Переписка с В. Г. Белинским, Гоголь Николай Васильевич, Год: 1847

Время на прочтение: 34 минут(ы)
‘Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах’: Художественная литература, Москва, 1988

Гоголь и В. Г. Белинский

Вступительная статья

Имена Гоголя и Виссариона Григорьевича Белинского (1811-1848) теснейшим образом связаны в истории нашей культуры. Произведения Гоголя в значительной мере повлияли на формирование как эстетической концепции, так и общественных взглядов великого критика. С другой стороны, Белинскому принадлежит первостепенная роль в истолковании гоголевского творчества, укреплении авторитета писателя, уяснении его места в литературном процессе 1830-1840-х годов.
Уже в статье ‘Литературные мечтания’ (Молва, 1834, ч. 8), практически явившейся дебютом Белинского-критика, об авторе ‘Вечеров на хуторе близ Диканьки’ говорится как о ‘необыкновенном таланте’, много обещающем в будущем. В следующем году появление сборников ‘Миргород’ и ‘Арабески’ дало Белинскому основание оценить произведения Гоголя как вершину русской прозы, а в самом писателе увидеть главу нового периода развития отечественной литературы — периода, характеризующегося обостренным вниманием к ‘жизни действительной’ (статья ‘О русской повести и повестях г. Гоголя’ — Т, 1835, ч. 26). Эти положения были позднее развиты критиком в его работах второй половины 1830-1840-х годов.
На протяжении ряда лет Белинский вынашивал замысел обстоятельного разбора гоголевского творчества в особом цикле исследований. К сожалению, эта идея осталась неосуществленной. Тем не менее в своих трудах критик коснулся практически всех сторон литературной деятельности Гоголя. Перу Белинского принадлежит более двадцати статей, специально посвященных его сочинениям.
Как свидетельствовал П. В. Анненков, близко знавший и писателя, и критика, выступления Белинского в середине 1830-х годов серьезно поддержали Гоголя и способствовали его литературному самоопределению (Анненков П. В. Н. В. Станкевич. М., 1857, с. 77). По словам мемуариста, статья ‘О русской повести и повестях г. Гоголя’ была встречена писателем с удовлетворением и радостью: ‘<...> он благосклонно принял заметку статьи, а именно, что ‘чувство глубокой грусти, чувство глубокого соболезнования к русской жизни и ее порядкам слышится во всех рассказах Гоголя’, и был доволен статьей, и более чем доволен: он был осчастливлен статьей, если вполне верно передавать воспоминания о том времени’ (Анненков. Лит. восп., с. 161).
Однако отношение Гоголя к литературной деятельности Белинского было далеко не однозначным. На нем лежит ясный отпечаток несходства мировоззрений, различия темпераментов. Весьма существенную роль играл и тот факт, что среди близких Гоголю людей преобладали идейные антагонисты критика (Шевырев, Погодин, Плетнев, Языков и др.), с которыми Белинский на протяжении 1830-х и в особенности 1840-х годов вел ожесточенную борьбу. Писатель не раз выражал свое недовольство суждениями Белинского, неприятие их тона и смысла. Тем более важно, что в целом он все же отдавал должное проницательности и искренности великого критика.
‘Гоголь доволен моею статьею о ‘Ревизоре’ {Имеется в виду статья ‘Горе от ума’ <...> Сочинение А. С. Грибоедова’ (ОЗ, 1840, т. 8), значительная часть которой посвящена гоголевской комедии.} — говорит — многое подмечено верно’, — с гордостью сообщал Белинский В. П. Боткину в письме от 14-15 марта 1840 года (Бел., т. 11, с. 496). О внимании писателя к суждениям Белинского в определенной степени свидетельствует факт переработки повести ‘Портрет’, ранняя редакция которой вызвала замечания критика. Для характеристики отношения Гоголя к Белинскому важен его во многом итоговый отзыв, заключенный в письме к Прокоповичу от 8 (20) июня 1847 года: ‘<...> человек этот говорил обо мне с участием в продолжение десяти лет. Человек этот, несмотря на излишества и увлечения, указал справедливо, однако ж, на многие такие черты в моих сочинениях, которых не заметили другие, считавшие себя на высшей точке разумения перед ним’.
Личные контакты Гоголя и Белинского носили лишь эпизодический характер. Вероятно, впервые они увиделись в мае 1835 года на обеде в московском доме С. Т. Аксакова (Аксаков, с. 14), с сыном которого Константином Сергеевичем критик был в ту пору очень дружен. Однако подлинное знакомство произошло лишь осенью 1839 года, в первый приезд Гоголя из-за границы. Белинский и Гоголь встречаются вначале в Москве (ЛН, т. 58, с. 570), а затем в Петербурге, куда критик переехал, чтобы принять непосредственное участие в издании журнала ‘Отечественные записки’. ‘Поклонись от меня Гоголю, — обращался Белинский к К. С. Аксакову вскоре после этих встреч, — и скажи ему, что я так люблю его, и как поэта и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом’ (от 10 января 1840 г. — Бел., т. 11, с. 435).
В начале 1840-х годов в России происходит быстрая поляризация литературно-общественных сил. Позиции группы ‘Отечественных записок» и основного круга близких Гоголю литераторов все более определяются в этот период как враждебные. Однако и в свой приезд на родину в 1841-1842 годах писатель не прерывает личных контактов с Белинским, хотя в то же время пытается скрыть их от ‘московских приятелей’. Как и другие знакомые Гоголя, Белинский оказывает ему помощь в практических делах: в январе 1842 года писатель отправляет с Белинским в Петербург рукопись ‘Мертвых душ’, запрещенную московской цензурой, осенью того же года критик помогает Прокоповичу в чтении корректур гоголевских ‘Сочинений’.
К 1842 году относится и первое из писем Белинского к Гоголю, содержащее ценнейший материал для характеристики его отношения к писателю. Подчеркивая исключительное положение Гоголя в современной русской литературе (‘Вы у нас теперь один’), критик пытался привлечь его на свою сторону в литературной борьбе. Однако ответ Гоголя, заключенный в письме к Прокоповичу от 11 мая, был уклончивым: ‘Я получил письмо от Белинского. Поблагодари его. Я не пишу к нему, потому что, как он сам знает, обо всем этом нужно потрактовать и поговорить лично, что мы и сделаем в нынешний проезд мой чрез Петербург’. Свидание Гоголя с Белинским — последнее в их жизни — действительно состоялось вскоре в Петербурге, но никаких определенных результатов не принесло.
Важнейшее место в истории отношений Гоголя и Белинского занимают события 1847 года, связанные с выходом ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’. Тревожные симптомы в развитии писателя отмечались Белинским еще до появления этой книги. Именно с такой точки зрения он рассматривал в рецензии на второе издание ‘Мертвых душ’ (С, 1847, No 1) гоголевское предисловие ‘К читателю от сочинителя’ и появившуюся незадолго перед тем статью ‘Об ‘Одиссее’, переводимой Жуковским’. ‘Выбранные места…’, консервативный характер которых оказался заметно усилен вследствие цензурных изменений и изъятий, вызвали у критика ‘негодование и бешенство’ (письмо к В. П. Боткину от 28 февраля 1847 г. — Бел., т. 12, с. 340). В посвященной им рецензии (С, 1847, No 2) Белинский с убийственным сарказмом комментировал ряд гоголевских положений, однако, в силу подцензурного характера статьи, не смог отозваться о книге с полной откровенностью.
Тем не менее Гоголь был задет рецензией и — впервые за время их знакомства — обратился к автору с письмом, в котором сводил причины его недовольства к личной обиде и пытался несколько сгладить сложившееся у критика впечатление. Послание Гоголя было получено Белинским в Зальцбрунне (тогдашняя Пруссия), где он находился на лечении. Не опасаясь перлюстрации (Гоголь в то время также жил вне России), критик ответил автору ‘Выбранных мест…’ знаменитым письмом, в котором подчеркивал принципиальный характер своего несогласия с ним, страстно и прямо выражал отрицание гоголевской книги, в отличие от его утопической идеи общественного переустройства через моральное совершенствование отдельных людей выдвигал мысль о необходимости коренных социальных преобразований в России.
‘Зальцбруннское’ письмо Белинского стало для Гоголя тяжелым потрясением. Вначале он намеревался подробно ответить оппоненту (см. ниже черновые наброски, с. 490), объяснить себя и свою позицию, опровергнуть выдвинутые обвинения (некоторые из них действительно были незаслуженными). Однако в дальнейшем Гоголь отказывается от развернутой полемики, ограничившись кратким письмом, в котором ясно слышится усталость и где допускается даже наличие в словах критика ‘части правды’ (29 июля (10 августа) 1847 г.). Видимо, считая спор завершенным, Белинский оставил это письмо Гоголя без ответа, заметив лишь, по словам П. В. Анненкова: ‘Какая запутанная речь, да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту’ (Анненков. Лит. восп., с. 365).
Письмами 1847 года завершилась история личного и эпистолярного общения Гоголя и Белинского. В мае следующего года критик скончался. В настоящем издании переписка Гоголя с Белинским печатается полностью, включая черновые варианты последнего письма Гоголя.

Белинский В. Г. — Гоголю, 20 апреля 1842

20 апреля 1842 г. Петербург [1]

Милостивый государь
Николай Васильевич!
Я очень виноват перед вами, не уведомляя вас давно о ходе данного мне вами поручения[2]. Главною причиною этого было желание — написать вам что-нибудь положительное и верное, хотя бы даже и неприятное. Во всякое другое время ваша рукопись прошла бы без всяких препятствий, особенно тогда, как вы были в Питере[3]. Если бы даже и предположить, что ее не пропустили бы, — то все же можно наверное сказать, что только в китайской Москве могли поступить с вами, как поступил г. Снегирев[4], и что в Петербурге этого не сделал бы даже Петрушка Корсаков, хоть он и моралист и пиэтист. Но теперь дело кончено, и говорить об этом бесполезно.
Очень жалею, что ‘Москвитянин’ взял у вас все[5] и что для ‘Отечественных записок'[6] нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу ‘Москвитянина’ и в невыгоду ‘Отечественных записок’. Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова — и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и других подобных им негодяев в Петербурге и Москве, она украшает ‘Москвитянин’ вашими сочинениями — и лишает их ‘Отечественные записки’. Я не так самолюбив, чтобы ‘Отечественные записки’ считать чем-то соответствующим таким великим явлениям в русской литературе, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, но я далек и от ложной скромности — бояться сказать, что ‘Отечественные записки’ теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и — смею думать — умное мнение, и что ‘Отечественные записки’ ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья[7]. Но потому-то, видно, им и то же счастие: не изменить же для ‘Отечественных записок’ судьбе своей роли в отношении к русской литературе.
С нетерпением жду выхода ваших ‘Мертвых душ’. Я не имею о них никакого понятия: мне не удалось слышать ни одного отрывка, чему я, впрочем, и очень рад: знакомые отрывки ослабляют впечатление целого. Недавно в ‘Отечественных записках’ была обещана статья о ‘Ревизоре'[8], думаю по случаю выхода ‘Мертвых душ’ написать несколько статей вообще о ваших сочинениях[9]. С особенною любовию хочется мне поговорить о милых мне ‘Арабесках’, тем более что я виноват перед ними: во время оно с юношескою запальчивостию изрыгнул я хулу на ваши в ‘Арабесках’ статьи ученого содержания[10], не понимая, что тем самым изрыгаю хулу на духа[11]. Они были тогда для меня слишком просты, а потому и неприступно высоки, притом же на мутном дне самолюбия бессознательно шевелилось желание блеснуть и беспристрастием. Вообще, мне страх как хочется написать о ваших сочинениях. Я опрометчив и способен вдаваться в дикие нелепости, но — слава богу — я, вместе с этим, одарен и движимостию вперед, и способностию собственные промахи и глупости называть настоящим их именем и с такою же откровенностию, как и чужие грехи. И потому надумалось во мне много нового с тех пор, как в 1840 г. в последний раз врал я о ваших повестях и ‘Ревизоре'[12]. Теперь я понял, почему вы Хлестакова считаете героем вашей комедии, и понял, что он точно герой ее, понял, почему ‘Старосветских помещиков’ считаете вы лучшею повестью своею в ‘Миргороде'[13], но также понял, почему одни вас превозносят до небес, а другие видят в вас нечто вроде Поль де Кока[14] и почему есть люди, и притом не совсем глупые, которые, зная наизусть ваши сочинения, не могут без ужаса слышать, что вы выше Марлинского и что ваш талант — великий талант. Объяснение всего этого даст мне возможность сказать дело о деле, не бросаясь в отвлеченные и окольные рассуждения, а умеренный тон (признак, что предмет понят ближе к истине) даст многим возможность сознательно полюбить ваши сочинения. Конечно, критика не сделает дурака умным и толпу мыслящею, но она у одних может просветлить сознанием безотчетное чувство, а у других — возбудить мыслию спящий инстинкт. Но величайшею наградою за труд для меня может быть только ваше внимание и ваше доброе, приветливое слово. Я не заношусь слишком высоко, но — признаюсь — и не думаю о себе слишком мало, я слышал похвалы себе от умных людей и — что еще лестнее — имел счастие приобрести себе ожесточенных врагов, и все-таки больше всего этого меня радуют доселе и всегда будут радовать, как лучшее мое достояние, несколько приветливых слов, сказанных обо мне Пушкиным и, к счастию, дошедших до меня из верных источников[15]. И я чувствую, что это не мелкое самолюбие с моей стороны, а то, что я понимаю, что такое человек, как Пушкин, и что такое одобрение со стороны такого человека, как Пушкин. После этого вы поймете, почему для меня так дорог ваш человеческий, приветливый отзыв…
Дай вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности. Горячо желаю вам этого как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано. Вы у нас теперь один, — и мое нравственное существование, моя любовь к творчеству тесно связана с вашею судьбою: не будь вас — и прощай для меня настоящее и будущее в художественной жизни моего отечества: я буду жить в одном прошедшем и, равнодушный к мелким явлениям современности, с грустною отрадою буду беседовать с великими тенями, перечитывая их неумирающие творения, где каждая буква давно мне знакома…
Хотелось бы мне сказать вам искренно мое мнение о вашем ‘Риме’, но, не получив предварительно позволения на откровенность, не смею этого сделать[16].
Не знаю, понравится ли вам тон моего письма, — и даже боюсь, чтоб он не показался вам более откровенным, нежели сколько допускают то наши с вами светские отношения, но не могу переменить ни слова в письме моем, ибо в случае, противном моему ожиданию, легко утешусь, сложив всю вину на судьбу, издавна уже не благоприятствующую русской литературе[17].
С искренним желанием вам всякого счастия, остаюсь готовый к услугам вашим

Виссарион Белинский .

СПб. 1842
Апреля 20.
1 РС, 1889, No 1, с. 143-145, Бел., т. 12, с. 107-109.
2 В начале января 1842 г. в Москве Белинский получил от Гоголя рукопись ‘Мертвых душ’, чтобы доставить ее в Петербург и подать через В. Ф. Одоевского в столичный цензурный комитет.
3 Гоголь был в Петербурге в начале октября 1841 г.
4 О непоследовательности цензора Снегирева по отношению к ‘Мертвым душам’ Гоголь подробно пишет в письме к Плетневу от 7 января 1842 г. (см. в т. 1 на с. 238-239).
5 В 1842 г. Гоголь опубликовал в ‘Москвитянине’ повесть ‘Рим’ (No 3) и рецензию на альманах ‘Утренняя заря’ (No 1, под псевдонимом).
6 ‘Отечественные записки’ с 1839 г. издавались А. А. Краевским при ближайшем участии Белинского.
7 То есть усадьбы министра просвещения С. С. Уварова. Холопами Белинский называет Погодина и Шевырева, издательской и научной деятельности которых покровительствовал Уваров.
8 В сообщении о выходе второго издания ‘Ревизора’ (ОЗ, 1841, No 9, отд. VI, с. 5).
9 Цикла статей, посвященного творчеству Гоголя в целом, Белинский не написал, а свои суждения о ‘Мертвых душах’ высказал в статьях ‘Похождения Чичикова, или Мертвые души’, ‘Несколько слов о поэме Гоголя ‘Похождения Чичикова, или Мертвые души’, ‘Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке’ и ‘Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя ‘Мертвые души’.
9 Белинский имеет в виду свою статью ‘О русской повести и повестях г. Гоголя’ (1835).
10 В Евангелии от Матфея сказано: ‘Всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам <...> ни в сем веке, ни в будущем’ (гл. 12, стих 31-32). Прибегая к такому выражению, Белинский хотел подчеркнуть, как чудовищно он был не прав в своей прежней оценке статей Гоголя.
11 В Евангелии от Матфея сказано: ‘Всякий грех и хула простятся человекам, а хула на Духа не простится человекам <...> ни в сем веке, ни в будущем’ (гл. 12, стих 31-32). Прибегая к такому выражению, Белинский хотел подчеркнуть, как чудовищно он был не прав в своей прежней оценке статей Гоголя.
12 Речь идет о статье ‘Горе от ума’, где Белинский говорит о ‘Тарасе Бульбе’ и ‘Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем’ и подробно разбирает ‘Ревизора’, доказывая при этом, что героем комедии является не Хлестаков, а городничий.
13 Любопытно в этой связи письмо Белинского к В. П. Боткину (13 апреля 1842 г.), где он рассказывал о смерти жены Краевского и о его состоянии в день похорон: ‘Когда опустили в могилу, сложив руки, он как будто готов был рвануться туда, но, махнув рукою, скоро пошел прочь. Вообще его горесть не отчаянная, я даже не умею тебе характеризовать ее, но она объяснила мне, почему Гоголь считает ‘Старосветских помещиков’ лучшим своим произведением’ (Бел., т. 12, с. 99).
14 Имя Поль де Кока рассматривалось как нарицательное для обозначения литературы, изобилующей ‘грязными’ подробностями быта. Гоголя с Поль де Коком первым сравнил Сенковский в 1834 г. (БдЧ, т. III, ч. II, отд. V, с. 31). Впоследствии это сравнение не раз повторялось в ‘антигоголевской’ критике тем же Сенковским, Булгариным, Полевым.
15 Слова Пушкина о Белинском могли быть переданы ему П. В. Нащокиным или М. С. Щепкиным, которые осенью 1836 г. по поручению Пушкина вели с Белинским переговоры о его переходе в ‘Современник’. В мае 1836 г. Пушкин писал П. В. Нащокину: ‘Вели сказать ему (Белинскому. — М. В.), что очень жалею, что с ним не успел увидеться’. Оценка Белинского была высказана Пушкиным также в ‘Письме к издателю’ (С, 1836, No 3, за подписью ‘А. Б.’), но Белинский не мог знать, что она принадлежит Пушкину. По воспоминаниям П. В. Анненкова, Пушкин, ‘по свидетельству самого Белинского, <...> говорил про него: ‘Этот чудак почему-то очень меня любит’ и прибавлял, ‘что у Белинского есть чему поучиться и тем, кто его ругает’ (Анненков. Лит. восп., с. 125).
16 31 марта 1842 г. Белинский писал В. П. Боткину: ‘Рим’ — много хорошего, но есть фразы, а взгляд на Париж возмутительно гнусен’ (Бел., т. 12, с. 90).
17 11 мая 1842 г. Гоголь писал Н. Я. Прокоповичу, что хотел бы поговорить с Белинским при встрече (см. преамбулу к переписке, с. 262). Встреча Гоголя с Белинским, оказавшаяся последней, произошла между 26 мая и 5 июня 1842 г. в Петербурге.

Гоголь — Белинскому В. Г., около 8(20) июня 1847

Около 8 (20) июня 1847 г. Франкфурт [1]

Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором No ‘Современника'[2]. Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить даже и не любившего меня человека, тем более вас, о котором я всегда думал как о человеке меня любящем. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять. Восточные, западные и неутральные — все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной своей коже (всем нам нужно побольше смирения), но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо-неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека и потому почти все приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покаместь еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.
Я очень недаром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все эти недоразумения. Поверьте, что не легко судить о такой книге, где замешалась собственная душевная история человека, не похожего на других, и притом еще человека скрытног<о>, долго жившего в себе самом и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко было также решиться и на подвиг выставить себя на всеобщий позор и осмеяние, выставивши часть той внутренней своей клети, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачей собственного голоса о ней, прочесть ее в разные часы своего душевного расположения, более спокойного и более настроенного к своей собственной исповеди, потому что в такие только минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы?[3] Такая логика может присутствовать в голове только раздраженного человека, продолжающего искать уже одно то, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Ну а что, если я долго носил в голове и обдумывал, как заговорить о тех критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые по поводу моих сочинений разнесли много прекрасных мыслей об искусстве? И если я беспристрастно хотел определить достоинство каждого и те нежные оттенки эстетического чутья, которыми своеобразно более или менее одарен был из них каждый? И если я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом или, справедливей, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастья и справедливости? Пишите критики самые жесткие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянью меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительнейших струн, может быть, нежнейшего сердца, — все это вынесет душа моя, хотя и не без боли и скорбных потрясений. Но мне тяжело, очень тяжело (говорю вам это истинно), когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, не только добрый, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее изложение чувств моих!

Н. Г.

1 ПЗ, с. 62-65, Акад., XIII, No 178.
Письмо было отправлено в Петербург вместе с письмом к Прокоповичу от 8 (20) июня 1847 г. Белинский в это время лечился в Зальцбрунне (в Силезии), куда Прокопович переслал письмо Гоголя через посредство Некрасова.
2 Статью Белинского ‘Выбранные места из переписки с друзьями’ Николая Гоголя’ (С, 1847, No 2).
3 Имеется в виду следующее место из статьи Белинского: ‘Гоголь объявляет торжественно, что согласен с теми, которые бранили его сочинения, и не согласен с теми, которые хвалили их. Ergo: хвалители Гоголя суть литературная партия, уцепившаяся за него для унижения истинных, но ненавистных ей талантов’.

Белинский В. Г. — Гоголю, 3(15) июля 1847

3 (15) июля 1847 г. Зальцбрунн [1]

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в какое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе не правы, приписавши это вашим действительно не совсем лестным отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если б все дело заключалось только в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя умолчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.
Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И вы имели основательную причину хотя на минуту выйти из спокойного состояния духа, потерявши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь мою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении представляю не одно, а множество лиц, из которых ни вы, ни я не видали самого большого числа и которые, в свою очередь, тоже никогда не видали вас. Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о том вопле дикой радости, который издали при появлении ее все враги ваши — и не литературные (Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. п.), и литературные, которых имена вам известны[2]. Вы сами видите хорошо, что от вашей книги отступились даже люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если б она и была написана вследствие глубоко искреннего убеждения, и тогда бы она должна была произвести на публику то же впечатление. И если ее принимали все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтоб не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур перетоненную проделку для достижения небесным путем чисто земных целей — в этом виноваты только вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге. И это не потому, чтоб вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека[3], а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть, потому, что вы в этом прекрасном далеке живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однообразии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться вашему на него влиянию. Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр — не человек, страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Стешками, Васьками, Палашками, страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей. Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение, по возможности, строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута треххвостою плетью[4]. Вот вопросы, которыми тревожно занята Россия в ее апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-художественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на себя самое как будто в зеркале[5], — является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, ругая их неумытыми рылами!.. И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас за эти позорные строки… И после этого вы хотите, чтобы верили искренности направления вашей книги? Нет, если бы вы действительно преисполнились истиною Христова, а не дьяволова учения, — совсем не то написали бы вы вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что так как его крестьяне — его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он и должен или дать им свободу, или хоть, по крайней мере, пользоваться их трудами как можно льготнее для них, сознавая себя, в глубине своей совести, в ложном в отношении к ним положении. А выражение: ах ты, неумытое рыло![6] да у какого Ноздрева, какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание русских мужиков, которые и без того потому и не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли вы в словах глупой бабы в повести Пушкина[7], и по разуму которой должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления — быть без вины виноватым! И такая-то книга могла быть результатом трудного внутреннего процесса, высокого духовного просветления!.. Не может быть!.. Или вы больны и вам надо спешить лечиться, или — не смею досказать моей мысли…
Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов — что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь — это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма, но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницею неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми, — чем и продолжает быть до сих пор. Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки потушивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, больше сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели вы этого не знаете? А ведь все это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…
А потому неужели вы, автор ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’, неужели вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то, между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти, но неужели же и в самом деле вы не знаете, что наше духовенство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Кого русский народ называет: дурья порода, колуханы[8], жеребцы? — Попов. Не есть ли поп на Руси, для всех русских, представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыдства? И будто всего этого вы не знаете? Странно! По-вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь! Основа религиозности есть пиэтизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе задницу. Он говорит об образе: годится — молиться, не годится — горшки покрывать. Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними: живой пример Франция, где и теперь много искренних, фанатических католиков между людьми просвещенными и образованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков: мистическая экзальтация вовсе не в его натуре, у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: и вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духовенству, ибо несколько отдельных, исключительных личностей, отличавшихся тихою, холодною, аскетическою созерцательностью, — ничего не доказывают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только толстыми брюхами, теологическим педантизмом да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозности, нетерпимости и фанатизме: его скорее можно похвалить за образцовый индифферентизм в деле веры. Религиозность проявилась у нас только в раскольнических сектах, столь противуположных, по духу своему, массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.
Не буду распространяться о вашем дифирамбе любовной связи русского народа с его владыками[9]. Скажу прямо: этот дифирамб ни в ком не встретил себе сочувствия и уронил вас в глазах даже людей, в других отношениях очень близких к вам, по их направлению. Что касается до меня лично, предоставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты самодержавия (оно покойно, да, говорят, и выгодно для вас), только продолжайте благоразумно созерцать ее из вашего прекрасного далека: вблизи-то она не так красива и не так безопасна… Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком овладевает религиозный дух — он делается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличавшим в беззаконии сильных земли. У нас же наоборот, постигнет человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania[10], он тотчас же земному богу подкурит больше, чем небесному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы наградить его за рабское усердие, да видит, что этим окомпрометировал бы себя в глазах общества… Бестия наш брат, русский человек!..
Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете как великую и неоспоримую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но положительно вредна[11]. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы не знали, что творили…
‘Но, может быть, — скажете вы мне, — положим, что я заблуждался и все мои мысли ложь, но почему ж отнимают у меня право заблуждаться и не хотят верить искренности моих заблуждений?’ — Потому, отвечаю я вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею[12]. Конечно, в вашей книге больше ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях, зато они развили общее им с вами учение с большей энергией и большею последовательностью, смело дошли до его последних результатов, все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане, тогда как вы, желая поставить по свече тому и другому, впали в противоречия, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театр, которые с вашей точки зрения, если б только вы имели добросовестность быть последовательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели. Чья же голова могла переварить мысль о тожественности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в вас искренности подобных убеждений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения: ясно, что книга писалась не день, не неделю, не месяц, а может быть, год, два или три, в ней есть связь, сквозь небрежное изложение проглядывает обдуманность, а гимны властям предержащим хорошо устраивают земное положение набожного автора. Вот почему распространился в Петербурге слух, будто вы написали эту книгу с целию попасть в наставники к сыну наследника[13]. Еще прежде этого в Петербурге сделалось известным ваше письмо к Уварову[14], где вы говорите с огорчением, что вашим сочинениям в России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольство своими прежними произведениями и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда тот, кто и т. д.[15]. Теперь судите сами: можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писателя и, еще больше, как человека?
Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литератора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих поэтов, искренно или неискренно отдающих себя в услужение православию, самодержавию и народности. Разительный пример — Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви[16]. И вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказываемых вами всем и каждому. Положим, вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в ‘Ревизоре’ и ‘Мертвых душах’ вы менее резко, с меньшею истиною и талантом, и менее горькие правды высказали ей? И она действительно осердилась на вас до бешенства, но ‘Ревизор’ и ‘Мертвые души’ от этого не пали, тогда как ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности и потому, всегда готовая простить писателю плохую книгу, никогда не прощает ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще и в зародыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущность. Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною падению вашей книги!..
Не без некоторого чувства самодовольства скажу вам, что мне еще кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возможностию дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене, мои друзья приуныли, но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха и о ней скоро забудут. И действительно, она теперь памятнее всем статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русского человека глубок, хотя и не развит еще инстинкт истины!
Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно. Но мысль — довести о нем до сведения публики — была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно и что в Иерусалиме ищут Христа только люди или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его[16]. Кто способен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей — тот носит Христа в груди своей и тому незачем ходить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой — самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением может быть плодом только или гордости, или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом вы позволили себе цинически грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе — это уже гадко, потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, возбуждает негодование, то человек, бьющий по щекам самого себя, возбуждает презрение. Нет! Вы только омрачены, а не просветлены, вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненною боязнью смерти, черта и ада веет от вашей книги. И что за язык, что за фразы! ‘Дрянь и тряпка стал теперь всяк человек'[18]. Неужели вы думаете, что сказать всяк вместо всякий значит выразиться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз — произведение пера автора ‘Ревизора’ и ‘Мертвых душ’?
Что же касается до меня лично, повторяю вам: вы ошиблись, сочтя статью мою выражением досады за ваш отзыв обо мне как об одном из ваших критиков. Если б только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно и беспристрастно. А это правда, что ваш отзыв о ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость иногда щелкнуть глупца, который своими похвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но вы имели в виду людей если не с отменным умом, то все же и не глупцов. Эти люди в своем удивлении к вашим творениям наделали, может быть, гораздо больше восторженных восклицаний, нежели сколько вы сказали о них дела, но все же их энтузиазм к вам выходит из такого чистого и благородного источника, что вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и вашим врагам, да еще вдобавок обвинить их в намерении дать какой-то предосудительный толк вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в литературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех больше) чистый донос[19]. Он это сделал, вероятно, в благодарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его ‘вялый, влачащийся по земле стих'[20]. Все это нехорошо! А что вы только ожидали времени, когда вам можно будет отдать справедливость и почитателям вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением вашим врагам), этого я не знал, не мог, да, признаться, и не захотел бы знать. Передо мною была ваша книга, а не ваши намерения. Я читал и перечитывал ее сто раз и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.
Если б я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превратилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого и хотя вы всем и каждому печатно дали право писать к вам без церемоний, имея в виду одну правду[21]. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние Шпекины[22] распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Но нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и N[23] переслал мне ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Ан<ненковым> в Париж через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить: это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я ошибался в моих о вас заключениях, — я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, а о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас: тут дело идет об истине, о русском обществе, о России. И вот мое последнее, заключительное слово: если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые напоминали бы ваши прежние.
Зальцбрунн
15-го июля н. с.
1847-го года.
1 ПЗ, с. 66-75, Бел., т. 10, с. 212-220.
2 ‘Выбранные места из переписки с друзьями’ подверглись осуждению Т. Н. Грановского, В. П. Боткина, П. В. Анненкова (см.: П. В. Анненков и его друзья. СПб., 1892, с. 529-530, 533, 547), Аксаковых. С критикой выступили также Э. И. Губер (Санкт-Петербургские ведомости, 1847, No 35)., Н. Ф. Павлов (Московские ведомости, 1847, No 28, 38, 46, то же — С, 1847, т. III, No 5, т. IV, No 8). Хвалили книгу Ф. В. Булгарин (СПч, 1847, No 8) и П. А. Вяземский (Санкт-Петербургские ведомости, 1847, No 90, 91).
3 Белинский имеет в виду заграничную жизнь Гоголя. В одиннадцатой главе ‘Мертвых душ’ Гоголь писал: ‘Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу’.
4 В 1845 г. в ‘Уложении о наказаниях уголовных и исправительных’ наказание кнутом заменялось увеличенным количеством ударов плетью.
5 Слова Белинского сопоставимы с эпиграфом к ‘Ревизору’: ‘На зеркало неча пенять, коли рожа крива’.
6 Цитата из статьи Гоголя ‘Русской помещик’. Белинский приводит ее также в своей статье о ‘Выбранных местах…’.
7 В статье о ‘Выбранных местах…’ Белинский цитирует слова Гоголя: ‘<...> весьма здраво поступила комендантша в повести Пушкина ‘Капитанская дочка’, которая, пославши поручика рассудить городового солдата с бабою, подравшихся в бане за деревянную шайку, снабдила его такою инструкциею: разбери, кто прав, кто виноват, да обоих и накажи’ (Бел., т. 10, с. 69).
8 То есть еретики, отщепенцы, отступники от православия, мошенники.
9 В статье ‘О лиризме наших поэтов’ Гоголь писал, что всех русских объединяет ‘кровное родство с царем’.
10 религиозная мания (лат.).
11 В статье ‘Русской помещик’.
12 Имеется в виду теория ‘официальной народности’, одним из глашатаев которой был журнал ‘Маяк’.
13 К сыну будущего царя Александра II, Николаю.
14 Акад., XII, No 264.
15 Белинский, очевидно, подразумевает фразу из письма к Уварову: ‘Меня утешала доселе мысль, что государь, которому истинно дорого душевное благо его подданных, сказал бы, может быть, со временем о мне так: ‘Этот человек умел быть благодарным и знал, чем высказать мне свою признательность’ (Акад., XII, с. 484), либо намекает на фразу из проекта официального письма Гоголя Николаю I, присланного в Петербург Л. К. Вьельгорской: ‘Рассудить меня в этом деле (речь идет о публикации ‘Выбранных мест…’ без цензурных купюр. — М. В.) может один тот, кто, обнимая не одну какую-нибудь часть правления, но все вместе, имеет через то взгляд полнее и многостороннее обыкновенных людей <...>, стало быть, рассудить меня может один только государь’ (Акад., XIII, с. 424-425).
16 Стихотворения ‘Стансы’ (1826) и ‘Друзьям’ (1828). Звание камер-юнкера Пушкин получил в 1834 г. и мучительно переживал это унижение.
17 В ‘Выбранных местах…’ Гоголь сообщал о своем намерении отправиться в Иерусалим.
18 Цитата из статьи ‘Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту’.
19 В ‘Санкт-Петербургских ведомостях’ (1847, No 90, 91) была напечатана статья Вяземского ‘Языков и Гоголь’, в которой без упоминания имени Белинского говорилось о том, что Гоголя стремились представить главой новой, ‘натуральной школы’, ‘олицетворив в нем какое-то черное литературное знамя’, что ‘многие непризнанные писатели кормились его именем как единым насущным хлебом своим’.
20 В статье ‘В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность’ Гоголь писал: ‘…этот тяжелый, как бы влачащийся по земле стих Вяземского, проникнутый подчас едкой, щемящей русской грустью’.
21 См. коммент. 2 в т. 1 на с. 299.
22 Шпекин — почтмейстер из ‘Ревизора’.
23 Н. Я. Прокопович.

Гоголь — Белинскому В. Г., 29 июля (10 августа) 1847

29 июля (10 августа) 1847 г. Остенде [1]
Остенде. 10 августа.

Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не был<о> бы нанесено поражения еще прежде, чем получил я ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды. Скажу вам только, что я получил около пятидесяти разных писем по поводу моей книги: ни одно из них не похоже на другое, нет двух человек, согласных во мненьях об одном и том же предмете, что опровергает один, то утверждает другой. И между тем на всякой стороне есть равно благородные и умные люди. Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, по тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что укорявшие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон. Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены. Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего, нежели когда-либо прежде: как бы то ни было, но все выходит теперь внаружу, всякая вещь просит и ее принять в соображенье, старое и новое выходит на борьбу, и чуть только на одной стороне перельют и попадут в излишество, как в отпор тому переливают и на другой. Наступающий век есть век разумного сознания, не горячась, он взвешивает все, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времен, мы ребенки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно перед ним. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы? Точно так же, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы, как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам тоже следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете.
А покаместь помните прежде всего о вашем здоровье. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестью, стало быть, и с большею пользою как для себя, так и для них.
Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще.

Н. Гоголь.

В одно время с письмом к вам отправил я письмо и к Анненкову[2]. Спросите у него, получил ли он его. Я адресовал в Poste restante.
1 ПЗ, 1855, т. 1, с. 77-78, Акад., XIII, No 200.
Первоначальный вариант этого письма см. в ‘Приложении’.
2 Акад., XIII, No 201.

Письмо Белинскому В. Г., конец июля — начало августа 1847

Конец июля — начало августа 1847 г. Остенде [1]

<1>

<С чего начать мой> ответ на ваше письмо? <Начну его с ваших же слов>: ‘Опомнитесь, вы стоите <на краю> бездны!’ Как [далеко] вы сбились с прямого пути, в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! В каком грубом, невежественном смысле приняли вы мою книгу! Как вы ее истолковали! О, да внесут святые силы мир в вашу страждущую, измученную душ<у! Зачем вам> было переменять раз выбранную, мир<ную дорогу?> Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом прекр<асно> действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примиренью с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять все в природе. Что до политических событий, само собою умирилось бы общество, если бы примиренье было в духе тех, которые имеют влияние на общество. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью. Зачем вам с вашей пылкою душою вдаваться в этот омут политический, в эти мутные события соврем<енности>, среди которой и твердая осмотрительная многосторонн<ость> теряется? Как же с вашим односторонним, пылким, как порох, умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка, и других сожжете. О, как сердце мое ноет [в эту минуту за вас!] Что, если и я виноват, что, если и мои сочинения послужили вам к заблуждению? Но нет, как ни рассмотрю все прежние сочинения <мои>, вижу, что они не могл<и соблазнить вас. Как ни?> смотреть на них, в <них нет лжи некоторых?> современных произведений.
В каком странно<м заблуждении вы находитесь! Ваш светлый ум> отуманился. <В каком превратном> виде приняли вы см<ысл моих произведений.> В <н>их же есть мой ответ. Когда [я писал их, я благоговел пе] <ред> всем, перед <чем> человек должен благо<го>веть. Насмешки [и нелюбовь слышалась у меня] не над властью, не над коренными законами нашего государства, но над извращеньем, над уклоненьями, над неправильными толкованьями, над дурным <приложением их?..>, над струпом, который накопился, над <...> несвойственной ему жизнь<ю>. Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его великие силы. Насмешка была только над мелочью, несвойственной его характеру. Моя ошибка в том, что я мало обнаружил русского человека, я не развергнул его, не обнажил до тех великих родников, которые хранятся в его душе. Но это нелегкое дело. Хотя я и больше вашего наблюдал за русским человеком, хотя мне мог помогать некоторый дар ясновиденья, но я не был ослеплен собой, глаза у меня были ясны. Я видел, что я еще незрел для того, чтобы бороться с событьями выше тех, какие были доселе в моих сочинениях, и с характерами сильнейшими. Все могло показаться преувеличенным и напряженным. Так и случилось с этой моей книгой, на которую вы так напали. Вы взглянули на нее распаленными глазами, и все вам представилось в ней в другом виде. Вы ее не узнали. Не стану защищать мою книгу. Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо? Я сам на нее напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движенье было честное. Никому я не хотел ею польстить или покадить. Я хотел ею только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира. Я попал в излишества, но, говорю вам, я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и прежде не имел, когда меня еще несколько занимали соблазны мира, а тем бо<лее теперь>, когда пора подумать о смерти. Никакого не было у меня своекорыстного ум<ысла>. Ничего не хотел <я> ею выпр<ашивать>. [Это и не в моей натуре]. Есть прелесть в бедности. Вспомнили б вы по крайней мере, <что> у меня нет даже угла, и я стараюсь только о том, как бы еще облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с [миром]. Вам следовало поудержаться клеймить меня теми обидными подозрениями, какими я бы не имел духа запятнать последнего мерзавца. Это вам <нужно> бы вспомнить. Вы извиняете себя гневным расположением духа. Но как же <в гневном расположении духа?> вы решаетесь говорить <о таких?> важных предметах и не ви<дите, что вас ослепляет гневный?> ум и отнимает сп<окойствие...>
Как мне защищаться против ваших нападений, когда нападенья невпопад? Вам показались ложью слова мои государю, напоминающие ему о святости его званья и его высоких обязанностей. Вы называете <их> лестью. Нет, каждому из нас следует напоминать, что званье его свято, и тем более госуд<арю>. Пусть вспомнит, как<ой> строгий ответ потре<буется> от него. Но если каждого из нас званье свято, то тем более званье того, кому достался трудный и страшный удел заботиться о мил<л>иона<х>. Зачем напоминать о святости званья? Да, мы должны даже друг другу напоминать о свя<тости на>ших обязанностей и званья. Без этого человек погрязнет в материальных чувствах. <Вы говорите?> кстати, будто я <спел> похвальную песнь нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказ<ал> только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? Не оттого ли эта сложность и чудовищное накопление прав, не оттого ли, что мы все кто в лес, кто по дрова? Один смотрит в Англию, другой в Пруссию, третий во Францию. Тот выезжает на одних началах, другой на других. Один сует государю тот проект, другой <иной, третий?> опять иной. Что ни человек, <то разные проекты и раз>ные мысли, что ни <город?>, то разные мысли и <проекты... Как же не> образоваться посреди <такой разладицы вор>ам и всевозможным <плутням и неспра>ведливостям, когда всякий <видит, что везде> завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку?.. Вы говорите, что спасенье России в европейской цивилизации. Но какое это беспредельное и безграничное слово. Хоть бы вы определили, что такое нужно разуметь под именем европейской цивили<зации>, которое бессмысленно повторяют все. Тут и фаланстерьен, и красный, и всякий, и все друг друга готовы съесть, и все носят такие разрушающие, такие уничтожающие начала, что уже даже трепещет в Европе всякая мыслящая голова и спрашивает невольно, где наша цивилизация? И стала европейская цивилизация призрак, который точно <никто> покуда не видел, и, ежели <пытались ее> хватать руками, она рассы<пается>. И прогресс, он тоже был, пока о нем не дум<али, когда же?> стали ловить его, он и рассыпал<ся>.
Отчего вам показалось, что я спел тоже песнь нашему гнусному, как <вы> выражаетесь, духовенству? Неужели слово мое, что проповедник восточной церкви должен жизнью и делами проповедать. И отчего у вас такой дух ненависти? Я очень много знал дурных попов и могу вам рассказать множество смешных про них анекдотов, может быть больше, нежели вы. Но встречал зато и таких, которых святости жизни и подвигам я дивился и видел, что они — созданье нашей восточной церкви, а не западной. Итак, я вовсе не думал воздавать песнь духовенству, опозорившему нашу церковь, но духовенству, возвысившему нашу церковь.
Как все это странно! Как странно мое положение, что я должен защищаться против тех нападений, которые все направлены не против меня и не против моей книги! Вы говорите, что вы прочли будто сто раз мою книгу, тогда как ваши же слова говорят, что вы ее не читали ни разу. Гнев отуманил глаза ваши и ничего не дал вам увидеть в настоящем смысле. Блуждают кое-где блестки правды посреди огромной кучи софизмов и необдуманных юношес<ких> увлечений. Но какое невежество блещет на всякой стра<нице>! Вы отделяете церковь от <Христа и> христианства, ту самую церковь, тех самых <...> пастырей, которые мученической <своей смертью> запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побежденных, и весь мир исповедал <это слово>. И этих самых пастырей, этих мучеников-епископов, вынесших на плечах святыню церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние ком<м>унисты и социалисты, [объясняющие, что Христос по]велел отнимать имущества и гра<бить> тех, [которые нажили себе состояние?] Опомнитесь! Волтера называ<ете> оказавшим услугу христианству и говорите, что это известно всякому ученику гимна<зии>. Да я, когда был еще в гимназии, я и тогда не восхищался Волтером. У меня и тогда было настолько ума, чтоб видеть в Волтере ловкого остроумца, но далеко не глубокого человека. Волтером не могли восхищаться полные и зрелые умы, им восхищалась недоучившаяся молодежь. Волтер, несмотря на все блестящие замашки, остался тот же француз. О нем можно сказать то, что Пушкин говорит вообще о французе:
Француз — дитя:
Он так, шутя,
Разрушит трон
И даст закон,
И быстр, как взор,
И пуст, как вздор,
И удивит,
И насмешит[2].

<2>

<...Христос> нигде никому не говорит, <что нужно приобрета?>ть, а еще, напротив, и <настоятельно нам?> велит он уступать: <снимаю>щему с тебя одежду, <отдай последнюю> руб<ашку, с прося>щим тебя пройти с тобой <одно> поприще, пройди два.
<Не>льзя, получа легкое журнальное образов<ание, судить> о таких предметах. Нужно для это<го изучи>ть историю церкви. Нужно сызнова <прочи>тать с размышленьем всю историю <чело>вечества в источника<х, а не в нынешних> легких брошюрках, <написанных...?> бог весть кем. Эти <поверхностные энциклопеди>ческие сведения разбрасывают ум, а не сосред<от>очивают его.
Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии и что, говоря о боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такою самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут <гово>рить, когда так красноречиво <говорят> тысячи церквей и монастырей, покрывающих <русскую землю>. Они строятся [не дарами] богатых, но бедны<ми> лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о боге, и который делится последней копейкой с бедным и богом, терпит горькую нужду, о кото<рой знает каждый из нас?>, чтобы иметь возможность принести усерд<ное подаяние богу?>. Нет, Виссарион Гр<игорьевич>, нельзя судить о русском народе тому, кто прожил век в Петербурге, в занятьях легкими журнальными <статейками и романами> тех французских ро<манистов, которые> так пристрастны, <что не хотят видеть>, как из Евангелия исх<одит истина?>, и не замечают того, как уродливо и <пошло?> изображена у них жизнь. Теперь позвольте же ск<азать>, что я имею более пред вами [права заговорить] <о русском> народе. По крайней мере, все мои сочинения, по едино<душному> убежденью, показывают знанье пр<ироды> русской, выдают человека, который был с народом наблюд<ателен и... стало> быть, уже имеет дар вход<ить в его жизнь>, о чем говорено <было> много, что подтвердили сами вы в ваших критиках. А что <вы предста>вите в доказательство вашего знания человеческой природы и русского народа, что вы произвели такого, в котором видно <это> зна<ние>? Предмет <этот> велик, и об этом бы я мог вам <написать> книги. Вы бы устыдились сами того грубого смысла, который вы придали советам моим помещику. Как эти советы ни обрезаны цензурой, но <в н>их нет протеста противу грамотности, <а> разве <лишь> протест против развращенья <народа русск>ого грамотою, наместо того, что грамота нам дана, чтоб стремить к высшему свету человека. Отзывы ваши о помещике вообще отзываются временами Фонвизина. С тех пор много, много изменилось в России, и теперь показалось многое другое. Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного, [который] воспитался в университете и который все же [стало быть, уже многое должен чувствовать] или <быть> под управлением <многих чиновнико>в, менее образованных, <корыстолюбив>ых и заботящихся о том <только, чтобы нажи>ться? Да и много <есть таких предмето>в, о которых следует <каждому из нас> подумать заблаговременно, прежде <нежели с> пылкостью невоздержного рыцаря и юноши толковать об освобождении, чтобы это осво<божде>нье не было хуже рабства. Вообще у нас как-то более заботятся о перемене <назва>ний и имен. Не стыдно ли вам в умень<шительных име>нах наших, [которые даем] мы <...> [иногда и товарищам], в<иде>ть униженье <чел>овечества и признак варварства? Вот до каких ребяческих выводов доводит неверный взгляд на главный предмет…
Еще меня изумила эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите: ‘Я знаю об<щество> наше и дух его’, и ручаетесь <в этом>. Как можно ручаться за этот ежеминутно меняющийся хамелеон? Какими данными вы можете удостоверить, что знаете общество? Где ваши средства к тому? Показали ли вы где-нибудь в сочиненьях своих, что вы глубокий ведатель души человека? Прошли ли вы опыт жиз<ни>? Живя почти без прикосновенья с людьми и светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника, во всегдашних занятия<х> фельетонными статьями, как вам иметь понятие об этом громадном страшилище, котор<ое неожи>данными явленьями <ловит нас> в ту ловушку, в ко<торую попадают> все молодые пи<сатели, рассуждающие> обо всем мире и человечестве, тогда как <довольно> забот нам и вокруг себя. Нужно <прежде всего> их исполнить, тогда общество <само> собою пойдет хорошо. А если <пренебрежем> обязанности относительно лиц <близких и погони>мся за обществом, то <упустим и те и другие?> так же точно. Я встречал в последнее время много прекрасных л<юдей, которые> совершенно сбились. О<д>ни думают, [что] преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и на другой лад можно поправить мир, другие думают, что посредством какой-то особенной, довольно посредствен <ной> литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни [пылкие головы]. Брожение внутри не исправить никаким конституциям. <...Общест>во образуется само собою, общес<тво> слагается из единиц. <Надобно, чтобы каждая едини>ца исполнила долж<ность свою.> <...> Нужно вспомнить человеку, <что> он вовсе не материальная скотина, <но вы>сокий гражданин высокого небесно<го гра>жданства. Покуда <он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью <неб>есного гражданина, до тех пор не <пр>идет в порядок и зе<мное> гражданство.
Вы говорите, что Россия д<олго и напрасно моли>лась. Нет, Россия м<олилась не напрасно. К>огда она молилась, то она спаса<лась. О>на помолилась в 1612, и спаслась от поляков, она помолилась в 1812, и спаслась от французов. Или это вы называете молитвою, что одна из сотни <молится>, а все прочие кутят, сломя голову, с утра до вечера на всяких зрелищах, заклады<вая> последнее свое имущество, чтобы насладиться всеми комфорта<ми>, которыми наделила нас эта б<естолковая?> европейская цивилизация?
Нет, оставим п<одобные сом>нительные положения <и посмотрим на> себя [честно]. <Будем стара>ться, чтоб не зарыть в землю т<алант свой>. Будем отправлять по совести свое ремесл<о. Тогда> все будет хорошо, и состоянье общества поправится само собою. В <этом> много значит государь. <Ему дана должн>ость, которая важ<на и> пре<выше?> всех. С государя у нас все берут пример. Стоит только ему, не коверкая ничего, <править?> хорошо, так и все пойдет само собою. Почему знать, может быть, придет ему мысль жить в остальное время от дел скромно, в уединении, <в>дали от развращающего двора, <от> всего этого накопленья. И все <обер>нется само собою просто. Сумасшедш<ую жизнь захотят?> бросить. Владельцы разъедутся по поместьям, станут заниматься делом. Чиновники увидят, что не нужно жить богато, перестанут красть. А честолюбец, увидя, что важные места не награждают ни деньгами, ни богатым жалованьем, <оставит службу. Оставь>те этот мир обнаг<левших?..>, который обмер, <для которого> ни вы, ни я не рождены. <Позвольте мне> напомнить прежние ваши <раб?>от<ы> и сочин<ен>ия. Позвольте мне <также> напомнить вам прежнюю вашу дорогу <...>. Литератор сущес<твует для другого>. Он должен служить искусству, <которое вносит в души мира высшую примиряющую <исти>ну, а не вражду, <лю>бовь к человеку, <а> не ожесточ<ение и> ненависть. <Возьмитесь снова> за свое поприще, с <которого вы удалились?> с легкомыслием юно<ши>. Начните <сызнова?> ученье. Примитесь за тех поэтов <и му>дрецов, которые воспитывают душу. Вы <сами> сознали, <что> журнальные занятия выветривают душу и что вы замечаете наконец пустоту в себе. <Это> и не может быть иначе. Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите <это> чтеньем больших сочинений, а не сов<ременных> брошюр, писанных разгоряченным <умом>, совращающим с прямого взгляда.

<3>

Я точно отступаюсь <говорить?..> о таких предмет<ах, о которых дано?> право говорить одн<ому тому, кто получил его в силу многоопыт?>ной жизни. Не м<ое дело говорить?> о боге. Мне следовало <говорить не о боге, а?> о том, что вокруг нас, что <должен изображать?> писатель, но так, чтобы <каждому?> самому захотелось бы заго<ворить?> о боге <...>

<4>

Хотя книга моя вовсе не исполнена той обдуманности, какую вы подозрева<ете>, напротив, она печатана впопыхах, в ней были даже письма, писан<ные> во время самого печатанья, хотя <в ней> есть действительно м<ного не>ясного и так, вер<оятно>, можно иное принять, <...> но до такой степени <спутаться>, как спутались вы, принять <все> в та<ком> странном смысле! Только гневом, помрачившим ум и отуманившим <голову>, можно объяснить так<ое заблуждение...>

<5>

Слова мои о грамотности вы приняли в буквальном, тесном смысле. Слова эти были сказаны помещику, у которого крестьяне земледельцы. Мне даже было смешно, когда из этих слов вы поняли, что я вооружался против грамо<тности>. Точно как будто бы об этом теперь вопрос, когда это вопрос, решенный уже давно нашими отцами. Отцы и деды наши, даже безграмотные, решили, что грамотно<сть> нужна. Не в этом дело. Мысль, которая проходит сквозь всю мою книгу, есть та, как просветить прежде грамотных, чем безграмотных, как просветить прежде тех, которые имеют близкие столкновения с народом, чем самый народ, всех этих мелких чиновников и власти, которые все грамотны и которые между тем много делают злоупотреблений. Поверьте, что для этих господ нужнее издавать те книги, которые, вы думаете, полезны для народа. Народ меньше испорчен, чем все это грамотное население. Но издать книги для этих господ, которые бы открыли им тайну, как быть с народом и с подчиненными, которые им поручены, не в том обширном смысле, в котором повторяется слово: не крадь, соблюдай правду или: помни, что твои подчиненные люди такие же, как и ты, и тому <подобные>, но которые могли бы ему открыть, как именно не красть и чтобы точно собл<юдалась> правда.
1 Кулиш, т. 2, с. 108-113 (с пропусками), Акад., XIII, с. 435.
Черновик ответа Белинскому на его письмо от 3 (15) июля 1847 г. Состоит из нескольких набросков, каждый из которых нумеруется отдельно. Подлинник был склеен П. А. Кулишем из разорванных мелких кусков. Не все куски сохранились. Имевшиеся в тексте пробелы были реконструированы П. А. Кулишем, а при подготовке Акад. — Г. М. Фридлендером.
2 Это стихотворение (‘Четыре нации’, 1827) принадлежит не Пушкину, а Полежаеву.

Список условных сокращений, принятых в комментариях

Акад. — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. I-XIV. М., Изд-во АН СССР, 1937-1952.
Аксаков — Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М., Изд-во АН СССР, 1960.
Анненков — Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., Современник, 1984.
Анненков. Лит. восп. — Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., Художественная литература, 1983.
Барсуков — Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 1-22. СПб., 1888-1910.
Бел. — Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 1-13. М., Изд-во АН СССР, 1953-1959.
БдЧ — ‘Библиотека для чтения’.
БЗ — ‘Библиографические записки’.
ВЕ — ‘Вестник Европы’.
Временник — Временник Пушкинского Дома. 1913-1914. СПб., 1913-1914.
Герцен — Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 1-30. М., Изд-во АН СССР, 1954-1966.
Гиппиус — Гиппиус Василий. Литературное общение Гоголя с Пушкиным. — Учен. зап. Пермского ун-та. Вып. 2. Пермь, 1931.
Г. в восп. — Гоголь в воспоминаниях современников. Гослитиздат, 1952.
Г. в письмах — Н. В. Гоголь в письмах и воспоминаниях. Составил Василий Гиппиус. М., 1931.
Г. Мат. и иссл. — Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, т. 1-2. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1936.
ГБЛ — Государственная библиотека им. В. И. Ленина. Рукописный отдел.
ГПБ — Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел.
ЖМНП — ‘Журнал министерства народного просвещения’.
Зуммер — Зуммер В. М. Неизданные письма Ал. Иванова к Гоголю. — Известия Азербайджанского гос. ун-та им. В. И. Ленина. Общественные науки, т. 4-5. Баку, 1925.
Иванов — Александр Андреевич Иванов. Его жизнь и переписка. 1806-1858 гг. Издал Михаил Боткин. СПб., 1880.
Известия ин-та Безбородко — Известия историко-филологического института кн. Безбородко в Нежине. Нежин, 1895.
Известия ОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.
Кулиш — Кулиш П. А. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем, т. 1-2. СПб., 1856.
Лит. прибавл. к РИн — Литературные прибавления к ‘Русскому инвалиду’.
ЛН — ‘Литературное наследство’, т. 58. М., Изд-во АН СССР, 1952.
Макогоненко — Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Л., Советский писатель, 1985.
Манн — Манн Ю. В. В поисках живой души. ‘Мертвые души’: писатель — критика — читатель. М., Книга, 1984.
Машковцев — Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу русских художников. Очерки. М., 1955.
М — ‘Москвитянин’.
МН — ‘Московский наблюдатель’.
МТ — ‘Московский телеграф’.
ОЗ — ‘Отечественные записки’.
Опыт — Опыт биографии Н. В. Гоголя, со включением сорока его писем. Сочинение Николая М. <П. А. Кулиша>. СПб., 1854.
Отчет… за… — Отчет императорской Публичной библиотеки за 1892 г., за 1893 г. СПб., 1895-1896.
Петрунина, Фридлендер — Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Пушкин и Гоголь в 1831-1836 годах. — Пушкин. Исследования и материалы, т. 6. Л., Наука, 1969.
ПЗ — ‘Полярная звезда на 1855 год’, кн. I. Лондон, 1858.
Письма — Письма Н. В. Гоголя. Ред. В. И. Шенрока. Т. 1-4. СПб., 1901.
Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 1-17. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1937-1959.
РА — ‘Русский архив’.
РВ — ‘Русский вестник’.
РЖ — ‘Русская жизнь’.
РЛ — ‘Русская литература’.
РМ — ‘Русская мысль’.
РС — ‘Русская старина’.
РСл — ‘Русское слово’.
С — ‘Современник’.
Сочинения — Сочинения Н. В. Гоголя. Изд. 10-е, т. 1-5. М., 1889, т. 6. М. — СПб., 1896, т. 7. СПб., 1896.
Сочинения и письма — Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Издание П. А. Кулиша, т. 1-7. СПб., 1857.
СПч — ‘Северная пчела’.
Т — ‘Телескоп’.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Шенрок — Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя, т. 1-4. М., 1892-1897.
Щепкин — Михаил Семенович Щепкин. Жизнь и творчество, т. 1-2. М., Искусство, 1984.
Языков — Языков Н. М. Сочинения. Л., Художественная литература, 1982.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека