие корабли, неуклюже раскачиваясь, становились на реке ровною линией. У собора наскоро выстраивался невысокий помост: визжали пилы, звенели топоры…
Толпа все прибывала, колыхаясь по краям. Еле пробрались сквозь нее телеги с пивными бочками, из которых солдаты проворно наполняли громадные чаны, расставленные вокруг помоста.
Из собора вышли какие-то генералы, сверкая на солнце золотым шитьем своих мундиров, веселые, смеющиеся. Трубачи и барабанщики нетерпеливо топтались на месте, поглядывая на соборные двери и дожидаясь сигнала.
— Стало быть, швед отступился от нас начисто?.. Неву отдал, Выбурх, Ригу, Колывань, Ямы… Верно ли слышал ты?..
— Вернее верного, брат. Гвардии капрал Обрезков с мирною вестью к царю с Ништата посылан был.
— Слава Создателю! Разорила нас война эта, не тем будь помянута. Крови что пролилось за двадцать-то один год! А я слышу — пушки палят да трубы играют, а невдомек к чему… ‘Пошва’, мол, едет, потому она всегда трубит, сколько разов у ‘Поштового двора’ видел.
Умолкшие было на время колокола снова загудели и заглушили спорщиков. Толпа встрепенулась, и задние ряды навалились на передних.
— Лезьте, лезьте на рожон-то… Тесно вам!..
Как гром разразился над Невою пушечный салют с крепости, окутавшейся дымом… Затрещали барабаны, запели рожки и трубы, и снова грянул салют, за ним другой, третий…
Государь вышел из собора, окруженный генералами и придворными.
— Приветствуем ваше величество, яко адмирала ‘от красного флага’, — кланяясь, говорили ему адмиралы.
— Благодарствую вам, а паче всего Ему, Всемогущему. От тяжелых уз освобождена ныне Россия, — взволнованно отвечал Петр, обнимаясь и целуясь со своими ‘птенцами’.
В Преображенском мундире, со шляпой в руке, царь быстро взошел на помост и, тряхнув кудрями, поклонился народу. Все смолкло.
— Здравствуйте, православные! — пронесся его дрожащий, но веселый голос. — Здравствуйте и Богу Господу благодарствуйте, поелику дарован нам со Швецией счастливый, славный мир и толикая долговременная война наша через то конец свой восприяла…
Меншиков услужливо поднес царю полный ковш вина.
— Здравствуйте ж, любезные! — снова закричал счастливый Петр. — Да поможет нам Всемогущий в мире трудиться прибытка ради вашего.
Восторженный гул покрыл голос царя, и снова дрогнул воздух от пушечных и ружейных залпов. Народ на площади обнимался и целовался, как в Христов день. Да и как было не порадоваться ему, двадцать один год выносившему тягости войны.
— Яко древний Ной возрадовался, узрев голубя с масличною ветвью, взыграл дух мой, узрев вестника мира вечного, желанного, — говорил царю епископ Рязанский.
— Во истину тако! В Нейштате великая северная война потоп свой восприяла…
Среди радостных криков толпы государь направился к зданию Сената, где его ожидал в царской одежде и на троне ‘князь-кесарь’ Федор Юрьевич Ромодановский.
— Ученики все науки в семь лет оканчивают обыкновенно, — говорил на ходу царь, — наша же школа троекратное время была. Того ради за окончание оной России изъявить надлежит троекратное ж благодарение…
До поздней ночи не расходился народ с Троицкой площади, хоть и давно уж опустели чаны с вином и пивом и царь уехал на ту сторону — в свой ‘зимний дом’.
По улицам разъезжали вестники мира — двенадцать драгун с белыми перевязями через плечо и увитыми лаврами знаменами. Повсюду встречали их радостные клики. Никому не сиделось дома — все шли на улицу, в толпу, всякому хотелось увидать знакомых, друзей…

II

На другой день — 5 сентября — солдаты-музыканты ходили по дворам знатных вельмож петербургских, поздравляя их с желанным миром, навеки укрепившим за Россией и Петербург и ‘Ингермоландию’ [‘Ингермоландия’ Ингерманландия или Ингрия, Ижорская земля. Территория по берегам Невы и юго-западному Приладожью. В 1708 г. вошла в состав Петербургской губернии], балтийские земли до самого Новгорода.
На Неве, против Троицкого собора, собрался весь невский флот — буера, баржи, верейки, шнявы, боты и шлюпки, полные нарядных вельмож и дам, иные с музыкантами даже.
Впереди всех покачивалась на волнах верейка ‘невского адмирала’ с развевавшимся на корме адмиральским флагом.
Отрывисто грянула пушка с крепости, прозвенела труба, гребцы на адмиральской лодке взмахнули веслами, и началось катанье.
Музыка гремела не умолкая, изредка прерываемая пушечными салютами с обеих крепостей — Петропавловской и Адмиралтейской.
Адмиральская верейка шла впереди всех, как командир впереди полка. Повертывала верейка — одно за другим повертывали за нею и все другие суда.
Среди гуляющих по Неве был сам царь с царицей и дочкой-именинницей — красавицей Елизаветой Петровной.
Наконец адмирал повернул к пристани у Почтового дома [На месте нынешнего Мраморного дворца], и вся флотилия потянулась за ним, на именинный пир.
Как только уселись за стол — шуты подняли, по обыкновению, страшный шум. Бегали кругом обедавших, хватали их за рукава, выдергивали тарелки. Больше всего вертелись они вокруг ‘князь-папы’ Петра Ивановича Бутурлина, который ‘по обязанностям службы’ был уже в не малом ‘подпитии’.
— Всешутейшему — чистую тарелку! Всепьянейшему — бутылочку новенькую, — гомонили шуты и всех пуще ‘партикулярный граф и самоедский король’ Лакоста. — Четыре денечка осталось ‘князь-папе’ на волюшке пожить — ‘орла’ хоть ему дайте. И жених-же! Трезвый один день в году бывает, да и то не всякий раз.
Бутурлин сердито отмахивался от назойливых шутов, как от мух, и даже стукнул одного из них своей деревянной ложкой, но царю, видимо, нравились их проделки, и он от души хохотал над беспомощным ‘жрецом Бахуса’.
— Приведется всех вас, дьяволов, от шумства да от пьянства отлучить! — сердито крикнул ‘князь-папа’.
— Ой, ой, голубчики, — завизжал Лакоста. — Уж хоть до свадьбы своей повремени: трезвому-то на невесту твою и глянуть страшно: родимчик приключится…
Бутурлин только махнул рукой и, двинув тяжелым стулом, вышел.
— Куда, куда?.. ‘Неусыпаемого сумасбродства президент’, вернись…
Герцог голштинский — церемонный кавалер, не привыкший к русским потехам и оглушенный криками, облегченно вздохнул. Но Бутурлин недолго пробыл в отлучке и вернулся с трубками и табачными кисами. Не успел он войти, как снова поднялся шум и крик.
Чуть не до вечера просидели за обедом, пока царь не вылез из-за стола, приглашая гостей танцевать. Герцог голштинский открыл бал с маленькой именинницей — лучшей танцоркой во всем Петербурге. Сам Петр не танцевал и сидел на стуле, окруженный захмелевшими ‘птенцами’, а ‘князь-папа’ заснул так крепко, что остался ночевать в Почтовом доме… Впрочем, он был там не одинок.

III

Празднества начались снова 10 сентября. Троицкая площадь, переполненная народом, имела вид необыкновенный: повсюду стояли мужчины и женщины — от первого вельможи до последнего купца — в черных плащах, из-под которых выглядывали иногда птичьи ноги, звериные лапы. Любопытные тесным кольцом окружали площадь, иные залезли даже на деревья и крыши домов. Всех занимали закутанные в плащи фигуры, догадки сыпались без конца… На судах матросы влезли на мачты и, заслоняясь от солнца, смотрели на площадь.
— Ужли так все и будут — в черном? Ну вот еще… Тут по всяческому одеты, как в тот раз на Москве, покойника Никиту Мосеича венчали. Слышь, медведи будут живые. Новобрачные нонешнюю-то ночь в балагане ночуют — вона, ровно колпак торчит, — указывали из толпы на памятник пленения Голицыным шведских судов — деревянную ‘пирамиду четырех фрегатов’.
В соборе венчался ‘князь-папа’ Петр Бутурлин со старухой-вдовой своего предшественника Никиты Зотова.
Долго не хотела она идти за Бутурлина. ‘Намучилась я с покойником-пьяницей, теперь за другого иди’… Но такому свату, как сам Петр, не приходилось отказывать, и вдова старого ‘князь-папы’ согласилась, наконец, быть женою нового.
— Идут, идут! — закричали засевшие на деревьях мальчишки.
Толпа заволновалась и заметалась во все стороны. Кто-то свалился в воду, и его с хохотом тащили оттуда.
— Не обжегся ли где, смотри хорошенько…
Три арабченка, в чалмах и белых фартуках, с рожками в руках наготове, предшествовали Петру, одевшемуся в матросскую куртку, с барабаном на черной бархатной перевязи через плечо…
Звонко зарокотал барабан царя и следовавших за ним еще трех барабанщиков — генералов Чернышева, Бутурлина и майора Мамонова, загнусавили рожки у арабченков.
Плащи полетели долой с плеч, и площадь мигом преобразилась: от траурной, черной толпы не осталось и следа. Шум и крик поднялся внезапно такой, что даже соседи не могли слышать друг друга. Хлопали бичи, трещали барабаны, пузыри с горохом, трещотки, звенели гремушки и бубенцы, пронзительно свистали флейты и разные дудки, глухо рокотали бубны…
Маскированное шествие медленно и чинно двинулось кругом ‘пирамиды четырех фрегатов’.
За Петром, в роскошном древнерусском царском наряде, с короной на голове и скипетром, весь залитый золотом, шествовал ‘князь-кесарь’ со свитою русских бояр в горлатных шапках, парадных кафтанах и охабнях.
Екатерина, в фрисландском костюме из черного бархата, с корзинкою в руках, следовала за гобоистами и камер-юнкерами, окруженная арабченками в ‘индийских костюмах’ тоже из черного бархата. За нею шла группа фрисландок — придворных дам, нимфы, пастушки, арлекины, монахини, испанки, негритянки и, наконец, ‘князь-кесарша’ в древнерусском выходном наряде царицы со свитою придворных дам в кокошниках, телогреях и душегреях…
У зрителей разбегались глаза, крики неслись отовсюду.
— Это какие идут-то?.. Словно как и Меншиков-князь с ними. ‘Голанцы — бурмистры голанские’. А вот и тот, как его, пьяница-то?..
‘Бахус’, с распухшим от непрерывного пьянства лицом и багровым носом, с тигровою шкурой на плечах, нетвердыми шагами проходил вперед ‘князь-папы’, окруженного ‘кардиналами’ и плешивыми стариками. Какие-то искусники, наряженные журавлями, чинно выступали, ‘аки журавель-птица’, под громкий смех зрителей…
— Медведей ведут! Гляди-ка, в клетке что белка в колесе.
Громадный медведь неуклюже бегал по клетке, изредка поднимаясь на задние лапы и хватаясь за решетки, он, видимо, был очень недоволен шумом и многолюдством и сердито потрясал дверью клетки. Внезапно она распахнулась, и зверь с ревом кинулся на толпу.
— Ой, голубчики… Взбесился! Ой, задерет…
Зрители перепугались насмерть, и началась бы то толкотня, но мгновенье спустя медведь выскочив из своей шкуры и оказался царским шутом, наряженным в испанский костюм.
— Ах, дьявол! Вишь, перепугал до чего, анафема! — радостно кричали вокруг, видя, как шут сел верхом на другого, настоящего уже медведя и поехал ка нем.
Француз-великан Лepya и один из царских денщиков, не уступавший ему ростом, неуклюже переступали в детских костюмчиках. Их вели на помочах два кар лика с подвязанными седыми бородами и в колпачках.
— Важные робята. Ой, важные!.. Как их только выкормить было матерям…
‘Строусы’ и гигантские петухи сменялись римскими воинами и турками, за индейцами в разноцветных перьях шли рудокопы, китайцы, корабельщики, бояре. Индийский жрец в длиннополой шляпе с бубенчиками обнимался с Нептуном, победно потрясавшим своим золоченым трезубцем.
Не виделось и конца ряженым. Свадебное ‘князь-папино’ шествие растянулось в длинную ленту, змеей извивавшуюся по площади. Зрители смешались в одну толпу с ‘машкерадными персонами’, хватали их за платье, заглядывали в лицо, хохотали и сопровождали ‘хари’ до дверей Сената и Коллегий, где были накрыты обеденные столы. Проводив ‘свадебный поезд’, любопытные окружили ‘пирамиду четырех фрегатов’, внутри которой было устроено брачное ложе ‘князь-паны’. Сквозь нарочно проверченные в пирамиде дырочки была видна ярко освещенная множеством свечей громадная постель, окруженная бочками с вином и пивом.
— Пусти глянуть-ка разочек. Ишь, ровно клещ впился — не оторвешь… И житье ж, братцы, ‘князь-папе’. Проснулся, мол, в горле пересохло, али что — черпнул ковшом, выпил… Помирай не хочу!
Народ дождался выхода молодых с пира: их провожали в пирамиду сам царь с царицей.
За Невой, по набережной, мигали разноцветные огоньки иллюминации, длинными, острыми змейками отражаясь в воде.

IV

Едва успели маски отдохнуть и отоспаться на другой день, как надо было снова рядиться и плыть на Троицкую площадь, по-вчерашнему усеянную зрителями.
Снова зарокотал барабан державного корабельщика, загудели, запищали рожки, и шествие двинулось мимо пирамиды и царского домика к ‘князь-папину’ двору в устье Большой Невки.
Бутурлин, во вчерашнем парадном наряде, встречал гостей у дверей своих хором и угощал их пивом из огромного чана. Немало времени прошло, пока все участники маскарада получили от ‘папы’ по ковшу крепкого пива и облобызались с ним. ‘Всепьянейший’ уж еле держался на ногах, и ‘кардиналы’ не раз почтительно поддерживали ослабевшего начальника ‘Неусыпаемой обители’.
Поздравив Бутурлина, шествие возвратилось к пирамиде, два раза обошло кругом нее и направилось к пристани — садиться на суда и лодки. С трудом могли пробираться ряженые сквозь густую толпу зрителей, которых особенно интересовал необычайный, никогда еще не виданный ‘князь-папин’ корабль.
На двенадцати пустых бочках, попарно связанных и пущенных на воду гуськом, красовалось еще шесть бочек, на которых верхом восседали ‘кардиналы’ — члены ‘всепьянейшей конклавии’. Матросы накрепко прикручивали ‘господ кардиналов’ к бочкам, чтобы они не свалились в воду во время плавания.
Покончив с ‘кардиналами’, к пристани притянули и ‘князь-папин фрегат’ — громадный дубовый чан, наполненный пивом, по которому плавал ковш весьма почтенных размеров. Чан также стоял на пустых бочках…
— Ой, не утопите мне ‘всешутейшего’, — смеялся царь. — ‘Князь-папаша’ тогда мне жить не даст с горя. Пиво-то в чану у нас бурное — долго-ли до греха!
— И затейник же ты, ваше величество, — недовольно ворчал Бутурлин, сердито косясь на Петра. — День ветряный, корабли качает, не то что этакую посудину. Захлестнет!
— Эге! Вижу не зело усердно о Бахусе подвизаться изволишь — сробел… Сажайте его!
‘Князь-папу’ посадили в ковш и оттолкнули от ‘берега’. Бутурлин крепко ухватился за края ковша, испуганно поглядывая на мелкие пивные волны своего ‘моря’. Тем временем матросы прикрепляли ‘фрегат’ к бочкам с ‘кардиналами’, которые, в свою очередь, успели уж натерпеться не малого страху от ветра, сильно раскачивавшего их зыбкие кресла.
На маленькую бочку, приделанную к борту пивного чана, уселся бесстрашный ‘Бахус’ и сам принялся вязать себя веревками, продевая их в кольца.
Впереди чана — на бочках же — колыхалось вырезанное из дерева морское чудовище с троном для Нептуна.
— Потонут ведь, пьяницы! Ей-ей потонут. Вишь, качает их — как камышинки…
Наконец все приготовления были окончены, Петр сел на свою шняву, и добрый десяток гребных лодок потянул за собой свадебный поезд ‘князь-папы’ на пустых винных бочках.
‘Кардиналы’ жалобно вопили и хватались за что попало, ответом им был веселый хохот зрителей на судах и на берегу. ‘Бахус’ нагибался, черпал ковшом пиво из ‘князь-папина моря’ и пил. ‘Нептун’ цеплялся трезубцем за ковш с еле живым от страха Бутурлиным и отталкивал его от ‘берегов’.
— Брось, брось, тебе говорят, — сердито кричал ему ‘князь-папа’. — Дай выйти на берег — наломаю я тебе бока… Ай!
Зрителям была видна одна лишь голова Бутурлина, да по воде разносились его ругательства.
— Ваше величество, повелите ‘князь-папе’ уста замкнуть, — жалобно кричал ‘Нептун’. — Чаша терпения моего переполнится и потопит его!
— Приговариваю его… к ‘Великому орлу’! — кричал Бутурлин. Кое-как добрался до пристани у Почтового дома ‘князь-папа’ с намокшими и растерявшими свои шляпы ‘кардиналами’. Толпа слуг и царских денщиков подбежала высаживать Бутурлина, и ковш перевернулся-таки, погрузив несчастного ‘молодого’ в пиво.
До поздней ночи пировали в Почтовом доме, а на другой день снова пришлось ‘князь-папе’ плавать по Неве в своем ковше с ‘кардиналами’ на бочках.
Только 17 сентября кончился ‘машкерад’, а с ним и празднество Ништадтского мира, которое возобновилось, впрочем, в октябре, когда Петру был поднесен титул императора и отца отечества.

Последний ‘князь-папа’

I

Зима стояла морозная, с ясными днями и темными звездными ночами. Красавица Нева лежала под белою снежною пеленой, будто под саваном, и как мухи чернелись на ней пешеходы, пробиравшиеся по тропинкам и дорогам с берега на берег.
Святки еще не кончились, и на петербургских улицах было шумно и весело. Особенно толпились зеваки у громадного дома Никиты Зотова на берегу Невы и Невки, близ Троицкого собора и царского домика [Дом Зотова стоял на том месте, где теперь находится так называемый Гагаринский буян. Гагаринский буян место города, где Большая Невка впадает в Неву. Здесь находились склады] и у хором недавно умершего ‘всешутейшаго и всепьяннейшего собора князь-папы’ Петра Ивановича Бутурлина, также по набережной Невки, невдалеке от зотовского дома.
Петр, уже больной, уже чуявший, быть может, свою близкую кончину, назначил на 3 января быть избранию нового ‘князь-папы’, и жадные до зрелищ обыватели ‘парадиза’ толпились у зотовского дома, где шли приготовления к ‘собору’: стучали молотки, визжали пилы, маляры проносили ведерки с красками и громадные кисти, подъезжали сани с бочками и боченками.
Зябнущая под дыханием крещенских морозов толпа бессменно дежурила у дома и гомонила по целым дням.
— Глянь-ко, глянь, колокола-то на крылечке, — кричали в толпе. — Свинцовый, глиняный да деревянный — то-то трезвону будет, и глухой не услышит… И скажет-же — ‘глухой, вишь, не услышит’… Ай да шутник!..
Толпу очень забавляли шутовские колокола, развешанные на крыльце зотовского дома.
— Чего горланите, озорники! — ворчала скорчившаяся старуха, очень недовольная царскою затеей. — Срамота одна: нашли над чем смеяться. Обасурманились с царем-то, Бога забыли, греховодники…
— Эх, старая, старая! Нешто можно такие слова говорить на народе: батожья опробуешь…
— Гораздо ты, паренек, молод — меня старуху учить, дай Господи, чтобы ты не битый помер, а я то уж и без батожья одной ногой в гробу стою…

* * *

— У меня, Тришка, братанчик пролез в дом — так сказывал, дюже ловко понаделано…
— А что ж? Скажи?..
Толпу очень интересовало, что делается внутри дома, но туда не пускали, а сквозь мерзлые стекла ничего нельзя понять было.
— Что видел— известно что. Горница большая, соломенной рогожей, стало быть, по стенам оббита, а у стены, словно бы у царя, место такое из кумачу, а на ем тот… ну, пьяница-то, как его?.. Слово-то заморское, мудреное…
— ‘Пахус’, может, — так, кажись?..
— Вот-вот. А на ем, значит, ‘Пахус’ сидит и день-деньской водку хлещет — без просыпу уж целую неделю пьет…
— Гаврюшку бы нашего туда, в ‘Пахусы’-то… По месяцу иной раз крутит, не то что по неделе, — засмеялись в толпе.
— Гаврюшку? Ишь чего выдумали, — ворчал оборванный и ежившийся от холода старикашка. — Коли с морозу меня к боченку допустить, куда твой Гаврюшка…
— Ужели так?.. Ай-да Пахомыч: самого ‘князь-папу’ перепьет, поди! — горланили в толпе.
— Так сидит, стало быть, ‘Пахус’, — продолжал рассказчик. — А около его еще два места: для ‘князь-кесаря’, Ивана Юрьича, значит, и для ‘князь-папы’ — кого выберут, а насупротив, по стенке, стульчики маленькие, хари разные на их намалеваны… Это ништо еще, а в другой горнице — стол посредине да две бочки — одна с вином, а другая со снедью.
— Это кому же?
— А тем, что ‘папу’ выбирать станут. Каждому особливое место сделано — словно загон какой али стойло. Рогожками перегорожены друг от дружки, а чтоб темно им не было, по лаптю висит — на место свечки… Братанчик сказывал, мало-мало не ослеп, как вошел туда, так его и озарило…
— Ври больше… Ишь плетет — ровно деньги ему платят…
Толпа не расходилась до позднего вечера.
Во дворце тоже кипели приготовления к торжествам. Придворные изо всех сил старались развеселить ставшего грустным и задумчивым царя, который исправлял по рукописи чин избрания ‘князь-папы’.

II

Смоляные бочки, пылавшие 3 января на улицах от дома покойного ‘князь-папы’ до зотовского дома, очень обрадовали зрителей: можно было обогреться.
— А ведь грех это, ей-ей, грех. Какой там ни на есть папа, а все поп…
— От иноземцев все идет! Где царю твердому в вере быть, коли одни, почитай, иноземцы кругом… Нетто ‘папу’ это на смех поднимают. Над блаженной памяти патриархами издевку чинят, — шептались в толпе, — да над всем священством…
Но недовольных немного было. Большинство не вникало в сокровенный смысл царской затеи и веселилось искренне, от души.
Зрители терпеливо дожидались, когда откроются ворота ‘князь-папина’ дома, и согревались кто у смоляных бочек, а кто из ‘скляниц’. Сметливые разносчики-ярославцы бродили в толпе со своими товарами, и отовсюду неслись их выкрикиванья.
— Рыбки-то, рыбки сушеной, вяленой, улова кроншлотского.
— Пирожков галанских горячих, слаще меду — кому надо?..
— А кто водицу ‘князь-папскую’ испивает — закусить пожалуйте. Аладьи горячи! Кому руки да рот погреть…
Больше всего испивали, конечно, ‘князь-папскую водицу’, гревшую лучше всяких печей и костров.

* * *

В доме ‘князь-папы’, переполненном ряжеными участниками ‘всешутейшаго собора’, нестройно пели сочиненную самим царем ‘песнь Бахусову’. Когда кончилось пение, ‘князь — великий оратор’, влезши на бочку, учинил собравшимся ‘предйку’.
— Увещеваю вас, братие, — выкрикивал оратор, — дабы прилежно молили Бахуса о достойнейшего избрании… Оное избрание чинить всем нам не по факциям каким, не суетного похлебства ради, но по ревностному к оному Бахусу сердцу и прилежнейшему его молению…
Распахнулись заветные ворота, и все насторожились.
Первым шел маршал в парадном кафтане, с длинным жезлом в руках, увитым красными лентами.
За ним — по три в ряд — шествовала ‘весна’: девять наряженных в красные кафтаны флейтщиков и лихих свистунов, наполнивших улицу резким птичьим свистом…
— Соловьи, братцы, прилетели… Ишь, заливаются, скоморохи… Жалостно, что мороз за нос щиплет, а го как есть весна-красна! — переговаривались в толпе.
По бокам шествия мчались добровольные и незваные участники — мальчишки и девчонки…
За ‘весной’ шли певчие, ‘подстенная братия’ — чиновники и офицеры, ‘диаконы’, ‘попы’, ‘монахи знатные’, ‘архимандриты и суфреганы’… Мелькали красные ‘кардинальские’ мантии на беличьем меху.
Петр шел в красном коротком кафтане рядом с ‘кардиналом’ — ‘князь-кесарем’ Иваном Юрьевичем Ромодановским, а за ним карлик со свертками бумаг в руках…
Толпа зашевелилась и надвинулась ближе к шествию.
— Куда лезете! Куда? — кричали передние ряды. — Государь-то батюшка наш — эвон, в кафтане красном… Толкайся, толкайся, авось на смолу налетишь… Заики идут, братцы! А ну, понатужьтесь, родненькие, авось хоть словечко вымолвите…
‘Князь-папинские служители’ с шестью заиками, изо всех сил старавшимися рассказать что-то, прошли мимо. За ними, над головами ‘монахов Неусыпаемой обители’, несомый на носилках, торжественно плыл ‘Бахус’ верхом на бочке. Серебряный кувшин в его руках поминутно прикладывался к чарке… Дым еловой хворостины, которой размахивал шедший впереди старик, как фимиам курился перед этим древне-греческим богом, мерзнувшим в Гиперборейских землях по воле державного преобразователя.
— Ловко хмельную тянет… Вот служба, братцы, так служба — помирать не надобно. Ай да паренек! — кричали из толпы.
— Ну, куда же, куда ему, — с сожалением говорил какой-то сержант, — куда ему до покойника Конона Карпыча, что в прежние годы ‘Пахусом’ служил. Так ли он пил… Куда ему!..
— Срамные действа привел Господь видеть напоследок дней, — тихо шептал старик, наклоняясь к уху собеседника.
Толпа загомонила и закричала еще сильнее: трое плешивых несли громадных размеров ковш — парадный экипаж ‘князь-папы’… За ковшом виднелись красные кафтаны ‘кардиналов’ и высоко поднятые лопаты с личинами бога вина и веселья…
— Помнишь, Бутурлин-то боярин на свадьбе своей в ковше этом плавал. Поставили его на плот да по Неве и везли, а эти ‘красные’-то — на бочках верхами… То-то была потеха!
Шествие шло в обход к дому Зотова, и за ним тянулись зрители.

III

У дома Зотова шествие было встречено оглушительным криком и треском: деревянными молотками изо всех сил колотили в пустые бочки, пели, кричали, звонили в колокольчики, бубенчики, медные тарелки, как пчелы гудели варганы и охотничьи рога, тренькали балалайки…
‘Кардиналы’ были заперты на всю ночь в комнате ‘конклавии’ для избрания ‘бахусоподражательного отца’, а царь засел с гостями за стол — повеселиться. Просторный зотовский дом был набит битком участниками шествия, приглашенными и просто пробравшимися на торжество. Повсюду стояли открытые бочки с вином, и кандидату на ‘князь-папин’ престол предстояло на деле доказать свое усердие к Бахусу.
— А ну: ‘во имя всех пьяниц, во имя всех скляниц’! — возгласил здравицу царь, и все потянулись к нему с кубками и стаканами.
‘Архиигуменья’ Стрешнева и ‘князь-игуменья’ княгиня Голицына, заседавшие за столом ‘Неусыпаемой обители’, пили наравне с прочими и ухаживали за веселой ‘госпожой адмиральшей красного флага’ — императрицей Екатериной.
— Эх, плохо, плохо пьется… Бахуса забывать все стали, — печаловался Головин.— В былые годы ‘орла’ не боялись, духом его осушали…
— Да нам что?.. ‘Господа кардиналы’ за нас поусердствуют, не нам ведь ‘папой’ быть…
Царь с серебряным кубком в виде Бахуса, держащего чашу, несколько раз выходил к пировавшим в других комнатах, и вслед за его появлением шум и крики усиливались.
— Ой, гомону-то что!.. Гляди, ‘отец’, — отрешат тебя ‘от шумства’, чтобы по кабакам не ходить…
За запечатанными царскою печатью дверями в комнату ‘конклавии’ также слышались крики — ‘господа кардиналы’ избирали кандидатов.
Петру нездоровилось: после Лахтинского купанья в прошлом году его все еще трепала по вечерам лихорадка, и он незаметно скрылся, оставив пирующих.
Что-то мешало ему веселиться, как веселился прежде. Петру все казалось, что он — не один, что сзади, за ним по пятам ходит кто-то — незримый, но ужасный и сторожит его… Царя тревожили бесконечные думы о преемнике, о наследнике его дела…

* * *

Вокруг дома ‘конклавии’ горели костры и угощались не попавшие на пир…
Всю ночь веселились гости, пока в шесть часов утра не вернулся царь и не выпустил заключенных ‘кардиналов’, которых с трудом привели в залу избрания: языки еще болтали, но руки и ноги плохо повиновались…
‘Князь-кесарь’ уселся на троне рядом с ‘Бахусом’.
— Да будет ведомо избираемому, что от него, яко от всевластного и первейшего жреца Бахусова, взято будет письмо особливое, дабы мне его унимать словесно и ручно, егда великое шумство учинять задумает, — сказал Петр, но ‘кардиналы’ ничего не слыхали: они кричали, ссорились и спорили из-за своих кандидатов, которых оказалось трое.
— Не согласны… Не быть ему ‘князь-папой’!.. Голоса подавать, голоса, — шумели ‘кардиналы’.
Подали голоса — оказались избранными все трое…
— ‘Князь-кесарь’! — крикнул царь. — Повели ‘балы’ внести! ‘Князь-кесарь’, засыпавший уже на своем покойном кресле, встрепенулся и отдал приказание.
‘Князь-игуменья’ княгиня Голицына вошла с большим ящиком в руках и, поставив его пред ‘князь-кесарем’, сама села рядом.
— За ‘балами’, по чину! — хрипло возгласил ‘князь-кесарь’.
Шатаясь и опираясь на плечи ‘папиных служителей’, один за другим подходили к Голицыной ‘кардиналы’ и, получив ‘балы’ — два куриных яйца, одно, обшитое черным сукном, другое — обыкновенное, целовали ее в лоб и отходили.
‘Князь-кесарь’ осмотрел ящик, дрожащими руками запечатал его и, возгласив имя первого кандидата, передал черному карле, который и отправился собирать ‘балы’.
— Считай, брат, и пиши, — бормотал одному из ‘архи-жрецов’ ‘князь-кесарь’. — Я брат, усыпаю.
Наконец все ‘балы’ были собраны, и огласилось имя избранника.
Горчайший пьяница, провиантский комиссар Строгост отныне стал ‘князь-папой’.
— Вашу немерность поздравляем, — приветствовал его Петр. — Наполняй вином чрево свое, яко бочку Бахусову, возложи венец мглы Бахусовой на главу свою, и да будут дрожащими руки твои во все дни живота твоего!
— ‘Князь-папе’ Строгосту слава! ‘Князь-папе’ многия лета! — кричали вокруг, и среди этих криков не слышно было, как бранили избранника не попавшие на ‘трон’ кандидаты, завидуя его счастью.
А счастье Строгосту и в самом деле привалило не маленькое. ‘Князь-папа’ получал большое жалованье, два дома — в Петербурге и Москве, питья, сколько пожелает, из царского погреба… Было о чем погоревать!..
Кроме того, ‘князь-папа’ имел право входить в любой дом и требовать вина, в чем не смели отказывать ему хозяева…
Строгост, покачиваясь и закрывая глаза, сидел на ‘троне’ с кубком ‘Большого орла’ в руках и ‘принимал присягу’ от присутствовавших, которые целовали его руку.
Затем Строгост пересел в ковш и был торжественно обнесен вокруг залы, как одержавший победу римский гладиатор.
После этого ‘папа’ влез в огромный чан с пивом, переоделся в теплые одежды и был вынесен лысыми на улицу. Толпа, давно и с нетерпением ожидавшая появления ‘папы’, со смехом и криками провожала его до самого дома.
Но недолгим оказалось счастье Строгоста: после этих церемоний царь слег в постель и не вставал больше…
С его смертью исчез и ‘всешутейший собор’, и ‘Неусыпаемая обитель’, и сам ‘князь-папа’…

——————————————————————

Текст издания: Божерянов И. Н., Никольский. В. А. Петербургская старина. Очерки и рассказы. СПб., 1909.
…наводнением разрушило в Монплезире Иордань… — По-видимому, имеется в виду емкость для хранения освященной воды, громадных размеров купель.
Вас(илий) Ив(анович) Баженов — Баженов В. И. (1737-1799) — архитектор, один из основоположников русского классицизма.
Постройка замка была начата под личным руководством Баженова в 1796 г… — Имеется в виду указ Павла I от 28 ноября 1796 г. о начале строительства Михайловского замка.
Коцебу — Коцебу Август фон (1761-1819) — драматург, романист. В 1800 г. по прибытии в Петербург был арестован и сослан по приказу Павла I.
Головина — Головина Варвара Николаевна (1766-1817) — фрейлина Екатерины II, автор мемуаров на французском языке.
…графиня София Дм(итриевна) Строганова (рожденная кн. Голицына) рассказывала Плетневу… — Здесь допущена неточность. Имеется в виду Строганова Софья Владимировна (1774-1845) — статс-дама Екатерины II, занималась литературными переводами. Владелица огромного состояния. В своих имениях построила много школ. Хозяйка великосветского салона в столице, в котором бывал и Петр Александрович Плетнев (1792-1866) — педагог, критик, журналист, друг А. С. Пушкина.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека