Переписка с Эллисом, Дурылин Сергей Николаевич, Год: 1910

Время на прочтение: 30 минут(ы)
Сергей Дурылин и его время: Исследования. Тексты. Библиография. Кн.1: Исследования
М.: Модест Колеров, 2010.— (Серия: ‘Исследования по истории русской мысли’. Том 14).

Переписка С.Н.Дурылина и Эллиса (1909-1910)

I. Дурылин Эллису

16.XI.<1939. Москва>

Многоуважаемый Л<ев> Л<ьвович>!
Мне очень хочется написать Вам по поводу ваших стихов в 4 No ‘Весов’ 2. На это у меня есть, как мне кажется, право читателя, давно и внимательно следящего за Вашими стихами и статьями, и даже, случайным образом, Вашего товарища по ‘В<есам>‘3.
После Ваших поэм во II сб<орнике> ‘Св<ободной> С<о>в<ести>‘4, Вы впервые, кажется, выступаете с циклом стихов. Он оставляет цельное и яркое впечатление. В Вашей поэзии есть прекрасные ‘Два Ангела — Любовь и Тишина’5, которые так бесконечно далеки от всей соврем<енной> поэзии (исключение, конечно, два-три имени, одинаково дорогие нам обоим).
Теперь всякий обыватель занимается богоборчеством и всеми поэтами и драматургами, взята привилегия на препирательство с господом Богом. Теперь не надо в стихах и прозе ни таланта, ни поэзии, ни мысли, ни образов,— достаточно или вызывать на бой все силы небесные и мировой разум, или кощунствовать над некогда дорогими и вечными символами прекрасного и Вечного. Прекрасная Дама обратилась в незнакомку, к сожалению, очень всем знакомую6, голодная и темная Россия сделалась Русью, ‘выше, ярче и жарче’7 которой будто бы ничего нет, а поэзия обратилась в систематическую экспроприацию у Брюсова, Бальмонта и т.д. и т.д.
И вот Ваши стихи.
Как мрамор строгих плит, кропя слезою жаркой
Страницы белые8, …—
вот этих белых страниц нет в современной поэзии, а у Вас они дороги, как светлый намек на святость прошлого и возможную далекую радость будущего. В Вашей поэзии есть строгая и прекрасная преемственность между великим прошлым поэзии и ее будущим. В Вашем строгом, сжатом, сильном стихе есть прекрасное сосредоточие мысли, неразрывное с образом. Ваша Тишина умиряет, утишает душу,— Ваша Любовь роднит с Вечной любовью прошлого и будущего. Вам веришь, когда читаешь Ваши стихи, а уж давно соврем<енные> поэты отучили меня верить в то, что они говорят.
Мне хочется, чтобы Вы прочли одно мое стихотворение, о котором я хотел бы знать Ваше мнение.
Падают листья9
Если ответите — буду благодарен, нет — не рассержусь.
1. Датируется по содержанию и на основании пометы С. Н. Дуры-лина перед письмом.
2. Видимо описка С. Н. Дурылина: в No 4 журнала ‘Весы’ за 1909 год были опубликованы не стихи, а статья Эллиса — ‘Человек, который смеется. О страшном суде Гоголя над миром и над самим собой’ (С. 84—94). В сентябрьском номере ‘Весов’ (1909. No 9. С. 7—16) было напечатано шесть стихотворений Эллиса из цикла ‘Стигматы’. Очевидно, именно эта подборка стихотворений явилась для Дурылина побудительным мотивом к написанию своего первого письма Эллису.
3. В No 4 ‘Весов’ за 1909 год С. Н. Дурылиным было опубликовано (без подписи и с его примечаниями) ‘Неизвестное письмо о. Матфея к Гоголю’ (С. 65—66).
4. Во второй книги литературно-философского сборника ‘Свободная совесть’ (М., 1906) были опубликованы четыре ‘поэмы’ Эллиса — ‘Фаэтон’, ‘Анатомический театр. Museum anatomicum’, ‘Золотой город’ и ‘Рай Данте’ (С. 63—86). Именно эти стихотворения получили положительную оценку А. Блока — самую высокую из всех, которые он давал произведениям Эллиса в своих статьях и рецензиях: ‘ <...> стихи Эллиса, сильно растянутые, но в общем, сколько я знаю, лучше из всего, что писал этот поэт. В ‘Фаэтоне’, ‘Анатомическом театре’ и ‘Золотом городе’ есть дух истинной и живой поэзии’ (А.А. Блок. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. М., 2003. T. 7. С. 202).
5. Строчка из стихотворения Эллиса ‘Сонет’ (‘Под строгим куполом, обнявшись, облака…’), опубликованного в ‘Весах’ (1909. No 9. С. 13).
6. Имеется в виду распространенное в символистской среде (преимущественно в кругу московских символистов, сотрудников журнала ‘Весы’ — А. Белого, С. Соловьева, Эллиса) мнение об эволюции образа Прекрасной Дамы А. Блока, во второй его книге (‘Нечаянная Радость’) становящейся, по их мнению, ‘Незнакомкой’. В более широком смысле инверсия блоковского образа стала символом профанации основ ‘теургического’ символизма проповедуемого А. Белым и его единомышленниками, и имела в своей основе эзотерический контекст гностического мифа об отпадении Софии — Мировой Души от божественного всеединства и ее нисхождения в материальный мир. См. подробнее о гностических истоках лирики А. Блока в первой редакции мемуаров А. Белого (А. Белый. О Блоке. Воспоминания. Статьи. Дневники. Речи. M., 1997).
7. Контаминация цитат из стихотворения С. М. Городецкого ‘Русь! Что больше и что ярче…’ Эти строки не прошли мимо внимания Эллиса, который в своей рецензии на ‘Литературно-художественный альманах издательства ‘Шиповник» (Кн. II. СПб., 1907) охарактеризовал их как ‘плохие стихи’, исполненные ‘самого низкопробного патриотизма’, и далее полемически вопрошал: ‘Где ‘сияет солнце ярче’, чем на Руси?— Да почти везде! Мы что — то не слышали, чтобы тропики были перенесены в Россию!’ (Эллис. Поворот // Весы. 1907. No 8. С. 65—68, Эллис. Неизданное и несобранное. Томск: Водолей, 2000. С. 65).
8. Из стихотворения Эллиса ‘Сонет’ (‘Под строгим куполом, обнявшись, облака…’).
9. В опубликованной библиографии работ С. Н. Дурылина, а также в его архиве это стихотворение не выявлено. См.: Список работ С. Н. Дурылина. (История. Педагогика. Литературоведение. История театра. История изобразительных искусств) / Сост. В. Д. Кузьмина // Сообщения Института истории искусств АН СССР. 1955. No 6.

2. Эллис Дурылину

<21>1

Дорогой Сергей Николаевич!*
Меня очень взволновало Ваше искреннее и дружеское письмо! В сущности, оно — одно из первых бескорыстных признаний меня как поэта, что мне особенно дорого.
В сущности, я до сих пор не имел возможности высказаться вовсе, ибо с первых же моих литературных шагов я был облит грязью и всегда неизменно подвергался бойкоту то с той, то с другой стороны, то со всех сторон вместе2.
Сперва ‘Весы’ 3 года называли меня не иначе, как ‘плагиатором’3, потом ‘Зол<отое> руно’ возвратило мне все мои стихи и рукописи4, потом… наконец в самое последнее время я стал известен всей России, но не как поэт, а как ‘вор-рецидивист’5.
Согласитесь, что при таких условиях не только работать, вдохновляться и творить, но даже просто жить более, чем трудно!
Я бесконечно благодарю Вас за Ваше письмо во-первых потому, что оно бескорыстно и во многом совершенно справедливо, во-вторых потому, что оно написано не литератором, а человеком. Это для меня дороже всего, ибо я невыразимо презираю всю современную русскую литературу, кроме творений Брюсова и особенно А. Белого.
Я надеюсь только на далекое будущее, ибо рус<ская> литература всегда развивалась не преемственно, а большими скачками, таинственно, своеобразно, неуловимо.
После Пушкина с его эпигонами и Лермонтова божественно-неподражаемого, наступило мертвое царство до Фета — Тютчева… Потом опять мертвая зыбь до Бальмонта — Брюсова — Белого.
Я провижу, мучительно жду, зову новый светлый период, новое гнездо ‘немногих истинных’. Никогда не верил я Блоку, Сологубу, Кузмину, В.Иванову никогда!..6 Мы живем в проклятое, невыносимое, отравленное время, во время эпигонизма7 и плача при реках Вавилонских8.
Что-то отнято у нас свыше и надолго!…
Все ‘новые’ изменили позорно, малодушно, бесцельно, предательски9. Изменили Бальмонт, Мережковский, Блок, Гиппиус, медленно но неуклонно закаменевает Брюсов10… Шайка мародеров с Грифом во главе не дремлет11, распускается Сологуб, рвет за бороду Бога Л. Андреев, хулиганит Куприн, слюнявит Б. Зайцев.
Страшно, безнадежно, мучительно-горько! Новое царство творчества придет не скоро…, быть может, через 30, 40 лет. Я ничего не жду раньше.
Сейчас творит и зовет только один А. Белый, но и он харкает кровью в каждой своей строке. Долго ли? И вот хочется сказать одно: обратимся к Европе и снова, снова переживем вечное в новых формах символизма, отдадим себя, как Данте Вергилию, Бодлэру, Маллармэ и Ницше. Есть еще один гений-воспитатель — Ст. Георге!..12 В прошлом Шопенгауэр. Это все нам нужно. У нас же в России Лермонтов и Фет, великие освободители от внешней лирики Пушкина, этого врага всякого символизма13. Вот что пока можем мы — усталые, разбитые и изверившиеся во всем сказать. Мои же стихи не мне судить!..
Если бы я добавил Вам, что я лично получил спасение от скверных форм отчаяния в изучении и погружении в ‘Бож<ественную> комедию’ Данте, то Вам стало бы ясно многое и в моих личных стихах.
Бойтесь сейчас ради Бога всего более тех, кто часто говорит слово ‘оккультный’14. Это самые пошлые и гнусные иссушители!..
Я о многом хотел бы написать еще, но думаю, что было бы лучше переговорить лично!
Я очень буду рад увидеть Вас у себя.
Я знал, что мы встретимся и поймем друг друга.
Я каждый почти четверг бываю дома от 9 час<ов> вечера.
Только приходите не раньше середины декабря, ибо теперь я чувствую себя слишком плохо в смысле здоровья (после истории с Р<умянцевским> Музеем15) и, вероятно, должен буду уехать на некоторое время из Москвы.
Передайте мой привет Мешкову16. Куда он исчез?

Глубоко сочувствующий
Эллис

Ваше стихотворение мне понравилось, но подробности я предпочел бы сообщить устно.
* Вы не пишите своего имени, я знаю его от моего друга Н. M. Мешкова. Если ошибаюсь, простите! (примеч. Эллиса).
1. Датируется по почтовому штемпелю, переписанному С. Н. Дурылиным в записную книжку: ‘М<осква>. 21. XI. <1>909′.
2. Слова Эллиса о бойкоте своего творчества едва ли стоит воспринимать всерьез, однако, его первые литературные опыты были оценены современниками действительно критически. Так, В. Брюсов в своей рецензии на альманах издательства ‘Гриф’ (М., 1904) указывал на ‘поразительную пошлость стихов г-на Эллиса в духе Семирадского’ (В. Брюсов. Среди стихов. 1894—1924- Манифесты. Статьи. Рецензии. М., 1990. С. 105). Не менее категоричными были отзывы о его переводах. Тот же Брюсов писал: ‘Г. Эллис не обладает двумя необходимейшими качествами для переводов Бодлера: поэтическим даром и знанием французского языка’ (Аврелий [В. Я. Брюсов]. Новый перевод Бодлэра. [Рец. на кн.] Эллис. Иммортели. Вып. 1-й. Ш.Бодлер. М., 1904 // Весы. 1904. No 4. С.48). Интересно привести отзыв Н.Гумилева о стихах Эллиса в 9-м номере ‘Весов’ за 1909 г., послуживших поводом к написанию письма Дурылина: ‘Он <Эллис> не думает словами и образами, как это делают поэты, он размышляет, как теоретик, и размышленья его направлены в область мистической и оккультной философии, безводной пустыни, где так редки цветущие оазисы. Но, не сознавая этого, он <...> пишет о стигматах, терниях, язвах огня. <...> И стигматы, и тернии — здесь отвлеченные, и символизм превращается в аллегоризм, так как идет не от реального к потустороннему, а наоборот. <...> Темы его стихов интересны, переживанья глубоки, но чтобы справиться с ними, нужен большой талант, а у г. Эллиса его нет’ (Аполлон. 1909. No 3. 2-я паг. С. 46.).
3. Активное сотрудничество Эллиса в ‘Весах’ — главном печатном органе московских символистов, началось с весны 1907 г. (его первая публикация — рецензия на книгу ‘Корабли. Сборник стихов и прозы’ // Весы. 1909. No 5. С.73—76), когда он (наряду с В. Брюсовым и А. Белым) становится ответственен за формирование идейно-эстетической платформы журнала и его тактико-полемической линии (см. подробнее в работах: Эллис в ‘Весах’ / Предисл., публ. и коммент. А. В. Лаврова // Писатели символистского круга. Новые материалы. СПб., 2003, А. В. Лавров. Брюсов и Эллис // Русские символисты. Этюды и разыскания. М., 2007). В первые годы существования журнала Эллис сохранял личные неприязненные отношения с Брюсовым, а его творчество не однократно критиковалось на страницах ‘Весов’. В качестве примера, приведем одно из обвинений в ‘плагиаторстве’ Эллиса, принадлежащее В. Брюсову: ‘г. Эллис только пересказывает вялыми стихами содержание французских стихов, нигде не возвышаясь над посредственностью, часто падая ниже — до полного обессиливания и безобразного искажения оригинала’ (Аврелий [В. Я. Брюсов]. Новый перевод Бодлэра. С.42).
4. Какие именно рукописи были возвращены Эллису, нам неизвестно. Опираясь на мемуарное свидетельство А. Белого, укажем лишь, что само существование журнала с подобным названием, к тому же руководимым эстетствующим и малокультурным меценатом-капиталистом Н. П. Рябушинским (фигурой, для Эллиса заведомо неприемлемой), являлось для него постоянным источником негодования и обиды. Название журнала — ‘Золотое Руно’ — было прямым заимствованием названия одноименного стихотворения А. Белого, воспринимавшегося как программное в кружке московских символистов-‘аргонавтов’. Именно Эллису принадлежала идея как самого названия кружка, так и его символика, отсылающая к древнегреческому мифу о плавании героев Эллады к берегам Колхиды на корабле ‘Арго’ (см. слова Эллиса в письме А. Белому, написанному осенью 1903 г., о ‘золотом руне’ как о своем ‘собственном символе’ (Цит. по кн.: А. В. Лавров. Андрей Белый в 1900-е годы. Жизнь и литературная деятельность. M., 1995- Слов)). Отсюда понятно ‘негодование Эллиса, когда присяжный поверенный Соколов через пять лет ‘спер’ у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в качестве заглавия журнала, и появился первый номер никчемно-‘великолепного’ ‘Золотого руна’, вызвавшего в публике ассоциации, обратные эллисовским: ‘Золотое руно’ — издатель-капиталист, которого-де можно ‘стричь’, Эллис проненавидел несколько лет эту пародию на его утопию’ (А. Белый. Начало века. М., 1990. С. 124). Сам факт передачи Эллисом своих рукописей в ‘Золотое Руно’ мог иметь место, скорее всего с мая по июль 1907 года, поскольку именно с мая началось сотрудничество его в ‘Весах’ и наладились личные отношения с Брюсовым, который мог посодействовать передаче работ Эллиса в журнал Рябушинского. Во всяком случае, рукописи могли быть возвращены Эллису не позднее чем вскоре после окончательного разрыва ‘Весов’ с ‘Золотым Руном’, произошедшим 21 августа 1907 г., когда газета ‘Столичное утро’ опубликовало заявление В. Брюсова, Д. Мережковского, З. Гиппиус (а вслед за ним и других) об отказе сотрудничать с журналом Рябушинского. См. подробнее: А. В. Лавров. ‘Золотое руно’ // Русские символисты. Этюды и разыскания. С. 457-485.
5. Имеется в виду т. н. ‘инцидент’ с Румянцевским музеем, первые сообщения о котором появились в прессе 5 августа 1909 г. Весной и летом этого года Эллис работал в музейной библиотеке, собирая материалы для своей книги ‘Русские символисты’ (М.: Мусагет, 1910, републикация: Томск: ‘Водолей’, 1996). Ему было разрешено хранить в музее собственные книги, употребляемые для вырезок и вклеивания их в рукопись. Однажды по рассеянности Эллис перепутал собственные экземпляры книг с библиотечными, сделав из них вырезки, и, тем самым, испортил последние (по странице из двух книг ‘симфоний’ А. Белого). Когда этот факт вскрылся, и ему указали на допущенную ошибку, Эллис заменил испорченные экземпляры на свежие. Казалось, инцидент был исчерпан. Однако эта история обросла слухами и недоброжелателями Эллиса была организована настоящая газетная травля, в ходе которой ему инкриминировалась чуть ли не ‘систематическая кража’ и порча библиотечных книг. Подобная клеветническая кампания была расценена Эллисом, всегда фанатично, но последовательно отстаивающего свои взгляды (вплоть до крайнего радикализма, пусть иногда и мифотворчески гиперболизированного), как настоящий заговор ‘литературных хамов’, подрывающий основы культуры и подлинного символизма. В письме к А. Белому (август — сентябрь 1909) он писал: ‘Все мое дело насыщено тем оккультным дьявольским <1>, с которым должно бороться до последней капли крови. Это сознательно-организованный поход сволочи на последние оплоты культуры. Нам должно сплотиться’ (НИОР РГБ. Ф.25. Карт. 25. Ед.хр.31. Л. 7об.). Незадолго до написания первого публикуемого нами письма Дурылина (7 ноября 1909 г.) суд чести при Обществе периодической печати и литературы признал проступок Эллиса не ‘злонамеренным’, но всего лишь свидетельствующим о ‘небрежном отношении Л. Л.Кобылинского (Эллиса) к имуществу, составляющему общественное достояние’ (Русские Ведомости. 1909. No 260. 12 ноября. С.5).
Выражение ‘вор-рецидивист’, в ряду других оскорблений, Эллис приводит в своем письме к В.Брюсову (от и ноября) как образец стилистики направленных против него газетных статей этого времени (см.: Эллис в ‘Весах’ // Писатели символистского круга. Указ соч. С. 325). На ‘музейном инциденте’ подробно останавливается в третьем томе мемуарной трилогии А. Белый (см.: А. Белый. Между двух революций М., 1990.С 328-333, 535-538).
6. Если по отношению к творчеству Ф.Сологуба Эллис всегда высказывался с почтительной прохладой и без пиетета, М. Кузмина — равнодушно или с чувством глубокого отвращения (что скорее относилось к самой личности автора ‘Александрийских песен’), то его оценки А. Блока и Вяч. Иванова претерпели более сложную эволюцию. Перипетии отношений Эллиса и А. Блока отражены в обстоятельной вступительной статье А.B.Лаврова к публикации писем Эллиса к Блоку (См.: Литературное наследство. Т. 92. Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 2. M., iq8i. С. 273—281). Суждения Эллиса о Вяч. Иванове (преимущественно печатные) —как о мыслителе и теоретике символизма, как правило, колеблются в амплитуде от критических выпадов по поводу его концепций и запутанной противоречивой терминологии, до вполне уважительных высказываний о творчестве ‘Вячеслава Великолепного’. Однако об Иванове как о человеке и, тем более, как о лидере несостоявшейся петербургской розенкрейцерской ложи, Эллис говорил неизменно в резких обличительных тонах (см., напр.: Письма Эллиса к Вячеславу Иванову / Предисл., публ. и коммент. Н.А. Богомолова // Писатели символистского круга. С. 373-384).
7. По определению Эллиса, эпигонизм в современной ему литературе есть ‘соединение реализма с символизмом’. К наиболее типичным эпигонам или ‘нео-реалистам’ он относил Л. Н.Андреева и Б.К.Зайцева. См.: Эллис. Наши эпигоны. О стиле, Л.Андрееве, Борисе Зайцеве и многом другом // Эллис. Неизданное и несобранное. С. 83—90.
8. Речь идет о т.н. ‘вавилонском пленении’ — периоде библейской истории, когда иудейский народ потерял свою политическую самостоятельность в результате вторжения вавилонского царя Навуходоносора в 587/6 г. до н. э., и был частично депортирован на территорию Месопотамии (4-я кн. Царств. 24: ю —16). Длившееся около ~jo лет, ‘пленение’ закончилось после завоевания Вавилона персидским царем Киром Великим.
9. Под ‘изменой’ здесь, с точки зрения Эллиса, следует понимать забвение большинством ‘носителей идей символизма’ мистериально-жизнетворческих идеалов, требовавших от поэта ‘священной жертвы’ и ‘служения’, и понимание ими символистского движения исключительно в рамках понятий ‘литературной школы’ и канона ‘новой поэтики’, ю. Подразумеваются сомнения Эллиса, впервые появившиеся осенью 1909 г., в возможностях Брюсова быть идейным вождем символистского движения. См., например, его признание в письме к М.И.Сизовой от 31 октября: ‘Я задыхаюсь, мне страшно грустно, что и Брюсов для меня умирает, что он бросил путь служения и сделался писателем, официальным литератором’ (РГАЛИ. Ф.575. Оп. I. Ед.хр.20. Л. 54 об.).
11. Речь идет о сотрудниках издательства ‘Гриф’ (1903—1913) и его владельце, поэте, издателе журнала ‘Перевал’ (1906 —1907) Сергее Алексеевиче Соколове (псевдоним — Сергей Кречетов, 1878—1936). Отрицательное суждение Эллиса о деятельности С. А. Соколова-Кречетова и его издательства во многом объясняется тем фактом, что журнал ‘Перевал’ охотно предоставлял свои страницы не приемлемым для Эллиса ‘эпигонам’ символизма — представителям ‘нео-реалистического’ направления в литературе (Л. Н. Андрееву, Б. К. Зайцеву и др.). Кроме того, именно Соколов-Кречетов (в первой половине 1906 г. являвшийся заведующим литературно-критическим отделом ‘Золотого Руна’) был инициатором названия журнала Рябушинского, тем самым на долгие годы восстановив против себя Эллиса (см. прим. 4).
12. Георге Стефан (1868—1933) немецкий поэт-символист и переводчик, организатор литературного кружка, собиравшегося вокруг основанного им в 1892 г. журнала ‘Листки искусства’ (Bltter fr die Kunst). Эллис всегда неизменно высоко оценивал творчество Ст. Георге, считая его одним из ‘величайших поэтов наших дней’ (Эллис. Русские символисты. С. 35)-
13. Это единственное известное нам столь резкое высказывание Эллиса о Пушкине. Существует также свидетельство в письме В. Ф. Эрна к Е. Д. Эрн (от 20 марта 1910 г.): ‘Эллис ругает Пушкина’ (Взыскующие града. С. 253). Объяснение подобной оценке, видимо, следует искать в представлениях Эллиса о природе искусства, которое в своих высших проявлениях (символизм) становится искусством религиозным и мистическим по преимуществу. Творчество же Пушкина не являлось религиозным искусством в собственном смысле этого слова. Впоследствии, уже будучи в эмиграции, Эллис написал несколько статей, посвященных творчеству Пушкина, а также книгу, изданную уже посмертно — ‘Александр Пушкин. Религиозный гений России’ (см.: Г. Kobilinski-Ellis. Alexander Puschkin. Der religise Genius Russlands. lten: Verlag OttoWalter AG, 1948).
14. Оккультные увлечения русского общества начала XX в. были подвергнуты критике Эллисом в его книге ‘Русские символисты’: ‘Возрождается суеверие, начинают в гостиных и салонах толковать об ‘оккультизме’, антихристе, поверхностно-воспринятая теософия плетет свои сети <...>. Появляются новые Пьеры Безуховы, размышляющие над звериным числом, практика столоверчения вытесняет культ чаепития и даже флирт. <...> Уродливый мистицизм и мистификаторский оккультизм эпохи французской революции — невинная детская шуточка перед той фантасмагорией, которая охватила русское общество в эпоху реакции вслед за подавлением революции 1905 г.’ (Эллис. Русские символисты. С. loi). Однако сам Эллис в это же время (1909 г.) начал серьезно заниматься изучением оккультной литературы, пытаясь соединить символизм и розенкрейцерство (см. подробнее: Г. В. Нефедьев. Русский символизм: от спиритизма к антропософии. Два документа к биографии Эллиса // Новое литературное обозрение. 1999. No 39).
15. См. прим. 5.
16. Николай Михайлович Мешков (1885—1947) — поэт, участник литературно-музыкального кружка ‘Сердарда’ и издательства ‘Лирика’, знакомый С. Н. Дурылина и Эллиса. См. о нем статью К. М. Поливанова в биографическом словаре ‘Русские писатели. 1800-1917’ (M., 1999. Т. 4. С. 39).

3. Дурылин Эллису

21—22.XI.-<1909. Москва>1

Дорогой Л<ев> Л<ьвович>.
Пришла моя очередь благодарить Вас за Ваше письмо. Наш общий приятель Мешков давно предлагал мне познакомить меня с Вами, но я, хотя давно знаю Вас, как поэта и критика, всегда от этого уклонялся. У меня органический страх знакомиться с людьми, которых я знаю с их лучшей, совершеннейшей стороны — со стороны их творчества. А к тому же я, как Вы верно заметили, совсем не литератор, и обильных до чрезмерности литературщиков всех родов оружия не люблю и потому всегда избегаю литературных кружков, знакомств и т. п. и даже пенял моему старому приятелю Мешкову за его чрезмерное пристрастие к вращению в литературных пространствах.
Но с Вами я знаком давно, не как с Л. Л. К<обылинск>им, а как с Эллисом, к счастью не имеющим отчества и имени, теперь же знакомство наше рождается, как видно, из взаимного отрицания почти что всей современной литературы. Я с радостью побываю у Вас в декабре, а пока хочу Вам ответить на Ваше дорогое для меня письмо.
Поэзия и творчество всегда представлялись мне чудом, посылаемом свыше. Есть это чудо — есть поэзия, нет его — нет ее. Поэтому преемственности в развитии поэзии быть не может, ибо чудеса не подчиняются еще, к счастью, законам прогресса и эволюции. Первое чудо в русской поэзии для меня — Пушкин. Второе — Баратынский,— этот поэт тоски по мистическому познанию, который стремился именно к познанию, орудием которого является символ. Третье чудо — Л<ермонто>в, которого ныне М<ережковск>ий, к прискорбию, сделал орудием спасения России от ‘смирения’ П<ушки>на, Д<остоевско>го и Ната Пинкертона2.
Четвертое чудо — Фет, который вместе с пятым, Т<ют>ч<е>вым, мне кажется современнейшим из поэтов. К поэтам, причастным чуду, я причисляю во многом и А. Т<олсто>го, судя больше по его письмам, чем даже по его стихам, это был поэт подлинный, но мог бы быть еще более подлинным3.
Из совр<еменных> поэтов я выше всех ставлю, больше всего лично обязан Брюсову,— и Брюсову, гл<авным> об<ра>зом, ‘Urbi et orbi’, ‘Земли’ и »а’4. У Белого я люблю больше всего маленькую ‘Урну’5 — эта книга современнейшая и<з> современных книг, в эту урну собрано много, много от наших скорбей и печалований. Бальмонт мне, в общем, чужд,— я ему никогда не верил, и уж ближе, конечно, Бальмонт его первых книг (особенно я люблю ‘Тишину’6). Я писал Вам о Ваших стихах, к<отор>ые знаю, но знаю все-таки мало — только то, что печаталось.
Большинство же совр<еменных> поэтов мне кажутся не чудотворцами, а фокусниками и чревовещателями. У них в стихах не Ангел Божий возмущает воду, а они сами тайком сыплют в воду большой запас соды, и вода шипит.
Вся мудрость большинства совр<еменных> поэтов — умение писать с больших букв разные слова и придавать им значение великих символов. Огромное большинство тех, кто присвоил себе имена совр<еменных> русских ‘поэтов’ и ‘писателей’ чужды радостной преемственности с прекрасным прошлым. Вы называете Данте, Георге и др<угих> — воспитателями. Но у большинства совр<еменных> поэтов и, к сожалению, почти у всех молодых, нет никаких воспитателей, а если и есть воспитатели, то такие, которые сами нуждаются в воспитателях — воспитатели вроде С. Городецкого, И. Рукавишникова7, Л.Андреева и прочих. Говорят о стихийном творчестве, противопоставляя его ‘академизму’ Брюсова и Белого, но стихийность в наши дни проявляется в одной области — в бесконечном торжестве глупости, поистине стихийном!
В этом, действительно, есть что-то ужасающее: об <1>, с ее ‘неким, говорящим глупости’8, говорят, как о Каине Байрона9, Мереж<ковски>й, в пику ‘Вехам’, поет гимн русс<кой> интел<лигенции>10, скучной, некультурной, самомнящий Ф. Сологуб переделывает в драму ‘Мелкого беса’11, вступая на путь гг. Потапенок12 и проч<их>,— а то, что говорилось в апреле о Гоголе!13 Ведь это все показатели общего отупения и пошлости. Как и где воспитываться молодым поэтам, как не в прошлом одном! Но трескучая современность застит это прошлое в их глазах—и в результате у нас ни в обществе, ни в литературе, ни в критике (почти сплошь хулигано-демократической) нет ни атмосферы культурности и творческой преемственности, без которой немыслимо искусство, как нечто развевающееся, цельное, захватывающее. У нас есть и еще долго будут отдельные поэты-одиночки, уединенно возвышающиеся над балаганом совр<еменной> лит<ератур>ы и ис<кусств>а. И как когда-то были одинокие Тют<чев>, Ф<ет>, А. Т<олстой>, так теперь есть одинокие Бр<юсов>, Бел<ый>, так будут нам неведомые никогда новые поэты. Тут вспоминается мне одно выражение Шопенгауэра о человеке, чрез головы современников подающим руку грядущим поколениям.
Такова участь и жребий истин<ного> поэта.
Пусть о Бр<юсове> говорят теперь — я не верю им: приближается мне многое… Та же участь и поэта Эллиса. Я знаю, что Вы думаете здесь так же, как я, но мне хотелось здесь привести все это в ответ вам же.
Я думаю, Вы так же, как и другие, могли бы иметь успех, как поэт, но был бы лишь успех непонимания, более мучительный, чем чистое непонимание. Читателей, доросших до стихов Бр<юсова>, у нас можно считать лишь десятками, не большим числом, кажется мне, мож<но> посчитать и читателей поэта Эллиса.
Я не верю в то, что русскому общ<ест>ву нужна поэзия. Покупать подлинные бриллианты ей не по карману, она довольствуется бриллиантами Тэ<т>а14. За 20 лет Надсон выдерживает 23 издания15, а Фет за 60 л<ет> — 4 издания16. Тютчев до сих пор не дождался хорошего полн<ого> собр<ания> стихов17, а С. Городецкий, пишущий 4 года без 3 недель и 6 дней выпускает полн<ое> собр<ание> соч<инений> в неск<ольких> томах18.
Поэтому, когда Бр<юсов> не имеет успеха, когда журналы не печатают подлинно хороших поэтов — я радуюсь и знаю, что Бр<юсова>, и стихи, значит, действительно хороши, если их не печатают и не признают. Никакой рус<ской> лит<ературы> и поэзии, как целого, нет, есть рус<ские> поэты и есть публика, к<отор>ая их не знает. И наиболее правильным отношением поэта к публике мне представляется стих Фета:
Но я… ‘
Я всегда ценил Ваши статьи за проповедь уединения и отъединения поэта от толпы литературной и нелитературной, от ‘соборности’ и ‘хора’ как непременного условия творчества.
Хотим мы этого или нет мучительно для нас такое отъединение или нет, но оно неизбежно, и поэт не уйдет от него, если останется поэтом.
Пишу я все это потому, главным образом, что во многих строках Ваш<его> письма слышатся мучительные отзвуки одиночества и того, от чего страдал Тютчев:
Толпа вошла <,толпа вломилась
В святилище души твоей…>20
Но эта толпа не коснулась того видения ‘золотого града’21, которое видится в Ваших стихах, и тому, что Вы так бесконечно далеки от совр<еменной> литер<атурной> толпы с ее шумом и <1>, тому, что Вы поэт и одиноки, как подобает поэту, Вы обязаны чистотой, светлостью и духовностью Вашей поэзии, именно поэтому особенно чуждой нашему времени и живущим в нем.
Неужели правда, что ‘В<есы>‘ не будут выходить в будущ<ем> году?22 Кто и чем их заменит? Во всяком случае, это был единств<енный> журнал, избегавший хулиганско-демократическо-модернистского направл<ения>.
Не можете ли Вы выписать мне одно из неизвест<ных> мне Ваших стихотв<орений>?
Мешкова я видел в посл<едний> раз на Осенней выставке, где висит его портрет раб<оты> Денисова23.
До свидания!

Ваш С. Д.

P. S. Простите за безалаберность письма: я перепутал страницы.
1. Датируется на основании пометы С. Н. Дурылина перед письмом и по положению среди других писем в записной книжке.
2. Имеется ввиду очерк Д. С. Мережковского ‘М. Ю. Лермонтов. Поэт сверхчеловечества’ (впервые: Русская мысль. 1909. No 3), в котором он представил поэта ‘Каином русской литературы’, противопоставив его метафизический бунт ‘созерцательной бездейственности’ и смирению Пушкина и др. »Смирись, гордый человек!’ — воскликнул Достоевский в своей пушкинской речи. Но с полной ясностью не сумел определить, чем истинное Христово смирение сынов Божиих отличается от мнимо христианского смирения’, »Смирись, гордый человек!’ — Ну, вот и смирились. Во внешней политике — до Цусимы, а во внутренней — до того, о чем и говорить непристойно, до Ната Пинкертона’ (Д. Мережковский. Избранное. Кишинев, 1989. С. 479. 504).
3. Ср. с записью 1926 г.: ‘Во многих стихах А.Толстого чудился мне тогда <в 1908 г.> прямой и точный рассказ о бессмертии души,— тихая, кристальная речь, где, вместо слов, перекликались хрустальные белые колокольчики. И я ей поверил. Я и тогда знал и понимал, что Тютчев и Фет — ‘большие’, а А.Толстой — ‘маленький’, но такой вести у них я не нашел, а у него она била, как не сильный, но чистый и ясный родник…’ (В своем углу — 2006. С.339).
4. Перечислены поэтические сборники В. Я. Брюсова: ‘Urbi et Orbi’ (M.: Скорпион, 1903), ‘. Венок. Стихи 1903—19о5 гг.’ (M.: Скорпион, 1906) и драма ‘Земля. Сцены будущих времен’ (впервые: Северные цветы Ассирийские. М., 1905). Примечательно, что Эллис также очень высоко оценивал брюсовскую драму. См., например, в его рецензии на сборник стихов и прозы ‘Корабли’: ‘На наших глазах возникла драма, охватившая трагедию всего человечества, я говорю о ‘Земле’ В. Брюсова, о том несравненном и изумительном произведении, которому не трудно предсказать мировое значение, которое веет ужасом и мощью Дантовского ‘Ада’ и полно тем ‘vertige de l’infini’, которое Бодлэр считал самой сущностью современной души’ (Весы. 1907. N’5. С. 76).
5. Имеется в виду третий поэтический сборник Андрея Белого ‘Урна. Стихотворения’ (М.: Гриф, 1909).
6. ‘Тишина. Лирические поэмы’ (СПб.: Тип. А. Суворина, 1898) — четвертый поэтический сборник К. Д. Бальмонта.
7. Иван Сергеевич Рукавишников (1877—1930) — поэт и прозаик, близкий к символистским кругам. В 1919—1920 гг. руководил московским ‘Дворцом искусства’.
8. Вероятно, здесь Дурылиным иронически обыгрывается ‘Некто в сером’ — условный образ из драмы Л. Н. Андреева ‘Жизнь человека’, являющийся, с одной стороны, персонификацией авторского голоса, задающего символический фон пьесе и эстетически ‘вненаходимый’ ей, с другой — функций хора в античной трагедии (служит посредником между сценой и зрительным залом).
9. ‘Каин’ (Cain, 1821) — философско-символическая поэма Дж. Байрона, в которой известный библейский сюжет переосмысливается с позиций романтической эстетики и в духе революционного богоборчества.
10. Речь идет о статье Д.С.Мережковского ‘Семь смиренных’ (впервые: Речь. 1909, 26 апреля), в которой он приравнял семь авторов сборника ‘Вехи’ к ‘семи смиренным’ членам Синода, отлучивших Льва Толстого от Церкви. Статья Мережковского была полемически направлена не столько против отрицания ‘Вехами’ позитивной роли интеллигенции в русской революции, сколько содержала резкую критику авторов сборника, отказывающихся признавать в революции особое религиозное содержание: ‘Отвергать положительное религиозное содержание не только в эмпирике, но и в мистике революции,— писал Мережковский,— значит отвергать Апокалипсис — всю христианскую эсхатологию, всю христианскую динамику — Христа Грядущего <...>‘. По мнению Мережковского, уже в Апокалипсисе заложено понимание характера всемирной истории как катастрофического и революционного, а само ‘всемирное революционное движение’ есть ничто иное как ‘вечное искание Града Божьего’ (Д. С. Мережковский. Полное собрание сочинений. Т.XII: Больная Россия. В тихом омуте. СПб., М.: Изд. т-ва М.О.Вольф, 1911. C.75).11. Имеется в виду драма Ф. К. Сологуба ‘Мелкий бес. Драма в 5 действиях (6 картинах)’ (впервые: СПб.: ‘Театр и искусство’, 1909). Работа по переделыванию романа ‘Мелкий бес’ в драму велась. Сологубом на протяжении 1908—1909 гг. Премьера состоялась в Киевском театре 7 ноября 1909 г.— т.е. непосредственно перед началом переписки Эллиса и Дурылина. См. наиболее полное текстологически выверенное и откомментированное издание: Ф. Сологуб. Мелкий бес / Сост., статья, коммент. М. М. Павловой. СПб.: Наука, 2004. С.247-348).
12. Игнатий Николаевич Потапенко (1856—1929) — русский писатель, прозаик.
13. Подразумеваются юбилейные торжества, посвященные 100-летию со дня рождения Н. В. Гоголя. Кульминацией празднеств стало открытие памятника писателю работы скульптора Н. А. Андреева 26 апреля 1909 г. на Арбатской площади перед Пречистенским бульваром (см. подробнее: Гоголевские дни в Москве. 1809—1909. M.: Общество любителей российской словесности, 1910), и торжественное заседание Общества любителей российской словесности в большом зале московской консерватории 27 апреля. Из наиболее скандальных выступлений, прозвучавших в тот день, отметим доклад В. Я. Брюсова, в котором ‘оратор разошелся с обычным взглядом на Гоголя, как на писателя-реалиста, дававшего в своих произведениях верное и точное изображение современной русской жизни. Гоголь, как писатель, был, по мнению оратора, великим фантастом в роде Гофмана и Эдгара По’ (Гоголевские дни в Москве. С. 89). Однако едва ли доклад Брюсова мог послужить для Дурылина отправной точкой его негативного восприятия речей, произнесенных на гоголевских торжествах. Сама личность и творчество Брюсова в это время оценивались им чрезвычайно высоко. Кроме того, доклад Брюсова ‘Испепеленный’ соседствовал (в ряду других юбилейных статей) с публикацией Дурылина ‘Неизданное письмо о. Матфея к Гоголю’ в ‘Весах’ (1909. No 4). Возможно, Дурылин ощутил то же, что и В. В. Розанов, писавший в своей статье ‘Гоголевские дни в Москве’: ‘Несносная сторона ‘гоголевских дней в Москве’ заключалась в том, что все несколько ломались, все говорили ‘не очень себе нужное’ <...>‘ (В. В. Розанов. Среди художников. М.: Республика, 1994. С.297).
14. ‘Бриллианты Тэта’ — модные в начале XX века подделки под драгоценности (аналог ‘Кристаллов Сваровски’).
15. Действительно, к началу переписке Эллиса и Дурылина ‘Стихотворения’ С. Я. Надсона выдержали 23-е издание (СПб: тип. Александрова, 1908).
16. Неточность С. Н.Дурылина. К 1909 г. различные сборники стихотворений А.А. Фета выдержали десять изданий, в числе которых наиболее полным стало последнее: Полное собрание стихотворений А.А. Фета: В 3 т. СПб.: А. Ф. Маркс, 1901.
17. Первое наиболее полное собрание сочинений Тютчева вышло только в 1912 г. См.: Полное собрание сочинений Ф. И. Тютчева. С критико-биографическим очерком В. Я. Брюсова. СПб.: А. Ф. Маркс, 1912.
l8. Поэт, прозаики драматург Сергей Митрофанович Городецкий (1884—1967) начал печататься с 1906 г. Его первая публикация в символистских периодических изданиях — ‘Симфония’ (‘Отточили кремневый топор…’) // Весы. 1906. No 6. С.1—5. Говоря о полном собрании сочинений Городецкого, Дурылин имеет в виду его ‘Собрание стихов’: Т. 1—2. [СПб.]: Т-во М.О.Вольф, 1909.
19. Возможно, это неточная цитата из стихотворения А.А.Фета ‘Художнику’ (‘Не слушай их, когда с улыбкой злою…’, 1846) — ‘Но ты прости, художник вдохновенный, / Ты им прости: не ведят, что творят’.
20. Цитата из стихотворения Ф.И.Тютчева ‘Чему молилась ты с любовью…’ (1852).
21. Подразумевается стихотворение Эллиса из сборника ‘Stigmata’ ‘Золотой город’, где описывается видение Небесного Иерусалима.
22. Последний номер ‘Весов’ (No 12 за 1909 г.) вышел в марте 1910 г. Об обстоятельствах, приведших к прекращению издания журнала см. подробнее: А. В. Лавров, Д. Е. Максимов. ‘Весы’ // Русская литература и журналистика начала XX века. 1905—1917. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1984. С. 65—136.
23. Василий Иванович Денисов (1862—1921) — театральный художник и декоратор. Участвовал в оформлении сцены к театральным постановкам В. Ф. Комиссаржевской и В. Э. Мейерхольда, его работы воспроизводились в журнале ‘Золотое Руно’ (1909). Его портрет Н. M. Мешкова нам неизвестен.

4. Дурылин Эллису

<13>1

Дорогой Лев Львович!
Я скажу Вам о себе ребенке, что помню, о своем отрочестве и ранней юности и о последних годах.
Я помню себя глубоко, полно, бесконечно верующим маленьким, худеньким мальчиком в большом старом доме, где было две чудотворных иконы — одна из них был огромный темный Спас, висевший в углу пустой длинной залы, с красной лампадой, от которой гонялись тени по всей унылой комнате, другая — висела в детской, над нашими кроватками, изображала эфесских отроков-мучеников2. Однажды к нам пришли какие-то чужие люди и попросили помолиться у этой иконы, и потом говорили, что получили от нее исцеление. Я любил и боялся Бога, я не различал трех лиц Св. Троицы, и Бог был для меня — один темный страдальческий лик, окровавленный красной лампадой. Я, отходя ко сну, шептал по часу молитвы. Когда я стоял в зале перед иконой, один на коленях, я чувствовал присутствие вверху, у золота венца, у лучей лампады, сурового страдающего Бога, а внизу, в темном треугольнике, не освещенном лампадой, присутствие злой черной силы. Я не боялся темной комнаты и пустоты, я смело входил в залу, становился на колени, но там, под иконой, куда не доходили алые лучи, я знал, что должен быть враг Господень,— злобные, маленькие, бессильные, копошащиеся, черные. В комнате братьев3, помню, я сидел у окна, была зима, я плакал, что нет более Диоклетиана4 и нельзя быть мучеником, нельзя умереть за Христа,— и потому я непременно погибну и мне уже нет спасенья и Божия рая. Мои любимые книги были Лермонтов и жития святых, простые, лубочные, мужицкие жития святых. Мальчиком шести лет я видел у нас в доме Иоанна Кронштадского5. Он был у моей больной матери6, и я до сих пор помню его голубые прекрасные глаза и ласковость к нам, детям. Матери стало лучше с его приезда. Я любил церковные молитвы и песнопения. Ночью я просыпался и трепетал от страха перед Божьим врагом, я верил, что в двенадцать часов злые силы получают свободу до зари, я шептал молитвы и плакал.
Но и тогда был случай, который я не могу себе теперь объяснить, в котором я действовал как не сам, точно мне велели так. У нас была в саду старая беседка, а в ней висел, в паутине, в уголку образок Св. Авраамия Ростовского, свергнувшего идол Велеса7. Я один осторожно пробрался раз в беседку, подставил стул, снял иконку, понес ее и зарыл в землю подле беседки. Не помню, как хватились иконки и стали искать, может быть, я проговорился младшему брату,— и не помню, откопали ли ее, вспоминаю, что я указал им место, где закопал, и ничего не мог ответить на расспросы, для чего я это сделал. Еще помню себя на богомолье в пустыньке, помню толпу мужиков и баб с белыми полотенцами, обезображенного какою-то вонючей болезнью мальчика, темный собор со страшным судом на стене, купальню у святого источника, монах вносит меня в ледяную воду, а передо мною только что был больной мальчик, мне так легко, я так верю святому: конечно, мальчик исцелится, я чуть не плачу от радости, чудо было.
Потом — гимназия8.
Последние два яркие воспоминания веры. Смерть отца9: я плачу и верю, что он бессмертен, мне тринадцать лет, и другое, обратное: я, тринадцатилетний мальчик, прошу Бога, чтоб Он помог мне перейти без экзамена, когда же узнаю, что этого не случилось, точно кто-то кричит мне в уши: ‘видишь, Он не всесилен’. Страннее всего то, что оказалось, что я все-таки переведен без экзамена, и Бог был и тут всесилен. Это — последние вспышки. Дальше отмирает моя вера. Все мертвеет. Годы 14—15 — полное безразличье, все равно. А далее —уже воинствующий юношеский атеизм, очень простой, очень глупый, очень скучный.
Об одном вспоминаю с отвращением и горестью: однажды у нас в классе учитель истории великим постом рассказал средневекового легенду о человеке, который, усомнившись в действительности претворения хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы, не проглотил причастия и в ужасе сейчас же ощутил у себя во рту человеческую теплую кровь и трепещущее человеческое мясо. Над рассказом мы, задняя атеистическая парта, посмеялись, а другие приумолкли и задумались. И вот я, решив доказать вздорность нелепой легенды, говея в гимназической церкви, при приобщении не проглотил причастия, а, закрыв рот платком, отвернувшись, положил все изо рта в захваченную из дома металлическою коробочку, и потом с торжеством показывал в коробочке из-под перьев размякшую в красном вине просфору. Мать одного моего товарища сожгла потом в ужасе эту коробочку, стоявшую долго для вразумления верующих на столе моего товарища. Тогда мне было шестнадцать лет.
За тем я предался со всем пылом общественным знаниям и политическом работе. Я бросил гимназию. Верить в Бога было некогда — вот точнее всего как сказать про это время. Я сблизился с одним близким другом Толстого10, но религиозное учение Толстого не произвело на меня впечатления. Вл. Соловьева я не читал, Маркс и экономисты занимали всю мою мысль. Так прошло все время 1904—5 гг. В середине 1906 года я увлекся крайними индивидуалистическими учениями, я изучал Штирнера, Теккера11, я узнал в это время Брюсова — он поразил меня своим утверждением в себе, это был для меня революционнейший поэт. Он вытравил из меня обще-интеллигентскую закваску. Цель существования, весь смысл моего прохождения по земле для меня был в смене ощущений, проходящих через уединенную, замкнутую в себе, самоутвержденную личность. Казалось, что не только нет Бога, но нет и людей, вообще ничего нет. Есть одно ‘я’ — мое ‘я’, другие ‘я’ — тоже не существуют. Я отпал совершенно от интереса к общественности и политики. Я писал стихи. Они были очень подражательны по форме, больше всего Брюсову, но содержание, декадентское, было мое, потому что оно выражало мою раздробленную, измученную, тоскующую душу, мой несчастный самоубивающий себя в своем уединении разум, мою изнемогающую юность. В это время был убит мой близкий друг12. В это время были убиты еще несколько близких людей. Я чувствовал, что я должен умереть. Все кругом умирали или готовились умереть. Я плакал от тоски, заперевшись в своей комнате. Я приходил к чужим людям и плакал. Я сблизился опять с толстовцами, единственными религиозными людьми, которых я знал. Но они мне говорили, как надо жить, а я их спрашивал почему мне нужно жить. Я приходил к моему старому, старому товарищу и требовал, чтобы он выкладывал мне немедленно все доводы за то, что нужно жить и самоубийство ложно. Я знал, что можно верить в Бога, в совесть, в долг, в добро,— но какое мне дело до всего этого, если я умру, порочный ли, добродетельный, злой, добрый, умный, глупый, святой,— и, умный, добрый, злой, святой, развратный одинаково дам пищу более или менее пыльной крапиве, и этим все, бесповоротно, навсегда кончится вместе с моим индивидуализмом и всяким — измом на свете. Охота доставлять земле столь неважное ботанические приобретение как новая крапива и лишний пыльный лопух! Если б кто-нибудь внушил мне тогда мысль, что есть Христос, который не только запрещал клясться и убивать,— что мне до этого было тогда, когда я хотел освободиться от необходимости не только клясться и гневаться, но и жить!— если б сказали мне что Он и воскрес, и утвердил бессмертье, я бы скоро выздоровел. Но этою не случилось. Я был доведен до отчаяния. Я бежал в деревню, бросив все. Летом 907 г. я засел за книги новых поэтов, читал Ничше. Мне казалось, что мне осталось еще искусство. Если придется неизбежно гнить, то перед гниением хорошо почитать Уайльда и Брюсова, и не дурно испытать то, о чем они и другие говорят. Я и испытывал.
Осенью этого года я попал в тюрьму13. Я уже не верил ни в какие революции и измы в свете и чувствовал себя там чужим, да и был, действительно, чужой, к делу (очень серьезному), к которому был привлечен, я не имел никакого отношения, и был выпущен. Но все же я благодарен тюрьме: я там прочел впервые книгу Сабатье о Франциске Ассизском14, произведшую на меня: огромное впечатление: я внес поправку в свое мировоззрение — я сказал себе, что можно жить не только в себе, для себя, около себя,— но и во всем, в листике, Христе и султане Саладине15, впрочем я считал себя навсегда неспособным к последнему. Вышел из тюрьмы. Все шло по-старому: стихи, книги, тоска, один, смерть.
В это время у меня была одна глубокая постоянная привязанность — Пушкин. Я сидел над ним в самые мучительные мои минуты, это была моя единственная радующая меня книга. Я повторял без конца стих:
На свете счастья нет, а есть покой и воля16.
Я понимал не эстетически только, это была для меня вся мудрость моя. ‘Покой’ — это — ‘день пережит, и слава Богу!’ — до того дня, который уже не придется переживать, это — стихи, красивые формы, сладкие звуки и примиренная безнадежность до гниения. ‘Воля’ — это безумие воли: чумный пир, самоубийство, окончательное безбожие и дерзость, дерзость…
Еще я повторял:
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать.
И, ведаю, мне будут наслажденья:
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Порой опять гармонией упьюсь,
Над вымыслом слезами обольюсь…17
Тут было нечто, что отвечало на мой вопрос: зачем же нужно жить, тут было очерченное чертою смерти и тления, но доступное и простое человеческое счастье — мыслить, страдая,— и особенно близкое мне: ‘над вымыслом слезами обольюсь’ — над милым мне вымыслом того же Пушкина, Шекспира, Уайльда. В начале 908 г. в тюрьме я прочел ‘Пасхальные письма’ Вл. Соловьева18. Первое письмо — о Воскресении Христове — меня поразило. Это было забытое, столько лет не слышанное, невозможное ‘Христос Воскресе!’ моей сжавшейся от одиночества и тоски душе. И странно, что не отвечая еще сознанием, я уже ответил своим внутренним чувством сразу же: ‘Воистину Воскресе!’ Помню, как выпущенный из тюрьмы, я пришел однажды к одному хорошему человеку, добросовестному атеисту, и сказал, давая ему кусочек статьи Мережковского о Воскресении19, что если бы Христос воскрес, то все бы посветлело для нас с ним. Я жадно читал Мережковского, перечитывал с новым чувством главу о старце Зосиме, читал Вл. Соловьева, мое детство нахлынуло на меня, моя душа раскрылась для всего чудесного. Поверив в Воскресшего, я поверил в не конечность моего существования, убрали проклятую рогатку, стоявшую в конце моей жизни, умер и распался мирок мой тесный и скверный — моего отъединения, в мое уединение пришел Христос — и я уже не мог быть один. Я переменился и в стихах. В начале 909 г. я написал стихотворение, слабое по форме, но всего меня тогдашнего выражающее:
Я тишину люблю весенней ночи:
Земное все в ней Богу отдалось,
Незримое в ней зрят, тоскуя, очи,
Далекое, что в близком отлилось.
И не объять весенней, светлой силы,
Не исчерпать творящей мир весны!
Не тленом в эту ночь полны могилы,
Но новых сил всетворчеством полны.
Я тишину люблю весенней ночи:
Бессмертья в ней сокрыта Богом весть:
Незримое в ней зрят, тоскуя, очи,
В ней Богу мир ответствует: Ты есть20.
В 909 г. на Пасхе я впервые отвечал на Пасхальные приветствия,— впервые с 13 летнего возраста. В истекшем году после шестилетнего перерыва я причащался. (Кстати сказать, за 9 лет моего бессознательного и сознательного неверия только один раз не был я на Пасху у заутрени)21.
Далее писать мне трудно. Я еще не могу посмотреть с отдаленья, я, пишущий,— еще вполне я переживающий. Одно мне несомненно: если б я до конца усомнился в существовании миров иных, на миг пусть, но полно и точно почувствовал пустоту впереди и сзади меня и совершенную ограниченность бытия пределами чувственного мира,— я бы не мог жить ни мгновения. Если б я опять, как недавно, почувствовал себя в капкане прихлопнутым, я бы убил себя немедля, чем попало.
Я верю в божественность Христа, в Его Воскресение. Я, испорченный своей трудной мучительной юностью, грешный, голодающий часами, днями, неделями без веры в ее совершенной крепости, я верую в Христа Воскресшего и Грядущего, в Его Матерь, знаю, что есть бесплотные силы, что есть враг.
Победа Воскресшего спасла меня, верю, что Он победит меня и во мне навсегда,— но и вот правда обо мне:
Творю в ночи мучительно
Тоски моей обряд.
Два голоса — губительный
И нежный говорят.
Один: уверуй радостно,
Придет твоя весна!
Другой: забвенье сладостно,
Забвенье, тишина.
Один: прерви обычное —
Покинь твои пути.
Другой: зерно горчичное
Взрастив душе, взрасти.
Два голоса — губительный
И нежный говорят.
Кто ж светлый, кто целительный,
Святее чей обряд?22
Вот дальше не могу говорить о себе. Что же я, еще юноша, но уже и не юноша, не больше ли опытный в злом, чем в добром, воскреснувший Воскресением, не хотящий ни во имя чего покинуть Христа, но столько раз Его покидавший,— я, достоин ли иного, уже не случайного строгого прикосновения мирам иным? Не грех ли, не кощунство ли это? Я невежда здесь, но не детское мое незнание, не чистое, не первоначальное, я не знаю, может быть, оттого, что уже бессилен знать и знание отнято от меня.
В том, ином мире я знаю, при всем неведении своем и темноте, Христа Воскресшего, этого своего знания я не отдам, могу ли же я знать нечто еще?
P. S. Вспомнил о Пушкине. Теперь он померк дли меня и младенческий мой Лермонтов мне ближе и нужнее23. Тут есть своя Божья логика.
P. S. S. Я во вторник передал Печковскому24 пьесу Вашу и переводы. Он принял ‘De compassione’25, ‘Ave’26 он находит, что оно не подходит под чисто-францисканский характер сборника. Относительно гонорара за ‘Stabat’27 он хотел написать, Вам лично, мне же не дал определенною ответа, указав лишь, что боится удорожить книгу, лишить е нескольких лишних иллюстраций (с Джиотто, Чимабуэ)28, если придется платить дорого, средств своих, я знаю, у него нет, на издание ему дает мать. О ‘Саде Великане’29 он не сказал ничего определенного, и тоже хотел написать Вам. Так и не удалось мне сразу устроить дело и добыть Вам денариев.
Письмо это я начал в понед<ельник> 13-го, но все меня дела и люди отрывали от него.

Ваш С. Д.

Мой адрес: Покровка, Переведеновский пер., д. No 18 кв. 2.
1. Датируется по содержанию и на основании надписи на обороте одного из листов чернового автографа письма (РГАЛИ. Ф.2980. Оп.1. Ед.хр.401. Л. 8 об.) рукой С. Н.Дурылина: ‘Palermo, Htel des Palmes’. Это — название гостиницы в Палермо (и одновременно почтовый адрес), где А. Белый и А.А. Тургенева останавливались с 17 по 24 декабря 1910 г. в ходе своего заграничного путешествия (см.: А. Белый. Между двух революций. С. 367—368, 545). Возможно, собираясь написать в Италию, Дурылин попросил у кого-либо из многочисленных корреспондентов А. Белого его адрес. Не исключено, что в этом помочь ему мог и Эллис, поскольку сохранилось несколько писем к нему Белого этого периода, в том числе из Палермо (см. в нашей публикации: Г. В.Нефедьев. Итальянские письма Андрея Белого: ракурс к ‘посвящению’ // Archivio italo-russo П. Русско-итальянский архив II. Salerno, 2002. С. 115—139). Помета карандашом Дурылина на первом листе письма — ‘Мое письмо Эллису. 1909. No 2’ — ошибочна и, вероятнее всего, носит позднейший характер (в сознании автора первые его два письма Эллису, написанные практически одно за другим, могли слиться в одно). Кроме того, именно в 1910 г. понедельник приходится на 13 декабря (см. конец письма).
2. Образ ‘Семи спящих отроков’ (‘Семи отроков-мученников эфесских’, день памяти 17 августа) — семейная икона Дурылиных (в настоящее время хранится в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина в Болшеве). Связанные с ней детские воспоминания присутствуют и на страницах его записок ‘В своем углу’: ‘Няня ставила меня перед образом — ‘Семь спящих отроков’ — с всегда горящей, темно-малиновой с белыми пятнышками, лампадкой,— и учила шептать молитву: ‘Ангел мой хранитель! сохрани меня и помилуй, дай мне сна и покою и укрепи мои силы’. Этой молитвы нет ни в каких молитвенниках. Ее сложила сама няня, для нас, детей,— сложила тут же, перед иконой’ (В своем углу 2006. С. 351).
3. У родителей Дурылина было пятеро детей, из которых выжило двое: Сергей и Георгий. Георгий Николаевич Дурылин (1888—1949) — технолог по черным металлам.
4. Диоклетиан Гай Аврелий Валерий (245—3l6) — римский император (284—305)> известный массовыми преследованиями христиан.
5. Иоанн Кронштадтский (в миру Сергиев Иоанн Ильич, 1829—1908, день памяти 2 января) — протоиерей, церковный деятель и писатель. Канонизирован в 1990 г.
6. Мать С. Н. Дурылина — Анастасия Васильевна Дурылина (урожд. Кутанова, в первом браке Калашникова, 1852—1914).
7. Авраамий Ростовский (XI в., день памяти и ноября), преп., архимандрит, способствовал утверждению христианства среди языческого населения Ростовского края. По преданию, получил от апостола Иоанна Богослова чудесным образом получил жезл, которым обратил во прах каменный идол Белеса, и построил на этом месте Богоявленский монастырь.
8. С. Н. Дурылин учился в 4-й московской гимназии (1897—1904), из которой ушел в 5-м классе, т.к. посчитал ‘стыдным и нехорошим пользоваться привилегиями, даваемыми образованием, а само это образование — вредным’ (из письма Дурылина Г.С.Виноградову, 1927. Цит. по кн.: Русские писатели. 1800—1917. Биографический словарь. M., 1992. Т. 2. С. 198).
9. Отец С. Н.Дурылина — Николай Зиновьевич Дурылин (1832—1898) — купец 1-й гильдии (до разорения в 1896 г.), принадлежал к старому купеческому роду.
10. Речь идет о Николае Николаевиче Гусеве (l882—1967) — историке литературы, мемуаристе, биографе Л.Н.Толстого, с 1907 г. его личном секретаре. См. о нем статью Н. И.Азарова в биографическом словаре: Русские писатели. 1800—1917. Т. 2. С. 63.
11. Макс Штирнер (наст. имя и фамилия — Каспар Шмидт, 1806—1856) — немецкий философ-младогегельянец, теоретик анархизма и нигилизма. Бенджамин Тэккер (Вениамин Теккер) (1854 — не ранее 1900) — американский мыслитель и общественный деятель, анархист. Возможно речь идет о книге: П. Эльцбахер. Анархизм. СПб., 1906. Взгляды Тэккера изложены на с. 223-256.
12. Михаил Ксенофонтович Языков (1887 (?) — 1906) — гимназический товарищ Дурылина. Убит жандармами во время уличных выступлений в Твери.
13 Дурылин был обыскан и арестован 12 сентября 1907 г. при ликвидации московской группы анархистов-коммунистов, но по безрезультатности обыска и по выяснению обстоятельств дела был освобожден из под стражи 2 октября. Подвергался также неоднократно обыскам и арестам в 1906, 1908 и 1911 гг.
14. Поль Сабатъе. Жизнь Франциска Ассизского. М.: ‘Посредник’, 1895.
15. Юсуф Саладин (Салах-ад-дин, 1138—1193) — египетский султан (1171—1193), основатель династии Эйюбидов, возглавлял борьбу против крестоносцев.
16. Неточная цитата из стихотворения А. С. Пушкина ‘Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…’ (1834).
17. Цитаты из стихотворения А. С. Пущкина ‘Элегия’ (‘Безумных лет угасшее веселье…’, 1830).
18. ‘Пасхальные письма’ Вл. Соловьева — входят в корпус его ‘Воскресных писем’ (1897, письмо II-17). См.: В. С. Соловьев. Собр. соч.: В 10 т. 2 изд. СПб., 1914. Т. 10.
19. Вероятно, описка Дурылина, и речь идет о статье Вл. Соловьева.
20. Стихотворение публикуется впервые. Автограф среди бумаг Дурылина не выявлен.
21. Вероятнее всего, что Дурылин причащался именно перед Пасхой — в страстную седмицу, а в светлую седмицу принимал пасхальные приветствия. О заутрени 1909 г. он позднее писал: ‘В 1909 году встречал утреню на Иване Великом с Борей Пастернаком: колокольня гудела, сотрясалась от звона,— и мы решили, что похоже, что мы на осажденной башне, как во ‘Франческе да Римини’ у д’Аннунцио,— и враги таранят ее грозными ударами, она вся дрожит, мы не слышим друг друга,— и жутко и славно быть в башне! А Успенский собор опоясан огнями крестного хода, и тысячи, тысячи народа: черным-черно от него на площади, у соборов, всюду,— и вдруг эта чернота расцвечается полночными цветами огней. И гуд, гуд, гуд над Москвой…’ (В своем углу — 2006. С. 583).
22. Стихотворение публикуется впервые. Автограф не найден.
23. Ср. с позднейшим высказыванием Дурылина: ‘Лермонтов — для меня вечный возврат к себе, в свое ‘родное’, в какую-то сердцевину’ (В своем углу — 2006. С. 405).
24. Александр Петрович Печковский — переводчик, участник кружка ‘аргонавтов’.
25. Полное название — ‘Stabat Mater. De compassione B.M.V.’ — францисканский гимн, написанный в конце XIII века францисканским монахом Якопоне де-Тоди (Jacoponus de Todi). В переводе Эллиса он был опубликован в книге ‘Сказания о бедняке Христове’ (М., 1911. С. 85—87), изданной А. П. Печковским. С. Н. Дурылин (под псевд. Сергей Северный) поместил в ней свою статью ‘Житие святого Франциска’.
26. Полное название — ‘Ave Maria’ — стихотворение Эллиса из его ‘Stigmata’.
27. См. прим. 25.
28. Джотто ди Бондоне (1266 или 1267—1337). Чимабуэ (наст. имя Ченни ди Пепо, ок. 1240 — ок. 1320) — итальянские живописцы эпохи Раннего Возрождения. Расписывали фрески в верхней церкви и галереях монастыря ‘Convento sacro’ в Ассизи.
29. ‘Сад Великана’ — пьеса Эллиса для детского театра. Текст ее, видимо, утрачен. Из сохранившихся драматургических произведений Эллиса укажем на опубликованные А. В. Лавровым ‘пьесу-фантазию’ ‘Духи лазури’ и ‘Канатного плясуна’ (см.: Писатели символистского круга. С.350—372).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека