Перевоз, Селиванов Илья Васильевич, Год: 1857

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Илья Васильевич Селиванов

Перевоз
Рассказ

Селиванов И. В., Славутинский С. Т. Из провинциальной жизни
М., ‘Современник’, 1985. — (Из наследия).

I

До города П дошли слухи, что при следовании туда гурта из одной южной губернии взяли на гребенском перевозе реки Шальной по 2 рубля ассигнациями с головы. По крайней мере на это жаловались гуртовщики, когда, при возвысившейся вдруг цене на мясо, захотели узнать тому причину.
Не далее как на четвертый день после того, начальник губернии получил предписание строжайше исследовать это дело и тотчас же донести, а виновных предать законному суду.
Это строжайшее предписание начальник губернии, тоже при строжайшем предписании, передал своему чиновнику особых поручений, которого для этого стащили чуть не с постели, ибо дело было ночью. Бедняга, проведший вечер свой за полночь, где-то за картами, и с наслаждением мечтавший о том, как будет тянуться под атласным одеялом своим, должен был, кряхтя и охая, посылать за лошадьми и в перекладной тележке (ибо это был конец апреля и проезду не было ни в каком экипаже) скакать за 30 верст на перевоз.
Грязь была страшная. Мелкий дождь сеялся из серых туч как из сита, предутренний ветерок резко прохватывал молодого человека.
Он, с ненавистью к притеснению и с жаркой любовью к правде, мчался по липкой грязи, время от времени вдруг сменявшей неконченное шоссе дороги. Томимый желанием быть полезным деятелем в кругу, в который поставила его судьба, он неутомимо погонял ямщика своего. Ему хотелось непременно до восхождения солнца доехать до перевоза, ибо ему было известно, что большею частью гурты перевозятся через реки рано утром. По времени года и дурной погоде, проезжих на дороге почти не было. Закутанный в камлотовую шинель, молодой человек переваливался с боку на бок на мокром сене, заменявшем ему сиденье, на котором он предпочитал лежать, чтоб не чувствовать колотья в боку от тряски, несмотря на туго перетянутый платком живот и на беспрестанную перемену положения и места. Но телега была неумолима. Она подбрасывала его и подхватывала на лету, била голову, когда он хотел прилечь на забрызганную грязью подушку, била колена, когда он хотел протянуть ноги, встряхивала так, что у него захватывало дух…
Река начинала уже входить в берега, неся на волнах своих все, что удалось ей подцепить на пути: стога сена, лес, дрова, мелкие куски льда и все, что не успела она украсть прежде, или что по каким-либо причинам уцелело до сих пор от ее жадного могущества.
Полуразрушенная лачуга, известная всем изба с елкою, да какой-то плетневый сарай без крыши означали место казенного перевоза. Тут же подле лежал на боку столб с надписью, по скольку брать за перевоз с проезжих и прохожих. Надпись эта хотя и должна была гласить, что с коляски четверней надобно брать столько-то, а с телеги столько-то, с пешехода столько-то, но цен выставлено нигде не было, так что рассчитывающий на эту доску очень бы затруднился посредством ее доказать перевозчикам свое право.
Это мне напоминает одну губернию, где на протяжении двести почти верст верстовые столбы, отлично выкрашенные, гордо стояли без цифр, и проезжий мог восхищаться только искусством, с которым они выкрашены, но относительно расстояния своего от станции оставался в совершенной неизвестности.
Остановившись у избы с елкой, молодой человек, в той мысли, что следователь должен быть дипломатом, оставил шинель в телеге и в одном дубленом полушубке вошел в ‘заведение’ для того, чтоб узнать, кто содержит перевоз, кто управляет им и кто перевозчики. Узнать это было недолго. Пьяный посетитель, сидевший на крылечке и оказавшийся соседним крестьянином, рассказал ему не только что знать ему было нужно, но даже и то, что вовсе не нужно.
Благодаря этой неожиданной помощи, молодой человек узнал, что перевоз содержит чиновник Иван Семеныч Ребенков, что у него нет носу, что на перевозе приказчиком мещанин Ситников — страшная бестия, что перевозчиков зовут Иван Семеныч, Карп Иванов, Иван Никитин и проч. и проч., что все они ребята славные, только испить любят, что без этого уж нельзя перевозчику, что у Карпа Иванова жена гуляет, что мошенник сиделец в кабаке воду подливает в вино и что напиться даже за пятиалтынный нельзя, что на перевозе живет заседатель с казаком… для порядку, да очень пьянствуют, и проч. и проч.
Выслушав все это, он пошел к парому. На берегу стояло десятка с три телег и кибиток, у которых лошади были отложены и привязаны, как говорят, к корму, то есть к куску холста, растянутого между оглоблями, на котором дают лошадям овес, и называемому ‘хребтук’. Удивленный тем, что люди так покойно расположились на берегу в грязи по колено, не переезжают через реку и не выбирают другого лучшего места, ежели уж хотят непременно стоять здесь, он подошел к одной кибитке, в которой, под лоскутом черной, но уже порыжелой от дождя кожи, лежала на брюхе какая-то лысая голова, ноги которой торчком высовывались с другой стороны кибитки, и спросил: отчего же он не переезжает?..
— Рад бы переехать, да не везут! — отвечала лысая голова.— Вот третий день стою, дожидаюсь, чтоб перевезли… не везут. Кто даст мошенникам целковый или два, того перевезут, а не даст, так сиди на берегу…
Пока лысая голова говорила, к кибитке подошли человек пять-шесть мужиков, бродивших между телегами и месивших грязь по колено своими огромными сапожищами. Видя, что молодой человек ‘новичок’, они, по свойственной человеку наклонности поверять горе свое всякому, кто не слыхал о нем, принялись рассказывать ему, что стоят здесь кто день, кто два, кто три, что многие, рассчитав воротиться домой на другой день по выезде с места, не имея при себе денег или имея их очень мало, стоят голодные по целым суткам, а лошади их, съевши то, что было сенца в телегах, стоят тоже без корму, что на все просьбы их о бедственном положении перевозчики отвечают ругательством или насмешками, что они ходили жаловаться сельскому заседателю, командируемому сюда ‘для порядка’ земским судом и избравшему резиденцию свою в доме с елкою, но что этот заседатель, вполовину пьяный, прогнал их, сказав: ‘Дожидайтесь очереди!’, тогда как эта очередь существует только для тех, кто заплатит, что казак, присланный тоже ‘для порядка’, пьян с утра до вечера и вместе с солдатом инженерного ведомства, из евреев, постоянно живущим на перевозе, выходят из караулки только для того, чтоб драться или получить свою часть денег с проезжих, или более догадливых, или более достаточных, чем другие.
При этих рассказах сердце молодого человека сжалось, им овладело благородное негодование. Позабыв, что он послан на следствие о гуртах и видя эту толпу людей, человек почти сорок, предоставленных произволу невежественной и грубой корысти, слыша крик голодных и иззябших детей, он бросился к перевозу.
Светать только что начинало. Сердито шумела река в берегах своих, но движения на ней не было. Паром стоял у берега, мерно качаясь под напором бегучей волны. Густой туман лежал над противоположным берегом и окрестностями и из него, в форме косматой исполинской шапки, торчал курган, поросший кустарником. Ржание лошадей, одинокий вой и лай собаки, привязанной к одной из телег и осужденной голодать вместе с хозяевами и лошадьми, унылый крик ребят, убаюкиванье матерей, всплески волн, отдаленный говор, близкие ругательства,— все это сливалось в один концерт, нестройный и дикий.
Различать предметы было уже можно, но перевозчики не торопились: ни одного из них не было еще у парома. Взбешенный этим равнодушием, молодой человек бросился к караулке. Там на соломе, сене, рогожках, войлоках валялось человек шесть перевозчиков. Некоторые еще спали, некоторые поднялись и лениво будили товарищей, говоря, что ‘пора!’. На что другие отвечали ругательствами или словами: ‘Пора тебе, так ступай’!.. Это равнодушие к своей обязанности взбесило молодого человека еще более. Быстро вбежал он в избу и закричал грозно:
— Что ж вы нейдете к перевозу, мошенники?
Лежавшие подняли лениво головы, еще ленивее посмотрели на молодого человека, потом улеглись еще покойнее и закрыли глаза, как люди, до которых это не касается вовсе, стоявшие оглянулись, молча посмотрели на кричавшего и потом продолжали каждый прежнее свое занятие, не отвечая ни слова, как будто вопрос относился не к ним и они были люди совершенно посторонние. Молодой человек вышел из себя.
— Не вам, что ли, говорят, подлецы! — закричал он еще грознее.
Тогда один постарше, стоявший к двери спиною, не повернувшись и не оборотив даже головы, спросил его очень равнодушно:
— А ты по казенному, што ли?
— Тебе какое дело, по казенному или нет? Ваше дело перевозить всякого. Живо — к парому!
— Не по казенному, так жди. Экий прыткий! Видишь, что народу стоит на берегу? Не хуже тебя, а ждут.
— Как же вы смеете держать их?
— Кто их держит! Пусть едут.
— Куда ж они поедут, когда вы не перевозите?
— Куда хотят, туда пусть и едут. Нам-то какое дело.
— Как же не дело, когда вы перевозчики, когда вы по контракту взялись за это?
— Да разве мы брались — брался хозяин.
— А где ваш хозяин?
— Да кто его знает! Должно быть, в городе.
— Кто ж у вас старший здесь? Приказчик, или кто другой?
— Все старшие здесь! А хочешь найти старшего здесь,— ищи!
При этих словах он замолчал, и никакой крик, никакие угрозы не могли вывести его из его равнодушного молчания. Сильно хотелось молодому человеку ударить его, но мысль, что этим он окажет себя и повредит следствию, остановила его. Видя, что тут ничего не добьешься, и, напротив того, заметя, что после его крика перевозчики стали сбираться еще медленнее, он пошел отыскивать земского заседателя, ‘командированного сюда для порядка’.
Он нашел его в избе с елкой, опохмеляющегося из стоявшей перед ним косушки, на лавке, заменявшей ему постель,— в ситцевой рубашке, с засученными рукавами, сверх нанковых русских штанов с гашником1, в сладкой беседе с целовальником2, занятым сливанием из штофов, полуштофов и косушек по нескольку вина, а сверху накрывающим их пробкою из жеваной бумаги, на которой неприкосновенно покоилась печать откупа3, так что тому, кто бы усомнился в должном количестве вина в косушке, с торжеством показали бы печать несломанною и тем удостоверили бы самого неверующего, что ошибается он, а не откуп. Думая, что молодой человек вошел для того, чтоб выпить, целовальник оставил свое занятие и приготовлялся снять с полки маленький четвероугольный штофчик, называемый шкаликом. Но молодой человек, еще не совсем проникнувшийся своей ролью, довольно грубо спросил его:
— Где здесь заседатель земского суда?
Целовальник молча показал ему на сидевшего в ситцевой рубашке.
Молодой человек был еще очень неопытен. Он отступил на два шага, пораженный мыслью, что эта опухшая и лоснящаяся от пьянства рожа, с редкою и безобразною бородою, принадлежит заседателю, ‘присланному для порядка’.
— Я проезжий, г. заседатель,— начал он, — и желал бы знать, почему ни меня, ни тех, которые стоят на берегу, не перевозят через реку?
— А позвольте узнать, кто вы такой и из каких? Из благородных?
— Я полагаю, что для вас это совершенно все равно, кто бы я ни был. Довольно того, что я проезжий и что, по закону, должны перевозить всех безостановочно.
— Нет, позвольте. Ежели вы благородный, так я сейчас велю перевезти, а не благородный, так придется подождать. Вы по подорожной4, что ли, али так?
— Нет-с! я без подорожной.
— Служащий-с?
— Нет, я из дворовых людей.
— Так что же ты лезешь-то, братец? Видишь, что народу на берегу стоит? Должен ждать…
— До которых же пор ждать мне?
— До которых!.. ну, до тех, как перевезут.
— Да здесь есть такие, что по три дня стоят.
— Да тебе-то какое дело, что они стоят? Ты когда приехал? — Небось, сейчас только! Так жди. Не велика птица.
— Однако позвольте…
— Молчать, холуй! А поговоришь еще, так в земский суд отправлю. Что буянишь-то.
— Да чем же я буяню — помилуйте? Я только спрашиваю почему ни меня, ни других не перевозят?
— А не перевозят потому, что я не велел! А не велел потому, что опасность есть!
— Какая же опасность, коли и вчера некоторых перевозили, и нынче ночью, а других…
— Молчать. Я говорю тебе, не то ведь я… так угощу… пожалуй!..
— А я жаловаться буду.
— Кому ты там будешь жаловаться? Исправник5 с подрядчиком в половине. Черта с два возьмешь, как пойдешь жаловаться…
— Да помилуйте, у меня надобность есть!
— Плевать я хотел на твою надобность. Много здесь надобностей… слушай только! Пошел к черту, говорят тебе.
— Велите же меня перевезти.
— Придет твоя очередь, так и перевезут!..
И с этим словом стал шарить под лавкою, отыскивая смазные сапоги свои.
Много надо было терпения молодому человеку, чтоб сносить равнодушно ругательства этого полупьяного. Много раз порывался он показать ему свою подорожную ‘по казенной надобности’, свое ‘открытое предписание’6, но, к чести его должно сказать,— он перенес все для того, чтобы узнать в подробности всю гадость притесняющих, все страдание и долготерпение притесненных.
Пока он находился в раздумье, что ему делать, в комнату вошел мужчина лет тридцати, с бородкой, остриженной клинышком, в теплом ваточном кафтанчике, известном под именем пальто-сак, размашисто поклонился заседателю, кивнул головой целовальнику, искоса посмотрел на молодого человека и сказал:
— Наше почтение-с, Аверьян Никитич-с. Как, примерно сказать-с, ночь проводить изволили-с?
— Покорнейше благодарим-с, Панфил Андреич! Оченно голова побаливает что-то-с…
— Может, с ветру-с. А это что за человек? К вам, Аверьян Никитич, али так, проезжий какой-с?
— Проезжий, чтоб черт его побрал. Пристал, как банный лист…
— А вам что, молодец, примерно сказать, нужно-с?..— спросила вдруг бородка клинышком дрожавшего от нетерпения молодого человека.
— Мне нужно, чтоб меня перевезли.
— За этим остановки не будет. Вы как — по подорожной проезжать изволите-с?
— Нет, без подорожной.
— Какая те, братец, Панфил Андреич, подорожная! — перебил заседатель, зевая и потягиваясь.— Ты думаешь и бог знает, какая штука?.. Алексей Алексеич {Алексеями Алексеичами называют всех дворовых людей, за что они очень сердятся. (Примеч. автора.)}, ничего больше.
— Три целковеньких-с… так перевезем…— сказала бородка клином, обращаясь к молодому человеку.
— Где ж мне взять три целковых. Я барский человек и послан…
— А нет, братец, трех целковых, так сиди да жди очереди!.. мало тут мужичья вашего брата-то, упрямятся заплатить, так пусть и сидят.
— Иной бы и рад заплатить, да нечем.
— А мы что, подрядились, что ли, даром возить вас?
— Да ведь вы из казны деньги на то получаете, чтоб возить даром.
— Язык больно долог у тебя — вот что! Много ли мы получаем-то, знаешь ли ты?
— Знаю.
— А знаешь, так не твое дело. Сказано: хочешь, чтоб перевезли, неси три целковых, да и шабаш.
В эту минуту вбежал молодой купчик в синей чуйке7, обстриженный в скобку, очень примасленный, в фуражке с бархатным околышем, и наскоро проговорил:
— Хозяин-с! Прикажите перевезти-с. Оченно нужно-с. Тятенька приказал просить-с…
— А вы чьи будете-с? — спросил приказчик.
— С Москвы-с… на ярманку-с.
— Вам известно, молодец-с…
— Знаем, хозяин-с, знаем! только не задержите, пожалуйста. Тятенька оченно просить приказал-с… вот и деньги прислал.
И с этим словом подал ему красненькую8 ассигнацию.
Приказчик взял, поднес ее к окну, пристально посмотрел номер, подпись кассира, положил ее в карман и сказал:
— Сейчас-с! — и сам вышел из избы. Молодой купчик последовал за ним, а чиновник за купчиком, желая знать, что будет дальше.
Выйдя из кабака, приказчик направился к рыбачьей караулке, крикнул Ивана Савельева и, когда тот вышел, сказал:
— Сейчас перевезти тройку с Москвы, слышишь!.. да пешковые есть, так тоже перевезти можно… возьмешь по пятачку серебряному с брата, а больно ломаться будут, так по десяти копеечек… слышь, ты!
— Слышу…
— А захотят кто из проезжих, так поставьте, пожалуй. Возьми рублик серебряный с тройки, да и с богом.
— Ну, а давать не будут?..
— Давать не будут, так и перевозить не надоть. Разве уж больно кричать да озорничать кто станет…
Перевозчики между тем вышли и поплелись к парому. Было часов 6 утра. Было уже довольно ясно, солнце начинало показываться из-за высокого противоположного берега. Темные тучи укладывались на одной стороне горизонта кучами, на другой, на синеве неба, полный месяц начинал прятаться за темный бор, черною лентою охвативший полгоризонта.
Когда повозка молодого купчика с его тятенькой въехала на паром, могущий еще вместить десятка полтора повозок и телег, несчастные жертвы притеснения Ребенкова и бородки клинышком тронулись было гурьбой к парому, надеясь, что время страданий их окончилось. Они очень ошиблись. Их стали останавливать, те не хотели слушаться, произошла свалка, в которой, вероятно, перевозчики были бы побеждены, а перевозимые остались победителями, ежели б бородка клинышком, вероятно опытная в делах такого рода, не послала скорее за заседателем и казаком. Первый хотя и прибежал ‘для сохранения порядка’, но быть главным лицом ему не удалось, честь эта досталась на долю последнего. Казак так усердно напал на осаждающих паром, что они принуждены были отступить. Тогда, под личным наблюдением самого заседателя, начали пускать на паром пешковых гуськом, по одному, взимая с каждого по пяти копеек серебром, те же, которые не могли заплатить этого ‘добровольного приношения за хлопоты’, допускаемы были только после долговременных ругательств, и то не иначе как с тычком в шею. Оказалось, что все или большая часть заплатили, вероятно, они были из соседних деревень и знали, что гребенской перевоз славится неизменной справедливостью: без денег никого не перевозить. Одни старушонки, шедшие на богомолье, с туесками, висевшими спереди и сзади, оказались счастливее всех: их посадили даром. Хотя бородка клинышком и подговаривалась получить с них по грошику, но они храбро выдержали натиск и остались победительницами.
Когда пешковые были посажены, началась разборка тем, которые были в повозках и телегах. Кому очень надоело дожидаться, те стали предлагать, смотря по достатку, кто по гривенничку, кто по пятиалтынничку с лошади, но эти предложения были отвергаемы бородкою клинышком, как унизительные для достоинства гребенского перевоза. Он импровизировал, и тотчас обнародовал таксу: по четвертаку с лошади, и то потому, что на пароме оставалось свободное место. С ругательствами, многие согласились, зная, что ждать помощи неоткуда: они уже простояли сутки, все поджидая, не подъедет ли какой генерал, который велит перевезти. Деньги были взяты тотчас же, и, в силу этого, получено дозволение становиться на паром. Большею частью это были троичники и на парах, остались бедняки однолошадные, большею частию жители соседних деревень, бывшие на базаре и пропившие там выручку, а вследствие того не имевшие чем заплатить. Так как на пароме осталось еще место и бородке клинышком, казалось, жаль оставлять это место впусте, то он объявил, чтобы с соседних брать только по гривенничку, а если у них денег нет, то принимать в обеспечение ‘что окажется пригоже’, мешок — так мешок, кожу — так кожу, овчину — так овчину, а у кого нет даже и таких ценных вещей, должны представить хоть рогожу, хоть рукавицы, если им ехать недалеко, причем как те, так и другие получили уверение, что на перевозе у них ‘на чести’ и что тот, кто привезет деньги, получит в целости вещь свою.
Берег очистился, и там, где, за минуту перед тем, слышались ругательства, шум, крики, слезы, водворилась совершенная тишина и осталось только несколько разбросанного сена да местами зерна овса, на которые тотчас налетели голуби, и наш герой, никак не хотевший заплатить четвертака с лошади, по очень простой причине, что ему не для чего было переезжать на другую сторону.
Когда паром отчалил, молодой человек не захотел более скрывать себя. Для виду попрося еще раз бородку клинышком перевезти его даром, на что тот отвечал, послав его ко всем чертям, и потом, обратись об этом с жалобою к заседателю, на что и этот отвечал ему тем же, он вдруг вышел из роли просителя и закричал:
— Так я вам приказываю перевезти меня — и сейчас же!
Бородка клинышком и заседатель сначала оробели было, но потом, сами спохватись своей ‘глупости’, только засмеялись и, махнув рукой, сказали:
— Хорошо, хорошо! только не твоя неделя нынче приказывать-то!
И хотели уже уйти, когда молодой человек сунул в нос заседателю открытое свое предписание и тем заставил его остановиться. Прочитав по складам содержание его, он принялся чесать голову молча, видимо не зная, что делать. Долго бы, может быть, продолжал он полезное занятие свое, если б бородка клинышком не подоспела к нему на помощь. Видя смущение заседателя, он обратился к нему с просьбою передать ему открытое предписание. Рассмотрев его, он вдруг спросил молодого человека:
— А позвольте узнать-с: вы, то есть, у какого, примерно, губернатора служить изволите-с?
— У здешнего — разве не видите?
— Так-с. Так чего ж вам угодно-с?
— Мне угодно, чтобы вы мне отвечали, как вы смеете удерживать людей на перевозе по нескольку дней?
— Так вот чего угодно-с! А мы думали, может, перевезти-с — так сейчас.
— Мне не нужно вашего перевоза… я требую ответа на то, что спрашиваю.
— Ответа-с!.. А на что ответа?
— На то, как вы смеете удерживать здесь проезжих?
— Удерживать-с… Кто ж их удерживает-с?
— Вы.
— Мы-с… Никогда-с.
— Да разве я не застал здесь людей, которые стояли по два, и даже по три дня.
— Да кто ж им велит стоять-с! Может быть, такая надобность им была-с.
— Какая надобность, когда их не перевозят?
— У нас задержки нет-с… Мы перевозим всех-с… Прощенья просим-с.
И с этим словом бородка клинышком слегка поклонилась и хотела уйти, но молодой человек, раздосадованный наглостью его, дернул его и закричал:
— Как ты смеешь уходить, когда я говорю с тобой? Разве ты не читал, кто я?
— Позвольте-с!.. Вы драться, то есь, не извольте-с. Этого, примером сказать, вам не позволено-с. Я мещанин… и без депутата, вы, то есь, спрашивать меня не можете-с9.
— Как же вы смеете здесь грабить?
— Грабят-с в лесу, да на большой дороге, а здесь перевоз… грабить нельзя-с. К тому ж, здесь земская полиция есть-с… и наблюдение имеет…
— Вы знаете ли, что по контракту вы обязаны перевозить всех даром.
— Контрака у нас нет-с… и мы не знаем, что там написано-с… Знаем только, что от хозяина приказано четыре человека содержать-с, а мы содержим двенадцать-с.
— Зачем же четыре, когда двенадцать нужно?
— Мы эвтаго не можем знать-с. Должно быть, так в контраке сказано-с.
— Что здесь четверым человекам делать, когда и двенадцать-то только, только что сладят с паромом.
— Это уж дело хозяйское… Просим прощенья-с.
Что было делать? Кровь у молодого человека кипела, он дрожал от негодования, но видел, что сделать ничего не может. Бородка клинышком без депутата отвечать ему не будет, требовать депутата и начать следствие он без особого предписания не может, а просить предписания и дожидаться его — значит, жить три или четыре дня на берегу, в грязи, в кабаке, без еды и питья, в сообществе пьяного заседателя и мошенника перевозчика. А к чему поведет и следствие, если б даже и начать его? Где обвинители, где свидетели? Никого нет. Все это уж на другом берегу, и, когда придет предписание, они будут кто за пятьдесят, кто за сто верст. Да и кто они? — он не знает никого по имени, не знает ни места их жительства, не знает даже, захотят ли они быть свидетелями против перевозчика, захотят ли быть привлечены к следствию, к тому же, ежели они из окрестных, им ссориться с перевозчиком невыгодно, ибо они постоянно у него в руках. Следствие начнут и кончат, чиновник уедет, а перевозчик останется. Но так как гневу его непременно надо было вылиться наружу, то он всею тягостью своей обрушился на заседателя.
— Вы что ж смотрели?..— закричал он.— И не остановили подобных притеснений?
— Мы… ваше благо… выше высокородие-с!.. мы… от земского суда-с… господин… исправник-с не приказал-с…
— Чего не приказал?..
— Не приказал-с… притеснения-с перевозчикам делать… Они, говорят-с, и г. начальнику губернии люди известные… и компанию с ними водят-с… так… я-с… тово-с.
— Врет ваш господин исправник. Никогда наш губернатор не позволит себе сделать такую несправедливость!
— Мы этого не можем знать-с… Наше дело подчиненное-с.
— Вы знаете, чему вы подвергаетесь, если будет доказано, что вы потворствовали притеснениям?
— Помилуйте-с… ваше высокородие-с… Не погубите-с… Жена… дети… мал мала меньше. Невинен состою-с… Волю начальства исполняю-с.
И он спьяна готов был заплакать, готов был даже опуститься среди грязи на колени, если бы гнев молодого человека не сменился презрением, и он остановил его.
— Стыдно вам, господин заседатель! — сказал он с силою.— Очень стыдно!..
— Помилосердуйте, ваше высокородие… Жалованья не получаю… должен проживаться здесь!.. рассудите милостиво… Что получу от перевозчика, то только и есть… не погубите-с! А насчет доказательств, не извольте беспокоиться: их не будет-с — все разъехались: спросить некого-с, а ежели…
Молодой человек не слушал его, он уже сидел в телеге и ехал к деревне, где перевозили гурт и взяли по два рубля ассигнациями с головы.

II

Было воскресенье, когда Ветлин (фамилия молодого человека) приехал в деревню Заозерье. Группы девок, в шубах из нанки ярких цветов, с шалями на плечах, сверх ситцевых сарафанов, обнявшись, ходили по грязной улице, на которой протоптаны были тропинки для пешеходов. Толпы молодых парней, в суконных кафтанах и халатах из синей китайки, стояли под навесами ворот, а один из них отхватывал на гармонике какую-то удивительную музыку, вроде камаринской или трепака.
Ветлин велел везти себя к дому старосты, сотника10, или какой бы то ‘власти’ ни было. Его привезли к дому десятника11, который, как только узнал, что это губернский чиновник, тотчас побежал отводить ему квартиру. Так как имение было удельное12, то это сделалось довольно скоро, в других ему пришлось бы, может быть, продежурить на улице часа полтора или даже и больше. Дом, в котором ему отвели квартиру, был двухэтажный. Он состоял из многих комнат. Ворота были в середине. Каждый ставень окна пестрел различными, самыми затейливыми фигурами и цветами, между окон, где было обшито тесом, тогда как и низ и верх были бревенчатые, красовались грубо нарисованные солдаты и деревья в горшках одного с ними роста, также что-то такое вроде львов, с надписями: ‘Се люты зверь!’ или ‘Археп Исаев сей дом мастером был’. Комнаты были светлы и чисты, но на окнах валялись крошки хлеба, а на изразцовой, с разными птицами, лежанке брошена была засаленная ситцевая подушка. По несчастью, комната оказалась нетопленною, и Ветлину предстояло или дрожать в холодной комнате, или идти в ‘общую’, то есть туда, где останавливаются проезжие.
Ветлин предпочел последнее. Он вошел туда в то время, как извозчики, проезжавшие проселком, чтобы избежать казенного перевоза, обедали. Их было четыре человека. В ситцевых красных и клетчатых рубашках сидели они за столом, покрытым грязною скатертью, и в эту минуту ‘хлебали’ щи. После щей подали им вареный горох, лапшу с медом, потом гречневую кашу с конопляным маслом, которую они, после каждой ложки, запивали квасом, потом, когда на требование ими меда меду не оказалось, подали им, вместо меду, конопляное масло, налитое в деревянную чашку. В масло это они макали ‘ситник’, то есть белый пшеничный хлеб, нарезанный ломтями чуть ли не в два фунта величиною. Завершилось все это гороховым киселем, который они брали тоненькими лучиночками, заменявшими вилки, кисель был предварительно крепко посолен и облит маслом.
Никогда не видав подобного зрелища, Ветлин с любопытством и не без удивления смотрел на кушающих.
Русский человек вообще, когда ест, торопиться не любит. Он сначала снимет кафтан, поддевку и останется в одной рубахе, потом распояшет кушак и пояс, и наконец не только сам сходит посмотреть лошадей, но еще пошлет за тем же и товарища, когда воротится. Все эти операции делаются не после, но во время обеда, и поэтому обед из пяти перемен продолжается час и больше.
Время еды у русского есть время самых интимных бесед. Тут вы узнаете не только что с каждым обедающим случилось в тот день и в продолжение всей его жизни, но и характер его барина и барыни, ежели он помещичий, как зовут и каков их окружной начальник, ежели он государственный, все мошенничества и все плутни мелкого торгового мира, ежели он мещанин. Для наблюдателя нравов это лучшее время для того, чтоб узнать характер народа, его наклонности, его страсти, его понятия.
— Ты, Ванюха, никак, на казенной хотел ехать? — спросил один ямщик другого.
— На казенной, Тит Савельич! Проселком-то добре грязно, так с саше сворачивать-то не хотелось.
— Ну, так что ж не поехал?
— Какой не поехал — поехал, да воротился, только крюку даром дал.
— Что ж, не перевезли, што ль?
— Черт их, прости господи, разберет. Перевозчик залупил полтора целковых, я сунулся к старшому — приказчик, что ли, он там какой… думал, толк какой будет,— куда те!.. и под лад не дался. Дай два целковых, да и кончено. Подумал, подумал, да и поехал сюда.
— Там еще, никак, заседатель живет…
— Живет, чтоб ему… Ругатель, больше ничего. Пьяная харя!.. Вишь ты: он живет-то в питейном,— я и пришел туда. Сидит у них какой-то в синей чуйке — купец ли, мещанин, уж не знаю,— и переговоры ведут… Вы, дескать,— купец-то говорит,— как я подъеду с телегой к перевозу, и велите поставить, да как-нибудь, как будто невзначай, телегу-то и столкните в воду, чтоб все, что в ней есть, уплыло… али потонуло…
— Зачем же это?
— А кто ж его знает, должно быть, нужно. Вишь ты — у него бумаги какие-то требуют… бумаги-то у него, положим, и есть, да в них, вишь, фальшь какая-то… так их показать-то ему и нельзя… А тут, чего лучше,— утонули, дескать, да и все тут.
— Хитро, малой, подумаешь! — заметил третий.
— Известное дело — лавошник! На том стоят. Мошенник на мошеннике сидит, мошенником погоняет… Придет случай нашего брата рассчитывать, каких колес не подпускает. Норовит тебе арапчика13 втереть безногого или изорванную бумажку… а станешь говорить — куда те!.. Рассерчает так, что и господи упаси. Я намесь кладь привез к Ивану Прохорычу, знаешь Колотиловскому: надо было с него получить сто рублев с лишком за извоз. Уж какой же дряни он мне набрал!.. рублев на двадцать, никак, мелочи — одна одной хуже! Стертые, с дырочками,— пуговицы, да и только. Я ему и заикнулся: Иван, дескать, Прохорыч! деньги-то больно плохи даешь, а он как крикнет… да и пошел… и пошел… Я послушал, послушал — думаю: сем к городничему пойду! Не все ж, в самом деле, нашего брата обижать станут. Прихожу: солдат у городничего такой бравый стоит. Говорит: дедушка, чего нужно? Так и так, говорю, господин кавалер, к городничему пришел… Иван Прохорыч больно обижает, такой мелочи дал, что ни в одном кабаке не возьмут. Хотел его благородию пожалиться. ‘Эх, старик, старик! — сказал унтер.— Давно на свете живешь, а ума не набрался: ну променяет, что ли, на тебя городничий Ивана Прохорыча? У них дружба давнишняя — хлеб-соль водят. Как ни поедет Иван Прохорыч в Москву али в Питер… смотришь: то жене городнической на платье привез, то ему на мундир сукна… А ты тут суешься! Что ты ему? Ни брат, ни сват! Какие с тебя барыши! Поди-ка, брат, лучше откуда пришел… а то, пожалуй, рассерчает, так еще велит тебя же в трубную посадить. Право слово!’ Подумал, подумал я… махнул рукой, да и пошел от греха подальше… Взаправду велит засадить… что возьмешь? пропадай они и с деньгами-то. Еще унтеру дал десять копеек на добром слове…
Поданная работницею перемена остановила на минуту нить разговора, после чего старик опять начал.
— А когда ж этот мещанин-то на перевоз хотел приехать?
— Завтра на рассвете,— отвечал Ванюха.— Так у них и согласие было, чтоб он приехал пораньше и побольше бы шумел: очень, дескать, нужно, суд бумаги требует.
— А что они с него взяли?
— Этого тебе, дядя Тит, хвастать не буду, настояще не слыхал… кажись, так будто, полсотни рублей он им сулил, а они просили больше. Ну, а на чем сошлись, не знаю. Только больно поджигал заседатель: ты, дескать, не мирись на полсотне — больше даст.
— Эко зелье, подумаешь! — проговорил старик, пережевывая кашу и запивая ее квасом.— Так и норовят только, чтоб обобрать человека.
Ветлин не пропустил ни слова из этого разговора. Он побежал к себе, написал отношение к депутату, который был в губернском городе, чтоб он прибыл к следствию, распорядился отсылкою этого пакета и, обеспечив себя таким образом дня на два, ибо прежде этого срока ожидать депутата было нельзя, решился на другой день ехать опять на казенный перевоз смотреть, как будут топить бумаги, которые ‘суд требует’, и узнать, с какой целью это делается.

III

Светало, когда Ветлин приехал снова на казенный перевоз в дубленом своем полушубке, густо забрызганном грязью. Он не хотел быть узнанным. Так как день был не базарный, то у перевоза собралось не много — три-четыре одноконные телеги, одна тройка с господином, спавшим в огромных ситцевых подушках, и наконец городская тележка, на которой сидела толстая мещанка в розовом платочке, едва прикрепленном на вершине головы, нарумяненная и набеленная, несмотря на раннее утро. Сидела она неподвижно, уставивши тупые глаза свои на одну точку. Мужчины с ней в тележке не было, а около перевоза кричал и ругался какой-то приземистый и плотный господин с бородкой, в синей чуйке, одна пола которой была заткнута за шелковый кушак, обхватывавший его неуклюжее и пухлое тело. Он кричал из всех сил, и всякому встречному и поперечному объяснял, что ‘ему необходимо нужно, что его требует магистрат для представления торговых книг, что он везет эти книги со всеми документами и должен всенепременно прежде полудня представить их в магистрат, иначе беда будет’. Сквозь начинающий подыматься туман Ветлин заметил, что на бугорке стоял заседатель, бородка клинышком и целовальник, которые наблюдали, как удастся операция топления бумаг. Ветлин подошел к телеге мещанина или купца, требуемого магистратом, и заглянул в нее. Действительно, в ней лежал большой чемодан с книгами и бумагами. Чемодан не был заперт, а только связан веревкой, и то неплотно, и из него торчали графленые бумаги, усеянные цифрами. Кроме того, в телеге лежал узелок с платьем, который нарумяненная женщина, с розовым платочком на макушке, придерживала рукою.
Ветлин, оставив лошадей своих за старым плетнем, сам спустился прямо к воде, так, что ни заседатель, ни бородка клинышком, при густом тумане, не могли рассмотреть его в лицо, и обратился прямо к пухлому купцу в чуйке.
— Позвольте узнать, куда вы едете?
— Я-с? в Колотилов! Оченно тороплюсь. Изволите видеть-с… Мы по торговой части… лавочку мелочную содержали-с… и позапутались маленечко-с… года плохие, сами знать изволите!.. Торговцев оченно много развелось… поодолжались кой-кому… так несостоятельными-с, изволите видеть, и объявились-с. Кредиторы, знаете, народ грубый, не полированный-с… так сумненье возымели, что мы, то есть, злостные банкроты-с… Подали, сударь, донос. Колотиловский магистрат и требует к рассмотрению книги и до-кументы-с… Вот я их везу теперь… Конечно, книги у нас чистота-с… как стеклышко-с, а все, знаете, обидно-с… такую мораль заслужить.
— Так вы думаете поспеть нынче в Колотилов?
— Всенепременно нужно-с… Хоть лошадь насмерть загоню-с, а приехать постараюсь. Эй вы, господа перевозчики! Что же, долго ли держать проезжих будете? Не по указу девствуете! — закричал он перевозчикам, ставившим телеги на паром.— Прикажите-с, господин заседатель! — продолжал он, обращаясь к бугорку, на котором в густом тумане чуть виднелось лоснящееся лицо чиновника земской полиции, ‘присланного для порядка’.
— Ребята, живее! — закричал повелительно хриплый голос из тумана.
— Живее! хорошо тебе, ты уж нынче хлебнул,— пробормотал себе под нос старый перевозчик,— а мы нынче еще хлеба крошки не видали во рту! Житье проклятое! Они себе гуляют да набивают карманы, а мы работай хуже собак!
Телеги и тройки были уже поставлены на паром, и пришла очередь городской тележке. Дряблый купчик засуетился изо всех сил. Подбежав сперва к одному, потом к другому перевозчику, он пошептался с ними и потом звонко закричал:
— Лимпиада Сергевна-с! троньте вожжи-с.
Толстая купчиха тронула вожжами, тележка двинулась, но у самого парома купчик остановил лошадь и сказал:
— Вылезьте, Лимпиада Сергевна-с. Всяко бывает. Не ровен час… Шутя, беда стряхнется.
Лишь только раздался звонкий голос дряблого купчика, онуждающий перевозчиков, из тумана вдруг выступила высокая фигура казака, который вдруг, ни с того ни с сего, принялся распоряжаться перевозчиками.
— Ей вы, мужичье! — закричал он.— Скорей поворачивайся! Что проезжих-то держите? Живо!
Купчик, между тем проводивши по доскам свою Лимпиаду Сергевну на паром, сам воротился к лошади и, взяв ее под уздцы, пустил на мостки одну и крикнул:
— Ну, сивка! с богом.
В то самое мгновение, когда лошадь входила передними ногами на паром, а задние ноги ее и телега оставались еще на мостках, раздался вдруг неизвестно откуда свисток. Казак крикнул еще раз: ‘Живее!’ Паром затрясся и тронулся с места. Бедная лошадь уцепилась было передними ногами за паром, но как он все отдалялся, то телега глухо рухнулась с мостков в воду и стащила за собою лошадь. Дряблый купчик, неизвестно для чего остававшийся на берегу, закричал, как сумасшедший: ‘Помогите, помогите!’ А супруга его вдруг взвизгнула, как будто пырнули ее ножом, и начала выть, приговаривая на все тоны: ‘Архип Антоныч!.. Кор… милец… ба… тюшка!.. на кого… ты меня… покинул…’
Перевозчики между тем бросились к лошади, подцепили ее канатами, подтянули к мосткам, обрезали супонь и вожжи, и вывели на берег. Все это совершилось почти в одно мгновение. Перезозчики кричали и бранились, кто как умел, лоснящийся заседатель, бородка клинышком и целовальник сбежали вниз с бугорка и кругом изо всех сил суетились, дряблый купчик кричал, выл, плакал, стонал, повторяя на все лады:
— Батюшки, батюшки! Помогите! Документы мои, батюшки, спасите… Ради бога спасите…— и метался из угла в угол, как будто его хотели резать.
Побежали за баграми, стали вытаскивать телегу, но она отчего-то опрокинулась вверх дном. Чемодан с бумагами канул на дно. Сколько ни искали его баграми, крючьями и кошками, сколько ни шарили и подле парома — найти не могли. Не знаю почему, Ветлин вспомнил нечаянно об узелке с платьем, лежавшем в телеге. Он взглянул на паром и увидел, что воющая Лимпиада Сергевна держала его в своих руках. Ветлин не мог не улыбнуться подобной предусмотрительности. Когда, наконец, телега была вытащена и все пришло в прежний порядок, дряблый купчик начал вопить, что он погиб, что Колотиловский магистрат засудит его, что чем же он виноват, что на все воля божия и что без нее ‘влас с главы человеческой не спадет’. Всхлипывая и рыдая, стал он сперва просить, потом убеждать, а наконец требовать свидетельства о том, что ‘документы потонули’.
Этого, кажется, не ожидал лоснящийся заседатель. Он было окрысился на него, но, увидя, что тут есть посторонние, тотчас замолчал и только знаком показал ему на дом с елкою, как бы приглашая туда для объяснений.
Ветлин, любопытствуя видеть окончание этой сцены, последовал за ними и присел на крылечке увеселительного здания. С полчаса продолжался там крик и ругательства, потом все смолкло, а минут через десять дряблый купчик вышел оттуда весь в поту, складывая какую-то бумагу и гневно повторяя: ‘Иуды проклятые! чтоб вам на том свете ни дна ни покрышки… Мало еще взяли!.. совсем ограбить захотелось, разбойники!’
И долго продолжался бы, может быть, этот монолог, если б Ветлин не подошел к нему и не просил:
— А что, получили свидетельство?
— Получил, чтоб им пусто стало: пятьдесят рублей сдули, мошенники эдакие! Видят, что нужда человеку, ради не то что одежду, шкуру-то всю снять. Околеть бы вам без покаяния, душегубцы!
— А можно видеть свидетельство?
— Можно, пожалуй.
И он вынул гербовый 15-копеечный лист, исписанный каракулями, под которыми виднелась черная печать заседателя земского суда. В другой раз Ветлину пришлось подивиться предусмотрительности купчика и чиновника, приготовивших не только драму, но даже и развязку.
Свидетельство гласило:
’18… года апреля ‘…’ дня, на Гребенском перевози свидетельство сие дал заседатель Колотиловскова Земскова Суда Гонотеев Колотиловскому купецкому племяннику Архипу Антонову сыну Криворотову,— книги и документы утанули в реке Шальной от полой воды. Помащь подавали всякую с опасностию жизни, и сам Криворотов еле не потонул спасал бумаги. У сего свидетельства за неумением грамоти заседатель печать приложил’.
Прочитав эту бумагу, Ветлин махнул рукой, грустно потупил голову и молча поехал на следствие о гуртах…

Комментарии

Печатается по тексту первой публикации в журн. Современник, 1857, No 2.
1 Гашник — шнурок, продернутый в верхней части штанов.
2 Целовальник — продавец в питейном заведении.
3 Откуп — исключительное право на продажу вина, предоставлявшееся государством за определенную плату частным лицам.
4 Подорожная — проездное свидетельство при езде ‘по казенной надобности’, дававшее право на внеочередное обеспеченно лошадьми, пользование переправами и т. д.
5 Исправник — глава уездной полиции.
6 Открытое предписание — письменное распоряжение, приказ на расследование какого-либо дела.
7 Чуйка — длинный, до колен, суконный кафтан.
8 Красненькая — ассигнация десятирублевого достоинства.
9 Я мещанин… и без депутата, вы, то есть, спрашивать меня не можете-с.— Депутатом в царской России называлось лицо, избираемое отдельным сословием (мещанством, дворянством, крестьянством и т. п.) и посылаемое для порученных ему сословных дел.
10 Сотник — офицерский чин в казачьих войсках русской армии, соответствовавший чину поручика в регулярных войсках. Здесь — в значении выборного лица от сотни крестьянских дворов.
11 Десятник (десятский) — выборное должностное лицо из крестьян для выполнения полицейских и других общественных обязанностей. Обычно избирался на десять крестьянских дворов.
12 Удельные земли — земли, составлявшие собственность царской семьи.
13 Арапчик — голландский червонец.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека