Он никогда не ходил в церковь, и отец Владимир удивился, когда от него пришел работник:
— Барин, должно, помирает. Ослаб сильно. Просил, чтобы вы к нему пришли… Понапутствовать, значит…
— Он сам так сказал? — не поверил священник.
— Сам! Так и сказал: чтоб батюшка ко мне пришел. Умираю я…
— Хорошо! — недоумевая, согласился отец Владимир. — Я сейчас зайду в церковь за дарами…
Церковь была недалеко от квартиры отца Владимира. В полуденных горячих лучах она, казалось, тоже, как люди, отдыхала… Кругом нее была тишина, груши опустили в изнеможении свои колючие ветви, покрывая ее маленькими душистыми тенями. Небольшой ручеек тихо, как серебристая девичья ленточка, скользила под ними и, очевидно, изнемогал под тяжелым зноем…
В церкви было прохладно и сумеречно. В ее низких строениях — глубоких и каменных, как в роднике, хранилась прохлада. Иконы отпотели, и строгие старинные черты святых, казалось, плакали — в тиши и уединении.
Отец Владимир взял дары, постоял в глубокой задумчивости перед престолом и медленно пошел из алтаря — туда, куда его звали, — на необычное напутствие.
Когда отец Владимир вошел во двор, больной сидел в больших мягких креслах на балконе. Балкон был широкий, весь обвитый широкими виноградными ветвями. Больной сидел неподвижно, и на фоне зелени лицо его было особенно бледное, с зеленоватыми тенями…
Он был большой барин. Еще недавно он жил где-то далеко-далеко от этого маленького захолустного городка, в шумном и ярком Петербурге, среди важных и умных людей. И потом, когда он, утомленный трудами и жизнью, переехал сюда, местные обыватели с любопытством видели в своем городке этих важных и умных людей, приезжавших к старику. Старик был ученый, и про него говорили, что он написал на своем веку много хороших и умных книг… И, как к умному и хорошему человеку, к нему приезжали издалека люди посоветоваться, как надо жить…
Он был добрый. Когда к нему приходили за помощью, он никогда не отказывал. Только улыбнется грустно и ласково, и — даст. И даже не расспросит, на что нужны просящему деньги…
Он никогда не ходил в церковь. Дом его находился на площади, где с давних времен стояла маленькая, седая, как старушка, церковь. Когда на ней звонил хрипло, по-старчески, праздничный колокол, и люди шли на зов его — тихие и смиренные, старик сидел у окна, выходившего на площадь. Люди видели, что в руках у него книга, но он не читает, а смотрит вдаль — на маленькую и седую, как старушка, церковь… И в городке говорили, что старик ‘не верит’.
…Отец Владимир поднялся на балкон и поздоровался.
— Здравствуйте! Вас, кажется, отцом Владимиром звать?
— Да! Просили прийти?
— Просил!..
Старик откинул голову на спинку кресла и задумался. Он был весь в зеленых виноградных тенях и оттого сам казался бледным, как тень. Отец Владимир сел на стул и думал, как ему лучше приступить к делу.
Но старик предупредил его.
— Скоро умру! — тихо и ласково заговорил он… — Скоро! Да и пора уже. Чувствую, что сил нет. А без сил — зачем жить? Когда вещь изотрется, изобьется, изорвется, ее бросают. Это правильно… Так и человек: пока есть силы, нужно жить, нужно работать, нужно бороться, нет сил — нужно умирать. Это так понятно…
Он остановился. Видимо, ему было очень трудно говорить.
— Знаете, почему я позвал вас? — вдруг спросил он. — Потому что вы, ваш Христос, вон та ваша церковка доставили мне в последние часы жизни много хорошего, много счастливого… Не понимаете? Это, правда, вышло у меня необычно… Хотите, я расскажу вам, как я полюбил Христа и ту церковку… А не правда ли, эта церковка напоминает старушку, закрывшуюся платком от дождя? Очень напоминает… А ночью, при луне, она напоминает старую железную лампаду. Огонек такой маленький на кресте, а вся она черная, низкая… Так я хочу вам рассказать, как я полюбил ее…
…Видите, это началось в один вечер. Помню, было лето. Только что опала жара, и церковка прозвонила ко всенощной. У меня окно было открыто. Не помню — что, но что-то я писал. Кажется, письмо кому-то… Только пишу я, а у вас всенощная началась, и ко мне, в окно, доносится ваше пение. Пели вы там, что всегда поете. Слов мне не слышно, а только напев один доносится. И, понимаете, в тиши, по холодку, напев этот — такой звонкий. И трогательный. Должно быть, вы у Бога просили что-нибудь, потому что в мелодии просьба была — такая покорная и смиренная. На что я обратил тогда внимание, так это на простоту вашего пения. Бывало, в больших городах, я иногда хаживал в церковь — послушать певчих. Не молиться, а певчих послушать. Как в театре. И они пели — чудно, роскошно, как истинные артисты. Душу свою выливали в пении. Но — простоты не было. Понимаете, этой самой обыкновенной простоты! Она ужасно подходит к религии. Без нее религия — один звук, одна форма, хотя и пышная, и наряженная… Да… А вот в вашей церковке пели, и было видно, что вы в пении молились. Очень это трогательно, скажу я вам. Когда человек искренно и просто обращается к Тому, Кого считает Господом, — это даже умилительно. Это вроде как ребенок — наивный и чистый, в наивности и чистоте своей не опасающийся никого… Вы там, в церкви, были как дети… И это меня глубоко тронуло…
И потом, всякий раз, когда церковка звонила, я всегда садился к окну и слушал… Много вы всяких песней пели… И, скажу я вам, много в них было чудесных, как тихие вечерние цветы… Вот под праздники вы всегда поете:
— Хвалите имя Господне…
Если б вы знали, как это трогательно… Ну, точно дети: собрались вместе, схватились ручонками, и глазками — огромными и чистыми, не моргая, прямо смотрят туда, к Богу. И так доверчиво, просто поют — приглашают:
— Хвалите имя Господне!
И напев долгий, задушевный… Словно оттуда, из души, из самых сокрытых тайников тихо пробиваются эти порывы и льются глубокой осторожной кроткой волной — прямо к небу и звездам… Вы там пели, а я здесь все понимал… И — кто знает — быть может… тоже молился…
Хороша у вас еще песня — тоже вечерняя — ‘Слава в вышних Богу’. Такая величественная, как ночное небо, унизанное звездами. Слушая ее, кажется, что пред нею расступаются стены церковки, и она оттуда, от народа, прямо поднимается к Божьему престолу…
Но что особенно хорошо бывает в вашей церковке — это утро. Кажется, что в это время в ней — маленькой, старой, убогой — поселилась золотистая сказка… И тогда хочется засыпать вас цветами: и Божий престол, и вас всех… Чтобы не прикоснулись к вам в этот золотистый момент грязь и дерзкая святотатственная рука.
И как вы поете в то время!
Есть у вас песня о херувимах и о царе, идущем на страдания. От этой песни и до конца службы в вашей церковке точно какая-то лента тянется — пышная, узорчатая, с переменными красками. Все там: и хвала, и благодарность, и молитва. И все — в образе, маленьком и тихом, как полевой цветок. И все натянуто до высочайшей степени, как самая высокая струна. Кажется, натяни еще и — не выдержит человеческая душа. Хвала — так такая хвала, что громы и молнии присоединяются к ней — в неведомом сильном порыве. Благодарность — так и кажется, что сердце изойдет благодарными слезами под нею, как весенний снежок под солнцем. Молитва — так до тоски, до смерти… до чуда…
Как вы поете в то время! И какою таинственною, какою сказочною кажется тогда ваша церковка!..
В ваших песнях я полюбил Христа. Я стар, прожил жизнь, сказал людям свое слово, и — на склоне дней — полюбил Христа… И мне так хотелось бы — пред смертью — приобщиться Его… Можно?
Старик, весь бледный от изнеможения, смотрел грустно и ласково. На лице была глубокая просьба.
— Можно! — с кротким вдохновением ответил священник. — Можно! — повторил он настойчиво. — Он — Бог Любви!
И тихо склонившись над умирающим, он приобщил его.
На другой день старик умер. Маленькая церковка проплакала над ним долгими печальными перезвонами. Как видно, и она полюбила его, признала своим…