Повествование, текущее медленно, но в широком и глубоком русле, как многоводная река, подробное описание всей жизни и характеров действующих лиц, по мере их появления в рассказе, острый психологический анализ их переживаний, ряд ярких сцен, порою подходящих к границе ‘рискованного’, но никогда не переступающих за нее, — таковы отличительные черты романов Анри де Ренье. В то же время это — типические черты современного французского романа, который создан был Бальзаком, которому классическую стройность придал Флобер и которому все разнообразие жизни дал Мопассан. Анри де Ренье, начавший в 80-х годах в рядах ‘декадентов’, довольно быстро оказался сначала на ‘крайней правой’ молодой поэзии, а потом скорее в рядах охранителей традиций, чем революционеров литературы. Однако от дней своей юности, когда он преимущественно писал стихи, Анри де Ренье сохранил страстную любовь к стилю, умение пользоваться всеми теми утонченными средствами, что выработала современная поэзия, и благородную потребность ко всем явлениям и вопросам подходить не с банальной точки зрения. А опыт лет, круг знания людей дал ему мудрую уравновешенность мировоззрения и научил его ко всему в жизни относиться с тем ироническим, но добродушным скептицизмом, который так успокаивает душу, освобождая ее ото всяких ‘проклятых’ вопросов… Понемногу Анри де Ренье становится во Франции — и совершенно по праву — одним из наиболее любимых и наиболее читаемых романистов.
Символом своего нового романа Анри де Ренье избрал первый большой огонь, разводимый в камине ранней осенью, — la flambee. Автор сравнивает этот огонь с первой страстной любовью, охватывающей душу в годы перехода от юношества к зрелому возрасту. Психология первой страсти прослежена в романе с большой остротой и тонкостью.
В. Брюсов
I
Когда Андре Моваль проснулся от шума занавеси, скользившей по железному пруту, он не сразу открыл глаза. Он чувствовал, что его веки отягощены одним из тех снов юности, которые не рассеиваются после отдыха длинной ночи, и он охотно поспал бы еще. Вот почему его раздражало чье-то расхаживанье по его комнате. Почему это Жюль, вместо того чтобы тихо унести платье для чистки, все медлил уходить? Вдруг Андре Моваль услыхал чирканье спички. Он припомнил. Накануне вечером его мать сказала слуге: ‘Завтра утром разведите огонь у господина Андре. Становится свежо’. Сразу дурное расположение молодого человека перешло в довольство. Он подождет вставать, пока огонь не разгорится хорошенько, и перед одеваньем он с минуту погреет себе икры. Он, нежась, повернулся к стене. Жюль исчез. Дрова затрещали. Вдруг раздался взрыв. То вспыхнули сосновые шишки, привезенные из Варанжевилля в большом мешке вместе с багажом, которые Жюль присоединил к хворосту вязанки.
Андре Моваль, сидя на своей кровати, свесив ноги, смотрел на веселое осеннее пламя. Оно наполняло камин острыми языками и живыми искрами. Чешуйчатые шишки горели, распространяя запах коры и смолы. Он снова увидал лесок, на возвышавшемся над морем крутом берегу, где он собирал их среди коричневых игл, устилавших землю, старый нормандский дом, в котором он прожил август и сентябрь у своей тетки, г-жи де Сарни. Теперь каникулы окончились. Он это слишком хорошо видел: вот уже десять дней как его рано приходят будить, вместо того чтобы, как в Варанжевилле, дать всласть понежиться. К счастью, сегодня его матери пришла восхитительная мысль об этом веселом огоньке. Ничто так не облегчает вставанья с постели, как этот согревающий свет.
Он приблизился к камину и, расположившись на низком стуле, почувствовал себя легко. Теперь он меньше жалел о Варанжевилле. У Парижа есть свои хорошие стороны. Андре был доволен тем, что вновь нашел свои книги, не учебные, но те, которые он читал, — стихи, романы, рассказы и описания путешествий. Право, изучаемое им — он был на третьем курсе, — давало сколько угодно свободного времени. Он проходил курс, чтобы доставить удовольствие своему отцу, но что до экзамена, то рассчитывал особенно на своего превосходного репетитора, г-на Перрэна, к которому он отправится при приближении испытания, чтобы просить содействия его многолетней опытности. Но до тех пор он мог делать что угодно. Тем не менее, чтобы соблюсти благопристойность, он соглашался быть готовым к нужному часу, но если немного поспешить, то все же прибудешь вовремя в школу. В его возрасте ноги сильные.
Он посмотрел на свои. Пламя освещало их слегка рыжеватые волосы. Ноги были мускулистые и крепкие. Он провел рукой по их волосатой округленности с чувством гордости. Все-таки он не был более ребенком, он был молодым человеком. До сих пор жизнь его была тесно связана с жизнью его родных, была в ежеминутной зависимости от них. Но теперь он чувствовал, что понемногу освобождается от этого постоянного общения. Правда, он нисколько не думал о подчеркивании этого разделения, но он замечал, что его родители сами мирятся с этой необходимостью. Если молодость имеет свои обязанности, то она имеет также и свои права, и если он соглашался исполнять одни, то предполагал, что за ним будут признаны и другие. То, чем могли быть эти права, впрочем, довольно смутно представлялось его уму. Он был счастлив у себя дома и пришел бы в замешательство, если бы ему пришлось серьезно потребовать чего-нибудь иного, в смысле свободы, чем то, что ему предоставлялось. Впрочем, он смутно предчувствовал, что могли бы представиться некоторые обстоятельства, при которых возможно было его столкновение с родительской волей. Это предчувствие не столько причиняло ему беспокойство, сколько придавало важности в собственных глазах. В такие минуты его девятнадцать лет представали перед ним во всем их обаянии, и ему казалось, что они заслуживают исключительного почтения.
Это почтение к тому же могло великолепно мириться с заботливостью и баловством, которыми его окружали. Он нисколько не желал отказываться от тех приятных нежностей, которыми его осыпали дома. Так, ему нравилась эта утренняя вязанка дров, которою его мать распорядилась облегчить его пробуждение и которая делала таким приятным и веселым его вставание. Он не считал, что с ним обращаются, как с ребенком, более чем это нужно: к этому г-жа Моваль все-таки была немного склонна. Нет, этот красивый огонь скорее представлялся ему как бы намеком на его молодость и преклонением перед ней. В нем он видел образ того, что молодость обещает живого, сверкающего, светлого, радостного. Он наслаждался блестящим пламенем. От его пригретых ног чувство довольства расходилось по всему его телу и озаряло в его мыслях жизненные перспективы, и он долго еще продолжал бы мечтать, если бы не вернулся Жюль, неся на плече вычищенное платье и в руке кувшин горячей воды. Жюль, проходя, бросил растроганный взгляд на горящие сосновые шишки. Они напоминали ему Варанжевилль, откуда он был родом и откуда Мовали привезли его с собой.
Андре был в нерешительности. Он не хотел обходиться ни слишком фамильярно, ни слишком гордо с новым слугой. Вот почему ему хотелось обратиться к нему, но не хотелось затевать разговора. Нужно было показать, что он в доме лицо, заслуживающее того, чтобы ему старались угождать. Он колебался. Наконец, пока слуга наполнял таз, Андре решился:
— Ну что, Жюль, жалеете вы о Варанжевилле? Привыкаете к Парижу?
Нормандец улыбнулся. Он, вероятно, не любил высказываться, так как ответил:
— Варанжевилль не Париж, а Париж не Варанжевилль, конечно!
И он прибавил в виде сентенции:
— Известно, мы не птицы, не можем быть в двух местах в одно время.
Довольный своим ответом, он искоса посмотрел на своего хозяина. Андре, смутившись, подобрал щипцами наполовину сгоревшую сосновую шишку и подбросил ее в золу.
— Тогда я напишу тетушке, что вам здесь не плохо и что вами довольны.
Он пожалел, что не сказал: ‘что я вами доволен’. Тем не менее этого ‘довольны’ было достаточно, так как эта похвала включала его в общество г-на и г-жи Моваль. Жюль поймет. Малый был хитер.
И Андре Моваль, сняв сорочку, уселся с достоинством в таз, сложив ноги по-турецки, устремив глаза на камин, где догорали последние сучья и сосновые шишки первого осеннего огня.
II
Андре Моваль не заметил бы, что профессор покидает кафедру, если бы суматоха среди студентов, спешивших к двери, вниз по лестнице, не известила его о конце лекции. Выведенный из оцепенения, он засунул свои бумаги в сумку, положил карандаш в карман и поднял шляпу, упавшую на пол. Направляясь к выходу, он констатировал, что еще один лишний раз он довольно бесполезно совершил путь от дома до Пантеона, ибо он не помнил ни одного слова из материй, которые обсуждал монотонным голосом несравненный г-н Гюйоннэ. Эта рассеянность была для него обычна, но редко ему случалось отвлекаться сильнее, чем в тот день. Но зачем же его отец накануне вечером излагал еще раз перед ним планы будущего, которые строил для него?
Андре давно уже знал эти родительские проекты. Когда сын окончит изучение права, г-н Моваль желал, чтобы он приготовился к конкурсу министерства иностранных дел. Конечно, он мог бы изучать зараз оба предмета и проходить одновременно с курсом юридического факультета курс Школы моральных и политических наук, посещать вместе и улицу Суффло и улицу Сен-Гюйом, но г-жа Моваль выставила против этого утомительность такого двойного труда. У Андре было слабое зрение, поэтому, если он не будет освобожден от воинской повинности, то, по крайней мере, будет зачислен во вспомогательные отряды, где ограничиваются простыми поверочными призывами. Г-н Моваль согласился с опасениями своей жены. К тому же он не желал, чтобы его сын вступил слишком молодым в Кэ-д’Орсэ. Лучше будет, если у Андре полнее сложатся и сердце, и ум. Кроме того, г-н Моваль не мечтал для своего сына ни о месте в канцелярии, ни об одном из тех блестящих дипломатических постов, привлекающих к карьере стольких легкомысленных и элегантных юношей. Нет, Андре не сделается цветком посольства. Впрочем, г-н Моваль и не обладал достаточным состоянием, чтобы содержать сына на столь дорогом поприще. Андре должен будет заняться консульской службой. Там он сможет приносить пользу своей стране точно так же, как косвенно делал это сам г-н Моваль в своем Соединенном Мореходном Обществе, в котором в течение двадцати пяти лет он содействовал распространению французского влияния на самые отдаленные страны.
Итак, Андре отправится в один прекрасный день представлять свою родину в одну из этих стран. На его консульском доме будет развеваться тот самый французский флаг, который так гордо развевается на мачтах почтовых пароходов, за полезными и правильными рейсами которых мысленно следил г-н Моваль. Значит, Андре Моваль будет где-нибудь консулом, и г-н Моваль уже с удовольствием представлял себе местожительство, которое достанется будущему чиновнику.
Это было как раз то, чем занимался г-н Моваль в продолжение доброй половины вечера накануне. Он странствовал по всему свету, из Старого в Новый, отыскивая там пункт, из которого Андре выступит на защиту наших интересов и для покровительства наших соотечественников. Андре, привыкший к этим географическим забавам, охотно предавался им, но всю ночь, во сне, он слышал, как раздавались в его ушах экзотические имена, благозвучные или причудливые, и, проснувшись, он еще до такой степени находился под впечатлением этой номенклатуры, что, когда г-н Гюйоннэ, слог которого славился изяществом и точностью, излагал перед своей аудиторией строгие нормы административного права, Андре продолжал свое воображаемое странствование и свои прогулки по всему миру.
Перед его глазами вставали образы различных городов. Иные из них вырисовывались на сером небе, изрезанном дождем или испещренном снежными хлопьями, под скупым светом Севера. Над ними дым от заводов смешивался с пеплом облаков. Резкий ветер продолжительных зим просушивал в их мрачных улицах грязь дождливой осени. Они вызывали в Андре мысль о печали, одиночестве и изгнании, поэтому его греза быстро отвертывалась от них. Инстинктивно он вызывал перед собой светлые страны, к ним направлялась его любознательность. Имена, говорящие воображению, привлекали его. Увидит ли он когда-нибудь золотую Калифорнию, богатую Луизиану, цветущую Флориду, благоуханные Антильские острова, большие реки Бразилии или Перуанские Кордильеры? Поедет ли он в Японию, в Китай? Он не знал этого. Забросит ли его случай в Новый или Старый Свет, в безмерную Африку или в таинственную Азию? Его заветнейшим желанием было жить среди необыкновенных народов, на отдаленной земле, в каком-нибудь живописном городе.
Мысленно он определял свое стремление к лучезарным и красочным странам, одним словом: Восток. Он будет консулом на Востоке. Он видел его, этот Восток, сквозь воспоминания о прочитанном, неясным и чудесным, неопределенным и искусственным, в мираже красоты. Солнце было там больше, чем в других местах, небо голубее, воздух прозрачнее. Для него было безразлично, Персия это или Египет, Индия или Марокко. Он знал только, что там на горизонте возвышаются сверкающие купола почти баснословных городов. Для него Востоком были — оружие, ковры, ткани, драгоценные камни, копошащаяся тень базаров, прохлада садов, журчанье фонтанов, трепет ветра среди пальм, шаги верблюдов по песку, следы слонов в тростниках, текущая река, цистерна, колодезь, то были пустыня, джунгли, кустарники, оазис, дворцы, мечети, храмы, гробницы, истома жарких дней, молчание звездных ночей и разлитый по всему этому великолепию, вялый, медленный, горячий, божественный зной, который расслабляет члены, изнуряет тела, притупляет мозг в сладострастной неге, благоухающей розой, жасмином, сандалом, и наполняющий своими неясными видениями опиум трубки или табак наргиле.
И мысленно, в продолжение лекции г-на Гюйоннэ, он вкушал эту жару, в которой энергия растворяется, а душа испаряется в видениях. Он увидел себя лежащим на ковре в своем восточном доме. Где находится этот дом? Он не мог бы этого сказать. Он знал только, что дом маленький и стены у него толстые. Комната, в которой он был, выходила аркадами во внутренний двор, вымощенный мрамором. Посередине его струя воды падала в водоем. В углу — дверь. Вдруг дверь эта повертывается на петлях, и Андре приподымается на ковре, чтобы увидеть, кто собирается войти. Появляется негр в чалме, подходит к нему с поклонами, произнося непонятные слова, потом снова удаляется и возвращается опять, впустив несколько женщин. Они закрыты покрывалами и одеты в яркий и легкий газ. Негр, сидя на корточках возле водоема, странно ударяет по звонкой коже тамбурина. Тогда, одна за другой, женщины раздеваются, сохраняя только покрывала на лице. Среди них есть белые, как луна, медно-желтые, как солнце, и черные, как ночь. Они танцуют. Слышно, как позвякивают их браслеты и ожерелья на теле. Вдруг они исчезли. Опустел двор, полный солнца, с одним только постепенно увеличивавшимся углом тени. Негр перестал играть. Стало очень жарко. Потом послышалось шлепанье туфель. Появилась новая женщина, тоже под покрывалом. Она медленно растянулась рядом с ним на ковре. Андре смотрел на нее. Подымавшаяся грудь приводила в движение кисею, скрывавшую ее. Понемногу покрывало, таившее лицо, становилось все тоньше и тоньше, рассеивалось, как пар, а лицо это, по мере того как показывалось, становилось восхитительным. Они взялись за руки и замерли так, не говоря ни слова. Воцарилось глубокое молчание. Можно было расслышать шорох насекомых, точивших дерево сундука, в котором была заперта форменная одежда. Андре видел эту одежду: брюки с золотыми лампасами, треуголка, шпага, завернутые в папиросную бумагу. Порыв ветра заставлял трепетать листы книги, положенной на сундук, и Андре знал, что книга эта была ‘Саламбо’. Сквозь узкое окно он видел море и готовое к отплытию огромное судно. Подымали якорь. Отдавали канаты. Дожидались только его. Пусть! Он чувствовал себя так хорошо в своем уединенном домике. Он никогда больше не увидит своей родины. Он прижимал свои уста к душистой руке. Во дворе тенистый угол захватил все пространство. Фонтан увлажнял томный и жгучий воздух…
Андре Моваль вздрогнул. Перед ним раскинулась своей сероватой мостовой площадь Пантеона. Группы студентов рассеивались, перекликаясь. На бледно-голубом небе, покрытом небольшими облачками, купол здания выделялся своей стройной округленностью. В этой картине не было ничего восточного, точно так же, как и в свежести этого ноябрьского утра. Андре живо поднял воротник пальто. Его мать не раз наказывала ему беречься от простуды. Будущему консулу не следовало схватывать насморка! Он улыбнулся. Что подумала бы г-жа Моваль, если бы узнала, что гурии Востока сочетали свои обнаженные танцы с лекциями доброго г-на Гюйоннэ! Андре убедился лишний раз в том, что, вырастая, мы начинаем иметь тайны от своих родителей. Наступает момент, когда у каждого является своя собственная жизнь и право поступать по своим желаниям. Согласует ли он свою жизнь с консульскими планами г-на Моваля? У него было еще достаточно времени, чтобы позаботиться об этом вопросе. Впоследствии видно будет. А пока к чему огорчать отца? Без сомнения залитый солнцем Восток должен быть прекрасен, но и у этого тонкого осеннего парижского утра была своя прелесть. Эта большая площадь, пустынная и правильная, была не лишена некоторого скромного благородства, как и сама улица Суффло — известной приятности. Вдали деревья Люксембургского сада, начинавшие обнажаться, за позолоченными железными решетками показывали свою рыжую листву, закрывавшую серые крыши дворца. Андре подумал о террасах сада. Они, наверное, устланы прекрасными палыми листьями.
Он замедлил шаг. Сумка мешала ему. Он больше не станет брать ее с собой. Она придавала ему вид студента, а это раздражало его. К чему тащить с собой этот знак школьных занятий? Разве г-н Гюйоннэ ходит по улицам, наряженный в свою тогу? Как раз профессор только что перегнал его, красивый мужчина, элегантно одетый, говорили, что он любовник одной светской женщины, которая иногда по окончании лекций дожидалась его в своем экипаже возле Пантеона. Сегодня г-н Гюйоннэ возвращался пешком, и Андре поклонился ему, когда тот проходил, столько же затем, чтобы показать, что он был воспитан, сколько и для того, чтобы в душе извиниться перед ним за недостаточное внимание во время лекции. Г-н Гюйоннэ ответил на его поклон. Вместо цилиндра и хорошо скроенного жакета, Андре представил себе на голове и плечах профессора докторские шапочку и одеяние. Как смешон был бы г-н Гюйоннэ, предаваясь любви в этом одеянии! Эта мысль позабавила юношу. Положительно его восточные фантазии привели его в игривое настроение.
Он остановился перед витриной букиниста. Взгляд его пробежал по заглавиям ряда книг по праву. Над ними стояли ряды других томов, среди которых он заметил экземпляр ‘Любовных поэм’ Марка-Антуана де Кердрана. Вдруг в его памяти запела строфа, благородная, чистая, звучная. Другая ответила ей. Андре был изумлен. Эти прекрасные стихи гнали из его души пошлые образы. Стихи очищали атмосферу его мыслей. Великий поэт воспевал не увлечение, не прихоть сердца или чувственности, но ту любовь, которая захватывает жизнь человека, овладевает ею, наполняет ее, то была чудесная и божественная страсть, которая навсегда поражает и облагораживает того, кто испытал ее. Марк-Антуан де Кердран был одним из таких избранных. От этого вместе со славой он приобрел нечто нежное, значительное и скорбное.
Между тем Андре Моваль достиг решетки Люксембургского сада. Под рассаженными в шахматном порядке деревьями площадки песок был устлан палыми листьями, которые садовники сгребали и собирали в большие золотистые кучи. В длинном бассейне фонтана Медичи они покрывали темную воду своими плавучими гирляндами. То были листья платанов, широкие, с вырезанными краями, желтизна которых была усеяна пурпурными жилками. Один из них застрял в растрепанной шевелюре Полифема, нагнувшегося со своей скалы к Нимфе и Пастуху, страстно обнимавшимся в углублении грота. Андре, опираясь на балюстраду, смотрел на мраморную чету. Белое и жеманное тело Галатеи занимало его. Он любовался его покорной стройностью. Конечно, великая любовь — вещь прекрасная, но и простое объятие живого тела разве не восхитительное наслаждение? Это так, но он не делался от этого менее смешным, стоя здесь, как любопытный школьник, мечтательно любующийся мраморной женщиной! Это было хорошо в четырнадцать лет, когда отец водил его в дождливые воскресенья в Луврский музей! Что он тут делал, перед этими героями мифа, спрятанными под скалой, возле тосканского портика? У него было о чем подумать. Разве для него Галатея не раскрыла своих покровов? Он знал женское тело и наслаждение, которое оно дает. У него бывали любовницы.
Любовницы! Слово показалось ему слишком внушительным для определения мелких любовных приключений, выпадавших на его долю. Поэтому, чтобы придать им больше значения, он предпочитал соединять их в одно-единственное представление, делать из них, так сказать, одно тело, одно лицо, так чтобы отдельные индивидуальности не выделялись, но представлялись его уму, как нечто осязаемое и ощутимое, а не как пустая фантазия.
Дворцовые часы, пробившие половину одиннадцатого, вывели его из мечтаний. Нужно было подумать о возвращении на улицу Бо-з-Ар, где он жил. Завтрак был в половине первого, а г-н Моваль не любил, чтобы его заставляли ждать, так как к двум часам ему нужно было возвращаться в свою канцелярию. Андре жалел его за эту подчиненность, от которой г-н Моваль, однако, не страдал. Он был человеком точным, аккуратным и умеренным. Он даже не курил. В этом Андре завидовал ему. Сам он любил хорошие папиросы, но это подрывало тощий бюджет юноши. Бюджет этот являлся всегда одной из его забот. Как часто эта относительная бедность заставляла его пропускать много приятных увеселений и даже тех маленьких случайностей, которые в Париже, если отдаваться им как следует, требуют нескольких луидоров. Эта зависимость, в которой его держали и на которую он не смел жаловаться, ибо на этот счет он был горд, удалила его от друзей, которых он приобрел в коллеже. Многие из тех, которых он предпочитал, были богаты, а он не считал для себя возможным разделять с ними их развлечения, равняться с ними в удовольствиях, которым посвящали они свой первый пыл молодости. Поэтому он понемногу перестал ходить к ним и жил одиноко. К счастью для него, он любил чтение и прогулки. Все же ему хотелось бы быть немного побогаче. Ах! Синие бумажки не падали в его кошелек подобно золотым листьям на Люксембургской площадке! Он проворно поймал один из них на лету. Чей-то хохот заставил его повернуть голову.
— Браво, Моваль!
Антуан де Берсен вместе со своим ящиком с акварелью, положенным на перила террасы, и с большой вазой, около которой он расположился, представлял собой приятную романтическую виньетку. Его широкие брюки, суженные у щиколоток, свободный вестон с отложным воротником, большой галстук, фетровая шляпа с длинным ворсом придавали ему живописный вид. Антуан де Берсен носил усы и острую бородку. У него было цветущее, загорелое лицо с правильными чертами, крепкое тело и тонкие руки. На стуле, позади него, лежал аккуратно сложенный испанский плащ. Андре познакомился с ним в первый год изучения права в одной пивной Латинского квартала. Его друг, Эли Древе, представил их. Они встретились снова, и однажды Берсен попросил Андре позировать ему для головы в одной картине — Андре согласился. Благодаря этим сеансам они стали приятелями, хотя Берсен был много старше его: Антуану было двадцать семь лет. Но художник относился к Андре с дружеской сердечностью, чем Андре был очень тронут.
Антуан де Берсен протянул руку молодому человеку:
— Разве Древе не сказал тебе, что я в Париже? А ведь я поручил ему передать это тебе, но у него сейчас голова кругом идет. Я его недели две, по крайней мере, не видел. Он воображает, что основывает журнал. Он лучше бы полечился, на что он похож! Впрочем, ты знаешь, как я об этом думаю… Прежде всего здоровье, без которого не бывает ни труда, ни таланта, ни медалей! Ах! В этом отношении я принадлежу к школе госпожи Моваль, твоей матушки. Гений не должен простужаться. Само собой, все это я говорю для себя, а не для тебя, презренный юрист… Ну, не смотри на мою мазню, посмотри лучше сюда. Не правда ли, хорошо?
Кончиком своего карандаша Берсен указывал на старый дворец в итальянском вкусе, возвышавшийся над цветниками, над лужайками, над аллеями сада, обрамленного отлогими площадками. Бассейн простирал свое круглое жидкое зеркало. Вдали, под деревьями, одетыми в золотые листья, меж стволов белели статуи.
Быстрый карандаш художника набросал несколько линий на бумаге. Он продолжал:
— И к тому же этот сад полон женщин! Я наблюдаю за ними, когда работаю здесь. Это забавляет меня. Тут встречаются все категории. По утрам особенно это бывает смешно. Сюда приходят буржуазки, возвращающиеся от обедни или из магазинов, работницы, служанки, торговки, настоящие дамы, маленькие бульварные феи. Трем четвертям из них совершенно нечего делать в сих местах, как говорится в трагедиях. Я уверен, что они делают крюк, чтобы зайти сюда. Их привлекает сюда правильность, образцовый порядок этого места, его благоустроенный вид, его некоторая неизменность, потому что, видишь ли, они больше всего на свете любят то, от чего веет продолжительностью, постоянством. Принято говорить, что они ищут приключений, романтики, — как бы не так! Им нужна лишь уверенность в том, что завтра будет походить на сегодня. Поэтому-то они и любят деньги, так как при них непредвиденное сводится к минимуму. И от этого же происходит их наклонность к браку. В каждой женщине таится скрытая буржуазка. Правда, у них бывают минуты безумия. Они бросают свои чепцы через мельницы, но при этом не желают ничего лучшего, как стать самим мельничихами… У меня вот есть любовница, Алиса, девчонка лет двадцати. Семнадцати лет она бросила своих родных для того, чтобы пуститься во все тяжкие. Это скорей указывает на темперамент, не так ли? Один бог знает, где только она не путалась! И что же, едва только она водворилась у меня, как возымела только одну мысль — разыгрывать большую даму! Образцовая хозяйка, милый мой. Ты ее увидишь, когда придешь в мою мастерскую, так как мы живем вместе, с лета… Не хочешь ли пообедать с нами сегодня вечером?
Андре Моваль покачал головой.
— Невозможно, среда — это день дяди Гюбера.
Антуан де Берсен не настаивал. Он знал, что Андре Моваль — покорный сын. Приглашенный в прошлом году к родителям Андре, он угадал, с кем имеет дело, и явился к ним в корректном сюртуке. Он держал себя у них как молодой человек из хорошего общества, не как художник, а как сын провинциального дворянина, который, если и имеет в Париже мастерскую, все же владеет в своей провинции и усадебкой, и голубятней. Андре был ему благодарен за выказанный такт. Впрочем, Антуан очень понравился г-ну и г-же Моваль. Дядя Гюбер, присутствовавший на обеде, объявил, что молодой Берсен похож как две капли воды на убитого при Сольферино некоего Монара, из 3-го стрелкового полка.
— Тогда приходи, когда захочешь, около пяти часов. Ты познакомишься с Алисой. Ну а у тебя есть кто-нибудь в настоящее время?
Берсен засмеялся:
— Нет… В таком случае обращаю твое внимание на Селину, натурщицу. Она находит тебя очень милым. К тому же ты нравишься женщинам, поросенок! Вот, полюбуйся собой.
На одной из страниц своей записной книжки Антуан во время разговора наскоро набросал силуэт юноши. Андре узнал себя в нем и не остался недовольным своим видом. У него было овальное свежее лицо с пробивавшимися усиками. Да еще Берсен не мог нарисовать прекрасной пряди волос на его лбу из-за шляпы, закрывавшей ее. С подобным лицом ему не было никакого основания бояться не быть любимым женщинами, не только какой-нибудь Алисой или Селиной, но настоящими женщинами, из тех, которые любят не по расчету, не по профессии, но для наслаждения, для страсти, для любви. И он желал этой любви, любви взаимной и добровольной, пылкой, свободной, нежной, в которой оба любовника совместно наслаждаются друг другом, в которой сердце участвует так же, как и чувственность, которую не нарушает ни одна забота, чуждая сладострастию, которая, слившись из чувства и чувственности, ищет в них совершенства и умеет усиливать свое обаяние прелестью пейзажей, красивым расположением вещей, изяществом украшений, элегантностью туалета, красотой и благоуханием цветка.
Антуан де Берсен взял из рук Андре Моваля листок и разорвал его на кусочки.
— Довольно, Нарцисс! Вот, посмотри-ка лучше.
Он толкнул локтем юношу, указывал на двух гуляющих, которые приближались к ним, и прошептал ему на ухо два имени, заставившие его вздрогнуть.
Первый из них был уже пожилой человек, высокого роста, слегка сгорбленный, с лицом благородным и добрым. Он шел, опираясь на трость и разговаривая со своим спутником, менее высоким, чем он сам, но хорошо сложенным и с изящной внешностью. Второму было около сорока пяти лет. Из-под темных бровей смотрел пронзительный взгляд. У обоих в петличке красовалась ленточка Почетного Легиона. Проходя около молодых людей, старик отшвырнул концом трости лоскутки бумаги, только что брошенные Берсеном.
Андре Моваль смотрел им вслед. Взволнованным голосом он спросил Берсена:
— Тот высокий — Марк-Антуан де Кердран, не так ли? А другой?
— Другой? Да это — Дюмэн, романист. Разве ты не видал его портрета, написанного Спира, в последнем Салоне? Это поразительная вещь.
Жак Дюмэн был знаменит. Успех он имел выдающийся столько же в литературе, сколько и в свете. Он выступил тридцати с лишком лет и сразу достиг известности, которая делалась все большей с каждой новой книгой. Будучи замечательным писателем и проницательным наблюдателем, он сделался могучим и тонким изобразителем современной парижанки. Женщины были без ума от его романов, в одно и то же время смелых и тонких, и они выказывали свою благодарность романисту за то, что он разгадал их. Дюмэн, несмотря на несколько связей, наделавших шуму, был не столько человеком, имеющим успех у женщин, сколько каким-то оракулом феминизма, советчиком и духовником. Андре Моваль задумался. О чем могли говорить между собой великий поэт любви и проницательный психолог любви, проходя по этому грустному осеннему саду? Каким сентиментальным и чувственным воспоминаниям предавались они, ступал по увядшим листьям этих аллей?.. Андре хотелось бы подслушать, о чем они говорят. Он завидовал и тому и другому… Подобно одному из них, он хотел бы познать великую страсть, ту, что оставляет в сердце благоуханный и горький пепел, подобно другому, он хотел бы срывать на своем пути разнообразные цветы и сохранить в своей памяти их высохшие и душистые лепестки, пережить, как Марк-Антуан де Кердран, единственное и полное откровение любви и, как Жак Дюмэн, научиться распутывать все ее хитрости и разгадывать все ее маски!
Антуан де Берсен, закрывши свой ящик с красками, прервал его раздумье:
— Они идут завтракать к Фуайо. Таково преимущество возраста и славы. Нам еще далеко до них, не правда ли?.. Ну, до скорого свидания, мне нужно идти домой. Алиса должна позировать для меня голой сегодня после полудня, а я голоден.
Искусным движением он развернул свой испанский плащ и задрапировал им свои плечи, потом, пожав руку Андре, он удалился крупными шагами, в то время как этот последний направился по дороге к улице Бо-з-Ар.
Андре Моваль шел и думал об Антуане де Берсене. Какое странное существо! В глубине души он ненавидел труд и его порабощающую силу. Он любил охоту, лошадей, физические упражнения, а целый день проводил за мольбертом. Он любил постель, позднее вставание, и вставал рано. Он охотно предавался бы светской жизни, ее удовольствиям, а жил в стороне в своей мастерской на улице Кассини. Он жил, так сказать, вопреки самому себе, но в этой постоянной борьбе его поддерживало что-то могучее и глубокое, его неустанное стремление к известности и славе. Так как случайный природный дар сделал из него художника, то он со всей своей энергией развивал и культивировал этот дар. Это было ‘его добро’, и он стремился к увеличению его ценности, подобно своим деревенским предкам, старавшимся увеличивать свои доходы. Талант художника упал на него с дерева жизни подобно тому, как на шевелюру Полифема у фонтана Медичи упал тот лист, который Андре только что видел весь покрытый пурпуром и золотом, оттого что осень вытерла о него свои чудодейственные кисти!
III
Любопытным человеком был г-н Гюбер Моваль, дядя Гюбер, как его называли в семье. С тех пор как Андре помнил его, он видел его в своих воспоминаниях всегда одним и тем же. По внешности дяде Гюберу не прибавилось ни одного дня. Между тем добряк дядя не был молод. Сводный брат г-на Моваля, он был гораздо старше его, но годы, казалось, не были ему в тягость. У дяди Гюбера была круглая голова и коротко остриженные волосы. Он носил усы и эспаньолку, и эти украшения его лица всегда сохраняли прекрасный черный цвет. Правда, что этим неизменным цветом они были обязаны употреблению сильной краски. Значит, дядя Гюбер мог безнаказанно стариться так, что этого никто не замечал, по крайней мере по его растительности. Что до остальной его особы, то и с ней не происходило перемен. Дядя Гюбер был среднего роста, он не худел и не толстел. У него была все та же военная, немного деревянная походка. Но г-н Моваль предполагал, что его брату все же не удалось избежать общей участи. Он указывал даже множество признаков, по которым видно было, что дядя Гюбер слабеет. Всякий раз, как касались этого вопроса, г-н Моваль в конце концов таинственно прикладывал ко лбу свой согнутый указательный палец. При легком стуке, производимом этим движением, г-н Моваль подымал глаза к потолку и вздыхал.
Несмотря на такие намеки со стороны г-на Моваля, дядя Гюбер чувствовал себя недурно. У него к тому же всегда было великолепное здоровье, и поэтому он ужасно опасался болезней. Андре помнил, что во время довольно сильной скарлатины, которой он захворал лет одиннадцати, дядя Гюбер, во избежание заразы и под тем предлогом, что его присутствие не могло принести никакой пользы, воздерживался от посещений улицы Бо-з-Ар, довольствуясь вестями, получаемыми у привратника. Хотя г-н Моваль и многое прощал тому, кого он охотно называл ‘этот чудак Гюбер’, он счел дурным такой избыток осторожности и дошел до того, что назвал это эгоизмом и трусостью. По этому поводу между обоими братьями возникло некоторое охлаждение. В течение этого времени дядя Гюбер перестал приходить обедать по средам, чего он до того никогда не переставал делать. Тогда-то Андре впервые увидал таинственное движение отца и услышал знаменитый стук, все чаще и чаще повторявшийся теперь, когда в семье заходила речь о бедняжке дяде…
Все-таки в конце концов дядя Гюбер снова появился в доме. Однажды в среду, когда все выходили из-за стола, добряк велел доложить о себе. Андре побежал к нему навстречу. Такой прием все уладил. В следующую среду для дяди по обыкновению был поставлен прибор, и обеды снова продолжались, как прежде. Г-н Моваль не был недоволен тем, что эта ссора таким образом прекратилась. Конечно, он не сделал бы первого шага, но раз уж брат сам вернулся, он был рад этому возвращению. Г-н Моваль испытывал некоторое удовольствие оттого, что дядя Гюбер раз в неделю, во всякую погоду и во всякое время года, проходил путь из Сен-Мандэ, где он жил, на улицу Бо-з-Ар. Регулярное присутствие дяди Гюбера доставляло тайное удовлетворение его самолюбию. Оно как бы сообщало ему достоинство главы семьи, чем он гордился. Из-за него кто-то беспокоился. Дядя Гюбер мирился с таким положением вещей и, хотя был старшим, признавал за г-ном Мовалем превосходство. К тому же г-н Моваль считал себя вправе притязать на него. Он был женат, имел сына, занимал высокий пост в важном учреждении и представлял собой, как он сам говорил, ‘центр’, в то время, как дядя Гюбер, холостой, без места, не занимал никакого положения в обществе. Да и жил-то он черт знает где, почти вне Парижа, у заставы. Было естественно, чтоб он и беспокоился. Дяде Гюберу, казалось, нравилось, что дела обстояли так, и он сам, после женитьбы г-на Моваля, установил такие отношения. Он избавил раз навсегда своего брата и невестку от необходимости отдавать ему визиты, выставляя как предлог отсутствие у него благоустройства, расстояние, квартал. Разве у старого холостяка может быть свой угол?
Итак, дядя Гюбер был чудаком, и Андре довольно скоро понял это. Совершенно так же, как он не желал, чтобы его посещали, дядя ненавидел, когда вмешивались в его дела или расспрашивали о его занятиях. При малейшем вопросе по этому поводу он делался сумрачным и отвечал довольно сухо. Вообще о нем было известно лишь то, что он сам соглашался рассказывать. Все остальное составляло тайну. На что употреблял дядя Гюбер свои дни и вечера, где проводил он их, кого он посещал? Тут он был нем. У него было небольшое состояние, маленький домик с крохотным садиком. Он никогда не жаловался на свое одиночество. Дядя Гюбер был по-своему мудрецом.
Впрочем, это был превосходный человек, легко соглашавшийся с мнением другого, не оспаривая его. Г-н Моваль ценил в нем приятного слушателя. О развитии Мореходного Общества и об улучшении условий службы г-н Моваль мог рассуждать перед своим братом, не боясь противоречий. Единственная область, в которой дядя Гюбер позволял себе иметь свое мнение, были военные вопросы. Но тут уж дядя Гюбер оказывался совсем несговорчивым. Он один на свете точно знал, что такое армия, чем она не была и чем она должна быть. Организация, вооружение, тактика — все это составляло область его исключительного ведения, и он совершенно не терпел, чтобы кто-нибудь проникал в нее. Он бдительно стоял на часах у входа и выстрелил бы во всякого, кто захотел бы пробраться туда.
Эти притязания происходили оттого, что восемнадцати лет он поступил в 6-й стрелковый конный полк, проделал Итальянскую кампанию и принимал участие в битве при Мадженте. По окончании службы он вернулся к своему очагу в чине вахмистра и с медалью за кампанию, ленту которой он тщательно избегал носить. Разве он нуждался в таких значках для того, чтобы его всюду признавали за бывшего военного! Разве не было достаточно его эспаньолки и его военной выправки? Хотя его брат и волочил слегка ногу, когда двигался, г-н Моваль предполагал, что это делалось для того, чтобы заставить поверить в какую-то старую рану. В сущности, дядя Гюбер ничего не имел бы против какого-нибудь повреждения. Эта неприятность доставила бы ему крест, который он заслужил не хуже всякого другого своим блестящим поведением при Мадженте. Но справедливости на этом свете нет, и дядя Гюбер, не переставая браниться на то, что он был обойден, не проявлял никакой неприязни к своему прежнему ремеслу и продолжал им интересоваться. Все, касающееся защиты родины, не переставало занимать его, и в своей семье он составил себе из всего этого нечто вроде специальности, перед которой все должны были преклоняться.
Благодаря этому неоспоримому военному авторитету дядя Гюбер сумел внушить восхищение своему племяннику. Как и все дети, маленький Андре страстно любил оловянных солдатиков. У него была их целая армия, которую он методично и яростно устанавливал для битвы. Дядя Гюбер являлся авторитетнейшим судьей в этих играх. Поэтому-то Андре с нетерпением ожидал каждую неделю среды. Как только раздавался дядин звонок, он прибегал. Обед казался ему бесконечным. По окончании еды, в тот момент, когда г-жа Моваль вставала из-за стола, Андре с восторгом слушал, как дядя Гюбер произносил свою традиционную фразу: ‘Ну, дорогая невестка, я знаю, вы не любите табаку, я останусь здесь, выкурю трубочку… малыш посидит со мной…’
Эти слова весело раздавались в ушах Андре. Тогда, пока г-н и г-жа Моваль уходили в гостиную, он бежал за коробками, в которых лежали пехотинцы, кавалеристы и артиллеристы. Он вынимал жестяные укрепления, картонные крепости и, отодвинув тарелки и стаканы, располагался в углу на скатерти. Блаженный миг! Дядя Гюбер вынимал из кармана свой кисет из свиной кожи, набивал свою маленькую трубку с длинным почерневшим мундштуком, и смотр начинался. Дядя Гюбер между двумя затяжками отвечал на вопросы племянника и поучал его своим стратегическим знаниям. Запах олова, покрытого лаком, смешивался с запахом трубки, дым которой казался Андре дымом самой славы!
Впоследствии, когда Андре подрос, оловянные солдатики стали менее забавлять его, но боевые вечера по средам по-прежнему были для него полны очарования. Что за прелестные истории битв выслушивал тогда Андре из дымящихся уст дядюшки Гюбера! Дядя подкреплял их своими личными воспоминаниями. Он чистосердечно присоединял к своим повествованиям очевидца события и анекдоты, о которых он читал. Казалось, что этот ветеран принимал участие не только в Итальянском походе, но также и в Китайском, и в Крымском, и в Мексиканском. Даже великие войны первой империи казались ему такими близкими, что можно было подумать, что он также присутствовал в те славные дни. Все это смешивалось в уме Андре и составляло один торжественный фон, на котором поступью героя шествовал дядюшка Гюбер. Андре испытывал к своему дядюшке великое восхищение и не мог не вздрагивать от воинственного трепета всякий раз, как г-н Гюбер Моваль давал ему пощупать сквозь кожаный футляр револьвер, который он носил с собой, чтобы иметь возможность отражать опасные встречи, которым он подвергался, возвращаясь поздно в такой малолюдный квартал!
К несчастью, всему бывает свое время, и наступил час, когда военные забавы Андре отодвинулись на второй план. Рассказы дяди Гюбера, слишком часто повторяемые, стали не столько возбуждать восхищение слушателя, сделавшегося менее наивным, сколько вызывать нарождавшееся критическое отношение. Андре стали бросаться в глаза некоторые неправдоподобности. Играл ли, например, дядя Гюбер ту самую роль при Мадженте, которую он себе приписывал? По мере того, как уменьшалась вера Андре, вещи, не раз рассказанные его героем, теперь заподозренным, теряли понемногу свой интерес. Таинственное постукиванье по лбу г-на Моваля получало для Андре более ясный смысл. Притом же он чувствовал, что становится все более и более равнодушным к разговорам о вооружениях, о реформах, о тактике, которые вел с ним дядя.
Вот почему он с меньшей радостью смотрел на уход из-за стола г-на и г-жи Моваль, оставлявших его наедине с дядюшкой Гюбером, с его кисетом из свиной кожи и с его трубкой. Ему хотелось бы поговорить о других предметах, но с дядей Гюбером нечего было и думать об этом. Правда, Андре по-прежнему очень любил своего добряка дядюшку, но порой, слушая его, он зевал и раздумывал о средствах, которые могли бы прекратить курение маленькой трубочки, которая не наполняла больше комнату прежним героическим и волшебным облаком!
Теперь, когда Андре Мовалю было девятнадцать лет, общество дяди Гюбера откровенно докучало ему, и каждую неделю он с грустью сознавал приближенье дня, когда ему придется выносить послеобеденный разговор этого превосходного человека. Впрочем, дядя Гюбер стал меньше говорить с ним о Мадженте, о баллистических новостях и о тактических нововведениях. У г-на Гюбера Моваля был и другой конек. Его занимала также политика, и он сообщал Андре свои предвидения в этой области. Дядя Гюбер беспокоился. Он всегда примечал ‘черные точки на горизонте’. По его словам, все предвещало европейские осложнения и близость мирового пожара. С каждой неделей война казалась ему все неизбежнее, а война с такой армией, как у нас, это было бы поражением, капитуляцией, расчленением государства. Эти предсказания раздражали Андре. Если войне суждено было быть, никто не мог воспрепятствовать этому. К чему беспокоиться заранее? Придется провести плохие минуты, и каждый устроится, как сможет. А там видно будет. В сущности, он не верил зловещим пророчествам дяди Гюбера. Его юность и его невольный оптимизм инстинктивно возмущались против этих мыслей о поражении, но если он иногда замечал дяде, что Франция — все-таки великая страна, что ее армия — все-таки армия, ее пушки — пушки, ее ружья — ружья, ее солдаты — солдаты, г-н Гюбер Моваль вздыхал так глубоко, с отчаянным видом теребя свою бородку, что Андре не смел усомниться, будто страна не достигла последней степени слабости, беспомощности и распадения!
Андре Моваль несколько раз попытался спастись от этой повинности по средам, под предлогом какой-нибудь прогулки с товарищами. Г-жа Моваль любезно помогала ему в этих хитростях. Но в следующую среду дядя казался таким огорченным отсутствием в предыдущий раз своего племянника, что Андре покорился. К чему огорчать превосходного человека, которого он любил к тому же? Впрочем, эта великодушная покорность была вызвана в нем чувством признательности. Эта признательность относилась к событию, имевшему место несколько лет назад. Ах! В тот вечер дядя Гюбер не казался ему скучным!
Андре Мовалю было около пятнадцати лет, когда произошло событие, за которое он сохранил благодарность к дяде. В тот день, когда он вернулся домой — была как раз среда, — ему открыла дверь горничная его матери. Эта девушка была красива, молода и кокетлива, и звали ее Розиной. Розина! При этом воспоминании сердце Андре билось сильней. Розина!.. Пока он вешал свое пальто на вешалку, он чувствовал ее позади себя. Вдруг он повернулся. Он посмотрел на нее, улыбающуюся и лукавую. Он оказался во власти какого-то резкого и сильного движения. Не будучи в силах противиться искушению этой свежей кожи, он смело схватил талию Розины своими жадными руками и запечатлел звучный поцелуй на шее камеристки в тот самый момент, когда г-жа Моваль переходила переднюю, из которой Розина тотчас убежала, вскрикнув.
Андре помнил драму, последовавшую за этим сюрпризом: г-жу Моваль в негодовании и слезах, г-на Моваля, предупрежденного о скандале, строгого и презрительного, и патетическую сцену, вызванную шалостью, которою он был обязан одной прогулке по Люксембургскому саду со своим другом Эли Древе, во время которой они беседовали о женщинах, куря первые папиросы, Андре помнил и выговоры, и свою комнату, куда его заперли, и обед, принесенный насмешливой кухаркой, и слезы сожаления и позора, которые он пролил, ужасно стыдясь того, что мать застала его за такой непристойной лаской. Он считал себя как бы обесчещенным в ее глазах. Он хотел умереть, и все же Розина была очень красива, и кожа ее — нежна. При этих-то обстоятельствах появился дядя Гюбер. Андре при виде его, входящего в комнату, покраснел до ушей. Что-то скажет ему дядя Гюбер? Присоединит ли он свои упреки к упрекам г-на и г-жи Моваль, также порицая его, со своей стороны, за прегрешение с прислугой? Между тем у дяди, казалось, не было дурных намерений. В то время, как Андре стоял, смущенно опустив голову, дядюшка Гюбер подвинул себе стул. Усевшись на него верхом, как он любил это делать, он вытащил из кармана свой кисет и трубку. Когда чиркнула спичка, Андре поднял глаза. Окруженный облаком дыма, дядюшка Моваль дружелюбно посматривал на племянника. Ободренный этим, Андре снова сел. Для приличия Андре выпил несколько капель вина, оставшихся на дне стакана. Когда он ставил стакан на столик, вдруг он почувствовал, что рука дяди хлопает его по коленям, в то время, как голос произносит с громким смехом: ‘Ну-с, пострел, я узнал прелестные вещи о тебе. Поздравляю, мой мальчик, оказывается, тебе уже нравится юбка’…
И в то же время, как Андре смотрел на него с изумлением, он прибавил, затягиваясь: ‘Честное слово, я тебя понимаю… плутовка-то хорошенькая… Ах, ветреник какой!’
Андре захотелось броситься на шею дяде Мовалю. Как! Ни порицания, ни упрека, более того — какая-то сочувственная снисходительность! Так значит, тот сорванный поцелуй был лишь естественным? Значит, его вина была простительна? Значит, он не был чудовищем, раз его дядя смеялся этой шалости и заключил: ‘В другой раз старайся, по крайней мере, чтоб тебя не поймали на месте преступления, черт возьми, но, честное слово, из-за всей твоей истории не стоило подымать столько шума! К тому же я все устроил. Конечно, уж Розине придется завтра уйти, но тебя оставят в покое’.
По мере того, как дядюшка Гюбер говорил, Андре чувствовал себя облегченным. Завтра никто не будет больше думать об его грешке. Ему казалось, что жизнь снова вступает в свое течение. И это чудо совершил дядя Гюбер, и он, сидящий верхом на стуле, в облаке дыма от трубки, казался ему каким-то снисходительным и освобождающим гением!
Андре часто вспоминал об этом приключении по средам, когда дядюшка Моваль после обеда принимался за свои излюбленные разговоры, и часто также, рассеянно слушая его, он думал о хорошенькой Розине своих пятнадцати лет. Что сталось с ней после того, как она покинула их дом? И он с грустью вспоминал ее лукавые глаза и ее крепкий и свежий затылок.
В то время Андре уже начал интересоваться женщинами. С ранних пор он был чуток к их красоте и грации. Ребенком в Люксембургском саду, в Тюильри, он искал общества маленьких девочек. Какие занятные игры он устраивал с маленькими Жадон! Их отец, г-н Жадон, был товарищем г-на Моваля по Мореходному Обществу. Они встречались на прогулках… Как он любил их, этих трех Жадон, всех трех старше его, так как младшей теперь было двадцать один год, а старшей — двадцать пять, Этьеннету, Евгению и Луизу, подруг своих забав! Он испытал к ним сильные чувства, так как у детского возраста — свои страсти. К несчастью, маленькие Жадон, став барышнями Жадон, утратили, выросши, всю миловидность и красоту, и Андре перестал интересоваться ими, но вместо них он стал интересоваться некоторыми особами, бывавшими в их доме, лица и присутствие которых ему нравились, на которых он смотрел со странным вниманием и о которых мечтал, когда их не было.
Из них особенно одна волновала его. Ее звали Шарлоттой Леруа. Ей было тридцать лет, и она не была замужем. Г-жа де Сарни пригласила ее в Варанжевилль, где Мовали проводили лето. М-ль Леруа была приятна, немного полна, у нее было свежее лицо, прекрасные глаза, умные и ласковые. Она была сиротой и жила одна. Она сразу понравилась Андре. Она была очень мила с ним. Они часто гуляли вместе. Она не отказывалась сыграть с ним партию в теннис. В то время Андре было четырнадцать лет. Он был одновременно большим шалуном и очень рассудительным мальчиком. Часто прогуливаясь по аллеям рядом с м-ль Леруа, он исподтишка любовался ее гибкой талией и ее изящной походкой. Однажды утром, перед завтраком, его тетка, г-жа де Сарни, послала его отнести м-ль Леруа телеграмму, только что прибывшую на ее имя, в то время, как м-ль Леруа поднялась в свою комнату, чтобы снять шляпу. У двери Андре постучался. Послышался голос м-ль Леруа: ‘Войдите’. Но на пороге он остановился, покраснев до ушей. М-ль Леруа в нижней юбке и корсете поправляла свою прическу, стоя перед зеркальным шкафом. Андре увидел белую грудь, темные подмышки и поднятые кверху обнаженные руки. М-ль Леруа рассмеялась, сказав просто: ‘Телеграмма! Давайте, Андре’, и прибавила: ‘Я думала, что это горничная’. Андре убежал. За столом он не поднимал глаз от своей тарелки. Днем он отправился в сосновый лесок и уселся там на крутом берегу. Море было серо. Ветер покачивал гибкие вершины деревьев. Было приятно и тепло, ему хотелось плакать.
После этой маленькой сцены Андре Моваль пережил довольно тревожный период, о котором он вспоминал не без некоторого стеснения, период, если можно так выразиться, полового и физиологического любопытства. Женщины представлялись ему физически таинственными существами, о которых он подолгу думал с какой-то смесью точности и неопределенности. Это было время запрещенных книг и разговоров шепотом. Друг его, Эли Древе, более осведомленный, чем он, посвятил его во многие вещи. Все это возбуждало в Андре какое-то бесстрастное любопытство, которому не соответствовало никакое определенное желание. Поцелуй Розины был скорее бравировкой. Ведь Древе хвастался выходками покрупнее!
Его собственная выходка имела одно определенное следствие. От смутных мечтаний, которыми он ограничивался до тех пор, она привела его к более реальным желаниям. С того самого дня его мечты получили цель. Они подготовили его к акту, сущность которого ему была известна, выполнение которого он мысленно предвосхищал и более или менее близкий момент которого предвидел.
Случай представился благодаря содействию Древе, приблизительно когда Андре исполнилось шестнадцать лет. Служанка из пивной, с которой его познакомил Древе, пришла на помощь его неопытности. Она жила в маленькой комнате на улице Месье-ле-Пренс. Андре посещал ее довольно регулярно в течение нескольких месяцев, потом сразу перестал ходить к ней и не подыскивал ей заместительницы. Он остановился, как только улеглось его чувственное беспокойство. Затем наступил фазис чувства. Андре вообразил, что глубоко влюблен в м-ль Леруа. Потом он бывал страстно влюблен в некоторых героинь романов и многие лица на знаменитых картинах. Мастерская Антуана де Берсена прекратила весь этот платонизм. У Андре появилось несколько любовниц: натурщицы, девицы из его квартала, маленькие работницы. Не привязавшись особенно сильно ни к одной из них, он научился у них понимать наслаждение, но, переходя таким образом от одной к другой, он хранил в глубине сердца желание ласк более верных, более нежных, более пылких. Он с тоской и грустью спрашивал себя, узнает ли он когда-нибудь истинную любовь! Когда он уедет в далекие страны, куда уведет его карьера, определенная родительской волей, неужели он не увезет с собой ни одного из прекрасных воспоминаний, дающих изгнанникам возможность мечтать и примешивающих к горечи разлуки сладость хранимого памятью любимого образа?
IV
Андре Моваль быстро застегнул свое пальто. Дул резкий северный ветер. К счастью, сегодня утром, отправляясь на лекцию, он нашел висевшим в передней свое зимнее пальто, которым г-жа Моваль заменила осеннее. Вставши рано, г-жа Моваль посмотрела на градусник и решила, что температура требует такой перемены. За завтраком это послужило темой для разговора. Решительно наступала зима, и декабрь обещал быть суровым. В Мореходном Обществе были получены депеши, гласившие, что на Средиземном море царила непогода. ‘Паликао’ на возвратном пути из Китая встретил, вероятно сильную бурю на широте Александрии, так как из Палермо о нем не было никаких вестей. Такое запаздывание, хотя и не внушало опасений, начинало тем не менее становиться ненормальным. Потерпел ли этот пароход какую-нибудь аварию? И г-н Моваль поглаживал свои аккуратно подстриженные баки, придававшие ему вид моряка. Занимаясь постоянно судоходными делами, он приобрел в своей наружности какие-то морские черты. Нередко в своих разговорах он употреблял морские выражения. В тот день г-н Моваль был немного нервен. Он часто испытывал беспокойства этого рода. Море опасно и изменчиво. Г-жа Моваль, когда муж делился с ней своими заботами, грустно вздыхала. Если г-н Моваль из глубины своей комфортабельной канцелярии мог опасаться только шквалов — неприятностей своей сидячей жизни, нельзя будет сказать того же о его сыне, когда он доверится волнам и когда ему в качестве молодого консула придется достигать средь бурь какого-нибудь отдаленного заморского поста. И в мыслях бедной г-жи Моваль при этой перспективе кружились смерчи Тихого океана и циклоны Индийского. Поэтому она, пока г-н Моваль рассуждал об опоздании ‘Паликао’, с тоской смотрела на Андре, кушавшего котлету, все же радуясь при мысли о том, что северный ветер, свистящий на парижских перекрестках, менее опасен, чем сильные ветры, гуляющие по волнующимся морским просторам. Несмотря на аппетит, обнаруживаемый им, она находила, что у ее сына усталые глаза. Только бы он не простудился! И она перечисляла про себя последние предосторожности, подсказанные ей материнской предусмотрительностью. Тонкое пальто, вовремя замененное ею теплым, настоящий хороший огонь дров и кокса, вместо пламени сучков и сосновых шишек, горевших по утрам осенью, который она велела развести в комнате ее сына, поручив слуге заботливо поддерживать его, в надежде, что Андре проведет день дома. Но увы! Домоседные заботы г-жи Моваль были обмануты, так как Андре тотчас же по уходе отца в канцелярию также выразил желание выйти из дому. Что за бешеные эти молодые люди, вечно стремящиеся на улицу, и зачем это Андре идти навещать своего друга Антуана де Берсена в отдаленный квартал Обсерватории по такому морозу! Но Андре, казалось, не приметил разочарования, доставленного им матери, которая, дав себя нежно поцеловать, услышала, как он запирает дверь квартиры и бегом спускается с лестницы.
Очутившись на тротуаре, Андре Моваль начал осматриваться. В конце концов, погода, несмотря на неприятный северный ветер, была не плоха. Очистившееся небо сверкало яркой и тонкой лазурью. На конце улицы возвышалось здание Школы художеств, перед которым был двор, обнесенный решеткой. Андре любил эту перспективу и эту несколько театральную декорацию, которая, казалось, ожидала актеров какой-нибудь исторической драмы. В самой глубине — дворец, перед ним большой вымощенный двор, с его статуями, колоннами, архитектурными обломками, заимствованными фасадами. Все это вместе имело довольно гармоничный вид. В центре Парижа это представляло собой как бы искусственный форум, в котором античность, готика и Возрождение сочетались в живописном ракурсе. Такая поучительная смесь была приятна глазам. Часто, в хорошую погоду, Андре, выйдя из дому, заходил сюда на минуту выкурить папироску, блуждая среди старых камней. Летом от них исходил запах солнца и развалин. Голуби или важно прогуливались по булыжникам, меж которых пробивались местами былинки, или ворковали, взобравшись на капители. Иногда, пройдя по темным, прохладным и звучным Коридорам, Андре проникал в старинный монастырь Августинцев. На одной из стен обители находится раскрашенная лепка фриза Делла Роббиа. Цветные фигуры старого тосканского мастера придают этому тихому месту несколько флорентийский вид. Посреди двора маленький бассейн сверкает, как зеркало, в зелени кустарников. Под аркадами скрывается памятник Анри Реньо. Андре любил это уединенное и немного мрачное место. Скорбный дар музы Шапю отважному солдату Бузенваля, достославному юноше, павшему во цвете лет, трогал его. Ему становилось грустно при мысли о столь печальной участи.
Не будучи художником, Андре Моваль любил прекрасные вещи. Не то чтобы ему самому хотелось их производить, но ему нравилось наслаждаться ими. Он не был равнодушен ни к музыке, ни к поэзии, ни к другим искусствам. Тут не обошлось без влияния его друга, Антуана де Берсена, открывшего ему глаза на великие произведения живописи. Благодаря Берсену Луврский музей стал для него не только местом прогулки в дождливые дни. Другой его друг, Эли Древе, сочинявший стихи еще со школьной скамьи, в коллеже Людовика Великого, где они познакомились, со своей стороны, заставил его читать поэтов и заразил его своим восторженным восхищением перед Марком-Антуаном де Кердраном. Андре, чуткий к прекрасным стихам, действительно высоко ценил ‘Любовные поэмы’, но его любовь к литературе не останавливалась на этом, как у Древе. Для более одностороннего Древе лишь один язык богов заслуживал, чтобы на нем говорили, тогда как Андре не пренебрегал прозой и находил очень живое удовольствие в чтении романов. Впрочем, в них привлекала его не одна литературная сторона. Для этого он был слишком молод. В романах его пленяли страсть и психология и особенно роль, которую играют женщины в измышлениях романистов. Романы помогали ему представлять себе жизнь и любовь. Они служили ему нравственными и сердечными руководителями. Поэты казались ему божественными личностями, в то время как романисты представлялись существами более человеческими, впрочем, всегда чудесными, так как они являются как бы отгадчиками сердечных тайн. Потому-то, когда недавно утром в Люксембургском саду Антуан де Берсен указал ему на Марка-Антуана де Кердрана в обществе Жака Дюмэна, известного автора ‘Буржуазных связей’, если бы он посмел подойти к ним, он высказал бы Кердрану свое восхищение и уважение, тогда как с Дюмэном ему захотелось бы откровенно поговорить на неисчерпаемую тему о любви и женщинах, таинственную сложность и неразрешимые противоречия которых знал Дюмэн.
Правда, до некоторой степени для этой услуги у Андре были его друзья, Берсен и Древе, оба неистощимые на эту тему. Но будучи постоянно влюбленными, каждый из них любил по-своему. Какой любопытный человек этот Древе, увлекающийся, полный лиризма, потом вдруг насмешливый и циничный, со странной смесью восторженности и шутовства! Все предметы его страсти, по его описаниям, были одинаково восхитительными. Его любовницы, а он насчитывал их великое множество, бывали всегда, все, если его послушать, чудесными красавицами. За исключением этой особенности, не было никакой возможности узнать, к какому социальному положению принадлежат эти невидимые богини, столь воспеваемые им в пламенных стихах. Но, оставаясь по отношению к ним самим чрезвычайно скрытным и неопределенным, он оказывался гораздо менее сдержанным, описывая физические подвиги, которыми он доказывал им свою страсть, и не удерживался от самых точных и полных подробностей. С невероятным бесстыдством он, так сказать, обнажался перед слушателями. Эта мания казалась еще более странной благодаря его хилому и жалкому виду. У этого Геркулеса было слабое здоровье, что давало повод сомневаться в реальности его подвигов, точно так же, как его невзрачная и непривлекательная физиономия совсем не объясняла успехов, приписываемых им себе и воспеваемых им в эфирных, звучных, воздушных стихах почти невещественной поэзии.
Впрочем, этот мечтатель не давал своему мечтанию всецело поглотить себя. Наоборот, он смотрел на жизнь весьма проницательными глазами. Комическое в людях и вещах он обильно награждал потешными и смешными замечаниями, но он был неспособен передавать письменно эту сатирическую сторону своего ума. Взявшись за перо, Древе утрачивал всякое понятие о действительности. Он воспевал лишь розы, лилии, пурпур, золото. Его наблюдательные способности проявлялись только в разговоре, где они выражались каким-то едким юмором, веселившим Андре и очень забавлявшим Антуана де Берсена.
Этот последний в любви совершенно отличался от Древе, говорил о себе как можно меньше, но довольно охотно о женщинах, которыми ему случалось обладать. Конечно, как художник, он был чувствителен к их телесной красоте, но раз вкусив от наслаждения ею, он ничем так не развлекался, как изучением своих любовниц. Эти психологические анкеты снабдили его память довольно любопытными наблюдениями. Его открытия не оставляли в нем ни гнева, ни презрения, но, постигнув какой-нибудь характер и хорошенько узнав все его устройство, он испытывал нечто вроде удовлетворения и отдыха. Дело в том, что он не хотел быть ничем и никем обманутым. Единственные вещи, которые его истинно занимали и которыми он по-настоящему дорожил, были его искусство и его честолюбие. Они всецело подчиняли его себе. Этот особого рода эгоизм не препятствовал его дружбе с приятелями. Он очень любил Эли Древе и Андре Моваля. Андре замечал эту привязанность и гордился ею. Большое огорчение для молодых людей — их юность, и дружба старших как бы смягчает их стыд за свою молодость.
Раздумывая обо всем этом, Андре Моваль пришел на улицу Кассини к дому, где жил Антуан де Берсен. Он занимал там маленькую квартиру рядом с великолепной мастерской. У дома был приличный вид. Берсен ненавидел бесшабашную жизнь и богему. Его единственной уступкой художническому миру, который он посещал, были его фетровая шляпа, широкие брюки и испанский плащ. Что касается всего остального, то он жил как буржуа: ему прислуживала старая служанка, готовившая обеды из присылаемой его отцом провизии, к которой добряк провинциал присоединял во время охоты корзинки с дичью. У Антуана де Берсена к тому же были хорошие средства. Мать его, умирая, оставила ему тысяч пятнадцать годового дохода, что давало ему возможность покойно дожидаться того времени, когда к его средствам прибавятся доходы от его кисти. На этот счет у него была полная уверенность. Он сумеет зарабатывать деньги и сделается великим художником…
Между тем Андре позвонил у двери в квартиру. Она открылась, но приземистая фигура толстой Аннеты загораживала дорогу.
— Барин болен. Он не приказывал принимать.
Андре закусил губу. При подобных ответах у него всегда являлось мучительное подозрение. Не было ли это уроком, заслуженным надоедливостью его девятнадцатилетнего возраста? Пока он расспрашивал старуху о нездоровье Берсена, отодвинулась портьера, скрывавшая мастерскую, и чей-то голос позвал его:
— Ах, это вы, месье Моваль. Антуан хочет вас видеть. Входите же. Но только не обращайте внимания на мой костюм.
Показалась м-ль Алиса. На ней был изящный капот, и жеманным движением, не лишенным кокетства, она давала видеть на красной материи приподнятой портьеры округленность своей обнаженной руки.
М-ль Алиса — настоящее имя ее было Алиса Ланкеро — состояла около шести месяцев любовницей Антуана де Берсена. Блондинка небольшого роста, довольно полная, она имела красивую талию, милые манеры, прекрасные волосы, светлое лицо, красивые глаза, приятные, хотя немного надутые губы, мясистый нос, немного закругленный у кончика. Правда, в этом носе не было ничего неприятного, но чувствовалось как-то, что он был самой опасной частью лица! Еще немножко, и он стал бы слишком толстым. Он сделался бы большим носом. Таков, каким он был, он был безупречен, но в нем было что-то угрожающее на будущее время. Можно было предвидеть, что на нем отразятся первые удары зрелости. По его форме и составу в нем угадывалась какая-то расплывчатость, бывшая пока в покое, но легко способная заставить его увеличиваться и растягиваться. Несмотря на это, м-ль Алиса была приятна на вид. У нее был нежный голос, с неожиданными сухими нотками. Эли Древе, бывавший обыкновенно влюбленным, хотя бы на время писания сонета, в любовниц Антуана де Берсена, казалось, не питал особенной симпатии к этой. У Андре не было на этот счет никакого мнения. Алиса ему не нравилась, но не была неприятной. Он ценил в ней некоторое воспитание. Алиса даже немного злоупотребляла этим преимуществом и охотно разыгрывала приличную особу. Она умела грамотно писать и говорила правильно. Она принадлежала к категории, превосходившей собой обычных любовниц Берсена, и благодаря этому обстоятельству он решился взять ее к себе против своего обыкновения.
В то время, как м-ль Алиса опускала за Андре драпировку, Антуан де Берсен, приподнявшись с дивана, на котором он лежал, протянул руку молодому человеку. У Антуана было осунувшееся лицо, небрежно повязанный галстук, растрепанные волосы, сумрачный вид.
— Ты что ж, старина, нездоров?
Андре, совершенно здоровый, на ногах, чувствовал некоторое превосходство над лежавшим и хворавшим другом, Берсен отрицательно покачал головой, Андре пришел в беспокойство.
— Тогда что же с тобой?
— Да ничего с ним нет, месье Моваль, совершенно ничего. Он просто боится захворать. Ведь я правду говорю, медведь!
— Да уж сколько ни смотри на меня большими глазами, это так. Да, месье Моваль, этот господин нервничает. Он скверно спал. Может быть, у него был небольшой жар… Он был такой горячий, нельзя было дотронуться до его ног… Ах, я вам даю слишком интимные подробности, месье Моваль!
Она прикусила губу, сделала испуганное лицо и прибавила, как бы говоря себе самой:
— Нет, медведь не болен. У него теперь свежие руки, да и щеки. Он примет сейчас облатку, а ночью хорошенько поспит около своего цыпленочка, и завтра все пройдет.
Она похлопала его нежно по щекам, затем, приняв важный вид сиделки, направилась в соседнюю комнату, откуда стало слышно, как она звенит ключами и открывает ящики. Андре приблизился к Антуану де Берсену, который барабанил пальцами по подушке.
— Правда, что с тобой?
Антуан де Берсен запрокинул голову назад.
— Я сам думаю, что ничего со мной нет, или, знаешь, вот что со мной: мне все надоело, надоело, надоело!
Он сжал зубы и нахмурил брови. Вернулась Алиса с облатками и стаканом воды. Она приближалась с достоинством, как сердобольная дама к изголовью умирающего.
— Вот, месье, проглотите-ка это.
Она вложила облатку между своих губ и, нагнувшись над диваном, протянула ее ко рту Антуана. Он насмешливо проглотил облатку, нескромным и привычным жестом лаская полный торс молодой женщины. Алиса отскочила, раздосадованная:
— О, Антуан…
Андре удерживался, чтобы не расхохотаться. Он увидел в зеркале раздраженное лицо Алисы, удалявшейся с пустым стаканом, она хлопнула дверью, выходя из комнаты. Антуан закрыл глаза. Большой рыжий сеттер, спавший в мастерской возле печки, потянулся и встал, услышав шум. Когти его заскрипели по паркету. Он медленно перешел через комнату и, подойдя к Антуану, положил морду на его руку и стал смотреть на него своими прекрасными золотистыми глазами.
— Да, это так, мой красавец Гектор! Я знаю, что ты мне хочешь сказать. Тебе тоже скучно. Ну, разве нам не лучше было бы там, в Пуату, чем в этом грязном Париже!.. Да, вот в такой холодный и ясный денек, как сегодня. С самого утра мы расхаживали бы по полям, в толстых башмаках, стреляли тетеревов, вылетавших издали, или разъезжали бы по лесам на добром коне, с которого подымается пар в мерзлом воздухе, и покрикивали бы на свору: ату! Потом наступил бы вечер. Сквозь черные ветки показалось бы совершенно розовое небо. Отяжелевшие ноги стали бы ныть. Пообедали бы, как обедают, возвратившись с охоты, одновременно издыхая от голода и изнемогая от усталости, а спину согревал бы добрый огонь. Потом спали бы, как животные, ни о чем не думая, чтобы на другой день приняться за то же самое… Не так ли, Гектор, моя хорошая собака? Ты это хочешь сказать мне, махая хвостом? Вот это, по крайней мере, жизнь! Ты что об этом думаешь, Андре? Вот такую-то жизнь ведет мой Немврод, отец. Он как раз на днях написал мне, что охотится, как бешеный, и, кажется, его письмо и нагнало на меня сплин.
Сеттер слушал и, казалось, понимал слова хозяина. Свет убывал в темной мастерской, в которой чугунная дверца фаянсовой печки раскалилась докрасна. Служанка внесла лампы. Наступило молчание. Антуан де Берсен заговорил снова:
— И какого черта природа наградила меня талантом? Очень мне это было нужно, скажи, пожалуйста? Теперь уж мне не вырваться. Ну разве на самом деле я был создан для жертв, которых требует служение искусству? Ах, я сам знаю, оно вознаграждается, конечно. Делаешься знаменитым. Получаешь кресты, почести. Зарабатываешь деньги. Ну а потом? Когда всего этого достигнешь, будешь старым, потрепанным, отжившим. Время пройдет, и ничего не получишь из того, чего хотел. Не было любви к тем, кого нужно было любить, глупо упущено то, что было бы наслаждением, радостью, счастьем…
В голосе Антуана де Берсена слышался сдержанный гнев, непривычная горечь. Андре знал уже этот парадокс художника, но сегодня Антуан говорил с такой искренностью, что Андре был тронут. Ему хотелось бы узнать о причине такого наплыва печали. Антуан де Берсен страдал. Андре схватил его за руку. Он робко прошептал:
— Что с вами, Антуан?
Обычно Андре Моваль был на ‘ты’ с Берсеном. С первых их встреч Антуан установил привычку этого ‘ты’, но в эту минуту оно казалось Андре неуместным. Ему думалось, что слово ‘вы’ показывает больше уважения к горю друга и ставит разговор выше тона легкой дружбы, установившегося в их обычных отношениях. Антуан де Берсен почувствовал этот оттенок.
— Да, дорогой Андре, я знаю, что вы меня очень любите и что у вас доброе сердце. Простите меня за эти смешные жалобы, но сегодня мне не по себе. Дело, видите ли, в том, что третьего дня у меня произошла встреча, которая очень тягостна для меня. Из-за нее я был болен всю ночь. Но я не знаю, мой бедный Андре, зачем я вам все это рассказываю. Ну да все равно — это меня облегчит…
В тот год, когда Антуан де Берсен отбывал воинскую повинность в Пуатье, он был очень радушно принят одним старинным другом своего отца. Этот друг был вдовец и имел дочь двадцати лет. Вскоре у молодых людей появилась друг к другу большая склонность. Отец не сделал ничего, чтобы помешать возникновению этой страсти, которая могла привести лишь к браку, вполне подходящему для обеих сторон. Разве Антуан де Берсен не был свободен, достаточно богат, чтобы жениться по своему желанию, и он чувствовал, что предложение его будет принято. Прелестная, веселая, остроумная девушка бесконечно нравилась ему. Ему оставалось лишь произнести одно слово, но у него были свои взгляды на женитьбу. Художник должен принадлежать только искусству. Брак — это помеха, обуза, цепь, гибель свободы, столь необходимой для развития таланта. Это — самоубийство. В этом он был непреклонен в силу одного из тех слепых, нелепых, предвзятых мнений юности, которых не опровергнет ни один довод. Это было догматом его художнической веры, и он счел бы себя обесчещенным в собственных глазах, если бы отказался от него. Раз он решился не жениться, ему следовало бы удалиться, но, если решение его и было твердым, то и любовь его была истинной. Он стал колебаться. В такой нерешительности он дожил до последнего срока своей службы. Тогда ему пришлось объясниться. Произошло тягостное, мучительное объяснение, и он уехал с разбитым сердцем, но гордясь жертвой, принесенной принципу, казавшемуся ему тогда неоспоримым. Первое время разлуки было тяжелым, затем Антуан приехал в Париж. Тут от трудолюбивой жизни, которую он вел, от радостной возможности всецело отдаться изучению искусства, его сожаление улеглось понемногу, так что он почти без волнения услышал полтора года спустя о замужестве той девушки. Так как отец ее умер, не оставив никаких средств, она вышла замуж за человека гораздо старше ее. С тех пор она жила в провинции, и он ничего не слыхал о ней, но третьего дня, переходя через площадь Сен-Жермен-де-Пре, он увидел ее, проезжавшую в экипаже. Она не заметила его, но он узнал ее, и, странное дело, эта встреча пробудила в нем чувства, которые он считал угасшими. Он думал о ней всю ночь. Он захворал от этого, но теперь все прошло, ему стало легче…
Антуан де Берсен внезапно встал с дивана. Он дружески похлопал Андре по плечу. Они помолчали с минуту, потом Антуан нагнулся и дернул за хвост сеттера, который залаял. Алиса закричала им через полуоткрытую дверь:
— Я вам не помешаю?
Антуан взглянул на Андре, как бы прося держать в тайне все, в чем он ему признался, и ответил:
— Нисколько. Я собирался показать Мовалю этюды, которые здесь у меня. Вот, Андре, в той папке на столе…
На больших синеватых листах выделялись смело набросанные карандашом обнаженные фигуры прекрасного и тонкого рисунка. Антуан де Берсен указал на одну из них пальцем.
— Ты не узнаешь Франсуазы, Франсуазы Буржю, подруги Алисы?
Андре покраснел. Он вспомнил. Алиса нагнулась и произнесла с презрением:
— У нее отвратительные ноги.
Антуан де Берсен пожал плечами. Не переставая перебирать содержимое папки, Андре спрашивал себя, почему его друг взял к себе в дом эту маленькую особу, правда, красивую, но с большими претензиями и со спесью. Если у Берсена была такая сильная наклонность к совместной жизни, почему он не женился на той девушке, которую он любил и продолжал любить, судя по волнению, испытанному им при встрече с ней. И Андре представил себе эту неизвестную, о которой он ничего не знал, даже имя которой ему было незнакомо. Ей, а не Алисе, следовало бы быть тут сейчас. Вдруг он вздрогнул. Часы пробили шесть. Он оставил папку и сказал:
— Я должен уйти.
И он с сожалением прибавил:
— Сегодня день дядюшки Гюбера.
Антуан, который обычно охотно смеялся над Андре Мовалем по поводу дядюшки, не возразил ничего. В это мгновение он чувствовал к Андре особенное дружеское расположение.
— Все-таки эти вечера с добрым дядюшкой не должны быть занятными… Но я тебя не задерживаю. Семья есть семья.
М-ль Алиса Ланкеро согласилась с этим, и когда Андре прощался с ней, она пожала ему руку с большей торжественностью, чем всегда, как и подобает по отношению к человеку, отправляющемуся обедать с дядей, отставным военным, награжденным медалью за итальянскую войну. В самом деле, хотя м-ль Алиса Ланкеро, по прискорбному безрассудству, рано покинула отчий дом, отдавшись веселой жизни, она была исполнена уважения к семье вообще и к своей собственной особенно. Не проходило дня без того, чтобы она не восхваляла перед своим любовником достоинств Ланкеро, ее отца, бывшего страховым агентом, и г-жи Ланкеро, урожденной Могон, людей выдающихся, безукоризненной честности, которыми она гордилась. Впрочем, за неимением дяди Гюбера, у нее была тетка, м-ль Клемантина Могон, украшенная академическими пальмами, начальница привилегированного учебного заведения в Блуа, куда собирались девицы лучшего общества со всего округа, чтобы почерпнуть познания, необходимые современной женщине. Тем не менее, несмотря на такую почтенную родню, м-ль Алиса Ланкеро убежала от отца и матери и последовала за неким молодым приказчиком, передавшим ее, после недолгой связи с ней, одному из своих друзей, архитектору, которого она бросила ради разных других обожателей. Эти разнообразные приключения и еще многие другие делали существование м-ль Ланкеро довольно бурным до того дня, как она познакомилась с Антуаном де Берсеном. В ту минуту своей жизни м-ль Ланкеро находилась в некотором затруднении, будучи без пристанища и без средств. Тогда-то ее и нашел Эли Древе и указал на нее Берсену. Художник заинтересовался ею, потом, пораженный ее умом и ее относительной культурностью, решился оставить ее у себя, потешаясь любопытной смесью развращенности и неприступности, обнаруживаемых ею, смесью инстинктов девки с наклонностями буржуазки, распущенности с жеманством, делавшей из нее характер забавный для наблюдения, тем более что тело ее было приятно на вид и совсем не противно на ощупь.
V
Бесспорно, при рождении Андре г-жа Моваль была счастлива тем, что имела сына. Она посмотрела с нежностью и любопытством на маленький комок мяса, болтавший ножками на руках у сиделки, потом голова ее снова упала на подушку, и она закрыла глаза. Ослабевшая и усталая, она хранила в своей мысли образ маленького красноватого тельца. Оно напоминало ей, по неожиданной ассоциации идей, маленькие фигурки, нарисованные на вазе, часто виденной ею на выставке одного антиквара, на улице Сены. Поэтому она не удивилась бы, если бы на спине новорожденного выросли крылышки, похожие на крылья этрусских гениев, украшавших черный фон выпуклой части античного кратера. И даже маленькое существо, которое она только что произвела на свет, казалось ей до того сказочным, что она не поразилась бы, видя его летающим под потолком. Но нет, в своем полусне она слышала реальное существо, кричавшее в соседней комнате громко и пронзительно. Она не грезила. Она сделалась матерью мальчика, сына, человека. И, засыпая, она взволнованно думала, что возле нее возникает жизнь со всей ее будущей историей и ее судьбой. Да, этот ребенок вырастет, в нем проявятся личность, наклонности, страсти. Он станет кем-то. У него уже было имя. Он был самим собой. Эти размышления, вместо того чтобы обрадовать ее, привели ее в ужас, и она проснулась, почти плача. Будущее показалось ей наполненным кознями, заботами, опасностью. Сколько ловушек предстоит избегнуть, сколько трудностей преодолеть! Но вместе со страхом, сжавшим ее сердце перед перспективой предстоящей борьбы, она испытала большую гордость. Для того чтобы это слабое существо могло расти и развиваться, сколько стихий было призвано к делу! Весь мир станет помогать этой работе. Воздух, огонь, свет, животные, растения соединятся для того, чтобы доставлять ему силу. На все человечество будет наложена дань. Одна женщина уже находилась здесь, чтобы предоставить его потребностям соки своего тела. В мастерских, на заводах люди будут работать на него, и он вырастет под покровительством всеобщего старания. Он уже составлял часть целого мира. Когда-нибудь он полюбит формы, цвета, пейзажи, существа. Он будет любить и станет любимым, и г-жа Моваль почувствовала в своем сердце укол материнской ревности.
В продолжение недель своего выздоровления г-жа Моваль, которую утомляли эти заботы о будущем, соединяла с ними воспоминания о своей прошлой жизни. Ей казалось, что целая часть этой жизни только что закончилась событием, открывшим в ней новый период, и она вновь видела в отдалении, одновременно и грустном и милом, исчезнувшие лица и далекие вещи.
Г-жа Моваль родилась в Париже, но, как она сама говорила, улыбаясь, от этого она совсем не стала парижанкой. Правда, ее родители переехали в столицу лишь незадолго до рождения дочери: смерть старшего сына заставила их покинуть провинцию, где жить им стало невыносимо. В Париже г-н и г-жа де Клавьер стали продолжать то же скромное и замкнутое существование, которое они вели в Лане, ничего не изменив в своих прочно сложившихся привычках. В их дочери от этого рода жизни сохранилось нечто провинциальное. Она никогда не могла привыкнуть к Парижу. Еще ребенком она боялась шумных улиц, многолюдных площадей, экипажей, прохожих. Ей нужен был покой одного из тех городков, в которых шум колес на улице или шаги по тротуару заставляют с любопытством отодвигаться тюлевые занавески на окнах. Когда отец водил ее гулять, ее мучила мысль, что они никогда не найдут дорогу домой. Когда мать ходила с ней в какой-нибудь общественный сад, боязнь заблудиться портила все удовольствие. Она чувствовала себя хорошо только дома, среди старой знакомой мебели, в том покойном квартале на левом берегу, где г-н и г-жа де Клавьер по приезде наняли квартиру на улице Фюрстенберг, за церковью Сен-Жермен-де-Пре. Лишь там ей было хорошо. Ее родители были набожными, добрыми и печальными людьми, квартира их была обширна и натиралась воском. Редко у их двери раздавался звонок. Г-н и г-жа де Клавьер имели мало знакомых. Здоровье г-жи де Клавьер требовало неустанных забот, при этом у бедной женщины был определенный взгляд на свои болезни. Ей никогда и в голову не приходило посоветоваться с каким-нибудь другим врачом, кроме доктора Лебона, жившего по соседству, в переулке Бюси, и бывшего врачом их квартала. Точно так же и г-н де Клавьер часто говорил о каком-нибудь человеке: ‘Он из нашего или не из нашего прихода’. Такое церковное подразделение Парижа было единственным, которое он принимал во внимание. Так что одной из причин, побудивших г-на и г-жу де Клавьер выдать дочь за г-на Александра Моваля, было то обстоятельство, что г-н Моваль был из их прихода. Уже в то время г-н Моваль жил на улице Бо-з-Ар. Хотя он и не был особенно усердным прихожанином, молодой человек был представлен Клавьерам Сен-Жерменским священником. Аббат Рикар знал его с давних пор и мог поручиться за его в сущности набожные чувства. Кроме того, молодой Моваль был из хорошей семьи, обладал некоторым состоянием и занимал в Мореходном Обществе место, не лишенное будущности и не требовавшее отлучек. И вот молодых людей представили друг другу. М-ль де Клавьер понравилась г-ну Мовалю, который не был ей противен. Выждав из предосторожности некоторое время, г-н Моваль сделал предложение, которое было принято, и их повенчали. Г-н и г-жа де Клавьер не долго жили после этого обряда. Шесть месяцев спустя тихо скончалась г-жа де Клавьер, а через год умер в свою очередь г-н де Клавьер. Г-жа Моваль была страшно огорчена этой двойной потерей. Она испытала ужасное чувство одиночества. Г-н Моваль выиграл от нравственного одиночества, в котором оказалась его жена. Она питала к своему мужу сильную привязанность и нежность, и сверх того она перенесла на него то почтение, с которым она относилась к отцу и матери. Разве он не стал ее единственной опорой, ее единственной поддержкой? И она признала за ним, во всех его поступках и помыслах, первенство, которое, впрочем, г-н Моваль считал вполне естественным и должным как ввиду своего положения главы семьи, так и ввиду своих личных достоинств.
Поэтому-то она осталась с тех пор без воли и без инициативы рядом с этим красивым молодым человеком, холодным и размеренным, правильное лицо которого обрамляли бакенбарды, делавшие его очень похожим на моряка или судью. Несмотря на то что она превосходила его во многих отношениях умом и чуткостью, она постоянно стушевывалась перед ним. Она принимала его мысли и мнения, не оспаривая их. Рождение сына не изменило ничего в образе ее жизни. Она думала, что не столько родила ребенка, сколько дала сына г-ну Мовалю.
Г-н Моваль ценил такое чувство, и оно льстило ему. Так как авторитет его был раз навсегда признан, то он предоставил своей жене заботу воспитывать Андре по ее желанию, вмешиваясь лишь при некоторых важных обстоятельствах. Хотя г-н Моваль редко ходил в церковь, несмотря на когда-то выданные добрым аббатом Рикаром удостоверения в его набожности, он не препятствовал тому, чтобы мадам Моваль водила Андре на церковные службы всякий раз, когда считала это нужным. В результате Андре душевно и телесно был воспитан так, как понимала воспитание его мать: заботливо, одетый по ее вкусу. Г-жа Моваль была благодарна мужу за то, что он положился на нее в этом деле физического и умственного ухода, и не могла ничего возразить г-ну Мовалю, когда тот решил определить Андре, которому должно было исполниться тринадцать лет, приходящим в лицей. Г-жа Моваль предпочла бы заведение, во главе которого стоят священники, но г-н Моваль указал на терпимость, выказанную им до сих пор, как тем, что он допускал с Андре брать частные уроки дома, как этого пожелала г-жа Моваль, так и тем, что дозволил сыну ходить на уроки закона божьего, даваемые аббатом Рикаром, и на службы в приходской церкви. Наступило время более мужественного и более современного воспитания. Поэтому Андре поступил приходящим в лицей Людовика Великого.
Во всей этой истории с лицеем слабая попытка сопротивления, оказанного г-жой Моваль, была внушена ей дядей Гюбером. Дядя подчеркивал свою религиозность. В его глазах это составляло часть того, что он называл военными доблестями. К тому же г-жа Моваль и ее деверь отлично понимали друг друга. Она даже прощала ему благодаря этой своей дружбе к нему то, что он научил Андре курить и позволял себе иногда косвенные шутки по адресу г-на Моваля и его занятий ‘моряка, который никогда не плавал’. Г-жа Моваль, наоборот, была преисполнена благоговения к занятиям своего мужа. Они даже увеличивали его престиж в ее глазах. Мореходное Общество казалось г-же Моваль чем-то важным. Все эти суда, бороздившие моря, погружали ее в мечтательность, и г-н Моваль возвышался при этом в ее мыслях. Он знал морские пути, далекие гавани, страны с экзотическими названиями. В глазах своей жены он принимал участие в громыхании пароходного винта, в стоне сирен, в морских качках, в величии ураганов, во всей суматохе отправлений, прибытий, приключений, и когда он приходил из своей конторы, потрудившись над всеми этими гигантскими и далекими вещами, ей казалось, что он возвращался с края света и приносил с собой запах ветра и морских брызг.
Впоследствии к этому впечатлению, столь благоприятному для г-на Моваля, прибавилась в. уме его жены грустная мысль о том, что эти суда когда-нибудь отнимут у нее сына и умчат его к одному из постов консульской карьеры, о которой мечтал для Андре г-н Моваль. Правда, г-жа Моваль совсем не любила раздумывать о том, что ее сын станет консулом, но эту перспективу она все же предпочитала мысли, что он мог бы сделаться солдатом!
Это намерение посвятить Андре консульству возникло давно, из потребности противоречить дяде Гюберу, желавшему, чтобы его племянник украсил когда-нибудь свою голову ‘казуаром’ Сен-Сирского училища. Чтобы внушить ему подобную склонность, дядюшка Гюбер награждал мальчика в Новый год саблями, ружьями, лядунками, в то время как г-н Моваль, чтобы бороться с влиянием этих игрушек, презрительно называемых им ‘казарменными игрушками’, дарил ребенку пароходики, описания путешествий и целые томы ‘Вокруг света’. Но то, что для г-на Моваля сначала было лишь предлогом для досаждения дядюшке Гюберу, понемногу сделалось вполне определенным намерением. Что до г-жи Моваль, то она скоро успокоилась относительно военной будущности своего сына. Слабое зрение Андре заставило ее, когда ему было лет пятнадцать, свести его к глазному врачу, от которого г-жа Моваль вынесла утешительную уверенность в том, что Андре никогда не придется особенно близко узнать суровую лагерную жизнь. Если бы даже рассказам добряка дяди, которыми Андре начал слишком явно не интересоваться, не удалось бы отвлечь его от военной службы, его близорукость была бы ему в этом помехой. Итак, желания бедного дяди Гюбера были напрасны. С другой стороны, что касалось решений г-на Моваля, г-жа Моваль предоставила себе право, когда придет пора, вмешаться, если понадобится. Поэтому, имея в виду это вмешательство, она сохраняла свои силы. Ей казалось, что, отрекаясь от всякого проявления своей воли перед мужем, она собирает в себе тайную силу, воспользоваться которой она дала себе обещание. Притом же приемный конкурс в министерстве был труден, и Андре изучал пока лишь право.
Впрочем, это изучение немного беспокоило г-жу Моваль. Оно указывало ей на то, что Андре перестал быть школьником. Подобное же чувство было у г-на Моваля, объявлявшего себя сторонником взгляда, предоставляющего некоторую свободу молодым людям. К счастью, Андре был благоразумен. Он любил занятия и чтение. Хотя эти тихие наклонности и успокаивали г-жу Моваль, но они же и тревожили ее. Если знакомства и расхаживанья были опасны, то и просиживать целый день в комнате, согнувшись над книгой, было тоже небезопасно, поэтому она сама посылала Андре прогуливаться и посещать друзей. Движение и развлечения необходимы молодости. Что же до развлечений известного порядка, которые могли бы соблазнить юношу возраста Андре, то она предпочитала об этом не думать. Ей не хотелось допускать, что ее столь благовоспитанный сын мог бы находить удовольствие в обществе погибших созданий. Правда, юность — легкомысленна, а огонь первых страстей в двадцать лет сверкает ярким пламенем, но если Андре полюбит — и бедная г-жа Моваль чувствовала, что краснеет при этой мысли, — то только нежную и очаровательную особу, к которой г-жа Моваль не могла не испытывать невольного снисхождения и тайной симпатии.
Несмотря на серьезность и благоразумие Андре, г-жа Моваль была вынуждена сознаться себе, что такое разумное настроение не поможет ему избегнуть некоторых ошибок. Она хранила воспоминание о поцелуе, данном когда-то Розине! То было просто детской выходкой, указывавшей тем не менее, что у ее сына пылкий темперамент. Хотя он пока и не давал печальных доказательств этого, тем не менее нужно было следить за его поведением, а что же лучше, чем ранняя женитьба, предохранит молодого человека от глупостей, которым он даст увлечь себя роковым образом!
Имея это в виду, г-жа Моваль охотно думала о тех своих знакомых, дочери которых по возрасту подходили бы к Андре. Была младшая Жадон, но она была совсем некрасива, и семейство Жадон не могло быть особенно завидным родством. Г-н Моваль никогда не согласится на этот брак. Среди других ее знакомых — впрочем, немногочисленных, так как г-жа Моваль была не особенно общительна, — она также не видела ни одной подходящей партии. Иногда она поверяла свои заботы м-ль Леруа, которую она очень любила, но м-ль Леруа указывала на то, что женить слишком рано молодых людей — опасно. На жалобы г-жи Моваль она отвечала, что время еще не потеряно и что нужно дать Андре насладиться немного молодостью. К тому же она ссылалась на то, что Андре, охотно говоривший с ней, не выражал никакого желания жениться. Поэтому г-жа Моваль возлагала все свои надежды на свою золовку, г-жу де Сарни, богатую вдову, знавшую всех невест в Нормандии. Г-жа де Сарни могла бы найти там для своего племянника какую-нибудь красавицу наследницу. Г-жа Моваль представляла уже себе брачную церемонию в Варанжевилле: старый дом, наполненный цветами и светом, свадебный поезд, извивающийся, по старой моде, по дорогам, окаймленным заборами, пары танцующих на лужайке, под цветущими яблонями, там, где морской ветер будет развевать белую фату той, которую она назовет своей дочерью. Но на подобные намеки г-жа де Сарни качала головой. Как и м-ль Леруа, она отвечала уклончиво. ‘Что вы, дорогая, раньше, чем женить Андре, нужно дать ему перебеситься’, — говорила она, когда г-жа Моваль просила ее принять участие в ее брачных проектах. Подобные разговоры печалили г-жу Моваль. Значит, ее золовка, так же как и м-ль Леруа, признавала, что есть некоторые глупости, которых не избегнуть молодому человеку? И та и другая смотрели на некоторое распутство, как на нечто неизбежное для молодежи. Следовательно, нужно было покориться этой необходимости, но если подобные события произойдут, они будут заслуживать, по крайней мере, известной снисходительности, так как, по всеобщему мнению, от подобных приключений не может уберечься ни один самый благоразумный и самый порядочный молодой человек.
Тем не менее г-жа Моваль рассчитывала на случай для выполнения своих материнских чаяний. Она тем более хотела их выполнения, что женитьба положила бы конец всем планам г-на Моваля на будущее. Женившись, Андре должен будет избрать более постоянную карьеру, чем консульство. Разве можно увозить молодую жену на край света? Конечно, г-жа Моваль очень любила своего мужа, но согласилась ли бы она отдать ему свою руку, если бы ей пришлось отправиться с ним на одном из тех судов, рейсами которых он заведовал и расписания которых он составлял, и подвергаться случайностям моря? По всей вероятности, нет, так как она не чувствовала в себе отважного темперамента. Жить всегда вне дома, беспрестанно видеть новые для нее страны и лица показалось бы ей отвратительным, и она никогда не решилась бы на это. Она любила заботы по хозяйству, домашние занятия, одиночество и мечты в доме, малейшие предметы и малейшие звуки которого были ей близки. Она любила продолжительное шитье, вышивки, требующие терпения, книгу, над которой можно мечтать, пианино, музыку. Она любила молчание и порядок однообразных дней, когда все предвидено и распределено заранее и когда остается только отдаваться течению времени.
Эта склонность к домашнему покою была так сильна, что г-ну Мовалю пришлось настаивать на том, чтобы она избрала себе приемный день. Г-н Моваль считал, что его положению приличествует, чтобы жену его могли заставать дома раз в неделю. Он был принужден поддерживать сношения со своими сослуживцами по Мореходному Обществу и их семействами, особенно с тех пор, как он сделался важным лицом компании. Нужно было, чтобы жены его начальников и его подчиненных могли видеть, что он ведет существование, соответствующее его чину. Поэтому г-же Моваль пришлось покориться желанию мужа, и она принимала по вторникам.
Этот день бывал днем жертвы, и она с мукой ожидала его приближения. Позавтракав и одевшись, она тщательно прятала ноты, покрывавшие пианино. Она прибирала начатую работу, книгу, положенную на столик. Она снимала даже некоторые из безделушек, которыми она любила окружать себя и которые не подходили к чопорной строгости их обстановки. Эти безделушки, купленные у антикваров их квартала, казались г-ну Мовалю неудобными излишествами, присутствие которых он выносил, не переставая внутренне порицать их. К чему были нужны, в самом деле, эти коробочки из плетеной соломы, этот старинный фарфор, эти кусочки старых тканей, все эти мелкие разнообразные предметы? И г-жа Моваль по впечатлению, которое они производили на ее мужа, понимала, что лучше не выставлять их перед серьезными особами, делавшими ей честь своим посещением.
Итак, по вторникам она ожидала их. Раздававшийся звонок заставлял ее вздрагивать. Она всегда боялась увидеть чье-нибудь новое лицо, что случалось лишь очень редко. Обыкновенно являлись одни и те же особы: г-жа Жадон с тремя дочерьми, несколько пожилых дам, знакомых семьи г-на Моваля и называвших его Александром, и несколько жен его сослуживцев. В числе последних находилась г-жа де Мирамбо, муж которой состоял начальником отделения г-на Моваля. Г-жа де Мирамбо приводила с собой свою горбатую племянницу. ‘Мирамбоши’, как называл их г-н Моваль, когда бывал в шутливом настроении, были покрыты цветками лилии в виде брошей и брелоков, над чем тихонько посмеивалась г-жа Жамбер, жена другого сослуживца г-на Моваля. Г-жа Жамбер, старая, сухая и прямая дама, скромно одетая во все черное, была свободомыслящей и республиканкой и состояла в отдаленном родстве с покойным Жамбер-Лионом, либеральным адвокатом во время Второй империи и министром культов во время Третьей республики. Она не упускала случая намекнуть на это родство, точно так же как и г-жа де Мирамбо не скрывала, что некий Мирамбо состоял поверенным принцев в Вандее и был расстрелян при Кибероне. Г-жа Моваль страшно опасалась встречи этих двух дам, взаимная антипатия которых по какому-то таинственному стечению обстоятельств заставляла их обыкновенно сталкиваться друг с другом. Часто приходила м-ль Леруа, и ее присутствие вносило некоторое веселье в приемный день г-жи Моваль, который она оживляла легкомысленными и вольными разговорами стареющей девицы.
Бывало также, что не приходил никто. Тогда, сидя перед своим чаем и пирожными, г-жа Моваль принималась мечтать, и мечта ее всегда была одинакова: звонят, и входит красивая молодая дама, у нее огненные волосы, красный рот и нарумяненные щеки. Она говорит ясным, нерешительным голосом: ‘Вероятно, я ошиблась… Я, значит, попала не к господину Мовалю… Да… к господину Андре Мовалю. Я прошу прощения… Я думала…’ И г-жа Моваль, в своем сне наяву, с любопытством разглядывала эту слишком надушенную и слишком изящную особу, бывшую несомненно любовницей ее сына.
Часто, пока она мечтала таким образом, дверь неожиданно открывалась, и перед г-жой Моваль появлялся высокий юноша, целовавший ее в обе щеки. Это был Андре, который, зная, что она одна, забегал к ней выпить чашку чая и полакомиться пирожными. В те дни мать особенно нравилась ему, так как она надевала красивое платье. В сорок четыре года г-жа Моваль была еще приятна лицом и обладала молодой фигурой, и Андре любил видеть ее хорошо одетой. Он говорил ей по этому поводу комплименты и пользовался случаем, чтобы получить от нее все, чего он хотел. Обычно в подобные минуты он выпрашивал у нее какую-нибудь денежную прибавку. Живя на всем готовом, он получал ежемесячно на свои мелкие удовольствия некоторую сумму, которой, увы, ему никогда не хватало. Г-жа Моваль добавляла к ней тайком, не переставая упрекать себя в безволии. На что мог Андре тратить свои деньги? Правда, он охотно покупал книги и давал их затем переплетать в кожу и в очень изысканную бумагу. Но эти покупки не объясняли всецело расходов юноши, и г-жа Моваль возвращалась к мысли, что у него есть любовница.
Однажды она осторожно расспросила Антуана де Берсена по этому поводу. Улыбнувшись, художник ограничился ответом, что Андре казался ему очень благоразумным. С другой стороны, г-жа Жадон конфиденциально сообщила своей подруге, что Андре встречали в Люксембургском саду в обществе особы легкомысленного вида. Но, увидев недовольное лицо г-жи Моваль, г-жа Жадон более не принималась за свои намеки. К тому же разве кто-нибудь поручал ей наблюдать за поведением молодого Моваля? У всякого свои дела, и хотя выдать замуж трех дочерей — немалая забота, она предпочитала ее неприятностям, которые не замедлит доставить г-же Моваль ее столь избалованный сын. Его бедные родители предавались неосновательному спокойствию. Пробуждение будет жестоким. И г-жа Жадон особенно жалела г-на Моваля, впрочем, сама не зная, почему.
Г-н Моваль, вернувшись из своей конторы, около шести часов, никогда не пропускал случая появиться на мгновенье на вторниках своей жены. Он справлялся, много ли приходило народу и кто был. Он дорожил тем, что его дом посещали, и, входя в гостиную, он с удовольствием смотрел на чайный стол и пирожные. Ему казалось, что все это подходило к его положению и к образу его жизни. Если в гостиной он встречал Андре, то пользовался этим, чтобы поговорить с ним о манерах и поведении, приличных благовоспитанному юноше. Ему хотелось также, чтобы сын его больше любил общество. Это было бы куда лучше, чем компания какого-нибудь Антуана де Берсена или Эли Древе. Особенно последний совсем не нравился г-ну Мовалю. Поэтому, застав в один из вторников Андре возле матери и спросив его, чем он занимался весь день, г-н Моваль пожал плечами с легкой досадой, когда сын ответил ему, что он прохаживался с Древе по Лувру.
— Что за странная выдумка — оставаться взаперти в такой прекрасный день! — произнес г-н Моваль.
И он принялся расхваливать ясную, холодную, залитую солнцем красоту этого январского дня. Ах, если бы не его контора!
— Но, папа, дело в том, что у Эли сильный насморк, и он скверно кашляет! Для него было бы лучше оставаться в музее, чем быть на улице.
Г-жа Моваль восхищалась трогательной добротой своего сына. Смягчившись, она вмешалась в разговор:
— Нехорошо так кашлять в его лета, бедный мальчик, ему следовало бы полечиться!
Андре согласился. Древе чувствовал себя совсем нехорошо. Доктор, к которому он обратился, высказал опасения, что у него затронуты легкие.
— Ты должен бы поговорить об этом с его отцом, папа. Отец Древе совсем им не занимается.
Отец Древе, счетовод при компании, был толстым, краснолицым человеком, всегда в испарине, которому предстояло умереть когда-нибудь от апоплексического удара. Г-н Моваль сначала служил в том же отделении, как и г-н Древе, но быстрое повышение очень скоро переместило его, тогда как отец Древе, простой служащий, останется им навсегда. Счетовод, гордясь дружбой своего сына с сыном г-на Моваля, пользовался по этому случаю мелкими услугами г-на Моваля, который, гораздо менее его польщенный этой близостью, терпел ее, так как принципиально признавал, что высший служащий не должен выказывать высокомерия перед низшим. Притом самый факт службы в компании придавал отцу Древе некоторую значительность в глазах г-на Моваля. В ответ на слова Андре г-н Моваль принял свой обычный важный вид.
— Я поговорю об этом с отцом Древе. Этому молодому человеку следовало бы провести зиму на юге, в Алжире. Через компанию мы достали бы ему бесплатный проезд.
Андре покачал головой.
— Да, Алжир — это было бы прекрасно, но у Эли нет ни одного су.
Г-н Моваль нахмурил брови.
— Но какого черта он ничем не занимается, твой товарищ? Его отец тоже на это жалуется.
Андре возразил:
— Но, папа, он — поэт, он пишет восхитительные стихи.
— В конце концов, у него, может быть, есть талант. Что до его здоровья, то ты не слишком беспокойся. У меня когда-то был друг, его звали Огюстом де Нанселлем. Все врачи приговорили его к смерти. По их словам, ему не предстояло прожить даже шести месяцев. И что же, теперь ему столько же, сколько и мне, сорок девять лет, и он все жив и, должно быть, не чувствует себя так уж плохо, так как года три или четыре тому назад он женился. К тому же он большой чудак этот Нанселль. Его жена в два раза моложе его. Она должна быть прелестна, по его словам. Ты можешь об этом судить сама, так как он обещал привести ее к тебе в один из вторников, Луиза.
Г-жа Моваль встрепенулась.
— Да, милая. Сегодня в бюро мне подали карточку моего Нанселля, которого я не видал более пятнадцати лет! Входит он, и я снова вижу его приблизительно таким же, скорее помолодевшим, и со мной он обходится так, как будто бы мы расстались вчера. Ах, это чудный человек! Я думаю, между нами, что он не совсем в своем уме. Он пришел просить меня об одной услуге. Мы поговорили. После женитьбы он живет в замке Буамартен, около Вандома, но так как его жене скучно жить круглый год в деревне, они купили маленький отель на улице Мурильо, устройством которого они сейчас заняты. Они думают принимать. Это будет прелестным домом для тебя, Андре, так как тебе необходимо бывать в свете. Ей-богу, в твои годы я бегал по балам, и как раз с Огюстом де Нанселлем мы танцевали как бешеные.
Андре поморщился. В прошлом году он присутствовал на двух вечерах: на одном, даваемом Жадонами для развлечения дочек, на другом, устроенном г-жой де Мирамбо для того, чтобы показать свою племянницу-горбунью. У Жадонов квартира, из которой вынесли мебель, с золочеными стульями от Беллуара, показалась ему зловещей. Вальсировали даже в комнате г-на и г-жи Жадон перед широкой супружеской кроватью, покрытой вязаным одеялом. Кружащиеся пары заполняли собой гостиную и столовую. За роялем тапер с головой Наполеона III походил на изображение на монете в сто су, которую ему предстояло получить в награду за свои аккорды. В буфете, устроенном в умывальной комнате, танцующие утоляли жажду различными сиропами. Бутылки сидра заменяли шампанское. Над буфетом, на полках стояли в ряд шляпные картонки. Барышни Жадон головокружительно переходили из объятий в объятия, а г-жа Жадон тоскливо спрашивала себя, в которые же из них будут окончательно заключены ее детища. Г-н Жадон, страдавший расстройством желудка, совершенно не отходил от двери некоего прохода, в котором он время от времени скромно исчезал.
У Мирамбо Андре проскучал еще больше, чем у Жадонов. Гостиная у них была большая, и ее украшали семейные портреты и картина, изображавшая казнь Мирамбо, расстрелянного при Кибероне. Матери почтительно прислоняли свои стулья к этой исторической стене. Разносили освежающие напитки на больших подносах, украшенных гербами. Какая-то старая барышня сидела за роялем и, не снимая митенок, наигрывала монотонные польки и сонливые кадрили. В буфете восковые фрукты примешивались к настоящим, которые подобное соседство заставляло казаться жалкими и бесцветными. Молодые люди походили одни на семинаристов, другие на конюхов. Один из танцоров растянулся под люстрой. Молодые девушки были скучны и плохо одеты. Горбатая племянница, со своим красивым лицом и безобразным станом, была похожа на мученицу. Ее тетка преследовала ее и не позволяла ей ни на одно мгновенье отдыхать на этом балу, данном в честь ее, и Андре с жалостью смотрел на бедняжку, с трудом носившую на своих плечах тяжелую ношу своего уродства, г-же де Мирамбо хотелось бы, чтобы оттуда выскочил муж для племянницы, подобно чертенку из коробки.
Г-н Моваль прервал молчаливые размышления Андре.
— Не похоже, чтобы это тебе улыбалось, мой мальчик!
И так как Андре улыбнулся, он прибавил:
— Ага, танцы тебе ничего не говорят!.. Мы не любим утомлять себя! Ба! Ты не станешь презрительно отвертываться, когда перед тобой закружатся индийские баядеры, японские гейши и восточные танцовщицы. Твой сын — дилетант, Луиза! Ну, ты можешь сказать, чтобы гасили свечи. Сегодня уж больше никто не придет.
И г-н Моваль, не дожидаясь прихода лакея, задул сам жирандоли на камине.
В продолжение всего обеда Андре был озабочен. Его отец появился в гостиной как раз в тот момент, когда он собирался просить мать о выдаче вперед своего жалованья. Сегодня днем он отдал Древе все содержимое своего кошелька. Отец Древе давал своему сыну квартиру и кое-как кормил и одевал его, но этим ограничивалось его великодушие. Поэтому Андре дал Эли немного денег, чтобы тот мог себе купить фланелевый нагрудник и сиропу от кашля… И он снова слышал его, этот кашель, глухо и глубоко отдававшийся, в то время как Древе в Музее читал ему сногсшибательное стихотворение, которое он только что написал и которое он собирался послать Марку-Антуану де Кердрану в знак своего восхищения. И позднее, когда он лежал тепло закутанным в кровати, и пока в камине угасал огонь, Андре снова видел Древе, декламирующего свои стихи, в то время как припадок кашля сотрясал его худые плечи и впалую грудь… Ах, ему был нужен юг, солнце… И когда Андре засыпал, ему казалось, что он. слышит шум большого пароходного винта, уносящего его друга в страны здоровья и света.
VI
Алиса, опершись коленом о бархатный диванчик, смотрела в зеркало. Поправляя кончиком пальцев локон прически и находя себя красивой в отражавшем ее зеркале, она презрительно надула губы: чьи-то имена и надписи бороздили стекло, покрывая его сплошными царапинами. Затем, проведя по губкам маленькой палочкой румян, как бы для того, чтобы стереть складку отвращения, сморщившую их, она обернулась к Антуану де Берсену:
— Ну не глупо ли это, писать всякие пустяки на зеркалах!
Молодой человек опустил карту кушаний, которую рассматривал.
— Что поделаешь, душа моя, мы не в приемной благородного пансиона, управляемого твоей знаменитой тетушкой, госпожой Могон, лауреатом Академии. Мне очень жаль, что это так, но приходится мириться с этим. Ну-с, что ты будешь есть?
Она хотела было дать отпор, но слово ‘есть’ оказалось магическим. К лакомствам в ней было еще больше склонности, чем к обидчивости. Ее дурное расположение духа улетучилось, и лицо ее приняло выражение, которое Антуан де Берсен очень хорошо знал. Оно бывало у нее за столом и в кровати. Наслаждение и хорошая пища составляли ее главную заботу вместе с желаньем быть принятой за приличную особу! Подобная претензия, раздражавшая порой Антуана де Берсена, в тот вечер казалась ему просто немного смешной. К тому же ему было весело. Он много работал за последнее время и окончил картину, в которой Алиса позировала ему для главной фигуры и которою он не остался недоволен. Поэтому, чтобы отпраздновать это довольство собой и чтобы почтить выздоровление Эли Древе, оправившегося от довольно сильного бронхита, он устроил этот обед в ресторане, был приглашен и Андре Моваль. С тех пор как Берсен доверил Андре свои старые сердечные горести, он питал к нему еще большую дружбу, как бы для оправдания себя в собственных глазах в том, что избрал в наперсники молодого человека.
Между тем Алиса подошла и оперлась на плечо Антуана, который отдавал приказания вошедшему на звонок метрдотелю. Когда кушанья были выбраны, Антуан с удовольствием откинулся на спинку стула. Он любил этот старый ресторан ‘Лаперуз’, его кабины с низкими потолками, его пузатый фасад, чугунные балконы которого имеют изгибы старинных комодов. Конечно, Алиса предпочла бы более элегантное место, но у него были основания остановиться на этом ресторане. Если Андре Моваля и можно было приглашать куда угодно, то с Древе дело обстояло иначе. У чудака, с его лицом Гренгуара, только что вынутого из петли, был такой жалкий и потрепанный вид! Вдруг его размышления были прерваны.
Выведенная из терпения Алиса барабанила ногтями по тарелке:
— Послушай, у тебя удивительные друзья! Нечего говорить, они не спешат.
И она прибавила с иронией:
— Я понимаю еще, что ты пригласил Моваля, — он приличный молодой человек, но Древе! Ах, вот он — Моваль! Ну-с, вы очень рано приходите!
Андре Моваль стал извиняться:
— Я прошу у тебя прощения, Антуан, я не виноват.
Алиса посмотрела на него с оскорбленным видом. Андре извинялся перед Антуаном! Значит, ее принимали за ничто, с ней не считались! Она вдруг возненавидела Андре той ненавистью женщин, которая возникает из их оскорбленного тщеславия.
Андре объяснял:
— Папа в очень скверном настроении. В компании до сих пор не получено известий о ‘Токио’. В ‘Портовом эхо’ появилась очень едкая статья. Пришлось отвечать. Папе необходимо было сложить с себя ответственность.
Ненависть Алисы слабела. Андре Моваль, в конце концов, был сыном важного человека, причастного к общественным делам. Благодаря этому Андре приобретал в глазах молодой женщины некоторую значительность. Она подумала о том, что он когда-нибудь выступит на дипломатическом поприще. Ее раздражение перешло на Древе.
— Знаешь, твой Древе смеется над нами, если он только не застрял внизу потому, что его не хотят впустить.
Как только она кончила говорить, появился кельнер. Какой-то г-н спрашивал г-на де Берсена. Алиса разразилась скверным смехом.
— Вот видишь!
Она все еще смеялась, когда показался Древе.
— Тысяча извинений, господа, но мне пришлось обнять кассиршу и подарить ей локон моих волос. Ах, женщины! Здравствуйте, мадам Алиса, здравствуйте, старые друзья. Уф!
Он пыхтел и дышал с трудом. Его пальто было ему слишком велико, оно болталось вокруг его худого тела и ударялось о его длинные ноги, шея его была обмотана старым кашне, а в руке он держал фетровую шляпу не первой свежести. У него было худощавое лицо, впалые щеки, вздернутый нос, маленькие рыжеватые усы, почти красные волосы, хриплый голос и странные глаза, зеленые с золотыми искорками, полные нежности, ума и насмешливой иронии.
— Простите меня, прекрасная дама, что я не облекся в одежду академика со всеми побрякушками, но ведь мы все здесь свои, не так ли?
Алиса с презрением мерила его взглядом, пока он вешал свою ветошь на вешалку. Антуан дружески толкнул его:
— Замолчи, не изображай шута и ешь.
Гарсон подавал суп. Древе развернул свою салфетку. Он затрясся от кашля. Антуан де Берсен и Андре Моваль обменялись беглыми взглядами.
Они редко видели его более взволнованным, более безумным. Он мало ел, но много разговаривал и пил. В нем в этот вечер поистине сидел какой-то черт. Сама Алиса в конце концов стала смеяться порою весьма комичным выходкам запоздавшего гостя. Берсен оживлялся от близости с ним. Кухня была хороша. Вино развязало языки. Алиса выпила один за другим несколько бокалов шампанского. Она не была лишена остроумия, но у нее было резкое, злое остроумие, яд которого скрывался под ребяческими выходками. Немного пьяная, она представляла маленькую девочку. Андре должен был нарезать ей мясо, давать ей пить, как малютке. Возбужденная пищей, светом, кабацкой обстановкой, она понемногу разошлась. Ее сущность гулящей девицы всплыла наружу. Ее лицо, движения стали вульгарными. Развеселившийся Антуан следил за ней исподтишка, смеясь шуткам Древе. Теперь Древе, видимо, нравился Алисе. Она понимала, что в крайнем случае можно удовольствоваться таким мальчишкой. Он был некрасив, но забавен. Когда Древе хвастался, что он неотразим, он, быть может, не совсем лгал! Его она предпочла бы даже Андре Мовалю. И в искупление своих непристойных мыслей, она потихоньку пожимала под столом ногу своего любовника, задевая одновременно Древе и нагибаясь к Андре, чтобы сказать ему что-то на ухо.
Андре Моваль был рассеян. Он представлял себя в ночном кабаре, похожем на это, наедине с женщиной. Выйдя из закрытой кареты, которая привезла бы их сюда, он поднялся бы по лестнице вслед за ней, в струе ее духов и задеваемый ее платьем. Сняв манто, она появилась бы в бальном платье с бриллиантами на шее и большим цветком на лифе. Сквозь стены проникала бы цыганская музыка, стоны длинных смычков, проводимых по нервно натянутым струнам. Затем, когда дверь закрыли бы на задвижку, она выказала бы слабое сопротивление. Тогда он взял бы ее за руки и, прижавши свои уста к ее устам, на широком и мягком диване, он овладел бы не только предметом своей прихоти, но и женщиной своих мечтаний. Испытываемое им в данную минуту блаженство повторялось бы до бесконечности, подобно их сплетенному изображению, которое отражалось бы из зеркала в зеркало до глубины пространства и времени… И потом он мог бы уехать. Что значили бы тогда далекие страны, чужие края, морские пространства, раз он увозил бы туда с собой все богатства воспоминаний!
Андре Моваль вздохнул. Вино возбудило его воображение. Нервный смех Алисы прервал его грезу. Он посмотрел на нее. У нее были красные щеки. Нос у нее припух. Антуан де Берсен закуривал сигару. Гарсон подавал кофе и приносил ликеры. Древе, облокотившись на стол и положив голову на руки, пристально смотрел перед собой с выражением такого блаженства на худом лице, что Антуан де Берсен заметил это.
— Скажи, пожалуйста, что с тобой сегодня, Эли? Ты только что был, как бешеный, теперь ты словно одурел. Отвечай же.
Древе тряхнул головой и принял серьезное выражение.
— Ты влюблен.
Голос Алисы прошептал:
— Да нет же, он охмелел… Если вам нехорошо, вы выходите… знаете…
Она недоверчиво отодвинулась. Она снова начала ненавидеть Древе. Она сердилась на него за то, что смеялась его шуткам. Что подумал гарсон!.. К счастью, должно быть, знали, что Антуана звали г-ном де Берсеном. Частичка ‘де’ при фамилии ее любовника успокаивала Алису насчет мнения, которое могли бы составить о ней. Она задумалась: Алиса де Берсен, какое красивое имя! Между тем Древе протестовал:
— Да нет, я не охмелел!
Алиса пожала плечами:
— Значит, совсем пьян!
Древе сделал отрицательный знак, потом он прибавил с напыщенным жестом:
— Нет, я — опьянен, опьянен счастьем и гордостью!
Он умолк. Вдруг он покраснел до ушей и очень быстро проговорил:
— Ну вот что. Я послал одно стихотворение Марку-Антуану де Кердрану, и он не только ответил мне, но даже пригласил меня к себе.
Он выпрямил свои узкие плечи и просунул палец за пристежной воротничок, обтягивавший его худую шею с выдающимся кадыком, как будто бы волнение душило его. Алиса рассматривала его, поддерживая рукой подбородок и положив локоть на скатерть:
— Вот врет-то!
Древе медленно вынул из кармана лист бумаги, осторожно развернул его и положил его на стол:
— Вот письмо, которое он мне написал.
Антуан де Берсен и Андре Моваль нагнулись над автографом. Алиса уронила насмешливое ‘батюшки!’, за что Антуан наградил ее строгим взглядом. Она с презрением закурила папиросу. Андре и Антуан слушали Древе.
— Сегодня я был у него. Я узнал у его привратницы, что он бывает дома около двух часов. В полдень я был в Люксембургском саду. Я видел, как он прошел через сад, направляясь на улицу Флерюс, — завтракать. Он остановился на мгновенье, чтобы посмотреть на лебедя в бассейне… И я сказал себе: ‘Дорогой мой, ты скоро позвонишься у его двери, тебе откроют, он заговорит с тобой…’ Я никогда не проводил двух более прекрасных часов. Сад был почти пуст. Воздух был холоден, как лед, и мне казалось, что я вдыхаю силу, радость, надежду.
Антуан де Берсен пробормотал:
— Великолепный режим для выздоравливающего. Продолжай.
Древе сделал равнодушное движение.
— Без четверти два я пустился в дорогу. Я перевязал свой галстук, смотрясь в воду бассейна. Я не узнавал себя. Я никогда не видел себя таким. Я не мог подняться по лестнице. Я присел на одну из ступенек. Я уже не знаю, как я смог позвонить. Мне открыли. Это был он.
Голос Древе пресекся в таком смешном фальцете, что Алиса расхохоталась. Антуан де Берсен ударил кулаком по столу.
— Оставь его в покое, ты видишь, что он взволнован!
Тон обращения был до того груб, что Алиса откинулась назад, как будто бы он бросил в нее камнем. Древе воодушевлялся.
— Это был он. Он впустил меня и сказал, что рад меня видеть, да, он, Марк-Антуан де Кердран. Мне показалось, что с того мгновения для меня начинается новое существование. Он знал мое имя. Я был кем-то в его глазах. Сначала мне захотелось провалиться сквозь паркет, потом мне стало казаться, что я всегда был там и что я никогда не уйду, что ему были известны все мои мысли и что всегда было и будет так. Потом он взял мое стихотворение, лежавшее на столе, и надел пенсне. Я видел его руки, державшие бумагу, изборожденные толстыми жилами. Я совсем не чувствовал смущения.
Эли Древе оттолкнул свой стул. Он машинально принялся подражать жестам и голосу мэтра. Его привычки мима, более сильные, чем его волнение, вновь овладели им. Марк-Антуан де Кердран не скрыл от него, что его стихотворение малого стоит, даже ровно ничего, но тем не менее в нем можно было видеть отдаленный, почти неприметный признак поэтического призвания. Поэтому он пригласил его к себе не для того, чтобы говорить ему комплименты, но затем, чтобы дать ему некоторые советы, которые могут быть ему полезными. Пусть он не доверяет первому удовлетворению, даваемому нам, когда мы молоды, нашим творчеством, каким бы оно ни было, наоборот, пусть он научится быть требовательным, недовольным, строгим, по отношению к себе. Искусство не забава. Оно требует терпения, усилия, особенно времени, времени. Время и есть великий учитель!.. Так он, Кердран, нашел свою дорогу лишь после долгих блужданий. Он работал, рвал, переделывал. Только после многих лет бесплодного труда, к сорока годам, он почувствовал, что овладел своей мыслью и своей формой. Тогда он познал ощущение полноты, изобилия, уверенности…
И Древе подражал тяжелой и могучей походке старого поэта, его широким движениям. Он проводил рукой по своим коротко остриженным волосам, как бы желая отбросить назад воображаемую седую шевелюру, в то время как Антуан де Берсен и Андре Моваль смотрели на него, такого худого и жалкого! Дело в том, что советы Марка-Антуана де Кердрана, обращенные к этому юноше, которого изнуряла, быть может, смертельная болезнь, принимали какой-то зловещий и иронический оттенок. Да, конечно, работать, тянуть и ждать, но болезнь-то, станет ли она ждать?
Угадал ли Древе то, о чем подумали его друзья? Вдруг он остановился в припадке сильного кашля. Его бледное лицо покраснело. Он на мгновение замолчал, потом снова сел и сказал:
— Вот! Что бы там ни случилось, сегодня я был ужасно счастлив.
— Да, этот Кердран — шикарный тип, — заключил Андре Моваль и прибавил: — Уж поздно и пора идти спать.
Древе запротестовал:
— Чтоб я лег спать!
Антуан де Берсен похлопал его по плечу.
— Господи, мы все этим займемся! Ну будь благоразумным. Береги свою славу, старина!
Древе усмехнулся:
— Слава славой, но есть еще и любовь. У меня свиданье… Ах, черт возьми, я опоздаю!