Алексей Ермилыч Лазорев, титулярный советник, получал шестьсот рублей жалованья и служил в одном благотворительном учреждении, когда, будучи уже не в молодых летах, женился на модистке Софье Васильевне. У них родилось в четырнадцать лет семеро детей. Оставленный за штатом, Алексей Ермилыч начал жить на пенсию. Софья Васильевна брала шить бельё, но зарабатывала очень немного — мешала семья. Только когда подрос самый маленький, она могла добывать иголкою около десяти рублей в месяц. С пенсиею да со случайными доходами Алексея Ермилыча, который был каллиграфом, едва набегало сорок рублей. Две старшие дочери, Агаточка и Софочка, ходили в гимназию, сын-первенец служил писцом в участке, второй сын, Лука, был принят казённокоштным в техническое училище, а две девочки и мальчик сидели дома. Жилось трудно, и каждая корка хлеба ценилась. Семья должна была вести строгое и чрезвычайно аккуратное существование, потому что малейший сверхсметный расход, хотя бы в десять копеек, тяжело отзывался на чьём-нибудь желудке. Мяса не видели по несколько дней. Ходили дома в покромчатых туфлях, сберегая тем кожаную обувь, и одежду никогда не бросали, а переделывали, чинили, штопали, передавали друг другу, с уважением относясь к ветоши, некогда стоившей денег. Квартиру нанимали в подвале на Лиговке, тесную, душную и сырую. Лица у всех были жёлтые, бледные, и лихорадка вечно гостила в бедной семье.
Так продолжалось до тех пор, пока Агаточка не кончила гимназии. Это случилось в июне 1880 года. Ей была присуждена серебряная медаль, и почётный попечитель заведения, увидав Агаточку и узнав, что она — бедная девушка, прислал ей в подарок сто рублей и несколько штучек шерстяной материи со своей фабрики. Софья Васильевна одела дочерей, и жизнь в подвале, благодаря неожиданной помощи, проявила некоторый блеск и энергию. Была прикуплена мебель, и в том же доме, на пятом этаже нанята более просторная квартира, в расчёте на жильцов.
Агаточке шёл двадцатый год. Она любила отца и мать, братьев и сестёр. Брат Антон, служивший в участке, возмущал её своим эгоизмом — он гроша не давал родителям — но она и его любила. Все её помыслы были направлены на благополучие семьи, и ей, ещё гимназистке, казалось, что в ней самой источник этого благополучия и таятся какие-то силы, ждущие только срока.
Она весело и бодро смотрела вперёд. Грудь её вздымалась от прилива самоуверенного чувства, когда рано утром она стояла у раскрытого окна, и перед нею расстилался ещё сонный город, погружённый в туман и окрашенный пурпурными лучами восходящего солнца. Чёрная кудрявая головка Софочки, которая вместе с младшими членами семьи спала в комнате Агаточки, вызывала умиление в душе её, и она гордилась, что она — старшая, что все, и отец, и мать, ждут от неё помощи и спасения, и что, во всяком случае, семья начала жить новою жизнью, благодаря ей. Отец мечтает о возможности иметь дачу и удить рыбу и вследствие этого чаще прежнего улыбается, мать высказывает соображения о столовой и чайной посуде, которой пока очень мало, брат Лука обнимает Агаточку и всё смотрит ей в глаза, сестрёнки целуют у неё руку, Софочка предупреждает малейшие желания её. Девушка понимала, что роль ей выпала ответственная, но эта роль была ей по душе.
Нередко она перебирала мысленно занятия, которые послужат краеугольным камнем благополучия семьи. Она могла давать уроки, она самоучкой узнала языки, ей хотелось писать статьи в газетах. Она была знакома с сочинениями Спенсера, Дарвина, Льюиса, Милля, глотала книги одну за другой и постоянно бегала в библиотеку. И чем больше она читала и развивалась, чем больше становилась разница между нею и родными в умственном отношении, тем сильнее она чувствовала необходимость всецело отдать себя и свои способности им. Одна мысль об этом доставляла ей наслаждение, и кровь лихорадочно играла на её щеках, когда она мечтала о том немногом, что составило бы их счастье.
Её самоуверенность вливала мужество в души Алексея Ермилыча и Софьи Васильевны. Отличная дочь, которая понимает свои обязанности! Они жадно смотрели ей в глаза и каждый раз, ложась спать и благословляя её, говорили:
— Может, завтра Бог тебя на что-нибудь и надоумит!
Самоуверенность Агаточки шла об руку с предчувствием, что непременно что-то хорошее случится с нею. Она послала английский перевод в одну газету и возлагала на него большие надежды. Ровно через месяц её посетил (‘Вот уж не ожидали!’) попечитель, привёз часы с цепочкою и предложил у себя место конторщицы. Этот купец смотрел на всё сонным добродушным взглядом, говорил ‘ты’ Агаточке и, беседуя, брал её за подбородок и ласково похлопывал по рукам. Она не знала, что ответить обязательному богачу. Но она была петербургская барышня, которая во время своих многолетних хождений в гимназию наслушалась всего от уличных нахалов, и манеры купца ей показались подозрительными. Агаточка медлила и соображала. Вдруг ей подали письмо. Она машинально пробежала его, и всё лицо её вспыхнуло. Она второй раз пробежала письмо и с радостным смехом бросилась целовать вошедшую Софочку. Перевод её не был принят, но сделан безукоризненно, и редактор приглашал Агаточку зайти к нему и взять постоянную работу на условиях, которые показались ей роскошными. Потом она увидела, что редактор немножко надул её, но она не сердилась на него. Попечитель уехал с носом, семья дождалась сытой жизни, лихорадка должна была убраться восвояси, мечта Алексея Ермилыча о даче осуществилась, завелось много вещей в доме, даже рояль, о покромчатых туфлях и не вспоминали. И таким образом в довольстве было прожито около четырёх лет.
II
Морозное солнечное утро сияло на дворе и весело смотрело в намёрзлые окна квартиры Лазоревых. В гостиной, в детской, в столовой, в спальне, в комнате Агаточки и у жильца, молодого юриста Прохора Акимовича Трапезнова (родом из Тифлиса), всюду было тепло, чисто, уютно, везде белелись занавески, зеленели фуксии, и из кухни нёсся запах жареного кофе. На овальном столе шипел утренний самовар, и вокруг сидели: Алексей Ермилыч в одном белье и фуфайке, Софья Васильевна в платочке, Лука, выгнанный за малоуспешность и дурное поведение из училища, уже с усиками, Софочка, только что кончившая гимназию, грациозное, тоненькое создание с большими задумчивыми глазами, Любенька и Ларисочка в форменных платьицах, и белокурый ушан Андрюк, всеобщий баловень. Сегодня воскресенье, и все находились в сборе. Ждали, что Антон придёт из участка проведать родных — он жил отдельно. Но место Агаточки было пусто. Она была дома, но ушла к жильцу, и слышался её хохот. Комната жильца выходила в коридор, куда были отворены двери из столовой. Алексей Ермилыч подождал некоторое время, поднял палец, прислушался и бросил тревожный взгляд на жену и сына, которые точно также с тревогой посмотрели на него. Хлопнула дверь из комнаты жильца, смех и разговор стали глуше, затем наступила тишина. Тревога Алексея Ермилыча и Луки превратилась в тоску, Софья Васильевна вздохнула и потупилась.
— Пойди, Андрюк, позови сестру, — сказал Алексей Ермилыч. — Чай, мол, сестрица, простыл и все тебя ждут. Скорее.
— Ах, нехорошо его посылать! — заметила Софья Васильевна.
— Подожди, Андрюк, я пойду! — произнёс Лука.
Но тут вошла сама Агаточка. Все с любопытством посмотрели на неё. Её белое обыкновенное лицо с прямым носиком, слегка утолщённым на конце, тёмно-серые глаза, пухлые мягкие губы и крупный двойной подбородок — вся её наружность дышала счастьем и здоровьем. Она села на своё место и рассеянно глянула в окно.
— Я тебе свежего чаю налью, Агаточка…
— Хорошо, мама.
— Я было налила, да он холодный… Замёрз, пока ты с Прохором Акимовичем хохотала! Смешное, верно, что-нибудь он говорил? А?
— Любопытно было бы узнать, в самом деле! — промолвил Алексей Ермилыч, подмигнув дочери и толкнув её локтем.
Лука поглядел на сестру горячим, завистливым взглядом. От этого взгляда ей стало неловко. Андрюк громко заговорил:
— Прохор Акимович может быть щекочет Агаточку. Она страх как боится щекотки!
— Тсс!!
Софочка закрыла ему рот рукой.
— Вот дурачок! — закричали на него все.
Лука поперхнулся от смеха. Агаточка покраснела до слёз. Андрюк между тем продолжал:
— Ну, да, да! Он её вот так щекочет!! Ха-ха-ха!
— Ты видел? — строго спросил Алексей Ермилыч, хватая Андрюка.
— Я знаю…
— Почём ты знаешь?
Андрюк молчал.
— Негодный мальчик! Пошёл вон!
Прогнав сына, Алексей Ермилыч заискивающе взглянул на Агаточку.
— Теперь он будет реветь весь день, — сказала она. — Прохор Акимыч и без того жалуется на шум.
Она позвала мальчугана.
— Нехорошо сплетничать, Андрюк. Откуда тебе пришло в голову? Какие глупости! Даже для маленьких это было бы глупо и неприлично! Перестань плакать, я на тебя не сержусь.
— Ангел! — вполголоса промолвил Софье Васильевне Алексей Ермилыч, указав головою на Агаточку. — Ах! Бедный мальчик! Бедный мальчик! Кто-то тебя потом будет ласкать, когда бросит нас Агаточка! — с глубоким вздохом произнёс старик.
Агаточка нервно взяла стакан и отхлебнула. С некоторых пор частенько Алексей Ермилыч и Лука делали меланхолические замечания в этом роде. Это раздражало её, но она всегда отмалчивалась, ей не хотелось поддерживать разговор, который мог быть щекотлив для обеих сторон. Намёки на то, что она покинет семью на произвол судьбы и устроит своё собственное гнездо, начались несколько месяцев тому назад, когда ничего подобного у неё не было на уме. В особенности терзал её Лука. Этот молодой человек, которого Господь Бог наградил нечеловеческим аппетитом, и который все дни проводил под окнами швейных мастерских, заводя интриги с глупыми девчонками, постоянно одолжал у неё рубли ‘на самые неотложные надобности’ и весьма огорчался при мысли, что настанет время, когда Агаточка ‘улетучится’, и сладкая жизнь пройдёт. Поэтому он всячески старался расшевелить в Агаточке семейное чувство, которое за эти четыре года как-то действительно ослабело, и обращался к её совести, по его мнению, с каждым днём засыпавшей. Он делал это от души, грубо, в форме плоской шутки, точно Агаточка собирается обокрасть его, и он великодушно давал ей понять, что знает её намерения, или же в виде двусмысленного восклицания, которое бросало кровь в лицо Агаточке.
— Она страстна как вулкан и влюбчива, вот в чём беда! — шёпотом говорил он Алексею Ермилычу, и тот тоскливо соглашался с ним.
Чтоб переменить разговор, Агаточка спросила Любеньку и Ларисочку, не трудные ли у них уроки на завтра?
— Уроки лёгкие, — отвечала Любенька. — Мы вчера выучили, чтоб сегодня гулять. Мы пойдём на каток, Агаточка. Играет музыка, и вечером будет электрический свет.
— Будем кататься, Агаточка, пока не попадаем от усталости! — подхватила Ларисочка.
Обе девочки были хорошенькие, с умными глазками, худенькими плечиками, прозрачными словно стеариновыми шейками, на затылке у них вились мягкие паутинные волосики, и руки были красные как гусиные лапки. Видя, что Агаточка с любовью смотрит на маленьких сестёр, Алексей Ермилыч произнёс с улыбкой:
— А как они тебя любят! Как они будут плакать, когда…
Агаточка прервала его.
— Папа!
Он продолжал улыбаться, но на седых ресницах его повисла слеза. Софья Васильевна дотронулась до его колена и проговорила:
— Оставь, Алексей Ермилыч, оставь.
Агаточка допила чай и ушла.
— Куда она? — спросил Алексей Ермилыч.
— Натурально, к Прохору Акимычу, — отвечал Лука с презрением.
— Она не к Прохору Акимычу, а в свою комнату, потому что ей надо приготовиться идти в редакцию, — возразила Софочка.
III
За резким звонком в передней послышались шум и стук. Что-то внесли тяжёлое и положили на пол. Вошёл Антон в штатском пальто и полицейской шапке. Он был высок и черняв и находил между собою и Петром Великим большое сходство. В глазах его мелькало что-то тускленькое, свиное, и это производило странный контраст с его атлетической цыганской внешностью.
— Заплатите, мама, извозчику, — сказал он, здороваясь с родными. — А где же Агаточка? Надо знать вам, господа, что я к вам совсем переехал. Мы, Лука, с тобою поместимся здесь… Столовая большая… Вот за шкафом… Чудесно! Не правда ли, милейшие мои, вы рады мне? Вернулся блудный сын! Мама! Софья Васильевна! Сегодня пирог не с кашей, а с сигом. Да пива бутылочку. Так-то, ветхий деньми родитель! Бросил я, наконец, анафемскую полицию, и если кто будет рад от души, так это Агаточка! Она всё бывало: ‘Отчего ты не ищешь другого места’. Ну, пусть скачет, я теперь совсем без места! Почтеннейший Алексей Ермилыч, не смотрите на меня с упрёком!
Старик негодовал.
— Бросил место! Как же ты смел бросить? Это ни на что не похоже! Этакой балбес, ему двадцать шесть лет, и он без места! Да после этого Агаточка испугается, действительно. Нельзя же век кормить всех! Один вышел из училища, другой какое место оставил! Ведь тебя помощником участкового пристава могли сделать! Дурак! Ты мог бы в провинцию приставом уехать! Скажите! Он теперь яко благ, яко наг, яко нет ничего! На что ты рассчитываешь?
Антон отвечал, побледнев:
— На то же, что и вы, и Лука, и все…
— Агаточка не может! Её заработки не Бог знает какие!
— Полно Лазаря петь! Ведь вы получаете пенсию, да пишете прошения, да мама ковыряет иголкой — итого сорок рублей, это бедно. Агаточка семьдесят пять получала два года назад, а теперь за сто. Так на этакие деньги нельзя временной помощи оказать родному сыну или брату? И чего я требую? Угла, да куска хлеба! Ведь я же без места не останусь. Я, наконец, за всё заплачу — Бог с вами! Если вы с родного сына не щадите плату брать — хорошо, родитель! По вашему сколько в месяц — говорите вашу цену? Не церемоньтесь, седовласый старец, не стесняйтесь, Алексей Ермилыч, душевно вас прошу!
Он развеселился опять, подсел к столу и стал уплетать сыр и хлеб.
— Чайку горяченького, матерь! Главное-то, ведь, не в вас, дражайшие, а в Агаточке. А между прочим в Агаточке я уверен, потому что из-за неё я, можно сказать, службу потерял.
— Из-за неё? Ну, что ты мелешь, Антон? Солиднее пора тебе стать!
— Из-за неё, Алексей Ермилыч, клянусь землёй и волей! Это я такую клятву выдумал, у нас в участке чересчур над этим хохотали… Кто во мне честные чувства посеял как не Агаточка? Позвольте вас спросить? Агаточка! — закричал он и кинулся к сестре, которая вошла в шубке и шляпке. — Милая, заступись за меня! Папа не впускает меня, гонит, а ведь я теперь без места, я эту профессию бросил, друг мой! Дай, руку поцелую! Помнишь, ты мне сколько раз говорила: ‘Как тебе не стыдно!’ Бросил, ангел мой, и наплевал! Я теперь честный человек, Агаточка! Твой хлеб хочу есть, а не полицейский! У меня теперь принципы, Агаточка! Меня теперь эта полицейская шапка давит, мне от неё как от обруча. Ты рубля три на новую шапку дай. Я себе студенческое сомбреро куплю, вот что! Я тебе своим положением обязан, ты во мне совесть честного деятеля пробудила, и вот почему я не полез в трубу. Что на меня так смотришь? Думаешь, шучу? Меня в трубу командировали, в камине сидеть и подсматривать. Но я на это не согласился, Агаточка! Узнаёшь ли ты своего доброго, честного брата?
Он стал душить её в объятиях, схватил на руки и обнёс вокруг стола. Она вырывалась и кричала.
— Скажи, позволишь ли мне жить здесь, пока я отыщу себе другое место?
— Да живи, Боже мой, живи, живи! Пусти меня только!
Он поставил её на пол.
— Я люблю тебя, сестра, я благоговею перед тобою. Дай мне пять рублей.
Он просительно и дурашливо смотрел на неё. Алексей Ермилыч и Лука следили за рукой Агаточки, которая вынула кошелёк и вручила Антону ассигнацию. Антон грабил их.
— Так ты, в самом деле, место потерял? — озабоченно спросила молодая девушка.
— Увы!
— Твой чемодан в передней?
— Неотъемлемый.
— Как же ты поместишься у нас? Где будешь спать? В гостиной на диване?
— С Лукой в столовой… Да ты об этом не заботься, сестра! Если окажется тесно, можно будет жильца…
Он сделал пояснительный жест коленом и расхохотался. Агаточка нахмурилась и холодно посмотрела на брата.
— Хорошо, в столовой. До свидания!
IV
Она не сейчас ушла в редакцию. На пороге своей комнаты стоял Прохор Акимыч Трапезнов и, когда она проходила мимо, позвал её.
Трапезнов был моложе Агаточки на год или на два. Это был худощавый человек, с ярким румянцем на белых щеках, белокурый, с добрыми, задумчивыми глазами. В своём бархатном жилете и синей блузе, надетой поверх жилета и не застёгнутой, он казался мальчиком. Вёл он себя шаловливо, школьничал с нескрываемым удовольствием и носил на груди перчатку Агаточки.
Он пел, голос у него был нежный, и с тех пор, как он кончил университет и поступил в помощники к присяжному поверенному, не прочитал ни одной книжки по своей специальности, а также не составил ни одной юридической бумаги.
Он сидел, однако, за письменным столом по целым часам и чудесным, ровным почерком переписывал в особые тетрадки из журналов стихотворения новых поэтов. Он был спокоен как немец, сентиментален, чистоплотен. К женщинам относился без устарелой рыцарской предупредительности, а как товарищ. Он получил женское воспитание и в холостой компании краснел как девушка.
Сближение его с Агаточкой началось с первого же знакомства. Но это была не любовь, а дружба. И до сих пор Агаточка не знала, любит ли он её.
— Брат приехал? Тебе жарко? У тебя раздражённое лицо. А? Дай, я сниму шубку!
— Оставь.
— Если хочешь, Гато, я расскажу тебе о том, что снилось кошке, когда однажды, в мае месяце, она после роскошного обеда заснула, нюхая букет ландышей…
— Знаешь, ты — мальчик! Но как ты можешь быть постоянно в духе!
— Не сглазь!
Он взял у неё платок и поднёс его к губам.
— Что ты хотел мне сказать? Зачем позвал меня? — спросила она улыбаясь.
— Я увидел облако, которое омрачает милое чело. Мне хотелось прогнать облако…
Смеясь, он обнял её и крепко поцеловал в лоб. Он часто делал это. Но в то время, как глаза его не изменяли своего кроткого выражения, Агаточка чувствовала, что она преображается от поцелуя. Странная судорога сжимала её горло, и место, где прикоснулись губы Трапезнова, загоралось. Всё лицо её покрывал горячий румянец, и она слышала, как волна его бежит по ушам, шее, даже по груди. Девушка отстранила от себя молодого человека и с усилием промолвила:
— Послушай, Прохор…
— Боже, какое у меня прозаическое имя! Не грустно ли?..
— Да слушай же! Прошу тебя… Если с тобой познакомится старший брат мой, ты не очень с ним фамильярничай и не выбалтывайся. Помни!
— У меня нет секретов, Гато.
— Неужели же нет?
Он взял себя за лоб.
— Нет! — объявил он решительно. — Ах, да! Я тебя люблю!
V
Действительно, через час к Трапезнову вошёл Антон в сопровождении Луки, который успел уже посвятить брата в сердечную тайну Агаточки.
— Нравится вам у нас? — спросил Лука.
— Да, ничего.
— Довольны комнатой?
— Доволен.
— Не мала? для вас?..
— Нет, что ж! Я из тех, которые не тяготятся теснотой.
— Сестра говорила, что вы жалуетесь на шум, Прохор Акимович. Но у нас, знаете, без шума нельзя.
— Нельзя, я знаю.
— Комнат ведь в Петербурге много, по вкусу можно с удовольствием найти, — вставил Антон.
— Привыкаешь. Курите!
Братья взяли по папироске и стали дымить.
— А вы к нашему семейству, кажется, благоволите? — сказал Антон с улыбкой.
— Прекрасное семейство. Нет, как же можно так выражаться — благоволить! Это особы только благоволят. Я просто питаю чувство…
Он не договорил.
— Я служил в полиции, а теперь вышел в отставку. И тоже вследствие чувства…
— Да?
— Благородный образ мыслей произошёл. Сестра Агата внушила.
— Я заметил, что сестра ваша принадлежит к тем девушкам, о которых иначе не говорят как с почтением.
Братья взяли ещё по папироске.
— Сестра у нас удивительная, — начал Лука, — но мы хотели бы, чтоб у неё было поменьше непрошеных защитников.
Антон и Лука посмотрели на жениха сестры и переглянулись.
— Зубы можно заговорить, — промолвил Антон, — а только чувство чувству розь. Я в полиции служил, я виды видал, и меня на кривой нельзя объехать. Уж если в трубу меня командировали, то позвольте! Дело оказывается много проще! Но только знайте, Прохор Акимыч, что ежели у вас ничего нет, то на то мы родные братья, чтобы союзу воспрепятствовать… Пускать семью по миру было бы довольно подло. Во всяком случае, вы будете иметь дело со мною, Прохор Акимыч!
— Очень приятно, Антон Алексеич, в особенности, если принять в соображение, что у вас теперь произошёл благородный образ мыслей, — отвечал Трапезнов, — но на всём, что вы сказали, лежит такая густая дымка… Изъяснитесь прямее?
— Дипломат!
— Нет, уверяю вас… Обращаюсь к вам как к порядочному человеку, служившему в полиции — я искренно утверждаю, что ничего не понял.
— Ой ли?
— Конечно. Например, о трубе… Право, согласитесь, сами, командировка в такое место… Неужто вы понятно выражаетесь?
— А! Ну, конечно, я не учёный, но чай умею пить.
— Как вы выражаетесь!
— А как вы смотрите на то, что сестра Агата, вот уж пятый год, как даёт пропитание семье — поит её, кормит, одевает и обувает?
— Родителей холит на старости лет, — вставил Лука.
— Да, родителей холит! Произнесите наше нелицеприятное мнение и гласный суд! Хорошо она делает как нравственная и преданная дочь или же дурно?
— Дурно… скорее, дурно.
— Что? В каком отношении?
— Поощряет в братьях праздность… Вы не сердитесь — вы сами захотели моего мнения… Сознаюсь, всё это странно для первого знакомства, но вы сами…
— Да, так вот вы как! Одобряете, если она покинет престарелых родителей!
— У престарелых родителей есть превзрослые сыновья, господа!
— У нас счастья нет, — сказал Лука. — Наше положение безвыходное.
— Пустое, господа. Всё от энергии зависит.
Братья вздохнули.
— Я-то место себе найду, Прохор Акимыч, но каково с маленькими детьми быть! Когда же вы женитесь на ней?
— На ком?
— На Агате!
— Какой вопрос! Я люблю вашу сестру, очень уважаю, но я далёк от женитьбы.
Трапезнов был взволнован и красен.
— В самом деле, не женитесь? — вскричал Лука.
— А! — произнёс обрадованный Антон. — Просто шуры-муры, значить! Я — брат, и другие за это рёбра ломают. Но я вам как честному человеку скажу — у вас вкус! Сестра прелесть!
Прохор Акимыч широко раскрыл глаза.
— Она очень страстная, и мы понимаем, ей уж двадцать четыре года скоро, — начал Лука вполголоса. — Потому, чтоб не было расстройства… если у вас одна любовь и нет видов на её жалованье… Жениться, действительно, зачем же? Хи-хи-хи. Позвольте папиросочку.
Антон тоже протянул руку за папиросой. Но Трапезнов закричал не своим голосом:
— Вон, негодяи!
Их ошеломил этот крик, они испугались и ушли.
VI
Агаточка всячески убеждала себя, что она права, желая личного счастья и жизни для себя, а не для других только. Она четыре года приносила жертвы, пока было возможно, но раз ей это тяжело, она не совершит преступления, если предоставит заботу о семье братьям и Софочке. Пусть и они попробуют потрудиться. Не всё же ей одной нести крест. Что делать, она жить хочет! Она так безумно любит Прохора, что было бы жестоко и бесчеловечно требовать от неё дальнейшего самоотречения. Любеньку и Ларисочку она возьмёт к себе, так и быть. Но ни за что не в состоянии она оттолкнуть от себя радостных картин, которые развёртывает перед нею мечта о новой жизни с любимым человеком. Для него, для милого, она будет работать, ему она отдаст последнюю кровь свою, им будет дышать, им будет полна! Она мысленно нанимала квартиру, обставляла её мебелью, заводила комфорт, кухню — всё для Прохора, чтобы ему было спокойно, чтобы он был сыт и доволен и ни в чём не нуждался. Она любила его как жена и как сестра. Ей нравилось, что он такой женственный, скромный, и сердце её ныло от сладостной боли, от предвкушения блаженства — существовать двойным существованием. Сколько чудного в жизни, таинственного, манящего!
Но как не убеждала она себя в своей правоте, из глубины души её часто вставали угрызения совести, и по целым часам она стыдилась взглянуть на отца, на мать, на братьев, на сестёр. В тусклых глазах Алексея Ермилыча, неподвижно глядящих на неё из-под вопросительно поднятых бровей, читался упрёк и холодное отчаяние. Софья Васильевна, для которой выйти замуж значило совершить жизненную задачу, была поражена странным оборотом дела: столь необходимый и похвальный поступок оказывается вредным для семьи, и весь день она ходила, как оглушённая громом, бормоча себе под нос что-то невнятное. Софочка задумчиво посматривала на сестру. Она знала, что та недолго будет с ними, что волей-неволей ей придётся заменить Агаточку. Но за собой она не чувствовала силы, и ей страшно становилось при мысли об этом, точно она на краю пропасти, и её толкают в бездну отец, мать, братья. Боязливый взгляд беспокойных больших очей Софочки терзал Агату. Неужели она взвалит тяжкую ношу на плечи этого хрупкого существа? Ведь жалко, ведь это не крепкая духом и телом девушка, а цветок, только что раскрывший свой бледный венчик, и для него может быть губительно дыхание житейской прозы. Как Софочке бороться за существование, да ещё не одной! Ей, мечтательнице, ленивице, способной час, не переменяя позы, смотреть на переливы неба, на облака, читать напролёт всю ночь или плакать, неизвестно о чём, целое утро!
‘Прости меня, бедная Софочка!’ — шептала Агаточка и была не в силах преодолеть себя, сломить своё сердце, победить свою любовь. Куда девалась её потребность жить только для счастья близких! Семья казалась ей пленом, и она рвалась на свободу. Что-то скупое, эгоистическое свило себе гнездо в её груди. И она томилась, не зная срока, когда ей можно будет соединить свою судьбу с судьбой Прохора. Поскорей бы! В душе её расцветала любовь пышным цветом, а наружно она нередко злилась и раздражалась. Скучные, мучительные проволочки!
А Прохор всё переписывал новых поэтов в изящные альбомы. Он любил Агаточку, но… Он сознавал, что она превосходная, умная девушка, и что, конечно, отчего не жениться на ней? Но его не тянуло к ней неудержимо, да и самая мысль о женитьбе родилась у него не сразу. По-видимому, он был непрактичный молодой человек с неопределёнными мечтами, с неустановившимся характером, с лёгким умом. И действительно, в нём было много чего-то чересчур молодого, мальчишеского, несерьёзного. Он неспособен был поступить расчётливо, сознательно. Зато бессознательно его влекла к себе солидность Агаточки, и он чувствовал, что Агаточка за счастье любить его отдастся ему вся, будет смотреть ему в глаза и угадывать его желания, и ему будет спокойно жить на белом свете. Его природная лень была подкуплена деятельным характером Агаточки. Чего он не сделает, сделает она. Их дом будет полной чашей, им будет весело, они станут жить в довольстве.
А так как, нуждаясь в помощи и дружбе такой девушки как Агата, Прохор сам не добивался её руки, и не он, а она всё время ухаживала за ним, да и объяснилась первая, то он не считал себя виноватым пред семьёю Лазоревых, Агата хотела жить с ним и для него — это была её добрая воля. Напротив, его возмущало, что ‘столько балбесов’ сидит на шее у бедной девушки. И после объяснения с братьями Агаточки, Лукою и Антоном, он в особенности укрепился в мысли, что ей следует предоставить балбесов собственным силам. Тратить жизнь на то, чтоб кормить негодяев!
Нет, он, в самом деле, непременно женится на Агаточке!
Антон и Лука между тем, так далеко зайдя в беседе с Трапезновым, вдруг притихли. Они сделались вежливы с ним до того, что мимо его двери ходили не иначе как на цыпочках: они поняли, что Трапезнов — серьёзный жених, и что плетью обуха не перешибёшь. Им пришло в голову, что женившись, он может остаться жить у них по-прежнему. Это ободрило их, и в последнее время при Агаточке они всё говорили об этом.
Она отмалчивалась, ждала денег, которые обещал ей дать заимообразно редактор, горела желанием начать новую жизнь, а в ответ на тоскливые взгляды Алексея Ермилыча, Софьи Васильевны и братьев, в глазах её вспыхивала злоба, точно руки этих близких людей хватались за неё, чтоб утопить её и не дать ей доплыть до пристани, до берега, залитого ярким светом, куда звала её любовь.
VII
Прохор и Агаточка повенчались на Петербургской стороне и из церкви поехали в свою собственную квартиру. Дома не знали, что они венчаются. Они ушли утром, как часто случалось, вместе, их ждали к завтраку, к обеду, их всё не было. Первая догадалась Софочка, но молчала. Потом вечером высказал Лука предположение, что уж не отправились ли они венчаться? Алексей Ермилыч слезливо заморгал, Софья Васильевна схватилась за грудь. Неужели? Выйти замуж без родительского благословения? Тайком? Ей никто не запрещал — Агаточка вольный человек. Зачем же так обижать мать и отца? Она могла бросить семью, но следовало соблюсти святой обычай. Девушка должна быть замужем рано или поздно, и не беда, если она выбрала себе мужа небогатого. Но стыдно ей, что она не посоветовалась с матерью, побоялась сказать правду в глаза, испугалась её слёз. Вечер прошёл в сомнениях. Серебряный прозрачный сумрак висел над городом, силуэты огромных домов сливались внизу в одну сплошную тёмную массу, пронизываемую там и сям оранжевыми искрами огней, и на горизонте как полоска лунного света блестела часть неба или воды. Белая майская ночь тянулась бесконечно, тоскливая и молчаливая, и до солнечного восхода ждали Лазоревы свою дочь, постепенно теряя надежду. Наконец, утром они получили письмо от Агаточки… Да, она не вернётся больше!
Последовал взрыв отчаяния. Алексей Ермилыч воздел руки и стал проклинать дочь, Софья Васильевна упала на колени и со слезами просила его замолчать. Андрюк ревел, плакали Любенька и Ларисочка. Им жаль было Агаточку, и им казалось, что с нею случилось что-то дурное. Лука и Антон огромными шагами ходили по комнате и ругали сестру. Она всегда была эгоистка, и давно следовало ждать этого, кричали они. Когда явился посыльный с двумя артельщиками за вещами и роялем, Антон вышел из себя.
— Я не позволю брать! Это всё наше! Прочь! Пусть барыня сама придёт! Отчего самой нет? Стыдно небось? А! То-то! Нет, я ещё ей насолю! Я в полиции служил! Я сумею ей свинью подложить! Ничего не дам — убирайтесь к чёрту!
Он затопал ногами, мужики ушли.
И в другой, и в третий раз он не отдал вещей Агаточки. Только чемоданчик Трапезнова был отослан, да и то предварительно Антон пырнул в него кухонным ножом.
Агаточка чувствовала себя нехорошо. Конечно, щёки её горели от поцелуев мужа, но счастье было отравленное. Точно она украла его. Ей было стыдно за своё малодушие. Она не могла любоваться своей квартиркой, крошечной и хорошенькой, с ситцевыми драпировками и новенькой рыночной мебелью, без того, чтоб сердце не заныло. В её уме рисовалась другая обстановка, тоже созданная её руками, и ей жаль становилось прежних дней. Но рядом с этим, в ней накипало озлобление. Мысль о родных портила ей расположение духа. Они какое-то право имеют на неё?! Откуда это право? Зачем она дала им повод думать это? Если б она вышла замуж не секретно, они ничего не посмели бы сказать. А с другой стороны, как же ей было поступить? Это они виноваты, что она так поступила и теперь терзается. Злоба росла, и когда явился посыльный с пустыми руками, Агаточка обрадовалась предлогу окончательно порвать с родными. Как только она увидела, что, наконец, она свободна, и что свобода куплена ценою нескольких тряпок и рояля, она вздохнула всей грудью и успокоилась. Впрочем, она искренно огорчилась, когда Алексей Ермилыч прислал ей сказать, чтоб она не смела являться домой, и не отпустил к ней младших сестёр. Огорчение длилось дня три, после чего она подумала, что пожалуй, Ларисочка и Любенька были бы ей в тягость. Когда же она захочет повидать Софочку, та к ней сама придёт. Да и Софья Васильевна придёт. Она погрузилась в хозяйство, закармливала Прохора, украшала квартиру.
VIII
Софочка лежала в своей спальне и, упираясь обоими локтями в подушку, неподвижно смотрела в сумрак белой ночи. Окно было открыто, сырость поднималась с канала, голым плечам девушки становилось холодно, но она застыла в этой позе, и прерывать своих мыслей ей не хотелось.
‘Сестра права, — думала она, — всякий человек хочет жить, и она захотела жить. Захотела жить отдельной жизнью, и она счастлива и ни от кого не зависит. Благо ей! Жертвы не обязательны ни для кого, и подло требовать от Агаточки, чтобы она интересы близких ставила выше своих собственных. Было такое время у неё — и раз оно прошло, зачем притворяться, мучиться, злобствовать? Она поступила хорошо и честно. Теперь у неё своё гнездо, и ничей праздный рот не отравляет ей существования. Папаша не поедет на дачу и не будет ловить ершей, мамаша перестанет печь пироги с кашей по праздникам и давать детям сыр на завтрак, Лука меньше будет шляться, Антон опять поступит на службу, а Прохор Акимыч будет ходить в шёлковых рубахах, жить летом в Парголове, охотиться, есть разные деликатесы и пить венгерское маленькими рюмочками. Нам будет скверно, а им хорошо, нам скучно, а им весело. Но если б нам было хорошо и весело, то им было бы скверно и скучно. Такова уж жизнь, и такие в ней порядки. Да и правы они, а не мы, потому что они работают и знают, а мы ленимся и ничего не знаем. Нет, горькая вещь сознавать, что ты голодаешь поделом, и что твоё озлобление и зависть хоть и законны, то есть естественны, да несправедливы! Однако ж, когда подумаешь, сколько людей совершенно неумелых и праздных живёт всласть… Например, наш домовладелец — не то кретин, не то заморыш, у которого такая красивая несчастная жена?.. За что он получает тридцать тысяч в год?.. Или эта богатая дама, которой мамаша шила бельё? Она палец о палец не ударит, посвятила себя собакам и бесстыдно выторговывает пятачки на работе. Так уж, если сравнить Агаточку… Боже мой, какое сравнение! Агаточка права совершенно. Низшее право, низшая честность, а всё-таки право, а всё-таки честность. Если б все люди были так правы и так честны, то в высшей честности и правде может быть и нужды не было бы. Если б люди боролись за жизнь только умом, да нервами, да трудом, как бы это хорошо вышло! А то нет — всё пускается в ход, все средства. И хитрость, и обман, и коварство. Плут побеждает благородного, зверь — человека, и простая честность оскорбляется и возмущается. И как только она возмущается, она делается высшей честностью. Может, я неверно думаю, но отчего же меня это так волнует? Меня нисколько не обижает, что Агаточка поступила себялюбиво, а когда я представлю, как эта собачница торгуется за пятачок с мамашей, я вся горю от гнева? Не пятачка мне жалко, а я вижу целую систему борьбы с бедным человеком, и вот это бесит. О, Господи!’
‘И отчего так мало хороших людей? — думала она потом. — Или они хороши издали? Я верю, что где-то есть хорошие люди, но обидно, что совсем хороших я не встречала. Только полюбишь человека, только станешь молиться на него, а он возьмёт и сделает что-нибудь подлое или пошлое. Агаточка снисходительна к людям, взяла тогда часы от попечителя и, встречаясь, кланяется с ним, а я его видеть не могу. Я его презираю, ненавижу, кажется, убила бы! И он ещё смел мне поднести подарок. С каким наслаждением я швырнула ему футляр! Какие дурацкие глаза он сделал!’
Она стала смеяться, и этот смех странно прозвучал в ночной тишине. В нём было что-то истерическое, радостное, злобное. Она удерживалась, но он душил её, и громкое ‘хо-хо!’ звонко пронеслось над пустынной улицей. Она вдруг сделала над собой усилие и замолчала.
‘А Катенька Ворошилина? — вспомнила она. — Чего мы не ждали от неё! Мы считали её вдохновенной, и она была такая строгая и умная, и глаза у неё были властные, добрые. Она казалась мудрой и чистой. Что вышло? Как внезапно!.. Грязь, глупость, мерзость… Теперь она на рысаках ездит но Невскому и пьёт шампанское с идиотами и предателями’…
— Сколько жертв принесено — но всё напрасно! — со вздохом произнесла она. — Были где-то чистые люди, они умерли, потому что им душно стало, и они ошиблись, думая, что их гибель послужит чему-нибудь. Нет, всё тоже! Всё тоже, всё тоже!
Она почувствовала, как слёзы затуманили её взгляд. Они повисли на её длинных чёрных ресницах и двумя горячими каплями упали на подушку.
— Когда я смотрю на людей, — продолжала она, — то они мне всегда кажутся животными. В их глазах сидит что-то суетное, низменное, мелочное. Они завидуют друг другу, и желания у них самые ничтожные. Им бы только поесть, да попить, да потщеславиться тем, что они богаты или нарядны. Даже в Агаточке есть это… А когда она повела меня на вечер, где были литераторы, я ужаснулась, что и они такие же. Конечно, литераторы заурядные, да ведь с массой жить, а не с исключениями. Жалкий народ. Редактор газеты сказал с юмором, что вот скоро война будет, и подписчиков прибавится. Он брякнул это от души — я сейчас заметила это по гадкой улыбке, от которой лицо его стало похоже на череп. Был там критик, который говорил о Тургеневе и называл его Жан де Тургенеф. Все смеялись, и Агаточка вторила, а я молчала, потому что я злая и не люблю шуток над великим. Ещё кто-то стал хвалить себя за демократизм… Пустые, надутые! Вы не соль земли, в вас нет искренности, и шея так устроена, что не можете видеть неба!
Странное возбуждение овладевало Софочкой по мере того, как перед нею всё шире и шире развёртывалась картина жизни в том свете, в какой её окрасил небогатый опыт её. Так мало жила, и столько горьких наблюдений дало ей пережитое! Только в больших городах, где явления мелькают со страшной быстротой, можно в двадцать лет исчерпать смысл жизни и разочароваться в людях. Чуткая душа с ужасом видит, под личиной добродетельного негодования, мерзкое жало порока, она рано узнаёт, что нет идеалов, одетых в плоть и кровь, что счастлив только пошляк, и что великий ум и великое сердце созданы для мук, для страдания, для принесения в жертву многоголовому, легкомысленному, пресмыкающемуся зверю, имя которому человечество. Всё тело девушки дрожало от злобы, от внутреннего холода, и она с невыразимою ненавистью смотрела на каменные громады домов, где спал теперь этот зверь мирным, пошлым сном и, наверно, грешил даже в своих грёзах. И в панораме, расстилавшейся перед нею, залитой раздражающим белым сумраком, глаз её тщетно искал какой-нибудь светлой точки. Торчали только трубы чёрными силуэтами, крыши, вздымаясь, уходили до самого горизонта как волны какого-то внезапно окаменевшего бесстрастного и холодного моря.
Дрогнул сумрак. Розовые лучи расплылись в небе и позолотили края лёгких тучек. Серебряная ночь сменилась голубым утром.
По набережной катила коляска. Софочка высунулась из окна и смотрела. Её бледное, красивое лицо с огромными, тёмными глазами, обратило на себя внимание молодых людей, которые сидели в экипаже. Офицер в красной фуражке и в расстёгнутом ментике послал ей воздушный поцелуй, штатский крикнул ей пьяным голосом: ‘Душка!’, и расфранчённая дама, прекрасная и молодая, тоже со смехом закричала ей, обернувшись и делая жесты руками.
Что-то словно оборвалось в груди Софочки. Больно, жутко и обидно стало ей. Слёзы хлынули из глаз, злость душила. Рыдая, она упала на кровать.
IX
Нельзя сказать, чтоб Агаточка совсем оставила без помощи родных, для которых она прежде исключительно жила. Она присылала Софье Васильевне по временам денег — немного, рублей пять, а всё-таки присылала. Большим ударом для семьи было то, что почётный попечитель гимназии, дававший стипендию Ларисочке, отказался в предстоящем академическом году от этого, и обе девочки рисковали быть исключёнными из гимназий за невзнос платы за право учения. Всё лето не было жильцов, и задолжали за квартиру. Антон продал рояль за сто рублей, и из них тридцать издержал на себя, даже Луке ничего не дал. Софочка видела, что голод опять поселился в их семье, и вместе с ним явилась лихорадка, которою она сама заболела. Но она ничего не могла сделать.
— Вот Агаточка, — говорил ей старик, — была добрее тебя, пока не встретилась с этим своим шутом. И тебе, и ей мы дали одинаковое образование, а между тем уже август на дворе, а ты места не нашла. Мы на тебя тратились, Боже мой, а с тебя пользы никакой!
— Лентяйка, ты хоть бы шила, — ворчала Софья Васильевна, с раздражением дёргая её или толкая, потому что Софочку не любили в семье и считали дурой.
И Лука обижал её.
— Ну-ка, Софочка, пора перестать баклуши бить!
— Софочка готовит себя, я знаю, куда! — говорил Антон со скверной улыбкой и с самым свиным выражением глаз.
Софочка молчала.
Однажды тяжёлое утро пришлось ей пережить. Мясник прислал за деньгами, из зеленной принесли счёт, жена башмачника стояла в передней и плакала, прося хоть рубль за работу, Андрюк заболел коклюшем, Антон и Лука пошли играть на бильярде и клялись, что выиграют, а между тем проиграли последние шестьдесят копеек, дворник два раза приходил. Ларисочка и Любенька смирно сидели на кроватке, вытянув свои бледные восковые шейки, и Софочка задумчиво смотрела на них. Зачем родились эти несчастные дети, зачем родилась она?
Влетела Софья Васильевна, ткнула старшую дочь кулаком в спину и напустилась на неё, за праздность, за то, что работы нет, и за то, что она нагрубила фабриканту. Об этом он сам сказал ей, когда она отправилась к нему просить за девочек.
— Дура! Глупая дура! Какой с тебя прок! Что он тебя укусил, что предложил браслетку? Он почтенный, у него таких как ты сотни на попечении, и у него такая манера, чтоб за подбородок брать. Мало что он скажет, эка невидаль! Ах, принцесса вавилонская! Ах, вообразите, огорчение! Агаточка подло поступила с нами, но у неё ум был, всегда скажу, и она ни до чего серьёзного не допускала, а если он руку ей на талию положит, то она стерпит и подарок в лицо не бросит. Да после этого, какой же интерес богачам оказывать истинные благодеяния, если мы полными недотрогами будем! Мы должны понимать своё унижение, мумия ты египетская!
Софочка, отвернувшись, смотрела в угол. Глаза её были сухи. Вошёл Алексей Ермилыч.
— Покорно благодарю, Софья Алексеевна.
Нижняя губа его отвисла, и взгляд с глубоким упрёком был устремлён на дочь.
— Да, покорно благодарю, — повторил он выразительно.
Софочка подняла голову, он слегка шаркнул ногой. Худенькая фигурка её представляла что-то соблазнительное для родительской власти. Алексей Ермилыч не утерпел, подобрал губу, затрясся от гнева и ударил девушку.
— Негодная! — прохрипел он и удалился, огорчённый до слёз, плаксивый, беспомощный, одетый в грязное бельё и неизменную фуфайку в красных и синих полосах, с длинными тесёмками назади.
— Чего от меня хотят? — спросила Софочка, заломив руки.
— Чтоб ты трудилась и зарабатывала деньги, — пояснил Антон, который стоял в дверях и видел, как отец нанёс удар Софочке. — Нельзя, брат, жить так…
— Чем я виновата? Найди мне работу…
— Надо самой искать. Это нелёгкое дело.
— Ну, а ты отчего не работаешь?
— Я ведь временно. Я мигом пристроюсь. Да много ли при семье я стою? Ничего! Что я съем? Всё равно, и без меня четыре фунта мяса брали, и при мне. Нет, я не в счёт! Ты зубов не заговаривай, хитрая!
— А Лука?
— Лука несчастлив. А главное, ты образование получила, а он не имеет ни о чём понятия. Ты одной перепиской, если по два листа в день писать, и то двадцать четыре рубля в месяц в состоянии заработать.
— Я брала переписку, ты пошёл деньги получать и не отдал маме.
— Молчи, пожалуйста. Было самой идти.
— Уйди с глаз.
— Не очень-то! Со мной недолго. Схвачу за косы и такую замечательную трёпку задам!
Софья Васильевна опять стала кричать:
— Нет моего терпения! Её, в самом деле, отдуть надо! Да это виданное ли дело! Кормят её, обувают, одевают, и надежды на неё нет! Мы семейным советом решим, мы не посмотрим, что дылда, поучим, сударыня, пропишем!
Антон бросил взгляд на талию сестры и расхохотался, потирая руки.
— Ха-ха-ха!
Софочка сдвинула брови. Она встала, молча надела пальто и шляпку. Платка, который она надевала для теплоты на грудь, не было — его унёс закладывать Лука. Калоши тоже исчезли.
— Куда ты?
— За деньгами.
— Где ж ты достанешь?
— Не знаю.
— Дура!
— Пойду к Агаточке.
— Иди!
Мысль о примирении с Агаточкой часто посещала Лазоревых, но Агаточка, в особенности с тех пор, как почувствовала возможность быть матерью, отклоняла все подходы их с этой целью. Тем не менее, надежда зашевелилась в груди несчастных людей, по крайней мере, на единовременную помощь, на то, что хоть часть долгов их будет погашена сегодня. Софочка — любимая сестра Агаточки, и, может быть, ей удастся разжалобить её.
X
Шёл дождь, сырость стояла в воздухе, панели блестели тусклым водяным блеском, и в них отражалось грязное серое небо и огромные мокрые дома, облепленные вывесками. У Софочки башмаки были с дырками, пальто без подкладки, шляпка намокла, ей было холодно в ноги, а лицо пылало болезненным, лихорадочным жаром. В редакцию к Агаточке не близкий свет. Она поднялась на пятый этаж, позвонила и спросила сестру. Ей сказали, что Агаты Алексеевны ещё нет, да незачем ей и приходить, потому что газета приостановлена на шесть месяцев.
— Как? За что?
— Очень просто, — отвечал конторщик, — мы проводили такие, знаете, идеи…
— Какие? — машинально спросила девушка.
— Такие, — отвечал конторщик. — Не угадали, откуда дует…
Софочка очутилась опять на улице. Теперь Агаточка сама в нужде, и нельзя рассчитывать на её помощь. Она только навестить её решилась. Домой тяжело возвращаться, к тому же, с пустыми руками. Она шла долго, ужасно долго. Она прошла гремящий Невский проспект, туманный и величавый, миновала Зимний дворец и когда переходила Неву, ветер насквозь пронизывал её. С завистью смотрела она на конно-железные вагоны, которые двигались мимо неё, набитые пассажирами. Река вздымала тяжёлые жёлтые волны, Петропавловская крепость грозно темнела направо, пронизывая нависшее небо своею иглою словно колоссальным штыком. И лица пешеходов, встречавшихся Софочке, были угрюмы, озабочены, злы.
Трапезновы жили в маленьком деревянном домике, против Зоологического сада, по Зверинской улице. Они удивились, увидав Софочку.
— Как вы поправились, как вы похорошели! — сказал Прохор Акимыч, снимая пальто. — Вас можно сравнить с только что распустившейся розой… Не правда ли?
Агаточка улыбнулась с натугой. У неё зубы болели, и щека была подвязана.
— Да, Софочка поправилась. Должно быть, у вас на Лиговке воздух лучше. Я здесь всё хвораю. Ах, какая боль! Слыхала, что с нами сделали? Да, на шесть месяцев. Ужасно! Представь, каково жить! На сорок рублей! Издатель всем постоянным сотрудникам будет выдавать половину жалованья, а мне — треть моего приблизительного заработка. Да и то хорошо. Садись же!
Софочка села.
— Боже, как я рада, что ты такая здоровенькая и свежая! Не нашла работы?
— Нет.
— Надо искать, Софочка.
— Да, надо.
Агаточка застонала, уткнулась лицом в гарусную подушку на диване и полежала так минуту. Прохор в плисовой венгерке и розовом галстуке стоял поодаль и с соболезнованием смотрел на жену. Она подняла голову и сказала:
— Не имею духа вырвать зуб. Вот теперь легче стало. Знаешь, Софочка, Прохор сделался юмористическим писателем, поздравь! Он напечатал в ‘Стрекозе’ и ‘Шуте’ премиленькие вещицы.
— Уже на сорок семь рублей тридцать две копейки серебром накаламбурил, прошу относиться ко мне с уважением, сестрица.
— Он пишет под псевдонимом ‘Емели Вислоуха’. Прочти, что ты сейчас написал?
— С удовольствием.
Он взял с письменного столика, заставленного бронзовыми безделушками, лист бумаги и прочитал:
— Однажды в музее показывали металлическую утку, которая ела и тут же переваривала съеденное, к удивлению публики. Стоявший поодаль журналист сказал: ‘Увы! Газетная утка не только ничего не переваривает, но и не переваривается и в этом последнем отношении очень похожа на этого автомата. Она большею частью также тяжела и’… тут я ещё не кончил.
— Жаль, мой друг! Но вообще он — очень мило, очень мило!.. Поди сюда, поцелуй меня!
Прохор поцеловал жену.
— Ой, больно! В зуб! Медведь!
Прохор смутился и бросился целовать жену в лоб. Она оттолкнула его и снова уткнулась лицом в подушку.