Вдруг среди этой тишины раздаются звуки глубокого, мягкого баритона, и несутся чудные слова. Николай Александрович поет:
День ли царит, тишина ли ночная,
В снах ли тревожных, в житейской борьбе,
Всюду со мной, мою жизнь наполняя,
Дума все та же, одна, роковая, —
С нею не страшен мне призрак былого,
Сердце воспрянуло, снова любя,
Вера, мечты, вдохновенное слово,
Все, что в душе дорогого святого —
Будут ли дни мои грустны, унылы,
Скоро ли сгину я, жизнь загубя,
Знаю одно, что до самой могилы
Мысли и думы, и чувства, и силы —
Чудные звуки лились, нежные, дрожащие, как тончайшие серебряные струны, и, колебля мягкую тишину ночи, замирали где-то вдали, будто рассыпаясь мелодичной серебристой пылью.
Он замолчал. Опять тихо, совсем тихо…
Мне кажется, что все это сон, красивый, благоухающий, что я в каком-то заколдованном царстве. Но вот легкий, совсем легкий звон, еще, еще, такой равномерный, будто приближающийся… Я уже явственно различаю звук шпор. Среди дремлющих деревьев мелькает темный силуэт, еще минута, и совсем близко от меня раздается голос:
— Вы тут, Марья Владимировна? Я так и знал, вернее — чувствовал, что вы должны быть непременно тут, и меня тоже неудержимо повлекло сюда.
Он говорил так тихо-тихо, мягко…
— Что за вечер! Это вечер грез, снов наяву! — снова начал он.
— Да, хорошо! — уронила я.
— Как давно мы с вами не виделись, Марья Владимировна! Вы так удивленно смотрите на меня?.. Да, конечно, мы виделись, мы обедали, гуляли, шутили, смеялись, но это не то, я этого не считаю: я не видал вас, вот, как сейчас, одну, в такую минуту, когда кроме меня никто вас не видит, когда можно говорить по душе или даже просто молчать, и это имеет свою прелесть. Что пережил я за сегодняшний день! Когда Любовь Константиновна вдруг подзывает меня и говорит, что вы плачете в беседке, что сперва все спрашивали, где я, вид y вас был такой расстроенный, a потом вдруг плачете, — я не знаю, что произошло со мной, я совершенно потерял голову. Что я сделал? Что мог я сделать такого, что бы она плакала из-за меня? Не знаю, какой ценой я готов был искупить каждую эту слезинку, вашу слезинку… И когда я пришел в беседку, когда увидел фигурку в знакомом розовом платьице, с так печально склоненной, как показалось мне, головкой, сердце мое дрогнуло от боли…
Он помолчал.
— Знаете, странно как: ведь это была шутка, вы не плакали, это были даже не вы, a y меня осталось чувство, точно это пережито на самом деле, будто что-то, действительно, случилось, произошло между нами. Я сегодня целый день под этим впечатлением.
Он опять помолчал.
— Марья Владимировна, ну, скажите мне что-нибудь, скажите, что я не огорчал вас, что вы не сердитесь на мёня… Взгляните же на меня хоть разочек!..
— Да, конечно же, не сержусь и не думаю. За что же? — улыбаясь, проговорила я и подняла на него глаза.
Боже, никогда еще не видала я его таким: все лицо было точно одухотворенное, глаза казались громадными, глубокими, там светилось нечто особенное, такое, отчего, заглянув в них, я почувствовала, как что-то ударило меня в сердце, и оно громко-громко застучало… Больше он ничего не говорил, мы сидели молча, но я чувствовала, что он все время смотрит на меня. A кругом было так тихо, тихо, так упоительно красиво : казалось, будто со всех сторон захлестнули нас пенящиеся волны целого озера зыблющихся зеленых стебельков, усеянного по поверхности миллионами прозрачных жемчужных брызг.
И сейчас все это рисуется передо мной: и эта ночь, и его лицо, глубокий бархатный голос, большие лучистые глаза… Как все это красиво!
Люба несколько раз повторяла мне, что Николай Александрович любит меня. Неужели правда?.. Любит? Любит? Господи, как мягко, как красиво звучит это слово: любит!.. Он меня любит!.. Меня любит!.. От этих слов что-то так нежно дрожит в душе… Любят его глаза и ясно, тепло светятся… Любит его голос, и песнь его звучит глубоко, мягко, ласково… Как любовь украшает, облагораживает, возвышает! Как красива любовь!..
Сама с собой. — Веселое нашествие. — Сумасшедшие дни.
Уже больше двух недель, как Николай Александрович уехал, отпуск, данный на поправку искалеченной руки, истек и его потребовали в лагерь. Теперь он вернется уже офицером. Как странно подумать: юнкера Николая Александровича, того, которого я постоянно привыкла видеть, этого юнкера я больше никогда не увижу…
Вот я и опять одна, то есть в том смысле, что со мною нет моего всегдашнего верного спутника, к которому я так привыкла. До сих пор никак не могу приучить себя к этой мысли, все мне кажется, что вот сию минуту зазвенят шпоры, потянет легкой струйкой табачного дымку и войдет он, такой, каким я привыкла его постоянно видеть. Все не верится, что уехал, ушел — да, но вот сейчас и вернется. Выйду ли в сад, — что это? Николая Александровича китель белеет? Ах, да, ведь его нет! Мелькнет ли вдали над кустами что-нибудь красненькое: — а, Николая Александровича красный околышек! Опять нет. A как завопит Михайло-мороженщик свое — ‘тюки-фрюки, щиколадное, крем-брюлетовое, сюперфлю с ванелью’ — так кажется, сию минуту и Николай Александрович повторит за ним. Его ужасно всегда забавлял Михайлин припев. Да, по правде говоря, целый день только про Nicolas и слышишь: старушечки мои опять сокрушаются о моем одиночестве и все утешают и себя, и меня, что скоро уже он вернется. A верно, пусть бы уж поскорее приезжал, ничего решительно против не имею. Ну, да уж теперь недолго ждать, все-то два-три дня. Только все же ошибаются они: скучать я вовсе не скучаю.
Опять мы гуляем с Сергулькой и Таней, играем и дурачимся. Я читаю своим старушечкам, очень много читаю сама и прозы, и стихов. Как-то недавно что-то нашло на меня, я даже сама написала большое стихотворение ‘Мечта’. Подолгу я также сиживаю на нашей с Николаем Александровичем любимой скамеечке, и каждый-то раз, подходя к ней, не могу отделаться от какого-то чуть-чуть тревожного ожидания: вдруг он там сидит на ней? С тем же чувством заглядываю в густую тенистую беседку, и всегда, сколько бы раз ни прошла мимо, непременно кину глазком. Большую часть времени я провожу там, в самой глубине сада, где, хотя жасмин и тмин давно отцвели, но так привольно, так легко читается, пишется, думается, и думы все такие светлые, ясные…
Просыпаешься каждое утро, и сейчас же начинаешь соображать: что же случилось такого радостного, хорошего?.. Да ничего не случилось, просто жить так хорошо, так легко, отрадно, дышится так свободно, полной грудью… Впрочем, нет, не просто так жизнь хороша: приятно сознавать, что тебя любят, вспоминают о тебе, тоскуют по тебе… a я думаю, что это так. Как хорошо сказано y Тургенева: ‘Бесконечно сладко сознавать себя единственным источником всех радостей и горестей другого’. Да, единственным, чтобы верить и чувствовать, что ты для него и солнце, и свет, и воздух, что ‘мысли и думы, и чувства, и силы — все для тебя’…
A может быть, вовсе не думают, не тоскуют и… не любят?? Ведь он мне этого не говорил… Прямо, да, конечно, нет… Ну, a эти чудные стихи про ‘звездочку’, что так непроизвольно вылились из его груди?.. A то, как пел он: ‘День ли царит’?.. Сколько чувства, глубокого чувства, дрожало в его голосе, и пел он это для меня, да, да, я знаю, что для меня… A потом на скамеечке? Его глаза, все его преображенное лицо?..
Фу как глупо, до того размечталась, что наяву грежу — опять мелькнул белый китель… Что это? Не один, a даже целых два.
Нет это не бред, не сон, a самая настоящая действительность ведь это Коля с Володей! Откуда? И на три дня раньше?..
Вот они уже в двух шагах от меня, наши молодые, вновь испеченные офицерики.
— Здравия желаем! Честь имеем явиться! — и, приложив руку к козырьку, оба вытягиваются в струнку.
Какие же они славные, складные, аккуратненькие военные! Физиономии их так и сияют, веселье дрожит в каждой жилке, в каждом мускульчике лица, глаза так и искрятся. Глядя на них, и меня охватывает громадное, неудержимое веселье, хочется прыгать, вертеться, дурачиться. Впрочем, все это мы в точности и выполняем.
Володя с Николаем Александровичем производят впечатление не выпущенных офицеров, a принятых в корпус и сияющих от восторга малышей-кадет. Я помню, как тогда дурил Володя, но здесь он превзошел самого себя и, буквально, ходил на голове.
Чествовали с шампанским наших офицериков один день y нас, на следующий все собрались к моим старушкам, потом пригласили нас всей компанией друзья-приятели Ольги и Марьи Николаевны, скука была там, в сущности, адская, но мы чуть не умерли от смеха.
— Ну-с, знаете ли, с честью обновил я свой офицерский мундир, — в день же приезда за обедом y нас рассказывает Володя: — еду это я из Москвы в Петербург, с шиком, значит, во втором классе, уже не на солдатском положении. Влез в некурящий вагон, оглядел публику: гм… слабо… Смотрю, y одного окошка сидят два декадентских женских типика: y одной зубы, как клавиши, хоть ты мелодии разыгрывай, я даже мысленно примерился на ‘Вот мчится тройка удалая’ — как раз клавиатуры хватает. Откровенная такая особа: губа к носу подъехала, a содержимое все наружу. У соседки ее прическа с большой претензией, шляпа этаким модным, не то фургончиком, не то балаболой, сзади точно колесики, a на отлете, как на пасхальной бабе, красуется клюквенного цвета роза. Два места vis-Ю-vis (напротив) пусты, — очевидно, не рискуют ехать спиной к паровозу, опасаясь свернуть с прямого пути и попасть ‘в Ригу без билета’. Оно, конечно, даром, но… Одним словом, y всякого свой вкус. На следующей скамейке y другого окошка еще две особы женского пола. Ta, что полевей, очевидно, пожила уже порядочно, во всяком случае достаточно, чтобы перепутать заветы Священного писания: вместо того, чтобы лишить возможности свою правую руку ведать, что делает левая, она старается, чтобы левый глаз ее не узнал, что творит правый, и они, верите ли, преискусно избегают друг друга, только иногда, на один краткий, но сладкий миг, дружно сосредоточатся на кончике носа своей повелительницы. Случается это главным образом в те мгновения, когда она заслушается неотразимо интересной болтовни своей правой соседки, y той речь льется, как из водокачки, однако мне, как непосвященному, кроме упорного ‘сю-сю-сю’ ничего не удалось разобрать, оказывается, девица подшепетывает. Положеньице! И поговорить не с кем! Остается еще один и последний субъект, пожилой подполковник, уныло удалившийся в противоположный угол вагона. Что ж, будем вместе горе мыкать!
Подошел. Шаркнул. Познакомились. Два, три вопроса. Не из болтливых, он то есть, я-то — увы! — да.
— Что, полковник, и вы, видно, невесело время проводите, — сочувственно начинаю я. — В дороге одно развлечение — хоть поболтать всласть и этим дорожную скуку размыкать, и вдруг, — извольте полюбоваться (следует красноречивый жест моей руки по направлению четырех граций) — этакий букет представительниц, с позволения сказать, ‘прекрасного пола’!
Мой собеседник как-то растерянно взглянул на меня, покраснел, промычал нечто не то отрицательное, не то утвердительное в, прежде, чем я успел изречь еще что-либо не менее негодующее, направился к юной особе с колесиками и ее собеседнице.
— A что, вам не дует? Может, окошко закрыть? — заботливо осведомляется он.
— Нет, папочка, мерси, не надо, — дуэтом благодарят почтительные, о ужас дщери его. А-а? Недурно? Мне показалось, что окружающая меня температура поднялась до двадцати градусов по Реомюру. (шкалаРеомюра — температурная шкала, которая отличается от привычной нам шкалы Цельсия в следующем соотношении: 1 градус по Реомюру равняется 1,25 градуса по Цельсию, например, 20 градусов по Реомюру равняется 25 градусам по Цельсию.) Вот в положеньице влетел! Хоть в трубу полезай! Да, на беду, и трубы нет. Повертелся я, повертелся, да, давай Бог ноги, в курящее отделение, туда же больше ни-ни, и уже новых знакомств не заводил, десятому закажу…
Тут появляется шампанское, тосты, пожелания, ура, которое громче всех в свою собственную честь вопят бенефицианты. Ko мне с бокалом в руке подходит Николай Александрович.
— Чего же вы мне пожелаете, Марья Владимировна?
— Конечно, всего, всего хорошего и исполнения всех ваших желаний, — отвечаю я.
— У меня только одно — единственное желание, но такое большое! Выпейте же за его исполнение, — и он опять пристально, особенно так смотрит на меня.
— Ну вот, сегодня за производство милых офицеров пили, a годика через два, Бог даст, и на свадьбе кого-нибудь из них попируем, — говорит Ольга Николаевна.
— На моей едва ли, — я закоренелый старый холостяк, a вот Николай, тот живо замуж выскочит, долго в девицах не засидится, уж и теперь, воображаю, сколько юных сердец трепещет и сохнет по его эполетам.
Я чувствую, что глупейшим образом краснею, злюсь и от этого краснею еще больше. Не дай Бог, Володька заметит — житья не будет, я его, как огня, боюсь.
— И прекрасно, пускай женится, чем раньше, тем лучше, — одобряет Марья Николаевна, — лишь бы выбор удачный сделал.
Я, усердно жуя мороженое, хотя это, кажется, излишний труд, внимательно разглядываю крохотные ванильные пылинки, темнеющие в нем. Предательская краска опять приливает к моим щекам, и внутри что-то шевелится, сама не знаю что.
Но задумываться не дают ни в этот, ни во все следующие дни, вплоть до отъезда Володи. Дом наш, положительно, обратился в сумасшедший дом: такие все время болтали и вытворяли глупости наши молодые офицерики, особенно Володя — как с цепи сорвался.
Когда мы были y приятелей наших старушек, там собралась преимущественно молодежь не старше 75 лет, которая засела за скучнейший, снотворнейший винт по десятимиллионной. Священнодействие началось. Мертвящей скукой веяло кругом. Бедная мамочка чуть не умерла с тоски, a мы от смеха.
— Вот, господа военные, вас это интересовать будет, я хотел показать вам свое охотничье ружье, то есть, знаете ли, замечательное, — стараясь позабавить наших юношей, стал подробно выкладывать им всю биографию сего оружия премилый и добрейший старичок-хозяин.
— Что, в самом деле интересный экземпляр? — спрашиваю я, когда тот опять уселся за карты.
— Замечательный, оригинальнейший и единственный в своем роде экземпляр, — громко, несколько восторженно, начинает Володя: — и старинный!!.. Это — то самое ружье, которым Святополк Окаянный Александра Македонского убил, — несколько понижает он тон. — Теперь даже, к сожалению, таких больше и не делают, — снова громко возглашает он, и сейчас же тихонько: — потому что ни y одной самой глупой тетерьки не хватит терпенья ждать, пока наконец оно выстрелит.
— Володя, ради Бога, ведь он услышит! — с ужасом останавливаю я. — Ты так громко говоришь, что y меня от страха прямо душа в пятки уходит.
— С этим, матушка, не шути, дело скверное, может и совсем выскочить, коли чулки дырявые. A y тебя по этой части того-с… не ладно.