Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
Пещера
— И что это делается? Понять невозможно,— говорил пришедший ко мне Герасим Дементьич, крестьянин из Лемешков.
— Лужкова посадили в тюрьму. Почто, говорят, дом у него крашен и железом крыт? Идут к нему — деньги давай, говорят, а денег у его нет. И сажают, значит, почто денег нет. А дом железом крытой морду ему набили. Ну, его посадили, а сами жить в доме стали. Лучший дом себе выбрали, чтобы себе лучший, а ему за это тюрьма. Значит, теперь — кто лодырь был, то и человек, и, значит, царь над всеми. Таперь голод, значит, есть нечего. Бегут куда кто, где выменять можно картошку или что. Приехали, значит, татарин с женой и два подростка-дочери. Ну, с голоду думают, наменяем чего и поедим. Приехали, значит, искать хлеба из-под Казани: в краю голод, значит. Ну, отец заболел тифом, да и помер. А за ним и жена его, татарка, тоже померла. Ну, сиротки две — одной девять годов, другой одиннадцать. Майоров, что с наганом в Соболеве ходит, их увел по ягоды в лесок, да изнасильничал. Они обе ума решились. А он начальником ходит, хоть бы что, и хрест носит. Татаре, говорит. Смех ему. Какой же он человек, скажи пожалуйста? Нет, это не человек.
— Учитель,— продолжал Герасим,— яблони большие выкопал в саду и себе пересадил. Они сейчас засохли, дурак еще, потому. Его дядя — уголовный начальник розыска, потому ему, значит, все можно. На станции у нас весь спирт из ламп выпили. Ну, и ослепли все — много выпили, говорят, потому и ослепли. Надолго дело такое пойдет, потому слобода дана, ну и гуляет кто как. Говорят, хоша маленько по-нашему поживем. Знаем, говорят, потом опять к рукам приберут…
Кто галдит, тот и главный таперь. Надысь солдат пришел, говорит — до шести десятков живи, а боле нельзя, потому что чужой хлеб старики едят. А его слушает Баторин, а Баторину-то под восемьдесят, мужик крепкий. Да как он ему дал раза по уху, тот и с катушек долой и посейчас лежит на печи, молчит, боле ничего. Ну, у Баторина и удар, даст тебе раза, так семеро дома сдохнут. Вот удар! Наши ребята без понятиев озорничают. Надысь попа окружили, поют ему: ‘Ты наш батюшка святой, ты сымай портки долой’. Ну, чего тут, озорство какое!..
* * *
Долго рассказывал Герасим. А в окна видны были облака — величавые, они кружились на синем небе. В открытом окне дышали цветы и травы, и мирно под высокими елями розовела дрема, спускалась к обрыву реки. Мирная, божественная природа наполняла душу счастливой радостью бытия…
‘Нет,— подумал я,— уйду в глушь, лучше быть зверем, кротом, совой’.
И говорю приятелю, гостившему у меня:
— Уйдем отсюда в глушь, на реку Ремжу, уйдем, в пещеру!
— Герасим Дементьич, я на Ремжу уйду,— сказал я и гостю из Лемешков.— Уйду в пещеру, там лучше.
— Правильно,— отвечает Герасим и смеется.— Соли да хлеба возьми. Пойдем, я тебе место хорошее покажу. Ух, хорошо! Я по охоте всегда там отдыхал, ну и место — радость и красота. Только монахам бы там и жить. Пустыня, а есть Бог в ей. Ловко придумал ты это! От людев уйти хочешь. Не уйдешь только… Везде сыщут, дьявол человеческий глазаст. Верно, теперь без людев лучше. Что у них на уме, только душегубство да грабеж. Обиду друг другу чинят. А заметь, ни в ком улыбки нет, все всурьез свое дело ведут, смех-то пропал… Савинов уж чего прямо дурень, а теперь, посмотри, какой умный ходит, сурьезный — кто я! Ехал надысь в город, дорогой уснул. Лошадь стала, ему ее и повернули, он проснулся и поехал. Ну, лошадь опять его ко двору привезла, а он — вот лошадь и бить. Дура, говорит, лошадь у меня. Менять ее хочет, а сам дурее лошади.
* * *
Ночью вышли мы из дому, нагруженные поклажей, взяли хлеба, соли — сахару не было,— топор, лопату, удочки, ружье, одеяла, подушки, медный чайник, конечно, кастрюлю, сковороду, спички, фонарь. Простились со стариком-сторожем, дедушкой.
— Под Вепревы ямы пойдем, помалкивай, принеси что будет,— сказал Герасим.
Была тихая лунная ночь. Перешли ночной брод, шли лесом. В лесу лунный свет простирал изумрудные тени. В таинственном свете блестела листва… Слева на речке, внизу, показалась глухая мельница. Бедный домок мельника освещен луной, слышен шум воды, пущенной в открытую вешку плотины,— шум печальный, унылый. Мы присели отдохнуть. На мельнице скрипнула дверь, и из дома вышла женщина, стала, освещенная луной. Глядит на дорогу.
— Ванюша, родимый, ой, горе наше! Я ль говорила, не езди, почто с мукой-то, ой, убьют… Ванюша, где ты? Что пропал где? Саньку убили, Господи, помоги. Где ты, Ванюша? Где?
Женщина, рыдая, ушла в дом…
* * *
Чуть свет мы пришли к песчаному обрыву. Над обрывом огромный ельник, и внизу, как большое зеркало, омут реки, отражавший обрыв и лес. Ельник спускался до воды, длинные стебли иван-чая выглядывали из серых ветвей засохшей ели. В чистейшей воде омута, на утреннем солнце, поворачивая черными хвостами, медленно плавали голавли.
— Вот это самое место,— сказал Герасим.— Ну и вода, глянь-ка, все дно видать. Смотри, рыбы что! И ягоды много, малины, ишь, что здесь! Сюда никто и не ходит — далеко. Да и заросль недалече. Ну, пройти нипочем и нельзя. Топь. Одному здесь жутко, а вот вместе хорошо. От людев прятаться — нет места лучше.
Найдя мелкое место реки, мы перенесли поклажу и выбрали место стоянки у песчаного обрыва.
— Здесь в обрыве сделаем пещеру. А покуда разведи теплину. Я пойду нарву мяты. Эх, сахару-то нет!
Герасим щурит глаза и, ухмыляясь хитро, вынимает из кармана сверток:
— Смотри, сахар,— удивляется приятель.— Сахар, целый фунт куском, гляди-ка!
— Вчера выменял на крупу,— смеется Герасим.
Скоро запылал костер. Над ним висел на палке котелок. Кипела уха из окуней. Герасим таскал кучи зеленых еловых ветвей. Я рыл пещеру, приятель чистил грибы.
— Дай-ка ружье,— говорит мне Герасим,— дай-ка, я жаркое подглядел.
И ушел с ружьем. Моя собака, Феб, радуется жизни и прыгает у ног Герасима. ‘Пустыня’,— думаю я и копаю в обрыве пещеру. Кукует кукушка.
— Роскошная жизнь,— говорит приятель,— уха, грибы, дичь, только вот пещеру надо готовить, а то ночь придет, тут медведь, поди, ходит.
— Да что ты — медведь умней людев, он не тронет,— сказал вернувшийся Герасим.— Ты вот на станции поди сейчас — что делается. Вот вчера-то, слыхал? Дарья-мельничиха мужа ждет, плачет, а его уже две недели как убили у Боголюбова. Муку вез. Теперь за хлеб убивают. Говорить ей правду неохота, дитев трое осталось, старшего сына тоже убили за муку… А мята не хуже чаю, ежели сахар есть.
Герасим, лежа на песке, попивал мяту из стакана.
* * *
Теплится костер. Вдали кричит выпь: ‘Фу, фу, фу…’ В пещере, прикрытой ельником, спят глубоким сном мой приятель Вася и Герасим. Костер боком освещает их. На ногах Герасима сапоги во многих заплатах, а жилет моего приятеля с различными пуговицами — перламутровой, большой черной и оловянной. Видимо, он сам их пришивал. В его огромной фигуре что-то трогательное. Его бросила жена, равнодушие делало его сиротливым существом. Огромные его руки и эти пуговицы на жилете вызывали странную к нему жалость.
Искры костра летели в темное небо. Далекие звезды мерцали над лесом. И как хотелось сказать людям: ‘Придите сюда, посмотрите, как хорошо в этой пустыне, как таинственно тихо, какая красота этой простой ночи, какое дыхание и милая бедность этих песчаных пригорков и величавое торжество звезд в просветах ветвей, опустившихся к таинственным водам. Какой свет и тепло огня, добра, очага. Зачем вы так поссорились и ищете счастья там, где его нет и никогда не будет? А ведь тут, в летнюю ночь, в глуши — высший удел красоты и радости земли…’
Вдруг в тиши ночи, далеко, раздался крик, крик смертный и жуткий. В той стороне, откуда мы пришли. Что-то тяжелое, страшное охватило душу. Крик был женский. Я разбудил Герасима:
— Слушай, далеко кричит женщина, что-то нехорошо кричит. Герасим смотрит, глаза его освещаются огнем костра.
Вдруг опять крик, а за ним выстрел, один, другой, и залп. Герасим пристально смотрит в темноту ночи.
— Дарья мужа ждала,— это там… Лихо дело… Убили, знать. Чу, слышь, далече. Я молчал, он слушал. Потом шепотом сказал мне:
— Слышь, галдят.
Я ничего не слыхал. Герасим взял ведро воды и полил костер. Он зашипел, и темный дым охватил нас.
— Дезертиры работают, винтовки я слышал, аль самогонщиков ловят… Ишь, что их… Буди Василия Сергеевича, пойдем в лес, собака залает, беда! На огонь пойдут. Пойдем, а то убьют нипочем…
* * *
Мы легли в темном лесу над обрывом. Почти над самой головой, громко охая, закричал филин.
— Вишь, орет, как леший,— сказал Герасим.— Это ведь он нарочно пугает, чтобы мы ушли. Уйдем, а ему и легче будет пташек ловить.
Внизу нам видно темную реку и в ней глубоко звезды. Большая рыба плеснула вдали. В ночи как-то особенно слышится, будто кто-то идет, кто-то хлещет по воде и что-то падает, катится колесом, стонет глухо. Когда прислушаешься, ночь полна невнятных шумов.
Раздался сильный свист. Слышно, как шел кто-то и остановился.
— Тут самогон гонят,— сказал чей-то голос.
— Иде? Огонь-то потушили. Ей, самогонщики, угостите! Купим. Бутылку продайте,— говорил в нашу сторону другой голос.
— Какой ты огонь видел? Ишь, показалось тебе. Самогонщики. Чего еще? Ори! Тебе покажут вот, тогда узнаешь, дурак.