Переписка с С. П. Шевыревым, Гоголь Николай Васильевич, Год: 1851

Время на прочтение: 105 минут(ы)
‘Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах’: Художественная литература, Москва, 1988

Гоголь и С. П. Шевырев

Вступительная статья

Степан Петрович Шевырев (1806-1864) рано начал свою литературную деятельность. Уже к середине 1820-х годов он заставляет говорить о себе как о талантливом и оригинальном лирике. Когда в 1827 году бывшие участники кружка ‘любомудров’ основывают журнал ‘Московский вестник’, Шевырев занимает в нем ведущее положение, выступая как литературный критик и теоретик, поэт, переводчик. В 1835-1837 годах он возглавляет критический отдел ‘Московского наблюдателя’, а с 1841 года — журнала ‘Москвитянин’. Как ученый-филолог, Шевырев явился одним из зачинателей исторического направления в русском литературоведении. Он создал такие значительные труды, как высоко оцененная Пушкиным ‘История поэзии’ (т. 1. М., 1835), ‘Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов’ (М., 1836), а также ‘История русской словесности, преимущественно древней’ (ч. 1-4. М., 1846-1860) — исследование, практически открывшее, несмотря на свои недостатки, новую область науки (см. в сб.: Возникновение русской науки о литературе. М., 1975, с. 325). С 1833 года Шевырев начинает преподавательскую деятельность в Московском университете (адъюнкт, затем профессор словесности). Его лекции первое время пользуются успехом, привлекая аудиторию богатством содержания и свойственной Шевыреву любовью к науке. Однако позднее нарастающий политический, философский и эстетический консерватизм Шевырева отталкивает от него основную массу молодого поколения. С середины 1830-х годов формируется новая репутация Шевырева как человека реакционных взглядов, крайне педантичного, мелочно самолюбивого. Негативные стороны личности и поздней деятельности Шевырева надолго заслоняют от историков литературы его несомненные заслуги.
Находясь с 1829 по 1832 год в Италии, Шевырев не был свидетелем литературного дебюта Гоголя. Его первым откликом на произведения писателя стала рецензия на сборник ‘Миргород’ (МН, 1835, No 2). Критик отмечал в ней оригинальность дарования Гоголя, давал характеристику его комизму, но приглушал при этом его реальную остроту. Можно сказать, что гоголевский пафос отрицания никогда не вызывал безусловного сочувствия Шевырева. Не принимая творчества писателя в полном объеме, он уклонился от подробной оценки ‘Арабесок’, а затем и ‘Ревизора’. (Красноречив в этом плане и факт отклонения редакцией ‘Московского наблюдателя’ повести ‘Нос’.) Новым крупным выступлением Шевырева, посвященным гоголевскому творчеству, явилась его большая работа о ‘Мертвых душах’ (М., 1842, No 7, 8). Она содержала ряд глубоких наблюдений над поэтикой ‘Мертвых душ’ (см.: Манн, с. 161-167), особенностями творчества писателя в целом. Однако, отзываясь о первом томе поэмы с большой похвалой, Шевырев возлагал свои основные надежды на ее продолжение, судя о целостном замысле произведения с позиций близкого автору, прекрасно осведомленного человека. Сложную реакцию критика вызвали ‘Выбранные места из переписки с друзьями’. Вначале он предполагал выступить с ‘беспощадным разбором’ книги (Аксаков, с. 166), но впоследствии, в большой степени под влиянием гоголевских писем, пересмотрел свое отношение к ней. В анализе ‘Выбранных мест…’ (М., 1848, No 1) Шевырев стремился не просто оценить произведение, но и подвести итоги его обсуждения в критической литературе. Сознавая уязвимость позиции Гоголя — учителя и проповедника, рецензент защищал искренность намерений писателя, настаивал на связи ‘Выбранных мест…’ со всем его предшествующим творчеством, видел в этой книге осознание Гоголем светлых начал русской жизни.
Сам Гоголь высоко ценил Шевырева как чуткого и эрудированного критика и не раз обращался к нему с просьбами откликнуться на выход своих новых сочинений. Уже в рецензии на ‘Историю поэзии’ Шевырева (эта рецензия предназначалась для ‘Современника’, но осталась неопубликованной) Гоголь характеризует его как ‘мыслящего, исполненного критического ума писателя’ (Акад., VIII, с. 199). Столь же высокое мнение о Шевыреве повторено Гоголем спустя много лет в письме к А. О. Смирновой от 8 (20) июня 1847 года: ‘Человек этот стоит на точке разумения несравненно высшей, чем все другие в Москве, и в нем зреет много добра для России’. Тем не менее Гоголь видел и слабые стороны критика. Так, в знаменитой статье ‘О движении нашей журнальной литературы, в 1834 и 1835 году’ (С, 1836, т. 1) писатель отмечал ошибочность мнений, высказанных в программной для Шевырева работе ‘Словесность и торговля’ (МН, 1835, ч. 1). В 1840-е годы он обращал внимание критика на свойственную ему пристрастность оценок.
Личное знакомство Гоголя и Шевырева состоялось в Риме в конце 1838 года. При посредничестве близкого обоим Погодина они быстро становятся друзьями. Их дальнейшие отношения складываются очень ровно. Гоголь высоко ценил общеизвестную аккуратность и обязательность Шевырева и не раз обращался к нему с разнообразными просьбами, которые тот с готовностью выполнял. Шевырев участвовал в издании гоголевских сочинений, ведал их продажей, занимался и другими финансовыми делами писателя. При этом их общение не носило лишь сугубо делового характера. По словам одного из современников, в последние годы жизни Гоголя Шевырев являлся ‘чуть ли не самым ближайшим к нему из всех московских литераторов’ (Г. в восп., с. 504). Доверие, которое писатель испытывал в то время к Шевыреву-человеку и Шевыреву-критику, ярко раскрывает тот факт, что именно его он в наибольшей степени познакомил с ходом работы над вторым томом ‘Мертвых душ’.
После смерти Гоголя Шевырев взял на себя разбор оставшихся бумаг и огромный труд перебелки рукописей писателя. Он активно добивался публикации еще неизвестных читателям произведений. В 1855 году издание ‘Сочинений Николая Васильевича Гоголя, найденных после его смерти’ (наряду с главами второго тома ‘Мертвых душ’ оно включало ‘Авторскую исповедь’) было осуществлено. Много усилий приложил Шевырев и для издания нового собрания сочинений Гоголя (т. 1-6. М., 1855-1856), в подготовке которого он, по просьбе писателя, участвовал еще в 1850-1851 годах. Помимо публикации произведений Гоголя Шевырев предполагал также написать его биографию, но этот замысел не был осуществлен.
Дошедшая до наших дней переписка Гоголя и Шевырева включает 61 гоголевское (1835-1851 гг.) письмо и 26 шевыревских (1839-1851 гг.) писем. В сборник вошло 21 письмо Гоголя и 14 писем Шевырева.

Гоголь — Шевыреву С. П., 10 марта 1835

10 марта 1835 г. Петербург [1]
Марта 10.

Посылаю вам мой ‘Миргород’ и желал бы от всего сердца, чтобы он для моей собственной славы доставил вам удовольствие. Изъявите ваше мнение, наприм., в ‘Московском наблюдателе’. Вы этим меня обяжете много: вашим мнением я дорожу[2].
Я слышал также, что вы хотели сказать кое-что об ‘Арабесках’. Я просил князя Одоевского не писать разбора, за который он хотел было приняться[3], потому что мнение его я мог слышать всегда, и даже изустно. Ваше же я могу услышать только печатно. Я к вам пишу уже слишком без церемоний. Но, кажется, между нами так быть должно. Если мы не будем понимать друг друга, то я не знаю, будет ли тогда кто-нибудь понимать нас. Я вас люблю почти десять лет, с того времени, когда вы стали издавать ‘Московский вестник'[4], который я начал читать, будучи еще в школе, и ваши мысли подымали из глубины души моей многое, которое еще доныне не совершенно развернулось.
Вам просьба от лица всех, от литературы, литераторов и от всего, что есть литературного: поддержите ‘Московский наблюдатель’. Все будет зависеть от успеха его. Ради бога, уговорите москвичей работать. Грех, право, грех им всем. Скажите Киреевскому, что его ругнет все, что будет после нас, за его бездействие. Да впрочем, этот упрек можно присоединить ко многим. Я, с своей стороны, рад все употребить. На днях я, может быть, окончу повесть для ‘Московского наблюдателя'[5] и начну другую. Ради бога, поспешите первыми книжками. Здесь большая часть потому не подписывается, что не уверена в существовании его, потому что Сенковский и прочая челядь разглашает, будто бы его совсем не будет и он уже запрещен. Подгоните с своей стороны всех, кого следует, и самое главное, посоветуйте употребить все старания к тому, чтобы аккуратно выходили книжки. Это чрезвычайно действует на нашу публику. Москве предстоит старая ее обязанность спасти нас от нашествия иноплеменных языков. Прощайте! Жму крепко вашу руку и прошу убедительно вашей дружбы. Вы приобретаете такого человека, которому можно все говорить в глаза и который готов употребить бог знает что, чтобы только услышать правду.
Обнимите за меня Киреевского и вручите ему посылаемый при сем экземпляр.
Другой экземпляр прошу вас отправить Надеждину.
Желая вам всего хорошего, труда, спокойствия и прочего,
остаюсь вашим покорнейшим слуг<ою>

Николаем Гоголем.

1 РС, 1875, No 9, с. 113-114, Акад., X, No 242.
Этим письмом, написанным еще до личного знакомства Гоголя с Шевыревым, открывается их переписка.
2 Шевырев посвятил ‘Миргороду’ подробную рецензию (МН, 1835, No 2).
3 Возможно, В. Ф. Одоевский даже начал работу над таким разбором (см.: Г. Мат. и иссл., т. 1, с. 223-225). Шевырев от специальной рецензии на ‘Арабески’ уклонился, отдельные суждения об этом сборнике содержала его рецензия на ‘Миргород’.
4 Редактором-издателем ‘Московского вестника’ являлся Погодин. Шевырев был одним из активнейших сотрудников журнала, вел в нем отдел критики.
5 Имеется в виду ‘Нос’, который не был, однако, напечатан в ‘Московском наблюдателе’.

Гоголь — Шевыреву С. П., 29 августа (10 сентября) 1839

29 августа (10 сентября) 1839 г. Вена [1]
Вена. 10 августа[2].

Третьего дня я получил письмо твое[3]. Как оно мне было приятно, об этом нечего говорить. Оно было бы приятно даже без этой важной новости, тобою объявляемой: но с этою новостью, увесистой, крупной новостью, оно и сказать нельзя как хорошо. Ты за Дантом![4] ого-го-го-го! и об этом ты объявляешь так, почти в конце письма. Да, спаси бог за это Мюнхен и ту скуку, которую он поселил в тебя! Но не совестно ли тебе не приложить в письме двух-трех строк? Клянусь моим честным словом, что желание их прочесть у меня непреодолимое! О, как давно я не читал стихов! а в твой перевод я верю, верю непреложно, решительно, бессомненно. Это мало, что ты владеешь стихом и что стих твой силен: таким был он и прежде, но что самое главное и чего меньше было у тебя прежде, это внутренняя, глубокая, текущая из сердца поэзия: нота, взятая с верностью удивительною и таким скрипачом, у которого в скрипке сидит душа. Все это я заключаю из тех памятных мне стихов в день моего рождения, которые ты написал в Риме[5]. Доныне я их читаю, и мне кажется, что я слышу Пушкина. Я не знаю, знаешь ли ты и чувствуешь ли, во сколько раз ты более в них стал поэтом против прежнего поэта. Вот почему я так обрадовался твоему огромному предприятию. И ты не прислал мне даже образчика! Хорошо ли это? Да знаешь ли ты, что это необходимо, и тебя, верно, мучит тайное желание прочитать свое начало и слышать суд. Без этого не мог существовать ни один художник. Вследствие этого пришли мне непременно сколько хочешь и можешь. Я не покажу никому и не скажу никому. Ай да Мюнхен! Ты должен имя его выгравировать золотыми буквами на пороге дому твоего.
Что касается до меня, я… странное дело, я не могу и не в состоянии работать, когда я предан уединению, когда не с кем переговорить, когда нет у меня между тем других занятий и когда я владею всем пространством времени, неразграниченным и неразмеренным. Меня всегда дивил Пушкин, которому для того, чтобы писать, нужно было забраться в деревню, одному и запереться. Я, наоборот, в деревне никогда ничего не мог делать, и вообще я не могу ничего делать, где я один и где я чувствовал скуку. Все свои ныне печатные грехи я писал в Петербурге и именно тогда, когда я был занят должностью, когда мне было некогда, среди этой живости и перемены занятий, и чем я веселее провел канун, тем вдохновенней возвращался домой, тем свежее у меня было утро… В Вене я скучаю. Погодина до сих пор нет. Ни с кем почти не знаком, да и не с кем, впрочем, знакомиться. Вся Вена веселится, и здешние немцы вечно веселятся. Но веселятся немцы, как известно, скучно: пьют пиво и сидят за деревянными столами, под каштанами, — вот и все тут. Труд мой, который начал, не идет, а чувствую, вещь может быть славная[6]. Или для драматического творения нужно работать в виду театра, в омуте со всех сторон уставившихся на тебя лиц и глаз зрителей, как я работал во времена оны? Подожду, посмотрим. Я надеюсь много на дорогу. Дорогою у меня обыкновенно развивается и приходит на ум содержание, все сюжеты почти я обделывал в дороге. Неужели я еду в Россию? я этому почти не верю[7]. Я боюсь за свое здоровье. Я же теперь совсем отвык от холодов: каково мне переносить? Но обстоятельства мои такого рода, что я непременно должен ехать: выпуск моих сестер из института, которых я должен устроить судьбу и чего нет возможности никакой поручить кому-нибудь другому. Словом, я должен ехать, несмотря на все мое нежелание. Но как только обделаю два дела — одно относительно сестер, другое — драмы, если только будет на это воля всемогущего бога, доселе помогавшего мне в этом, как только это улажу, то в феврале уже полечу в Рим и, я думаю, тебя еще застану там. Между тем я сижу все еще в Вене. Погодина еще нет. Время стоит прекрасное. Тепло и вечно хорошая погода.
Прощай. Пиши и не забудь просьбы…

Твой Гоголь.

1 Сочинения и письма, т. 5, с. 380-381, Акад., XI, No 123.
2 Датировка Гоголя ошибочна (см.: Акад., XI, с. 417).
3 Это письмо неизвестно. Оно было написано Шевыревым из Мюнхена или из соседнего городка Дахау, где Шевырев в 1839 г. занимался разбором библиотеки барона Моля, приобретенной для Московского университета (см.: ЖМНП, 1869, февраль, с. 416-417).
4 Шевыревым был предпринят стихотворный перевод ‘Божественной комедии’ Данте. Две песни ‘Ада’ (вторая и четвертая, с пометой ‘Рим, 1839’) были опубликованы им в 1843 г. (М, No 1). На переводе четвертой песни работа Шевырева, видимо, прекратилась.
5 ‘К Г<оголю> при поднесении ему от друзей нарисованной сценической маски в Риме, в день его рождения’. По словам Погодина, эти стихи были прочитаны Шевыревым во время празднования дня рождения Гоголя на вилле Волконской 27 декабря 1838 г.
6 Гоголь имеет в виду свою оставшуюся незавершенной драму из истории Запорожья, о которой он писал Шевыреву (13)25 августа 1839 г.: ‘Передо мною выясниваются и проходят поэтическим строем времена казачества’ (Акад., XI, с. 241).
7 Гоголь выехал из Вены в Россию 10 (22) сентября 1839 г.

Шевырев С. П. — Гоголю, начало (середина) сентября 1839

Начало (середина) сентября 1839 г. Дахау [1]

Что будешь делать с тобой? Ты меня так умаслил, что решился показать тебе свою тайну, но только тебе да Погодину, который уж об ней знает. Читай. Благословишь ли? Ты меня так утешил письмом свои2м, что я ну читать стихи свои. Сначала трусил, но потом, прочитавши, решился. Посылаю[1]. Ответ дружеский не страшен никогда и всегда полезен, в том иди другом случае. — Рифмам мужеским и женским я дал развод, как делают немцы: но это разрешил мне и сам Пушкин.
Но, друг, условие: чтобы и ты работал. Ссылаюсь на твое выражение: ‘Я буду большой дурак, если из этого ничего у меня не выйдет’. Смотри, ты рискуешь многим: я ведь начну с тобой браниться. Есть иногда в нас эта лень, которую надобно побеждать настойчивостью. Вена, конечно, не вдохновительна, но что тебе за дело до Вены? Я тебе опять скажу на лень твою стихами из другой песни Данта, мною начатой:
‘Коль речь твою перевести на дело, —
Великого проговорила тень, —
Душа твоя от страха обомлела.
Им часто в душу проникает лень:
От подвига он гонит нас, пугая,
Как призрак зверя, как померкнет день'[3].
Ну, помилуй, скажи, что ты делаешь с моим Briefsammler’ом[4]? Уж серебряная облатка[5] его удивила, и он сзывал соседей на зрелище, а ты как раз после этого отпустил ему золотую! Он просто с ума сошел, мой Briefsammler. Уж тут он и соседей не сзывал, а его просто нашли остолбеневшего перед письмом твоим и должны были вырвать письмо насильно из рук оцепеневшего брифзаммлера. Дело дошло и до ландрихтера[6], моего покорнейшего слуги, который меня просил написать тебе, чтоб ты в Дахау не присылал ни золотых, ни серебряных облаток. Я боюсь, что ты того и гляди брякнешь мне бриллиантовую: ну тогда уж я не ручаюсь и за моего ландрихтера. От такой облатки и он может помешаться. Беда, да и только.
В прошлом письме я совершенно забыл отвечать тебе на вопрос о статуйке Фра-Беато[7]. Погодин просил меня узнать о том, есть ли в маленьких статуйках всех знаменитых художников, сделанных Шваненталером, статуйка Пинтуриккио, а не Фра-Беато, — и для тебя купить ее. Но после он смешал Фра-Беато с Пинтуриккио. Я еще не совершенно знаю, есть ли, потому что, живучи в Дахау, я не мог осведомиться.
Как я рад буду, если мы в феврале с тобою увидимся. Дай тебе господь успеха во всех твоих предприятиях и здоровья как можно больше. Обнимаю тебя душевно.

Твой Шевырев.

1 ЛН, т. 58, с. 834, 836. Сверено с автографом (ГБЛ).
К письму имеется приписка, адресованная Погодину (см.: Барсуков, кн. 5, с. 326-327).
2 Речь идет о шевыревском переводе ‘Ада’ Данте. Как можно заключить из текста настоящего письма, Гоголю была отправлена первая песнь.
3 Данте. Ад, песнь вторая, стихи 43-48 (см.: М., 1843, No 1, отд. 1, с. 3, где последний стих читается иначе: ‘Как в поле пса смеркающийся день’).
4 почтальоном (нем.).
5 Облатка — маленький бумажный кружок для запечатывания писем.
6 Ландрихтер (от нем. Landrichter) — судья в земельном суде Германии.
7 Гоголь писал об этом Шевыреву 13 (25) августа 1839 г. (Акад., XI, No 119).

Гоголь — Шевыреву С. П., 9(21) сентября 1839

9 (21) сентября 1839 г. Вена [1]
Вена. 21 сентября 1839 года.

Пишу к тебе на самом выезде[2]. Благодарю за письмо, а за стихи вдвое. Прекрасно, полно, сильно! Перевод, каков должен быть на русском языке Данта. Это же еще первые твои песни, еще не совершенно расписался ты, а что будет дальше! Люби тебя бог за это, и тысячи тебе благословений за этот труд. Больше некогда сказать ничего. Пиши ко мне в Москву и пришли ко мне еще несколько листиков. Никому не покажу и сохраню их у себя в портфеле. Прощай. Не забывай…

Твой Гоголь.

1 Сочинения и письма, т. 5, с. 386, Акад., XI, No 126.
2 Имеется в виду отъезд в Россию (10 (22) сентября).

Гоголь — Шевыреву С. П., 3(15) августа 1842

3 (15) августа 1842 г. Гаштейн [1]
Августа 15. Гастейн.

Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминанья. Во-первых, я был в Мюнхене[2], вспомнил пребывание твое[3], барона Моля, переписку нашу, серебряные облатки, смутившие спокойствие невозмущаемого городка Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я ‘Москвитянина’ за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики — это доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора ‘Мертвых душ’. Кроме тебя, вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться, поприще двойственное. Во-первых, определить и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины таких впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней <мере> мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а все то, что относится к достоинству творчества, все то не видится вначале.) Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-нибудь щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга. Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в ‘Мертвых душах’… Но в сторону все это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть еще старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны, что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей, то это еще не беда, это временное дело и вознаградится с барышом впоследствии. Еще: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если будет критика печататься в ‘Москвитянине’) отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме, если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно. Передай мой душевный поклон Софье Борисовне и поцелуй Бориса[4]. Если будешь писать скоро после получения письма моего, то адресуй в Венецию, но вернее прямо в Рим. Я вспомнил насчет распределения уплаты моих долгов[5]: может быть, никто не захочет получить первый, отговариваясь, что ему не так нужно. И потому вот непременный порядок. Погодину полторы тысячи, я полагаю, заплачено. Затем следует заплатить Свербееву, потом неизвестному[6], кому именно, не знаю. Аксаков мне не сказал, потом Павлову. Потом Хомякову, а вторая серия как следует по писаному[7]. Этот порядок ни на чем не основан, даже не на алфавите, а просто зажмуря глаза, и потому каждый не может отказываться.
Языков тебе кланяется.
1 РС, 1875, No 9, с. 116-117, Акад., XII, No 75.
2 Гоголь выезжал в Мюнхен из курорта Гаштейн, где он жил вместе с Н. М. Языковым, в первых числах августа 1842 г.
3 Это письмо неизвестно. Оно было написано Шевыревым из Мюнхена или из соседнего городка Дахау, где Шевырев в 1839 г. занимался разбором библиотеки барона Моля, приобретенной для Московского университета (см.: ЖМНП, 1869, февраль, с. 416-417).
4 Речь идет о жене и сыне Шевырева.
5 То есть денег, взятых Гоголем в долг на печатание ‘Мертвых душ’.
6 Считается, что ‘неизвестным’ являлся С. Т. Аксаков.
7 ‘Вторую серию’ составляли долги Погодину, Аксакову и Шевыреву.

Гоголь — Шевыреву С. П., 31 октября (12 ноября) 1842

31 октября (12 ноября) 1842 г. Рим [1]
Рим. Ноябрь.

Благодарю тебя много-много за твои обе статьи[2], которые я получил в исправности от княгини Волконской, хотя несколько поздно. В обеих статьях твоих, кроме большого их достоинства и значения для нашей публики, есть очень много полезного собственно для меня. Замечание твое о неполноте комического взгляда[3], берущего только вполобхвата предмет, могло быть сделано только глубоким критиком-созерцателем. Замечания об излишестве моей расточительности[4] тоже большая правда. Мне бы очень хотелось, чтоб ты на одном экземпляре заметил на полях карандашом все те места, которые отданы даром читателю или, лучше сказать, навязаны на него без всякой просьбы с его стороны. Это мне очень нужно, хотя я уже и сам много кое-чего вижу, чего не видал прежде, но человек требует всякой помощи от других, и только после указаний, которые нам сделают другие, мы видим яснее собственные грехи. Ты пишешь в твоем письме, чтобы я, не глядя ни на какие критики, шел смело вперед. Но я могу идти смело вперед только тогда, когда взгляну на те критики. Критика придает мне крылья. После критик, всеобщего шума и разноголосья, мне всегда ясней предстает мое творенье. А ты сам, я думаю, чувствуешь, что, не изведав себя со всех сторон, во всех своих недостатках, нельзя избавиться от своих недостатков. Мне даже критики Булгарина приносят пользу, потому что я, как немец, снимаю плеву со всякой дряни. Но какую же пользу может принесть мне критика, подобная твоей, где дышит такая чистая любовь к искусству и где я вижу столько душевной любви ко мне, ты можешь судить сам. Я много освежился душой по прочтенье твоих статей и ощутил в себе прибавившуюся силу. Я жалел только, что ты вровень с достоинствами сочинения не обнажил побольше его недостатков. У нас никто не поверит, если я скажу, что мне хочется, и душа моя даже требует, чтобы меня более охуждали, чем хвалили, но художник-критик должен понять художника-писателя. Прощай, обнимаю тебя много раз. Пожалуйста, присылай мне все критики, которые случится написать обо мне, прямо по почте, не затрудняйся тем, что письмо будет толсто и придется много платить за него. Я готов вчетверо заплатить, и все еще буду в барышах. Прокоповичу я послал все, что следует, и потому нет никаких препятствий к скорому выходу моих сочинений. Уведомь меня, когда они получатся в Москву. Узнай также от Аксакова, Сергея Тимофеевича, высланы ли деньги мне в Рим и каким путем посланы они. Меня очень изумляет, что их до сих пор здесь нет, тем более что Сергей Тимофеевич хотел послать их даже раньше того срока, к которому я просил. Я просил его выслать в Рим к первому октябрю, а теперь уже, слава богу, 10-е ноября. Языков тебе кланяется. Адресуй: Via Felice, No 126, 3 piano.
Передай Софье Борисовне, вместе с самым искренним и душевным поклоном моим, множество благодарностей за великодушное участие ее в хозяйственных делах по части ‘Мертвых душ’.
1 РС, 1875, No 9, с. 120-121, Акад., XII, No 92.
2 ‘Похождения Чичикова, или Мертвые души’, поэма Н. В. Гоголя. Статья первая (М, 1842, No 7), Статья вторая (М, 1842, No 8).
3 ‘<...> комический юмор автора, — писал во второй из своих статей Шевырев, — мешает иногда ему обхватывать жизнь во всей ее полноте и широком объеме. Это особенно ясно в тех ярких заметках о русском быте и русском человеке, которыми усеяна поэма. По большей части мы видим в них одну отрицательную, смешную сторону, пол-обхвата, а не весь обхват русского мира’.
4 Интерпретируя многие художественные особенности ‘Мертвых душ’ как национально обусловленные, Шевырев отмечал в той же статье: ‘<...> в фантазии нашего поэта есть русская щедрость или чивость, доходящая до расточительности <...> Читая ‘Мертвые души’, вы могли заметить, сколько чудных полных картинок, ярких сравнений, замет, эпизодов, а иногда и характеров, легко, но метко очерченных, дарит вам Гоголь так, просто, даром, в придачу ко всей поэме, сверх того, что необходимо входит в ее содержание’.

Гоголь — Шевыреву С. П., 18 февраля (2 марта) 1843

18 февраля (2 марта) 1843 г. Рим [1]
Марта 2. Рим.

На прошлой неделе отправил я к тебе письмо[2], которое, я думаю, ты уже получил, иначе мне было бы слишком жаль, потому что оно мне стоило большого труда. О, как трудно мне изъяснять что-либо, относящееся ко мне. Много есть безмолвных вопросов, которые ждут ответов, и <я> не в силах отвечать. Как тягостно во время внутренней работы удовлетворять ответами проходящих, хотя бы близких душе. Представь архитектора, строящего здание, которое все загромождено и заставлено у него лесом, чего стоит ему снимать леса и показывать неконченную работу, как будто бы кирпич вчерне и первое пришедшее в голову слово в силах рассказать о фасаде, который еще в голове архитектора. А между тем уже утрачена часть времени, и странным охлажденьем объята голова строителя. Скажу тебе, что иногда мне очень были тяжелы безмолвные и гласные упреки в скрытности, которая вся происходила от бессилия сил моих объяснить многое… но я молчал. Зато какую глубокую радость слышала душа моя, когда мимо слов моих, мимо меня самого, узнавали меня глубиною чувств своих… Не могу и не в силах я тебе изъяснить этого чувства, скажу только, что за ним всегда следовала молитва, молитва, полная глубоких благодарностей богу, молитва вся из слез. И виновником их не раз был ты. И не столько самое проразуменье твое сил моих как художника, которые ты взвесил эстетическим чутьем своим, как совпаденье душою, предслышанье и предчувствие того, что слышит душа моя… Выше такого чувства я не знаю, его произвел ты. Следы этого везде слышны во 2-й статье твоего разбора ‘Мертвых душ’, который я уже прочел несколько раз. Но еще сильнее это чувство было возбуждено чтением твоей статьи об отношении семейного воспитания к государственному[3]. Ты, без сомнения, и не подозреваешь, что в этой статье твоей есть много, много того, к чему стремятся мои мысли, но когда выйдет продолжение ‘Мертвых душ’, тогда ты узнаешь истину и значение слов этих, и ты увидишь, как мы сошлись, никогда не говоря и не рассуждая друг с другом. Встреча в чистом начале есть выше всех встреч на земле. Дружба, почувствованная там, вечна, и если б мы, вместо стремлений сторонних, стремлений даже друг к другу, все устремились к богу, мы бы все встретились друг с другом. Души наши, как души младенцев, стали бы нам открыты и ясны во всем друг другу, все исчезли бы недоразумения, ибо недоразуменья от человека, и только одной помощью бога узнать мы можем истину. Вот что я хотел сказать тебе и для чего пишу письмо это. Прощай! не забывай меня. Пиши хоть даже только два слова, хоть самых торопливых и ежедневных слова, но непременно пиши. Это мне очень нужно. Меня никак не следует забывать во все это время. Еще хочу тебя попросить об одном: родственник мой Данилевский, которого ты отчасти знаешь, будет в Москву. Положение его требует участия. По смерти матери своей он остался без куска хлеба, по разделу ему досталась такая малость, которая даже не достала на заплату долгов. Нельзя ли как-нибудь общими силами помочь ему, поместить его к кн. Дмитрию Владимировичу[4] на какое-нибудь место с жалованьем? У него есть способности, которые не употреблены вовсе в дело. Кроме того, что у него прекрасная душа и сердце, он умен. В школе у него показывались искры таланта, но при вступлении в свет и на поприще службы преследовали его до сих пор неудачи, и доныне не попал на дорогу. В свободное время он бы даже мог поработать и для ‘Москвитянина’. Языков теперь только принялся за перо, а потому ничего не посылает, но как только будет что-нибудь готово — сейчас вышлет.

Твой Гоголь.

1 РС, 1875, No 10, с. 297-299, Акад., XII, No 109.
2 От 16 (28) февраля 1843 г. (Акад., XII, No 108). В этом письме главным образом говорилось об издании четырехтомных ‘Сочинений’ Гоголя, работе писателя над вторым томом ‘Мертвых душ’, а также содержалась просьба об устройстве на ближайшие годы ‘житейских дел’ писателя, аналогичная по содержанию высказанной в письме к С. Т. Аксакову от 6 (18) марта.
3 ЖМНП, 1842, ч. 35. Отдельное издание: М., 1842. В статье Шевырева ‘Об отношении семейного воспитания к государственному’ содержались рассуждения о единстве формирования ‘внешнего’ (общественного) и ‘внутреннего’ человека.
4 Имеется в виду московский генерал-губернатор Д. В. Голицын. Шевырев, женатый на воспитаннице его брата Б. В. Голицына, был близок к их семейству.

Шевырев С. П. — Гоголю, 26-29 марта 1843

26-29 марта 1843 г. Москва [1]
Москва. 1843. Марта 26.

Оба письма твои[2], любезный друг, я получил и благодарю тебя за них. Мне так много надобно говорить с тобою, что затрудняюсь, с чего начать. Сначала о делах внешних житейских, но и здесь нужны подразделения. Буду сначала говорить о том, что сделано, далее о настоящем и потом о будущем. Итак, начнем с прошедшего. Ты просишь у меня откровенных объяснений в том, что я разумел под словами ‘ты плохо распорядился'[3]. Но теперь, я думаю, объяснения эти тебе не нужны, потому что недостатки их перед тобою выяснились. Ты сам сознаешься в неумении распоряжаться делами житейскими. Ты сам обращаешься и отдаешь себя в руки московских друзей своих, в которых, конечно, сомневаться не можешь, зачем же ты не сделал этого ранее и не вверил нам всего себя со всеми твоими делами? Ты мог предчувствовать, что это сделаешь позднее. Но и теперь, как увидишь, это еще не потеряно. Сочинения свои, по моему мнению, ты должен был печатать здесь. Цензура, одно препятствие, не помешала бы, потому что мы с Никитенком сносились бы и отсюда. Печатание тебе обошлось бы гораздо дешевле. Ты не очутился бы в руках скверной типографии, которая владеет теперь твоею собственностью и связывает руки Прокоповичу и нам всем, друзьям твоим. Уж много вреда нанесено первой распродаже экземпляров тем, что упущено было время и в течение 1-го месяца здесь книг не было, несмотря на огромные требования публики. Мы нашли бы средства напечатать тебя здесь, точно так, как нашли средства отправить тебя в Рим, когда тебе это было нужно. Теперь же ты поставил себя в зависимость от таких людей, которые в тебе никакого участия не принимают и смотрят на твои сочинения как на вещь, из которой хотели бы извлечь самую большую прибыль. В благородстве и дружбе к тебе Прокоповича я совершенно уверен, но он сам связан типографиею, которой фактор обманул его отсылкою экземпляров в Москву. Отныне ты навсегда должен убедиться, что интересы твои все должны быть здесь, на руках у друзей твоих. Не думай никак, чтобы ты нас обременил ими. Мы ли для тебя не пожертвуем времени и всего, что тебе нужно?
Но довольно журить тебя за прошедшее. Теперь поговорим о настоящем. Оно совсем не так дурно, как ты воображаешь. Скажу даже более: ты сам не знаешь ни себе цены, ни своим сочинениям. Ты совершенно забываешь, что сочинения твои такой капитал, которым ты можешь и себя, и заимодавцев своих обеспечивать, как капиталист, и нечего тебе просить ни у кого. Умей только распоряжаться ими и доверяй интересы свои в руки тех друзей, для которых спокойствие твое и каждая копейка твоей собственности дороги, как их собственные, если еще не более. Сочинения, теперь тобою изданные, могут непременно обеспечить тебя на все три года, как ты желаешь, и тебе нечего о том думать. Но для этого надобно перевести главное управление дел твоих из Петербурга сюда. ‘Мертвые души’ все разошлись до последнего экземпляра, который я оставил для тебя. Счет всему подробный пришлю тебе[4], когда узнаю верно, где ты будешь на лето. Из последней суммы, мною полученной, надобно доплатить долг Погодину, а остальное пойдет в часть уплаты нового долга Аксакову, пославшему тебе 3500 р., прежний же долг весь ему заплачен, равно как и всем другим. Надобно приниматься за новое издание первого тома. Но ты должен перечесть его, а мы должны тебе переслать экземпляр с нашими отметками, но куда переслать? — напиши. Сначала думали мы было, что новое издание первого тома должно выйти вместе со вторым, но теперь рассудили иначе. Если все разошлось и публика, стало быть, требует, то надобно удовлетворить ее желанию. Ускорение дела здесь было бы хорошо, потому что голос публики покрывает голоса врагов твоих. Сочинения идут не так быстро, но потому, что первое время было упущено, и потому, что проценты стеснительны для книгопродавцев, которые у нас люди безденежные, а из десяти процентов не хотят беспокоиться. Но книги пойдут. До сих пор выручаемые деньги я отправляю к Прокоповичу для уплаты типографии. Он обещает прислать мне после уплаты 800 экземпляров. Пусть присылает и больше. Этими экземплярами обеспечится совершенно та трехлетняя сумма, которой ты требуешь[5], и тебе нечего будет просить ни у кого. Наше дело будет только заботиться о распродаже и высылать тебе денежки. Итак, ты видишь, что устроение дел твоих зависит теперь отсюда. Поторопи же Прокоповича высылать сюда все, что можно, и вырвать твою собственность из рук типографии, которой я очень опасаюсь в этом деле. Прокопович сам сознается, что фактор такой плут, какого он еще не встречал в жизни. Ты видишь, что настоящее твое не так дурно, как ты воображаешь: все зависит от скорейшей разделки с типографиею и от устроения дел твоих здесь у нас. Что касается до будущего, то оно во всяком случае должно быть светло, потому что друзья твои тут и не оставят тебя, что бы ни случилось. Трое, к которым обратил ты письмо, выбраны прекрасно. Погодин бывает строг к тебе, Аксаков готов всегда баловать тебя, я буду занимать середину. Контора твоих изданий будет у меня. Все счеты также. Не думай, что ты меня тем обременяешь. Могу ли я для тебя этого не сделать? Деньги на первый случай посланы к тебе были Аксаковым. Теперь я буду ему выплачивать. Распоряжения будущие все сделаются по получении экземпляров от Прокоповича, и ты будешь о том уведомлен, но ни в каком случае ты беспокоиться не должен.
Довольно о делах житейских. Теперь об литературе. Сочинения твои возбудили всеобщее удовольствие. Здесь нет разногласий. Все мнения сходятся. Я еще все собирался благодарить тебя за впечатление, которое произвели на меня ‘Игроки'[6]. Это чудное и полное создание. Пиеса так была превосходно разыграна, как еще не была ни одна на московском театре. Тому содействовали первый С. Т. Аксаков превосходным чтением пиесы, второй М. С. Щепкин. Публика приняла эту пиесу соответственно ее достоинству, и мне никогда еще не случалось видеть в театре, чтобы искусство достигало художественным путем такой полноты своего действия, как достигло оно тут. Для меня это было полное наслаждение. Я видел, что и публика наша в состоянии понять искусство и что она имеет в тебе великого художника. ‘Женитьба’ имела успех также, но я нахожу, что распределение ролей в этой пиесе было неудачно[7].
Из сочинений твоих я прочел все новое и изумляюсь во всем твоему чудному росту. Из переделанных пиес прочтенное не менее изумило меня[8]. Жду свободной минуты, чтобы изучить тебя вполне и написать всему разбор полный и подробный[9]. Ты не поверишь, как мое время все уходит по мелочам в занятиях непрерывных, которые трудно привесть к единству. Не сетуй за то, что опоздал и ответом на письмо. Право, не воля виновата, а судьба, слишком мотающая меня во все стороны.
Благодарю тебя от искренности души за второе письмо твое. Сладко мне было твое сочувствие к моей речи, которая была написана от полноты души и в которой многое снизошло, может быть, оттуда, откуда все лучшее на земле неполной нисходит. В душе моей много зачинается новых мыслей, мыслей из нового периода бытия моего, но все они требуют уединения для своего развития. Трехмесячная болезнь моя принесла мне много пользы. Во время болезни я прочел и ‘Портрет’, тобою переделанный. Ты в нем так раскрыл связь искусства с религией, как еще нигде она не была раскрыта. Ты вносишь много света в нашу науку и доказываешь собою назло немцам, что творчество может быть соединено с полным сознанием своего дела. Не остывай в деле своем, не охлаждайся. Помни, что велико твое призвание в России. Я уверен, что придет к тебе такое время, когда произведения твои будут выливаться во всей полноте и целости из твоего духа — скоро и отчетливо. Ты созреешь до этой полноты непременно. Все ведет тебя к ней. Обнимаю и целую тебя много раз. Жена и сын мой тебе кланяются. Пожми руку Языкову.

Твой С. Шевырев.

Марта 29 с. с. 1843. Москва.
1 Отчет… за 1893 год, с. 1-7 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 От 16 (28) февраля и 18 февраля (2 марта) 1843 г.
3 Отвечая на этот упрек Шевырева, Гоголь объяснял в своем письме от 16 (28) февраля (Акад., XII, No 108) причины, по которым он решил печатать свои ‘Сочинения’ в Петербурге, а не в Москве и поручил это дело Прокоповичу.
4 Расчеты, связанные с изданием и продажей первого тома ‘Мертвых душ’, содержались в письме Шевырева к Гоголю от 27 октября 1843 г. (Отчет… за 1893 г., с. 10-13 (приложения).
5 См. письмо Гоголя к С. Т. Аксакову от 6 (18) марта 1843 г. Аналогичная просьба, обращенная к Аксакову, Погодину и Шевыреву, содержалась и в письме Гоголя к Шевыреву от 16 (28) февраля 1843 г. (Акад., XII, No 108).
6 Первая постановка ‘Игроков’ и ‘Женитьбы’ состоялась в московском Большом театре 5 февраля 1843 г. в бенефис Щепкина.
7 См. письмо С. Т. Аксакова к Гоголю от 6-8 февраля 1843 г. и коммент. к нему, а также письмо Гоголя к С. Т. Аксакову от 6 (18) марта.
8 В четырехтомном издании ‘Сочинений’ Гоголя многие произведения, уже опубликованные прежде, были подвергнуты серьезной правке, а ‘Тарас Бульба’ и ‘Портрет’ напечатаны в совершенно новых редакциях. Новинкой для читателя стала ‘Шинель’, впервые были опубликованы ‘Женитьба’, ‘Игроки’, ‘Тяжба’, ‘Лакейская’, ‘Отрывок’, ‘Театральный разъезд после представления новой комедии’.
9 Этот разбор так и не был написан.

Гоголь — Шевыреву С. П., 20 августа (1 сентября) 1843

20 августа (1 сентября) 1843 г. Дюссельдорф [1]
1843. Дюссельдорф. 1 сентября.

Вышли, пожалуста, остальную тысячу за прошлый год[2], и если есть деньги, то вперед за текущий сколько-нибудь, ибо 1-го октября срок. Адресуй в Дюссельдорф, на имя Жуковского. Я получил разные критики от петербург<ских> журналов на ‘Мертвые души’. Замечательнее всех в ‘Современнике'[3]. Отзыв Полевого[4] в своем роде отчасти замечателен. Сенковского[5], к сожалению, не имею и до сих пор не мог достать, как ни старался. А вообще, я нахожу, что нет средины между благосклонностью и неблагосклонностью. Белинский смешон. А всего лучше замечание его о ‘Риме’. Он хочет, чтобы римский князь имел тот же взгляд на Париж и французов, какой имеет Белинский[6]. Я бы был виноват, если бы даже римскому князю внушил такой взгляд, какой имею я на Париж. Потому что и я хотя могу столкнуться в художественном чутье, но вообще не могу быть одного мнения с моим героем. Я принадлежу к живущей и современной нации, а он к отжившей. Идея романа вовсе была не дурна. Она состояла в том, чтобы показать значение нации отжившей, и отжившей прекрасно, относительно живущих наций. Хотя поначалу, конечно, ничего нельзя заключить, но все можно видеть, что дело в том, какого рода впечатление производит строящийся вихорь нового общества на того, для которого уже почти не существует современность. Жажду я очень читать твои статьи. Я уже две посылки с книгами получил из Москвы, а твоих статей нет. К Сергею Тимофеевичу я писал, чтобы он прислал весь ‘Москвитянин’ за текущий год. Заглавие статей меня очень завлекло, они все о тех предметах, о которых мне хочется знать, присоедини туда свою статью о воспитании… Не позабывай, пожалуйста, Языкова и бывай у него. Ввечеру, верно, у тебя найдется несколько минут свободных. Затем обнимаю тебя. Прощай!

Твой Гоголь.

Передай письмо Языкову.
1 РС, 1875, No 10, с. 302-303, Акад., XII, No 141.
2 В начале 1843 г. Гоголь поручил Шевыреву ведение своих материальных дел.
3 Автором этой статьи, подписанной ‘С. Ш.’, был П. А. Плетнев (С, 1842, No 3).
4 РВ, 1842, кн. 5-6.
5 БдЧ, 1842, т. 53. Разбор Сенковского имел враждебный по отношению к Гоголю характер.
6 Имеется в виду статья Белинского ‘Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя ‘Мертвые души’ (ОЗ, 1842, т. 25) и, в частности, содержащееся в ней суждение о ‘Риме’ как о сочинении, в котором ‘есть удивительно яркие и верные картины действительности, но в которой есть и косые взгляды на Париж и близорукие взгляды на Рим’ (отд. 5, с. 26).

Гоголь — Аксакову С. Т., Погодину М. П., Шевыреву С. П., январь 1844

Январь 1844 г. Ницца [1]
Генварь, 1844-го г. Ница.

Поздравляю вас с новым годом, друзья мои, и от всего сердца желаю вам спокойствия душевного, т. е. лучшего, чего мы должны желать друг другу. Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервически-душевная тоска, она долженствует быть потом еще сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет: не пренебрегите им. Он исшел прямо из душевного опыта, испытан и сопровожден сильным к вам участием. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе, проживите этот час внутренною, сосредоточенною в себе жизнию. На такое состояние может навести вас душевная книга. Я посылаю вам ‘Подражание Христу'[2], не потому, чтобы не было ничего выше и лучше ее, но потому, что на то употребление, на которое я вам назначу ее, не знаю другой книги, которая бы была лучше ее. Читайте всякий день по одной главе, не больше, если даже глава велика, разделите ее надвое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Переворотите на все стороны прочитанное с тем, чтобы наконец добраться и увидеть, как именно оно может быть применено к вам, именно в том кругу, среди которого вы обращаетесь, в тех именно обстоятельствах, среди которых вы находитесь. Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы еще далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как может все это быть применено именно к жизни, среди светского шума и всех тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофию, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не пременяйте и не отдавайте этого часа ни на что другое. Если даже вы и не увидите скоро от этого пользы, если чрез это остальная часть дня вашего и не сделается покойнее и лучше, не останавливайтесь и идите. Всего можно добиться и достигнуть, если мы неотлучно и с возрастающею силою будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь! Прощайте.

Ваш Г.

1 Сочинения и письма, т. 6, с. 42-43, Аксаков, с. 129.
Это письмо было послано Гоголем вместе с письмом к Шевыреву от 21 января (2 февраля) 1844 г. (Акад., XII, No 160), где была высказана следующая просьба: ‘При письме этом я прилагаю письмо ко всем вам. Ты прочитай его теперь же (прежде один) и купи немедленно во французской лавке четыре миниатюрные экземплярика ‘Подражания Христу’ для тебя, Погодина, С. Т. Аксакова и Языкова. Ни книжек не отдавай без письма, ни письма без книжек, ибо в письме заключается рецепт употребления самого средства, и притом мне хочется, чтоб это было как бы в виде подарка вам на новый год, исшедшего из собственных рук моих’.
2 Книга Фомы Кемпийского.

Шевырев С. П. — Гоголю, 15 ноября 1844

15 ноября 1844 г. Москва [1]
Ноября 15/27 1844. Москва.

Сегодня получил я письмо твое, любезный друг, от 12 ноября н<ового> с<тиля>[2] и сегодня же отвечаю. Бог лучше нас с тобою заботится об исправлении недостатков Погодина, если какие он имеет, потому что послал на него такие два несчастия, которые трудно перенести человеку. Видно, неизвестно тебе даже и первое, потому что на несчастного не сердятся, второе же еще так свежо и недавне, что не могло дойти до тебя. В маие месяце соскочил он с дрожек, у которых сломалась ось, и переломил себе ногу. Два месяца вылежал он терпеливо и еще до сих пор не возвратил свободного употребления ноги, а ходит теперь на костылях. Не успел еще оправиться он от этого несчастия, как посетило его другое, еще ужаснее. Добрая, незабвенная Елизавета Васильевна[3], после шестинедельной жестокой болезни, которая состояла почти в беспрерывной тошноте и рвоте, кончила жизнь. Погодин, бедный, убит горем. Четверо сирот около него без матери. Дом опустел без жены, которая была кротким ангелом всего семейства. Нам ли исправлять его, друг, если бог взялся за это? Нам ли тут что говорить?
Сегодня 10-й день смерти Елизаветы Васильевны. Ты догадаешься, что письмо твое пришло некстати, но ты, конечно, и не мог вообразить того. Ты поймешь, что пройдет еще много времени, пока я буду в силах заговорить ему о твоем портрете. Но сначала об нем самом и его исправлении и исправлении друг друга вообще. Я не знаю, с чего ты взял, что Погодин остался не узнан другими и разорвал связи с лучшими своими друзьями. Во время первого несчастия его вся Москва съезжалась к нему на Девичье поле, и тут-то мне приятно было видеть, как все, несмотря на его недостатки, единодушно любят его и принимают в нем живое, искреннее участие. Тут были все: и знатные, и ученые, и купцы, и ремесленники — все, все без исключения. Об нем сожалел весь город вкупе. Второе его несчастие соединило также всех около него. Память жены его свята была для всех, а ему сострадали все искренно. В таких несчастиях всего более узнается мнение, которое имеют об человеке. Погодин имел неприятности с друзьями — правда, но с такими, которые имели их с другими. Погодин не разорвал связи ни с кем, тогда как другие, его обвиняющие, разорвали ее со многими из прежних друзей своих. Он неряха в изданиях своих, ему это говорили несколько раз, но тем он вредит только самому себе, и сам это верно знает.
Ты собираешься исправлять его и мне поручаешь сделать это предварительно. Прекрасны мысли твои о взаимном исправлении, которым мы обязаны друг другу и о христианской обязанности нашей стремиться к совершенствованию. Но позволь мне прибавить к этому несколько собственных размышлений. Чтобы исправлять другого, надобно приобрести на то право исправлением самого себя, и если берешься за это, то браться за это в минуту самую спокойную, в минуту самой сильной любви к человеку, а не в такую, когда на него хотя за что-нибудь сердишься. Тогда исправление пойдет впрок: иначе оно будет похоже на осуждение. Мне кажется, что ты в оба раза поступил так, когда брался исправлять Погодина. Первое письмо[4] написал ты к нему в ответ на письмо, которое тебя рассердило, и теперь второе пишешь также в ту минуту, когда еще сильно сердишься на него за портрет.
Теперь об этом портрете. Я решительно не понимаю, за что ты тут рассердился. В шутку скажу тебе, что твое кокетство (если ты его имеешь) могло быть оскорблено, потому что портрет не хорош, хотя и имеет сходство, но в натуре, без комплиментов, ты лучше, чем на портрете. Что же касается до самого действия Погодина, — я, право, не понимаю: что тут оскорбительного? Журналист хочет украсить свой журнал портретом писателя, любимого публикою. Это его выгода. Конечно, лучше б было спроситься. Но чем же обидел он твое смирение или твое самолюбие? Смирение твое не может страдать от этого, потому что славу свою ты не утаишь же от России, которая признает ее. Самолюбие могло бы оскорбиться только тем, что портрет не хорош, но если государь Николай Павлович не сердится на свои дурные портреты, то зачем же оскорбляться твоему литературному величеству? Никто, конечно, не оподозрит в том ни тебя, ни Погодина, что вы по взаимному согласию это сделали. Остается отнятие собственности, но, конечно, ты за тем и не подумаешь гнаться. Растолкуй мне, сделай милость, в чем тут эта горькая неприятность, эта страшная история? Я решительно не понимаю. Никто здесь и не обратил внимания на это, никто не шумел: ни друзья твои, ни литераторы, ни публика, — и первый шум из этого дела подымаешь ты. Один студент, правда, просил меня подарить ему твой портрет особо, потому что он желал украсить им свою комнату. Другие студенты вырвали портрет из того экз<емпляра> ‘Москвитянина’, который они читают. Вот все, что об этом деле мне известно, и из этого ты видишь только, что портрету твоему, даже и не так удачному, радо молодое поколение, тебе вполне сочувствующее. Каким же образом могло это обстоятельство произвести значительное изменение в твоих работах и во времени выхода в свет труда твоего, — этого я уж никак и понять не могу.
Книги твои здесь вовсе не расходятся[5]. Тысячу экземпляров я получил от Прокоповича, но они лежат целехоньки. Книгопродавцы говорят, что им выгоднее продавать в Петербурге, потому что уступается более процентов. Не понимаю, каким же образом Прокопович не только денег к тебе не присылает, но даже и не пишет к тебе? Ведь вот не хочешь же ты сознаться, что ты дурно сделал, доверив все это дело в Петербурге таким людям, которые не стоили твоей доверенности. Ты предпочел их твоим московским друзьям и вверил твои самые значительные интересы людям, почти тебе чужим. Ты боялся кого здесь? Погодина, но стоило тебе сказать Аксакову и мне: ‘Берегите мою собственность и печатайте только особо, а в журнал не давайте’, и твое слово было бы свято соблюдено. Чего ты боялся? Совершенно пренебрегать таким делом ты опять не можешь, потому что оно ставит тебя в положение очень затруднительное: я это вижу.
Ни Аксакову, ни Языкову я еще заплатить не мог ни гроша. Денег в кассе твоих 300 р. Базунов хотел прислать за 10-ю экз<емплярами>. На днях надеюсь сколотить тебе тысячу рублей асс<игнациями>, с своими, и прислать тебе.
Я боюсь, что некоторые подробности письма моего будут тебе неприятны. Но надо было их высказать. Всего грустнее для меня будет, если они отнимут у тебя хотя немного времени от труда твоего. Заключу несколькими литературными известиями. Первое грустное. Мы лишились Ивана Андреевича Крылова. Верно, эта весть уже дошла до вас. ‘Москвитянин’ переходит от Погодина к Киреевскому Ивану Васильевичу, который с нового года будет его полным издателем[6]. Тебя вся братия приглашает к посильному участию, если это только не расстроит тебя ни в каких твоих занятиях. Затевается другой журнал в Москве — ‘Московское обозрение’, партиею немецкой или, лучше, варяжской стороны[7]. Но явится ли к новому году, неизвестно. Я открываю публичный курс истории русской словесности с 25-го ноября. Древняя будет читана подробнее, новая короче. ‘Москвитянин’ я постараюсь переслать тебе через книгопродавца Северина — как 43-й, так и 44-й год. Поклонись от меня душевно В. А. Жуковскому. Мельгунов мне писал о осьми песнях ‘Одиссеи’. С каким нетерпением я их ожидаю! ‘Наль и Дамаянти'[8] служила мне единственным отдыхом в нашей тяжкой современной литературе. Это и благовонно, и сладко. Собирался написать разбор, но отвлекли другие занятия. Изучению Василия Андреевича я посвятил недавно несколько времени, потому что он взойдет в мои лекции, но мне недостает совершенно биографических известий о всем их поколении. Вигель один обещает записки, но это еще далекое будущее. Боюсь обременять своими просьбами и быть нескромным. Верю, что память всего этого прекрасного прошедшего сохранится, но не скрою, что хотелось бы мне знать его, потому что я сознаю же в себе способность ему совершенно сочувствовать. Я намерен написать непременно подробную историю нашей словесности от начала до конца. После публичных лекций примусь за труд письменный.
Письмо твое к Е. Г. Чертковой я доставил[9]. Не сказал еще ни слова тебе о семейной моей радости. Бог дал мне дочку Катеньку. Давнишнее мое желание исполнилось. Жена сама кормит. Она тебе кланяется и благодарит тебя за воспоминание. Обнимаю тебя. Не сердись на меня за это письмо. Борис тебе кланяется и целует тебя. Твой всею душою С. Шевырев.
1 Отчет… за 1893 г., с. 14-19 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 Это письмо, в котором Гоголь выражал неудовольствие опубликованием своего портрета в ‘Москвитянине’ (см. об этом преамбулы к перепискам Гоголя с Погодиным и Ивановым), в настоящее время неизвестно.
3 Е. В. Погодина.
4 См. письмо Гоголя к Погодину от 21 октября (2 ноября) 1843 г. и коммент. к нему.
5 Речь идет о ‘Сочинениях’ Гоголя.
6 Трудности издания, малый читательский успех, цензурные препятствия привели Погодина в 1844 г. к решению передать ‘Москвитянин’ в другие руки или даже перевести его в Петербург. С весны 1844 г. шли переговоры о передаче редактирования И. В. Киреевскому, который встал во главе журнала в конце года. С четвертого номера за 1845 г. к редактированию вновь вернулся Погодин.
7 Летом 1844 г. Т. Н. Грановским было подано прошение об основании с 1845 г. журнала ‘Московское обозрение’. Однако разрешение на издание получено не было (Барсуков, кн. 7, с. 439-442).
8 Повесть Жуковского, представляющая собой переложение отрывка древнеиндийского эпоса ‘Махабхарата’ (вышла отдельным изданием в 1844 г.).
9 В настоящее время неизвестно.

Гоголь — Шевыреву С. П., 2(14) декабря 1844

2 (14) декабря 1844 г. Франкфурт [1]
14 декабря. Франкфурт.

Друг, прости за глупое письмо мое. Я понимаю, как оно было некстати и как было оскорбительно твоему сердцу читать его. Несчастие Погодина меня бы поразило сильно, если б я не был уверен, что несчастий нет для христианина. Я напишу ему с своей стороны в утешение то, что в силах будет мое бессилие написать ему. Друг, не от портрета, я сказал, замедление моих сочинений, но от тех душевных внутренних моих событий, к совершению которых во мне послужили странным образом видимые ничтожные дела и вещи, последним хвостиком которых был портрет. Но да будет благословен бог! скажем прежде всего: все, что ни произошло в душе моей, все, что ни выстрадалось в ней в тишине и в сокрытии от других, выстрадалось для добра и для того, чтобы я действительно был в возможности быть полезну другим. Друг, не осуждай меня также за это излишнее кокетство, как тебе кажется, или какую-то кропотливую мелочь относительно всякого рода появлений моих в свете. Они истекают не из того источника, которому ты приписываешь. И прежде, даже в минуты большей самонадеянности и уверенности в себе, я и тогда чувствовал, что тому, кто может иметь влияние на других и, говоря вообще, на свет, тому слишком нужно опасаться выходить в свет с своими недостатками и несовершенствами. Люди так умеют смешать вместе хорошее с дурным, что в том человеке, в котором заметили они два-три хороших качества (особенно если эти качества еще картинны), им кажется все хорошим. От этого даже гении производили вред вместо пользы. Преждевременное издание моих сочинений принесло существенную пользу только одному мне, именно потому, что с ним соединились такие внутренние события, происшедшие от всей этой бестолковой путаницы, что ужас меня объемлет при одной мысли: что бы я был без этих событий? Друг мой, многого я не умею объяснить, да и для того, чтобы объяснить что-нибудь, нужно мне подымать из глубины души такую историю, что не впишешь ее на многих страницах. А потому по тем же самым причинам и не может быть понятно другому, почему мне так неприятно публикование моего портрета. Одни могут отнести к излишнему смирению, другие к капризу, третьи к тому, что у чудака все безотчетно и во всяком действии должен быть виден оригинал. Не скрою даже и того, что помещенье моего портрета именно в таком виде, то есть налитографированного с того портрета, который дан мною Погодину, увеличило еще более неприятность. Там я изображен, как был в своей берлоге назад тому несколько лет. Я отдал этот портрет Погодину как другу, по усиленной его просьбе, думая, что он в самом деле ему дорог как другу, и никак не подозревая, чтобы он опубликовал меня. Рассуди сам, полезно ли выставить меня в свет неряхой, в халате, с длинными взъерошенными волосами и усами? Разве ты сам не знаешь, какое всему этому дают значение? Но не для себя мне прискорбно, что выставили меня забулдыгой. Но, друг мой, ведь я знал, что меня будут выдирать из журналов. Поверь мне, молодежь глупа. У многих из них бывают чистые стремления, но у них всегда бывает потребность создать себе каких-нибудь идолов. Если в эти идолы попадет человек, имеющий точно достоинства, это бывает для них еще хуже. Достоинств самих они не узнают и не оценят как следует, подражать им не будут, а на недостатки и пороки прежде всего бросятся: им же подражать так легко! Поверь, что прежде всего будут подражать мне в пустых и глупых вещах.
Друг мой, ты профессор, тебе бы следовало это прежде всего смекнуть. Нельзя пренебрегать совершенно мелочами: от мелочей многое зависит немелочное. И мне кажется, что тебе особенно надобно позаботиться ныне о том, чтобы не допускать в молодых людях образоваться какой-нибудь личной привязанности к людям, такая привязанность всегда переходит в пристрастие. Но если вместо того мы чаще будем изображать им настоящий образец человека, который есть совершеннейшее из всего, что увидел слабыми глазами своими мир и перед которым побледнеют сами собою даже лучшие из нас или еще лучше, если мы даже и говорить им не будем о нем, о совершеннейшем, но заключим его сами в душе своей, усвоим его себе, внесем его во все наши движения и даже во всякий литературный шаг наш, не упоминая нигде о нем, но употребив его мысленным мерилом всего, о чем бы ни случилось говорить нам, и под таким уже образовавшимся в нас углом станем брать всякий предмет и всякого человека, великого или малого, простого или литератора, — все выйдет у нас само собою беспристрастно, все будет равно доступно всем, как бы эти все ни были противуположны нам по образу своих поступков и мыслей. Не нужно даже бывает и говорить: ‘Я скажу вам в таком-то духе’. Дух этот будет веять сам собою от каждого нашего слова. За тобою есть так же, как и за всеми нами, этот грешок. Ты несколько пристрастен. Я перечитал теперь все твои критики в ‘Москвитянине’ за 1843, который выписал на днях из Лейпциха[2]. О достоинствах не стану и говорить: там их слишком много, но черты пристрастия кое-где сквозят, иногда даже и часто. Особенно мне показалось их много там, где говоришь ты о моих сочинениях. Иногда видно как бы напряженное усилие увидеть больше достоинств, чем есть. Я очень знаю, что я сам виноват и многими довольно неуместными и напыщенными местами ввел в заблуждение и недоразумение всех: одних заставил их принять не в том смысле, других заставил подозревать тайно, что я большой охотник до фимиама. Говорить откровенно о себе я никогда никак не мог. В словах моих, равно как и в самих сочинениях, существовала всегда страшная неточность. Почти всяким откровенным словом своим я производил недоразумение, и всякий раз раскаивался в том, что раскрывал рот. Я сам уже начинал чувствовать в себе то, что чувствует всякий человек, не получивший полного и совершенного воспитания, именно, что мне недоставало такта и верной средины в словах. Я чувствовал сам, что в каждом слове моем отзывается или что-то весьма похожее на высокомерие (которого в самом деле у меня не было в такой сильной степени, как казалось), или же смирение, которое показалось тоже всем излишним и выисканным и которого, впрочем, тоже у меня было немного. Говорю тебе это не только для того, чтобы сказать о себе, но также и для того, чтобы ты не рассердился на меня, если найдешь в письме моем что-то похожее на желание учить, или же лучше рассердись, потому что иногда человек только в сердцах высказывает правду. Это водится за нашим другом Погодиным, и, признаюсь, я иногда его нарочно сердил только затем, чтобы узнать, что он обо мне думает. А лучше всего не пренебрегай ничьим упреком и советом, но возьми из него все, что есть в нем правды, а остальное швырни в глаза тому, кто тебе поднес его, как ненужные объедки. Если же человек этот близок тебе, как, например, я, то покажи ему, насколько в его упреке или совете есть высокомерия, насколько желания учить, насколько неприличия, словом — отдели все, что перешло меру. В другом это увидится сильней, чем в себе. А за это я тебе буду истинно благодарен. Но статья эта делается длинною… прекратим ее.
Поговорим еще раз, и уже в последний, о моих делах прозаических, по поводу собрания моих сочинений, путаниц от этого и прочее. Я очень хорошо знал всегда, что в деле этом один я виноват. И если я говорил вам не о себе, указывал на другое и на других, то вовсе не затем, чтобы оправдаться самому, но чтобы заставить вас поверить тому, что во всяком деле может быть слишком много сторон и таких неуловимых сопряженных с ним событий, что никак нельзя произнести над преступником совершенно суда, хотя бы все вокруг его уличало, до тех пор, покаместь он сам не принесет полного и совершенного признания. Мне хотелось, чтобы в вас поселилось сомнение, чтобы вы сколько-нибудь задумались над тем, как человек, по-видимому неглупый, сделал глупость и точно ли все это произошло от той недоверчивости, которую все вы предполагаете во мне в таком большом запасе. Но наконец нужно же дело решить. Концу следует все-таки быть, а потому оставим необъясненное так, как оно есть, необъясненным, а решим справедливо сколько можно то, что очевидно. Виноват во всем я, кроме всех прочих вин, я произвел всю эту путаницу и ералаш. Я смутил и взбаламутил всех, произвел во всех до единого чувство неудовольствия и, что всего хуже, поставил в неприятные положения людей, которые без того не имели бы, может быть, никогда друг против друга никаких неудовольствий.
Виноватый должен быть наказан, и лучше наказать самому себя, чем ожидать наказанья божьего. Я наказываю себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудовольствием, огорченьями и оскорблением многих, они бы тяготели на душе моей. А потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студентам, достаться они должны им не даром, но за труд. Полное распоряжение и назначение труда принадлежит тебе. Что признаешь полезным ныне для всех перевесть на русский язык, заставь перевести, найдешь нужным задать собственное сочинение, задай. Сколько заплатить за труд и где его потом напечатать, в ‘Москвитянине’ ли, или отдельно, или совсем не напечатать — все зависеть будет от твоих распоряжений и усмотрений. Что книга покаместь не продается, это не беда: я потом найду средство подтолкнуть и подвинуть ее продажу. Дело это должно остаться только между тобою и Сергеем Тимофеевичем Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен узнать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Ты можешь сказать им, что деньги от одного богатого человека или правительственного сановника, который хочет остаться в неизвестности. Никто из вас никому даже в своем доме, как бы он близок к нему ни был, не должен этого открывать никогда и ни в каком случае. На все расспросы других давайте один ответ, что деньги идут мне и я получаю их в исправности. Я также не должен узнать, кому, как и когда идут эти деньги. Отчет в них и ответ принадлежит богу. И потому смотреть на это дело как на святое и употребить с своей стороны все силы к тому, чтобы всякая копейка обратилась во благо. Настоящие благодеяния будут принадлежать вам, более всего тебе, потому что все здесь зависит от умных распоряжений. Пословица говорит: ‘Не штука дело, штука разум’. Это вы прочитайте вместе с Аксаковым. И никаких против этого возражений или представлений! Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна, и на это мое требование, которое с тем вместе есть и моленье, и желанье, вы должны ответить только одним словом: Да. То же самое сделано в Петербурге[3]. Там почти все экземпляры распроданы и деньги <собраны>, но я из них не беру ничего, и они все обращаются на такое же дело, с такими же условиями и вверяются также двум, Плетневу и Прокоповичу. Но ни вы им, ни они вам никогда не должны об этом напоминать, и, если бы даже вам случилось когда-нибудь потом с ними встретиться, об этом ни слова, никогда и ни в каком случае. А вас молю именем дружбы, именем бога истребить в себе всякое неудовольствие, какое только у вас осталось к кому бы то ни было по поводу этого дела. Мне вы должны простить также все, чем оскорбил. Без полного прощения всего и без восстановления мира в душе будет бесплодно всякое ваше благодеяние, которое вы потом сделаете. Погодин также не должен узнать об этом никогда, когда он позаботится вопросами обо мне, скажите, что деньги идут ко мне исправно и я ни в чем не имею нужды.
Вы обо мне также не заботьтесь. В течение почти двух лет я не буду иметь никакой надобности в деньгах. Во-первых, мы устроились кое-как с Жуковским, а во-вторых, мне теперь гораздо нужно меньше, чем когда-либо прежде. Из разного множества результатов, извлеченных мною из этой истории, которая была бестолкова, открыл я между прочим и то, что человеку гораздо нужно менее, чем он думает. И как бы ему ни показалось, что он ограничил себя, а в сущности, выйдет, что и половины достаточно. Теперь мне смешно, когда подумаю, о чем хлопотал. Хорошо, что бог был милостив и всякий раз меня наказывал: в то время, когда я думал о своем обеспечении, никогда у меня не было денег, когда же не думал, тогда они всегда ко мне приходили, и я имел больше, чем нужно. Итак, ты видишь, что менее всех должен заботиться о деньгах я. Посему, если ты не посылал еще мне тех денег, о которых извещал в письме, то и не посылай, а отложи их к деньгам на дело святое, если же послал, то я буду держать их в запасе для себя, потому что не пересылать же их назад. Ни С. Т. Аксакову, ни Языкову не плати. Они мне подождут: так нужно. Благодарю тебя за некоторые литературные подробности. О смерти Крылова мы узнали из немецких газет. Мир душе, исполнившей на земле чисто свое дело! Но, друг, утратами не следует сокрушаться. Покойники, уходя, велят ревностнее и спешней трудиться живущим. Жизнь наша так коротка, что даже и сокрушаться некогда. А потому и ты примись ревностно и свято за свое дело, но восстанови прежде всего мир в душе, прости все и всем. Поверь, без этого никакой труд и никакое дело не совершится успешно. Меня порадовало, что ты наконец принимаешься за подробную историю словесности нашей. Такой труд будет вполне велик. Не знаю только, каким образом добиться материалов от Жуковского о его времени. Журнала он не вел. А рассказать изустно — он даже не будет и знать, с которого конца начать, не зная, собственно, на какие вопросы отвечать. По мере того, как мне случится временами и вскользь что-нибудь узнавать, я тебе сообщу, но очень жаль, что ты не обобрал Тургенева[4], когда он был в Москве. У него множество бумаг того времени, весь протокол арзамасских заседаний и множество стихов Жуковского, писанных в тогдашнее время, о которых никто, и даже сам Жуковский, не знает.
Киреевскому и всей братии отдай поклон, поздравление с новым годом и желание искреннее всяких успехов журналу. И скажи ему, что хотя я и не даю никакой статьи в ‘Москвитянин’ по причине нищенства, но что Жуковский мною заставлен сделать для ‘Москвитянина’ великое дело, которого, без хвастовства, побудителем и подстрекателем был я. Он вот уже четыре дни, бросив все дела свои и занятия, которых не прерывал никогда, работает без устали, и через два дни после моего письма ‘Москвитянин’ получит капитальную вещь и славный подарок на новый год[5]. А потому ты скажи, чтобы он не торопился выдачею книжки, дня два-три можно обождать. Жуковский хочет в первый номер, да и для ‘Москвитянина’ это будет лучше. Стихотворение Жуковского, составляющее большую повесть с предисловиями и послесловиями, нужно пустить вперед других статей. Это ничего, если все уже отпечатано и нумерация страниц придется не по порядку. Такое дело можно причислить к погрешностям типографическим, да на него никто внимания не обратит.
Пришли, пожалуйста, нам ‘Москвитянин’ за 1844 исходящий год. Это сделать весьма легко таким же самым путем, как доставлены Погодиным русские книги лейпцигскому книгопродавцу. Ты, верно, знаешь имя того книгопродавца в Москве, который доставляет русские книги лейпцигскому. Ему и отдай с тем, чтобы лейпцигский книгопродавец отослал их тот же час к своему корреспонденту во Франкфурте, Югелю (Jugel) или же прямо на имя Жуковского. Если можешь к этому присовокупить две книжки ‘Молодика'[6] за 1844 год, то обяжешь. За пересылку заплатится весьма охотно. Это не так дорого, а между тем верней и лучше, чем с оказией. Да не худо тебе прибавлять на адресе следующую припись: Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor, которую я тебе уже послал один раз. Здесь, к моему горю, завелось множество разных немецких Гоголей и один польский Жуковский, к которым весьма часто заходят наши письма. Душевно радуюсь появлению на свет Катеньки, поздравляя с таким ее приездом и ее, и тебя, и Софию Борисовну, и самого Бориса и обнимая вас всех.
Напиши мне слово о Елизавете Григорьевне Чертковой. От нее никогда не дождешься никакого письма. Это я знаю, а потому и не жду. Что делает также Аксаков? и особенно уведоми меня о состоянии Погодина. Каков он сам, чем занимается и как идет у него все в доме? В конце письма ты пишешь не сердиться на твои слова и некоторые упреки. Но, друг, ведь эти слова и упреки правда, как же на них сердиться? за них следует благодарить. Как вы до сих пор меня мало знаете даже и с этой стороны! Вы все думаете, что я прикидываюсь. Если бы в письме твоем были самые жестокие слова и упреки, я бы принял их как подарок. Мне не нужно, чтобы они умягчались любовью или даже доброжелательством, мне нужны просто упреки, хотя бы они даже были и несправедливы. Это будет мое дело — разбирать, справедливы ли они или нет. Впрочем, вряд какие-нибудь упреки могут быть совершенно несправедливы или же беспричинны. Ну что, если я когда-нибудь обвиню в недоверчивости всех тех, которые обвиняют меня в недоверчивости, и докажу им, что все, ими принятое во мне за недоверчивость, произошло от недоверчивости ко мне и сомнения во мне? Будет и там тоже правда. Но обнимаю тебя. Извини, что пишу дурно и часто ошибаюсь. Говорят, что человек, который сам еще не устроился и воспитывается, имеет и самый почерк неутвердившийся.

Твой Н. Гоголь.

На письмо жду скорого ответа. И беспрекословно твердого: да!
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 118-127 (с пропуском), Акад., XII, No 232.
2 В 1843 г. Шевырев опубликовал в ‘Москвитянине’, в частности, ‘Критический перечень произведений русской словесности за 1842 год’, в котором содержались и суждения о ‘Мертвых душах’ (No 1, с. 282-285).
3 Письмо Гоголя к Плетневу между 19 ноября и 2 декабря (1 и 14 декабря) 1844 г.
4 А. И. Тургенев являлся одним из учредителей литературного общества ‘Арзамас’ (1815-1818), в состав которого входили также Жуковский, Батюшков, Вяземский, Д. Давыдов, А. С. и В. Л. Пушкины и др.
5 ‘Две повести. Подарок на Новый год издателю ‘Москвитянина’ (М, 1845, No 1).
6 ‘Молодик’ на 1844 год. Украинский литературный сборник, издаваемый И. Бецким. Ч. 1. Харьков, 1843, Ч. 2. СПб., 1844. Первая часть сборника содержала материалы по украинской истории, этнографии и т. п. Во второй были опубликованы художественные произведения Пушкина, Лермонтова, Вяземского, Бенедиктова, Щербины и др.

Шевырев С. П. — Гоголю, 4 октября 1845

4 октября 1845 г. Москва [1]

Любезный друг, давно я не писал к тебе — и сам не знаю почему. И еще бы молчание мое продлилось, но сейчас писал к Киреевскому в ответ на его грустное письмо. Он болен. У него болит сердце. Вдруг как-то сильно захотелось написать и к тебе. Ты также болен, как я слышал. Чем? — не знаю. Но, может быть, это болезнь твоя прежняя. Горько слышать и там и тут о больных, и о каких же больных — которые мыслию своею и словом могли бы столько сеять добра на Русской земле. Неужели нет молитвы, которая бы вас исцелила? Неужели нет силы высшей, которая подняла бы и немощь духа вашего, и немощь тела? Есть она, есть она и всегда готова сойти на вас, да, видно, вы ее плохо призываете.
На твое большое письмо я не отвечал. Ты требовал решительного ‘да’ на свое предложение. Я не мог тебе уступить насильно это ‘да’ и вот почему не отвечал. Предложение твое о сумме, сбираемой с твоих сочинений, не могло быть мною исполнено по двум причинам. Первая — ты должен еще Аксакову. Книги продаются туго, и до сих пор еще не все ему заплачено. Между тем я знал, что Аксаковы нуждаются. Они даже на зиму переселились теперь в деревню по этой причине. Мне казалось несправедливым употреблять твои деньги на бедных студентов, когда еще не уплачен тобою долг человеку нуждающемуся. Языков — другое дело, конечно, подождет. Итак, вот первая причина. О другой говорить я теперь не стану, потому что лишнее, а поговорю с тобою тогда, когда уничтожится первая. Для этого уведомь меня, как велика вся сумма, которую ты должен Аксакову. Со времени твоего отъезда я переплатил ему за тебя, как значится в твоей расходной книге, 5605 р. асс. Сколько еще остается заплатить, уведомь. Когда я расплачусь за тебя с Аксаковым, тогда примусь с тобою рассуждать о будущем назначении твоих денег. Пока же эта первая обязанность, тобою же на меня наложенная, не выполнена, о другом я говорить с тобою не буду, потому что не могу принять на себя исполнение такого дела, которое мне кажется противным справедливости.
Письмо твое, на которое отвечаю, так давно уже написано, что ты, предполагаю, забыл его содержание. Мне в нем особенно приятно теплое чувство дружбы, которым оно согрето, и порыв искренности, который в тебе я умею ценить. Несмотря на то, что это письмо было мне очень сладко, я не мог на него тотчас отвечать тебе. Ты сковал меня этим предложением, требованием ‘да’ в том случае, когда я не мог дать его, и вот единственная причина, почему я не отвечал. Как я ни чувствовал, что надобно писать к тебе, как ни говорило мне сердце — стояло тут это твое грозное ‘да’, на которое я не хотел сказать вдруг ‘нет’, и вот переписка была нарушена.
Скажу тебе о себе с того времени. Я докончил публичный курс свой хорошо[2]. Много пережил я в это время. Он мне самому был полезен, не столько в ученом, сколько в духовном отношении. Теперь я занимаюсь тем, чтобы положить то на бумагу, что говорил устно. Лето мы проводили около Москвы, в Астафьеве. Я отдыхал от трудов и отчасти занимался курсом. Семья моя, слава богу, цветет. Катенька очень мила и нас утешает.
Погодин с честью и славой совершил дело, возложенное на него Симбирском. Он сказал похвальное слово Карамзину при открытии памятника[3]. Теперь заботится о его редакции. Киреевский по болезни не мог продолжать, ко всеобщему сожалению, издание ‘Москвитянина’, которого первые три номера были отличны. Он удалился в деревню. ‘Москвитянин’ тянется теперь по-прежнему. Я занят большим своим делом[4] и потому не могу в нем участвовать. Елизавета Григорьевна[5] ездила нынешним летом в Крым и до сих пор еще не возвратилась. Этой поездки требовало ее здоровье. Свербеева недавно родила сына Дмитрия. Хомяковы в деревне. Он приезжал сюда на несколько дней, с открытием славян на Кавказе в IV веке, и опять уехал до порош и снега. Аксаковы уехали в деревню, как я тебе уже говорил, и живут около Троицы, в 50 верстах от Москвы. Вероятно, вызовет их диссертация Константина, которая подана в факультет и теперь читается[6]. Он должен будет ее печатать и защищать. Хороший и большой труд, но во многом он был жертвою странного брожения мыслей. В филологическом отношении тут много прекрасных вещей. Исторические взгляды и взгляды на народную жизнь и песню также весьма живые, светлые, новые. Но Гегель подпустил дыму, иногда и в мысль, а всего более в слог. Что делать? Я люблю душою Константина, несмотря на все его увлечения. Все в нем течет из такого чистого, прекрасного источника: душа сильная и благородная. Но фантазия преобладает в нем иногда и увлекает его туда, куда не следует. Тем он вредит и прекрасным своим мыслям. Ты знаешь, что он решительно бородой и зипуном отгородил себя от общества и решился всем пожертвовать наряду[7]. Диссертация заставит его одеться иначе, но это будет на время только, как он говорит. Его дело было бы изучать народный быт, язык, песни, предания, пословицы. Но Гегель до сих пор всему мешает. Немцы напустили такого туману в эту славную русскую голову, что она до сих пор от того болит. Иван Аксаков развивает талант поэтический необыкновенный. Его ‘Зимняя дорога’ прекрасна и стихом и мыслию. По нашей печатной литературной степи промчался только ‘Тарантас’ Соллогуба[8], не без шума, но так скоро, что едва заметили. Интересы общественные сосредоточены около университета, который более и более привлекает внимание. Публичные лекции и диспуты у нас зрелища.
Молви словечко о себе. Будь здоров. Прощай. Обнимаю тебя. Жена и дети тебе кланяются.

Твой С. Шевырев.

Окт. 4. Москва. 1845.
1 Отчет… за 1893 г., с. 20-23 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 В 1844-1845 гг. Шевыревым был прочитан в Московском университете публичный курс лекций по древнерусской литературе (33 лекции). Он стал заметным явлением русской научной и культурной жизни 1840-х годов, хотя и вызвал разноречивую реакцию. На основе своих лекций Шевырев создал ‘Историю русской словесности, преимущественно древней’.
3 Памятник Н. М. Карамзину на его родине в Симбирске был открыт 23 августа 1845 г. По приглашению симбирского дворянства Погодин прочел в день открытия историческое ‘Похвальное слово Карамзину…’, изданное в конце 1845 г. в Москве.
4 Имеется в виду работа над ‘Историей русской словесности’.
5 Е. Г. Черткова.
6 Диссертация К. С. Аксакова ‘Ломоносов в истории русской литературы и русского языка’, завершенная в 1845 г., была представлена в университет в 1846 г., опубликована в том же году, защищена 6 марта 1847 г.
7 См. письмо Гоголя к К. С. Аксакову (около 8 (20) ноября 1845 г.).
8 Повесть В. А. Соллогуба ‘Тарантас’ вышла отдельным изданием в 1845 г.

Гоголь — Шевыреву С. П., 8(20) ноября 1845

8 (20) ноября 1845 г. Рим [1]
Рим. Ноябрь 20.

Письмо твое от четвертого октября я получил уже в Риме, где теперь нахожусь. Бог еще раз спас меня, когда я уже думал, что приближается конец мой. Теперь мне несравненно лучше, хотя слабость и изнуренье сил еще не прошли. Письмо твое было мне приятно и с тем вместе грустно. Киреевский болен также. Ты говоришь: ‘Неужели нет молитвы, которая бы могла вас спасти?’ — и отвечаешь: ‘Она есть, но вы плохо ее призываете’. Один бог может знать, кто как молится. Но если определено его святой волей кому-нибудь из нас страдать, то да будет его святая воля! И если его святой воле угодно, чтобы моя жизнь или жизнь кого другого, которому бы следовало принести много добра на Руси, была снесена с лица земли, то, верно, это лучше, чем если бы она длилась, и не нашим малым умом судить об уме великом. Меня смутило также известие твое о Константине Аксакове. Борода, зипун и проч. … Он просто дурачится, а между тем дурачество это неминуемо должно было случиться. Этот человек болен избытком сил физических и нравственных, те и другие в нем накоплялись, не имея проходов извергаться. И в физическом и в нравственном отношении он остался девственник. Как в физическом, если человек, достигнув 30 лет, не женился, то делается болен, так и в нравст<венном>. Для него даже лучше <бы> было, если бы он в молодости своей, по примеру молодежи, ходил раз, другой в месяц к девкам. Но воздержанье во всех рассеяниях жизни и плоти устремило все силы у него к духу. Он должен был неминуемо сделаться фанатиком, так я думал с самого начала. Благодарю тебя за теперешнее известие о нем. Я напишу к нему[2]: он от меня иногда выслушивал те горькие истины, которые от других не хотел выслушивать. Может быть, бог вразумит и меня дать совет ему, и его — извлечь из моего совета для себя полезное. Что же касается до диссертации его, то, еще не читая ее, советовал ему[3] не подавать ее, даже уничтожить ее вовсе, напечатав из нее одни только отрывки как отдельные статьи. Известие твое о таланте Ивана Аксакова меня порадовало, и я пожалел, что ты не прислал мне его стихов.
Наконец я тебе сделаю упрек: ты заговорил о том предмете, о котором я просил во всю жизнь мою никогда мне не говорить. Ты позабыл содержание моего письма, говоря, что я требовал решительного ‘да’ на мое предложение. Не предложение я послал к вам, но решение. Я просил только во имя дружбы выполненья моего решенья, моего обета, данного богу. Именем дружбы и всего святого просил я одного только ‘да’. И не ожидал такого ответа. Нужно было хотя каплю веры или хотя тень доверия иметь ко мне. Без них не может существовать никаких отношений. Зачем же спешить так скоро заключеньем и называть мою просьбу нелепой и несправедливой, когда я слишком ясно, как здесь, так и в других местах, сказал, что половины причин моих я не могу сказать. Зачем же думать, что я лгу? Зачем потому только, что уму твоему показалось глупым, называть глупым дело того человека, который все же не признан тобою за глупого человека? Зачем такая гордость и такая уверенность в уме своем, будто бы он обнял уже все стороны? Мне было горько, слишком горько все это. Знаю только то, что я бы не поступил так, и, если бы у меня потребовал кто святым именем дружбы выполнить то, чего выполнить требует сама душа его, и молил бы <об> этой просьбе, как молит умирающий о последнем своем желании, я бы выполнил ее, молясь только богу о том, как лучше и умней ее выполнить, и, если бы еще при этом потребовал он от меня веры к себе, и ради самого Христа потребовал бы веры к себе, никаким бы я не предавался тогда рассуждениям, и, хотя бы ум мой и признавал кое-что неблагоразумным, я бы выполнил эту просьбу, и выполнил бы ее честно, как святыню, моля бога только о том, чтобы помог он мне ее выполнить.
И к чему эти толки о том, что тому и тому нужно прежде уплачивать? Будто я уже ребенок и не взвесил ничего прежде! Во-первых, Аксаков (которому за уплаче<нными> тобою 5605 р. осталась безделица) не возьмет ни копейки из этих денег, если бы даже оставалась и не безделица, и, если бы он сам находился в несравненно затруднительнейшем состоянии, чем теперь, во-вторых… Но зачем об этом толковать, когда тут можно сказать еще в-третьих, четвертых, в-пятых и даже в-шестых? Довольно, если совесть меня не упрекает в моем поступке и если внутренний голос требует, чтобы я так поступил. Если ж тебе тяжело выполнить мою просьбу, сдай все дело Аксакову. Бог ему поможет выполнить ее. Но ради самого Христа, с этих пор мне ни слова об этом деле. Ответит мне Аксаков. Я еще не совсем освободился от моей болезни, а ответ твой сокрушил меня, а чтобы тебе сколько-нибудь было это понятно, скажу тебе только, что причиной самой болезни моей было отчасти душевное потрясение и сокрушенье, в котором сыграл также роль и бедный Погодин[4], которому судьба наносить неумышленно горчайшие оскорбления всем тем, которые имеют или слишком нежную и чувствительную душу, или которых бог еще не укрепил достаточно для подобных битв. Но это да останется в тайне между нами, об этом ни слова Аксакову и никогда — Погодину.
Теперь о тебе. Я прочел отрывок из нынешних твоих лекций, напечатанный в 1-ом номере нынешнего ‘Москвитянина’, отрывок, служивший как бы проспектом и указанием на то, чем должны быть твои лекции[5]. Прочитавши его, я благодарил бога, благословившего тебя. В этом отрывке ты вовсе другой, чем был доселе, в нем все полно и каждое слово полновесно. Слышен человек, созревший и разумом и душой, и сам дух божественный, изгоняющий все лишнее, неуместное и пристрастное, в нем слышится. Скажу тебе, что после него становишься еще светлей насчет будущего и верится тому, что все, что ни должно сказаться миру, будет сказано, хотя бы смерть и унесла кого-нибудь из тех, который бы мог сказать. В другой, может быть, форме, но возвестятся те же истины. Затем прощай!

Твой Г.

Я еще устаю и не могу писать писем так обстоятельных и длинных, как бы хотел, а между тем ко многим писать даже необходимо. Передай здесь прилагаемые Аксакову[6] и напиши мне обстоятельно его адрес. Мой же адрес: Via de la Croce, No 81, palazzo Poniatowsky, 3 piano.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 222-224 (с пропусками), Акад., XII, No 307.
2 Письмо, посланное около 8 (20) ноября.
3 В письме к С. Т. Аксакову от 9 (21) декабря 1844 г.
4 О чем конкретно идет речь, не установлено.
5 Отрывок из вступительной лекции профессора Шевырева в ‘Историю русской словесности, преимущественно древней’ (М, 1845, No 1).
6 Эта приписка, вероятно, сделана Гоголем несколькими днями позже, так как речь в ней идет о письмах писателя к К. С. Аксакову (около 8 (20) ноября) и к С. Т. Аксакову (13 (25) ноября).

Гоголь — Шевыреву С. П., 14(26) июля 1846

14 (26) июля 1846 г. Швальбах [1]
Июля 26. Швальбах.

Пишу к тебе несколько строк из Швальбаха, куда заехал с тем, чтобы повидаться с Жуковским, берущим здесь ванны, а с тем вместе отдохнуть и даже взять несколько ванн самому, которые, как сказывают, могут хоть несколько укрепить мои нервы. От Языкова я наконец получил твои лекции[2], прочел еще весьма немного, ибо, сам знаешь, такого рода книги неприлично глотать вдруг. Но уже по началу вижу важность дела и труда и веселю себя им впереди, как предстоящим лакомством. Теперь приступаю к тебе с просьбой моей, весьма убедительной: напечатать второе издание ‘Мертвых душ’, в том же самом виде, на такой же бумаге, в той же типографии, в том же числе экземпляров (2400, т. е. два завода), с присовокупленьем только предисловия[3], которое я пришлю потом, когда печатанье будет к концу. Нужно будет его отпечатать в месяц, дабы оно могло явиться в свет никак не позже 15-го сентября. Экземпляры разойдутся, я это знаю. После того голоса, который я подам от себя перед моим отправлением на поклонение к святым местам[4], их станут раскупать. Посылать же на цензурованье к цензору в Петербург я не думаю, чтобы оказалась надобность, тем более что это фантастическое запрещение второго издания никогда не существовало. Оно образовалось в Москве по старой охоте ее к плетенью всякого рода сплетней. Это можешь изъяснить цензору, если бы он оказался малоумен, а не то предстань к Строганову и объясни ему. Если же по причине какой-либо новой бестолковщины оказалось бы так, что нужно посылать в Петербург, то пошли к Никитенке и в то же время письмо к Плетневу, чтобы он его поторопил, потому что Никитенко, при всей благосклонности и расположенье ко мне, несколько ленив и может замедлить присылкой. О получении этого письма уведоми, равно как и о распоряжениях, адресуя во Франкфурт, на имя Жуковского.

Прощай. Твой весь Г.

1 Сочинения и письма, т. 6, с. 206-207 (с пропуском и неверной датой), Акад., XIII, No 39.
2 История русской словесности, преимущественно древней, т. 1. Ч. 1. М., 1846.
3 Второе издание ‘Мертвых душ’ с предисловием ‘К читателю от сочинителя’ вышло в 1846 г. (цензурное разрешение от 25 августа).
4 Намек на предстоящее появление ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’.

Шевырев С. П. — Гоголю, 29 июля 1846

29 июля 1846 г. Москва [1]
Москва. Сокольники. 1846. Июля 29 с. с.

Немедленно отвечаю тебе на письмо твое, полученное вчера, любезный друг. Сначала о деле, которое мне поручаешь. Я сейчас из типографии. Она берется напечатать ‘Мертвые души’ менее чем в два месяца, но никак не продлить печатания далее двух, след<овательно>, во всяком случае, к 15-му сентября кончить печатать не будет никакой возможности. Другой же типографии с такими средствами, как университетская, здесь мы не имеем. Другая задержка в цензуре. В здешнюю нечего и думать отдавать. Она не пропустила первого издания и, желая заслужить имя настойчивой в своих мнениях и последовательной в действиях, никак не согласится на второе. Я говорил с человеком, знающим коротко все ее свойства, и вследствие этого разговора сей час пишу письмо к Плетневу и отправляю последний экземпляр ‘Мертвых душ’, оставленный для тебя. Не знаю, как получится из Питера, но со времени получения считай два месяца типографской работы, может быть менее, но едва ли. Если через две недели получу обратно, то, стало быть, прежде 15-го октября не может быть отпечатано, или около того времени. Вот тебе отчет по твоему поручению. Уведомь: какую ты хочешь обвертку? с такою же ли виньеткой, какая была на первом издании? Напиши, чтобы я мог заказать ее Сиверсу поскорее.
Я только что собирался писать к тебе, как получил письмо твое. Мне досадно, что ты читаешь мои лекции по экземпляру, не от меня полученному. Не я в том виноват. Посылая экземпляр к Вяземскому, я приложил два: один для тебя, другой для Жуковского. Но, видно, они не были доставлены. Мне это очень досадно. Недели через две выйдет вторая часть[2]. Я хотел и ее послать к тебе и к Жуковскому тем же путем, но теперь не знаю. Мне казалось, что Вяземский всех лучше найдет средства для того, чтобы доставить книгу к Жуковскому и к тебе. Напиши, не знаешь ли другого пути, более верного и скорого?
Твои сочинения продаются теперь весьма споро с тех пор, как истощился петерб<ургский> запас. Поручение твое, данное мне в предпоследних твоих письмах, я начал немедленно исполнять. Аксаков, по болезни глазной и потому, что должен жить в деревне, от того отказался. До сих пор я роздал 415 р. асс. Неторопливо я делаю это дело, потому что при этом нужна большая осмотрительность: можно вместо добра сделать зло. Еще более боишься злоупотреблений, когда исполняешь волю другого в таком деле. Я желал бы отдавать тебе более подробный отчет во всем, но ты как-то посердился на меня в передпоследнем письме, и я боюсь чем-нибудь тебя обеспокоить. Но я надеюсь, что ты будешь спокойнее, узнав, что желание твое исполняется.
Спасибо тебе за письмо твое к Языкову об ‘Одиссее'[3]. Оно на днях явилось в ‘Московских ведомостях’. Я прочел его с величайшею радостью. Оно освежило меня. С нетерпением жду ‘Одиссеи’. Дай бог сил Жуковскому скорее ее окончить. Письмо твое произвело сильное впечатление на тех людей, с которыми случилось мне об нем говорить. Были такие, которые плакали от него. Тебе бы следовало написать предисловие к ‘Одиссее’, когда она выйдет.
Говорить ли тебе, с какою жаждою мы все ждем второй части ‘Мертвых душ’ — не только ее, но даже вести об ней. Когда же ты едешь в Иерусалим? Да, да, вся Россия устремила на тебя полные ожидания очи[4]. Не пришла ли пора удовлетворить ей?
Погодин должен быть в Мариенбаде. Языков живет в Сокольниках. Вода его освежила, и он становится молодцом. Аксаковы половина в деревне, Ольга Семеновна здесь с больною дочерью. Я занят беспрерывно трудом своим. Но скоро начнутся лекции. В половине августа мы переедем в город. Я ближе буду к типографии. Но расстояние не мешает. Корректором второго издания будет тот же Виноградов, которого ты знаешь. Я же рад бы всякий труд променять на корректуру 2-й части ‘Мертвых душ’, а первая у нас пойдет, как по маслу, с печатного текста. Тут труда никакого нет. Обнимаю тебя.

Твой С. Шевырев.

1 Отчет… за 1893 г., с. 24-26 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 Вторая часть ‘Истории русской словесности…’ Шевырева вышла в августе 1846 г.
3 Статья Гоголя ‘Об ‘Одиссее’, переводимой Жуковским’, впоследствии вошедшая в состав ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’, была впервые напечатана в редактируемом Плетневым журнале ‘Современник’ (1846, No 7), а затем при посредничестве Н. М. Языкова перепечатана в ‘Московских ведомостях’ (1846, No 89) и ‘Москвитянине’ (1846, No 7). В письме к сыну Ивану Сергеевичу С. Т. Аксаков с восторгом отзывался о статье, оговариваясь однако: ‘Впрочем, я не верю в такое достоинство перевода и еще менее в такое действие ‘Одиссеи’ на всех’ (ЛН, т. 58, с. 683-684).
4 Цитата из главы одиннадцатой первого тома ‘Мертвых душ’. Шевырев обыгрывает следующий текст Гоголя: ‘Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..’

Гоголь — Шевыреву С. П., 23 сентября (5 октября) 1846

23 сентября (5 октября) 1846 г. Франкфурт [1]
Франкфурт. 5 октября.

Спешу прибавить тебе несколько строк. На днях отправил к Плетневу предисловие к ‘Мертвым душам'[2]. Вероятно, ты его уже имеешь. Исправь, пожалуйста, слог. Я не мастер на предисловия. Для меня труден этот приличный язык, которым должен разговаривать автор с нынешней публикою, а потому угладь всякое неловкое выражение и устрой всякий неуклюжий период. Мне нужно было сказать дело весьма для меня нужное. После этого почувствуешь и сам, хотя теперь и не смекнешь, почему оно мне нужно. Что книга выйдет несколько позже, это ничего, ей даже и не следует выходить раньше некоторого другого предисловия[3], не сделавши которого мне нельзя и в дорогу. Дело это возложено на Плетнева. Это выбор из некоторых моих писем к друзьям, который должен выйти особой книгой. Но это пока между нами. Там, между прочим, часть моей исповеди и объяснение того, что так смущало некоторых относительно моей скрытности и прочее. Печатать я должен был в Петербурге по причинам, которые можешь смекнуть и сам, по причине близости цензурных непосредственных и высших разрешений. В это дело, кроме Плетнева и цензора, не введен никто, а поэтому и ты не сообщай о нем никому, кроме разве Языкова, который имеет один об этом сведение, и то потому, что нечто из писем, мною к нему писанных, поступило в выбор. Из этой книги ты увидишь, что жизнь моя была деятельна даже и в болезненном моем состоянии, хотя на другом поприще, которое есть, впрочем, мое законное поприще, и что велик бог в своих небесных милостях. Но обо всем этом после. Может быть, через месяц, то есть если не в конце октября, то в начале ноября, должна выйти книга, а потому до того времени не выпускай ‘Мертвые души’. Плетнев пришлет тебе несколько экземпляров, а в том числе и подписанный цензором на второе издание, потому что, по моему соображению, книга должна разойтиться в месяц. Это первая моя дельная книга, нужная у нас многим, а может быть, если бог будет так милостив, принесущая им действительную пользу: что изошло от души, то нельзя, чтобы не принесло пользы душе. Чрез неделю или полторы буду писать к тебе. Теперь захлопотался именно этим делом. Прощай.
Адресуй письма в Рим, на имя посольства. Во Франкфурте остаюсь только две недели и едва управлюсь с делами, которые должен кончить здесь, отправляясь в дорогу.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 265-266, Акад., XIII, No 55.
2 Письмо Гоголя к Плетневу от 21 сентября (3 октября) 1846 г.
3 Имеется в виду ‘Предисловие’ к ‘Выбранным местам…’.

Шевырев С. П. — Гоголю, 20 октября 1846

20 октября 1846 г. Москва [1]
1846 20 окт. / 1 ноября Москва.

Подписав последнюю корректуру второго издания ‘Мертвых душ’ и твоего предисловия, беру перо, чтобы поблагодарить тебя еще раз за это сочинение, которое вырастает более при каждом чтении. Вгляделся ты глубоко в неразумную сторону России, с полною любовью к другой, еще невидимой, несознанной стороне, открытия которой в художественном мире мы все от тебя ожидаем. Твое предисловие мне пришлось по сердцу: мне кажется из него, что ты растешь духовно. Я желаю, чтоб оно ввело тебя в сношения во всеми возможными русскими людьми из всех сословий[2]. Но можно ли узнавать Россию, живучи все так далеко от нее? Неужели не чувствуешь потребности побывать опять в ней, чтобы освежить впечатления и собрать новые? С нетерпением ждем того, что печатает Плетнев[3]. ‘Мертвые души’ пущу я вслед за этою книгой, как ты желаешь. На днях все будет отпечатано. Виньетку я заказал Тромонину, который сделает точно такую же, но лучше, чем Сиверс.
Благодарю тебя за твое замечание на мою книгу. Я послал к тебе второй выпуск через Вяземского. Не знаю, когда ты его получишь. Ты прав. Первая лекция может быть ясна и оправдана в глазах тех только, которые меня слушали. Все будет понятно, когда окончится весь труд. Если бы я мог найти полгода свободного времени, все бы окончил. Но это невозможно. Я несу разные обязанности. Кроме двух курсов по университету для студентов, читаемых мною ежегодно, я намерен еще в нынешнем году прочесть публичный курс истории всеобщей поэзии[4]. От меня ждут слова. Я думал было сначала не читать, чтобы не отвлекаться от письменного труда. Ожидание публики меня не привлекало, хотя было мне и приятно. Но внутренний голос несколько раз повторил опять: читай. Я решился. Это отвлечет меня на время от издания, но в будущем году я надеюсь подвинуть его быстро. Теперь я не могу ожидать, чтобы книга моя возбудила большое сочувствие в публике, которая обворожена ‘Отечественными записками’ и ‘Вечным жидом'[5]. Но довольно того, что она в немногое время вся мне окупилась, а издание ее стоило 2700 с лишком рублей. Это уже важно для такой книги. Это мне служит большим подкреплением. Я надеюсь, что, когда выйдут все части, сочувствие будет явственнее и общее. Трудно мне бывает сосредоточивать волю свою в одном действии. Я желал бы иметь твои силы.
Мы все поражены были ужасною смертью Линовского, профессора сельского хозяйства, который был зарезан своим крепостным человеком, им же облагодетельствованным. Линовский был прекрасною надеждою для науки и так начинал понимать Россию! В течение недели мы все были как без ума и от этой потери, и от самого события. Жду с нетерпением твоего письма из Рима. Посылаю тебе записку наборщика ко мне. Я знаю, что ты любишь эти куриозы. Прощай.

Твой С. Шевырев.

Слог в предисловии твоем я весьма немного исправил только в том, что не совсем было гладко или согласно с нашими правилами. А в прочем вся твоя особенность, которою я весьма дорожу, осталась тут — и твой период.
1 Отчет… за 1893 г., с. 27-29 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 В предисловии ‘К читателю от сочинителя’ Гоголь просил людей разных званий присылать ему свои замечания на ‘Мертвые души’.
3 ‘Выбранные места…’.
4 Шевырев начал чтение курса 7 декабря 1846 г. и завершил 29 апреля 1847 г.
5 Популярный роман Эжена Сю.

Гоголь — Шевыреву С. П., 12(24) октября 1846

12 (24) октября 1846 г. Страсбург [1]
Стразбург, окт. 24.

Прошу тебя доставить это письмо Щепкину[2], которое должен он прочесть при тебе, а потом дать его прочесть тебе и больше никому. Если на случай Щепкин в Петербурге, то письмо распечатай, прочти и потом отправь к нему в Петербург, хоть на имя Плетнева. Из него ты увидишь, в чем дело. ‘Ревизор’ должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавие должно быть такое: ‘Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных’. Играться и выйти в свет ‘Ревизор’ должен не прежде появленья книги ‘Выбранные места’: иначе все не будет понято вполне. Об остальных распоряжениях извещу тебя потом, вместе с присылкой необходимого предисловия. Теперь же, за множеством всякого рода хлопот и ответов на письма, которые вряд ли кому-либо приходится получать со всех сторон в таком множестве, не могу писать более. Скажу только, что я на дороге, в Стразбурге, завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Италию.
Уведоми меня обо всем, что ни делается в Москве и что ни говорится обо мне, особенно всякие невыгодные и дурные слухи: их мне нужно знать гораздо более, чем все хорошие. Враки, враки — а во враках бывает часто немало правды. За собой так трудно уберечься, что следует по-настоящему платить чистым золотом за всякую доставку нам скверных вестей о нас. Теперь же вестей обо мне должно быть немало, потому что я еще не помню, чтобы печатанье какой бы то ни было книги моей не было сопровождено всякого рода вестями, слухами, историями и вымыслами всех родов, как ни стараешься дело это производить сколько возможно потише. Но обнимаю тебя. Прощай. Жду с нетерпеньем твоего уведомленья в Неаполь…
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 274, Акад., XIII, No 63.
2 От 12 (24) октября 1846 г.

Гоголь — Шевыреву С. П., 21 октября (2 ноября) 1846

21 октября (2 ноября) 1846 г. Ницца [1]
Ница. 2 ноябр.

Спешу написать тебе несколько строк с дороги. Одно письмо мое из Франкфурта[2], с извещением об отправке предисловия к ‘Мертвым душам’ Плетневу, ты, вероятно, получил. Другое, со вложением письма к Щепкину, ты, без сомнения, также <получил>, вместе с приложеньем ‘Развязки Ревизора’. Теперь посылаю к тебе предуведомленье к ‘Ревизору’. Прочитавши его и узнавши, в чем дело, ты собери всех тех, которых имена увидишь в конце предуведомленья, к себе и с ними потолкуй и объяви им мою просьбу, которую обращаю я к людям, любящим меня[3]. Кто из них отшатнется и не захочет взять на себя обязанность раздачи бедным, грех будет на душе того. Потому что дело это ради Христа, а не ради меня. Кому же, точно, невозможно за множеством дел и хлопот этим заняться, тот пусть объявит это сейчас же, чтобы имя его вычеркнуть. Всех же остальных напиши исправно имена и отчества, с означеньем адресов и мест их жительства, и отправь немедленно в Петербург, чтобы это было припечатано в таком же виде и в петербургском экземпляре. Взамен ты получишь от Плетнева обстоятельное поименование лиц в Петербурге с их адресами. Одно издание ‘Ревизора’ должен печатать ты в Москве (это будет числом четвертое). Другое (пятое) Плетнев в Петербурге. Заглавие, как я уже писал, должно быть такое: ‘Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти действиях, с заключеньем. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, в пользу бедных. Цена 1 рубль серебром’. Печатать два завода, в Петербурге же печатается один завод[4]. Ибо у меня какое-то предчувствие, что в Москве разойдется больше экземпляров ‘Ревизора’, особливо когда узнают, с какой целью он издается. Оба издания должны выйти в день представления, в Москве в бенефис Щепкина, в Петербурге в бенефис Сосницкого, так что продаваться они должны тот же вечер, по представлении пиесы. Объявить об этом должен публике сам бенефициант по вызове его, присовокупивши, что всяк из желающих дать более положенной цены за книгу дал бы в его собственные руки и принял бы от него самого экземпляр, взошедши по закрытии занавеса к нему самому на сцену. Деньги эти Щепкин должен принести к тебе, равно как и все деньги от театральных и всяких книгопродавцев, а ты должен разделить эти деньги всем поровну раздавателям вспомоществован<ия>. Не сердись на меня за эти новые мною на тебя навязанные хлопоты, выполни их как дело, угодное богу, во имя его делаемое. Так же исполн<и> благородно и в такой же точности, как то, о котором ты знаешь, за которое не знаю, как возблагодарить тебя[5]. Знаю только то, что бог тебя за него возблагодарит. На это письмо прошу ответа прямо в Неаполь. Прощай, тороплюсь отправить на почту.

Весь твой Г.

P. S. Когда получишь из Петербурга 8 экземпл<яров> книги ‘Выбранные места из переписки с друзьями’, вручи следующим лицам, по приложенным при сем надписаниям, которые, разрезавши порознь, приклей на первый листок в книге. Не смущайся тем, что Погодину придется на долю надпись несколько крепкая[6]. Это ему нужно. Он немножко чихнет, но этот чих будет во здравие. Есть вещи, которые один я могу ему сказать, и должен сказать, потому что получил на то право. Время свое я выждал. И теперь буду его потчевать многим его собственным добром, которого он в себе никак не подозревает. Я свое дело исполню лучше, нежели он. Назад тому три года, если я не ошибаюсь, я просил открыто у вас всех упреков, но упреков я не получил. Теперь стану я попрекать, но упреки мои будут не от гнева — что-то другое подвигнет ими. О! как нам нужно глядеть и глядеть ежеминутно на себя! Не отвращай и ты от себя взора. Многого и многого мы в себе не видим, и почти всего, что ни есть в нас дурного. Но бог да хранит тебя! Благо, что ты сидишь над трудом[6], который уже невольно способен освятить человека и, оторвавши его от всего кружащегося, обратить на самого себя.
Не позабудь прислать мне в Неаполь сейчас же все письма, какие ни получишь на мое имя по поводу ‘Мертвых душ’. Они мне очень и очень нужны, так, как никто не может предполагать и думать, опричь разве меня самого.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 279-281, Акад., XIII, No 69.
2 От 24 октября (5 ноября) 1846 г.
3 В ‘Предуведомлении’ (Акад., т. IV, с. 109-111) Гоголь просил всех читателей нового издания своей комедии собирать сведения об особо нуждающихся для оказания им помощи из средств, вырученных от продажи книги. ‘Предуведомление’ содержало своеобразную инструкцию по сбору такого рода данных и завершалось списком лиц, которые, по предположению писателя, должны были взять на себя раздачу вспомоществований в Москве и Петербурге. В их числе была названа и В. С. Аксакова.
4 Завод — в полиграфии часть тиража книги, отпечатанная с одного набора.
5 Речь идет об оказании помощи студентам.
6 См. преамбулу к переписке с Погодиным.
7 Подразумевается работа над ‘Историей русской словесности’.

Шевырев С. П. — Гоголю, 29 октября 1846

29 октября 1846 г. Москва [1]

Недавно писал я к тебе в Рим. Если ты не получил письма моего, то выпиши его оттуда. Вслед за тем получил твой большой пакет с ‘Развязкой ‘Ревизора’ и с письмом к Щепкину. Он болен по возвращении из Крыма, но теперь ему получше. Я прочел ему и письмо твое, и ‘Развязку’. Все это его тронуло до слез. Спешу передать тебе то впечатление, которое на меня произвела эта ‘Развязка’. В ней я вижу прекрасную дань твоего уважения к таланту Щепкина. Если бы даже она и не была сыграна, то, напечатанная, она будет памятником, тобою воздвигнутым в честь нашего истинно первого комического актера. Но, предлагая ему эту пиесу в бенефис, не подвергаешь ли ты его скромность искушению? Сам хозяин бенефиса предложит актерам и публике пиесу, в которой будут венчать его? Что касается до внутреннего содержания, то горячий спор веден мастерски и как будто списан с наших прений, но нужно необыкновенное искусство актеров, чтобы передать высокую простоту этого спора, а если этого искусства не будет, то все охладит зрителя, который сочтет все это одним рассужденьем, а не драмою живою — следствием драмы сценической. Замечу еще одно: зрителю не покажется ли, что ты сам слишком заботишься о толковании своей пиесы? В заключении сравнение города с душевным городом, Хлестакова с внешней светской совестью, а настоящего ревизора с внутреннею — не покажется ли аллегориею? Это будут слушать как проповедь. Комик и без того род проповедника в своей комедии, но зачем же прибавлять к комедии проповедь? Это опасно. Много глубокого и сильного сказал ты в последнем слове актера, но со сцены так ли оно подействует, как в чтении? Может быть, я во всем ошибаюсь, но счел за нужное сказать, что думаю.
Поручения твои все будут исполнены. Пошлются немедленно два экз<емпляра> в театр<альную> цензуру и в печатную. Печатать ‘Ревизора’ ты будешь в Петербурге или в Москве? уведомь. ‘Мертвые души’ отпечатаны. Сегодня отправляю экз<емпляр> в Петербург для цензуры. Выпущу, когда выйдет твоя ‘Переписка’. Дай мне свои распоряжения насчет твоих денег. Ты хочешь от меня вестей о том, что здесь говорят о тебе. Когда я слушаю эти вести, всегда вспоминаю город NN в ‘Мертвых душах’ и толки его о Чичикове. Глубоко ты вынул все это из нашей жизни, которая чужда публичности. Если желаешь, пожалуй — я тебе все это передам. Ты, кажется, так духовно вырос, что стоишь выше всего этого. Начну с самых невыгодных слухов. Говорят иные, что ты с ума сошел. Меня встречали даже добрые знакомые твои такими вопросами: ‘Скажите, пожаласта, правда ли это, что Гоголь с ума сошел?’ — ‘Скажите, сделайте милость, точно ли это правда, что Гоголь с ума сошел?’ Прошлым летом тебя уж было и уморили, и даже сиделец у банкира, через которого я к тебе отправлял иногда деньги, спрашивал у меня с печальным видом: правда ли то, что тебя уже нет на свете? — Письмо твое к Жуковскому[2] было напечатано кстати и уверило всех, что ты здравствуешь. Письмо твое вызвало многие толки. Розен восстал на него в ‘Северной пчеле’ такими словами: если ‘Илиаду’ и ‘Одиссею’ язычник мог сочинить, что гораздо труднее, то, спрашивается, зачем же нужно быть христианином, чтобы их перевести, что гораздо легче[3]. Многие находили это замечание чрезвычайно верным, глубокомысленным и остроумным. Более снисходительные судьи о тебе сожалеют о том, что ты впал в мистицизм. Сенковский в ‘Библиотеке для чтения’ даже напечатал, что наш Гомер, как он тебя называет, впал в мистицизм[4]. Говорят, что ты в своей ‘Переписке’, которая должна выйти, отрекаешься от всех своих прежних сочинений, как от грехов. Этот слух огорчил даже всех друзей твоих в Москве. Источник его — петербургские сплетни. Содержание книги твоей, которую цензуровал Никитенко, оглашено было как-то странно и достигло сюда. Боятся, что ты хочешь изменить искусству, что ты забываешь его, что ты приносишь его в жертву какому-то мистическому направлению. Книга твоя должна возбудить всеобщее внимание, но к ней приготовлены уже с предубеждением против нее. Толков я ожидаю множество бесконечное, когда она выйдет.
Сочинения твои все продолжают расходиться. Скопляется порядочная сумма. Я не тороплюсь исполнять твое поручение. Еще будет время. Аксакову письмо я доставил[5]. Он страдает глазами. Погодин только что возвратился из славянских земель. Прощай. Обнимаю тебя.

Твой С. Шевырев.

Прибавлю еще к сказанному, что если бы вышла теперь вторая половина ‘Мертвых душ’, то вся Россия бросилась бы на нее с такою жадностию, какой еще никогда не было. Публика устала от жалкого состояния современной литературы. Журналы все запрудили пошлыми переводами пошлых романов и своим неистовым болтаньем. ‘Странствующий жид’ был самым любоп<ытным> явленьем. Три книгопродавца соревновали о нем. Ходебщики Логинова таскали за ноги ‘Вечного жида’ по всем углам России. Ты думал о том, как бы Россия стала читать ‘Одиссею’. Нет, если хочешь взглянуть на существенность, подумай о том, как Россия читает ‘Вечного жида’, ‘Мартына Найденыша’, ‘Графа Монте-Кристо’, ‘Сына тайны'[6] и проч., и проч., и проч. Не худо заглядывать иногда во все это. Не пора ли дать ей получше пищи? Может быть, она и приготовлена в Петербурге[7]. Твоей новой книги еще не знаю. Но мы ждем от тебя художеств<енных> созданий. Я думаю, что в тебе совершился великий переворот, и, может быть, надо было ему совершиться, чтобы поднять вторую часть ‘Мертвых душ’. О, да когда же ты нам твоим творческим духом раскроешь глубокую тайну того, что так велико и свято и всемирно на Руси нашей! Ты приготовил это исповедью наших недостатков, ты и доверши.
1 Отчет… за 1893 г., с. 29-33 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 Имеется в виду статья Гоголя ‘Об ‘Одиссее’, переводимой Жуковским’, напечатанная в середине 1846 г. после периода длительного молчания Гоголя (позднее включена в ‘Выбранные места…’).
3 Статья Розена — ‘Поэма Н. В. Гоголя об ‘Одиссее’ (СПч, 1846, No 181, 14 августа). Шевырев в данном случае имеет в виду то место статьи, где критик, отталкиваясь от слов Гоголя: ‘<...> нужно было <...> сделаться глубже христианином, дабы приобрести тот прозирающий, углубленный взгляд на жизнь, которого никто не может иметь, кроме христианина, уже постигнувшего значение жизни’ (Акад., VIII, с. 237), иронизировал: ‘Чудо! для того, чтобы лучше передавать язычника, надобно быть христианином! <...> Если переводчик ‘Одиссеи’ непременно должен быть христианином, как же язычник мог быть автором ‘Одиссеи’?’ (с. 72).
4 Имеется в виду выпад О. И. Сенковского в его разборе стихотворений Александры Бедаревой (БдЧ, 1846, т. 78, Литературная летопись, с. 17-18).
5 О каком письме идет речь, не установлено.
6 ‘Мартин-подкидыш, или Записки камердинера’ — роман Э. Сю, ‘Сын тайны’ — роман французского писателя Поля Феваля.
7 Имеются в виду печатавшиеся в Петербурге ‘Выбранные места…’.

Шевырев С. П. — Гоголю, 31 октября 1846

31 октября 1846 г. Москва [1]
Окт. 31 с. с. 1846. Москва.

Вслед за письмом, которое я к тебе отправил тому назад два дня, отправляю к тебе другое. Извини меня: я в письме своем сказал, может быть, не то, что следовало. Чем более вчитываюсь в ‘Развязку ‘Ревизора’, тем глубже и глубже мне она кажется. Я посудил об ней, как будет, может быть, судить публика, особенно в тех местах, которые примет она за нравоучение и от которых еще кислее сделает рожу, чем от ‘Ревизора’. Но чем более и более я сам, уже не от лица публики, вникаю в это произведение, тем глубже оно мне является, тем более вижу, как ты духовно вырос и дорос до второй части ‘Мертвых душ’, в которой, как надеемся, представишь такое добро, где уж будет точно добро. Не понимают, что надобно до этого дорасти и что ты растешь к этому. Отсюда и все нелепые толки, даже и близких тебе, которые тебя в новом периоде твоей жизни не понимают.
Сегодня я еще два раза перечитывал ‘Развязку’ и послал два экз<емпляра> к Плетневу для двух цензур и написал письмо к Веневитинову для передачи просьбы твоей графу Вьельгорскому[2].
Щепкин все еще нездоров. Нельзя было лучшего воздвигнуть ему памятника, как эта ‘Развязка’. Спасибо тебе. Ты придашь, может быть, тем ему новых сил для довершения его поприща. Обнимаю тебя.

Твой С. Шевырев.

Литературная новость — у нас в Москве с нового года издается ‘Городской листок’ ежедневно, издатель — очень благородный и деятельный человек, Драшусов. Я принимаю участие. Если захочешь что скорее сообщить публике, то милости просим. Твоя книга, конечно, подаст повод ко многим разборам и прениям. Вероятно, и ‘Листок’ будет их отголоском в твою сторону[3].
В Петербурге идет большая возня и пересадка. ‘Современник’ в руках Никитенко, предводителя школы натуральной[4]. Огромные академич<еские> ‘Ведомости’. Смирдин издает всех русских писателей самым дешевым изданием. Бернардский издает 100 рисунков к ‘Мертвым душам'[5]. Ты, конечно, об этом слышал. Должны выйти на днях.
1 Отчет… за 1893 г., с. 33-35 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 В упоминаемом письме к А. В. Веневитинову Шевырев просил содействия его тестя М. Ю. Вьельгорского в проведении через театральную цензуру ‘Ревизора’ с прибавлением ‘Развязки’ (ЛН, т. 58, с. 691). В ответном письме от 10 декабря 1846 г. Веневитинов писал Шевыреву: ‘Тебе, вероятно, уже известна участь покушения Гоголя насчет ‘Ревизора’. Переделанная эта пьеса отказана. Впрочем, не говоря об этой новой пьесе, которой не знаю, в самом Гоголе с некоторых пор заметны такие странности, которые огорчают всех любящих его и его необыкновенный талант’ (ЛН, т. 58, с. 692).
3 Действительно, после выхода ‘Выбранных мест’ в ‘Московском городском листке’ (1847, No 56, 62-64) была опубликована сочувственная статья Ап. Григорьева ‘Гоголь и его последняя книга’.
4 23 октября 1846 г. Н. А. Некрасов и И. И. Панаев приобрели у П. А. Плетнева журнал ‘Современник’. Однако власти не разрешили Некрасову издавать журнал под своим именем, и потому первые два года официальным редактором ‘Современника’ считался А. В. Никитенко. Представления Шевырева о роли Никитенко как главы ‘натуральной школы’, высказываемые и в его критических работах, неверны. Ее подлинным вождем и общепризнанным теоретиком являлся Белинский.
5 См. в т. 1 на с. 260.

Гоголь — Шевыреву С. П., 26 ноября (8 декабря) 1846

26 ноября (8 декабря) 1846 г. Неаполь [1]
Декабря 8. Неаполь.

Оба письма твои, писанные одно за другим, получил. Благодарю за советы и мысли относительно ‘Развязки ‘Ревизора’. Я соглашаюсь, однако же, больше с теми, которые в твоем первом письме[2]. В предстоящем обстоятельстве я особенно руководствуюсь первыми впечатлениями: они для меня уже и тем важны, что мненье публики, даже и добродетельной и просвещенной, будет ближе к ним, нежели к тем, которые изложены в твоем втором письме и которые принадлежат, может быть, одному тебе или двум-трем, глядящим на вещи с точки повыше. ‘Ревизора’ нужно отложить как игру, так и печатание. То и другое возымеет место ко времени бенефиса Щепкина в следующем году. Публика к тому времени будет больше приготовлена, а теперь, в самом деле, впечатление может случиться совершенно противное тому, какое ожидается. Притом актеры наши так могут сгадить всю эту сцену, что она просто выйдет смешна. Да и сам Щепкин, как нарочно, заболел. Это я считаю новым указаньем отложить ‘Ревизора’. И я даже несколько удивился, как ты решился послать пиесу в Петербург, тогда как я именно писал Щепкину привезти ее в Петербург не иначе как лично.
Я рад, что в Москве издается ‘Листок’. Это гораздо нужней в теперешнее время всех толстых журналов. Присылай мне всякий номер его, начиная с первого, заворачивай в пакет просто как письмо. Денег на пересылку не жалей (я надеюсь, что за ‘Мертвые души’ выручится для того достаточно), равно как и на пересылку всех тех писем, которые ты будешь получать на мое имя с замечаниями на ‘Мертвые души’. Эти письма мне очень, очень нужны. Ты спрашиваешь уже, как распоряжаться с деньгами. Их еще покамест нет, но если будут, то все, остающееся от издержек за пересылку писем мне, совокупляй в капитал, который будет мне очень нужен для моего путешествия на Востоке[3]. Впрочем, все это впереди и о нем будем иметь время поговорить. Все письма адресуй в Неаполь. Неаполь я избрал своим пребыванием потому, что мне здесь покойней, чем в Риме, и потому, что воздух, по определенью доктора, для меня лучше римского, что, впрочем, я испытал: здесь я меньше зябну. Не оставляй меня, пожалуйста, известием обо всех речах, мнениях и толках как обо мне, так и об моих сочинениях. Проси и других также сообщать мне их и почаще браться за перо писать. Пришли мне назад ‘Развязку ‘Ревизора’, именно те самые листки, которые я послал к тебе. Они убористы, их можно вложить в небольшое письмо. Мне надобно в них многое пересмотреть, исправить и обделать лучше. Плетневу я писал — отправить к тебе еще несколько экземпляров книги ‘Выбранные места из переписки’ для раздачи, кому найдется нужным.
Отыщи, пожалуйста, того самого священника, у которого я говел и исповедовался в Москве. Имени его не помню. Погодин или, еще лучше, мать его должна знать его. Священник этот несколько толст, с лица ряб, на манер С****, но мне очень понравился. Простое слово у него проникнуто душевным чувством. Все, что я услышал о нем потом, было в его пользу. Отдай ему один экземпляр книги, скажи, что я его помню и книгу мою нахожу приличным вручить ему как продолжение моей исповеди. Узнай также при этом случае его имя и уведоми, где он теперь: там ли или перешел в другое место. Если найдешь приличным и выгодным иметь у себя для продажи экземпляры, то напиши об этом Плетневу, дабы он выслал. Как только получишь цензурный экземпляр, начинай печатать второе издание. В нем, как я полагаю, должна быть необходимо скорая потребность, особенно принимая к сведению то, что многие, кроме одного экземпляра для себя, купят еще и для раздачи людям простым и неимущим…
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 307-309, Акад., XIII, No 87.
2 От 29 октября 1846 г.
3 Речь идет о намеченной поездке в Иерусалим.

Шевырев С. П. — Гоголю, 30 декабря 1846

30 декабря 1846 г. Москва [1]
Дек. 30 с. с. 1846. Москва.

Милый друг, я должен начать это письмо грустною для тебя вестью. Помолись и укрепись духом. Не стало нашего доброго, милого Языкова. Он скончался 26-го декабря, на другой день праздника Р<ождества> Х<ристова>, в 5 часов пополудни. Кончина его была самая тихая, без страданий. Он уснул, а не умер. Окружавшие его сначала того не заметили. Сам врач, за час до кончины у него бывший, не находил ничего отчаянного в его положении. Но Языков сам как слег, то уже знал наперед свою кончину. За три дня до нее он сам пожелал исповедоваться и причаститься св<ятых> таин. Память его во все время, несмотря на бред горячки, была так свежа, что он сделал даже все распоряжения, в чем его похоронить, и заказал повару все кушанья того обеда, который должен быть у него на квартире после похорон его. За два дня до смерти он утром сзывал всех в доме и спрашивал: ‘Верите ли в воскресение мертвых?’ Видно, мысли нашей веры его глубоко занимали. В бреду горячки он пел и как будто читал стихи. Ты уже знаешь, конечно, что летом он предпринял гидропатическое леченье. Лето у нас было жаркое. Леченье шло тогда хорошо. Но в сентябре он простудился. Врачи настаивали продолжать. Он, по обыкновению, слушался. Нервы его напрягались, напрягались — и не вынесли. Последняя болезнь его была нервная горячка. В первый день как спокойно-величав лежал он на том столе, где любил угощать трапезой друзей своих. Болезненное отошло, и одно величие его физиогномии являлось взору. Какой чудный лоб! Болезнь его узила. Какие уста! Ими как будто объяснялся его чудный стих. Сегодня мы отслушали вечером последнюю панихиду на дому, а завтра его похороним на Даниловом кладбище, подле Валуева, его племянника, и Венелина. Сегодня же пришло и твое письмо к нему[2], которое показывал мне брат его, Петр Михайлович. В него вложено письмо к Щепкину[3]. Завтра после погребения мы будем обедать в комнатах у покойного, по его желанию, и есть те блюда, которые он сам для нас заказал своему повару. Сообщаю тебе все эти подробности. Знаю, как тебе будет горька эта весть. Я боялся, что она к тебе дойдет через кого другого. Боялся также прямо написать тебе. Потому прошу Софью Петровну[4], чтобы она с свойственною ей мягкостью и любовью приготовила тебя к этой вести и утешила в горе. Подробности же эти в таком горе, я знаю, бывают усладительны. Береги себя, милый друг, для всех нас и для России, которая многого ждет от тебя. Что делать? Здоровье Языкова не обещало долгой жизни. По крайней мере он умер без страданий. Чистота души его есть прекрасный завет всем его близко знавшим. ‘Блаженни чистии сердцем: тии бога узрят'[5]. Да, он, конечно, видит бога. Все нас меньше да меньше остается. Все крепче и крепче должны бы мы связывать узел дружбы, помогать друг другу, любить друг друга, заботиться друг о друге, стараться жить вместе, ближе друг к другу, потому что издали трудно все это исполнять, особливо при занятиях разного рода, при заботах семейных.
Я виноват опять перед тобою, что не вдруг отвечал тебе на письмо твое о новых твоих распоряжениях касательно распродажи ‘Ревизора’ в пользу бедных и касательно надписей на книги, тобою мне присланных. Но в моих молчаниях есть, однако, и тайная причина, которой, может быть, я и сам не сознаю. Иногда после писем твоих я не мог к тебе писать, сам не знаю почему, после других же чувствовал влечение и писал скоро. Здесь, я думаю, остановила меня надпись Погодину. Я хотел тебе искренно сказать, что я ее не могу пропустить через мои руки, не хочу быть посредником в такой передаче. Не так, друг мой, говорят правду от любви, не тем языком, без того раздражения. Если ты любишь его, скажешь и правду ему иначе. Ведь надобно не обжечь, а согреть. У тебя же тут всякое слово — огонь. Вспомни слова ап<осто>ла Иакова[6]. Ведь до сих пор я и этого не решался тебе сказать. А смерть Языкова дала мне какую-то силу. Да будемте же все настоящим образом любить друг друга, и тогда сам бог внушит слова наставительные, а не жгучие. Правда и то, что мы не заботимся друг о друге как должно, слишком кадим друг другу, не имеем силы говорить о недостатках, а зато уж как соберемся, делаем это в гневе, в раздражении. Тогда наставление становится похоже на брань и любовь — на гнев и злобу.
Ты уже знаешь, что цензура не пропустила твоей ‘Развязки'[7] и что, след<овательно>, все твои предположения не могут сбыться. Отвечаю на последние твои два письма[8]. Два завода ‘Мертвых душ’ лежат у меня в доме, готовые к распродаже. Ты писал ко мне, чтобы выпустить их в свет после того, как выйдут ‘Выбранные места’. Я ожидаю этого беспрерывно. Между тем книгопродавцы со всех сторон осаждают меня. Но твои приказания строги до малейших подробностей. Ты сетуешь на меня даже за то, что я послал в Петербург ‘Развязку ‘Ревизора’ не с Щепкиным лично, но ты не написал ко мне, чтобы без Щепкина ее не посылать. Когда явится твоя книга в Петербурге, тогда выпущу и ‘Мертвые души’. О предисловии я попрошу издателя ‘Московских ведомостей'[9]. Впрочем, ‘Отечественные записки’, незаконно пользуясь экземплярами, присланными в петербургскую цензуру, уже успели напечатать отрывки из этого предисловия[10]. Цензура петербургская делает чудесные вещи. Никитенко твои рукописи оглашал всем своим друзьям, приятелям и знакомым[11]. ‘Листок’ и замечания на ‘Мертвые души’ пересылать тебе буду по мере получения. Священника, духовника твоего, найду и вручу ему экземпляр. С нетерпением ожидаю твоей книги как потому, что мне хочется скорее прочесть ее, так и для того, что она развяжет мне руки во всех моих действиях.
Из письма твоего к Языкову[12] я вижу, что ты еще хочешь отложить свое путешествие на Восток и возвращение в Россию на год. Это напрасно. Деньги будут. У меня есть же твоя лежащая сумма. Хотя есть ей другое назначение, но не вдруг же она употребится. После можно будет выручить ее из распродажи ‘Мертвых душ’ и употребить, как ты предписал. А между тем зачем же откладывать доброе дело? Возвратиться в Россию тебе пора. Даже отсюда ты мог бы предпринять это путешествие. Что ни говори, а жить в чужом народе и в чужой земле — вбираешь в себя чужую жизнь, чужой дух, чужие мысли. Вот это заметили многие и в твоих религиозных убеждениях и действиях. Мне кажется тоже, что ты слишком вводишь личное начало в религию и в этом увлекаешься тем, что тебя окружает. Римское католичество ведет к тому, что человек не бога начинает любить, а себя в боге. Даже молитва в нем переходит в какое-то самоуслаждение. Я заметил в письме твоем, что ты в побочных обстоятельствах видишь себе указания (так, н<а>п<ример>, болезнь Щепкина). Это мне напомнило княгиню З.[13], которая также во всяком обстоятельстве жизни видит бога, ей указующего. Да ведь надобно заслужить это высокое состояние пророка. Есть, конечно, во всем воля божия. И волос не падет с головы без нее. Но видеть во всяком постороннем обстоятельстве личное отношение бога ко мне значит как бы хотеть приобрести милость божию в свою собственность и самозабвенно назваться избранником божиим и любимцем. Это все продолжение motu proprio[14] римского владыки. Берегись этой заразы. От нее хранит чистое и смиренное наше православие. Вот и поэтому пора тебе на родину. Здесь погрузишься в жизнь своего народа и стряхнешь с себя лишнее чужое. Обнимаю тебя.

Твой С. Шевырев.

У меня все дети были больны. Грудной был в опасности. До сих пор коклюш кругом меня раздается. Много страданий душевных. До этого еще я начал курс. Трудно было. Прочел 4 лекции. Они возбудили участие. О, как жаль мне, что ты не с нами!
1 Отчет… за 1893 г., с. 35-41 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 От 4 (16) декабря 1846 г.
3 От того же числа.
4 С. П. Апраксину, в доме которой в Неаполе Гоголь провел зиму 1846-1847 гг. Данному письму предшествовало другое, краткое, письмо от того же числа, которое должно было подготовить писателя к печальному известию (см.: Отчет… за 1893 г., с. 35 (приложения).
5 Евангелие от Матфея, гл. 5, стих 8.
6 ‘И язык — огонь, прикраса неправды. Язык в таком положении находится между членами нашими, что оскверняет все тело и воспаляет круг жизни, будучи сам воспаляем от геенны’ (Библия, Соборное послание святого апостола Иакова, гл. 3, стих 6).
7 В упоминаемом письме к А. В. Веневитинову Шевырев просил содействия его тестя М. Ю. Вьельгорского в проведении через театральную цензуру ‘Ревизора’ с прибавлением ‘Развязки’ (ЛН, т. 58, с. 691). В ответном письме от 10 декабря 1846 г. Веневитинов писал Шевыреву: ‘Тебе, вероятно, уже известна участь покушения Гоголя насчет ‘Ревизора’. Переделанная эта пьеса отказана. Впрочем, не говоря об этой новой пьесе, которой не знаю, в самом Гоголе с некоторых пор заметны такие странности, которые огорчают всех любящих его и его необыкновенный талант’ (ЛН, т. 58, с. 692).
8 От 19 и 26 ноября (1 и 8 декабря) 1846 г.
9 В письме от 19 ноября (1 декабря) 1846 г. (Акад., XIII, No 83) Гоголь просил Шевырева наряду с объявлением о втором издании первого тома ‘Мертвых душ’ целиком напечатать и предисловие к нему.
10 Это было сделано в краткой заметке В. Н. Майкова, посвященной выходу второго издания ‘Мертвых душ’. Она была напечатана в двенадцатом номере ‘Отечественных записок’, выпущенном в свет 3 декабря 1846 г. (цензурное разрешение 30 ноября).
11 Об этом сообщал Шевыреву Плетнев (см.: Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. 2. СПб., 1892, с. 962).
12 От 4 (16) декабря 1846 г.
13 З. А. Волконскую. В конце 1820 — начале 1830-х годов Шевырев был наставником ее сына Александра.
14 …по собственному побуждению (лат.). Этими словами по традиции начинались послания римских пап, не согласованные с кардиналами и касавшиеся обычно внутриполитических и административных дел Папской области.

Гоголь — Шевыреву С. П., 30 января (11 февраля) 1847

30 января (11 февраля) 1847 г. Неаполь [1]
Неаполь. Февраль 11.

Я получил твое письмо с известием, что Языкова уже не стало. Итак, эта небесная, безоблачная душа уже на небесах! Из всех моих друзей у него больше других было тех некоторых особенностей, какие были и в моей природе, которых он не обнаружил, однако ж, ни в сочинениях своих, ни даже в беседах с другими и которые были причиной, что между нами было тесное дружество. Наши мысли и вкусы были почти сходны. Но разум и чистота младенчества, каких у меня не было, светились в одно и то же время в его словах. Как он был добр ко мне и как любил меня! О! да удостоит нас бог всех совершить честно свой долг на земле, чтобы удостоиться небесного блаженства и ликованья вместе с ним, с которым уже и здесь на земле было так приятно беседовать, как бы беседовал с ангелом на небесах. Благодарю тебя за то, что ты наконец заговорил со мной откровенно и отважился сделать мне упреки. Их я жду отовсюду, ищу ото всех, хотя еще никто не верит словам моим и думает, что я морочу людей. В упреках твоих есть и справедливая и несправедливая сторона, но то и другое для меня драгоценно, потому что показывает мне, во-первых, в каком виде я стою в глазах твоих, во-вторых, заставляет меня все-таки лишний раз оглянуться и построже рассмотреть себя. Вот что я нахожу теперь нужным сказать тебе в ответ на них — сказать не с тем, чтобы оправдываться, но чтобы изгнать из мыслей твоих беспокойство обо мне, которое, как я замечаю, поселили в тебе мои неловко и неразумно выраженные слова. Начну с того, что твое уподобление меня княгине Волконской относительно религиозных экзальтаций, самоуслаждений и устремлений воли божией лично к себе, равно как и открытье твое во мне признаков католичества, мне показались неверными. Что касается до княгини Волконской, то я ее давно не видал, в душу к ней не заглядывал, притом это дело такого рода, которое может знать в настоящей истине один бог, что же касается до католичества, то скажу тебе, что я пришел ко Христу скорее протестантским, чем католическим путем. Анализ над душой человека таким образом, каким его не производят другие люди, был причиной того, что я встретился со Христом, изумясь в нем прежде мудрости человеческой и неслыханному дотоле знанью души, а потом уже поклонясь божеству его. Экзальтаций у меня нет, скорей арифметический расчет, складываю просто, не горячась и не торопясь, цифры, и выходят сами собою суммы. На теориях у меня также ничего не основывается, потому что я ничего не читаю, кроме статистических всякого роду документов о России да собственной внутренней книги. Относительно надписи Погодину ты также попал в заблуждение. Я давно уже, слава богу, ни на кого не сержусь. Но для надписи я прибирал нарочно самые жесткие слова, желая усилить в глазах его те недостатки, которые кажутся ему небольшими и неважными, и несколько даже уязвить душу. Что ж делать? Иных людей не заставишь по тех пор развязать как следует язык, покуда не рассердишь. К тому ж я угощал его тем же, чем угощаю себя ежедневно и чем желал бы, чтобы потчевали меня почаще другие. Впрочем, напрасно ты такого дурного мнения о Погодине. Он гораздо лучше, чем ты его себе представляешь, и особенно теперь. Он великодушен, и это составляло всегда главную черту его характера, несмотря на все недостатки его: он сам станет колоть себя и поражать именно моими словами, теми самыми, которые я прибрал ему в надпись. В доказательство же, что я ничего не имею противу его на душе своей, прилагаю при сем письмецо к нему самому[2]. Наконец в заключение и в благодарность за упреки я присовокупляю здесь упрек тебе — упрек в пристрастии, которое заметили в тебе не только я, но все те, которые тебя знают или же прочли твои сочине<ния>. Дух пристрастия у тебя слышался всегда во всем. Пристрастие к земле, к людям, даже к собственной своей одной какой-нибудь мысли, которую ты будешь долго прилаживать и пригонять ко всему. Давно ли говорили почти все, что Шевырев никак не может обойтись без Италии и где бы то ни было, кстати или некстати, приклеит ее! Этот дух пристрастия стал исчезать в тебе в последних твоих сочинениях, по мере того как стал ты приближаться к разумной средине всего. Его нет почти вовсе в твоем курсе[3]. Я думал, что оно уже в тебе исчезло. Но теперь вижу, что оно сохранилось еще во всей силе к тем людям, которых ты любишь. Ты в них не видишь недостатков, если ж и видишь, не высказываешь, высказываешь недостатки ты одним врагам своим или же тем, которые огорчили. И к чему между нами эта осторожность, чтобы как-нибудь не обжечь словом? Лучше бы ты эту осторожность наблюдал в своих прежних перепалках с Белинским[4] и другими литераторами, подслащиванье можно употреблять в деле с людьми, стоящими на низшей перед нами ступеньке воспитанья, а мы, слава богу, не дети. Да и пора уж быть нам наконец мужами. Зачем же мы себя называем избранными и лучшими других, когда мы не умеем переносить того, что не только переносит легко христианин, но даже приемлет благодарно, как лучшее даяние? Ну, на что, например, похож твой нынешний поступок со мною? В продолжение долгого времени ты молчал, таил перед мною все чувства и помышленья обо мне и только на могиле Языкова осмелился заговорить, выражаясь, что одна могила Языкова внушила тебе смелость. Да что же я? Лютый зверь какой, к которому даже и подступить страшно? Съел бы я тебя, что ли? Стыдно тебе! Такой друг никогда не может быть вполне полезен. По-настоящему ты бы не должен скрывать передо мною и таких своих помышлений обо мне, которые тебе самому показались бы неосновательными, не смущаясь даже боязнью сказать глупость или ошибиться. Мы все люди и потому на каждом шагу говорим глупости и ошибаемся. Что я скрытен — это совсем другое дело. Скрытен я из боязни напустить целые облака недоразумений моими словами, каких случилось мне немало наплодить доселе, скрытен я оттого, что еще не созрел и чувствую, что еще не могу так выразиться доступно и понятно, чтобы меня как следует поняли. Но тебе даже грех быть со мной скрытну, я бы тебя понял. Сейчас принесли мне твое письмо со вложеньем векселя. Ты напрасно мне его прислал, в деньгах я покаместь не нуждаюсь. Бестолковщина по части книги моей в Петербурге и другие непредвиденные препятствия отодвинули отъезд мой на Восток, а потому деньги храни у себя до моего востребования. Я получил уже деньги от Плетнева вместе с известием о выходе моей книги в обезображенном цензурою виде[5]. Плетнев сделал неосмотрительность непростительную, поторопившись ее выпуском и не дождавшись моих распоряжений относительно самых значительных статей, в нее не вошедших. Вышло наместо толстой и солидной книги что-то странное, не то книга, не то брошюра. Последовательность и связь — все пропало. В унынье от этого я, разумеется, не пришел, потому что знаю высокую душу государя и не сомневаюсь в пропуске, но все несколько неприятно. В прежнем моем письме я поручал второе издание книги в ее полном виде тебе. Но теперь вижу, что это замедлит ее появление, пересылка, медленность москов<ских> типографий, наконец, недоумения, которые могут произойти по поводу вставок всех выпущенных мест и надлежащего их размещения, — все это заставляет меня вновь возложить это дело на Плетнева. Не позабудь, однако ж, передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других, поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а потому проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим. Еще попрошу тебя об одном одолжении. Доброго моего Языкова уже нет на земле, а потому и некому баловать меня присылкою книг, что с такой охотой и радушьем исполнял он, а потому не позабудь, хотя изредка, если узнаешь, что кто-нибудь отправляется за границу, присылать мне. Я бы теперь хотел иметь русские летописи, изданные Археограф<ической> комиссией[6], — их, кажется, уже три, если не четыре тома — и Снегирева ‘Описанье русских праздников и увеселений’, присовокупив к нему его книгу: ‘Русские в своих пословицах'[7]. Тот, кто возьмет их, если не довезет до Неаполя, то может оставить во Франкфурте у Жуковского. Об этих книгах я просил еще неда<вно> Языкова в маленьком письмеце[8], вложенном в твое письмо, не зная, что он уже покойник в ту минуту, как я писал к нему.
1 Отчет… за 1892 г., с. 160-166 (приложения), Акад., XIII, No 116.
2 Около 30 января (11 февраля) 1847 г. (Акад., XIII, No 117).
3 В ‘Истории русской словесности’.
4 Между Шевыревым и Белинским велась постоянная полемика, начатая еще статьей Белинского ‘О критике и литературных мнениях ‘Московского наблюдателя’ (1836) и особенно обострившаяся в начале 1840-х годов.
5 Письмо Плетнева от 17 января 1847 г.
6 В 1841-1846 гг. Археографической комиссией в Петербурге были изданы три тома ‘Собрания русских летописей’.
7 Речь идет о книгах И. М. Снегирева ‘Русские простонародные праздники и суеверные обряды’ (М., 1837-1839) и ‘Русские в своих пословицах. Рассуждения и исследования об отечественных пословицах и поговорках’ (М., 1831-1834).
8 От 8 (20) января 1847 г.

Шевырев С. П. — Гоголю, 30 января 1847

30 января 1847 г. Москва [1]
Янв. 30 с. с. 1847. Москва.

Спешу к тебе отправить деньги, полученные вчера за 1201 экземпляр твоей книги[2], с уступкою 25-ти процентов, всего 1802 р. серебром (1 экз. продан мною за 2 р. серебром): вот вексель в 7253 фр<анка> 5 сант<имов> за No 12017. Вторая трета остается у меня.
Об книге твоей много толков. Она составляет теперь главный предмет светских разговоров. Говорят и за нее, и против нее. Прежде чем говорить о книге, я скажу о твоем поступке с Погодиным. Мне кажется он нехорошим. Ты говоришь, что полезно бывает человеку получить публичную оплеуху: полезно тому, кто ее с смирением примет (так и принял Погодин), но каково тому, кто дает? Кто же из нас вправе дать ее, когда сам Иисус Христос не бросил камня в грешницу? Мы, говорящие о церкви и православии, должны вести себя во всем святее и чище для того, чтобы вместе с собою не подвергнуть оговору церковь и православие.
Странно еще говоришь ты, что в наше время можно сказать вслух всякую правду, и в доказательство приводишь Карамзина[3], которого ‘Записка о древней Руси'[4] до сих пор не напечатана, и когда я вздумал из нее немногое (не самое важное) привести на лекции, то получил за это выговор от попечителя. Мы еще не доросли до высокой правды: никого в том обвинять не надобно. Видно, все еще мы ее недостойны, да и где же она есть? Нет ее и в западных государствах, имеющих право гордиться перед нами своею искренностью, не будем же обвинять и себя в том, что ее нет у нас, но и не будем льстить своему времени. Правда, что чистый душою имеет на правду большее право, но говорит-то ее только людям безобидным, которых нечего бояться.
Как мог ты сделать ошибку, нашед в послании Пушкина к Гнедичу совершенно иной смысл, смысл неприличный даже?[5] Не знаю, как Плетнев не поправил тебя. Послание адресовано к Гнедичу: как же бы Пушкин мог сказать кому другому ‘ты проклял нас’?
Судя по книге твоей, ты находишься в состоянии переходном. Разум твой убежден в истине нашей церкви и православия, но воля твоя заражена современною болезнию — болезнию личности, и ты действуешь скорее как римский католик, а не как православный. Так могу я объяснить в твоем завещании первую мысль о своем теле, а последнюю о портрете[6]. В тебе есть самообожание: им ты и нравишься тем нашим дамам, которые хотя и православные, но заражены тою же болезнию, как и ты. Так объясняю я твое поклонение одной из них, которой ты позволяешь говорить все, уверяя ее, что все будет прекрасно, если бы даже случилось ей сказать вздор, что может случиться со всяким[7]. Советы твои помещику, хозяйке и проч. проистекают из той же личности твоей, страдающей недугом. Прекрасны письма о русской церкви и духовенстве, о светлом празднике Воскресения, многое о наших поэтах (ты умеешь даже и известное облечь в новую форму, говоришь как творец, как художник). Замечу только, что ты слишком льстишь Жуковскому.
Второе издание твоей книги я приму на себя на том только условии, чтобы уничтожено было то, что ты сказал о Погодине. В противном случае отказываюсь. Я не хочу, чтобы через мои руки проходила оплеуха человеку, которого я люблю и уважаю, несмотря на его недостатки, которых в каждом из нас много. Ты же говоришь в одном из писем: исправляй их прежде в самом себе. Неряшество в слоге и в изданиях простительнее, чем неряшество душевное, проистекающее в нас от неограниченного самолюбия. За первое отвечаем мы только публике и вредим им только самим себе, за второе отвечаем богу. Прощай. Твой

С. Шевырев.

1 Отчет… за 1893 г., с. 42-44 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 ‘Выбранные места из переписки с друзьями’.
3 В главе ‘Карамзин’ ‘Выбранных мест…’.
4 Записка Карамзина ‘О древней и новой России’, врученная Александру I в 1811 г., представляла собой сложный политический документ, сочетающий критику александровского правления с рекомендациями по укреплению самодержавия, неоднозначно оценивались в записке преобразования Петра I.
5 В статье ‘О лиризме наших поэтов’, вошедшей в состав ‘Выбранных мест…’, Гоголь писал о пушкинском стихотворении ‘С Гомером долго ты беседовал один…’ (1832), впервые опубликованном уже после смерти автора, как о посвященном Николаю I (Акад., VIII, с. 253). В действительности адресатом произведения, как это было известно современникам, являлся переводчик ‘Илиады’ Н. И. Гнедич.
6 См. коммент. к письму Погодина к Гоголю от 17, 24 марта 1847 г.
7 Имеется в виду письмо ‘Женщина в свете’, адресатом которого Шевырев считает, видимо, А. О. Смирнову. Далее в письме Шевырева говорится о различных главах ‘Выбранных мест…’.

Гоголь — Шевыреву С. П., 20 февраля (4 марта) 1847

20 февраля (4 марта) 1847 г. Неаполь [1]
Марта 4. Неаполь.

Долго я не постигал причины твоего молчанья в такое время, когда мне больше всего были нужны твои письма. Наконец из письма Серг. Тим. Аксакова[2] (исполненного упреков самых жестких и даже не совершенно справедливых, но притом нужных душе моей) я догадался, что ты должен быть сердит на меня за Погодина. Я и позабыл было, что в книге моей есть слова о Погодине, которые и он и вы приняли в другом смысле. Вы твердо убедили себя, что я питаю гнев и неудовольствие против Погодина, под углом этого убежденья смотрите на все мои слова о Погодине, а потому и увидали дело в большем виде, чем оно есть. Вот вся правда дела: когда я, точно, сердился на Погодина, от меня никто не слышал тогда дурного слова о Погодине, я представлю вам свидетелей, которые, слава богу, еще живы. Когда прошел гнев, явилось в душе моей сильное желание оправдаться перед Погодиным, показать ему, как он невинно стал виноват и как заблудился обо мне. Желаньем этим я страдал и томился и в то же время видел, что для этого нужно обнаружить донага всю свою душу и принести непритворную исповедь во всем том, что творилось в душе моей незримо от всех, без этого было бы объясненье мое непонятно. А принести своей исповеди полной я был тогда не в силах, да и теперь вряд ли в силах. Гнев на бессилие свое объясниться отозвался болезненным стоном в тех моих письмах, в которых я вам упоминал о Погодине. Этот болезненный стон вы приняли за гнев мой против Погодина. Я не хотел вас разуверять, зная, что вы не поверите словам моим. Потом и самое это желание объясниться и оправдаться во мне угаснуло. Я стал думать только о том, каким бы образом дать ощутительнее почувствовать Погодину его вину вообще, а не против меня, и показать, как можно без желанья нанести пораженье человеку, поразить его, потому что едва было не случилось такое дело, за которое замучила бы его совесть[3]. Содержа беспрестанно в голове мысль о том, как указать Погодину недостатки его, поставляющие его в неприятные отношения с людьми, я, может быть, выражался о нем сильней, чем выражается обыкновенно приятель о приятеле. И это вас поразило в статье, напечатанной в моей книге, которую я, может быть, исправил бы и облегчил, если бы рассмотрел ее перед печатаньем, но, занятый другими, более меня тогда занимавшими, я о ней просто позабыл. Во всяком случае, в статье о Погодине нет лжи, я говорил то, в чем был убежден, и как бы ни были слова и выраженья неприличны, но в основании их лежит правда, — этого и ты не можешь отвергнуть. Что же касается до слов Сергея Тимофеевича, что будто я обесчестил Погодина публично, то это совершенно несправедливо. Моей ненависти против Погодина никто не отыскал в этих словах о Погодине из людей, которым незнакомы наши отношения. Их увидели вы потому, что взглянули уже глазами предубежденными, и потому, что вам известны многие такие обстоятельства, которые не могут быть известны читателю. Если ж кто и отыщет в них следы ненависти и озлобленья моего противу Погодина, тогда бесчестье мне, а не Погодину. Кто ж тут выиграл, я или Погодин? Кому слава, мне или ему? Разве и теперь не называют меня даже близкие мне люди лицемером, Тартюфом, двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку. Или, ты думаешь, легко это вынести? Это еще бог весть, какая из оплеух посильнее для того, чтобы вынести, эта ли или та, которую я дал, по вашему мненью, Погодину. Оплеуха Погодину случилась как-то сама собою, так что, уверяю честным моим словом, я даже сам не знаю, в какой степени я в ней виноват, и ожидаю еще формального обвиненья, целой половины наших грехов мы не видим, а потому и нужно, чтобы другие нам помогали, указывая их вполне. Знаю я только то, что я обрадовался тому, что эта оплеуха случилась, хотя вначале было испугался. С этих пор любовь к Погодину, которую, говорю тебе нелицемерно, я хотел насильно приобресть, вошла вдруг сама собою в мою душу, — любовь, которой я никогда прежде к нему не имел в такой степени. Прежде я только уважал его, любил его великодушные мысли и благородство его высших стремлений, но не его самого. Я не подавал ему руки на тесную дружбу. Он первый начал меня называть ‘ты’. У нас не было никаких сходств в наших характерах и тех симпатических маленьких наклонностей, которые делают то, что люди вдруг делаются друзьями и никогда не могут между собой поссориться. Но теперь чувствую, что между нами завяжется дружба, которой никто уже на земле не разорвет, потому что Христос станет между нами и поможет нам объясниться. В одно время с этим письмом моим к тебе я написал и к нему письмо[4]. А потому ты спроси его, получил ли он. Что же касается до тебя, то тебе, во всяком случае, <грех>: если сердит, выскажи, но не молчи. Если ж хочешь наказать меня молчанием, то тебе вдвойне грех, потому что я просил в предисловии к моей книге простить меня и за то, что отыщется в моей книге. Если я поступил не как христианин, то разве это дает право поступить и тебе не по-христиански? Уведоми меня обо всем о моей книге, ничего не скрывая, иначе дашь отчет за это богу, потому что ради господа Христа я прошу об этом. При сем письмо к сестре моей Ольге[5], которое я прошу тебя отправить в Полтаву, в д<еревню> Василевку, вместе с проповедями Иннокентия, которые потрудись купить на мои деньги. И если деньги накопились, то отправь немедленно две тысячи сто рубл. ассигнациями, 2100 р., к моей матери, адресуя так: ‘Марье Ивановне Гоголь в Полтаву, а оттуда в д<еревню> Василевку. Ее высокобл<агородию>‘. Обнимаю тебя.

Твой Г.

1 РС, 1875, No 12, с. 656-658, Акад., XIII, No 125.
2 От 27 января 1847 г.
3 О чем идет речь, не установлено.
4 От 20 февраля (4 марта) 1847 г.
5 Письмо от того же числа.

Шевырев С. П. — Гоголю, 22 марта 1847

22 марта 1847 г. Москва [1]
1847. Марта 22 дня. Москва.

Пишу к тебе за 2 часа до нашей Воскресной полночи. Надеюсь, что ты уже получил те мои письма, в которых я говорил тебе о твоей книге, и деньги, в одном из них посланные за книгу. Весьма благодарен тебе за то письмо, в котором ты высказал мысли свои о моем пристрастии. Ты укоряешь меня в прежней моей неискренности насчет тебя, а сам относительно ко мне сделался искренним только в отплату за мою искренность. Но и за то я тебе очень, очень благодарен. Твое замечание весьма справедливо. Пристрастие мое проистекает во мне от избытка чувства над разумом. Надеюсь, что сила высшая, всеобнимающая, мне поможет победить слепоту чувства — и ни о чем я теперь относительно себя не молю так бога, чтоб он успокоил чувство мое и прояснил мысль мою. Действие этой молитвы я уже в себе заметил и питаю надежду на исправление. Особенно в течение публичных лекций моих я испытал на себе это, но тут другие препятствия — самолюбие, питаемое во мне всеми моими слушателями. Вот гидра, с которою надобно бороться беспрерывно. Сломишь одну голову, вырастают сотни. Ух как трудно! Просто отчаяние берет. Тут уж решительно сам ничего не можешь сделать: вот здесь-то сам пропал совершенно. Да и нельзя: не в природе человека против себя действовать, не в природе нашей налагать на себя руку. Самоубийство — сумасшествие. Вот тут-то без высшей силы ни шагу не ступишь вперед. Коль она не поможет, никто не поможет. Последнее замечание и тебе необходимо. Ты менее грешен в этом, чем я, потому что ты имел более славы, чем я. Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. Потому в тебе и должно быть его больше, чем во мне. Но на всякого своя доля. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда так не бывает чудовищно, как в соединении с верою. В искусстве, в науке, во всяком деле человеческом оно может значить и принести плод даже, а в вере оно уродство. Но несмотря на то, тут выйдет прок. Тебе надобно было высказаться. Книга твоя проистекла все-таки из доброго и чистого источника, а что из доброго источника проистекает, то непременно к добру и приведет. Последнее письмо твое еще более убедило меня в этом. Ты обидел Погодина. Обидевший обыкновенно не любит обиженного, но ты теперь-то и начинаешь любить его. В добрый час! Теперь, конечно, ты можешь быть ему полезен. Но, мне кажется, ты должен публично сознаться в том, что его обидел. Ты говоришь, что и забыл о словах оскорбительных, какие были в письмах твоих о Погодине, потому что был занят чем-то важнейшим. Да разве о таких вещах забывают и что же может быть этого важнее?! Тут же ты читаешь урок: слово гнило да не исходит из уст ваших! — а сам, говоря о человеке близком, сказал такое слово, которое забыл. Сказать человеку, что он 30 лет работал, как муравей, по пустякам и что ни один человек не сказал ему за то спасибо, сказать такую неправду и забыть еще, что сказал, — все это у тебя нипочем. Ты не встретил ни одного признательного юноши: ну да что же делать, если ты не встретил? Еще Погодин виноват, что печатал многие материалы литературные, что радовался всяким строкам великого человека[2]. Как решить о великом человеке: какая строка дорога? какая нет? Если бы иная и сбавила величия, не мешает. Все в человеке великом поучительно, и потому не беда, если Погодин печатал и то, что тебе кажется пустяком, а что другому не покажется. Но довольно о том. Ты написал Погодину нежное, дружелюбное письмо. Теперь, когда ты полюбил его, говори ему о его недостатках, и теплое слово твое, конечно, подействует лучше, нежели черствые выходки в твоих письмах и надписях.
Много явилось статей о твоей книге. Петербургских я почти не читал, за исключением статьи Белинского в ‘Современнике'[3]. Он на тебя злится за книгу — и только. Бедный Белинский в злой чахотке. В Петербурге все тебя ругали, за исключ<ением> Булгарина, который обрадовался случаю оправдаться и сказал: ‘Вот видите! ведь я правду говорил, что сочинения Гоголя никуда не годятся. Вот он и сам то же говорит'[4]. Здесь вышло две статьи. Одна в ‘Листке’, Григорьева, с сочувствием к тебе. Другая, самая сильная статья против тебя из всего до сих пор напечатанного, статья Павлова[5]. Она возбудила во многих сочувствие, и много об ней говорят. Все статьи московские к тебе посылаю по почте. Может быть, они вызовут тебя к ответу. Павлов печатает ряд писем и разбирает всю книгу твою по косточкам. Может быть, и я скажу свое слово, когда переслушаю всех[6].
Главное справедливое обвинение против тебя следующее: зачем ты оставил искусство и отказался от всего прежнего? зачем ты пренебрег даром божиим? В самом деле, ведь талант дан тебе был от бога. Ты развил его, ты не скрыл его в землю. За что же пренебрегать тем? Ты таким пренебрежением оскорбляешь и бога, оскорбляешь и людей, которые в тебе любовались этим талантом и его ценили. Как хочешь, это внушение гордости личной, гордости духовной, против которой ты сам же говоришь на последних страницах твоей книги. Возвратись-ка опять к твоей художественной деятельности. Принеси ей опять твои обновленные силы. Твой комический талант еще так нужен в нашей России, и нужен именно против того врага, с которым ты борешься. Конечно, прежде ты иногда шалил им. Но эти шалости понятны в поэте нашей эпохи. У Гомера в ‘Илиаде’ боги ведут себя всегда чрезвычайно дурно, бранятся и дерутся, когда люди предаются злобе, гневу и терзают друг друга. Боги греческие — поэты или поэзия. Так и поэзия ведет себя дурно, дерется и бранится, когда у людей скверно идет дело. Таков Аристофан. Таков был и ты. Твоя поэзия также дралась, ругалась, шалила, как боги греческие, как Юнона, Марс, Венера. Но ты мог бы теперь высокую комедию, всю силу смеха, которым ты одарен, обратить на самого дьявола. Раз случилось мне говорить с одним русским, богомольным странником, который собирался в Иерусалим и был у меня. Звали его Симеон Петрович. Рыженький старичок. У меня записана в книге вся его беседа, но есть в ней особенно одни слова, которые тебе принадлежат как комику. Выписываю из моей книги: ‘Весьма иронически и всегда с насмешкой говорил он о дьяволе, называя его дураком: ‘В яме сидит, дурак, сам и хочет, чтобы и другие туда же засели. Прямой дурак!’ Вот мысль русского и христианского комика: дьявол первый дурак в свете и над ним надобно смеяться. Смейся, смейся над дьяволом: смехом твоим ты докажешь, что он неразумен. Ведь в самом деле, все глупости людей от него. Показывай же людям, как он их путает, как они от него глупеют, мелеют, как и великое он у них отнимает! Ведь это запас неистощимый для комика русского! Ведь даже не одна Россия, но весь мир может войти в твою комедию. Ты пишешь ко мне, что ты путем разума, путем скорее протестантским, дошел до Христа: итак, если разум для тебя во Христе, то неразумие и вся глупость должны быть в человекоубийце, во враге его. Итак, преследуй врага твоим неистощимым, чудным хохотом, и ты совершишь доброе дело людям в пользу вечного разума, который во Христе. Христос растворит твое сердце любовию, которая внушит тебе и высокие создания. Перед тем, как писать к тебе, я прочел опять твое ‘Светлое Воскресенье'[7]. Во имя его, — и вот уже гремит оно по Москве, — прошу тебя: возвратись к искусству. Не заставь людей в России говорить, что церковь и вера отнимают у нее художников и поэтов. Спешу к заутрене. Обнимаю тебя. Христос воскресе!

Твой С. Шевырев.

К матери твоей отослал 2100 р. асс. из денег, выручен<ных> за сочинения, а после вложу из ‘Мертвых душ’, когда накопятся. К сестре твоей письмо отослал. Иннокентия проповедей нет: все издание истощилось.
В день праздника получил письмо твое, которое было для меня истинным подарком. Тут вложено и письмо к Малиновскому[8]. Исполню, исполню твое желание. Буду писать к тебе чаще и пришлю тебе подробный отчет о всех толках, касающихся до твоей книги. Я чувствую теперь большую потребность писать к тебе. Каждое письмо твое еще более ее умножает во мне.
1 Отчет… за 1893 г., с. 45-50 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 В ‘Выбранных местах из переписки с друзьями’ Гоголь писал: ‘Приятель наш П<огоди>н имеет обыкновение, отрывши какие ни попало строки известного писателя, тот же час их тиснуть в свой журнал, не взвесив хорошенько, к чести ли оно или к бесчестью его’ (Акад., VIII, с. 231).
3 С, 1847, No 2.
4 СПч, 1847, No 8, 11 января.
5 Статья Н. Ф. Павлова была напечатана в ‘Московских ведомостях’ (1847, No 28, 38, 46 от 6, 29 марта и 17 апреля) в виде трех ‘Писем к Гоголю’ и в том же году перепечатана в ‘Современнике’ (No 5, 8).
6 Действительно, статья Шевырева, посвященная ‘Выбранным местам…’, была напечатана значительно позднее (М, 1848, No 1). О характере статьи см. преамбулу к переписке.
7 Статьей ‘Светлое Воскресенье’ завершаются ‘Выбранные места из переписки с друзьями’.
8 От 26 февраля (10 марта) 1847 г. (Акад., XIII, No 133). Написано в ответ на письмо студента Московского университета Малиновского, откликнувшегося на обращение Гоголя к читателям в предисловии ко второму изданию ‘Мертвых душ’. Письмо Малиновского было передано писателю Шевыревым.

Гоголь — Шевыреву С. П., 15(27) апреля 1847

15 (27) апреля 1847 г. Неаполь [1]
Апреля 27. Неаполь.

Благодарю очень за милое письмецо твое от 22 марта. Мне было так приятно читать его! Прежде всего поговорим о Погодине, то есть о моем печатном отзыве о Погодине. Позабыл я <о> моих словах потому, что, право, не думал писать их в том смысле, в каком они кажутся тебе (хотя я сам изумился резкости слов моих, когда прочел в печати). Причиной неверности твоего вывода моя же статья. Таково действие всякого сочинения, в котором рассматривается половина дела, а не все дело. Умолчавши о достоинствах, вывести недостатки — всегда будет казаться отверженьем и непризнаньем достоинств. Я вовсе не хотел попрекнуть Погодина за то, что он работал тридцать лет, как муравей, но за то, что он не умел поступить так, чтобы увидали все, что он тридцать лет, как муравей, работал для добра. Статьи этой не нужно уничтожать, но вслед за ней я помещу письмо к тебе, под заглавием: ‘О достоинстве сочинений <и> литературных трудов Погодина'[2] — и мы увидим, в состоянии ли эти недостатки затмить те его достоинства, которые принадлежат ему одному и которых никто другой не имеет. Мы рассмотрим также и то, умеет ли теперь кто-нибудь из нас так любить Россию, как любит он. Поверь, что статья эта теперь будет гораздо полезней для сочинений Погодина. Тем более, что после моих жестких слов о Погодине меня никто не станет упрекать в лицеприятии. Я не отрекусь от моих нападений, но рядом с ними выставлю только, что следует взять на вески, когда произносишь полный суд над человеком. Скажу тебе также несколько слов о замечании твоем в прежнем письме на статью мою ‘О лиризме русск<их> поэтов’ и о всем, что ни сказано о монар<хической> власти по поводу стихотвор<ения> Пушкина. Я не отвечал на это потому, что, не имея моей книги, не знал, в каком виде напечатана эта статья. Теперь, скрепясь духом, пробежал. Это просто бессмыслица. Статья эта и у меня в рукописи выходила довольно темна, а с этими, непонятными даже для меня, обрезываньями цензуры даже таких мест, которых непропуск можно только приписать к какому-нибудь особенному умыслу самой цензуры, — просто путаница. Не говоря о разных вещах поважнее, прилагаю тебе здесь непропущенный листок, служащий ответом на твой запрос о стихотворении Пушкина[3]. Несмотря на всю неприятность, которую с первого раза нанес мне жалкий вид статьи моей и толки, разнесшиеся в публике, о моем низкопоклонстве, я потом не только успокоился, но даже обрадовался и жду только того, чтобы на меня побольше напали со всех сторон за эту статью и, если можно, даже в Европе. Тогда только я получу голос и, в виде оправданья, могу заговорить наконец о том, каким образом богатством милости и всепрощающей любви может уподобиться монарх богу. Много есть вещей, которых по тех пор не найдешься, как сказать, покуда не нападут на тебя. Мысль статьи этой была добрая. Поверь, что нам всем следует уметь прощать и помнить ежеминутно о том, что уменьем прощать мы более всего можем уподобиться богу.
Слово о моем отречении от искусства. Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль об отречении моем от своего таланта и от искусства, тогда как из моей же книги можно бы, кажется, увидеть было, хотя некоторые, какие страдания я должен был выносить из любви к искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не в силах был, когда из самого предисловия моего к второму изданию ‘Мертвых душ’ видно, как я занят одною и тою же мыслью и как алчу забрать тех сведений, которые мне нужны для моего труда. Что ж делать, если душа стала предметом моего искусства, виноват ли я в этом? Что ж делать, если заставлен я многими особенными событиями моей жизни взглянуть строже на искусство? Кто ж тут виноват? Виноват тот, без воли которого не совершается ни одно событие.
Появление моей книги, несмотря на всю ее чудовищность, есть для меня слишком важный шаг. Книга моя имеет свойство пробного камня: поверь, что на ней испробуешь как раз нынешнего человека. В сужденьях о ней непременно выскажется человек со всеми своими помышлениями, даже теми, которые он осторожно таит от всех, и вдруг станет видно, на какой степени своего душевного состояния он стоит. Вот почему мне так хочется собрать все толки всех о моей книге. Хорошо бы прилагать при всяком мнении портрет того лица, которому мнение принадлежит, если лицо мне незнакомо. Поверь, что мне нужно основательно и радикально пощупать общество, а не взглянуть на него во время бала или гулянья. Иначе у меня долго еще будет все невпопад, хотя бы и возросла способность творить. Я очень жалею, что не попали в мою книгу письма к разным должностным и государственным людям. Меня бы, конечно, тогда разбранили бы еще больше. Сказали бы еще более: не в свое дело залез и впутался, но тем не менее по поводу этих статей обнаружилось бы передо мною многое внутри России. И многие, в желании доказать мне мои ошибки, стали бы рассказывать те вещи, которые именно мне нужны. А этих вещей никакими просьбами нельзя вымолить. Одно средство: выпустить заносчивую, задирающую книгу, которая заставила бы встрепенуться всех. Поверь, что русского человека, покуда не рассердишь, не заставишь заговорить. Он все будет лежать на боку и требовать, чтобы автор попотчевал его чем-нибудь примиряющим с жизнью (как говорится). Безделица! как будто можно выдумать это примиряющее с жизнью. Поверь, что какое ни выпусти художест<венное> произведение, оно не возымеет теперь влиянья, если нет в нем именно тех вопросов, около которых ворочается нынешнее общество, и если в нем не выставлены те люди, которые нам нужны теперь в нынешнее время. Не будет сделано этого — его убьет первый роман, какой ни появится из фабрики Дюма[4]. Слова твои о том, как черта выставить дураком, совершенно попали в такт с моими мыслями. Уже с давних пор только о том и хлопочу, чтобы после моего сочинения насмеялся вволю человек над чертом. Я бы очень желал знать, откуда происхожденьем тот старик, с которым ты говорил. Судя по его отзыве о черте, он должен быть малороссиянин. Жду с нетерпением всех печатных критик. Отныне адресуй все к Жуковскому. Из Неаполя отправляюсь на днях. Июнь буду близ Франкфурта на водах. Конец июля, весь август и начало сентября буду на морском купанье в Остенде, которое одно доселе мне помогало. Осенью вновь в Неаполь затем, чтобы оттуда на Восток. Не позабудь прислать с какой-нибудь оказией те книги, о которых я просил, то есть русские летописи и ‘Русские праздники’ Снегирева. А если накопятся деньги, то памятники раскрашен<ные> Москвы Снегирева[5]. При сем отдай письмо Щепкину[6] и напиши мне, что он скажет на него в ответ. Обнимаю тебя от всей души. Ради бога, не забывай меня и пиши ко мне. Письма ко мне любящих меня — сущие для меня благодеяния, почти то же, что милостыня нищему.
Не сердись на мой дурной почерк, изломанный слог, недописки и поправки. Не позабывай, что это неотлучные приметы человека, который еще строится и хлопочет около своей постройки.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 374-376 (с пропусками), Акад., XIII, No 157.
2 Статья не была написана.
3 При первой публикации ‘Выбранных мест…’ цензурой был изъят фрагмент текста, содержавший гоголевскую версию происхождения стихотворения Пушкина, и осталось лишь общее указание на его связь с именем Николая I.
4 Один из наиболее плодовитых писателей, Александр Дюма-отец имел сотрудников, помогавших ему в литературной работе.
5 Памятники московской древности с присовокуплением очерка монументальной истории Москвы и древних видов и планов древней столицы. Сочинение <...> Ивана Снегирева. М., 1841-1845.
6 Не сохранилось.

Шевырев С. П. — Гоголю, 16 апреля 1847

16 апреля 1847 г. Москва [1]

Вот тебе и второе письмо Павлова, любезный друг. Извини, что не пишу к тебе, как бы хотел. Дай срок, окончу скоро свой публичный курс. Тогда буду свободнее. Покамест посылаю тебе все здесь о тебе напечатанное. Обнимаю тебя. Твой С. Шевырев.
Апр. 16. 1847. Москва.
У великого князя наследника[2] родился сын Владимир, и вчера Москва праздновала новорожденного.
Книга твоя, там что ни пиши, говорят, вся разошлась. Выхлопотал ли ты новое издание в том виде, как хотел?[3]
Второе письмо Павлова произвело менее действия. Говорят, что он тебя разбирает юридически, как стряпчий[4]. Нравится это так называемой ультразападной партии, которая на тебя сильнее всех рассердилась за книгу.
1 Шенрок, т. 4, с. 474. Сверено с автографом (ЦГАЛИ).
Написано на копии второго ‘письма’ Н. Ф. Павлова к Гоголю.
2 Будущий Александр II.
3 В действительности книга расходилась не так быстро, как ожидалось. От замысла переиздания ‘Выбранных мест…’ в дополненном виде Гоголь отказался летом 1847 г.
4 Белинский писал в связи с первым из ‘писем’ Павлова: ‘<...> вся сила статьи в том и заключается, что Павлов бьет Гоголя не своим, а его же оружием и имеет в виду доказать не столько нелепость книги, сколько ее противоречие с самой собою’ (Бел., т. 12, с. 351).

Гоголь — Шевыреву С. П., 13(25) мая 1847

13 (25) мая 1847 г. Марсель [1]
Марсель. 25 мая.

Перед самым выездом из Неаполя получил твои два пакета со вложением двух критик из газет и маленькой твоей записочки[2]. Благодарю тебя за все это много, бесценный друг мой. Переписывать статьи прежние не трудись. Некоторые я получил, то есть те, которые напечатаны в первых двух номерах ‘Современника’ и ‘Отечественных записок'[3]. Я бы очень желал, однако ж, знать, что сказано обо мне в ‘Библиотеке для чтения'[4] и во второстепенных журналах, как-то: ‘Иллюстрации’, ‘Литературных прибавлениях’ — и не было ли чего в ‘Инвалиде’. Все это мне важно не ради толков о мне самом, но ради желанья знать, на какой высоте собственного мышления своего стоит ныне действительно всяк из пишущих, а за ним, разумеется, часто и публика, его читающая. Книга моя, несмотря на все ее грехи, есть удивительный оселок для испробования нынешнего человека. Повторяю это тебе вновь и советую проверить истину слов моих на всех тех людях, с которыми тебе ни случится столкнуться. И потому, как ни пусты означенные критики, ты все-таки постарайся переслать мне их. Теперь же это можно с оказией: с весной подымается, вероятно, много людей из Москвы. Передать они могут во Франкфурте или Жуковскому, или мне самому, а я до июля последних чисел в Остенде.
Заплачено за оба твои письма, если не ошибаюсь, два пиастра с чем-то. Вышло несколько дороже оттого, что письма ко мне пришли посредством банкира. Впрочем, если бы стоило впятеро больше, я заплатил бы охотно. Деньги эти для меня совсем не потеряны. Напротив, я остаюсь только в больших барышах. Статья Григорьева, довольно молодая, говорит больше в пользу критика, чем моей книги. Он, без сомнения, юноша очень благородной души и прекрасных стремлений. Временный гегелизм пройдет, и он станет ближе к тому источнику, откуда черплется истина. Статья Павлова говорит тоже в пользу Павлова и вместе с тем в пользу моей книги. Я бы очень желал видеть продолжение этих писем: любопытствую чрезмерно знать, к какому результату приведут Павлова его последние письма. Покуда для меня в этой статье замечательно то, что сам же критик говорит, что он пишет письма свои затем, чтобы привести себя в то самое чувство, в каком он был пред чтением моей книги, и сознается сам невинно, что эта книга (в которой, по его мнению, ничего нет нового, а что и есть нового, то ложь[5]) сбила, однако же, его совершенно с прежнего его положения (как он называет) нормального[6]. Хорошо же было это нормальное положение! Он, разумеется, еще не видит теперь, что этот возврат уже для него невозможен и что даже в этом первом своем письме сам он стал уже лучше того Павлова, каким является в своих трех последних повестях[7]. Пожалуйста, этого явления не пропусти из виду, когда восчувствуешь желанье сказать также несколько слов по поводу моей книги. Когда же будешь писать критику, то обрати внимание на главные предметы книги, о которых рассужденья только и могут доставить пользу обществу, а не какие-нибудь пункты завещания, относящиеся к моей личной оригинальности, бесполезной для публичных трактатов. Имей в виду не защиту меня, но защиту добра, и тогда статья твоя сделает гораздо более добра мне самому. Ты можешь уже и сам, я думаю, почувствовать, что каков я ни есть, но любовь к добру все-таки у меня сильнее, чем любовь к собственной личности моей, несмотря на то что последняя выразилась у меня, по мнению многих, весьма ярко в моей книге. Относительно последнего обстоятельства скажу тебе всю правду. (Правды этой, однако ж, не надобно пускать в ход, она пусть будет между нами.) Я разъял себя анатомически, рассмотрел себя строго и расспросил себя еще раз, поставляя себя мысленно как бы пред суд самого того, кто будет судить меня, и вижу, что этой личной любви нет, виной всему моя твердая вера в свое будущее, которое произошло от сознанья сил своих. Я чувствовал всегда, что я буду участник сильный в деле общего добра и что без меня не обойдется примиренье многого, между собою враждующего. Об этом следовало бы молчать — тем более, что я всегда чувствовал, что это последует только тогда, если я воспитаю себя так, как следует, но что ж, если у молодых сил нет столько благоразумия, чтобы уметь до времени не похвастаться? Но как бы то ни было, когда будешь писать критику, имей в виду дело общего добра, а не меня, гляди на то, чтобы не сказать чего-либо противного добру, а не мне, и умей обратить внимание на важное и главнейшее, на то, что более нужно и полезно обществу. Пусть критика будет не длинна и не охватывает многого, но пусть скажет о некотором, но многозначительном. Скажи об этом и Хомякову, если он захочет что написать. Напечатать, по-моему, следует непременно в двух газетах: в ‘Московских ведомостях’ особенно, а потом и в ‘Листке’, а подписать: ‘Из такой-то газеты’. Нужно всячески стараться о том, чтобы значительные и полезные статьи разошлись не только в равном числе с теми, которые легко расходятся, но даже в большем.
Я получил известие, что Вяземский, который принимает участие большое в моей книге, готовит также письмо[8]. Я это отчасти предчувствовал. Обыкновенно заваривают сраженье прежде мальчишки, а потом выходят тузы, обсмотревшие хорошенько и спокойно, с кем и против чего следует воевать…
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 400-403, Акад., XIII, No 173.
2 Гоголь покинул Неаполь 29 апреля (11 мая) 1847 г. Записочка — вероятно, письмо Шевырева от 16 апреля 1847 г. Две критики — ‘письмо’ Павлова и статья Ап. Григорьева ‘Гоголь и его последняя книга’.
3 Речь идет о статьях Белинского, посвященных второму изданию ‘Мертвых душ’ (С, 1847, No 1) и ‘Выбранным местам…’ (С, 1847, No 2), а также об относящихся к Гоголю статьях В. Н. Майкова и А. Д. Галахова (ОЗ,1847, No 2).
4 Рецензия ‘Библиотеки для чтения’ (1847, т. 80, отд. 6) содержала в себе негативную оценку ‘Выбранных мест…’ и иронические суждения о самом Гоголе. Она завершалась словами: ‘В книжке почти нечего читать. Отрывки из писем без литературного достоинства — осколки мыслей, не отличающихся ни замысловатостью, ни новостью, ни даже изложением’.
5 В качестве эпиграфа к первому из своих ‘писем’ Павлов избрал слова немецкого писателя Г.-К. Лихтенберга (1742-1799): ‘Эта книга содержит в себе много истинного и много нового, но, к сожалению, истинное в ней не ново, а новое не истинно’ (Павлов Н. Ф. Сочинения, М., 1985, с. 254. Перевод с нем.).
6 В первом ‘письме’ Павлов писал, обращаясь к Гоголю: ‘Не беру на себя обязанности наставника и просветителя, пишу затем, чтобы прийти опять в нормальное положение, в каком находился я до издания вашей книги’ (там же, с. 254-255).
7 Литературная известность Павлова связана главным образом с его сборником ‘Три повести’ (М., 1835), высоко оцененным современниками (в том числе как Гоголем, так и Шевыревым). В 1839 г. Павлов выпустил сборник ‘Новые повести’, также объединивший три прозаических произведения. Эта книга, которую подразумевает Гоголь, не имела большого успеха.
8 На появление ‘Выбранных мест из переписки с друзьями’ П. А. Вяземский, положительно воспринявший книгу, откликнулся в статье ‘Языков и Гоголь’ (Санкт-Петербургские ведомости, 1847, No 90-91, 24-25 апреля).

Шевырев С. П. — Гоголю, 14 июня 1847

14 июня 1847 г. Москва [1]
Июня 14/26 1847. М<осква>.

Посылаю тебе, любезный друг, два письма, полученные на твое имя, одно из них от Малиновского[2], и копию с 4-го письма Павлова о твоей книге. Третье письмо Павлова не было не только напечатано, но даже и написано[3]. Так мне сказывал автор, которому я это выговаривал, особенно после того, как в публике разошелся слух, что третьего письма не пропустила цензура. Я не понимаю, почему он нарушил порядок числительный. Недавно я послал тебе по твоей просьбе 3 тома летописей и ‘Русские праздники’ Снегирева. Все это доставит тебе кн. А. Волконский, который уже извещал меня из Варшавы, что получил эти книги от Похвиснева, который их взял с собою. Лежат у меня еще ‘Пословицы’ Снегирева для тебя, да не знаю, с кем их отправить, а тогда не мог достать. Первой оказии не пропущу.
На письма твои буду отвечать следом. И без того пакет велик. Мне нравится твое расположение духа. Ответ Павлову очень значителен. Требование примиряющего с жизнию от лежащих на боку много меня рассмешило. Щепкин не решился собраться к тебе. Я его понукал[4]. Он, как думаю, находится под разными влияниями издателей ‘Современника’, тебе не сочувствующих. В нем есть какая-то перемена не совсем в его выгоду как художника и как старика. Хорошо бы было, если бы ты сам за него взялся. А вы оба были бы друг другу полезны. Я собираюсь в путь. Скажу после.

Твой С. Шевырев.

Мой 2-й выпуск[5], верно, уже есть у Жуковского.
1 Отчет… за 1893 г., с. 50-51 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 Не сохранилось.
3 Высказывалось также предположение о том, что третье ‘письмо’ Павлова ‘не попало в печать по соображениям цензурного порядка’ (Вильчинский В. О письмах Н. Ф. Павлова к Н. В. Гоголю. — Известия АН СССР. Серия литературы и языка. 1963, т. 22, вып. 5, с. 428).
4 См. письмо Щепкина к Гоголю от 22 мая 1847 г.
5 Речь идет о второй части ‘Истории русской словесности…’.

Гоголь — Шевыреву С. П., 25 июня (7 июля) 1847

25 июня (7 июля) 1847 г. Франкфурт [1]
Франкфурт. 7 июля.

Два письма твои, со вложением писем и двух критик Павлова, получил. Не знаю, как благодарить тебя за все, что ты для меня делаешь. Мне просто становится даже совестно. Ты так добр, а я еще ни в чем не показал тебе свою признательность. Обе критики Павлова значительно слабее первых, а главное, как мне показалось, в них не слышна необходимая потребность душевная писавшего или даже какая-нибудь иная цель, кроме желанья несколько порисоваться самому перед публикою. Изо всех отзывов я вижу только то, что мне следует отвечать на один вопрос, который, кажется, есть всеобщий: зачем я оставил поприще писателя или переменил направление его? На это мне следует сделать чистосердечное изъяснение моего авторского дела[2], чтоб читатель видел сам, оставлял ли я поприще, переменял ли направление, умничал ли сам, желая изменить себя, или есть посильнее нас общие законы, которым мы подвержены, все бедные человеки…
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 410-411, Акад., XIII, No 183.
2 Это сделано в ‘Авторской исповеди’, над которой Гоголь работал в июне — июле 1847 г.

Гоголь — Шевыреву С. П., июль 1847

Июль 1847 г. Франкфурт или Остенде [1]

Несколько слов о Малиновском. В нем, сколько могу судить из длинного письма его, должно быть очень много хорошего. А судя по толстой серой бумаге, на которой писано письмо его, он должен быть не богат. Купи на мой счет стопу самой тонкой почтовой бумаги и подари ему от себя на описанья современного народа, проходящего перед его глазами по поводу ‘Мертвых душ’. Если в его записках, которые не позабывай присылать ко мне аккуратно по почте (на оказию и комиссии не надейся), окажется что-нибудь такое, что можно напечатать, то прикажи наскоро списать его и напечатать потом в ‘Москвитянине’ или другом журнале. Тогда весьма кстати можно будет прицепиться к оказанью денежного вспомоществования в виде оплаты за статью от журналиста или от тебя как соучастника и сотрудника в журнале. Таким же образом можно поступать и с другими талантливыми студентами, заставляя их охотнее сочинять, переводить и даже соблюдать жизнь и дух общества. Сообщаю все это тебе только для соображения, в твердой уверенности, что ты лучше моего сумеешь сделать умней и лучше. При сем передай следуемое письмецо Малиновскому[2].
Определи из моих денег, выручаемых за ‘Мертвые души’, сумму на пересылку мне по почте всякого рода писем. Около 500 рублей ассигнациями назначь для этого непременно и никак не позабывай присылать мне всякую статью из журнала обо мне, приказавши переписать мелким шрифтом на мои деньги, и все высылай по почте.
1 РС, 1875, No 12, с. 672, Акад., XIII, No 194.
Возможно, является окончанием предыдущего письма.
2 Акад., XIII, No 195.

Гоголь — Шевыреву С. П., 6(18) декабря 1847

6 (18) декабря 1847 г. Неаполь [1]
Декабря 18. Неаполь.

Письмо мое от 2 декабря ты уже, без сомнен<ия>, получил. Хочется еще поговорить с тобой. Я прочел вторую книжку твоих лекций. Она еще значительней первой, это ты чувствуешь, вероятно, и сам. В ней ощутительней и ближе показывается читателю дело. Но и в ней проглядывает поспешность поделиться с читателем всем, даже и тем, что еще для самого себя видится несколько в отдаленной перспективе, — общий порок всех идущих вперед людей! Что для себя еще перспектива, пусть и останется в себе. Говорить нужно только о том, к чему уже пришел совершенно. Увы! я узнал это на опыте. Еще, мне кажется, не нужно читателю говорить вперед о всей огромности того горизонта, который намерен захватить своею книгою. Лучше высказать ему словесно скромнейшее и более частное намерение, а книга пусть ему сама собой обнаружит этот горизонт. Мне кажется, можно было не говорить вперед: ‘Я хочу показать всего русского человека в литературе’, разве прибавивши: ‘насколько он в ней выразился’. А вместо того просто раскрыть своей книгой действительно всего русского человека, как ты, вероятно, и сделаешь, но что не всякий может покуда смекнуть даже из тех, кому нравится твоя книга. Ты не можешь себе представить, как сердит всякого человека, не дошедшего до нашей точки зрения, похвальба открыть то, что ему еще не открыто и чье существование, разумеется, он должен отвергать как несбыточное. Его бесит это, как бесит ложь, проповедываемая с видом истины, и бесит еще более, когда он видит, как увлекаются другие. Увы! весь неуспех доброго дела от нас, и всему виноваты мы сами. Как трудно умерить себя! Как трудно сделать так, чтобы в творенье нашем дело выступало само и говорило собою, а не слова наши говорили о деле! Как трудно также уберечься от этих двух-трех выходок, которые проскользнут где-нибудь в книге, на которые упершись читатель уже подымает войну противу всей книги! А человек так всегда готов, выражаясь не совсем опрятной пословицей: ‘Рассердясь на вши, да всю шубу в печь!’ Мне особенно понравилось, что ты развил в своей книге мысль о безличности наших первоначальных писателей, умевших всегда позабыть о себе. По прочтении твоей книги передо мною обнаружилось еще более мое собственное безрассудство в моей ‘Переписке с друзьями’. Я уже давно питал мысль — выставить на вид свою личность. Я думал, что если не пощажу самого себя и выставлю на вид все человеческие свои слабости и пороки и процесс, каким образом я их побеждал в себе и избавлялся от них, то этим придам духу другому не пощадить также самого себя. Я совершенно упустил из виду то, что это имело бы успех только в таком случае, если бы я сам был похож на других людей, то есть на большинство других людей. Но выставить себя в образец человеку, не похожему на других, оригинальному уже вследствие оригинальных даров и способностей, ему данных, это невозможно даже и тогда, если бы такой человек и действительно почувствовал возможность достигать того, как быть на всяком поприще тем, чем повелел быть человеку сам богочеловек. Я спутал и сбил всех. Поэтические движения, впрочем сродные всем поэтам, все-таки прорвались и показались в виде чудовищной гордости, не<со>вместимой никак с тем смиреньем, которое отыскивал читатель на другой странице, и ни один человек не стал на ту надлежащую точку, с которой следовало глядеть на эту загадочную книгу. Гляжу на все, дивлюсь до сих пор и думаю только о том, каким бы образом я мог прийти в мое нынешнее состояние без этой публичной оплеухи, которою я попотчевал самого себя в виду всего русского царства. Только теперь чувствую силу того, что говоришь в книге твоей о личности писателя. Прежде я бы не понял и долго бы из-за моих героев показывал бы непережеванного себя, не замечая и сам того. Напиши мне, пожалуста, как идет в продаже твоя книга и сколько экземпляров было напечатано. Затем к тебе просьба вот какая. Пошли из моих денег, выручаемых за ‘Мертвые души’, сто рублей ассигнациями, при следуемом здесь письмеце[2], сестре Ольге, если можно, не откладывая времени. А на другие сто рублей ассигнациями накупи книг такого рода, которые могли бы отрока, вступающего в юношеский возраст, познакомить сколько-нибудь с Россиею (отрока лет тринадцати), как-то: путешествия по России, история России и все такие книги, которые без скуки могут познакомить собственно со статистикой России и бытом в ней живущего народа, всех сословий. Я не знаю и не могу теперь припомнить, что у нас выходило хорошего по этой части. Но нельзя, чтобы не вышло чего-нибудь в последние года, где бы посущественней и поближе показывалось внутреннее состояние государства и что могло бы легко и с интересом читаться детьми. Начни тем, что купи у самого себя лекции русской литературы, вышедшие доселе выпуски, и записки твоего путешествия, если только они выйдут[3] (я жду их с большим аппетитом: мне кажется, что эта книга будет больше для меня, чем для всякого другого). Купивши все такие книги, уложи их в ящик и отправь в Полтаву на имя сестры моей Анны. Прости, что обременяю тебя такими скучными хлопотами и пользуюсь безгранично твоей добротой. У меня есть племянник[4], почти брошенный мальчик, которому получить воспитанья блестящего не удастся, но если в нем чтеньем этих книг возбудится желанье любить и знать Россию, то это все, что я желаю, это, по-моему, лучше, чем если бы он знал языки и всякие науки. Об участи его я тогда не буду заботиться: он, верно, и сам пойдет своей дорогой и будет добрым служакой где-нибудь в незаметном уголку государства. А этого и предовольно для русского гражданина. Все прочее может поселить только заносчивость в бедном человеке. Присоедини к этому русский перевод Гуфланда о сохранении жизни[5]. Он существует. Поручи книгопродавцам отыскать его. У меня есть одна сестра, которая воспиталась сама собою в глуши[6]. Языка иностранного не знает. Но бог наградил ее чудным даром лечить и тело, и душу человека. С семнадцатилетнего возраста она отдала себя всю богу и бедным и умерла для всего другого в жизни. Она лечит с необыкновенным успехом всякими травами, которых целебное свойство открыла сама, и часто молит бога, чтобы заболеть, — затем, чтобы испытать на себе самой новые придуманные ею средства. Читать ей медицинских книг не следует, пусть ее ведет натура. Но ей нужна такая книга, которая бы дала ей ближайшее понятие вообще о природе человека, как в нем движется кровь, как переваривается пища, и прочее. Пожалуста, спроси какого-нибудь умного врача, нет ли у нас на русском такой книги, которая бы могла быть по этой части доступна простолюдину, а не какому-нибудь ученому и воспитанному человеку, в которой была бы полная и коротенькая, понятная самому дитяти анатомия человека. Если что найдется по этой части, то, пожалуста, приложи к посылке, надписавши на книге: ‘Ольге Васильевне’, чтобы она не замешалась с другими. Еще пошли ей же лучшее, какое у нас вышло, изъяснение литургии. Ты, верно, это знаешь. Не сердись на меня, мой добрый, за мои просьбы. Не забывай меня, пиши, пиши, как можно чаще. Ради бога, пиши.

Твой Г.

При сем следует также письмецо к Серг. Т. Аксакову[7]. Хотя я уверен, что неудовольствие его на меня прошло, но тем не менее пусть он из этих строк увидит, что совсем не нужно давать серьезного, строгого толкования многим нашим словам, которые вырываются весьма часто без расчета и намерения.
Адрес мой просто: в Неаполь, poste restante.
Если хватит денег, то, пожалуста, присовокупи к книгам новую, недавно вышедшую книгу Иннокентия, в которой, говорят, очень хорошие поучительные слова, и книгу ‘Новая скрижаль’ преосв<ященного> Вениамина[8]. На всех таковых книгах надпиши: ‘Ольге Васильевне Гоголь’. А весь ящик адресуй Анне Васильевне. Письмо же с деньгами на имя Ольги Васильевны прошу тебя отправить вперед и, если можно, не медля.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 433-436 (с пропусками и ошибкой в дате), Акад., XIII, No 232.
2 Акад., XIII, No 234.
3 4 октября 1847 г. Шевырев сообщал Гоголю о своем летнем путешествии, конечной целью которого был Кирилло-Белозерский монастырь, и о желании рассказать об этой поездке в книге (Отчет… за 1893 г., с. 52 (приложения). Книга Шевырева ‘Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь’ вышла только в 1850 г.
4 Речь идет о Николае Павловиче Трушковском — сыне старшей сестры Гоголя Марьи Васильевны (умерла в 1844 г.). Позднее Трушковский окончил Петербургский университет, был редактором первого посмертного собрания сочинений Гоголя (1855-1856).
5 Книгу медика-популяризатора Х.-В. Гуфеланда ‘Искусство продления человеческой жизни’, вышедшую первым изданием еще в 1796 г.
6 Младшая сестра писателя О. В. Гоголь (в замужестве Головня), с детства страдавшая глухотой. О. В. Гоголь-Головня оставила воспоминания (Из семейной хроники Гоголей. Киев, 1909).
7 От 6 (18) декабря 1847 г.
8 Новая скрижаль, или Дополнение к преждеизданной скрижали с таинственными объяснениями о церкви, о разделении ее, о утварях и о всех службах, в ней совершаемых, на четыре части разделенное. 1-е изд. — 1803 г., 2-е -1811 г.

Гоголь — Шевыреву С. П., 25-26 июля 1851

25-26 июля 1851 г. Москва [1]

Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном[2], ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории[3]. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога, никому.
Обнимаю тебя.
Твой весь.
1 Сочинения и письма, т. 6, с. 551 (с пропуском) , Акад., XIV, No 232.
2 Во второй половине июля 1851 г. Гоголь читал Шевыреву на его подмосковной даче пятую, шестую, а позднее и седьмую главу второго тома ‘Мертвых душ’. ‘Он читал их, — вспоминал Шевырев вскоре после смерти писателя, — можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей’ (РС, 1902, т. 110, с. 443). Чтение проходило в обстановке полной секретности, поскольку Шевырев был первым слушателем этих глав.
3 Возможно, имеются в виду слухи о завершении второго тома поэмы и скором появлении его в печати.

Шевырев С. П. — Гоголю, 27 июля 1851

27 июля 1851 г. [1]

Успокойся. Даже и жене я ни одного имени не назвал, не упомянул ни об одном событии. Только раз при тебе же назвал штабс-капитана Ильина[2], но и только. Тайна твоя для меня дорога, поверь. С нетерпением жду 7-й и 8-й главы. Ты меня освежил и упоил этим чтением. Бодрствуй и делай. 1-го августа я в Москве. Обнимаю тебя.

Твой душевно С. Шевырев.

Июля 27.
1 Отчет… за 1893 г., с. 68 (приложения). Сверено с автографом (ГПБ).
2 Персонаж второго тома ‘Мертвых душ’. Часть текста, в которой он действует, не сохранилась.

Список условных сокращений, принятых в комментариях

Акад. — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. I-XIV. М., Изд-во АН СССР, 1937-1952.
Аксаков — Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М., Изд-во АН СССР, 1960.
Анненков — Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., Современник, 1984.
Анненков. Лит. восп. — Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., Художественная литература, 1983.
Барсуков — Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 1-22. СПб., 1888-1910.
Бел. — Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 1-13. М., Изд-во АН СССР, 1953-1959.
БдЧ — ‘Библиотека для чтения’.
БЗ — ‘Библиографические записки’.
ВЕ — ‘Вестник Европы’.
Временник — Временник Пушкинского Дома. 1913-1914. СПб., 1913-1914.
Герцен — Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 1-30. М., Изд-во АН СССР, 1954-1966.
Гиппиус — Гиппиус Василий. Литературное общение Гоголя с Пушкиным. — Учен. зап. Пермского ун-та. Вып. 2. Пермь, 1931.
Г. в восп. — Гоголь в воспоминаниях современников. Гослитиздат, 1952.
Г. в письмах — Н. В. Гоголь в письмах и воспоминаниях. Составил Василий Гиппиус. М., 1931.
Г. Мат. и иссл. — Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, т. 1-2. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1936.
ГБЛ — Государственная библиотека им. В. И. Ленина. Рукописный отдел.
ГПБ — Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел.
ЖМНП — ‘Журнал министерства народного просвещения’.
Зуммер — Зуммер В. М. Неизданные письма Ал. Иванова к Гоголю. — Известия Азербайджанского гос. ун-та им. В. И. Ленина. Общественные науки, т. 4-5. Баку, 1925.
Иванов — Александр Андреевич Иванов. Его жизнь и переписка. 1806-1858 гг. Издал Михаил Боткин. СПб., 1880.
Известия ин-та Безбородко — Известия историко-филологического института кн. Безбородко в Нежине. Нежин, 1895.
Известия ОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.
Кулиш — Кулиш П. А. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем, т. 1-2. СПб., 1856.
Лит. прибавл. к РИн — Литературные прибавления к ‘Русскому инвалиду’.
ЛН — ‘Литературное наследство’, т. 58. М., Изд-во АН СССР, 1952.
Макогоненко — Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Л., Советский писатель, 1985.
Манн — Манн Ю. В. В поисках живой души. ‘Мертвые души’: писатель — критика — читатель. М., Книга, 1984.
Машковцев — Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу русских художников. Очерки. М., 1955.
М — ‘Москвитянин’.
МН — ‘Московский наблюдатель’.
МТ — ‘Московский телеграф’.
ОЗ — ‘Отечественные записки’.
Опыт — Опыт биографии Н. В. Гоголя, со включением сорока его писем. Сочинение Николая М. <П. А. Кулиша>. СПб., 1854.
Отчет… за… — Отчет императорской Публичной библиотеки за 1892 г., за 1893 г. СПб., 1895-1896.
Петрунина, Фридлендер — Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Пушкин и Гоголь в 1831-1836 годах. — Пушкин. Исследования и материалы, т. 6. Л., Наука, 1969.
ПЗ — ‘Полярная звезда на 1855 год’, кн. I. Лондон, 1858.
Письма — Письма Н. В. Гоголя. Ред. В. И. Шенрока. Т. 1-4. СПб., 1901.
Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 1-17. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1937-1959.
РА — ‘Русский архив’.
РВ — ‘Русский вестник’.
РЖ — ‘Русская жизнь’.
РЛ — ‘Русская литература’.
РМ — ‘Русская мысль’.
РС — ‘Русская старина’.
РСл — ‘Русское слово’.
С — ‘Современник’.
Сочинения — Сочинения Н. В. Гоголя. Изд. 10-е, т. 1-5. М., 1889, т. 6. М. — СПб., 1896, т. 7. СПб., 1896.
Сочинения и письма — Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Издание П. А. Кулиша, т. 1-7. СПб., 1857.
СПч — ‘Северная пчела’.
Т — ‘Телескоп’.
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Шенрок — Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя, т. 1-4. М., 1892-1897.
Щепкин — Михаил Семенович Щепкин. Жизнь и творчество, т. 1-2. М., Искусство, 1984.
Языков — Языков Н. М. Сочинения. Л., Художественная литература, 1982.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека