Песни и легенды, Мережковский Дмитрий Сергеевич, Год: 1892

Время на прочтение: 77 минут(ы)

Д. С. Мережковский

Песни и легенды

Пророк Исайя
Он про любовь ей говорил…
Колизей
Марк Аврелий
Термы Каракаллы
Сорренто
Капри
Праздник св. Констанция
Везувий
Тибур
‘Addio, Napoli’
Небо и море
У моря
На южном берегу Крыма
Христос, ангелы, душа
Монах
Имогена
Томимый грустью непонятной…
Гимн красоте
Семейная идиллия
Возвращение к природе
Конец века
ПРОРОК ИСАЙИЯ
Господь мне говорит: ‘Довольно Я смотрел,
Как над свободою глумились лицемеры,
Как человек ярмо позорное терпел:
Не от вина, не от сикеры —
Он от страданий опьянел.
Князья народу говорили:
‘Пади пред нами ниц!’ и он лежал в пыли,
Они, смеясь, ему на шею наступили,
И по хребту его властители прошли.
Но Я приду, Я покараю
Того, кто слабого гнетет.
Князья Ваала, как помет,
Я ваши трупы разбросаю!
Вы все передо Мной рассеетесь, как прах.
Что для Меня ваш скиптр надменный!
Вы — капля из ведра, пылинка на весах
У Повелителя вселенной!
Земля о мщенье вопиет.
И ни корона, ни порфира —
Ничто от казни не спасет,
Когда тяжелая секира
На корень дерева падет.
О, скоро Я войду, войду в мое точило,
Чтоб гроздья спелые ногами растоптать,
И в ярости князей и сильных попирать,
Чтоб кровь их алая Мне ризы омочила,
Я царства разобью, как глиняный сосуд,
И пышные дворцы крапивой порастут.
И поселится змей в покинутых чертогах,
Там будет выть шакал и страус яйца класть,
И вырастет ковыль на мраморных порогах:
Так пред лицом Моим падет земная власть!
Утешься, Мой народ, Мой первенец любимый,
Как мать свое дитя не может разлюбить,
Тебя, измученный, гонимый,
Я не могу покинуть и забыть.
Я внял смиренному моленью,
Я вас от огненных лучей
Покрою скинией Моей,
Покрою сладостною тенью.
Мое святилище — не в дальних небесах,
А здесь — в душе твоей, скорбями удрученной,
И одинокой, и смущенной,
В смиренных и простых, но любящих сердцах.
Как нежная голубка осеняет
Неоперившихся птенцов,
Моя десница покрывает
Больных, и нищих, и рабов.
Она спасет их от ненастья
И напитает от сосцов
Неиссякаемого счастья.
Мир, мир Моей земле!.. Кропите, небеса,
Отраду тихую весеннего покоя.
Я к вам сойду, как дождь, как светлая роса
Среди полуденного зноя’.
1887

Примечания:

Восход. 1888. No 1/2, с датой: ‘1887’, вар. в ст. 6 (‘Я слышал, как князья народу говорили’) и интервалом после ст. 32 —ПСС-II, т. 23. Анонимный критик ‘Символов’ назвал эту ‘пьесу’ ‘лучшей по форме’ и ‘наиболее поэтичной’ среди произведений наст. раздела. (РМ. 1892. No 7. С. 300). Используя некоторые формулы и образы библейской Книги пророка Исайи и других книг Священного Писания (см. ниже), Мережковский создает оригинальное произведение, в традициях тираноборческих переосмыслений Библии русскими поэтами.
Не от вина, не от сикеры — он от страданий опьянен — ср.: ‘Они пьяны, но не от вина, шатаются, но не от сикеры’ (Ис., 29:9).
Князья народу говорили: / ‘Пади пред нами ниц!’ <...> / И по хребту его властители прошли — ср.: ‘И подам ее в руки мучителям твоим, которые говорили тебе: ‘пади ниц, чтобы нам пройти по тебе’, и ты хребет твой делал как бы землею и улицею для проходящих’ (Там же. 51:23).
Ваал (Баал) — у семитских народов периода многобожия — древнее божество плодородия, вод и войны.
Что для меня ваш скиптр… — ср.: ‘сокрушил Господь скипетр владык’ (Там же. 14:5).
Вы — капля из ведра, пылинка на весах — ср.: ‘Вот народы — как капля из ведра, и считаются как пылинка на весах’ (Там же. 40:15).
Когда тяжелая секира / На корень дерева падет — ср.: ‘уже и секира при корне дерев лежит’ (Мф., 3:10).
О, скоро Я пойду, пойду в мое точило / Чтоб гроздья спелые ногами растоптать, И в ярости князей и сильных попирать / Чтоб кровь их алая Мне ризы омочила — ср.: ‘Я топтал точило один, и из народов никого не было со Мною. И я топтал их во гневе Моем, и попирал их в ярости Моей, кровь их брызгала на ризы мои, и Я запятнал все одеяние Свое’ (Ис., 63:3).
И царства разобью, как глиняный сосуд — ср. ‘И Он разрушит ее как сокрушают глиняный сосуд’ (Там же. 30:14).
И пышные дворцы крапивой порастут. / И поселится змей в покинутых чертогах, / Там будет выть шакал и страус яйца класть — ср.: ‘и все князья ее будут ничто. И зарастут дворцы ее колючими растениями, крапивою и репейником — твердыни ее, и будет он жилищем шакалов, пристанищем страусов <...> Там угнездится летучий змей, будет класть яйца и выводить детей’ (Там же. 34:13—15).
Скиния — шатер, жилище Бога.
И напитает от сосцов / Неиссякаемого счастья — ср. о народе Израильском: ‘Ты будешь насыщаться молоком народов и груди царские сосать будешь’ (Там же. 60:15).
Я к вам сойду, как дождь, как светлая роса — ср., напр.: ‘Я буду росою для Израиля’ (Ос., 14:6).
* * *
Он про любовь ей говорил,
Любви покорный, полный горя,
А вольный ветер приносил
Во мраке свежий запах моря.
И там, в прозрачной глубине,
У самых ног меж струек звонких
Виднелись камни при луне
И листья водорослей тонких.
И в глубине, и в небесах —
Всё чисто, вечно и спокойно…
И только страсть в его словах
Была томительной и знойной.
Не внемля, смотрит, как луна
Песок подводный озаряет,
И молча думает она:
‘Зачем он любит и страдает?
Земной любви, земной мечты
Он раб: душою несвободной
Не понимает красоты
Спокойной, вечной и холодной.
Зачем не хочет он дышать
Морской, полночною прохладой?
Зачем нельзя ему сказать,
Что никого любить не надо?’
Она с улыбкой смотрит вдаль…
Он молит жалости напрасно,
Он плачет… Но его не жаль,
Она внимает безучастно:
Она, как ветер и волна,
Без гнева и без страсти губит.
Душа в ней тайною полна,
И сердце никого не любит.
<1891>

Примечания:

Север. 1891. No 42 — ПСС-II, т. 23, без строфического деления. На своем экземпляре ‘Символов’ В. Я. Брюсов отчеркнул первую строфу этого ст-ния. Психологические перипетии, отразившиеся в нем, вероятно, имеют биографический подтекст.
КОЛИЗЕЙ
Вступаю при луне в арену Колизея.
Полуразрушенный, великий и безмолвный,
Неосвещенными громадами чернея,
Он дремлет голубым, холодным светом полный.
Здесь пахнет сыростью подземных галерей,
Росы, могильных трав и мшистых кирпичей.
Луна печальная покрылась облаками,
Как духи прошлого, как светлые виденья,
Они проносятся с воздушными краями
Над царством тишины, и смерти, и забвенья.
В дворце Калигулы заплакала сова…
На камне шелестит могильная трава.
Как будто бы скользят по месяцу не тучи,
А тени бледные… сенаторские тоги…
Проходят ликторы — суровы и могучи,
Проходят консулы — задумчивы и строги…
Не буря на полях к земле колосья гнет,
Пред императором склоняется народ…
И месяц выглянул, и тучи заблестели:
Вот кроткий Антонин и Август величавый,
Воинственный Траян и мудрый Марк Аврелий…
В порфирах веющих, в мерцанье вечной славы
Грядут, блаженные!.. И складки длинных риз —
Подобны облакам… И тени смотрят вниз
На семихолмый Рим. Но в Риме — смерть и тленье:
Потухли алтари, и Форум спит глубоко,
И в храме Юлиев колонна в отдаленье
Обломков мраморных белеет одиноко.
И стонет в тишине полночная сова,
На камне шелестит могильная трава…
И взоры Кесарей омрачены тоскою.
Скрывается луна, безмолвствует природа…
Я вспоминаю Рим, и веет надо мною
Непобедимый дух великого народа!..
Мне больно за себя, за родину мою…
О Тени прошлого, пред вами я стою, —
И горькой завистью душа моя томима!..
И, обратив назад из бесконечной дали
Печальный взор на Рим, они всё мимо, мимо
Проносятся, полны таинственной печали…
И руки с жалобой я простираю к ним:
О слава древних дней, о Рим, погибший Рим!..
1891

Примечания:

ПСС-II, т. 23, без строфического деления. В ‘Символах’ с датой: ‘1891’.
Колизей — амфитеатр, памятник древнеримской архитектуры (75—80 гг. н. э.), служил для гладиаторских боев и др. зрелищ, вмещал ок. 50 000 зрителей.
Дворец Калигулы — возможно, так именовались в то время руины вблизи римского форума.
Антонин (86—161 гг. н. э.), Август (63 г. до н. э.—14 г. н. э.), Траян (53—117 гг. н. э.), Марк Аврелий (см. No 124) — римские императоры.
Форум — площадь-рынок на Палатинском холме в центре города, центр политической жизни Древнего Рима (см. No 148).
Храм Юлиев. Вероятно, речь идет о руинах Базилики Юлия Цезаря на Форуме, построенной в 29 г. до н. э., где сожгли тело полководца.
МАРК АВРЕЛИЙ
Века, разрушившие Рим,
Тебя не тронув, пролетели
Над изваянием твоим,
Бессмертный Марк Аврелий!
В благословенной тишине
Доныне ты, как триумфатор,
Сидишь на бронзовом коне,
Философ-император.
И в складках падает с плеча
Простая риза, не порфира.
И нет в руке его меча, —
Он провозвестник мира.
Невозмутим его покой,
И всё в нем просто и велико.
Но веет грустью неземной
От царственного лика.
В тяжелый век он жил, как мы,
Он жил во дни борьбы мятежной,
И надвигающейся тьмы,
И грусти безнадежной.
Он знал: погибнет Рим отцов.
Но пред толпой не лицемерил.
Чем меньше верил он в богов, —
Тем больше в правду верил.
Владея миром, никого
Он даже словом не обидел,
За Рим, не веря в торжество,
Он умер и предвидел,
Что Риму не воскреснуть вновь,
Но отдал всё, что было в жизни —
Свою последнюю любовь,
Последний вздох отчизне.
В душе, правдивой и простой,
Навеки чуждой ослепленья,
Была не вера, а покой
Великого смиренья.
Он, исполняя долг, страдал
Без вдохновенья, без отрады,
И за добро не ожидал
И не хотел награды.
Теперь стоит он, одинок,
Под голубыми небесами
На Капитолии, как бог,
И ясными очами
Глядит на будущее, вдаль:
Он сбросил дольней жизни тягость.
В лице — спокойная печаль
И неземная благость.
1891
Рим

Примечания:

СВ. 1891. No 12, вместе с ‘Римом’ (No 120), со строкой отточия после строфы 8 — СС-1904 — СС-1910 — ПСС-I, т. 15 -ПСС-II, т. 23. Во всех пяти указ. авторских публикациях и в ‘Символах’ с пометой: ‘Рим. 1891 г.’ Написано Мережковским одновременно с очерком под тем же загл., где более детально прорисован облик единственного в римской истории ‘философа-императора’, стоика и гуманиста Марка Аврелия (121—180 гг. н. э.). Обращение к этой личности связано с поездкой поэта в Италию и инспирировано чтением книги Ж. Э. Ренана ‘Марк Аврелий’ (1881). Образ этот внутренне был близок Мережковскому. ‘Неутолимая скорбь, одиночество, презрение к современникам и мистическая вера без догматов’, — так поэт характеризует в очерке его внутренний мир (ПСС-II, т. 17. С. 29).
Сидишь на бронзовом коне. Речь идет об античной статуе императора, установленной Микеланджело на Капитолийской площади в Риме (1538), сейчас хранится в музее Капитолия.
В тяжелый век он жил и т. д. Ср. в цитированном выше очерке: ‘Настроение эпохи Марка Аврелия соответствует настроению конца нашего века <...> тот же скептицизм и жажда веры, та же грусть и утомление’ (Там же. С, 28).
И неземная благость. Ср. с цитатой из Ренана, которую Мережковский приводит в своем очерке: ‘Посредством анализа он (Марк Аврелий. — К. К.) до такой степени разлагает жизнь, что она уже почти не отличается от смерти. Он достигает всепрощения, равнодушия, умеряемого жалостью и презрением <...>. Последние движения жизни в этой душе были почти так же тихи, как едва слышные звуки во внутренности гроба. Он достиг буддийской нирваны, евангельского мира. Как Сакья-Муни, Сократ, Франциск Ассизский и еще три или четыре мудреца, он окончательно победил смерть. Он мог говорить о ней с улыбкой, так как воистину она больше не имела для него смысла’ (Там же. С. 37—38).
ТЕРМЫ КАРАКАЛЛЫ
Дремлют сумрачные залы,
Зеленеет влажный мох,
Слышен в термах Каракаллы
Ветра жалобного вздох.
Меж аркад синеют тучи,
Сохнет мертвый и колючий
Лист терновника в пыли,
Там, где прежде, в сладкой тени,
Мозаичные ступени
К баням мраморным вели,
Где сенаторы-вельможи,
Главы царственных семей
Императору на ложе
Приводили дочерей,
Жертвы слышалось стенанье
И во мгле, как поцелуй,
Сладкогласное журчанье
В мрамор падающих струй,
Где лукаво-благосклонный,
Нежный лик склоняя вниз,
Улыбался Адонис,
Солнцем юга озаренный,
Где смотрели с высоты,
Как послушные рабыни,
Олимпийские богини
В обаянье красоты…
А теперь пугают взгляды
В блеске солнечных лучей
Только пыльные громады
Обнаженных кирпичей.
Всё погибло невозвратно…
Голубые небеса
Меж развалин, — мне понятна
Ваша вечная краса!
Мир кругом, и рядом с тленьем
Сердцу кажется живой,
Полной вечным вдохновеньем
Песня птички полевой!..
1891
Рим

Примечания:

ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с пометой: ‘Рим, 1891 г.’.
Термы Каракаллы — развалины грандиозных древнеримских бань, возведенных при императоре Каракалле (186—217 гг. н. э.), отличавшемся особой жестокостью по отношению к знати, что было причиной его убийства.
Адонис — бог плодородия в древнефиникийской мифологии, а потом в древнегреческой и римской, здесь упоминания Адониса и олимпийских богинь, вероятно, относятся к мраморной скульптуре, украшавшей термы, которая сейчас в составе коллекции Фарнезе хранится в Национальном музее в Неаполе.
&nbsp, СОРРЕНТО
О, Помпея далекая, рощи лимонные.
Очертанья Везувия легкие, чистые,
В темнолистых поникших ветвях золотистые,
Разогретые солнцем, плоды благовонные!..
О Сорренто, великого моря дыхание, —
Это всё обаяние
Возвращает меня к моей первой любви…
Не ревнуй и природу чужой не зови,
И не бойся, что я предаюсь ее нежности,
Что забуду тебя я в безбрежности
Тихо спящего моря, вдали от людей,
Что сравню с красотою мгновенной твоей
Красоту эту вечную…
Милая, душу живую твою
Здесь я в природе еще беззаветней люблю,
Душу твою бесконечную!
1891

Примечания:

СВ. 1892. No 2, с вар. в ст. 10 (‘Что могу позабыть про тебя я в безбрежности’) — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1891’.
Помпея — см. примеч. 130.
Везувий — см. примеч. 129.
Милая, душу живую твою — обращено, вероятно, к З. Н. Гиппиус.
&nbsp, КАПРИ
Больше слов твоих ласковых, больше, чем всё,
Успокоили бедное сердце мое
Эти волны, к страданьям моим равнодушные,
И над радостным морем вдали,
В золотистой пыли,
Очертанья Капреи воздушные!
1891

Примечания:

ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1891 г.’.
ПРАЗДНИК СВ. КОНСТАНЦИЯ
Меж седых утесов Капри,
У залива голубого —
Третий день веселый праздник
В честь Констанция Святого.
Розы падают с балконов,
Дети пляшут и хохочут,
И счастливого народа
Волны пестрые клокочут.
Промелькнуло знамя Капри…
И церковные напевы
Раздаются над толпою,
И в венках проходят девы.
Словно ангелы, сияют
Белизной одежд лилейной,
И умолк, и расступился
Весь народ благоговейно.
Вот и сам Констанций в митре
С высоты на чернь взирает,
Как живой, и в блеске солнца
Лик серебряный мерцает.
На носилках он, как идол,
Восседает величаво,
Словно кот — на солнце, жмурясь,
Улыбается лукаво…
Песни грянули, литавры,
Грохот праздничных хлопушек…
И в прибрежье диком эхо
Скал отвесных громче пушек.
И кругом — восторг безумный…
Но в душе моей — тревога:
Это праздник всенародный —
В честь языческого бога.
Где же дух Христовой церкви?
Где смиренные молитвы?
Вкруг Святого бомб гремящих
Вьется дым, как после битвы!..
Хорошо, что здесь, на Капри,
Не живу я за три века:
Древним идолам — опасен
Дух свободный человека.
Втайне думает Констанций,
На меня взирая строго:
‘Хорошо бы сжечь безумца
На костре во славу Бога!’
. . . . . . . . . . . . .
Из лимонных рощ Сорренто
Свежий ветер прилетает,
И божественной улыбкой
Море вечное блистает.
И кругом в ответ народу
На восторженные крики
В самом сердце скал гранитных
Содрогнулся остров дикий…
1891
Капри

Примечания:

Труд. 1892. No 3, с пометой ‘Капри’ и датой: ‘1891’, с цензурным изъятием строфы 6 и ст. 39—40 и заменой их отточием, после строфы 11 вместо отточия были строфы:
О, толпа, ребенок вечный,
Эти идолы-игрушки, —
Неужель нужны для веры, —
И обманы, и хлопушки?
Но как радостно ты веришь!…
Радость южного народа —
Только часть в твоем веселье,
Бесконечная природа!
ПСС-II, т. 23, без строфического деления. Во всех трех указанных авторских публикациях и в ‘Символах’ под текстом помета: ‘Капри, 1891 г.’.
Святой Констанций — католический святой, на Капри сохранилась церковь XI в. его имени (San Costanzo), чествование святого Констанца приходится на 29 января. Мережковские были на Капри летом 1891 г. (это был последний город в их итальянском маршруте), но возможно, карнавал был повторен в конце лета специально для туристов.
ВЕЗУВИЙ
Глубоко тонут ноги в теплом пепле,
И ослепительно, как будто солнцем
Озарена, желтеет сера. К бездне
Я подошел и в кратер заглянул:
Горячий пар клубами вырывался…
Послышались тяжелые удары,
Подземный гром и гул, и клокотанье…
Сверкнул огонь!..
Привет тебе, о древний,
Великий Хаос, Праотец вселенной!
Я счастлив тем, что нет в душе смиренья
Перед тобой, слепая власть природы!..
Меня стереть с лица земли ты можешь,
Но всё твое могущество — ничто
Перед одной непобедимой искрой,
Назло богам зажженной Прометеем
В моем свободном сердце!..
Я здесь стою, никем не побежденный,
И, к небесам подняв чело,
Тебя ногами попираю,
О древний Хаос, Праотец вселенной!
1891

Примечания:

СВ. 1892. No 1, с интервалом после ст. 10, без ст. 5, с дополнительным ст. между ст. 1 и 2: ‘На мертвой, темной лаве солнца нет’ и с вар. в ст. 2 (‘Но’ вм. ‘И’)
ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1891 г.’. Вызвало резко негативный отклик А. Волынского: ‘Это не поэзия, а сочинительство, стихотворная рисовка, — писал критик в рецензии на ‘Символы’. — Когда поэт говорит, заглянув в кратер вулкана тебя, о ‘древний Хаос, ногами попираю’, — читателю приходит на ум, что автор в своей неискренности сбивается на ложный путь чисто мелодраматических эффектов’ (СВ. 1892. No 4, отд. 2. С. 64).
Везувий — действующий вулкан близ Неаполя.
ТИБУР
Тибур, Тибур, зеленый, многоструйный,
Священные руины, водопады,
Ревущие в скалах волною буйной,
Нептунов грот, исполненный прохлады,
И радуги на солнце — в легкой пыли
Шумящих вод, дыханье белых лилий
И сосен южных плоские вершины,
А там вдали, в сияющем просторе —
Великий Рим и светлые равнины,
Волнистые, похожие на море…
О древнее жилище Мецената,
Как жалобной мелодией, невольно
О прежних днях душа тоской объята!..
Мне Рима жаль, мне радостно и больно…
В раздумии пред виллой Марка Брута
Стою в тиши заветного приюта,
Где горевал о гибнущем народе,
О древности великой и свободе
Убийца твой, о Цезарь всемогущий!..
А рядом здесь, под миртовою кущей,
Еще звучит, полна любовной неги,
Гармония Тибулловых элегий…
Благослови, о странник, эти воды
И влажные, таинственные своды,
Жилище нимф и Рима прах священный…
Тибур, Тибур, о край благословенный!..
1891
Рим

Примечания:

ВИ. 1891. Т. 46, под загл. ‘Тиволи’, с подзаг. ‘Картинка из окрестностей Рима’, без интервалов после ст. 10 и 22 и с вар. в ст. 7 (‘черных’ вм. ‘южных’), в ст. 16 (‘тени’ вм. ‘тиши’), в ст. 18 (‘И’ вм. ‘О’) — ПСС-II, т. 23, без тех же интервалов. В ВИ и ‘Символах’ с пометой: ‘Рим. 1891 г.’.
Тибур — здесь: искаженное название реки Тибр и название города (совр. название Тиволи) в окрестностях Рима, где находились виллы приближенных римских императоров — Юлия Цезаря и Августа.
Нептунов грот — находился не на Тибре, а на реке Аниене, в саду виллы Грегориана.
Меценат (между 74 и 64 — 8 гг. до н. э.) — один из приближенных Августа, покровитель деятелей искусств и поэтов, имя его стало нарицательным.
Марк Брут (85—42 гг. до н. э.) — глава заговора против римского диктатора Гая Юлия Цезаря (102 или 100 — 44 гг. до н. э.), по преданию, один из первых нанес ему удар кинжалом, после поражения республиканцев покончил с собой.
Тибулл Альбий (ок. 50—19 гг. до н. э.) — поэт, автор любовных элегий.
‘ADDIO, NAPOLI’
Слабеет моря гул прощальный,
Как сонный шепот Нереид,
Напев далекий и печальный —
‘Addio, Napoli’ звучит…
Как тихий жертвенник, дымится
Везувий в светлой вышине,
Огонь краснеет при луне,
И белый дым над ним клубится…
Мне бесконечно дорога
Земля твоих цветущих склонов,
Сорренто с рощами лимонов,
О, золотые берега!..
Прохлада гротов — в полдень жаркий,
Где голубым огнем горит
Волна, кидая на гранит
Дрожащей влаги отблеск яркий,
Где камни скрыл подводный мох,
Где днем и ночью Океана
В глубокой бездне слышен вздох,
Подобный музыке органа.
И в том, как шепчется трава,
И в том, как плачет непогода,
Хотел подслушать я, Природа,
Твои сердечные слова!
Искал я в ропоте потоков,
Искал в тиши твоих ночей
Еще не понятых намеков,
Твоей души, твоих речей…
Теперь ты кажешься мне сказкой,
Сорренто! Север впереди…
Но шепчет Юг с последней лаской:
‘Не уходи, не уходи!’
Слабеет моря гул прощальный,
Как сонный шепот Нереид,
Напев далекий и печальный:
‘Addio, Napoli’ звучит…
1891
Неаполь

Примечания:

РМ. 1891. No 12, со строфическим выделением только первого четверостишия — ПСС-II, т. 23, без строфического деления. В ‘Символах’ с пометой: ‘Неаполь. 1891 г.’. На своем экземпляре ‘Символов’ В. Я. Брюсов отчеркнул первую строфу и пометил: ‘Блок’, что, вероятно, фиксирует лексическую и интонационно-ритмическую близость к ней третьего ст-ния ‘Венеция’ (‘Слабеет жизни гул упорный…’) ‘итальянского цикла’ Блока.
Addio Napoli — точнее: ‘Addio, mia bella Napoli’ — неаполитанская народная песня.
Нереиды (греч. миф.) — морские божества, дочери верховного бога моря Нерея и океаниды Дориды.
НЕБО И МОРЕ
Небо когда-то в печальную землю влюбилось,
С негою страстной в объятья земли опустилось…
Стали с тех пор небеса океаном безбрежным,
Вечным, как небо, — как сердце людское, мятежным.
Любит он землю и берег холодный целует,
Но и о звездах, о звездах родимых тоскует…
Хочет о небе забыть океан и не может:
Скорбь о родных небесах его вечно тревожит.
Вот отчего он порою к ним рвется в объятья,
Мечется, стонет, земле посылает проклятья…
Тщетно! Вернется к ней море и, полное ласки,
Будет ей вновь лепетать непонятные сказки.
Мало небес ему, мир ему кажется тесным,
Вечно земное в груди его спорит с небесным!
1889

Примечания:

BE. 1890. No 1, с вар. в ст. 9 (‘Вот почему’ вм. ‘Вот отчего’) — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1889 г.’.
У МОРЯ
Сквозь тучи солнце жжет, и душно пред грозой.
Тяжелый запах трав серебряно-зеленых
Смешался в воздухе со свежестью морской,
С дыханьем волн соленых.
И шепчет грозные, невнятные слова
Сердитый вал, с гранитом споря…
Зловещей бледностью покрылась синева
Разгневанного моря.
О мощный Океан, прекрасен и угрюм,
Как плач непонятый великого поэта, —
Останется навек твой беспредельный шум
Вопросом без ответа!
1889

Примечания:

BE. 1890. No 1, с делением на четверостишия — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1889 г.’. Это и еще три ст-ния в сборнике (NoNo 136, 141 и 142) написаны во время поездки четы Мережковских весной в Крым (см. об этом: Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 320—321).
НА ЮЖНОМ БЕРЕГУ КРЫМА
Немая вилла спит под пенье волн мятежных…
Здесь грустью дышит всё — и небо, и земля,
И сень плакучих ив, и маргариток нежных
Безмолвные поля…
Сквозь сон журчат струи в тени кустов лавровых,
И стаи пчел гудят в заросших цветниках,
И острый кипарис над кущей роз пунцовых
Чернеет в небесах…
Зато, незримые, цветут пышнее розы,
Таинственнее льет фонтан в тени ветвей
Невидимые слезы,
И плачет соловей…
Его уже давно, давно никто не слышит,
И окна ставнями закрыты много лет…
Меж тем как всё кругом глубоким счастьем дышит,
Счастливых нет!
Зато в тени аллей живет воспоминанье
И сладостная грусть умчавшихся годов, —
Как чайной розы теплое дыханье,
Как музыка валов…
1889
Мисгор

Примечания:

BE. 1890. No 1, без загл. — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с пометой: ‘Мисгор. 1889 г.’. Перепеч.: ‘Четыре времени года’ (СПб., 1893), без восьми последних ст., и Поэзия Крыма.
Немая вилла. Вероятно, речь идет о владельческом дворце П. П. Шувалова, которому принадлежал Мисхор, — белом особняке с колоннадой, обращенном фасадом к морю и расположенном в обширном парке с оливковой рощей и кипарисовой аллеей. Но возможно, имеется в виду дворец графа Воронцова, расположенный на границе между Мисхором и Алупкой, который в конце века был в запустении. Владелице замка, графине Воронцовой, возлюбленной Пушкина, Мережковский-ребенок был представлен во время одной из его детских поездок в Крым (возможно, на этот эпизод намекает ст.: Зато в тени аллей живет воспоминанье и т. д.).
Мисгор (Мисхор) — приморский курорт недалеко от Ялты.
ХРИСТОС, АНГЕЛЫ И ДУША
(Мистерия XIII века)
I
Ангелы
Как нищий с сумкой бедной,
Куда идешь, Христос,
Ты, горестный и бледный,
Один в юдоли слез?
Христос
Иду я в мир унылый
К возлюбленной моей,
Назвав невестой милой,
Я сердце отдал ей.
Она меня любила,
Но, клятвы не храня,
Невеста изменила,
Покинула меня.
И всё о ней тоскую,
И всё ее люблю,
Люблю я дщерь земную
Избранницу мою.
Я дал ей дух свободный,
Ее одну любя,
Я сделал благородной,
Похожей на себя.
Я дал ей плоть в рабыни
И волю для борьбы,
Она же стала ныне
Рабой своей рабы.
Она — во власти тела
И, Господа забыв,
Дары мои презрела,
Отвергла мой призыв.
Ангелы
Но той, кто всех дороже,
Кого ты так любил,
Сказать ли нам, о Боже,
Что ты ее простил?
Христос
Скорей несите вести
Возлюбленной моей,
Что я простил невесте,
Что я грущу о ней!
Зачем же длить разлуку?
Скажите, чтоб пришла,
Чтоб милого на муку,
На смерть не обрекла.
И брачные одежды
Я возвращу ей вновь, —
И все мои надежды,
И всю мою любовь!
II
Ангелы
Душа в оковах тела
И смерти, и греха,
Ты Господа презрела,
Отвергла Жениха.
Поднять не смеешь вежды,
Не можешь встать с земли,
Разорваны одежды,
Чело твое — в пыли.
Душа
Изгнанницею рая
Живу я во грехе,
Скорбя и вспоминая
О милом Женихе.
И тщетно, умирая
В пороке и во зле,
Покинутого рая
Ищу я на земле.
Ангелы
Омой слезами очи,
С надеждой подымись,
Скорей из мрака ночи
Ты к Господу вернись.
Тебя Он примет снова,
Забудь печаль и страх,
Не скажет Он ни слова,
Не вспомнит о грехах.
Душа
О где же Он?.. Далеко
От Бога моего
Я плачу одиноко,
Умру я без Него…
Скажите мне, скажите,
Видал ли кто-нибудь,
Где Милый, укажите
К Возлюбленному путь!
Ангелы
Мы видели: распятый,
Один на высоте
Голгофы, тьмой объятой,
Страдал Он на кресте.
В тоске изнемогая,
Но всё еще любя,
Спаситель, умирая,
Молился за тебя…
Душа
Я плакать буду вечно.
За мир Он пролил кровь,
Любил так бесконечно
И умер за любовь!..
В любви — какая сила!..
Любовь, о для чего,
Безумная, убила
Ты Бога моего?
1890

Примечания:

Сборник ‘Нивы’. 1892. No 5, под загл. ‘Христос и Душа человеческая’, с датой: ‘1890’, с вар. в ст. 85 (‘О’ вм. ‘Я’) и авторским примеч.: ‘Основной мотив предлагаемого стихотворения принадлежит одному итальянскому средневековому поэту-юродивому, трубадуру и святому, несомненно предшественнику Данте — Джакопоне-де-Тоди, писателю очень замечательному, сильному, но почти совершенно забытому в настоящее время’. Вм. ст. 53—60 здесь дополнительный фрагмент:
Когда я вспоминаю
О Том, Кто навсегда
Ушел, — я умираю
От горя и стыда,
О как я низко пала!
Брожу во тьме ночной, —
И смерть меня объяла,
И гибель предо мной…
— СС-1904 — СС -1910 — ПСС-I, т. 15 — ПСС-II, т. 23. Перепеч.: Волны вечности. Поэма вызвала похвалу А. А. Смирнова, назвавшего ее, наряду с другими поэмами СС-1904, ‘очень интересной’ (МИ. 1903. No 15. С. 166). ‘Мистерия’ является вольным ‘подражанием’ ‘похвале’ (laude) итальянского монаха-францисканца и поэта Якопоне да Тоди (Iacopone da Todi, ок. 1230—1306), автора девяносто трех лауде (ему принадлежит приоритет в этом жанре), некоторые из них написаны в нетрадиционной форме диалога, как, например, сорок первая ‘похвала’, мотив которой использует Мережковский в наст. ст-нии. Подлинник не имеет загл. и имен персонажей (диалогичность поддерживается лишь кавычками). Мережковский существенно сократил текст (в подлиннике 112 ст.) и во многих местах изменил его, но сохранил размер и рифмовку источника. Еще одно переложение ст-ния, приписываемого этому автору, см. в наст. изд. (No 289).
МОНАХ
(Легенда)
Над Новым Заветом склонился монах молодой,
Он полон святой, бесконечной отрады,
На древнем пергаменте с тихой зарей
Сливается отблеск лампады,
И тусклые желтые грани стекла
В готических окнах денница зажгла.
Прочел он то место, где пишет в послании Павел:
‘Как день перед Господом — тысячи лет!’ —
И Новый Завет
В раздумье оставил
Смущенный монах, и, сомненьем объят,
Печальный идет он из кельи, не видит, не слышит,
Как утро в лицо ему дышит,
Как свеж монастырский запущенный сад.
Но вдруг, как из рая, послышалось чудное пенье
Какой-то неведомой птицы в росистых кустах —
И в сладких мечтах
Забыл он сомненье,
Забыл он себя и людей.
Он слушает жадно, не может наслушаться вволю,
Всё дальше и дальше, по роще и полю
Идет он за ней.
Той песней вполне не успел он еще насладиться,
Когда уж заметил, что — поздно, что с темных небес
Вечерние росы упали на долы, на лес,
Пора в монастырь возвратиться.
Подходит он к саду, глядит — и не верит очам:
Не те уже башни, не те уже стены, и гуще
Деревьев зеленые кущи.
Стучится в ворота. ‘Кто там?’ —
Привратник глядит на него изумленный.
Он видит — всё чуждо и ново кругом,
Из братьев-монахов никто не знаком…
И в трапезу робко вступил он, смущенный.
‘Откуда ты, странник?’ — ‘Я брат ваш!’ — ‘Тебя никогда
Никто здесь не видел’… Он годы свои называет —
Те юные годы умчались давно без следа…
Седая, как лунь, борода
На грудь упадает.
Тогда из-за трапезы встал
Игумен, толпа расступилась пред ним молчаливо,
Он кипу пергаментов пыльных достал из архива
И долго искал…
И в хронике древней они прочитали
О том, как однажды поутру весной
Пошел из обители в поле монах молодой…
Без вести пропал он, и больше его не видали…
С тех пор три столетья прошло…
Он слушал — и тенью печали
Покрылось чело.
‘Увы! три столетья… о, птичка, певунья лесная!
Казалось — на миг, на один только миг
Забылся я, песне твоей сладкозвучной внимая —
Века пролетели минутой!’ — и, очи смежая,
Промолвил он: ‘Вечность я понял!’ — главою поник
И тихо скончался старик.
<1889>

Примечания:

BE. 1890. No 1, под загл. ‘Средневековая легенда’ — ПСС-II, т. 23. На своем экземпляре ‘Символов’ В. Я. Брюсов отчеркнул, по всей видимости, как удачные первые четыре ст. этой баллады. Источником легенды является переводная древнерусская повесть под названием ‘О славе небесной и радости праведных вечней’, входящая в сб. ‘Великое зерцало’. Под загл. ‘Легенда об иноке и райской птичке’ имела широкое распространение в лубке, народной сказке и в русской художественной литературе (в частности, встречается у Симеона Полоцкого, Карамзина и Бунина). Подробнее об этом см. в кн.: Державина О. А. ‘Великое зерцало’ и его судьба на русской почве. М., 1965.
Пишет в послании Павел: / ‘Как день перед Господом — тысячи лет’ — ошибка Мережковского: имеется в виду второе послание Петра (ср. ‘Одно то не должно быть скрыто от вас, возлюбленные, что у Господа один день как тысяча лет и тысяча лет как один день’ — 3:8).
ИМОГЕНА
(Средневековая легенда)
‘Лютой казни ты достоин…
Как до выси небосклона, —
Далеко оруженосцу —
До наследницы барона!
Но в любви к тебе призналась
Имогена, — я прощаю,
Божий суд великодушно
Вам обоим предлагаю.
Ты возьмешь ее на плечи,
По скалам и по стремнине
Ты пойдешь с бесценной ношей
Ко кресту на той вершине.
Путь не легок: поскользнешься —
Смерть обоим… Если ж с нею
До креста дойдешь, — навеки
Будет дочь моя твоею.
Что ж, согласен?’ — ‘Да’. — ‘До завтра’.
Грозный час настал. Собранье
Ждет, окованное страхом,
Рокового испытанья.
Сам барон мрачнее ночи.
Опустил угрюмо вежды,
Только те, кто любят, полны
Чудной силы и надежды.
И с отвагой, и с любовью
Он берет ее на плечи,
И она ему, краснея,
Шепчет ласковые речи…
Вот сигнал, — по дикой круче
Он идет… Пред ними бездна…
Но в очах его отвага,
С милой смерть ему любезна.
Из-под ног сорвался камень, —
Он дрожит, изнемогает…
Но так нежно Имогена
Кудри милого ласкает.
И в очах блеснуло счастье,
И легко над страшной кручей
Он прошел каким-то чудом,
Безмятежный и могучий.
А над ним она, в лазури,
С золотыми волосами,
В белом платье — словно ангел
С белоснежными крылами.
Но таков удел наш горький:
Кто нам дорог, кто нас любит, —
Обнимая, вместе в бездну
Увлекает нас и губит.
С каждым шагом всё тяжеле
Давит ноша, и, склоняясь:
‘Тяжко мне, я умираю…’ —
Прошептал он, задыхаясь…
Но она взглянула в очи
И ‘люблю’ ему сказала,
И безумная отвага
В гордом взоре заблистала.
Вся — надежда, вся — молитва,
Имогена, в страстной муке,
Чтобы легче быть — высоко
Подымает к небу руки…
Вот и крест… Еще мгновенье —
И достиг он цели… Бледный,
Пал он с ношей драгоценной,
И раздался крик победный:
‘Ты моя, моя навеки!’
‘Поскорей разнять их!’ — грозно
Закричал барон… Со свитой
Он примчался — было поздно…
Слишком крепко Имогена
Обвила его руками…
На лице — покой и счастье,
И уста слились с устами.
‘Что ж вы медлите? Скорее
Разлучить их!’ Но стояли
Все, поникнув головою,
Полны страха и печали.
Лишь один ответил робко:
‘Никакая власть и сила
Разделить, барон, не может
То, что смерть соединила…’
1889

Примечания:

СВ. 1889. No 10 — ПСС-II, т. 23, без строфического деления. В ‘Символах’ с датой: ‘1889 г.’. Текст легенды восходит к ‘лэ’ (жанр бретонских средневековых баллад) Марии Французской ‘Les deux amants’ (‘Двое любящих’), вошедшему в ее сб. ‘Жимолость’ (ок. 1167, впервые издан в 1820 г.). Возможно, Мережковский был знаком с его первым научным изданием (‘Die Lais der Marie de France Halle’), изданном немецким проф. Варнке в 1885 г. В фонде Императорской Публичной библиотеки имелось двухтомное издание ст-ний поэтессы с параллельным переводом на современный французский язык и с примечаниями (‘Poesies de Marie de France, poete anglo-normand du XIII-e sincle’. Paris, 1832), в первом томе которого имеется указанное ‘lai’. Из сюжета источника исключен целебный бальзам, который девушка достает в Солерно для подкрепления сил возлюбленного, но к которому тот отказывается прибегнуть, полагаясь только на силу своей любви.
* * *
Томимый грустью непонятной,
Всегда чужой в толпе людей,
Лишь там, в природе благодатной,
Я сердцем чище и добрей.
Мне счастья, Господи, не надо!
Но я пришел, чтоб здесь дышать
Твоих лесов живой прохладой
И листьям шепчущим внимать.
Пусть росы падают на землю
Слезами чистыми зари…
Твоим глаголам, Боже, внемлю:
Открыто сердце, — говори!
1890

Примечания:

Артист. 1890. No 11, с делением на четверостишия — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с датой: ‘1890 г.’. Перепеч.: ‘Сборник любимейших куплетов, рассказов и стихотворений’ (М., 1891), под загл. ‘В лесу’. Вызвало восторженный отклик Чубарова, включившего его в круг произведений ‘пантеистического характера’ (РО. 1892. No 7. С. 351). Положено на музыку Е. А. Чубыкиным (1894).
ГИМН КРАСОТЕ
Слава, Киприда, тебе, —
Нам — в беспощадной борьбе
Жизнь красотой озарившая,
Пеной рожденная,
Мир победившая,
Непобежденная!
Из волны зеленой вышла ты, стыдливая,
И воздушна, как мечта,
Тела юного сверкала нагота
Горделивая!
Укротительница бурь,
Улеглась у ног твоих стихия злобная, —
Нектару подобная,
Вкруг тебя кипела, искрилась лазурь…
Как от розы — благовоние, —
Так от тела твоего
Веет силы торжество,
Счастье и гармония!..
Всё ты наполняешь, волны и эфир,
И, как пахарь в ниву — семена несметные,
Ты бросаешь в мир
Солнца искрометные!..
Ступишь — пред тобою хаос усмиряется,
Взглянешь — и ликует вся земная тварь,
Сам Тучегонитель, Громовержец-царь
Пред тобой склоняется…
Всё тебе подвластно, всё — земля и твердь:
Ты одной улыбкой нежною,
Безмятежною
Побеждаешь Смерть!
Слава, Киприда, тебе, —
Нам — в беспощадной борьбе
Жизнь красотой озарившая,
Пеной рожденная,
Мир победившая,
Непобежденная!..
1889
На Черном море

Примечания:

Артист. 1890. No 7 — ПСС-II, т. 23. В ‘Символах’ с пометой: ‘На Черном море. 1889 г.’. Написано весной 1889 г. (см. примеч. 135).
СЕМЕЙНАЯ ИДИЛЛИЯ
I
Вступление
Ужель нельзя писать, забыв хотя на миг
Про то, как пишутся новеллы и романы,
Отвергнув, наконец, условные обманы
Ненужных вымыслов и спутанных интриг?
Ужель изобразить мне легче смерть и муку
Героев, гибнущих в невиданном бою,
Чем разговор с женой и комнату мою,
Унылый вид в окно и будничную скуку?
А между тем из них, из этих мелочей,
Забытых книгами и слишком некрасивых,
Чтоб их рассказывать в строфах красноречивых,
Слагается вся жизнь, простая жизнь людей.
И мысль одна давно мне не дает покоя:
Нельзя ли без интриг, без драмы, без героя
Перенести в рассказ из жизни целиком
Тот маленький мирок, с которым я знаком?..
Мне было б жаль срывать живой и благовонный
Цветок, чтоб положить в гербарий запыленный,
Из недр родных полей заботливой рукой
Я вырежу его с дрожащими листами —
Таким, каков он есть — с пахучею землей,
И каплями росы, и влажными корнями…
II
На даче под Москвою
Бранят наш Петербург, наш Север, а меж тем
Что может быть скучней деревни подмосковной!
Страна фабричная: я сам не знаю, чем
Мне здесь противно всё, — уныло, плоско, ровно…
Сквозь вырубленный лес, среди бесплодных нив,
По рельсам блещущим гремит локомотив.
А в селах — кабаки, огромные заводы,
Рабочий, пьяный люд: здесь больше нет природы.
И вечно к небесам возносятся клубы
Фабричной копоти, и силуэт трубы,
Царящий надо всем, мне портит голубую
Таинственную даль, печальную, родную…
Должно быть, этот край недаром угнетал
Наш современный бог, могучий капитал!
А между тем и здесь, в прогулке одинокой,
Зайдешь, бывало, в глушь: кругом лесная мгла,
Зеленый мох, грибы, мохнатая пчела,
А небо меж ветвей так ясно, так глубоко,
Что чувствуешь себя от всех людей вдали,
В деревне под Москвой, как на краю земли.
Довольно двух иль трех деревьев, чтоб понятной
Нам сделалась вся жизнь природы необъятной:
Так двух иль трех людей довольно, чтоб познать
Все бездны темные души, весь мир сердечный
С его поэзией, любовью бесконечной
И всем, чего нельзя словами рассказать…
III
Бабушка
Но приступить давно пора к моей задаче.
Хотел я описать, без вымысла, одну
Семью, с которой жил я некогда на даче,
В деревне под Москвой. Я с бабушки начну.
Когда-то и она хозяйкой домовитой
И матерью была, и любящей женой,
Теперь, чужая всем, она в семье родной,
Как призрак дней былых, живет почти забытой.
Есть что-то строгое в чертах, как будто след
Невзгод пережитых, она одета просто,
Согнувшись, сгорбившись — почти такого роста,
Как внучка младшая — одиннадцати лет,
Не помнит бабушка, что было с ней — ни муки,
Ни радости: она как в полусне живет.
Сидит на сундучке и целый день от скуки
Ест кашку манную да чай вприкуску пьет,
Порой по комнатам чего-то ищет, бродит,
Храня заботливый и недовольный вид,
И, думая, что в дверь отворенною входит,
У отпертых шкафов задумчиво стоит.
‘Куда вы, бабушка?’ — кричат ей, но слепая
Предмет ощупает тихонько, не спеша,
Потом уйдет, вздохнув, платок перебирая
Худыми пальцами и туфлями шурша.
И пахнет табачком от кацавейки длинной,
От рук морщинистых, — так пахнет иногда
В шкатулках дедовских, где многие года
Таится аромат под крышкою старинной…
Порою бедная, подняв упорный взгляд,
Речам живых людей с усильем долго внемлет,
Ей хочется понять, но скажет невпопад
И вновь беззубым ртом жует и будто дремлет.
Как малое дитя, она глядит на всех
С недоумением и робостью послушной,
И у нее такой бессильный, добрый смех,
Просящий жалости, как будто простодушно
Старушка над собой смеется, и порой
Я думаю: зачем жила она, любила,
Страдала? Где же цель всей жизни прожитой?
И вот, что всех нас ждет, а впереди — могила.
Осталось ей одно: с корзинкою грибов,
Бывало, девочки усталые вернутся,
‘Где, родненькие, где?..’ — на звук их голосов
Слепая ощупью бредет. Они смеются,
Обняв ее… Едва их голос прозвенел,
Старушка ожила, и взор не так печален,
Как будто золотой луч солнца заблестел
На сумрачных камнях покинутых развалин…
В слепые бедные глаза, в беззубый рот
Губами свежими ее целуют внучки, —
Веселью нет конца, — и маленькие ручки
В дрожащую ладонь, смеясь, она берет.
И рядом с желтою, пергаментною кожей
Поблекшего лица лукавый блеск в очах,
И смех, и ямочки на розовых щеках
Мне кажутся еще прекрасней и моложе.
И кротко светится бессмертная любовь
В глазах у бабушки. Так вот — чего могила
У нас не может взять!.. И мне понятно вновь,
Зачем она жила, зачем она любила.
IV
Тетя Надя
А всё же бабушка от внучек далека,
И смотрят девочки на бедную старушку
Так снисходительно, немного свысока,
Как на старинную любимую игрушку.
Душою близкий к ней и преданный навек
Остался на земле один лишь человек —
То тетя Надя, дочь старушки…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Говорят,
Она красавицей была. Теперь некстати
Еще кокетлива, в дырявых башмаках
И с заспанным лицом, и скукою в глазах,
Всегда растрепана, в замаранном халате,
Она по комнатам блуждает. В пустоте,
В которой жизнь ее проходит, сплетни с прачкой,
Забота, чтоб вскипел кофейник на плите,
Прогулка в лавочку за нитками, за пачкой
Каких-то пуговок, пасьянс, потом еда,
И сон, и штопанье чулок, — вот все занятья.
И так влачит она недели и года…
Порою шьет она причудливые платья
Из кружев, пышных лент и ярких лоскутков —
Приманка жалкая, соблазн для женихов.
А чаще попросту, сложив покорно руки,
На крышу, на ворон глядит в окно от скуки
И только медленно, зевая, крестит рот.
А рядом, на софе, лежит сибирский кот —
Пушистый, с нежными прозрачными глазами,
Как изумруд — но злой и с острыми когтями.
Лампадка теплится пред образом в тиши…
Так много лет втроем вдали от мира жили
Старушка, серый кот и тетя. В нем души
Они не чаяли, но, верно, обкормили
Любимца жирного, и бедный кот издох.
Всё счастье тетеньки его последний вздох
Унес навек. С тех пор пустая жизнь без дела
Еще печальнее. Но я подметить мог
И в ней один святой, заветный уголок:
Холодная ко всем, любовью без предела,
Ревнивой, женскою она любила мать,
И днем, и ночью с ней, — умела разговором,
Картинкой, лакомством иль просто нежным взором
Старушку, как дитя больное, утешать.
И кто бы ни дерзнул обмолвиться намеком,
Что память бабушки слабеет, в тот же миг
Вся вспыхнет тетенька, и нет конца упрекам,
Уйдет из комнаты, поднимет шум и крик, —
Ей верить хочется, что бабушка такая,
Как все, и умная, и даже не слепая.
Старушка для нее — не призрак дней былых,
Как для семьи, а друг — живой среди живых.
Два бедных существа, отживших, одиноких,
Не нужных никому и от людей далеких,
Друг друга с нежностью любили, и вдвоем
Отрадней было жить им в уголке своем.
Когда же бабушка умрет, никто не будет
О бедной горевать: лишь тетенька над ней
Поплачет искренно и друга не забудет —
Едва ли не одна из всех живых людей.
И здесь, и в пошлости глубоко прозаичной,
Есть жертва, есть любовь, ее тепло и свет!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
V
Крокет
Я слышу голосок голубоглазой Наты:
‘Хотите в крокет?’ — ‘Да!’ Мы в сад уходим. День
Склоняется. Длинней берез плакучих тень,
Сильнее в парке лип цветущих ароматы.
Люблю я звонкие, тяжелые шары
И простодушие семейственной игры.
Люблю квадрат земли, песчаный, желтый, плоский —
На зеленеющих под липами лугах,
Люблю то красные, то черные полоски —
Условные значки на крокетных шарах.
Смеются девочки: у них одна забота —
‘Крокировать’ меня за тридевять земель,
Чтоб вместе выиграть, и в тесные ворота
Проносятся шары, и вот уж близко цель…
Слежу с улыбкою, как худенькая Ната
Кричит и прыгает, волнением объята.
В ней всё — порыв, огонь… А старшая сестра
Тиха, безропотна, ленива и добра.
Вся жизнь их общая, но всё в них так различно.
Они друзья, меж тем я наблюдал порой,
Как младшая царит и правит деспотично
Румяной, толстою, покорною сестрой,
Здоровой Татою. По робким выраженьям
Взаимной нежности, по взглядам и движеньям
Могу предугадать две разные судьбы:
Без мук, без гордых дум одна из них, наверно,
Спокойно проживет хозяйкою примерной,
Счастливой матерью. Другая — для борьбы,
Для горя создана. Я вижу в ней задаток
Страданья долгого, тех вечных, горьких дум,
Что в наши дни томят неверующий ум,
И жизни внутренней глубокий отпечаток
Таится в голубых мечтательных глазах
И бледном личике… Так с грустью бесконечной
Люблю грядущее обдумывать порой,
Когда идут они, обнявшись, предо мной
Под сумраком берез аллеи вековечной,
И Тата ‘пеночкой’ сестру свою зовет…
Люблю их комнатку, с игрушками комод,
Бумажные дома и куклы из резинки.
Когда же на столе кипящий самовар
Над чайником струит голубоватый пар, —
Люблю раскрашивать наивные картинки:
Румяных девочек, зеленые леса…
Бывало, кисточку я обмокну неловко:
И с пятнами воды выходят небеса,
Расплывшись, дерево сливается с головкой
Несчастной девочки. И пальчиком грозит
Мне Тата кроткая. Всю прежнюю отвагу
Теряет кисть моя, а Ната мне кричит
В негодовании: ‘Испортили бумагу!..’
Когда же загляну им в глубину очей, —
Какие бы мечты мой ум ни волновали,
Мне сразу так легко, я чище и добрей,
И утихают все тревоги и печали…
И что-то чудное мерцало мне не раз,
Непостижимое, как тайна звезд далеких,
И всё же близкое из этих детских глаз,
Подобно небесам, безгрешных и глубоких.
VI
Бури в стакане воды
Услышав крик и шум семейной, бурной сцены,
Я голос тетеньки и Даши узнаю,
Почтенной нянюшки, и в комнату мою
Порой доносится сквозь тоненькие стены
Ожесточенный спор. За съеденный калач,
За сломанный стакан, горшочек манной каши —
Вся ярость тетеньки и озлобленье Даши,
Весь этот ад, и крик неистовый, и плач.
Так в кухне каждый день у них едва не драка,
Но тетя на свою противницу глядит,
Храня презрительный и величавый вид,
А Даша — вне себя, она — краснее рака…
Неутолимая, смертельная вражда:
Как много хитростей им нужно и труда,
Чтоб уколоть врага, чтоб чем-нибудь обидеть!
Так только женщины умеют ненавидеть.
С душою деспота, когда бы не жила
В России нянюшка, а в Риме, в век античный,
Она бы сумрачным Тиберием была
Иль грозным Клавдием. Но в век наш прозаичный
Ее владычества не признают. Меж тем
Ей хочется в семье царить и править всем.
И в кофте ситцевой, с надменными губами,
И острым носиком, и хитрыми глазами,
Проворная, как мышь, но с важностью лица,
По дому бегает, хлопочет без конца,
На взрослых и детей кричит, дает советы…
Пророческие сны, народные приметы,
И новости газет, и жития святых,
Секреты кушаний и сплетни о родных,
Рецепты всех лекарств и тайны всех настоек —
Скрывает ум ее, находчив, смел и боек.
И Даша, в нянюшках лет тридцать прослужив,
С любовью в памяти хранит благоговейной
Преданья старины и хроники семейной, —
Житейских случаев — она живой архив.
Расскажет вам о том, как Тата на крестинах
Папаше крестному испортила халат,
И был ли с кашею пирог на именинах
Или с вязигою лет шесть тому назад.
Порой случается, что няня глупой сплетней
Иль даже дерзостью хозяйку оскорбит.
‘Я вам даю расчет!..’ — ей барыня кричит
В негодовании. Но Даша безответней,
Смирней овечки вдруг становится. В слезах
У доброй госпожи валяется в ногах,
Целует руки ей, и кается, и молит,
Пока ей барыня остаться не позволит.
Тогда, свой прежний вид обиженный храня,
Начнет она мести и чистить мебель щеткой,
И моет все полы, и делается кроткой
И добродетельной, но только на два дня.
Потом не выдержит, и снова — крики, споры,
И жажда властвовать, и прежние раздоры.
Что делать? Жить она не может без семьи:
Она исчахла бы от грусти одинокой
Без тех, с кем ссорится всю жизнь, полна глубокой,
Но скрытой верности и преданной любви.
Одни лишь девочки ей дороги на свете:
И ненавистна всем, презрительна и зла,
Она всю нежность им, всю душу отдала.
И ‘нянечку’ свою недаром любят дети:
Я знаю, злобные, надменные черты
И хитрые глаза становятся добрее, —
Как будто в отблеске духовной красоты, —
А руки жесткие любовней и нежнее,
Когда детей она в уютную кровать,
Крестя с молитвою, укладывает спать.
Опустит занавес, поправит одеяло,
Посмотрит издали в последний раз на них,
И этот взор любви так светел, добр и тих:
‘Она не злая, — нет!’ — подумаешь, бывало.
VII
Мама
Она — не модный тип литературной дамы:
‘Сонату Крейцера’ не может в пять минут
Подробно разобрать и автора на суд
Привлечь, и заключить: ‘Я здесь не вижу драмы!..’
Не режет в перламутр оправленным ножом
Изящные листы французских книг Лёмерра
И не бранит, гордясь критическим чутьем,
Столь непонятного для русских дам Флобера,
И в светской болтовне, как будто невзначай,
Ни мыслью книжною, ни фразой либеральной
Не думает блеснуть, и, разливая чай,
Не хвалит Paul Bourget с улыбкою банальной…
В лице глубокая печаль и доброта.
Она застенчива, спокойна и проста,
И, вместо умных книг, лишь предана заботе
О кашле Наточки, о кушанье, дровах,
О шубках для зимы — об этих мелочах,
Что иногда важней серьезных дел. В капоте
Домашнем, стареньком, наружностью своей
Не занимается и хочет некрасивой
И старше лет своих казаться: для детей
Она живет. Но я считал ее ленивой
И опустившейся. Я помню, иногда
Они к ней прибегут: ‘Пусти нас на качели!’
Но мама много раз клялась, что никогда
Не пустит, а меж тем они достигнут цели.
‘Родная, милая!..’ и, наконец, она
Уступит, ласками детей побеждена,
Хоть слышать, бедная, не может хладнокровно,
Как подозрительно скрипят гнилые бревна.
При первой шалости детей она опять
Прибегнуть к строгости решается, горюет,
Что портит девочек, что слишком их балует,
И все-таки ни в чем не может отказать.
Она казалась мне такой обыкновенной,
Такою слабою… Потом я видел раз
Ее в несчастии: я помню, в трудный час,
Почти веселая, с улыбкой неизменной,
Она была еще спокойней. В эту ночь
Лежала при смерти ее родная дочь.
Я чувствовал, что смерть подходит к изголовью
Любимой женщины… Со всей моей любовью
Я был беспомощен и жалок, как дитя.
А мать легко, без слез, как будто бы шутя,
Что нужно, делала и что-то говорила
Простое, нежное… На выраженье глаз,
На кроткое лицо взглянув, — какая сила
У этой женщины, я понял в первый раз.
VIII
Проза любви
О беззаботная, влюбленная чета!
Что может быть милей? Вы думаете оба,
Что жизнь — какая-то воздушная мечта,
Что будут соловьи вам песни петь до гроба?
Но ведь придется же заказывать обед,
С какой бы высоты на жизнь вы ни взглянули, —
Не меньше страстных клятв необходим буфет,
Белье и утюги, лоханки и кастрюли —
Эмблемы вечные супружеской любви.
Попробуйте пожить вдвоем, — увянут розы,
Потухнет свет луны, умолкнут соловьи
Под дуновением неумолимой прозы…
Бывало, с нежностью, поникнув головой,
Шептала ты ‘люблю’, когда звезда в эфире
Струила тихий свет, а ныне… Боже мой!..
‘Куда девался рубль и пятьдесят четыре
Копейки?’ — юная хозяйка говорит,
Над счетной книжкою приняв серьезный вид.
Увы! таков наш мир… Но хуже всякой прозы —
Упреки в ревности, домашняя война
За первенство, за власть, и сцены, крики, слезы:
‘Не хочешь ли гулять?’ — мне говорит жена. —
‘Я занят, не мешай!’ — и мы не в духе оба…
Хандра, расстройство нерв… Из этих пустяков
Выходит глупый спор: предлог уже готов,
В душе — холодная, мучительная злоба.
И мне чрез полчаса, как злейшему врагу,
Жена в отчаянье кричит: ‘Меня ты губишь…
Уйди… оставь!.. Я жить с тобою не могу!..’
А я в ответ: ‘Теперь я знаю: ты не любишь!’
И грубые слова, и хлопанье дверей…
А Булька серая, любимый мопс, меж нами
В тревоге бегает, как между двух огней,
И смотрит умными, печальными глазами.
Не правда ль, ты жене весь мир отдать готов,
А кресла мягкого иль книги не уступишь,
Ей счастье на земле ценою жизни купишь,
А не простишь двух-трех пустых обидных слов.
Но тяжелей всего — болезнь: какая мука,
Едва заметив жар, в тревоге пульс считать,
Способность потеряв работать и читать,
И думать. А в душе — томительная скука…
Поставишь градусник и страшно заглянуть
На цифру, и следишь, тревогою объятый,
Веселым притворясь, как медленная ртуть
Всё подымается, и от одной десятой
Проклятых градусов — я чувствую порой —
Зависит жизнь моя, и счастье, и покой…
О, как вы далеки, таинственные встречи
И первая любовь, и безотчетный страх,
Признанье робкое в потупленных очах,
И торопливые, взволнованные речи!..
Вы не вернетесь вновь: простите навсегда!
Но как ни дороги утраченные грезы,
Я знаю: в пошлости, среди житейской прозы
И будничных забот, и скучного труда —
Всё крепче с каждым днем, всё глубже и сильнее
Моя печальная, спокойная любовь:
Нет, я бы не хотел, чтоб сделалась ты вновь
Такою, как была: ты мне еще милее!
Теперь — пред силою любви моей простой,
Пред этой жалостью друг к другу бесконечной —
Нам кажется почти ребяческой игрой
Тот первый сон любви, неопытной, беспечной!..
IX
Отъезд с дачи
Осенний день. В лесу — всё мертвенно и пышно:
Ни томной иволги, ни зябликов не слышно.
И как в дому, людьми покинутом, полна
Чего-то грустного лесная тишина.
Порой волнуются дрожащие осины,
И солнце заблестит, и листья зашумят,
Как в летний день, но миг — и желтые вершины
Вновь успокоятся и сразу замолчат.
Не пролетит пчела над цветником унылым,
В аллеях падают увядшие листы
И блещут в сумраке, подобно златокрылым
Июльским бабочкам. Как алые цветы,
Два мертвых листика трепещут и краснеют
На голых сучьях. Дождь и карканье ворон,
Солома влажная на избах, небосклон
Туманный… озими лишь ярко зеленеют.
На даче холодно и потолок течет,
И печки скверные дымят, из окон дует,
И даже булочник возить перестает
Свой хлеб, и тетенька на скуку негодует…
В тревоге девочки, — в гимназию пора.
Из ранца вынули учебник запыленный.
Сегодня свой урок твердят они с утра:
Знакомый переплет, оборванный, зеленый,
С воспоминанием о страшных, злых глазах
Учителя, опять на них наводит страх.
‘Лакедемоняне в бою при Фермопилах…’ —
Выводит Таточка унылым голоском,
Зевая, морщится и лижет языком
Свой пальчик розовый, запачканный в чернилах.
Но вот уж ломовой приехал. На возу
Навален всякий хлам: там сундуки, игрушки,
Ногами вверх столы, матрацы и подушки,
И клетка с петухом у кучера внизу,
А в самой вышине, как символ дома, яркий
Блистает самовар в объятьях у кухарки.
И с высоты кричит она вознице: ‘Эй,
Смотри-ка, моего корыта не разбей!’
Собака, хвост поджав, должно быть, в мыслях грустных,
Сидит: увы! пора голодная придет,
Не будет ей костей, не будет корок вкусных.
А дворник, шапку сняв, двугривенного ждет.
С бутылкой молока, закупоренной тряпкой,
Одета в серенький поношенный бурнус,
Но с очень яркою, оранжевою шляпкой,
С подвязанной щекой (осенний дачный флюс),
Хлопочет тетенька и между двух картонок
В коляску бабушку старается втолкнуть.
Слепая, бедная старушка, как ребенок,
Покорна. Всё теперь готово. С Богом — в путь!
Но Даша сердится и хочет верх коляски
Поднять: ‘Что, если дождь? не думает никто
О детях!..’ В шарфы, плэд, потом башлык, пальто
Она их кутает. Им душно: только глазки
Блестят… Поехали. Уж церковь — за холмом,
Вот роща, где грибов так много, вот паром…
Вдруг тетенька кричит в отчаянье: ‘Забыла!..
Ах, Боже мой, назад!.. Забыла башмаки!..
Я сбегаю: ведь здесь — недолго… пустяки!..’
Но Даша, полная воинственного пыла,
Вступает в спор, — она ликует больше всех,
Злорадствуя… И крик, и шум, и общий смех…
С улыбкой Таточка на всё глядит практично,
И ей на даче ли, в Москве ли — безразлично.
Из хрестоматии французской наизусть
Твердит она урок. А Нате жаль природы,
Прогулок и грибов, и солнца, и свободы!
В задумчивом лице — недоуменье, грусть,
Как будто бы вопрос, зачем в глубокой думе
Так сумрачен и тих — там, на краю небес —
Волшебно-золотой и всё же мертвый лес,
Зачем уныние — в поблекшем поле, в шуме
Осенних непогод, и в тучах, и во всем?..
Сердечко бедное в ней чутко встрепенулось, —
Кто знает, может быть, предчувствие проснулось
Того великого, что смертью мы зовем?..
X
Читателю
Мне страшно на лицо читателя взглянуть:
‘Где, собственно, герой, завязка, в чем же суть?
И как печатают серьезные журналы
Подобный вздор!.. Какой упадок небывалый!..’
Минутку погоди, мой строгий судия,
Не горячись: ты прав! Мы — слабы, мы — ничтожны.
Все эти новые поэмы — невозможны,
В них скука царствует! Но разве жизнь твоя,
Читатель, веселей? Ты умываешь руки
Во всем, но кто, скажи, виновник этой скуки,
Упадка, пошлости и прозы наших дней?
Ты ропщешь, а меж тем всю жизнь тебя нимало
Родной поэзии судьба не занимала.
Что книги!.. Для тебя отрадней и милей
Партнер за карточным столом да оперетка!
Ты любишь фельетон забавный пробежать,
И если шуточка довольно зла и метка,
Привык ты гаэру газетному прощать
Всю пошлость. Ты не прочь от модного скандала,
И надо дерзким быть, чтоб угождать тебе…
Но что ты любишь? Чем душа твоя страдала?
Когда ты жертвовал, кому, в какой борьбе?..
С умом расчетливым, в душой неверной, зыбкой,
И с этой вечною, болезненной тоской,
И с этой мертвою, скептической улыбкой, —
Вот он, наш судия, читатель дорогой!..
Смотри: мы — казнь твоя, мы — образ твой. Меж нами
Есть непонятная, невидимая связь.
Ты знаешь: до сих пор она не порвалась, —
О, слишком крепкими мы связаны цепями!
Тебя не трогает наш робкий, бедный стих, —
Что делать? Видишь сам: наш мир угрюм и тесен,
Не требуй же от нас могучих, вольных песен, —
Они — не для тебя, ты недостоин их!
Теперь расстанемся… Но, кажется, с дороги
Я сбился и зашел Бог весть куда. Сейчас
Я кончу. Вот — вся мысль поэмы. В эпилоге
Я повторяю то, чем начал мой рассказ.
XI
Поэзия будничной жизни
Где два, три дерева, там — целый мир пред нами,
Там всей природы жизнь, там вся ее краса,
И бесконечные синеют небеса,
Сквозя меж темными, поникшими ветвями, —
Так двух иль трех людей довольно, чтоб порой
В житейской пошлости великое, святое, —
Что есть у всех, — любовь просветом в мир иной
Сияла, вечная, как небо голубое!
20 ноября 1890

Примечания:

РМ. 1891. No 6, под загл. ‘Семья’, с подзаг. ‘Поэма’, без ст. 20 главы IV (‘И так влачит она недели и года’) и с вар. в ст. 29 главы III (‘упорно’ вм. ‘упорный’), в ст. 49 главы VIII (‘далеко’ вм. ‘далеки’) и последнем (‘неопытный, беспечный’ вм. ‘неопытно, беспечно’), в ст. 72 главы IX (‘И что за грусть’ вм. ‘Зачем унынье’) — ПСС-II, т. 23, с неточностью в ст. 17 первой главы (‘было’ вм. ‘было б’). Всюду с пропуском ст. 20 главы IV, который в наст. изд. восстанавливается по автографу (в связи с требованием рифмы). В ‘Символах’ с датой: ‘1890 г.’. Отдельные главы поэмы включались в антологии: ‘Русским матерям’ (М., 1892) — гл. III: ‘Бабушка’, Молодая поэзия — гл. VIII: ‘Проза любви’, За тридцать лет — гл. ‘Бабушка’ (без первых четырех ст.) и ‘Крокет’ (без последних двадцати двух ст.). Черновой автограф (ИРЛИ), под загл. ‘Семейные портреты’, с последующей правкой и датой: ’20 ноября 1890′, текст нижнего слоя автографа существенно отличается от основного текста, а также имеет иные названия некоторых глав и иное их членение: последние 8 ст. не выделены в заключительную главку. В поэме описывается лето 1890 г., которое поэт провел на даче в Дубровицах под Москвой. Герои поэмы — реальные члены семьи З. Н. Гиппиус: бабушка — вдова полицеймейстера Екатеринбургских заводов Василия Захаровича Степанова, тетя Надя, в мемуарах Гиппиус фигурирующая как ‘тетя Леля’, — тетка З. Н. Гиппиус по линии матери, Ната — Наталья Николаевна Гиппиус (1880—1963), сестра З. Н. Гиппиус, в будущем скульптор, Тата — Татьяна Николаевна Гиппиус (1877— 1957), сестра З. Н. Гиппиус, в будущем художница, мама — Анастасия Васильевна (урожд. Степанова, ум. 1903) и нянюшка Даша — Дарья Павловна Соколова (1856—?), няня в доме Гиппиус. Изображение реального хода будничной жизни в поэме сам автор расценивал как литературную новацию (подробнее об этом во вступит. статье, с. 49—50). Эту мысль подхватил А. М. Скабичевский, который откликнулся на появление поэмы в печати рецензией, построенной как диалог Критика и Старого Читателя: первый постулирует, что, становясь ‘на почву живой русской действительности’ и изображая ‘непосредственно то, что его окружает’, автор создает произведение ‘яркой поэтической образности и задушевности’. ‘Какая это прелесть и сколько здесь художественной задушевности при полной простоте и незатейливости содержания’, — восклицает Критик. Его оппонент, напротив, отмечает банальность поэмы, утверждая, что вся современная беллетристика ‘отличается крайней бедностью и незамысловатостью сюжетов’. Не дифференцируя поэзию и прозу, он обрушивается на автора: ‘Да, господа, укажите мне хоть одного русского писателя, в произведениях которого вы не нашли бы таких же бабушек, тетушек, нянюшек, подросточков, переездов с дач и на дачи и массу всякого рода мелочей будничной жизни <...>. С какой стати он (Мережковский. — К. К.) вообразил, что до него никто этого не делал’ (Новости и Биржевая газета. 1891. 11 июля). Не обнаружил никаких новаций в области поэтики и рецензент ‘Книжек ‘Недели», который обвиняет автора в использовании готовых поэтических клише: ‘Наклонность пользоваться <...> готовыми фразами уже раньше замечалась у г. Мережковского, в последней его поэме эта наклонность выступает еще ярче’, в качестве примера критик приводит ‘избитый контраст дряхлой старости и свежей юности’ в главе ‘Бабушка’, а также отмечает невыразительность сюжета поэмы: ‘Собственно сюжета и даже вообще какого-нибудь содержания в новой поэме <...> не имеется’ (КН. 1891. No 8. С. 154—155). Но именно ‘простота’ сюжета и образов вызвала сочувствие у Н. Чубарова: ‘Какое чувство мирного покоя, тишины и удовлетворенности посещает вас за чтением ‘Семейной идиллии’. Простая, простая семья, простые члены этой семьи в тысячах ежедневно у нас перед глазами, а под чарующим пером поэта — что это за дивные образы! Так они ярки, пластичны, что все они на полотно просятся, чтобы стать портретами живых людей’ (РО. 1892. No 7. С. 350). ‘Одним из самых удачных произведений в сборнике’ назвал поэму М. Плотников в рецензии на ‘Символы’ (Волжский вестник. 1892. 6 июня). Поэма вызвала живой интерес у Брюсова, который выписал из журнальной публикации в свою записную тетрадь большую часть главы VIII, а на своем экземпляре ‘Символов’, как наиболее удачные стихи поэмы, подчеркнул последние четыре ст. главы ‘Бабушка’, последние тринадцать ст. в главе ‘Мама’ и всю заключительную (XI) главку (РГБ).
Крокет — спортивная игра, в которой шар ударами деревянного молоточка забивается в ворота.
Тиберий (42 г. до н. э. — 37 г. н. э.) — Римский император, проводивший аристократическую политику.
Клавдий (10 г. до н. э. — 54 г. н. э.) — римский император, отличавшийся крутым нравом.
Вязига — вареная красная рыба, идущая в пирог.
Соната Крейцера — искаженное название повести Л. Н. Толстого ‘Крейцерова соната’ (1887—1889), которая во время написания поэмы не была еще опубликована, но читалась в рукописи и широко обсуждалась в обществе.
Лёмерр Альфонс (1838— 1912) — французский издатель.
Флобер Гюстав (1821 —1880) — знаменитый французский писатель.
Paul Bourget — Поль Шарль Жозеф Бурже (1852—1935) — модный в светских кругах французский писатель.
Потом я видел раз / Ее в несчастии. Речь идет о реальном эпизоде лета 1890 г., когда после тяжелого приступа врачи поставили З. Н. Гиппиус диагноз ‘воспаление мозга’ (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 323).
Лакедемоняне в бою при Фермопилах. Имеется в виду эпизод Древней истории, когда в 480 г. до н. э. триста спартанцев (лакедемонян) под предводительством царя Леонида стойко обороняли от персов проход Фермопилы, соединявший южные и северные районы Греции, и все погибли в неравном бою. Эпизод этот проходили на уроках истории в четвертом классе: в гимназической тетради Мережковского сохранилось сочинение ‘Подвиг Леонида’, описывающее эту битву (ИРЛИ).

ВОЗВРАЩЕНИЕ К ПРИРОДЕ

Драматическая сказка

Действующие лица:

Базилио — правитель страны. Сильвио — его сын.
Клотальдо — приближенный Базилио. Шут. Придворные.
Военачальник. Виночерпий. Казначей. Беатриче — куртизанка.
Дамы, фрейлины. Пажи. Эстрелла — молодая фрейлина.
Народ, ремесленники, воины, горожане и др.

Действие происходит во владениях Базилио, в сказочной стране.

Внутренность высокой башни1

Перед открытым окном, в которое виднеется звездное небо, стоят Базилио и Шут.

Базилио
Неведомая творческая Сила
Во всех мирах бесчисленных явленья
В одну живую цепь объединила,
И в цепи той небесные светила —
Последние сверкающие звенья.
Туда, туда, к ночному небосводу
С несметными лампадными огнями
Летит чрез все века, чрез всю природу
Движение незримыми волнами, —
Так зыбь от камня, брошенного в воду,
Широкими расходится кругами.
Всё выше, выше к сумрачной лазури
Возносится и детский слабый лепет,
И гром лавин, и рев могучей бури,
И над прудом плакучей ивы трепет.
В безмолвных звездах будущее дремлет.
Как в золотых клубках, в них скрыты нити
Изменчивых, неведомых событий…
. . . . . . . . . . . . . . . .
(Входит Вестник).
Вестник
Поздравить я пришел, о царь самодержавный,
Тебя с наследником твоей короны славной!
Базилио
Вели скорей коня седлать!
Я к ним лечу, бегу обнять
Младенца милого и мать.
(Вестник уходит).
Но нет, о сердце, не за тем
Сюда пришел я: глух и нем
К земному счастию мудрец.
Я не супруг, я не отец,
Я здесь не счастлив, не люблю
И радость в сердце подавлю.
Во тьму времен гляжу теперь,
Как в распахнувшуюся дверь.
И вас молю я в тишине,
О сонмы звезд, откройте мне
Новорожденного судьбу,
Науки верному рабу.
(Идет к окну, смотрит на звезды и составляет гороскоп).
О горе мне! Среди небес,
Как в складках порванных завес,
Над краем сумрачной земли
Комета вспыхнула вдали.
И мир смятением объят,
Бледнеют звезды и дрожат
Пред тем, чтоб в ужасе упасть
В ее зияющую пасть.
Мой сын — злодей, мой сын — тиран
И, жаждой крови обуян,
Как зверь, кидается на всех.
Разврат… и оргий дикий смех…
Мятеж, — и царство, как в огне, —
В братоубийственной войне.
Но чем младенец виноват,
За что невинного казнят?
Пока беда висит над ним,
Он дремлет, чистый херувим,
Без дум, без воли и греха —
И колыбель его тиха.
Я не пророк, я не мудрец,
Я только любящий отец,
Но что порыв моей любви?
Что слезы жалкие мои?..
Всё видеть, чувствовать и знать —
И покоряться и молчать!..
(Входит Клотальдо, королевский канцлер).
Клотальдо
Тебя с наследником, мой царь,
Поздравить я пришел…
Базилио
Клотальдо, я не царь.
Ты знаешь ли пред кем, благоговея,
Колена ты склонил?.. Перед отцом злодея!..
Клотальдо
Кто лживый, дерзостный пророк,
Кто царский дух смутил лукавыми речами,
Кто нечестивыми устами
Судьбу ужасную наследнику предрек?
Базилио
Он тот, кому и мстить я не могу!
Что мой палач, моя секира
Созвездьям вечного эфира —
Неодолимому врагу!
Увы! от них какие брони,
Какие крепости спасут,
От их безжалостной погони
Какие бешеные кони
Добычу рока унесут?
Клотальдо
Тебе ли, царь, склониться в детском страхе
Под иго случая главой покорной?
Взгляни — ничтожный червь и тот во прахе
С врагом пред смертью борется упорно.
Ты сам себя, о смертный, будь достоин.
Коль надо пасть, — пади на поле брани,
Бразды судеб сжимая в твердой длани,
Лицом к врагу, как побежденный воин!
(Базилио в глубоком раздумье).
Шут (напевает про себя)
Если б капля водяная
Думала, как ты,
В час урочный упадая
С неба на цветы,
И она бы говорила:
‘Не бессмысленная сила
Управляет мной.
По моей свободной воле
Я на жаждущее поле
Упаду росой!’
Но ничто во всей природе
Не мечтает о свободе,
И судьбе слепой
Всё покорно — влага, пламень,
Птицы, звери, мертвый камень,
Только весь свой век
О неведомом тоскует
И на рабство негодует
Гордый человек.
Но увы! лишь те блаженны,
Сердцем чисты те,
Кто беспечны и смиренны
В детской простоте.
Нас, глупцов, природа любит,
И ласкает, и голубит,
Мы без дум живем,
Без борьбы, послушны року,
Вниз по вечному потоку,
Как цветы, плывем.
Базилио (выходя из задумчивости)
Клотальдо, что же делать?
Клотальдо
Дай мне сына.
От мира надо скрыть ребенка твоего,
Народу возвестив, что ранняя кончина
Похитила его.
И тихо заживу я с ним в уединенье,
Мой царь, мой друг, доверься мне:
Его, как нежное растенье,
Я воспитаю в тишине,
Не будет горестной его простая доля:
Не лучше ль всех корон — сердечный мир и воля
В глуши неведомых лесов,
Вдали от шумных городов?..
О, если гложут нас бессонные печали
На ложах пурпурных и в мраморных дворцах,
О, если мы одну, одну лишь скорбь познали
В заветах мудрости, в богатстве и пирах, —
Быть может, нет ли там от жгучих дум спасенья,
Здоровья, счастья и забвенья
Там, в простоте, в затишии лугов,
Где на заре последняя былинка
И одинокая росинка
Так жадно солнце пьют, так счастливы без слов!..
Отдай младенца мне!..
Базилио
Ты прав.
Мне долг велит — иного нет исхода —
Все чувства нежные поправ,
Пожертвовать младенцем для народа.
Но всё ж я человек… о, слишком тяжело
Гнетет корона золотая,
И клонится к земле, изнемогая,
Под бременем венца усталое чело.
(Базилио и Клотальдо уходят).

Скалы, покрытые лесом

У входа пещеры Клотальдо.

(После первой сцепы прошло восемнадцать лет).

Клотальдо
Уж вечереет, солнца луч
Не так отвесен, бел и жгуч,
И золотистый, мягкий свет
Какой-то благостью согрет.
Как пар, волнуясь над землей,
Еще тяжелый дышит зной
На голой, розовой коре
Огромных сосен на горе,
На серых мертвых лишаях,
На диких выжженных камнях.
А там — меж ясеней немых,
Дубов и вязов вековых —
Уж ночь зеленая: там — тень
И усыпительная лень,
Там на гнилой коре стволов
Наросты влажные грибов,
Там слышен вздох уснувших фей —
То между спутанных ветвей
Журчит невидимый ручей
И нежный мох кропит росой…
Но луч прорвался золотой
В ту ночь, — и блеском залита
Стрекоз влюбленная чета…
О, как прекрасен Божий мир,
Как чист сияющий эфир!..
Природа молится и ждет,
Что ангел мира снизойдет,
И небо говорит ‘прости’
Земле пред тем, чтоб отойти
Ко сну… пред тем, чтоб задремать,
Они целуются: так мать,
От колыбели уходя,
В последний раз свое дитя,
Чтобы спалось ему светло,
Целует в сонное чело.
(Вдали появляется Сильвио).
Вот и Сильвио, под мехом,
С луком звонким и копьем,
Он добычу мчит со смехом,
С торжествующим лицом.
То с блестящими клыками
Окровавленный кабан,
С этой ношей над скалами
Мчится юный великан.
(Вбегает Сильвио).
Клотальдо
С добычей, Сильвио!
Сильвио
Весь день среди болот
Сегодня я блуждал, в траве, во мхах, в трясине
Искал я с жадностью чуть видимых примет,
Стоял до пояса в гнилой зловонной тине,
Чтоб зверя в камышах найти пахучий след…
Но тщетно! тишь кругом, над головой жужжала
Лишь туча комаров, ни знака, ни следа,
И ослепительно недвижимо дремала
Под пленкой радужной стоячая вода.
И сон, и блеск в очах, ослабевало зренье…
Вдруг — шелест в тростнике… О, сладкое мгновенье!
Как сердце дрогнуло! едва сдержал я крик
Безумной радости, как зверь, могуч и дик,
Я к зверю кинулся, вонзил мой дротик в спину
И кровью обагрил косматую щетину.
От боли он завыл и прянул на меня,
Я спрятался за пень, — то был мой панцирь крепкий, —
И белые клыки, раскидывая щепки,
Вонзились в дерево расколотого пня.
Как змей, одним прыжком я бросился, проворный,
К врагу, хребет ему коленами сдавил —
И вепрь к земле приник: он из последних сил
Рванулся, но меж игл щетины непокорной
Я в ребра острый нож чудовищу вонзил.
И, сердце щупая, предсмертным трепетаньем
Упился с жадностью, и пальцы погружал
Во внутренности, в кровь, лицо к ним приближал
С неведомым, но сладким содроганьем.
Клотальдо
Опомнись, Сильвио… Я вижу в первый раз
Такой зловещий блеск у этих милых глаз —
В них что-то чуждое мелькнуло… Что с тобою?
О, сын мой, не давай ты овладеть душою
Жестокости…
Сильвио
Прости, увлек меня рассказ…
Клотальдо
Не правда ли, не мог ты наслаждаться кровью?
О, я воспитывал тебя с такой любовью,
Ты зла, людского зла не видел с первых лет.
Когда затравлен зверь и, раненный смертельно,
К тебе подымет взор с тоскою беспредельной,
Тот ясный, страшный взор, где мысли виден след,
Ты жалость чувствуешь к нему, не правда ль?
Сильвио
Нет!
Мне никогда рука не изменяет,
Не дрогнет верный меч!
Клотальдо
Но зверь страдает,
Страдает он, как ты…
Сильвио
Какое дело мне!
Кто хочет жить — борись в безжалостной войне!
Смерть — побежденным! Прав лишь тот, кто побеждает.
Клотальдо
Но жалость лучшее, что есть в сердцах людей…
Сильвио
В лесу я никогда не видел состраданья,
В лесу мы счастливы победою своей,
И падшего врага нам сладостны стенанья!
(Клотальдо в ужасе смотрит на Сильвио).

Зал во дворце

Базилио и Клотальдо.

Базилио
Благодарю тебя за преданную службу,
Но я прошу, как царь и любящий отец,
Теперь в последний раз ты докажи мне дружбу
С царевичем скорей вернитесь во дворец.
Клотальдо
О сжалься, сжалься, друг, над нами…
Ужели в бездну мой цветок
Я брошу старыми руками,
Чтоб растерзал его волнами
Ваш мутный, бешеный поток!
Базилио
Он сын мой…
Клотальдо
Нет, он мой — по праву,
Я жизнь, я счастье дал ему…
Базилио
Я дам престол, отчизну, славу…
Клотальдо
Ты заточишь его в тюрьму.
Как будто здесь, в роскошной клетке,
В унылых мраморных дворцах,
Забудет птица о полях.
О колыхающейся ветке,
О беспредельных небесах!..
Базилио
Я должен на краю могилы
В последний раз обнять его…
Старик, терпеть нет больше силы —
Отдай мне сына моего!..
(Король и Клотальдо уходят. Входит толпа придворных, дам и Шут).
Дама
Флакон, скорей флакон духов…
Я зверя видела: как лунь, седой, косматый,
Со взором бешеным, под шкурою мохнатой,
Он шел за королем, и от его шагов
Вся мраморная лестница дрожала.
Молодая дама
Едва я в обморок от страха не упала…
Кавалер
О да, синьора, видел я:
Позвали вы к себе хорошенького пажа,
Чтоб распустить шнурки атласного корсажа.
Царедворец
А между тем, вы знаете ль, друзья,
Что этот варвар, зверь двуногий —
Любимый канцлер короля!..
Старая дама
Не может быть! Клотальдо?
Царедворец
Да.
Старая дама
О, боги!
Куда стремишься ты, развратный век!
Увы! мне этот бедный человек
Воспоминаниями дорог:
Я помню времена — тому уже лет сорок —
Когда Клотальдо был блестящий кавалер,
Исполненный приятнейших талантов,
Ума, изящества и грации пример:
Он первый моду ввел из крупных бриллиантов
Носить большие пряжки на чулках
И к шпагам золотым серебряные ленты.
Бывало, как зефир, он мчится на балах,
Какие нежные шептал он комплименты —
И вдруг — Создатель мой — теперь, на склоне лет,
Он зажил диким зверем со зверями,
На общество волков он променял наш свет!
Какие времена! О, что-то будет с нами!
Царедворец
Осмелюсь ли, синьоры, перед вами
Его преступное ученье изложить:
В деревню он зовет работать с мужиками,
На лоне любящей природы жить,
Чтоб для какого-то неведомого братства
Мы бросили чины, и службу, и богатства,
Чтоб наравне с последним батраком
Мы, графы и князья, навоз в полях возили,
Чтоб фрейлины двора ходили за скотом,
И чтоб — простите мне — коров они доили!..
Старая дама
Какая дерзость! . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . .
Молодая дама
Нет, вы сердитесь напрасно,
Охотно бы ушла я с ним в долины, в степь,
Мечтать, грустить, внимать свирели сладкогласной,
Глядеть на твой закат, о лучезарный Феб…
Плела бы я венки, пастушкою гуляла,
Соломенная шляпка мне пристала,
И, право, я люблю горячий хлеб.
Кавалер
Я буду спутник ваш, Анета, —
Уйдем туда, под тень лесов,
Хотя мне жаль немного света,
И маскарадов, и балов —
Но рад я скрыться от укоров
Родни озлобленной моей,
От беспощадных кредиторов
И от проклятых векселей!

Среди обнаженных скал над пропастью

Клотальдо указывает Сильвио на пролетающего орла.

Клотальдо
Взгляни, мой сын, орел над нами,
Покинув скучный дольний мир,
Стремится плавными кругами
В недосягаемый эфир.
Сильвио
Отец, я догоню орла,
Взберусь на каменные кручи,
Его настигнет в самой туче
Моя пернатая стрела!
Клотальдо
Он обгонять умеет бури,
Не раз он в вихре грозовом
Встречал, как ласку, Божий гром,
Дитя заоблачной лазури!..
Сильвио
Ужели робкий, пристыженный
Смотреть я молча осужден,
Как в небесах исчезнет он,
Лучами солнца озаренный,
И отомстить ему нет сил…
Клотальдо
О, если, друг мой, разлюбил
Ты нашей скромной жизни сладость, —
Есть мир иной, иная радость…
Сильвио
Как я беспомощен и слаб!
Клотальдо
О чем ты слезы льешь?
Сильвио
Я раб…
. . . . . . . . . . . . . . .
Клотальдо
Вина отведай…
(Подает ему кубок с сонным напитком. Сильвио пьет).
Сильвио
Лучшей доли
Я не узнаю никогда!..
Среди томленья и стыда
Я должен вечно жить в неволе!..
Клотальдо
Скажи, о чем твоя печаль,
Чего ты хочешь?
Сильвио
Сам не знаю…
Я рвусь душой куда-то вдаль,
Но силы нет — и я страдаю…
О, если б мог, я б полетел
Туда, в заоблачный предел…
(Сильвио лежит на скале и молча смотрит на небо.
Потом глаза его под действием сонного напитка смыкаются,
и, засыпая, он говорит с улыбкой).
Сильвио
Я крылья чувствую, и рада
Душа подняться от земли…
Прощай!.. Уж грохот водопада
Едва мне слышен издали…
Как сладко, страшно… Сердцем чую
Я беспредельное кругом,
Но выше… выше… и орлом
Лечу я в бездну голубую!..
(Засыпает, являются слуги и уносят его).
Клотальдо (один)
Дитя мое, прости!

В королевском дворце

Толпа придворных и дам. Сильвио. Шут.

Сильвио
О где я? Что со мной? Ужель всё это сон?..
За миг лишь перед тем уснул я над стремниной,
Беспомощный, нагой, под шкурою звериной, —
И вдруг мелодией волшебной пробужден —
Я не в глухом лесу, а в царственном покое,
Над головой моей — не синева небес,
А складки голубых, таинственных завес,
Не камни подо мной, а ложе золотое…
И девушки, склонив серебряный сосуд,
Мне воду розовую льют.
Благоуханьями обрызганного тела
Их руки нежные касаются порой,
Мне кудри расчесал их гребень золотой,
И ткань пурпурная, как облако, одела
Мне члены мягкою, ласкающей волной.
Шут
Еще вопрос никем доныне не решен,
Где твой конец, о Жизнь, твое начало, Греза,
Где бред мечтателей, где будничная проза,
Где — истина, где — ложь, действительность и сон:
Всё в этом хаосе подвижно, мутно, слито,
И вереницею полубезумных снов,
Как бледно-радужной гирляндою цветов,
Существование волшебно перевито.
Не вдумывайся в жизнь, разгадки не найдешь,
Коль можешь верить — верь в пленительную ложь.
Сильвио
Кто ты?
Шут
Я шут.
Так люди мудрецов непонятых зовут.
Сильвио
Но что ты делаешь?
Шут
Смеюсь я надо всем.
И ни любовью, ни врагами,
Как буревестник над волнами,
Как вольный вихрь, — не связан я ничем.
Смеюсь над верой и неверьем,
Смеюсь над глупостью людей,
Над рабством, злом и лицемерьем,
И над величьем королей.
Я полон дерзостной отваги,
Я здесь презреннейший из всех, —
Но прямо в сердце, лучше шпаги,
Разит ударами мой смех!..
Первый министр
(на пурпурной подушке подает Сильвио корону)
Великий государь, в благоговейном страхе
Позволь склониться мне и к трону подойти,
Чтоб здесь, у ног твоих, во прахе
Тебе корону поднести.
Верховный судия
(на подушке подносит Сильвио золотой скиптр)
Вот скиптр, могучий царь, твой грозный атрибут.
Пускай же под его хранительною сенью
Все добродетели в стране твоей цветут
И, длани царственной покорны мановенью,
К тебе, наш судия, на неподкупный суд
Земные племена, как воды, притекут!
Шут
Я видел грозного судью,
Упитанный и жирный,
Склонил он голову свою
С улыбкой детски мирной.
Недаром лик его так горд
И потом блещет ярко:
Он переваривает торт
И трюфели с пуляркой.
Очки сползли, и взор померк,
И на нос муха села,
Не слышит он, как тощий клерк
Пред ним читает дело…
Судья так громко захрапел,
Что вдруг прервалось чтенье дел,
И муха улетела…
. . . . . . . . . . . . . . .
Главный казначей
(подносит Сильвио червонцы)
Вот золото, мой царь.
Сильвио
Как блещут эти свитки,
Как весело звенят они в руках!
Казначей
В подвалах у тебя, в железных сундуках,
Мерцая, тихо спят нетронутые слитки
И только слова ждут, чтоб вырваться на свет
И загреметь дождем сверкающих монет.
Их схватят с жадностью протянутые руки,
Благословят тебя промышленность и труд,
Искусства вольные, ремесла и науки,
Как розы, — мертвые пустыни расцветут.
Возникнут фабрики, театры и музеи.
И смелый рудокоп во внутренность земли
За жилой золотой пророет галереи,
И с моря синего примчатся корабли.
Здесь, в золоте твоем, владыка всемогущий,
Таится, как зерно, весь этот мир цветущий!
Сильвио (рассматривая золото)
Так вот где ключ к сердцам людей!
Но нет, не верю я, чтоб эта горсть металла
Игрушка жалкая, достойная детей, —
Такою властию над миром обладала…
Виночерпий (подает Сильвио кубок)
О, дай мне только знак — и брызнет из бочонков
Кипящее вино, и в белых колпаках,
Над жаркою плитой, с кастрюльками в руках,
Забегает толпа проворных поваренков,
И чудный аромат из кухни долетит.
Под крышкой золотой дымящиеся блюда
На снежной скатерти заискрятся, и груда
Прозрачных хрусталей на солнце заблестит.
Великий государь, отпразднуй новоселье,
Вели устроить пир.
Сильвио
Да здравствует веселье!
Я всех на пир зову! . . . . . . . . . .
(Придворные толкают друг друга и теснятся к трону).
Первый
Быть стольником твоим мечта моя, король!
Второй
Фазанов поставлять на кухню мне дозволь!
Третий
В моих озерах водятся форели…
Четвертый
Гранаты у меня в садах давно созрели!..
Первый
Будь милостив, мои владенья округли…
Второй
Оклады увеличь слугам твоим покорным…
Третий
Назначь меня, король, поставщиком придворным.
Четвертый
Меня подрядчиком…
Пятый
Мне денег…
Шестой
Мне земли…
Шут
Мухи роем облепили
Сладкой патоки горшок,
Волки с воем обступили
Жирный лакомый кусок…
Придворный
Что думает король о женщинах?
Другой
А вот
Посмотрим: фрейлина к монарху подойдет,
Чтоб испытать его.
Молодая дама (склоняясь перед Сильвио и целуя его руку)
О, дай рабе смиренной
Коснуться, государь, руки твоей священной.
Сильвио (в волнении, наклоняясь к даме)
Прижать тебя хочу я к пламенной груди…
Дама
При всех, король?..
Сильвио
Так что ж?
Дама (убегая)
Мне стыдно…
Сильвио
Погоди,
Красавица, вернись!..
Церемониймейстер
Опомнись, принц!
Сильвио
Прочь руки!
Бегу за ней!..
Церемониймейстер
Что скажет свет!..
Сильвио
Я полон сладкой муки…
Церемониймейстер
Ты нарушаешь этикет…
Кавалер
Бедняк!
Старая фрейлина (тихо с ужасом)
Он пьян!
Кавалер
Но не вином, любовью!
Второй кавалер
К кому?
Первый
К той даме молодой.
Одна из фрейлин
Счастливица!
Вторая
Как быстро!
Третья
Боже мой!
Играть беда с такой горячей кровью!
Вторая
Как порох вспыхнул…
Третья
Да, не то
Что наши франты…
Четвертая
При дворе никто
Не мог бы с ним поспорить в этом деле.
Придворный
А ловко мы его на удочку поддели!
Другой
Он наш вдвойне: к нему нашли мы два пути —
Вино и женщин…
Церемониймейстер (на ухо Сильвио)
Государь, прости, —
На пару слов: скажи, кого ты любишь боле,
Брюнеток иль блондинок? принц, по воле
Твоей доставить я готов
Красавиц лучших в целом свете
Всех возрастов, племен, наречий и цветов!..
Уж и теперь в моем букете —
Немало чудных роз и лилий на примете.
Маршал (склоняясь и подавая Сильвио меч)
Солдаты ждут, возьми твой меч,
И за тобой пойдем мы следом…
Полки в огонь кровавых сечь
На страх врагам веди к победам.
Шут (напевает)
‘На чарку водки, куманек!’ —
Робер зовет Жуана,
В таверне слышится: чок-чок,
Веселый звон стакана.
Но вот подрался царь с царем,
Робер Жуану стал врагом,
Уж не под звон стакана —
В лихом бою, как с зверем зверь,
Два друга встретились теперь
Под грохот барабана,
Робер приятеля убил
И крест за подвиг получил,
Робер убил Жуана…
Снопами валятся тела,
И не осталось ни кола
От вражеского стана,
Ура, победа! Но никто
Не объяснил бы нам, за что
Робер убил Жуана.
Маршал
Монарх, ты грозный вождь бесчисленных полков,
Явись же к ним на миг и взором их обрадуй!
За долгие года лишений и трудов
Да будет твой привет им лучшею наградой.
Взгляни, вот рать твоя!
(Отдергивает занавес, — и с террасы открывается вид на площадь, покрытую войсками).
Войска
Да здравствует наш царь!
Сильвио
И это — не мечта, не ложь, не сновиденье!..
Я царь!.. В самозабвенье
Как сладко повторять мне гордые слова…
И кружится над бездной голова…
Рабы, я принимаю
Ваш блещущий венец бестрепетной рукой,
И над простертою у ног моих толпой
Я скиптр высоко подымаю!..
Все
Да здравствует наш царь!
(Король и придворные уходят).

Зал во дворце

Входят двое придворных, разговаривая.

Первый
Каков наш принц!.. И день и ночь похмелье!
Не только всех вельмож — он дам перепоил,
В разбойничий вертеп чертог свой превратил:
Разврат, безумство, пьяное веселье…
Второй
Толпа гуляк, по городу блуждая,
Врывается порой, как бешеная стая,
В дома почтенных горожан, —
И бьет, что под руку попало, наш буян, —
Лакеев, рыцарей, посуду.
Беда красавицам и бочкам сладких вин:
И в кладовых, и в девичьих — повсюду
Хозяйничает он, как полный властелин.
Не быть добру…
Первый
А слышали вы новость?
Он с нашим добрым старым королем
Дерзнул выказывать надменную суровость.
Его поссорили с отцом.
Второй
За что?
Первый
Он раздражен интригами и сплетней,
Узнал он, что отец венца его лишил
По воле рока и светил,
С тех пор он каждый день мрачней и неприветней.
Второй
Шаги… Прощайте…
(Входят Сильвио, придворные и Шут).
Шут
Таков удел земной: природа для людей
Заимодавец беспощадный.
И все один процент — сто на сто — платят ей
За каждый светлый луч, за каждый миг отрадный,
Кто б ни был должником — сапожник иль король.
Вчера любовь, вчера веселье, —
Сегодня скука и похмелье,
И мудрость поздняя, и головная боль.
Сильвио
Бездельники, льстецы и дармоеды,
Так вот как служат королю!
Где хохот, шутки и беседы?
Я лиц унылых не терплю.
Пляшите, смейтесь — чем хотите —
Умом иль глупостью — царя развеселите!..
Найдите для меня игру, забаву, труд…
Что делают у вас, когда не спят, не пьют
И не целуются с красотками?..
Канцлер
Великий
И доблестный порыв премудрого владыки
Мы все приветствуем, твой юный дух растет
И жаждет к подвигам направить свой полет.
Дерзну ль, монарх, к делам правленья
Привлечь твой милостивый взгляд:
Мои бумаги, повеленья
Давно без подписи лежат.
Взглянуть на них царю не будет ли угодно?
Вот кипа пыльных, старых дел:
Когда б просить тебя я смел,
Чтоб ты, пожертвовав минуткою свободной,
Хотя б важнейшие бумаги просмотрел…
Сильвио
Подать мне свитки.
Канцлер
Вот, мой царь.
Сильвио (бросая свитки)
Возьмите их, солдаты,
Скорей в огонь весь этот хлам проклятый
И пепел по ветру развейте!
Канцлер (в ужасе)
Государь,
Здесь важные дела!
Сильвио
Повелеваю,
Чтоб по всему подвластному мне краю
Дела и рапорты, какие б ни нашли —
Рукою палача немедленно сожгли.
(Солдаты, взяв бумаги, удаляются).
Где мой шут? О нем тоскую…
Мой дурак — умнее всех.
Спой мне песенку простую,
Дай услышать вольный смех!
Шут (напевает)
То не в поле головки сбивает дитя
С одуванчиков белых, играя:
То короны и митры сметает, шутя,
Всемогущая Смерть, пролетая.
Смерть приходит к шуту: ‘Собирайся, Дурак,
Я возьму и тебя в мою ношу,
И к венцам и тиарам твой пестрый колпак
В мою общую сумку я брошу’.
Но, как векша, горбун ей на плечи вскочил,
И колотит он Смерть погремушкой,
По костлявому черепу бьет, что есть сил,
И смеется над бедной старушкой.
Стонет жалобно Смерть: ‘Ой, голубчик, постой!’
Но герой наш уняться не хочет,
Как солдат в барабан, бьет он в череп пустой,
И кричит, и безумно хохочет:
‘Не хочу умирать, не боюсь я тебя!
Жизнь, и солнце, и смех всей душою любя,
Буду жить-поживать, припевая:
Гром побед отзвучит, красота отцветет,
Но Дурак никогда и нигде не умрет —
Но бессмертна лишь глупость людская!’
Сильвио
Спасибо, шут, ты рассмешил меня.
Исчез похмелья чад тяжелый.
Вина, рабы! За пир веселый,
Скорей за стол, друзья!
Старый слуга (выходя из толпы)
Побойся Бога!..
Сильвио
Берегись!..
Слуга
Чего
Беречься мне? Меча и скиптра твоего?
Когда еще, мой принц, вас не было на свете,
Ни крови не щадя, ни сил,
Во брани, мире и совете
Народу моему я правдою служил…
Сильвио
Молчи!..
Слуга
Мой долг свершу я до конца,
И я скажу тебе, как старый воин:
Ты недостоин
Великого отца!
Сильвио
Молчи!
Слуга
Молчать мне поздно,
Довольно я терпел, нет больше сил молчать,
Клянусь — пред истиною грозной,
Тебя заставлю я дрожать!
И знай, не защитят от праведного Бога
Ни грозные полки, ни шайки палачей:
Небесный гром найдет и за стеной чертога
Тебя, убийца и злодей!..
(Сильвио кидается на слугу и закалывает его.
Придворные разбегаются, на сцене остаются Сильвио и Шут).
(Входит Базилио).
Базилио
Кровь — на руках его!.. О, сила
Жестокая, над участью людей
Царящая, Судьба! не отдавайся ей,
Борись, дитя мое…
Сильвио
Не рок и не светила,
А прихоть старого глупца
Меня лишила
Престола и венца.
Не обвиняй судьбы: не ты ль, отец преступный,
По мнимой воле рока и светил
Меня в неведомых лесах похоронил?
И брошенный в пустыне недоступной,
Как сорная трава, я рос…
И вот, теперь
Ты удивляешься, что дик я и мятежен,
И непочтителен, и не довольно нежен…
Кого мне почитать, кого любить?.. Я зверь!..
Ни совести, ни Бога, ни отчизны
Нет у меня: ты сам лишил меня всего!..
И мне ли слушать укоризны
Мучителя, тирана моего!
Базилио
Мой сын, ты опьянен могуществом и властью,
Но знай: изменчив рок, не доверяйся счастью.
Величие царей и слава промелькнет,
Как тучка на заре, мгновенно потухая,
С чела корона золотая
И пурпур с плеч твоих спадет.
И ты останешься забытым, одиноким,
И ты очнешься вновь, могучий грозный царь,
В глуши немых лесов — неведомый дикарь,
И будет трон тебе казаться сном далеким…
Прости, мой бедный сын, прости навек!..
(Базилио уходит и за ним Сильвио в глубоком раздумье).
Шут (один над трупом слуги)
Нет, не буду унижать
Шутки вольной. Вы богаты,
Золоченые палаты…
Только нечем здесь дышать!
Я помчусь, отваги полный,
Прочь из клетки золотой,
Окунусь, как рыба, в волны
Жизни бедной и простой!
Царедворцев знаменитых,
Гордых рыцарей и дам
За отверженных, забытых
Я так радостно отдам.
И по бургам, и по селам
Вместе с труппой кочевой
Стану циником веселым
Я бродить в толпе людской.
Под дощатым балаганом,
С арлекином полупьяным
Буду счастлив я душой.
Здравствуй, бедность, здравствуй, воля,
Аромат ночного поля,
Ястреб в небе голубом,
И грачи, и скрип телеги,
И цыганские ночлеги
За пылающим костром!..

Пир

Сильвио, кавалеры и дамы. В стороне Базилио, инкогнито, в темном плаще, и Виночерпий

Базилио (тихо)
Вот яд. Но волю нашу
Исполнишь ли ты, раб?
Виночерпий
Царь, нет слуги верней
Меня…
Базилио
Так знака жди, и в чашу,
По манию руки моей,
Ты принцу Сильвио отравы сонной влей.
(В другом конце залы разговаривают двое придворных).
Первый
Кто эта девушка, синьор, что с принцем рядом
Сидит на троне золотом?
Она — царица гордым взглядом
И повелительным челом.
Второй
Как, вы не знаете? То лучший перл в короне,
В одном из кутежей король ее нашел
В каком-то уличном притоне,
И, фрейлинам назло, блудницу он возвел
На опозоренный престол.
Беатриче (подходя к окну и откидывая завесу)
Что боитесь вы рассвета?
Ставни настежь распахните
И с зарей потоки света
В залу душную впустите!
Солнце, солнце! Меркнут свечи,
Ветерок подул из окон,
И дрожат нагие плечи,
Золотистый вьется локон…
Но зачем же ваши очи
Малодушно пред зарею
Ищут тени, ищут ночи,
Как пред грозным судиею?
(Беатриче подымает кубок и обращается к Сильвио).
За подвиги твои грядущие я пью!
За Сильвио-вождя я тост провозглашаю
И чашу полную мою
Навстречу солнцу подымаю!
Сильвио
За победы!..
(По знаку старого короля Виночерпий подает
Сильвио кубок с ядом, он его выпивает).
(После молчания)
…Глаза застилает туман…
Тише… слышите, ржут где-то кони…
Вот и трубы звучат, и гремит барабан,
И, как молния, вспыхнули брони…
Легионы, вперед! Проношусь я грозой,
И бегут племена и народы —
Как пески пред самумом, бегут предо мной,
И как бурей гонимые воды!
(Чаша падает из его рук, и он склоняется, одолеваемый дремотой).
Я весь мир победил, я бессмертен, как Бог.
Подо мной, пресмыкаясь во прахе,
Где-то там, далеко, у подножия ног,
Мне вселенная молится в страхе.
Выше, выше… Не видно земли, и кругом
Беспредельное сердцем я чую,
И несут меня крылья, несут… и орлом
Прямо в бездну я мчусь голубую!..
(Засыпает. Базилио, сбросив плащ, является
в царском одеянье. Все перед ним преклоняются.
Он подходит к Сильвио и снимает с него корону).
Король
Вот человек: он стремился к величью и власти,
Людям и Богу грозил он рукой дерзновенной,
Душу его волновали могучие страсти,
Мало казалось для них необъятной вселенной…
Где же, герой, твои смелые, гордые мысли,
Силы, надежды?..
Руки повисли,
Сомкнуты вежды…
Меч и несметное войско, и гром твоей славы —
Вся твоя сила
Не победила
Капли отравы!
Всё, что так жаждал обнять ты душой ненасытной, —
Всё улетело,
И беззащитно —
Жалкое тело.
Вот — наша доля!.. Какая-то вечная Сила,
Скрытая тайной,
Нас одарила
Жизнью случайной.
Не для себя — для нее мы живем и страдаем,
Полны томленья,
И улетаем,
Как сновиденья!..
(Слуги уносят спящего Сильвио).

Обнаженные скалы в пустыне

Сильвио спит под звериной шкурой, над ним стоит Клотальдо, указывая ему на небо.

Сильвио (открывая глаза)
Где я?..
Клотальдо
Орел давно исчез.
Потухло солнце за горами
Светила бледные с небес
Взирают кроткими очами.
Проснись!..
Сильвио
Где мой престол?..
Клотальдо
Дитя,
Опомнись: жадными очами
За птицей гордою следя,
Здесь, над угрюмыми скалами,
Уснул ты в полдень золотой, —
Теперь уж ночь — пора домой.
Сильвио
Так это был лишь сон!..
Клотальдо
Но что же
Во сне ты видел, сын мой?
Сильвио
Боже,
Я видел блещущий дворец,
Неодолимую державу…
Я видел пурпур и венец,
Могущество, победы, славу…
Клотальдо
Забудь…
Сильвио
Нет, лучше — смерть!
Клотальдо
Мой друг,
Взгляни, как ясен мир природы,
Как спят озер немые воды,
И гор знакомый полукруг…
Туман клубится, и над бездной
Едва блестят меж облаков
Под тихим светом ночи звездной
Громады вечные снегов…
Сильвио (не слушая)
Стремиться к подвигам великим,
Достигнуть трона, счастье, власть
Держать в руках — и сразу пасть,
И пробудиться зверем диким, —
Насмешка горькая! . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
(Плачет)
Но если всё, чему так твердо
Я верил — сила, красота,
Любовь, величье власти гордой —
Неуловимая мечта,
И жизнь, как молния, умчится, —
То где ж не призрак, не обман,
Не мимолетная зарница
И не блистательный туман?..
Быть может, сон — и эти горы,
Луга, долины, небеса…
Быть может, призрак — и леса,
И звезд таинственные хоры, —
Весь мир — создание мечты,
И всё величие вселенной
Над бездной вечной пустоты —
Лишь отблеск радуги мгновенной…
Куда несется жизнь моя
Над беспредельным океаном,
Как налетевшим ураганом
Полуразбитая ладья?
Опоры нет: под бурей вечной,
Как искра, меркнет свет ума…
Бессилье, ужас бесконечный,
И одиночество, и тьма!..
Лес родимый! я спрячусь в безмолвье твоем
В изумрудной, таинственной мгле,
И к холодной земле
Я приникну челом.
Об утесы дробись и шуми, водопад,
Пусть студеные слезы твои окропят
Мне горячую грудь…
Позабыться, уснуть!..
Нет, не буду, как прежде, могуч и здоров,
Со зверями под свежею тенью дубров:
Человека в себе не убить мне ничем,
А природе… на что я природе теперь,
Развращенный, больной и измученный зверь
Я печален и нем
Буду в мире блуждать,
И закрыт для меня первобытный Эдем:
Буду вечно томиться и вечно страдать!

Внутренность пещеры

Сильвио читает книгу при свете лампады. Клотальдо входит незамеченный.

Клотальдо
…Тихо кругом… Только летучие мыши вьются, шурша, над
лампадой, со сводов висят сталактиты, и капли стекают по
ним и падают на пол, как слезы. Бедный мой Сильвио!
Сильвио
Кто зовет меня?
Клотальдо
Это я пришел тебя проведать.
Сильвио
Тяжко мне, отец… Прежде я смутно чувствовал, что жизнь
только греза, теперь мудрость подтвердила мой опыт… Она
доказала, что вся природа — сон, и человек никогда не узнает,
что кроется там, за призрачной дымкой явлений и форм…
Никогда, никогда!..
Клотальдо
Дитя, о чем ты горюешь? К чему тебе тайна природы?
Удел человека — работа, а для работы тебе довольно и того,
что можешь познать.
Сильвио
Нет, лучше убью себя, но не отрекусь ни на одно мгновение
от моей неутолимой жажды… Для меня нет другого исхода —
или проникнуть в тайну, или погибнуть!

Народ. Площадь перед дворцом

На ратуше звонят в колокол. Крестьяне, ремесленники, купцы, нищие — толкаются, кричат и пробегают толпа за толпой.

Герольд (с трубою)
На площадь, граждане, на площадь!
Купец
Эй, сосед, Куда бежишь?
Ремесленник
Бегу, как бык — на красный цвет.
Не знаю сам куда: на месте не сидится!..
Когда народ бушует и ревет
И зверем бешеным стремится
На приступ, бунт, пожар — мне всё равно — вперед
Бессмысленно бегу, куда толпа влечет,
И силы нет остановиться.
Купец (запирая лавку)
И мне не терпится, и я с тобой бегу,
Меня несут, как ветер, ноги,
И удержаться не могу.
(Входят Придворный, переодетый в платье рабочего, и Крестьянин).
Придворный
Ведь юный царь, и щедрый, и нестрогий,
И вам же обещал он облегчить налоги.
Крестьянин
Что молвил ты? Отец родной! Не может быть,
Налоги?..
Придворный
Да, на шерсть, и соль, и водку…
Крестьянин
Ну нет, уж я теперь за Сильвио! На сходку
Я приведу тебе здоровых молодцов,
Налоги! Боже мой, да я на всё готов!
Ах, светики мои, вот счастье-то какое!
Задел же ты нас, братец, за живое…
За Сильвио мы все, за Сильвио! Лечу,
На площади я весь народ перекричу!
(Пьяные солдаты выходят из таверны и разговаривают).
Первый
Какой у нас король — не царь он — а старуха.
Второй
В нем нет воинственного духа.
Третий
А Сильвио в поход вести нас обещал!
Вот — нашей армии достойный генерал!..
Четвертый
Награды, ордена, фуражировки…
Уж то-то привезем любовницам обновки!
Один из солдат
Войны, мы требуем войны!
Другой
Мы постоим
За Сильвио, отдайте нам героя,
Не то возьмем его мы с боя!
Солдаты
Где принц, где новый вождь? Вся армия за ним

Пустыня

Народ и войско. Сильвио под звериной шкурой. Военачальник на коленях подает ему корону.

Военачальник
Царем мы Сильвио избрали,
И умолять его пришли,
Чтоб он в смятенье и печали
Не покидал родной земли.
Прими же, Сильвио, корону,
Мы за тобой на смерть пойдем,
И путь к наследственному трону
Тебе проложим мы мечом.
Сильвио
Уйдите прочь!..
Военачальник
Ужель, монарх, лишенный чести,
Обиды и позор оставишь ты без мести?
Сильвио
Мстить — для чего?.. За что?.. Кто мог меня обидеть?
Ведь люди — призраки, действительность — обман…
Не стоит их любить, не стоит ненавидеть:
Они рассеются, как утренний туман!..
Убить врага — к чему? Чрез два иль три мгновенья
Не будет ли и он, как я, добычей тленья?
За всех живых в груди моей — тоска,
И мстить не хочется, и потухает злоба
Пред холодом и тишиною гроба,
И падает с мечом бессильная рука!..
Уйдите!..
Военачальник
Дорого нам каждое мгновенье,
Несметные полки тиран ведет на нас.
Подумай, скольких жертв в руках твоих спасенье,
Должны с отцом твоим вступить мы в бой тотчас.
Победа — или смерть, нам больше нет исхода…
Спаси нас, будь царем! Глас Божий — глас народа!..
Сильвио
Мне всё равно… На трон ведите,
Я вновь готов принять порфиру и венец…
В груди нет воли, сил, желаний…
Что хотите Вы делайте со мной, я буду, как мертвец,
Как бездыханный труп, безропотно послушен,
И нем, и холоден, и к власти равнодушен.
Народ и войско
На щит царя!
(Сильвио подымают на щит).
Сильвио (про себя)
Противны мне и дики
Толпы восторженные крики…
Войска, народ — и всё, что вижу пред собой —
Мне кажется теперь какой-то грезой дальной
Иль сказкой, полною иронии печальной,
И жалок сам себе, в короне золотой,
Я, призрачный монарх — над призрачной толпой!
Народ
Умрем за Сильвио!
(Войско и народ уносят Сильвио на щите).

После победы

Над полем сражения высокий холм. Шум битвы. Сильвио в полном вооружении.

Войска
Привет царю, привет!
Солдаты (приводят старого короля Базилио в оковах)
Монарх, мы привели
Тирана пленного, врага родной земли.
Базилио
Я вижу: прав ваш приговор,
Неодолимые светила!
Давно влекла слепая сила
Меня на гибель и позор.
И вот — свершилось. Победила
Судьба. Мой сын, не ты жесток,
Не ты казнишь меня, а Рок!
Сильвио
Пред ужасающею тайной,
Как я — беспомощен и слеп, —
Ты был игрушкою случайной
Непознаваемых судеб…
Нет виноватых! Гнев бесплоден…
Снимите цепь с него… Старик,
Ты был в несчастиях велик —
Иди… прощаю, ты свободен…

Терраса над морем. Лунная ночь. Пир

Сильвио на троне. Базилио, Клотальдо, Беатриче, Придворные. Певец играет на арфе. По знаку Сильвио он умолкает.

Сильвио
На что, певец, мне эти звуки?
Должны когда-нибудь они умчаться прочь,
И будут после них еще тяжеле муки,
Еще томительнее ночь.
Могильный остов прячет в розы
Поэтов детская мечта,
Но если правды нет — на что мне красота?
На что — обман, на что мне — грезы?
Уйди, певец!
Беатриче
Ко мне! Я разум усыплю,
Боль ненавистного сознанья утолю!..
(Беатриче хочет его обнять, но он отталкивает ее).
Сильвио
Довольно! Факелы и свечи потушите…
Мне страшно быть с людьми! Уйдите все, и пусть
Растет в безмолвии моя немая грусть.
Вино и чаши унесите!
(Гости уходят, слуги уносят кубки, явства и свечи,
остаются Клотальдо, старый король и Сильвио).
Базилио
Умом бесстрастным побеждая муки,
Забудь себя, отдай всю жизнь науке.
Могильный прах — и чистый луч рассвета,
Звезду, что перлом в сумраке повисла,
Мечту, что родилась в душе поэта —
Ты разлагай на меру, вес и числа.
Исследуй всё в тиши лабораторий,
Гниющий труп и нежный запах розы,
Людских сердец возвышенное горе,
И брызги волн, и вдохновенья слезы.
Тогда спадет с очей твоих завеса,
Поймешь ты жизнь таинственную мира
И в ропоте задумчивого леса,
И в трепете полночного эфира:
Как звук с созвучием — душой смиренной
Сольешься ты с гармонией вселенной.
Сильвио
Скажи, достигну ли я тайны роковой?
Проникну ль хоть на миг к источнику явлений,
К той грозной глубине, к той пропасти немой,
Что скрыта облаком блистательных видений?
Базилио
Нет, лгать я не хочу, там, за пределом знаний,
Тебя наука к Тайне приведет,
Твой ум слабеющий коснется вечной грани —
И больше ни на шаг не двинется вперед.
И как бы ни дерзнул глубоко погружаться
К началам бытия, в природу, человек —
Он будет к роковой загадке приближаться —
И не решит ее вовек.
Сильвио
На что же мне твоя наука?
Чем безнадежнее, чем глубже сознаю
Пред тайной мировой беспомощность мою,
Тем жизнь бессмысленней, тем нестерпимей мука!
Базилио
Ты к невозможному стремишься…
Сильвио
Если так,
Кто в сердце мне вложил безумное стремленье,
Зачем я не могу не рваться в тайный мрак
К тому, что — не обман, не призрак, не виденье?..
Проклятье — знанию! Оно гласит: ‘Смирись,
Ты жалкий раб, не царь в природе,
От смысла жизни отрекись,
Не требуй истины, не думай о свободе’.
Проклятье знанью твоему!
Оно лишь муки сердца растравляет,
И, как услужливый тюремщик, освещает
Порабощенному уму
Его огромную и страшную тюрьму!..
Клотальдо
Наука — ложь. Спасенье там — в природе,
Вернись же к ней, простой рабочей жизни,
К земле родимой, к миру и свободе,
К затишью сел, к покинутой отчизне.
Попробуй жить с крестьянами на воле,
Попробуй взять лопату, плуг иль молот,
И на заре иди работать в поле —
Ты будешь вновь душою бодр и молод.
Сильвио
О пусть в груди моей — безумная тоска:
За мирный сон души я не отдам сознанья!
Не надо мне тупого прозябанья,
Покорности и счастья мужика!
Проклятье вам! Вы лжете оба,
В груди от ваших слов сильней тоска и злоба.
Там, в мирной тишине жилища твоего,
Старик, ты выдумал слияние с народом,
А ты, король, свою науку, для того,
Чтоб утешать себя хоть призрачным исходом,
Чтоб хоть миражем заслонить
Зияющие бездны…
Но я правдивей вас: я смел разоблачить
Трусливый ваш обман, смешной и бесполезный.
Уйдите прочь!
(Базилио и Клотальдо уходят).
Сильвио
Теперь мы, скорбь, с тобой вдвоем.
Я не дрожу, я не бледнею,
И если узел твой распутать не сумею —
Я рассеку его мечом!
Удар — и смолкнет боль сознанья
Среди мгновенной тишины,
Удар — и кончены страданья,
И все вопросы решены…
Там, на глади морской, исчезая вдали,
Блеск луны отражен, как серебряный путь,
Если б мог я умчаться по нем от земли,
Чтобы в лунном сиянье навек потонуть.
Я без дум и без мук невозвратно б исчез
В этом мягком, волнистом тумане небес…
Я бы умер, как отблеск холодной луны,
На трепещущем лоне певучей волны…
Если б знать мне, о чем это волны поют?..
И не та же ли скорбь, как меня, их гнетет?..
Обещая мне вечный покой и приют,
Что-то к пропасти манит меня и влечет…
Слышу, волны, призыв ваш: я скоро приду!..
(За сценой слышатся голоса).
Голос Эстреллы, молодой фрейлины
Я должна его видеть!.. Пустите меня!..
Голос пажа
Король велел никого не принимать.
(Входит Паж со светильником, который он ставит на стол, и Эстрелла).
Паж
Не моя вина, государь… Я предупреждал…
(По знаку Сильвио Паж уходит).
Сильвио
Что вам надо?
Эстрелла
Я пришла умолять…
Сильвио
Вы могли обратиться к министрам…
Эстрелла
Я просила всех, но напрасно…
Сильвио
В чем ваша просьба?
Эстрелла
Помилуйте моего брата…
Сильвио
Что он сделал?
Эстрелла
Фернандо де-ла-Сена в междоусобной войне против вашего отца остался верен старому королю Базилио. Когда все от него отступили и перешли на сторону врагов, Фернандо, в числе немногих, сохраняя верность присяге, сражался за своего государя. Мой брат схвачен в плен вместе с другими рыцарями. Ваши приверженцы объявили его мятежником, заключили в темницу, и завтра должен исполниться смертный приговор, подписанный вашей рукою, государь!.. Где же справедливость?.. За что он умрет?.. Пощады, Сильвио, пощады невинному!..
Сильвио
Какое дело мне до вашего брата?.. Его осудили на смерть, —
пусть он умрет.
Эстрелла
Не будьте жестоким!..
Сильвио
Я делаю это не из жестокости, но из равнодушия… Зачем
я буду прощать его?
Эстрелла (падая на колени)
Умоляю, государь, именем справедливого Бога, помилуй невинного, сжалься!
Сильвио
Я не жалею себя, как могу я жалеть других?.. Уйди прочь!
Эстрелла
Я не встану, пока ты не простишь!..
Сильвио
Я позову слуг…
Эстрелла (встает)
Хорошо. Но знай, король, что правды нет в твоей земле…
Ты дашь ответ перед Богом за кровь невинных!..
Сильвио
Тише, тише… Я не понимаю, что такое правда, и не знаю, что такое Бог.
Эстрелла
Ты поймешь, когда будет поздно.
Сильвио
Ты гневаешься?.. Напрасно. Я не жесток.
(после молчания)
Для того, чтобы показать, как я спокоен и равнодушен, —
пусть брат твой живет… Я прощаю его, хотя думаю, что даровать
человеку жизнь более жестоко, чем отнять ее.
(Сильвио подходит к столу и пишет).
Вот две строчки к министру. Подай эту записку, и твой
брат будет свободен.
Эстрелла
О, государь…
Сильвио
Благодарить не за что: я прощаю не из милосердия.
Чего ты ждешь?.. Иди.
Эстрелла
Я думала, государь…
Сильвио
Что?..
Эстрелла
Простите и тех несчастных, с которыми брат мой должен был завтра умереть.
Сильвио
Вот смертный приговор.
(Берет бумагу со стола, развертывает и читает равнодушно).
Я забыл подписать… Как много их!..
Эстрелла
Не подписывайте, разорвите бумагу!..
Сильвио
Зачем?.. Разве ты можешь меня уверить?..
Эстрелла
Милосердие, государь…
Сильвио
Пустое слово!..
Эстрелла
Молю вас!
Сильвио
Это — сильнее…
Эстрелла
Я не умею ничего сказать… Простите их!..
Сильвио
Простить?.. Ты думаешь, что так надо, что так хорошо?
Эстрелла
Да.
(Сильвио разрывает смертный приговор и бросает клочки бумаги в море).
Эстрелла
Сильвио!..
(Бросается к Сильвио и целует его руку).
Сильвио (в волнении)
Оставь меня!.. Уйди!..
Эстрелла
Молю тебя, не говори, что ты простил равнодушно, нет! я знаю: у тебя — великое сердце!
Сильвио
Во имя чего же я мог простить?
Эстрелла
Во имя Бога!..
Сильвио
Я Его не знаю… Его нет!..
Эстрелла
Он есть!
Сильвио (в волнении, почти в ужасе)
Уйди, говорю тебе, уйди прочь! Зачем ты хочешь вернуть меня к жизни? Зачем ты пришла?.. Его нет!
Эстрелла
Он есть!.. Он один только есть, всё, что не Он — призрак и обман! Сильвио! Разве ты не чувствуешь?.. Посмотри на небо, посмотри в глаза мои… Разве ты не видишь?.. Вот — Он!
Сильвио
Нет! Когда я смотрю в небо и в твои глаза, я только вижу в них что-то далекое и забытое. Хочу вспомнить и не могу… Но Его — нет! Пойми же, там — за этими призраками — пустота, мрак! Там — смерть!..
Эстрелла
Сильвио, там — Бог!..
Сильвио
О, если бы я мог верить!..
(Он закрывает лицо руками и плачет).
Эстрелла
Я иду, государь, чтобы возвестить помилование осужденным.
Сильвио
Эстрелла!..
Эстрелла
Сейчас взойдет солнце… Пора!
(Эстрелла уходит).
Сильвио (один в предрассветном сумраке)
Верить?.. Но где же Ты? Зачем Твое небо — такое холодное и пустое? Зачем Ты покинул меня одинокого в этой тьме, окруженного ужасом и смертью?.. Если Ты скрываешься за призраками мира, откликнись!.. Где Ты? Услышь меня, Господи!
(Первые лучи солнца вырываются из-за облаков,
Сильвио стоит в немом созерцании, потом опускается на колени).
Солнце!.. Твое ли это — Солнце, Боже мой? Ты ли мне первыми лучами его ответил: ‘Вот — я!’ Вся природа — не глагол ли уст Твоих? Всеми голосами мира не говоришь ли Ты от вечности: ‘Это — я!’ Верю, Господи, помоги моему неверию!..
(Солнце из-за тучи медленно подымается и озаряет
Сильвио, простирающего к нему руки).
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сильвио
Солнце над морем восходит из туч…
Бездну зажег его розовый луч…
Солнцу, великому солнцу — привет!
Слава Тебе, показавшему Свет!
Чрез борьбу и хаос дикой,
Чрез отчаянье и ложь,
Ты к гармонии великой
Мир измученный ведешь.
О, согрей же теплотою,
Состраданьем без конца,
Утомленные враждою,
Наши бедные сердца.
Видишь здесь, Тобой спасенный,
В теплых, радостных, слезах,
Я склоняюсь, умиленный
И трепещущий, во прах.
С плачем дробясь о подножье скалы,
Пеной блестят, умирая, валы.
Богу ‘осанна!’ — гремит океан…
Вьется, как дым из кадильниц, туман…
Солнцу, великому солнцу — привет!
Слава Тебе, показавшему Свет!
Это Ты меня из ночи
Дланью любящей исторг,
Это Ты открыл мне очи,
Дал мученье и восторг…
Пред Тобой я только плачу,
В благодарности я нем…
Всемогущий, что я значу?
Как я жалок — перед Тем,
Кто хранит нас и жалеет
Каждый трепетный листок,
Как дитя свое, лелеет
Непробившийся росток…
Дай обнять любовью жгучей
Целый мир — и всей душой
Дай мне слиться с этой тучей,
С этой грозною волной.
В камне, в воздухе, в былинке
Жизнь я чувствую, любя,
В каждой блещущей росинке,
Солнце, вижу я тебя.
Вот что не призрак, не сон и не ложь…
Боже, молитву мою Ты поймешь…
Солнцу, великому солнцу привет!
Слава Тебе, показавшему Свет!
1888, 1891

Примечания:

1. Основной сказочный мотив этой поэмы тот же, что и в известной пьесе Кальдерона ‘Жизнь — только сон’ (Примеч. автора).
СВ. 1890. No 2—5, ранняя редакция, под загл. ‘Сильвио’, с подзаг. ‘Фантастическая драма’ и со следующим дополнением в авторской сноске, где речь идет о подражании Кальдерону (см. с. 370): ‘Но кроме общности внешней интриги, эта вещь совершенно чужда произведению испанского драматурга и написана вполне независимо от него. Действие происходит в среде фантастической, не совпадающей с культурой итальянского Возрождения, а только слегка приближающейся к ней: вот почему те подробности быта, которые могли бы показаться анахронизмами при требованиях более строгой исторической перспективы, допущены мною не по небрежности, а намеренно, и оправдываются законами и условиями фантастического мира. Д. М’. — ПСС-II, т. 23. В авторских публикациях и в ‘Символах’ с датой: ‘1887’, однако драма была завершена позднее (см. ниже о датировке автографа). Кроме того, во всех публикациях — описка в последней ремарке сцены ‘Зал во дворце’ (Базилио назван Клотальдо), что исправлено нами по смыслу. Фрагменты из поэмы в виде отдельных ст-ний были опубл.: ‘Памяти В. М. Гаршина: Художественно-литературный сборник’ (СПб., 1889) — песня Шута из картины ‘Зал во дворце’ (‘То не в поле головки сбивает дитя…’), под загл. ‘Смерть’, с подзаг. ‘Средневековая карикатура’, с делением на строфы (4—4—4—10), то же в сб. Молодая поэзия, под загл. ‘Из поэмы ‘Возвращение к природе’: Песня шута’. В СС-1904, СС-1910, ПСС-I, т. 15 и ПСС-II, т. 22 опубл. две песни Шута: указанная выше — под номером ‘2’ (эта песня была положена на музыку С. Д. Каменским, 1920, РНБ) и песня Шута из первой картины (‘Если б капля водяная…’) — под номером ‘1’, цикл озаглавлен ‘Две песни шута’. Последний монолог Сильвио (‘Солнце над морем восходит из туч…’) как отдельное ст-ние опубл.: Волны вечности. Автограф этого монолога под загл. ‘Молитва’ (РГАЛИ), с вар. в ст. 17 (‘об уступы’ вм. ‘о подножья’), в ст. 18 (‘Радугой блещут пред смертью волы’) и в ст. 25 (‘отверз’ вм. ‘открыл’), вм. ст. 3— 4 здесь:
Блещет, дрожит и смеется волна…
Мир встрепенулся, очнувшись от сна,
Детским лобзанием утра согрет…
Слава Тебе, показавшему Свет!
Вм. последних двух ст.:
Стерты все грани меж мной и Тобой,
Лейтесь же слезы горячей волной,
Лейтесь блаженные… Слов больше нет…
Слава Тебе, показавшему Свет!
Этот автограф является авторским списком монолога Сильвио из ранней редакции поэмы, содержащим те же вар. Мы имеем в виду черновой автограф (ИРЛИ), который представляет собой первоначальную редакцию пьесы, под загл. ‘Сильвио’ и с подзаг.: ‘Драматическая поэма’. Он содержит правку, значительно сокращающую первоначальный текст, однако и переработанный текст ранней редакции (верхний слой черновика) значительно превышает объем первой публикации и содержит множество фрагментов, не вошедших в печатный текст. Жанр драмы в рукописном вар. размыт из-за обилия социально-бытовых характеристик, конкретных реалий, а также излишней психологической разработки главных персонажей. Отметим, например, изъятие во второй сцене реплик, рисующих детали ‘дикого’ быта Клотальдо и Сильвио, где рассказывается об изготовлении на костре еды, перечисляется пища (янтарный суп, плоды, сладкие коренья, золотистый мед) и домашняя утварь. Изъятие это обнажает идейный остов сцены — диалог между Клотальдо и Сильвио (включающий рассказ о жестокой охоте на кабана), в котором сопоставляются два взгляда на Природу, пантеистический и дарвинистский, идеалистический и утилитарный. Однако переработка драмы сводилась не только к изъятию этих ненужных для философской аллегории эпизодов, но также к купированию повторов, длиннот, периферийных персонажей и сюжетных ответвлений, задерживающих развитие идеи-интриги. Но прежде всего рукописный и печатный тексты ранней редакции отличаются от основного текста тем, что содержат две дополнительные картины в конце ‘поэмы’ (‘Комната во дворце’ и ‘Площадь’), изъятие которых коренным образом изменило концепцию произведения (подробнее об этом см. во вступит, статье, с. 42—43). В автографе пьеса имеет иную драматическую структуру: она состоит из четырех действий, первая картина основного текста составляет ‘Пролог’, датированный в автографе: ‘1888, февраля 26’, три следующие — ‘Первое действие’, причем завершение второй из них (‘Зал во дворце’) датировано в автографе: ’23 марта 1888 г.’, ‘Второе действие’ включает три картины (‘В королевском дворце’, ‘Тронный зал во дворце’ и ‘Пир’), пять следующих картин объединены ‘Третьим действием’, в ‘Четвертое действие’ входит последняя картина окончательной редакции и две указанные выше дополнительные картины. В конце автографа — дата работы над драмой: ‘Январь—декабрь 1888 г.’. О том, что эта драматическая поэма создавалась именно в 1888 г., писал обозреватель журнала ‘Новь’. Указывая в летнем номере этого журнала за 1888 г. (Т. 22, No 15. С. 86), что ‘в настоящее время молодой поэт находится в Крыму’, обозреватель отмечал, что он ‘заканчивает крупное драматическое произведение на сюжет из Кальдерона’. И далее: ‘Судя по отрывкам этой драмы, читанным в литературных кружках, новое произведение Д. С. Мережковского обещает быть одною из самых крупных беллетристических ‘новинок’ будущего зимнего сезона’. О том, что в Боржоме летом 1888 г. Мережковский ‘сочинял’ ‘длинную поэму из испанской жизни под названием ‘Силвио’ (так! — К. К.)’ вспоминала и его жена (Гиппиус-Мережковская З. Н. Дмитрий Мережковский. С. 296). Как отметил в сноске сам автор, мотив поэмы заимствован из религиозно-философской пьесы испанского драматурга Кальдерона де ла Барка (1600—1681) ‘Жизнь есть сон’ (1636). Кальдерон на протяжении всей жизни — один из любимейших драматургов поэта (см. его статью о ‘Поклонению кресту’ — Труд. 1891. No 24 и ее вар. — статью ‘Кальдерон’ в ‘Вечных спутниках’, ср.: ПСС-II, т. 17. С. 80—101). О пьесе ‘Жизнь есть сон’ Мережковский писал в позднем письме В. Ф. Коммиссаржевской, указывая, что ‘никто так не любит этой пиесы’, как он: ‘Ведь я сам написал подражание ей — ‘Сильвио» (письмо от октября 1908 г. — Мережковский Дмитрий. Акрополь. М., 1991. С. 323—324). В пьесе используются имена некоторых персонажей и главная сюжетная интрига драмы Кальдерона: живущий вне общества наследник престола, злодей и тиран, во сне оказывается приведенным к правлению страной, но после совершенного злодеяния опять в спящем состоянии возвращен на прежнее место. Однако идейное ее наполнение совершенно иное. В параметрах жанра пьесы-источника следует расценивать ранний вар. этой ‘драматической сказки’. Основная редакция приближается к жанру условно-аллегорической драмы. Сказочный колорит, о котором пишет автор в сноске к первой публикации, является распространенной формой маскировки актуальной социально-политической проблематики, в которой была выдержана первоначальная редакция драмы. Аллегорическую форму ее подчеркнул в своей рецензии на ‘Символы’ П. П. Перцов, назвавший драму ‘самой неудачной вещью в книжке’ и указавший при этом, что в ней наиболее последовательно выдержана ‘проповедь пантеистических воззрений’ (РБ. 1892. No 11, отд. 2. С. 68). Еще более резко откликнулся на драму А. Волынский, назвавший ее ‘странной амальгамой всевозможных книжных слов и фраз’ (СВ. 1892. No 4, отд. 2. С. 65). Неудачной счел поэму и рецензент ‘Волжского вестника’ М. Плотников, указавший, что автор нагромоздил в ней ‘груду скал, земли, горы, бездны <...> единственно для развития своих философских и моральных взглядов’ (1892. 6 июня). Сам автор в ‘Автобиографической заметке’ назвал ее ‘огромной и неуклюжей’ (Русская литература XX века. М., 1914. Т. 1. С. 292). Иначе оценил драму Н. Чубаров, который увидел в ней отражение ‘искания Божеской правды’: ее кульминацией (как и кульминацией других произведений сборника) он считал сознательное или бессознательное чувствование героем Бога, что ‘дает ему всю полноту человеческого счастья’ (тут же он цитирует заключительный монолог Сильвио, о котором шла речь выше. — РО. 1892. No 7. С. 347— 348). В своем экземпляре ‘Символов’ В. Я. Брюсов сделал множество помет на тексте драмы, в том числе подчеркнул заинтересовавшие его монологи Беатриче (‘Что боитесь вы рассвета?..’) в сцене ‘Пир’ и Сильвио (‘Я весь мир победил, я бессмертен, как Бог…’) в той же сцене, а также фрагмент монолога Сильвио из последней сцены (со слов: ‘Там на глади морской исчезают вдали…’). Кроме того, его недоумение вызвали стихи: ‘Но ничто во всей природе / Не мечтает о свободе’ из первой песни Шута, которые он пометил вопросительным знаком (РГБ).
Но бессмертна лишь глупость людская — переделка строки ‘Бессмертная пошлость людская’ из ст-ния Ф. И. Тютчева ‘Чему молилась ты с любовью…’.
Глас Божий — глас народа — перевод латинской пословицы ‘Vox populi, vox dei’.
Слава Тебе, показавшему Свет. Строка восходит к заключительному ст. поэмы А. Н. Майкова ‘Два мира’ (‘Слава Тебе, показавшему нам свет’) Др. редакции: Просили хлеба мы, вы подали нам камень — реминисценция Евангелия от Матфея (7:9), возможным источником-мидиатором является образ из ст-ния Лермонтова ‘Нищий’ (1830).
Бороться с нищетой, изнемогать, трудиться и т. д. Монолог Сильвио содержит полемику с идеей ‘опрощения’ А. Н. Толстого и идеалами народничества (подробнее см. во вступит, статье, с. 40—41).
…Все мы живы / Одною жалостью и т. д. Слова из монолога Женщины отсылают к притче Толстого ‘Чем люди живы?’ (1881).
Какая польза в том, что мог издалека <...> Любить весь род людской в порыве увлеченья и т. д. Главная мысль из монолога Сильвио, открывающего предпоследнюю картину ‘Комната во дворце’, восходит к размышлениям Ф. М. Достоевского о разной природе любви к ‘человечеству вообще’ (‘общечеловеку’) и к каждому конкретному человеку, например, в ‘Братьях Карамазовых’ (кн. II, гл. 4 — ‘Маловерная дама’, кн. V, гл. 4 — ‘Бунт’: ‘Отвлеченно еще можно любить ближнего, и даже иногда издали, но вблизи почти никогда’) и в ‘Дневнике писателя’ 1873 г. (гл. V — ‘Влас’: ‘Видите ли-с, любить общечеловека — значит наверно уж презирать, а подчас и ненавидеть стоящего подле себя настоящего человека’) — см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Т. 14. С. 53, 216. Ср.: Там же. Т. 21. С. 33. Об использовании этой идеи в ст-нии ‘Порой, как образ Прометея…’ (No 7) см. во вступит, статье, с. 26.
&nbsp, КОНЕЦ ВЕКА
Очерки современного Парижа
I
Евангельская притча
О, что бы в будущем, предчувствием грозя,
Ни ожидало нас, — несчастным быть нельзя
При солнце утреннем, весною, город вечный,
Когда теряешься в толпе твоей беспечной!
Посмотришь на бульвар, где каждый солнцу рад,
И распустившихся каштанов аромат
Вдохнешь, услышишь смех и говор беззаботный,
И женское лицо с улыбкой мимолетной
Увидишь издали, и снова, жизнь любя,
Невольно радостным почувствуешь себя,
И горько вспоминать о северной отчизне…
Какой здесь блеск кругом, какая радость жизни!
Когда передо мной весельем ты гремишь,
На солнце утреннем сияющий Париж,
Я счастлив за тебя, и чуждого народа
Волнует душу мне и радует свобода.
Какая бы печаль ни мучила, грозя —
Здесь, в этом городе, несчастным быть нельзя.
Но поздно вечером в мой уголок безмолвный
Я с шумной улицы вернусь, раздумья полный.
Тогда Евангелье читаю в тишине,
Меж тем как из окна доносится ко мне,
Париж недремлющий, твой шум многоголосый.
Над книгой вечною забытые вопросы
Опять встают в душе: земная жизнь людей
Полна величия, но есть ли правда в ней?
Я постигаю вновь твой смысл необычайный,
О притча древняя, исполненная тайной:
На ниве богача был урожай хлебов.
Он думал: ‘Некуда собрать моих плодов.
Как приготовить дом к такому урожаю?
А вот что сделаю: все житницы сломаю,
Большие выстрою и соберу туда
Мой хлеб, мое добро, и я скажу тогда
Душе моей: душа! простись навек с тревогой,
Покойся, — у тебя лежит именья много,
На годы многие: гони заботы прочь,
Ешь, пей и веселись!..’ — ‘Безумец, в эту ночь
Отнимут жизнь твою!.. — сказал Господь. — Несчастный,
Кому достанутся твой дом и труд напрасный?’
Столица роскоши, на празднике твоем
Я вижу иногда рабочего с лицом,
Исполненным немой, загадочною думой.
Проходит он, как тень, безмолвный и угрюмый,
Со взором пристальным завистливых очей…
О, гость непрошеный на пире богачей,
Мне страшно при тебе за этот праздник вечный,
За легкую толпу, за смех ее беспечный,
За яркие кафе и величавый ряд
Твоих, о Новый Рим, блистательных громад!
Ты, как богач, сказал: ‘У нас именья много,
Ешь, пей и веселись!’ И ты забыл про Бога,
Но скорбь великая растет в душе у всех…
Надолго ль этот пир, надолго ль этот смех?
Каким путем, куда идешь ты, век железный?
Иль больше цели нет, и ты висишь над бездной?
II
‘Grille-d’-Egout’1
Сюда идет тайком скучающий любовник,
Художник и турист, писатель и чиновник:
‘Garon, un bock!’2 И пьют, и курят за пять су,
Любуются в монокль на томную красу
Полуночных сильфид, внимая шансонетке,
Где блещет стих порой, язвительный и меткий…
Но вот, в дыму сигар, меж черных сюртуков,
И тысячи зеркал, и газовых рожков,
При звуках музыки и радостного гула,
Она, воздушная, как бабочка, впорхнула.
Тебя без жалости я вспомнить не могу,
О бедное дитя Парижа ‘Grille-d’-Egout’!
Из кружев юбка, слой белил на шее голой
И рыжий цвет волос поддельных, взор тяжелый
И странное лицо, в котором жизни нет,
Как маска, мертвое, похожее на бред…
Меж тем, когда, смеясь, она в отваге бурной
Помчалась, до колен открыв чулок ажурный,
И ногу стройную высоко подняла,
Наперекор всему — в ней грация была
Демократической и уличной вакханки,
В ней то, что ‘fin de si&egrave,cle’3 назвали парижанки,
В ней узнает толпа свою родную дочь.
‘Я нравлюсь, от меня вы не уйдете прочь! —
Так говорило всем ее лицо. — Смотрите,
Вот, что вы любите, и вот чего хотите!’
Почтенный господин, — вполне провинциал,
По скромному лицу, — смотрел на этот бал.
К нему подпрыгнула она легко и смело,
Красивой ножкою цилиндр его задела
И шляпу сбросила: удерживая гнев,
Он должен был принять обиду, покраснев.
А взор у ‘Grille-d’-Egout’ весельем детским блещет,
И ей родной Париж в восторге рукоплещет!
III
Ренан
Но в том же городе и в тот же скорбный век
В тиши работает великий человек:
Я вижу кабинет в спокойном полумраке
И древней надписи неведомые знаки,
Я вижу, как Ренан над грудой старых книг,
Обдумывая мысль заветную, поник
С улыбкой тонкою, скептической и нежной,
Над сказкою любви иль веры безмятежной,
За правдой гонится сквозь тьму времен и пыль
Сухих пергаментов, таинственная быль
По слову мудреца, поэзией пленяя,
Восстанет пред людьми из гроба, как живая.
И ветреный Париж откликнется на всё:
Я знаю — он поймет открытие твое,
Ученый и поэт, — вы трудитесь недаром, —
Париж, где ‘Grille-d’-Egout’ приветствовали с жаром…
Я против воли всё готов ему простить
За то, что гениев умеет он любить!
IV
Новое искусство
Певец Америки, таинственный и нежный,
С тех пор как прокричал твой Ворон безнадежный
Однажды полночью унылой: ‘nevermore!’4
Тот крик не умолкал в твоей душе, с тех пор
За Вороном твоим, за вестником печали,
Поэты nevermore’, как эхо, повторяли,
И сумрачный Бодлэр, тебе по музе брат,
На горестный напев откликнуться был рад,
Зловещей прелестью, как древняя Медуза,
Веселых парижан пугала эта муза.
Зато ее речей неотразимый яд,
Зато ее цветов смертельный аромат
Надолго отравил больное поколенье.
Толпа мечтателей признала в опьяненье
Тебя вождем, Бодлэр… Романтиков былых
Отвага буйная напоминала в них…
А все-таки порой завидуешь их воле,
Живут, работают на безграничном поле
И мыслят, и никто не может запретить,
Что хочется писать, что хочется любить.
Они — безбожники, философы, буддисты,
Ученики Зола, ‘толстовцы’, пессимисты,
Там тысячи кружков, религий, партий, школ,
Там всякий думает, что истину нашел.
Не ведая преград, свободно ищет гений
И новой красоты, и вольных откровений.
И человечеству художники свой труд
Во славу Франции дарить не устают.
Открыты все пути: не нужно лицемерить
И лгать перед толпой. Они дерзают верить
В наш прозаичный век, что святы их мечты,
Исканье истины и жажда красоты.
У них в созданиях, у них в душе — свобода:
Привет художникам великого народа!
V
Салон 1891 года
С такими думами по выставкам брожу,
На тысячи картин, на статуи гляжу.
Чтоб в будничный мирок мы глубже заглянули,
Один, изобразив две медные кастрюли
Да пару луковиц, положенных на стол,
Новейший реализм до крайности довел,
А близ него другой, художник идеальный,
Стремится к прелести легенд первоначальной.
В картине сказочный туманный полусвет,
Деревья странные, каких в природе нет.
Назло теориям, сухим и позитивным,
Он хочет быть простым, он хочет быть наивным.
А рядом, в золоте распущенных кудрей,
С улыбкой дерзкою Венера наших дней,
Наемница любви — перед толпой раздета,
О Фрины модные, царицы полусвета, —
В ней ваша красота и ваш апофеоз!..
На той же выставке задумчивый Христос —
В скептической толпе, в гостях у Жюль Симона,
Меж современных лиц Парижского салона,
Печально говорит в картине у Бэро
Про вечную любовь, про вечное добро.
В искусстве наших дней ты побеждаешь снова,
О Галилеянин!.. На проповедь Толстого
Сердца откликнулись: повсюду лик Христа —
В картинах, в мраморе. Пленяет красота
Его загадочной, простой и вечной книги:
Исканье жадное неведомых религий —
Опять в душе у всех. В наш скорбный, темный век,
Быть может, вновь к любви вернется человек
Для разрешения великого вопроса
О счастье на земле… На полотне Рошгросса
Твое падение, твой блеск изображен
В предсмертной оргии, о древний Вавилон!
Заря. Уж гости спят. Порой дыханье слышно
Иль бред. Разлитое вино на ткани пышной…
Курильниц гаснущих тяжелый аромат…
С холодным блеском дня багровый луч лампад
Смешался у рабынь на смуглой голой коже.
Вот пьяный жрец уснул с красавицей на ложе.
Усталость мертвая… желаний больше нет…
И эта оргия мучительна, как бред…
Не спит один лишь царь, и в ужасе на троне
Он видит там, вдали, пожар на небосклоне,
Он слышит грозные тяжелые шаги
Мидийских воинов: ‘О горе нам!.. Враги!..’
Он молит, он грозит: никто ему не внемлет,
И золотой чертог в роскошной неге дремлет…
Имеющий глаза да видит! Опьянен
Величием Париж, как древний Вавилон,
О пусть войдут враги, прогонят сон похмелья,
С прекрасных тел сорвут цветы и ожерелья,
И разольют вино, и опрокинут стол!
Спи, спи, пока твой час последний не пришел!..
Безумцы, в ужасе проснетесь вы, и верьте —
Вам солнца первый луч подобен будет смерти.
Наш дряхлый век погиб. Заря и меч врагов
Разгонит оргию наложниц и рабов…
Но дух людей — велик, но гений — бесконечен,
Париж, воскреснув вновь, как солнце, будет вечен!
VI
Libert, Fraternit, Egalit5
В наш век практический условна даже честь:
В Gil-Blas’e, например, вы можете прочесть
Рекламы каждый день о молодой девице
Иль о скучающей вдове на той странице,
Где о наеме дач вы только что прочли:
‘J’ai dix-neuf ans, je suis bien fait et tr&egrave,s jolie’6.
Всем предлагает дар она любви свободной,
Кто заплатить готов ее портнихе модной.
Меж тысячей карет я вижу там, вдали,
На шумной улице идет старик в пыли,
С рекламой на спине, по мостовой горячей.
Он служит для толпы афишею ходячей.
На старческом лице ни мысли, ни души.
Он ходит так всю жизнь за бедные гроши,
Чтобы прочесть о том в блистательной рекламе
Известье важное удобно было даме,
Что можно в ‘Bon-March’ купить за пустяки
Для ножек розовых ажурные чулки.
А над красавицей и над живой афишей,
На мраморной доске, над выступом иль нишей
Я громкие слова читаю: Libert,
Egalit и — звук пустой! — Fraternit.
На сцене крохотной актер в кафешантане
Кривлялся пред толпой в бессмысленном канкане,
Плешивый, худенький, в истертый фрак одет,
Он хриплым голосом выкрикивал куплет.
Я слышал смех в толпе, но ничего смешного
Не находил в чертах лица его больного…
Бывало, в темный век, когда в России кнут
Свистел над спинами рабов, дворовый шут
Смешил господ и дам, скучающих в беседе
О сплетнях городских, на праздничном обеде:
Такой же раб толпы в наш просвещенный век
В свободном городе — свободный человек!..
Когда, подняв свой меч, склонялся гладиатор
Над раненым бойцом и ждал, чтоб император
Рукою подал знак к убийству, и нога
Стояла на груди упавшего врага,
И крови требовал народ с восторгом диким, —
Ты всё же, Древний Рим, был грозным и великим.
Но к этим зрелищам мы не вернемся вновь,
И Боже нас храни пролить людскую кровь:
Нам только нравятся невинные забавы.
Мы не язычники, давно смягчились нравы…
А все-таки шутов мы любим, и у всех
Сегодняшний актер недаром вызвал смех.
В жестокости толпы уж больше нет величья, —
Зато соблюдены законы и приличья!
VII
Венера Милосская
О древний Лувр, под сень безмолвную твою
От шумной улицы я уходить люблю.
Не всё ли мне равно — Мадонна иль Венера, —
Но вера в идеал — единственная вера,
От общей гибели оставшаяся нам,
Она — последний Бог, она — последний храм!
К тебе, Милосская богиня, крик народа
Порою долетал: ‘Да здравствует свобода!’
И марсельезою Париж был опьянен.
За волю всех рабов, за счастье всех племен,
В дыму, под градом пуль, с надеждою во взглядах
Толпа бежала смерть встречать на баррикадах.
Но с ликом мраморным богиня красоты,
Страдающих людей не видя с высоты,
Смотрела молча вдаль холодными очами.
Неумолимая! как ты паришь над нами —
Царить во все века ты будешь над людьми.
О, преклони свой взор на гибнущих, пойми,
Как мы страдаем!.. Нет, не видит и не слышит,
И только вечною красой улыбка дышит.
Венера, с гибелью у ног твоих мирюсь,
Когда тебя люблю, когда тебе молюсь,
И в лике мраморном я вечность созерцаю,
Благословляю жизнь и смерть благословляю!..
Но вдруг мои мечты внезапный шум прервал,
И с говором вошла толпа туристов в зал.
Рыжеволосая, худая, в пестром плэде,
Свой красный Бэдекер под мышкой держит лэди.
Бог ведает, зачем они сюда пришли.
Чрез горы и моря во все концы земли
Из Англии родной туристов гонит скука.
За двести шиллингов везут агенты Кука
Показывать по всем столичным городам
Им каждый памятник, развалину иль храм.
От этих англичан, кочующих и праздных,
Сидельцев лондонских и лэди безобразных, —
Нигде спасенья нет! И здесь у ног твоих,
Киприда вечная, гляжу с тоской на них…
Вы цените красу и гений безграничный
На фунты стерлингов в наш век демократичный,
Работать, к вечному стремиться?.. Но зачем?..
Он все-таки придет и овладеет всем,
Не зная наших жертв, не помня наших стонов,
Банкир или купец, владыка миллионов…
Так думал я в тоске мучительной… Но ты,
Ты всё по-прежнему, богиня красоты,
Смотрела, молча, вдаль, не видя нас, над нами,
Как небо ясными холодными очами…
Быть может, видела ты новый лучший век,
Те дни, когда к тебе вернется человек,
Когда ты будешь вновь царицею вселенной,
Красой подобная природе неизменной!
VIII
Бульвары вечером
По душным улицам я вечером иду,
Смотрю на первую далекую звезду,
Мою любимую, в темнеющей лазури.
Кричат газетчики: ‘Le Soir!’7 Подобен буре
Парижа вечный гул… В театрах на крыльцо
Выходят подышать прохладой, но в лицо
Прохожим веет зной… Еще асфальт бульвара
Во мраке не остыл от солнечного жара.
Волною мягкою струится бледный свет
От электричества на тысячи карет,
На темную листву, на пестрые рекламы.
И как чертоги фей, как сказочные храмы,
Блестят кафе, где пьют и смотрят на бульвар,
И столиками весь широкий тротуар
Уставлен… С фонарем зеленым, в туче пыли,
Со скачек праздничных на приз в Арменонвилле,
Как целый дом, толпой разряженной набит,
Огромный омнибус по улице гремит.
В ‘Cafe Ambassadeurs’, в пылающей рекламе
Из газовых рожков, начертано огнями
Над морем черных шляп и любопытных лиц
‘Yvette Guilbert’ — одной из уличных певиц
Названье модное. За Аркой Триумфальной,
Над Елисейскими Полями свет печальный
Зари давно померк, и лишь последний луч
Чуть брезжит вдалеке из-за ненастных туч,
Над потемневшими громадами столицы
Сверкают и дрожат вечерние зарницы.
Как башня Эйфеля воздушна и легка!
Я вижу, сквозь нее мелькают облака,
И светит бледный луч на горизонте мрачном,
В узоре проволок туманном и прозрачном,
Как будто там вдали, вдали меж облаков
Уже глядит на нас, печален и суров,
Двадцатый век… Чего он хочет, что он скажет,
Какую веру даст, какой нам путь укажет?
Не знаю почему, но в этот душный зной,
Во мраке, окружен бесчисленной толпой,
Бегущей, как поток, волною говорливой
За наслажденьями, за властью и наживой,
Я вспомнил о тебе, родимая земля,
Я вспомнил тихие унылые поля
И с белой церковью убогое селенье,
Прохладу на заре и жаворонков пенье.
Я вспомнил пахаря знакомые черты,
Смиренья полные и детской доброты.
Играет ветерок седыми волосами.
Как древний патриарх, один под небесами,
За плугом он идет с лошадкою своей,
Потерянный в немой безбрежности полей.
Какая дума в нем, какая сила дремлет?
Меня предчувствие великого объемлет
В столице мира, здесь, где скорбный дряхлый век
Кончает дни свои среди роскошных нег…
Когда проснешься ты, о труженик суровый,
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Кто снимет с уст твоих безмолвия печать?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
IX
Петербург
Но как ни тяжело, мы все-таки в Париже —
К чему-то светлому и радостному ближе:
Здесь легче дышится, здесь люди ценят труд,
Участвуют в борьбе, страдают и живут.
А там, у нас… Ужель я возвращусь в холодный,
Туманный Петербург, где в болтовне бесплодной
И консерваторы, и либералы — все
Мы только кружимся, как белка в колесе?
Журфикс чиновников, томительный и длинный,
О симфоническом собрании в гостиной
За чаем разговор интеллигентных дам,
С бесцельной клеветой и сплетней пополам:
Бежал в Америку кассир провинциальный…
Известье, что один профессор либеральный,
Почтенный старичок, со службы удален,
Потом история двух разведенных жен, —
И гости наконец все темы истощили…
Что делать?.. Тишина немая, — как в могиле…
Но, слава Богу: вот — желанный миг, — повел
Хозяин в кабинет, где ожидает стол
С колодой карт, и все опять — в родной стихии:
Винт — современный бог скучающей России!
Какой огонь в очах, какой восторг у всех,
Как вспыхнул разговор, и шуточки, и смех!..
И старый генерал, и робкая девица,
Все полы, возрасты, характеры и лица,
Все убеждения сливаются в одном
Порыве искреннем за карточным столом.
В игре убита ночь, а на рассвете нужен
Усталым игрокам для подкрепленья ужин.
Теперь у них в душе — такая пустота,
Что, право, ни одна греховная мечта,
Вольнолюбивая, к ним залететь не может:
Печаль за родину их сна не потревожит.
И мнится, в городе всё вымерло навек,
И только падает в тумане мокрый снег.
По грязным улицам, по мертвому безлюдью
Порой со шпорами и с выпяченной грудью
На Охтинский пожар промчится брандмайор,
Вперив в немую даль начальнический взор…
Тоска!.. Ужель опять вернусь в твое болото,
О Петербург, о жизнь, объятая дремотой,
Как в лужах мертвая стоячая вода, —
Без воли, без любви, без мысли, без труда!
X
Родина
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И все-таки тебя, родная, на чужбине
Люблю, как никогда я не любил доныне.
Я только здесь, народ, в чужой земле, постиг,
Как, несмотря на всё, ты — молод и велик, —
Когда припоминал я Волгу, степь немую
И песен Пушкина мелодию родную,
И вековых лесов величественный шум,
И тихую печаль малороссийских дум.
Я перед будущим твоим благоговею,
И все-таки горжусь я родиной моею.
За все страдания еще сильней любя,
Что б ни было, о Русь, я верую в тебя!
1891
Париж

Примечания:

1. Дословно: решетка сточного люка (франц). Здесь: прозвище танцовщицы — Ред.
2. Слуга — кружку пива (франц.). — Ред.
3. Конец века (франц.). — Ред.
4. Никогда (англ.). — Ред.
5. Свобода, равенство, братство (франц). — Ред.
6. Мне девятнадцать лет, я хорошо сложена и очень красива (франц). — Ред.
7. Вечер (франц.). Здесь: название газеты. — Ред.
Помощь голодающим: Научно-литературный сборник. М., 1892, с вар. в гл. II, ст. 10 (‘вспорхнула’ вм. ‘впорхнула’), в гл. V — интервалы после ст. 34, 48, 58, а в гл. VIII — после ст. 36 — ПСС-II, т. 23. В авторских публикациях с пометой: ‘1891 г. Париж’. Отрывок из поэмы перепеч.: Волны вечности (гл. I), ‘Цветник’ (М., 1915), под загл. ‘Притча о богатом’ (фрагмент из главы ‘Евангельская притча’ — ‘На ниве богача был урожай хлебов…’). Поэма прошла почти не замеченной критикой. Только в анонимной рецензии в ‘Русской мысли’ отмечены как лучшие в сборнике две заключительные ее главы (1892. No 7. С. 300), да в статье Н. Чубарова она упоминается в связи с мыслью критика об ‘увлечении современников пессимизмом’, подтверждение чему он нашел в главе ‘Новое искусство’, этому модному пессимизму критик противопоставляет заключительные строфы поэмы, посвященные России, которые он назвал ‘прекрасными’ (РО. 1892. No 7. С. 352). С мыслями и настроениями девятой главки (‘Петербург’) корреспондирует начало второй главы трактата ‘О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы’, где имеется следующий автобиографический пассаж: ‘Помню, я испытал с обидной горечью и ясностью эту, в сущности, давнишнюю родную, уже Пушкиным описанную скуку, возвращаясь из-за границы, из Парижа. Без всяких политических и философских соображений, просто в бульварах, в толпе, в театрах, в рекламах, выставках, кафе, в этом непрерывном ропоте человеческого океана — чувствуется, что там есть жизнь’ (Мережковский Д. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995. С. 527). О теме ‘Россия — Европа’ в поэме см. во вступит, статье, с. 50.
О притча древняя — ср. в Евангелии от Луки: ‘И сказал (Христос. — К. К.) им притчу: у одного богатого человека был хороший урожай в поле, и он рассуждал сам с собою: ‘что мне делать? некуда мне собрать плодов моих’. И сказал: ‘вот что сделаю: сломаю житницы мои, и построю большие, и соберу туда весь хлеб мой и все добро мое. И скажу душе моей: душа! много добра лежит у тебя на многие годы: покойся, ешь, пей, веселись’. Но Бог сказал ему: ‘безумный! в сию ночь душу твою возьмут у тебя, кому же достанется то, что ты заготовил?» (12:16—20).
Grille-d’-Egout — имя известной французской кафешантанной танцовщицы из ‘Мулен Руж’, приятельницы Тулуз-Лотрека.
Ренан (Renan) Жозеф Эрнест (1823—1892) — французский писатель, историк, филолог, автор трудов по истории христианства.
Певец Америки — Эдгар По (см. примеч. 147).
Ворон, nevermore — см. перевод ‘Ворона’ (No 147) и примеч. к нему.
Сумрачный Бодлэр — см. примеч. 84.
Медуза (греч. миф.) — младшая из Горгон, которая своим притягивающим взглядом превращала все живое в камень.
Зола (Золя, Zola, 1840— 1902) — известный французский писатель, глава ‘натурализма’ в литературе.
Новая красота — одно из существеннейших понятий в мировоззрении Мережковского 1890-х гг. (подробнее см. во вступит. статье, с. 58—59, 64, 66—67).
Две медные кастрюли да пару луковиц. Картины с таким сюжетом в каталогах и альбомах по Салону 1891 г. обнаружить не удалось, из близких по сюжету натюрмортов можно назвать выставлявшуюся здесь картину Ж. Байя ‘Яичница-глазунья’ (‘Oeufs sur le plat’).
В картине сказочный туманный полусвет / Деревья странные, В золоте распущенных кудрей…/ Наемница любви — перед толпой раздета. Какие картины имеются в виду, сказать трудно, так как отмеченные сюжеты в этом Салоне встречались неоднократно.
Фрина — иносказательно: дама полусвета, имя одной из знаменитых греческих гетер, служивших моделью Праксителю для изображения его Венер.
Задумчивый Христос. Речь идет о картине французского художника Жана Бэро (Jean Beraud, 1849—1936) ‘La Madelene chez le Pharisien’ (‘Магдалина у фарисея’), созданной в 1890 г., выставленной на годичном Салоне в Париже в 1891 г. и вызвавшей скандал своим сюжетом. Христос на ней является посетителям модного салона, где портретно прорисованы знаменитые современники, воспринявшие Его явление скептически и недоверчиво, единственная, мгновенно поверившая и припавшая к стопам Спасителя посетительница салона — нарисованная на первом плане известная парижская кокотка Мадлен (французский вар. имени Магдалина).
Жюль Симон (Jules-Franois-Simon Suisse, 1814—1896) — французский философ, публицист и государственный деятель, министр просвещения в правительстве Тьера и член Французской академии.
Рошгросс <...> Древний Вавилон. Речь идет о картине модного в свое время французского исторического художника Жоржа Атуана Рошгросса (Georges Antoin Rochegrosse, 1859—1938) ‘Падение Вавилона’ (1890), остро драматический сюжет этого и других полотен художника, а также археологическую точность при воспроизведении костюмов и бытовой обстановки отмечали многие критики. Описание этой картины в поэме отчеркнул на своем экземпляре ‘Символов’ В. Я. Брюсов (РГБ).
Тяжелые шаги / Мидийских воинов — так здесь названы персы, захватившие Вавилон в 539 г. до н. э. (Мидия к этому времени также была захвачена персами).
Libert, Fraternit, Egalit — один из лозунгов Великой французской. революции.
Gil-Blas — здесь: парижская газета, выходившая в 1890—1900-х гг. и названная по имени героя знаменитого романа А. Р. Лесажа ‘История Жиль Блаза из Саптильяпы’ (1715—1735).
Bon-March — главный парижский универсальный магазин, находившийся далеко от центра (по адресам: Rue de Вас, 135 и 137 и Rue de Sevres, 18—24).
Мне все равно — Мадонна иль Венера. В начале 1890-х гг. противопоставление красоты ‘плоти’ (Венеры) красоте ‘духа’ (Мадонне) еще не предполагает однозначного выбора между ними (см. подробнее во вступит. статье, с. 60 и след.).
Бэдекер (Baedeker) Карл (1801 —1859) — известный составитель путеводителей по городам мира, издатель справочников для туристов, позже эту деятельность продолжили его сыновья.
Агенты Кука — так Мережковский называет английские туристические агентства — по имени известного мореплавателя Джеймса Кука (1728—1779), возглавившего три кругосветных путешествия.
Сиделец — заседатель, член, подписавший акт, нотариус, здесь: приказчик в конторе.
Le Soir — парижская ежедневная политическая газета, выходившая с 1867 г.
Арменонвилль — точнее: Эрменонвилль (Ermenonville), пригород Парижа, находящийся в 50 км к северо-западу от города.
Cat&egrave, Ambassadeure — знаменитое летнее кафе с концертными номерами (так называемый тип caf&egrave,-concerts), расположенное на Елисейских полях.
Yvette Guilbert (1867—1944) — знаменитая французская шансонетная певица, пользовавшаяся в начале 1890-х гг. огромной популярностью, выступала, в том числе, и в кафе ‘Амбасадор’.
Триумфальная арка — воздвигнута в Париже при Людовике Филиппе (ок. 1840) в честь побед Наполеоновской армии.
Елисейские поля (Champs-lyses) — одна из главных магистралей Парижа.
Башня Эйфеля — см. примеч. 114.
Винт — см. примеч. 114.
Когда припоминал я Волгу. Мережковский путешествовал по Волге в студенческие годы — см. об этом во вступит. статье, с. 19 и в примеч. 64.
Источники: Мережковский Д. С. Стихотворения и поэмы / Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания К. А. Кумпан. (Новая Библиотека поэта) — СПб.: Академический проект, 2000 — 928 с.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека