Если принять во внимание, что вся христианская цивилизация есть специально мужская цивилизация, где понятия ‘гражданин’ и ‘обыватель’ оставляют в какой-то тени, оставляют даже без упоминания сопутствующие себе понятия ‘гражданки’ и ‘обывательницы’, то станет сразу ясно, почему в какие-нибудь 50-70 лет вырос громадный ‘женский вопрос’, и вырос бурно, страстно, ломая или усиливаясь сломить множество перегородок старой цивилизации. Он поднялся сразу, как только на нем остановилось внимание. К слову ‘гражданка’ приучила нас пресса, и приучила именно под давлением этого женского движения, в обиходном же житейском языке и до XIX века этого слова не было, ‘обывательница’ — это тоже звучит для уха ново, неловко и непривычно. И только одно слово привычно, знакомо и ласкает ваш слух — ‘дама’. Это слово — ‘дама’ — стало понижаться в значении и ценности именно с половины XIX века, с тех именно пор, как возникло женское движение и в связи с ним, ранее же, в XVIII и в XVII веках, оно царило единственно и исключительно. Не было никогда ‘мужских салонов’, но ‘дамские салоны’ были, заняли даже определенное положение в европейской культуре XVII и XVIII веков и сыграли большую роль в литературе, просвещении и политике. Были, таким образом:
1) дамы,
2) бабы.
А женщины не было, или, — так как это дико сказать о половине рода человеческого, — ‘женщина’ потонула, не замечалась в ‘даме’ и ‘бабе’.
Корень этой колоссальной односторонности европейской цивилизации заключается в признанном и пламенно проведенном принципе духовности нашей религии, тогда как женщина есть выразительница, носительница и, пожалуй, страстная пророчица растительного начала, биологического, жизнетворческого. В этом расхождении все дело. Почти бесполое, отнюдь не плотское, какое-то шелковое понятие — ‘дама’ — грустно перевело в себе знаменитый принцип, провозглашенный в начале нашей эры одним из ее основополагателей, ап. Павлом: ‘Отныне уж ни мужеск пол, ни женск, но все едино в Господе Иисусе’. Слово это с виду как бы манит тех и других к единству, погашает их различия. Но различия иногда чрезвычайно важны, их нельзя и не следует погашать, если, погашая различия, мы в то же время бессильны вырвать из сознания один из различных предметов, мы уничтожаем, давим, раздробляем другой. Он тонет в первом. Так женщина в особливости своей природы, назначения, характера, психики и, наконец, положения, прав потонула, исчезла в мужчине. То, что от нее осталось в европейском сознании — ‘дама’, — есть уже, действительно, ‘ни мужеск, ни женск пол’, и тот шелковый шлейф, который шумит за нею, и заглушает все великое, истинное простое и прекрасное значение, — его как-то хочется сблизить тоже с шелковым шлейфом и широкими, чисто женскими рукавами, какие имеет мантия наших духовных владык, в которых тоже ‘мужеск и женск пол’ подавлен. Великое слово сближения, какое произнес апостол языков и христианизатор Европы, в судьбах цивилизации европейской обратилось в слово подавления.
Европейская цивилизация характерно не женская!
Европейская цивилизация до странности, до дикости чужда интересов, забот о материнстве, этом центре и зерне женского и женственного.
‘Баба’ и ‘дама’ точно рождают по случаю: первая существенно есть хозяйка около мужа, вторая украшает общество. Ну, и иногда, точно непредвиденно, но без того, чтобы кто-нибудь на это внимательно, зорко и любовно посмотрел…
Духовная цивилизация непременно должна была стать безженскою цивилизацией, какою-то слишком общечеловеческою, цивилизацией несколько схематическою и отвлеченною.
Кто, сразу увидев это, не поймет сразу же, какая буря должна была подняться в европейской цивилизации, едва взгляд нескольких людей, и затем сейчас же тысяч людей, упал сюда? ‘Прав нам!’ ‘Возврата нашего положения!’ ‘Признания нашего назначения и величия в нем!’
…’Несть мужеск, ни женск пол’. Ну, ‘мужеск’-то остался. Как же его стереть, как все стереть?! Тогда ‘женск пол’ исчез. Мало кем сознается, но нужно сознать, что колоссальное женское движение все, в сущности, направлено к восстановлению того различия, которое ‘любовно’ хотел погасить апостол.
Обратим внимание на следующее.
В древнем мире, когда ‘женщина еще не была возвышена христианством’ (трюизм богословов, причитанье духовенства), везде в Европе, Азии и Африке служение Богу разделялось обоими полами, шло от обоих полов, было, так сказать, ‘на два клироса’, и везде, решительно везде, около сонма ‘жрецов’ стоял и сонм ‘жриц’. В Библии, у евреев, были ‘пророчицы’ наравне с пророками. Еврейские женщины нередко становились во главе движения всего израильского народа, иногда они были пророчицами и вместе вождями народными в освобождении от иноплеменного ига. У Плутарха передается прелестный рассказ о том, как один мудрый грек на вопрос лидийского царя, кого он знал счастливее его (т.е. царя), ответил: ‘Счастливее тебя, о, царь, я знал одну нашу жрицу, она уже была в преклонных летах, и у нее было два сына-юноши. Однажды, когда она, по обыкновению, выйдя из храма, хотела сесть в колесницу, запряженную белыми телицами, почтительные сыновья, выпрягши телиц, взялись за нее сами и привезли свою матерь домой. Но когда они хотели помочь ей выйти — они нашли ее уснувшею вечным сном. Без страданий и счастливая, она перешла в ту жизнь’. Из рассказа, имевшего свою тему, упоминаемыми подробностями на нас веет таким высоким признанием материнства, таким высоким почитанием женщины, о каком мы и представления не имеем!
О, как мы опустились со своими ‘дамами’!
Как тусклы, как парадны, как пусты наши ‘салоны’ перед этим древним жречеством женщин!
Теперь что же случилось, когда ‘любовно’ слили женщин с мужчинами, сказав: ‘Отныне уже ни мужеск пол, ни женск, но все едино’?
‘Отныне’ и умолк второй клирос богопочитания, не только нет, но нам уже и дико представить себе женщину как служительницу Божию… Алтарь и храм наполнились мужчинами, женщины отодвинуты к задней стене. По городам, правда, ‘дамы’ лезут вперед, но в деревнях вся передняя половина церкви наполнена исключительно мужиками, бабы стоят у них за спинами, и как они ниже ростом, то почти не видят богослужения и священника. И ни одному священнику, ни одному архиерею не пришло никогда на ум, на сердце сказать послушной пастве: ‘Раздвиньтесь, дайте место бабам, они — жены ваши, матери ваши, — пусть стоят среди вас, наравне с вами, и так же прямо перед Богом и богослужением’. Никому не пришло на ум. Церковь молча одобрила это разделение и отодвигание женщин назад, к задней стене.
Малы эти подробности, а как они характерны, как значащи!
Забытые другими заговорили о себе! Вот сущность этого движения, содержащего в себе огромные обещания, огромные надежды. Это в смысле человеколюбия, в смысле улучшения положения целой половины рода человеческого, ибо то, что творится в европейской цивилизации, не сейчас, но непременно отразится и на состоянии всего рода человеческого, по главенству, по идейному водительству европейского просвещения. Увы! Это ‘европейское просвещение’ едва ли захочет сливать себя с ‘христианским просвещением’, именоваться его именем, когда в свете восстановленного женского положения будет сознана та горькая, но очевидная вещь, что женщина в христианстве была допущена к известному положению и роли только как ‘монашенка’, в которой умер ‘мужеск и женск пол’, но была в нем отвергнута, как мать и супруга, как родильница и питательница, как земная надежда земных вожделений, отвергнута везде, и лишь кое-где и кое-когда вырвалась к искалеченной роли ‘дамы’. Переворот этот, поэтому, в глубине своей будет и религиозным. Отчего не сказать, что: 1) рабочее движение, 2) женское движение и 3) просветительное движение суть как бы три реки, три истока, которыми потекла реформация XIX-XX веков, и мы только не узнали ее, потому что она слишком глубока и всеобъемлюща, потому что это уже не есть переворот Лютера, отменившего только высший класс церковной иерархии да починившего мессу и школьное преподавание. В теперешнем же перевороте самые ‘вышки’ цивилизации, сердце ее, легкие ее, все внутренние органы перерождаются, преобразуются.
Как и под всем важным и сильным, и здесь под движением лежат боль, страдание, мука.
Ну, вот кто, например, обращал внимание на следующее: многие тысячи русских офицеров не вернулись с полей Манчжурии. Между ними несколько сот оставили здесь, в России, свои негласные семьи, образовавшиеся вследствие того, что они полюбили девушек-недворянок или не таких состоятельных, чтобы они могли внести за женихов своих реверс в 5000 рублей. Ведь привязанность может возникнуть и не к знатным, и к бедным. Государство на эту потребность человеческого сердца наступило ногою, а ‘охранитель святыни брака’ — церковь — по обыкновению не увидела в этом законе ничего ‘неканонического’. Один ‘наступил’, другой ‘не увидел’, но если вследствие неосуществимости любви многие кончают с жизнью в ранней юности, то в более зрелом возрасте они переступают через ‘недозволенность’ и живут негласно, имеют детей и вообще живут совершенно счастливо, ничем не отличаясь от семей гласных. Разница тут в регистрации: один брак зарегистрирован, другой не зарегистрирован. Больше ни в чем нет разницы. И вот они умерли, умерли за отечество, или, как говорит полнее православный народ, ‘умерли за веру, Царя и отечество‘. Что же случилось? Случилось как бы крушение громадного поезда, наполненного исключительно детьми и пассажирками, матерями и женами. И в печати нигде не было даже ‘отмечено’ крушение этого поезда, ибо он, как ‘не зарегистрированный’, не значился вовсе ‘отправленным’, хотя кровь есть, кости есть, крушение было. Все эти великодушнейшие девушки-женщины, пожертвовавшие честью и положением в обществе для ‘защитников отечества и веры’, исполнившие христианский закон в такой высокой форме, в какой только это возможно, были промолчаны (отсутствие регистрации) верою и отечеством (промолчаны и с детьми) и по смерти кормильцев своих, мужей и отцов, оставлены на жизнь нищенскую и позорную. О даче им пенсии и пособия, о воспитании их детей в казенных учебных заведениях никто и голоса не подал. А сами эти несчастнейшие из несчастных и христианки из христиан и голоса не подали, потому что они даже не смели назвать себя, потому что государство, общество и церковь привыкли, и притом веками привыкли, считать их поведение позорным. Между тем они любили, не изменяли, не предали. Уж такие-то жены и матери не ‘флиртовали’ с посторонними мужчинами: куда тут, — слишком велика боль, слишком велика трагедия! Кто же флиртует на похоронах или заболев: это — женщины, заживо похоронившие себя, и с детьми, и часто даже не только ради одной своей любви, но и по глубокому состраданию к женихам-офицерам и из безалаберной, гнилой, бессемейной жизни. Их жизнь была подвигом сестры милосердия, — это было часто, слишком часто. Через исповедь священники знали об этом положении, об этих сложившихся обстоятельствах, знали через исповедь же, суть ли они ‘блудницы’, отдававшиеся ‘кому попало’, — и ни один священник о них не подал голоса. Что же такое случилось, что лежит в основе факта? Повторяем, нет ни ‘пенсии детям’, ни ‘пособия вдовам’, и нет потому, что дети в детях не значились, и жены в женах не значились. В основе несколько строк чернилами по бумаге. Священники оттого промолчали о том, о чем узнали на исповеди, что церковь регистрирует браки и рождения, и это они не записали их никуда, оставили в ‘нетях’. ‘Нет’, — ну какая же пенсия тому, чего ‘нет’! Но как это могло случиться, что от одной строки священника в церковной книге зависит спасение или гибель целой семьи? Священники оттого промолчали, что сказ об этом был бы жалобою на то, чему они служат, был бы изменою сану, обету, сути службы. Не может же интендантский чиновник написать в газетах, что интендантство есть ведомство, где воруют. Ему предварительно этого надо выйти в отставку или, оставшись, быть сейчас же судимым. Но отчего же, когда это случилось, отчего сделалось, что мы сейчас все терпим то, что сознаем злом? Традиция, наследственность, невозможность изменить ‘преданию’, почитать которое указал апостол: ‘Братие, чтите предание’. Священники из истории церкви знают, что ‘в спасительных заботах о пастве церковь в веке VII, VIII повела энергичную борьбу против конкубината, который в нашем ухе звенит некрасиво, как запрещенный теперь, но ранее VIII века звучал совсем нормально, так как законом он был не только дозволен, но простые, неаристократические классы, наша теперешняя ‘буржуазия’, как равно крестьянство и ремесленники, и не могли жить иначе, чем в конкубинате, т.е. в свободном сожительстве, без регистрации государства и записи церкви. Венчание было разрешено только нобилям. Это было предание языческих времен, когда сакраментальная форма брака, т.е. религиозно-обрядовая, разрешена была лишь потомкам древнейших, коренных, аристократических родов. Церковь добилась разрешения венчания всем. Это был первый шаг, при котором, однако, еще продолжался незапрещенный конкубинат. На этом бы и остановиться: кто избирает священную форму, кто — свою. Но церковь сделала второй шаг. Она стала учить о безнравственности всякого сожития без церковного благословения, а затем добилась издания императорского эдикта, которым конкубинат был совершенно запрещен. При этом, как всегда, ‘благословение’ превратилось в ‘разрешение’, и с тех пор все ‘неразрешенные’ духовной властью браки и от них рождающиеся дети перестали ‘регистрироваться’ и через то попали в ‘нети’, ‘небывающие’, ‘несуществующие’. Таковым ни имени, ни наследования, у детей отнимались отец и мать, и, словом, юридическое и общественное положение их было таково, что их оставалось только убить, что и исполнялось матерями тотчас вслед за рождением младенцев.
Но отчего же церковь так настаивала на уничтожении конкубината, при сохранении которого в законах дети, конечно, не убивались бы? В заботах о нравственности, по любви к людям… ‘Хочем, чтобы все жили хорошо‘. Но что значит ‘хорошо’? ‘По-нашему, с нашего разрешения’. Но почему же именно в этой области такой напор желания и сознание за собою права! Здесь мы и подошли к источнику всего. Иисус вошел на брак в Кане Галилейской. Венчание есть как бы образ такого вхождения, и куда церковь не вошла или не была позвана, тех браков она и не знает, вне этого все есть ‘прелюбодейная связь’, образ не человеческого, а скотского жития. Отсюда — презрение, игнорирование обществом, несмелость даже государства заступиться за девушек, отдавших все, пожертвовавших всем для защитников государства же. Отсюда это нерыцарское отношение воинов и всего военного класса к лучшим женщинам, которые как бы заколоты его шпорами, забиты насмерть, и с детьми, чего никто из офицеров не сделает с кавалерийской лошадью. И им дает ведомство ‘овсеца’, но безгласным вдовам и детям их ведомство и ‘овсеца’ не дает. Вместо съедобного, хоть овса, им пришлось вспоминать всухую текст: ‘Приидите ко Мне все страждущие и обремененные, и Я успокою вас’ да читать в Евангелии главу ‘Во время оно бысть брак в Кане Галилейской’.
Не зная подробностей, нельзя ничего понять, ибо все будет без связи. Мы взяли крошечную частность женского дела, женского страдания и осветили ее исторически. Но это — крупица. Если осветить так все уголки женского страдания, получатся томы, целая литература.
Основательности женского движения не понимают не только большинство мужчин, но и огромное большинство женщин. Обвеянные любовью мужей и отцов, окруженные любовью детей, они искренно недоумевают: ‘Чего искать! Мы все имеем‘. Но это именно ‘мы’, и в данном случае эти ‘мы’ забывают, что им все дано любовью, а не юридическим обеспечением. В уютной натопленной комнате люди не говорят о замерзающих на улице, в поле, в лесу. А такие есть. Есть женщины, тянущие жизнь без любви, есть женщины, попавшие в обладание мужей-извергов, есть сестры дурных братьев. Такие в законе ничего себе не найдут, закон их предоставил любви извергов-мужей, и церковь, и отечество отдали корову ‘в христианскую любовь’ медведя, который ее дерет. Умыв руки и сказав: ‘В крови сих мы не виновны, это медведь задрал, а мы стояли в стороне‘. Это есть, бывает, это — факт.
Боль эта, нестерпимая в некоторых точках, и множество подобных болей подняли женщин к движению.
Впервые опубликовано: ‘Русское Слово’. 1908. 17 дек. N 292.