Переписка с А. М. Горьким, Макаренко Антон Семёнович, Год: 1935

Время на прочтение: 71 минут(ы)
А. С. Макаренко. Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
М., ‘Правда’, 1987

ПЕРЕПИСКА А. С. МАКАРЕНКО С А. М. ГОРЬКИМ

Полтава,
Колония им. М. Горького.
8 июля 1925 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Трудно поверить, но я Бторой год не могу получить Ваш точный адрес. Писал в редакции всех журналов, в которых Вы участвуете, но ответа не получал. Наши воспитатели писали кое-кому из людей, побывавших у Вас в гостях, но тоже ответом нас никто не порадовал. В общем мы знали, что Вы в Сорренто, но ведь нужно знать и что-то большее. Наконец в ‘Огоньке’ мы нашли статью о Вас и в ней Вашу литературную фамилию, написанную по-итальянски. Так и посылаем. В статье ‘Огонька’ написано, что в Сорренто все знают Ваш адрес.
Кто мы такие? В Полтаве 25 августа 1920 года была открыта колония для несовершеннолетних правонарушителей. Я состою заведующим этой колонией с самого ее основания, мне тогда же удалось собрать крепкий коллектив воспитателей, который работает в колонии вот уже 5 лет, почти без изменений в составе. Благодаря этому и некоторым другим обстоятельствам наша колония все время жила здоровой жизнью и, по отзывам в педагогической литературе, считается лучшей в России. Это позволяет нам со спокойной совестью носить Ваше имя. Мы просили о присвоении колонии Вашего имени в 1921 году, и теперь гордимся, что носим его с честью. Выбирая Вас своим шефом, мы руководствовались не простым желанием носить имя известного всему миру лица, а какой-то глубокой родственностью между Вами и нами. Эту родственность мы видим и чувствуем не только в том, что и Ваше детство подобно детству наших ребят, и не только в том, что многие типы в Ваших произведениях — это наши типы, но больше всего в том, что Ваша исключительная вера в человека, нечто единственное во всей всемирной литературе, помогает и нам верить в него. Без такой веры мы не могли бы 5 лет работать без отдыха в колонии. Теперь эта вера стала и верой наших хлопцев, она создает в нашей колонии здоровый, веселый и дружный тон, которому удивляются все, кто у нас бывает. Когда меня спрашивают, какое главное доказательство успешности нашей работы, я указываю: наши мальчики, присланные к нам принудительно, по постановлению судебных органов, носящие позорное клеймо правонарушителя, через несколько месяцев уже гордятся тем, что они колонисты, да еще горьковцы. Я бы сказал— пожалуй, чересчур гордятся, задирают носы, важничают и на всех остальных людей смотрят несколько свысока. Всякий воспитанник, пробывший в колонии 1 год, также и каждый служащий получают от Педагогического Совета почетное звание колониста.
Разрешите более подробно описать нашу колонию. Сейчас мы помещаемся в 10 верстах от Полтавы в имении б. помещиков Трепке. Получили мы это имение еще в 1920 году в совершенно разрушенном виде и до ноября 1924 года ремонтировали его, а сами ютились в старой колонии малолетних преступников, верстах в трех. Истратили мы на ремонт 14 000 рублей и около 20000 детских рабочих часов.
Колония стоит на реке Коломаке. При ней 40 десятин пахотной земли, 3 десятины луга, парк и сад.
В настоящее время в колонии живет 130 хлопцев и 10 девочек (возраст от 14 до 18 лет). Воспитателей 8.
К нашему счастью, нас никто никогда не баловал особенным вниманием. Поэтому мы пережили много тяжелых дней. Две зимы хлопцы не имели теплой одежды и обуви, но работы не прекращали. Только с 1923 года, когда мы стали опытно-показательной колонией Наркомпроса УССР, нам стало легче, и мы даже начали обрастать всяким добром. Сейчас мы уже арендуем паровую мельницу, имеем 7 лошадей, 4 коровы, 7 штук молодняка, 30 овец и 80 свиней английской породы. Имеем свой театр, в котором еженедельно ставим пьесы для селян — бесплатно. Театр собирает до 500 человек зрителей.
Живем мы в общем хорошо. Правда, у нас всегда бывает до 30% новеньких, еще не привыкших к дисциплине и труду, которые всегда привносят в нашу общину беспорядочный дух городской улицы, рынка, вокзалов и притонов. Под влиянием дружной семьи более старых колонистов этот дух очень быстро исчезает и только в редких случаях нам приходится приходить в отчаяние.
Колония организована как открытое учреждение. Кому в ней не нравится, может свободно уходить. В то же время мы завоевали право общим собранием принимать в колонию тех детей, кто к нам непосредственно обращается с улицы.
Все хозяйство колонии находится в руках колонистов. Они владеют всеми кладовыми, амбарами, вообще всеми ключами. Разделены колонисты на 16 отрядов, во главе каждого отряда командир. Совет командиров — высший хозяйственный орган колонии.
Нам удалось добиться крепкой дисциплины, не связанной с гнетом. Вообще мы думаем, что нашли совершенно новые формы трудовой организации, могущие понадобиться и взрослым.
В течение года мы выпускаем в жизнь до 40 юношей. Часть из них идет на производство, часть в армию, наиболее способные в рабфаки. Рабфаковцы — это наша гордость. По ним равняются, за ними тянутся все живые силы.
К сожалению, в колонии много детей умственно малосильных.
Наш день — это строгий до минуты трудовой комплекс. Но почему-то он у нас всегда проходит со смехом и шутками. Особенно оживляемся мы в дни великих праздников. Между ними мы имеем наши собственные праздники. ‘День первого снопа’, когда мы первый раз выезжаем в поле с жнейками, и день ‘Первого хлеба’, когда выпекается первый хлеб из собственного зерна. На эти праздники к нам приезжает много гостей из села, Полтавы и Харькова. Зато 26 марта, в день Вашего рождения, мы не приглашаем никого. Нам всем это страшно нравится. Колония вся украшается флагами и зеленью (сосны у нас свои). В столовой белоснежные скатерти, все в праздничных костюмах, но ни одного чужого человека. Ровно в 12 часов к Вашему портрету торжественно выносится знамя и вся колония до единого человека усаживается за столы. Всегда в этот день у нас печется именинный пирог. Произносятся короткие, но горячие и душевные речи. В этот день мы ежегодно повторяем:
— Пусть каждый колонист докажет, что он достоин носить имя Горького.
Обед заканчивается множеством сладостей — это единственный день, когда мы позволяем себе некоторую роскошь.
Знамя у Вашего портрета стоит до вечера, и возле него меняется почетный караул из воспитанников и воспитателей. На меня, как заведующего, возложена особая честь нести караул последнему.
Вот и все. Но как раз простота и немногословие делают этот праздник особенно прекрасным. Наши хлопцы, если припоминают что-нибудь, то обыкновенно говорят: ‘Это было до именин’ или ‘после именин’.
Вечером в театре мы все эти 4 года ставим ‘На дне’. Говорят, что хорошо выходит. Пьесу мы знаем почти на память.
И наконец в этот день мы с особенной страстью мечтаем, что Вы к нам когда-нибудь приедете. Часто газеты нас обманывают — пишут, что Вы скоро приедете в Москву. Мы иногда вслух рисуем себе картину: что было бы, если бы Вы приехали к нам на целый месяц.
Мы надеемся, что Вы откликнетесь на это письмо. Если мы от Вас получим ответ и более точный адрес, мы пришлем Вам снимки фотографические из жизни нашей колонии и будем присылать Вам время от времени отчеты о нашей работе. Надежду видеть Вас мы не решаемся претворить в просьбу приехать, так как знаем, что Вам не позволяет приехать здоровье.

А. Макаренко.

Полтава,
Колония им. М. Горького,
ящ. No 43.
А. С. Макаренко.

——

Гр. А. С. Макаренко

Примите сердечную мою благодарность за Ваше письмо, очень обрадовавшее меня, а также и за обещание прислать снимки с колонии и колонистов. Может быть, пришлете и отчет о работе, если отчет имеется?
Мой адрес:
Italia. Sorrento. M. Gorki.
Италия. Сорренто. М. Горькому.
Есть ли в колонии библиотека? Если есть — не могу ли я пополнить ее? Буде Вы нуждаетесь в этом — пошлите список необходимых Вам книг в Москву, Кузнецкий мост, 12.
‘Международная книга’,
Ивану Павловичу Ладыжникову.
Мне очень хотелось бы быть полезным колонии. Передайте мой сердечный привет всем колонистам. Скажите им, что они живут во дни великого исторического значения, когда особенно требуется от человека любовь к труду, необходимому для того, чтоб построить на земле новую, свободную, счастливую жизнь.
Привет работникам, это всегда — самые великие герои в истории человечества, в деле, цель которого — свобода и счастье!

М. Горький.

19.VII.25.

——

Дорогой Алексей Максимович!

Вчера мы получили Ваше письмо. Я не хочу даже искать слов, чтобы изобразить нашу радость и нашу гордость,— все равно ни одного слова не найду, и ничего не выйдет. Сегодня с утра задождило — бросили молотьбу и все пишут Вам письма. Кому-то вчера на собрании после чтения Вашего письма пришла в голову мысль: общее письмо никуда не годится, пускай каждый напишет Вам записку. Насилу убедил хлопцев, что Вам будет очень трудно читать столько писем. Тогда решили писать по отрядам — сейчас вся колония представляет нечто вроде ‘Запорожцев’ Репина, умноженных на 15 — число наших отрядов: такие же голые загоревшие спины и такие же оживленные лица, нет только запорожского смеха. Писать письмо Максиму Горькому не такая легкая штука, особенно, если писаря не очень грамотные. Дождь перестал, и наш агроном, у которого тоже усы еще не успели вырасти, волнуется молча: все же ему стыдно признаться, что молотьба выше всех писем.
Все же я серьезно боюсь, что и письма хлопцев и мое собственное составят для Вас слишком тяжелое бремя, а ничего не поделаешь,— слишком большой зуд рассказать Вам все и как-нибудь описать Ваше великое для нас значение. Вы вот написали: ‘Мне очень хотелось бы быть полезным колонии’. А мне эту строку Вашу даже неудобно читать как-то. Если Вы станете для нас полезным в каком-либо материальном отношении, то это будет профанацией всего нашего чувства к Вам. Я очень хорошо знаю, что это общее наше настроение. Разрешите мне несколько подробнее на этом остановиться.
Наш педагогический коллектив до сих пор одинок в вопросе о значении деликатности по отношению к нашим воспитанникам. С самого начала мы поставили себе твердым правилом не интересоваться прошлым наших ребят. С точки зрения так называемой педагогики это абсурд: нужно якобы обязательно разобрать по косточкам все похождения мальчика, выудить и назвать все его ‘преступные’ наклонности, добраться до отца с матерью, короче говоря, вывернуть наизнанку всю ту яму, в которой копошился и погибал ребенок. А собравши все эти замечательные сведения, по всем правилам науки строить нового человека.
Все это ведь глупости: никаких правил науки просто нет, а длительная вивисекция над живым человеком обратит его в безобразный труп. Мы стали на иную точку зрения. Сперва нам нужно было употреблять некоторые усилия, чтобы игнорировать преступления юноши, но потом мы так к этому привыкли, что в настоящее время самым искренним образом не интересуемся прошлым. Мне удалось добиться того, что нам даже дел и характеристик не присылают: прислали к нам хлопца, а что он там натворил, украл или ограбил, просто никому неинтересно. Это привело к поразительному эффекту. Давно уже у нас вывелись разговоры между хлопцами об их уголовных подвигах, всякий новый колонист со стороны всех встречает только один интерес: какой ты товарищ, хозяин, работник? Пафос устремления к будущему совершенно покрыл все отражения ушедших бед.
Но вне колонии мы не в состоянии бороться со всеобщей бестактностью. Представьте себе: у нас праздник, мы встречаем гостей, мы радостны, оживленны, мы украшаем гостей колосьями и цветами, показываем свою работу, хозяйство, демонстрируем свое улыбающееся здоровье и гордо задираем носы, когда выносят наше ‘наркомпросовское’ знамя. Гости приветствуют нас речами. Такими:
‘Вот видите. Вы совершали преступления и не знали труда. А теперь вы исправляетесь и обещаете…’
А был и такой случай:
— Бандиты на вас не нападают?
— Нет, не нападают.
— Хе-хе! Бандиты своих не трогают?
Я не умею описать ту трагическую картину, которая после таких речей и разговоров наступает. Видим ее только мы, воспитатели. Суровая сдержанность, крепкое задумчивое молчание надолго. Никто из колонистов не будет делиться с другим своим оскорблением, но до вечера Вы не услышите смеха, а обычно у нас половина слов произносится с улыбкой.
Мы с большим трудом сбросили с себя официальное название ‘Колония для несовершеннолетних правонарушителей’. Но сбросили для себя только. Иногда хорошие люди пишут о нас статьи в газетах и журналах, статьи хвалебные, но их приходится прятать от хлопцев, потому что начинаются они так (по-украински): ‘Вчора в колоніі малолітніх злочинців…’
Даже не правонарушителей, а ‘злочинців’. Убийц и мошенников, когда они сидят в тюрьме, называют ‘заключенными’, т. е. определяют их внешнее положение, а детей почему-то ‘правонарушителями’, т. е. пытаются определить их сущность.
Мы поэтому особенно крепко привязываемся к тем людям, которые к нам относятся, как к обыкновенным людям, которые просто разговаривают с нами, не опасаясь за свой карман. И с особенной злостью мы находим утерянные кошельки и забытые портфели и галантно вручаем владельцам. Мы не преступники, идиот ты несчастный, а колония Максима Горького.
Я сам не понимаю хорошо, почему в представлении наших хлопцев наше шефское имя является самым убедительным и неотразимым аргументом против смешивания нас с ‘преступниками’, но это так. Отрывок из недавней речи:
— …вы ничего не понимаете, товарищ. Если вы ехали в колонию малолетних преступников, то, значит, не туда попали. Здесь колония Максима Горького.
Ваше имя и Ваша личность для нас для всех лучшее доказательство, что мы тоже люди. В день Вашего рождения у нас серьезно ставится девиз: ‘Каждый колонист должен доказать, что он достоин носить имя Горького’. А теперь, когда мы почувствовали Вас не только как символ, а как живую личность, когда мы все держали в руках лист, который держали и Вы, и когда мы услышали Ваши слова, обращенные к нам, о свободной и счастливой жизни, нам сам черт не брат. Ваше шефство для нас большое счастье и много, очень много сделано нашими воспитателями только благодаря Вам. Сейчас у нас серьезно ставится вопрос о переводе колонии в новое имение с 1 000 десятин и об увеличении ее населения до 1 000 детей. Мы ставим единственное условие, чтобы колония осталась горьковской.
Простите, что так много написал.
Отчета печатного у нас нет. Вместо него посылаю Вам книжку Маро. В ней на стр. 61—77 описание колонии, правда, немного устаревшее. В конце августа празднуем 5-летний юбилей и готовим юбилейный сборник. Тогда Вам пришлем. На днях вышлю Вам большие снимки, а пока посылаю несколько последних любительских.
Теперь мы будем писать Вам часто. За подарок (книги) благодарим Вас крепко, но Вам не нужно думать ни о какой материальной помощи. Вы для нас дороги и страшно ‘полезны’ только тем, что живете на свете. Хлопцы просили у Вас портрет. У нас действительно нет хорошего портрета и достать негде — есть только маленькие. Большой я сам нарисовал углем по репинскому портрету. Сейчас снимаем копию с портрета в ‘Огоньке’. Но у Вас ведь тоже большого портрета нет.
Если Вы будете в России, Вы когда-нибудь подарите нам знамя. Может быть, Вы не согласитесь со мной, что это будет страшно хорошо. И ‘полезно’. Простите за шутку.
Хлопцы заваливают мой стол своими письмами. И спрашивают: ‘А это ничего, что мы так написали?’ После этого можно еще пять лет поработать в колонии.

А. Макаренко.

1925 г., август.

——

Дорогой А. С,

я очень тронут письмами колонистов и, вот, отвечаю им, как умею. В самом деле, жалко будет, если эти парни, выйдя за пределы колонии, одиноко разбредутся кто куда и каждый снова начнет бороться за жизнь один на один с нею.
Ваше письмо привело меня в восхищение и тоном его и содержанием. То, что Вы сказали о ‘деликатности’ в отношении к колонистам, и безусловно правильно и превосходно. Это — действительно система перевоспитания, и лишь такой она может и должна быть всегда, а в наши дни — особенно. Прочь вчерашний день с его грязью и духовной нищетой. Пусть его помнят историки, но он не нужен детям, им он вреден.
Сейчас я не могу писать больше, у меня сидит куча иностранцев, неловко заставлять их ждать. А Вам хочется ответить хоть и немного, но сейчас же, чтоб выразить Вам искреннейшее мое уважение за Ваш умный, прекрасный труд.
Крепко жму руку.

М. Горький.

17.VIII.25.
Sorrento.

——

Полтава,
Колония им. М. Горького.
8 сентября 1925 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Я опять пересылаю целую кучу писем. Они во всех отношениях неудачны, наши хлопцы не умеют в письме выразить то, что они чувствуют, да это ведь часто и наши взрослые не умеют. К тому же вся наша верхушка в числе 19 человек уехала на рабфаки.
А чувствуем мы много. Ваши письма делают у нас чудеса, во всяком случае делают работу нескольких воспитателей. Простите за такой ‘рабочий’ взгляд на Вас, но ведь Вы сами этого хотели. Нужно быть художником, чтобы изобразить наши настроения после Ваших писем. С внешней стороны как будто нечего протоколировать. Сидит за столом председатель и возглашает: ‘Слушается предложение Максима Горького!’ А в это время зал никак не может настроиться на деловой лад. Глаза у всех прыгают, чувства тоже прыгают, и все это хочет допрыгнуть до Вашего портрета и что-нибудь сделать такое… Ночью в куренях мечтают о том, как будут Вас встречать, когда Вы приедете, какую Вам дадут комнату, чем будут кормить. Наши хлопцы ведь всегда были одиноки: отцы, матери, дедушки, бабушки — все это растеряно давно, мало кто помнит о них. А любовь у них требует выхода, и вот теперь такое неожиданное и великое счастье — можно любить Вас. Раньше у нас был шеф великий писатель Максим Горький, ведь из хлопцев больше половины не могли Вас ощущать, как писателя. А теперь у них шеф живой человек, великий тоже, но не писатель, а человек, большой и расточительно ласковый по отношению к нам, назло всем милиционерам, которые нас ‘тыряли’ по участкам и угрозыскам.
‘Общество взаимопомощи колонистов-горьковцев’ обещает сделаться чем-то в высшей степени интересным. Специальная комиссия заканчивает устав, который после принятия его общим собранием будет Вам прислан на утверждение. Вы подняли вопрос самый важный в нашем быту. Неверное будущее, полное неизвестности и новых страданий, основательно портит наши теперешние дни. Патронирование выпущенников налаживается с трудом, в особенности в таком захолустье, как Полтава.
Хлопцы писали Вам под впечатлением юбилейного праздника, но едва ли из их писем Вы этот праздник представите себе. Нас чествовали, как следует. Были гости из Харькова. 8 сотрудников, работающих в колонии с самого начала, Полтавский окрисполком наделил подарками. Наркомпрос мне дал звание ‘красного героя труда’, а Полтава командирует меня в ‘научную’ командировку в Москву и Ленинград на два месяца, на какое дело ассигновали 200 рублей. К сожалению, едва ли я этой командировкой воспользуюсь: не умею осторожно тратить деньги, а поэтому мне не хватит, самое же главное, не сумею на такое долгое время бросить колонию — за пять лет я не оставлял ее больше, как на 2—3 дня. Сейчас же у нас обычный осенний кризис. Старики-колонисты ушли учиться, а на их место присылают новых. Переварить два десятка совершенно разболтавшихся, разленившихся, диких хлопцев трудно. По опыту я знаю, что нужно не меньше 4-х месяцев, чтобы увидеть на их мордах первую открытую человеческую улыбку доверия и симпатии. В особенности трудно с новыми девочками. Пережившие всякие ужасы, вступившие на путь проституции, озлобленные, вульгарные, они очень нескоро начинают нас радовать. С ними не с чего начать, у них нет совеем уважения к себе и нет никаких надежд.
По закону в колониях, подобных нашей, запрещено совместное воспитание. Я добился давно присылки девочек в качестве опыта, и теперь именно совместное воспитание много мне помогает. В настоящее время я вожусь с 17-летней девочкой Крахмаловой. На ее глазах, когда ей было 11 лет, ее мать убили, облили керосином и сожгли. Крахмалова после того перебывала во многих притонах, тюрьмах и колониях, отовсюду бежала, везде обкрадывала. У этой девочки прелестное лицо, невинное и серьезное, но взгляд жесткий и какой-то остановившийся. Она у нас живет с месяц, послушна и вежлива, но я не знаю, с какой стороны к ней подойти. На авось, просто по чутью, я просил воспитателей не обращать на нее никакого внимания, держать строго деловой и вежливый тон, чуждый лишних слов и сентиментов. Только к концу месяца я наконец поймал первый ее внимательный взгляд, в котором жажда тепла смешана с гордой осторожностью. В этот именно момент я дал ей ключ от своей комнаты и поручил принести портфель, но… она отказалась от ключа и убежала, а теперь смотрит еще более внимательно, но страшно угрюмо и дико… Жду чего угодно.
Простите, что я разболтался. Вы теперь страшно заняты, мы это знаем по Вашему письму акад. Ольденбургу, а мы надоедаем Вам своими письмами и своими буднями. Все мы очень хорошо знаем, что поступаем эгоистично, но ничего с собой поделать не можем. Мы эгоистичны, как дети, а Вы такой родной и наш ‘собственный’. Один из наших пацанов так и говорит:
— Когда Горький приедет, так он уже у нас будет жить?
А другой отвечает:
— Вот, если он приедет, так такое будет! Он никуда и не захочет ехать. Он тогда уже будет совсем нашим.
Посылаю Вам снимки нашего юбилея. Получили ли Вы посылку с снимками и книжкой?
Не чересчур ли мы надоедаем Вам? Если будете нам писать, то одну-две строчки, не обращайте внимания на наши аппетиты.
Будьте здоровы и радостны.

А. Макаренко.

Полтава,
почт. ящ. No 43

——

А. Макаренко.

Получил письма колонистов и Ваше, очень радуюсь тому, что отношения между мною и колонией принимают правильный характер. Я прошу и Вас, и колонистов писать мне всякий раз, когда это окажется желаемым,— а тем более,— нужным.
Я послал колонии снимки Неаполя и Сорренто, получили Вы их? И написал в Москву, чтоб колонии выслали все мои книги.
Мне хотелось бы, чтоб осенними вечерами колонисты прочитали мое ‘Детство’, из него они увидят, что я совсем такой же человечек, каковы они, только с юности умел быть настойчивым в моем желании учиться и не боялся никакого труда. Веровал, что действительно ‘учение и труд все перетрут’.
Очень обрадован тем, что мой совет устроить общество взаимопомощи понравился Вам и колонистам. Надо бы обратить особенное внимание на помощь тем из них, которые пошли в рабфаки,— рабфаковцам живется особенно трудно, не так ли?
Скажите колонистам, приславшим мне письма, что я сердечно благодарю их, но ответить им сейчас же не имею возможности, очень занят. Желаю им всего доброго и бодрости духа. Вам — тоже.
Будьте здоровы.

М. Горький.

19.IX.25.

——

Полтава. Колония им. М. Горького.
24 ноября 1925 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Я надеюсь, что Вы не будете на меня сердиться за то, что я на время прекратил поток наших писем к Вам. Мы чересчур злоупотребляли Вашим расположением к нам и, вне всякого сомнения, много отнимали у Вас дорогого времени. Хлопцы немного дулись на меня за то, что я решительно запротестовал против целых ворохов бумаги, которые они опять наладили в Сорренто. Я считаю, что только изредка мы имеем право беспокоить Вас и то должны чувствовать угрызения совести.
В колонии сейчас хорошо. Наша злоба дня — переезд в Запорожье. Уже давно мы хлопотали о переводе нашей колонии на какой-нибудь простор. В этом вопросе не только хозяйственное устремление. По моему мнению, наше советское воспитание так, как оно определяется в нашей литературе, и в особенности, как оно сформировалось на практике, не представляет ничего ни революционного, ни советского, ни просто даже разумного. Мы оказались без определенной системы, без строгой линии, а самое главное, без какого бы то ни было воспитания. Наши педагоги просто не знают, что они должны делать, как держать себя, а наши воспитанники просто живут в наших детских домах, т. е. едят, спят, кое-как убирают после себя. Картина очень печальная. В Управлениях люди зарылись в чисто материальные планы, в статистику и отчеты, а на фронте кое-как волынят, чтобы благополучно провести день до вечера без скандалов. Нельзя никого винить в этом. Мы перекроили нашу жизнь по новым выкройкам, которые давно были заготовлены, а о воспитании и о его планах никто у нас серьезно не беспокоился.
Сейчас у нас вместо воспитательной системы только и есть, что несколько лозунгов, безобразно брошенных к ногам революции. К этим лозунгам давно уже пристроились несколько десятков бесталанных людей, а то и просто спекулянтов, которые вот уже несколько лет размазывают словесную кашу в книжках, речах и брошюрах и непосвященному смертному представляются учеными. На деле из этой словесной каши нельзя воспользоваться ни одной строчкой (буквально, без преувеличения ни одной). Гастев (из Института Труда в Москве) называет всю педагогику ‘собранием предрассудков’. Он, вероятно, даже не подозревает, насколько он прав.
Наш коллектив, разумеется, не скоро мог решиться заговорить о ревизии нашего соцвоса, но на деле уже с 20-го года мы конструировали свою линию, конструировали исключительно в опытном плане без предварительно принятых догматов. Результаты оказались более удовлетворительными, чем мы ожидали, и в то же время совершенно неожиданными. В Харьковском институте народного образования, где наш опыт особенно пристально рассматривался, есть группа наших противников, которая меня иначе не называет, как ‘атаманом шайки’.
Тем не менее я решился настаивать на правильности нашего пути и представил в Наркомпрос проект. Главною его мыслью является утверждение, что воспитание должно быть организовано как массовое производство, в огромных коллективах, хозяйственно ответственных и самостоятельных, в то же время конструированных без всякой романтики и предвзятых догматов, а прежде всего по теории здравого смысла. Мой проект был поддержан фактическим успехом нашей колонии и бросающейся в глаза спаянностью всей нашей общины. Так или иначе, а к настоящему дню мы уже имеем постановление о преобразовании нашей колонии в Центральную для Украины. Предлагают нам имение Попова в 30 верстах от Александровска. В имении 1 200 десятин пахотной, какой-то прекрасный дом — замок. Имение сейчас занято коммуной ‘Незаможник’, но коммуна страшно задолжалась, дом развален, в итоге мы принимаем наследство чаеторговца. В субботу выезжает наша комиссия для осмотра имения. Вы не сможете себе представить, какой у нас подъем. Хлопцы на собраниях встречают меня аплодисментами. Интересно: нам было предоставлено на выбор: либо имение Попова, либо князя Голицына под Харьковом (500 десят.). Голи-цынское вполне исправно. Голосование общего собрания дало за Запорожье 111 голосов, за Голицына 27. Мотивы такие: дальше от центра, больше земли, близко Днепр.
Дело поднимаем трудное. Я не сентиментальный человек, но меня до слез трогает моя шайка. Казалось, чего бы нужно. Четыре года мы восстанавливали руины здесь. Наполовину зимою ходили босые и раздетые. Теперь у нас все в порядке, чистота и уют, свое электричество и даже прибыль—120 английских свиней и прочее. А вот-вот все же бросают это и едут на новые места в разваленный дворец, в опустошенную степь.
Но зато 1 200 десятин. Какой там размах будет, дорогой Алексей Максимович! Хлопцы знают, что будет трудно. Для того, чтобы обработать 1 200 десятин с нашими 120 хлопцами, нужны тракторы, сноповязалки, паровые гарнитуры, много всего прочего. Дворец стоит без окон и дверей (незаможники жили в конюшне). Один посев будет стоить больше 10000 рублей. Наркомпрос, конечно, нам денег не даст, какой ему смысл давать, да и нет их у него в таком количестве. Единственный выход — кредитная операция и труд. Значит, нам в первые годы предстоят солидные лишения, и хлопцы об этом хорошо знают. И все же они все как будто начинены ракетами и выстрелами, и нас, ‘педагогов’, увлекают за собой.
Простите, что пишу о таких вещах, которые, может быть, только для нас интересны, но так хочется, чтобы и Вы представили наши радости и поняли нас. Ведь для нас так важно, страшно важно, что на месте вольницы запорожской мы поставим флаг с Вашим именем. У нас уже и сейчас решено, что мы будем хлопотать о переименовании ст. Попово в станцию ‘Колония им. М. Горького’.
Занимаемся усиленно и довольно интересно. Рабфаковцы все идут хорошо. Спасибо, что Вы беспокоитесь о них. Мы им помогаем деньгами и вещами. Живут они хорошо. Писали нам о том, что писали Вам.
Желаю Вам здоровья и хорошего настроения.

А. Макаренко.

——

Колония им. М. Горького.
10 февраля 1926 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Вы меня так расхвалили в Вашем письме от 13 декабря, что я постеснялся даже показать письмо Ваше хлопцам, сказал им только, что Вы переехали в Неаполь, что Вы нездоровы и что Вы передаете им привет. От частых и обильных писем я продолжаю хлопцев удерживать. Сейчас у нас такой порядок, что письма Вам будут посылаться только по постановлению Совета Командиров. Иногда мне кажется, что когда Вы получаете наши листы, то должны хвататься за голову, а потом принимать валерьянку. У Вас такая большая напряженная работа, Вам так мешают всякие посетители, а тут вдруг почтальон приносит письмо Ваших провинциальных родственников. Мы искренно сочувствуем Вам, дорогой Алексей Максимович, и удивляемся, что Вы так терпеливо и так ласково нам отвечаете, но в то же время мы ничего не можем сделать с собой, от природы, как и всякие провинциалы, мы эгоисты и должны писать Вам о поросятах и о бешеных собаках. Мы прекрасно знаем, насколько мы большие эгоисты, ибо мы сознательно пользуемся своим исключительным правом любить Вас. Вы нам раз навсегда простите нашу надоедливость и считайте в числе крестов, выпавших на Вашу долю, Полтавскую колонию. Вы же знаете, что мы уверены, что Вы когда-нибудь к нам приедете. Как видите, мы и до этого доходим.
Живем мы ‘средне’. С Запорожьем заминка, кажется, просто волокита. Коммуна незаможников, сидящая в имении Попова, просто не спешит ликвидироваться. До тепла досидит, а с теплом поцарапает буккерами десятин сорок. Ее не может особенно беспокоить, что сотни десятин останутся невозделанными. Мы не имеем никаких рук и связей и можем давить только нашим делом… Если нынешняя волокита окончится ничем, нам остается только два пути: или обратиться к Петровскому с деловой истерикой или занять Запорожье явочным порядком. Последний план вовсе не шутка и, представьте, он вероятно принесет и наибольшую пользу. Просто достанем где-нибудь две тысячи, погрузимся в вагоны и выгрузимся в Запорожье. Замок Попова стоит пустой, значит, поселиться будет где, а за лето что-нибудь сделаем. Обращение к Петровскому может помочь только в том случае, если мы сумеем уверить его, что наш план достоин внимания. А у нас план огромный и с первого взгляда может показаться химерой…
Нужно создавать новую педагогику, совсем новую. Наш коллектив чувствует себя в силах принять участие в этом создании, и мы уже много сделали за 5 1/2 лет. Но первое, что нам нужно, это свобода от делопроизводителей, свобода от всякого хлама, которым мы завалены, а потом уже мы легко избавимся и от педагогических предрассудков. Вот почему мы и стремимся в Запорожье. Там экономическая мощь и общий размах помогут нам посадить бухгалтеров на их место.
То обстоятельство, что вместе с нами стремятся и все хлопцы, страшно нас поддерживает и внушает веру в успех.
Сейчас мы живем в большом нервном напряжении и тревоге. Каждое письмо, каждая телеграмма из Харькова возбуждают надежды и разочарование. Большая радость жить в таком движении.
Альбомы Сорренто и Неаполя мы получили. Вы нас балуете своим вниманием. В одном только хлопцы разочарованы — видно только крышу Вашего дома, а у нас огромный интерес к Вашей частной жизни, виноваты, каемся.
‘Общество взаимопомощи колонистов-горьковцев’ еще не имеет устава. Не хочется его делать здесь. Все кажется, что Запорожье нам откроет невиданные просторы в этом деле. Фактически несколько пунктов проводятся в жизнь. Мы уже разыскали около четверти бывших воспитанников, некоторым оказывают помощь. Рабфаковцы все поддерживаются.
Простите большое письмо. Чисто провинциальная манера, ничего с собой поделать не можем.
Желаем Вам полного выздоровления и всякой радости.

А. Макаренко.

Ваша похвала мне может меня заставить действительно взять Запорожье штурмом. Никогда в жизни мне никто таких слов не говорил. А все-таки хвалить человека особенно крепко ne стоит. Он от этого начинает ‘воображать’.

——

24.11.24

А. Макаренко.

Не смогу ли я быть полезен Вам и колонии в деле ‘завоевания’ ею Запорожского имения?
Я мог бы написать о Вашем деле… на кого Вы укажете.
Очень занят, пишу наскоро. Отвечайте. Если хотите — телеграммой одно слово: ‘пишите’.
Адрес новый

Неаполь. Posilippo
Villa Galotti
Вилла Галотти.
Napoli Posilippo

Извините, напутал.
Привет колонистам.

А. Пешков.

Будет лучше, если Вы сами изложите Ваше дело в письме и пришлете его мне, а я, приписав к нему, что следует, пошлю отсюда с дипкурьером.

А.П.

——

Полтава, Колония им. М. Горького.
25 марта 1926 года.

Дорогой Алексей Максимович!

Спасибо Вам большое за заботу о нас. Возможно, что объективно мы не заслужили такого внимания. Ваше предложение вызвало у нас целую дискуссию, которая заняла целую неделю. На первом общем собрании голоса поделились. 69 высказалось за то, что мы имеем право воспользоваться Вашей помощью, 66 за то, что так поступить мы не должны. Я отказался руководиться мнением такого незначительного большинства и предложил хорошенько продумать вопрос прежде, чем голосовать. После этого в течение 4-х дней мы вели горячие споры. Представители большинства доказывали, что наше стремление в Запорожье есть здоровое стремление, которое пойдет на пользу всего государства, а поэтому мы должны воспользоваться помощью Вашей. Представители противоположной точки зрения, по моему мнению, были все-таки правы. Они говорили:
— Хотите иметь помощь, так выбирайте шефом Госбанк или Совнархоз, а если вы имеете шефом Горького, то не воображайте, что вы можете надоедать ему своими делишками. Не хитрая штука, что Горький напишет письмо и вам поднесут Запорожье. Зачем нам тогда работать, было б с самого начала обратиться к Горькому и нам бы все дали. Мы добиваемся Запорожья потому, что мы его заслужили.
— В какое положение вы ставите Горького? Почему он будет просить за нас? Потому что мы носим его имя? А если мы оскандалимся с Запорожьем?.. А откуда Горький знает, какие мы? Из наших писем? Какое мы имеем право ставить Горького в такое положение.
Я любовался своими хлопцами…
В колонии мне всегда приходилось доказывать, что мы не можем профанировать Ваше имя в нашем собственном представлении принятием от Вас материальной помощи. Это означало бы, что мы чересчур носимся с собой, это значит, что мы себя недостаточно уважаем.
В данном споре я и воспитатели держались совершенно таинственно, хотя мою точку зрения многие чувствовали. На втором собрании картина получилась иная. За Вашу помощь 27 против 101.
Двадцать семь пробовали продолжить войну.
— Ну, как теперь написать Горькому. Он нам предлагает помощь, а мы важничаем!
Вы нас должны понять, Алексей Максимович. Как раз Вы, один во всей мировой литературе, сумели сказать, что человек — это прекрасно. И другие пробовали говорить это, но у них человек получался или вроде петуха, или вроде сумасшедшего, только у Вас человек сумел свою гордость совместить с любовью к людям и с трепетным уважением к чему-то высшему. Может быть, в моих словах эта экскурсия в литературу звучит дико, но ведь Вы меня между строк поймете.
А для нас так хорошо ощущать Вашу близость к нам во всей ее чистоте. Ну в самом деле, разве можно Вам кого-то просить о каком-то Запорожье. Для таких дел есть другие люди. Вы нам могли оказать эту помощь потому, что Вы многим помогаете, мы это хорошо знаем, но нам, имеющим честь носить Ваше имя и честь быть с Вами в общении, нужно избавить Вас от всякой заботы.
Может быть, и впереди нам придется описывать Вам свои нужды, это так естественно, но никогда Вы не читайте в наших письмах необходимости нам помогать. С нашей стороны было бы просто гадко смотреть на Вас, как на человека, который может нам принести пользу.
От Запорожья мы отказались (даже телеграфно). Запорожский Окрисполком не желает нас пускать на свою территорию, боится, что колонисты ‘терроризируют население’. Поэтому он значительные куски уже роздал кое-кому. У нас была еще возможность надеяться — мы передали дело в Совнарком Украины, но и Совнарком отказал нам — слишком дорогой ремонт требуется. Совнарком (какая-то комиссия Совнаркома) уверен, что мы с ремонтом не справимся. Дальше идти уже некуда. Теперь мы требуем себе место под Харьковом. Нам предлагают имение б. Куряжского монастыря в 7 верстах от Харькова. В имении этом сейчас детская колония, в педагогическом отношении яма, ужаснее которой я не видел в жизни. Мы соглашаемся переехать туда со всем имуществом с условием, чтобы нам оставили из тамошних колонистов не более 200 и убрали куда-нибудь весь персонал. Наш Наркомпрос приходит в ужас — боится, что мы не только ничего не сделаем с этими двумястами, но и сами потеряем свою стройность и дисциплину. Посмотрим. Дело, кажется, выгорит. Задача страшно трудная, но у нас есть еще пафос.
Сегодня мы чистимся, моемся, штукатурим, красим. Сейчас 10 часов вечера, а все в колонии работает и поет. Зарезали целое стадо гусей. К сожалению, не можем поставить пьесу, так как окружены на своей горе со всех сторон водой. Страшно досадно. У нас уже приготовлены ‘Враги’. Завтра в 2 часа ‘обед со знаменем’, речи, декламации, а вечером моя лекция о детских типах в Ваших произведениях. К сожалению, некогда написать даже хороший конспект, а подумать пришлось много. У меня есть способность разбираться в художественных данных, но в условиях моей жизни разобраться в целом море Ваших детских лиц страшно трудно. Поэтому я, вероятно, буду нести ересь. Но ведь меня будут слушать только наши хлопцы и воспитатели.
Простите за такое длинное письмо.

Преданный Вам А. Макаренко.

Мы получили прекрасные альбомы из Москвы от Е. П. Пешковой. Как Вас благодарить за ласку. В марте в нашей школе были разработаны комплексы для младших: ‘Где живет Горький’ для старших: ‘Италия’. Альбомы эти мы изучили вдоль и поперек. Но… только крыша Вашего дома в Сорренто говорит прямо о Вас.
В колонии все умирают: кто такая Е. П. Пешкова? Написали письмо, в котором требовали откровенного признания.

A. M.

Полтава, ящик 43.
Колония им. М. Горького.

——

Полтава, 8 мая 1926 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Только вчера окончилась страстная борьба за Куряж. Я уже Вам писал, что, потерпев поражение в войне за Запорожье, мы поставили вопрос о передаче нам имения б. Куряжского монастыря в 7 верстах от Харькова. В первые же дни вопрос как будто был решен окончательно, но потом нашлись другие претенденты и заварилась целая каша, потому что ‘Засватана д1вка вам гарна’. Харьковская Комиссия Помощи детям, которой принадлежит нынешняя весьма неудачная колония в Куряже, не хотела передавать колонию нам главным образом потому, что не хотела признать своей неудачи и надеялась в будущем поправить дело. Мы требовали от комиссии 20 000 рублей на ремонт домов, приведенных в негодность. Комиссия соглашалась дать нам 50000, но с тем условием, чтобы колония по-прежнему называлась ‘Куряжской колонией им. 7 ноября’ и была ответственна перед Помдетом. На общем нашем собрании единогласно было заявлено категорическое требование, чтобы колония называлась ‘Харьковской колонией им. М. Горького’ и подчинялась Наркомпросу. Помдет на это не согласился, и пользуясь тем, что ставки жалованья Наркомпроса очень малы (воспитатель у нас получает 48 рублей), гораздо ниже ставок Помдета, предложил перейти в Куряж нашему персоналу. Когда наши хлопцы узнали об этом, возмущению не было границ. Воспитателей стали подозревать в желании ‘продать Горького’. Нужно сказать, что эти подозрения были неосновательны. Разумеется, каждому лучше жить под Харьковом и получать 90 рублей, но без меня и без наших хлопцев ехать в Куряж на растерзание 200 малыми хулиганами никто бы не решился. Независимо от этого каждому воспитателю имя Ваше дорого, как наше знамя.
В последнем счете мы одержали победу. Договор подписан. Копию Вам посылаю. У нас страшный подъем.
В то же время мы переживаем очень большое напряжение. В Куряже все работники снимаются. 200 детей, какие там имеются, представляют из себя огромный клубок копошащихся в грязи распущенных подростков, привыкших к пьянству и матерной ругани. Перебросить в Куряж наших 130 хлопцев немедленно, значит создать там сразу два враждебных лагеря. Наши будут задирать носы и задаваться, куряжане от стыда и старого озлобления будут смотреть на нас, как на завоевателей. Поэтому я решил ехать один. Надеюсь, что мне удастся заразить куряжан хоть небольшим пафосом, увлечь моей верой в их человеческую ценность (Вашей верой). Тогда они смогут встретить наших хлопцев с некоторым достоинством, тем более, что я постараюсь их организовать и поставить на работу.
Не скрою, я немного побаиваюсь. Мне еще не приходилось сразу нагружать свою волю и нервы такой массой человеческого несчастья, принявшего уже формы застаревших язв.
Завтра я с двумя воспитанниками выезжаю в Куряж принимать колонию. Вам будем сообщать о нашей работе.
Разрешите в этот критический и, может быть, самый интересный момент в жизни нашей колонии приветствовать Вас от имени всей колонии и благодарить за ту энергию и бодрость, которую сообщает нам одно Ваше имя, не говоря уже о живом общении с Вами.

Преданный Вам А. Макаренко.

——

Дорогой Алексей Максимович!

Пишем из Куряжа. Сюда собрался первый наш эшелон — 4 воспитателя, 11 воспитанников и старший инструктор. Вот уже две недели спим на столах и кое-как организуем новую жизнь. Трудно представить себе большую степень запустения, хозяйственного, педагогического, просто человеческого. 200 детей живут не умываясь, не зная, что такое мыло и полотенце, загаживают все вокруг себя, потому что нет уборных, отвыкли от всякого подобия работы и дисциплины. Но дети в общем хорошие, мы надеемся, что за лето их удастся привести в некоторый порядок. Очень надеемся на организующее влияние горьковцев. Послезавтра они уже грузятся в вагоны и числа 27-го, вероятно, будут здесь. Как нашим хлопцам, так и работникам придется, вероятно, еще долго жить во временной обстановке, т. к. здания все крайне запущены, требуют большого ремонта.
Жизнь начинается интересная и страшно напряженная. Самая главная задача — изжить потребительскую философию наших новых питомцев. Ко всему они подходят с единственным вопросом: нельзя ли потребить? Очень любят лечиться: приблизительно 30% больных всякими болезнями. Мы надеемся, что огромная работа по ремонту и развитию хозяйства поможет нам перевести эту философию на рабочие рельсы.
Положение наше затрудняется тем, что борьба за Куряж еще и не окончена. Наши враги пустили в дело последнее средство — пытались опорочить Полтавскую колонию и добились даже посылки в Полтаву представителя РКИ для обследования. Это очень понизило было наше настроение — просто стало обидно. Разве можно обследовать колонию, которая вся запакована в ящики, откуда уже уехал заведующий и большая половина персонала?
Теперь к этой обиде привыкли. Как-то хочется смотреть больше вперед.
Мешают очень церкви, колокольни бывшего монастыря в самом центре нашей усадьбы. В главном храме совершаются служения, и мы представляем соединение двух стихий несоединяемых. Нужно много положить энергии, чтобы добиться сноса церкви.
К нам вчера вечером приехали гости. Софья Владимировна Короленко и заведывающий Полтавской колонией им. Короленко Ф. Д. Иванов. Они являются нашими наследниками — занимают нашу полтавскую усадьбу. Вчера они меня ‘накрыли’. В Полтаве мы сторговались, что посевы мы уступаем им за 1600 рублей, а в Харькове они завлекли меня в кабинет к важному лицу, и я, по своей провинциальной скромности, принужден был уступить посевы за 1200 рублей. За это я их тут же в кабинете выругал ‘интеллигентами’.
Но люди они страшно хорошие и так приятно, что они навестили нас в нашей яме.
Дорогой Алексей Максимович, к Вам большая просьба: если Вам не трудно и если Вы находите удобным, напишите несколько слов благодарности президиуму Харьковского Окрисполкома. Они оказали нам огромное доверие, защищая нашу колонию и выдержав большую борьбу из-за нашего перевода. Это обстоятельство в особенности понуждает нас все сделать, чтобы колония Вашего имени и под Харьковом справилась с задачей. Будьте здоровы. Приветствуем Вас в самый критический момент нашей работы.

Преданные Вам горьковцы.
А. Макаренко1

Наш новый адрес: Харьков, Песочин. Почтов. Отделение. Колония им. М. Горького.
[23 мая 1926 г.]
1 Далее следуют подписи педагогов и воспитанников. (Ред.)

——

А. Макаренко.

Сердечно поздравляю Вас и прошу поздравить колонию с переездом на новое место.
Новых сил, душевной бодрости, веры в свое дело желаю всем вам!
Прекрасное дело делаете Вы, превосходные плоды должно дать оно.
Земля эта — поистине наша земля. Это мы сделали ее плодородной, мы украсили ее городами, избороздили дорогами, создали на ней всевозможные чудеса, мы, люди, в прошлом — ничтожные кусочки бесформенной и немой материи, затем — полузвери, а ныне — смелые зачинатели новой жизни.
Будьте здоровы и уважайте друг друга, не забывая, что в каждом человеке скрыта мудрая сила строителя и что нужно ей дать волю развиться и расцвести, чтоб она обогатила землю еще большими чудесами.
Привет.

М. Горький.

Sorrento.
3.VI.26.

——

Харьков, 16 июня 1926 г.

Думали ли Вы, дорогой Алексей Максимович, что Ваше письмо будет поворотным пунктом в истории нашей борьбы с Куряжской разрухой. С воскресенья 13 июня у нас совершенно новое настроение и новая работа. Ваше письмо получено в субботу. Как раз на воскресенье был назначен мой доклад о Вас. Мне посчастливилось быть в ударе. Ребята в течение 27а часов были захвачены рассказом о Вашей жизни. Очень помогли выдержки из ‘Детства’ и ‘В людях’, которые были мною прочитаны. Страшно Вы понравились куряжанам. Много задавали вопросов, и каждый захотел подержать в собственных руках Ваше письмо. Потом целый день толпились возле Вашего портрета, который мы выставили только утром.
После доклада я прочитал Ваше письмо. Когда я читал его при получении, мне казалось, что запущенные, одичавшие ребята не поймут великой любви Вашей к Человеку и Вашей веры в человеческую культуру, и я думал, что мне придется много им объяснять, но когда я прочитал письмо на общем собрании и увидел, как блестели глаза набежавшей слезой, я понял, что эти оборванные худые дети тоже имеют отношение к человеческим идеалам и что это Вы силою своего слова заставили их это почувствовать.
Вечером все писали Вам письма. Интересны письма куряжских отрядов, если у Вас найдется время, может быть, Вы их прочитаете. (Это отряды 9, 16, 17, 18, 19, 20, 22). Многие хотели писать отдельно от отряда, но им не позволили. Только письмо Котова я посылаю, ибо он ни за что не хотел помириться с запрещением и представил мне письмо в запечатанном конверте, спросил, сколько нужно марок, и ходил целый вечер по колонии, упрашивал всех воспитателей позаимствовать ему 28 копеек на марки.
В понедельник все мы поражались величиною радости и энергии, с которой ребята работали и жили. Впервые здесь мы вздохнули с облегчением. Нужно при этом отметить, что куряжане взялись за работу даже охотнее полтавцев, хотя, конечно, далеко уступают им по выдержке и уменью работать. Благодаря ‘горьковскому’ дню, как наши воспитатели назвали воскресенье, первый, самый тяжелый период овладения Куряжем окончился вдруг в один день нашей блестящей победой. Сейчас мы живем уже хорошо. Начали бороться с грязью, красим, штукатурим, моем. К сожалению, куряжское голое состояние совершенно растворило наши запасы одежды, и вид мы имеем кромешный. Очень много страдаем от паразитов. Окончательно очиститься успеем, вероятно, только осенью, т. к. сейчас каждую лишнюю копейку ухлопываем на ремонт. Хочется кое-что сделать и в организации мастерских, а в особенности свинарни, молочной фермы и оранжереи. Зато цветники мы уже разбили везде, где успели убрать сор. Монастырские стены, которым 212 лет, развалили. От этого стало больше света и воздуха, расширился двор, открылись прекрасные виды на всю долину. По секрету Вам, как родному, признаемся, что думаем блеснуть на празднике Первого Снопа и после этого выцыганить что-нибудь.
Настроение у всех прекрасное, жизнерадостное — хорошо строить — Вы ударили нас по самому человеческому месту.
По Вас прямо скучают. Как будто раньше видели Вас и давно уже пора повидаться. На Вашем портрете разглядывают морщинки и спрашивают, какого Вы роста и какой у Вас голос. Я говорю, что Вы высокий, худой, говорите басом, очень сердитый и страшно добрый. А какого цвета Ваши усы, затруднился определить. Мечтают все о Вашем приезде. В тех шершавых письмах, которые хлопцы Вам шлют (плоды обучения на ‘родном’ языке), они пишут правду. 15-й отряд (они гордятся тем, что ближе всего к Вам — работают в пекарне) прекрасно, хоть и глупо, выражает общие чувства: ‘В эту минуту готовы обнять Вас в своих молодых, но крепких объятиях и крепко расцеловать’. Если Вы к нам приедете, то Вам придется плохо, потому что некоторые обладатели молодых, но крепких объятий производят очень внушительное впечатление. Но что же делать, дорогой Алексей Максимович? Я сам, кажется, забыл свою давнюю любовь к Вам, как к писателю, а люблю сейчас Вас, как мальчишка.
Мы все очень тронуты Вашим письмом к Г., у нас у всех тепло на душе, как будто нашли крепкую любящую руку отца, которая нам поможет, и защитит, и приласкает. Только Вы напрасно, дорогой Алексей Максимович, хвалите меня (письмо напечатано в газетах). Я боюсь личной известности, страшно боюсь и, кроме того, совершенно не заслуживаю особенного внимания Вашего. Я потому и отдался колонии, что захотелось потонуть в здоровом человеческом коллективе, дисциплинированном, культурном и идущем вперед, а в то же время и русском, с размахом и страстью. Задача как раз по моим силам. Я теперь убедился, что такой коллектив в России создать можно, во всяком случае, из детей. Раствориться в нем, погибнуть лично — лучший способ рассчитаться с собой. Мне удалось посвятить этот коллектив Вам — вот тот великий максимум, о котором я только мечтал. А я не педагог и терпеть не могу педагогов.
Простите, что я о себе. Мое желание, чтобы Вы меня поняли, конечно же, никуда не годится — мы не имеем права затруднять Вас такими пустяками. То, что наша жизнь так крепко связана с Вашим именем — мы переживаем как совершенно незаслуженную милость к нам кого-то — судьбы? Но мы Вас крепко любим, так крепко, что стесняемся Вам об этом говорить, а вдруг Вы этих сентиментов не любите.
Простите, что так много мы все написали. Спасибо Вам, что живет Ваша душа у нас, живая, родная, мы так ее прекрасно чувствуем.

Преданный Вам А. Макаренко
Антон Семенович.

——

Балуете Вы меня, Антон Семенович, похвалами Вашими. Ведь я знаю, что для колонии я не делаю ничего, что, хоть немного, облегчило бы жизнь и работу колонистов. Не делаю, да и не могу ничего делать. Вот разве посылать Вам для библиотеки колонии книги, переводы с иностранных языков, прочитанные мною? Книг таких набралось бы не мало. Хотите? Буду посылать.
Очень волнуют меня милые письма колонистов, с такой радостью читаю я эти каракули, написанные трудовыми руками. Пожалуйста — прочитайте им мой ответ.
Вас я крепко обнимаю, удивительный Вы человечище и как раз из таких, в каких Русь нуждается. Хоть Вы похвал и не любите, но — это от всей души и — между нами.
Будьте здоровы, дорогой дружище.

А. Пешков.

12.VII.26.
Sorrento.
P. S. A что, как живет та диконькая девица, о которой Вы мне писали? Помните — недоверчивая, все молчала? Напишите о ней.

А. П.

——

Колония им. Горького.
Харьков. Песочин.
24 ноября 1926 года.

Дорогой Алексей Максимович!

Три месяца мы не затрудняли Вас своими письмами. В августе хлопцы написали целую кучу отрядных писем, но я рассердился на них, ругал, ругал,— пишут одно и то же, не умеют писать писем, прямо убивают меня. Они согласились со мной, были очень убиты, но решили написать, когда подучатся. Сегодня они спрашивали меня: когда? Сказал им, что после триместровых зачетов. Если Вы меня осудите за это, так тому и быть, но не могу я переносить ни безобразных почерков, ни трафаретного… письма, бессодержательного и всегда глупого… Хлопцы на меня дулись, но не осудили.
У нас множество всяких событий, как я Вам о них напишу? Ремонт закончили, но все же ОкрПомдет надул нас на 7 1/2 тысяч. В один прекрасный день вдруг он заявил нам, что все 20000 на ремонт выданы. Как выданы? А еще 7 1/2 тысяч! Четыре тысячи стащили с нас за медь, которая в количестве 150 пудов для чего-то была в Куряже, которую мы получили по всем правилам и которую, конечно, продали. А 3 500 еще красивее. В июле приехал в колонию президиум ОкрПомдета в полном составе и подарил нам 300 одеял. Подарил в торжественной обстановке, при знамени, с речами, барабанным боем. Хлопцы играли туш, подбрасывали президиум в воздух и кричали ура! А в сентябре за эти самые одеяла удержали 3 1/2 тысячи. Теперь приходится судиться с Помдетом.
Мы почти уверены, что высудим деньги, но пока сидим в долгах, а самое главное, не закончили постройку свинарни, и наш завод гибнет. Приходится очень много работать хлопцам и в очень тяжелых условиях.
Тем не менее, настроение у всех прекрасное. Нас обуревает множество всяких планов и проектов. В начале октября в Одессе был съезд всех детских городков и колоний. На нем выяснилось довольно бедственное состояние нашего соцвоса: нет людей, нет четкой работы, прекрасные принципы наши остаются нереализованными. Зато наша колония стоит крепко и весело. На съезде нам много аплодировали и вообще качали, но практические предложения наши вызвали у всех страх: мы оказались слишком решительными. Я предлагал организацию всеукраинской детской трудовой армии, с широким активным самоуправлением, но с горячей дисциплиной. Разумеется, из этого ничего не вышло. Грустно, дорогой Алексей Максимович. У нас были широкие полеты, когда мы разрушали, а вот когда приходится строить, мы боимся стронуться с места.
В Харькове к нашим проектам относятся почти сочувственно, здесь разговор идет об объединении всех детских учреждений Харьковского округа — их около 30 с 10 000 детей. Сочувствие, впрочем, помогает мало. Нужно разбить много мелких сопротивлений, страшную толщу формализма, нужно преодолеть апатию, вялость, а самое трудное, …веру в пустые словечки, …сектантскую глупость.
Поэтому надежд у нас больших нет.
Я боюсь, что еще через год нам придется тоже положить оружие. Несмотря на то, что все признают большие достоинства нашей работы, даже исключительные достоинства, все же наша колония пока только черновой набросок. Закончить нашу систему нам не позволяет отсутствие совершенно необходимых условий. Например, система финансирования, какая сейчас практикуется, в совершенстве обусловливает воспитание жадного потребителя, но ни в каком случае не коммунара. Деньги выдаются полумесячными долями да еще с разделением на полтора десятка всяких параграфов. Что можно с такими деньгами сделать? Только проесть. Хлопцы не имеют даже права распорядиться ими. Если нам дали на питание 1 000 рублей, а мы истратили 900, то 100 рублей мы уже не можем истратить на одежду или на оборудование мастерской или на покупку сырья. Говорить о том, что у нас при таких условиях возможно какое-то новое воспитание, конечно, нельзя. Вообще, у нас очень мало нового, а если оно и зарождается, то исключительно благодаря отчаянным усилиям отдельных лиц, которым приходится при этом лезть не на один рожон.
У нас тут в колонии поэтому странное двойное настроение: с одной стороны, у всех огромное желание работать и большие запасы энергии, с другой — страшная усталость от вечного тыканья в каменные стены. И выхода как будто нет. Бросить колонию мы уже не в состоянии: за шесть с лишним лет в нее чересчур много положено и чересчур много сделано, наконец, образовались слишком крепкие живые связи, которые без боли не разорвешь. А продолжать работать — значит убивать силы и время. Неинтересно топтаться на месте.
Вы простите меня, что я затрудняю Вас нашими бедами. У нас есть и кое-что радужное. Давно уже работает школа, работает весело и с большим напряжением. Я никогда не видал еще такой охоты учиться. Много очень значит, что у нас под боком рабфаковцы (некоторые уже студенты). Сейчас в Харькове отряд в 20 человек, из них одна девушка. Правда, в этом году у них тоже настроение почему-то пониженное, но это замечаю только я, среди же хлопцев царит воодушевленное отношение к рабфаковцам.
Несмотря на тяжелое положение, в которое нас поставил Помдет своей помощью, мы стараемся развиваться.
Сейчас мы заняты устройством производственной столярной мастерской. Денег у нас правда нет, но мы взяли заказ на 10 000 ульев и в счет платы получили оборудование мастерской. Заказ мы обязаны выполнить в 6 месяцев. Дело очень интересное. Уже установили строгальный станок, всякие пилы, сушилки. Харьковские табачники подарили нам трактор, который и будет двигать нашу мастерскую. С организацией труда произошел казус. Для того чтобы поднять производительность труда в столярной мастерской, я предложил отряду (их 60 человек) установить премию за хорошую выработку с тем, чтобы эта премия не выдавалась на руки, а сберегалась до выхода воспитанника из колонии. К моему удивлению, хлопцы заявили, что они будут и так хорошо работать, и никакой премии не нужно. Получается совершенно идеально, но непрактично — мы тоже не можем найти середину между идеалом и жизнью.
У нас много новых людей, и воспитателей, и хлопцев. Последних за лето мы приняли около сотни — много очень запущенных, присланных к нам после трех-четырехмесячного тюремного сиденья. Мы их получаем почти всегда в совершенно развалившемся платье, завшивевшими и не мытыми давно. Колонисты отчаянно сопротивляются внедрению этих новичков, конечно, по соображениям гигиены.
И все же до сих пор я не имею возможности всех новичков одеть как следует.
Еще раз простите, что затрудняю Вас нашими мелочами.
Ваше предложение взять у Вас книги нельзя, дорогой Алексей Максимович, приводить в исполнение. Вероятно, с книгами этими у Вас связано много и с кашей стороны будет нехорошо, если мы лишим Вас библиотеки.
Желаем Вам здоровья

А. Макаренко.

——

Колония М. Горького.
Харьков 14 марта 1927 года.

Дорогой Алексей Максимович!

Опять посылаю Вам кучу наших безграмотных писаний. Стыдно мне, как учителю, за эту безграмотность, ведь с некоторыми я бьюсь не первый год, но трудно переучивать наших запущенных ребят, а кроме того, режет нас украинизация: хлопцы городские, по-украински никогда не говорили, сейчас вокруг них, даже в селе, все говорят по-русски, читают книги исключительно русские, а учатся исключительно ‘на родном языке’. Я удивляюсь, откуда еще у них берется охота учиться. И смотрите, письма к Вам написаны почти все по-русски. Все это наводит на чрезвычайно печальные размышления, не столько об украинском языке, сколько о нашем… формализме, догматизме, головотяпстве.
В той мере, в какой нам не мешают жить, живем сносно…
Сейчас в колонии довольно бедно. То обстоятельство, что осенью нам не додали 11 000 рублей, здорово нас подкосило, никак не можем оправиться. Сейчас судимся, как будто успешно, но времени потеряно много и у нас погибли свинарня и коровник. В то же время хочется не только жить, но и работать — без капитала это, собственно говоря, невозможно. Сейчас мучительно зарабатываем столярную мастерскую (с машинами), начинаем организовывать производство английских кроватей, все это чрезвычайно тяжело, с протестованными векселями, с угрозами: ‘Попробуйте описать!’, с бегством от телефонной трубки, с большими заминками в одежде и пище.
Ничего. Уверен, что выберемся к зиме из всех затруднений и в том числе из самого большого — из обилия закончивших воспитание ребят, которых давно пора выпустить и… почти невозможно. Невероятно трудно разбить толщу общего безразличия, волокиты и нечестней работы, защищенную ворохами бумажных правил и переписки. Кажется, у нас командует жизнью бывший коллежский регистратор, где-то тайно организованный, везде имеющий своих незаметных агентов и везде убивающий всякое здоровое движение.
Настроение всех наших 350 ребят не только превосходное, а удивляющее даже меня, который видит их вот скоро 7 лет. Страшно любопытно видеть, как они обрабатывают каждого новенького. К нам теперь стараются присылать исключительно тяжелых, в конец расхулиганившихся подростков, вшивых матерщинников, лодырей, убежденных противников всякого авторитета и дисциплины. Но в течение двух дней их сопротивление коллективу рушится бессильно. На каждом шагу они натыкаются на острый, меткий, веселый взгляд, короткое энергичное слово, а в крайнем случае и на ряд кулаков, готовых разбить нос при первом антиобщественном движении. За это меня регулярно едят наши педагогические мудрецы. Я грешен, люблю мальчишеские драки, разбитые носы двух дуэлянтов меня просто радуют, в особенности потому, что владельцы их всегда с большой готовностью благородно подают друг другу руки, но все же и для меня сейчас вопрос о дисциплине скорее выражается в форме торможения. Мы выделили новеньких в особый отряд (22), две недели они не работают, мы ввели предварительное изучение конституции колонии. Через месяц, смотришь, сам новенький представляется мне дежурством, как слишком энергичный защитник интересов и тона колонии.
Все мечтают о Вашем приезде. В печати очень часто врут, что Ваш приезд ожидается в Москву, я не вижу необходимости разуверять их в этом, а они глубоко убеждены, что если Вы приедете в Москву, то приедете и к нам. Весь вопрос в том, сумеем ли мы Вас встретить?
Сейчас у нас хорошо пахнет весной, уже сделаны парники, возимся со всяким приплодом, летом нас ожидает до 40 десятин огорода, но общее настроение такое, чтобы ехать куда-нибудь на новое место. По-прежнему мечтают об острове, о море, о колонии в несколько тысяч человек, о ‘Первом детском корпусе имени Горького’. Пусть мечтают. Если хлопцы не мечтают, то они ничего не стоят.
Теперь самое главное. Мы готовим сборник ‘Колония имени М. Горького’. В рукописи он почти готов, издателей, жаждущих его издать, несколько. Мы придали ему боевой характер борьбы с педагогическими предрассудками, борьбы за живую личность.
Участвуют в нем воспитатели и хлопцы.
Разрешите, дорогой Алексей Максимович, открыть его несколькими Вашими письмами — они будут, как декларация основного нашего принципа: ‘Нет ничего выше человека’. Кроме того, нам нужен Ваш последний портрет. Если Вам не трудно, пришлите нам последний снимок, у Вас, наверное, есть свободный.
Простите за эти просьбы и за беспокойство, которое мы Вам причиняем.
Сборник обещает быть интересным — мы не посрамим Вашего имени.
Письмо это Вы, вероятно, получите к 26 марта. От лица всей колонии приношу Вам поздравление с праздником. Вспомните в этот день, что в старом монастыре 400 людей в этот день будут любовно думать только о Вас и мечтать о том, что они Вас когда-нибудь увидят.
Мы желаем Вам надолго-надолго сохранить здоровье и силы.

Преданный Вам
А. Макаренко

Харьков, Песочин.
Колония им. М. Горького.
А. С. Макаренко

Прилагаю письма всех отрядов. NoNo 9,
14, 18, 21, 24, у нас совсем нет, были
ликвидированы в последней реорганизации

——

Дорогой т. Макаренко,—

обладая способностью ‘воображать’, я, разумеется, представлял себе, как должно быть трудно Вам командовать тремя сотнями юношей, не очень склонных к дисциплине и организованному труду. Но — представляя это,— я, конечно, не могу почувствовать всю сложность Вашего положения.
А, вот, теперь я это чувствую и — понимаю. Научили меня почувствовать и понять, что такое Вы и как дьявольски трудна Ваша работа,— два бывших воришки, Пантелеев и Белых, авторы интереснейшей книги ‘Республика Шкид’. ‘Шкид’ — сокращенное название ‘Школы имени Достоевского для трудно воспитуемых’. Пантелеев и Белых — воспитанники этой школы, они описали ее быт, свое в ней положение и они изобразили совершенно монументальную фигуру заведующего школой, великомученика и подлинного героя Виктора Николаевича Сорина. Чтоб понять то, что мне от души хочется сказать Вам,— Вам следует самому читать эту удивительную книгу.
Я же хочу сказать Вам вот что: мне кажется, что Вы именно такой же большой человек, как Викниксор, если не больше его, именно такой же страстотерпец и подлинный друг детей,— примите мой почтительный поклон и мое удивление пред Вашей силой воли. Есть что-то особенно значительное в том, что почувствовать Вас, понять Вашу работу помогли мне такие же парни, как Ваши ‘воспитуемые’, Ваши колонисты. Есть — не правда ли?
Ну, вот и все, что мне хотелось сказать Вам.
Прочтете ‘Республику Шкид’,— издано Госиздатом,— напишите мне Ваши мысли об этой книге и о главном ее герое Викниксоре.
Крепко жму руку.

М. Горький.

P. S. Само собою разумеется, что Вы можете пользоваться для сборника моими письмами. Портрет будет выслан Вам из Москвы.
Колонистам — пишу, прилагаю письмо для них.
И еще раз — крепко жму Вашу руку.

А. П.

28.III.27.
Sorrento.

——

Харьков, 25 февраля 1928.

Дорогой Алексей Максимович!

Мы страшно много пережили за последние полгода, много работы и много борьбы и чуть-чуть не погибли. Еще и сейчас наше положение опасно. Хуже всего то, что я начинаю чувствовать усталость.
Разрешите рассказать Вам все по порядку.
В июле и в августе развал в детских колониях и городках достиг высшей точки. Почти не было колонии, которая не была бы отягчена актом прокуратуры или Р. К. И.
В это время мне предложили объединить работу всех 18 колоний Харьковского округа. Я не мог принять это предложение без определенных условий. Семь лет работы в горьковской колонии сделали-таки из меня специалиста по беспризорным и правонарушителям. Я поэтому мог представить органический план широкой реформы организации этих ребят с таким расчетом, чтобы они составили единое для округа общество, объединенное не только общим управлением, но и общим планом работы, общими внешними формами быта, общим хозяйствованием, взаимной помощью и прочее.
Случилось то, чего я даже не мог предполагать раньше: со мной как будто не спорили, но даже ни разу и не выслушали, по частям растащили весь мой план, отказали по мелочам на самых формальнейших основаниях в очень важных организационных деталях, а, кроме того, в самом подборе персонала прямо задавили самыми дикими кандидатами.
Во всей этой борьбе я нажил кучи врагов, и началась самая обыкновенная история: обрушились на колонию им. М. Горького. Осенью мы выпустили на производство до 70 ребят, разослали по другим колониям десятка два. В ноябре ГПУ открыло в новом специально отстроенном доме-дворце детскую коммуну имени Дзержинского. Организацию детского коллектива здесь поручили нашей колонии. Мы выделили в коммуну Дзержинского 62 воспитанника, разумеется, лучших, откомандировали туда же пятерых воспитателей. Еще раньше по другим колониям были назначены 6 воспитателей. Таким образом, к декабрю горьковская колония так щедро раздала свои силы, что сама оказалась в очень тяжелом положении. Кроме того, наш штат увеличили на 50 мальчиков (довели до 400), и мы буквально завалены новенькими. Они принесли к нам чесотку, вшей, разгильдяйство и особенно потребительскую философию детских домов.
Горьковцы, рассыпавшись по округу, разнесли вокруг ‘горьковскую’ систему. Это и послужило причиной всяких нападок. Ведь у нас обычно так: в десятках и сотнях случаев дело просто гниет и гибнет, растут самые дикие, деморализованные и слабенькие людишки. Все смотрят на это безобразие, опустивши руки. Но стоит образоваться одному серьезному дельному пункту, как все на него набрасываются: прежде всего требуют идеологии, да еще какой-то такой, о которой вообще никто толком ничего не знает. Во всяком случае, простая идеология работы и культуры объявляется каким-то страшным грехом. Во-вторых, стоит случиться одному случайному промаху, как немедленно подымается такой вой и такая истерика, что требуются чрезвычайно крепкие нервы, чтобы все это выдержать.
А как можно говорить об отдельных наших промахах? Законом у нас запрещено учреждать колонии для правонарушителей свыше 60 мальчиков (обязательно без совместного воспитания). Но вот мне все же дали 400. Ко мне их сплошь и рядом привозят в черной карете и сдают из-под револьвера. У меня нет карцера, и я ни одного за 8 лет не возвратил в тюрьму. Почему можно думать, что подросток только потому, что попал в колонию, сразу сделается паинькой?
У нас, правда, нашлись и друзья, но я, в сущности, не имел ни одной свободной минутки для борьбы. Я поэтому ушел из Управления колониями и теперь кое-как отбиваюсь от всяких кирпичей вдогонку. Горьковской колонии я не бросал, но на прямой работе в колонии работали мои помощники. Их переменилось четверо, и все они не выдержали больше месяца. В довершение всего наши сметы страшно порезали в этом году.
В результате мне приходится с горьковцами начинать чуть ли не новую жизнь. Правда, в колонии осталось ядро стариков около 100 человек и кадр воспитателей. Но отсутствие средств, ветхость монастырских построек, их неприспособленность, наконец, страшно суровая зима, все это страшно усложнило ребячью жизнь, сделало ее настоящим подвигом. Все это далеко выходит за пределы какой угодно педагогики, эти 400 жизней ‘второстепенной необходимости’, как выражается в письме к Вам 26-ой отряд.
Рядом с горьковской колонией — коммуна Дзержинского. Дворец, паркет, дубовая мебель, 19 электромоторов, мастерские по последней технике, души, ванны, прекрасное платье, богатые спальни, обильная пища. И там тоже почти все горьковцы, воспитанные, выдержанные, бодрые, чистые. И воспитатели горьковцы и, наконец, я — заведующий. 3 дня в неделю я провожу там, три дня у себя. Бросить дзержинцев не могу, не на кого. Боюсь, что уйду, а мой преемник наделает глупостей и опять будут есть живьем горьковскую колонию и горьковскую систему.
Сейчас вокруг коммуны Дзержинского завязался интересный узел. ГПУ, учреждение замечательной четкости, представило мой воспитательный план на утверждение Наркомпроса (УССР) и потребовало ответа: ‘Так или не так?’
Одобрить мою ‘еретическую’ укладку Наркомпросу страшно, это значит рекомендовать ее всем, не одобрить — значит нужно предложить иную, а это значит принять на себя ответственность прежде всего за целость дворца, душей, ванн и пр.
Сижу и жду. В коммуне благодушная педагогика, уют, тепло, нега, хорошее настроение и маленькая расслабленность. У горьковцев в спальнях обувь примерзает к полу, валится везде штукатурка, в каторгу обратилась топка печей ‘Горячим’ сводным отрядом, сотни новеньких, не могущих пройти по лестнице, чтобы не плюнуть, срывается ‘мат’, светят иногда голые колени— отчаянная борьба за жизнь, за каждую латку, за огрызки ботинок, но зато веселый дружный тон, дисциплина, смех, гремит оркестр — играет ‘Веселого горьковца’, сыпятся язвительные словечки по адресу дзержинцев, ждут весны и с весной того, чего ждут семь лет, с чем уже ушли многие из колонии,— ждут Вашего приезда. Сомнений в том, что Вы к нам заедете, нет ни у одного, вопросы и проблемы только в одном: как Вас принять, как встретить, как пищать от восторга и радости, когда Вы приедете.
Я лучше их знаю, как Вы будете нужны в каждом уголке России, и я не уверен даже, имеем ли мы право просить Вас заехать к нам, но несколько строк в 18-м томе о нашей колонии все-таки дают и мне некоторую надежду. Мы все сделаем, чтобы к Вашему приезду победить нашу бедность, чтобы не оскорбить Вас никаким неприятным впечатлением. Да нам и весна поможет. Дзержинцы также убеждены, что Вы навестите их.
Простите, что затруднили Вас нашими письмами.
Все наши педагоги и служащие просили меня передать Вам их любовный привет и гордость, что они горьковцы.
Навсегда преданный Вам

А. Макаренко.

——

Уважаемый т. Макаренко —

очень взволнован и огорчен Вашим последним письмом! Сожалею, что вы не сообщили о неприятностях, Вами переживаемых, в самом начале их, объясняю это Вашей удивительной деликатностью в отношении ко мне, Вашим нежеланием ‘беспокоить’ меня. Это — напрасно! Знали бы Вы, как мало считаются с этим другие мои корреспонденты и с какими просьбами обращаются ко мне! Один просил выслать ему в Харбин — в Маньчжурию!— пианино, другой спрашивает, какая фабрика красок в Италии вырабатывает лучшие краски, спрашивают, водится ли в Тирренском море белуга, в какой срок вызревают апельсины и т. д. и т. д.
А Вы, человек, делающий серьезнейшее дело, церемонитесь. Напрасно.
Чем я могу помочь Вам и колонии? Очень прошу Вас — напишите мне об этом. Я уже написал в ‘Известия’, чтоб к Вам послали хорошего корреспондента, который толково осветил бы жизнь и работу колонии, но это, разумеется, не важно, а вот, чем бы я мог быть практически полезен Вам?
Прошу Вас передать ребятам мой сердечный привет и пожелания им всего доброго.
Могу прислать много книг различного содержания, но не нужных мне. Присылать?
На первый раз посылаю небольшой пакет.
Крепко жму Вашу руку. Ребятам скоро напишу длинное письмо, напишу и Вам, а сейчас прошу меня простить,— приехали иностранцы и я должен принимать их. Утомительное занятие!

А. Пешков.

17.111.28.
Sorrento.

——

Колония им. М. Горького.
18 апреля 1928 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Ваше письмо и карточки, и подарок принесли нам оправдание и поддержку в самый трудный момент нашей жизни. Я не могу найти слова, чтобы выразить Вам то чувство благодарности и благоговения, которое я сейчас испытываю. Но все же я перестал бы уважать себя, если бы позволил себе хотя бы стороной причинить Вам заботы по поводу наших неприятностей. Не нужно Вам ничем помогать нам, ибо это значит, что Вы войдете в целую систему очень несимпатичных и непривлекательных историй. Наконец, Ваша помощь — явление совершенно исключительное и поэтому нельзя на ней строить нашу работу: если судьбы здоровой детской колонии зависят от вмешательства Максима Горького, то нужно бросить все наше дело и бежать куда глаза глядят. Вы, дорогой Алексей Максимович, должны понять мое положение. Я веду колонию 8 лет. Я уже выпустил несколько сот рабочих и студентов. Посреди общего моря расхлябанности и дармоедства одна наша колония стоит, как крепость. В колонии сейчас очень благополучный ребячий коллектив, несмотря на то, что в нем 75 % новых. И все же меня сейчас едят. Едят только потому, что я решительно отказываюсь подчиниться тем дурацким укладкам, той куче предрассудков, которые почему-то слывут у нас под видом педагогики. А разве трудно меня есть? Когда организуется жизнь 400 ребят, да еще правонарушителей, да еще в условиях нищеты, так трудно быть просто должностным лицом, в таком случае необходимо стать живым человеком, следовательно, нужно и рисковать и ошибаться. Где в работе есть увлечение и пафос, там всегда возможны отклонения от идеально мыслимых движений.
А меня едят даже не за ошибки, а за самое дорогое, что у меня есть — за мою систему. Ее вина только в том, что она моя, что она не составлена из шаблонов. К этому должно было прийти. В то время, как в разных книжонках рекомендуется определенная система педагогических средств, давно уже провалившихся на практике, наша колония живет, а с осени на нашу систему (наша основная формула: ‘Как можно больше требований к воспитаннику и как можно больше уважения к нему’) стихийно стали переходить многие детские учреждения.
Вот тут-то и поднялась тревога. Нашу колонию стали ‘глубоко’ обследовать чуть ли не ежемесячно. Я не хочу говорить, какие глупости писались после каждого обследования. Но в последнем счете договорились до того, что нашу систему запретили по всему округу, а мне предложили перейти на ‘исполкомскую’. В то же время никто не решается утверждать, что в колонии Горького дело поставлено плохо. Вообще никакой логики во всем этом нет. В декабре мне прибавили коммуну им. Дзержинского и сразу же подняли крик — ‘Почему и там горьковская система!’ На днях вдруг мне прислали приказ о прибавлении к нам еще одной колонии — им. Петровского с явным расчетом, что я туда переброшу два-три отряда горьковцев и полной уверенности, что они там наведут порядок, но и там будут кричать, что я еретик!
Иногда мне хочется смеяться, глядя на все это ребячество, а чаще все-таки приходится прямо впадать в тоску. У нас так легко могут сломать и растоптать большое нужное дело, и никто за это не отвечает. И вот теперь для того, чтобы отстоять колонию после 8 лет работы, успешность которой никто не отрицает, мне приходится говорить о таких совершенно сверхъестественных мерах, как Ваша помощь.
После этого стоит ли что-нибудь делать. Ведь в таком случае гораздо спокойнее просто служить и честно получать жалованье.
А то что же это:
— В колонии Горького хорошо?
— Хорошо, только идеология не выдержана.
— Как не выдержана? Ведь там 35% комсомольцев!
— Это ничего не значит, но там нет классовой установки.
— Позвольте, как нет классовой установки. Ведь все до одного работают и гордятся своей работой.
— Это ничего не значит. Работают потому, что там строгая дисциплина, а вот не будь этой дисциплины, то и не работали б.
— Так ведь дисциплина это хорошо!
— Хорошо, если она основана на классовом самосознании, а у Макаренко вместо этого ‘долг’, ‘честь’, ‘горьковец’, гордость какая-то.
И т. д.
Как тут можно спорить. К вам приводят запущенного парня, который уже и ходить разучился, нужно сделать из него Человека. Я поднимаю в нем веру в себя, воспитываю у него чувство долга перед самим собой, перед рабочим классом, перед человечеством, я говорю ему о его человеческой и рабочей чести. Оказывается, это все ересь. Нужно воспитать классовое самосознание (между нами говоря, научить трепать языком по тексту учебника политграмоты).
Дело окончится тем, что мы разбежимся. Но это в будущем. Сейчас мы боремся и уступать не думаем. Если меня бьют педагогическими догматами, то я бью живым коллективом 400 горьковцев, бодрых, веселых, энергичных, знающих себе цену и с прекрасной рабочей ‘установкой’. Если этот мой аргумент не действителен, то значит и бороться не за что.
Дорогой Алексей Максимович, очень прошу Вас не беспокойтесь и не огорчайтесь нашей борьбой. Вам нельзя нам помогать — наша борьба слишком мелка для того, чтобы втягивать в нее Ваше имя.
Остроменцкая написала в ‘Народном учителе’ статью о нашей колонии ‘Навстречу жизни’. Она писала мне, что послала книгу Вам. В статье в общем хорошо нарисован общий тон нашей колонии, но есть отдельные ошибки. Я не Кузьма Прутков и не Хулио Хуренито и решительно отказываюсь от тех афоризмов, которые мне там приписываются. Возможно, что я просто дразнил при помощи двух-трех парадоксов какого-нибудь туриста. Точно так же история с палками и дубинами — явный гротеск. Наши ребята любят сочинять обо мне легенды.
Простите, что длинное письмо.
Ребята благодарят Вас за книжки и карточку и все толкуют об одном: ‘а когда же он приедет’. Мы Вас ждем и готовимся: белим, красим, шьем.
За библиотечку большое спасибо. Если у Вас есть книги, которые Вам не нужны, конечно, пришлите их нам. Это для нас не только вещи, но и реликвия.
Преданный Вам

А. Макаренко.

——

Дорогой т. Макаренко,—

горестное письмо Ваше получил вместе со статьей Остроменецкой, читая статью, едва не разревелся от волнения, от радости. Какой Вы чудеснейший человек, какая хорошая, человечья сила. Настроение Ваше, тревогу Вашу — я понимаю, это мне знакомо, ведь и у меня растаптывали кое-какие начинания, дорогие душе моей, напр.— ‘Всемирную литературу’. Но — не верю я, что Ваше прекрасное дело может погибнуть, не верю! И — позвольте дружески упрекнуть Вас: напрасно Вы не хотите научить меня, как и чем мог бы я Вам и колонии помочь? Вашу гордость борца за свое дело я также понимаю, очень понимаю! Но, ведь, дело это как-то связано со мною и стыдно, неловко мне оставаться пассивным в те дни, когда оно требует помощи.
Мне известно стало, что Вами заявлено требование субсидии в 20 т. Я осведомлен, что деньги эти Вы получите. Книги Вам буду посылать, семь пакетов посылаю вместе с этим письмом, из Москвы вышлю все свои книжки. Было бы хорошо, если б Вы составили список нужных Вам и послали его в Москву, Чистые Пруды, Машков переул. 1, кв. 16.
Затем: мне очень хочется подарить ребятам инструменты для духового оркестра и для оркестра балалаечников. Разрешите? Может быть, среди ребят окажутся талантливые музыканты. А я имею возможность приобрести все это очень дешево.
В Россию еду около 25-го мая, у Вас буду во второй половине июня.
Передайте мой сердечный привет ребятам и научите меня сделать что-нибудь приятное для них. Дорогой друг,— я очень хорошо зкаю великое значение маленьких радостей, испытанных в детстве.
Крепко жму Вашу талантливую руку, будьте здоровы!

А. Пешков.

9.V.28.
Sorrento.

——

Харьков, 8 июня 1928.

Дорогой Алексей Максимович!

Мы живем сейчас исключительно под знаком Вашего приезда, думаем только о Вас, говорим только о Вас, работаем только для того, чтобы увидели Вы нашу работу. И я вместе с ребятами могу сейчас думать, говорить и писать только о Вашем приезде. Ваше последнее письмо для меня какое-то неожиданное, незаслуженное высшее достижение моей жизни, и я не пытаюсь даже искать слова, чтобы выразить Вам чувства благодарности и благоговения. Если Вы еще приедете к нам, мне уже ничего не останется хотеть.
Мы все крепко уверены, что Вы у нас будете во второй половине июня. Но так как в этой половине 15 дней, то мы и не можем считать дни до Вашего приезда, а нам это страшно нужно.
Чтобы реальнее для нас сделался Ваш приезд, посылаю к Вам двух ребят. Один из них Шершнев — наш бывший воспитанник, теперь студент Харьковского Медицинского Института, очень славный душевный человек, умеющий искать правду жизни без лишних криков и истерик. Это одно из моих ‘достижений’, которое далось мне довольно трудно. Другой, Митька Чевелий — один из самых первых горьковцев, мой друг, теперь дзержинец, человек, не обладающий большими способностями, но сумевший из чисто воровской ‘психологии’ сделать искреннюю, горячую и благородную натуру.
Они оба Вам не надоедят, так как оба по-горьковски лаконичны, сделают дело и уедут. В области выражения чувств они также умеют быть сдержанными.
Дорогой Алексей Максимович, не откажите им сказать, когда Вы приедете, сколько времени думаете у нас пробыть, кто еще приедет с Вами? Наши желания по всем этим вопросам мы даже не смеем высказывать, но, конечно, они у нас максимальны.
Я в страшном затруднении: Вы хотите подарить нам два оркестра и еще что-то для всех колонистов. Конечно, Ваша воля, дорогой Алексей Максимович, но, поверьте, нам страшно будет неловко вводить в такие расходы, ведь духовой оркестр стоит несколько тысяч. Может быть, совершенно невозможно, чтобы благодаря нашему существованию, Вы переживали материальную заботу, а для нас так трудно связать Ваше имя с материальной ценностью. С другой стороны, всякая вещь, связанная с Вашим именем, дорога для нас, независимо от того, сколько она стоит. И если Вы хотите доставить ребятам радость сверх той радости, какая заключается в Вашем приезде, то подарите им какую-нибудь небольшую вещь вроде ножика, чтобы она всегда могла остаться на память о Вашем приезде.
У Вас так много забот сейчас и Вы так заняты в Москве, что я позволяю себе не послушаться Вас и не посылаю списка книг.
В Москве так много Вам приходится видеть людей и говорить с ними, что мне страшно совестно затруднять Вас еще нашей депутацией. Вы простите.

Преданный Вам А. Макаренко.

9.VI.28.
Сейчас получили перевод 20000 рублей по Вашему приказу. Я даже не способен понять, что случилось. И я не способен ничего сказать, кроме слов удивления и преклонения перед Вашей живой личностью. Но здесь есть недоразумение. Я просил у разных учреждений 20 000. Наконец, я получил 16000 рублей в Харькове на ремонт. Вы, конечно, об этом не знали. Я очень виноват перед Вами, что не сообщил Вам об этом, и у Вас осталось преувеличенное знание о нашей нужде. Я очень боюсь, что сейчас дело непоправимо, но я буду ждать встречи с Вами, чтобы просить у Вас прощения и совета, как поступить.

Преданный Вам A. Mакаренко.

——

Харьков.
27 июня 1928 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Наши хлопцы, бывшие у Вас, рассказывали, сколько Вы писем получаете, и теперь прямо стыдно писать Вам длинное письмо.
Но и коротко нам так легко рассказать о себе. Мы ждем Вас, в этих словах вся наша жизнь. Ждем между пятым и десятым. Если Вы приедете в Харьков, мы на вокзале Вас потихоньку встретим так, что никто не будет знать. Вы обещали нам написать о дне и часе Вашего прибытия. Я этот день и час скрою даже от колонистов, чтобы действительно Вас никто не беспокоил. У нас в колонии мы также не будем Вас затруднять никакими речами. Вы у нас даже сможете отдохнуть.
Никаких подарков не нужно больше, дорогой Алексей Максимович, и так мы Вам уже чересчур дорого стоим.
Ждем.
Искренно преданный Вам

А. Макаренко.

Харьков,
Коммуна им. Дзержинского.
22 ноября 1928 года.

——

Дорогой, родной Алексей Максимович!

Спасибо, что вспомнили обо мне в Вашем письме к горьковцам. Я давно должен был написать Вам и должен был объяснить Вам причины моего ухода из колонии, но мне все казалось, что моя переписка с Вами внесет новую тревогу и новую нервность в жизнь горьковской колонии. Насколько я дорожил ее покоем и правильным развитием, Вы можете судить по тому, что я уехал из колонии, даже не простившись с ребятами и товарищами, уехал ранним утром, как будто в отпуск, и больше в колонии не был. Я тем более должен был так поступить, что в колонии тогда оставались на работе все мои друзья, с которыми я вел колонию 8 лет. Волновать ребят и проливать слезы мне Представлялось вредным для самого дела. По этим же причинам я решил не писать Вам, решил, так сказать, исчезнуть с колонийских горизонтов.
Вся эта моя дипломатия оказалась напрасной: кроме меня нашлось много охотников приложить руки к колонии. Прежде всего стравили персонал — большинство старых работников не могло выдержать постоянных обвинений в ‘макаренковщине’ и ушло, кто куда мог. На место завкола долго искали педагога, не нашли и назначили неграмотного столяра, человека хорошего, но, разумеется, неспособного справиться с 400 характерами наших горьковцев. Он скоро сделался предметом насмешек со стороны ребят и, вероятно, должен будет скоро уйти. Колония пока что держится благодаря нечеловеческим усилиям Весича, м. б. помните, человека с рано поседевшей головой. Он был при мне заместителем заведующего и остался им и теперь. Много зла приносит в колонии Гойдарь, бывший заведующий одной из колоний в Полтаве, уволенный за побои и теперь старающийся восстановить свое реноме в должности заведующего педагогической частью колонии им. Горького. Колония благодаря его деятельности принимает постепенно обычный вид наших детских домов: ленивый шкурнический персонал, кое-как отбывающий свои часы, склочный и вздорный, готовый из-за каждого пустяка утопить товарища, подсидеть, донести. Ленивый, скрытый, сонный ребячий состав, смотрящий на колонию, как на временное пристанище, как на ‘казенный’ котел, в котором можно пожить до того счастливого времени, когда можно будет устроиться на какой-нибудь работе, пить водку и носить клеш. Поэтому отношение к колонии у ребят сугубо утилитарное — уже сейчас дошло дело до кражи пассов в столярной мастерской и на электростанции.
Для того, чтобы подкупить ребят, откровенно брошен лозунг: ‘Вас эксплуатировали, теперь вас будут учить’. Но учить некому, да и какая учеба без рабочего настроения, без рабочего пафоса, без рабочих традиций. Разрушение этих традиций главное зло. Их нельзя сделать в неделю при помощи безответственной болтовни, они создаются годами, в колонии Горького они складывались в течение восьми лет.
Для чего нужно было губить нашу колонию, трудно сказать. В самый день Вашего пребывания в колонии туда приехал предглавсоцвоса Арнаутов и поставил мне ультиматум: или перейти на обычную соцвосовскую систему или уйти. На другой день после Вашего отъезда я сдал колонию, не мог же я серьезно поставить крест и над своей восьмилетней работой, и над самой колонией.
Но интереснее всего то, что вот уже четыре месяца, как я ушел из колонии, а система все-таки держится. Именно то, против чего особенно возражали — отряды и командиры, салюты и рапорта, осталось неприкосновенным. Для гибели колонии никаких серьезных причин вообще не было. Было обычное коллективное головотяпство, в котором и виновных не сыщешь. Отдельные лица, особенно старавшиеся в травле колонии, уже успели бросить свою полезную педагогическую деятельность и даже уехали из Харькова, остальные продолжают жевать свою жвачку за письменными столами и сонно посматривать на гибель колонии — что им такое колония Горького, одной колонией меньше, одной больше.
Моя личная трагедия, конечно, меньше всего может занимать даже меня самого,— мало ли у кого глупые руки отнимали дело целой жизни. Жаль колонии.
Сейчас я занят книгой, которую почти закончил. В ней я описываю историю работы и гибели колонии и стараюсь изложить свою воспитательную систему. Книга получается большая и кажется интересною, но я боюсь, что ее предварительно отправят на заключение Наркомпроса и там съедят. Называю я ее ‘Педагогическая поэма’.
Я очень надеюсь, что Вы разрешите посвятить ее Вам. Это дело не только моего преклонения перед Вами, как перед великим художником, но и дань чисто деловой благодарности,— в Ваших книгах я нашел для себя педагогические откровения. Не может быть воспитания, если не сделана центральная установка о ценности человека.
Я буду Вам без конца признателен, если пришлете две-три строчки. Для меня они принесут запасы сил надолго.
Работаю я сейчас в коммуне Дзержинского. Здесь 80 % горьковцев и горьковская педагогика. Мы все-таки не умерли.
Мне хочется надеяться, что наша правда восторжествует и мне удастся где-нибудь возродить колонию Вашего имени.
Будьте здоровы, дорогой Алексей Максимович.
Спасибо Вам за любовь и внимание к нашей коле’ нии и за те начала силы, которые мы в своей работе находили благодаря Вам.
Искренно преданный Вам

А. Макаренко.

Харьков.

——

Дорогой Антон Семенович —

Ваш уход из колонии поразил и глубоко огорчил меня. Если б я знал об ультиматуме Арнаутова, я, конечно, действовал бы более энергично. Но у меня было обещание т. Б. в Харькове ‘не мешать’ Вам в работе Вашей. В Москве я тоже говорил о том, чтоб Вас не трогали, и тоже был успокоен обещанием не делать этого. И — все-таки! Очень боюсь, что в это дело замешаны тенденции ‘националистического’ характера.
Пишу в Москву, настаивая на необходимости Вашего возвращения в Куряж. В январе будет напечатана моя статья о ‘беспризорных’ и колонии, созданной Вашей энергией. Разрушать такие дела — преступление против Государства, вот как я смотрю на эту историю.
Антон Семенович — Вы энергичный, умный человек. Я знаю, как должно быть больно Вам, но — не падайте духом! Все наладится.
За предложение посвятить мне Вашу ‘Педагогическую поэму’ сердечно благодарю. Где Вы думаете издать ее? Советую — в Москве. Пошлите рукопись П. П. Крючкову, по адресу: Москва, Госиздат. Он Вам устроит печатание быстро и хорошо. Думаете ли Вы иллюстрировать ее снимками? Это надо бы сделать. Не опасайтесь, что этим книга станет дороже.
Крепко обнимаю Вас, дорогой друг, будьте здоровы!

А. Пешков.

6.XII.28.
S[orrento].
Передайте привет мой колонистам Дзержинского. А своих видите? Они, ведь, наверное, знают, где Вы?

А.П.

——

Дорогой Алексей Максимович!

Простите, что я Вас беспокою. Когда я у Вас был, Вы мне рекомендовали издавать мою книгу не у ‘Народного Учителя’, а в Госиздате.
В моей книге выходит к последнему времени, когда я прибавил несколько совершенно необходимых теоретических глав, до 20 листов. Такую солидную книгу мне самому не хочется издавать в ‘Народном Учителе’.
Наконец мне просто хочется поступить так, как Вы советуете. Вы, вероятно, имеете для этого основания.
В связи со всем этим у меня к Вам большая просьба. Не откажите дать для моей книги небольшую рекомендательную записку. Пока что мне нужно только одно: чтобы ее не заложили куда-нибудь далеко и хотя бы прочитали, чтобы судить, годится она или не годится.
Потом, если она будет признана достойной издания, я буду просить Вас просмотреть ее.
Если Вы такую записку пошлете в ГИЗ, попросите Петра Петровича мне об этом сообщить.
В моей книге 3 части. Первую я отправлю в ГИЗ немедленно после того, как получу письмо от Петра Петровича.
Преданный Вам и любящий Вас

А. Макаренко.

Харьков,
почтовый ящик No 309,
А. С. Макаренко
[1929 г. сентябрь, октябрь]

——

Дорогой Макаренко,—

в виду того, что Халатов уехал в Сибирь и пробудет там не менее месяца, я рекомендую Вам передать рукопись в изд-во ‘Земля и фабрика’ Илье Ионовичу Ионову. Письмо к нему прилагаю. Жму руку, всего доброго.

А. Пешков.

10.Х.29.

——

Харьков, 5 октября 1932 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Вместе с коммунарами-дзержинцами я приветствовал сорокалетие Вашей работы, и наше приветствие было напечатано в ‘Правде’ в номере, посвященном Вам. Заметили ли Вы его?
А сейчас у меня появилась надежда, что Ваш юбилей поможет возродиться идее горьковской колонии, правда, уже в другом месте. Третьего дня в московских газетах было напечатано, что МОНО решил открыть образцовую коммуну для беспризорных Вашего имени. Мне показалось, что я имею преимущественное право просить поручить эту коммуну мне. Кого просить? Может быть, в Москве меня мало знают. Я решился затруднить Вас напоминанием о себе.
Это письмо, вероятно, выйдет длинным, простите за это, но, мне думается, Вы не будете сердиться за мой рассказ, если вспомните, что мы с Вами долго переписывались.
После Вашего посещения колонии им. Горького, если Вы помните, я из колонии должен был уйти, так как не хотел поступиться ни одним словом из своих педагогических верований. Вы тогда выступили на мою защиту, но даже Ваше слово не пробило толщу наробразовских предрассудков и завирательной болтовни. Я спас остатки своего дела в коммуне им. Дзержинского, куда вместе со мной перекочевала сотня горьковцев и часть персонала. Они и до сих пор еще называют себя ‘старыми горьковцами’.
Мне кажется, что Вам коммуна им. Дзержинского не совсем понравилась. Вас, вероятно, смутило кажущееся внешнее богатство. Но за этим богатством скрывался хороший рабочий ребячий коллектив, воспитанный в горьковской колонии. За прошедшие с тех пор четыре года дзержинцы многого достигли: давно уже перешли на полную самоокупаемость, открыли у себя рабфак, построили новый во всех отношениях замечательный завод, приняли много новых беспризорных. Сейчас это во всех отношениях интересное учреждение, красивое и культурное, делающее большую и нужную работу. В этом году мы выпустили в вузы двадцать четыре человека.
Я не спускал глаз с горьковской колонии, она пережила много тяжелых дней. В ней несколько раз менялись заведующие, это было плохо. Еще хуже было то, что Наробраз провел настоящую победоносную войну против всех остатков ‘макареновщины’, разогнал всех моих помощников, а многие ребята и сами ушли. В результате всех этих мероприятий к весне этого года колония страшно обеднела и упала во всех отношениях: побеги, воровство, пьянство, об этом писались целые страницы в харьковских газетах.
В марте ‘старые горьковцы’ и живущие в коммуне и давно вышедшие в самостоятельную жизнь, врачи, агрономы, педагоги, поставили вопрос о возрождении колонии. Горьковские ребята, а они все знают о старом блеске колонии, встретили эту мысль с настоящим энтузиазмом. Было несколько встреч и общих собраний дзержинцев и горьковцев, побывал и я в колонии. Намечалось объединение двух колоний на началах федерации под моим общим руководством. В Наробразе давно исчезли старые противники моей системы, давно уже признаны достижения коммуны Дзержинского, возражений с этой стороны не было. Но не захотели такого объединения мои теперешние шефы. Мне пришлось отказаться от продолжения горьковской истории.
Сообщение в московских газетах об открытии новой коммуны Вашего имени меня снова взволновало. Я предъявляю мое право на работу в колонии Вашего имени и считаю, что это право никто оспаривать не может: с двадцатого года я, кажется, один во всем Союзе стоял во главе коллектива горьковцев. Ведь нас объединяло не только официальное Ваше шефское имя, но и реальное объединение наше вокруг Вашей личности, жизни и Вашей мысли. Много моих воспитанников сейчас работают в Союзе, и они до сих пор с гордостью называют себя горьковцами и не теряют связи ни со мной, ни друг с другом. И вот мы, горьковцы, считаем, что организация новой коммуны горьковцев должна быть нашим делом. Нас интересует в данном случае не только желание снова работать в горьковской колонии, но и чисто деловые соображения: ни для кого не секрет, что детские дома и колонии у нас плохо живут, и работать в них до сих пор не умеют. А колония Вашего имени должна быть во всех отношениях образцовой. Мы чувствуем за собой и силу и опыт такую колонию создать. И есть какая-то красота в том, что новую Вашу колонию создадут не бюрократические деятели, а Ваши старые друзья — горьковцы.
Важно еще одно обстоятельство: в той же телеграмме из Москвы сказано, что создается и техникум им. М. Горького для подготовки работников внешкольного типа — педагогов. Прямо не пойму, почему именно внешкольного, когда у нас совершенно нет работников для детских домов, а готовить их наши педвузы не умеют. Я считаю, что при коммуне имени Горького надо иметь техникум для подготовки работников таких коммун. Я не хвастун, но ручаюсь, что такой техникум могу создать только я, и, может быть, еще три-четыре человека в Союзе, ведь для этого нужно иметь огромный опыт работы с беспризорными, а у нас этого опыта редко кто выдерживал больше двух-трех лет. Для подготовки таких работников нужна совершенно особая программа. В глубине души я думаю, что эта программа пригодится вообще для создания советской школы воспитания, но это пусть так и будет в глубине.
Я Вас прошу: помогите сделать это большое и нужное дело, помогите это дело сделать нам, горьковцам. Сколько их я смогу насобирать, я еще хорошо не знаю, но за успех я ручаюсь.
Никаких своекорыстных мотивов у меня, конечно, нет. В коммуне им. Дзержинского меня ценят и любят, хорошо платят, и дело способно удовлетворить работника, но здесь уже все сделано, осталось наводить последний лоск. Правда, и здесь не дают мне полной свободы творчества, и здесь находятся охотники потребить то, что добыто огромным моим напряжением, но ведь от этого нигде не избавишься. И еще одно — мне надоела Украина, ибо я всегда был просто русским человеком. А Москву люблю. Но это все соображения второстепенные.
Я знаю, что первые годы в новой коммуне для беспризорных всегда каторга, но к этому влечет по привычке, а ведь в Москве пахнет горьковской колонией — вот, даже странно как-то представить, что колония им. Горького и вдруг без меня.
Я наверное слишком многословен, а Вы и так уже увидели и почувствовали мою правду.
Я не знаю, как это сделать, мне кажется, что Вы имеете право выбирать заведующего Вашей коммуной. Мне бы хотелось участвовать в самом проектировании колонии, потому что тогда легче всего наделать всяких глупостей.
В МОНО меня когда-то знали, о коммуне им. Дзержинского знают наверняка. На днях выйдет в ГИХЛ’е моя книга ‘Марш тридцатого года’, которая о коммуне много расскажет интересного. Может быть, и это поможет.
Кстати, о моей литературной деятельности: в ГИХЛ’е принята и вторая рукопись ‘ФД-1’, большой очерк листов на двенадцать, а самая дорогая для меня работа, ‘Педагогическая поэма’, изображающая не сладкие достижения, а тяжелейшую борьбу в горьковской колонии, полную не только пафоса, но и преступлений, между прочим моих собственных, книга, посвященная Вам, лежит у меня дома: как-то страшно выворачивать свою душу перед публикой с такой щедрой искренностью.
Все-таки простите за такое длинное письмо. Но если Вы его прочитали, я почему-то уверен, что колония им. Горького будет в моих руках, серьезно, иначе быть не может, это было бы престо недопустимо.
Преданный Вам

А. Макаренко.

Харьков, 54.
Коммуна им. Дзержинского.
А. С. Макаренко

——

Дорогой Антон Семенович —

вчера прочитал Вашу книжку ‘Марш 30-го года’. Читал — с волнением и радостью, Вы очень хорошо изобразили коммуну и коммунаров. На каждой странице чувствуешь Вашу любовь к ребятам, непрерывную Вашу заботу о них и такое тонкое понимание детской души. Я Вас искренно поздравляю с этой книгой. Вероятно, немножко напишу о ней. Колонисты Куряжа не пишут мне. Не знаю о них ничего. Прискорбно, какие хорошие ребята были там.
Крепко жму Вашу руку.
Передайте ребятам привет мой, скажите, что я страшно рад был прочитать, как они живут, как хорошо работают и хорошо, дружески— по-настоящему — относятся друг к другу.

М. Горький.

17.XII.32.
Sorrento.

——

Дорогой и глубокоуважаемый
Алексей Максимович!

Ваше письмо о моей книге — самое важное событие в моей жизни, к этим словам я ничего уже не могу прибавить, разве только то, что я просто не понимаю, как это можно иметь такую большую душу, как у Вас.
А я о своем писании был очень плохого мнения. Писательский зуд просто оказался сильнее моей воли, а по доброй воле я не писал бы. Ваш отзыв перепутал все мои представления о собственных силах, теперь уже не знаю, что будет дальше. Впрочем, к писательской работе меня привлекает одно — мне кажется, что в нашей литературе (новой) о молодежи не пишут правдиво, а я очень хорошо знаю, какая это прелесть — молодежь, нужно об этой прелести рассказывать. Но это очень трудно, для этого нужен талант и еще… время. У меня как будто не было ни того, ни другого. Пишу сразу в чистовку, получается неряшливо, а через каждые две строчки меня ‘пацаны’ отрывают, писать приходится все в том же ‘кабинете’.
Поэтому все, что я написал, меня смущало. Сейчас в ГИХЛ’е лежит моя рукопись ‘ФД-1’ из истории последних лет коммуны Дзержинского. В редакции относятся к ней очень сдержанно, наверное, она будет издаваться тоже два года, как и ‘М. 30 г.’. А самая дорогая для меня книга, давно законченная, ‘Горьковцы’, листов на 20, лежит у меня в столе, там слишком много правды рассказано, и я боюсь.
Есть еще у меня и пьеса. Даже стыдно писать Вам о таком обилии.
Недавно я писал Вам в Москву, наверное, Вы не получили моего письма. В нем я писал и о колонии в Куряже. В московских газетах было сообщение об открытии ‘образцовой колонии’ им. М. Горького. Я просил Вас поручить эту колонию нам, ‘горьковцам’. На это дело пошли бы лучшие ребята, выпущенные из колонии в Куряже, теперь педагоги, инженеры, врачи.
Куряжскую колонию возродить уже нельзя. В прошлом году дзержинцы поставили вопрос об объединении с Куряжем в ‘дивизию’, но начальство не согласилось. Колония живет плохо, после меня переменилось уже четыре заведующих, глупости там наделаны непоправимые, коллектива нет, проходной двор. Монастырское старье давно нужно было развалить, нужно было строить, богатеть, а там до сих пор штукатурка 1928 года. Нехорошо. Коммуна Дзержинского на днях праздновала свое пятилетие. Ребята постановили передать Куряжу помощь 10 000 рублей, но это чепуха. Там деньги не помогут. Там нужна большая работа, все нужно сначала. А если сначала, так лучше уже на новом месте. Ваше имя в Куряже нужно снять.
Простите за длинное письмо. Ваши слова ребятам я передал на общем собрании. Они горды и сейчас Вам пишут.
Посылаю Вам наш юбилейный сборник.
Спасибо за Ваше внимание и поддержку, если можно за это благодарить.

Преданный вам А. Макаренко.

Харьков, 54.
Коммуна Дзержинского
1.I.1933 г.

——

Дорогой Антон Семенович —

я, стороною, узнал, что Вы начинаете уставать и что Вам необходим отдых. Собственно говоря — мне самому пора бы догадаться о необходимости для Вас отдыха, ибо я, в некотором роде, шеф Ваш, кое-какие простые вещи должен сам понимать. 12 лет трудились Вы и результатам трудов нет цены. Да никто и не знает о них, и никто не будет знать, если Вы сами не расскажете. Огромнейшего значения и поразительно удачный педагогический эксперимент Ваш имеет мировое значение, на мой взгляд.
Поезжайте куда-нибудь в теплые места и пишите книгу, дорогой друг мой. Я просил, чтоб из Москвы Вам выслали денег.
Будьте здоровы, крепко жму руку. Всего доброго!

А. Пешков.

30.I.33.

——

Дорогой Антон Семенович —

не отвечал Вам, ожидая, когда получу возможность ответить конкретным предложением.
Но покамест еще не вижу этой возможности и пишу только для того, чтоб Вы знали: письмо Ваше получено мною и о Вашем переводе в Москву я — забочусь.

Будьте здоровы!

А. Пешков.

10.VIII.33.

——

Макаренко.
Харьков, 25 авг. 1933.

Дорогой Алексей Максимович!

Получил Ваше письмо. Поверьте, нет в моем запасе таких выразительных слов, при помощи которых я смог бы благодарить Вас. Если я вырвусь из моей каторги, я всю свою оставшуюся жизнь отдам для того, чтобы другим людям можно было вести воспитательную работу не в порядке каторги. Это очень печально: для того, чтобы воспитать человека, нужно забыть, что ты тоже человек и имеешь право на совершенствование и себя и своей работы.
Отсюда вырваться без Вашей помощи мне не удалось бы никогда.
Сейчас я выпустил 45 человек в Вузы и для моей совести сейчас легче расстаться с коллективом. Вырваться от начальства гораздо труднее, оно очень привыкло к безграничной щедрости, с которой здесь я растрачивал свои силы, растрачивал при этом не столько на дело, сколько на преодоление самых разнообразных предрассудков.
Простите, дорогой Алексей Максимович, что я занимаю Вас своей персоной. В Вашей работе наверное много более ценных объектов, но что же делать, если мне выпало такое счастье — заслужить Ваше внимание.
В начале сентября я буду в Москве, и, надеюсь, Вы разрешите Вас посещать.
Преданный Вам

А. Макаренко.

——

Дорогой Антон Семенович —

на мой взгляд ‘Поэма’ очень удалась Вам. Не говоря о значении ее ‘сюжета’, об интереснейшем материале, Вы сумели весьма удачно разработать этот материал и нашли верный, живой искренний тон рассказа, в котором юмор Ваш — уместен, как нельзя более. Мне кажется, что рукопись не требует серьезной правки, только нужно указать постепенность количественного роста колонистов, а то о ‘командирах’ говорится много, но армии — не видно.
Рукопись нужно издавать. Много ли еще написано у Вас? Нельзя ли первую часть закончить решением переезда в Куряж?

М. Горький.

[25 сентября 1933]

——

7 марта 1934 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Спасибо Вам. Благодаря Вашему вниманию, поддержке, а может быть и защите, моя ‘Педагогическая поэма’ увидела свет, да еще в таком совершенно уже незаслуженном соседстве с Вашей пьесой.
Для меня выход ‘Поэмы’ — важнейшее событие в жизни. Я не способен судить, насколько это важно или нужно для людей. Здесь, в своей харьковской каторге, я вообще слишком мало ощущаю из широкой литературной жизни и не могу даже следить за критическими статьями, не знаю даже, есть они или нет.
И меня очень затрудняет вопрос о том, что дальше делать с поэмой? Следует ли добиваться отдельного издания первой части, или она не стоит того, чтобы ее отдельно издавать? Отдельное издание меня интересует больше всего потому, что можно будет восстановить несколько глав и отдельных мест (всего около 4-х печатных листов), не напечатанных в альманахе за недостатком места, мне, как, вероятно, и каждому автору, кажется, что места эти очень хороши и очень нужны, что без них ‘Поэма’ много в своей цельности теряет.
Писать ли вторую часть или не стоит? Тов. Авербах говорил мне: ‘Обязательно пишите’, а я все думаю, ибо нет у меня никакой писательской уверенности.
Материал для второй части у меня как будто богатый. Это лучшее время горьковской колонии. В первой части я пытался изобразить, как складывается коллектив, во второй части хочу описать сильное движение развернутого коллектива, завоевание Куряжа и харьковскую борьбу — до самого Вашего приезда. Закончить хочу Вашим приездом в Куряж.
Вторая часть для меня труднее, чем первая. Я не представляю себе, как я справлюсь с такой трудной задачей: описывать целый коллектив и в то же время не растерять отдельных людей, не притушить их яркости. Одним словом, боюсь.
Не знаю также, уместно ли разбавлять повествование теоретическими отступлениями по вопросам воспитания, у меня есть такой зуд — хорошо ли это?
И еще одно затруднение. Ваш приезд — это кульминационный пункт развития коллектива горьковцев, но это и его конец. До Вашего еще приезда мне удалось спасти 60 человек в коммуне Дзержинского. Эти 60 человек и продолжают традиции горьковцев уже на новом месте. Я всегда думал, что история дзержинцев составит тему третьей части ‘Педагогической поэмы’. На деле, однако, мне не удалось сохранить цельность развития коллектива. Здесь набежало много людей, они дружно растащили коллектив в разные стороны, и в настоящее время, вместо одного цельного явления, я стою перед целой кучей проблем, получившихся исключительно благодаря неумению многих людей.
Для окончания ‘Поэмы’ здесь нет хорошей правды, врать не хочу, окончить же 28-м годом тоже как будто неудобно. Простите, дорогой Алексей Максимович, что затрудняю Вас своими делами. Просто хочу поделиться с Вами. Если Вы только одним словом отзоветесь — стоит ли писать продолжение? — мне больше ничего и не нужно. А что выйдет, я все равно Вам покажу, тогда будет видно.
Страшное спасибо Вам за Ваше письмо Серафимовичу. Оно многим людям показывает дорогу.
Желаю Вам здоровья и радости.

Преданный Вам А. Макаренко.

Харьков, 54.
Коммуна им. Дзержинского

——

Дорогой Антон Семенович!

рукопись Ваша сокращена по недоразумению, сократить нужно было не ее. Но я живу за городом и — ‘не досмотрел’. А на других положиться — нельзя, как Вы знаете.
Очень огорчен тем, что Вы еще не принимались работать над второй частью и очень Вас прошу: начинайте!
Первая часть хорошо удалась Вам, все, кто читал ее — читали с наслаждением и все говорят: нет конца!
Первую часть нужно издать, включив, конечно, выпавшие четыре листа. П. П. Крючков возьмет на себя хлопоты по изданию. Особенно резко полемизировать по поводу Вашего метода воспитания Вам не стоит, метод этот оправдан на Б-Б. водном пути по Печоре — книга ‘Большой шанс’ Канторовича и другие. Замалчивать правду, разумеется, не рекомендую.
Крепко жму руку, рукописей жду.

Ваш А. Пешков.

14.III.34.

——

Харьков, 54.
Коммуна им. Дзержинского
14 июня 1934 г.

Дорогой Алексей Максимович!

Давно должен был написать Вам, но не хотел тревожить Вас моими делами во время таких горестных для Вас событий, которые и мы здесь встретили с глубокой и искренней печалью. Непереносимо тягостно было представить себе Ваше страдание, так это все не вяжется с Вашей личностью и с любовью к Вам. Нет ничего отвратительнее для меня знать, что и по отношению к Вам возможны подобные издевательства этих дурацких мировых неустройств. Так это возмутительно, и так себя неуютно чувствуешь в мире: ведь по справедливости и по здравому смыслу умирать должны только те люди, которые уже не нужны для жизни.
Я пишу вторую часть ‘Педагогической поэмы’. Подвигается она чрезвычайно медленно, мешают коммунарские дела, напряженные, как всегда. К коммунарским делам прибавилось еще одно, увлекательное до высшей степени. Здесь в Харькове организован Комитет для открытия новых детских трудовых коммун на 12 000 человек. И меня ввели в состав комитета. Я настойчиво предлагаю всем открыть одну коммуну на 12 000 детей на берегу Днепра недалеко от Черкасс или при впадении Сейма в Десну. Я представил подробный план, составленный целой группой людей, понимающих в этом деле, и настоящих энтузиастов. План деловой и точный. Я прошу 33 миллиона выдать в течение 3-х лет. Обязуюсь потом возвратить эти деньги в течение десяти лет, а сверх того, ежегодно увеличивать коммуну на 2000 человек. Вообще, начиная с четвертого года, коммуна должна быть на хозрасчете.
О деньгах никто не спорит. На борьбу с беспризорностью ежегодно расходуются гораздо большие деньги и без всяких материальных и педагогических последствий. И если открыть не одну, а двенадцать коммун на 12 000 человек, то это будет стоить не 33 миллиона, а больше ста.
Не денег жалеют, а просто боятся поднять серьезное большое дело, боятся тронуться с насиженного, хотя и дрянного места, на котором давно стоит беспризорный вопрос. Я уже многих убедил, но многие еще сомневаются и чего-то боятся.
Если бы дали в руки такое дело, да еще если бы назвали новую коммуну Вашим именем, я уже не мог бы ручаться за скорое окончание ‘Педагогической поэмы’. Это, конечно, очень грустно, но отказаться от такой коммуны я все равно не в силах.
Первая часть ‘Педагогической поэмы’ давно сдана в ‘Советскую литературу’, но с изданием там не спешат, говорят, что до августа она в производство не пойдет. Почему так долго, не знаю, может быть, так и нужно. Вероятно, украинский перевод выйдет раньше, так как ‘Радянська литература’ спешит обогнать Москву, справедливо рассчитывая, что читатель будет читать по-украински только в том случае, если рядом нет лучшего.
Сдал я и ‘Мажор’ в МХАТ товарищу В. Около месяца поработал над пьесой, считаю, что она теперь лучше, чем была раньше, но бабы прибавить не сумел— я еще очень слабый техник. В. сказал, что с Вами будут советоваться. Здесь в Харькове есть симпатичный и культурный театр русской драмы. Коллектив этого театра очень воодушевленно и красиво шефствует над коммуной им. Дзержинского. Просили дать им ‘Мажор’ к постановке, но я не хочу ставить пьесу в том городе, где так хорошо знают коммуну,— будут копировать, а это совсем не то: в ‘Мажоре’ есть много от мечты о ближайших будущих днях.
В конце июля коммунары уезжают в отпуск. Становимся лагерем в Сосновом лесу на берегу Днепра. Как и в прошлом году, ребята воображают, что это замечательная вещь — лагерь на Днепре, и собираются приглашать Вас. Главное, чем они собираются Вас завлечь, это маленький пароходик в распоряжении лагеря. Ездить на пароходике по Днепру и снимать берега собственной ‘Лейкой’ — конечно, высшее блаженство.
Между прочим, ‘Лейки’ (по-нашему — ‘ФЭД’ — ‘Федьки’.) нашего нового завода выходят не плохие. Остался еще недоступным секрет одного лака. Когда этот секрет будет осилен и ‘ФЭД’ примет настоящий нарядный вид — коммунары мечтают, что Вы примете от них образец — ведь это тоже ‘Наши достижения’.
Простите за длинное письмо.

Преданный Вам А. Макаренко.

В ‘Литературной газете’ было напечатано, что в Союз писателей принят Макаренко. По некоторым данным это я. Но я так не верю в это счастье, что боюсь страшно разочарования. Недавно жена была в Москве, но я ей прямо запретил заходить в ССП, а вдруг скажут:
— Н-нет… это другой товарищ.

——

Дорогой мой друг Антон Семенович —

спасибо за письмо!
Очень обрадован намерением правительства широко организовать детские трудкоммуны, очень ясно сознаю необходимость Вашего участия в этом прекрасном деле, но — огорчен тем, что вторая часть ‘Педагогической поэмы’ Вашей ‘подвигается медленно’.
Мне кажется, что Вы недостаточно правильно оцениваете значение этого труда, который должен оправдать и укрепить Ваш метод воспитания детей. Вы должны сделать что-то, чтоб ‘Поэма’ была кончена Вами и прочитана в момент организации новых коммун. Этим актом Вы поможете поставить дело правильно, как оно было поставлено в Куряже и в коммуне Дзержинского. Убедительно прошу Вас — напрягитесь и кончайте вторую часть ‘Поэмы’. Настаиваю на этом не только как литератор, а — по мотиву, изложенному выше.
Крепко жму руку, будьте здоровы и — за работу!

М. Горький.

[Июнь, после 16, 1934]

——

Дорогой Антон Семенович —

вторая часть ‘Поэмы’ значительно менее ‘актуальна’, чем первая, над работой с людями и землей преобладают ‘разговоры’. В них много юмора, они придают ‘Поэме’ веселый тон,— это, конечно, еще не порок, если не снижает серьезнейшее тематическое, а также историческое значение социального опыта, проделанного колонией.
Мне кажется, что эта часть поэмы весьма выиграет, если Вы сократите ее. Сокращать надо незначительное, чтоб ярче оттенить значительнейшее. Длинновата сцена покупки лошади. Очень хороша свадьба. Недостаточно ясна Ваша полемика с НКПр. о методах воспитания. Не звучит ли некое ‘Скрипниковское’ в указаниях НКП на применяемую Вами ‘военизацию’? Думается, что Вы недостаточно подчеркнули воспитательное значение этой игры, а она ведь настраивала ребят серьезно.
Я ‘придираюсь’, потому что глубоко убежден в серьезнейшем значении ‘Поэмы’, в правде метода, в поучительности опыта. Но чтоб опыт был ясен читателю,— даже тогда, когда он — профессионал-педагог,— &gt, Вам необходимо более четко изображать постепенность перерождения ребят. В этой части личная Ваша фигура и работа оставляет ребят несколько в тени. И это — потому что работу Вы освещаете словами, тогда как освещение ее требует фактов. Незаметно, как ребята пришли к необходимости учиться в рабфаках, решение это является неожиданным.
Вообще очень прошу Вас внимательно прочитать и — местами сократить, а кое-где дополнить рукопись. Крайне важно дать эту Вашу работу в форме — по возможности — совершенной.
Крепко жму руку.

М. Горький.

10.IX.34,

——

Дорогой, родной Алексей Максимович!

Не нахожу слов, чтобы выразить Вам свою благодарность и любовь. Одно знаю хорошо, что ни я, ни моя поэма не стоят того исключительного внимания, которое Вы оказываете нам, и не стоят огромного труда, который Вы нам дарите.
О второй части у меня нет ясного представления: то она кажется мне очень хорошей, гораздо лучше первой, то чрезвычайно слабой, ничего не стоящей. Писал я ее в ужасных условиях, во время большой напряженной работы в коммуне, в летнем походе коммунаров: в вагоне, на улицах городов, в передышках между торжественными маршами.
И поэтому и по моей неопытности и слабости в ней, конечно, много недостатков, которые я в особенности ясно увидел после Вашего отзыва: много ‘разговоров’, выпирает моя фигура, есть лишнее зубоскальство.
Я постарался вычеркнуть все то, что бросается в глаза, всего вычеркнул больше двух печатных листов, но как-нибудь основательно переделать всю часть я уже потому не могу, что вся она построена по особому принципу, который я считаю правильным, но который, вероятно, плохо отобразил в своей работе над книгой.
Я очень прошу Вашего внимания к следующему:
Моя педагогическая вера: педагогика — вещь прежде всего диалектическая — не может быть установлено никаких абсолютно правильных педагогических мер или систем. Всякое догматическое положение, не исходящее из обстоятельств и требований данной минуты, данного этапа, всегда будет порочным.
Единственно, что я хочу утверждать: в коммунистическом воспитании единственным и главным инструментом воспитания является живой трудовой коллектив. Поэтому главное усилие организатора должно быть направлено к тому, чтобы создать и сберечь такой коллектив, устроить его, связать, создать тон и традиции, направить…
В первой части ‘ПП’ я хотел показать, как я, неопытный и даже ошибающийся, создавал коллектив из людей заблудших и отсталых. Это мне удалось благодаря основной установке: коллектив должен быть живой и создавать его могут настоящие живые люди, которые в своем напряжении и сами переделываются.
Во второй части я сознательно не ставил перед собою темы переделки человека. Переделка одного, отдельного человека, обособленного индивида, мне представляется темой второстепенной, так как нам нужно массовое новое воспитание. Во второй части я задался целью изобразить главный инструмент воспитания, коллектив, и показать диалектичность его развития.
Инструментовку коллектива я хотел изобразить в следующих главных чертах:
1. Пролетарская классовая направленность — отрицание индивидуального крестьянского хозяйства.
2. Превалирование интересов коллектива над интересами личности.
3. Дисциплина.
4. Бодрость.
5. Коллективный труд и хозяйство.
6. Образовательный и культурный процесс.
7. Настоящие живые люди (Калина, Силантий, Мария Кондратьевна).
8. Стремление вперед, обязательное развитие.
9. Традиции, в том числе и внешние.
10. Эстетическое оформление жизни.
Может быть, это все мне плохо удалось, это другое дело.
В третьей части я этот коллектив хочу показать в действии: в массовой переделке уже не отдельных личностей, а в массе — триста куряжан. В третьей части у меня богатый материал для изображения такой переделки и доказательства того, что силами коллектива эта переделка легче и быстрее.
В третьей же части я хочу изобразить и сопротивление отдельных лиц в НКП. Во второй я хотел показать только первые предчувствия, первые дыхания борьбы. Нападение НКП на мою работу было вызвано именно обстоятельствами активной деятельности коллектива горьковцев в Куряже.
В третьей же части я хочу показать, как здоровый коллектив легко размножается ‘почкованием’ (дзержинцы).
Это моя схема. Очень возможно, что я не умел и не умею рассказать все так, чтобы и читателю было ясно. Страшно хорошо, что это обнаруживается сейчас: в третьей части я теперь постараюсь все прояснить, если хватит у меня способности.
Еще раз спасибо Вам, дорогой Алексей Максимович. Ужасно тяжело, что я не увидел Вас, и еще тяжелей, что Вы хвораете.
Желаю Вам здоровья и бодрости.
Преданный Вам

А. Макаренко.

Москва. 18.IX.34.

——

Дорогой Алексей Максимович!

Если Вы помните, весной прошлого года я был принят Вами и представил Вам свою пьесу ‘Мажор’, которая перед тем побывала на конкурсе Совнаркома и удостоилась даже рекомендации.
Ь общем Вы пьесу мою одобрили, предложили кое-что исправить. Я драматург молодой, и мне легче написать новую пьесу, чем исправить старую. Я все-таки еще поработал над ‘Мажором’ и передал ее для печати в Гос. изд. ‘Художественная литература’. Оттуда я получил очень хороший отзыв, скоро она должна выйти в свет. Ваше положительное отношение к моему драматургическому дебюту и потом успех пьесы в ‘Художественной литературе’ меня настолько окрылили, что я даже пренебрег полной неудачей моих попыток пристроить ее в театре (МХАТ отозвался отрицательно, все другие даже не ответили), тем более, что эти попытки не отличались особенной энергией.
Короче говоря, я написал еще одну пьесу ‘Ньютоновы кольца’ (почему-то скрываюсь под фамилией Гальченко). Меня увлекла тема изобразить игру мельчайших бликов, зайчиков на очень ограниченном участке нашей борьбы, мне хотелось этой радужной игрой подчеркнуть величие и уверенность нашего движения. Сегодня я прочитал Вашу статью ‘Литературные забавы’, и теперь я понимаю, что меня в моей пьесе интересовала ‘химия’ явлений среди наших людей. Очень возможно, что такой химии у меня не получилось, я не имею никакого понятия о качестве ‘Ньютоновых колец’. Но так как в эту работу я вложил кое-что и так как в ней есть рисунки настоящих живых людей и живых конфликтов, которые я наблюдал вокруг себя, то я осмеливаюсь просить Вас, если позволяет Ваше здоровье и если у Вас найдется время, прочитайте ‘Ньютоновы кольца’, которые я Вам одновременно посылаю. Внимание и забота, которые Вы мне всегда оказывали, позволяют и теперь обратиться к Вам с этой просьбой.
Начал третью часть ‘Педагогической поэмы’, которую надеюсь представить к альманаху седьмому. Очень хочу, чтобы третья часть вышла самой лучшей, поэтому постараюсь ее закончить раньше, чтобы успеть сделать исправления, а может быть, даже написать наново, если потребуется.
Простите, что письмо на машинке — уже две недели, как лежу в постели, немножко надорвался — нервы.

Преданный Вам А. Макаренко.

Харьков,
Коммуна Дзержинского.
26 января 1935.

——

[8 февраля 1935]

Дорогой Антон Семенович —

на мой взгляд ‘Ньютоновы кольца’ пьеса веселая, и — если хотите — я могу передать ее в театр Корша или же Вахтангова.
Но — мне хочется ругать Вас. Напрасно Вы прервали работу над ‘Педагогической поэмой’, значение которой гораздо солиднее пьес. Вот уже первые части ‘Поэмы’ вышли, а — где третья? Очень прошу Вас: продолжайте эту работу! Я думаю, что 3-ю часть нужно довести до момента Вашего ухода и на нем — кончить.
Копию Вашего письма П. П. о Куряже я сообщил Павлу Петровичу Постышеву, вероятно, он Вас вызовет ‘для разговора’.
Будьте здоровы! Работайте.

А. Пешков.

——

[1935 г. февраль}

Дорогой Алексей Максимович!у
Ругаете Вы меня или помогаете, а я все равно не умею так написать Вам, чтобы хотя бы на минутку Вы почувствовали всю глубину и теплоту моей благодарности и любви к Вам. И я страшно злюсь на себя и на наш век за то, что теперь люди такие деловые и суровые, что они умеют только возиться с материей, что явления в собственных душах такие для них стали непосильные.
Спасибо, что обругали. Это у Вас так сильно и ласково выходит, что мне может позавидовать любой мой воспитанник. Секрет педагогического воздействия таким образом еще и до сих пор для меня проблема. Во всяком, случае после Вашей проборки мне хочется написать не третью часть ‘Педагогической поэмы’, а третью часть чего-то страшно грандиозного.
Это, однако, не мешает ‘жалкому лепету оправданий’. ‘Педагогическая поэма’ — это поэма всей моей жизни, которая хоть и слабо отражается в моем рассказе, тем не менее представляется мне чем-то ‘священным’. Я не могу писать поэму в сутолоке моей работы в коммуне. Для поэмы мне нужен свободный вечер или какое-нибудь уединение. А пьесы я набрасываю в коммунарском кабинете в трехминутных перерывах между деловыми разговорами, выговорами, заседаниями, удовлетворяя писательский зуд, который так поздно у меня разгорелся в значительной мере благодаря Вашему ко мне вниманию. Теперь я уже не в состоянии пройти безучастно мимо интересных людей и коллизий. А так как мне записывать некогда, то хочется написать скорей, пока не забыл ничего.
Оправдался? Кажется, нет. Поэтому даю Вам слово не писать ничего, пока не окончу ‘Педагогическую поэму’, кстати, конец уже недалеко.
А после ‘Педагогической поэмы’ я мечтаю не о пьесах, а о таком большом деле…. Я хочу написать большую, очень большую работу, серьезную книгу о советском воспитании. Если у меня хватит здоровья, я уверен — это будет очень важный и капитальный труд. Я однажды приступил к нему, но увидел, что такую книгу нужно писать в полном отрешении от текущей работы и обязательно ‘с книгами в руках’, просмотрев все высказывания старого опыта, истории, художественной литературы. Вы даже представить себе не можете, Алексей Максимович, сколько у меня скопилось за 30 лет работы мыслей, наблюдений, предчувствий, анализов, синтезов. Жалко будет, если все это исчезнет вместе со мной. Я потом и буду просить… чтобы мне дали возможность жить в Москве, поближе к книгам и к центрам мысли, и работать. Мне понадобится два года.
Видите, я не очень отравлен драматургией и помню Ваше указание — писать о педагогическом деле. Но сейчас мои мозги очень скомканы коммуной: ведь у нас 520 ребят, а я уже достаточно заморился.
Не знаю, как сказать, как благодарить Вас за то, что прочитали ‘Ньютоновы кольца’. Совесть мучит меня, что я затруднил Вас этой работой, но утешаюсь тем, что в ‘Ньютоновых кольцах’ тема тоже педагогическая. Ведь теперь перевоспитываются не только дети. В пьесе я и хотел захватить кусочек великого процесса перевоспитания, только выражая его не в ‘небывалых чудесах’, а в простой ‘химии’. Перевоспитывается не только Хромов, а и Рязанова, и Луговой, и Ходиков, и Елочка. И не потому перевоспитывается, что стоит над душой гениальный педагог, а потому, что вся атмосфера, весь тон жизни и отношений новые. Конечно, все это тонкие штуки, и поэтому сократить, дописать, доработать пьесу наедине с самим собой я не сумею. Если пьеса того заслуживает, если она станет объектом работы режиссера или театрального коллектива, я с большим успехом смогу ее улучшить. И Вы так пишете. Поэтому, если Вам придется говорить о моей пьесе с режиссером, Вы считайте, что за моими исправлениями остановки не будет.
Спасибо еще раз за Ваше великое человеческое внимание ко мне и за ласку.

Преданный Вам А. Макаренко.

Харьков, 54.
Коммуна им. Дзержинского.
А. С. Макаренко.

——

Киев, 28 сентября 1935 г.
Ул. Леонтовича, 6, кв. 21.

Дорогой Алексей Максимович!

Сегодня авиапочтой выслал Вам третью часть ‘Педагогической поэмы’. Не знаю, конечно, какой она получилась, но писал ее с большим волнением.
Как Вы пожелали в Вашем письме по поводу второй части, я усилил все темы педагогического расхождения с Наркомпросом, это прибавило к основной теме много перцу, но главный оптимистический тон я сохранил.
Описать Ваше пребывание в Куряже я не решился, это значило бы описывать Вас, для этого у меня не хватило совершенно необходимого для этого дела профессионального нахальства. Как и мои колонисты, я люблю Вас слишком застенчиво.
Третью часть пришлось писать в тяжелых условиях, меня перевели в Киев помощником начальника Отдела трудовых колоний НКВД, обстоятельства переезда и новой работы — очень плохие условия для писания, в сутки оставалось не больше трех свободных часов, а свободной души ничего не оставалось.
Работа у меня сейчас бюрократическая, для меня непривычная и неприятная, по хлопцам скучаю страшно. Меня вырвали из коммуны в июне, даже не попрощался с ребятами.
Дорогой Алексей Максимович! Большая и непривычная для меня работа ‘Педагогическая поэма’ окончена. Не нахожу слов и не соберу чувств, чтобы благодарить Вас, потому что вся эта книга исключительно дело Вашего внимания и любви к людям. Без Вашего нажима и прямо невиданной энергии помощи, я никогда этой книжки не написал бы.
У меня сейчас странное ощущение. Работа окончена, но остались уже кое-какие навыки письма, кое-какая техника, привычка к этой совершенно особенной, волнующей работе.
А в то же время я вдруг опустошился, как будто всю свою жизнь до конца выложил, нечего больше сказать.
Я очень хочу надеяться, что Вы не бросите меня в этой неожиданной пустоте.
Посоветуйте, как сначала наладить мое писательское самочувствие, куда броситься, как сохранить те элементы стиля, которые, вероятно, все-таки есть в моей работе?

Искренно преданный Вам А. Макаренко.

P. S. Второй экземпляр выслал в редакцию альманаха ‘Год XVIII’.
В Москве буду числа 6-го— 12-го. Если нужно, вызовите меня телеграммой, а то так не пускают.
В случае надобности, я думаю, можно выбросить главы ‘У подошвы Олимпа’ и ‘Помогите мальчику’.

А. М.

——

Дорогой Антон Семенович —

третья часть ‘Поэмы’ кажется мне еще более ценной, чем первые две.
С большим волнением читал сцену встречи горьковцев с куряжцами, да и вообще очень многое дьявольски волновало. ‘Соцвосовцев’ Вы изобразили так, как и следует, главы: ‘У подошвы Олимпа’ и ‘Помогите мальчику’ — нельзя исключать.
Хорошую Вы себе ‘душу’ нажили, отлично, умело она любит и ненавидит. Я сделал в рукописи кое-какие мелкие поправки и отправил ее в Москву.
Вы спрашиваете, ‘как сохранить элементы стиля’ и т. д. Очень просто: ведите аккуратно ежедневную запись наиболее ясных мыслей, характерных фактов, словесной игры: удачных фраз, афоризмов, ‘словечек’. Пишите ежедневно хоть десяток строк, но так экономно и туго, что[бы] впоследствии их можно было развернуть на две, три страницы. Дайте свободу Вашему юмору. Делая все это, Вы не только сохраните приобретенное работой над ‘Поэмой’, но расширите его.
Напоминаю Вам сказанное в ‘Поэме’ о ‘чекистах’. Так же, как Вы, я высоко ценю и уважаю товарищей этого ряда. У нас писали о них мало и плохо и писали не от удивления пред героями, а, кажется, ‘страха ради иудейска’. Сами они, к сожалению, скромны и говорят о себе молча. Было бы очень хорошо, если б, присмотревшись к наркомвнудельцам, Вы написали очерк или рассказ ‘Чекист’. Попробуйте. Героическое Вы любите и умеете изобразить.
Если Вас тяготит ‘бюрократическая’ работа и Вы хотели бы освободиться от нее — давайте хлопотать. Я могу… просить… чтоб Вас возвратили к ребятам.
Ну — что же? Поздравляю Вас с хорошей книгой, горячо поздравляю.

М. Горький.

P. S. Вы, конечно, использовали не весь материал — дайте десяток портретов беспризорников. Говорят, что теперь они — грамотнее, легче идут на работу, быстрей дисциплинируются. И, будто бы, причиной ухода из семьи на улицу служат: мачехи, зотчимы и ‘скука жизни’ в семье. Отцам-матерям некогда заниматься детями, детям — не о чем говорить с родителями.

М. Г.

8 октября 1935 г.

КОММЕНТАРИИ

Переписка А. С. Макаренко с А. М. Горьким продолжалась в течение десяти лет (1925—1935). Она позволяет читателю глубже понять смысл многогранней и плодотворной деятельности А. С. Макаренко, увидеть ‘горьковскую’ основу его педагогического и литературного новаторства.
Стр. 453. …в ‘Огоньке’ мы нашли статью в Вас.— Имеется в виду статья, опубликованная в журнале ‘Огонек’ No 26 за 1925 год.
Стр. 455. …26 марта, в день Вашего рождения…— В действительности А. М. Горький родился 28 марта 1868 года.
Стр. 457. Иван Павлович Ладыжников (1874—1945) — издательский работник, близкий друг и помощник Горького. В 1921— 1930 годах — руководитель акционерных обществ ‘Книга’ и ‘Международная книга’.
Стр. 460. …книжку Маро.— Речь идет о книге Маро (М. И. Левитиной) ‘Работа с беспризорными’, изд. ‘Труд’, Харьков, 1924 год.
Стр. 463—464. Ольденбург С. Ф. (1863—1934) — русский ученый-востоковед.
Стр. 466. Гастев А. К. (1882—1941) — революционер, пролетарский поэт, видный деятель в области рационализации труда, с 1920 по 1938 год руководил Центральным институтом труда.
Соцвос — социальное воспитание, которому в 20—30-е годы органы просвещения придавали особое значение. Критические замечания Макаренко относительно соцвоса вызваны теми ошибками. которые допускались отдельными работниками на местах, и теми извращениями в педагогике, которые искажали идею соцвоса.
Стр. 469. Петровский Г. И. (1878—1958) — крупный советский партийный и государственный деятель. В 1919—1939 годах — председатель Всеукраинского ЦИК.
Стр. 473. ‘Враги’ — драма А. М. Горького (1906).
Пешкова, Екатерина Павловна (1876—1965) — жена А. М. Горького.
Стр. 474. Комиссия Помощи детям (Пойдет) ведала охраной жизни и здоровья детей, организована в 20-е годы при Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете и на Украине.
Стр. 476. Софья Владимировна Короленко — дочь русского писателя В. Г. Короленко (1853—1921).
Стр. 480. Только Вы напрасно, дорогой Алексей Максимович, хвалите меня…— Речь идет о письме А. М. Горького председателю Харьковского окрисполкома Гаврилину, которое было опубликовано в ‘Известиях’ 16 июня 1926 года.
Стр. 488. Сорин — Сорокин Виктор Николаевич, герой повести ‘Республика Шкид’. В письме А. М. Горького описка.
Стр. 491. …несколько строк в 18-м томе о нашей колонии…— Макаренко имеет в виду статью А. М. Горького ‘Заметки читателя’, вошедшую в 20-й том Сочинений А. М. Горького (Огиз, 1928 г.), в которой он писал о Куряжской колонии.
Стр. 495. Кузьма Прутков (Козьма Прутков) — литературный псевдоним, под которым в 60-е годы XIX века в журналах ‘Современник’, ‘Искра’ и др. выступала группа поэтов: А. К. Толстой и братья Жемчужниковы. В созданных ими юмористических стихах, пародиях и афоризмах высмеивались пошлость, обывательская и чиновничья тупость, бюрократизм и т. д.
Хулио Хуренито — герой сатирического романа советского писателя И. Г. Эренбурга (1891—1967) ‘Необычайные похождения Хулио Хуренито…’.
Стр. 496. …письмо Ваше получил вместе со статьей Остроменецкой…— Речь идет о статье Н. Остроменецкой ‘Навстречу жизни’ (журн. ‘Народный учитель’, No 1, 1928 г.).
‘Всемирная литература’ — издательство, организованное при Наркомпросе по инициативе А. М. Горького в 1918 году в Петрограде. Составленный под руководством Горького план издательства включал издания выдающихся произведений мировой художественной литературы, но был осуществлен лишь частично. Издательство закрылось в 1924 году.
Стр. 502. Ваш уход из колонии…— Макаренко был уволен с должности заведующего колонией имени А. М. Горького в июле 1928 года.
Крючков П. П. (1889—1938) — секретарь А. М. Горького.
Стр. 503. Халатов А. Б. (1896—1938) — видный советский и партийный деятель, председатель Комиссии по улучшению быта ученых, с середины 1927 по 1932 год — председатель правления Госиздата.
Стр. 504. ‘Земля и фабрика’ (‘ЗИФ’) — советское государственное акционерное издательское общество (1922—1930), выпускавшее главным образом оригинальную и переводную беллетристику и литературно-критические издания, а также ряд журналов.
Ионов (1887—1942) (настоящая фамилия Бернштейн И. И.) — поэт, издательский работник, в 1928—1930 годах заведовал издательством ‘ЗИФ’.
Вместе с коммунарами-дзержинцами я приветствовал сорокалетие Вашей работы…— Приветствие было напечатано в ‘Правде’ 25 сентября 1932 года.
Стр. 509. ‘Горьковцы’ — одно из первоначальных названий ‘Педагогической поэмы’.
Есть еще у меня и пьеса.— Пьеса ‘Мажор’, которую Макаренко написал в сентябре—октябре 1933 года.
Посылаю Вам наш юбилейный сборник.— Речь идет о сборнике ‘Второе рождение’, подготовленном бригадой ‘Комсомольской правды’ к пятилетию коммуны им. Ф. Э. Дзержинского, отмечавшемуся 29 декабря 1932 года. Сборник вышел в Харькове в 1932 году как ведомственное издание небольшим тиражом и в продажу не поступил.
Стр. 512. …в …соседстве с Вашей пьесой.— Первая часть ‘Педагогической поэмы’ была напечатана в альманахе ‘Год XVII’, кн. 3, 1933 год. Здесь же помещена и пьеса А. М. Горького ‘Достигаев и другие’.
Авербах Л. Л. (1903—1939) — критик, один из руководителей РАПП и ВАПП.
Стр. 513. …письмо Серафимовичу.— В ‘Открытом письме А. С. Серафимовичу’ (‘Литературная газета’, 14 февраля 1934 г.) А. М. Горький подверг резкой критике произведения отдельных советских писателей и призвал к ‘беспощадной борьбе за очищение литературы от словесного хлама’.
Стр. 514. Б. Б.— Беломорско-Балтийский канал.
Канторович В. Я. (1901—1977) — советский писатель-очеркист, автор книги о строителях Беломорско-Балтийского канала.
…горестных для Вас событий…— В мае 1934 года скончался сын А. М. Горького — Максим Алексеевич Пешков.
Стр. 520. ‘Ньютоновы кольца’ — неопубликованное произведение Макаренко.
‘Литературные забавы’ — статья А. М. Горького, напечатана в ‘Правде’ 24 января 1935 года.
Стр. 521. Павел Петрович Постышев (1888—1940) — советский партийный и государственный деятель. С 1924 года — секретарь Киевского губкома партии.
Стр. 522. …’жалкому лепету оправданий’…— ‘…жалкий лепет оправданья…’ — слова из стихотворения М. Ю. Лермонтова ‘Смерть поэта’ (1837).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека