Переписка M. A. Балакирева с В. В. Стасовым, Стасов Владимир Васильевич, Год: 1869

Время на прочтение: 321 минут(ы)

ПЕРЕПИСКА M. A. БАЛАКИРЕВА С В. В. СТАСОВЫМ

Предисловие и комментарии В. КАРЕНИНА
Вступительная статья Г. Л. КИСЕЛЕВА
ОГИЗ—МУЗГИЗ Москва — 1935
Мысль сделать достоянием всех интересующихся русской музыкой переписку М. А. Балакирева и В. В. Стасова принадлежит ныне уже покойному Дмитрию Васильевичу Стасову. Перечитав летом 1910 г., вскоре после смерти Балакирева, его письма к Владимиру Васильевичу, Д. В. Стасов писал музыкальному критику Г. Н. Тимофееву 29 июля из с. Языкова: ‘Я здесь в деревне перечитываю переписку Балакирева с братом Влад. Вас. и нахожу в ней такие важнейшие указания, подробности, мысли о самых разных вопросах жизни, искусства, литературы, оценки людей, делавшиеся Балакиревым, каких не ожидал встретить, хотя всегда уважал Балакирева за ум, способности и душевные качества. Надо просто из этой переписки целый том напечатать, и тогда личность Балакирева представится весьма цельною и необыкновенною. Это ум и натура замечательная… представить личность Балакирева во весь рост — вещь очень аппетитная, благодарная и, по-моему, необходимая…’
Свое намерение Д. В. Стасов и стал немедленно приводить в исполнение. Он дал снять копии со всей переписки своего покойного брата с Балакиревым, мы вместе сделали к ней необходимые примечания, проредактировали всю рукопись для печати, исключив по необходимости некоторые места, в то время по цензурным условиям неприемлемые, и Д. В. заключил с фирмой Ю. Г. Циммерман договор о напечатании первого тома писем (с 1858 по 1869—70 гг.). Книга начала печататься в 1914 г., но наступила германская война, и Циммерман и типограф, в качестве германских подданных, должны были покинуть Петербург, а правопреемники их — Лемберг и Лекайе, чтобы отпечатанные листы этого 1-го тома не пропали, поспешили издать эти отпечатанные 13 листов в качестве 1-го выпуска, без предисловия. Остальная часть приготовленной к печати рукописи была положена в сейф издательства, в надежде пустить ее в набор по окончании войны. Но этому не суждено было исполниться.
Теперь, приступая вновь к изданию полностью всей переписки Балакирева и В. Стасова, мы печатаем заново первый том, причем, ввиду изменившихся общеполитических условий, с одной стороны, а с другой — за смертью многих лиц, бывших в живых в 1916 г., восстанавливаем все тогда выпущенные отдельные строки, а часто и целые страницы, которые либо не были бы пропущены тогдашней цензурой, либо могли неприятно затронуть некоторых из друзей Балакирева, если б они их прочли, Теперь, когда все эти места восстановлены, еще более надо согласиться с мнением Д. В. Стасова, что при чтении этих писем личность Балакирева встает во весь рост.
Мы видим сначала этого нервного, пылкого юношу, вибрирующего при всяком новом впечатлении, то восторженно радующегося, встретив сочувствие и понимание, то впадающего в отчаяние при малейшей неудаче, в преувеличенные фантастические страхи за близких людей, при временном своем или их отъезде или неполучении долго вестей от них. Мы видим, как он страстно привязывается к друзьям, разделяющим его стремления, к проявляющим музыкальное дарование новичкам, которые появляются на его горизонте. Мы видим, как страстно он загорается творческими замыслами и быстро принимается за выполнение какого-нибудь музыкального плана — и так же быстро, от самых ничтожных причин, вдруг бросает эту работу, точно выбившись из колеи. Он вечно жаждет полного единения и общения с любимым другом — в то же время способен по своей непреклонной и прямой натуре внезапно резко поспорить и почти враждебно отшатнуться от него. Он нуждается в полном сочувствии в поддержке своих замыслов и художественных убеждений и счастлив, когда встречает такое сочувствие со стороны своего друга Стасова или со стороны уважаемого им великого композитора Берлиоза, но он непреклонен в отстаивании своих музыкальных идеалов в столкновении с представителями других взглядов, как бы могущественны в общественных отношениях они ни были. Он интересуется всеми новостями литературы или исторических сочинений, с которыми знакомит его Стасов, он вечно жаждет узнать неизвестные ему и другу музыкальные творения или познакомить его с ними.
Мы видим из этих писем и ту роль, которую Стасов играл в жизни, музыкальной деятельности и общем развитии молодого Балакирева, постоянно читал с ним все новое, что появлялось тогда в русской литературе, все значительное, с чем хотел познакомить его, из научных сочинений русских и западных. И в то же время постоянно ‘приставал’ к нему с тем, чтобы медлительный уже в самые молодые лета свои музыкант не медлил, не откладывал бы в долгий ящик окончания начатых произведений, принимался бы скорее за новые. Он предлагает и присылает ему и тексты для новых романсов и программу симфонической поэмы — ту самую программу ‘Садко’, на которую впоследствии Римский-Корсаков написал свою увертюру. Но письма двух друзей — особенно в первый период — не ограничиваются одной областью музыки и искусства вообще, мы в них встречаем отзвуки и литературных и общественных явлений эпохи. Балакирев в 60-е годы настроен крайне радикально, он — ‘вольнодумец’ в области религии и политики и не скупится на крайне резкие и сатирические выражения по адресу правительства и отдельных представителей власти.
Одновременно с этими отражениями личной жизни Балакирева пред нами проходит и целый период истории русской музыки. Мы присутствуем при зарождении ‘могучей кучки’, при появлении в гнезде Балакирева первых птенцов его: сначала упоминаются Кюи и Гуссаковский, затем Мусоргский, потом появляется ‘прелестное дитя’ — Римский-Корсаков, еще позднее начинает встречаться имя Бородина, потом Лядова и, наконец, Глазунова. Мы читаем о том, как зародилась ‘Бесплатная школа’ (одно название это уже типично для организации 60-х годов), о том, какую громадную затрату энергии и сил вложил Балакирев в устройство ее концертов, как старался исполнять мало известные или даже вовсе неизвестные, или неоцененные по достоинству гениальные произведения Берлиоза, Листа и Шумана и своих русских соратников, той ‘пятерки’ — ‘les cinq’ (как впоследствии называли их французы),— и как Стасов помогал ему в составлении программ концертов, в переводе текстов, в выписке партитур или даже заказе новых инструментов. Мы видим и настойчивую и упорную борьбу двух друзей за ‘Руслана’, за восстановление и исполнение тех, по большей части гениальнейших, страниц оперы, которые безжалостно и бессмысленно пропускались со времени знаменитых ‘купюр’, присоветованных Виельгорским при первой постановке ‘Руслана’: антракта, трио и финала 3-го акта, финала хора ‘Погибнет’ в 4-м, 1-й картины 5-го с дивным романсом Ратмира ‘Она мне жизнь’. Стасов всеми силами, через кого только можно, хлопотал об этом, напоминал, настаивал, а Балакирев с самого начала концертов Бесплатной школы стал постоянно вносить в программы их эти пропускаемые в театре отрывки. И оба друга ревностно поддерживают тот культ Глинки, который составил один из основных догматов символа веры новой русской школы. Отсюда и негодование на Антона Рубинштейна, напечатавшего в немецком журнале статью о русской музыке со ставшей печально знаменитой фразой о том, что ‘Руслан’ провалился (ist gescheitert), — а отсюда и враждебное отношение к Рубинштейну и всякие, иногда довольно грубоватые, выходки по адресу ‘Грубинштейна’, ‘Дубинштейна’ и ‘Тупинштейна’ в письмах тех лет и Балакирева и к Балакиреву (особенно Мусоргского — см. ‘Мусоргский. Письма и документы’ под редакцией А. Н. Римского-Корсакова). Отсюда вражда Стасова и к своему прежнему закадычному другу Серову, ‘изменившему’ Глинке и особенно ‘Руслану’ Отсюда и недоброжелательное отношение к только что основанному и возглавляемому Рубинштейном РМО. Это враждебное отношение временно стихает, когда приглашенный дирекцией РМО дирижировать симфоническими концертами Балакирев надеется внести в деятельность Общества новые начала, свежую струю, исполняя в них произведения композиторов западных и русских, которые шли новыми путями в искусстве. В 1868 г. Балакирев надеялся пропагандировать, например, произведения Берлиоза даже во вновь основанном Кавказском отделении РМО, — особенно ценя то благородное отношение французского композитора к своему русскому товарищу, которое Берлиоз проявил во время конфликта Балакирева с главной дирекцией РМО. И все эти события музыкальной жизни России и личной жизни Балакирева отражаются в письмах втечение 1858— 1872 гг.
Этот первый период общемузыкальной жизни России и личной жизни Балакирева совпадает и с первым периодом переписки Балакирева и Стасова. Это — период горячей дружбы, молодые люди видятся чуть не ежедневно, и тем не менее письма их очень многочисленны, идет постоянный живой обмен мыслей, совместное чтение, просматривание и проигрывание всего нового, им еще неизвестного или особенно любимого из произведений западной музыки, всего — только что созданного членами Балакиревского кружка. Друзья делятся всеми своими новостями, настроениями, делами. Если что-нибудь случается экстренное, или один из них заболевает (особенно это относится до мнительного, легко впадающего в минорное настроение и — надо прибавить — одинокого Балакирева, тогда как Стасов жил среди большой семьи) — и тотчас летят записки, умоляющие о непременном посещении больного, о том, что только этот приход может ‘разогнать тоску мою’, согреть своим участием, утешить в одиночестве, поддержать и ободрить. Когда друзья временно расстаются — уезжает Балакирев в Нижний или на Кавказ, или Стасов в Новгород или за границу — и происходит маленькое замедление в получении писем, Балакирев уже впадает в отчаяние, ему начинают мерещиться всякие ужасы: значит, Стасов умер, или умерла хозяйка квартиры, заботливо ухаживавшая за ним, София Ивановна Эдиэт, или вообще что-то случилось. Такие же, и притом суеверные, страхи нападают на него и при пустяшных происшествиях, вроде потери палки (см. письмо No 19), или, наоборот, при какой-нибудь удаче или просто счастливой полосе жизни,— по его мнению, это должно, как Поликрату, навлечь на него несчастье или горе. И Стасов, как натура более здоровая и уравновешенная, должен, то смеясь, то негодуя на такие фантастические страхи, успокаивать и ободрять его. Балакирев просто обожает своего ‘драгоценного Бахиньку’, он нуждается в непрестанном обмене мыслей и чувств с ним по всякому поводу, при всякой малейшей болезни или волнении, он ждет от него указаний и объяснений по поводу всякой прочтенной книги.
Менее образованный, чем Стасов, он просит перевести ему какого-нибудь иностранного автора, с которым один не может справиться, ожидает, что Стасов придет прочесть с ним только что вышедший том Белинского, роман Чернышевского, жаждет проиграть и просмотреть с ним неизвестный им ранее квартет Шуберта, показать только что написанный ко дню собственного рождения свой новый романс, или просто умоляет немедленно прийти, чтобы разогнать припадок налетевшей на него тоски или упадок настроения, при его нервности овладевавший им от самых незначительных причин. И Стасов отвечает ему тем же. В театре поставили в первый раз ‘Юдифь’, опера имеет шумный успех: публика — в восторге, а Стасов в отчаянии, что этот успех выпал на долю произведения не только его принципиального врага, бывшего друга — Серова, но на долю произведения, лишь внешне талантливого, ловко написанного, но не отвечающего идеалу последователей Глинки, Стасов — в негодовании, что публика, та самая, которая покорно, равнодушно принимает все купюры в ‘Руслане’, здесь не потерпела бы пропуска ни единой страницы, а он, Стасов, один все это сознает и чувствует. Балакирев далеко — на Кавказе, и Стасов, точно влюбленный, пишущий предмету своей пассии, наполняет свое письмо такими возгласами: ‘Вы не можете себе представить, какое для меня несчастие, что Вас теперь здесь нет! С кем еще говорить, кому рассказать, с кем пойти делать анатомию, глубокую, настоящую, до корней, по всей правде, неподкупную ни враждой, ни дружбой, ни публикой, ни успехом, ничем на свете? Где мне взять человека? Я совсем один, не с кем говорить,.. Где же Вы, где же Вы? Зачем Вас нет здесь теперь, сейчас же? Вчера вечером, сегодня утром мы все были бы вместе… Как бы я с Вами об этом поговорил! Не с кем! Никого нет! Милий, я просто погибаю, я задыхаюсь. Куда пойти, с кем говорить!..’
По временам оба друга — оба непреклонные по характеру, страстные по темпераменту, часто резкие в выражении своих мнений и убеждений, споря до ссоры, уходят друг от друга или чуть не прогоняют один другого, полные вражды, озлобления. Но тотчас спохватившись, пишут один другому: ‘У меня и в мыслях не было делать трагедию из-за таких пустяков. Я думаю, что отношения наши слишком глубоки и серь езны для того, чтобы разойтись из-за слова, как прилично мальчишкам. Расходиться нам с Вами будет скверно, и эгого никогда не должно быть, что бы не случилось между нами. Какие бы ни были у нас неприятные сцены, все-таки бывали минуты, а вероятно — и впредь будут, когда нам друг от друга хорошо и тепло… Если мы и можем еще чего-нибудь ждать хорошего, то только друг от друга…’ Это пишет Балакирев, а Стасов, прочитав эти строки вписанные, как он отметил вверху страницы, ‘в ответ на мое извинительное письмо’, спешит написать: ‘Пробегая Ваши строки, я мысленно прижал свои губы к Вашему лицу так, как никто еще никогда Вас не поцелует. Вы мне воротили то, на что я почти уже мало надеялся. У вас еще много впереди, а у меня одно остается — умереть тотчас!!’ Через шесть лет, из Кисловодска, Балакирев, возвращаясь к вопросу о том, что они двое значат друг для друга, и опровергая мнение Герцена в ‘Записках доктора Крупова’ о том, что раздражающие друг друга супруги должны скорее разойтись, говорит, обращаясь как будто к Герцену, от имени такого супруга: ‘…’М. Г., я не могу с нею разойтись, как и она со мною. Мы прожили вместе самые лучшие годы жизни нашей. Нам так хорошо бывало друг от друга, как ни от кого никогда. Правда, мы во многом потом разошлись, но ни я, ни она не можем себе уже приискать новых сотоварищей в жизни, у нас уже нет ни прежнего пылу, ни сообщительности, ни юности натуры. Мы, может быть, загрызем друг друга, но разойтись не можем. Это одинаково чувствует и я и она’. Ну, что, как бы он нам с Вами предложил такое же средство? Несмотря на то, что иной раз я готов Вас ругать на чем свет стоит, я бы не согласился. Полагаю, что и Вы тоже…’
И однако настало время, когда это случилось, но гораздо позже, не в этот первый период. А в жизни и музыкальной карьере Балакирева это — период развития, прогресса, восхождения: создание трех увертюр, музыки к ‘Л и ру’, писание концерта, ‘Исламея’, начало ‘Тамары’, замыслы писать оперу ‘Жар-птица’, целый цикл превосходных романсов, оркестровка ‘Ночного смотра’ Глинки, переложение для фортепиано ‘Аррагонской хоты’, ‘Жаворонка’ и т.д. Затем — основание Бесплатной школы, дирижирование ее концертами, две поездки в Прагу для дирижирования операми Глинки, приглашение дирижировать концертами РМО, приезд Берлиоза в Россию и дружеские с ним отношения — путь восхождения.
Но судьба к нему немилостива. Его самолюбивые надежды на завоевание славы первоклассного пианиста не сбываются, карьеру блестящего дирижера, вследствие неблагоприятных внешних условий, а главное — недостатка средств, постигает ряд неудач. В 1869 г. умирает отец Балакирева, А, К., и Балакиреву приходится взять на свое попечение сестер, а концерты Бесплатной школы дают дефицит, публика их не поддерживает, личных средств для продолжения дела при всяких конъюнктурах, как мог это сделать впоследствии Митрофан Беляев, у Балакирева нет. И это дорогое ему дело, эта первая брешь, пробиваемая в косных вкусах и невежественных музыкальных понятиях русской большой публики—гибнет. Главная дирекция РМО отстраняет Балакирева и от дирижирования концертами РМО. Отставка Балакирева от управления этими концертами, как известно, глубоко возмущает Чайковского и всех, кто способен был оценить талант и значение Балакирева в русской музыке и культуре. Чайковский печатает негодующую статью. Стасов и другие друзья тоже протестуют, устраивают чествование Балакирева в зале городской думы. Но рана нанесена и не заживет. Неудачи продолжают преследовать Балакирева. Мы видим из писем 1869 и начала 70-х годов отчаянные усилия Балакирева не дать концертам Бесплатной школы погибнуть, видим, как Стасов помогает ему составлять программы, выписывать нотный материал, доставлять всевозможные сведения и справки, нужные для этих программ. Балакирев хочет прибегнуть к крайнему средству спасения, — по совету В. Жемчужникова хочет дать концерт с участием кумира петербургской публики, знаменитой Аделины Патти, за что Стасов обрушивается на него в негодующем письме. Концерт этот не состоялся. Балакирев едет в Нижний, надеясь там дать свой концерт, как пианист, и доходом от этого концерта покрыть долги как Бесплатной школы, так и свои личные. Он терпит фиаско. Концерт успеха не имеет, и Балакирев называет его своим ‘Седаном’. И великому художнику, горящему творческими замыслами, полному сил и энергии для дел искусства, приходится поступить на чиновничью службу в Управление железных дорог. У Балакирева не оказалось ни госпожи фон-Мекк, ни Беляева, чьи колоссальные средства дали бы ему возможность жить для одной музыки и в музыке. Удары самолюбию привели к разочарованию в собственных силах, к утрате веры в людей — и привели наконец к катастрофе в жизни Балакирева.
Все эти события неизменно отражаются в письмах Балакирева к Стасову до 1872 г. Потом вдруг наступает затишье: в 1873 — по одному письму того и другого корреспондента, за 1874, 1876 и 1877 гг. мы не находим ни одного письма. Произошла та катастрофа в судьбе и душе Балакирева, которую мы, как могли, пояснили, о которой столько писалось и говорилось и которую, в сущности, до сих пор никто как следует не разъяснил. Балакирев замкнулся от всех своих музыкальных друзей и от самой музыки. Музыкант Балакирев пишет Стасову: ‘Если бы я оказался на что-нибудь пригодным, располагайте мною, кроме музыки’. Неверующий вольнодумец становится глубоко верующим, ревностно исполняющим обряды православия, по мнению некоторых друзей, даже ‘ханжей’. Радикал, писавший однажды: ‘мне сюжет ‘Жизнь за царя’ делается все противнее’, становится близким к людям консервативного образа мыслей и самым заведомым гонителем всякого радикализма. Что случилось? Строки, посвященные этому катасгрофичесхому перевороту в ‘Летописи’ Римского-Корсакова, отличаются поверхностностью, и о непонятной для автора перемене в некогда боготворимом друге говорится с злорадной насмешливостью. Стасов тоже никогда не мог понять, что такое сломило весь душевный склад Балакирева, сделало его точно иным человеком, и приписал эту перемену ко всему тому ряду ‘падений’ и ‘измен’ прежним идеалам или прежнему собственному душевному облику, которые так глубоко его огорчили в целом ряде бывших единомышленников, друзей или великих людей, которых он почитал,— Гоголя, Серова, Репина.
После перерыва перед нами письма второго периода. Балак рев мало-по-малу возвращается к музыкальному общению с друзьями. Он пишет ‘дорогому Баху’: ‘…Я весьма тронут Вашим письмом и скажу Вам, что крепко Вас люблю, хотя и не вижусь с Вами теперь…’ Он хлопочет о концертах Бесплатной школы, которыми с 1874 г. дирижирует Римский-Корсаков, желает ему помочь во всем, не выступая сам в качестве прежнего главы школы. Он с Римским-Корсаковым и Лядовым редактирует предпринятое Л. И. Шестаковой издание партитуры ‘Руслана’ и по этому поводу ведет деятельную переписку со Стасовым, особенно помогающим ему в держании корректуры текста партитуры, печатаемой у Редера в Лейпциге, и в сношении с этим последним. Писем этого периода очень много, за один 1878 год их сорок. Мы встречаем в них и отзвуки живого интереса Балакирева к таланту только что вышедшего из консерватории и примкнувшего к ‘могучей кучке’ А. К. Лядова, живое участие к произведениям Н. В. Щербачева, известия о работе над ‘Тамарой’. Он обещает для того, чтобы сыграть ее, прийти к Д. В. Стасову (с которым, кстати сказать, с одним, да еще с Л. И. Шестаковой не прекращал сношений и виделся в те годы, когда замкнулся ото всех). Но про себя самого, про свои интимные настроения, огорчения, радости, надежды — ничего! Нет и прежних опасений и фантастических страхов от долгого неполучения писем. Нет прежних страстных призывов прийти и ободрить его, когда он болен или хандрит. Может быть, это — признак возмужалости, большей сознательности, уравновешенности, свойственных зрелому возрасту. Но ни возраст, ни сознательность не меняют натуры, Стасов старше Балакирева на 12 лет, но в его письмах бьется прежний пульс, слышатся те же горячие призывы поскорее кончать ‘Тамару’, то же прежнее восхищение при известии, что она кончена, те же страстные просьбы то ‘воскресить’ Мусоргского, то вернуть к музыкальному творчеству Надежду Николаевну Римскую-Корсакову. Письма Балакирева — сдержанные, спокойные, ни прежней мнительности, ни прежней возбужденности. Он попрежнему любит и ценит ‘дорогого Баха’ и по всякому музыкальному поводу обращается к нему за советами, за помощью, за разрешением всяких вопросов. Но о своих внутренних чувствах, о своих новых убеждениях—философских, религиозных, политических — он не говорит ни слова.
В 1881 г. Балакирев возвращается к работе в Бесплатной школе и ее концертам. В это время появляется Глазунов — почти Wunderkind-композитор. Балакирев, как некогда Гуссаковского, Мусоргского и Корсакова, с радостными надеждами встречает это необычайное юное дарование и занимается с ним, пока не решает сам, что Корсаков со своими теоретическими знаниями больше ему даст, и как бы передает гениального юношу в ‘высшую школу’. Но вот является на сцену и Беляев. У Балакирева зарождается надежда на то, что этот миллионер, обожающий русскую музыку, поддержит Бесплатную школу, даст возможность ему, Балакиреву, продолжать и расширить это дорогое ему дело. Балакирев так привык видеть среди всех своих товарищей, членов ‘могучей кучки’, полное отсутствие личных счетов и самолюбий, раз дело касается дорогих всем интересов русской музыки, ее успехов, ее торжества, что просто и прямо обратился к Беляеву с письмом, предлагая ему поддержать Бесплатную школу и ее концерты. Беляев ответил резким отказом, а сам основал ‘Русские симфонические концерты’, так называемые ‘Беляевские’, и дирижировать ими поручил Римскому-Корсакову. Балакирев был не только оскорблен, но и глубоко огорчен, видя, что любимое им дело спасти нельзя, что погибнут концерты Бесплатной школы,— и никогда не простил этого Беляеву, который являлся в глазах его типом самодура-купца, из тщеславия организующим ‘собственные’ концерты. Не простил он и тем товарищам, которые перешли к Беляеву и сгруппировались вокруг него. Не простил и Стасову, искренно восхищаяшемуся широким размахом, который Беляев проявил в деле материального поддержания русских композиторов, издавая и исполняя в концертах и премируя их сочинения. С такой же искренней симпатией относился Стасов и к самой личности этого оригинального, может быть, подчас и грубоватого, но прямого и откровенного, горячо преданного русской музыке человека.
Балакирев совсем замкнулся в себе от своего друга Стасова. Они больше никогда не спорили, чувствуя, что теперь такие споры ни к чему бы не привели. Стасов остался на всех прежних своих позициях. Балакирев ушел совсем в другую сторону. Религиозный, но к представителям культа относившийся по большей части критически и скептически, он считал неверие Стасова недомыслием. Неверующий Стасов решил, что Балакирев — ханжа и что для него обрядовая сторона религии неотделима от его верования. В политике они также не понимали друг друга и судили один о другом односторонне. Виделись они совсем редко. Балакирев ежегодно устраивал в квартире Стасова 11 мая — в день рождения его нервнобольной племянницы — clavierabend, для которого обыкновенно присылал и отличный рояль, иногда, но редко, играл у Стасова и 2 января — в день его рождения. Обращался к Стасову и с разными просьбами за разных людей и по всевозможным поводам — но это были только чисто деловые отношения. Виделись они так редко, что о праздновании 70-летнего юбилея Стасова он узнал лишь на другой день из газет (!) и прислал Стасову приветственное письмо, в котором благодарил его за прошлое, за прежние его заслуги перед русской музыкой. А Стасов в письмах и разговорах с третьими лицами постоянно то скорбит, то негодует на ту перемену, которая произошла в Балакиреве, он никогда не насмехается и не острит над странностями и привычками Балакирева, как то делапи члены ‘Беляевского’ кружка — вплоть до самых близких прежде к Балакиреву,— но он не видит в Балакиреве ничего прежнего и не понимает, что вся прежняя страстность, горячность, внутренняя непоколебимость остались в Балакиреве, но спрятались глубоко, ушли от всех глаз и лишь прорываются иногда в резких отзывах, непонятно жестких отказах и ответах, что это глубоко страдающий человек, навсегда глубоко оскорбленный художник, к которому и судьба и люди, даже самые близкие, отнеслись жестоко и небрежно, не сумели оценить, что это личность и судьба — трагические.
И письма третьего периода точно и ясно отражают эти отношения этих двух когда-то так страстно привязанных друг к другу друзей.
Одно только имя и в самый последний год жизни Стасова связывало их попрежнему — это Глинка, это постановка памятника Глинке в Петербурге, на Театральной площади, и смерть сестры Глинки, Л. И. Шестаковой, не дожившей трех недель до этого события, всем им троим одинаково драгоценного. Первое письмо всей переписки Балакирева и Стасова, 1858 г., относится к Глинке, речь идет об издании его произведений, и последние два письма, и Балакирева я Стасова, 1906 г., относятся к Глинке. Ему оба друга остались всегда верны, и только имя Глинки попрежнему сближало и соединяло их в эти годы взаимного охлаждения и отдаления.

Влад. Каренин.

Несколько замечаний:
1. Почти на всех конвертах Балакирева, тщательно сохранявшихся Стасовым (тогда как при письмах Стасова сохранилась лишь часть), рукою В. В. Стасова карандашами — черным и цветными — сделаны заметки о главном содержании письма или обстоятельствах, его вызвавших. Мы их опускаем, так как из текста письма и комментария все это уже видно, и печатание этих заметок явилось бы лишь тавтологией, делаем иногда лишь представлявшиеся нам необходимыми исключения, особенно когда такое указание, сделанное впоследствии, являлось ошибкою памяти Стасова.
2. Правописание, часто отступавшее в ранние годы у Балакирева от общепринятого, мы не сохраняем в подлинном виде, а ставим, за редкими исключениями, современное, равно как и пунктуацию.
3. Почти на всех письмах первого периода год проставлен рукою Стасова, как иногда и вся дата, мы ставим эти числа и года в круглые скобки ( ). В прямые скобки [ ] мы ставим дату, если ее совсем не было, ‘ мы имеем возможность определить ее по имеющимся у нас точным данным, а также когда она стояла под письмом, и мы ее ставим в заголовке.

В. К.

Г. Киселев.

Переписка Балакирева и Стасова как музыкально-исторический материал.

Переписка Балакирева и Стасова, изданная частично впервые в 1917 г., мало известна широким кругам читателей по истории музыки, сравнительно мало использована и в исследовательской работе. А между тем именно здесь с наибольшей ясностью и полнотой обрисовывается мировоззрение руководителей ‘могучей кучки’ — Балакирева и Стасова, с наибольшей определенностью обнаруживается та общественная почва, на которой оно возникло. Этому способствуют принципиальная значительность затрагиваемых в переписке вопросов, а также определенность, с которой высказываются по ним Стасов и Балакирев. В их письмах мы находим н характеризующие реагирования на отдельные факты общественной жизни и отклики на основные общественные движения того времени, а нередко и развернутые высказывания по вопросам, вызывавшим раскол общества на враждебные лагери, вопросам, вокруг которых — по образному выражению А. В. Луначарского — ‘кипела классовая борьба’.
Наряду с общей интеллектуальной активностью в переписке Балакирева и Стасова проявлена большая активность в области мышления о музыке. В этом отношении, как и в отношении принципиальности музыкальных воззрений и симпатий, Балакирев и Стасов стоят на таком уровне, на какой никогда позже не поднимались музыкальные деятели впродолжение всего дальнейшего развития буржуазной музыкальной культуры. Многочисленные высказывания Балакирева и Стасова по вопросам музыки, характеристики и разборы музыкальных произведений, отдельных композиторов представляют большой интерес, а в целом составляют очень ценный материал для уяснения принципиальных основ музыкального мировоззрения руководителей ‘могучей кучки’.
Письма Балакирева и Стасова говорят более ясно, чем какой-либо другой материал, об источниках художественных воззрений ‘кучкистов’: здесь с наибольшей определенностью выясняется значение произведений Белинского, Чернышевского, Добролюбова, как главного и непосредственного источника.
Переписка ясно обрисовывает роль Стасова, как проводника, пропагандиста идей и произведений Белинского, Чернышевского, Добролюбова среди кучкистов, и его роль воспитателя, идейного руководителя Балакирева в период 1858—1863 гг.
Особое значение переписка имеет как биографический материал. То, что дает она для выяснения личности Балакирева (до настоящего времени оставшегося в значительной степени загадкой), представляет едва ли не наиболее ценный материал из всего, чем мы располагаем.
Широта кругозора Балакирева и в особенности Стасова, их обще-ственная чуткость, значимость роли, которую они сыграли в истории русской музыки, и в то же время их типичность как прогрессивно настроенных интеллигентов эпохи просветительства и первого подъема демократического движения — все это определяет ценность их переписки не только как музыкально-исторического материала, но и как одного из интереснейших документов эпохи.

——

Ко времени начала переписки, 1858 г., Стасов — уже зрелый, идейно определившийся человек. Представление о его взглядах мы получаем из первых же писем: ‘Я убедился, что другого нет счастья, как делать то, к чему всякий из нас способен, все равно, будет ли это большое дело или самое крошечное. Мы все рождены только на то, чтобы рожать из себя новые создания, новые мысли, новую жизнь… Я твердо убежден, что от самого маленького человечка и до самого большого — от какого-нибудь мостовщика и трубочиста и до наших великих богов: Байрона, Шекспира или Бетховена — все только тогда счастливы, спокойны и довольны, когда могут сказать себе: ‘Я сделал то, что мог’. {Письмо Стасова, 4.V 1858 г.} Эту мысль Стасов повторяет неоднократно. ‘Улицы мостить или создавать Гамлетов — все равно… но работать, делать, что можешь, вот что одно я признаю на свете’. Из этого принципа вытекает и личная установка Стасова в его жизни и деятельности: ‘Я решительно хочу начать карьеру полезного человека und damit basta’. Позже Стасов конкретизирует свою установку полезного деятеля: ‘Быть полезным другим, если сам не родился художником’. Так, исходя из характерной для прогрессивной интеллигенции эпохи просветительства идеи общественной полезности, Стасов обращается к одной из основных областей своей деятельности — к систематической работе с художниками, близкими ему по направлению творчества, помогая им, оказывая на них влияние, Стасов таким образом способствовал осуществлению своих идеалов в искусстве. Его участие в работе ряда художников проявлялось, как мы знаем, в самых разнообразных формах: содействие их общему художественному воспитанию, влияние в смысле идейной направленности творчества, подсказывание сюжетов для художественных произведений, разыскивание, собирание материалов для них, наконец, всестороннее обсуждение произведения. Как известно, эта область деятельности Стасова очень плодотворна и не ограничивается музыкальной сферой. Отстаивая определенные общественные идеалы в искусстве, сочетая в себе большие знания в различных его областях, Стасов проявлял свое влияние и в области литературы, и особенно в области изобразительных искусств. Так, Репин и Антокольский говорят о нем, как об учителе. {См. письмо Репина Гинзбургу, 19/I 1894 г. В. Каренин, ‘В. Стасов’, Лм 1927, стр. 570.} И если из многочисленных художников, на которых Стасов имел большое непосредственное влияние, Мусоргский был тем, кто наиболее полно осуществил идеалы Стасова в искусстве и поэтому был впоследствии наиболее ему близким и дорогим, то первым художником, ставшим объектом влияний Стасова, к сотрудничеству и дружескому общению с которым он относился особенно горячо, был Балакирев. 22-летний юноша — самородок, с блестящим музыкальным дарованием, богатой яркой индивидуальностью, разносторонними способностями, человек высокого идейного уровня, Балакирев в условиях конца 50-х, начала 60-х годов сделался в глазах Стасова почти единственным композитором, способным осуществить стоящие перед современным ему русским музыкальным искусством задачи. И Балакирев в это время стал главным предметом чаяний Стасова. На него Стасов смотрел как на продолжателя Глинки, обещающего создать музыку, ‘великую’, ‘неслыханную’, ‘невиданную’, ‘еще новее по формам, а главное — по содержанию’, чем музыка Глинки (стр. 83). {Страницы указаны по изданию 1917 г.} Балакирев со своей стороны глубоко верит в силы друга, считает его ‘могущим принести громадную пользу народу (стр. 95)’. Какое значение придавал он в те годы своему общению со Стасовым (в частности для своего музыкального развития), видно из письма Балакирева Заткевичу: критикуя совет Боборыкина побольше встречаться с виртуозами, Балакирев указывает как на более интересное и полезное для себя общение со Стасовым: Стасов, по словам Балакирева, знаток музыки, ‘каких немного в Европе’, он знает музыкальную литературу, как ‘свои пять пальцев’. Главное содержание общения между Балакиревым и Стасовым — это их совместная работа: чтение, музицирование, изучение, обсуждение. Эти их занятия носили характер не простого удовлетворения интересов, а усердных, напряженных трудов над расширением кругозора, над выработкой мировоззрения. Балакирев и Стасов смотрят на эту работу, как на необходимую составную часть своей художественной деятельности. Этот столь характерный для передовых представителей эпохи просветительства взгляд Балакирев и Стасов умели внушать младшим членам Балакиревского кружка, и в дальнейшем он утвердился как один из основных моментов художественного мировоззрения ‘могучей кучки’. Н. Л. Римский-Корсаков рассказывает, что от Балакирева он впервые узнал о необходимости широкого самообразования для художника. {‘Познакомившись с Балакиревым, я впервые услыхал от него, что следует читать, заботиться о самообразовании, знакомиться с историей, изящной литературой н критикой’ (Н. Римский-Корсаков, ‘Летопись’, 1928, стр. 57).} Роль Стасова в первый период переписки определяется как ‘ведущая’. Знакомить, вводить, сообщать—его обычная функция. ‘Такая, видно, моя судьба: узнавать всякий раз прежде вас и отдавать вам отчет… Как перед ‘Отцами и детьми’, перед ‘Что делать?’…’ (стр. 174). ‘Я же намерен знакомить вас нынешний год после ‘Что делать?’ с такими же гениальными вещами, как Беровские прошлогодние, только не о деревьях, животных и планетах, а о людях’ (стр. 193). Приведенные слова дают уже некоторое представление о том, в каком направлении ‘ведет’ Стасов Балакирева. Вообще же именно по вопросу об идейной направленности стасовского руководства переписка содержит богатый материал. Один из основных авторов, на которых Стасов обращает внимание Балакирева,— Белинский. О роли Белинского в своем собственном воспитании Стасов говорит: ‘Белинский… был решительно нашим воспитателем, никакие классы, курсы, писания сочинений, экзамены и все прочее не сделали для образования и развития, как один Белинский со своими ежемесячными статьями… Громадное влияние Белинского относилось, конечно, никак не до одной литературной части, он воспитывал характер, он рубил рукою с плеча патриархальные прелрассудки, которыми жила до него сплошь вся Россия’. {Письмо С-ва, 1859 г. (без числа).} В письме 1859 г. Стасов пишет Балакиреву: ‘Я вам принес только что вышедший том Белинского, из которого мне хотелось первому прочитать вам кое-что. Все молодое русское поколение воспитано Белинским, оттого я захотел, чтобы и вы узнали его чудесную, прямую, светлую и сильную натуру. Я его очень люблю. Авось мы с вами на нем не разойдемся’. Из дальнейшей переписки видно, что Балакирев и Стасов ‘не разошлись’ на Белинском. Балакирев в позднейшем письме указывает Стасову на деятельность Белинского, как на пример, которому он (Стасов) должен следовать в своей музыкально-критической работе. Вообще, хотя между друзьями происходят нередко ‘схватки’, резкие споры, но в основном они стоят в первый период переписки (1858—1863 гг.) на единой идеологической платформе. И главное, что ‘объединяет друзей’,это, по определению Стасова,— ‘неутомимая, неподкупная ничем на свете жажда правды и настоящего во всем человеческом’ (стр. 174). Вся история отношений Стасова и Балакирева, а также характерная и для Стасова и для Балакирева непримиримость и даже нетерпимость говорят о совершенной невозможности для них близкой дружбы при принципиальном различии во взглядах.
Круг чтения Балакирева и Стасова очень велик и разнообразен. Обращает внимание большое количество названий газет и журналов, о которых идет речь в переписке. Среди них постоянное чтение составляют: ‘Современник’ — в конце 50-х и в самом начале 60-х гг.,— орган революционно-демократической интеллигенции, во главе с Чернышевским и Добролюбовым, герценовские ‘Колокол’ и ‘Полярная звезда’, славянофильский ‘День’. В поле зрения Стасова и Балакирева попал и политический листок ‘Весть’, издававшийся в Германии в 1862 г. {В отделе редкостей Библиотеки Ленина имеется один лишь экземпляр этой газеты за время, к которому относится упоминание о ней в переписке (1862 г.). В этом номере находится между прочим сообщение о репрессиях в России и предстоящем аресте ряда лиц, в том числе и В. Стасова. В том же номере сВести’ есть статья под заглавием: ‘За кем почин и за кем разрешение’ (о крестьянской реформе), она вероятно и дала повод для бурного спора (‘схватки’) между Балакиревым и Стасовым о русском дворянстве (см. письма С-ва и Б-ва, 4/I 1862, и примечание к ним, стр. 147). Статья эта, однако, не содержит данных даже для предположений ни о том, в какой плоскости мог вестись спор, ни о позициях противников.} Особое место занимает, повидимому, ‘Современник’, судя по частым упоминаниям о нем. Наряду с этим выступает враждебное отношение к ‘Московским Ведомостям’, ставшим с 1862 г. органом воинствующей реакции. (В одном из писем Стасов говорит об этом органе, руководимом Катковым, как о ‘подлом катковском навозе’, стр. 166.) Широта общественного горизонта сочетается у Стасова и Балакирева с большой общественной чуткостью, исключительно горячим, острым реагированием на события общественной жизни. Особенно бурным темпераментом в этом смысле отличается Стасов: ‘Вы видали, что такое со мной делывали Катковы, студенческие истории, князья Серебряные, благородные патриотические адресы, законное обращение к растерзанной Польше — подумайте же, что и как теперь должно кипеть у меня внутри перед этой непроходимой пучиной общего бессмыслия, неизлечимой слепоты и бездонного мрака’. {Письмо Стасова, 17/V 1863, стр. 174.} Балакирев, также проявляет интерес, внимание к вопросам общественной жизни, бывая в новых местностях, он присматривается к жизни населения, делает свои наблюдения, выводы. Так, он обстоятельно описывает донских казаков, указывая, между прочим, что хотя они подкупают сначала ‘своим квазиреспубликанским или, лучше сказать, вечевым устройством, но, приглядевшись, говорит он, вы увидите, что у них господствует самый грубый произвол. Они страшно замкнуты и в тупоумном своем казацком величьи презирают мужика. Сами же они ленивы и ни на что не способны…’ {Письмо Балакирева, 15/VII 1862 г., стр 175. Балакирев, между прочим, подчеркивает здесь, что грубый произвол казаков ‘происходит от них же самих, а не от правительства’. Смысл этого утверждения становится понятным лишь при сопоставлении его с другим высказыванием Балакирева, где он развивает мысль, что ‘народ наш испакощен’ и что ‘те только стороны его остались нетронутыми, которыми он не соприкасался с государством, правительством’. В данном же, частном, случае, по мнению Балакирева, дело обстоит иначе: виновниками зла являются сами казаки, а не правительство.} Подобные наблюдения и оценки Балакирев делает неоднократно.
В переписке Балакирева и Стасова наряду с интересами художественными и общественно-политическими проявлен и особый интерес к истории: Балакирев и Стасов читают и живо обсуждают произведения Костомарова, Соловьева. Исторические темы часто служат предметом их бесед.
Одним из авторов, на которых Стасов обращает внимание Балакирева,— Вальтер-Скотт: ‘Как мне хочется пройти с вами Вальтер Скотта. Это будет мое торжество, когла вы полюбите, как я, и этого. {Письмо С-ва, 12/VIII 1861 г., стр. 136. Подчеркнуто Стасовым.} Художественно-литературные симпатии Балакирева в этой переписке отражены сравнительно неполно. Наиболее интересно в этом смысле высказывание Балакирева о Лермонтове, как о самом близком для него в то время поэте. ‘Дышу Лермонтовым,— пишет он из Пятигорска, — Лермонтов из всего русского сильнее на меня действует, несмотря на свою монотонность и некоторую поверхностность (дилетантизм)… Мы совпадаем во многом, много есть струн, которые Лермонтов затрагивает, которые отзываются и во мне, я никогда не мог сойтись так с Пушкиным, несмотря на его гениальную зрелость, если бы Лермонтов жил 40 лет, он был бы первым из наших и один из первых на свете’. Как результат созвучности миросозерцания Балакирева и Лермонтова в этот период явился ряд прекрасных романсов Балакирева на лермонтовские тексты. Среди них такие, как ‘Сон’, ‘Еврейская мелодия’ — замечательнейшие образцы балакиревской декламации, ‘Песня золотой рыбки’ — один из наиболее популярных романсов Балакирева, образцы тонкой балакиревской лирики — ‘Слышу ли голос твой’, ‘Отчего’ и другие. Позже лермонтовский же текст послужил программой для одного из крупнейших произведений Балакирева — симфонической поэмы ‘Тамара’.

——

Какие же общие черты мировоззрения Балакирева и Стасова обрисовываются на основании их собственных высказываний. Одной из основных черт общественно-политического мировоззрения Балакирева и Стасова является ясно выраженное отрицательное отношение к существующему общественному порядку в целом. Эго проявляется и в неоднократных высказываниях о неизбежности переворота в будущем, ‘о выходе для России’ и в часто встречаемых резких словах по адресу существующего порядка. ‘Нет такой пакости, которую не выполнили бы у нас. {Письмо С-ва, 1/III 1861 г., стр. 88.} ‘Представьте, сколько до сих пор, при ‘блаженной памяти’, да и теперь было несчастных случаев, вероятно, и смертей, о которых никто не слышал и не знает’. Такого рода замечания встречаются неоднократно. Особенно ярко выступает враждебное отношение к самодержавию. О сюжете ‘Жизнь за царя’ Балакирев говорит, что он ‘с каждым годом делается несвоевременнее и противнее’, об историке Соловьеве: ‘Повредила Соловьеву его московская любовь к царям, которых он старается выгораживать. {Письмо Б-ва, 24/I 1862.} Наиболее характеризующим общественные мировоззрения Стасова является его глубокое и красочное высказывание по поводу работы В. Кельсиева о раскольниках. Это письмо — одно из интереснейших в переписке — заслуживает того, чтобы остановиться на нем особо.
Кельсиев, примкнувший к революционному движению в начале 60-х годов и ставший соратником Герцена, в своей работе о раскольниках расценивал их как революционную силу в России, возлагал на них надежды, как на оплот будущей русской революции. ‘Мы видим в самом существовании раскола великий залог будущего России’,— говорит в этой работе Кельсиев. Стасов был увлечен некоторыми мыслями Кельсиева, и, так как, по его словам, ‘всякий раз, что меня что-нибудь поразит, затронет до самой глубины, я прежде всего подумаю о Вас… Это сделалось потребностью’,— он спешит поделиться своей новой находкой с Балакиревым. ‘Там нет ни пламенного Герценовского таланта, — говорит он, — ни обольстительности художественной формы’… То, что меня поразило, что и вас поразит — не больше как несколько десятков строк… Но как сильно, как великолепно это немногое. Какой свет настает в голове после этих строк, как иначе смотришь и на всю прежнюю массу народа нашего, которая лежит какою-то темною громадою в наших историях, здесь мы в первый раз узнаем, что раскол заявил при самом рождении своем, что и правительство и церковь должны быть народны’ …’И то, и другое у нас до последней степени не народны’. ‘Тогда как Россия и во времена языческие и христианские по духу и натуре была демократической’. ‘Как нашему народу, — говорит далее Стасов,— противно подчинение одному деспотическому началу в деле верования, так и в политическом деле ему совершенно антипатично одно общемонархическое начало’. В музыкально-критическом мышлении Стасова есть высоко ценная для нас черта, сближающая его с Белинским последнего периода, Чернышевским и с Добролюбовым, в особенности: настолько глубокое проникновение идеей общественной сущности, искусства, что всякая новая, сколько-нибудь значительная общественная тема непременно наводит его на мысль о том или другом художественном явлении или произведении. Так и здесь, в связи с мыслью о демократизме русских, Стасов разражается словами исключительной силы и яркости по адресу сюжета ‘Жизнь за царя’. Эти слова, разумеется, пропущенные в дореволюционном издании 1917 г., дают новый материал для характеристики облика Стасова, так неполно у нас еще освещенного: ‘Никто, быть может, не сделал такого бесчестия нашему народу, — продолжает Стасов, — как Глинка, выставив посредством гениальной музыки на вечные времена русским героем подлого холопа Сусанина, верного, как собака, ограниченного, как сова или глухой тетерев, и жертвующего собой для спасения мальчишки, которого не за что любить, которого спасать вовсе не следовало и которого он, кажется, и в глаза не видел. Это — апотеоза русской скотины московского типа и московской эпохи. Что, если бы можно было собрать коренных лучших раскольников — они бы наплевали бы на такой сюжет. А ведь будет время, когда вся Россия сделается тем, чего хотели когда-то одни лучшие. Тогда музыкальное понимание поднимется уже: с жадностью прильнет тогда Россия к Глинке и отшатнется от произведения, во время создания которого в талантливую натуру друзья и советчики-негодяи николаевского времени прилили свой подлый яд. ‘Жизнь за царя’ точно опера с танкером, который ее грызет и грозит носу и горлу ее смертью’. {Письмо С-ва, 21/III 1861.} Очень характерен для мировоззрения Балакирева того времени его ответ Стасову: ‘Вы говорите, что Сусанин не должен был спасать Михаила. Нет, его надо было спасти, лучше Московское царство, чем польское иго. Теперь нам очень труден выход к настоящей жизни, пригодной русским, особенно при нашем незнании, что нам нужно, при нашей неспособности к протесту и при способности только к страданиям, а тогда, если бы нас поляки покорили, нам был бы вечный капут, все обратилось бы в католичество, заговорило бы по-польски и тогда — прощай Русь, она бы никогда не воскресла бы больше. Михаил был идиот, но лучше что-нибудь, чем ничего, факт его воцарения показывает нам, как Москва умела запакостить в народе нашем одну из очень важных сторон. — Народ наш испакощен, те только стороны остались нетронутыми, коими он не соприкасался с жизнью государственной и политической вообще, как то искусство. Темные идеи какие-то, перемешанные с полуидиотической чепухой, остались только у раскольников’. {Письмо Б-ва, 22/III 1861.} Здесь нет стасовской смелости и резкости суждения, нет той горячей ненависти к ‘Москве-холопке’, к ‘николаевскому времени и его негодяям’ и вместе с тем веры в лучшее будущее,— всего того, чем насыщены слова Стасова, но и у Балакирева мы находим ясно выраженное непринятие существующего порядка, убежденность в необходимости выхода ‘к настоящей жизни’, скептическое отношение к самодержавию, а с другой стороны — характерное ‘выпирание’ на передний план национального вопроса. Наряду с прогрессивностью общего направления мышления Балакирева, у него порой и в то время проявляется национализм и некий патриотизм, не далеко, пожалуй, ушедший от официального. {В частности национализм Балакирева сказался в его отзывах о ‘малороссах’, о ‘хохлах’, характеризуя украинцев, он проявляет тенденцию поставить их ниже русских: ‘У них нет русской смекалки, нет этого светлого, здорового ума’, ‘цивилизаторами быть они неспособны и должность эту проявят по Дону нижегородцы мои земляки, а на Кавказе — курские’. С явным удовлетворением Балакирев подчеркивает, что он не нашел в украинцах ‘кулишевского стремления к отделению от России, что они якобы ‘сознают превосходство русских над собой’, что ‘Шевченку они не знают’. Все эти замечания есть яркое выражение реакционных элементов в идеологии Балакирева. В дальнейшем, как мы увидим, эти элементы получили развитие, приняли иную форму и приобрели значение основного, ведущего начала в мировоззрении Балакирева. Но было бы ошибочно рассматривать уже эти проявления, как прямой признак реакционности. Необходимо учесть, что несочувствие идее самостоятельной Украины и утверждение идеи ‘объединения’ высказывали и лучшие представители передовой демократической русской интеллигенции. Даже Белинский говорил отрицательно о стремлениях украинских федералистов к отделению Украины и указывал на необходимость объединения. Такого рода воззрения, свойственные и передовой буржуазной интеллигенции, могли послужить почвой для приведенных высказываний Балакирева.}
В приведенных словах есть некоторый отзвук и славянофильских идей о двух самостоятельных ‘началах’ русской жизни — государство и народ,— обособленных, управляемых различными законами, идея о сберегшихся от влияния государства в народе принципах, обещающих обновить Россию. Этот отзвук славянофильства, к которому в общем относились явно отрицательно и Стасов и Балакирев в то время, сочетается с совершенно немыслимым для славянофила непочтительным отношением к царю, к Москве, к ‘нашей неспособности к протесту’ (как известно, славянофилы приписывали народным массам покорность и кротость и считали, наоборот, эти свойства проявлением высокой моральности народа).
Отрицательное отношение к существующему порядку с особенной яркостью сказывается в вопросах идеологии. Критицизм в отношении общегтринятых понятий, традиционных воззрений, модных кумиров — одна из характернейших черт Стасова и Балакирева. Замечания, характеризующие эту черту, встречаются на каждом шагу. И опять-таки, у Стасова -в более решительной и страстной форме, у Балакирева со скептическим оттенком. Впрочем, такое различие не распространяется на специфически музыкальные вопросы: здесь и Балакирев всегда проявлял себя — по выражению Стасова — ‘как орел’. ‘Священное писание почти всегда и во всем врет’, — пишет Стасов. {Письмо С-ва, 12/VII I860.} ‘Пословица говорит: дуракам счастье. Я с ней не согласен (как и с большею частью пословиц: их называют ‘мудростью народов’ — по-моему, они все фальшивы или, по крайней мере, неверны’. Дополнением к этому может служить высказывание Стасова, относящееся к значительно более позднему времени, но соответствующее воззрениям Стасова во все времена, слова, дышащие возмущением против общепринятых религиозных верований: ‘Ну, да что тут толковать много об этом пакостном хозяйстве, об этом безумном ‘порядке’, которого никогда не должно быть и не взирая на который вся дурацкая людская толпа все-таки продолжает во что-то и в кого-то веровать, поднимать глаза к чудному н»бу, нашему настоящему ‘отечеству’, и к высшему отцу, всеблагому, всезнающему, всемилостивейшему, вседержителю, всеустроителю… Фу, проклятое стадо дураков и невежд. Веровать во что-то. Ну, нет, этого уж от меня никто не дождется. Пускай буду раздавлен, как все мрачно, нелепо, безумно, бестолково — но никогда ни в каких ‘всеблагих отцов’ и благодетелей не поверю. Слишком глупо, слишком отвратительно…’ {В Каренин, ‘В. Стасов’, стр. 542. Одно из писем Стасова (стр. 145, о Торжественной мессе Бетховена) может быть воспринято как нечто противоречащее антирелигиозности Стасова, ярко высказанной в приведенных словах, т. е. может вызвать представление о его религиозности. Но восторженные отзывы Стасова о религиозном произведении Бетховена, оценка этого произведения как ‘высокохудожественного поэтического создания’, раскрытие смыслового содержания его музыки, подчеркинание его глубины все это не доказательство еще религиозности самого Стасова. Да по существу главную заслугу Бетховена Стасов видит в том, что он, единственный из музыкантов, писавших на подобный религиозным сюжет, проявил способность ‘воплощать массы рода человеческого’… ‘за них думать и чувствовать’, что он ‘тронул всю картину жизни — волнений и успокоений ее’, жизни, которая с движется, бьется, волнуется’.}
Пережитки феодально-дворянского, помещичьего в идеологии — один из предметов постоянных стасовских изобличений и нападок. И в этом смысле особенно интересны его слова, относящиеся к характеристике Глинки. Они ценны не только по меткости, но и как пример стасовского подхода к художественным явлениям: он дает здесь характеристику классовых черт в идеологии композитора. ‘Целая половина Глинки, — говорит Стасов, — была с самого рождения окунута в глупость, старинные помещичьи привычки, отсталые понятия. Точно целую половину отшибло параличом, и только другая двигалась и жила здоровьем и дышала гениальностью’. {Письмо С-на, 27/VII, 1863.} Здесь лишний раз подчеркивается один из основных моментов мировоззрения Стасова: старо-дворянское, помещичье он уподобляет пораженному параличом. Подобное же отношение к дворянской идеологии находим в высказываниях о Пушкине и Глинке: ‘Пушкин и Глинка — сущие два родные братца, гениальные творцы и создатели и открыватели новых миров своего искусства, но вместе с тем по образу мнений самые ограниченные русские помещики, и мирные, покорные, ничем невозмутимые…’ {В. Карелин, цит. пр., стр. 667.} В сопоставлении с приведенными цитатами и высказывания Стасова о Герцене заставляют думать, что именно дворянские, барские пережитки, которые мог видеть в Герцене Стасов, и составляли ту ‘ограниченность’) Герцена, о которой он упоминает. Сравнивая Герцена, как личность, с Глинкой, Стасов говорит: ‘Оба были гениальны, ограниченны и пьяны, безобразны много раз, но бесконечно симпатичны и привлекательны’. {В. Каренин, цит. произв., стр. 98.}
Старому, темному, отживающему противопоставляется ‘наше’, ‘новое’, ‘современное’. Слово ‘современное’ и у Стасова и у Балакирева имеет обыкновенно значение положительной характеристики. Между прочим, в одном из писем Стасов, рассказывая об отвратительном впечатлении, которое произвело на него пребывание в высокопоставленном кругу, с его бессодержательностью и фальшью, где он нашел, наконец, ‘отдохновение в общении с более молодым’, который оказался все-таки ‘умнее и лучше остальных — каков он ни есть’, восклицает: ‘Вот, что значит молодость и нынешнее, наше, поколение’. {Стр. 80. Разрядка Стасова.} Наряду с этим, приобретают значение часто употребляемые иронически слова ‘маркиз’, ‘барин’ или совершенно нецензурный эпитет, приложенный к слову ‘аристократы’ в письме Балакирева к Заткевичу.
Вряд ли можно констатировать на основании данных переписки наличие ясных положительных общественно-политических идеалов у Балакирева и Стасова, наличие какой-то ‘программы’.
И это обстоятельство не случайно, а, наоборот, весьма характерно для Балакирева и Стасова, как для интеллигентов-просветителей 60-х гг., особенностями которых, по словам Ленина, являются ‘одушевление враждой к крепостному праву и всем его порождениям‘, ‘горячая защита просвещения, самоуправления, а также то, что они ‘вовсе не ставили вопросов о характере пореформенного развития, ограничиваясь исключительно войной против остатков дореформенного строя, ограничиваясь отрицательной задачей…’
Симпатии же Стасова и Балакирева явно направлены в сторону демократического строя. Наиболее ярко это сказывается в их восторженном отношении к Новгороду, как образцу демократического общественного устройства, ‘умному’, ‘талантливому’, ‘стремящемуся вперед’. ‘При обозрении русской старой истории опять еще раз выплыл светлым лучшим куском России наш любезный Новгород, который мы с Вами инстинктивно так давно любим… Там мы находим опять-таки и с новой точки зрения все, что было самого умного, талантливого, душевного, стремящегося вперед, своеобразного в древней России, точно так же, как в проклятой Москве — все, что было самого нелепого, ограниченного, тупого, больного и деспотичного. Какое сумасшествие лежит на нашей истории и наших историках, что они не покажут всей бездонной пропасти, которая лежит между свежим, молодым, полуязыческим, волевым, необузданным до дикости юношей Новгородом и дрянною, расползающеюся старухою Москвой беззубой, бездарной, раболепной холопкой и ханжой…’ {Письмо С-ва, 21/III 1861, стр. 90.} Не случайно именно в это время известный историк Костомаров, представитель федералистической теории в исторической науке — теории, резко выступавшей против официальной историографии, против самодержавия, бюрократического централизма, крепостного права, бывшей в то время революционным течением общественно-политической мысли,— выставлял Новгород как образец демократического строя, указывал на него как идеал и для будущего. {Новгород в русской истории выразил сторону жизни удельно-вечевого характера, отличную от единодержавия, которого представительной силой сделалась Москва. Новгород вместил в себе то, что было достоянием всех земель в свое время, и представил это ясно в своей истории. Новгород стоял за федеративный строй русской земли, за местную и личную свободу… Главное, чем отличался Новгород — это принципы местной автономии земли, федеративной связи с другими землями, выражаемой известной формой народоправления. Местная автономия не только поддерживалась самим Новгородом для себя, но допускаема была и в подчиненных ему пригородах и селах. В Новгороде все исходило из принципа личной свободы, общинное единство находило опору во взаимности личности’ (Костомаров, соч., т. I, стр. 205).}
Новгороду Костомаров противопоставляет Москву, как проявление противоположного принципа общественного устройства, особенностями которого является деспотизм, единодержавие, угнетение. {‘Москва хотела сделаться центром России, притянув к себе все ее силы, поглотить собой самодеятельность ее частей, слить ее особенности. Москва домогалась единого государства, подчинения личности общественной воле, выражаемой совмещением ее в идеале верховной власти. Самобытность приносится в жертву нивелирующему центру… Человек сам по себе не пользовался самобытным существованием (Костомаров, там же, стр. 211).}

——

Одним из пробных камней идеологии Балакирева и Стасова служит их отношение к роману Чернышевского ‘Что делать?’. Познакомившись с ним, благодаря Стасову, Балакирев пишет ему: ‘Мне с вами нужно потолковать обо многом: о второй части романа Чернышевского (я просто в восторге)… Нынешнюю зиму мне, во-первых, пришлось посидеть дома неделю и сосредоточиться на самом себе. Весь сезон я все время разменивался, на гривенники и пятаки, результатом всего было мое просветление на тех пунктах музыки, которые прежде казались мне неразрешимыми. Я говорю про оперу… Вам, может быть, странным покажется, что в моем просветлении, как бы вы думали, что играло важную роль?— Вторая часть романа’. {‘Что делать?’ Чернышевского.}
Это относится ко времени, когда вокруг романа ‘Что делать?’ кипела страстная классовая борьба, когда вся читающая Россия разделилась на два враждебных лагеря — ‘за’ и ‘против’ ‘Что делать?’,— и если передовая демократическая молодежь считала роман ‘своим евангелием’, то реакционная и либеральная критика источала по его адресу злобу. Характерно, что к враждебным выпадам против романа Чернышевского присоединился и критик Ростислав (Ф. Толстой) — один из представителей враждебного ‘могучей кучке’ музыкального лагеря. Он выступил в ‘Северной пчеле’ с обвинением Чернышевского ‘в грязных помыслах’ и сравнивал его роман с порнографическими произведениями Варкова. {См. Н. Богословский, ‘Беллетристические произведения Н. Г. Чернышевского’, Гиз, 1928.}
Одним из фактов, характеризующих общественно-политические воззрения Балакирева и Стасова, является отношение их к славянофильству. Этот вопрос (об отношении ‘могучей кучки’, и Балакирева в частности, к славянофильству) ставился неоднократно. Сабанеев пытался представить кучкизм как славянофильское течение, о славянофильстве Балакирева упоминает и Р. Зарицкая в своей статье о романсах Балакирева. {‘Русский романс’, сб. статей п. р. Б. В. Асафьева, ‘Academia’, 1930.} Определение Балакирева как славянофила делалось на основании некоторых черт, как, напр., национализм, которые в действительности были присущи не только славянофилам. Славянофильство, как теория, как некая законченная концепция, является продуктом идеологии либеральных помещиков 40-х — 50-х годов и при всей своей противоречивости было в конечном итоге явно реакционно, некоторые же черты славянофильства в той или иной форме, — как результат влияния славянофилов или проявляемые независимо, — были свойственны представителям различных (и прогрессивных) общественных групп. Так, наличие славянофильских черт констатирует Маркс у Герцена, несмотря на его активно враждебную позицию в отношении славянофильской концепции, его печатную борьбу против славянофилов и принадлежность к ‘западникам’. Черты славянофильства несомненно были и у народников: они во многом прямо базировались на славянофильских теориях. Поэтому констатация наличия славянофильских черт не дает еще оснований для ‘зачисления в славянофилы’ и очень мало дает для характеристики классовой сущности идеологии. Что же касается отношения к славянофильству, как к концепции, бывшей, как сказано, продуктом идеологии реакционного класса (средне-поместного дворянства) и вызвавшей резкий отпор со стороны прогрессивного, демократического лагеря (в рассматриваемый период — полемические статьи ‘Современника’), то данные переписки позволяют со всей определенностью сказать, что к этой концепции и Стасов и Балакирев (в ранний период) относились явно отрицательно. Не говоря уже об основных идеологических установках, которые их характеризуют как носителей прогрессивных тенденций и противников всяких ‘воскрешений замерзших древностей’ и замораживания, характерного для славянофилов, переписка содержит много моментов, характеризующих прямое, осознанное, отрицательное отношение к славянофильству. Москва, боготворимая славянофилами, как ‘сердце России’, ее подлинная столица, называется в переписке насмешливой кличкой ‘Иерихон’, которой подчеркивается отсталость Москвы, ее архаизм. Отношение к исторической роли Москвы, как государственного центра в прошлом, достаточно ясно из приведенных уже цитат. В письме к своему приятелю Заткевичу Балакирев советует ему уехать из Москвы и поселиться в ‘каком-нибудь другом, не славянском, городе, а то совершенно обиерихонишься и ни на что не будешь способен’. {Письмо Заткевичу, 24/III 1859.} Стасов говорит о славянофильстве, как о чем-то для него безусловно отрицательном: ‘Какой ни славный он (Ламанский) человек, в нем славянофильство самое московское преобладает и на него наткнешься непременно после десяти минут всякого серьезного разговора’. {Письмо С-ва, 29/III 1861 г.} В письме к Заткевичу ‘Русскую беседу’ (орган славянофилов) Балакирев называет анафемским журналом.
Но вместе с тем, некоторые черты Балакирева сближают его со славянофилами — это нами уже выше отмеченные его патриотизм, национализм и симпатии к ‘нетронутым нашей цивилизацией’. Но эти черты в рассматриваемый период, уживавшиеся с прогрессивными воззрениями как преобладающими, были лишь предпосылками для позднейшего принятия Балакиревым славянофильских теорий. {Сам факт принятия славянофильских теорий в позднейший период подтверждается недавно обнаруженными неизданными письмами Балакирева.}
Но все приведенные данные характеризуют лишь воззрения Балакирева и Стасова на славянофильство, поэтому у читателя может встать вполне естественный вопрос: но не были ли все-же сами художественные проявления Балакирева неосознанным выражением славянофильских тенденций в музыке, вопреки его (Балакирева) воззрениям? Этот вопрос требует особого рассмотрения и не может быть развит в рамках этой статьи. Но во всяком случае ни национализм, ни ориентация на народное творчество не дают оснований для характеристики художественной деятельности Балакирева и его товарищей, как эквивалента славянофильства.
Позднейший переход Балакирева к реакции внушает многим представление, что и в первый период своей деятельности Балакирев не был прогрессивным. {Такого рола ошибочное представление о Балакиреве высказывает Ю. Келдыш в своей работе ‘Мусоргский как проблема наследия прошлого’, называя Балакирева начала 60-х гг. ‘консерватором’ и ‘врагом демократизма’) ((Мусоргский. Статьи и материалы), под ред. Ю. Келдыша и В. Яковлева, Музгиз, М., 1932, стр. 9).} Это неверно. Балакирев не был столь последовательным, законченным и ярким в своем мировоззрении, как Стасов, наоборот, как указано, в его взглядах, в его психологии мы находим черты, плохо вяжущиеся с его же прогрессивностью, составляющие противоречие к ней. Но эти черты занимают подчиненное место в его идеологии. В основных вопросах, и в особенности в вопросах искусства, Балакирев проявляет порой не меньшую прогрессивность, чем Стасов. Для тогдашней позиции Балакирева очень характерно его письмо, убеждающее Стасова, занявшегося археологическими исследованиями, не погружаться в ‘архаизм’, в ‘православное художничество’, не отвлекаться от актуальных задач современности. Это высказывание имеет особенное значение потому, что речь здесь идет об установке во всей будущей деятельности друга и единомышленника Балакирева, и не может носить случайный характер. ‘Не слишком вдавайтесь в археологические исследования, — пишет Балакирев. — Вы очень повредите себе, если будете много сидеть на разных Бовах Королевичах, на полотенцах и вообще если погрузитесь исключительно в православную художественность. Это все — сухая работа, суживающая мозг, и сушит эстетическое чувство. Это я знаю по себе, и потому положил более русскими песнями не заниматься. Самым пригодным для вас делом все-таки будет музыкальная критика. В этой области вы были бы Белинским, — и занятие не сухое, а, напротив, ‘живое, современное‘. Заподозрив в Стасове тенденцию воскрешать архаическую русскую архитектуру, Балакирев говорит: ‘Мы не те русские, которые строили Софиевский и Псковский соборы: мы — другие люди, у нас и вкус, и чувство — все другое, что было пригодно тогда, то негодно и неприменимо к нам. Археологическое поприще имеет только одну выгоду для вас: на этом пути вы заслужите всеобщее уважение. Профессора будут кланяться вам и удивляться вашим открытиям, а на поприще музыкальной критики вам предстояли бы одни только оскорбления, как и вообще на всех поприщах им подвергаются хорошие люди, особенно по делам настоящим‘. {Письмо Б-ва, 20/VI 1861.} Очень интересен и ответ Стасова, характеризующий его требование научности в подходе к явлениям искусства. ‘Неужели, — говорит Стасов, — в естественной истории материалист будет только тогда хорош, если займется львом или орлом, и будет заслуживать презрения, если станет изучать хорька или ласточку? — нынче этого уже нет. В естественной истории нет больше любвей и презрений, есть только желание постигать части и целое в великой картине — природе. Картина народов — еще более высокая картина. Здесь изучение каждого крылышка… ведет не к суши, а к постиганию великой поэзии и гармонии. Насмешка над Ерусланами или полотенцами совершенно равнялась бы насмешкам над изучением позвонков, сердца…’ {Письмо С-ва, 5/III 1861.} Протестуя против приписываемой ему попытки воскрешать отжившее, Стасов выказывает свое отношение к архаической русской музыке. ‘С чего вы взяли, что я когда-нибудь мог бы воображать себе, что можно и должно воскрешать прежнее искусство… Мне часто случалось говорить вам про древнюю нашу музыку, вы могли бы судить, как я далек от всякого воскрешения и подогревания замерзшей древности. Я бы первый вопиял, если у нас вздумали поднимать на ноги прежнюю архитектуру или что бы то ни было из прежнего искусства’. {Там же.}
Таким образом, если в общении между Балакиревым и Стасовым Стасов проявлял себя более последовательным, более активным и имел в первый период переписки роль (‘ведущего’, то и Балакирев, как видно из приведенного, не был пассивен и готов был активно отстаивать идеологические позиции, в основном общие со стасовскими. Пропагандировать, внушать окружающим то, что стало его убеждением, воспитывать было для Балакирева потребностью впродолжение всей его жизни. В позднейших письмах Стасов говорит об исключительном даре Балакирева влиять. Свидетельство влияния Балакирева на окружающих мы находим и в рассматриваемый период. В письмах Арсеньеву Балакирев рекомендует ему прочесть номера ‘Современника’, содержащие полемические статьи против славянофилов. В письмах к Заткевичу он энергично внушает ему свое отношение к Фету и Мею, как к ужасным ‘квази-поэтам’, наконец, что наиболее для нас интересно, из писем Мусоргского Балакиреву видно, что последний противодействовал мистическим настроениям, которым был одно время подвержен Мусоргский. ‘Вы мне представили 2 пункта, которые предполагаете во мне,— пишет Мусоргский Балакиреву.— Начну с первого — мистицизма — или, как вы удачно выразились — мистического штриха‘… В настоящее время я очень далек от мистицизма и надеюсь навсегда, потому что моральное и умственное развитие его не допускают… благодаря вашему доброму хорошему письму, я теперь еще сильнее примусь подготовлять этой дряни остракизм навек из моей особы’. {Письмо Мус-го Б-ву, 19/Х 1859 г. ‘Мусоргский. Письма и документы’, под ред. А. Римского-Корсакова, Музгиз, 1932 (стр. 53—54).} В другом, позднейшем, письме Мусоргский пишет: ‘Милий, Вас должна порадовать перемена, происшедшая во мне и сильно без сомнения отразившаяся в музыке. Мозг мой окреп, повернулся к реальному, юношеский жар охладился, все уровнялось, и в настоящее время о мистицизме ни пол слова. {Там же, стр. 58, письмо от 26/IX 1860. Подчеркнуто Мусоргским.}
Из позднейших высказываний Мусоргского видно, что он признавал Балакирева не только маэстро, а и идейным руководителем кружка, движимого высокими художественными задачами, ‘беспокоящими крупных людей’. {Письмо Мусоргского Стасову.}
Если просветительские идеи составляют вообще основное содержание мировоззрения Стасова и Балакирева, то это с особенной яркостью сказывается в вопросах искусства. Здесь влияние Белинского, Чернышевского, Добролюбова проявляется с наибольшей определенностью, идеи, от них идущие и, в основном, повидимому, ими непосредственно внушенные, здесь проводятся с наибольшей последовательностью: в области искусства Балакирев и Стасов проявляют и сознают себя активными деятелями, бойцами.
Одна из основных черт позиции Балакирева и Стасова в искусстве (о которой уже вскользь упоминалось) — отношение к нему как к явлению жизненному, общественному, сознание искусства как большой общественной силы. Именно поэтому Стасов реагирует на оперу Серова ‘Юдифь’, которая, по его мнению, ‘толкает на кривые дороги’, ток же остро и горячо, как и на другие волнующие события общественной жизни: ‘обхождение с растерзанной Польшей’, ‘студенческие истории’, ‘благородные патриотические адресы’ и пр.
Поэтому вопрос о направлении художественного произведения является решающим для Балакирева и Стасова моментом, способствует оно выходу ‘на широкую светлую дорогу’ в искусстве или толкает на ‘кривые дороги’ — основной вопрос при оценке произведения. Обсуждая оперу Серова ‘Юдифь’, Стасов подчеркивает, что не в том дело, талантлив Серов или нет: ‘разве у Каткова нет таланта, разве у Дюма, разве у автора ‘Князя Серебряного’, разве у Костомарова нет таланта? Навряд без него можно действовать на огромные массы’. Но суть не в этом. Важно, в каком направлении воздействует этот талант. И определяет отрицательное отношение Стасова к опере Серова убежденность, что она ‘заразит мысль и чувство всех’ и что ‘этакий молодец отодвинет всех на кривые дороги’. А в области музыки с ложными воздействиями бороться особенно тяжело, потому что ‘во всем литературном порода людская гораздо больше подвинулась, чем во всем остальном… В искусстве совсем не то. Тут еще нет и миллионной доли того маленького, но уже твердого кружка, который сквозь асе нравящееся, художественное и патриотическое отыщет и внутреннее ничтожество, или гниль скелета, поймет и ‘Московские ведомости’, {Реакционный орган Каткова (Катков стал во главе ‘Моск. Нед.’ с 1862 г.).} и расстреливающего флигель-адъютанта, {Письмо относится ко времени кровавых усмирений, массовых расстрелов крестьян в связи с восстаниями, вызванными их ‘освобождением’.} и толпу-холопку, и баагодетеля врага. Найдите мне это же в искусстве, дайте мне людей, которые бы поняли, что меня мучит и ворочает после ‘Юдифи’ и восторгов публики, кому бы я втолковал, что мы тут не вперед идем, а вбок, не на широкую, светлую дорогу, а путаться в дремучем лесу’. {Письмо С-ва, 17/V 1863.} Основной порок Серова Стасов видит в том, что у композитора ставка на внешний эффект, ‘все только мысль о внешнем впечатлении’ (стр. 177). Высказывая надежду, что они с Балакиревым не разойдутся в оценке ‘Юдифи’, Стасов видит залог этого в их обоюдной ‘неутомимой, неподкупной ничем жажде правды и настоящего во всем человеческого’. Это требование ‘правды и настоящего’, высказываемое в связи с оценкой художественного произведения, есть одно из основных положений критиков-демократов — Белинского, Чернышевского, Добролюбова,— неоднократно ими утверждавшееся в различной форме и по различным поводам. В частности, не может не обратить внимания близость слов Стасова по поводу ‘Юдифи’ к утверждению Добролюбова, что ‘главное достоинство писателя-художника состоит в правде его изображения, иначе из них будут ложные выводы составляться, составятся по их милости ложные понятия’.
В стасовской критике ‘Юдифи’ мы находим те же, по существу, основные мотивы: возмущение против лжи (Серова Стасов причисляет к тем, которые ‘ведут в непроходимое болото лжи, вздора и гнили’ — стр. 174) и противопоставляемое требование ‘правды и настоящего’.
Отвечая Стасову на приведенное частично письмо, Балакирев обсуждает ‘Юдифь’ Серова в той же плоскости, т. е. оценивает ее как явление общественное, ставит вопрос о том, можно ли действительно считать признание ‘Юдифи’ ‘таким же преступлением, как признание своим Каткова’. Он делает ‘анатомию’ — анализ — первого действия ‘Юдифи’, приводя характерные образцы и критически оценивая их, он указывает и на верность настроения музыки (‘на то ум’) и, с другой стороны, на несамостоятельность, эклектизм, ‘безнатурность’ Серова. Переходя к оценке значения оперы, характеризуя ее ‘направление’ — как любили выражаться Балакирев и Стасов,— также отзывается, в общем, отрицательно, но несколько умеряет резкость стасовского приговора: ‘Если окажется, действительно, что мещански-гениальная опера пришлась ей (публике) по мерке, то это показывает только, что она стала уже гораздо выше уровня Варламова, Гурилева и прочей московской музы.— Это — факт плачевный. Вы знаете, что я православие во всей его грубости предпочитаю цивилизованному мещанскому протестантству, а Николая Павловича — кисленькой катковской конституции, с этой точки зрения я признаю успех ‘Юдифи’ несчастным, но я все-таки не могу за это проникнуться вашим негодованием против публики. Признание Серова своим, согласитесь, ведь не такое еще преступление, как признание своим Каткова, ‘Князя Серебряного’, а вы как будто на фурор Каткова смотрите снисходительнее, чем на успех Серова. {Письмо Б-ва. Разрядка моя. Г. К.} Проявленный здесь подход к художественному произведению настолько близок к тому, который утверждался Белинским, а позже Чернышевским и Добролюбовым, что говорит о прямом, непосредственном их влиянии на Стасова и Балакирева. Сами понятия, введенные критиками-демократами (Белинским, Чернышевским, Добролюбовым), Стасов и Балакирев, повидимому, сознательно применяют к музыкальной области, используют при обсуждении музыкальных явлений. Сравним, например, высказывание Стасова по поводу ‘Юдифи’, где он говорит, что суть не в талантливости, а в том, куда ведет произведение, со словами Белинского: ‘Для успеха поэзии теперь мало одного таланта, нужно еще и развитие в духе времени’. Идея о том, что определяющим отношение к художественному произведению фактором становится направление его (произведения), с особой ясностью выражено Чернышевским в ‘Очерках Гоголевского периода’. Указывая на Гоголя, как на починателя новой эры в русской литературе, Чернышевский говорит, что: ‘Гоголь как Жорж Занд и другие — принадлежит к писателям, любовь к которым требует одинакового с ними настроения души, потому что их деятельность есть служение определенному направлению нравственных стремлений’. {Чернышевский. ‘Очерки Гоголевского периода’.} Интересно, что и в поздние годы Балакирев, в общем, далеко ушедший от позиций, которые он занимал в рассматриваемый период — в сторону реакции, высмеивал музыкальные рецензии, которые дают только ‘перечни тонов’, темпов различных morceaux… коими угощают в концертах, рецензии, в которых ‘самое важное — критика направления… пропадает за ненужными описаниями’, тогда как от критика ‘нужно и даже справедливо требовать, говорит Балакирев, музыкально-художественного разбора нового или, лучше сказать, новых направлений’. {‘Русские Ведомости’, 1911, No 111, стр. 5. Выдержки из писем Балакирева к Кругликову.}
Кажущееся противоречие к просветительским воззрениям Стасова и Балакирева составляет их презрительное отношение к публике, массе: они называют ее зачастую глупой толпой и т. п., симпатии большинства публики служат для Балакирева и Стасова как бы признаком низкопробности или даже пошлости. Но и эти, иногда весьма грубые, выпады по отношению к публике проистекают от резко критического отношения к принятым и модным формам искусства в связи с борьбой за новые формы. Публика вызывает к себе презрение Балакирева и Стасова, как носительница ненавистных им отсталых понятий и вкусов. Подобное отношение к публике как массе, закостенелой в старых понятиях, встречаем и у Чернышевского. В предисловии к роману ‘Что делать?’ он говорит: ‘Есть в тебе, публика, некоторая доля людей — теперь уже довольно значительная, которых я уважаю, с тобою же, с огромным большинством, я нагл…’
Из общей идеологической позиции Стасова и Балакирева, из их сознания себя как борцов против устаревшего и ‘негодного для нашего времени’ и за новое, ‘свежее’, современное, вытекает их неприязнь к традиционному, школьному, в области искусства и музыки в частности. Она связана с их общим критицизмом, как одной из основных черт мировоззрения. Эта идея отрицания отложившихся книжных понятий, ставшая современем одним из основных характерных моментов воззрений ‘могучей кучки’ и, кстати сказать, тоже четко выраженная у Добролюбова, {См. ‘Темное царство’, предисловие, стр. IX.} высказывается Балакиревым и Стасовым неоднократно. Неоднократно подчеркивается преимущество знаний, приобретенных непосредственно ‘на практике’, а не из книг. (См. напр. высказывание по вопросу о русских звукорядах.) {П. С-ва, 20/VIII 1860.} Правила учебников теории музыки клеймятся как ‘телячьи законы мелодии и гармонии’, презираемому раболепству перед правилом противопоставляется ‘музыкальный нигилизм’. {См. ‘Письма Балакирева из Праги’.} ‘Аккордами и узнанными правилами не сочиняют’,— говорит Стасов. В письме из Праги Стасову Балакирев пишет: ‘Здешние критики… не ушами слушают, а через какие-то ‘немецкие рупри’, благодаря которым определяют, ‘что правильно classisch или несогласно с их узенькими колбасными теориями об опере’. {Письмо Балакирева Стасову, 10/II 1867. Цитирую по неизданным материалам, предоставленным мне В. Д. Комаровой-Стасовой.} Балакирев и Стасов неоднократно выказывают ненависть ко всяческой ‘рутине’, малейшие, признаки этого — безусловный мотив для осуждения. Тенденция отрицания принятых форм музыкального мышления заходит настолько далеко, что Стасов готов провозгласить устарелость сонатной схемы: ‘Пропала со света, — говорит Стасов,— школьная форма од, речей, изложений, хрий и т. д., должно прогнать 1-ю и 2-ю тему, Durchfrung или Mittelsatz и прочую схоластику. Будущая форма музыки — то бесформие, которое есть уже во второй Мессе (Бетховена)’. Стасов проявляет большую ‘бдительность’ в изобличении всякого проявления рутины, подчиненности школьным правилам, что он находит, между прочим, и у Глинки: ‘Глинка слишком часто без нужды употребляет гармонию с хроматическими ходами. Это — своего рода рутина (а их именно и советует всего больше. Керубини)… ‘В балладе Финна и в ‘Славься’ вовсе не по надобности, а по какому-то школьному правилу, т. е. по рутине же, употреблен непременно минорный аккорд. Разве не лучше было бы, не естественнее, не проще, не здоровее, повторить два раза мажорный аккорд? А то тут является качая-то ненужная, неуместная изнеженность, рассыропленность’. {См. нотные примеры к письму Стасова от 29/VII 1861.} Эти слова, иллюстрируя отношение к ‘школьному’, содержат и нечто от положительных идеалов в искусстве (‘лучше — проще… здоровее‘). Воплощением принятых штампов музыки, рутины, легковесности и бессодержательности, отвечающей требованиям публики, Балакирев и Стасов считают итальянскую оперу. Она рассматривается ими как неотъемлемая часть, как одно из характерных проявлений существующего порядка в области музыки, как—сказали бы мы — одно из проявлений господствующей идеологии. Отсюда и огульная ненависть ко всему, что связано с итальянской оперой, с ее традициями, и такие отзывы, как ‘поганый Верди’… ‘Херубини, от которого кроме дряни я ничего не ожидаю’. Стасов и Балакирев убеждены, что на смену этой музыке должна прийти другая, когда осуществится ‘то, чего желали одни лучшие’, и ‘когда музыкальное понимание тоже поднимется’. И потому Стасов так горячо негодует, когда ‘в Петербурге, закоренелом в итальянщине’, появляется новый недостойный кумир — Серов, у которого, ‘как у Мейербера, все мысли об эффекте, о внешнем впечатлении во что бы то ни стало. Музыка и звуки того и другого совсем разные, но смысл, направление — одно и то же’ (стр. 177).
Как положительный идеал выступает музыка, которая наделена ‘правдой и серьезностью’, ‘силой мысли’, оригинальная, новая по идее и форме. Содержательность, идейная значительность музыки является одним из основных критериев ее оценки (Бетховен ценится как ‘великан-музыкант’ и в то же время — ‘как один из чудеснейших мыслителей, какие бывали между людьми’, стр. 137). Наряду с требованием содержательности не менее (а может быть, еще и более) выпукло выступает стремление к новизне, оригинальности, наделенности яркими индивидуальными особенностями. Из этого требования своеобразия, индивидуальной окрашенности, вытекает интерес к своеобразию национальному. И если борьба за русскую национальную музыку и признается впоследствии Стасовым и Балакиревым главной задачей их деятельности, то приходят они к этому не от российского национализма, а от общего взгляда на пути развития современной им музыки. Соответственно сказанному характеризует отношение Стасова к проблеме национального в искусстве и Владимир Каренин: ‘Будучи убежденным националистом в деле русского искусства, Стасов также сильно интересовался и всяким чужим, но своеобразным и характерным национальным стилем, изучал его, разыскивал памятники, выяснял его типические черты’. {В. Каренин, цит. произв., стр. 315, разрядка автора.}
Как проявление пристрастия к своеобразному надо понимать интерес Балакирева и Стасова к ‘церковным тонам’, ‘русским гаммам’ — иначе это понять нельзя, т. к. оба они слишком отчетливо проявили свою несклонность ко всякому ‘воскрешению замерзшей древности’.
Стасов придавал особое значение способности художника воплощать ‘массы рода человеческого’, ‘это только Бетховену свойственно за них думать и чувствовать. Моцарт отвечал только за отдельные личности. Истории и человечества он не понимал, да кажется и не думал о них. Бетховен же только и думал об истории и всем человечестве, как одной огромной массе’ (стр. 137). К художникам, способным ‘воплощать массы рода человеческого’ или, как иногда выражался Стасов, передавать ‘хоровой элемент’, он причислял впоследствии Мусоргского, Репина. И роль Стасова в том, что внимание этих художников было направлено на воплощение ‘хорового элемента’ — немаловажна.
Идея музыкального произведения мыслится Балакиревым и Стасовым преимущественно как нечто конкретное. Этот взгляд, повидимому, так же, как и требование индивидуального своеобразия и новизны мыслей, идет от эстетики позднейших романтиков (Берлиоз, Шуман и Лист). ‘Всякое хорошее произведение музыкальное носит в себе программу, (особенно у новых сочинителей)’,— пишет Балакирев (стр. 25). Позже Стасов, передавая мнение Лароша, что ‘германская музыка — в эпохе разложения и упадка, потому что благодаря дурному влиянию Бетховена пошла в программную музыку’,— с возмущением восклицает: ‘Новый и единственно возможный теперь шаг вперед он считает шагом назад и разложением’.
Реалистические тенденции Балакирева и Стасова проявляются во внимании к тексту вокальных произведений, в культивировании декламативности в романсном творчестве и исполнении. Характерно, как проявление реалистической тенденции, и то, что при сочинении музыки на сюжет из английской литературы — к ‘Королю Лиру’ Шекспира — Балакирев обращается к подлинным английским мелодиям (‘настоящая английская музыка’), которые предоставляет ему Стасов. Приложенные к письму Стасова {Письмо С-ва к Б-ву, 1858 г.} мелодии и легли в основу ‘Короля Лира’ Балакирева.
Как уже указывалось вскользь, Стасов и Балакирев проявляли исключительную принципиальность в своих музыкальных воззрениях, суждениях, вкусах, они с непримиримой враждебностью относились к музыкальному явлению, раз признав его отрицательным. Беспринципность, всеядство и неумение отличить ‘добра от зла’ в музыке вызывают их негодование и презрение. ‘Спрашивается, что тут ждать для музыки,— говорит Стасов,— когда многие, толкующие о Бетховене, чуть не плачут с радости, когда услышат вердиевские мерзости’. {Письмо С-ва к Б-ву, 28/VI 1858.} И в другом письме: ‘Рассказывают, что в Дрездене Голицын давал концерт русский в своем отеле, где пели херувимские, достойные и прочие дрянные вещи Бортнянского, а в конце исполняли польский и трио из ‘Жизни за царя’. Немцы были в большом восторге и от ‘достойной’ какой-то и от ‘трио’, что Вам показывает, какой это народ был (по французской пословице — ‘и папа и мама — все хороши)’. {Письмо С-ва к Б-ву, 28/VII 1858.}
Композиторы, которые в это время были в центре внимания Балакирева и Стасова,— Глинка и Берлиоз. Глинка — их любимейший автор. Обо всем, что с ним связано, Балакирев и Стасов говорят с исключительной теплотой и интересом, Берлиоза Балакирев и Стасов, повидимому, считали сильнейшим из современников, проводником новых идей, прокладыва-телем новых путей в музыке. Подобное же отношение, как известно, установилось впоследствии к Листу, но в рассматриваемый период его еще нет. Лист, как композитор, не имеет в это время для Балакирева и Стасова того значения, которое он получил позже. Интересно, между прочим, замечание Балакирева о фактах непосредственного влияния на Глинку, на которого, по мнению Балакирева, Берлиоз оказал наибольшее воздействие из всех западноевропейских современников. К этой мысли Балакирев неоднократно возвращается и в позднейших своих письмах к разным лицам.
Более случайный характер носит высказывание Балакирева я Стасова о близком по направлению творчества Даргомыжском и об их товарище Мусоргском. Взаимное недопонимание в эти ранние годы, предубеждение у Балакирева и Стасова против Даргомыжского, в связи с ревнивым отношением его к Глинке, породили недружелюбие, недоверие к Даргомыжскому. Лишь через несколько лет они узнали друг в друге единомышленников и тесно сблизились.
Непонятными и нехарактеризующими подлинное отношение к Мусоргскому представляются слова: ‘Мусоргский почти идиот’. Попытка истолковать эти слова, как проявление отрицательного отношения к Мусоргскому, в связи с различием в воззрениях, определяемых в конечном счете различными классовыми позициями, является явно несостоятельной. Высказывание самого Мусоргского показывает, что Балакирева этого периода (в 60-е годы) он считал вождем, объединившим своих младших товарищей общими задачами. Единственным объяснением приведенных слов о Мусоргском может быть нервное, апатичное состояние, временами ему свойственное, с одной стороны, и резкость, горячность суждений и высказываний, характерные для Стасова и Балакирева — с другой. Идейное расхождение между резко изменившимися в своем мировоззрении Балакиревым, Стасовым и Мусоргским наступило значительно позже. В это же время Мусоргский еще следовал за Балакиревым по тому пути, по которому впоследствии он зашел дальше и глубже, чем Балакирев, Стасов.
Менее случайный характер носит определение Кюи как ‘не человека в общественном смысле слова’. Это согласно с неоднократными сомнениями Стасова в твердости, принципиальности, встречающимися и в позднейших письмах Балакирева. Стасов, например, убеждает Балакирева ‘попридержать его’, ‘поприсмотреть за ним’, а еще позже провозглашает его ренегатом. Подобную характеристику Кюи в поздние годы мы находим и в письмах Балакирева к Кругликову.
Из русских музыкантов противоположного, консервативного, лагеря (или ‘немецкой партии’) — наиболее резко враждебное отношение к Антону Рубинштейну. Оно объясняется прежде всего взглядом на него как на вождя, ведущего по ложному пути, к тому же малообразованного человека, с невысоким идейным уровнем, даже неумного в глазах Балакирева и Стасова, и в то же время пользующегося поклонением и неограниченной властью в музыкальных делах. Недружелюбное отношение к Серову прежде всего основывалось на неверии в его принципиальность, как музыкального деятеля. По словам Стасова, ‘кажется, он все только и говорит о самых важных и глубоких вещах… бьется за истинное искусство и правду’, ‘а все-таки подними все эти занавески, блестящие и бьющие в глаза, под низом вдруг увидишь то туловище, то руку, то ногу в болячках’. Неприязнь к Серову усугублялась и личными моментами.
Большой интерес представляют содержащиеся в переписке примеры, разборы, оценки музыкальных произведений. Основной особенностью подхода к музыкальному произведению, к оценке авторов является то, что, анализируя музыкальные произведения, проявляя большую способность к детальному расчленению, ощущению особенностей формы музыкального произведения, до мельчайших ее частей, вычленению характерного элемента мелодии, гармонии, ритма, — они никогда не остаются в сфере чисто формальных изысканий. Формальный анализ имеет подчиненное значение и служит либо для подтверждения идейно-психологической характеристики автора (см. характеристику ‘Юдифи’), либо для уяснения особенностей произведения.
Меткие высказывания Балакирева о музыке по преимуществу лаконичны, стасовские — более развернуты, часто представляют собой талантливое литературное раскрытие содержания музыкального произведения (см. напр. характеристику ‘Марша Черномора’ из оперы ‘Руслан и Людмила’ Глинки). Рассмотрение музыки ‘Юдифи’, представляющее собой самую подробную оценку музыкального произведения, сводится в конечном итоге к определению его общественного значения. Музыкальная эрудиция, поразительная память, способность к ‘анатомии’ музыкального произведения позволяют Балакиреву тонко подмечать исторические связи, конкретные влияния, сказывающиеся на той или иной особенности музыки или отдельных ее элементов. Он устанавливает конкретные общие черты у Берлиоза и Глинки в самых средствах их музыкального языка, разбирая оперу ‘Юдифь’ Серова, он констатирует смесь различных влияний и в частных конкретных приемах, и в общем настроении музыки. Привлечение музыкального материала для сравнительного анализа, установление исторических связей характерны также и для стасовского анализа.

——

Переписка содержит особо ценный материал биографического порядка, дающий много для характеристики сложного, в значительной мере загадочного психологического облика Балакирева, ибо никогда ни с кем втечение всей жизни Балакирев не был так близок и откровенен, как в первый период переписки со Стасовым. И нет более документов, которые с такой откровенностью раскрывали бы картину внутренней жизни Балакирева, ее разлад, трагические переживания, скрытые почти для всех окружающих. ‘Вы — единственный человек, — пишет Балакирев Стасову, — с которым я говорю наголо, если мне не переписываться с вами, то придется окончательно сделаться молчальником’. {Письмо Б-ва, 20/III 1871, стр. 105.} В письмах Балакирева к Стасову только и выступает во всей обнаженности его ужасная нервная болезнь, мучительная, коверкающая всю жизнь, тормозящая его творчество, — болезнь, которая порой совершенно парализует его как художника.
Разлад с окружающей средой, отчужденность, ‘мизантропия’ и ‘байроновские настроения’, ‘ранимость’ самолюбия — характерные черты, выступающие в письмах Балакирева к Стасову. Эти болезненные черты проявились у Балакирева не сразу и обусловлены той обстановкой, в которой он должен был пробивать себе дорогу как художник. По характеристике известного писателя Боборыкина, знавшего Балакирева только ‘вступающим в жизнь’ юношей-студентом, Балакирев был в юности ‘цветущим’, веселым и склонным ‘к несуразным анекдотам по духовной части’. Общий тон жизнерадостности звучит и в ранних письмах Балакирева к его приятелю Заткевичу. Несмотря на острую нужду, Балакирев в общем не теряет бодрости, но здесь уже проявляются и нотки разочарованности, Балакирев сетует на убивающее его равнодушие публики, на то, что нравятся ей именно те произведения, которые всего меньше этого заслуживают. С раздражением Балакирев говорит об аристократах, у которых ему приходится играть и которые отнимают все время, прилагая к слову аристократы нецензурный эпитет. Материальное положение его настолько ‘плачевно’, ‘что и 10 коп. составляют расчет’, в 1858 году к тому же он переносит тяжелую болезнь — ‘нечто вроде горячки’, при которой ‘даже начиналось воспаление в мозгу’. Впродолжение переписки со Стасовым болезнь почти не оставляет Балакирева, она отягощает его творческую деятельность, порой вовсе прерывает ее. Им овладевает мысль о грозящем сумасшествии, страхи за близких людей, теряя надежду на выздоровление, Балакирев восклицает: ‘Не дай бог никому такой болезни, лучше смерть, чем такая жизнь’. Болезнь заставляет его особенно остро реагировать на равнодушие публики, усугубляет его разрыв со средой, отчужденность. Бедственное положение оскорбляет болезненно самолюбивого Балакирева. Все это способствует его ожесточению против окружающих: ‘в характере моем, — пишет он Стасову в письме 19/VIII 1858 г.,— сделалась значительная перемена. Я стал зол, желчен, подозрителен’. Общение с публикой становится тягостным для Балакирева: ‘Мне необыкновенно противно действовать в нашей публике’, ‘чтобы играть в публике или дирижировать оркестром, я должен употреблять над собой усилия’. {Письмо Б-ва, 3/VII 1863, стр. 182.}
Сознание своего таланта, своих возможностей, с одной стороны, болезнь и внешние условия, мешающие развернуться Балакиреву — с другой, создавали постоянный в нем конфликт. Блестящая по своему характеру музыкальная одаренность Балакирева — яркий ‘самородный’ пианизм, исключительный дар импровизации, феноменальная память, способность быстро ориентироваться в музыкальном материале, наряду с недюжинным острым, живым и разносторонним умом, самостоятельностью, темпераментом, внушала мысль об исключительности его таланта. Его положению, как наиболее сильного среди окружающих, его друзей, талантливых музыкантов, способствовала также — кроме характера его одаренности — обаятельность, ‘подобная магнетической силе’ (слова Н. А. Римского-Корсакова). Для характеристики того, какое отношение внушал к себе Балакирев, приведем начало из неизданного письма к нему Ц. Кюи, относящегося к 1856 г. {Неизданные письма Кюи к Балакиреву предоставлены мне в копиях Е. П. Ляпуновой. К. Г.}
‘Любезный приятель (собратом Вас не называю, чтобы не осквернить Ваш талант сравнением с моим)’.
Отдельные замечания в письмах Балакирева к Стасову дают представление о том, как расценивал масштаб своего дарования сам Балакирев. ‘Признаюсь, — пишет Балакирев, — быть первым в настоящее время в Европе между Листом и Антонами: Контским и Рубинштейном, не льстит моему самолюбию’. Развивая план сочинения Реквиема, Балакирев говорит: ‘Тема Requiem’а у меня уже несколько придумана, не так сложно, как у Берлиоза, но надеюсь будет посильнее’. Преувеличенное представление о масштабе своего творческого дарования, с одной стороны, болезненная заторможенность — с другой, препятствовали непосредственности творческого процесса Балакирева, приводили к настроениям разочарованности, неудовлетворенности собой. Отголосок таких настроений мы находим в неизданных письмах Кюи к Балакиреву.
‘Что с Вами делается,— пишет Кюи Балакиреву.— Что за разочарование. Неужели Вы думаете, что всякому суждено быть Бетховеном, что коли не Бетховен, так лучше не пиши. Вздор. Увертюра Руслана — не Кориолан, Литания Монюшки — не Реквием, а все ж таки прекрасно, и спасибо и Глинке, и Монюшко за то, что писали и пишут… Бог вам дал талант, Вы должны его разработать и писать… Верьте в ваш талант, пишите, избегайте сравнений с Бетховеном. Он — Бетховен, Вы — Балакирев, его назначение было другое, Ваше назначение — другое, он шел по своей дороге, Вы ступайте по Вашей’.
Балакирев жалуется Стасову на свою медлительность в творчестве, а Стасов указывает на отсутствие в Балакиреве ‘непреклонности, страстной настойчивости’ в творческой работе. ‘Все у вас вяло’ (стр. 186).
Примечателен тот факт, что Балакирев-импровизатор был способен создавать прекрасные, законченные пьесы, просматривая произведения своих младших товарищей за фортепиано, он тут же сочинял большие фрагменты взамен неудовлетворявших его мест в произведении, и наоборот, становился крайне медлительным, нерешительным, как только приступал к собственному сочинительству. Те, кому приходилось слушать его импровизации, замечали, что сами музыкальные мысли в форме импровизации давались им ярче и, наоборот, бледнели, в значительной мере обескровливались, получивши дальнейшую обработку в законченном произведении. {Н. Р.-Корсаков, ‘Летопись’, Миклашевский, ‘Памятка о Балакиреве’.}
Утвердившаяся в дальнейшем за Балакиревым функция руководителя кружка молодых талантливых композиторов, главы новой русской школы, ставшая его главной исторической ролью, позволяла Балакиреву опосредственно, через младших товарищей, осуществлять свою творческую инициативу и тем самым способствовала стабилизации, заторможенности в его личной композиторской работе.
Переписка содержит данные и для характеристики Стасова как музыкального критика. И хотя для нас высокая принципиальность Стасова стала истиной, не требующей подтверждений, но всеже интересно, что именно в то время, когда враги Стасова (в частности печальной известности Ростислав-Толстой) изображали его как критика, ‘стасовующего и подтасовующего’ в угоду своим,— Стасов в интимном письме к другу в ответ на предложения написать статью о молодом композиторе Гуссаковском говорит: ‘Сначала я колебался… теперь же совсем решился, и для меня это дело конченное. Это я говорю вам про статейку об Аполонтии. Ее не должно быть. Для кого она? Публике ее не нужно… для самого Аполонтия она еще меньше должна быть написана… По моему убеждению, он теперь должен быть счастлив, что вы один его одобрили… Надо, чтобы о прочем он и не думал. Мне противна пошлая роль расхваливающего приятеля, готового писать по заказу или по просьбе‘. {Письмо С-ва, 26/I 1861. Последняя разрядка моя. Г. К.} В другом месте Стасов с горечью говорит о своих работах, о том, что все они незакончены, недоделаны: ‘все только начато, едва выговорено, везде скачки, чуть не без связи’ (стр. 96).
Первый период переписки — 1858—1863 гг.,— несмотря на частные противоречия и непоследовательности Балакирева, проявляемые то там, то здесь, рисует всеже вполне определенную картину его идеологии. Позже, уже после идейного расхождения с Балакиревым, Стасов характеризовал Балакирева этого периода как ‘прогрессиста’, и это соответствует данным переписки.
Некоторые признаки начала поворота в мировоззрении Балакирева, постепенный рост консервативных элементов его мировоззрения и пересмотр прежних прогрессивных взглядов можно заметить с 1864 г. Так, в письме из деревни от 10/VII Балакирев пишет: ‘Я живу покойно, питаюсь чтением ‘Современника’ и ‘Дня’, только чтение перестало питать меня. В ‘Современнике’ я далеко не вижу того, что бывало прежде: он как-то полинял. Об ‘Дне’ и говорить нечего. Зато я приглядываюсь к крестьянам и более и более укрепляюсь в той мысли, что они… едва ли на что-нибудь годны… Знаменитая фраза Каткова, что ‘крестьянское самоуправление — вещь немыслимая’, не лишена основания. Дальше идет описание судов, продажности мира (сельского схода) — ‘надежды славянофилов’. ‘Не подумайте, однако, что я становлюсь на сторону Каткова, — продолжает дальше Балакирев, — и повторяю вместе с ним, что самоуправления крестьянского не должно быть. Нет. Напротив, пусть управляются своим шемякинским судом, авось когда-нибудь горький опыт заставит шагнуть подальше этого заветного русского идеала’. Затем Балакирев говорит, что прежде вообще он смотрел на русский народ через ‘розовое стеклышко’ и восхищался им, тогда же на это было сильное поветрие. {Разрядка моя. Г. К.} Теперь же вижу, что русский народ и не умен (хотя смышлен), и некрасив, очень нечестен, даже подл’.
Это письмо интересно не только как один из ранних предвестников поворота в мировоззрении Балакирева, но и как характерный документ эпохи спада демократического движения, подавления крестьянских восстаний и начала реакции, как образец характерного для этого времени настроения разочарованности в кругах раньше прогрессивной и революционно-настроенной интеллигенции. {Между прочим, слова Балакирева о ‘Современнике’ далеко не лишены объективности. В ‘Современнике’ нельзя было, действительно, увидеть ‘тою, что бывало прежде’, он, разумеется, не мог не ‘полинять’ после ареста и ссылки Чернышевского и смерти Добролюбова в 1861 г., но общий тон, направленность рассуждений Балакирева говорит о перемене и в его личном взгляде.} В дальнейшем поворот Балакирева к реакции усиливается. Он повидимому начинает пересматривать свои прежние взгляды, по-новому переоценивать ценности. ‘Здесь мне как-то попалась книжка Герцена, где я перечел опять записки доктора Крупова, которые мне так прежде нравились (я их и теперь люблю), и меня поразил своей мелкотой и поверхностностью его психологический анализ в описании супругов, взаимно тиранящих друг друга. {В ‘Повести д-ра Крупова’ Герцен вообще не вдается в ‘психологический анализ в описании супругов’, а приводит лишь пример явно ненужного, нелепого совместного сожительства, общий смысл — критика существующего общественного порядка [в частности и в семейных отношениях], который Герцен уподобляет сумашествию. Г. К.} С этого же примерно времени (1864) начинается и расхождение между Балакиревым и Стасовым, к 1867 г. оно углубляется настолько, что в письме из Праги от 10/II Балакирев пишет: ‘Если я до сих пор не писал, то потому, что приходилось бы писать о том, до чего вам никакого дела нет’. {Речь, очевидно, идет о национальной борьбе и польской ‘антимосковской’ агитации в связи с постановкой сРуслана’ Глинки в Праге.} ‘Но, слава богу, мы не разошлись с вами на музыке и на ‘Руслане’ в особенности’. Сам факт расхождения Балакирева со Стасовым в высшей степени симптоматичен, потому что Стасов был попрежнему прогрессивен и попрежнему непримирим. К тому же у Стасова, как он сам выражался, был ‘какой-то анафемский нюх на порчу человека, прежде мне сколько-нибудь дорогого. Я эту порчу никогда не пропускал носом, вечно испытывая ее из очень далека’. Так было ‘с Серовым, с Верещагиным, с Балакиревым и с разными другими’. {Из письма С-ва, 1895 г. В. Каренин, цит. произв. (стр. 564—563).}
Очевидно, основной пункт расхождения — все обостряющийся национализм и патриотизм Балакирева, принимающий подчас воинствующий характер. Балакирев в письме этого периода, между прочим, упрекает Стасова в ‘наивно-детском взгляде… через космополитические пенсне’.— ‘Вы — славянофил,— пишет ему в свою очередь Стасов,— и я не разделяю ваших убеждений’. Период 1864—1871 гг. для Балакирева — это период роста, накопления консервативных элементов в его идеологии и пересмотра прежних прогрессивных воззрений. В это время факт расхождения между Стасовым и Балакиревым ощущается достаточно отчетливо, но дружеское общение между ними еще возможно по тем пунктам, ‘по которым они еще не разошлись’, и оба товарища горячо дорожат им. ‘Хотя в вас есть стороны, которые я переварить не могу и с которыми никогда не помирюсь, зато в вас есть и такие стороны, которые для меня неоцененны’ (письмо Балакирева, 14/IХ 1868 г.). Стасов, говоря о том, как дорого для него редкое теперь время общения с Балакиревым, подчеркивает в свою очередь: ‘Но только не то, когда спорим про Катковых и Самариных и любезное наше отечество, а когда вы выдаете наружу то, что у вас есть внутри хорошего, глубокого и поэтического’. {Письмо С-ва, 2/I 1869 г.}
Резкий скачок к реакции произошел у Балакирева в 1871 г., непосредственным толчком для этого был ряд решительных неудач в его музыкальной деятельности и, вероятно, еще какое-то личное потрясение, сущность которого до сих пор не выяснена. В это время Балакирев совершенно уединяется на ряд лет, становится мистиком и вообще человеком, в корне изменившимся в своем мировоззрении.
Из позднейших писем Стасова к различным лицам видно, что поворот Балакирева он расценивает как ‘порчу’, ‘отступничество’, постигшее целый ряд замечательнейших русских людей. В своих характерно простых, метких и глубоко выразительных словах Стасов неоднократно с неизменной горечью говорит об этом отступничестве бывшего задушевного друга, о своем расхождении с ним. В связи с пересмотром своей переписки за прежние годы в 1894 г. Стасов пишет: ‘Сколько воспоминаний, сколько старых дрожжей у меня тут перебродило, сколько сравнений прежнего с новым переходило взад и вперед по голове. Я уже не говорю про сравнение Балакирева прежнего с Балакиревым новым — тут и говорить нечего: это такая же разница, как Серов прежний и Серов новый. Перемена точно такая же: из прогрессиста да в консерваторы бух! …Как это странно, как это никогда нельзя предвидеть, как не похоже на то, чем оба прежде казались. И какой это скверный чорт сыграл такую штуку и кто поставил их сани на кривую дорожку и пихнул их злобно со всей силы вниз — вот уж никогда не сообразишь’. {Из письма С-ва 1/VIII 1879 г. В. Каренин, цит. произв. (стр. 569—570).} Или в другом письме: ‘Но что для меня ужаснее, это то, что такая масса замечательнейших русских людей перестает быть прежними между 40 и 50-ю годами своей жизни, делается ‘отступниками’ и переступает на какой-то новый ужасный рельс. Так было с Гоголем, Перовым, Балакиревым и т. д.’ {С-в, из письма 1894 г. В. Каренин, цит. произв. (стр. 562).}
Но сам Стасов навсегда сохранил верность тем взглядам на искусство, которые у него выработались под влиянием Белинского, Чернышевского, Добролюбова, которые характерны для лучших передовых людей 40-х — 60-х годов, которые родились как идеологическое выражение демократического движения. И в глубокой старости Стасов проявляет неизменную готовность драться за эти идеи, отстаивать свои старые позиции в искусстве перед движением, порожденным эпохой разложения и упадка буржуазной идеологии. В 90-е годы, когда Репин в соответствии с утверждавшимся в те годы в буржуазном искусстве лозунгом — ‘искусство для искусства’ — выступил в печати в защиту его (этого лозунга), Стасов писал: ‘Это ужасно. У меня перевертываются все кишки. Опять проповедь ‘искусства для искусства’, ‘бесцельности искусства’ и ‘безыдейности искусства’, но только еще хуже, глупее, гаже, чем год тому назад… Рано или поздно нам придется с Репиным сцепиться в печати. Ведь отвратительно подумать, в каких понятиях и вкусах Репин будет теперь возращать новые поколения в Академии. Ведь сколько глупых, слабых, недомысленных людей будет им совращено, так да не будет и, пока живу, буду пробовать мешать этому’. {Там же, стр. 563.}
В 1900 г. в письме к брату Стасов, говоря о своем расхождении с Антокольским, подобном его расхождению с Серовым, Балакиревым, Репиным (‘целые четыре печальных, темных легенды’), между прочим пишет: ‘Едва ли тут не всего хуже притворство, вранье и фальшь. И еще Антоколия воображал, уезжая, что я ничего не знаю про принятый им заказ на памятник Катерине, в память ее подлых разбоев… Как все четверо они исподлились в отношении не только ко мне (это еще куда бы ни шло), а в отношении к собственному делу’.
В последние годы своей жизни Стасов обращает внимание на нового врага на фронте искусства: ‘Вы знаете, — пишет он А. М. Керзину, — как мне ненавистны декаденты и как мне драгоценна всякая оказия хватить их по головам — булавой или шестопером’.

——

И Балакирев и Стасов при своей исключительной исторической значительности исследованы еще очень недостаточно. Дальнейшее изучение их переписки, расшифровка многих замечаний, повидимому, принципиально важных, разработка вопросов об отношении Балакирева и Стасова к основным общественным движениям их времени, дальнейшее исследование связи эстетических воззрений Балакирева и Стасова с идеями, выдвинутыми буржуазно-просветительским движением,— все это послужит к уяснению вопроса о классовой сущности мировоззрения Балакирева и Стасова, поможет тем самым поднять на новую ступень проблему ‘могучей кучки’ в целом.

ПЕРЕПИСКА M. A. БАЛАКИРЕВА С В. В. СТАСОВЫМ

1.

На обороте письма:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву
У Никольского моста, дом Кременецкого.

Воскресенье [1858, 20 февраля].

Любезный Милий, если Вам можно, будьте пожалуйста сегодня у нас в 3 часа: назначили мы сойтись всем нам вместе для того, чтоб потолковать, как нам поступить с подлецом Стелловским. Вчера были с ним большие и крупные объяснения и дело идет на процесс. Притащите также с собою (либо, если не будете, то пришлите теперь с моим посланным) печатную Хоту и Souvenirs d’une nuit d’t, потому что приходится все экземпляры этих вещей отдать Стелловскому. Но вы лишаетесь этих вещей, разумеется, на время, потому что, конечно, очень скоро получите другие экземпляры, которые получатся не — через Стелловского. Ужо расскажу Вам, для чего это теперь необходимо возвратить ноты подлецу-торгашу из Большой Морской.

Весь Ваш В. С.

Как мне жаль будет, если Вас ужо не увижу.
Тотчас после смерти Глинки сестра его, Людмила Ивановна Шестакова, (1816—1906) задалась мыслью всеми силами и средствами способствовать распространению сочинений своего гениального брата. С этой целью она прежде всего завела переговоры с издателем Ф. Т. Стелловским, незадолго перед тем приобревшим музыкальное издательство ‘Одеон’ у первого издателя романсов Глинки Гурскалина и хотела подвигнуть Стелловского на напечатание всех неизданных еще партитур Глинки: опер, увертюр и т. д. В 1858 г. это не состоялось, но по соглашению с Шестаковой Вас. Пав. Энгельгардт напечатал в 1858 г. за границей 17 романсов Глинки с немецким, французским и итальянским текстом, посвятив это издание Полине Виардо, а в 1859 г. с помощью того же Энгельгардта Шестакова напечатала в Лейпциге 4 увертюры Глинки: к ‘Жизни за царя’, ‘Руслану’, ‘Аррагонскую хоту’ и ‘Ночь в Мадриде’ (или ‘Souvenirs d’une nuit d’t’), посвятив первую Мейерберу, вторую Берлиозу, третью Листу и четвертую Дену. Со Стелловским заключить договор удалось лишь в 1861 г. (об этом см. ниже письма NoNo 95, 96). Но впоследствии дело действительно ‘дошло до процесса’, так как Стелловский, купив у Шестаковой право на издание за 25 руб. и получив при этом на расходы 1000 руб., более 5 лет не печатал того, что должен был по договору, а затем сам начал предъявлять разные невероятные требования, вроде того, что будто бы Шестакова обязана ему вместе с правом на издание сочинений Глинки передать и самые автографы всех этих сочинений, что она не имела права продавать эти сочинения ‘чиновнику Энгельгардту’, что он, Стелловский, издавая сочинения Глинки, ‘рисковал всем своим имуществом’, так как эти партитуры ‘никому не нужны’, и вследствие всего этого требовал еще взыскать с Шестаковой неустойку в размере 1С00 руб. за нарушение ею условия и т. д. и т. д.
В 1866 г. возник процесс между Стелловским и Шестаковой, который тянулся поочередно то в старых, то в новых судебных учреждениях (только-что введены были новые суды после судебной реформы 1866 г.). Процесс этот зел за Шестакову Д. В. Стасов, с этого же года вступивший в сословие присяжных поверенных, и выиграл этот процесс во всех судебных инстанциях. Во время этого процесса вполне выяснилась нравственная физиономия Стелловского, так что сбылись все опасения В. В. Стасова, и во всяком случае он не без проницательности снабдил нелестным эпитетом имя этого ‘торгаша из Большой Морской’.
Экземпляры ‘Хоты’ и ‘Ночи в Мадриде’, которые Стасов просил Балакирева принести и взамен которых обещал современем новые, вероятно, были экземпляры, имевшиеся у Балакирева в копии.
В доме Каменецкого (а не Кременецкого, как стоит на адресе письма) на Екатерининском канале между Харламовым и Новоникольским мостами Балакирев жил с октября 1856 г. до мая 1360 г., нанимая комнату в квартире No 8 у некоих Эдиэт, Софьи Ивановны и ее мужа, Карла Христиановнча.

2.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[21 февраля 1858.]

Любезнейший Бахинька.

Сейчас был у Стелловского и расспрашивал его об известном деле. Оказалось что все это пустяки и что из мухи сделался слон. Завтра приду к Вам и объясню все.— Дело в том, что у Уверт. Ж. з. ц. следует переменить посвящение, ибо вся опера посвящена государю. А там остается еще один пустяк, который объясню сам.—

Ваш
Милий Балакирев.

21 февр. [185S].
Дата внизу рукой Балакирева, а год, как и в ряде дальнейших писем, приписан В. В. Стасовым. На почтовом штемпеле: 21 февраля 1858.
‘Бахом’ прозвал В. В. Стасова Глинка за восторженное его отношение к музыке великого лейпцигского кантора, а Балакирев сделал из этого прозвища ласкательное — ‘Бахинька’. Именем ‘Баха’ называли Стасова и ближайшие друзья Глинки и Шестаковой: В. П. Энгельгардт, Н. А. Бороздин, а сама-Шестакова сохранила за ним это прозвише до самой своей смерти.
Как указано выше, при напечатании за границей четырех увертюр Глинки, увертюры эти были посвящены четырем знаменитым европейским музыкантам, симпатизировавшим Глинке. Но вся опера ‘Жизнь за царя’ была действительно еще самим Глинкой посвящена Николаю 1. Поэтому во время предварительных переговоров со Стелловским, когда друзья Шестаковой обсуждали ‘все вместе’ вопрос о наилучшем распространении сочинении Глинки и когда заговорили о посвящении увертюры ‘Ж. з. ц.’, то, очевидно, Балакирев и усумнился, можно ли отдельно посвящать увертюру, когда уже посвящена вся опера.

3.

На обороте письма:
Владимиру Васильевичу Стасову.
От Балакирева

[6 марта 1858.]

Любезнейший Бахинька!

Я нездоров и потому немогу к Вам сегодня придти, а посылаю Вам вместо себя Гусаковского, коему Вы незабудьте вручить симфонии Бетховена.— Прошу Вашего брата передать как нибудь Симфониакусу, что я нейду к нему потому что болен, и вероятно еще дня 3 похвораю.—
Мне очень скучно, если Петруша у Вас, то задайте ему нагоняй за то, что он нынче ко мне не зашел.— Верно был где нибудь на имянинной закуске.—

Ваш Милий Балакирев.

Воскресенье (вербное).
В 1858 г. вербное воскресенье приходилось на 6 марта. Год приписан рукою В. В. Стасова.
Аполлон Селиверстовнч Гуссаковский (р. 1841, ум. 1875 г.) в это время еще семнадцатилетний гимназист, чрезвычайно талантливый композитор, заставлявший всех окружавших в те годы Балакирева музыкантов и друзей музыки ожидать блестящего расцвета его дарования. К сожалению, вследствие ли несчастно сложившихся обстоятельств личной жизни, или слабости воли и характера, он оставил целый ряд начатых, но либо не оконченных, либо оставшихся в рукописи произведений (симфония, музыка к гетевскому ‘Фаусту’, ряд скерцо), либо, наконец, сохранившихся в памяти слушателей блестящих импровизаций, и настоящего композитора из Гуссаковского так и не вышло. Из произведений его тем не менее первая часть симфонии была исполнена в концерте РМО 20 ноября 1862 г., напечатана одна была лишь полька, посвященная его матери ( Mme Hl&egrave,ne Houssakowska), a в архиве В. В. и Д. В. Стасовых сохранилось много рукописей Гуссаковского, которые ныне переданы нами в Рукописное отд. Гос. публ. библиотеки,
‘Петрушей’, ‘Петрой’ и ‘Петр и ем’ называли Николая Александровича Бороздина (р. 1827, ум. 1887г.),однокашника Д.В.Стасова по училищу Правоведения, приятеля Балакирева, Стасовых и Шестаковой. Балакирев посвятил ему свои романс ‘Песнь Селима’. Он страстно любил музыку, сам написал несколько романсов и фортепианных пьес и был вообще очень музыкален.
‘Прошу Вашего брата передать Симфониакусу’ — т. е. Балакирев просил Дмитрия Васильевича Стасова передать Алексею Федоровичу Львову. ‘Симфэниакусом’ прозвал Львова Н. А. Бороздин (см. выше) за его любовь к симфониям Бетховена, которые он постоянно исполнял в созданном им ‘Концертном обществе’, правой рукой Львова в деле устройства концертов этого общества и в особенности в составлении программ этих концертов был Д. В. Стасов, которого Львов очень любил и ценил. Д. В. Стасов часто играл с ним разные сочинения для скрипки и фортепиано — Моцарта, Бетховена, Мендельсона и т. д. Письма Львова к Д. В. Стасову сохранились в архиве последнего. О ‘Концертном обществе’ см. ‘Музыкальные воспоминания’ Д. В. Стасова — ‘Рус. муз. газ.’, 1909, No No 5-10.

4.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[31 марта 1858.]

Любезнейший Бахинька.

Вчера на меня нашло какое-то одурение, вследствие чего я просил Вас передать Вашему брату мое желание приобресть всего Баха.— Проснувшись я размыслил, что это невозможно, ибо этими деньгами я должен платить Беккеру, а другая часть пойдет на рубашки. Поэтому вместо всего Баха, я прошу Вашего брата записать меня в число подписчиков и купить только одну тетрадку. Это не ‘будет обременительно для меня, а впоследствии понемногу буду приобретать и остальные.
В четверг, вероятно, буду у Вас вечером и заставлю Вас рассказывать мне Космос.

Ваш
Милий Балакирев.

31 Марта.
Понедельник. [1858.]
‘Я просил Вас передать Вашему брату мое желание приобрести всего Баха’ — т. е. полное собрание сочинений Иоганна Себастиана Баха (род. в Эйзенахе в 1885 г., ум. в Лейпциге в 1750 г.). Д. В. Стасов с самого выхода своего из училища Правоведения постоянно выписывал себе из-за границы партитуры и клавираусцуги произведений великих европейских композиторов, сочинения по истории музыки, музыкальные журналы и т.д., а в 50-х годах подписался на предпринятое ‘Баховским обществом’ (Bachgesellschaft) издание полного собрания сочинений И. С. Баха в 46 томах. Очевидно, он и Балакиреву советовал или предлагал тоже подписаться на это издание.
‘Я должен платить Беккеру’ — т. е. должен расплатиться с известным фортепианным фабрикантом Беккером, у которого купил фортепиано.
‘Космос’ — сочинение знаменитого немецкого естествоиспытателя Александра фон Гумбольдта (1769—1859), посвящено полному описанию природы всего земного шара в физическом, ботаническом, зоологическом, метеорологическом и этнографическом отношении, написанное с необыкновенным талантом, это сочинение содержит много великолепных описаний природы экваториальных стран, которые Гумбольдт сам посетил вначале XIX в. Сочинение это вышло по-немецки в 1845—1858 гг. В переводе на русский язык вышло в 4 томах: 1 —в 1848 г., II— в 1851 г. в переводе Николая Фролова, III—двумя выпусками в 1853—1857 гг. в переводе Матвея Гусева, IV—в 1861 г. в переводе Якова Вейнберга.

5.

На конверте:
Его высокоблагородию Милию Алексеевичу Балакиреву
Между Харламовым и Новоникольским мостами, дом Каменецкого.

[Вторник, 1 апреля 1858.]

Любезный Милий, я передал Вашу записку Мите и, следовательно, это дело устроенное. Но на сегодня не это главное, а главное вот что: Вы мне пишете, что увидимся в Четверг. Как так? А сегодня вечером к Ломакину? Ведь кажется мы согласились туда сделать нынче поход. По крайней мере Вы не сказали решительного нет. Мы с Митей будем наверное, потому что и так слишком давно уже там не были, и при том надобно немного наладить дело на счет концерта Шереметьевских певчих. Впрочем я к Вам не пристаю, а только напоминаю на тот случай, если Вы забыли, потому что если Вам к Ломакину нельзя или не хочется, то само собою разумеется, что нечего об этом и толковать. Я не обедаю сегодня дома, и ворочусь в Мелиховское заведение часам к 7, так что если только хотите быть у Иисуса Сладчайшего, по выражению Глинки (что не мешает ему быть славным музыкантом и дирижером, и еще более хорошим, истинно хорошим человеком — и то и другое редкость), то соблаговолите появиться в наших комнатках к тому времени.
Что же касается до Космоса, то мне нет даже надобности ‘толковать’ Вам его: во-первых, я конечно сделал бы это довольно дурно и неудовлетворил бы Вашей фантазии, которой Роде задал такие лихие шпоры,— а во-вторых — в этом нет даже и надобности: Космос переведен на Русский отлично хорошо и у нас есть. Значит Вам стоит только взять и читать его.
— Но кроме того, я укажу Вам на другую (небольшую) книжечку Гумбольдта, которая тоже просто прелесть, и которую Вы должны прочитать по-русски. Это его знаменитые ‘Картины Природы’. Там вы найдете его гениально-поэтические очерки тех картин натуры, которые он сам видел—в Америке!!— в нашей любезной с Вами Америке!!!! Тут Вы у него найдете в бесподобных горячих красках и тропическую ночь с ее созвездиями, и травяные чудесные степи Америки, и горы, и громадные водопады, и такие же реки и все те другие чудеса, от которых у нас с Вами разгорелись зубки намеднись у Роде. Итак, прощайте покуда. В. С.
Вторник. Апр.
Среди театральных афиш 1858 г. нам удалось найти несколько широковещательных, на русском и немецком языках, афиш А. Роде, объявлявшего о том, что 9 и 26 марта он будет демонстрировать в цирке — т. е. в тогда еще не перестроенном здании будущего Мариинского театра — ‘Оптические картины к истории образования земной коры’, а также и ‘Ландшафтные и архитектонические изображения’) и ‘Оптическую игру линий и красок’ (Landschaftliche und architectonische Darstellungen und optisches Farben und Linienspiel). Очевидно, что, говоря о том, как ‘Роде задал такие лихие шпоры фантазии Балакирева по части картин тропической природы’, Стасов разумел именно вторые из указанных картин ‘Ландшафтные и архитектонические изображения’, показывавшиеся А. Роде посредством волшебного фонаря: тогда еще не было ни кинематографа, ни даже стереоскопических фотографических видов.
Гавриил Якимович Ломаки н, известный музыкальный деятель 30—60 годов, главным образом дирижер хоров, в 50-х годах за веды вал и управлял хором певчих графа Д. Н. Шереметева, с которым давал концерты: в них исполнялись хоровые произведения старинных итальянских, нидерландских и немецких великих мастеров (Галуппи, Лотти, Орландо-Лассо, Палестрнны, Генделя, Баха, Глюка, Гайдна, Моцарта, Бетховена). Ломакина Стасовы знали еще с правоведских времен, так как Ломакин заведывал хором певчих в училище правоведения и преподавал там пение. Впоследствии Г. Я. Ломакин стал даиать самостоятельно концерты, в которых вместе с Балакиревым наряду с хоровыми номерами исполнялись и оркестровые произведения, и, наконец, был вместе с Балакиревым основателем ‘Бесплатной музыкальной школы’, первыми концертами которой дирижировал опять-таки совместно с Балакиревым.
О русском переводе ‘Космоса’ см. выше комм. к п. No 4.
‘Картины природы’ Гумбольдта вышли в русском переводе в 1855 г.— без имени переводчика.
С 1851 по 1873 г. семья Стасовых жила в доме Мелиховой на Моховой: семья эта состояла тогда из сестры Надежды Васильевны, тетки Анны Абрамовны Сучковой и четырех братьев: Николая, Александра, Владимира и Дмитрия, из которых в 185S г. у Николая была своя собственная семья — жена и 2 дочери, а у Надежды Васильевны воспитывалась дочь се покойной двоюродной сестры Пивоваровой — Наташа, так что это был как бы целый клан, или, по выражению В. В. Стасова, целое ‘Мелиховское заведение’.
В этом самом доме Мелихова в 1851 г. жил Глинка (см. ‘Записки Глинки’, период 14, стр. 351, изд. 3-е под редакцией А. Н. Римского-Корсакова).
Почему Глинка называл Ломакина ‘Иисусом Сладчайшим’, нам непонятно.

6.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[Четверг, 3 апреля 1858.]

Не ждите меня сегодня, милейший Бахинька! Я никак не могу быть у Вас, ибо меня требуют к Новосельским на обед и на вечер, и потому путешествие к Вам откладываю до завтра.

Ваш
М. Балакирев.

Четверг 3-е апр.
Николай Александрович Новосельский (1818—1898), бывший в 50-х годах директором общества ‘Кавказ и Меркурий’, был вообще крупным финансовым деятелем в середине XIX в., писал по экономическим вопросам, а в последний период своей жизни был одесским градоначальником. В то же время это был любитель музыки и литературы — и, между прочим, человек, очень близкий к кружку петрашевцев. Глинка пишет в своих Записках: ‘…очень раннею весною [1849 г.] я начал выезжать по большей части с Новосельским, возвратившимся из Варшавы зимою. Он познакомил меня с молодыми людьми и литераторами нового поколения, к сожалению, некоторые из них довели себя до беды втеченне этого же 1849 года…’, т. е. оказались привлеченными по делу Петрашевского. Действительно в доме у Новосельского бывали и Пальм, и Плещеев, Достоевский, Спешнев, сам Буташевич-Петрашевский, а из братьев Стасовых — Александр Васильевич. Когда после дела Петрашевского А. В. Стасов должен был уйти со службы из министерства финансов, Новосельский устроил, его директором в выше названное общество ‘Кавказ и Меркурий’. Балакирев и познакомился с Новосельским через А. В. Стасова и через нижегородца В. В. Захарьина (о кружке Новосельского и о его жене Екатерине Ивановне можно найти интересные подробности в автобиографическом романе П. М. Ковалевского ‘Итоги жизни’, (‘Вестн. Европы’, 1883). Катерине Ивановне Новосельской Балакирев посвятил свою фортепианную ‘Польку’, изд. у Деноткина.

7.

На конверте:
Его благородию Милмю Алексеевичу Балакиреву.

[5 апреля 1858.]

Любезный Милий, наконец вчера, днем, Ломакин дал нам знать, что репетиция 2-й мессы и прочего будет сегодня утром, в 1Р/2 часов. Он приглашает и Вас. Приезжайте прямо в дом Шереметева, всякий покажет Вам дом Певчих. До свиданья.

В. С.

Суббота.
2-я месса D-dur, opus 123 Бетховена, или так наз. Missa solemnis. Сочинена была в 1820 г. по случаю посвящения в ольмюцкие архиепископы эрцгерцога Рудольфа и посвящена ему.

8.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
От Балакирева.

[13 апреля 1858. Воскресенье.]

Пожалуйста, пришлите мне с Петрушей мелкие стихотворения Пушкина и других, годные для положения на музыку, если таковые найдутся у Вас.— Я теперь хочу засесть за романсы, потому что Деноткин хочет мне платить за них. Пожалуйста, попросите Людм. Ив. предоставить право издания Стелловскому одного Итальянского дуэта, который Петруша Вам вручит. Я его было просил, но он был вчера у Людм. Ив., и дело не двинулось, а запуталось.— Мне все хуже и хуже. Не знаю, что будет дальше,— Вчера был у меня Кюи и разгонял тоску мою.
Попросите Дмитр. Вас. в свободную минуту зайти ко мне хоть на 1/2 часа, мне нужно с ним поговорить об Гуссаковском поосновательнее.

Ваш
Милий Балакирев.

Воскресенье 13-е апр. [1858].
Каков был концерт Меткова?
‘Петруша’ — Н. А. Бороздин (см. комм, к п. No 3).
Намерение свое написать и напечатать у издателя Деноткина ряд романсов Балакирев действительно привел в исполнение, и в следующем 1859 г. в издании этого Деноткина вышла первая серия его романсов — 12, которые почти все принадлежат к перлам его вокальных произведений. Серия эта состоит из следующих вещей: M 1. Песня разбойника. No 2. Обойми, поцелуй. No 3. Баркарола. No 4. Колыбельная. No 5. Взошел на небо месяц ясный. No 6. Когда беззаботно, дитя, ты резвишься. No 7. Рыцарь (баллада). No 8. Мне ли, молодцу, разудалому. No 9. Так и рвется душа. No 10. Приди ко мне. No 11. Песня Селима. No 12. Веди меня, о, ночь!
‘Итальянский дуэт’ — это, вероятно, ария для сопрано ‘Miо ben riсоrdati’, сочиненная в 1827 г., а затем переложенная на два голоса и напечатанная впервые в ‘Лирическом альбоме’, изданном Глинкой и Павлищевым в 1829 г. (см. ‘Каталог нотных рукописей, писем и портретов Глинки’, составл. Н. Ф. Финдещеном).
Балакирев, озабоченный судьбой Гуссаковского, просил Д. В. Стасова, который тогда делал блестящую карьеру и был в сношениях со многими, и светскими и занимавшими видное положение, людьми, устроить Гуссаковскому какую-нибудь службу, которая позволила бы ему по окончании гимназии поступить в университет и в то же время дала бы возможность продолжать и свои музыкальные занятия. Гуссаковскнй впоследствии служил в лесном департаменте.
‘Концерт Меткова’, т. е. концерт Шереметева — вероятно, это было опять изобретенное Н. А. Бороздиным искажение фамилии Шереметева.
‘Разгонял тоску мою’ — напоминание о словах каватины Людмилы из пролога ‘Руслана’: ‘Разгони тоску мою, светлый Лель’.
Цезарь Антонович Кюи (1835—1918), один из первых членов балакиревского кружка, впоследствии один из членов ‘могучей кучки’ и известный композитор, автор опер: ‘Кавказский пленник’, ‘Сын мандарина’, ‘Ратклиф’, ‘Анджело’, ‘Сарацин’, ‘M-lle Фифи’, ‘Капитанская дочка’, автор превосходных романсов, многочисленных фортепианных, инструментальных и оркестровых произведении, а также влиятельный музыкальный критик и проповедник в печати идеалов и догматов ‘новой русской школы’.

9.

На обороте письма:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.

[3 мая 1858, суббота.]

Милий, Наталья Ивановна на сегодня еще в городе, потому что ее дача не готова до вторника. Итак, наша всеобщая к Вам просьба состоит в том, чтобы Вы решились быть сегодня у ней. Заходил вчера к нам на минутку Кюи и тоже обещал быть непременно. Будьте, пожалуйста, это последнее собрание у Нат. Ив. до осени.
— В четверг, пока я у Вас был, Александр Николаевич сделал такую штуку, вследствие которой Митя окончательно с ним разошелся, кажется и с прочими его родственниками, также принимавшими тут участие. Как все это гадко и скверно. Неужто и Вы тоже перестанете быть чистым, светлым, прекрасным и благородным?

Ваш
В. С.

Суббота, 3 мая [1858 г.]
Наталия Ивановна Собольщикова, рожденная Горностаева, жена начальника В. В. Стасова по Отделению искусств в Публичной библиотеке — Василия Ивановича Собольщикова, сестра друга Стасова, архитектора Ивана Ивановича Горностаева. Она была постоянной участницей игры в 4 и 8 рук братьев Стасовых и Серова, и у нее часто с этою целью собирались. Об этих фортепианных ансамблях, на которых исполнялись переложенные Серовым и Энгельгардтом для двух фортепиано в 4 и 8 рук отрывки из ‘Ж. з. ц.’, ‘Руслана’, ‘Холмского’, ‘Дон-Жуана’, ‘Волшебной флейты’, 9-й симфонии и 2-й мессы Бетховена, см. ‘Воспоминания гостя Библиотеки’ В. В. Стасова, напечатанные впервые в книге на 30 языках, изданной всего в двух экземплярах и поднесенной директору Библиотеки барону М. А. Корфу в лень его юбилея в 1867 году, перепечатаны в Собр. соч. Стасова, т. III.
Александр Николаевич Серов (182l—1871) — знаменитый композитор и музыкальный писатель, автор опер ‘Юдифь’, ‘Рогнеда’ и ‘Вражья сила’. В 1858—59 гг. произошел разрыв между двумя закадычными и многолетними друзьями —Серовым и В. В. Стасовым, и эта слишком двадцатидвухлетняя — с 1836 г. завязавшаяся горячая дружба перешла в не менее пламенную вражду, полемику в газетах и журналах и т. д. Разрыв этот произошел на почве принципиального расхождения в отношении к музыке Глинки — в особенности к ‘Руслану’, когда Серов, бывший безусловным поклонником Глинки, вдруг стал высказывать отрицательные мнения о ‘Руслане’, предсказывать этой опере скорое забвение, стал превозносить Вагнера, а иногда и Верди. К этому присоединились вражда к В. В. и Д. В. Стасовым и ревность сестры Серова, Софьи Николаевны Дютур, питавшей поочередно очень нежные чувства к обоим братьям, а затем вследствие расхождения с ними настраивавшей бывшего под ее влиянием слабовольного А. Н. Серова против них. И, наконец, тут сыграло роль и безмерное самолюбие и тщеславие Серова, очень обиженного тем, что при основании РМО в 1859 г. его не пригласили туда в качестве вице-президента или директора (надо заметить, что в это время он не написал еще ни одной оперы). Отголоски этого последнего обстоятельства можно найти в тексте ‘Райка’ Мусоргского (‘Кресло гению скорей, гений, очень любит честь!!’). Письмо Серова к Д. В. Стасову по поводу претензии его к РМО и черновой ответ Д. В. Стасова сохранились в архиве последнего.
‘Неужели Вы тоже перестанете быть чистым, светлым, прекрасным и благородным?’ — пишет Стасов Балакиреву в этом письме, а через 40 лет, никогда не забывая своего горького разочарования от перемены, происшедшей с Серовым, а позднее с самим Балакиревым, а также с Антокольским и Репиным, в целом ряде писем постоянно возвращается к сетованиям на ту ‘роковую перемену’, которая совершается с передовыми, прогрессивными и смело настроенными художниками во вторую половину их жизни, когда они от разных причин, но одинаково вдруг словно поворачиваются спиною к своим былым идеалам и стремлениям. (См. об этом нашу книгу ‘Владимир Стасов’, Ленинград, ‘Мысль’, 1926 г., стр. 553—571 и особенно 558, 569, а также напечатанную нами книгу ‘Лев Толстой и В. В. Стасов’, Лнгр., Госиздат, 1928.)

10.

Вторник [1858 г.]

Любезный Милий, я не хотел пропустить сегодняшнюю оказию, чтоб сказать Вам несколько слов о том, что со вчерашнего дня я совершенно счастлив ив самом чудесном расположении духа, и это потому, что мне наконец удалось кончить хорошо одну работу, которая точно в родильных муках все это время томила меня. Я еще один раз испытал и убедился, что другого нет счастья, как делать то, чему всякий из нас способен, все равно — будет ли это большое дело или самое крошечное. Мы все рождены только на то, чтобы рожать из себя новые создания, новые мысли, новую жизнь,— как женщины рождены на то, чтоб рожать новых людей. Я твердо убежден, что от самого маленького человечка и до самого большого, от какого-нибудь мостовщика и трубочиста и до наших великих богов Байрона, Шекспира или Бетховена — все только тогда счастливы, спокойны и довольны, когда могут сказать себе ‘я сделал то, что мог’. Все остальное в жизни ничего. Прочее все бледно и слабо против этого чувства и радости. По счастью, это наслаждение неиссякаемое, потому что в каждого вложен большой запас способности рожать. Мне кажется, Вы в особенности. Итак, поздравляю Вас с бесчисленными светлыми днями впереди. Прощайте, до свидания.

В. С.

Кюи сказал вчера Мите, что 9 Сентября пойдет его опера, в бенефис Булахова. Я думаю, Вы всех крепче будете хлопотать об успехе, и радоваться ему, если он случится.
В этом письме всего ярче и интереснее это profession de foi Стасова (на другой лад повторенное и в письме No 40), что единственное и истинное счастье для человека — это творить что-то новое, ‘рожать’, как выражается Стасов, активно создавать новые произведения, новые мысли или вещи. Этому своему верованию Стасов остался верен всю свою жизнь, его внушал и друзьям своим — художникам и, быть может, отсюда и то бодрящее и подвизающее на всякое движение вперед влияние его, оказывавшееся им на целый ряд живописцев, музыкантов, писателей и исследователей.
23 июня 1858 г. Ц. А. Кюи писал М. А. Балакиреву в Заманиловку, близ Парголова, где Б. жил тогда на даче у Л И. Шестаковой: ‘Булахов хочет взять Пленника себе на бенефис, вчера я ему доставил либретто, которое для этой цели переписал в один день, а он его сегодня доставит Федорову. Бенефис его назначен 7 сентября. Если дело пойдет в ход, то Пленник будет кончен: понимаете, что это заставит меня все отложить в сторону. Конечно, под словом все разумейте все, кроме одного. Я вчера провел вечер у Булаховых: пел им кое-что из Пленника — понравилось, особенно Булахов в восторге, что моя музыка не смахивает на Мыжскину музыку {Т. е. музыку А. С. Даргомыжского. В. К.}. Спел я пяток романсов, те весьма Булахову по душе. На счет персонажей мы порешили: Петрова, Гумбина, Булахову, Лилееву для черкесской песни, не говорили только об Заире: я бы желал Латышеву, а Булахову ужасно хочется, чтобы пела его жена. Завтра он будет у меня, пройдет партию Пленника…’
Речь идет о первой редакции ‘Кавказского пленника’, т. е. о двухактной опере. В 185S г. она, как видно из дальнейших писем, не была окончена автором (который осенью этого года женился). Впоследствии был прибавлен 3-й акт, и вся опера была оркестрована.
Федоров был тогда начальником репертуарной части петербургских театров. Булахов, Гумбин, Лилеева, Латышева, О. А. Петров — все это были артисты русской оперы.

11.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелихова.
Не забудьте, завтра Русалка. Я не могу заехать к Вам, чтобы вместе с Вами ехать, ибо буду у Новосельского, а Вы отправляйтесь в Русалку, где увидете и меня и Кюи.

М. Балакирев.

Среда [1858].
Зубы очень болят.
Опера А. С. Даргомыжского ‘Русалка’ была впервые поставлена в 1856 г., а в 1858 г. после некоторого перерыва вновь шла на сцене Большого театра к Петербурге.

12.

На обороте письма:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[19 мая 1858.]

Милий, не забудьте, что завтра, во Вторник, будет открыт {в 12 часов) памятник Глинки. Если Вам можно, уведомьте также Петра, Гусачка, Кологривова и даже — если Вы с ним еще не совсем разошлись — Новосельского, который был бы, может быть, тут полезен, потому что в такой день и стоя у памятника и могилы Глинки, авось мы все общей толпой науськаем его взять на себя издание Глинки. Итак, до завтра.

Ваш
В. С.

Понедельник,
19 Мая [1858].
20 мая 1858 г.— в день рождения Глинки — на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры был открыт памятник на его могиле. Монумент этот сделан по рисунку И. И. Горностаева, а портрет Глинки в медальоне в профиль вылеплен скульптором Лаверецким и, по просьбе Стасова, распоряжавшегося, по желанию Л. И Шестаковой, постановкой памятника, пройден Пименовым, лично знавшим Глинку, а силуэт Глинки, с которого Лаверецкий сделал свой барельеф, был вырезан в начале 40-х годов Софьей Николаевной Серовой, в те годы встречавшей Глинку в семье Табаровских. Позднее, в 1888 г., вокруг памятника была поставлена художественная из кованого железа решетка по рисунку архитектора И. П. Ропета.
‘Гусачок’ — А. С. Гуссаковский.
‘Петра’ — Н. А. Бороздин.
Кологривов — Василий Алексеевич Кологривов (1817—1874), серьезный музыкант-любитель, виолончелист, друг Антона Рубинштейна, Д. В. Стасова, Г. Я. Ломакина и Улыбышева, один из основателей РМО, а до его основания постоянно устраивавший у себя интимные музыкальные вечера и в особенности много занимавшийся разучиванием хоровых номеров с хором любителей, а позднее, в 60-х годах, организовавший большие оркестровые и вокальные концерты в Михайловском манеже. В его квартире на Екатерининском канале, в доме Бутырина, Балакирев жил с мая по сентябрь 1856 г., до переезда в дом Каменецкого на том же канале, и тоже между Харламовым и Новоникольским мостом (см. адреса писем NoNo 1, 5, 12, 14).
Н. А. Новосельский — см. комм, к п. No 6.

13.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[21 мая 1858.]

Мне, верно, на роду написано хворать после каждого посещения в Невскую Лавру. Тогда я захворал после похорон Вашей сестры, а теперь тоже болен. Людмила Ив. заставила-таки долгое время побыть (меня) на воздухе, что и повело опять простуду и сильную зубную боль. Приходите ко мне ныньче вечером пораньше, у меня никого не будет, наговоримся досыта, притом же я имею какое-то особенное желание Вас непременно видеть сегодня.— Не надобно терять золотого времени тем более, что мы скоро должны будем расстаться до Сентября, если не (на) большее время.

Ваш
М. Балакирев.

21 Мая [1858]. Среда.
Старшая сестра Стасовых, Софья Васильевна, бывшая замужем за Василием (Вильямом) Матвеевичем Кларк, род. в 1820, ум. в 1857 в Венеции и погребена в Петербурге на том же Тихвинском кладбище, подле могилы ее отца, Вас. Петр. Стасова, и ее маленького сына.
‘Я имею какое-то особенное желание Вас непременно видеть сегодня’. Мы уже указали в предисловии на горячую, почти восторженную дружбу, которая связывала в это время Балакирева со Стасовым и заставляла их обоих постоянно, и особенно в тяжелые или радостные минуты жизни, во время болезни или, наоборот, в дни особенного нравственного подъема — страстно желать поскорее увидеться, обменяться мыслями, поговорить по душе. Особенно это заметно в письмах Балакирева, 22-летнего юноши, пылкого, нервного, легко впадавшего то в уныние, то предававшегося каким-то суеверным страхам за близких людей, то приходившего в радостное возбуждение при каком-нибудь успехе, окончании нового произведения или просто под влиянием беспричинного веселого настроения, как часто бывает в молодости.

14.

На обороте письма:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[22 мая 1858.]

Милий, пьеска Шумана ‘Колечко’ (по немецки ‘Ringelreihe’) стоит в Kinderball, {Ringelreihe значит не ‘колечко’, как очевидно по ошибке написал Стасов, а ‘хоровод’. В. К.} Op. 130, как последняя пьеса. Вот Вам маленькая партитурка начала, если Вы его забыли:

0x01 graphic

Это очень милая вещь, хотя конечно не из самых тузовых. Кстати,— я Вам на дорогу, вместо хлеба-соли или каких-нибудь пирогов, хочу дать вот что: два полные списка сочинений Шуберта и Шумана, по годам и по числам. Кроме того, что эти листики будут висеть у Вас над головой, как шпоры (потому что в самом деле, чорт знает, откуда эти народы брали время и расположение духа),— Вам также любопытно будет узнать имена многих из произведений, о которых Вы вовсе никогда не слыхали.— Что же до меня, то я решительно хочу начать карьеру полезного человека — und damit Basta! При этой окказии Митя спрашивает Вас, разве Вы уже не хотите завтра что-то заказывать французу Дюфло? Если от Вас не придет никакого ответа ни сегодня, ни завтра утром, то он не будет кликать его. В заключение, желаю Вам много удовольствия и еще того, чего у меня теперь нет вовсе — расположения духа. Авось разве Вы меня согреете в нынешнем моем холоде.

В. С.

22 Мая [1858].
Следует отмстить, что Стасов посылает Балакиреву на дорогу ‘вместо хлеба-соли или пирога’ список произведений Шуберта и Шумана, которые, с одной стороны, должны служить ‘шпорами’ для того, чтобы Балакирев, как ‘эти народы’, находил всегда время и настроение для создания новых произведений. Как известно, Стасов втечение всей своей жизни служил ‘шпорой и зажигательным стеклом’ для очень многих русских художников и музыкантов, ‘шпора и зажигательное стекло’ стали как бы его девизом, их рисовали на подносимых ему адресах, их воспроизвели на решетке его надгробного памятника, словами ‘шпора и зажигательное стекло’ озаглавил свои воспоминания о нем Н. Ф. Финдейзен в сборнике ‘Незабвенному В. В. Стасову’. Во-вторых, интересно отметить то стремление познакомиться самому и познакомить друга с произведениями, ‘еще неизвестными’, того или иного композитора, писателя, которое постоянно находит себе отклик в письмах обоих корреспондентов.
Наконец, следует отметить желание Стасова начать карьеру ‘полезного человека’ или ‘быть полезным другим, если сам не родился творцом’, которому он тоже остался верен до конца жизни, которое стало источником бесчисленного ряда его деяний на пользу искусства и науки и причиной той важной роли, которую он играл в истории культуры в России.
Франц Шуберт р. 1797 г., ум. 1828 г.
Роберт Шуман р. 1810 г., ум. 1856 г.
К этому письму был приложен Стасовым списанный им подробный перечень сочинений Шумана, по годам и числам, сделанный самим Шуманом. Этот перечень (3 листка писчей бумаги с вписанными кое-где биографическими подробностями) нашелся не в бумагах Балакирева, а в архиве Н. А. Римского-Корсакова, которому, очевидно, был передан Балакиревым (ныне находится в Рукописном отд. Публичной библ-ки).
Дюфло был тогда одним из лучших портных в Петербурге.
‘Согрейте меня в теперешнем моем холоде’ — слова, намекающие на те любовные огорчения и неудачи, которые постигли тогда Стасова, влюбленного в одну из знакомых дам.

15

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

[Четверг, 22 мая 1858.]

Милый Бахинька.

Благодарю Вас за Ваше письмецо, в котором к удивлению моему я не нашел ни слова об Лезгинке. Впрочем завтра Вы мне сами об ней расскажете.— Скажите Д. В., что я буду завтра только рано, часов в 6-ть, ибо к 9-ти я должен быть у Грюнберг. Сегодня был у меня доктор и не велел мне возвращаться домой позже 11 час. Пожалуйста попросите Д. В. узнать от Ласковского его адрес, ибо мне на днях придется к нему идти за объяснением по милости Львова Симфониакуса.— Не могу не сказать Вам, что карьера, выбранная Вами, едва ли не самая благороднейшая и священнейшая из всех.
Ваш
М. Балакирев.
Четверг 22 мая [1858 г.]
Какого ответа ожидал Б-в по поводу ‘Лезгинки’, выяснить не удалось, а в предыдущем письме о ней ничего не говорилось.
Сестры Грюнберг — Изабелла и Юлия, были хорошими музыкантшами. Изабелла, ученица Глинки, была отличной певицей, а Юлия — пианисткой, она была впоследствии замужем за Л. О. Тюриным (Примечание Д. В. Стасова). Об этих сестрах Грюнберг упоминает в своих ‘Записках’ Глинка, говоря о своей жизни в Варшаве в 1348—49 гг. Изабелле Львовне Грюнберг Балакирев посвятил два своих романса: ‘Баркарола’ и ‘Когда беззаботно, дитя, ты резвишься’.
Иван Федорович Ласковский, талантливый композитор (1799—1873), приятель Одоевского и Глинки, автор многочисленных фортепианных произведений, Балакирев и в те голы и в позднейшие нередко игрывал и в концертах и в интимном кругу некоторые из них, а после смерти Ласковского издал их у Фракманя.
О Львове — Симфониакусе см. комм. к. п. No 3.
‘Карьера выбрана Вами едва ли не самая благороднейшая и священнейшая из всех’ — см. предыдущее письмо и комм. к нему. А на этом письме Стасов приписал синим карандашом: ‘Быть полезным другим если сам не родился художником — писал я тогда Балакиреву’.

16.

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

[Воскресенье, 25 мая 1858.]

Милейший Бахинька.

Пожалуйте ко мне вечерком в понедельник, я буду дома.— Здоровье мое не поправляется, ибо доктор мой (как, кажется, и все) в деле медицины просто осел, и уверяет только меня, что я совершенно здоров.

Ваш
М. Балакирев.

Воскресенье, 25 [мая 1858 г.]
После перенесенного Балакиревым в 1857 г. тифа (или, как тогда говорилось, горячки), у Балакирева втечение многих лет оставались страшные головные боли и периодические страдания желудка, от которых он беспрестанно лечился у тогдашних знаменитых и незнаменитых докторов: Неммерта, Виноградова, Реймера, Боткина и т. д. Но при этом следует отметить и то, что и Балакирев и Стасов оба от природы чрезвычайно здоровые, были крайне мнительны и вечно жаловались на всевозможные ‘болести’.

17.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

[28 мая 1858]

Спешу Вам, драгоценный Бахинька, донести об моем здо-ровьи: все лекарства моего доктора, равно как и рожки, которые нынче заставили мне поставить, не приносят пользы ни малейшей. Ко мне приезжал Ласковский нынче, но нынче я находился в полупомешательстве и ни об чем не мог с ним переговорить.

Ваш
М. Балакирев.

28 Мая [1853 г.]
‘Нынче я находился в пол у помешательстве и ни о чем не мог с ним переговорить’ — очевидно это ‘полупомешательство опять-таки являлось следствием головных болей и может быть одним из первых симптомов того нервного заболевания, которое в начале 70-х годов (как гласит большинство легендарных, а частью и достоверных рассказов и писем некоторых из его ‘друзей’) явилось причиной коренного переворота в духовной личности Балакирева и на время отдалили его от музыки и музыкантов. Об этом перевороте речь будет ниже.
‘Рожки’, т. е. сухие банки, посредством которых пускали кровь.

18.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

Парголово, 1859
17 Июнь, у Люд. Ив. Шестаковой.

Тяжка печаль и грустен свет, ни сна ни покою мне нет.— Я плачу, я стражду. Приезжайте как можно скорее в Парголово. Вас с нетерпением ждет

Вас любящий
М. Б.

Пятница.
Петра, нас распотешивший вдоволь, уехал с обещанием скоро возвратиться. В настоящее время занимаюсь рассматриванием Вашей Сони — и писанием увертюры своей. (Переверните лист.)
Людмила Ивановна Вас просит понукать Петру ехать в Парголово, ибо находит, что мне с ним лучше. Олинька по его милости стала петь: ‘Адаме! Адаме! Прогнал (вместо прогневал) ты бога’. Вообще даже и дети чуть не плачут, что Петры нет. Он у нас вытянул целую бутылку английской горькой, но за этим дело не станет, если он еще пожалует сюда.— Нынче идем с Л. И. к Pay, запасаться кантафресной для Петры.
Пришлите по 1-ой оказии нотной бумаги (продольной) [в] 10 строк.
Хотя на письме стоит дата ‘Пятница 17 июня’, но письмо написано либо в среду — 17-го, либо в пятницу 19 июня, так как в 1858 г. 17 июня приходилось на среду.
Письмо это, как видно по заголовку, написано в Заманнловке, близ Пар голова, где Балакирев жил у Л. И. Шестаковой, желавшей дать ему возможность хорошенько поправиться в здоровой, полудеревенской обстановке. Там же, близ Парголова, но в Старожиловке, или — как тогда ее называли — Ижоре, жила и маленькая дочь В. В. Стасова, Софья, со своей матерью, Елизаветой Клементьевной Сербиной. Поэтому Балакирев и мог написать: ‘занимаюсь рассматриванием Вашей Сони и окончанием увертюры своей’, т. е. своей ‘Увертюры на 3 русские песни’, которая и была им окончена 26 июня 1858 г. {Разбирая в 90-х годах письма Балакирева, В. В. Стасов к словам ‘увертюры своей’ приписал синим карандашом: ‘Лира’, но это ясно по ошибке, как видно из этого письма и надписи на рукописи и как видно будет из письма об увертюре к ‘Лиру’ (см. ниже No 20).} На принесенном в 19)9 г. Дм. Вас. Стасовым в дар Публичной библиотеке автографном экземпляре (нл 26 листах) Балакиревым надписано чернилами:

2-я Увертюра на три Русских песни.

) Как не бела береза.
2) Во поле березанька стояла.
3) Во пиру была.
Для оркестра сочинил

Милий Балакирев.

Посвящается Дмитрию Васильевичу Стасову.
[Внизу карандашом:] ‘Начато 19 сентября 1357 г. в, С.-Петербурге’. |На последней странице чернилами:] ‘Кончено в Заманиловке, на даче у Л. И. Шестаковой июня 26 1858 г.’
На другом экземпляре, из архива Н. А. Римского-Корсакова, ныне тоже хранящемся в Публичной библиотеке, стоит:

Увертюра (No 2)
для оркестра
на 3 народных русских песни.

1) Как не бела береза.
2) Во поле дороженька [sic] стояла.
3) Во пиру была, во беседушке.

Сочинил
Милий Балакирев.

Посвящается Д. В. Стасову.
[На последней странице:] ‘Исполнена в 1-й раз в Университетском концерте 21 Декабря 1858 г. вместе с Симфонией (Es-dur) Шумана’.
Оленька Шестакова, любимая племянница Глинки, родилась в 1852 г. скончалась от дифтерита в 1863 г.
Н. А. Бороздин — он же ‘Петра’ (см. комм. к. п. No 3), отличался неистощимым запасом веселости, вечно придумывал всякие прозвища, перековеркивая иногда имена, иногда и придумывая эти прозвища по аналогии или созвучию, вечно шутил, рассказывал невероятные истории, — оттого и взрослые и дети радовались его присутствию, и очевидно Л. И. Шестакова считала это присутствие полезным для М. А. Балакирева, еще не выздоровевшего окончательно и легко впадавшего в уныние.
‘Тяжка печаль и грустен свет, Ни сна, ни покоя мне бедной, нет…’ — слова из ‘Песни Маргариты’ Глинки.
‘Я плачу, я стражду’ — слова из его же романса ‘Сомнение’. Pay был повидимому виноторговец, имевший лавку и в Парголове.

19.

На конверте:
‘Послание Мелиховскому Заведению
из Иерихона,
от соотечественника
Минина и Пожарского’.

[Москва, суббота. 5 июля 1858.]

Дорогая братия!

Я с горем пополам прибыл в Иерихон. На железной дороге я по протекции попал в почтовый вагон, перенес туда к вечеру все свое имущество из 2-го класса (куда у меня был билет), в том числе и палку, которая неведомо куда исчезла, чем и причинила мне большое горе. — Это обстоятельство еще тем страннее, что палку я не брал с собой на станции, и украсть ее никто не мог, да и не попытался бы. Тут нечто необыкновенное, сверхъестественное. Притом я имею несчастье быть отчасти суевером, и почему-то думаю, что с потерей палки потеряю n ного хорошего для себя, но я вижу отсюда, что Вы смеетесь надо мною, и потому кончаю свои рассуждения об сем предмете! Ехал я благополучно: голова не болела, я на станциях окачивался и много проедал денег, за ботвинье весьма плохое с меня лупили 50 к. за порцию и давали поганую лососину, которую, по моим соображениям, Вы, Рамеа, должны любить. Из пассажиров, со мной ехавших, я говорил только с доктором лейб-гвардии гусарского полка, который весьма был приятен, мягок в речах и белокур. Он меня почему-то счел за очень остроумного человека и остался при той мысли, что я еду для юмористических описаний провинциальных иерихонских нравов.—
Дамы, со мной сидевшие, все время плакали и наводили по временам на меня хандру. С нами ехала М-м Гебгард, показывавшая, по словам Петры,… за 40 коп. в Пассаже. Она привлекла всеобщее внимание своим странным туалетом: на голове у нее был прилажен какой-то металлический аппарат, как заметил один пассажир москвич, — для сбережения ума. — Вы, Рамеа, кажется, тоже обратили на нее внимание, провожая меня. — Она теперь показывает Иерихонской публике Юлию Пастрану. — По прибытии в Иерихон я, оставивши все свои вещи у одного приятеля, пошел отыскивать Петра, которого нашел спящим. — Мы тотчас же отправились завтракать в Троицкий трактир, и ехали туда мимо типографии Александра Семена, вследствие того Бороздив имел намерение спросить себе в трактире типографию Алекс. Сем. под соусом. — Вообще Петра меня очень веселил, так что заставил на время забыть об палке: Большой театр назвал Громобоем. Вечером мы с необыкновенным удовольствием гуляли в Кремле, который, как и всегда, привел меня в восторг. Вечер был чудный, вид на Замоскворечье бесподобный. В душе у меня родилось много прекрасных чувств, которых не умею пересказать Вам. Тут я почувствовал с гордостью, что я — Русский.— Я в своих немногих произведениях выразил некоторые частички Кремля, именно Кремлевские башни: но теперь вижу, что дело не обойдется без Симфонии в честь Кремля. — Бороздин восхищался более Василием Блаженным, и весьма негодовал на меня, когда я сказал, что Василий Блаженный между церквами то же, что Юлия Пастрана между людей. — Спасские ворота я назвал Бахом или Рамеа, Никольские, как более женственные по архитектуре — Дм. Вас, а Троицкие, которые выше всех,— Ник. Вас — Из Кремля мы побрели в Htel de Russie, где я и остаюсь ночевать, по желанию Петра: по дороге Петра смешил меня остановлением бродящих девок, что, впрочем, не могло изгладить во мне чудных кремлевских впечатлений. — Теперь, милая братия, я буду ждать от Вас письма в Нижний Новгород, его высокородию Карлу Густавовичу Вильде, на Большой Покровке, д. Кемарского, для передачи мне. Я туда отправляюсь в среду вечером, билет в почтовую карету уже взят. — Много я заметил татарского в московских нравах, но уже негде писать. — Итак, до следующего письма.

Вас любящий
Милий Балакирев.

Иерихон, 5-е Июля, Суббота, 1858 г.
Жду Вашего письма.
Письмо это было послано Балакиревым не по почте, а с Бороздиным, вернувшимся из Москвы в Петербург (см. след. письмо, No 20).
‘Мелиховское заведение’ — см. комм. к. п. No 5.
‘Иерихоном’ прозвал Москву Бороздин.
‘Соотечественником Минина и Пожарского’ Балакирев называет себя, так как он родился в Нижнем Новгороде, как и эти два исторические лица.
‘Рамеа’ — т. е. Ромео, произнесенное на московский лад так, как его произносила какая-то тогдашняя провинциальная актриса. Это имя дал В. В. Стасову опять-таки Бороздин, в насмешку над его страстью к одной даме.
Юлиус Гебгардт был антрепренером всевозможных зрелищ и увеселений в Петербурге того времени, давал представления и показывал диковинки то в Пассаже, то на ‘Минеральных водах’, т. е. в загородном увеселительном заведении, находившемся в Полюстрове, любимом месте развлечения петербуржцев в 40 и 50-х годах XIX в. А в частности, в мае 1858 г. он показывал ‘почтеннейшей публике’ Юлию Пастрану, женщину-феномена с бородой и усами и вообще с волосяным покровом на теле, вроде наших четвероруких прародителей. Одна из афиш Гебгардта гласила, что ‘известная уже публике Юлия Пастрана с субботы, 5 мая, будет показываться в деревянном строении близь реки Мойки у пешеходного мостика, против здания почтовых бри к’, и что эта самая Юлия Пастрана поет, танцует и говорит на нескольких языках’, причем на афише был воспроизведен и портрет танцующей особы в короткой юбке и в маске.
Типография Александра Семена — это была [основанная в Москве в 1820 г. французом Огюстом-Рене Семен (Auguste-Ren S&egrave,men, 1783—1862) типография, считавшаяся в первой половине XIX в. лучшею и образцовой), поэтому, хотя с 1846 г. она уже не принадлежала Семену, но на вывеске ее и на выходивших из нее изданиях долгое время еще стояло его имя. Александр Семен был его старший сын от первого брака (см. Б. Л. Модзалевский, ‘Август Иванович Семен’, Петербург, Отд. отт. из журнала с Печатное искусство’, 1903 г., 8 стр. с портретом).
Балакиреву было 22 года, Бороздину 30 лет — не мудрено, что все их пребывание в Москве и все это письмо преисполнено самой мальчишески-забавной болтовни, шуток и веселости, которая только еще кажется забавнее от суеверно-испуганного рассказа о потере палки. И вдруг среди этой бесцеремонной болтовни слышатся чисто художественные и серьезные ноты: впечатление 0т Кремля внушившее Балакиреву мысль написать симфонию в честь Кремля, причем но вспоминает, что уже нечто кремлевское он ‘выразил в своих произведениях’, а именно ‘Кремлевские башни’ — надо полагать, что эти слова должны относиться до ‘Фантазии на русские темы’, написанной Балакиревым в 1852 г.
Все братья Стасовы были высокого роста, но самый высокий был не Николай, а Дмитрий.
Давая свой нижегородский адрес, Балакирев сообщает, что будет жить у Карла Густавовича Вильде. К. Г. Вильде был женат на Софье Александровне Улыбышевой, дочери Александра Дмитриевича Улыбышева, друга и покровителя Балакирева (о котором см. ниже, в письме No 21). В 1858—59 гг. Вильде был директором Нижегородского театра. На его слова Балакирев написал свой романс ‘Рыцарь’.

20.

На конверте:
Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде.
В Нижний Новгород, на Большой Покровке, дом Кемарского.
Для передачи Милию Алексеевичу Балакиреву.

С. П. Б. 19 Июля 1858.

Любезный Милий, я думаю, Вы уже очень давно посылаете меня и идола ко всем чертям за то, что мы до сих пор ничего не отвечаем на Ваше письмо, доставленное Петром. Но дело с нашей стороны было не в лени, а так — в каком-то дурацком откладывании: день за днем уходит, все воображаешь — вот ужо вечером напишу, теперь утром некогда, надобно скорей в библиотеку, приходит вечер — опять ничего не напишешь, либо кто-нибудь придет, либо усталый от жары и утренней работы, лежишь вверх ногами и в единых штанниках на известном Вам зеленом диване, гложешь какую-нибудь книгу, и время так себе и уходит, так и уходит, незаметно, точь в точь вода из разбитой с боку бутылки.
Между тем, получивши Ваше письмо, я пришел в такое удовольствие и восторг, что думал — вот сейчас же, вот непременно сегодня же напишу я письмо к этому славному Милию. Надо Вам сказать, что Ваше письмо мне ужасно понравилось: оно такое веселое, такое милое, что нельзя на него нарадоваться, и оно произвело точно такой же эффект и на других кроме меня, как-то: на идола, древнего Мейера, на Ивана. А все-таки я Вам не отвечал по сие время, к величайшему стыду и сожалению своему. Мне всего больше понравилась ‘история о палке’. Итак’ мне прежде всего надобно просить Вас, чтобы Вы продолжали писать нам, не отступаясь от своей, столько мне любезной, охоты к писанию и письмам.
Теперь давайте толковать о делах.— Из Вашего теперешнего житья-бытья мне всего интереснее знать вот о чем: все ли Вы остались в твердом намерении делать музыку к Лиру, и если да, то антракты и увертюру или только одну увертюру, и если все это пошло действительно в работку, то хорошо ли идут дела, и как и что? Я Вас к тому спрашиваю, что мне хотелось бы пустить всю эту историю оффициальным порядком в театральную Дирекцию. Дружинин еще не приезжал, но тем не менее, если бы я получил Ваше уведомление, что у Вас все идет ладно, я бы думал через Красовского подать бумагу или записку в Театральную Коммиссию, которая теперь занимается постановкой Лира,— о том, что вот, дескать, приготовляется к Лиру музыка таким-то и таким-то, которую пусть они и имеют в виду, при общем соображении.— Кстати о Лире, вот Вам еще английская древнейшая песнь, на музыку которой в Глостершире английские мужики и до сих пор поют какую-то балладу о нашествии Англо-Норманнов на Англию, на таком древнем английском языке, которого теперь почти уже вовсе и разбирать не могут:

0x01 graphic

Не правдали хорошо?
А вот Вам еще песня шута к пьесе Шекспира ‘Как вам угодно’. Музыка та самая, которая употреблялась для этого на Английском театре при жизни самого Шекспира:

0x01 graphic

Один немецкий писатель, который в ‘Музык. Газете’ приводит эту песню, говорит, что, должно быть, Мендельсон во время путешествия своего в Англию узнал эту песнь и употребил ее в Sommernachtstraum’e своем для изображения толпы мужиков-шутов:

0x01 graphic

При жизни Шекспира, в Sommemachtstraum’e его употреблялась вот какая музыка для хора эльфов, надеюсь, что она Вам довольно понравится:

0x01 graphic

Вот Вам довольно настоящей английской музыки. Надеюсь, что из нынешнего и прежнего хоть что-нибудь Вам пригодится.— Другое дело, интересующее меня очень сильно, это: удалось ли Вам сойтись с директором театра, будут ли пробовать и играть Ваши вещи и удастся ли Вам дирижировать, для того, чтобы хорошенько поучиться? Наконец еще третье дело: случится-ли Вам играть публично в Нижнем? Мне кажется, что в одном из концертов или музыкальных каких-нибудь вечеров Вам отлично было бы пустить квинтет Шумана: это пьеса чрезвычайно способная к популярности, такая, которая может нравиться (особенно своими слишком сильными ритмами) даже самым грубым и необразованным людям. Я уверен, что финал понравится даже каким-нибудь купцам, если бы такие когда-нибудь случились по нечаянности между Вашими слушателями. Тем паче мне кажется, Вам хорошо было бы попробовать когда-нибудь этот квинтет в Университете. Кстати о квинтете: заметили ли Вы, какая музыкальная подробность в нем всего больше преобладает. Это — гамма, явная и скрытая. Я дня два тому назад вдруг заметил это. Всего яснее гамма, разумеется, выказалась в скерцо, которое все состоит из гамм вверх и вниз. Второе трио опять гамма немного прикрытая

0x01 graphic

Вторая тема и в ней опять гамма:

0x01 graphic

В первом Allegro тема:

0x01 graphic

и эхо этого всего лежит уже в предыдущем:

0x01 graphic

Мне кажется, эта последовательность гамм, везде и во всем, эта постоянность поминутного возвышения не нечаянность, а, должно быть, служит для выражения какого-то ‘стремления’, какого-то духовного или душевного движения, мне с первого же разу показалось, когда я услышал этот квинтет (или почти симфонию), что тут есть какая-то программа. В этой программе главную роль играет стремление. В траурном марше этого стремления, конечно, уже нет, однако и в нем я нахожу гаммы, только гаммы вниз:

0x01 graphic

Человек тут точно совсем убит духом, он с трудом приподнялся в маленьком crescendo на малую терцию

0x01 graphic

и то на одну секунду, и потом следует длинное прерывистое упадение вниз, посредством все-таки же гаммы.
После скерцо, которое все состоит из гамм и стремлений, в финале речь шла совсем не об стремлениях, а об чем-то вполне удовлетворенном и радостном (притом же тут явно толпа народная), значит тут, в ритме почти плясовом, в присядку, было вовсе не до гамм. Однако же и тут тема заключает в себе скрытую гамму. В самом деле, в теме:

0x01 graphic

За этою скрытою гаммою упадания и минорности следует постоянно веселая, ободряющая сама себя и летящая вверх гамма:

0x01 graphic

Я говорю: ‘ободряющая сама себя’, потому что эта гамма Es-dur точно будто не смеет прямо пролететь вверх, поминутно делает шаг назад, обертывается, заглядывает назад и — однако же все-таки это ничто другое, как гамма Es-dur, которая в 3-м такте наконец решается идти без остановки. Мне будет любопытно узнать, случалось ли Вам уже замечать это преобладание гамм в квинтете. Напишите мне. Любопытно бы также узнать, нарочно ли и намеренно ли Шуман употребил тут столько гамм, или сами они невольно у него вылились, только вследствие общего настроения духа, и невольно сложились под влиянием программы, которая была у автора в голове. Я думаю, последнее вероятнее.
Из музыкальных петербургских новостей вот Вам следующие: Рубинштейн приехал и через два дня уехал в Москву. Митя его видел, но он ничего особенного не говорил. Носится слух, что он чем-то будет служить при театре.— Три дня тому назад в Сыне Отечества напечатали, что хотят (кто и как — ничего не сказано) открыть подписку для бюста Глинки, который намерены выставить в одной из зал Большого театра. Я послал справляться, правда ли это, как и что, и если правда, то буду стараться, чтобы сделали не бюст, а сидячую статую. Но на всяком случае на пьедестале награвировать несколько строк музыки и потом сделать торжественное открытие, на котором бы пел хороший хор с маленьким solo в честь Глинки. Неужели Вы не сделаете тогда такого хора? Статую постараемся, чтобы делал Пименов, который отличный талант, самая горячая душа и был большой приятель Глинки. Надеюсь, что Вы меня поцелуете в лоб (мысленно) за эту добрую весточку. Больше покуда сказать нечего музыкального. Гусачок бывает у нас на даче, сочиняет мало, потому-что, кажется, поленивается, притом же (по его словам) мать загоняла его по присутственным местам. О Кюи и Даргом. ровно ничего не знаю. Цукунфтист напечатал в своем журнале весьма пошлое письмо о Дрездене, где самым нелепым и детским образом (точно из хрестоматии) расхваливает картины Рафаэля и Корреджио, и также рассказывает о театре вообще. О музыке обещал в следующих статьях. В письмах же к сестре хотя крепко нахваливает Тангейзера, но все-таки признается, что у Вагнера ‘большие недочеты по музыке’. Но, конечно, это оттого, что мало видел Листа и с ним живет покуда врозь. — Цукунфтистка, говорят, уезжает на осень и зиму за границу, это доктора приказывают непременно, иначе не отвечают за расстройство нерв, которое все бросилось в ноги. Вероятно, сама научила докторов своих посылать себя в Швейцарию, и притом с детьми.— Митя же Вам не пишет нынче, как собирался, потому что уехал на несколько дней с товарищами в Финляндию, на водопад Иматру.— Вот Вам еще также и горестное известие: доктор Неммерт, который начинал было Вас лечить, умер от размягчения мозга. Он был такой талант и так любим всею Медицинскою Академией, что, когда его привезли с дачи по жел. дороге (Царскосельской), его от дороги и до кладбища несли на руках Медицинская Академия, профессора и воспитанники. Наконец, скажу Вам для заключения спектакля, что я крепко работаю по некоторым особенным делам, очень доволен и, надеюсь, будут хорошие результаты. Но так как Вам это неинтересно, та я избавлю Вас от подробностей и вместо того жму Вашу руку, желаю всякого счастья и успеха и прошу меня не забывать. Жду скорого письма.

В. С.

Людмила кланяется, моя Соня и ее Оля вас всегда помнят.
Скажите, пожалуйста, Вы взяли с собой, или нет нашу 2-ю мессу Бетховена, арранжированную Серовым в 4 руки, и еще наши Papillons Шумана? Если эти ноты здесь, то мы попробуем их поискать в Вашей квартире. Хочется их поиграть.
‘Идолом’ называли тогда Дм. Вас. Стасова, подтрунивая над тем, что в него одновременно были влюблены 4 знакомых дамы, возбуждая этим некоторую зависть и ревность со стороны членов дружеского маленького кружка Стасовых.
‘Письмо, доставленное Петром’ — это и было письмо No 19, привезенное в Петербург Бороздиным, как указано в комментарии к этому письму No 19.
Александр Васильевич Мейер, которого все тот же Бороздин называл ‘древним’, так как он в то время уже был слеп (и слепым прожил около 30 лет), был приятелем сначала Ал. Вас. Стасова, а потом и всех Стасовых, в особенности же Владимира. Это был брат того доктора Мейера, с которого Лермонтов написал своего доктора Вернера в ‘Герое нашего времени’, и отличался таким же острым, глубоким, скептическим умом, язвительным и метким языком, как и брат его и как списанный с того лермонтовский доктор, друг Печорина. В. В. Стасов впоследствии писал, что Мейер был для него ‘истинным воспитателем и учителем’, так как научил его безбоязненно разбирать и критиковать всякое явление, самые общепризнанные истины, самые священные авторитеты. С Мейером были впоследствии очень дружны и Мусоргский и Аре. Аркад. Голенищев-Кутузов..
Иван Иванович Горностаев (1821—1874) — известный архитектор, впоследствии профессор Академии художеств, друг В. В. Стасова.
Слова ‘стерлось’, напечатанные в 5 и 8 тактах 4-го нотного примера этого письма, относятся к подлиннику, т. е., что ‘стерлось’ в старинном английском, до наших дней сохранившемся, подлиннике хора эльфов.
‘Хорошо было бы исполнить квинтет в Университетe’, т. е. в так называемых университетских концертах, организованных в половине 50-х годов инспектором Университета Фицтумом фон Экштедт ‘с целью дать возможность знакомиться с серьезной музыкой и небогатым людям’ и широким массам, как говорит в своих ‘Воспоминаниях о музыке в 40—60 годах’ (‘Русская муз. газета’, 1909 г.) Д. В. Стасов, принимавший близкое участие в устройстве этих концертов, как и концертов Концертного общества, по его словам, эти последние были доступны ‘лишь небольшому кругу достаточных и, по большей части, светских людей’.
Квинтет Шумана (ор. 44) написан был в 1842 г.
Намерение свое ‘делать музыку к Лиру’ Балакирев начал осуществлять уже во время этого своего летнего пребывания в Нижнем-Новгороде в 1858 г., т. е. начал набрасывать музыку антрактов. Увертюру же начал писать лишь в декабре 1858 г.
В рукописи, хранящейся в архиве Н. А. Римского-Корсакова в РОГПБ, стоит:

Посвящается Владимиру Васильевичу Стасову [чернилами]
Увертюра к драме Шекспира
Король Лир
соч.
М. Балакирев. (карандашом).
Увер. соч. 19 декабря 1858—13 сент. 1859.
Инстр. 13 сент. 1859—18 сент. [чернилами].

[В конце:] Кончена 18 сентября 1859 года в 6 1/2 ч. вечера.
Трагедия Шекспира ‘Король Лир’ была поставлена на сцене Александрийского театра 8 декабря 1858 г. (в переводе Дружинина).
Антон Григорьевич Рубинштейн (1829—18Я4), гениальный пианист, композитор, основатель РМО и Петербургской, первой в России, консерватории, вернулся в Петербург после поездки по Европе, где концертировал. ‘Митя’, т. е. Д. В. Стасов, был с ним в очень дружеских отношениях, был вместе с ним одним из 5 основателей РМО и Консерватории и написал оба первые устава и для первого и для второй.
О 4-и8-ручных фортепианных переложениях Серова, в том числе и 2-й мессы Бетховена, см. выше комм. к п. No 9 и ниже комм. к No 24.
Бюст Глинки был гораздо позднее, а именно лишь в 1876 г.. выполнен известным скульптором Лаверецким и торжественно поставлен в фойе Мариинского театра 27 ноября этого года в день 40-летия ‘Жизни за царя’. Что касается статуи Глинки, о которой мечтал и Стасов и Л. И. Шестакова с самого момента кончины Михаила Ивановича, то первая такая статуя — памятник Глинки в Смоленске был открыт в 1885 г., а вторая — в Петербурге лишь в 1906 г., через 3 недели после смерти самой Шестаковой. Это г последний памятник, работы скульптора Баха, стоит на площади близ бывшего Мариинского и бывшего Большого театров, где впервые шли обе оперы Глинки. Идея же Стасова о нотных строчках из сочинений Глинки на пьедестале монумента была осуществлена на пьедестале и решетке надгробного памятника в Алсксандро-Невской лавре и на решетке памятника в Смоленске (сочиненного архитектором П. С. Богомоловым). Описание и того и другого памятников напечатано Стасовым в ‘Историческом вестнике’ 188b г. (ноябрь), снимки приложены Шестаковой ко 2-му изданию ‘Записок’ Глинки 1887 г.
Что касается проекта Стасова, чтобы ко дню открытия бюста или статуи Глинки в честь его был бы Балакиревым написан хор, то это исполнилось тоже в 1906 г., когда ко дню освящения монумента в Петербурге Балакиревым написана кантата в честь Глинки (на слова Василия П. Глебова, см. его воспоминания ‘М. А. Балакирев’ в ‘Историч. вестнике’ 1916, дек., стр. 700 и 769).
Скульптор Н. С. Пименов (1812—1862), впоследствии профессор Академии художеств, был действительно хорош с Глинксй, который упоминает о нем в ‘Записках’.
‘Цукунфтистом’ назван Серов, как адепт вагнеровской веры в Zukunftsmusik — музыку будущего, ибо А. Н. Серов, с начала 50-х годов сделался ярым поклонником и глашатаем вагнеризма в России. ‘Его журнал’ — это ‘Музыкальный и театральный вестник’, выходивший с 1856 по 1860 год, издавался Ф. Т. Стелловским, при разных редакторах (см. ниже комм. к л. No 24).
Статьи Серова, о которых упоминает Стасов,— это ‘Заграничные письма’ и ‘Письма из-за границы’, напечатанные в ‘Музыкальном и театральном вестнике’ 1857 и 1858 гг., No 23—42 и 27—43, и перепечатанные в II томе собр. соч. Серова.
‘Цукунфтистка’ — сестра Серова, Софья Николаевна Дютур, некогда предмет пламенной любви Стасова и столь же пламенно его любившая,— а в это время возненавидевшая его и сделавшая его предметом ненависти и вражды. Болезнь ее, к которой Стасов отнесся в этом письме с некоторым недоверием, к сожалению, действительно окончилась серьезным нервным расстройством, в конце жизни эта, выдающаяся по уму и умственным интересам, талантливая женщина заболела настоящим психическим расстройством, от которого уже не поправилась. Скончалась она близ Екатеринбурга, на Верх-Исетском заводе, куда муж ее Петр Федорович Дютур перешел на службу.
Очень курьезно отметить, что в ту пору и Стасов и Балакирев, впоследствии горячие и убежденные поклонники Листа как композитора (а Стасов уже с 1842 г. безмерно увлекался его гениальной игрой), относились к личности великого венгерца (р. в Райдинге в 1811 г., ум. в Байрейте в 1886 г.) весьма непочтительно и даже насмешливо, и не подозревали, что станут превозносить и пропагандировать и музыку его и всю его деятельность, действительно преисполненную высокими и великолепными стремлениями и подвигами во имя искусства и своих собратьев по искусству.
Что касается Вагнера, то Стасов до конца жизни восхищался им лишь как великим симфонистом, любил в его операх лишь чисто симфонические эпизоды и не разделял всеобщего безумного преклонения перед всем им написанным. (В виде исключения — он всецело восхищался его ‘Нюренбергскими мастерами пения’.) В одном позднейшем неизданном письме (1870 г.) он пишет по поводу Мусоргского, ‘Вот это — настоящая музыка будущего’.
Вагнер явился второй принципиальной причиной расхождения Стасова с Серовым. Первой было, как сказано выше, отношение Серова к Глинке. Третьей причиной явилась вражда Софьи Николаевны Дютур к В. В. и натравливание ею брата на бывшего их общего друга.
Доктор Неммерт—Юлий Петрович Неммерт (1831—1858), помощник Пирогова, профессор патологической анатомии в Медико-хирургической академии в Петербурге.
2-я месса Бетховена (D-dur), прекрасно переложенная Серовым для фортепиано в 4 руки, сохранилась в архиве Д. В. Стасова, в доме которого она нередко исполнялась до самых последних годов его жизни, ныне рукопись передана нами в рукописное отделение Публичной библиотеки.
Красовский — цензор.
Директором театров был тогда гр. Борх.

21.

На конверте:
В С. Петербург
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

Нижний, 20 июля 1858 г.

Братия!

Спешу уведомить вас, что здоровье мое поправилось. 3-го дня я в 1-й раз купался в Матушке Волге и чувствовал неизъяснимое удовольствие во время купанья. — Вообще жить мне стало легче. Благодаря моей тактике отец мой пилит меня делами гораздо меньше, а то сначала хоть умирай, точно дождик долбил камень.
Я теперь отдыхаю перед разными предстоящими хлопотами. Дня через 3 придется ехать к губернаторским дамам и благодарить их за участие, которое они брали в определении сестры моей в институт. Надобно будет быть у директрисы, играть у ней и посещать впредь ее часто, если ей будет того угодно. Все это противно до крайности. А нечего делать, подло бы было с моей стороны не сделать этого. Единственная моя надежда — Собольщиков, если и это лопнет, тогда мне капут. — Кстати попилите Собольщ., чтобы он поусерднее хлопотал и постарался бы доставить моему отцу место советника губернского правления. Это было бы очень хорошо, потому что отцу моему осталось всего 2 года до полной пенсии, а прослужа 2 года в должности Советника, он бы вышел в отставку и преспокойно бы получал 500 р. в год.— Если нужно будет, то я готов, по Вашему указанию, написать Собольщ. теплое письмо со вторичным повторением просьбы. Скажите, готова ли моя увертюра у Вестфаля, если готова, то пришлите. Да что Вы не пишете ко мне ни строки? Где же все Ваши клятвы и обещания писать? О мой Рамеа! Не изменяй мне и пиши.
Вчера проходил в первый раз мимо дома, в котором обитал покойный Александр Дмитриевич. Мне стало грустно. Я видел окна его кабинета, окно моей заветной комнаты, в которой я был так счастлив.— Теперь там живут французы-инженеры, превратившие бывший наш музыкальный зал в чертежную. — Таким ли ослам там жить? Грустно мне, очень грустно. — Теперь я вижу, сколько Нижний потерял для меня без Улыбышева.— Все нижегородское мне стало противно, кроме прелестного вида на Волгу с набережной. Этим видом я себя услаждаю, в часы печали иду туда и смотрю на серебристый цвет Волги, теряющейся на западном горизонте, на костры рыбаков, слушаю Волжские песни. Один бурлак спел

0x01 graphic

чем меня удивил до крайности.— Теперь весь Нижний толкует о предстоящем прибытии царя с царицей и с детьми. Только не знают, где их поместить, ибо дворец лопнул или лучше сказать треснул. Комитет об улучшении быта крестьян в жалком состоянии. Там была либеральная партия, весьма малая числом, и была вытеснена закоренелыми татарами, которые налагают на крестьян откупы, которых крестьяне не будут в силах заплатить, да кроме того, комитет просит еще отсрочки на 6 месяцев.
Больше писать нечего, да и некогда: сейчас надобно ехать купаться.

Ваш М. Балакирев.

Пишите же!
‘Вообще жить мне стало легче… отец пилит меня делами гораздо меньше’… Отец Балакирева, Алексей Константинович, отличался, повидимому, чрезвычайно тяжелым, мелочным и придирчивым характером и вместе с тем некоторой бестолковостью и неаккуратностью в своих собственных и чужих делах. Год рождения его в точности неизвестен — повидимому он родился около 1809 г. Окончив курс в ‘ярославском Демидовском высших наук училище’ (впоследствии переименованном в Демидовский лицей), он в 1827 г. поступил на службу в Нижегородское соляное правление, в котором прослужил 25 лет в разных должностях. В 1842 г. он взял на себя, кроме того, управление нижегородскими имениями петербургского генерал-губернатора графа Эссена. Сколько времени он прослужил у Зссена, установить пока тоже не удалось. С 1855 по 1857 г. Алексей Константинович занимал место окружного начальника государственных имуществ и жил в Лыскове. Желание получить повышение — место не помощника, а начальника — заставляет его непрестанно надоедать сыну, уже переехавшему в Петербург, о том, чтобы он хлопотал об этом деле через Улыбышева, графа Шереметева, кн. Трубецкого, Померанцева и др. В 1857 г. ревизия окружного управления государственных имуществ обнаружила накопление недоимок и явилась причиной выхода А. К. в отставку. Отсюда — новые бесконечные просьбы к сыну в 1858—1859 гг., уже из Нижнего: хлопотать через Новосельского, Кологривова, Анненкова и Собольщикова. Эти просьбы продолжались и позднее. Хотя через Новосельского А. К. и был назначен агентом в нижегородскую контору общества ‘Кавказ и Меркурий’, но стал опять хлопотать о казенном месте, для того, чтобы получить пенсию при уходе со службы. В 1862 г. А. К. был назначен ассесором казенной палаты в Ярославле, а в 1867 г. в уездное казначейство в Казани. В этом городе он и умер в 1869 г.
К тягостной для Милня Алексеевича обязанности хлопотать в Петербурге о месте для отца, как видно, прибавилась для него еще и сознательно взятая на себя (по чувству долга) необходимость поддерживать сношения с ‘губернаторскими дамами’, помогшими поместить его сестру в институт, и необходимость из благодарности играть у директрисы этого института.— А уже из этого письма, и особенно из письма No 25 от 19 августа 1858 г., видно, насколько молодому художнику было нестерпимо в этом мире дореформенных гоголевских чиновников, среди этих взяточников, хапуг и казнокрадов, не останавливавшихся даже перед преступлением ради наживы.
Губернатором в Нижнем тогда был Н. А. Муравьев и ‘губернаторскими дамами’ Балакирев, очевидно, называет его жену и дочерей. Эта семья, впрочем, по своей порядочности, по своему умственному и нравственному уровню стояла гораздо выше остального нижегородского чиновничества.
Вестфаль был музыкантом в оркестре Большого театра и занимался кроме того перепиской нот.
Александр Дмитриевич Улыбышев (1794—1858), богатый нижегородский помещик, в молодости — один из членов кружка ‘Зеленой лампы’, а позднее известный музыкальный писатель, биограф Моцарта, первый открывший талант Балакирева, его друг и покровитель. У него был свой оркестр и большая музыкальная библиотека, и Балакирев, живя еще в Нижнем, мог изучить произведения всех великих композиторов Запада, а также и Глинку, а кроме того практически изучить инструментовку и дирижирование, управляя оркестром Улыбышева. Этот последний в 1850 г. увез Балакирева в Петербург и познакомил его с Глинкой.
‘Бурлак спел… чем меня очень удивил’, т. е. тем, что спел как бы музыкальную фразу из ‘Жизни за царя’: ‘После битвы молодецкой’.
‘Комитет об улучшении быта крестьян’ — это был комитет’ учрежденный в эпоху, предшествовавшую ‘освобождению крестьян’ 1861 г.

22.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой, в собственные руки.

[Нижний Новгород, 25 июля 1858 г.]

Милый Додо!

Посланьице Ваше я получил и много порадовался, оно несколько рассеяло мое мрачное настроение духа. — Что Вам сказать об себе. — Я бедствую: весьма редко выдаются дни, в которые мне приятно. — Вильде уже перестал быть директором театра, и потому мое дирижирование сделалось крайне затруднительно, еще более потому, что театр в настоящее время переведен на ярмарку, где идут каждый день представления, [следовательно] музыкантам совершенно некогда: утром они на репетиции, вечером на представлении. — Король Лир теперь молчит. Начал было последний антракт, и только недостает несколько тактов к его окончанию. Но едва ли что-нибудь еще напишется в продолжение лета. Я даже и не думаю совсем об музыке, голова так набита разными мелочными гадостями, что как-то странно сделается, когда вспомнишь, что есть на свете Шумана Квинтет, Шекспир и др.— Писать в Нижнем при такой обстановке нельзя, впрочем, попытаюсь, что будет.— Во всяком случае к сентябрю кончить нельзя. Я всегда долго соображаю.— Вспомните, что русскую увертюру я соображал и начал писать в ноябре 57 года, а кончил в июне. Ее писать, конечно, несравненно легче, чем музыку к Лиру, ибо я был там подчинен только себе, а тут надобно подчиниться Шекспиру и притом выполнить задачу трудную.— Чем дольше пропишу, тем лучше будет, а если дирекция не примет мою музыку, так беда не велика, когда напишу, так исполним в Университете, раза 2, с меня и довольно. Одну же увертюру писать ни за что не буду, хоть бы мне премудрая дирекция посулила за это деньги. Надобно Вам сказать, что последним антрактом я очень доволен и теперь уже вижу, что если мне удастся написать хорошо все антракты, то увертюра легко может выйти отличной. Это необыкновенно облегчает. — В настоящее же время они могут пользоваться музыкой Берлиоза, а не то так сам Кажинский сочинит, для бардельного кабачка Александрийского театра такая музыка была бы приличнее, чем моя. Публика университетских концертов не пользуется моим уважением, тем паче Александрии. — Благодарю Вас за английские песни и темы, над ними буду крепко думать. Покуда если бы Вы мне сообщили, где именно шут должен петь, и в каких местах была музыка при самом Шекспире.
Насчет статуи Глинки Вам скажу, что лучше бы было это торжество отложить до празднования 25-летнего юбилея Жизни за царя, которой в ноябре (27) наступит 23-й год, также как и мне в декабре, я ведь с ней ровесник, оба мы родились в 1836 году, она только одним месяцем старше меня и почище. Что же касается до музыки в честь Глинки, то это еще труднее музыки к Лиру.— Может удастся мне сделать во честь его симфонию с хором, на манер Lobgesang и 9-й симф[онии], куда войти должны и некоторые темы Глинки, как, напр.: ‘Туда завел я Вас, куда и серый волк не забегал’. Впрочем до этого еще далеко. Скоро и по заказу я сделать ничего не могу. В срок моя натура ничего не производит. Мне нужна совершенная свобода и отсутствие всяких забот, чтобы писать путно. На будущее лето я так и устрою себя. Улыбышевы хотят меня надуть. Я вчера был целый день расстроен от рассказов, какие ужасы и подлости происходят у них. На вытребование денег я даю доверенность моему отцу, который с ними не будет церемониться. — Пожалуйста, попилите Собольщикова, чтобы он хлопотал об моем отце, неужели и тут неудача? Тогда мне хоть в Волгу броситься.— Спросите его, получил ли он мое письмо.
Если увидите Кюи, то извините меня перед ним: я ему до сих пор ни одной строки не писал. Пишите ко мне чаще. Ваши письма приятно гладят меня. Попросите также Митю что-нибудь приписать мне. (Судя по Вашим известиям, в настоящее время ему некогда будет мне написать письмо: верно укладывает и отправляет в Швейцарию Цукунфтистку.) Еще одна просьба. Письма мои могут читать: Вы, Митя, Гусачок, Мусоргский, конечно Кюи, и более никто, а Мейеру только некоторые можете давать. Более никому не давайте, даже лучше бы и Мейеру не давать. Целую Вас в губки, равно и Митю.

Ваш
М. Балакирев.

Нижний Новгород. 25 июля 1858 г.
P. S. Я так хандрю, что решительно не мог писать к Людмиле Ив., а то боюсь и на нее нагнать хандру.
Чуть не забыл Вам ответить на Ваши вопросы: ноты, названные Вами, кажется, у меня. Я еще не разбирал своих нот. Вы спрашиваете, случайно или неслучайно у Шумана весь квинтет на гаммах? — Конечно случайно, если только все части писаны без перерыву, к ряду. — Композитор, если пишет несколько вещей к ряду, то всегда между ними будет что-нибудь одно общее, именно те обороты, которые в то время преследовали голову сочинителя, так Шуману в то время нравились и не давали спокою обороты на гаммах, вследствие чего все и вышло так, как Вы описываете. Это я уже наверно знаю, как сам сочинитель. Насчет же программы скажу Вам, что, конечно, можно прибрать к квинтету программу, всякое хорошее произведение музыкальное носит в себе программу (особенно у новых сочинителей), об которой автор даже и не думает. Иначе он бы объявил об ней в своих записках, или бы сказал близким к нему людям, как то и было с Es-duf’ной его симфонией.
Я теперь рассматриваю партитуры 3-х Гайдновских симфоний и тоже вижу, что, напр., Es-dur’най заключает в себе программу,— и кроме того по красоте и величию может стать выше 1-й и 2-й симф. Бетховена. Рассмотрите ее внимательно, она No 2 по изданию Брейткопфа, и обратите внимание на интроду[кцию] до 1-го Allegro и финал. Andante плохо, Scherzo недурно.
Поклонитесь Гусаковскому и скажите ему, чтобы к моему приезду его соната была бы непременно окончена, и намекните ему слегка, что мне было бы очень приятно, если бы он ее мне посвятил (она кажется никому еще не посвящена).
Пишите, пишите, не забудьте попилить Собольщикова.
Замечания Ваши об квинтете Шумана очень интересны и дельны. Пожалуйста не давайте читать этого письма Мите, я боюсь, что он рассердится за последнюю страницу.
К словам ‘Милый Додо’ В. В. Стасов приписал на автографе письма ‘Так меня звала Оля Шестакова, племянница Глинки’.
В этом письме опять ополоски тех же мелких хлопот и дел, которыми был угнетаем молодой композитор в Нижнем-Новгороде и которые мешали ему спокойно предаваться своему собственному важному делу — искусству. А между тем из дальнейших строк того же письма видно, что Балакирев тогда отдавал себе отчет в том, при каких исключительных условиях он, по натуре своей, только и может писать, отсутствие этих условий втечение почти всей его жизни, кроме самых последних лет, объясняет, почему этот громадный талант создал так мало и столько лет был лишен отрады спокойно и свободно творить.
‘Могут пользоваться музыкой Берлиоза’ — под ‘музыкой Берлиоза’, которой дирекция театров может воспользоваться при постановке ‘Лира’, если бы музыка Балакирева еще не была готова, надо полагать, Балакирев подразумевал увертюру Берлиоза ‘Король Лир’, сочиненную последним во время его пребывания в Риме, куда он был послан как окончивший консерваторию с 1-й наградой (prix de Rome).
Об ‘Увертюре на 3 русские песни’ Балакирев тут говорит, что она ‘начата в ноябре 1857 г., а кончена в июне’, но она была начата еще раньше — 19 сентября 18 5 7 г., как гласит надпись на подлинной рукописи партитуры (см. комм. к п. No 18).
Виктор КажинскиЙ был тогда дирижером оркестра, существовавшего при Александрийском театре и впоследствии упраздненного.
‘Lоbgеsanui’ ? — симфония-кантата Мендельсона, opus 52.
Симфониюв честь Глинки — на манер Lobgesang или 9-й симфонии, т. е. с хором, Балакирев не написал, но в своей кантате 1906 г. действительно воспользовался темами Глинки, о которых говорит уже в этом письме 1858 г.
‘Улыбышевы хотят меня надуть’: А. Д. Улыбышев, беспокоясь о судьбе любимого им молодого композитора, позаботился о нем и в своем завещании. Еще 7 февраля 1858 г., вскоре после смерти своего старого друга, Балакирев писал своему отцу из Петербурга: ‘На-днях я получил письмо от Садокова’ [Константин Иванович Садоков был женат на другой дочери А. Д. Улыбышева, Наталье Александровне] с извещением, что покойный Александр Дмитриевич отказал мне всю нотную библиотеку, 2 скрипки и 1010 рублей серебром (чего я не ожидал), которые должны быть выплачены мне сполна втечение трех лет со дня его кончины его наследниками. Вместе с тем Садоков пишет, что до окончания раздела Варвары Александровны [вдовы Улыбышева] с сыном, он еще не может сказать, кто мне будет выплачивать деньги, а к приему движимости могу приступить тотчас же…’ Движимость была довольно быстро получена Алексеем Константиновичем Балакиревым и переслана сыну в Петербург, а с деньгами вышла задержка. Повидимому Милий Алексеевич хотел получить всю сумму сполна и как можно скорее, так как и он сам и его отец в то время находились в стесненном материальном положении, наследники же, среди которых не последнюю роль играл сам Садоков, чинили ему в этом препятствия.
Следует всем тем, кто с чужих слов или по собственному недоброжелательству и прежде, да и теперь, толкует о том, что члены ‘могучей кучки’ с Балакиревым возводили невежество в принцип, не хотели ничего знать и не признавали ничего из классической музыкальной литературы, запомнить этот отзыв Балакирева о симфонии Гайдна и то постоянное пристальное изучение произведений великих композиторов прошлого, которое составляло тогда предмет бесед Стасова с Балакиревым, и письменных, и устных за фортепиано, при рассматривании и проигрывании вещей Бетховена, Шумана, Шуберта, Моцарта, Гайдна и Берлиоза.
Василий Иванович Собольщиков, архитектор, приятель и в то же время начальник Стасова по отделению искусств в Публичной библиотеке. Поэтому и его квартиру Стасов всегда называет ‘начальнические комнаты’

23.

На конверте:
В Нижний Новгород
Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде
На Большой Покровке, дом Кемарского.
Для передачи М. А. Балакиреву.

С. П. Б. Понед. 28 Июля
1858.

Любезный Милий, я не успел отвечать Вам на последние два письма Ваши, потому что почти всю неделю был в Парголове, а остальное время работал в заведении. — Вас. Ив. не надо было понукать: он и сам, по получении Вашего письма к нему, сию же секунду пустился в работку, т. е. отправился к своим друзьям в мин. внутр. дел, и старался крепко. Он мне рассказал слово в слово свой ответ к Вам, и потому мне нечего больше о нем распространяться: мне конечно очень, жаль, что это дело не устроилось сейчас-же, но тем не менее, оно кажется не расстроилось окончательно, Вам и Вашему отцу надобно будет подождать немного (кто у нас не ждет в России? кажется все ждут, кроме protgs Мины Ивановны), по наставлению и указанию Вас. Ив. Ваш отец должен послать просьбу в мин. внутр. дел о доставлении ему одной из вакансий, которые откроются, а Вы должны уведомить о посылке этой просьбы Вас. Ив., и здесь уже будет наблюдение, чтоб это дело поскорее устроилось к лучшему. К величайшему Вашему удивлению, я скажу вам новость, которой Вы бы никак себе не вообразили: сегодня утром я уезжаю с Иваном (т. е. Горностаевым) в Новгород на несколько дней, т. е. дня на 4 или 5, по некоему делу, которое если удастся, то Вы об нем узнаете. — Что то Вы поделываете? Идет ли музыка вообще и Лир в особенности. Я твердо надеюсь, что по возвращении из Новгорода я найду от Вас письмо, в котором будет рассказана вся эта история в лучшем виде, т. е., что Вы дадите мне ответы на все те допросные пункты, о которых я спрашивал Вас в первом своем письме. Что касается до меня, то я так занят, что никогда даже не подхожу к фортепиано. Играли мы только раза два квинтет Шумана, и тем все и кончилось, об остальном даже никогда и помину нет. Как я вспомню прежние времена — какая разница! Не проходило ни одного дня, чтобы я не посидел несколько часов за какой-нибудь партитурой или не играл в 4 руки. А теперь — что дальше, то хуже. И работа служебная, и бабы, и всякая другая всячина делают постоянный заговор против музыки. Мне кажется, еслиб я не читал вечером, ложась спать, и утром, просыпаясь, мне не пришлось бы даже узнать ни одной новой книги. Впрочем, мне случается даже и теперь слышать музыку, но какую — еслиб Вы знали. Этого поганого Верди, которого слушаешь поневоле всякий раз, как обедаешь у Балабина. А это последнее обстоятельство случается довольно часто, потому что иной раз я остаюсь весь день в библиотеке, и только для коротенького антракта схожу поесть что-нибудь у Балабина. Тут, еще только входишь в прихожую, как уже издали слышишь машинную музыку органа, точно из живота чревовещателя, и вечно для встречи откалывает этот орган ненавистное Miserere, от которого, я думаю, и через 50 лет никто у нас не отступится. Спрашивается, что тут ждать для музыки, когда даже многие, толкующие о Бетховене, чуть не плачут от радости, когда услышат вердиевские мерзости. Да, вот кстати Вам одна новость, которая, конечно, крепко обрадует Вас: приехал сюда — кто бы Вы думали?— Марья Павловна!!!! По приезде она немедленно пожаловала ко мне в Библиотеку, я для разговора прохаживался с нею под аркадами Гостинного двора, и тут она мне сказала, что поссорилась и с сыном своим и приехала сюда, потому что ей чорт знает как скучно в Одессе и Симферополе, никого ей там нет по душе, и потому она надеется здесь на больше счастья и удовольствия. Кто знает, она, быть может, и Вас имеет немного в виду — для нынешней зимы. Как Вы думаете? Я еще у ней не был, но нечего делать, после Новгорода схожу когда-нибудь. Она уже носит очки (говорит, что глаза болят), что, впрочем, не придает ей красоты. Посмотрим, как-то она нынешнею зимою будет ворочать Александра Николаевича: — это будет любопытно, особливо при такой надутости, с которою он воротится сюда после присяги Листу и другим молодцам. Однако, так или сяк я Марью Павловну знаю уже 10 лет. Как время скоро идет! Как все переменяется, как почти все теперь совсем другое, чем раньше. Посмотрим, какие-то мы с Вами будем через 10 лет, какие тогда будут разницы против нынешнего, и будут ли еще тогда у нас посылаться письма от одного к другому? Покуда прощайте. Уезжаю сейчас.

Ваш В. С.

Под словами ‘мое заведение’ Стасов подразумевает тут не дом Мелихова, а Публичную библиотеку.
Мина Ивановна была тогда известная всему Петербургу интимная приятельница министра двора графа Адлерберга, к протекции которой прибегали весьма многие, им одним, по словам Стасова, ‘не приходилось ждать’.
В 1858 и 1859 гг. Стасов с И. И. Горностаевым предприняли несколько поездок в Новгород и Псков с целью хорошенько изучить древнюю русскую архитектуру, именно архитектуру ‘новгородского стиля’, как рассказывал Стасов в своей ‘Автобиографии’ (см. нашу книгу ‘Владимир Стасов’, Ленинград, ‘Мысль’, 1926, стр. 640—641): ‘Летом 1858 и 1859 года мы с ним вместе путешествовали по Новгородской и Псковской губерниям, изучая, вымеривая длинным шестом и веревками, влезая на кровли и купола, и потом записывали и зарисовывали древние русские церкви в городах и деревенских захолустьях. Мы затеяли тогда написать историю древней русской архитектуры и начали с Новгородско-Псковской области, как самой нам доступной по близости от Петербурга’.
Результатом этих поездок должна была быть целая монография, которую собирались написать оба друга, но этот план они не осуществили, однако для Горностаева эти работы послужили материалом для его курса в Академии художеств, а Стасов напечатал в ‘Известиях Археологического общества’ и ‘Записках Славяно-русск. отд. Общества’ ряд статей и очерков.
‘Играли мы только раза два квинтет Шумана’, т. е. В. В. и Д. В. Стасовы играли в 4 руки квинтет Шумана (opus 44, соч. в 1842 г.).
Трактир Балабина находился против Публичной библиотеки, и в нем, как во всех московских и петербургских больших трактирах того времени, играла так называемая ‘машина’ и нечто вроде громадной шарманки, или заводной орган, исполнявший разные музыкальные пьесы.
Джузеппе Верди (1813—19’1), знаменитый итальянский композитор, автор ‘Трубадура’, ‘Риголетто’, ‘Травиаты’, ‘Аиды’, ‘Отелло’, а также ‘Реквиема’. ‘Misereie’, которое часто исполнялось тогда и столь ненавистно было Стасову, это — номер из оперы ‘Трубадур’.
Мария Павловна Анастасьева, рожденная Мавромихали, многолетняя приятельница А. Н. Серова, оказавшая большое влияние на его музыкальную карьеру, так как, будучи от природы одаренной большой художественной чуткостью, большим умом, энергией и притом будучи особой, очень темпераментной, она сумела не только разделять все вкусы, стремления и идеи Серова, но заставить его не разбрасываться, а сосредоточиться на выполнении своих композиторских задач и довести их до конца. Как женщина с большой силой воли и характера, она, что называется, ‘держала в руках’ слабовольного Серова, а потому годы его постоянного общения с нею должны рассматриваться как весьма счастливые для его творческой истории. Познакомилась она с ним в Симферополе, во время его службы там, сама была уроженка Крыма, полугречанка, полурусская.

24.

На конверте: 18 Августа 1858.
Его высокоблагородию Карлу Густавовичу Вильде.
В Нижнем Новгороде на Покровке, дом Кемарского
Для передачи М. А. Балакиреву.

С. П. В., понед. 11 Авг. 08.

Любезный Милий, вчера в Парголове Людмила дала мне читать Ваше письмо к ней, и я так испугался Вашей брани на нас за неписание, что поскорей принимаюсь строчить письмо.
Вы видите, как я опасаюсь Вашей ярости: взял даже целый огромнейший лист бумаги и намерен наполнить его весь, чтоб только Вы не изволили гневаться. Как я Вам докладывал в последнем своем письме, я с Иваном Горностаевым ездил в Новгород, эта история продолжалась целую неделю и совершилась с таким блистательным успехом, что я давно не запомню такого хорошего времячка. Ездили мы не для прохлаждения, а для некоего довольно серьезного дельца, которое (надеюсь) принесет и честь и деньги — полагаю, чтр и то и другое недурно. Такими манерами в Новгороде мы были крепко заняты, — а Вы знаете, что лучше серьезного и дельного занятия, по вкусу, для меня ничего нет, в антрактах между работами, т. е. утром и вечером в постели, за обедом и во время путешествий, у нас не было конца смехам, так мы были не-недовольны собой, и, значит, очень веселы. Всего этого и Вам желаю. Воротились мы на прошлой неделе, и я крепко надеялся, что найду дома письмо от Вас, но его не оказалось, оно пришло уже несколько позже. Нужды нет, все-таки я Вам за него очень благодарен, оно мило, добро, любезно и привлекательно, как Вы сами (каждое письмо есть портрет), и потому я очень-очень виноват перед Вами, что не тотчас же отвечал Вам на него. Скоро после его получения я видел Гусачка, который в ответ на Ваши слова, до него касавшиеся в Вашем письме, сказал мне то, что я уже давно и так знал, а именно, что сонате его недостает самой малости, чтобы быть совершенно доконченною, а во-вторых, что она уже давным-давно посвящена Вам, по крайней мере в его мысли. Гусачек мне уже несколько раз говорил про это, и я подозреваю даже, что не говорил ли он этого намерения и Вам самим лично? Гусачка этого я видаю от времени до времени, особенно потому, что ему хочется выхлопотать некий пенсион для своей матушки, в котором ей отказывает Комитет Раненых, и я передал ее просьбу одному моему доброму приятелю в комиссию прошений. Дело трудное, но, если только окажется возможность, мне обещают его привести к надлежащему знаменателю, и такими манерами господин Селиверстыч иной раз появляется ко мне в Библиотеку, чтобы узнать, в каком положении оное дело. При том случае он немало бедствует, потому что солнце до сих пор продолжает закатывать у нас жару точно такую же, как в Ваше время, и Гусакевич жестоко преет в узеньком гимназическом мундирчике, от которого (я надеюсь) мы с Вами, слава богу, на веки избавлены. Да, теперь меня навряд вгонят в какой-нибудь мундир. Что касается до нашего Казимира Демикатоновича, по выражению древнего Мейера, то он нынче утром воротился в город Петербург и доставил мне неизреченное удовольствие, появившись в Мелиховском заведении прямо с железной дороги. Собственно говоря, мне было некогда, однако же я остался нарочно для него, и мы потолковали с 1/2 часа. Больше прочего было говорено о Вас. Я дал ему домой Ваши письма (кроме последнего), так как ему не до писем было и он бежал к своей Матильде (не помню ее настоящего имени)! В коротких словах я ему рассказал все новейшие музыкальные дела. Некоторых из них Вы не знаете, и потому я лучше сообщу их Вам сейчас-же: Ал. Ник. пишет письма (к матери) и статьи печатные (в Музык. Вестник), надписывая их: ‘из комнат Листа‘, и рассказывает в них, как Лист с ним любезен и мил, как без малого целый день они толкуют обо всем на свете (я представляю себе, какое тут происходит прикидывание), длинно рассказывать, какие певцы на дрезденской сцене, как их зовут, кто из них тенор, кто баритон, кто сопрано, кто большого роста, кто маленького, кто белокурый, кто темный — точно будто это кому-нибудь нужно и интересно. Рассказывает, что в Дрездене Голицын давал концерт русский, в своем отеле, где пели ‘херувимские’, ‘достойны’ и прочие пакости Бортнянского, а в конце исполняли польский и трио из Ж. за царя. Немцы были в большом восторге от ‘достойной’ какой-то и от ‘трио’, что Вам показывает, какой это народ был (по французской пословице: ‘и папа и мама — все хороши’). Ал. Ник. прислал даже сюда огромную желтую афишу, на которой устричными буквами напечатано в самом верху, что концерт дает ‘Каммергер Императорского Российского Двора Князь‘ и проч. — Лист, повидимому в большом восторге от Ал. Ник., и, по словам его, ‘ожидает от него чего-то особенного’, ожидает скоро-ли он перестанет быть фельетонистом и выполнит свои обещания’. Листу не понравились его 8-ручные арранжировки, но зато крепко понравились 4-ручные, на 2 ф. п., и, указав некоторые незначительные исправления, он хлопочет о их напечатании. Еще не мало рассказывает Ал. Ник., как Лист рекомендует его то такому придворному, то такому министру, обещает представить то великой княгине, то вел. герцогу и прочему немецкому. Вот одно известие, про Цукунфтистку ничего ровно не знаю, ибо все лето ее не вижу и ничего про нее не слышу, даже давно не видал ее матери. Между тем сюда пришла любопытная статья одной венской музык. газеты. Еще в прошлом году Энгельгардт разослал по разным газетам по экземпляру своего издания романсов Глинки и при этом коротенькие известия о Глинке. Некоторые газеты выбранили Глинку, говоря, что он плохо и подло сочинял, другие (напр., еще недавно, по поводу появления Камаринской в 4 руки, в Берлине) довольно хвалили Гл., но сравнивали его то с тем, то с другим каким-то вовсе неизвестным немецким музикусом, третьи, наконец, очень хвалили. К последнему разряду принадлежит и статья венской газеты, в похвалах нет ничего особенно-важного, и потому я пропускаю Вам эти общие места. Но тут вышла прелюбопытная штука, которая, конечно, Вас позабавит. Не знаю, Энгельгардт ли забавно написал свою статейку, или немцы ее изуродовали, но только коротенькая биография Глинки начинается так: ‘Гл. родился… в 1804 году. Несколько лет спустя, он поехал в Германию и Италию для усовершенствования в музыке’ и проч. Как Вам это нравится? Гл. поехал в чужие края через несколько лет после своего рождения. Ведь это просто прелесть. После этого статья продолжается точно также: ‘несколько лет потом (без всяких чисел) он сочинил оперу ‘Ж. з. ц’. и проч.— ‘несколько лет спустя, он сочинил другую оперу ‘Руслан и Людмила‘ на текст Пушкина и проч. (будто немцы знают Пушкина, и будто им интересно знать, кто сочинил поэму!!!). Потом сказано, что Глинка сочинил на своем веку: 2 оперы, Холмского, тарантеллу, квартет (Энгельгардт вечно сует вперед и квартет и тарантеллу, любя их, конечно, гораздо более, чем всего антипатичного ему Холмского), и т. д. Сказано также, что Гл. сочинил около 70 романсов, несколько инструментальных пиес (даже не сказано, что это Камаринская, Хота и Исп[анская] ночь, что впрочем было бы полезнее поминания без нужды Пушкина) и т. д. и т. д. Про изданные 17 романсов сказано, что все они так превосходны, что не знаешь, которому отдать первенство, и что их можно рекомендовать каждому певцу и певице, потому что посредством их они могут заслужить не менее аплодисментов, как посредством самых любимых итальянских арий. Я Вам не щажу все эти подробности, потому что, будь Вы здесь, я, конечно, непременно рассказал бы их Вам при первой встрече,— а письмо есть тот же разговор.— Ал. Ник. пишет, что статья его на Фетиса (про Глинку) напечатана наконец и произвела большой эффект. Так же он говорит, что знакомит Листа с Глинкой, и что Лист, как и многие другие немцы, жалуются, что они до сих пор даже ничего не знали про напечатание с немецким текстом оперы ‘Жизнь за царя’ и ‘Руслана’, а также про издание 17 романсов с французским, итальянским и немецким текстом. Уверяет еще, что нынешней зимой будут стараться дать в Веймаре, Берлине или где можно — Глинкинские оперы вполне или по частям. Но я плохо верю всем этим обещаниям и рассказам — я их столько слышал от Ал. Ник за 20 лет знакомства, и так мало видел исполнения. Говорить и делать — такие две разные вещи!! Про монумент Глинки у нас все затихло: верно, это была фальшивая новость. Про нынешнего ‘наследника’ Глинки — про Даргомыжского, ничего не могу сказать Вам: я почти его не вижу, а когда вижу, то очень мало времени. Он, точно для какого-то особенного хвастовства или кокетства, всегда говорит, когда с ним начнешь говорить, что ‘я дескать теперь много пишу, только не музыки, а — деловых бумаг’.. Бог его знает, врет он или правду говорит. От Кюи я ничего другого не добился, кроме того, что в один месяц он написал 14 писем, из которых 7 к Матильде, таким манером, я заключаю, что во все время своей экспедиции он ничего другого не делал как писал и читал письма. О любовь! О Матильда! Чего ожидать тут, если 23-х лет этот джентельмен и взаправду женится. Тогда придется с ним распроститься до самых тех пор, пока он с этой Митильдой поссорится и разойдется, чего разумеется не может не случиться. Если я лягу спать в 11, 12 часов ночи или позже, то, конечно, я отлично просплю до самого утра, но чего тут ждать, если я завалюсь в б часов вечера? Есть ли возможность проспать без просыпу до 8 или 9 ч. утра? Конечно, нет и я не в указанное время ночи проснусь и проворочаюсь с боку на бок, с престрашнейшей тоской и скукой, посылая себя ко всем чертям. То же самое и со слишком ранней женитьбой, по моему разумению. Надобно жениться, когда уже поработал, пожил и немного устал, точно так же, как и спать надо ложиться после целого дня работы и занятий. Иначе сон не в сон и женитьба не в женитьбу. Только, что в самом непродолжительном времени тебе надоест жена, и сам ей надоешь страшнейшим манером, а делать уже нечего и помогать своей собственной глупости — нечем.
Впрочем, я думаю, что напрасно ораторствую: Кюи, разумеется, меня не послушается, а мы с Вами навряд ли женимся. Итак, я мог бы избавить Вас от всей рацеи, но так как она уже написана, то нечего делать, пусть она так и остается. Ну теперь про Вас. Вероятно, Вы уже раньше этого моего письма получили письмо Вас. Ив. Собольщ. с ответом на просьбу Вашего батюшки, посланную в министерство. Итак, я полагаю, что теперь Вы будете поспокойнее, перестанете заниматься этим делом и займетесь своими собственными. Если не удалась история с оркестром и репетициями, то я всетаки надеюсь, что тем не менее Вы действуете и руками и ногами по музыкальным делам. Либо Вы играете в концертах, либо у знакомых, либо сочиняете. Скверное будет дело, если Вам не удастся посочинить до осени. Воротитесь Вы сюда, опять пойдут Вас таскать туда и сюда, будет здесь Рубинштейн, с которым Вам придется быть в столкновениях того или другого рода, и я полагаю, что у Вас не будет ни времени, ни того спокойствия, которое нужно для сочинения. Наш Петра был на днях у нас и рассказывал, что ‘изучает музыку‘ по Марксу и намерен сочинять много и хорошо. Это должно Вас, конечно, не мало порадовать. Никаких других любопытных сведений я не успел из него вытянуть, потому что он все куда-то торопится, все ему некогда, все его ждут где-то, и проч. и проч. Зубами щелкает, свищет и прихлопывает точь в точь, как при Вас. Людмила (которая между прочим очень недовольна Петром, потому что он очень плохо ведет ее дела и даже редко появляется к ней, тогда как всякий ходатай по делам должен ходить, бегать, писать и т. д.) получила Ваше к ней письмо, была ему необыкновенно рада, но все-таки навряд-ли соберется Вам отвечать, потому что попрежнему погружена в свои ‘бедствия’, ничего другого, кажется, не видит, не слышит и не хочет знать, да притом же, по ее собственным словам, о чем ей писать к Вам? Однако пора кончить, вот уже которое письмо я Вам посылаю, а Вы мало и редко мне пишете. Впрочем, я ожидаю на днях получить от Вас весточку, а в ожидании оной кланяюсь Вам и жму Вашу руку. Прощайте, до свиданья.

В. С.

О цели поездки в Новгород с И. И. Горностаевым см. комм. к п. No 23.
Гусачек или Гусакевич — А. С. Гуссаковский.
Казимиром Демикотоновичем называл Цезаря Антоновича Кюи А. В. Мейер — очевидно эта игра слов произошла так: от польского происхождения Кюи получилось имя ‘Казимир’, а гак как ‘казимир’ есть название и материи, то к этому имени, по созвучию с ‘Антоновичем’, прибавилось и отчество по имени другой материи — ‘демикотон’.
Матильда — Мальвина Рафаиловна Бамберг, невеста, а впоследствии супруга Ц. А. Кюи.
‘О, любовь, о Матильда!’ — словами ‘О, Матильда!’ начинается известная ария в ‘Вильгельме Телле’ Россини, поэтому, забыв имя невесты Цезаря Антоновича, Стасов, говоря о том, что молодой музыкант ни о чем не думает, кроме своей любви, и припомнил невольно начальные слова любовной арии.
‘Музыкальный и театральный вестник’ издавался Стелловским (при разных редакторах) с 1856 по 1860 г. Эгот журнал прекратился в этом году на No 34. А. Н. Серов был его постоянным сотрудником, помещая в нем свои критические статьи и рецензии.
‘Мать цукунфтистки’, т. е. мать Серова и Софьи Ник. Дютур, Анна Карловна Серова, рожденная Таблиц, друзья ее сына, В. В., и Д. В. Стасовы, несмотря на разницу лет, были с нею в самых дружеских отношениях и постоянной переписке и даже после разрыва с А. Н. Серовым сохранили к ней отношение, полное глубокого уважения и преданности. (См. также письмо Стасова от 12 декабря 1863 г. No 129.)
Князь Юрий Ник. Голицын (1823—1872) — дилетант-музыкавт, организатор хоровых русских концертов в Западной Европе.
‘И папа и мама — все хороши’ — французская поговорка, употребляется обыкновенно в смысле безразличного обозрения чего угодно.
Франц Лист — гениальный пианист, композитор (1811—1886), горячий пропагандист музыки Бетховена, Шумана, Вагнера и многих русских композиторов. Серов очень ошибался, утверждая, что он, Серов, ‘познакомил’ или ‘знакомил’ Листа с Глинкой, ибо из ‘Записок’ Глинки известно, что в первый же приезд Листа в Петербург в 1842 г. Лист познакомился с Глинкой лично и бывал ‘вместе с ним’ у Вьельгорского и Одоевского, однажды ‘сыграл livre ouvert с собственноручной, никому еще не известной партитуры Глинки ряд NoNo из ‘Руслана’, ‘сохранив все ноты к общему нашему удивлению’. Через год он ‘слышал Руслана и верно чувствовал все замечательные места, успокаивая Глинку насчет успеха оперы, говоря, что если она выдержала в один сезон 32 представления, то это должно почитаться успехом не только для Петербурга, но и для Парижа и т. д. и т. д. В те же годы Лисг уже импровизировал на тему ‘Марша Черномора’, некоторую впоследствии написал свою знаменитую фортепианную фантазию. А когда они с Глинкой ‘встречались в обществе, это случалось нередко, то всегда просил его [Глинку] спеть один или два из его романсов, больше других нравилось ему ‘В крови горит огонь желанья’. Он же в свою очередь исполнял для Глинки что-нибудь Chopin или модного Бетховена’ (см. ‘Записки’ Глинки, период IX и X).
‘Аранжировки’ Серова, т. е. переложение для фортепиано в 4 руки или для двух фортепияно в 4 и 8 рук оперных отрывков из ‘Дон-Жуана’, ‘Волшебной флейты’, ‘Жизни за царя’, ‘Руслана’, а также ‘Xолмского’, 9-й симфонии и 2-й мессы Бетховена, были сделаны Серовым между 1851 и 1856 гг., главным образом для исполнения на интимных вечерах у Глинки. Об этих переложениях Стасов рассказал печатно в своем предисловии к Письмам Серова в ‘Русской старине’ 1875 г., в вышеупомянутых уже ‘Воспоминаниях гостя Библиотеки’ (см. также Письма Глинки, под редакцией Финдейзена, Петербург, 1908, и нашу книгу ‘Владимир Стасов’, Лгр., 1926, стр. 230—232).
‘Статья Серова на Фетиса’, т. е. статья Серова против известного теоретика и историка музыки Фетиса была напечатана в ‘Муз. и театр, вестнике’ 1858 г., No 2, под заглавием ‘Фетис о Глинке’, а вторая — на перевод первой по-французски в ‘Le Monde’ 1858 г., No 187, под заглавием ‘M. Fetis et Michel Glinka Rponse d’un russe M. Fetis’.
‘Венская музыкальная газета’, в которой была напечатана статья о Глинке, очевидно заимствовала свои сведения из предисловия Энгельгардта или коротенькой заметки, приложенной к изданным им 17 романсам Глинки.
Об отрицательном отношении Стасова не только к ранней, но и вообще к женитьбе художников можно прочесть и в письмах Мусоргского, особенно комм. к пп. NoNo 123 и 170 и в неизданных письмах к родным и в переписке его с Тургеневым (по поводу Антокольского). Мусоргский и Балакирев разделяли это его мнение, хотя и очень дружески относились к женам многих из своих общих друзей — художников.
‘Бедствия’ Л. И. Шестаковой происходили от причин чисто романического свойства. В 1858 г. предметом особого раздражения ее являлась певица-любительница Александра Ивановна Гире, прекрасно исполнявшая романсы Глинки. (См. напр. ‘Воспоминания’ Фета о вечере у ней, а также нашу статью ‘Неизданная записка Тургенева’ в юбилейном ‘Сборнике в честь А. Ф. Кони’, где между прочим нами рассказывается о тех музыкальных интимных вечерах у этой певицы, на которых бывали у нее Тургенев и Островский, и о той дружбе, которая существовала между А. И. Гире и Д. В. Стасовым, постоянно аккомпанировавшим и игравшим у нее вместе с А. Н. Маркевичем — виолончелистом.)

25.

На конверте:
В С. Петербург.
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову
На Моховой, д. Мелиховой.

[19 августа 1858.
Нижний.]

Драгоценнейший Рамеа!

Письмо Ваше от 11-го августа я получил и спешу Вам ответить на него.— Я уже, признаюсь, начинал сердиться на Вас и в письме к Дмитрию поместил огромную статью против Вашей книжки об Глинке (от которой, впрочем, не отказываюсь). Спасибо Вам за Ваши известия, они очень забавны и несмотря на мое Байроновское расположение духа вызвали на лице моем улыбку.— Мне скверно, как только может быть человеку, а почему, сейчас расскажу Вам в кратких словах: отец мой без места и, совершенно не надеясь, чтобы из хлопот Собольщикова что-нибудь могло выйдти, просит меня хлопотать у губернаторских дам об доставлении ему какого-нибудь места, хоть станового, ибо ему скоро будет нечем жить.— Хлопоты же Собольщикова, если и будут иметь хороший результат, то этого надобно дожидаться очень, очень долго. Едва-ли подденут они какого-нибудь губернатора. Разве новичка какого-нибудь, а то у всякого губернатора есть всегда свои чиновники в виду. Притом, прошу Вас, спросите Собольщикова, что делается с просьбой моего отца, которая давно послана, и об которой ни слуху, ни духу.— Лира писать было невозможно, и потому я, не будучи в состоянии жить в Нижнем, чтобы что-нибудь делать, начал печь романсы и спек уже 3 штуки, из коих последний Рыцарь заслуживает, по моему мнению, и Вашего внимания, но и эта фабрика прекратилась, ибо меня постигло еще новое бедствие неожиданное и едва ли не самое скверное: жена Вильде, у коего я живу, давно уже косилась на меня, чего я прежде, к моему удивлению, не замечал, и наконец вчера придралась к пустякам, и между нами вышла совершенная размолвка. Сам Вильде столь деликатен или лучше сказать слаб и нерешителен, что не знает, к какой стороне пристать, и ограничился тем, что стал со мной несколько холоднее.— Теперь спрашивается, что мне делать? Я знаю, что Вы мне скажете: Нужно съехать от них. Я это и сам знаю, но чтобы съехать, надобно это сделать известным моему отцу, который крайне огорчится этим, ибо Вильде может мне много помочь в моих хлопотах у губернаторских дам и даже начал уже хлопотать для моего отца место управляющего над имением князя Гагарина с жалованием 100 р. в месяц.— Отец же мой еще малодушнее меня, и эта весть убьет его окончательно.
Концерт дать здесь я тоже не могу, ибо, во 1-х, без хлопот Вильде ничего из этого не выйдет, а во 2-х, Нижегородское общество злится на меня за то, что я ни к кому не хожу, а только купаюсь, а ходить к ним — это тоже в своем роде пытка: представьте себе, что между ними нет ни одного честного человека, все страшные каторжники, составившие из ничего себе огромное состояние посредством взяток. Один из них (это мне достоверно известно) добыл себе 20 тысяч тем, что подвел под кнут невинного человека.— Они даже и мало скрывают это, и называют людей честных злонамеренными и вредными для благосостояния государства. Мне видеть их и то уж тошнит, а дружески с ними беседовать и проводить обеды и вечера я пробовал и после этого страдал. Еще попробую, нечего делать, только вероятно кончится тем, что я опять засяду дома и никуда не пойду.
Теперь в Нижний приехал царь, и потому губернаторским дамам теперь не до меня, а по отъезде его, т. е. 21-го числа, я нагряну на них, возьму с них слово дать место моему отцу. (Хорошо коль дадут слово) и немедленно еду в Питер, на что и прошу Вас прислать мне 50 р. серебром, которые Вы попросите у Мити.
Если бы Вы побыли на моем месте, то Вы удивлялись бы, отчего я жив и как будто здоров.— Впрочем в характере моем сделалась значительная перемена. Я стал зол, желчен, подозрителен.
Насчет денег Улыбышевских я еще ничего не могу сказать… На хлопоты по этому делу я дал доверенность моему отцу. Недавно мне открыли необыкновенно подлые интриги и всякого рода мерзости, предпринимаемые Улыбышевыми, чтобы надуть, что впрочем не мешает им меня ласкать и говорить что 1-я обязанность для них это уплатить мне долг в уважение памяти покойного А. Д.— Вот как я поживаю здесь, не так как Вы, разъезжаете все с Иваном, да еще смеетесь.
Ожидаю от Вас наискорейшего ответа и совета. Впрочем не думаю, чтобы можно было дать какой-нибудь хороший совет в этом случае. Впрочем, для спокойствия моего отца, я не буду ему ни об чем говорить, и буду жить у Вильде, покуда это будет возможно.
Не забудьте прислать деньги.

Ваш
Нижний.

19 августа 1858 г. М.Балакирев.
Буду я помнить Нижний.
От Мусоргского получил письмо, на которое ему скоро отвечу, а между тем Вы поблагодарите его от меня, за память. Он славный малый.
Надеюсь, что Вы не будете это письмо давать кому-нибудь читать и трубить об нем по Петербургу.
Никому ни давайте читать. Если спросят об чем я пишу, можете сказать, что я скучаю и хочу поскорее в Петербург.
‘Ваша книжка о Глинке’ — т. е. собрание оттисков из ‘Русского вестника’, где Стасовым в 1857 г. в NoNo X—XII была напечатана статья ‘Михаил Иванович Глинка’ — являющаяся до сих пор не только первой, но и единственной полной биографией великого композитора. Письма Балакирева к Д. В. Стасову об этой биографии Глинки, написанной Владимиром Стасовым, найти не удалось.
‘Рыцарь’ — один из тех 12 романсов, которые в следующем, 1859 году, вышли у Деноткина (см. комм. к пи. No 8 и No 19).
‘От Мусоргского я получил письмо’. Это письмо от 13 августа 1858 г. напечатано ныне под No 8 в ‘Письмах Мусоргского’ под редакцией А. Н. Римского-Корсакова (Госиздат).

26.

Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову
На Моховой, в доме Мелиховой
для передачи Л. И. Шестаковой.

[19 августа 1858.)

Motto.

И рече дикобраз:
Аз есмь многогрешный и злополучный дикобраз
Одолевает леность плоть мою,
И тупоумие смущает дух мой.
(Из ‘Божественной Комедии’ Данте, перевод покойного А. Д. Улыбышева).

Милостивейшая Государыня!
Мать кормилица наша
Людмила Ивановна!

Дерзаю аз многогрешный в цидулке сей возвеличить Вас и многолюбезное моему сердцу чадо Ваше раб божию Ольгу и прорещи тако:
Возрадуйтеся и возвеселитеся до скончания века.
Раб божий Рамеа сообщил мне, что Вы предаетесь некоему бедствию, что раб божий Милий неодобряет и советует более предаваться веселию велию, а не анализировать души человеческие. У нас, рабов божиих Нижегородцев, идет теперь суматоха.— Вчера приехал, как вы думаете, кто? Ник. Ал., Бороздин, Петра — Вы скажете,— ан нет! приехал сам государь и самодержец ортодоксико-татарской земли. В настоящее время все улицы полны народом, откуда он вырос, понять не могу, а его такое количество, что становится тесно на улицах. Экипажу царскому не дали бы проехать, если бы благодетельное правительство не приняло надлежащие благоразумные меры и не отрядило бы мудрых казаков, коим повелено было, аки мудрым матерям, унимать канчуками изъявление верноподданнических чувств милых детей.— Вчера была иллюминация, какой еще не бывало в Нижнем, а именно, кроме плошек,— горели шкалики, вензеля: а колонны у дома Дворянского собрания были иллюминованы винтообразно.— Купцы выставляли различные транспаранты с разными надписями, в числе коих 2 обратили на себя мое внимание: 1-я: Боже царя храни, 2-я: Не уснет, но бдит и спасет Израиля.
Что еще бы Вам сообщить веселенького, разве то, что, по моим расчетам, через 2 недели я буду в Петербурге, ибо вместе с сим письмом я пишу к Рамее и прошу его выслать мне деньги на проезд.
Итак, до скорого свидания.

Ваш преданный
Ваш преданный
М. В. ff

19-е Август 1858 г.
Нижний Нов.
Александр Дмитриевич Улыбышев переводил очень много поэтических, как эпических, так и драматических произведений, в том числе и ‘Божественную комедию’ Данте, но переводов этих не печатал.
В виде шутки письмо подписано по-французски: M. B[alakire]ff.
Нельзя не отметить в этом письме крайне не ‘верноподданническое’ настроение Балакирева в те годы.

27

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

[20 августа 1858.]

Да прочтет прежде всего.

Письмо сие милый Бах, посылаю к Вам с моим Казанским другом, Петром Дмитриевичем Боборыкиным. С ним я преприятно жил в Казани, и вообще время проведенное с ним принадлежит к самым приятным (для меня) Казанским воспоминаниям. Желаю, чтобы и Вы его полюбили так же, как и я. Он этого вполне достоин, потому что у него славная, неиспорченная натура, многообещающая.

М. Балакирев.

20 августа
[1858.]
Об бедствиях моих ему — ни слова. Я с Вами все-таки ближе всех.
Петр Дмитриевич Боборыкин (1836—1921), нижегородец, как и Балакирев, и его ровесник, учился в одной с ним гимназии, а потом вместе с ним и в Казанском университете. В его ‘Воспоминаниях’ есть несколько интересных страниц об этой их совместной жизни в Казани. Кроме того Боборыкин вывел Балакирева под именем Валериана Горшкова (балакирь — горшок на каком-то из местных наречий) в своем первом романе ‘В путь-дорогу’. Вследствие этого сам Балакирев впоследствии подписывал псевдонимом Валериана Горшкова некоторые свои статьи. Молодые друзья лишь в начале своего пребывания в Петербурге виделись довольно часто, потом все реже, потом Боборыкин уехал в Дерптскии университет, потом жизнь повела их по разным дорогам, и они многие годы совсем не виделись. Встретились они вновь в 1899 г., в доме у П. С. Стасовой, где Балакирев устроил в день рождения Шопена 22/10 февраля и в память 50-летия со дня его смерти (1849) Шопеновский вечер, т. е. весь вечер играл перед многочисленной аудиторией произведения ‘Фридерика Шопена’, как он написал на афише по польскому начертанию этого имени. Встретились два старые приятеля — Балакирев и Боборыкин — очень сердечно, на ‘ты’, крепко обнялись и в антрактах беседовали о былом молодом времени.

28.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.

[Четверг, 16 октября 185S.]

Драгоценнейший Бахинька!

Начиная с понед[ельника] я хвораю, так, что должен был прибегнуть к помощи достославного Виноградова. Ныньче он мне позволил выехать только на урок, и потом опять надо сидеть дома. Скучно для меня так долго не видать Вашей милейшей физиономии, и потому я прошу Вас без всяких отговорок явиться сегодня вечером ко мне непременно, несмотря ни на какую погоду.— Вот если бы у меня было фотографическое изображение Вашего лица (взято из фразы Петры: каково лице), то я конечно не предъявил бы таких свирепых требований.—
Кстати у меня был вчера Петра и я кое-что Вам расскажу.
Придите же непременно

О мой Рамеа!
М. Балакирев.

Четверг 16 окт.
1858
Виноградов — это был, по всей вероятности, доктор Николай Андреевич (1811-1886).
‘Если бы у меня было фотографическое изображение Вашего лица… я бы не предъявлял таких свирепых требований’ — т. е., чтобы Стасов, несмотря ни на какую погоду, пришел к Балакиреву, чтобы поддержать его бодрость среди охватившей его от болезни скуки и хандры. Несколько позднее (см. ниже письмо No 65 от 10 февраля 1861 г.) Балакирев пишет, уже имея перед собою портрет Стасова: ‘Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь лучше писать’. Очень интересно сопоставить эти два письма с письмом Мусоргского к Стасову же от 19 октября 1875 г, где он пишет (получив фотографию с портрета, написанного со Стасова Репиным): ‘Ваш энергичный и вдаль смотрящий лик учрежден над моим рабочим столом и подталкивает меня на всякие хорошие дела. Великое Вам спасибо, дорогой мой. Я часто взглядываю на Вас: весь собравшись Вы вдаль смотрите, что-то впереди чуете, силой и знанием правоты врезалась всякая морщинка — молодец Илья Репин! Великое Вам спасибо. Вот эти-то хорошие живые вдаль да впереди и подталкивают меня’….

29.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

Четверг [16 окт. 1858]

Милий, Вы никак, ни за какие пряники на свете не воображаете получить того ответа на свою записку, который теперь от меня получите. И так узнайте: я болен (!!!), и поэтому сам теперь сижу дома, не выхожу, не знаю даже, выйду-ли даже завтра со двора. Третьего дня, во вторник, мы были все у Алексея Кларка на именинах его жены. После обеда (быть может, под влиянием двух рюмок шампанского или чорт знает чего другого — скорее последнее,— мне была приятна в ту минуту одна вещь, а Вы знаете от всякого удовольствия человек делается немного сумасшедшим) — и так, после обеда мне вдруг взошла в голову такая глупость, какой свет не производил. Я вздумал попробовать прежней силы, схватил и поднял на руки Алексея Кларка, который, Вы припомните, чуть не головой выше меня и плечист в меру. Ничего, прошло. Тогда мне вздумалось продолжить ту же глупость и перед женским полом, который был в другой комнате, я снова поднял Алексея на руки и перенес его из одной комнаты в другую. Но, когда я его опустил на пол, я услыхал, что у меня внутри живота точно что-то упало и лопнуло, и с тех пор я не перестаю болеть. Был я вчера утром в Библиотеке, но принужден воротиться домой и лечь, тоже лежал почти весь вечер, несмотря на то, что было много гостей (по случаю именин Маргариты), и вставал только, чтобы играть в 8 рук.— Был у нас, между прочим, министр народного просвещения в России. Был также и Петра, но рано ушел к которой-то из невест, вероятно к какой-нибудь княгине, графине или герцогине. Я же между тем наказан за свое дурачество тем, что и сегодня лежу на спине — этим только манером мне лучше. И так до свидания.— Как мы Вас посылали в понед[ельник] ко всем чертям за то, что надули нас и не были после Фицтума у Драгомиски. Что за скука, что за тоска, что за отвращение!II Какой у него набор скотов, всякого музыкального сора петербургского, всякой швали полу-инвалидной!! А сам хозяин-иезуит? Этакая шельма, ему мало, что теперь он безнаказанно может унижать ‘Жизнь за царя‘, точно будто это какая-то окончательная дрянь (мы сами виноваты, мы сами на то ему дали право. Впредь он от меня услышит одни только беспредельные похвалы ‘Жизни за царя‘,— себе в наказание) — ему мало это право, он еще разными траншеями и подземными ходами подкапывается под ‘Руслана’, что дескать, это только ‘хорошо со стороны идеальности, но есть что-то еще другое — правда (т. е. он сам и его опера)’ — и это гораздо выше всего остального. Этому молодцу и подлецу надо раз задать порядочный трезвон, публичный и громкий,— чтоб он знал свое место, а главное прекратил с нами свои анафемские подземные траншеи. Прощайте покуда.
Иду опять лечь.

В. С.

Алексей Матвеевич Кларк — старший брат невестки В. В. Стасова, Маргариты Матвеевны Стасовой, рожденной Кларк, жены Николая Васильевича Стасова. Именины жены Алексея Матвеевича, Прасковьи Андреевны (?) приходились на 14 октября, а именины Маргариты Матвеевны на 15-е, что дает возможность датировать письмо 16-м октября.
‘Министром народного просвещения в России’ А. В. Мейер прозвал профессора Платона Васильевича Павлова, приятеля всех братьев Стасовых и их сестры Надежды Васильевны, известного историка, профессора статистики и политической экономии и общественного деятеля. Он был основателем первых ‘воскресных школ’ в России (закрытых правительством в 1862 г. за ‘неблагонадежность’). В том же 1862 г. за свою речь о ‘Тысячелетии России’, которую Павлов заключил словами: ‘Россия стоит теперь над бездной, в которую мы повергнемся, если не обратимся к последнему средству спасения — к сближению с народом. Имеющие уши да слышат’,— он был выслан в Вятку. Лишь в последние годы своей жизни он вернулся к профессорской деятельности и был первым, читавшим в Киевском университете курс истории искусства в связи с историей культуры.
О Фицтуме фон Экштедт, устроителе ‘университетских концертов’ см. выше комм. к п. No 20.
‘Драгомиски’ — называл А. С. Даргомыжского тот же Мейер, коверкая польскую фамилию на французский манер.
О том, какого невысокого полета, особенно в смысле музыкальности, было общество, собиравшееся у Даргомыжского в 50-х и в начале 60-х годов, не раз было говорено в печати. Состав этих собраний резко изменился к концу 60-х годов, когда вокруг Даргомыжского сплотились настоящие музыканты с серьезными требованиями от искусства — члены балакиревского кружка.
О неискреннем и завистливом характере отношений Даргомыжского к Глинке тоже не раз указывалось. Но очень интересно отметить в конце письма то, что Стасов, впоследствии так высоко ставивший провозглашенный Даргомыжским лозунг ‘правды в искусстве’, тут с негодованием говорит о неодобрительных отзывах Даргомыжского не только о ‘Жизни за царя’, но и о ‘Руслане’, где есть одна только сторона ‘идеальности’, а у него, Д-го, будет одна ‘правда’ — и Стасов порицает себя и своих друзей за то, что они своими критическими замечаниями о музыке ‘Жизни за царя’, т.е. высказывавшимися ими мнениями о том, что ‘Ж. з. ц.’ — опера замечательная, но что в ней много еще итальянизмов, ‘дали право’ Даргомыжскому так ‘унижать’ эту оперу. Возмущенное чувство и обида за обожаемого им Глинку заставляет Стасова пообещать, что Даргомыжский, себе в наказание, услышит от него впредь лишь безмерные похвалы ‘Жизни за царя’.

30.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменсакого.

[11 ноября 1858 г., вторник.]

Милий, у Людмилы Ивановны на завтра для Руслана No 9 в бельэтаже, и она нас обоих ждет. Кто из нас раньше будет на месте? Завтра-же я расскажу Вам, какого таланта мы видели вчера в роли Отелло. Он Негр, у него конечно много недостатков, но талант огромный и конечно я на своем веку не увижу лучшего Отелло. Советую Вам не пропускать его, чтобы иметь понятие о Шекспире.

Ваш
В. С.

Вторник утро.
Этот вторник был вторник 11 ноября 1858 г., так как в первый раз по возобновлении ‘Русла н’ шел 12 ноября в среду, а знаменитый трагик-негр, Аир Ольридж, гастролировавший тогда в Петербурге и игравший по-английски с немецкой труппой Михайловского театра в Мариинском театре (тогда театре-цирке), выступал в роли Отелло в понедельник 10 ноября.

31.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

18 ноября/Вторник. (1858)

Милий, у Людмилы Иван, на завтра ложа No 11. При этом случае, скажу Вам, что сегодня утром с жадностью пробегая новое сочинение Маркса о Бетховене, я имел удовольствие найти, что еще в одном предмете встретился с ним во мнении: как я всегда думал, он считает, что последняя часть III Симфонии выражает толпу народа, народный праздник, где разнообразные группы сменяют одна другую: то простой народ, то военные идут, то женщины, то дети — и все это на фоне какого-то сельского ландшафта.
Мне кажется, именно такое не-военное, не-героическое, обще народное, так сказать гражданское окончание необходимо было этой симфонии, начавшейся ужасами и криками войны. Маркс в особенности указывает на крик сражения:

0x01 graphic

как на одну из удивительнейших вещей, между тем как Улыбышев всего больше этим скандализировался. Сверх того Улыбышев находит тут какое-то неправильное разрешение, Маркс же находит его самым естественным, шаг за шагом, а именно:

0x01 graphic

Но вот что кроме того: Маркс считает чисто игрой Бетховенского каприза, чисто музыкальною вариациею, и больше ничего следующие места:

0x01 graphic

Но не следует-ли скорее принять их за выражение суетни и грациозной болтовни женщин в толпе (No 1) и шаловливость детей, шныряющих в толпе No 2). — Прощайте. Конногвардейцы утвердили вчера вечером программу квартетных концертов.

В. С.

Ложа у Л. И. Шестаковой, куда приглашал Стасов Балакирева ‘на завтра’, 19 ноября 1858 г., была опять на представление ‘Руслана’, шедшего во 2-й раз по возобновлении в среду 19 ноября 1858 г.
3-я, так наз. ‘героическая)) симфония Бетховена, Es-dur (opus 55) первоначально должна была быть посвящена Наполеону I, первому консулу и вождю республиканских войск Франции, но дальнейшие деяния его и события разочаровали Бетховена, и он разорвал заглавный лист с своим первоначальным посвящением и впоследствии посвятил симфонию князю Лобковицу. В последней ее части действительно можно найти картину народного, не-военного, праздника. Написана она Бетховеном в 1802—1804 гг. Проф. Адольф Бернгард Маркс, известный немецкий теоретик и историк музыки (1799—1866) разбирает эту симфонию в своем сочинении ‘Ludvlg von Beethoven. Sein Leben und Schaffen’, где эти нотные примеры приведены в I томе на стр. 306 и 301 (1 изд. 1859 г.). Улыбышев же говорит о ней в своей книге cBeethoven, ses critiques et ses glossateurs’. Как известно, Улыбышев не сочувствовал гениальному новаторству Бетховена и всегда ставил его ниже Моцарта, что вызвало со стороны Серова статьи против него (были напечатаны в ‘Музыкальном и театральном вестнике’ 1852 г. NoNo 6, 7 и 8 и перепечатаны в Собрании сочинений Серова в II томе под заглавием: ‘Письмо к Улыбышеву по случаю толков о Моцарте и Бетховене’.
‘Конногвардейцы утвердили вчера программу квартетных концертов’ — Дм. Вас. Стасов по поводу этих концертов написал нам следующее: ‘Я был приятелем с В. А. Кологривовым, постоянно у него бывал, и он у меня, у него часто собиралось много музыкантов (ф-пьянисты и инструменталисты оперные), жена его была прекрасная пьянистка. Бывали постоянно Рубинштейн, Пиккель, К. Альбрехт (2-я скр.) Вейкман (альт), Дробит (виолончель, учитель А. Н. Серова), К. Шуберт, Зейферт (оба виолончелисты), Леви, Кросс, etc, играли квартеты, Рубинштейн всегда бывал. В это же время был и др. музыкальный кружок: отец Луи Маурер, капельмейстер Михайловского оркестра (тогда у него был свой оркестр, как и у Александрийского, где был капельмейстером Кажинский), и его сыновья, один Всеволод, другого имени не помню. Мауреры давали цикл квартетов (ев зале Благородного собрания’) — точно так же и Леви (в зале Бенардаки), стали давать цикл квартетов: Пиккель, Вей кман, Альбрехт и К. Шуберт, — очень посещаемый. И вот несколько конногвардейцев, из коих мне был хорошо знаком Алекс. Федор. Миркович, обратились ко мне, как близкому человеку и хорошему знакомому с музыкантами, устроить цикл квартетных вечеров, они заранее гарантировали квартетистам известную плату за 4 или 6 вечеров. Квартет состоялся в зале Петропавловской церкви (уг. Невского и Конюшенной) по подписке, с заранее объявленной и отчасти мною составленной, по соглашению с музыкантами, программой. Музыканты были указанные выше мною. А четверо офицеров конной гвардии были: А. Ф. Миркович, Ал-р Алексеевич Киреев, Кавелин и Михалков’.

32.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[Четверг] (26 Февр. 1859)

Дорогой Бахинька!

Я нездоров и очень желал бы, чтобы Вы пришли сегодня вечером усладить мою скуку.—
У меня имеется квартет Ф. Шуберта (в 4 руки) и еще кое-что его же, чрезвычайно хорошее, чего Вы кажется не знаете.—
Приходите. Мне Вас будет очень приятно видеть.

Ваш
М. Балакирев.

Четверг.
‘Квартет Ф. Шуберта в 4 руки и еще что-то его же чрезвычайно хорошее, чего Вы, кажется, не знаете’ — о постоянном желании узнавать неизвестные еще им произведения великих мастеров музыки и о постоянном разбирании этих произведений Балакиревым, Стасовым и всем маленьким кружком, группировавшимся вокруг М. А., уже сказано в комм. к п. No 22.
‘Мне будет очень приятно Вас видеть’ — фраза, часто говорившаяся и писавшаяся Л. И. Шестаковой в ее записках к друзьям.

33.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.

[1859 г. Вторник.]

Милый Милий!

Я воображал видеть Вас вчера в концерте, и очень сожалею, что этого не случилось. Мне нужно и хотелось передать Вам одно приятное-приятное для меня дело. В воскресенье я показывал ‘Лира’ одному музыканту, — само собой разумеется, что он был в восторге. Все ему было там чудесно: и темы, и работа, и инструментовка, и форма, и гармонические изобретения. Но не в том дело — я думаю, уже все Вам давно говорят это. Но было бог знает как приятно вот что: и он тоже повторил то, что я намеднись говорил: а именно, что Вам больше не у кого и нечему учиться… ‘Если бы он пришел к Марксу, то Маркс поклонился бы ему низенько и сказал бы: ‘Мне нечему Вас учить, Вы уже все прошли’.—
Скоро ли все заговорят о Вас и остальные мои слова и надежды?

В. С.

Вторник [1859.]
То, что не названный по имени музыкант высказал о совершенно самостоятельно приобретенном Балакиревым пристальной работой над классиками глубоком знании и форм, и гармонии, и инструментовки — это самое высказывал неоднократно Лист, напр. Бородину, по поводу его 2-й симфонии, и всем его сотоварищам, членам так наз. ‘могучей кучки’, напр. по поводу ‘Парафраз’, т. е. ряда пьес, в шутку написанных ими на тему так наз. ‘собачьего вальса’. Лист писал им в своем письме: ‘В форме шутки (sous forme plaisante), вы создали произведение с серьезным значением. Ваши ‘Парафразы’ восхищают меня: ничего нет остроумнее ваших 24 варьяций и 14 маленьких пьесок на тему (th&egrave,me favori oblig) — [приведена тема так наз. собачьего вальса]. Вот, наконец, превосходное сжатое руководство (compendium) науки музыкальной, гармонии, контрапункта, ритмов, фугованного стиля и того, что по-немецки называется ‘Formlehre’ (наука форм). Я охотно предложу профессорам композиции всех консерваторий Европы и Америки взять ваши ‘Парафразы’ за практическое руководство при их преподавании’.
Но разные малознающие критики и рецензенты и прежде и теперь постоянно охотно распространяются о ‘невежстве’ и ‘незнании’ Балакирева и о дилетантизме в произведениях его и других его товарищей.

34.

На обороте: Mилию.
Милий, какая досада, что я Вас не застал! Вчера меня дома не было, и оттого я уже поздно вечером получил Вашу записку. Но у меня и так было назначено увидаться с Вами завтра, т. е. в пятницу, и напомнить Вам, как мы провели вместе эту самую пятницу в прошлом году. Право мне предосадно, что Вас не увидел сегодня. Я Вам принес калач и свой старый долг Лира, но еще третью вещь: только что вышедший первый том Белинского, из которого мне так хотелось первому прочитать Вам кое-что. Все молодое русское поколение воспитано Белинским, оттого я захотел, чтоб Вы узнали его чудесную, прямую, светлую и сильную натуру. Я его очень люблю. Авось мы с Вами на нем не разойдемся. Мне это последнее время было довольно хорошего, и тем жальче, что мне не удалось прибавить к этому хорошему часок, проведенный с Вами.

В. С.

I том 1-го издания сочинений Белинского вышел в 1859 г., а спустя немного времени в этом же году и II том. Виссарион Григорьевич Белинский — знаменитый русский критик (р. 1810, ум. 1848). Стасов в своей ‘Автобиографии’, и в письмах, и в разных своих статьях называл Белинского воспитателем и своим и всего своего поколения, в смысле безусловного освобождения от всяких предрассудков, предвзятых понятий и смелого критического отношения к явлениям жизни, литературы и искусства, и в тех же отрывках ‘Автобиографии’ говорит о том, что в ‘годы учения’ никто не оказал на него такого ‘громадного влияния, как Белинскнй, Генрих Гейне (особенно своим ‘Салоном’ и рядом писем из Франции) и Дидро’.
Трудно решить о какой ‘пятнице’ идет речь и почему в этот день Стасов принес Балакиреву подарки — книжку Белинского, калач, который Балакирев особенно любил всю свою жизнь, и, наконец, ‘Лир’, т. е. экземпляр шекспировской трагедии.
Написано это письмо красным карандашом — вероятно, на столе в передней Балакирева, которого Стасов не застал дома.

35.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

[Среда 8 апр. 1859]

Драгоценный Бахинька!

Будьте милый, придите нынче вечером ко мне, пораньше. Я болен и душевно и телесно, авось Вы будете моим медным змием, я же чувствую какую-то особенную внутреннюю потребность Вас видеть.

Ваш Милий.

Среда.
‘Будьте моим медным змием’ т. е. ‘спасителем в бедствии’, подобно тому библейскому ‘медному змию’, который по преданию спасал от смерти, грозившей от укуса ядовитых змей.
‘Я чувствую какую-то особенную потребность Вас видеть’.. Мы уже указали и в предисловии и в комментарии к п. No 13 и говорили в нашей книге ‘Владимир Стасов’ про ту горячую дружескую привязанность, которая тогда связывала М. А. и В. В., о том, как при всякой невзгоде, заболевании, неудаче или, наоборот, в радостные моменты оба они стремились поскорее увидеться, поговорить, искали друг у друга поддержки (особенно Балакирев), и наконец мы указали на постоянно встречающиеся в их письмах выражения и фразы вроде приведенной.

36.

На конверте:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[5 мая 1859.]

рагоценнейший Бахинька!

Еще раз напоминаю Вам о четверге, будьте дома.— В последний раз, как мы прогуливались с Вами по Невскому, Вы оставили меня под таким приятным впечатлением, что я был близок к тому, чтобы не сдержать свои слова и в воскресенье дернуть к Вам вместо Толстых. Впрочем у Толстых было довольно весело.— Потомок и предок будущих польских королей играл ту знаменитую фантазию, которую я разбирал у Нат. Ив.— что за фантазия,— просто умора!— Там я сошелся с известным халдейским поэтом Шавченкой, который коснулся сразу таких струн моего сердца (если только оно у меня обретается), что сделался мне чрезвычайно приятен, до такой степени, что я даже стал подумывать об том, что не прочесть ли мне его вирши?— Кстати, теперь я читаю историю Богдана Хмельницкого Костомарова. Как хорошо написано.— Как приятно мне читать это, просто наслаждение. Я верно кровожаден и варвар в душе, потому что история казней, которым предавали казаки ясновельможную нацию, оканчивающуюся на ski, радовала мое сердце столько-же, сколько печально действует на меня перечень ужаснейших пыток и притеснений, коим подвергались казаки.— Все это время мне ужасно хотелось бы повидаться с Вами, ибо я еще хочу поговорить с Вами об Караванной улице, и еще много другого, чего в раз и не сообразишь, и не припомнишь.— Вы мне так в последний раз были приятны, что я не мог дождаться четверга, чтобы не написать Вам несколько строк, в коих конечно ничего нет, а все-таки как-то приятно, ибо представляю себе Ваше дикое лицо, нелепый нрав и как бы беседую с Вами.

Ваш М. Б.

Вторник.
Что то летом постигнет мя?
Толстые — это тогдашний президент Академии художеств, известный скульптор и медальер, граф Федор Петрович Толстой и его семья, состоявшая из жены и трех дочерей, из которых Мария Федоровна вышла за скульптора Каменского, а Екатерина Федоровна, вышедшая впоследствии за профессора-окулиста Юнге, оставила ‘Воспоминания’ {(1843—1850) изд. ‘Сфинкс’, Спб].
‘Потомок и предок будущих польских королей’ — к этим словам на подлиннике рукою В. В. Стасова приписано Антон Контский’. Антон Кентский (1816—1890), известный пианист, написал бывшую тогда в большой моде среди малопросвещенных любителей музыки фантазию ‘Le rveil du lion’ (‘Пробуждение льва’), каковую все петербургские барышни 50—70-х годов прошлого века считали своим долгом отбарабанивать на фортепиано.
‘Шавченкой’, т. е. Тарасом Григорьевичем Шевченкой, как произносил эту фамилию все тот же Н. А. Бороздин. Т. Г. Шевченко, знаменитый украинский поэт (1814—1861), автор ‘Кобзаря’. В 1858 г. Шевченко как раз вернулся в Петербург после окончания его ссылки в качестве рядового в Оренбурге.
‘Богдан Хмельницкий’ Костомарова был напечатан в соч. Костомарова ‘Русская история в жизнеописаниях ее главнейших деятелей’, отд. II, вып. 5, СПб., 1874.
Н. И. Костомаров, русский историк и писатель (1817—1885). Повидимому, на Караванной жили тогда Анна Федоровна и Павел Михайлович Ковалевские, и кажется, что Балакирев одно время очень увлекался этой молодой женщиной, прекрасной пианисткой. Павел Мих. Ковалевский, поэт, художественный критик и автор ряда талантливых путевых заметок и воспоминаний (1823—1907). О его романе ‘Итоги жизни’ см. выше комм. к п. No 6 и ниже к п. No 50.

37.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[Пятница, 17 июля 1859.]

Я опять нездоров и все время дома. Пожалуйста придите сегодня вечером пораньше, да принесите 8-й и 6-й томы ‘Истории’ Соловьева. 7-й и 9-й по просьбе Ник. Вас. возвращаю.— Непременно приходите, мне страшная тоска, хоть сейчас в канаву.

М. Балакирев.

Пятница 17 Июля 59.
Первое издание ‘Истории’ Соловьева выходило между 1851 и 1858 гг. по 1 тому в год, а с 1854 г. уже начали переиздавать: 2-й том в 1854 г., 3-й — в 1857 г. Николаи Васильевич Стасог., старший брат В. В. (1818—1879), был военный, служил в конной артиллерии, а потом был бау-адъютантом в Зимнем дворце, т. е. заведывал всеми перестройками и ремонтом дворца, унаследовав от отца, архитектора, способности и любовь к зодчеству. Как и все братья Стасовы, он очень много читал, особенно по естественной истории, был членом Вольно-экономического общества, а дома, в часы досуга, любил заниматься устройством аквариумов, террариумов, наблюдением над превращением гусениц, над шелковичными червями и т. д.

38.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.

[17 июля 1859.]

Любезный Милий, я никакими судьбами не попаду к Вам сегодня, или точнее сказать я не должен выходить. При этой препроклятой штуке, которая теперь со мной случилась — Вы знаете — я должен непременно хоть по вечерам не трогаться с места и лежать горизонтально, не двигаясь. Особливо мне всего хуже бывает от лестниц, а их Вы знаете и у нас и в Библиотеке — низенькие-ли они. Я вам скажу, что моя болезнь напала на меня так не кстати, как Вы не можете себе вообразить. Чорт знает, как она мне мешает в тысяче вещах. Право я скверно бы сделал, еслиб вечером еще делал движение.— Если Вам будет не особенно трудно, лучше попадите к нам. Завтра утром уезжаем в Парголово, а Вы между тем промнетесь немножко, рассеете и себя и меня. Помните, что Вы еще должны мне Сонату Шумана за мои именины.

Ваш В. С.

Это письмо, как видно из содержания его, написано в тот же лень, как и предыдущее письмо Балакирева, и это подтверждается последними словами письма о том, что Балакирев должен еще [сыграть] сонату Шумана за именины Стасова, бывшие за день перед тем, 15 июля.
‘Мы завтра утром уезжаем в Парголово’ — т. е. в субботу.— Семья Стасовых в те годы жила летом в Парголове, а братья Стасовы, Николай, Александр, Владимир и Дмитрий, ездили туда каждую субботу и оставались до понедельника. Сообщение с городом тогда было лишь на лошадях, причем из Парголова приходилось иногда ездить на телегах, туда же — в карете, так как дилижанс доходил лишь до 1-го Парголова и ходил редко.
Робертом Шуманом написаны три сонаты: A-moll, g-moll и f-moll. Неизвестно, о которой Стасов напоминает Балакиреву в этом письме.

39.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

29 Июля 59.

Любезный Милий, я уезжаю завтра утром в 8 часов, ворочусь либо в будущую середу, либо в предбудущий четверг. Если на будущей неделе будете в наших краях, наведайтесь в Мелиховское заведение. Если же Вам будет некогда или нельзя, то — до свиданья на той неделе. Пете напишу уже из Пскова. Чем-то Вы меня порадуете при моем возвращении? Все прочее хорошо, но я, как бульдог, держусь зубами за Шумановскую Сонату, которую Вы мне должны еще с 15 Июля. И так, на будущей или предбудущей неделе сделаемте у нас заседание — в зале, в подштанниках.
Вышел на днях 2-й том Белинского.— Считайте его за мною.

Ваш В. С.

Не пришлете ли Вы к пятнице или субботе нотную бумагу для Гусикевского в Мелиховское заведение: наши поедут, то отвезли бы.
О поездках с научной целью Стасова и Горностаева и 1858 и 1859 гг. в Новгород и Псков и о явившихся ее результатом напечатанных работах Стасова см. комм. к. п. No 23.
‘Пете напишу’, т. е. Бороздину.
А. С. Гуссаковский жил летом в Парголове у Стасовых, поэтому нотную бумагу ‘наши’, т. е. братья Стасовы (Н. В., А. В., Д. В.) и ‘отвезли бы ему’, отправляясь из города на дачу (ср. комм. к. п. jN? 38).

40.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

27 Ав. четверг,
утро.

Любезный Милий, я несколько часов тому назад воротился из Новгорода (а именно вчера вечером) и тороплюсь поскорей написать Вам по двум делам, которые оба меня очень интересуют.
Во-первых: в одном из писем от Мити, которые пришли в мое отсутствие, он пишет между прочим: ‘Всякий раз, в последних своих письмах, я позабывал написать курьезную штуку. Скоро по приезде в Лондон, я прочел водной английской газете следующую вещь по случаю концерта Рубинштейна (следует английский текст, который я Вам перевожу здесь, Mилий): ‘Рубинштейн — величайший пьянист, какой только посещал Англию после Листа и Тальберга, он достойный представитель той страны, которая со всяким днем приобретает все более и более значения в музыкальном отношении и которая считает в числе своих исполнителей: Балакирева, другого пиа>-ниста очень высокого достоинства и почти европейской репутации, и скрипачей Венявских, братьев Мауреров, Львова и других’… Митя продолжает потом: ‘Кто это написал, было бы любопытно знать, но в Англии на это почти нет никакого способа, тем более мне’.
Во-вторых, Милий, у меня до Вас есть просьба: я Вас не увижу эти дни в Петербурге, потому что сегодня весь день должен быть не дома, а завтра, вероятно, мы уедем в Парголово, в последний раз, так как на будущей неделе наши переезжают в город. В воскресенье Александров день — нельзя-ли Вам в субботу или в воскресенье попасть к нам туда? Я бы Вас звал ехать с нами уже с завтрашнего, но, конечно, Вам и нельзя и некогда. Вы знаете, я люблю Парголово без памяти. Тут я бы простился с ним, мы бы вместе обежали его в последний раз, взглянули на все, что там есть чудесного, и — были бы вместе несколько хороших часов (я надеюсь хороших, покуда еще не поссорились окончательно), если же Вам уже никак нельзя, или Вы просто не захотите, присылайте мне Гусакевича, которого я привык считать маленьким Вашим эхом, и из которого я начинаю уже ожидать даже и хорошего человека, как Вы.
Мне так бы хотелось, чтоб последний мой день в Парголове мог выйти совсем хорошим — как, напр., день рождения моей Сони, или, помните, тот вечер в одну субботу, когда мы вместе ушли от Нат. Ив. и долго бродили по Невскому. В Новгороде я еще раз узнал, что для меня (а может быть и для всех то-же самое) одно только и есть настоящее счастье — работать, т. е. делать то, к чему тянет и к чему способен. Улицы ли мостить, или создавать Гамлета, все равно, смотря по тому, кто мы сами — червяк или Шекспир—но работать, делать, что можешь — вот что одно я признаю на свете. И так, авось увидимся (если дождя не будет).

Ваш
В. С.

О цели поездки в Новгород и Псков см. выше комм. к п. п. No No 23 и 39.
Д. В. Стасов летом 1859 г. сделал большое путешествие по Европе. Из Петербурга он выехал на пароходе вместе с Кавелиным, Катковым, Расселли и др., в Дрездене был одновременно с М. А. Марко-Вовчок и М. П. Анастасьевой, в Лондоне — вместе с семьей В. А. Соллогуба, Антоном Рубинштейном и Веяявским, познакомился с Герценом и Огаревым (у которых встречался с Н. Г. Чернышевским) и познакомился и очень подружился с Кларой Шуман (см. ‘Временник Пушкинского дома на 1923 г.’ и ‘Музыкальную летопись’ No 3 — ‘Клара Шуман в России’).
В присланной Д. В. Стасовым в письме к брату выдержке из статьи английской газеты очень интересно отметить, что английский автор ставит имена Балакирева и Рубинштейна как имена почти равноценных русских пианистов. По этому поводу следует указать, что в 50-х годах Балакирев как пианист заставил говорить о себе столько же, как Рубинштейн, и мог рассчитывать сделать подобную же блестящую карьеру виртуоза, но затем главное внимание обратил на дирижирование, и когда в 1870 г. сделал попытку вернуться к концертированию в качестве пианиста (в Нижнем-Новгороде), то не имел прежнего успеха, и это заставило его на многие годы отказаться от публичных выступлений. Лишь в 1890 г. он вновь дал два концерта — оба с благотворительною целью. Полагаем, что удар самолюбию и недовольство собой в связи с материальными невзгодами сыграли не малую роль в том нравственном переломе, который совершился с Балакиревым в начале 70-х годов, заставив его на несколько лет замкнуться от общения с прежними друзьями, а позднее и совершенно отдалиться от некоторых из них.
‘В воскресенье — Александров день’ — 30 августа был день именин Ал. Вас. Стасова.
Очень курьезно отметить, что Стасов, всегда утверждавший, что ‘так называемые красоты природы для неге не существуют’, на самом деле умел находить прелесть даже в живописных уголках Парголова и Ораниенбаума и очень хотел, чтобы и друг его М. А. оценил их. В позднейшие годы, все так же утверждая, что ‘красоты природы не для него’, он безмерно восхищался величественными видами швейцарских и тирольских гор и в одном из своих писем к Н.Финдейзену (26 июля 1893 г. из Интерлакена) необыкновенно ярко и образно передал это свое восхищение перед Юнгфрау и окружающими ее горами: ‘А во-вторых скажу, что я Швейцарию давно знаю и сколько времени знаю, столько времени люблю, но никогда еще не бывал в Интерлакене, все не случалось, не туда лежала дорога, но вот наконец попал — и плаваю в беспредельном восторге, когда-нибудь он у меня выразится. У меня и в меня ведь все так крепко западает, как целая сотня гвоздей, вколоченных громадным молотком со всего размаха. Мне часто приходит в голову это великолепное, чудное, беспредельно поэтическое выражение псалма которого-то: ‘Стрелы твоя унзоша во мне’. Я бы мог эти самые слова сказать, повернувшись лицом к Юнгфрау, горе, которая у меня целый день пред глазами и точно какая-то чудная нарядная бальная красавица в белом шелковом платье ‘муаре’, с широко распущенным по полу подолом, а другие красивые товарки, только уже не белые, а в зеленых атласных и черных кружевных платьях, только сами пониже ростом и поменее красивые. Те стоят и глядят, как она сияет и блещет. Вот какие стрелы вонзились тут в меня гвоздями и винтами прямо в сердце и засели глубоко на веки…’
О работе, об активном деяний и творчестве — как об единственном настоящем счастья для человека — см. то, что говорит Стасов в п. No 10, а также комм. к этому письму.

41.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[Понедельник, 7 сентября 1859.]

Жду Вас к себе в Среду вечером. У меня будет Петр и Мусорские. Будет недурно (надобно полагать). Да не забудьте Ваше обещание нарисовать заглавие для Камаринской. Скоро надобно будет его делать. Я уж корректуры возвратил.

Ваш М. Балакирев.

Если Вам, по свойственной Вам дикости и нелепости нрава Вашего, нельзя будет в среду, то дайте знать и сами назначьте день, только не в субботу.
Понед. 7 Сент. (1859.)
Что l’ami du compositeur?
В те голы, да и позднее, члены балакиревского кружка (и, как указано выше, в особенности М. А. В. и В. В. С.), нередко собирались для того, чтобы вместе читать новые литературные произведения, проигрывать новые или любимые вещи, показывая друг другу свои сочинения — и ни о каких ужинах, выпивках, игре в карты некогда и речи не было. Угощение бывало самое скромное, вроде сандвичей и фруктов к чаю.
‘У меня будут Петр и Мусоргские’ — т. е. Ник. Алек. Бороздин и братья Модест и Филарет (он же Евгений) Петровичи Мусоргские.
На оригинале письма рукою В. В. Стасова приписано: ‘Заглавный лист для Камаринской по моей просьбе нарисовал Алексей Максимович Горностаев’.
Алексей Максимович Горностаев (1808—1862), академик Академии художеств, известный архитектор, дядя Ивана Ивановича Горностаева и Натальи Ив. Собольщиковой. Стасов высоко ценил его, как художника, ранее других обратившегося к старинному русскому стилю зодчества, и после его смерти посвятил ему очерк, напечатанным в 1889 г. в ‘Вестнике изящных искусств’ (под редакцией А. И. Сомова, выходившем с 18S3 по 889 г.).
‘L’ami du соmроsiteur’, т. е. друг композитора — этим именем подписался В. П. Энггльгардт на изданных им за границей произведениях Глинки, что дало повод Балакиреву и другим членам его кружка постоянно подтрунивать над этим эпитетом и не раз острить на этот счет (см. ниже письма от 4 и 7 мая 1864 г. и изданные под ред. А. Н. Римского-Корсакова ‘Письма Мусоргского’, особенно NoNo 47).

42.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[Среда. Сентябрь 1859 г.]

Милейший Бахинька.

С нетерпением жду завтрашнего дня и напоминаю Вам об нем. Не забудьте же, смотрите. Я Вас жду. Не знаю, что-то будет.

0x01 graphic

Ваш М. Балакирев.

Среда,
(Сент. 1859).
Это письмо, помеченное лишь средой (к чему Стасовым приписано было ‘сент. 59’), очевидно, было написано в ту самую среду, на которую Балакирев звал к себе Стасова в предыдущем письме от 7 сентября 1859 г., т. е. среда 9 сентября.
Слова ‘Приди ко мне’ и 2 такта музыки — из романса Балакирева, начинавшегося этими словами (на текст Кольцова). Это — один из 12 романсов, изданных Деноткиным в 1859 г. (см. комм. к п. No 8).

43.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[Среда, 9 сентября 1859 г.]

Милейший Милий, к величайшему удивлению Вашему и моему, сегодня утром оказалось, что я — болен!!!! Был доктор, объявил, что у меня простужена голова, есть также лихорадка etc., и велел, для начала, просидеть два дня дома. Что потом будет, то неизвестно, но верно то, что сегодня никоими манерами не могу попасть в Вам. Итак, на меня не сердитесь, я не виноват.

Ваш В. С.

Среда.
Мы уже указали выше, что и Балакирев и Стасов были крайне мнительны, будучи от природы чрезвычайно здоровыми людьми, и потому о какой-нибудь простуде, головной боли, даже насморке писали чуть не в трагическом тоне, как и тут: ‘я болен’ и четыре восклицательных знака!!!!— а всего только простуда головы.

44.

На обороте письма:
Его высокоблагородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[Воскресенье, 28 сентября 1859 г.]

Милейший Бахинька!

Жду Вас к себе в среду, приходите пораньше, у меня будет вся наша работающая компания, т. е. Мусорский и Гуссаковский, может быть и Крылов придет.

Ваш М. Балакирев.

Воскр.
(28 сентября 1859).
‘Вся наша работающая компания’ — т. е. молодые композиторы, наиболее близкие тогда к Балакиреву, от которых он ожидал многого в будущем, а также Владимир Александрович Крылов известный впоследствии под псевдонимом Александрова, драматург, зять Сергея Петровича Боткина (женатого первым браком на его сестре). Крылов был преподавателем в пансионе, которым тогда заведывали Кюи и его жена, в те годы он, Крылов, нередко переводил стихами и прозой тексты для вокальных произведений, исполнявшихся в концертах, а также писал сценарии и либретто для членов балакиревского кружка, так, повидимому, он был одним из либреттистов для предполагавшейся оперы Балакирева ‘Жар-птица’, но последним не написанной. Крылов написал и для Кюи либретто для его оперы ‘Сын мандарина’.

45.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Мелиховой.

Суббота. [17 октября 1859.]

Любезный Милий, если Вам свободно, приходите завтра к нам, и это именно по следующим причинам: 1) я наконец получил заглавный лист для Камаринской, это такая прелесть, что я просто в восхищении. Но так как листок этот мне нравится, то, вероятно, Вам наверное не понравится, к чему я и приготовляюсь. 2) У нас хотел быть завтра Григорович, и мне было бы приятно, если б Вы немножко посмеялись вместе с нами на разные веселые каррикатуры. Мне так давно уже не случалось смеяться вместе. До свиданья.

Ваш В. Стасов.

17 октября 1859.
Заглавный лист для ‘Камаринской’, изданной Стелловским в 1859 г., нарисован был акварелью А. М. Горностаевым, как было указано выше (комм. к. п. No 41.)
Дмитрий Васильевич Григорович (1822—1899) писатель, автор ‘Антона Горемыки’, ‘Рыбаков’, основатель музея ‘Общества поощрения художеств’, был одарен необыкновенным даром рассказчика и передавал разные наблюдавшиеся им сцены из жизни всевозможных кругов общества, а часто рассказывал и вещи, никогда не бывшие в действительности, но представлял в лицах и подражал голосам и манере говорить друзей и недругов так, что втечение целых вечеров заставлял себя слушать и часто хохотать до упаду. В детстве и юности мы не раз бывали этому свидетелями, когда он бывал в доме у В. В. и Д. В. Стасовых.

46.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[23 октября 1859.]

Любезный Милий!

Посылаю Вам заглавие Камаринской, все еще без балалаек. Покажите поскорее Стелловскому и решайте дело так или сяк. Только никоим образом не оставляйте у него рисунка.

До свиданья.
В. С.

23. окт. 59.
По указанию и желанию, высказанному Балакиревым, А. М. Горностаев нарисовал на заглавном листе ‘Камаринской’ балалайки, как инструменты, звук которых слышится в инструментовке этой глинкинской увертюры.

47.

На обороте письма:
Владимиру Васильевичу Стасову. На Моховой, в доме Мелиховой.

[Суббота. 7 ноября 1859.]

Милый Бахинька!

Я нездоров, у меня что-то такое в горле, в роде воспаления, я сижу дома и имею непреодолимое желание поговорить с Вами.
Приходите завтра вечером ко мне, или лучше приходите тот-час-же после Вашего обеда. Говорить будет об чем. В пятницу я был на вечере у Кологривова, а сегодня утром была 1-я проба увертюры Лира.— В это немногое время произошло столько курьезного, чего и по годам не дождешься. Да и кроме всего этого, мне просто хочется Вас видеть, как беременные женщины хотят неспелых яблок.— Несмотря на воскресный день, дайте взглянуть на Ваше дикое лицо, тем более, что дома Вы совершенно лишний в этот день, болтовня об акциях и эмансипации Вас не интересует, как и меня же, разве длинный чай? Да и до этого Вы не охотник. — Приходите, а то мне будет очень грустно, скучно, жалко, но несмешно.

Ваш М. Б.

Суббота, 7-е ноября (1859).
Кстати принесли бы мне что-нибудь прочесть или последнюю книжку Русского Вестника или нот каких новых.—
‘1-я проба Лира’ — т. е. первая репетиция ‘Лира’, исполненного в университетском концерте.
По воскресениям у братьев Стасовых, как и при жизни их отца, собирались родные и знакомые, одни к обеду, другие вечером, иногда очень многочисленные, и тут можно было и в те времена и впоследствии встретить целый ряд выдающихся людей на всех поприщах искусства, литературы и науки — друзей каждого из 4-х братьев и сестры их Надежды Васильевны. Тут бывали Костомаров, Платон Вас. Павлов, Кавелин, К. К. Арссньев, Борис Утин, Антон Рубинштейн, братья Ламанские — Порфирнй, Владимир и Евгений, Д. В. Григорович, В. П. Гаевский, Штакеншнейдеры, Серов, Венявский, Гункс, Горностаевы, Никольский, Шестакова, Ольхины и т. д. и т. д.
Насмешливые слова о ‘разговорах об акциях и эмансипации’ относятся до актуальных тогда тем, составлявших предмет бесед Александра Вас. Стасова, очень интересовавшегося возникавшими в 50-х и 60-х годах многочисленными акционерными обществами — пароходными, железнодорожными, кредитными, Надежды Васильевны — о женском вопросе или женской ‘эмансипации’ и Дм. Вас. и его друзей — о подготовлявшихся реформах — освобождении крестьян и реформе судебной.
‘Приходите, а то мне будет скучно, грустно, жалко, а не смешно’ — как бы перефраза слов Лермонтовского стихотворения:
‘Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно’.

48.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову
На Моховой, в доме Мелиховой.

[Воскресенье, 8 ноября 1859.]

Дорогой Бахинька!

Вы или не получили моей записки, или Вам действительно нельзя было придти сегодня, о чем очень грущу.— Приходите во вторник вечером, только пораньше, я не приглашаю вас в понед., ибо в этот день у меня будут Гуссаковский со своими сожителями, и мне не дадут вволю наговориться с Вами и налюбоваться на Вашу нелепую фигуру. — Пожалуйста приходите во вторник непременно. — Если бы Вы знали, как мне хочется Вас видеть, то наверное пришли бы.
Больше писать не могу, ибо голова смерть как болит, да и притом того гляди, что впадешь в сентиментальность.

Ваш Милий.

Воскр. 8 ноября [1859].
Балакирев постоянно употребляет как бы ласкательно прилагательное ‘нелепый’, говори то ‘о нелепом нраве’, то о ‘нелепой фигуре’ Стасова, последнее тем более выходит забавно, что Стасов и всегда был очень видный и статный, а в 50-х годах (как напр. во время своего пребывания в Италии) многими назывался красавцем или ‘стройным красавцем’.

49.

Суббота, 14 ноября 1859 г.
Сегодняшняя прогулка наша окончательно решила участь моего ‘Лира’.— Увертюра эта никому не может быть посвящена, кроме Вас. Ко мне эта мысль и раньте приходила, да я все боялся, что эта увертюра Вам не понравится. В настоящее время я в каком-то странном расположении, которое испытываю в 1-й раз в жизни. Вы Вашими речами произвели на меня такое же действие, как моя увертюра на Вас. Всю дорогу я ехал в каком-то волнении, внутри было сильнейшее беспокойство, нервы окончательно слабели, к груди что-то подступало, и я чуть-чуть не разревелся.— Причина всего этого была, конечно, не моя музыка, и не та мысль, что в настоящее время я 1-й музыкант в Европе (Признаюсь, быть первым между Листом и Антонами: Контским и Рубинштейном не льстит моему самолюбию) — и не то, что мне монумент поставят, как Вы обещаете, — причина же по моему заключается в том, что между всеми этими вещами Вы как-то незаметно и неуловимо выказали свою чудную художественную натуру, к которой так меня окончательно приковали, что теперь и топорами не отрубишь.—

Ваш Милий Балакирев.

При сем прилагаю Вам 4-х ручную арранжировку, чтобы Вы могли сыграть ее перед концертом с Дмитрием.
В комм. к п. No 20 нами приведен заглавный лист увертюры к ‘Лиру’ с посвящением В. В. Стасову.
Четырехручное переложение увертюры к ‘Лиру’ напечатано было лишь в последний период жизни Балакирева Циммерманом. Очевидно, что для того, чтобы В. В. и Д. В. Стасовы сыграли ее перед концертом, где эта увертюра шла в первый раз, Балакирев послал ее в рукописи.

50.

На конверте:
Его благородию Мнлию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

18 дек. Пятн.

Милый Милий.

Посылаю Вам несколько древних франц. мелодий, IX, X и XIII веков — если эти не годятся, то я сыщу еще другие. Заметьте, что из них: No 1 есть песнь про одно сражение, No 3 песнь на смерть Карла Великого, No 4 — Жалоба на смерть абата Гуго, No 5 — Песня некоего (довольно знаменитого в то время ученого и богослова) Годескалька, No 6 — застольная песнь, No 7 — танец. Из этого Вы увидите, что я старался набрать Вам образчики разных родов. — Сыскал я Вам также ‘Сокола князя Ярослава’, и не посылаю эту книжку здесь только затем, чтоб она не пропала на почте. Если хотите, наведайтесь за нею, она Вас будет ждать в Моховой, но навряд-ли Вам пригодится, потому что кроме глупостей и пошлостей там ничего нет. Впрочем, бог вас знает, может быть, и пригодится. Я воображал, что вчера заглянете ко мне, и потому заготовил Вам все это, но Вы состряпали дело иначе. Я-же не могу сам попасть в это время в начальнические комнатки, потому что теперь чорт знает на кого похож, бедствую, как самая последняя анафема, и меньше, чем когда-нибудь, гожусь на что бы то ни было. Я все эти дни был занят одним только, единственно интересным для меня вопросом: скоро ли наконец чорт возьмет меня, скоро ли будет конец этому ученью? Помните один наш разговор у Нат. Ив., года два тому назад, в Январе, покуда все там танцовали? Вы, кажется, тогда с удивлением думали: с чего это этот молодец бесится? С жиру, что ли? — Однако это дело иначе, и я только радуюсь за Вас, что Вам никогда не придется попробовать той болезни, которая меня грызет и от которой не лечатся.

В. С.

Древние французские мелодии:

0x01 graphic

0x01 graphic

0x01 graphic

Все эти семь древних французских мелодий, очевидно, взяты были Стасовым из соч. Э. Кусмакера (Е. de Coesmaker, t Histoire de l’harmonie du Moyen age’), где они разбираются в III главе, и приведены полностью в виде facsimile во 2-й части, а в переводе на современную нотацию в 3-й части, стр. IV, V, X, XXV.
‘Сокол князя Ярослава’ — пьеса кн. А. А. Шаховского, полное чрезвычайно курьезное заглавие которой таково:

Сокол князя Ярослава Тверскаго
или
Суженый на белом коне
Русская быль
в четырех действиях с песнями, хором, воинскими потехами, танцами, музыкой,
играми, борьбой и большим спектаклем, музыка соч. г. Кавосом.
Соч. князя А. А. Шаховского.

1-е представление этой пьесы состоялось 18 октября 1823 года.
‘В начальнические комнатки’ — см. комм. к п. п. NoNo 9 и 22 — т. е. в квартиру тогдашнего непосредственного начальника Стасова по Публичной библиотеке — Вас. Ив. Собольщикова.
‘Бедствую как самая последняя анафема’ — эти и дальнейшие слова в конце письма относятся к переживаемой тогда Стасовым бурной страсти к одной из знакомых дам, не отвечавшей ему взаимностью.

51.

На конверте:
Его высокородию Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, в доме Мелиховой.

[23 декабря 1859.]

Милейшее существо!

Не видя Вас, всегда хочешь сказать Вам много, видя — забываешь, и потому пользуюсь случаем, чтобы сообщить Вам, что давеча я хотел еще раз Вам сказать, что мне будет крайне обидно, больно, если Вы не подпишете своего имени под статьей об моем ‘Лире’, и что за странное упрямство? Для Вас все равно как ни подписываться, было много уже статей под Вашим именем, неужели Вас так трудно еще одну лишнюю подписать полным именем? Для меня же совсем не все равно. Повторяю Вам, что неисполнением этого моего желания Вы меня много огорчите.— Пришлите с посланным увертюру Лира в 4 руки — на один вечер.

Ваш Милий.

23 декабря (1859.)

52.

На конверте:
Его благородию Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским м., д. Каменецкого.

[9 янв. 1860 г.] Суббота утро.

Какая досада, Милий, что Вы были вчера без меня! Если б я знал конечно, остался бы дома. Это тем более досадно, что все эти дни я воображал увидеть Вас в библиотеке и передать листик с Бетховенскими темами, которые я наконец-таки откопал. Вы здесь найдете, при этой записке: 1) Темы для увертюры на имя Bach, 2) темы для X симфонии. Он сочинял эти две вещи в самые последние дни своей жизни, и темы набросаны смешанно в записных его тетрадях. Я списал как есть, со всеми описками в ключах (в Увертюре).
Но вот другое еще дело: сейчас был у нас Кавелин и объявил, что Митю выбрали членом их общества помощи бедным литераторам, в особенности с целью устроить им концерт. Это будет в посту. У меня сейчас мелькнуло в голове: ‘Лир’ на весь Петербург!!
Что, кабы Вы к посту успели кончить все антракты? Нельзя-ли? Вот бы славно! Теперь же, кажется, Вас снова потянуло в сочинение. Ведь дело осталось теперь только за двумя антрактами.
А случай был бы великолепный. Это будет, конечно, такой концерт, на который сбежится весь Петербург. Пусть они Вас тут разом все и узнают.

В. С.

Бог знает, буду я у Кушелева. Кажется нет, потому что Половцева не видал.

0x01 graphic

* Пример этот печатаем по первому изданию писем (1917).
Константин Дмитриевич Кавелин (1818—1885), известный писатель-публицист и историк, профессор Петербургского университета. С ним Д. В. Стасов был очень дружен в 50-х годах вплоть до своего ареста в 1861 г., когда эта дружба несколько поколебалась благодаря странному или, вернее, трусливому поведению Кавелина, впоследствии дружеские эти отношения восстановились, но уже несколько изменились. В 1860 г. Кавелин был членом Комитета ‘Литературного фонда’, за год перед тем только что основанного А. В. Дружининым. Д. В. Стасов действительно мог быть полезен этому обществу (не говоря уже о том, что записался в его члены просто потому, что сам много писал тогда в юридических и экономических журналах: ‘ЖМЮ’, ‘Экономисте’ Вернадского, ‘Морском сборнике’, ‘Экономическом вестнике’ и т. д. и был близок с целым рядом писателей и литераторов) по своему постоянному участию в устройстве концертов и со Львовым, и с Фитцтумом, по своей близости и с Кологривовым, и с Рубинштейном, и с квартетистами, и, наконец, в качестве одного из директоров в РМО, для которого весною 1859 г. написал устав, утвержденный во время его поездки за границу летом этого года (о чем Матвей Виельгорский и поспешил ему сообщить, как о том в свою очередь написал ему за границу В. В. Стасов).
Концерт в пользу ‘Литературного фонда’ с ‘Лиром на весь Петербург’ действительно состоялся, но не в 1860 г., а в 1864, по случаю юбилея Шекспира, афиша его сохранилась в архиве Д. В. Стасова. Мы ее приводим ниже (см. п. No 154).
Граф Григорий Андреевич Кушелев-Безбородко (1832—1870), писатель и покровитель мнегих русских писателей (помог Костомарову издать ‘Памятники древней русской литературы’, издал стихотворения Майкова, повести Полонского, сочинения Мея и т. д.).
Александр Александрович Половцев, товарищ Д. В. Стасова по Училищу правоведения, впоследствии председатель Русского исторического общества.
‘Листик с бетховенскими темами, который наконец-таки откопал’ — эти темы Стасов нашел в уже цитированной выше книге А. Б. Маркса: ‘Ludwig van Beethoven. Sein Leben und Schaffen’, где о 10-й симфонии и набросках для увертюры на В—А—С—H говорится во II томе, стр. 260—290 (изд. 1859 г.), а нотные примеры эти приведены на стр. 239—290.

53.

На обороте письма:
Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой в доме Мелиховой.

[Среда, 13 января 1860.]

Без Вас мне не хотелось играть у Кушелева квартет Шумана, и потому я разными манерами отлынул от этого и отложил до будущего воскресенья, в которое Вы непременно должны быть, а то для кого-же будет играться бесподобное произведение Шумана? — Уведомьте насчет пятницы. — Почему Вы не пришли в последний концерт? Scherzo Мусоргского очень хороню вышло.

Ваш Милий.

Среда
(13 янв. 1860 г.)
Вероятно, речь идет о квартете Шумана a-moll, который в этом (1860) году исполнялся в квартетном вечере РМО 25 января, и потому очень возможно, что квартетисты, в виде репетиции, играли его у Кушелева.
Scherzo Мусоргского B-dur исполнялось по инициативе Д. В. Стасова, в 7-м концерте РМО первого же сезона этих концертов (1859—1860) 11 января 1860 г. (см. ‘Музыкальные воспоминания’ Д. В. Стасова в tPycc. муз. газете’ 1909 г., ‘Д. В. Стасов и музыка’, ‘Музыка и революция’, 1928 г., No I, ‘Письма Мусоргского’, под редакцией А. Н. Риме ко го-Корсакова (Госиздат, 1930, No 24).

54.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.
Между Харламовым и Новоникольским мостом, дом Каменецкого.

[14 января 1860. Четверг.]

Милий, я получил вчера вечером Вашу записку в то время, когда собирался сам Вам писать, но было уже поздно, потому что мы тогда воротились от Собольщиковых, с рождения Вас. Ив.— Итак, Гришка Вас ждет к себе завтра, в пятницу, часам к четырем. Но только знайте, что Вам придется плохо, потому что, во-первых, у Вас потребуют увертюру Лира, а потом еще я и сам собираюсь приставать к Вам, чтобы Вы сыграли то и с: это и мне нужно, а тоже мне хочется, чтобы напечаталось у Гришки внутри, так что когда она будет уже большая, то могла бы рассказывать своим детям: ‘когда я была еще маленькая, он к нам изредка ездил и играл у нас вот что и вот что, я с тех пор и знаю эти вещи’. Поверьте, это не пустые затеи. Я по себе знаю, как крепко напечатывается то, что слышишь в эти годы, я мог бы сейчас рассказать то, что меня особенно поразило, когда мне было лет 8—9, и что я тогда слышал и видел особенного. Многое из молодых лет остается на нас самою крупною печатью навсегда.
А все-таки, нельзя ли Лиру кончиться к посту? Что касается до воскресенья, то я право не знаю. Вы видели, как мне и в прошлый раз хотелось попасть к Кушелеву для шумановского квартета и Вас, но с тех пор ничего не переменилось, т. е. мне хочется столько же, и столько же нельзя. Я все-таки не видел этого прихвостня Половцева, а без интродукции, кажется, неловко начать эту променаду. Впрочем, посмотрим.— Но вот еще беда: именно в нынешнее воскресенье рождение Нат. Ив., я должен там обедать, и если я вздумаю уйти, — меня заедят. Но так или сяк, завтра потолкуем.

В. С.

Четверг.
14 Января 60 — на конверте рукой В. В. С.
Это письмо — ответ на предыдущее, как видно из его содержания.
‘Гришка’ — маленькая дочь В. В. Стасова, Соня, после какой-то детской болезни обстриженная под гребенку, как мальчик. Балакирев написал тогда для маленькой этой девочки, которая — очевидно, под влиянием отца — очень восхищалась ‘Лиром’, несколько строк из музыки к Лиру и подарил ей. Этот автограф ныне хранится в ‘Стасовском архиве’ Пушкинского дома.
О Половцеве — см. комм. к п. No 02.

55.

На обороте письма:
Милию Алексеичу Балакиреву.

[1860.]

Я был, Милий, сегодня утром с Вас. Ив. Соболь, у Кушелева, как Вы того требовали. — Что ж вышло? — Что прав я, а не Вы. Он меня принял до крайности холодно, почти невнимательно (до чего, впрочем, мне дела нет), и об зове на воскресенье и помину не было. Я по крайней мере рассмотрел его картины, но уж, конечно, не пойду туда в воскресенье, разве что он прислал бы приглашение, чего, кажется, ожидать никак нельзя. Итак, вот видите ли: у меня в самом деле есть тайный инстинкт, который подсказывает мне, куда мне идти следует или нет. Поверьте, что, когда нам пора придет расходиться с Нами, я это услышу за сто верст прежде главной минуты, и ждать не заставлю. Итак, мне придется слышать квинтет Шумана не в великолепных барских комнатах, а либо у нас, либо в начальничьих комнатках — решайте сами, где хотите.

До свиданья.
В. С.

Серов прислал еще одно подловатое письмо, в котором меня собственно не трогает, но явно имеет намерение выругать Митю.— Я ему отвечал. Фу, какой подлец!.. Что еще дальше из него будет? Как подумаешь, что всей этой подлости и гадости первая причина — Софья Ник., и что без нее все могло бы быть иначе, и даже для Ал. Ник. надолго отдалилось бы время быть окончательным негодяем.
Впрочем, мне теперь еще не совсем скверно, а когда будет очень, то пойду лечиться — к Вам.
Как видно, Балакирев советовал Стасову сделать Кушелеву предварительный визит, вероятно, под предлогом осмотра его картинной галереи (впоследствии перешедшей в Академию художеств), или чего-либо подобного.
‘Поверьте, что, когда нам пора придет расходиться с Вами, я это услышу за сто верст прежде главной минуты, и ждать не заставлю’. — Интересно, что через 4U почти лет Стасов в неизданных письмах к брату говорил о том, что всегда заранее почует, если с кем-нибудь из друзей ему придется разойтись, или если человек этот сам изменится к худшему:
‘У меня кажется какой-то анафемский нюх есть за 20 верст,— как у ворона на падаль — на порчу человека, прежде мне сколько-нибудь близкого и дорогого. Я эту порчу никогда не пропускал носом, вечно испытывал ее из очень далека, когда начиналось едва-едва первое пятнышко гнилости, и потом через несколько времени, мои мрачные нанюхиванья оказывались правдой, и человек оказывался подгнивающим и разлагающимся. Возврата никогда не оыло…’
Это он писал как-раз по поводу Балакирева, Серова и других. А в эти ранние годы — и в п. No 9 и в NoNo 20 и 23, — как и в этом письме — 1894 г., слышится горькое сетование на ‘измену’ и ‘изменение’ Серова, напр. на то, что ‘Серов прислал подловатое письмо, в котором имел намерение выругать Митю’ (это должно было быть возмездием Д. В. Стасову, как указано выше, за то, что его, Серова, не выбрали ни вице-президентом, ни членом комитета РМО. См. комм. к пп. NoNo 9 и 20 о том, какую роль во всех этих печальных событиях между Стасовым и Серовым играло его чрезмерное честолюбие и самолюбие, а также влияние его сестры С. Н. Дютур).
В ‘начальнических комнатках’, т. е. в маленькой казенной квартире начальника В. В. Стасова по Библиотеке, В. И. Собольщикова, часто собирались для игры в 4 и 8 рук, сначала В. В. и Д. В. Стасовы и А. Н. Серов (четвертым пианистом была сама хозяйка Нат. Ив. Собольщикова), а потом — и Балакирев, Кюи и Гуссаковский (см. комм. к пп. NoNo 9, 22, 50).

56.

Его высокоблагородию М. А. Балакиреву.
В Нижний-Новгород, в конце Большой Покровки, в доме купчихи Латышевой.

Ораниенбаум, 12 Июня 60.

Наконец я Вам пишу, Милий, так поздно — так поздно после Вашего милого, хорошего письма, что Вы, я думаю, даже и бранить-то меня больше не хотите. Впрочем, главный виноватый Ваш любезный Стелловский. Начать с того, что его никогда нельзя поймать в магазине: уж бог его знает, как он и что он, только его нет там, да и только. Неужели у него так ведется дело круглый год, даже и зимой? Впрочем, не о том теперь речь, а вот о чем: Камаринская по сих пор (разумеется) не выходила, и бог знает еще, когда выйдет: отчего — это просто секрет. Прошу покорно, после этого, поручить такому молодцу печатание ‘Руслана’. Если он не может расправиться вот уже второй год с маленькой партитуркой Камаринской, вообразите себе, как он покажет себя расторопным и практичным с огромными, страшными пятью томами! И еще вспомните, что Камаринская давным давно уже готова, оставалось только выпускать в свет. Нет, он просто тряпка, и с ним дела иметь не должно порядочному человеку. Кроме глупости, ожидать тут нечего. Во-вторых, никакого концерта скрипичного партитурой не выходило и не присылалось сюда — кроме последнего Вьетановского, действительно полученного здесь недавно у Бютнера, и я подозреваю, что тот, кто Вам говорил про Мендельсочовский, просто перепутал.— К Софьи Ивановне я тотчас-же послал по получении Вашего письма, ответ ее прилагаю здесь. Мне, конечно, очень жаль, что он немного запоздает, но по крайней мере крепко радуюсь, что Вам не будет послано от меня того гадкого известия, которое Вы себе вообразили. Она преживехонька, прездоровехонька, и я уверен, что точно так же, как Вы теперь ошиблись, так будете ошибаться и всегда вперед, т. е. что никогда Вам не придется чем-нибудь дорогим или приятным расплачиваться (как Вы уверяете) за то хорошее, что Вам должно приходиться. И с какой стати? С чего это вы берете? Покажите хоть один пример!— Нет, напротив того, я совершенно убежден, что все должно и будет Вам удаваться. Вы крепко идете теперь в гору, а счастье в самом деле точь в точь баба какая-нибудь — так туда и лезет, где сила. Пословица говорит: дуракам счастье, я с нею решительно не согласен (как и с большею частью пословиц: их называют ‘мудростью народов’ — по-моему, они почти все фальшивые или, по крайней мере, очень не верны): у дураков никогда я не видел никакого другого счастья, кроме дурацкого же, о котором не стоит и минуту задумываться. Точно так и с сильными и слабыми духом: счастье идет только к тому, кто сам его себе устроит и вытянет из воздуха, но зато оно крепко и долго, как ни у кого другого не бывает. Я нисколько не сомневаюсь, что так всегда будет и с Вами. Посмотрите, как все само к Вам полезет, как все само будет к Вам липнуть. Но станемте продолжать о наших делах. Вы, конечно, спросите сейчас-же: ну что Гуссикевич? Вообразите себе, что с Вашего отъезда я видел его всего — 2 раза у нас и один раз, мимоездом, на улице. Он уже не поехал на кондиции, его дама эта надула, уехала, ни слова не сказавши, так что он решительно сел на мель. Это все мы узнали, когда он попал к нам в первый раз. Он говорил, что ему просто нечем жить, мы, разумеется, сейчас-же звали его к нам на дачу, хоть на все лето, он как-то и почему-то (я уже не знаю) не хотел, или не решался, впрочем, говорил, что приедет, хоть на несколько времени, что это тем более ему удобно, что он теперь намерен жить на море, на судне у Захарьина в Кронштадте, и что следовательно ему из Кронштадта в Ораниенбаум, как рукой подать. Однако же всего этого не случилось, и мы очень долго не имели о нем никакого известия. Раз только мы с Бонжуром, едучи на пароход ‘Петергофский’, встретили его на дрожках с какой-то дамой — кажется, с Захарьиной,— должно быть, приезжали они на минуту из Кронштадта. Наконец вчера (17-го Июня) пришел он вдруг ко мне в библиотеку прощаться, что он завтра, т. е. 19-го (воскр.), уезжает к Захарьиным в деревню, в Тулу, я его было стал уговаривать, чтобы он написал Вам хоть несколько строк: он со всегдашнею своею живостью и удобоподвижностью ртутною, выхватил из кармана клочек бумаги и карандаш, принялся писать, но через минуту карандаш бросил, бумагу разорвал, и объявил, что теперь у него не то в голове, что ему и некогда, и охоты нет, принялся по-всегдашнему торопиться и наконец удрал, уверяя, что напишет Вам из деревни.
Ну что будет, скажите, пожалуйста, если эта ртуть в з…. никогда не пройдет у него? Ведь он тогда решительно так и останется недопеченым, каким мы его видим, всегда и во всем. Спрашивал я его, делает-ли он что нибудь по музыке,— говорит, что мало, что некогда,— а отчего некогда, я так и не добился. Впрочем, говорит, и что теперь главное подумывает делать песнь Маргариты (на которую однако-же мало надеется) и — ‘кухню у ведьмы’ — ведь эк его куда все тянет!! Несмотря на все свои неподелки, он совершенно спокоен и весел, и нисколько не унывает, кажется. Еще бы, в 18 или 19 лет! Впрочем, хотя я и вдвое его старше, а тоже ничего не унываю и не падаю духом, а признаться, было бы от чего. Я, разумеется, говорю Вам теперь только про свои денежные дела, нынешним летом меня вдруг таким манером приперло со всех сторон, что просто пришло узлом в гузно. Чорт знает, со всех сторон налезли народы, подай — и непременно, а мне между тем не приходят те деньги, которые должны придти, да и только. Хоть тресни. Признаться, я иной раз крепко бедствовал, и это, кажется, всего крепче вылилось на мое настоящее письмо к Вам: вот сколько времени не мог собраться писать к Вам, а раз начавши, не мог кончить его. Иной раз (и это довольно часто) просто ни к чему охоты нет и немножко руки опускаются, особливо как подумаешь, что будет дальше, как Гришутка вырастет совсем. Тут уже не одни деньги, а многое другое еще встанет поперек горла, так что потом не найдешь себе места. Однако-же вообще говоря, взять в общей сложности дни,— я ничего, особенно, когда что-нибудь работаешь,— мое настоящее и, кажется, единственное лекарство.— Теперь еще вот о ком: Петра. Ну, этого так мы и совсем не видим, уже очень давно, и не имеем о нем ровно никакого понятия. Только на прошлой неделе встретили — едет на дрожках, пальтишко развешено за плечами, вроде гусарского ментика — ‘они очень торопились’, и только успели нам закричать, что едут — в тюрьму. Вот решительно все, что мне известно об этом экземпляре.— Последние новости здешние вот еще какие: 30-го Авг. открывают цирк, знаете чем?— ‘Жизнью за царя’, а в свой бенефис, осенью, Булахов берет ‘Руслана’. Знаете что? В прошлом году, около этого же времени я Вам писал в Нижний Новгород про Руслана и письмо пропало. Уж не должно-ли и нынешнее письмо пропасть, потому что я опять-таки пишу Вам про Руслана-же? В самом деле, бог знает, где Вы теперь? Может быть, давно уже выехали из Нижняго, и тогда письмо мое наверное не дойдет до Вас. А я хотел бы, признаться, узнать, как у Вас дела идут с Новосельским. Теперь он в самом деле прекрепко нуждаемся в ком-нибудь, кто-бы ему, как Саулу, заговорил бы и усыпил бы музыкой то, что у него внутри делается. Не знаю, рассказал-ли или расскажет ли он Вам подлую историю своей жены, которая случилась скоро после Вашего отъезда — но только одно Вам могу сказать наверное: Новосельский поступил в первую же минуту и действовал потом так благородно, так благородно, как никто лучше не поступил бы из всех, кого мы только с Вами знаем, и его невозможно не уважать, как отличнейшего человека. Этот же мерзавец Гаспер до того был низок, подл, что невозможно себе представить даже и тем, кто прежде знал и подозревал его во всем мерзком, как мы с Вами. Представьте себе, эта негодная баба теперь всякий день по вечерам бывает пьяна с ним и, конечно не подозревает, что он останется с нею только до тех пор, пока вытянет у ней все ее деньги. А мне ее жалко: она, право, славная (по наружности) баба и мне всегда крепко нравилась. Теперь, когда он ее оберет, она наверное сделается либо окончательной…, либо пьяницей, либо — пожалуй — и то и другое вместе. А как Вы думаете — этот негодяй, этот подлец, любезный бывший мой товарищ, ведь он преспокойно и безнаказанно проживет до скончания своего века и умрет у себя в постели, а не на виселице, несмотря на все преступления, которые теперь наделал. Что именно — я когда-нибудь расскажу Вам после: но, само собою разумеется, Вы не должны покуда ни с кем обо всем этом говорить. Итак, Вам выпало нынче на долю — быть помощью, успокоителем одному человеку, в самом деле хорошему, на которого стряслась такая беда и скверность. При вашей всегдашней симпатичности (помните, это самое первое и самое главное качество вообще славянской и, кажется, в особенности русской натуры). Вам, конечно, это будет не трудно, а добра сделаете много. Наверное потом не раскаетесь, особливо, когда узнаете, как хорошо, благородно и по-джентельменски Новосельский поступил с обоими преступниками своими.— Помните-ли, Вы и нынешней и прошлой зимой иной раз поминали у нас о некоем Табаровском, полячке-студенте, который в качестве белокурого нравился между прочим довольно крепко и Софье Ник.? Эти Табаровские — старые знакомые Серовых. Если помните, то, конечно, помните и то, что этот студентишка, не кончивши курса, отправился в Бельгию, в консерваторию к Фетису, чтобы там довести до последнего совершенства свою скрипичную игру. Пробыл там года два, кажется,— разумеется, на казенный счет (его дядя чем-то служил в придворной конторе), писал скрипичные концерты, которые посвящал государыне и проч. и проч. Нынче этот молодец здесь — кажется, с зимы еще. Что же? Наш Алекс. Ник. Серов, говорят, с ума от него сходит, объявил его в своем захолустном журнале — великим музыкантом, с таким, кажется прибавлением, что его сочинения для скрипки делают чуть ли не переворот в музыке, и даже!— имеют еще более значения, чем последние сочинения Ал. Феод, генерала Львова, как известно, им расхваленные,— мне кажется, еще в Ваше время. Сверх всего этого, Ал. Ник. аккомпанировал ему на ф-п. в его концерте (публичном) весною, но, сказывают, очень скверно. Это меня удивляет, потому-что проаккомпанировать он всегда был мастер. Здесь собираются издавать какой-то художественный журнал: от него я отказался, не надеясь на будущего редактора — какой-то несчастный Герике, немчура, который ровно ничего ни в чем не понимает, а желает затеять какую-бы то ни было спекуляцию: мне кажется, если б этот журнал у нас не пошел, он тотчас-же заместо его заведет карточную фабрику, а не то накупит лошадей и пустит их в извоз — ему все равно, и потом, мне еще очень подозрителен такой журнал, который хочет писать и о живописи, и скульптуре, и архитектуре, и музыке, и театральном искусстве и о многом еще другом. Оттого я и отказался. Священное писание почти всегда и во всем врет, как не надо хуже, однако-же там есть время от времени кое-какие хорошие фразы, наприм. эта фраза, так славно идущая к нынешнему моему делу: ‘Блажен муж, иже не иде на совет (т. е. собрание) нечестивых’. Я между прочим особенно уважаю Вас за то, что из всех, кого я знаю, Вы едва-ли ни всех больше держитесь и зубами, и руками, и ногами за это правило. Кто постоянно на стороже за собой самим, за другими, за всем, что и как делается, кто хочет во все вглядеться, рассмотреть и разобрать — тут много толку есть, наверное. Но Ал. Никол., с тех пор как родился, еще ни от кого и ни от чего не отказывался, еще ничего и никого сразу не нашел, ничего и никого сразу от себя не оттолкнул — и это понятно, почему: ему ровно ни до кого и ни до чего нет дела, и потому ему все безразлично хорошо, он все одинаково сносит, до поры до времени, покуда можно также безразлично забывать. Скажите ему: ‘пойдем в гости’.— ‘Пойдем в гости’, отвечает он.— ‘Останемся дома’ — ‘Останемся дома’.— Станем играть в 4 руки — ‘Пожалуй, станем играть’.— Ненужно играть, давай спать.— ‘Пожалуй, ляжем спать’ — ‘Вот он чудесный человек.— ‘В самом деле чудесный человек’,— ‘Нет — негодяй, чорт с ним’.— ‘Чорт с ним’. Точно так и с музыкой: мне всегда хотелось отдать себе отчет в том или другом сочинении, и он следовал, как перчатка на руке, за всеми моими волнованиями, за всеми моими изгибами. Сколько было так даже с одним Глинкой. И вот про этого-то Глинку, насчет которого у него, кажется, не было своего мнения ни одного дня и ни одного часа, он собирается написать в гадкий художественный журнал (от которого ему и в голову не пришло бы отказаться) — воспоминание о Глинке. Говорит, что он совершенно готов представить эти свои воспоминания в какой угодно форме — рассказа, сцен, пожалуй хоть повести (это собственные слова). Мне кажется, Вы на меня не станете пенять за все подробности ‘из нашего Петербургского домашнего быта’, которые я Вам здесь пишу: ведь если бы Вы были здесь, я непременно говорил бы с Вами про все это же. Неужели же не говорить, потому что много верст между нами?
Чтобы кончить, вот про что я Вам здесь скажу: помните статью Соловьева о религиях славян, про которую мы с Вами толковали в самые последние дни перед Вашим отъездом? Что ж оказалось? Эти удивительные мысли, от которых мы были с Вами в таком восторге’ — вовсе не его. Одни из них уже раньше были у Карамзина (что у славян восточных, т. е. наших русских, не было ни храмов, ни жрецов). Карамзину никогда нельзя перестать удивляться, как он столько понял и сделал один сам собой, почти без всяких предшественников, без всяких приготовлений, и главное, как это он так вдруг знатно шагнул к серьезной, дельной, отличной истории, которая далеко опережала тогдашнее его время и современников, и шагнул от чего-же — от дурацкой, сентиментальной французско-немецкой литературы своих молодых годов. Если он был не гений, то, по крайней мере, во всяком случае сильнейший талант,— не Костомарову чета! Итак, вот одни из этих главных мыслей Соловьев нашел у Карамзина, а другие — знаете-ли у кого?— У Кавелина. У Кавелина в самом деле не понапрасну та огромная репутация, которук: мы с Вами не видели на нашем веку. Нынче он все делает пустяки, ударился в ученые и профессора, когда это пристало ему, как корове седло, и бог знает, выберется ли он когда-нибудь на торную дорогу — его дело быть критиком и публицистом. И вот таким-то и был лет 10—12 тому назад, когда составилась та его репутация, которою он теперь праздно живет. Вообразите себе, что в 1848 году он написал такую вещь — Критику на ‘Быт русского народа’, одного какого-то Терещенки, от которой я намеднись так ахнул, как редко на своем веку Вы тоже ничего подобного не знаете. Нам надо прочитать это с Вами вместе. Русский народ, весь его внутренний быт, его, так сказать, анатомия составная, его кости и мясо разобраны, прощупаны до корней, так что читаешь всю эту мастерскую, талантливую анатомию с восторгом, с увлечением, с жаром, и вместе все время так и тянет поклониться автору в пояс. На такой анатомии сам растешь и крепнешь — надеюсь, что в этом Вы со мной не заспорите и даже теперь, издалека, поверите мне вперед: помните, как едва-ли не всегда оправдывалось и для Вас то, что я крепко Вам хвалил, как такие вещи, которые должны составлять нам с Вами настоящую, самую настоящую пищу? — Что делает Лир, что делает концерт? Хотел бы я знать, откуда-то Вы мне напишете? Мне очень редко удается делать немножко музыки, но когда случалось, не знаю почему, я всего чаще играл для себя вместе с Requiem’ом из Манфреда‘Веди меня, о ночь’ и среднее славное место из ‘Селима’. Как я все это люблю. Вы тоже — мне кажется.

В. С.

Предсказание Стасова насчет того, что ничего нельзя ожидать хорошего, если поручить Стелловскому печатание пятитомных партитур ‘Руслана’ — издателю, который ‘второй год не может расправиться с маленькой партитурной ‘Камаринской’, — вполне оправдалось, и после заключения в U61 г. договора между Шестаковой и Стелловским этот последний втечение целых 5 лет вовсе даже и не приступал к печатанию партитур опер Глинки (см. комм. к п. No 1), что и повлекло за собою процесс Шестаковой против него.
Софья Ивановна Эдиэт, хозяйка квартиры в доме Иванова на Вознесенском проспекте, где жил Балакирев. По своей мнительности и нервности, Балакирев, всякий раз как уезжал из Петербурга и долго не получал известий от своих хозяев, или Стасова или Шестаковой, тотчас же впадал в преувеличенные опасения за их здоровье, воображал иногда, что они уже умерли, и только от него друзья это скрывают и т. п. (см. напр. ниже, п. No 81, 86, 87 и 89), а также предавался всевозможным суеверным страхам, вроде того, что потеря палки (см. No 19) принесет ему несчастье, или что всякий успех или счастливое событие в его жизни повлечет за собою расплату в виде горя или какого-нибудь несчастья.
Вас. Вас. Захарьин, нижегородец, как и Балакирев, большой его приятель, он служил во флоте и жил в Кронштадте, а затем был секретарем Новосельского по обществу ‘Кавказ и Меркурий’. Ему посвящен романс Балакирева ‘Сон’ (на слова Гейне), а жене его, Авдотье Петровне,— ‘Песнь золотой рыбки’ та слова Лермонтова).
Бонжур было прозвище Алекс. Вас. Стасова, которого Глинка, кроме того, называл ‘Саша-красавец’.
Лето 1860 и 1861 г. Стасовы жили в Ораниенбауме, куда тогда ездили из Петербурга на пароходе или в экипаже, так как железной дороги еще не было.
Предсказания Стасова, что ‘Гусикевич’, т. е. Гуссаковский, останется ‘недопеченым’), если в нем сознательная сила воли не восторжествует над излишнею нервностью и подвижностью натуры, поддающейся всякому впечатлению, к сожалению, оправдались: Гуссаковский остался ‘недопеченым’.
’30 августа открывается цир к’… ‘Жизнью за царя’, т. е. что первым спектаклем в перестроенном из цирка Мариинском театре будет ‘Жизнь за царя’.
Н. А. Новоссльский (см. комм. к п. No 6). Интересные подробности о нем и кружке, его окружавшем, можно найти (под прозрачными псевдонимами) и автобиографическом романе Павла Михайловича Ковалевского ‘Итоги жизни’, где кроме его самого (Ковалевского) и будущей жены его Анны Федоровны выведены Плещеев, Достоевский, Петрашевский, Евграф Петрович Ковалевский, Л. И. Беленицына, М. В. Вердеревская-Шиловская и т. д.
Станислав Осипович Табаровский окончил курс Брюссельской консерватории по классу скрипки у Леонара. Вернувшись в Россию, он одно время был председателем Кронштадтского отделения РМО. Из произведений С. О. Тэбаровского хор ‘Ангел’ для мужских и женских голосов с оркестром, премированный на конкурсе 1876 г., исполнялся в концерте РМО 7 января 1878 г. С семейством Хабаровских была очень дружна семья Серовых, о знакомстве с ним упоминает Глинка в своих ‘Записках’ под 1842 г. (см. Записки Глинки’, период 9, стр. 267).
Тот художественный журнал, который стал издавать Герике, назывался ‘Искусства’ (во множеств, числе), и в нем действительно появились в NoNo 1—5 (1860 г.), ‘Воспоминания’ Серова о Глинке.
Следует отметить верную оценку натур Балакирева и Серова, сделанную в нескольких строках Стасовым: один всю жизнь отличался строгой разборчивостью в людях и в произведениях искусства и своей непоколебимостью убеждений,— другой, при всей художественной одаренности своей, постоянно впадал в ошибки при оценке произведений, хвалил завтра то, что сегодня отрицал (напр. Верди) и, наоборот (Глинка), ‘никогда не умел сказать нет, ни от чего не отказывался’.
Ник. Михайлович Карамзин — русский писатель и историк (1766—1826), автор ‘Писем русского путешественника’, ‘Бедной Лизы’ и ‘Истории Государства Российского’.
С. М. Соловьев — см. комм. к п. No 37.
Статья К. Д. Кавелина, о которой упоминает Стасов, была напечатана в 1848 г. в NoNo 9—12 ‘Современника’ и перепечатана во II томе Собр. соч. Кавелина
Requiem из музыки Шумана к ‘Манфреду’ Байрона был написан Шуманом в 1848 г., впервые исполнялся в Веймаре в 1852 г.
‘Веди меня, о ночь’ и ‘Песнь Селима’ — романсы Балакирева (см. комм. к п. No 8), первый на слова Кольцова, второй — Лермонтова.
‘Помните, как едва ли не всегда оправдывалось и для Вас то, что я крепко Вам хвалил, как такие вещи, которые составляют для нас с Вами настоящую, самую настоящую пищу’: ср. с тем, что говорится об этом в нашей, книге — ‘Владимир Стасов’ (Ленинград, ‘Мысль’, 1926).
К этому письму было приложено письмо С. И. Эдиет.

57

СПБ. 18 июля 1860 года.

Накануне моих имянин, т. е. 14 Июля, вдруг я увидал на своем столике письмо с вашим почерком, Милий. Как я обрадовался! Однако же вышло потом скверно — оказалось, что письмо совсем не ко мне. Мне ужасно было досадно, и даже — немножко грустновато, что вы не вздумали написать мне ни строчки с самого Мая.
Лизаветы Клементьевненого письма вашего я вовсе не знаю, нынче наведу справки. По крайней мере, я рад был, что немножко вспомнили вы меня в письме к Людмиле. Да, может быть, мы еще встретимся с вами в Нижнем, — как бы я этого хотел, мы твердо намерены с Ив. Ив. ехать в Августе, но, разумеется, так как дело стало за порохом, то сами еще не знаем, случится ли это впервой или второй половине Августа.— Но я все не то вам говорю, знаете-ли какая главная причина моего нынешнего письма, знаете ли, что мне всего главнее сказать вам? Вы и подозревать не можете. Слушайте, Милий, я 5-го Июля, во вторник, часу в 4-м дня, совсем тонул, у меня уже не было больше голоса, у меня уже сделался в голове удар, я уже начинал терять память, я только видел кругом себя, бог знает какими глазами, что-то такое бесконечное, черную какую-то пропасть со всех сторон, я уже не мог давным давно кричать, только еще левая рука на вершок высовывалась из воды, я думал высунутыми пальцами хоть показать место, где я, если только меня станут, вытаскивать и в то время я решился: если еще одно, последнее усилие и то не поможет, я сейчас же вот сложу руки и пойду ко дну. Но как сейчас помню, что я ни делал, что ни думал, как ни ослабевала голова и память, сильнее всего остального оставалась еще внутри мысль, которая так и долбила: ‘Неужто я в самом деле вот сейчас утону? Бьлъ не может!’ И вообразите: чудеснейший день, солнце на небе, вода озера самая тихая, спокойная, с едва-едва проступавшими рябинками, кругом купаются, шалят и шумят ребятишки, и в нескольких саженях от меня плавает на спине Ив. Ив. Горностаев, который именно оттого, что плавает на спине и еще ко мне затылком, не видит и не слышит ничего, что со мною делается. Однако же он наконец услыхал крики мальчиков: ‘тонет, тонет!’ или, точнее увидел, что они ему машут с берега самыми необыкновенными жестами, оборотился, стал смотреть, искать меня и, наконец, после нескольких усилий, во время которых я пассивно утягивал его ко дну — вытащил-таки меня на такое место, где не было уже глубоко, но у меня руки и ноги и там не держали, я почти был без чувств, и потому я и тут даже повалился бы в воду и захлебнулся, еслиб наконец меня не выволокли под руки до самого почти берега. Тут я уже очубствовался, откуда взялась сила, и я просто выскочил на берег, принялся бегать взад и вперед, все кругом стоят, кто на берегу, кто в воде — и все молчат. Наконец я совсем пришел в себя, вдруг у меня мелькнуло в голове: ‘что это я бегаю, зачем это?’ Я остановился тогда и с тех пор уже сделался настоящим самим собою. Но от бывшего небольшого удара под водою я весь тот день носил в голове точно камень, много лежал, потом спал, и только уже к следующему дню я поправился. Ну, скажите, Милий, воображали ли Вы себе такие дела? — Из новостей скажу Вам только, что теперь я почти каждую неделю вижу Петру, но обыкновенно только на пароходе. Он ездит всякую неделю к некоему Струбинскому, своему приятелю, и, как приедет в Ораниенбаум, так и пропадет там на все время. В одно из последних путешествий наших вместе, Петра просидел все 1 1/2 часа — знаете с кем?— с Серовым, и тут услыхал от него много курьезного. Меня Серов не переставал ругать, как только мог, и объявил, что намерен напечатать про меня такую статейку, которая просто сотрет меня с лица земли. Про вас же сказал, что он с вами покончил и больше никогда не напишет про вас ни строчки. Что он в последний раз поступил с вами, как с братом (по случаю романсов), но вы этого не оценили, не хотели взять руку помощи и дружбы, которую он протягивал вам, и теперь уже он окончательно от вас отступается. Что вообще вы — ‘дурной господин’, и т. д. Можно ожидать, что от таких неприязненных объявлений Серов скоро перейдет и к нападениям, потому что на днях приехала из-за границы Софья Николаевна и, конечно, употребит все возможное, чтоб взболтать эту несчастную жалкую куклу и выпустить на кого только можно. Так или сяк, но я думаю, последнее мое известие вам будет приятно, потому что таким образом вы избавлены от Серовских хвалебных или ругательных статей на ваши сочинения (кажется, первого разряда вы особенно боялись и не хотели). Но что же в самом деле ваши сочинения теперь? Неужели взаправду вы все-таки еще не можете еще ничего делать? Это довольно скверно. А каких чудес я ожидал к вашему возвращению! Но ведь дело не уйдет: человеку всего только 22 года!!!— Стелловский, само собою разумеется, и не думает издавать Камаринскую. Говорят мне, в ответ на мои приставанья, что ‘не готов еще заглавный лист,— его рисуют’. Каков молодец! а?! Мне хотелось вклеить в нынешнее письмецо мое выписку из книги одного гениального человека, которого вы еще не знаете, но места больше нет, да притом же мы успеем наговориться о нем после вашего возвращения. Это Землеведение Азии Риттера (в прекрасном переводе Семенова). Господин этот столько же гениален, как Гумбольдт, написал в своей книге столько же великие и глубокие вещи, как и тот. Делается какой-то восторг в голове, когда прочитаешь иную страшно-широкую страницу его. Но мы успеем еще поговорить об этом человечке. Право, он столько-же грандиозен, как Глинка в интродукции Руслана. Вот увидите. Неужто же вы мне ничего больше не напишете? А все-таки где бы вы, по каким бы местам теперь ни ездили и ни ходили, мне все-таки до бесконечности жаль, что вы не видите Ораниенбаума. Что за места — просто прелесть! Сколько видов на море — вот этого у вас так нет. Вы бы, может быть, долго не сдавались, как с Парголовым, а все-таки под конец сдались бы. Знаете-ли: как бы ни было, а крепко люблю я тех, кто туго и как можно позже сдается.

В. С.

Пожалуйста, достаньте себе где-нибудь СПБ Ведомости 29 Июня, No 142, и прочитайте там статью: ‘Костомаров как филолог’, которая наделала здесь много шуму.— Костомаров после того и нос повесил, так его там обработали. Автор ее (это вам по секрету) некто Беркгольц, один из отличнейших и солиднейших людей нашей Библиотеки, переводил же с немецкого по его просьбе — я, при чем подсыпал туда 1/2 пуда перцу. Но, говорят, какие-то дрянные народы опять ободрили Костомарова, он опять захотел в моду влезть и приготовил, говорят, какой-то презрительный ответ. А мы его опять примем в штыки. Ему бы уж лучше молчать. — Если вы записали хоть несколько колокольных звонов, перешлите, пожалуйста. Мне теперь пора бы в печать журнал. Продолжение — можно и после.
Лизавета Клементьевна — Е. К. Сербина, мать дочери В. В. Стасосова (см. комм. к п. No 18).
Статья Серова ‘Песни и романсы Балакирева’ была напечатана в ‘Музыкальном и театральном вестнике’ 1859 г., No 43.
Ив. Ив.— т. е. Иван Иванович Горностаев — см. выше комм. к п. No 20.
О влиянии Софьи Николаевны Дютур на ее брата А. Н. Серова уже указано выше (см. комм. к пп. NoNo 9, 29 и 55).
О том, как Стасов любил и ценил тех, кто ‘не сдавался’, кто твердо отстаивал свое мнение или защищал свои убеждения, тоже говорится в нашей книге по поводу споров Стасова с Н. Н. Ге (см. ‘Владимир Стасов’, стр. 477—481).
Н. И. Костомаров — историк (см. комм. к п. No 36).
‘Землеведение Азии’ (Die Erdkunde Asiens) Карла Риттера в переводе П. П. Семенова (впоследствии Семенова-Тянь-Шанского) вышло в 1856.

58.

На конверте:
Его высокоблагородию Алексею Константиновичу Балакиреву.
В Нижний Новгород на большой Покровской улице, дом купчихи Латышевой.
Для пересылки Милию Алексеевичу Балакиреву (весьма нужное).

20 июля 1860 года

Только вчера отправил вам письмо, Милий, и снова принимаюсь за новое. Дело в том, что я наконец добыл письмо, написанное Вами к Лизавете Клементьевне, и, следовательно, сейчас-же справился у доктора Реймера. Бог знает, не многое ли уже и так у Вас переменилось без новых его инструкций — дай бог — но на всякий случай вот Вам все его слова точь в точь:
1) Он никак не полагает, чтоб у Вас теперь было или начиналось размягчение мозга, как Вам сказал Ваш знакомый, к этому прибавляет, что даже и та болезнь, которая у Вас есть, очень излечима, но только переезды для этого не совсем-то удобны. Необходимо было-бы сидеть на одном месте и правильно и постоянно лечиться. Таким образом он ждет Вас к концу августа или началу сентября и ручается, что вылечит Вас. Так как я его знаю около 30 лет и видел сто опытов его дельности и солидности по ста разным болезням, то верю ему, тем более, что всегда видел, как его уважали и всегда соглашались с ним такие таланты, как Пирогов и Неммерт.— Опять повторяю, он у Вас никакой опасности покуда не замечает и обещается вылечить. Не находит также необходимости Вам ехать за границу.
2) Что касается до боли в животе, ниже пупа, то это боль случайная, не находящаяся в связи с настоящею Вашею болезнью. Мудрено сказать, что это именно, за несколько сот или тысяч верст,— это должен определить хороший местный доктор, который бы осмотрел и освидетельствовал Вас,— но все-таки Реймер полагает, что это, вероятно, небольшое воспаление, против которого следовало немедленно употребить 20—30 пиявок, а также припарки из льняного семени.
3) Главная-же болезнь у Вас — в спине, что он и определил сразу. Вы вначале этого не чувствовали, но теперь стали чувствовать, и этим оправдались слова Реймера, с первого же раза сказавшего это. Он не сомневается, что средства, которыми он начал Вас лечить и которыми думает продолжать, непременно помогут Вам. А именно сначала курс Мариенбадской воды, а потом обвязыванье живота и поясницы ежедневно два раза мокрым полотенцем, а сверх того — всякую неделю поставлением 10 пиявок вдоль всего спинного хребта. (Полотенца не употреблять в тот день, когда ставят пиявки, а также и следующий день.)
4) Купаться при нынешней боли в животе — нельзя, но если бы она прошла совершенно, то можно через недели две после воды Мариенбадской. Вы напрасно думали, что вода в кувшинах могла слишком много испариться (впрочем, на счет купанья теперь инструкция, вероятно, уже запоздала).
5) Голова ваша освободится и не будет замешиваться, когда Вы станете еженедельно ставить 10 пиявок вдоль хребта спинного и употреблять примочки полотенец на живот.
Вообще, он полагает, что вся болезнь Ваша, если происходит не от излишнего… (в чем я его разуверял, так как, по Вашим словам, Вы никогда не были особенным охотником до баб), то от какого-нибудь застарелого ушиба, иногда такие ушибы совершенно забываются их обладателями, и потом вдруг начинают оказывать свои страшные претензии, открывают свои баттареи болезни и преследования — через 15—20 лет. Мне помнится, Вы раз говорили мне (когда мы шли по набережной Фонтанки вечером от Митрофания, если не ошибаюсь), что действительно Вы крепко были ушиблены в глубокой юности.
Итак, Милий, ничего у Вас покуда нет особенно дурного, особенно опасного. Ворочайтесь сюда, набравшись в путешествии всего хорошего в свою хорошую голову, которую я так люблю,— ворочайтесь, и Вас здесь починят, не так, как чинят старую клячу, беззубую, на которую начинают уже издали поглядывать татары, которые скоро стянут шкуру с ее несчастных осунувшихся костей, а как чинят молодого, нетерпеливого, полного огня и жизни, чудесного арабского жеребца самой благородной крови, который на минутку испортил свою тысячную ногу, запнувшись о какой-нибудь осколок булыжника по дороге, но который вот сейчас же понесется, чудесно и бесподобно, с развевающимся хвостом и гривой, с пышащими огнем ноздрями, и все только ахнут, глядя на него.— Я уж давно ахнул при виде Вас,— скоро-ли и все тоже?
Вот чего я жду поскорее.
Прощайте. Поправляйтесь немножко, чтоб воротиться сюда и поправиться совсем.

Ваш В. С.

В августе Петра уезжает товарищем председателя в какую-то губернию, куда именно — не знаю покуда.
Лизавета Клем. написала Вам странички две благодарности самой искренней за Ваше милое, доброе письмо, но чорт знает куда ее листик запропастился, не могу найти, и потому пошлю на днях, только что отыщу его. Гришка мой Вам кланяется и благодарит: я одного только желаю, чтоб Вы когда-нибудь были нужны и приятны ему, как его отцу.
Доктор Карл Данилович Реймер (1801—1871) был домашним врачом Стасовых, начиная с 1846 г., когда лечил заболевшую нервным расстройством Над. Вас. Стасову (см. книгу ‘Надежда Васильевна Стасова’, Петербург, 1899. Первоначально была напечатана в ‘Книжках недели’ под заглавием ‘Воспоминания о моей сестре’ в 1896 г.).
Н. Ив. Пирогов, знаменитый хирург, общественный деятель, писатель (1810—1881).
Егор Егорович Бергхольц (или Беркгольц) занимал в Публичной библиотеке нештатную должность и в то же время был библиотекарем в. кн. Елены Павловны (род. в 1822 г., умер в Меране в 1883 г.), большой приятель Стасова.

59.

В Нижний Новгород.
Милию Алексеевичу Балакиреву.
На Большой Покровской улице, дом купчихи Латышевой.

С. Пб, 20 Ав. 60.

Пишу Вам, воротившись из Пскова. От этого путешествия я так долго и не отвечал Вам. Вы спрашиваете Митю, получил ли я Ваш Ночной смотр? Получил, получил, уж давно получил, уже давно был в восторге от этого чудесного подарка. Но, я думаю, Вы и сами знаете, что мне в тысячу раз важнее подарка, дороже Ваше намерение сделать мне что-то приятное. Право, никто на ceie больше меня не может быть благодарнее за что бы то ни было, что мне хотят сделать хорошего. Это заставляет выходить на свет все, что во мне только есть доброго и мягкого (а, кажется, я не могу жаловаться, чтоб у меня было его слишком в изобилии). Итак, благодарствуйте за все. Мне теперь только бы хотелось всего более, чтоб уже и нынешней зимой Петров пропел этот романс в публике — хоть в свой бенефис. Правда, соседство будет не совсем приятное: Петров дает в свой бенефис знаете что?— Роберта!! Но так или сяк, где бы мне ни пришлось услышать Hочной смотр, я больше всего теперь жду там тех таинственных мистических тактов, где разверзается гроб, вдруг настает какая-то волшебная атмосфера, и выходит сам Наполеон. Глинка бог знает какой мастер на эту волшебную атмосферу, которая вдруг Вас охватит. И всего только каких-нибудь 3—4 такта. Вспомните, по самой середине увертюры ‘Руслана’, в дуэте Фарлафа и Наины — да мало ли где еще! Я знаю еще одного человека, который, кажется, тоже наделает когда-нибудь таких-же чудес. Мне показалось в нынешней Вашей партитуре, что крепкий расчет у Вас был, чтобы оркестр передал это глинкинское волшебство — удивительно, особливо в моем любимом самом месте. Еще и еще я благодарю последний раз за славный подарок (хотя я получил его порядочно поздно, уже в августе). Вообразите, какая странность: не я, а Вас. Ив. Соболыд. первый угадал, что эта посылка именно от вас. Принесли мне повестку с почты. Вертел я, вертел я ее с руках во все стороны и посылал себя ко всем чертям (перевод с французского: je me suis donn tous les diables), чтобы понять, откуда мне сие. Кто это и что мне посылает? Просто ума не мог приложить. Уж я даже начинал подумывать, что это сама ее превосходительство генеральша выдумала прислать мне что-нибудь из Крыма или Греции. Несу эту повестку Вас. Ив. для приложения казенной печати. Он только увидел: ‘о, да это Балакирев’, говорит, ‘шлет Вам ноты’. Я спорил, что не может быть. Вот Вам и тайные инстинкты, вот Вам и тайный голос в пользу тех, к кому близок! Что-ж! Может быть, это пророчество, означающее только, что однажды Вы к Собольщикову будете в тысячу раз ближе, чем ко мне. Не смейтесь над моими строками. Я столько на своем веку потерял чудесного, что немудрено было бы наконец потерять и вас — последнего. Впрочем, скверно, что я вдруг сделал модуляцию в этот тон — это только мой сплин, моя вечная болезнь страха и недоверчивость к себе и другим, которая меня грызет еще с тех пор, как я был мальчиком. Теперь уже не переменишься, значит по неволе иной раз нехотя доедешь других.— Дай-ка брошу Вам лучше несколько новостей, наверное интересных. Камаринская наконец вышла и на днях думаю послать Вам экземпляры. Потом — 1-го сентября открытие нового театра, идет Ж. за царя, говорят — великолепно поставленная, и для нее и для ‘Руслана’ все декорации писаны в Берлине, каким-то очень хорошим декоратром, здешние не могли справиться со всеми своими работами. Но я очень боюсь, что декорации будут хоть и великолепные, да вовсе не русские, значит скверные. ‘Руслан’ — в бенефис Булдхова. Леониха живет в Ораниенбауме, как и мы, несколько раз бывала у ‘Матильды’, пела хорошие вещи, и, разумеется, мы всячески шпиговали ее, чтоб она хлопотала о том, чтоб поменьше выпускали из Руслана. Кажется, она твердо решилась петь романс Des-dur весь. Что если бы удалось еще интродукцию всю, квартет после явления Финна — весь, вот бы тогда торжество! Ах, как я без памяти люблю этот квартет! Что за божество! Ну-тка, а Вы, есть-ли у Вас в натуре эта жилка к такой же религиозной музыке нашего времени? Если есть, то, конечно, подождем не долго. Скажите, в самом деле, разве этот квартет не религиозная музыка? Тут и робкая просьба от судьбы, и горячее ожидание в будущем, и что-то успокоительное теперешней минуты, ласкающее — что же еще нынче возможно в религии? Знаете-ли что: мне всегда казалось, что именно эта сторона страстного пожелания, ожидание чего-то божественного, какого-то нисшествия и есть уже в романсе ‘Приди ко мне’.— Но когда же наконец услышим мы Руслана совсем? Или, действительно на веки веков это будет ‘мно-го-стра-да-тель-ная (произносите, как M-lle Раден). Ну, теперь дальше. Заставлял я Леониху пробовать Ваш романс ‘Исступление’, потому что очень люблю его. Но ее не заставишь никак декламировать его, а не петь нараспев, потом еще тянет его немилосердно, а так как у ней пение такое же грузное, как и ее купеческое тело, то можете вообразить, как легко с нею ладить. Романс ей нравится (по крайней мере говорит так), только сильно протестует, зачем последние две ноты 0x01 graphic
так отрывочны, между тем как все предыдущее есть ‘плавное пение’. Я разное толковал ей,— не понимает. Петра, который тут-же бывал при этих всех делах и даже ораторствовал, велит кланяться Вам, но Вы, кажется, теперь бог знает сколько времени не увидите его. В первой половине сентября непременно уедет в Житомир. С ним я не мало смеялся нынешним летом. Это, кажется, дело скверное, что Вы будете лишены его. Но неужели правда, что до декабря Вас здесь не будет? Впрочем, чтож! Может быть это в самом деле Вам в пользу. Я бы именно желал, чтобы Новос[ельский] так крепко привязался к Вам, чтобы потом не мог никогда и подумать перестать заботиться о Вашей участи. Пусть тогда все уладится, пусть тогда Вам развяжутся руки.
Прощайте, Милий, старайтесь меня не забывать. Ваши письма я много раз перечитываю. У меня теперь так мало хорошего осталось, так постоянно мне скверно, так все у меня не идет.

В. С.

О Нижнем Новгороде нам с Иваном нельзя и думать. Решительно денег нет, а их на путешествие надобно бы много. А тут еще Гриша отправляется в пансион, и сто других разных дел — куда тут путешествие!— Ни о Мусоргском, ни о Гусакевиче не имею ни малейшего понятия.
Вы мне говорите, что нашли русскую минорную гамму

0x01 graphic

Но это наводит меня вот на какие соображения. Ведь эта гамма есть ничто иное, как диатоническая минорная гамма древних церковных тонов, начинающаяся с d, a именно

0x01 graphic

Это заставляет предполагать (в чем, впрочем, невозможно и сомневаться apriori), что как в церковной, так и в народной музыке у нас должны быть и все прочие 6 (или 7, с повторением 1-го) диатонических тонов или гамм, а именно:

0x01 graphic

Разумеется, каждая из этих гамм может встретиться перенесенною на совсем другие ступени нашей музыкальной лестницы, что, впрочем, не делает никакой разницы в сущности. Так, наприм., Вы встретили гамму d перенесенною на а и т. д. Желаю Вам от всей души узнать прямо на практике, прямо на деле, а не из учебников, всю систему русской музыки, церковной и народной, точно так, как Вы до сих пор узнали без учебников один из ее членов — одну из ее гамм. Такое узнавание вернее и прочнее, чем то, которое Вы получили бы из книги Маркса или чьей-бы то ни было. Представьте-же себе,— если это дело окончательно дастся Вам в руки в нынешнюю поездку,— представьте себе, с каким новым оружием Вы сюда воротитесь. Вместо двух гамм, которыми владеет новая музыка, C-dur и A-moll (все остальные суть только повторения), вдруг у Вас их будет в руках — целых восемь!! Какой новый источник для мелодий и гармоний! Напишите, пожалуйста, что Вы обо всем этом думаете.

В. С.

‘Ночной смотр’ Глинки на слова Жуковского был инструментован Балакиревым.
Осип Афанасьевич Петров (1807—1878), оперный певец, бас, первый создатель ролей Сусанина и Руслана (а затем Фарлэфа) н операх Глинки. ‘Роберт Дьявол’, опера Мейербера, поставлена была первый раз в Париже в 1833 г., в Петербурге в 1834 г. Петров исполнял в ней роль Бертрама — злодея-искусителя, нечто вроде воплощения сатаны.
‘Таинственные такты по самой середине увертюры ‘Руслана’ — это, очевидно, такты 113—171, где на педали валторны струнные берут аккорды пиццикато.
‘Романс Des—dur’, т. е. чудесный романс Ратмира — Юна мне жизнь, она мне радость’ — из 1 картины V акта ‘Руслана’, был выпущен при постановке ‘Руслана’. При позднейших возобновлениях ‘Руслана’ всегда исполнялся с громадным успехом всеми контральтами и меццосопранами Млриинского театра (Лавровской, Крутиковой, Бичуриной, Долиной, Славиной, Збруевой). Теперешние читатели, вероятно, не знают, что восстановление многих часто гениальнейших NoNo ‘Руслана’: финала Интродукции со 2-й песнею Баяна (посвященной памяти Пушкина), антракта, трио и квартета III акта, хора ‘Погибнет’ в IV и романса Ратмира в V — является результатом многолетней, убежденной, настойчивой и страстной проповеди в печати именно Стасова — ‘русланиста’, как звали его недруги с Серовым во главе II целый ряд поколений поклонников Глинки мог слышать эти гениальные части ‘Руслана’ в совершеннейшем исполнении, особенно при дирижере Мариинского театра Э. Ф. Направнике. Теперь опять — пропускаются и романс Ратмира и почти все трио III акта, так что Руслан вовсе не успевает ‘поддаться очарованию волшебных дел Наины’, как следует по авторской ремарке, а едва только прийти на сиену, как является Финн и возглашает: ‘О витязи, коварная Наина успела Вас обманом обольстить, и вы могли в постыдной неге высокий подвиг позабыть’. А самый квартет — эта поистине изумительная по красоте музыка — исполняется в каком-то курьерски-быстром темпе (‘акт, мол, слишком затягивается’). Зато повторяются по 2 и по 3 раза da capo танцы III акта,— самый слабый No из всего ‘Руслана’, про которые сам Глинка пишет: ‘Таким образом (т. е. по настоянию балетмейстера Титюса) в танцы 3-го действия я должен был ввести несколько пошлых фраз, чтобы легче было танцовать enlev’…
‘M-lle Раден’ — Эдита Федоровна Раден, фрейлина в. к. Елены Павловны и помощница ее по разным благотворительным учреждениям. ‘Много-стра-да-тельная’ вместо ‘многострадальная’. ‘Многострадальная опер а’ было заглавие статьи Стасова о ‘Руслане’, переделанное Катковым, вместо ее первоначального заглавия ‘Мученица нашего времени’, при наиеча-тании этой статьи в ‘Русском вестнике’ 1859 г. Этою статьею и открылся ряд статей Стасова за ‘Руслана’ и Глинку (если не считать первого некролога Глинки и биографии, напечатанной там же в 1857 г.).
‘Исступление’ — романс Балакирева на слова Кольцова: ‘Духи неба, дайте мне крылья сокола быстрей’.
‘Петра’, т. е Бороздин, служил с конца 1860 по 1864 г. товарищем председателя сначала Вологодской, потом Волынской уголовной и, наконец, Волынской гражданской палаты.
Замечание Стасова о ‘7 и 8 диатонических гаммах’, следовательно и о 7 и 8 ладах, основанных на каждой ступени их в древней церковной и народной музыке, а отсюда опять-таки о необычайных новых возможностях для музыки в будущем, как в мелодии, так и в гармонии — это замечание следует так же отметить, как предвосхитившее на много лет музыкальные понятия наших дней, а для своего времени чрезвычайно смелое. В те же годы Стасов много занимался церковной древней музыкой, собрал очень ценную большую коллекцию, и все свои материалы потом передал Д. В. Разумовскому, что тот и отметил в своей книге ‘Церковное пение в России’, Москва, 1867 (см. также письмо Разумовского к Стасову в ‘Р. муз. газ.’ 1895 г.). А занимаясь тщательным изучением книги А Б. Маркса, Стасов свои общие взгляды на роль ‘церковных тонов’ в современной музыке изложил в статье своей ‘О некоторых формах нынешней музыки’, напечатанной в виде ‘Письма к Францу Листу в Веймаре и профессору Адольфу Бернгарду Марксу в Берлине’ по-немецки в X—IX томе ‘Neue Zeitschrift fr Musik, 1858, NoNo 1, 2, 3, 4.

60.

Милию Алексеевичу Балакиреву
На Вознесенской, близ Питейной конторы, дом Иванова, квартира No 14.

15 ноября 1860.

Милий, Людмила поручает звать Вас и Петра на четверг, обедать. Пожалуйста передайте это и Петру, адреса его не знаю. Я был бы очень рал. еслиб Аполлонтий тоже попал в четверг в нашу компанию: если он будет согласен, приведите его просто с собой -Людмила должна быть благодарна, что к ней водят хороших народов. Если же Вы думаете, что надо ее предварить, напишите мне — и я схожу наперед ей это объявить. Мусоргский прислал вчера просить партитуру Лировских антрактов: меня не было дома, а теперь послать все еще не могу, потому что Константин у него еще не бывал, а я не знаю, в чьем доме живет Модест. Напишите, пожалуйста, теперь же, а если дело терпит, то отложим до четверга.

Ваш
В. С.

15 ноября 60 г.
Забыл я намеднись просить Вас об одном очень важном деле: когда ходите по улицам, пожалуйста, замечайте и записывайте крики разносчиков. Сколько я замечал, они тоже очень древние и наверное принадлежат к той же системе церковных тонов, как народные наши песни, церковная музыка одним словом, как все, что только поется и пелось в России.
‘Аполлонтий’ — Аполлон Селиверстович Гуссаковский.
Константин — слуга в доме Стасовых — Константин Иванович Воронин, молочный брат Д. В. Стасова, сын старых слуг отца Стасовых, выросший в их доме и потом живший у них со всей своей семьей до самой смерти.
Мнение Стасова о том, что надо изучать крики разносчиков тоже предвосхитило тот интерес к этим своеобразным музыкальным фразам, которые так привлекали многих композиторов, записывавших их и даже включавших их в качестве тем в свои произведения.

61.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

Понед. 16 янв. 1861

Милейший Бах, вчера мне не удалось напомнить Вам об статейке по поводу Симфонии Аполлонтия. Пожалуйста, напишите и, если можно, поскорее. Ему это будет очень приятно и много придаст ему силы для будущих трудов, это его поощрит.— Только в этой статейке Вы не вздумайте распространяться обо мне, как об его руководителе. Пожалуй, можно только вскользь сказать, и помните, чтобы главное было об Аполлонтие. Я все думаю, что Вы слишком пристрастны к моей музыке и в этом случае боюсь, чтобы пристрастие Ваше не помешало бы Вам написать об Аполлонтии так, как бы я желал.— Сегодня видел чрезвычайно приятный сон: будто-бы я познакомился с Шуманом.— Он представился мне очень приятным, физиономии его не помню. Первое я спросил его, говорит ли он по французски, он утвердительно и с приятностью кивнул головою, я начал ему воспевать гимны и говорил ему по франц. что-то в роде след.: ‘Vous voyez devant vous un musicien russe qui est votre grand adorateur’. Он мне что-то ответил оч[ень] приятное. Потом я его все хотел расспросить подробнее об форме финала его C-dur’ной симфонии. Но он улетучился. Потом я его опять где-то поймал, он мне дал на память свою визитную карточку, только очень измятую, мне хотелось получить автограф его, но опять как-то не удалось. Я опять вспомнил, что надо его расспросить об финале C-dur’ной симфонии, но он, к сожалению, исчез, и я проснулся. Редко видел я такой приятный сон. Вам, как здоровому человеку, конечно, будет это все смешно. Но если бы Ваши нервы были бы так встревожены во сне, так что и на яву чувствовался бы остаток прошедшего удовольствия, так Вы не посмеялись бы над моим сном.

Ваш М. Балакирев.

Не замечаете ли Вы, что последнее время я уж чересчур много пишу к Вам? У меня иногда является страх, что я Вам надоедаю.
Статьи о симфонии Гуссаковского Стасов не написал (см. п. No 63).
Финал C-dur’ной (2-й) симфонии Шумана, о котором Балакирев думал даже и во сне,— что чрезвычайно показательно для его психического облика, для постоянной работы его мысли в определенном направлении и для его всегдашнего стремления отдать себе сознательный отчет в музыкальных впечатлениях от любимых им произведений,— Финал этой симфонии Шумана действительно отступает совершенно от общепринятой классической формы, не говоря уже о том, что вообще в нем не соблюдена форма рондо или сонаты и что в самом начале две темы чередуются совсем необычно, но затем является 3-я тема, приобретающая совершенно самодовлеющее значение, а в конце возвращение ее уже является лишь для своего рола коды.

62.

Mилию Алексеевичу Балакиреву.
На Вознесенской, против винной конторы, дом Иванова.

[Среда, 18 января 1861.]

Милий, не будьте завтра у нас, я совсем зарапортовался и забыл, что в четверг вечером мне нельзя быть дома. А между тем, мне особенно надобно, чтобы Вы были у нас в пятницу: идольское рождение, а как Вы ни говорите, он Вас крепко и любит и уважает. Доставьте-же ему маленькое удовольствие. Будете?

Ваш
В. С.

Среда 18 января [1861]
‘Идольское рождение’, т. е. лень рождения Д. В. Стасова, прозванного ‘идолом’ за пристрастие к нему нескольких знакомых дам (см. комм. к п. No 20) — 20 января — приходилось в 1861 г. на пятницу.

63.

Да конверте:
Адрес тот же, как на предыдущем письме.

Четверг утро. [26 янв. 1861.]

Милий, я буду отвечать сегодня на вчерашнее Ваше письмо все только: ‘нет-нет-нет’. Что делать’ мне очень хотелось бы противное, но поправить нечем. Не моя тут вина. Еще во Вторник я видел в Библиотеке Ламанского и объявил ему, что Понедельник мне очень неудобен, потому — что опять приходится быть у Собольщиковых (самого Вас. Ив. именины), мне довольно неловко уйти оттуда, тем более, что кончим обедать поздно. Но Вы на это не смотрите: все-таки будьте там с Аполлонтием, проведите отличнейший вечер — если можете, я же постараюсь быть, как только время позволит, если уже никак нельзя будет, то пусть так дело и останется до другого раза: ведь не в последний раз нам придется собираться у Ламанских, даже и нынешней зимой. Скверно было-бы. если б из-за меня еще дольше откладывали сходку (по университетскому выражению) таких хороших народов.— В Пятницу мы, должно быть, не встретимся у Лиз. Клем.: к моему величайшему удивлению, ‘Русла н’ стоит-таки на афише, несмотря на то, что несколько дней тому назад при Вас-же Петров рассказывал, что у них не было еще ни одной репетиции. Впрочем, Вы, конечно, заметили, что Ратмира поет не Леониха, а Латышова. Вот бы хорошее дело Вы сделали, еслиб сходили скорее к Лядову и заставили его крестом или пестом — играть в театре антракт 3-го акта, убедив его хоть тем, что играли же наконец эту вещь в Рубинштейнских концертах, и не нашли-же ведь столько трудного, как прежде воображали. Но если бояться особенного труда, то когда-же кончится это дурачество, что будут выкидывать из оперы такую важную статью? Если уже поздно для первого представления, то убедите его хоть для следующих. Но, так или сяк, по случаю ‘Руслана’ мы в пятницу вместе не будем. Я-же все-таки обедаю и провожу вечер у любезного Гриши-черкешенки, так что, конечно, не придется мне попасть в этот раз в ‘Руслана’. Как мне досадно было, что в Понедельник Вы не были в Giuditta! Верно, Вы забыли, что собирались. Нас позвала в ложу Людмила (это она сделала контр-визит, так как недавно мы ее брали в свою ложу на Ристори). Нас было всего шестеро, а так как ложи огромные, Вы бы преспокойно и преудобно могли бы сидеть тут с нами. Такая досада, что все выходят такие неподелки, все так не клеится, что должно бы клеиться. Теперь во всю жизнь не увидите Джудитты и ничего ей подобного,— а чем этому помочь? Хорошо еще, еслиб этот единственный раз засел в Вас покрепче, а то я боюсь, что у Нас, пожалуй, останется воспоминание об одной только сцене — с Олоферном. Правда, она лучшая, но не все-же в ней заключается, и жаль будет, прекрепко жаль, если все остальное выскользнет у Вас из памяти.— Итак, вот уже Вам два нет от меня: Лам[анский] и Лиз[авета Kл[ементьевна]. Третий будет Вам еще неприятнее. Но сердитесь на меня или нет, а я, кажется, не переменю третьего своего отрицанья,— не переменю, потому что твердо убежден, что иначе не должно быть. Сначала я колебался, даже довольно долго, как быть? Теперь же совсем решился, и для меня это дело конченное. Это я говорю Вам про статейку об Аполлонтии. Ее не должно быть. Для кого она? Публике ее не нужно, ее даже никто не заметит, а кто и заметит, то на другой день забудет, потому что она не поддержится, не подкрепится никаким фактом, т. е. никаким концертом, никаким выполнением и прослушиваньем. Значит, для публики мое извещение было-бы все равно, что вот-де в таком то городе живет Бобчинский. Для самого-же Аполлонтия она еще меньше должна быть написана. Он столько еще прочтет про себя в печати, когда у него будет сделано больше и гораздо важнейшего, что теперь нечего беспокоиться о ничтожной печатной конфетке. По моему убеждению, он теперь должен быть счастлив, чтоб Вы одни его одобрили, и больше никто. Вы ему должны быть лучшая награда. Надо, чтоб о прочем он и не думал. А потом еще, мне противна пошлая роль расхваливающего приятеля, готового писать по заказу или по просьбе. Знаете-ли что, мне кажется даже, что хотя все, что я говорю тут, будет против первоначальных Ваших мыслей, но Вы со мной согласитесь. А, признаться, мне это было бы до крайности приятно.
В заключение скажу Вам, что вчера вечером я еще раз убедился в том, до какой степени я не годен для того, чтоб быть в гостях. Был я вчера у кн. Гагарина (вице-презид. Академии), там было много народу. Смотрели мы разные фотографии (огромные, отличные, интересные), толковали мы-было много разных профессоров, а все-таки поехал я домой, точно будто я сделал какую-то гадость, так скверно, противно и мерзко было внутри. Право, мне кажется, мне не было бы сквернее, еслиб я поймал себя в . . . . Что за пакость эти вечера, где все подлы, все врут и притворяются от первой ноты до последней, где никому нет ни малейшего дела до всех остальных, где, еслиб можно, так каждый так бы и плюнул на всех прочих, и однакоже говорят один с другим так мило, так ласково, с таким вниманием и душевностью. Меня еще больше бесило то, что я принужден был смотреть и слушать, как эта скотина Леви ломался, представлял маленького великого человека и играл всякого рода свое свинство, которым приводил в восхищенье почтеннейшее общество. Вообразите, что я наконец отдохнул — знаете на ком? на Микешине,— он все-таки умнее и лучше остальных, каков ни есть. Вот что значит молодость и нынешнее, наше поколение. А то, все эти остальные, это просто ужас, мертвечина, от которой так и ложатся пуды льда и всякой противности. Был тут и Григорович, внутренно всех презирающий, и однакоже тут-же расстилавшийся,— особенно перед дамами. Фу, какой противный!

До свиданья
В. С.

Ламанский — в данном случае из 4 братьев Ламанских (Порфирия, Сергея, Втадимира и Евгения), с которыми были близки и Стасов и Балакирев, надо подразумевать Владимира Ивановича (1833—1914 г.), профессора СПб. университета, слависта, впоследствии академика.
Антракт к 3-му акту ‘Руслана’ исполнялся, по настоянию Д. В. Стасова, в 1-й раз в 6-м концерте РМО сезона 1860—61 г.— 21 января J 861 г., равно как и романс Ратмирa Des-dur (пела Н. Г. Зубинская).
‘Giudillа’, т. е. Юдифь, трагедия Джакометти, в которой главную роль играла гастролировавшая тогда в Петербурге знаменитая итальянская трагическая артистка Аделаида Ристори (1821—1906). Эта трагедия и игра в ней великой артистки, повидимому, возбудили в А. Н. Серове желание написать оперу на этот же сюжет, что и привело его к созданию его первой оперы.
Князь Григорий Григорьевич Гагарин (1810—1893), живописец, архитектор, археолог и историк искусств, был вице-президентом Академии художеств.
Карл Леви (1823—1883), пианист и салонный композитор.
Дмитрий Васильевич Григорович, писатель. Очевидно, в этот вечор Стасов был не в духе, потому что неодобрительно отзывался даже о тех самых рассказах, о которых так сочувственно говорил в своем письме от 17 октября 1859 г. (No 45). Впрочем, надо сказать, что Стасов все-таки верно подметил и характеризовал всегдашнюю манеру Григоровича — несколько льстивую по адресу всякого своего собеседника и уменье ко всем подлаживаться.
Мих. Осипович Микешин (1836—1896), скульптор, автор памятников Тысячелетию России, Екатерине II и др. Стасов, так сочувственно о нем тут отзывающийся, как о представителе молодого поколения, впоследствии не высоко ценил его как художника и о его памятниках отзывался и устно и в печати довольно презрительно (напр., в статьях о памятнике Тысячелетию России в ‘Русск. вестн.’, 1^59 и 1860 гг.).

64.

На обороте письма:
Владимиру Васильевичу Стасову.

29 Янв. 1861

Милый Бах! Очень сожалею, что Вы даром вчера прокатились в Питейные страны, я принимал все меры, чтобы предупредить это, но было уже поздно.— Сегодня я не могу быть у Вас, ибо буду в ложе Людм. Ив. слушать избитую Лядовым оперу ‘Руслан’, и Вам советую тоже придти в No 15 бель-этажа с левой стороны.

Ваш Милий Б.

В ‘Питейные страны’, т. е. к Балакиреву, жившему с осени 1860 по осень 1861 г. на Вознесенском проспекте между Садовой и Фонтанкой ‘против Питейной конторы’, т. с. против Управления питейными или акцизными сборами, в ломе No 14 (ср. адреса писем к нему от 15 ноября 1860 и 18 января 1861 г.).
‘Избитую Лядовым опер у’, т. с. что тогдашний дирижер русской оперы Конст. Ник. Лядов (1820—1868) очень небрежно и нехудожественно дирижировал ‘Русланом’.

65.

[10 февраля 1851.]

Пожалуйста, уведомьте меня, когда назначен концерт в Му-зык. Общ., говорят, скоро, и якобы C-dur’ная симфония Шумана там пойдет. Прошу Вас уведомить меня об этом, потому что не надеюсь с Вами скоро увидаться, по воскресеньям мне у Вас по большей части скучно (кроме последнего), потому чересчур много народов и мне не дают решительно Вами пользоваться.— Теперь же мне и в другой день нельзя придти, потому что очень занимаюсь Шествием Лира, которое подвигается уже на бумаге. Я оттуда наигрывал кое-что Аполлонтию, он пришел в восторг, и объявил, что это будет сильнее Увертюры и Антрактов.— Не знаю, что будет, только я приложу все меры, чтобы Вас пронять. Так до-свиданья. Покуда не кончу Шествия, ни ногой из дому.

Ваш М. Балакирев.

10 февраля 1861. Питер.
Как я буду рад, когда удастся мне окончить последнюю вещь для Лира. Тогда баста! Лир сделан, и можно будет приняться за концерт.
Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь лучше писать.— Там немножко и Вы будете: я всегда находил в Вас большое родство с Лиром. У Вас такая же прямая, высокая и дикая (девственная) натура.
‘Шествие’ из музыкальных NoNo к Лиру — музыка, сопровождающая торжественное шествие придворных и дам, а затем и самого Лира в первом действии трагедии, после слов Глостера: ‘Король идет’.
‘Я все смотрю на Ваш портрет и стараюсь писать лучше’ — мы уже указали в комм. к п. No 28, что невольно при чтении этих слов напрашивается сравнение с письмом Мусоргского от 19 октября 1875 г.
Концерт РМО, в котором исполнялась C-dur’ная симфония (2-я) Шумана, состоялся 18 февраля 1861 г. (8-й концерт этого сезона).

66.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.
Нa Вознесенской, против Винной конторы, дом Иванова.

Понедельник 13-го февраля 1861 г.

Вчера вечером Аполлонтий заходил к нам, по дороге к Реймеру, и, конечно, я заставил его играть, что он запомнил из entrat’ы Лира. Чудесно!!! Когда-то я все услышу? Жаль только, если для нутра пьесы только и будет, что эта entrata. Верно, у Вас внутри сидит еще много материала про Лира: что, кабы из остаточков, обрезочков скроить еще какую-нибудь шапочку или жилеточку, куда-нибудь внутри драмы? Жаль, тысячу раз жаль будет, если Вы теперь так-таки лавочку и закроете.— Теперь станемте толковать про другие дела. Антон, правда, в Москве, но возвращается завтра, и таким образом будет дирижировать в субботу Шумановскую 2-ю симфонию. Далее: нельзя ли Вам написать сейчас же Мусоргскому письмецо, чтоб он немедленно отправлялся к Марье, становился перед ней на колена, плакал, рвал на себе волосы, . . . . . делал, что ему угодно, только заставил бы ее крестом или пестом призвать Лядова и принудить его давать третий антракт Руслана. Кажется, это единственное средство наладить наконец дело — пора наконец, когда-же оно придет в порядок? Левониха выздоровела, на этой или будущей неделе снова примутся трепать Руслана в борделеобразном Мариинском театре (я его так называю потому, что его выстроили чорт знает на какие сотни тысяч в том подлом архитектурном стиле, в котором строили в прошлом веке, во Франции, спальни и дворцы всяких королевских любовниц). То-то было бы торжество, еслиб вдруг наконец Лядов в театре принужден был давать даже и 3-й антракт! Я видел вчера Людмилу, и она зовет нас обоих к себе в ложу на первое же представление Руслана с Левонихой. Признаюсь, это мне довольно крепко претит, в виде нахлебника ходить по чужим даровым ложам, — однако же на этот раз я это еще сделаю. Потом еще, Людмила дала мне написанный Вами контракт для Стелловского, об издании Руслана, Холмского и Жизни за царя. Я нахожу, что этот проект не совсем достаточен и не совсем удовлетворителен. Подожду, чтобы Ваши родины кончились, чтоб Вы совсем опростались, и тогда станемте толковать, как-бы этот контракт состряпать поосновательнее.— Теперь принимаюсь за дело, которое все эти дни меня до бесконечности интересовало, и из-за которого я взял большой лист бумаги, чтобы писать Вам нынче. Не так-то давно Вас крепко соблазнила морская симфония Антона, и из недавнего разговора с Вами я увидал, что сюжет этот не на одну только минуту согрел и распалил Вас, а в самом деле крепко засел внутри, как гвоздь. Мне кажется, что Лиром и еще двумя-тремя вещами Вы навсегда распрощаетесь с общей европейской музыкой и скоро уже перейдете окончательно к тому делу, для которого родились на свет: музыка русская, новая, великая, неслыханная, невиданная, еще новее по формам (а главное по содержанию), чем та, которую у нас затеял ко всеобщему скандалу Глинка. Если так, то и гвоздь, который у Вас засел от Рубинштейна, должен поворотить однажды в русскую водную мифологию. Представьте себе мою радость, я на-днях по нечаянности напал на русский сюжет, со всеми подробностями, которых Вам нужно. Это сказка в стихах, едва-ли не единственная в своем роде, про Новгородского гостя (купца) Садко. Я не говорю, чтоб Вам нужно было непременно сделать эту самую сказку в виде симфонии — такая глупость мне вовсе не приходила в голову,— но утверждаю и знаю наверное, что если когда-нибудь Вам пришлось бы делать ту симфонию, про которую Вы мне рассказывали, моя сказка дает Вам туда превосходнейшие подробности. Слушайте, в чем: Едет на корабле Садко, с огромными сокровищами, нагруженными на других 30 кораблях — целый русский флот, с русскими новгородскими язычниками. Все корабли ‘что соколы летят’, вдруг корабль самого Садко стал посреди моря, как вкопанный. Тогда велел Садко своим людям писать жеребья и метать в море, чей потонет — тот и есть вина гнева богов, того человека и спихнуть в море. Садко написал свой жребий на пуху,— и он вдруг тонет, прочие все всплыли. Велел он потом опять метать в море жеребья,— чей всплывет, тот и покажет виноватого. Метнули жребий — всплыл жребий Садкин, даром он был булатный. Тогда понял Садко, что ему быть брошену в море:
‘Я Сад-Садко, знаю-ведаю,
Бегаю по морю 12 лет,
Тому царю заморскому
Не платил я дани-пошлины
И в то сине море Хвалынское
Хлеба с солью не опускивал —
По меня смерть пришла’.
Он одевается в богатое платье, берет гусли звончатые (видите-ли, каков музыкальный характер нашего племени: воины идут на войну — с гуслями, купцы идут на смерть с гуслями,— так было прежде, так продолжается и до сих пор, перед нашими глазами: сваи вколачивают с песнью, якорь тянут с песнью, солдаты на штурм идут с песнью, мне кажется, если у нас будет революция и будут людей вешать или четвертовать — они и тогда будут петь). Но дальше: Ушли разом из виду все корабли, самого Садку понесло к берегу, к острову:
‘Пошел Садко подле синя моря.
Нашел он избу великую,
А избу великую во все дерево,
Нашел он двери — и в избу пошел.
И лежит на лавке царь морской:
‘А и гой еси ты, богатый гость!
А что душа радела (т. е. чего душа желала), того бог мне дал,
И ждал Садку 12 лет,
А ныне Садко головой пришел:
Поиграй, Садко, в гусли ты звончаты’.
И стал Садко царя тешити:
Заиграл Садко в гусли звончаты:
А и царь морской зачал скакать, зачал плясать
И того Садку, гостя богатого,
Напоил питьями разными.
И развалился Садко, и пьян он стал,
И уснул Садко купец, богатый гость,
А во сне пришел святитель Николай к нему,
Говорит ему таковы речи:
‘Гой, еси ты, Садко купец, богатый гость!
А рви ты свои струны золоты,
И бросай ты гусли звончаты,
Расплясался у тебя царь Морской:
А сине море всколебалося,
А и быстры реки разливалися,
Топят много бусы-корабли,
Топят души напрасные
Того народу православного’.
А и тут Садко купец, богатый гость,
Изорвал он струны златы,
И бросает гусли звончаты,
Перестал царь морской скакать и плясать:
Утихло море синее.
Утихли реки быстрые…
В конце сказки Садко женится на одной из 30 дочерей морского царя, просыпается в Новгороде, и корабли его возвращаются, перед его глазами, по Волхову. Я пропустил множество подробностей и удержал одно только главное содержание, которое, надеюсь, крепко понравится вам. Помните-ли, я нападал на ‘песнь матроса’, эту казенщину, это общее место, которое сует к себе в музыку всякий пошляк. Эти ‘песни какого-то матроса, пастуха, земледельца’ и т. д. у Фелисьен Давида, у Вагнера, у Гайдна и т. д.— просто нестерпимые пошлости. То-ли дело (для Andante) Садко, играющий на золотых гуслях в избе у Морского царя и распаляющий его до бешеной бури! Ведь это был-бы pendant к Орфею Глука, только с совершенно другим сюжетом и — в русском складе. Кто хочет приниматься за русское искусство, за русскую древнюю жизнь, должен прежде всего выкинуть из головы желание отыскать у нас что-нибудь похожее на греческий Олимп, на греческие божества, Нептунов и т. д. У нас все другое, совершенно другой склад, другая обстановка, другие лица, другой фон, другой пейзаж. Нептун — и изба! Нептун — и пляска морского царя! Нептун — охотник до гусляной музыки! Как все это не похоже на греческие нравы, как все это противоречит привычкам и вкусам европейской публики, значит и нашей, обезьянской! А между тем, какие новые, свежие, колоритные, сочные темы. Какие картины русской природы на острову у морского царя, какие темы древнего язычества, древнего богослужения, древней нашей жизни сначала на корабле, а потом на свадебном пиру, составленном из людей и из божеств. И наконец, в самом заключении — картинка древнего Новгорода с Волховом, — все это, кажется,— мы чудесные! — Но, в заключение, скажу Вам еще мое убеждение еще раз: не знаю, кто это сделает, Вы ли, или кто другой (жаль, если не наша русская школа!), симфония должна перестать быть составленною из 4 частей, как се выдумали 100 лет назад Гайдн и Моцарт Что за 4 части? Пришло им время сойти со сцены, точно так, как и симметрическому, параллельному устройству внутри каждой из них. Прогнали со света школьную форму од, речей, изложения, хрий и т. д. Должно прогнать 1-ю и 2-ю тему, Durchfhrung или Mittelsatz и прочую схоластику. Будущая форма музыки, то бесформие, которое уже во всей 2-й Мессе.

В. С.

Entrata Лира (она же Шествие), т. е. написанная Балакиревым музыка, сопровождающая выход Лира на сцену в I акте шекспировской трагедии.
‘Антон в Москве, но вернется дирижировать 2-й симфонией Шумана’, т. е. что Антон Григорьевич Рубинштейн вернется из Москвы и т. д.
‘Марья’ — это в данном случае Марья Васильевна Шиловскаи, певица-любительница. К. Н. Лядов нередко дирижировал в ее подмосковном имении домашними оперными представлениями, в которых главную роль.играла сама хозяйка, благодаря этому К. Н. Лядов был с нею в дружеских отношениях, и она могла повлиять на него в вопросе об исполнении пропускавшегося прежде антракта перед 3-м действием ‘Руслана’ ‘То-то было б торжество, если бы Лядов в театре принужден был дать и 3-й антракт Руслана’, говорит Стасов, так как до тех пор этот антракт исполнен был всего единственный раз в концерте РМО (см. комм. к п. No G3). Мусоргский же этим летом 1861 г. как раз гостил у М. В. Шиловской в Глебове, и Балакирев видимо опасался, как бы он не попался в сети очаровательной хозяйки (см. письма Мусоргского и особенно NoNo 13, 28, 29 и комм. к ним).
‘1-е представление’ ‘Руслана’ с ‘Левонихой’ — т. е. что при возобновлении ‘Руслана’ в этом сезоне Леонова будет петь роль Ратмира.
‘Контракт со Стелловским, написанный Вами об издании ‘Руслана’, ‘Xолмского’ и ‘Жизни за царя’ — это был первый проект того договора Шестаковой со Стелловским, о котором мы говорили в комм. к. п. No 1 и который подписан был лишь в октябре 1861 г.
‘Морская симфония Антона’ — т. е. C-dur’ная симфония ‘Океан’ (ор. 42) Антона Григорьевича Рубинштейна. Написана она была в 1854г. (впервой редакции), а исполнялась в 1-й раз в концерте в Большом театре в Петербурге 11 марта 1859 г.
Во второй половине этого письма останавливает внимание первое зарождение в мысли Стасова той программы музыкального произведения на сюжет ‘Садко’ для ‘русской симфонии’, которую он предлагает Балакиреву, но на которую позднее Римский-Корсаков написал свою увертюру (или симфоническую поэму), а многие подробности которой: новгородский старинный быт, ‘картина древнего Новгорода’, Волхов, ‘свадебный пир с людьми и божествами’, жену Садко и т. д. ‘Стасов еще позднее ‘внушил’ Корсакову, когда тот писал на тот же сюжет свою ‘оперу-былину’ (см. ‘Предисловие’ к ‘Письмам Римского-Корсакова и В. В. Стасова’ и самые эти письма, ‘Русская мысль’, 1910 г.).
Затем надо отметить предсказание, что Балакирев будет основателем новой русской музыкальной школы, родоначальником которой ‘ко всеобщему скандалу’, т. е. вопреки мнению всех рутинеров, явился Глинка.
Наконец,— и это, может быть, самое интересное, — предсказание Стасова о том, как музыка в будущем, совершенно так же как литература, которая освободилась от всяких ‘хрий, од, речей и изложений’, освободится от уз прописных форм и станет ‘бесформенной’, — вполне свободной.

67.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову. На Моховой, в доме Мелиховой.

Вторник, 14 Февраля. 12-го половина (ночь). 1861.

Сейчас кончил я Шествие. Остается только оркестровать. Это уж легко. Как я рад, Вы не поверите. Теперь уж баста с Лиром возиться. Вы говорите, чтобы еще что-нибудь туда сделать, да уж нечего, и наконец все, что было у меня в голове для Лира, все истратилось на Шествие. Как я рад, что его кончил, и вместе с тем жаль, что уж об Лире не придется больше думать. (Из странных противоречий я устроен.) У меня голова как-то ослабела, мозг горит, ноги холодны, как лед, какая-то нервичная дрожь овладела мной. Вчера я думал до такой степени (сочинял Шествие), что был момент, что мне показалось, что я схожу с ума.— Если увидите Реймера, треплите его за бока, чтобы поосновательнее меня лечил, а то я начинаю в самом деле бояться, как бы не пришлось мне не написать ни Саула, ни Русскую Симфонию.
Я к нему, впрочем, на-днях пойду, а Вы хорошо сделаете, если его потреплете.

Ваш М. Балакирев.

‘Шествие’ из ‘Лира’ — см. комм. к предыдущему письму. Доктор К. Д. Реймер — см. комм. к п. No 58.

68.

На обороте письма:
Обычный адрес.

16 Февраля 1861 г.

Милейшее существо! Приходите, пожалуйста, ко мне сегодня, в Четверг, вечером. Я буду дома, у меня будет только Аполлонтий с Мустафой и с тем молодым человеком, который при Вас был у них. Да еще будет Мусоргский, с которым мне хочется Вам сыграть Шествие, которое я считаю выше антрактов, но не выше Увертюры, как находит Аполлонтий, что мне сказал и Кюи.— Пожалуйста приходите, очень, очень Вас прошу.— Как пообедаете, так и отправляйтесь ко мне. Это и выйдет в 6 часов.—

Ваш М. Балакирев.

‘Аполлонтий’, т. е. Аполлон С. Гуссаковскнй.
‘Мустафа’ — Александр Петрович Арссньев, с которым Балакирев был очень близок в те годы. На его слова написан романс Балакирева ‘Баркаролла, а ему посвящен романс ‘Еврейская мелодия’ (на слова Байрона ‘Душа моя мрачна’).
Письма Балакирева к нему были напечатаны в ‘Русской муз. газете’, No 41 1910 г.

69.

На обороте письма:
Обычный адрес.

19-го Февраля (1861 г.) 12-й час ночи.

Не сердитесь, Бахинька, что я не был у Вас сегодня вечером.— Мне нельзя было. Давали Жизнь за царя, которую я еще не видал с новыми декорациями, и если бы не пошел, то, вероятно и не увидал быдо конца Апреля. Колоколами я недоволен, прежде были лучше.— С каждым годом сюжет делается несовременнее и противнее.
Не забудьте, завтра мы у Ламанских. Там будет Мусоргский, и мы будем играть Шествие из Лира.

Ваш М. Балакирев.

Очень интересно отметить то радикальное направление Балакирева в те годы, которое заставило его говорить, что ‘сюжет ‘Ж. з. ц.’ с каждым годом делается несовременнее и противнее’. См. также то, что говорится по этому по воду в письмах NoNo 69, 79.
О братьях Ламанских: профессоре Владимире Ивановиче, Евгении Ивановиче, впоследствии известном финансисте, и Порфирии Ивановиче см. выше комм. к. п. No 63.

70.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.
На Вознесенской, против Винной Конторы, дом Иванова.

1 Марта.

Жду Вас, Милий, с Аполлонтием в Пятницу у Лиз. Клем. Не писал я Вам до сих пор, потому что все ждал отдельных оттисков своей статьи о Рубинштейне. Нет, не несут, канальи. Кажется, их вовсе и не будет. Видно, просто забыли, что они обещали, и не отпечатали их. Не мог тоже я достать в Библиотеке и ЛЬ Северной Пчелы, — кто-то его затаскал бог знает куда. Однако обещали достать его на Пятницу. Тем лучше, тогда я сам прочитаю Вам статью.— Но Вы просто не поняли, на что я писал эту статью, если советуете мне не посылать ее никуда и раздать знакомым. Что Вы, Христос с Вами? Разве это какое-нибудь художественное произведение, которое должно сделать удовольствие тому или другому человеку между моими знакомыми-* Или, может быть, Вы думаете, что я писал для того, чтоб критически доказать, что ‘Антон’ нелеп и не умеет писать статей. Действительно, тогда мне не приходилось бы раздавать свою статью тем, кто принадлежит к Антонову полку. Но дело совсем не состоит ни в том, ни в другом. Меня вовсе не интересует, хорошо или нет пишет Рубинштейн, и для того, чтоб доказывать его нелепости, я не взял бы на себя труда даже помакнуть перо в чернильницу.— Нет, дело в том, что Антон затевает, из ревности к России и из тупоумия, такую штуку, которая, по моему разумению, должна отозваться страшным вредом. Мне хочется — если только есть еще какая-нибудь возможность — помешать этому, или хоть заставить призадуматься тех, которые прилежными муравьями хлопочут и стараются потащить бревно, которое указала рука гениального маэстра. Мне надо, чтобы весь этот дурацкий рубинштейновский полк Одоевских, Елен Павловн и т. д. по крайней мере хоть знал, в чем дело. Я думаю, они газет не читают, и даже ничего не слышат про них ни от кого. Значит, я должен им послать по оттиску статьи — если только мне их дадут.

В. С.

Ну, кончено с Румянцовским Музеем. Его везут в Москву, есть уже и Высочайшее повеление!!! Что тут станешь делать?! Нет такой подлости, нет такой мерзости, которую бы не выдумали и не выполнили у нас. Тут хоть об стену разбей себе лоб, ничего не сделаешь. Остается мне еще одно: плюнуть на все и послать подробную статью. Но тогда — прощайте, потому-что в первый-же день все высшее начальство узнает, что писал Герцену — я, и в Петербурге не оставят.
‘Лизавета Клементьевна’ — Е. К. Сербина, см. комм. к. п. No 57.
Статья Стасова ‘против Рубинштейна’ — это была его статья ‘Консерватории в России’, напечатанная в (Северной пчеле’ 1861 г., No 45. В вопросе о пользе и необходимости завести в России консерватории — высшие музыкальные училища, дающие теоретическое и техническое профессиональное музыкальное образование молодежи — В. В. Стасов расходился со своим братом, Д. В., который вместе с Рубинштейном хлопотал об основании консерватории и написал для нее первый ее устав (см. выше комм. к п. No 20).
Об истории перенесения Румянцовского музея в Москву из дома Румянцова, завещанного им Петербургу ‘На пользу благого просвещения’, перенесения, совершенного против определенно выраженной воли жертвователя,— Стасов рассказал впоследствии на страницах ‘Русской старины’ (1881). А во время возникновения самого проекта перенести эту собственность Петербурга в Москву Стасов вел деятельную агитацию против этого начинания своего собственного прямого начальства барона M. A Корфа (бывшего одновременно и директором ПБ и директором Румялцовского музея на Галерной) По инициативе Стасова целая группа ученых — в числе их В. И. Ламанский, И. И. Срезневский, В. Г. Солнцев, Востоков и др.— поместили в газетах печатный протест. Однако после рассмотрения этого вопроса в Государственном совете (куда Стасов тоже подавал записку о незаконности этого дела) последовало ‘высочайшее’ повеление о перенесении музея в Москву, а Стасов чуть было не разошелся с Корфом, до тех пор очень к нему благоволившим. Вскоре однако хорошие отношения между ними опять восстановились, хотя Стасов высказал своему начальнику с полной откровенностью свое мнение обо всем этом деле (см. Собр. соч. Стасова, т. III, стр. 1887: ‘Румянцовский музей, история его перевода из Петербурга в Москву в 1860—61 годы’).

71.

На обороте письма:
Обычный адрес.

6 Марта 1861 г.

Дело наше, кажется, идет на лад. Я теперь сижу у Аполлонтия и толкую с его товарищами. Они придумали хорошую вещь. Сходка будет объявлена не от одного Аполлонтия, а от нескольких лиц.— Студенты мне говорят, что Воскобойников имеет сильное влияние на большой круг студентов, кажется, Вы с ним хороши. Если да, то будет очень хорошо, если Вы с ним об этом поговорите.

Ваш М. Балакирев.

На оригинале письма рукою Стасова приписано карандашом: ‘Сходка Университетская для протеста против переноса Румянцовского музея’ (см. комм. к предыдущему письму).

72.

На конверте:
обычный адрес.

Воскресенье, 12 Марта [1861 г.]

Вот, Милий, стихи Майкова. Что-то Вы про них скажете? Очень будет жаль, если они Вам не пригодятся. Живописных элементов в них много: какое разнообразие — и колдунья, и невеста, и грек, и турки, и суда, идущие вдали по морю, и птицы кровожадные. Что же касается до приведения чужих слов, то их, во-первых, очень не много, всего одна умирающая прерывистая фраза, а во-вторых, мало-ли где в музыке случаются рассказы за других. В балладе Финна и в Голове гораздо их больше. Но дело все-таки не в доказательствах и не в примерах, а только в том, годится вам этот сюжет или нет. Если да, я буду очень рад. Конечно, жаль, что гречанка ни слова не говорит в конце, нет от нее ни звука, ни движения — но, быть может, для музыки именно-то всего и свойственнее выразить в двух местах (во 2-й строфе, и в конце романса) ее оцепенение, ее омертвение. Кажется, ни одно другое искусство к этому не способно столько, сколько музыка. Тут слов Гречанки этой не нужно.

В. С.

На обороте:
P. S. Однако-же в чьем-же концерте в нынешнем посту споют Ваше ‘В 12 часов по ночам’? Пожалуйста, не позабудьте. Время идет, потом будет поздно. Я не знаю, будет концерт Петрова, или нет? Или нельзя-ли к Дючю?

ГАДАНИЕ.

Египтянка, как царица,
Вся в червонцах, в жемчугах,
Сыплет зелье на жаровню,
С заклинаньем на устах.
Перед ней, бела как мрамор,
Дева юная стоит…
Египтянка побледнела,
Смотрит в тьму и говорит:
‘Вижу дикое поморье:
‘Слышу стук мечей стальных,
‘Бьется юноша красавец,
‘Бьется против семерых.
‘Он упал, они бежали…
‘К синю морю он ползет…
‘Мимо идут бригантины,
‘Он им машет и зовет:
‘Передайте Казандони,
‘Что идет Вели-паша’…
‘Идут мимо бригантины,
‘Не внимая, не спеша…
‘Он исходит алой кровью,
‘Холодеет… лишь один
‘Томный взор следит за бегом
‘Уходящих бригантин…
‘А над ним уж реют чайки
‘Все-то ниже и смелей
‘И не сводит взгляда ворон
‘С потухающих очей.
А. Майков.
Переписанное Стасовым на обороте письма стихотворение Майкова очевидно предлагалось Балакиреву как текст для баллады или романса.
‘Ваше ‘В 12 часов по ночам’, т. е. инструментованный Балакиревым ‘Ночной смотр’ Глинки.
‘К Дючю’, т. е. к О. И. Дютшу, композитору и дирижеру, автору оперы ‘Кроатка’, дирижировавшему в те годы иногда концертами, дававшимися в Большом театре, где Дютш состоял с 1852 г. ‘вторым капельмейстером, хормейстером и органистом’ итальянской оперы.

73.

На конверте:
Обычный адрес.

[21 марта 1861 г.]

Милий, нынче всякий раз, что меня что-нибудь поразит, затронет до самой глубины, я прежде всего подумаю — об Вас. Теперь это сделалось у меня какою-то необходимостью, потребностью,— я всякий раз непременно должен тотчас же выполнить свою жажду. Было время, когда я весь жил порывами, из них состоял, теперь не то уж время, все прошло, и я уже самый счастливый человек, когда во мне является — хоть бог знает как редко — что-нибудь похожее на меня прежнего. Как я Вам благодарен! Мне кажется, еслиб не Вы теперь были у меня, у меня бы не было и нынешних редких минут настоящей жизни. Вот и теперь, мне понадобилось сейчас же писать Вам, потому что сейчас только убедился в одном — у нас одним настоящим человеком больше!!. И кто же,— человек, на которого мы до сих пор смотрели с недоверием, чуть не с насмешкой, — это тот молодой поп, Вадим Кельсиев, который теперь в Лондоне у Герцена. Да, видно не даром полюбил его со страстью Герцен. Видно, не могут любить ничтожества те люди, у которых внутри настоящее божество-талант! Все мы подсмеивались над Вадимом, когда он (в прошлом году, кажется) напечатал свой несчастный перевод первых книг библии. Все сказали: пустой, ничтожный человек. И что за претензия ребяческая браться за громадное дело, с которым не в состоянии совладать. Но для меня сегодня утром все перевернулось. Вадим один из самых значительных людей русских теперешнего времени. Я хочу только, чтоб поскорее прочитать Вам те 40 страниц, которые он напечатал заместо предисловия перед ‘Сборником о раскольниках’. Там нет ни герценского пламенного таланта, ни какой обольстительности художественной формы. Все просто и спокойно. Но и в простой спокойной форме может лежать сила мысли, которая увлечет всякого, кто способен чувствовать всю эту мысль. Для меня в этой статье Вадим точно рудокоп, который вдруг разворотил золотую жилу из-под целых гор грязи, навоза и всякой наносной дряни. Вообразите себе новый, совершенно новый взгляд на русскую натуру, значит и на русскую историю, ответы на многое, чего мы с Вами добиваемся, об чем много раз думали и говорили. И при обозрении старой русской истории опять, еще раз выплыл светлым, лучшим куском России — наш любезный Новгород, который мы с Вами инстинктивно так давно любим и к которому нет (и, кажется, никогда не будет) симпатии у Ламанского. Там мы находим опять-таки, и с новой точки зрения, все, что было самого умного, талантливого, душевного, стремящегося вперед, своеобразного в древней России, точно так, как в проклятой царской Москве — все, что было самого нелепого, ограниченного тупого, болотного и деспотического. Какое это сумашествие лежит на нашей истории и наших историках, что они не покажут всей бездонной пропасти, которая лежит между свежим, молодым, полуязыческим, вольным, необузданным до дикости юношею Новгородом и дрянною расползающеюся старухою Москвою, беззубою, бездарною, раболепною холопкой и ханжею!!! Я не могу рассказать Вам теперь все, что есть чудесного, бесподобного в 40 страницах Вадима, но я тысячу раз уже видел, что что меня сильносильно поразит, то выйдет и для Вас великим и великолепным,— оттого я убежден, что и для Вас будут значительны, как бог знает что, те минуты, когда в Вас перельются с печатных страниц новые, светлые мысли Вадима,— но покуда вот Вам несколько полных, важнейших выводов, взятых мною из разных мест кельсиевого предисловия: Сочиненья раскольников не служат ни к чести их ума и учености, ни к чести их нравственности. И, несмотря на все это, мы не можем не согласиться в справедливости и разумности того, что они требуют. Мы видим в самом существовании раскола великий залог будущего развития России’…— ‘В расколе заключаются необыкновенно чистые политические начала. Эти начала запутаны и затерты в догматах, высказаны неясно, не бросаются в глаза, но все-таки раскол держится их и надеется рано или поздно осуществить. В русском народе ни одно начало не высказалось точно — катехизисами, символами веры — у нас всегда были безотчетные стремления, которых мы не умели высказать, но за которые умели страдать’… ‘В расколе наш народ является с совершенно новой стороны, до сих пор мало кому известной и оставшейся в незаслуженном презрении’.
Но не думайте, что все 40 страниц у Вадима — посвящены философии истории, широкому историческому взгляду на прежнюю и на будущую Россию. В предисловии своем мало ли он о чем должен был говорить, то, что меня поразило, что и вас поразит, не больше, как несколько десятков строк, и если бы выбрать и поставить все вместе, вышло бы, может, в его страницы 1 1/2. Чтож! Я надеюсь, что от этого Ваше ожидание не охладеет (я так боюсь уже наперед, что хотел бы застраховать вас от какого бы то ни было неудовлетворения). Не сами ли вы знаете, как немного самого сильного, самого главного, самого поразительного в каждом сочинении? Остальное — все равно, что листья, сучки и ветки кругом цветка,— ноги, руки, плечи и шея под головой. Но как сильно, как великолепно это немногое! Какой свет настает в голове после этих строк, как иначе смотришь и на всю прежнюю массу народа нашего, которая лежит какою-то темною, непроницаемою громадою в наших русских историях, здесь мы в первый раз узнаем, что ‘раскол заявил при самом рождении своем, что и правительство и церковь должны быть народны’, и то и другое у нас до последней ниточки не народны: как в языческое, так и в христианское время настоящая Россия по духу и натуре была — демократическая, вечно распадавшаяся на миллионы частей, семейств и уголков, и Феофилакт Тверской, один из попов елизаветинского времени, думал сказать насмешку над расколом, а вместо того нарисовал вернейший портрет не только раскола, но и сущности русского религиозного духа, этими словами: ‘у раскольников что мужик — то вера, что баба — то устав’. Да, именно распадение на свои особенные кружки — сущность русских религиозных потребностей, и как нашему народу противно подчинение одному деспотическому началу в деле верования, так в политическом деле ему совершенно антипатично одно общее монархическое начало. Никто быть может не сделал такого бесчестия нашему народу, как Глинка, выставив, посредством гениальной музыки на вечные времена русским героем подлого холопа Сусанина, верного как собака, ограниченного, как сова, или глухой тетерев, и жертвующего собою для спасения мальчишки, которого не за что любить, которого спасать вовсе не следовало, и которого он даже кажется и в глаза не видывал. Это — ипотеоза русской скотины московского типа и московской эпохи. Что, еслиб можно было собрать коренных, лучших раскольников — они бы наплевали на такой сюжет! А ведь будет время, когда вся Россия сделается тем, чего хотели когда-то одни лучшие. Тогда и музыкальное понимание поднимется уже: с жадностью прильнет тогда Россия к Глинке, и — отшатнется от произведения, во время создания которого в талантливую натуру друзья и сонетчики-негодяи николаевского времени — прилили свой подлый яд. ‘Жизнь за царя’ — точно опера с танкером, который ее грызет, и грозит носу и горлу ее смертью.
Но не об этом речь теперь: Вадим меня согрел сегодня точно жарким солнечным светом. Жду дня, когда и Вас обожжет горячий луч его светлей, могучей мысли.

В. С.

Ср. начало этого письма с тем, что говорится в ком. к п. No 69.
‘Вадим Кельсиев’ — это писавший под псевдонимом Вадима Василий Иванович Кельснев (1835—1872), революционер и эмигрант (с 1859 г.), близкий к Герцену и живший с 1859 по 1862 г. в Лондоне. Он перевел библию, и часть этого перевода была издана Трюбнером. В 1860—1862 гг. Кельсиев издал ‘Собрание распоряжении правительства о расколе’ (очевидно о предисловии к этому изданию Стасов и говорит в письме). После этого Кельсиев ездил в Австрию, славянские земли и Константинополь дли сношения с зарубежными раскольниками и ‘противоправительственными элементами’, желая связать одних с другими, пробирался дважды в Россию с паспортом турецкого подданного, но в конце копцов жизнь эмигранта ему стала тяжела, он добровольно вернулся в Россию и отдался в руки властей (он был объявлен изгнанником и заочно осужден сенатом еще в 1859 г.), арестованный, он написал в III отделении ‘Исповедь’, и, получив полное прощение, последние 5 лет жизни прожил в России.
Феофилакт, архиепископ тверской и кашинский (1670—1741), человек для своего времени очень образованный, автор многих трудов по богословским и общественным вопросам, человек старого закала и противник Феофана Прокоповича, жестоко за это пострадавший, не раз вызывавшийся в Тайный приказ и лишь незадолго до смерти, при Елизавете Петровне, освобожденный от заключения в Выборгской крепости.

74.

На конверте.
Обычный адрес.

22 марта 1861 года. Среда.

Письмо Ваше я получил и сильно заинтересован сочинением Кельсиева, нетерпение мое так велико, что я Вас прошу придти завтра вечером (т. е. в четверг) ко мне с этой книжкой и почитать. Завтра я ставлю себе пиявки и буду весь день дома.— До субботы откладывать слишком долго, до этого времени я от нетерпения, пожалуй, и захвораю. Пожалуйста, придите. У меня никого не будет.
Те малые строки, которые Вы выписали из Кельсиева, необыкновенно верны, умны, метки, способностью страдать за неясно-понимаемые идеи и неуменьем их выказывать обладаю также и я.— Но что это за несчастный народ, непонимающий, чего ему надо, и умеющий только страдать. Он похож на больного 3-месячного ребенка, который только канючит от боли, но не может ни сказать, что у него болит, ни рукою показать на больное место. Несчастный пассивный народ, едва ли заслуживающий симпатии от европейца. Будь Грубинштейн умен, он презирал бы Россию больше, чем теперь презирает, и имел бы на то право. Любить ее можем только мы в силу того закона, по которому овцы любят баранов, а не медведей.
По случаю Кельсиева мне пришел на память наш последний разговор об Вас самих. Неужели Вам не будет совестно и стыдно ничего не сделать, имея столько данных для того, чтобы сделать много хорошего.— Мне кажется, что если бы Вы написали об русском художестве, то это сочинение по многим уже мне известным данным ничуть не уступило бы Кельсиеву, и, может, было бы и еще сильнее.— И неужели Вы остановитесь только затем, что не обладаете, щеголеватостью изложения. Это даже смешно и походит на претензию Фридриха Великого быть великим флейтистом.— Там, где на первом плане дело великой важности, как, например, у Кельсиева, Соловьева, там изложение не составляет особенной важности. Великий стыд Вам будет, если Вы в самом деле решитесь упорно ничего не делать и праздно влачить дни, я очень люблю евангельскую притчу об талантах, а она здесь очень кстати. Вспомните, как у нас еще мало сделано, как Россия нуждается в хороших вещах, если бы Вы были немец, то Вам скорее бы можно простить Ваше бездействие, потому там много и без того было полезных людей, а то наша несчастная Русь и без того так бедна, вся в лохмотьях, и у ней-то Вы хотите отнять и то хорошее, что она могла бы иметь от Вас, и которое было бы для нее так важно, так дорого.
Вчера я увидал, что в критических статьях я совершенная дама.— Случайно я прочел ту статью (в Петерб. Вед.) против ‘Века’ и Вейнберга, которую Вы мне читали, и которую я так холодно прослушал. Вчера она мне очень, очень понравилась: у нас мало таких полемических статей без брани, а с делом, там есть что-то общее с Вашей статьей против консерваторий, что мне очень по душе.— Мне было вчера очень неприятно, что такая отличная статья мне не понравилась с первого разу, — а со второго. Это — что-то дамское. Чуть было не забыл сделать Вам одно возражение на одну из фраз Ваших. Вы говорите, что Сусанин не должен был спасать Михаила.— Нет, его надо было спасти, лучше московское царство, чем польское иго. Теперь нам очень труден выход к настоящей жизни, пригодной русским, особенно при нашем незнании, чего нам нужно, при нашей неспособности к протесту и при способности только к страданию, а тогда если бы нас поляки покорили, нам бы был вечный капут, все обратилось бы в католичество, заговорило бы по-польски, и тогда прощай Русь, она бы никогда не воскресла б больше.
Михаил был идиот, но лучше что-нибудь, чем ничего, факт его воцарения показывает нам, что Москва умела запакостить в народе нашем одну из очень важных сторон. Народ наш очень испакощен, те только стороны его остались нетронутыми, коими он не соприкасался в жизни государственной или политической вообще, как-то: искусство. Темные какие-то идеи об чем-то, перемешанные с полуидиотской чепухой, остались только у раскольников.— Досадно, зло берет и жалко вместе с тем, как начнешь думать об русском народе, а тут еще люди, могущие принести громадную пользу этому несчастному народу, могущие ему изъяснить с разных сторон, что такое он, т. е. народ, и что такое ему нужно, не хотят этого сделать, обрекают себя на бездействие оттого, что не могут писать на манер французских фельетонов.— Это даже возмущает меня, и в эту минуту я на Вас злюсь.
Пожалуйста, придите ко мне завтра вечером с книжкой Кельсиева.— Я Вас жду и буду один, если Вы не придете, то мне будет очень неприятно дожидаться субботы.

Ваш М. Балакирев.

‘Грубинштейном’, ‘Дубинштейном’ и ‘Тупинштейном’ называли Антона Григорьевича Рубинштейна Балакирев и Мусоргский, из-за обиды и негодования на Глинку, после статьи Рубинштейна, напечатанной по немецки, где Рубинштейн, действительно, с презрением отзывался о русской музыке и про ‘Руслана’ сказал, что эта опера ‘провалилась’ (ist gescheitert).
Интересно отметить, что Балакирев, при совершенно отрицательно-критическом отношении тогдашнем к русскому народу, считал, что лишь одно искусство осталось у него неиспорченным властью, правительством, самостоятельно, а потому прекрасно, и нуждается в хорошем истолковании, эту роль он советовал своему другу взять на себя, не боясь несовершенства своего технического, т. е. неудачной формы. Балакирев воображал тогда, что причина пессимистического отношения Стасова к собственным писаньям, а отсюда и колебания его перед окончательным выступлением в роли критика искусства — происходят только оттого, что он недоволен формой своих писаний, ‘штилем’, отсутствие которого у него постоянно порицал и его друг Горностаев. Эту причину Стасов с горячностью опровергает в следующем письме. А позднейшие историки литературы, а также наши крупнейшие писатели впоследствии не pas высказывали, что именно у Стасова есть свой стиль, т. е. тот характерный признак, который делает настоящего писателя.
Та статья из ‘СПб. Ведомостей’) против ‘Века’ и Вейнберга, которую Стасов читал Балакиреву — это была статья Мих. Иллар. Михайлова ‘Безобразный поступок Века’, а поводом к ее написанию послужило следующее происшествие. В одном из февральских NoNo ‘СПб. Ведомостей’ (издававшихся тогда Краевским)’ была напечатана корреспонденция из Перми, довольно-таки глупая, в которой в самом пошлом восторженном тоне рассказывалось, как некая ‘статская советница’ Толмачева, дама весьма красивая, но, повидимому, весьма развязная и с довольно странными манерами, читала на музыкально-литературном вечере 21 ноября 1860 г. ‘Египетские ночи’ Пушкина. П. Ис. Вейнберг (издававший тогда ‘Век’ вместе с Дружининым, К. Д. Кавелиным и В. П. Безобразоьым) высмеял эту корреспонденцию в фельетоне ‘Века’) 22 февраля 1861 г. Этот фельетон (сначала встреченный очень сочувственно Некрасовым, Дружининым и другими весьма передовыми людьми) возбудил негодование М. Ил. Михайлова, усмотревшего в нем ‘клевету на женщину’) и несочувствие женскому вопросу и написавшего громовое письмо в редакцию ‘СПб. Вед.’, в котором самым грубым образом обвинял Вейнберга (подписавшего свой фельетон псевдонимом Камня Виногорова), хотя Вейнберг высмеивал главным образом не саму Толмачеву, а корреспондента. Краевский, для которого ‘Век’ с его 5000 подписчиков был нежелательным конкурентом, обрадовался этому случаю дискредитировать соперника и, озаглавив письмо Михайлова ‘Безобразный поступок Века’, постарался раздуть этот эпизод, тем более, что фельетон Вейнберга был не совсем удачно средактирован. Как это часто случалось в России, из-за неверно понятых нескольких слов поднялась целая буря негодования, посыпались письма в редакцию, ‘протесты’, целый ряд глупейших выходок со стороны разных читателей н писателей. Co-редакторы Вейнберга струсили, так как момент был тогда весьма острый, и идти против ‘общественного мнения’ не посмели, они не поддержали своего коллегу, и в результате ‘Век’ на следующий год лишился своих подписчиков и должен был перейти в руки другой компании редакторов-издателей, более подходивших к тогдашним требованиям момента, якобы купивших, а в сущности даром получивших от Вейнберга газету, а сам Вейнберг втечение многих лет еще должен был выплачивать долг по изданию ‘Века’. История эта вскоре забылась, Михайлов впоследствии говорил, что он ‘погорячился’, но инцидент этот так и остался в истории русской журналистики и общественности под именем ‘Безобразный поступок Века’.
Отголосок этой истории слышится и в одном из дальнейших писем Балакирева (см. ниже п. No 83), который, как видно, в момент чтения ‘Безобразного поступка’, отнесся очень трезво и холодно к этому эпизоду, но потом упрекал себя за эту холодность, а далее даже и совсем поддался той шумихе, которая поднялась со всех сторон, и принял ее за заслуживающую полного доверия и сочувствия, почему и счел долгом осудить свое ‘непонимание’ в атом письме к Стасову и назвать это непонимание ‘чем-то дамским’.

75.

На конверте:
Обычный адрес.

Четверг, 23 Марта [1861 г.]

Милий, несмотря на Ваше милое письмо, я все-таки к Вам не приду сегодня. Я просто болен, у меня голова трещит и так кружится, что я думал, что пролежу сегодня весь день в постели. Притащился в Б-ку уже через силу, и только потому, что очень нужно было. Значит, мне сегодня совсем не до разговора, не до чтения и не до Кельсиева. Чорт знает, что такое это со мной сделалось, простудился, что ли. Буду ужо все лежать и спать, авось пройдет.
Мне было очень приятно видеть, что Вы немножко подумываете о том, что у меня могло-бы выйти что-нибудь порядочное, но Вы крепко ошиблись насчет побудительных причин, которые отнимают у меня просто руки. У Вас, видно, проскользнуло мимо ушей то, что мне случилось говорить Вам по этому поводу.— Я был-бы ничтожнейший и пустейший человек, еслиб меня останавливали от писания такие дрянные побуждения, как уверенность в том, что я не могу ловко и блестяще писать. Мне это вовсе неинтересно. Столько же мало меня интересовало бы то, что я мало имел бы успеха в публике. Пора уже знать мне, что не было еще ни одного в самом деле порядочного, дельного, прекрасного или высокого создания, которое понравилось бы публике.
По какому-то трагическому закону истории ей нравится всегда либо то, что фальшивого в сущности и блестяще по внешности, либо то, что ничтожно. Публика в этом случае все равно, что все женщины: женщинам, по природной их бестолковости, никогда не нравится ни ум, ни серьезность, ни дело, ни правда. Оне влюбляются без памяти в одну только самую что ни на есть дрянь. Следовательно, я никогда не рассчитывал на успех в публике.
Но моя беда вся в том, что я слишком хорошо чувствую, как несчастно, а главное не полно я рожден, и как у меня не достает слишком многого, чтоб сделать чтобы то ни было хорошее. Не аплодисменты публики, не блеск внешности мне нужны,— мне нужно быть довольным тем, что я делаю. А этого-то и нет, да, кажется, и никогда не будет. Никогда не выходит то, чего хочешь. Садишься писать, кажется полный как волкан, готовый брызнуть, как целый арсенал, наполненный всем на свете и что-же — при первом соприкосновении с бумагой начинает выходить совсем не то. Не половина, не три четверти, а все, чуть не до последней капли, пропадает. Ничто не кончено, ничто не доделано до конца, все только начато, едва выговорено, везде скачки, чуть не без связи. И никто лучше меня не чувствует этого, в первую же минуту, когда я прочитаю то, что написал. Что-же, коли и материалу довольно, да он утекает из рук или в руках моих переворачивается вверх ногами! И потому я давно уже хотел сделать то, что сделаю сейчас: просить Вас, чтоб по кр. мере Вы никогда не разбивали того, что мне случилось или случится писать. Вы ничего нового мне не скажете о том, что у меня сделано не так, но только больнее всех остальных сделаете мне.

В. С.

В этом письме две вещи останавливают наше внимание. Во-первых, мысль, составляющая основу книги Стасова ‘Разгром’, над которой он работал почти 40 лет и которую считал главным делом всей своей жизни, но так и не кончил. Идея эта, что публика во все времена не умела ценить художественные и литературные произведения по достоинству и всегда восхищалась главным образом мишурным блеском исполнения или внешней красивостью и тем сбивала с истинной дороги и многих творцов. Книга ‘Разгром’ и должна была разделяться на части: художники, публика, критика.
Во-вторых, обращает внимание недовольство Стасова своими писаниями. Это недовольство и самокритика грызли его всю жизнь, до самых последних лег жизни, и хотя он казался всегда самоуверенным и самодовольным, но постоянно испытывал это недовольство и сравнивал себя, в ущерб себе, с ‘настоящими писателями’ (Л. Толстой, Гончаров, Лесков и др. именно таким его и считали). Часто ему приходила в голову мысль — бросить писать и если он этого не делал, то потому, что, считая себя обязанным, при всем несовершенстве формы, говорить людям то, что мог им сказать по существу дела, во имя правды, зная то, чего другие иногда не знали. В этом отношении очень интересно его письмо 1853 г., написанное после выхода в свет его ‘биографии Глинки’ (см. нашу книгу ‘Владимир Стасов’, стр. 658).

76.

На обороте письма:
Милию Алексеевичу Балакиреву.

Суббота 1861 г.

Милий, как я думал, так и случилось: мне нельзя будет потеть к Вам завтра утром. Я должен кончать одну спешную работу для Корфа, а потом в 11 ч. придут двое народов тоже по делу. Итак, чай и Гомера отложим до будущего Воскресенья.

В. С.

Вообразите, Серов прислал мне вчера самое дружелюбное письмо, где даже пишет мне везде ‘ты’. Это по той выставке, где мы были экспертами. Хочет меня втянуть в некий протест и разные печатные нахальства, но, кажется, я навряд уловлюсь на эти штуки. Подробности расскажу при свиданьи.
‘Спешная работа для Корфа’, которую Стасов должен был кончить к сроку, было, вероятно, то историческое исследование — ‘Брауншвейгское семейство’ (т. е. история Иоанна Антоновича и вся трагическая эпопея его семьи), написанная Стасовым специально для Александра II, равно как раньше он для него же написал по поручению Корфа с Историю первых 20 лет жизни Николая II (от рождения до женитьбы, 1797—1817).
Экспертами Стасов и Серов были на мануфактурной выставке по отделу музыкальных инструментов. Письмо Серова, о котором упоминает Стасов, сохранилось в его архиве.

77.

Суббота.

[1 апреля 1861 г.]

Милий, вы прочитаете сейчас очень смешную вещь, но нечего делать, я принужден вас просить: не приходите сегодня ко мне.
Вообразите, нынче уже 1-ое число, сегодня я должен был уже представить свой отчет Академии Наук, а он еще не кончен. Я весь день буду его кончать сегодня и завтра, во весь дух, чтоб хоть в понедельник или вторник представить. Все эти дни мне страшным образом мешали, точно нарочно приходили то те, то другие народы, а потом долго задерживали в библиотеке.
Мне-бы очень хотелось поспеть завтра вечером в концерт дирекции для Wellingtons Sie, но кажется не удастся. Жаль! До свидания, когда хотите.

В. С.

Тот ‘отчет’, который Стасов должен был к 1-му числу сдать Академии наук — это было порученное ему Академией рассмотрение представленного на соискание Демидовских премии сочинения арх. Макария ‘Археологическое описание церковных древностей в Новгороде и его окрестностях’ (см. Отчет о XXX присуждении Демидовских премий).
‘Концерт дирекции’, где должна была исполняться увертюра (или ‘военная симфония’) Бетховена ‘Wellingtons Sieg’ (или ‘Schlacht bei Vittoria’) — был концерт, дававшийся дирекцией театров 2 апреля 1861 г., что дает нам возможность датировать это письмо — 1-м апреля 1861 г.

78.

8 Апреля 1861 года.

Я давеча был в таможне и получил наконец ‘Romo et Juliette’ Берлиоза. Теперь с жадностью смотрю на эту штуку.— ‘La reine Mab’ — прелесть. Scherzo из Sommernachtstraum — просто каррикатура на Маб.— Кажется, что остальные NoNo тоже писаны только для Scherzo, чтобы не пускать его одного в печать.
Я так доволен, что не могу утерпеть, чтобы не написать к Вам.

Ваш М. Балакирев.

‘Romo et Jullette’, наконец полученная из таможни’,— была выписанная Балакиревым из Парижа партитура симфонии Берлиоза (‘Ромео и Джульетта’), ‘La reine Mab’ — ‘Царица Маб’ — знаменитое скерцо из этой симфонии, остающееся и поныне неподражаемым по красоте и своеобразию инструментовки и по фантастичности содержания образцом симфонической музыки.

79.

8 мая 1861 года.

Пожалуйста, пришлите мне адрес Людмилы.— Нельзя ли на неделе собраться вместе к Грише, я уж давно там не был? Хорошо, кабы в Пятницу.

Ваш М. Балакирев.

Как здоровье Ваше? Мое очень плохо, что-то как будто-бы разразится надо мной, хорошо еще, если с ума не сойду.
‘Гриша’ — маленькая дочь Стасова, Софья (см. комм. к п. Л? 54).
Выше нами уже было указано на постоянные болезненные страхи и ожидания Балакиревым в будущем какой-то беды или несчастья, когда в настоящем все было хорошо (см. комм. к п. No 56 и ниже письмо No 86 и комм. к нему).

80.

На обороте письма:
Обычный адрес.

9 мая 1861 года.

На Ваши розовые чернила, Милий, отвечаю Вам фиолетовыми.
Адрес Медеи: на 2-й линии, на углу Малого проспекта, дом Вильгельма.— Что касается до меня, то я очень бедствую: в добавок к прежней болезни, я еще простудился,— кажется в Субботу, и, должно быть, во время глупой Демидовской езды. У мен’ в голове камни, я второй день все только лежу и сплю или дремлю, об еде почти не вспоминаю. Вчера я был просто в. восторге, что, кроме Мейера и Лопатина, никого у нас не было (особливо, что не было малороссофила — он бы просто меня до смерти доехал), и даже теперь спасаюсь молчанием, ничего неделаньем и сном. Так что даже и Вас не зову все эти дни. До свиданья.

В. С.

(Переверните).

Понедельник.

Я услыхал намеднись любопытную вещь, которую забыл Вам сказать в Субботу: некий барич Столыпин (наказной атаман Уральск, войска и однако-же добрый малый), только что воротившийся из Парижа, рассказывал мне, что видел у Дона-Педро какие-то листики, писанные Глинкой в 1845 году, как записки о тогдашнем его пребывании за границей, а еще разные письма разных синьоров к Глинке, от того же времени, в том числе письмо или письма Берлиоза, который говорит Глинке о его сочинениях, которые слышал. Я заставлю Людмилу писать к Дону-Педро и вытребовать от него оригиналы или копии.
Предыдущее письмо Балакирева было написано розовыми чернилами.
‘Адрес Медеи’ — см. вопрос Балакирева в этом предыдущем письме. Медея — героиня греческой мифологической истории, волшебница, помогшая Язону и аргонавтам добыть ‘золотое руно’, затем вышедшая замуж за Язона и уехавшая с ним из Колхиды в Грецию. Когда Язон после многих лет счастливого супружества изменил ей, она из ревности убила собственных детей и отравила соперницу свою Креузу. Обыкновенно ее имя упоминается как синоним ревнивой женщины.
‘Демидовской езды’. С 1851 по 1854 год В. В. Стасов прожил в Италии в качестве личного секретаря Анатолия Демидова — Сан-Донато и сохранил с ним и впоследствии очень хорошие отношения, так что, когда Демидов приезжал в Россию, то всегда вызывал к себе Стасова, советовался с ним о разных вещах художественного и археологического порядка и ездил с ним в разные загородные места или в разные учреждения Петербурга.
А. В. Мейер — см. выше комм. к п. No 20.
Ипполит Пафнутьевич Лопатин — правовед 5-го выпуска, приятель. А. Н. Серова и Стасовых, хороший скрипач.
‘Малороссофил’ — Н. И. Костомаров.
‘Наказный атаман Уральского войска Столыпин’ — Аркадий Дмитриевич Столыпин (1822—1899) участник Севастопольской обороны, а в это время генерал-майор и наказный атаман Уральского казачьего войска, впоследствии генерал от-инфантерии, отец министра Столыпина.
В Севастополе он очень подружился с Л. Н. Толстым, в дневнике которого не раз упоминается его имя и указывается даже, что Столыпин увлек его на ночную вылазку 10 — 11 марта 1855 г. Столыпин намечался одним из ближайших участников задуманного Толстым в 1854 г., по не разрешенного Николаем I, народного военного журнала. После запрещения журнала Толстой послал в ‘Современник’ сделанное Столыпиным описание той ночной вылазки в Севастополе, в которой он участвовал вместе с Толстым. Это описание было напечатано в No 7 ‘Современника’ за 1855 г. Возможно, что Толстой встречался со Столыпиным после выхода из военной службы в Москве или Петербурге (см. Труды Толстовского музея: ‘Лев Николаевич Толстой’, Госиздат, 1919, ‘Переписка Л. Н. Толстого с П. А. Столыпиным с комментариями H. H. Гусева’, стр. 82).
‘Дон-Педро’ — Дон-Педро Фернандец, испанец, многолетний спутник в путешествиях, ‘управляющий делами’ и ‘нянька’ М. И. Глинки. Расставшись с последним в 1855 году, увез повидимому с собою не мало рукописей Глинки (о многих Глинка сообщает, что Дон-Педро их ‘сжег’) — чем и объясняется, что впоследствии по временам стали появляться в Париже у продавцов автографов то те, то другие неизданные рукописи Глинки. Письма к Глинке, о которых говорит Стасов со слов Столыпина, насколько нам известно, не нашлись.

81.

На конверте надпись:
Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, д. Мелиховой.

Понедельник [23 мая 1861 г.].

Спешу Вам сообщить приятное известие: Аполлонтий отыскал самое отличное место: он будет учить 2-х мальчиков и за это получит, кроме полного содержания, 40 руб. в месяц. Я еду в Четверг и подбил еще ехать с собой Мустафу, который останется в Ярославле у Бороздина.— Мне очень весело, приятно от мысли, что увижу скоро эти все дивные места, от которых так сильно бьется мое сердце. Был давеча у А., она опять меня немножко наэлектризовала, так что и теперь еще немножко отдается давешнее. Все как-то идет хорошо, видно не перед добром.— Боюсь получить известие или об смерти отца, или, пожалуй, в Нижнем получу известие об смерти Софьи Ивановны, а чего доброго, пожалуй, и Вас не станет, это было-бы ужасно для меня, это главный пункт, который будет мучить меня во все пребывание моего вне Петербурга. Вы так нелепо упрямы, что не хотите надлежащим манером лечиться, все кобенитесь, точно Гуссаковский, и не имеете настолько любви ни к Грише ни ко мне, чтобы для нас беречь свою жизнь.— Вы же знаете, что мы оба Вас бесконечно любим и что потеря Вас будет для нас чересчур тяжка.
В среду утром я зайду к Вам проститься.

Ваш М. Балакирев.

Стелловский очень просит перед моим отъездом составить условие с Людмилой. Не приготовите-ли его к утру Среды?
‘Аполлонтий’ — Аполлон Селиверстович Гуссаковский.
‘Мустафа’ — Александр Петрович Арсеньев (см. выше комм. к п. No 68}.
Каким образом Н. А. Бороздин в этом году очутился в Ярославле, непонятно, так как по служебным памяткам он с 1860 по 1864 г. служил уже в Житомире в Волынской судебной палате.
‘А.’ — т. е. Анна Федоровна Ковалевская (см. комм. к п. No 36).
Обычные для Балакирева страхи за близких людей, боязнь за их здоровье, ожиданье их смерти, какого-нибудь несчастья — все это следствие его болезненного нервного состояния тех лет, о котором указано несколько раз выше и будет указано ниже (см. комм. к п. NoNo 56, 86, и 87).
Софья Ивановна — хозяйка квартиры Балакирева, С. И. Эдиэт (см. выше п. No 56).
Условие или договор Стелловского и Шестаковой о печатании партитур Глинки (см. выше комм. к п. No 1).

82.

На конверте:
Обычный адрес.

Четверг 25 мая [1861 г.]

Прощайте, милейший Бах! Когда Вы получите эту записку, меня уже не будет в Питере.— Еще раз прошу Вас почаще писать ко мне, а то я, при своей мнительности, усиленной болезнью, буду шибко бедствовать, и Вашим молчанием будет очень задерживаться мое выздоровление.— Берегите себя и не кобеньтесь. Ваша болезнь — единственная отрава моего приятного путешествия. Целую Вас крепко.

Ваш. М. Балакирев.

Я сказал Стелловскому, чтоб он зашел к Вам в библиотеку переговорить об условии печатанья партитур Глинки.
Балакирев, как видно, сам сознавал свою мнительность и заранее предсказывал, что при неполучении писем будет бедствовать и что это даже ‘будет задерживать его выздоровление’.
‘Условие со Стелловским’ (см. комм. к предыдущему письму) было подписано осенью 1861 г.

83.

На конверте:
В С. Петербург — и обычный адрес.

Нижний-Новгород, 3 июнь 1861 г.

Впечатлений так много, что не знаю, с чего начать.— Третьего дня я прибыл в Нижний, вчера начал минеральные воды.— На пути своем я остановился на 2 дня в милом Ярославле. Не стану Вам описывать дорогу до Ярославля, это было бы повторением моего 1-го прошлогоднего письма из Нижнего. Я все ахал и охал от удовольствия, особенно мне понравились в этот раз берега Волги между Романовым и Ярославлем.— В Ярославле я остановился у Бороздина, который Сыл мне чрезмерно рад.— Познакомился с Христиановичем. Он очень хороший человек и весьма порядочный музыкант. В Ярославле такая личность просто находка, которой общество должно дорожить, и не будь его, не было-бы никакой музыки в Ярославле. Христианович завел там музыкальную школу, учит даром очень многих и нашел многих весьма способных и много обещающих по части музыки. Мне было весьма приятно, что во взгляде своем насчет Консерватории он совершенно сходился с нами и потому не хочет входить в сношение с Петерб. Музык. Обществом.— Ярославское общество его, конечно, балует. Он имеет все данные, чтобы иметь в обществе успех, т. е. остроумен, несколько третирует барынь и не совсем их уважает, да, правда, и не за что их уважать, одним словом — это маленький Рубинштейн Ярославля, отличающийся от настоящего несравненно большим умом и образованием. Ему очень нравятся мои увертюры, которые я с ним играл в 4 руки, особенно Лир — ему понравился сразу, и он тут же просил меня написать ему в альбом тему из Лира.— Бороздин меня пригласил на другой день на вечер к вице-губернатору, где меня заставляли играть и Шопена, и Ласковского, и много-много разных дамских вещей. Все общество было в ужасном восторге, даже до противности. Дамы были так наэлектризованы сонатой (F-moll apassionata) Бетховена, которую я весьма порядочно им сыграл, что за ужином, когда я протянул руку, чтобы достать котлеты, все они бросились подавать мне блюдо и накладывать, точь-в-точь, как Петербургские] барыни с Рубинштейном.— Мне это было очень противно, чему я и обрадовался зело: значит, у меня нет скверной жилки нахальности.— Христианович требовал непременно, чтобы еще раз были сыграны мои увертюры, и заставлял все общество восхищаться ими, несмотря на то, что никто там ничего не нашел, кроме Бороздина, которому Лир так понравился, что он все наизусть оттуда напевает и кое-что наигрывает. На прощанье Христианович мне сказал: ‘Я думал, что Вы так — просто хороший музыкант, а Вы совершеннейший маэстро’.
Вице-губернатор вкупе с дамами начали размышлять об том, как бы устроить так, чтобы я каждое лето приезжал в Ярославль, и не на 2 дня, а на целое лето. Тут Бороздин пустил в ход, что отец мой ищет место советника, и что если бы он получил это место в Ярославле, то и я ежегодно бывал бы там летом. Общество за это ухватилось, и, кажется, из этого что-нибудь да выйдет хорошее. На возвратном пути я туда опять заеду дня на 4.
Дорогой я все читал последний том Соловьева, оканчивающийся возмущением Соловецкого монастыря против нововведений Никона.— Что за громадная личность была этот Никон!— В этом же томе говорится и об Стеньке Разине. Соловьевский взгляд мне больше кажется правдивым, чем Костомарова, хотя последний гораздо эффектнее действует на студентов и дам. Соловьев не делает его поборником свободы, напротив — Стенька принялся за освобождение крестьян впоследствии, видя, что своим грабительством персидских городу и двукратным обманом навлек на себя гнев Московского правительства, с которым примириться было очень трудно, особенно после того, как раз ему все простили, и он опять надул. Желая иметь себе поддержку против правительства, он начал освобождение крестьян, нисколько не сочувствуя свободе. Русский народ показал тут себя вполне: исподтишка помогали Стеньке, а когда дело стало перевертываться на другую сторону, то россияне стали плакать, клепать на нечистого, впутавшего их в сей грех, и усердно приносили покаяние. Не правда-ли, что у Костомарова все это гораздо эффектнее? Сам Стенька стоит в плаще, так таинственно смотрит, просто герой романа — Гарибальди. На пароходе я ехал с молодым человеком Коньяром, бывшим Пермским вице-губернатором. Он очень хорошо знает Толмачеву и в восторге от нее. По его словам, это совершенная женщина и даже верная жена и чудесная мать. Он очень удивляется, что вместе с Толмачевой не разбранили его жену, которая на этом же вечере читала что-то из Демона очень страстное и, следовательно, по мнению Вейнберга, очень непристойное.
Прибывши в Нижний я подвергся осмотру откупных, которые чуть-чуть не отняли у меня ящик с водами. Публика подвергается от них страшным грубостям. Время я надеюсь провести в Нижнем порядочно, здесь теперь Ковалевские, у которых я каждый день (получил от нее 2 карточки). Сегодня же ждут Вашего брата из Рыбинска. К ярмарке будет Порфирий Ламанский и Новосельский. Здесь я провожу время с Улыбышевыми сыновьями, какие они молодцы, год от году они делаются все лучше. Что Вы, как живете? Пьете ли воды? Пожалуйста, чаще пишите ко мне.— Пошлите по городской почте мой поклон Софье Ив. и осведомьтесь о ее здоровье.

Ваш М. Балакирев.

P. S. Поклонитесь Грише.— Кажется, скоро будет ее рожденье, поздравьте ее за меня.
Спросите К. Д. и немедленно передайте мне его ответ. По вечерам я вместо чаю пью след.: кладу в стакан горячей воды чайную ложку малинового сиропу. Хорошо ли я делаю? Может быть, это и нехорошо, хоть в книжке об мин. водах совсем не запрещено сахарное варенье.— Меня не слабит от вод, почему я принужден каждый день принимать с каждым стаканом минер, воды чайную ложку карлсбадской соли. От кофе (хотя я пью очень жидкий) у меня начинает болеть голова и сморкаюсь кровью, угри на лбу не только не проходят, а еще увеличиваются.
Не худо мне было-бы принимать что-нибудь крово-чистительное.
Пожалуйста, поскорее известите меня, что на это скажет К. Д.
Письма 1860 г. с описанием дороги ‘до Ярославля’ нет среди сохранившихся писем Балакирева.
О пребывании H. A Бороздина в Ярославле тоже нет указаний (см. комм к предыдущему письму).
Николай Филиппович Христианович, правовед. IX выпуска, хороший пианист, очень образованный музыкант, автор книги о Шумане и композитор. Его ‘Пляску Тамары’ из музыки к ‘Демону’ давали в одном из концертов Бесплатной школы.
Насчет службы отца Балакирева в Ярославле см. комм. к п. No 21.
Джузеппе Гарибальд и — итальянский патриот, герой освобождения Италии от австрийского владычества (1807— i882).
Модест Маврикиевич Коньяр — пермский вице-губернатор. Толмачева —прочитавшая на литературно-музыкальном нечере 21 ноября 1860 года в Перми ‘Египетские ночи’ Пушкина (см. комм. к п. No 74).
Ковалевские — Павел Михайлович и Анна Федоровна. О чувствах Балакирева к этой даме см. выше комм. к п. No 66.
Александр Васильевич Стасов в то время был уже директором Общества ‘Кавказ и Меркурий’, и потому его и ждали из Рыбинска в Ннжний-Новгород, где находилась главная контора общества.
Порфирий Иванович Ламанский (1824—1875) — старший из братьев Ламанских.
О Новосельском см. комм. к п. п. NoNo 6 и 56.
Об одном из сыновей Улыбышева нам известно, что он предавался кутежам и окончил жизнь настоящим алкоголиком, о другом сыне нам ничего не известно, но слова Балакирева, ‘какие они молодцы, год от году делаются все лучше’ надо поводимому понимать в ироническом смысле.
‘К. Д.’ — доктор Карл Данилович Реймер (см. комм. к п. п. NoNo 58).
‘Гриша’ — дочь Стасова, Софья (см. комм. к п. No 54).

84.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.
В Публичной Библиотеке.

Нижний Новгород, 20 Июня 1861 г.

Что значит, что Вы так долго мне не отвечаете на мое письмо? уж не больны ли Вы до той степени, что не можете даже отвечать мне? Брат Ваш Бонжур тоже говорит, что не имеет от Вас никаких известий. Все это меня очень тревожит.— Ежели же Вы здоровы и не отвечали мне от лени, то это Вам непростительно.— Письмо это посылаю к вам с Боборыкиным, с которым я проводил время оч. приятно.— Проездом здесь были Ковалевские, прожили дня 3, и мы вместе гуляли по Нижнему, который приводил их в восторг. Мы все подтрунивали над Бонжуром, скучавшим по отсутствию здесь гранитных набережных и проспектов. Анна Фед. мне подарила 2 карточки, которые узрите в Петербурге,— Леченье мое идет еще хуже прошлогоднего, облегчения никакого нет, и притом лето здесь предождливое.— Я все время в самом Байроновском настроении, ничего меня не занимает, как-то притупел ко всему. Читать мне скучно, музыка — еще скучнее. Странно, что именно в музыке я дошел до такого притупленья, что мне решительно все равно, станут ли мне играть из 2-й мессы Бетховена или сыграют что-нибудь из Итальянщины. Притом при музыке у меня делается ужасная ажитация во всем теле, так что я уже окончательно не притрагиваюсь к клавишам, да и охоты нет. Меланхолия окончательно поработила меня, довела меня даже до того, что я перестал бояться смерти, а с нетерпением ее жду, как избавительницу от> невыносимой жизни,— отвратителен должен быть процесс самого умиранья, потому и хочется, чтобы это поскорее прошло и наступило бы наконец вечное самозабвенье.— Прежде мне как-то не хотелось умирать: мне все казалось, что я много сделаю оч[ень] хорошего по части музыки, теперь все это мне представляется какими-то забавными пустяками.— У меня еще родилось очень странное желание, Вы его назовете диким: мне бы хотелось сжечь перед смертью все мои сочинения. Люди не стоят того, чтобы их забавлять своими сочинениями, — Совершивши такой Омаровский подвиг, мне приятно было бы умереть, и следов не оставивши своего нелепого существования.— Вы счастливец, Вас многое и очень многое занимает. У Вас еще радостно бьется сердце при открытии, что Еруслан Лазарич есть Рустем.— Кстати скажу Вам то, чего не успел передать Вам в Питере:— Не слишком вдавайтесь в археологические изыскания, Вы очень повредите себе, если будете много сидеть на разных Бовах Королевичах, на полотенцах и вообще если погрузитесь исключительно в православную художественность.— Это все сухая работа, суживающая мозг и сушит эстетическое чувство. Это я знаю по себе, и потому более русскими песнями положил не заниматься.— Самым пригодным для Вас делом все-таки будет музыкальная критика. В этой области Вы были бы Белинским,— и занятие не сухое, а напротив живое, современное, а там, в изысканиях Рустемов и полотенец, нужно из человека сделаться копающейся немецкой машиной. И неужели Вы думаете, что как только Вы покажете публике, что такое русская архитектура, так и начнут все строить в русском вкусе?— Русская архитектура — вещь прошедшая, а что прошло, то не возвратимо. Мы не те русские, которые строили Софийский и Псковский соборы, мы другие люди, у нас и вкус, и чувство — все другое,— что было пригодно тогда, то негодно и неприменимо к нам.— Археологическое поприще имеет только одну выгоду для Вас: на этом пути Вы заслужите всеобщее уважение.— Профессора будут кланяться Вам и удивляться Вашим открытиям, а на поприще музыкальной критики Вам предстояли бы одни только оскорбления, как и вообще на всех поприщах им подвергаются хорошие люди, особенно по делам настоящим.— Пожалуйста, пишите же мне. Ведь Вы единственный человек, с которым я говорю так наголо, если мне не переписываться с Вами, то придется окончательно сделаться молчальником и не говорить ни слова об самом себе.

Ваш М. Балакирев.

Что Гуссаковский? Если видаете его, то скажите ему, что я очень удивляюсь, что и он ко мне не пишет.—
‘Брат Ваш Бонжур’ — Александр Васильевич Стасов (1819—1904), см. комм. к п. No 59. А. В. Стасов был столичным жителем, любил жизнь больших столиц—Парижа, Рима, Петербурга — с их оживленным уличным движением и благоустройством, в молодости ежедневно гулял по Невскому и Морской, в течениe многих лет ежедневно прочитывал ‘Journal des Debats’, ‘Temps’ и ‘Figaro’, в кафе Вольфа у б. Полицейского моста (где потом был ресторан Лейнера) и терпеть не мог ни дачной, ни деревенской жизни.
Ковалевские — П. М. и А. Ф., см. выше.
Выражения Балакирева о том, что у Стасова ‘радостно бьется сердце при открытии, что ‘Еруслан Лазаревич — это Руслан’, о ‘полотенцах’, ‘Рустеме’, ‘старинной русской архитектуре’, все это относится до тогдашних больших работ Стасова, уже писавшихся иль подготовлявшихся: ‘О происхождении русских былин’ (1863 г.), где он доказывал генетическую связь наших былин со сказаниями восточных народов), ‘Русский орнамент’ (изд. 1870 г.}, для которого обследовал и собрал громадную коллекцию полотенец, принесенную затем в дар музею Географического общества, и т. д. и т. д.
Нападая на Стасова за эти занятия ‘Рустемами и полотенцами’, археологией вообще, Балакирев предсказывал Стасову, что самое подходящее для него дело музыкальная критика,— ‘в этой области Вы были бы Белинским’.
Впоследствии С. А. Венгеров и другие историки литературы называли Стасова ‘Белинским русской художественной критики’ и таким образом, хотя и отрицая значение занятии всеми другими искусствами и археологией, Балакирев, может быть, по естественному пристрастию к своему искусству — музыке, предсказал роль Стасова в истории русской художественной критики. Но в дальнейших своих предсказаниях он ошибся, так как за свои смелые догадки в работах по древней русской литературе и в археологических изысканиях Стасов наряду с уважением ‘профессоров’ подвергался жестоким нападкам и глумлению совершенно так же, как за свои музыкально-критические статьи.
‘Вы единственный человек, с кем я говорю так наголо’, т. е. с полною откровенностью и непринужденностью, как с истинным другом.
Первая часть этого письма поражает своим действительно байроновским пессимистическим и глубоко разочарованным настроением.

85.

На конверте:
Милию Алексеевичу Балакиреву.
В Нижний Новгород, в контору Общества ‘Кавказ и Меркурий’.

Спб. 29 Июня 1861 года.

Вы до бесконечности удивитесь, Милий, когда узнаете самую главную причину, отчего я вам до сих пор не писал. Я просто не знал Вашего адреса: Людмила тоже позабыла, Гусикевич сначала сказал, что знает, потом вышло, что и он забыл, обещал у себя поискать и прислать — само собой разумеется, ничего не исполнил, и я таким манером по сих пор сидел и у моря ждал погоды. Помню я только, что улица, где Вы живете, зовется по какому-то ортодокскому празднику, но какая-такая она именно: Преображенская, Вознесенская, Воскресенская, Покровская, Троицкая или иная — не знаю, дом Ваш — какой-то купчихи (вероятно толстой и вонючей, нарумяненной и с вывалившимися черными зубами) — но этих признаков для почты еще мало, и потому я не мог тронуться с места.— Гусикевич говорит, что не пишет к Вам тоже потому, что не знает адреса. Меня наконец уже выручил Бонжур, сказав, что письмо наверное попадет к Вам в руки, если адресовать в их контору: я это делаю, бог знает, выйдет-ли толк, но Вы поскорее уведомьте, если выйдет. С Боборыкиным я не успел и двух слов сказать про Вас: он мне отдал Ваше письмо на улице, повстречавшись со мной по нечаянности, когда я шел домой, утром, из Летнего сала, с кувшинами, привешанными к пальцу на веревочке, он соскочил с дрожек, сунул письмо Ваше в руку, быстро проговорил кое-что и был таков, обещая, что мы еще увидимся. Но этого не случилось покуда — что касается до моих сообщений, то, конечно, важнейшие были бы по медицинскому департаменту, но выходит, что Вы ничего не потеряли от такого долгого неполучения моих писем. Если бы я мог отвечать Вам даже тотчас после Вашего первого письма, все-таки Вы не извлекли бы из него ничего нового для себя. Карла говорит, что если угрей у Вас на лбу не меньше прежнего, а больше, то это ничего и даже гораздо лучше — очень полезно для Вас. Если голове дурно, то кофе тут невинен. Что Вы пили вместо чая воду с вареньем или сиропом — дурного нет. Купаться Вам (как и мне) можно и очень полезно, но начинать дней через 10—12 после последнего кувшина. Наконец, что касается до общего хода болезни, то это надо самому видеть — за сотни верст нельзя командовать ни над войском, ни над болезнью. И потому продолжение леченья — по Вашем возвращении. Вы просили чистительного — Карла говорит, ‘не нужно’, потому что Вам (как и мне) и самая Мариенбадская вода дана не для слабленья, а для оттягивания крови от головы и приведения ее в порядок, в правильное обращение. Из всего этого Вы видите, что пиши я Вам гораздо раньше теперешнего, Вы положительно ничего не выиграли бы. В других отношениях выиграли бы,— можете судить по остальному сегодняшнему письму. Из него Вы увидите, что все это время я был в очень скверном духе, следовательно, ничего порядочного не мог бы написать Вам.— Завтра кончается мой водяной курс. Выпил я всего 45 бутылок, пил по 3, потом по 4, по 5 и даже (раза два) по б стаканов. Слабило меня не очень-то, скорей мало, чем много, так что даже действие началось едва-едва после первых 10-11 дней. Не знаю, так-ли было и с вами. Голова у меня теперь не болит, но не могу сказать, чтоб я вылечился: раза 2-3 я чувствовал что-то такое не в порядке, кое-что в роде того, что у меня бывало за день или за два до припадков. Теперь ясно, что у меня ничего не будет-лето, отличная погода (кроме редких дождей), много нюхаю хорошего воздуха и отличной зелени, поминутно на улице, или в здешнем парке, или на море: понятно, что посреди всего этого будешь здоров и исправен. Но спрашивается, что будет зимой? И немножко подозреваю, что может повториться прежнее. Впрочем нечего (да и не стоит) отгадывать,— увидим. Жаль только, если я понапрасну столько времени ни с того ни с сего мешал себе есть ботвиньи, окрошки, творог, ватрушки, ягоды и проч.— все, что именно особенно люблю.— Я до сих пор не знаю, и не у кого справиться: когда именно Вы отсюда уехали — в четверг ли, как было назначено, или позже. Я спрашивал Гусикевича, он сказал: кажется, в четверг, а впрочем — не знаю. Тут мало извлечешь, согласитесь сами. Спрашиваю же я Вас об этом потому, что в тот четверг я было приехал провожать Вас на жел. дорогу, остался до последней минуты отхода машины, т. е. вплоть до самых 12 часов, перещупал глазами все лица снаружи и внутри вагонов — а вас не видал, и не видел тоже ни одного человека, который бы сказал мне что-нибудь про Вас. Мне хотелось Вас видеть в тот день, потому что накануне мало удалось говорить с Вами, а потом еще мне хотелось дать Вам несколько оттисков ‘правил’ Шумана и моей статьи о консерваториях — для Христиановича и других народов, кому они могли бы пригодиться из нынешнего Вашего путешествия, жаль, что не удалось. Гусикевича видел я до сих пор всего раз, он сам пришел, посидел целый вечер, был очень мил, вовсе не свиреп, никаких дикостей особенных не отпускал и столько доволен нынешними своими делами, что даже перестал был похож на малайца, вообразите, у него лицо нынче вовсе не желтозеленое, а европейское — белое. Музыки — никакой. Видно, уже теперь такая полоса пришла на музыкантов, чтоб музыкой не заниматься. Вот зато Серов, совсем другая статья: он именно теперь-то и почувствовал особенную похоть к музыке. Не знаю, оттого-ли, что его сажали под арест и что его там офицеры поили шампанским, или от чего другого, только он кончил свою оперу Giuditta, он сам на-днях это рассказывал Майкову (Майкову с ‘гнилой улыбкой’, как говорит Григорович), и теперь кончает только ‘Ассирийские танцы’. Вы, может быть, помните некоего Виктора Гаевского, который, хоть редко, но все-таки, кажется, бывал у нас в одно время с вами. Он живет в Павловске и на днях привез оттуда известие, что Штраус в ужаснейшем восторге от какого-то антракта этой самой оперы, который ему привез в Павловск Серов, и будет играть его у себя в самом непродолжительном времени. К величайшему, кажется, горю Серова, не произошло у нас никакого скверного столкновения по случаю нашего экспертства на мануфактурной] выставке. Он всеми силами натягивал, как бы устроить скандал и ‘драку’ петушиную,— не вышло. Об этих пошлостях не стоит расписывать здесь — много возьмет времени и бумаги, если хотите, расскажу Вам, когда увидимся. Не знаю, дадут-ли нам какую-нибудь подачку за наше экспертство, а не мешало-бы. Если дадут медаль, то я ее спущу за деньги уж за один раз с тою, которую мне недавно прислали из Академии за ту рецензию, которую, помните-ли, я однажды оканчивал во весь дух при вас. Та медаль (большая золотая) по уставу в 12 червонных, следовательно произведет 35—36 р. сер., авось и мануфактурная что-нибудь составит,— таким манером я по крайней мере расплачусь за дачу Софьину. Когда же Вам отдам — один черт знает. Ведь вот предчувствовал же я, что дело будет скверное, лучше бы мне не брать (да — не брать, это опять легко сказать, неужели наш Карла так бы и оставался по сю пору без денег?) Я знаю, что Вы меня выругаете даже за одно упоминание о деньгах, которые я Вам должен,— однако же все-таки дело скверное, что я и сам не знаю, когда Вам их отдам, потому что у меня теперь вдруг случился такой поворот, которого мы с Вами никоими судьбами не предвидели. Вообразите себе, что Корф принялся вдруг теснить меня, приставать ко мне самым чиновничьим канцелярским манером. Понимаете, вследствие чего? Догадаться не мудрено. Знавши, что меня пригласили на мануфактурную выставку экспертом, он вдруг принялся ловить мое ‘отсутствие’, между тем как я все-таки бывал всякий день, хотя и позже, прислал мне раза два сказать через Собольщ., с весьма большими строгостями, что я ничего не делаю ни по нашей дурацкой комиссии материалов, ни по Библиотеке (значит, что просто я лишний и даром деньги беру). При этом стал меня обегать, отвертываться от меня, не замечать моего присутствия в комнате, и либо ни слова не говорит со мной, или бросит мне 2—3 слова по-начальнически, нехотя. Согласитесь, что если он будет так продолжать еще несколько времени, это будет предвестником моего исключения, под тем или другим предлогом. Если ничто не переменится до осени (летом он, впрочем, не ездит в Б-ку), мы с Вами можем быть уверены, что с Сент. или Окт. я буду выжит вон. О странной и двусмысленной роли Вас. Ив. не хочу писать — расскажу на словах. Я было вначале думал написать письмо — но что за оправдания, когда он сам не хуже моего знает, что и в Б-ку я хожу не только не меньше никого, а больше, потому что люблю там быть, мне тошно, когда я там не побываю, и навряд-ли есть много дней в году (разве дача и т. п.), когда я не загляну туда, знает, что до сих пор я все делал, что мне ни поручал он, да вдобавок делал для Б-ки и предлагал, чего никто от меня не требовал — следовательно, что за оправдания! Французы говорят: qui s’excuse — s’accuse’: я думаю, что это правда. Потому я ни слова не хочу ни говорить, ни писать, посмотрим, что дальше будет, но много есть вероятия, что меня выживут из службы. Что тогда делать, что выдумать? Деваться некуда, никуда никто не возьмет, а между тем перерыва в деньгах не может быть не только на один месяц, но на одну неделю. Вы знаете, что собственно для себя у меня остается несколько рублей. Вдобавок к прочим тревогам прибавилось недавно то, что моя баба опять выкинула. Она гуляла со мною раз утром по Летнему саду, она меня провожала всякое утро, чтоб не скучно мне было одному на этих глупых прямолинейных, казенных дорожках, идем мы недели 2 тому назад, довольно рано, было часов 8,— кто бы мог что-нибудь предвидеть? Вдруг пушечные залпы на Царицыном лугу, т. е. в двух шагах от нас. Даже и я вздрогнул. Через полчаса моя бедная баба выкинула. Это, изволите видеть, е. в. изволили делать смотр кадетам. Чорт знает, что такое! В городе, в самой средине — стрельба!!. Кто это потерпит в Европе?! Ведь это просто ни на что не похоже, Лень что-ли поехать со своими кадетами куда нибудь за город, на Волково поле или куда угодно. Ведь это ужасно скверно и глупо, согласитесь. Представьте, сколько до сих пор при ‘блаженной памяти’ да и теперь было несчастных случаев, вероятно и смертей, о которых никто не слышит и не знает. По счастью, у меня дело прошло довольно хорошо, и теперь все уже пришло в прежний порядок, но ведь каждый выкидыш до корней потрясает организм и рано или поздно обозначится тот след, который он напечатал на человеке. Все это вместе мало меня располагало и располагает к веселостям, и признаюсь, кроме даже незнания адреса, мне мало хотелось писать — даже и к Вам. Из знакомых я видел немногих, Жемчужн.[иков] (который здесь живет) порядочно несносен, когда примешь его большую порцию, жена его — лакрица самая приторная, кисло-сладкая, с ребятами их мне тошно быть в одной комнате, всего больше надоедает мне то, что Жемчужн[иков] постоянно держит голос свой в какой-то минорной интонации, и спроси его хоть самую простую вещь, он отвечает: ‘да’ или ‘нет’ таким голосом, точно кого-нибудь похоронил сию секунду. Ведь это просто несносно!! Ламанского я мало видел, и притом, как я его ни люблю, какой ни славный он в самом деле человек, в нем славянофильство самое московское преобладает, и на него наткнешься непременно после 10 минут всякого серьезного разбора.— Кстати, скажу Вам мимоходом, что недавно я заметил в балладе Финна следующую форму:

0x01 graphic

Пишу в D-dur по фортепианной арранжировке.
Из чего я вывожу две вещи: 1) что Глинка слишком часто и без нужды употреблял гармонию с хроматическими ходами

0x01 graphic

это своего рода рутина (а их именно и советует всего больше Керубини): 2) что и здесь, как в ‘Славься’,

0x01 graphic

вовсе не по надобности, а по какому-то школьному правилу, т. е. по рутине-же, употреблен непременно минорный аккорд вслед за мажорным (А: D-дур, D-моль, В: G-dur, G-моль). Разве не лучше было бы, не естественно, не проще, не здоровее — повторить два раза мажорный аккорд:

0x01 graphic

А то тут является какая-то ненужная и неуместная изнеженность, рассиропленность. Что Вы скажете? Мне кажется, Вы со мной согласитесь.— Жаль, что такие пятнышки (хотя и маленькие) есть на таких двух вещах, как баллада и особенно ‘Славься’. И одну веснушку жаль встретить на лине красавицы. Вообще много других примеров можно набрать, которые доказывают, что напрасно Глинка ездил (в первый раз) за границу, и еще более — учился у Дена. Между тем, поминутно наталкиваешься на новые доказательства, сколько глубины естественной, природной, было в его натуре. Мне случалось, по обстоятельствам, как Вы знаете, провести недавно много времени (почти весь этот год) за русскими сказками, народными поэмами и т. д. Именно после того не могу довольно надивиться, до какой степени Глинка схватил верно, глубоко и метко весь дух, весь характер древней народности нашей. Пушкин не был к тому способен. И его и Лермонтова хватило только на позднейшие времена России, на времена Москвы, да и то на время гнилости ее: ‘Борис Годунов’, ‘Калашников’. Но тут Глинка им равен с ‘Жизнью за царя’. Против ‘Руслана’ они ничего не выставят.
Теперь для заключения письма, нападу на Вас самым жестоким образом за некоторые строки Вашего последнего письма. Знаете-ли, что если бы эти самые мысли и слова я прочитал где-нибудь в журнале или книге, я тот-час-же вооружился-бы всевозможными громами, чтоб доехать и даже поднять на смех того синьора, который написал бы публично такие дикости. При нынешнем образовании, это более непозволительно.— Вы мне говорите, чтоб я не слишком занимался Рустемами, Русланами, полотенцами, русской архитектурой и проч., потому что могу много повредить себе, потому-что это сухое занятие, потому что надо заниматься живым, современным, потому что легко можно сделаться немецкой копающейся машиной. Признаюсь, читая все это, я только пожал плечами и отнес все такие несчастные рассуждения разве только к тому, что Вы были не в духе, либо писали очень второпях. Как могло из Вашей светлой, прекрасной головы зараз столько выйти вздору?— Разве может сделаться немецким копателем тот, кто таким не рожден, или разве может и должен перестать им быть, кто таким рожден? Людей нельзя по желанию переделывать. Следовательно, ближайший вопрос состоит только в том, что я за человек, и моей натуры не исправишь, если она плоха и ничтожна, точно так, как навряд ее испортишь, если она порядочная. Всякий пусть исполнит свое назначение, или то, к чему его тянет, хотя бы это было только бросание гороха об стену.— Но, оставляя в стороне мою личность, Вы сказали тут несколько таких странных вещей, которые удивили меня больше, чем большая часть странностей, которые мне случалось слышать. Почему надобно заниматься непременно именно современным, в деле искусства в особенности? Разве Вы не заметили или забыли, что весь род человеческий не может (да и не должен) заниматься одним и тем-же? Способности и наклонности людские так разнообразны, что прямо ведут к тому заключению, что важных вещей на свете не одна и не две, а — много. Всякий деятель стоит один другого, когда и из своего дела и из самого себя добывает всю жизнь, всю правду, всю истину, которая может быть добыта. Что такое археология? Старое, схоластическое слово, которое под устарелою, немного комичною своею оболочкою заключает однако-же вещь глубокую и великую. Эта ‘археология’ есть только одна из ветвей истории — изучение мифологии, быта, искусства прежних людей — значит, изучение верований, жизни, творчества человеческих,— неужели это пустяки, неужели это не важно? Вы мне скажете, зачем останавливаться на прежних периодах, а не нынешних? Отвечаю: во-первых, это дело вкуса: во-вторых, кто занимается прежним каким-нибудь периодом, через это не поклялся еще, что наплевать на все остальные, в-третьих, неужели в естественной истории натуралист будет тогда только хорош, если займется львом или орлом, и будет заслуживать презрения, если станет изучать хорька или ласточку?— Нынче этого уже нет, в естеств. истории нет больше любвей и презрений, есть только желание постигать части и целое в великой картине — природе. Картина народов — еще более высокая картина. Здесь изучение каждого крылышка, каждого копытца, каждой лапки, каждого хвостика ведет не к суши, а к постиганию великой поэзии и гармонии. Насмешка над Ерусланами или полотенцами совершенно равнялась бы насмешкам над изучением позвонков, сердца, легких, кишок какого-нибудь животного, ячеек и листиков какого-нибудь деревеца или растения. Правда, из исследователей одни весь век остаются при лапках и хвостиках, дальше не поднимаются, между тем другие возносятся доуразумления мировых законов — всякому свой удел, не знаю, что мне удастся сделать на своем веку, но не буду считать свою работу презренною, если успею понять и другим определить хотя одну букашку.— Вы еще говорите: неужели выдумаете, что как только объясните другим, что такое русская архитектура, так все и станут так строить? Это вещь невозвратимая, прошедшая, у нас и вкус и чувство другое, и т. д. Не знаю, с чего Вы взяли, что я когда-нибудь мог воображать себе что можно и должно воскрешать прежнее искусство. Конечно, мне ни разу не приходилось говорить Вам именно про архитектуру, но по одному тому, что мне часто случалось говорить Вам про древнюю нашу музыку, вы могли бы судить, как я далек от всякого воскрешения и подогревания замерзшей древности. Я бы первый вопиял, еслиб у нас вздумали поднимать на ноги прежнюю архитектуру, или что-бы то ни было из прежнего искусства. Но изучать, узнавать — это совсем другое дело, потребность познавания есть такая же потребность в человеческом духе, как потребность творчества. Это двоюродные сестры. Прощайте, Милий, больше некогда. Пишите скорей и будьте здоровы и веселы. Неужели-же в самом деле лето для вас пройдет совершенно задаром и вы ничего не родите на свет? Ведь художники — все равно что женщины, на то только и нужны, чтоб приносить новые создания в мир.

В. С.

Людмила Вам кланяется. Гришку с 7-го Июня не видал. А Вас мы тогда поминали. Помните, мы сидели на камушке, на кладбище чухонском. Меня так схватил Ваш неожиданный приезд сюрпризом, что вот уже сколько времени, а я не могу забыть тогдашнего чувства.
Гусикевич — А. С. Гуссаковский.
‘Я шел из Летнего сада с кувшинами, привязанными к пальцу веревочкой’ — Стасову было предписано доктором пить по утрам какую-то минеральную воду, и так как между стаканами такой воды полагается ходить, то он отправлялся гулять в Летний сад, захватив с собой кувшины минеральной воды, привешенные на руку на веревочке.
‘…’Правила’ Шумана — это его ‘Musikalische Haus- und Lebensregein’, помещенные в конце его ‘Album fr die Jugend’ и перепечатанные в четвертом томе Собрания его сочинений (‘Gesammelte Schriften ber Musik und Musiker von Robert Schumann’, Leipzig, 1854)…’ — Эти строки взяты из маленького предисловия Стасова, предпосланного сделанному им переводу ‘Правил’ Шумана, которые Стасов напечатал в ‘Музыкальном и театральном вестнике’ 1857 г., а потом издал отдельной брошюркой (12 стр.), считая, что мысли, высказанные Шуманом в этом сочинении, глубоки и важны не только для юношества, но и для всякого культурного музыканта, и так же гениальны, как его музыкальные, исполненные нового духа, создания. Перевод посвящен М. А. Балакиреву.
‘Оттиски статьи о консерватории’ — см. выше п. No 70 и комм. к нему.
Н. Ф. Христианович, о котором говорится в и. No 83, написал очень симпатичную работу о Шумане.
У Гуссаковского был изжелта-смуглый, темный цвет лица, и он действительно, судя по портрету, был похож на какого-то экзотического человека.
Виктор Павлович Гаевский (1826—1878) — литератор, известный пушкинист, лицеист по образованию, а впоследствии присяжный поверенный, деятельный член Литературного фонда.
Иоганн Штраус, знаменитый венский композитор и дирижер, особенно прославившийся своими вальсами, дирижировал в течение нескольких сезонов в Павловском вокзале.
Giudilla — т. е. опера Серова ‘Юдифь’.
Майков — поэт Аполлон Николаевич Майков (1821—1897).
Григорович Дм. Вас.— см. выше пп. NoNo 45, 53 и комм. к ним.
Золотую медаль Академии наук прислали Стасову за его разбор сочинения арх. Макария ‘Описание церковных древностей Новгорода и его окрестностей’ (см. выше комм. к п. No 77).
‘Экспертизам, за которую Стасов тоже надеялся получить медаль и обратить ее в деньги, это была экспертиза по отделу музыкальных инструментов, на которой экспертами были Стасов и Серов.
Вся эта ‘история с Корфом’ оказалась не имеющей никакого реального значения, так как временное охлаждение Корфа к Стасову по поводу Румянцовского музея давно рассеялось, но тут примешались личные сложные отношения Стасова с Собольщиковым, повидимому старавшимся вызвать некоторые новые недоразумения между своим начальником и своим подчиненным, преувеличенное же опасение Стасова и истолкование всяких мелочей в невыгодном для себя смысле объясняются исключительно тогдашней болезненно настроенной фантазией В. В., бывшего в угнетенном состоянии духа вследствие разных причин романического свойства.
‘Когда же Вам отдам’ и т. д.— повидимому Стасов взял у Балакирева взаймы некоторую сумму для того, чтобы расплатиться с доктором Карлом Даниловичем Реймером.
Луиджи Керубини (1760—1842) — итальянский композитор, автор опер ‘Водовоз’, ‘Лодоиска’ и др., а также известного ‘Реквиема’, много писал теоретических сочинений о контрапункте, музыкальной композиции и т. д., был директором Парижской консерватории в последние годы своей жизни.
В полях за деревней Ижорой, близ Парголова, где, жили Стасовы, лежало старинное запущенное маленькое финское кладбище, очень живописное все поросшее соснами и елями, и Стасов со своей маленьком дочкой и другими членами своей семьи часто ходил туда гулять или ‘посидеть на камушке’, там Балакирев и застал его, внезапно приехав однажды из Петербурга.

86.

С.-Петербург. На Моховой, дом Мелиховой.
Александру Васильевичу Стасову для передачи Людмиле Ивановне III ее таковой.

3 июля 1861.

Многоуважаемая Людмила Ивановна!

Поздравляю Вас с наступающим днем ангела Вашей милой Оли и при сем желаю Вам всего лучшего.
Я живу в Нижнем, как Вам известно, лечусь, только ничего нейдет в прок.— Особенно меня расстраивало все время упорное молчание Владимира Васильевича. Это упорное молчание я не иначе могу объяснить, как его смертью.— Допустить мысль, что он не отвечал на мои письма от лени, я не могу, потому что он очень хорошо понимает, что эдак чувствами не играют. Значит, он или умер или опасно болен.— Пожалуйста, уведомьте меня обо всем и во всех подробностях, только прошу Вас ничего не скрывайте.— Я уже давно готовился к этому, предположение насчет его смерти давно уже стало созревать в моей голове, лечение пошло все наизнанку, и поверьте, что известием об его смерти Вы не сделаете хуже моему здоровью. Я уже готов к этому. Буду ждать с нетерпением Вашего ответа.

Преданный Вам М. Балакирев.

3 июля 1851 г.
Нижний-Новгород.
Адрес мой: в Холодном переулке, дом Раева.
Выше мы уже несколько раз указывали на это письмо, как на характерный образец тех фантастических страхов Балакирева, которые охватывали его всякий раз, как, оставшись один, вдалеке от друзей, он не получал долю вестей от них, он, благодаря этой фантазии, доходил в своей тревоге за близких до мысли, что они уже умерли и что друзья только скрывают это от него.

87

На конверте:
В С.-Петербург. Владимиру Васильевичу Стасову.
На Моховой, дом Мелиховой.

14 июля 181 г. Нижний-Новгород.

Я понемногу начинаю приходить в себя и верить, что Вы действительно живы, письмо Ваше я перечитал, как полагаю, раз 25.— Я несколько повеселел и стал даже подумывать об продолжении концерта, если только больная голова моя в состоянии будет что-нибудь порядочное сочинить.— Вчера все фантазировал, только оч. плохо выходило.— Кстати, за Ваше долгое молчание я Вас завалю еще некоторыми поручениями: 1) Купите мне нотной бумаги в 18 строк, образчик которой при сем прилагаю, б-ть листов ее стоит 10 к., Вас прошу взять 4 тетради, т. е. на 40 к. с. Для сих издержек прилагаю при письме 1 руб. Нотную бумагу берите в лавках под Думой. Это можно сделать Вам, идя в Публ. библиотеку. 2) Зайдите к Стелловскому в магазин и передайте ему или его приказчикам прилагаемую при сем записку, в коей я прошу отпустить мне 4-й концерт Литольфа и 3-е Scherzo Шопена. 3) Мне бы очень хотелось посмотреть 2-й концерт Грубинштейна, поев. Леви. Я совсем не помню, какая там форма Andante, а мне это очень нужно для своего, которое так странно складывается, что ни под какую форму я его не могу подвести из всех мне известных.— Этот концерт Вы можете достать через Д. В. у Иогансена.— Все это, т. е. концерт Литольфа, Грубинштейна и нотную бумагу, отдайте в магазине Стелловского для отправки ко мне, на что остающихся у Вас 60 к. будет слишком достаточно.— Если же Вы опять в ссоре с Д. В., то не хлопочите: тогда нечего делать, буду без Антонова концерта, хоть мне и очень будет это неприятно.— На нотном листке, посылаемом к Вам, я кое-что выписал для Вас, а именно: мне кажется, что в увертюре Руслана самое волшебное место навеяно было на Глинку Берлиозом, который слегка затронул те же аккорды в своей Мабихе (как ее зовет Кюи).— Сличайте сами. Насчет хромат, контрапунктов я с Вами совершенно согласен. Только в этом случае может быть рассиропленность,— это и нужно по тексту, жаль, что Вы не выписали текст этого места. Глинка вообще очень любил хромат, контрапункты, которыми переполнены все его сочинения, напр.

0x01 graphic

вся лезгинка:

0x01 graphic

перед ней танцы в 3/4 A-dur, где военный оркестр играет хромат[ическую] гамму.— Вероятно, эти контр[апункты] сильно нравились Лоди и Кукольнику, которые считали это очень ученым. Нет ничего легче, как делать хромат, контрапункты, которые подходят к любой мелодии. У меня когда-то были эти замашки. Напр. в 1-й уверт[юре]:

0x01 graphic

Впрочем, эти контрапункты бывают очень хороши, когда они несколько маскированы, когда незаметно, что идет прямо хромат[ическая] гамма. Наприм., во 2-й исп[анской] увертюре:

0x01 graphic

Вся ‘Аррагонская хота’ усеяна одними хромат, контр.— Никаких других не видать там.— Кстати об ‘Хоте’. Там есть кое-что, нигде не встречающееся у Глинки во всех остальных сочинениях и что собственно составляет плоть и кровь Берлиоза.— Выписываю это:

0x01 graphic

Особенно аккорды, означенные Х, Берлиоз беспрерывно употребляет. При сем заметьте, что уже Romeo et Juliette исполнена в 1-й раз в 1837 году. Значит, он сильно постарше будет Глинки по времени деятельности своей.— Для заключения — приведем еще образчик дурного контр. Глинки:

0x01 graphic

Здесь уже хромат, гамма ни к селу ни к городу, особенно безобразна там будет дальше F-dur’ная часть.— Посмотрите там — найдете по-моему это пребезобразие.

0x01 graphic

Пожалуйста, проверьте писанные мною примеры, верно ли они написаны и верно ли обозначена инструментовка. Я пишу на память, нот этих со мной нет, и мне было бы интересно знать, хорошо ли я помню.— На прилагаемом лоскутке я выписал Вам кое-что из 1 нумера Те Deum Берлиоза. Посмотрите, как все это хорошо. Я теперь оч. хорошо знаю Те Deum и причисляю его к капитальным созданиям на него времени.— Ромео его скорее буффонада, чем симфония, хотя там и есть прелестное Scherzo ferique и еще кое-что, но вообще безобразно до смеху.— С самого начала он выдумал итальянским речитативом рассказывать весь сюжет драмы. Ну, можно ли писать речитатив на подобные слова, не говоря уж об нелепости самой задачи: ‘Bientt de Romeo hi ple rverie met tous ses amis en gait, ‘mon cher’, dit l’lgant Mercutio, ‘je parie que la reine Mab t’aura visit…’
Ведь это курам на смех.— Еще очень смешные есть строфы, по музыке род Серенады, где говорится насчет любви Ромео и Джульетты:
‘Premiers transports que nul n’oublie, premiers aveux, premiers serments de deux amants sous les toiles d Italie dans cet air chaud et sans Zphirs que l’oranger au loin, parfume, o se consume le rossignol en longs 0x01 graphic
(здесь над нотой 0x01 graphic
soupirs, quel art dans sa langue choisie rendrait vos celestes appas? Premieis amours n’tes vous pas plus hauts que toute posie, ou ne seriez vous point dans notre exil mortel cette posie elle mme dont Schakespeare lui seul’eut le secret suprme 0x01 graphic
et qu’il remporta dans le ciel?..’
Легкое дело задумал — тризну по Шекспире!— Музыка столько же негодна здесь, как и слова. Там есть целое Andante ‘горесть Romeo’, походящее на вой.
Но и там кое-что есть в сцене бала, почему можно догадаться, что вещь написана не гороховым шутом.
Когда Вы мне все требуемое пришлете, то я начну продолжать свой концерт при леченьи холодной водой. Минер, воды я вчера покончил. Меня совсем не слабило от них, и я принужден был каждый раз с 1-м стаканом принимать ложку Карлсбадской соли, как мне и говорил Реймер. Очень грустно, что подлец Корф стал Вас выживать из библиотеки. Вам единств[енный] выход читать лекции при университете или при Академии художеств.— Только я на Вашем месте не стал бы ждать, чтобы меня Корф вытурил, а сам бы вышел. Ведь все равно начать бедствовать 2-мя неделями раньше или позже.— Странно мне одно, что Корф после истории Румянц. музея был к Вам столь благосклонен и потом вдруг так опакостился.— Впрочем, в жизни я немного призадумывался над подобными вещами, авось вывезет: иной раз, или лучше сказать по большей части, является помощь откуда уже никак не ожидаешь.— Все-таки это очень грустно. Это несчастное дело будет пробным камнем для всей Вашей семьи.
15 июля.
Сегодня Ваши именины. Я встав рано, в 6 часов, гулял на набережной. Что у нас за воздух, не говоря об природе — прелесть!— Сегодня все идут на открытие ярмарки, я остаюсь один. Не знаю, как мне отпраздновать Ваши именины: сыновья Улыбышева в деревню уехали, я решительно один.— Разве сыграть Ваши любимые места из увертюры Лира, причем буду вспоминать об Вас. Вы, вероятно, теперь в Петергофе пируете среди семьи.— Читали ли Вы в газетах, что Франциск Листиус сделан гофкапельмейстером Наполеона III, получил от него орден Почетного легиона и в пылу своего восторга к Наполеону сказал ему: ‘Sire, Vous tes le si&egrave,cle’.— Не правда ли, бесподобно!— Читал также, что Румянц. музей переводится в Москву. Ай да студенты, по делом с них сняли форму.
Назад тому 4 дня приезжали сюда из деревни сыновья Улыбышева, они мне сообщали преудивительные вещи: они завели в деревне школу и учат грамоте мальчиков, движимые чувством гуманности и прогресса, они было начали учить их азбуке по новому способу, называя буквы: а, бе, ве и т. д., но вышло что же? Никто не запоминал букв, и дело не шло, покуда они не взялись за ум и не стали учить их: аз, буки, веди… Тогда дело пошло хорошо, и теперь уже многие читают.— По моему мнению, гораздо легче запомнить аз, буки, чем а, бе, все равно как легче запомнить улицу, назыв. Преображенская, Сергиевская, Проломная, чем 1-я линия, 2-я линия, 3-я линия, хотя с 1-го разу последнее кажется легче, а на деле выходит, что даже самые извозчики часто ошибаются в линиях Васил. острова.— Эдакие названия уже скверны потому, что тут нет собственно названия, образности. Я боюсь надоесть Вам своей бессвязной болтовней, а между тем я так давно не писал к Вам, что не могу утерпеть, чтобы еще немножко с Вами не побеседовать.— Не взыщите, что мое письмо полно вагнеровских модуляций, что вдруг ни с того, ни с сего начну говорить в 2 диеза, а через 2 такта стоит 4 бемоля, а там #. В начале лета я много читал курс оркестровки Берлиоза и с большой пользой. Особенно много я читал об простых рогах и трубах и узнал, наконец, как с ними надобно справляться. В моем концерте будут уже простые рога и трубы. Сначала писать мне на простые было очень трудно, потом привык, а, вероятно, если напишу весь концерт, то такую привычку сделаю к простым медн. инструм., что на другие и писать не буду.— Теперь вся остановка за нотной бумагой. Мне очень совестно Вас тревожить по этим делам, и потому к Стелловскому и за нотной бумагой Вы откомандируйте Гусаковского, а сами выхлопочите через идола 2-й концерт Антона. Мне его очень хотелось бы просмотреть.— Я все рассматривал концерт Листа. Там можно многому научиться в употреблении форт, с оркестр.— Нейлисов, с которым я виделся на железной дороге в свой отъезд (в четверг), уверял меня, что и 2-й концерт Листа (A-dur) уже вышел в свет, изданный в партитуре. Вот бы желал прочесть. UP Кланяйтесь Людмиле Ив.— Я часто припоминаю наши последние разговоры, из коих вывожу, что в ней много хороших сердечных сторон.— Пожалуйста, поскорее исполните мои поручения, с нетерпением буду ждать Вашего письма. Не забудьте медицинского поручения, об котором я просил Вас в предыдущем А-мольном письме.

До свиданья.
Ваш М. Балакирев.

Говоря об хромат. контрапункте, я забыл Вам сообщить одно доказательство его легкости. У Лядова в Ваньке — Таньке имеется единственный контрапункт хромат.

0x01 graphic

К этому письму приложена страничка нотной бумаги с примерами из ‘Руслана’ и ‘Те Deum’a’ Берлиоза, а с другой стороны — примеры оркестровки из ‘Те Deum’a’.
О постоянных страхах и волнениях Балакирева, когда он долго не получал писем от друзей и воображал всякие беды, с ними случившиеся, см. комм. к п. 56, 81, 86, 89.
‘Хорошо ли я помню’. Примеры эти поправлены Стасовым красным карандашом, как и воспроизведено на этих примерах.
Анри Литольф, французский композитор, по происхождению эльзасец (1818—1891), автор 4 фортепианных концертов, знаменитых увертюр ‘Робеспьер’ и ‘Жирондисты’, нескольких опер и опереток, очень талантливый пианист. Он приезжал в Петербург в 1861 г. и дал 5 апреля свой концерт, в котором выступил как композитор и как пианист, исполнив свой 4-й ‘Симфонический’ концерт с оркестром.
(‘Грубинштейн’ — см. выше комм. к п. No 77.
Леви — см. выше комм. к п. No 63.
3-е скерцо Шопена — cis-moll’ное, ор. 39, сочинено в 1840 г.
2-й концерт А. Г. Рубинштейна, F-dur, op. 35, был исполнен Антоном Григорьевичем на музыкальном утре в университете 7 декабря 1858 г.
‘Мабиха’ — ‘Царица Маб’ — скерцо из симфонии Берлиоза ‘Ромео и Джульетта’ (см. выше комм. к п. No 78).
Насчет Корфа и его отношения к Стасову см. выше комм. к пп. 70 и 85.
Курс оркестровки Берлиоза — это его знаменитый ‘Trait d’instrumentation’ (1844), на котором учился и до сих пор учится целый ряд европейских композиторов.
О критическом отношении к Францу Листу, как к человеку, в 50-х и начале 60-х годов, со стороны Стасова и Балакирева было указано выше (см. комм. к п. No 20). Но кроме того, повидимому, приводимый Балакиревым анекдот относительно Наполеона III — это плод досужей фантазии какого-то фельетониста, так как о Листе втечение добрых 3/4 его карьеры постоянно писалось и печаталось невероятное количество всяких вздорных и по большей части недоброжелательных россказней.
Иван Фемистоклович Нейлисов, или Нелисов (1830—1880), очень хороший пианист, ученик Гензельта, Дена и Листа, впоследствии профессор Петербургской консерватории. Он не раз выступал в концертах РМО, в том числе играл во 2-м уже концерте первого сезона концертов Общества (1859/60) Es-dur’ный концерт Листа, а в квартетном собрании 22 ноября 1862 г.— с К. Ю. Давидовым сонату Мендельсона для виолончели и фортепиано.
1-й концерт Листа Es-dur написан в 1848 г. и посвящен Анри Литольфу, а 2-й A-dur—в этом же году и посвящен Гансу фон-Бронзарт.
‘Кланяйтесь Людмиле Ивановне’, я часто припоминаю наши последние разговоры, из них вывожу, что в ней много хороших, сердечных сторон…’ Замечание Балакирева чрезвычайно верное. Шестакова была женщиной необыкновенно хорошей, отзывчивой и деятельно-доброй. Кроме главного дела всей своей жизни — служения памяти и славе своего гениального брата,— кроме постоянного деятельного участия в жизни всех последователей Глинки, музыкантов ‘новой русской школы’, участвовала во всех событиях и предприятиях на пользу и славу их,— она находила время на то, чтобы постоянно учить, воспитывать и выводить в люди целый ряд бедных детей, о которых случайно узнавала.
‘У Лядова в ‘Ваньке-Таньке’ есть единственный контрапункт — хроматический’ — т. е. в переложенной К. Н. Лядовым на дуэт русской песни ‘Ванька Таньку полюбил’.
Балакирев увлекся идеей инструментовки на натуральные духовые инструменты вероятно не только под влиянием чтения ‘Trait d’Instrumentation’ Берлиоза, но и вследствие унаследованной от Глинки нелюбви к инструментам с вентилями, только что входившим в употребление в 30—40-х годах и вероятно несовершенным.
Глинка, правда, дважды говорит в своих ‘Записках’ о духовых инструментах с вентилями весьма неодобрительно: ‘Инструменты с clefs (pistons) тогда (1820—1829) еще не были изобретены. Музыкальные уши не страдали, как ныне, от неверных противных звуков, которыми нас нещадно угощают. Мазурки графа Михаила Юрьевича [Вьельгорского], нарочно для труб сочиненные, произвели на меня сильное впечатление, и марш в финале оперы ‘Жизни за паря’ написан мною именно для простых труб, без pistons, и если бы возможно было отыскать теперь хор трубачей, подобно тем, каковые участвовали тогда в нашей серенаде, нет сомнения, что финал оперы значительно произвел бы больше эффекта…’ И в другом месте опять говорит: ‘В течение лета 1829 года… я нередко слышал на Неве роговую музыку Нарышкина. В особенности производила волшебный эффект пьеса Шимановского ‘Вилия’, состоящая вся из арпеджий. Зачем покинули этот фантастический оркестр и ввели отвратительные trompettes clefs?’)
О простых, т. е. натуральных и вентильных медных инструментах см. также замечания Н. А. Римского-Корсакова в его ‘Летописи’, стр. 63, 143 и 154, изд. 2-е.

88.

С.П.Б. 24 Июля. 1861 г.

Начинаю с медицины. Карл Дан. сказал, что обливаться Вам будет очень хорошо, но ‘по разу только в день’, и именно утром, после того надо ходить, купаться — не надо. Вот все, что он покуда может предписать издали, на таком расстоянии и не видевши вас — Но вот новость, которую я вам сейчас сообщу!! Вы такой и во сне не предвидели, а для нас она будет большим переворотом в семействе: Митя женится. И женится так скоро, что Вы уже не увидите его холостым на своем веку. Когда вы воротитесь в Петербург, дело будет уже сделано. Свадьба назначена на последние числа августа, или на самые первые сентября. Он женится на Кузнецовой, которую вы кажется видали у нас зимой, ее брат один из теноров колокольных собраний, для здоровья взял место в Екатеринославль и скоро туда должен уехать, от этого и свадьбой торопятся. Невеста недурненькая собой, очень умненькая, и вообще порядочная (как кажется) бабешка, только по росту немного не приходится, ей 22 года, она хорошо образована и т. д. Но он не будет жить с нами (уже квартира нанята и приготовляется — на Фурштатской, тотчас за Аннинской церковью),— следовательно вы можете себе представить, какой переворот это производит у нас. В многом житье-бытье, состав всего у нас изменится. Живши 30 лет вместе, смотришь на такой отъезд порядочно неприязненно, точно на что-то враждебное, ведь это что-то в роде того, что у вас выдергивают зуб. Оно мучительно в минуту вырывания и незаменимо навсегда потом. Со своим мягким и чересчур впечатлительным характером Митя непременно много изменится. Мне по всему кажется, что через 1/2 года, через год, он будет совершенно другой человек,— мы его просто не узнаем. У него устроится совсем иной круг, будут другие люди около него, и он примет их запах, вкус и цвет. Но что должно быть, то пусть и будет. Мне немножко досадно, что он слишком равнодушно отделяется от нашего семейства: я знаю, что он крепко влюблен теперь в свою невесту, знаю еще, что нельзя же нам всем вечно вместе жить, точно в каком-то ноевом ковчеге, все это так — и однако же разрыв есть разрыв, тут рассуждения не помогают. А мне кажется, что ему с нами со всеми расстаться все равно, что сбросить старый сапог. У него многое пересаливается: в иные эпохи он уже чересчур сентиментальничал с семейственными чувствами, так что мне было до тошноты, а теперь ударился в свое влюбление опять до тошноты, так что все другое уже бросил и чабыл. Нынешнюю свадьбу Мити я считаю (для себя) все равно что смертью в нашем семействе,— Митя, кажется, сойдет в отношении к нам на степень знакомого,— а потерять его очень больно, потому что, несмотря на все недостатки его, он все-таки отличный человек, каких я знаю так мало, так мало, что просто кажется и совсем их почти нет. Теперь, вы конечно спросите, как и все: ну, а что Людмила?— Людмила в самое первое время извергала молнию и гром, такие перуны, что не рассказать. Я было принялся ее уговаривать и утешать честным порядком, но потом увидал скоро, что тут ничего не сделаешь и этому конца не будет. Тут я и был принужден приняться за крепкие лекарства: я ей сказал, Людм. Ив., мы уже с вами не маленькие, нельзя же нам до 100 лет представлять из себя влюбленных мальчиков и девочек. Всему есть свое время и пора. Что с вами прежде было, то и слава богу. Но нечего больше о том думать, и теперь вы должны только как можно скорей сбросить с себя смешную роль Донны Эльвиры, и проч. и проч. Это более подействовало, она теперь значительно успокоилась, но в сущности она продолжает думать, что Митя делает что-то преступное, женясь, что на это не имел права и т. д. И потому она продолжает еще говорить, что бог их накажет, и ‘чорт бы взял Кузнецову’ и ‘скоро ли она околеет, эта чертовка’ и проч. Иной раз еще хуже.— Вот вам полное описание всей истории как она есть. Я распространился, потому что она у нас переворот и потому что она — последнее событие в нашем доме. Кроме смертей никаких других более у нас не может быть и не будет. Что будет с Колиными детьми,— того я не считаю, то уже другое поколение, не мы.— Теперь перехожу к другому: делу своему с Корфом. С тех пор, что я вам писал, дело это еще подвинулось. Корф еще раз как-то стал говорить Вас. Ив., что я не хожу вовсе, и что ничего не делаю и прочие глупости, нелепые до того, что всякий сторож библиотеки над ними засмеялся бы,— всякий у нас знает, как все это неправда и вздор. Потом прибавил: ‘Впрочем, я надеюсь, это не долго продолжится’. А потом еще говорил, что тут ‘ничего нет у него личного против меня, но что впрочем он полагает, что после моего поступка против него, он полагает, что мне и самому будет неприятно продолжать служить вместе с ним’. Т. е., что я должен подать в отставку. Я так и думал тотчас же сделать. Но меня решительно отговорил Бергхольц, которого я уважаю как я не знаю кого. После того, на другой же день мне очень умную вещь сказал наш малороссофил: ‘Я бы ни за что не вышел. Напротив, я стал бы ждать, пускай он меня стал бы выгонять. Я стал бы требовать формальной бумаги от него, а тогда пожаловался на него — хоть государю, потребовал бы, пусть он докажет, за что именно он меня выживает вон. Ведь вы служите не ему, а месту и делу. Ни жалованье, ни место — не его‘. Ведь это совершенная правда. И потому я остался, как будто ровно ничего не слыхал,— посмотрим, что будет дальше. Главное-же затруднение — новое место и жалованье. Дурацкий чин мой всему мешает. Я, быть может, мог бы поступить на разные места, но этот чин — точно бревно поперек ног. Меня бы тотчас взяли в минист. иностр. дел, в Азиятский департамент (для будущего консульства куда нибудь) или в Госуд. архив — но куда деваться со своим статским советничеством? Я в разные места потолкался, никуда не идет, и я покуда сижу у моря, жду погоды. Знаете ли что: все, что теперь я слышу о Корфе, до того непохоже на его вообще очень добрую и почти всегда человечную натуру, что иногда просто думаю, не соврал ли просто на чистоту Вас. Ив. то, что выдает за его слова? У него столько разных причин, чтоб терпеть меня не мочь. Я ему бельмо на глазу. Как это Корф меня так любил, не мог мной нахвалиться, рассказывал про меня всякому встречному и поперечному, и вдруг — такое превращение!! А главное: что ведь у меня была еще в посту история с ним по поводу Румянц. Музея, потом все прошло, он опять со мной сделался попрежнему, и теперь вдруг — снова повторение, ни с того, ни с сего, между тем, как не произошло ровно ничего нового!— Что-то невероятно. Но очень скоро, быть может на днях, все это разъяснится. Если бы что действительно случилось, это будет и у меня переворот такой же, как по случаю Митиной свадьбы. Начнется новый клубок ниток, почнется новый какой нибудь рельс, которого я, впрочем, еще не знаю,— университет ли, отъезд ли окончательный заграницу (хоть в Лондон), или что-нибудь подобное,— я и сам покуда ничего не знаю, но предпринять что-нибудь решительное — придется поневоле. Посмотрим. Вот что еще я скажу Вам: мне представляется, что именно теперешнее время для меня (а может быть и для всего нашего семейства) точно окончание которого нибудь акта в опере или драме. Я думаю, Вы {да и всякий человек) замечали, что в жизни есть эпохи, акты. В нашей жизни, как и в жизни народов, в дне, в году — есть свои отделы. Они не выдуманы праздным каким-нибудь умом, они точно существуют на самом деле. Те и другие происшествия принадлежат именно такой группе, а не другой такой эпохе, 3-му и 4-му, а не 2-му и не 5-му акту. Я чувствую, что так точно теперь кончается один из моих актов. Он продолжался целых 10 лет. Сюда принадлежат: заграница, Библиотека, отделение от Серова и — Вы. Вот самые для меня капитальные четыре факта из последних 10 моих лет. Каждый имел огромное влияние. Началось все новое, непохожее на остальное прежнее, вероятно, не похожее и на будущее. Каково-то это будущее? Чего-то еще ждать, каких еще превращений? Сквернее всего одно: что нечего больше ожидать от самого себя. И вот тут-то и сидит та огромная разница, которая есть между мною и Вами, Вами и большинством людей. Вы, кажется, этого еще не ощущаете хорошенько, от этого и можете иной раз бедствовать — невпопад, без толку и без резону. Впрочем, конечно, раз и [Вы] поймете, когда придется, как мне теперь, просматривать свое прошедшее, точно какую-нибудь старую, моей же рукой исписанную тетрадку. Принимаюсь я смотреть у себя,— нечего увидать, примитесь впоследствии Вы смотреть —Вам бросятся в глаза славные вещи, Вами сделанные, точно какие нибудь островки посреди моря, с зеленью и жизнью, которые Вы видите откуда-нибудь сверху, с высокой горы, под ногами внизу.
25 Августа. Прилагаю письма: мужа Софьи Ивановны и Людмилы. Из последнего Вы ничего не узнаете. Подумаешь, что ничего у ней нового нет, ничего не случилось, а между тем сто дьяволов гложут ее теперь — и совершенно понапрасну. Сколько предпоследнее письмо Ваше мне было досадно: — надобно еще видеть Ваши напрасные, беспричинные минорности (немножко малороссийское ‘горюшко’), когда самому тошнехонько со всех сторон, и уже тут не без причин. Но зато в тысячу раз еще прекраснее и светлее показалось последнее письмо Ваше. Тут Вы такой, каким я Вас люблю, и каким Вам бы всегда быть. Мне его привезли в Петергоф, уже одна толщина обещала что-то отличное. Читая и перечитывая его в саду, в отличный вечер, я и улыбался, и подсмеивался, и облизывался, и все, что хотите. Бумага и ноты к Вам уже посланы от Стелл., Рубинштейна я взял у Иогансена, но это его собственный экземпляр, а не Общества (потому что ноты Общества на лето куда-то далеко запрятаны, и вообще какие-то с ними хлопоты, как мне сказал Иогансен), и потому, если Вам не будет особой в них надобности, постарайтесь в августе прислать их назад (если будет какая-нибудь окказия, наприм., хоть через контору Меркурия если у них там это можно). Иогансен сказал мне, будто andante Рубинштейна прямо взято из Плоэрмеля Мейербера — правда это? Кстати, мне пришло вот что в голову: заметили вы, какую вообще важную роль играют церковные тона в новейшей музыке? Я не про их присутствие хочу говорить Вам здесь (я уже напечатал о том особую статью в Лейпц. музык. журнале года 3 назад), а о том, что навряд ли можно указать на такое новое сочинение, которое было бы плохо там, где появляются церк. тоны. Не только у Бетховена эти места самые лучшие, но даже и у прочего музыкального люда. Посмотрите Глинку, Мендельсона, Берлиоза, Шопена, Листа, чуть только намерение взять церк. тоны, так тотчас так и знайте, что тут наверное будет хорошее место. Точно в них особенная сила сделать человека серьезнее, важнее, глубже,— хоть на минуту превратить его натуру, у кого она плоха или слаба. Вот хоть, наприм., взять адажио и анданты. Я уже лет 20 тому назад начал твердить Серову, что они как-то особенно не даются нашему времени, и что на-столько они важнее всего прочего, насколько голова важнее в человеческом теле, правда, сердце, легкие, нервы, половые органы — не в голове сидят, значит пропасть самого могучего, сильного и самого коренного человеческой натуры рассеяно по другим местам нашего тела, но все-таки в голове у нас поместилось все, что есть самого драгоценного, благородного, художественного и тонкого: зрение, слух, мозг, обоняние, вкус. Так же точно и в адажиях и андантах. Бог знает, отчего наш век всего заметнее пасует именно по этой части, портрет нашего века — бурное, огненное, капризное, прихотливое, свободное и могучее скерцо. Но, несмотря ri ЭТО, даже у таких сочинителей, которые особенно неспособны, еще больше других, к адажио, которые особенно только и рождены кажется для скерцов и аллегров (Мендельсон — разве это не урожденное скерцо?), у них даже появляется что-то хорошее, когда они принимаются за церковные тоны. Вспомните Andante в 4-й Симфонии Мендельсона, и анданте в этой — не помню, как ее зовут, симфонии: историческая, что-ли, где для andante взята тема амврозианского церковного пения. Любопытно для меня то, что вот два немца попробовали для своих симфоний, в andante, протестантскую и католическую мелодию. Вот теперь русский хочет в симфонии — концерте отведать ортодоксской церковной мелодии. Посмотрим, что выйдет из этого. Я думаю — настолько лучше тех, насколько затеваемый концерт будет лучше существующих до сих пор в Европе. Вот вам, Милий, о вы с необыкновенной памятью человек! Сядьте за фортепиано: сыграете-ли сейчас же, на память, это амврозианское анданте? Я думаю, что нет. Так что выйдет, наконец-то, я поймал вас в том, что вы чего-нибудь не помните в музыке. Зато вот вам, тотчас же, рядом, и блестящее доказательство противного: я проверил все примеры, которые Вы на память написали в последнем письме, вышло все точь в точь верно. Ошибки, или точнее ‘недомолвки’, ‘недоговорки’ следующие: У Вас написано:

0x01 graphic

Все это совершенно так, но только 0x01 graphic
(Fis) делают не одни corni, далее 0x01 graphic
(F) делают не одни тромпеты, а после того 0x01 graphic
(Е) не одни corni, все 3 раза октавой с ними фаготы. Но, вероятно, это вы и сами хорошо помнили. Потом у Вас написано:

0x01 graphic

в общем оно верно, но расположение аккорда не совсем то. У вас поставлено несколько средних нот — лишних, и выпущены некоторые другие, которые у Глинки написаны. Одним словом — интервалы аккорда другие.

0x01 graphic

Точно также в следующем примере из Руслана:

0x01 graphic

общее верно, но расположение аккорда не совсем то, потому что в оригинале стоит:

0x01 graphic

т. е. у вас пропущено несколько нот аккорда.
Впрочем, я делаю эти замечания только потому, что вы их сами потребовали. Но дело не в том, а в том, что ваше письмо доставило мне крайнее удовольствие, на меня опять повеяло чем-то светлым, здоровым и крепким (после гнили и затхлости предыдущего письма), и я только жду, чтоб поскорей услышать концерт, который так люблю. О Мус. и Гусак., также Кюи ровно ничего не знаю.—
Пишите скорей.

В. С.

В первый раз услыхал от вас, что Лист сделан капельмейстером Наполеона III. Этого не видать ни по каким газетам, ни русским, ни иностр. Мы никто этого не видали и не слыхали. Почетный легион, подлые придворные остроты,— все это было, но капельмейстерства не было. Мне просто отвратительна была эта мерзкая, заготовленная наперед, еще дома, лесть, кажется, нарочно состряпанная на то, чтоб ее потом напечатали в газетах. Неужели Листиус в самом деле внутри себя воображает, что наш si&egrave,cle выражается посредством пронырства, обмана, пройдошничества, насилия и всякого отсутствия художественности, как мы все это находим в Напол. III?! Я от такого общества отказываюсь. Я полагаю, наш si&egrave,cle докажет то, что этот молодец противен его духу,— выброся его с престола куда-нибудь к чорту.
Серов везде рассказывает, что кончил оперу (эк отвалял, хоть бы иному итальянцу в пору, по быстроте) и ездил репетировать один антракт у Штрауса в Павловске. Тот, говорят, в ужаснейшем восторге и от антракта, и от автора, но после Лазаревской истории Серов не смеет еще пустить свое имя на афишу и объявил, что хочет, для того, чтоб наперед приготовить публику к себе, дать сыграть в Павловске наинструментов[анную] им сонату Вебера, которую он сыскал и которая вся состоит из танцев. Поздравляю.— Штраус утверждает, что такого другого сочинителя и инструментатора в наше время нет, как Серов.— Нельзя-ли вам опять позаняться колокольными звонами?

В. С.

На оригинале письма стоит дата: ’24 августа’, поставленная по ошибке, очевидно вследствие того, что ‘Август’, как это видно из содержания письма, занимал тогда мысль В. В. Стасова. На штемпеле же стоит: ‘Н. Н[овгород) 26 июля 1861 г.
‘Колокольных собраний’.— Начиная с 1859 г. в квартире Дмитр. Вас, Стасова образовалось частное юридическое общество, членами которого были вначале Д. Б. Бэр, К. К. Арсеньев, В. В. Самарский-Быховец, А. С. Кузнецов А. А. Книрим и Д. В. Стасов, а впоследствии число членов увеличилось до двадцати: общество это называлось среди семьи Стасовых, в насмешку, ‘колокольными собраниями’, так как председатель звонил во время прений, как эта всегда делается. К. К. Арсеньев говорит о нем: ‘Общество это, вызванное мыслью о предстоящей реформе, поставило себе двоякую задачу: разбирать проекты процессуальных новелл, составлявшиеся во 2-м отделении собств. е. в. канцелярии или в министерстве юстиции, и учиться судоговорению, устраивая правильные дебаты по юридическим вопросам или по делам, излеченным из русской и иностранной судебной практики… Это была лучшая школа для будущих судей, обвинителей и защитников, заранее вырабатывавшая те навыки, которые даются только опытом, и вместе с тем возбуждавшая и поддерживавшая интерес к теории права…’ (К К. Арсеньев, ‘Воспоминания о времени введения судебных уставов’, ‘Право’, 1899 г).
Д. В. Стасов женился 30 августа 1861 г. на Поликсене Степановне Кузнецовой (1830—1918).
‘Дурацкий мой чин’…— В. В. Стасов был тогда в чине статского советника, но почему это помешало бы ему быть причисленным к министерству иностранных дел или в Государственный архив — непонятно.
‘Все, что я теперь слышу о Корфе, до того непохоже на его вообще очень добрую и почти всегда человечную натуру, что я иногда просто думаю, что не соврал ли просто на чистоту В. И. (Собольщиков) то, что выдает за его слова. У него столько разных причин терпеть меня не мочь и я ему бельмо на глазу…’ — В. В. Стасов был весьма недалек от истины, предполагая это.
Иогансен — собственник музыкального магазина, поставщик РМО в те годы.
‘Рубинштейна я взял у Иогансена’ — т. е. 2-й концерт Рубинштейна, о котором Балакирев просил в предыдущем письме.
‘Ноты от Стелловского’ — 4-й концерт Литольфа и 3-е скерцо Шопена (см. предыдущее письмо и комм.).
‘Что Andante Рубинштейна прямо взято из Плоэрмеля Мейербера. Правда это?’ — т. е. правда ли, что Рубинштейн заимствовал тему своего Andante из оперы Мейербера ‘Плоэрмельский праздник’.
‘Вот вам, Милий, о Вы с необыкновенной памятью человек! Сядьте за фортепьяно: сыграете ли сейчас же на память это амброзианское Andante. Я думаю, что нет. Так что, наконец-то, я поймал вас в том, что вы чего-нибудь не помните в музыке’.— Балакирев отличался такой феноменальной музыкальной памятью, что, услыхав раз какую-нибудь самую сложную пещь, мог наизусть сыграть все поразившие его в хорошую или дурную сторону места из нее, целые страшны или отделы.
‘Лазаревская история’, случившаяся с Серовым, это был следующий эпизод. Лазарев, музыкальный авантюрист, почитавший себя чуть ли не равным Бетховену и выступавший с концертами по всей Европе и даже побывавший в Абиссинии, почему и носил кличку ‘абиссинского маэстро’, выступил и в Петербурге как концертный дирижер, причем программу напечатал невероятно хвастливую. Серов, возмущенный и этим бессмысленным хвастовством и самомнением совершенно неталантливого и музыкально-безграмотного ‘абиссинского маэстро’, вскочил в зале Дворянского собрания на стул — как известно Серов был очень маленького роста — и обратился к публике с негодующей речью по адресу Лазарева. За такое нарушение общественного порядка и тишины, Серов был привлечен к судебной ответственности и должен был некоторое время отсидеть под арестом.

89.

Нижний Новгород, 1-го августа 1861.

…Не знаю, как-то пойдет у меня Концерт. Мозги мои в очень плохом состоянии, я было пробовал сочинить среднюю часть, но я так отупел, что ужас. Кроме того, после порядочной умственной работы я делаюсь очень болен. Вот уже 1/2 месяца, как я не прикасался к клавишам. Но довольно об этом, а то Вы опять начнете издеваться над моею противною минорностью, как будто это состояние мое нормальное, можно бы было быть ко мне в этом и поснисходительнее. Не дай бог никому такой болезни, лучше смерть, чем такая жизнь.— Ежели проживу до будущей весны, то еду на леченье заграницу. Это я уже решил.— В Петербурге, кажется, меня ждет сильный удар, это смерть Софьи Ивановны. Из записки, приложенной Вами в письме, я не предвижу ничего доброго. Но если это случится, то я не знаю, что со мной будет, расстроенному так, как я, едва ли возможно будет перенести такую горесть.— Я стал подозрителен и даже думаю, что Софья Ив. уже умерла и что Вы нарочно заставили ее мужа написать, что она очень больна, чтобы меня не огорошить сразу и чтобы приготовить постепенно к этой мысли.— Все последнее время я рассматривал Моцартов Requiem, партитура коего оказалась между моими нотами.— Я уже так настроен смертью, сам ее ожидаю в скором времени, все похоронное так сильно стало на меня действовать, что если я только проживу, то вслед за Концертом примусь сам за Requiem.— У меня уже кое-что (хотя очень смутно) шевелится в голове. Для этого надобно мне будет поближе сойтись с Штилем и хорошенько узнать орган при его помощи.— Я буду писать его не для катол. церкви, а так просто для исполнения в концертах, почему и решаюсь соединить 2 нумера в один: Dies irae и Tuba mirum,y меня иначе и не клеится в голове, как одной пиэсой. Тут должен заключаться ‘Страшный суд’, всеобщее разрушение и вдруг страшная труба архангела, пожалуй, что в этот большой нумер должен будет войти и Rex tiemendae majestatis, чем и будет оканчиваться.— За ним будет следовать отдельный нумер Recordare (D-dur), музыка будет ангелообразна (хор мальчиков). Оркестр будет состоять из органа преимущественно (Jeux des Fltes) и самых деликатных инструментов.— Для всего этого непременно нужно узнать еще Requiem Берлиоза и из любопытства посмотреть Requiem Керубини, от которого кроме дряни, я ничего не ожидаю.
В Нижнем у нас готовится столь же позорное дело, как перевод Румянц. Музея в Москву.— Среди Верхнебазарной площади, освященной речью Минина, Губ. строительная комиссия (которая, как и в других городах, занимается только порчей города) определила воздвигнуть полицию с каланчей, куда будут водить для сеченья пьяных извозчиков и т. д. Это такой гнусный пассаж со стороны бездарной строит, комиссии, какого трудно поискать. Уж не говоря об истории, этим испортится прекраснейшая площадь в городе. Тут место монументу Минину, а не каланче. Вы бы мне крепко удружили, если бы сделали краткую статейку (‘Нам пишут из Нижнего’) и обругали бы строит, комм. за ее подлое намерение. Это будет очень возможно, ведь это не будет против Петерб. правительства (как в деле Рум. Музея), которое об этом не знает и не ведает. Сюда к 9-му августа ждут наследника и его братьев, они пробудут здесь до 15. Что они будут здесь делать, я не знаю. Наследник будет изучать Нижегород. ярмарку под руководством известного Павла Иван. Мельникова.
Как я сожалею, что Вас в Нижнем нет, Иногда гуляю и ахаю, что за места, просто очарованье!! и при этом всегда подумаю об том, как бы все это понравилось Вам. Павел Ковалевский и жена его остались в восхищении от Нижнего, а они имеют художественную натуру.
Видно, уже мне судьба беспрерывно Вас мучить поручениями и просьбами. В этот раз просьба будет очень важна для меня: кабы Вы были такой добрый, выбрали бы времячко, да и отправились бы к Софье Ив. поразузнать, что ее здоровье и что у нее за болезнь. В нашем же доме Иванова живет доктор Герман (Реймер мне его хвалил, он хороший человек). Можно было бы к нему обратиться, чтобы он полечил Соф. Ив.— Я ему по приезде, хоть из кожи вылезу, а заплачу.— Если Вы все это мне устроите, то я у Вас готов буду ножки поцеловать.
Пожалуйста, пишите почаще, а то от 15-го числа я послал к Вам письмо и только 1-го августа получил ответ, для меня это нестерпимо долго.

Ваш М. Балакирев,

Здесь теперь Порфирий Ламанский.
Первый лист этого письма не сохранился, он заключал — по указанию Л. В. Стасова — благодарность за присылку нотной бумаги и концерта Рубинштейна, с которым Балакирев, как видно из письма его от 13 июля, хотел познакомиться, собираясь сам писать концерт для ф-п.
О фантастических страхах Балакирева, нападавших на него при неполучении писем, ср. со сказанным в комм. к пп. 56, 81, 86, 87 и к ряду последующих писем (напр. 116).
Генрих Штиль был тогда органистом в лютеранской церкви сн. Петра в Петербурге.
Requiem Берлиоза написан им в 1837 г., первое исполнение отрывков из ‘его было в концерте в Лилле в 1838 г.
О ‘Реквиеме’ Керубини см. выше комм. к п. No 85.
Д-р Ф. Ф.Герман в 1860—61 гг.— старший врач при женском отделении Обуховский больницы, штаб-лекарь.
Порфирий Ламанский — старший из братьев Ламанских, Балакирев был очень дружен с его женой Полиной Карловной Алейниковой.
Павел Иванович Мельников (Печерский) известный писатель, (1819—1882), автор романов ‘В лесах’, ‘На горах’ и ряда рассказов и очерков из быта старообрядцев.

90.

3 Августа 1861 г. Нижний Новгород.

Вчера отец мой уехал в Казань на несколько дней к моей сестре, находящейся в Институте.— Мне стало очень скучно.— Я опять начал перечитывать Ваше письмо, оно мне столь же приятно было в этот раз, как и в тот день, когда его только мне принесли.— Я увидал, что еще обо многом с Вами не потолковал в предыдущем письме, об чем следовало, а именно: Малороссофил рассудил Вас с Корфом гораздо умнее меня, в этом я должен сознаться, и мое мнение — следовать его совету.— Вот хорошо было бы, если бы Вам была возможность самому объясниться с Корфом письменно или словесно.— Ну что если бы вышло на свежую воду, что Собольщиков есть сукин сын и негодяй? Как бы это было хорошо.— Пожалуйста, поскорее пишите мне об ходе этого дела, меня это крайне интересует.— Без отца я от скуки шляюсь по пароходным (сегодня обедаю у Фиксенэ, управляющ. конторой ‘Кавказ и Меркурий’), — они все хорошие малые и с ними не скучно.— Дома же за невозможностью играть (в ушах делается боль) я просматриваю оркестровку Requiem’a Моцарта. В оркестровке есть ужасный недостаток в размещении тромбонов, которые почти без умолку ревут’ дублируя партии голосов. Для тромбонов даже и не выписано отдельных партий, а в партитуре просто означено, что тромбон — альт играет то, что поют Альты, Тенор с тенором и Бас с басами. Как видите, Сопрано остается безо всякого поддерживания. Это большей промах допустить такое неравенство масс.— Я придумал, что следует вместе с тромбонами пустить для удвоения партии сопранов Trompette clef или еще Cornet pistons, потому что звук его не такой резкий, он очень гибкий инструмент, и звук его не будет выдаваться из хора, а только усилит значительно сопраны.— У нас такое предубеждение против этого инструмента, благодаря поминутному его употреблению для глупых сол, что немцы педанты за эту мысль меня предали бы анафеме и согласились бы скорее на Trompette clef собственно из одного названия, между тем Cornet будет гораздо лучше уже потому, что звук его слабее Trompet’ы.— Верхи не должны быть очень громки, уже самое верхнее их положение делает их громкими и заставляет их выдаваться из массы на 1-й план.— Рассматривая Курс оркестровки Берлиоза, я набрел на 1-й отрывок из Requiem’a Берлиоза, который меня очень заинтересовал своей мистичностью, таинственностью и еще более возбудил мое любопытство узнать весь Requiem.— Выписываю Вам это место, жаль, что я слова латинские не понимаю: тут дело, кажется в чем-то мистическом.

0x01 graphic

Здесь тромбоны берут ноты, почитаемые в Питере невозможными, не только два тр[омбона] тенора, но даже и два баса.— Почаще поиграйте эту штуку. В 1-й раз как я просмотрел этот отрывок Hostias, то мне показалось, что тут ровно ничего нет кроме оригинального сопоставления флейт с тромбонами, а потом уже через несколько дней я как-то нечаянно напал на эту штуку и сыграл, тут то я и расчухал, что это прекраснейшая вещь может быть. Конечно, надобно узнать все в целом. У Моцарта музыка на эти слова гораздо слабее, только что ударения верные, не французские, как у Берлиоза (hdi).— Я хотя не понимаю по-латыни, а мне кажется, что если бы древние римляне послушали бы слова Requiem, то очень больно высекли бы католических монахов за дурацкие вирши с рифмами. Мне кажется, что для церкви должен бы употребляться гекзаметр, как верный и величественный стих, а не дурацкий Онегина размер, как напр.:
Quantus tremor est futurus,
Quando judex est venturus.
Cuncta stricte discusurus.
Это как-то глупо отдается в ушах.—
Напишите мне, какого Вы мнения обо всем этом, а то об Te Deum Вы ни слова мне не сказали.— Мой Requiem все более и более шевелится в больной моей голове.— Чтобы дать Вам некоторое понятие об его физиономии, скажу Вам, что он будет в B-moll. 1-й нумер будет основан на главной теме всего Requiem’a, тема Вам очень известна, — это ‘со святыми упокой’, на которой будет основано также Andante концерта.— Далее будет Kyrie eleison не фугой, а простым деликатным хором, которым и окончится 1-й нумер.
2-й нумер будет заключать в себе Dies irae, Tuba minim и Rex tremendae. Это страшный суд. Tuba minim у меня уже несколько придумана, не так сложно, как у Берлиоза, но надеюсь, что будет посильнее. Rex tremendae будет очень торжественно и дико-восточно, как шествие неограниченного и бесконечного деспота всей вселенной, карающего род человеческий, по словам Апокалипсиса. Здесь надобно будет сделать в увеличенном виде Персидского Шаха.
Далее будет 3-й нумер Recordare (D-dur). Орган, некоторые из самых деликатных инструментов, хор мальчиков, соло контральт (женщина) и тенор. No 4 Confutatis (H-moll) здесь куски ада и рая вместе. Далее еще ничего не могу Вам сказать, потому что и сам еще не знаю, что будет: Одно верно, что Sanctus и Benedictus будут обойдены мною, потому что для этих слов я не могу себе никакой другой музыки представить, как Бетховенской из 2-й мессы, с которой тягаться у меня сил не хватит — да и голова откажется сочинять, потому что в мозгу все будет только играть:

0x01 graphic

Теперь довольно об музыкальных делах, перейдем к политике Известие о сделании Листа почетным капельмейстером двора Наполеона 3-го прочтено мною в ‘Северной Пчеле’, кажется, и уже давно. Я не думаю, чтобы он из одной подлости сказал ‘Sire, Vous tes le si&egrave,cle!’ Конечно, тут и часть подлости есть, но, взявши в расчет ограниченность суждения Листа (в своих дурацких брошюрах он часто касается политич. суждений, которые крайне глупы, не говоря уже об том, что он думает, что Малороссия жаждет сделаться Польшей, вследствие чего он делает из малороссийской песни Polacca и надписывает: ‘con esperanza’), не мудрено, что он и считает Наполеона 3-го выражением своего времени, тем более, что недавно я встретил умного человека, только что вернувшегося из заграницы, расхваливающего Наполеона III, как представителя свободных идей!! говорит, что он путем деспотизма готовит всеобщую свободу!!! Что будто бы революционная партия подала ему руку и проч… Я пробовал было спорить, да ни к чему все это не ведет, уж видно эти все идеи поглощаются из воздуха, который напитан атомами, производящими обаятельное действие в отношении к Наполеону. Читал в газетах, что Шведский король едет в Париж. Меня это как-то неприятно кольнуло, мне показалось, что тут не кроется ли присоединение Финляндии к Швеции, а там и Петербург что доброго споткнется. С одной стороны, жалко, с другой — поделом: правительство потеряет страну, которую не сумело привязать к себе крепко, а, кажется, это не трудно было. Ведь Финляндия не есть шведы и от них столь же далеки, как и от нас. С ними у них только разве та связь, что судопроизводство по милости русского правительства у них производится на непонятном для них шведском языке, да пасторы шведы все их перетягивают к себе. Петербург только и может владычествовать прочно над казанскими татарами.
Пожалуйста, пишите Почаще, письма свои отсылайте прямо на Москов. железн. дорогу, теперь из Питера в Нижний почта ходит ежедневно. Еще раз упрашиваю Вас об Софье Ивановне, это для меня очень, очень важно.

Ваш М. Балакирев.

Странно, что до сих пор не получаю посылки от Стелловского.
‘Малороссофил’ (т. е. Н. И. Костомаров) рассудил Вас с Корфом гораздо умнее меня’ — см. выше пп. NoNo 85, 87, 88 и комм. к ним.
‘Я от скуки шляюсь по пароходными, т. е. бывает в гостях у служащих в обществе ‘Кавказ и Меркурий’.
Концерт свой Балакирев тогда не написал, а написал его лишь в самый последний год своей жизни, так что последняя часть осталась не написанной самим Балакиревым и окончена по его указаниям и на его темы С. М. Ляпуновым. Но Andante в этом концерте сделано так, как Балакирев задумал его еще в молодости, то есть написано на темы панихиды, и производит глубоко трагическое, потрясающее слушателя впечатление, по настроению оно родственно 6-й симфонии Чайковского: это горестный итог всей жизни, скорбь о неисправимом, невозвратном. Концерт написан в тоне Es-moll.
‘Здесь надо будет сделать в увеличенном виде Персидского шаха’. Вовремя пребывания в Петербурге персидского шаха ходил анекдот о том, что когда, после спектакля в Большом театре, его спросили, что ему больше всего понравилось, он ответил, что лучше всего была та музыка, которую исполнили до прихода дирижера, то есть настраивание оркестрантами инструментов, и то, когда каждый из них пробует отдельные пассажи своей партии, не заботясь о других, ‘кто во что горазд’, так что тогда называли ‘музыкой персидского шаха’ ту какофонию, которая слышится перед началом спектакля в опере. Значит, говоря о ‘персидском шахе в увеличенном виде’ Балакирев подразумевает то, что напишет для этого номера музыку дикую, странную.
Об ироническом отношении в то время к Листу как человеку, со стороны Балакирева, нами уже указано в комм. к пп. NoNo 20, 87, 88. Что касается тех упований, возлагавшихся тогда на Наполеона III, как на личность, которая принесет счастье, свободу и вес возможные блага всему народу, то эти надежды, начиная еще с 40-х годов, когда Наполеон сидел в заключении в Гамской крепости, возлагались на него очень многими мыслителями и деятелями во Франции и других странах. Вероятно и Лист искренно разделял эти надежды.

91.

СПБ., 12 августа 1861 г. Суббота.

Милий, не пеняйте на меня за то, что это письмо будет ‘рубленая сечка’, по выражению Искандера: я тороплюсь, пишу Вам во весь дух — поневоле все фразы будут точно рваные. Софью Иван, видел собственноручно: она жива, здорова, теперь поправилась, ищет квартиры и не находит, жалуется на вонь из нужных мест, которые поминутно у Вас чистят,— в докторе не нуждается теперь, но во всяком случае не взяла бы Германа, потому что его не любит, со мной говорила часа, я думаю, 1 1/2, и повсегдашнему с неимоверным словотечением: я половину времени от скуки должен был думать о другом, ее рассказам несть конца. Гусакевича 100 лет не видел. С Корфом у меня опять что-то налаживается (если только он не притворяется еще раз), подробности последних моих повышений и понижений — на словах. Здоровье мое что-то скверновато, голова от времени до времени напоминает о себе порядочными кружениями — кажется зимой мне опять будет скверно. На Вас я по всегдашнему поминутно то бешусь, то радуюсь: зачем Вы мне пишете про Митю всякую дрянь? Что бы ни было, я его люблю, люблю и люблю. Против такой стены внутри меня расшибутся все чьи бы ни были бомбы. Для моей привязанности к нему много самых глубоких причин, значит никакое соображение, ни Ваше, ни иное, тут не годится. Если же я его люблю, то от Вас и от всякого другого скверно будет всегда всякое, самое капельное даже, старание огаживать мне Митю. Впрочем, оно и понапрасну. Вы, у которого такая здоровая, славная, чудесная душа, столько истинной деликатности — зачем Вы на этот раз опять скверно поступаете? Надеюсь, что мы об этом говорим в последний раз. Но, я думаю, что отъезд Мити из дому будет иметь влияние на то, что мы с Вами больше прочитаем вместе. Полно болтать, уж довольно наболтано у нас. Как мне хочется пройти с Вами Вальтер-Скотта. Это будет мое торжество, когда Вы полюбите как я и этого: нынче все считают его у нас — устаревшим. Оно и понятно: не устарели только для наших дураков и дур Дюмы да Диккенсы (признаюсь, я последнего не люблю, хотя он и талант). За партитурки в Ваших двух письмах тысячу раз благодарствуйте. Сходства Глинки с Берлиозом мне были очень приятны, но дело в том, что Глинка узнал Берлиоза уже через три года после Руслана. Известные обороты нынче в воздухе: есть же у Глинки сходство со 2-й мессой и иной раз с Шуманом, все трое друг друга от роду не видали, не слыхали. Мне очень понравился отрывок из Реквиема Берлиоза, но мне кажется, что в конце не хватает одного главного такта, а именно по моему должно кончаться так:

0x01 graphic

т. е. все должно кончиться не в тонике В, а на доминанте F: без того, мне кажется, чего-то недостает, мысль не доведена до конца, оторвана — как Вы думаете?
Меня, признаюсь, ужасно порадовало, что Вы принялись за Реквием. Мне кажется, что именно это Вам надо. Только справитесь ли? Мне бы нужно сделать Вам не мало замечаний про разделение частей Реквиема. У Моцарта, кажется, оно не совсем верно, и сверх того, у всего его Реквиема вовсе не тот поворот. Это бы сделал разве Бетховен. У Моцарта вовсе не было способности воплощать массы рода человечества. Это только Бетховену свойственно за них думать и чувствовать. Моцарт отвечал только за отдельные личности. Истории и человечества он не понимал, да, кажется, и не думал о них. Бетховен же — только и думал об истории и всем человечестве, как одной огромной массе. Это — Шекспир масс. Ему бы только и писать мессу. Реквием. 1-я симфония, 9-я, 6-я, 5-я — это все разные массы рода человеческого, в разные минуты их жизни или нужды, просьб. Что такое Реквием? Это — просьба о мертвых и, на минуту — представление страхов, ожидание рая за них. Моцарт вовсе этого не понял. Его Реквием — не просьба, а рассказ. Как нелепо?!! Благо есть в тексте кое-какие живописные слова, то он главное поналег на изображение их живописностей. Скажите, какой колорит его Реквиема? Самый противоположный делу, которое нужно. Он описывает рай или ад (более или менее красиво), там, где все бы должно состоять в том, чтобы всей душой лететь к этому раю, к будущей жизни, жаждать их, или неметь перед картиной ада. А он-то все описывает, да описывает. Где же чувство, где же движение ужасавшейся или стремящейся души? Где изумление, страшная боль по тем, кого уже больше нет, где пламенные надежды еще раз увидать их и обнять, еще раз заглянуть в дорогие глаза и сквозь них в душу, которую любил? Перед такими задачами Моцарт — сухарь и пигмей. Ему и в голову ничего не приходило из того, что должно сидеть в Реквиеме. Его красивая, прекрасная музыка ничтожна перед задачами, которые должны бы быть исполнены. Да, только Бетховену можно было великанской рукой тронуть то, что для нашего бедного рода человеческого есть самого дорогого, важного,— воспоминание о дорогих людях, которых больше нет, без которых сиротеет душа и которых воображаешь еще раз увидеть, спрашиваешь себе этой радости, как счастья, хоть во сне. Куда было Моцарту до этого! Кто написал 2-ю Мессу, тому бы было это возможно. А задача еще глубже Мессы. Что там? Самоунижение, покаяние — (Kyrie eleison), прославление божества (Gloria), рассказ о схоластических верованиях (Credo), опять прославление божества (Sanctus, Pleni, Osaima), порыв души навстречу нисходящему божеству (Benedictus), наконец, молитва, просьба (о мире души Dona nobis). Все ведь это очень плохо. По задаче лучший номер — Benedictus, т. е. соприкосновение человечества с божеством, и, чувствуя это, великан-музыкант, один из чудеснейших мыслителей, какие бывали между людьми, Бетховен, внес элемент, которого никому никогда не приходило в голову из всех стад музыкантов: это именно то, что он назвал Praeludium. Для этого мгновения существует вся его Месса. Это сердце, душа, это позвоночный столб всего его создания: божество сходит на землю. Такой музыки еще не бывало на земле,— потому что и этой мысли еще ни у кого не бывало. И вслед за этим — Бетховен за весь род человеческий благословляет (Benedictus) это божество, которое низошло к нам. Разве не в этом именно и есть вся потребность религии? Заметьте, что и Dona nobis Бетховен сделал именно тем, чем оно должно быть: просьбою — не моральною просьбою о мире души, а просьбою обо всем, что только нам нужно. Слышите, как там жизнь движется, бьется, волнуется, — в этих волнениях скрипок и виолончелей — все время? Правда, у него тут зашла и война и мир — спокойствие, но это на минуту: он там все тронул, всю картину жизни, волнений и успокоений ее. Как все это далеко от несчастного, по выполнению, реквиема Моцарта, с его казенными размерами и рамками, с узкостью взгляда. Моцарт до того не понимал своей задачи и не в состоянии был понять (хотя музыка почти вся — чудесная, но это дело фактуры, а не художественного поэтического созданья), что, наприм., он целый номер исполнил словами: rex tremeadae majestatis. Как глупо! Но ведь это не больше, как обращение в письме: ‘милостивый государь!’ Разве письмо может состоять все из слов: ‘милост. госуд.’, сто раз повторенных. Все дело в словах: salva me! а Моцарт им дал какие-то пару тактов, где-то на кончике. Что это такое! Да ведь это чистая нелепость! Он мог повторить тысячу раз —sa Iva me, и это было оы понятно. ‘О царь страшного величия, спаси меня, спаси меня, спаси меня’. А то что это? 100 раз ‘rex tremendae majestatis’, и потом как-то вскользь точно по нечаянности: ‘спаси меня!’
Много еще мне нужно бы сегодня сказать Вам, но некогда. Прощайте, на-днях напишу Вам остальное.

В. С

К этому письму приложена отдельная страница.

0x01 graphic

Встречается эта форма уже в G-moll’ной Балладе Шопена очень часто, а еще раньше в инструментальных вещах Шуберта, где ‘с истинною самобытностью’ везде связана противная манерность. Шуберт — исходный пункт нынешнего музыкального направления.
Софья Ивановна Эдиэт — хозяйка квартиры Балакирева, см. комм. к п. 1 и 56.
Об ‘истории с Корфом’ см. выше NoNo 70, 85, 87.
Гусакевич — А. С. Гуссаковский.
Балакирев был тогда настроен против Д. В. Стасова под влиянием того раздражения, в каком находилась Л. И. Шестакова вследствие предстоящей женитьбы Д. В. Стасова.

92.

Воскресенье, 27 августа, 1861 г.

Пожалуйста, завтра вечером (в понедельник) будьте дома, я к Вам приду. Желательно было бы почитать вместе ту статью из ‘Полярной Звезды’ об боге и государстве, вредных народу, и статью Герцена по поводу Тихона Задонского. Пожалуйста будьте дома. Очень жаль, что в прошедший раз нам так капитально помешали.

Ваш. М. Балакирев.

Статья о ‘боге и государстве вредных народу’ была напечатана в 1 томе ‘Полярной звезды’ за 1855 г., она была написана эмигрантом Сазоновым.
В No 1786 ‘Колокола’ за 1862 г. Герцен упоминает о Тихоне Задонском лишь мимоходом в статье ‘Юбилей’ по поводу готовившегося празднования тысячелетия России и юбилеев лиц, по мнению Герцена, не заслуживающих продолжительной памяти потомства, а лишь самой временной.

93.

Четверг.

Милий, я получил сегодня Вашу записку перед самым обедом, когда воротился домой, и я не мог уже распорядиться, чтоб остаться нынче дома, — как мне это ни хочется, я уже обещал быть на рожденьи. Если можете, будьте завтра вечером.

В. С.

Я Вас нарочно ждал почти до 7 часов.

94.

На конверте штемпель почтовый: 5 сентября, 1861 г.
Пожалуйста, не забудьте, что мы сегодня обедаем у Людмилы, если сами не придете, т. е. не сдержите слова, то меня поставите в очень неприятное положение. Я ей уже дал знать об нашем посещении, и, вероятно, напекут и наварят всего вдоволь.
Ламанские садятся за стол в 4 часа. У Людмилы мы поговорим и об нем. Он затевает хорошую вещь.

Ваш М. Балакирев.

95.

На штемпеле:
Вторник. [12 сентября 1861 г.]

Милейший Бах! Вы изволили, по словам Людмилы Ив., напутать, сказавши, что список соч. Глинки у нее. Сегодня я ее сам видел. Она клялась и божилась, что отправила к Вам в одном пакете и черновое условие со Стелловск. (мною написанное), и прежнее надорванное условие, в котором и был перечень сочинений Глинки. Поройтесь у себя хорошенько. Вероятно, все сие находится у Вас, так же как и ‘Холмский’ был у Вас, а Вы уверяли, что его нет. Приходите ко мне завтра, в среду, вечером. Будемте читать ‘Старое зло’ Боборыкина, вещь хорошую. Хорошо Вы сделали бы, если бы принесли с собою вокализы Глинки. Я Вас угощу ‘Херувимской’, об которой я Вам говорил, и еще кое-чем. Покажу Вам партитуру моего концерта, из коей Вы узрите, как мало можно исполнить на одном клавесине из того, что там написано.
Приходите, пожалуйста. Вы же так редко бываете у меня. Не шутя, всегда Ваш приход ко мне, это — какая то эпоха в моей квартире, в это время я всегда расхаживаю или в халате или в простой рубашке и с каким то нервическим биением в жилах все жду Вас. Моя Соф. Ив. даже ведет квартирное летоисчисление с Ваших посещений, сама того не замечая. Она говорит, напр.: ‘это еще было до того, как г. Стасов был у Вас’. Мне как-то особенно хочется видеть Вас. В воскресенье я от Вас воротился совершенно больной. Не мог спать ночь от сильного раздражения нервов, весь понед. я чувствовал сильнейшее головокружение, холод в теле и дрожь в ногах. Сегодня как-то лучше. X. имеет особенное свойство довести меня до какого-то исступления. Я помню, что, как я ушел от него из залы, я был так раздражен, что говорил что-то бессвязное, мне ужасно хотелось с кем-нибудь поругаться, но я удерживался. Все это очень скверно, и я еще с большим нетерпением жду возвращения Реймера.
Пожалуйста, приходите завтра, т. е. в среду, только пораньше (я ложусь в 11 часов). Давно уж в моей комнатке не пахло Вашим духом.

Ваш М. Балакирев.

Вторник.
Список сочинений Глинки, при договоре Л. И. Шестаковой со Стелловским, о котором пишет Балакирев, заключал в себе следующие NoNo (см. по этому поводу то, что Стасов говорил в ответном письме, 96):
1) Увертюра на тему Аррагонской хоты, 2) Фантазия на русские песни для фортепиано в 4 руки, 3) Ночь в Maдриде — фантазия на испанские темы, 4) Некролог на смерть Александра I, 5) Этюды для одного голоса с фортепиано, 6) Болеро для оркестра, 7) Тарантелла для оркестра и хора, 8) Хор для Екатерининского института, 9) Польский с хором и оркестром, 10) Хор для Смольного монастыря, 11) Трио для фортепиано, кларнета и фагота, 12) Струнный квартет и переложение его для фортепиано в 4 руки сочинителем, 13) Итальянские канцонетты для пения, 14) Фуги в церковном стиле, 15) Церковные переложения Глинки из обихода, 16) Херувимская, 17) Две русские недоконченные симфонии и 18) Секстет для фортепиано, двух скрипок, альта, виолончели и контрабаса.
‘Старое зло’, драма в 5 д. П. Д. Боборыкина, была напечатана в ‘Библиотеке для чтения’ 1861 г., а на сцену поставлена три года спустя под названием ‘Большие хоромы’.
Херувимская Глинки была напечатана Юргенсоном лишь в 1880 г. и вот при каких обстоятельствах. Директор Певческой капеллы Н. И. Бахметев, втечение многих лет произвольно толковавший старые ‘высочайшие повеления’ в том смысле, что раз директору Певческой капеллы Бортнянскому было предоставлено право разрешать и запрещать для исполнения в церквах музыкальные произведения н’ богослужебные тексты, а исполнять дозволялось лишь напечатанное, то значит никакие духовные произведения и не могут печататься без его разрешения,— на этом основании он в 1878 г. через московского полицеймейстера генерала Козлова распорядился конфисковать экземпляры ‘Литургии Иоанна Златоуста’) Чайковского, напечатанной Юргенсоном, и возбудить против него преследование. Юргенсон обратился к Д. В. Стасову, который повел против Бахметева дело в Сенате и выиграл его, блестяще доказав, что запрещать печатать музыкальные произведения даже и не предназначенные — к исполнению в церквах и уже разрешенные духовной цензурой, директор капеллы не имел никакого права. После этого и Херувимская Глинки была напечатана. Экземпляр Херувимской с запретительной надписью Бахметева сохранился в архиве Д. В. Стасова.

96.

Библиотека. Среда 1861 г.
[14 сентября !86i г.]

Охота Вам верить, Милий, глупым дурам, особливо такой бестолковой, как Людмила. Вот, на-те Вам доказательства их (или ее) вранья и Вашего легковерия. Извольте, возьмите в руки прилагаемый контракт Людмилы со Стелловским. Какой тут к чорту список!! Названо несколько вещей Глинкинских — неужто это ‘список’? Никогда этой рваной бумаги не забывал, но никогда и не воображал, что именно под нею я и обязан разуметь ‘список’ Глинки. Чорт бы взял всех дур, особливо бестолковых.
‘Холмского’ я тоже никогда не забывал и сказал Вам только то, что было, а именно: что его у меня нет и не было. Если же Митя запрятал его в какой-то угол и держал его там под спудом, то я того не знал, да и не мог знать. Вокализы Глинки пришлю Вам, —я теперь в Б-ке, где их у меня нет при себе.
Все это пишу вам, потому что сегодня не попаду к Вам. У меня уже несколько времени то, что в других странах называют сплином, как у нас — не знаю. Но это, пожалуй, то же, что ревматизм или зубная боль,— такая скверная и несносная болезнь, в особенности скверная потому, что во время ее посылаешь все и всех — к чорту. Значит, я бы мало утешил Вас сегодня, и, напротив, испортил бы Вам весь вечер и даже, может быть, хорошее расположение духа, которое Вам надо беречь для Ваших музыкальных дел.
Должно быть, мне теперь очень скверно, потому что, судя по словам, я вижу, что Ваше письмо ко мне должно быть и любезное, и милое, и симпатичное, и теплое, но я только что вижу это глазами, и нисколько не чувствую. Значит, мне надо несколько времени побыть совсем одному. Это мое всегдашнее лекарство. Надеюсь, что Вы останетесь мне благодарны за то, что я Вас спасаю на сегодня от своего такого присутствия.

В. С.

При всей резкости тона письма В. В. Стасова по поводу ‘списка сочинений Глинки’, следует признать, что он был прав, говоря, что не мог признать этого небольшого перечня за полный список opus’ов Глинки.

97.

[Среда, 4 октября 1861 г.].

Милейший Бах! Сегодня я заходил к Вам в Библиотеку, чтобы справиться об Дмитрии Васильевиче, но не нашел Вас. Может быть, Вы и завтра не придете в Библиотеку, то в таком случае, пожалуйста, напишите мне по городской почте, что и как с ним. Давеча Собольщиков мне что-то такое говорил в роде ‘ого, что его, может быть, сегодня вечером выпустят. Если же Вы будете завтра в библиотеке, то незачем и писать.
Я боюсь, что Вы начнете думать, что я интересуюсь всем этим, желая сделать Вам любезность (а я очень подозрителен). Нисколько! Это скверное дело меня самого потрясло, и чем больше вдумывался в него, тем мне было хуже (больные нервы). Конечно, когда его освободят, то и я приду в нормальное состояние.

Ваш Балакирев.

Среда, 4 октября [1861 г.]
‘Я заходил… чтобы справиться о Дм. Вас.’… ‘это скверное дело и меня самого потрясло’. 1 октября 1861 г. Д. В. Стасов был арестован III отделением за то, что по случаю так называемой ‘студенческой истории’ собирал подписи под прошением на ‘высочайшее имя’ об их освобождении, ему грозило строгое возмездие до ссылки включительно, но благодаря хлопотам за него некоторых друзей, главным образом дяди П. С. Стасовой, протоиерея Ксенофонта Яковлевича Никитского, который лично обратился к своему бывшему ученику по Пажескому корпусу, тогдашнему управляющему III отделением г р. П. А. Шувалову, дело ограничилось только тем, что Д. В. был, после двухнедельного ареста, уволен со службы по так называемому ‘3-му пункту’ — и таким образом его служебная карьера резко оборвалась, и дальнейшая его жизнь пошла уже по совсем другим рельсам. Оставшись без места и средств, Д. В. прежде всего должен был продать свое фортепиано, остававшееся на квартире у братьев, а затем искать себе какое-нибудь определенное занятие. Это привело его к той деятельности, которой была посвящена его дальнейшая жизнь,— к адвокатуре.

98.

[Почтовый штемпель: 15 октября 1861 г.]
Воскресенье.

Вчера вечером, возвратясь домой, я нашел у себя письмо от отца, в котором между прочим сказано, что из Нижегород. женского института представлено г. исправляющему должность главноуправляющего 4-м отделением собств. его величества канцелярии о перечислении моей сестры (воспитанницы Нижегородского института) из своекоштных в казеннокоштные на место одной выбывшей девицы. Не знаете ли, кто такой это главноуправляющий 4-м отделением? и какими путями к нему обратиться, чтобы представление начальства Нижегородского института (за No 636) было уважено и чтобы сестра моя попала в казенные?— Пожалуйста, уведомьте.

М. Балакирев.

Пишу к Вам потому, что сегодня не увижусь с Вами. Захарьин сегодня пошел занять 300 р. с тем, чтобы завтра купить у Вас инструмент.
Не может ли в этом деле пособить Гаевский?
Захарьин Василий Васильевич — см. комм. к п. No 56. Он купил фортепиано у Д. В. Стасова (см. комм. к предыдущему письму). Гаевский, Виктор Павлович — см. комм. к п. No 85.

99.

М. А. Балакиреву.
На Вознесенской, против винной конторы, у Садовой, дом Иванова, No 14.

[Воскресенье, вечер, 15 октября 1861.]

По делу Вашей сестры, Милий, я справился не у Гаевского (который, впрочем, у нас тоже сегодня был), а у Лопатина. Он говорит, что коль скоро дело представлено самим институтом, то, без сомнения, наверное будет утверждено. Исправляют, должн. управл. 4-го отделением был — Фредерике, но теперь, так как принц Ольденбургский уже воротился, то сам и управляет. Нет никакой причины ожидать отказа. Если же захотели бы Вы справиться (но именно только справиться, потому что просить не о чем), то зайдите на Мещанскую, позади Казанской, в дом опекунского совета, где ломбард, и спросите действ, ст. сов. Свеч и на, старшего чиновн. 4-го отдел., который, говорят, очень хороший человек — и он тотчас же скажет Вам, сделано ли дело, или когда именно будет сделано. Он бывает там всякий день, начиная с 8 часов утра, и его можно видеть всегда, кроме вторника и четверга, потому что в эти дни он слишком занят.
За продажу фортепиано благодарю тысячу раз.

В. С.

Воскресенье вечер, 15 Октября.
Лопатин, Ипполит Пафнутьевич — см. комм. к п. No 80.
‘За продажу фортепиано благодарю тысячу раз’ см. комм. к двум предыдущим письмам.

100.

[Понедельник, 23 октября 1861.]

Пожалуйста, известите, когда можно застать вечером Д. В. Хорошо было бы нам пойти вместе с Вами туда. А самое лучшее в свободный день отобедать вместе у Близ. Клемент., а вечером к Д. В., который со мной сделался очень любезен, так что я начинаю думать, что если он мне кое-что и сказал, то нисколько не желал этого, тогда он был в растерянном состоянии. Нельзя ли Вам выбрать след. из дней: четверг, пятница. В эти дни я свободен.

Ваш М. Б.

Понед.
Как указано выше, Д. В. Стасов был освобожден из-под ареста 15 октября. Очевидно, что Балакирев хотел посетить его вместе с В. В. Стасовым, именно чтобы выразить ему свою радость и сочувствие по этому поводу.
Д. В. Стасов в это время жил на Фурштадской в доме гр. Сгенбок-Фермор,

101.

[Пятница, 27 октября 1861.]

Будьте добры, дайте Мустафе на 1 субботу всего Холмского в 8 рук и 2-ю Испанскую Уверт. И если еще есть что-нибудь у Вас интересного из Глинки в 8 рук, то дайте.

Ваш М. Балакирев.

Пятница.
Реймером я очень доволен.
Мустафа — А. П. Арсеньев, см. комм. к п. No 68.
‘Реймером я очень доволен’ — д-ром К. Д. Реймером, лечившим его см. письма и комм. NoNo 58 и 83.
‘2-ю Испанскую увертюру’, т. е. ‘Ночь в Мадриде’ Глинки.

102.

Среда, 6 декабря 1861 года.

Ну, Милий, вот Вам много новостей:
1) Струговщиков при мне написал и послал на почту письмо к Кукольнику,— самое убедительное и торопящее.
2) Ал. Макс. Горностаев согласился сделать заглавный лист к ‘Холмскому’ и даже и слышать не хочет о деньгах. Вот как Вас. Иван, и Иван еще мало его знают, а я еще меньше.
Он сказал, что удивляется, как я мог подумать даже о деньгах. Я рассказывал ему главные мотивы, которые должны быть на заглавии, и он на-днях все сделает. Но ему нужна сама драма,— она у Вас есть, и потому, либо пришлите мне поскорей (я перешлю к нему), либо сами поскорей отправьте ее к нему, в Академию Художеств. Я уверен, что он сделает отлично. Итак, скорей присылайте Холмского.

В. С.

Струговщиков, Александр Николаевич (1809—1878) — поэт, переводчик Гете, приятель Кукольника и Глинки, о котором оставил ‘Воспоминания’, в конце 30-х и в 40-х годах принадлежал к ‘братии’, собиравшейся у Кукольника и Глинки. Письмо к Кукольнику С. написал с целью заставить Кукольника ответить на просьбу В. В. Стасова: разрешить переиздать музыку к его драме ‘Князь Холмский’, подаренную ему Глинкой.
Алексей Максимович Горностаев (см. комм. к. п. No 41) нарисовал акварелью заглавный лист к иканию ‘Холмского’ Глинки, как раньше того нарисовал заглавный лист для ‘Камаринской’ (см. комм. к. п. п. 41, 45, 46).
Вас. Ив.— Собольщиков.
Иван — Иван Иванович Горностаев.
‘Ему нужна сама драма’, т. е. драма Кукольника ‘Князь Xолмский’, к которой Глинка написал увертюру, антракты и три вокальных номера.

103.

[18 декабря 1861.]

Дорогой Бах! Приходите в четверг ко мне обедать (к 4-м часам), надеюсь, что Вы не откажете мне в удовольствии с Вами поесть в день моего рожденья. Кроме Вас у меня никого не будет. Вечером отправимтесь вместе к Кюи слушать в 8 рук Мабиху, Бал у Капулетти и мое Шествие.

Ваш М. Балакирев.

18 Декабря. Понед. (1861 г.).
Адрес мой: На углу Офицерской и Прачешного переулка. Дом Хилькевича, кв. No 27. Войдя во двор с Офицерской, углубитесь в правый бок, под воротами, выходящими к Прачешному переулку, найдете лестницу, ведущую ко мне. Живу я в 3-м этаже.
День рождения Балакирева — 21 декабря. В 1861 г. в этот день ему должно было минуть 25 лет.
‘Мабиха’ и ‘Бал у Капулетти’ — части симфонии Берлиоза ‘Ромео и Джульета’: Мабиха, т. е. ‘Царица Маб’ — часть 4-я, скерцо, а ‘Бал у Капулетти’ — 2-я часть, Andante: ‘Ромео, один, мечтает в саду, а издали доносятся звуки бальной музыки, большой праздник у Капулетти, и потом гости расходятся, восхищаясь блеском этого праздника’.
‘Мое Шествие’, т. е. Шествие из музыки к трагедии Шекспира ‘Король Лир’ (см. комм. к пп. NoNo 65 и с 6).
В этом письме впервые упоминается новый адрес Балакирева в доме Хилькевича на Офицерской.

104.

M. A. Балакиреву.
На углу Офицерской и Прачешного переулка, дом Хильковича.

Вторник 19 декабря.

Вот Вам, Милий, мои ответы:
1) В четверг — буду после 3 часов и около 4-х.
2) К воскресенью готов будет заглавный листок к Холмскому. Я его уже видел, он прекрасный. Главную роль почти играет вечевой колокол,— чудесно, ново, оригинально! Туг же есть и оружие (русское и ливонское), [еврейская] повязка женская, дамский веер и перчатка, и проч. и проч., и наконец (тоже по моему указанию) волшебный фонарь, луч из которого освещает туманную корону. Не правда-ли, это все хорошо и ново?
3) Видел я Тюрина. Про Ломакинскую музык. азбуку он рассказывает, что она пошла, как ключ, ко дну, потому что некий синодальный эксперт Львовский дал о ней самый подлый отзыв. Я поправил это дело тем, что заставил Тюрина пообещать, что пошлют азбуку еще на чье-нибудь заключение. Впрочем, эта азбука еще меня не интересует, потому что в ней многое не так. Она, может быть, и лучше других, но наш Гаврила, и по малороссийской мягкости, и по прежнему (три года назад) раболепству перед европейскими модными новостями, наполовину наполнил ее проклятой цыфирью Шеве. Теперь, я думаю, он от нее окончательно зачурался, значит азбуку (или ‘методу пения’) надо бы переделать.
Что же касается до его издания нашей церк. музыки с гармонизацией в церковных тонах, то это дело завяло в московском Филарете. Тюрин выбожился мне, что на-днях потребует оттуда ответа или хоть уведомления. Но сопротивление будет и от московск[их] и от петер[бургских] попов. Этот с. с. сухарь Танеев (наш правовед) натолковал Исидору, что это какая-то ‘усыпительная сушь’ и вообще ‘не то’.
До свидания.

В. С.

Отправимтесь к Кюи пораньше, ибо я буду свободен только часов до 8.
1-е издание ‘Холмского’ вышло с описанным в этом письме рисунком А. М. Горностаева в красках на заглавном листе, в других изданиях он воспроизведен литографским способом.
А. Ф. Тюрин был, как указано выше, женат на пианистке Ю. А. Грюнберг.
Ломакинская музыкальная азбука, т. е. ‘Краткая метода пения’ Гавриила Якимовича Ломакина (см. комм. к п. No 5) вышла в 1878 г. и продавалась в муз. магазинах О. Ив. Юргенсона и В. Бесселя.
Шевс — Emile Chev (1804—1861), медик по профессии, увлекся преподаванием музыки и пения, бросил медицину и, вместе со своей женой, изобрел и стал пропагандировать новую систему обучения музыке и пению посредством новой системы нотации. Всеми музыкантами и знатоками музыки эта система была отвергнута как непригодная и дилетантская.
‘Московский Филарет’ — т. е. митрополит Филарет, автор ‘Катехизиса’, автор ответного стихотворения на стихи Пушкина ‘Дар случайный, дар напрасный’). Ему же посвящено и ответное стихотворение Пушкина на этот ответ.
Сергей Александрович Танеев, статс-секретарь, управляющий II отделением собственной е. в. канцелярии. Он был товарищем В. В. Стасова по выпуску иг Правоведения.
Исидор митрополит Петербургским и Новгородский (1799—1882).

105.

Четверг утро,
[4 января 1862 г.]

Это будет просто ни на что не похоже, если Вы станете делать трагедию из вчерашней глупой нашей схватки. Все это такие пустяки, что не стоило-бы и говорить, но я вспомнил Вашу мнительность и манеру часто раздувать вздор в копну сена.
Вчера вечером мне нужно было бы не о российском дворянстве спорить, а принять лекарство, или пустить кровь. Вы очень виноваты, что этого не видали. Кто болен, как я, с тем нельзя быть, как с тем, у кого ногтоеда или зубы ноют. Я всю ночь думал, что у меня начнется к утру горячка или тифус. Но буду ли я болен, или нет, все равно, я Вас еще раз прошу — несколько времени меня не видать: пусть улягутся колючки, которые уложили меня в постель.

В. С.

Письма Кукольника все-таки нет.
По поводу слов ‘вчерашней нашей глупой схватки’, т. е. спора о российском дворянстве между Балакиревым и Стасовым, см. в комментарии к следующему письму — примечание Стасова, надписанное им на оригинале ответного письма Балакирева.
О письме Кукольника см. п. и комм. No 102.

106.

У меня и в мыслях не было делать трагедию из-за таких пустяков. Я думаю, что отношения наши слишком серьезны и глубоки для того, чтобы разойтись из-за слова, как прилично мальчишкам. Вышедши от Вас, я понял, что виною всему Ваша болезнь. Я действительно на этот раз очень сглупил, что пустился с Вами в споры. Нельзя же расходиться из-за вздора и предать так легко все прошлое забвенью, на это способны только гимназисты и то только до 6 и 7-го класса.
Кто знает, может быть, этакие пакости и еще когда-нибудь повторятся у нас, тем более, что надежды мало, чтоб мы с Вами когда-нибудь вылечились бы. На всякий случай скажу Вам следующее:
Расходиться нам с Вами будет скверно, и этого никогда не должно быть, что бы ни случилось между нами. Какие бы ни были у нас неприятные сцены, все-таки бывали минуты, а вероятно и впредь будут, когда нам друг от друга так хорошо, тепло.
Чтобы не утратить это дорогое, хорошее, нам надобно крепче держаться друг за друга, тем более, что Вы и я уже слишком стары сердцем для приискания себе новых друзей. Если мы и можем еще чего-нибудь ждать хорошего, так только друг от друга. Как Вы об этом думаете?
Податель сей записки, хозяин мой, расскажет Вам про путешествие Кукольникова письма, которое он снес в библиотеку к Вам, а не на городскую почту (он умнее меня на этот раз). Сегодня был у Анны. Она спрашивает, отчего Вы к ней не ходите, и говорила, что ее муж будет на-днях у Вас.
Погребов выхлопотал у Суворова разрешение нашей музыкальной школы, а Лопатин просто…… Пришлите, пожалуйста, заглавный лист ‘Холмского’. Пора передать его граверу, а самое лучшее будет, если Вы зайдете сами в магазин и сами поговорите с Беренгофом.
Уведомьте об Вашем здоровье.

Ваш М. Балакирев.

Четверг, вечером.
Я возратился от Кюи, где мы играли увертюру Бетховена ор. 124. Я Вам расскажу ее программу — интересную. Там есть и ‘закипающие морские волны чреваты бурями’.
А. Ф. не читала Колокол, я думаю, что целый год.
На этом письме, являющемся прямым ответом на предшествующее и написанном вечером того же дня — 4 января 1861 г.— Стасовым надписано: ‘четверг вечер’, а рядом Стасов приписал еще: ‘Ответ на мое извинительное письмо’. А внизу, к звездочке, поставленной им после слова ‘трагедии’, сделал выноску: ‘Я был тогда болен — нервный припадок был у меня. Балакирев пришел меня навестить и завел спор о существов[ании] дворянства (— тогдашний предмет разговоров вследствие газеты ‘Beк’). Нервно расстроенный, я сказал Балакиреву: ‘А знаете что? Уходите!’
Надо отметить ту доброту и деликатность, с которой Балакирев старается загладить и смягчить впечатление от довольно-таки грубого поступка Стасова, и его старание поддержать и сохранить дружеские сердечные отношения.
‘Мой хозяин’ — муж Софьи Ив. Эдиэт — Карл Христианович Эдиэт.
Александр Александрович Суворов (1804—1882), внук фельдмаршала, генерал-адъютант, был тогда петербургским военным генерал-губернатором (с 1861 по 1866 г.).
‘Погребов выхлопотал у Суворова разрешение нашей музыкальной школе’, т. е. В. М. Погребов, бывший тогда городским головой в Петербурге, выхлопотал разрешение на открытие только что организованной Балакиревым и Ломакиным ‘Бесплатной музыкальной школы’.— Этот момент надо отметить как момент ее зарождения и официального бытия.
А. Ф. Ковалевская (см. комм. к пп. NoNo 36 и 81).
‘Ее муж будет на-днях у Вас’ — Павел Мих. Ковалевский Со нем см. выше комм. к пп. NoNo 6, об и 56).
‘Лопатин просто….’ — мы пропускаем нецензурное слово, речь идет об Ипполите Пафнутьевиче Лопатине, вероятно обещавшем свое содействие Балакиреву в деле хлопот о Бесплатной школе, но не исполнившем обещания.
‘Кукольниковское письмо’ — см. комм. к пп. NoNo 102 и 105. Очевидно, что, не отыскав у себя адреса Стасова, Н. В. Кукольник прислал свое письмо на имя Балакирева, а К. X. Эдиэт отнес его в Публичную библиотеку. Самое письмо Кукольника, являющееся ответом на вторичную просьбу Стасова, переданную через Струговщикова, — разрешить печатать подаренную Кукольнику Глинкой музыку к его трагедии ‘Князь Холмс кий’, помещено в приложении к следующему письму Ms 107.
Увертюра Бетховена opus 124 C-dur написана на открытие театра в 1823 г. и потому носит подзаголовок ‘Zur Weihe des Hauses’ — это одно из высочайших произведений Бетховена.
‘Закипающие морские волны чреваты бурями’ — выражение Герцена.
Поперек страницы этого письма Стасов написал: ‘Бетховен пророк’.
‘Колокол’ — журнал Герцена, издававшийся в Лондоне и жадно читавшийся русской интеллигенцией в 60-х годах.
Беренгоф был управляющим музыкальным магазином и нотопечатней Стелловского.

107.

Пробегая Ваши строки, я в мыслях прижал свои губы к Вашему лицу так, как никто никогда Вас не поцелует. Вы мне воротили то, на что я почти уже мало надеялся. У Вас еще много впереди, у меня — никого и ничего больше. Еслиб Софья и Вы мне изменили, мне уже только одно осталось — умереть тотчас.
Все-таки не видьте меня несколько времени. Я как будто здоров — по наружности, но глубоко потрясен и расшатан в эти последние две недели.
Письмо Кукольника получил и посылаю. Беренгофа увижу сегодня, потому что сейчас-же еду благодарить Корфа: вчера, по его представлению, государь дал мне 1200 р.

В. С.

На-днях еще буду писать Вам.
К этому письму приложено следующее письмо Н. В. Кукольника:

Милостивый Государь
Владимир Васильевич!

Мне чрезвычайно совестно, что я не отвечал Вам на Ваше деловое письмо, причина самая простая: я потерял Ваше письмо при моих ежедневных переездах, а с письмом потерял и адрес, искал, искал, а между тем занятия отвлекли меня, так и протянулось. И теперь пишу на авось.
На перепечатание Холмского я совершенно согласен и благодарю Вас за ваше прекрасное начинание и за то, что жребий пал на Холмского, первого. Много воспоминаний пробуждает эта приятная случайность. Но я живу в таком городе, где все от мала до велика берут взятки, и страшно берут, поневоле зараза прилипнет, поэтому не корите, если и я попробую, не удастся ли и мне взять со Стелловского взятку, т. е. получить с него, по отпечатании, экземпляр этого издания, потому что покупать и неловко, да и денег лишних далеко нет. Как Вы думаете? Если найдете требование мое благовидным и благопристойным, то предъявите его кому следует и в свое время утешьте меня этой взяткой.
Не затрудняю Вас вопросами, что делает Музыка? Хочу сам тронуться на рекогносцировку в Питер и Европу. На шестом десятке все изящные Искусства интересуют иначе разумное наше начало. И если всмотреться поглубже в механизм человека, то можно открыть физиологически, что каждый возраст и разно чувствует музыку и разно ею наслаждается. Но я заболтался, что совершенно прилично шестому десятку. До свидания!
С истинным почтением имею честь быть Вашим покорнейшим слугою.

Н. Кукольник.

Это письмо Стасова является эпилогом предыдущих двух писем, а слова ‘Еслиб Софья и Вы мне изменили’ (т. е. если бы Балакирев и маленькая дочь Стасова, Соня, перестали его любить),— ‘тогда одно осталось — умереть тотчас’ — является дополнением к словам Балакирева в письме No 81: ‘Вы не имеете столько любви к Грише (Соне) и ко мне, чтобы для нас беречь свою жизнь. Вы же знаете, что мы Вас бесконечно любим и что потеря Вас будет для нас чересчур уже тяжела… пожалуй и Вас нестанет, это было бы ужасно для меня’.
‘Сейчас иду благодарить Корфа, вчера по его представлению государь дал мне 1200 рублей’ — Стасов состоял тогда, кроме службы в Библиотеке — при Корфе, в ‘Комиссии по собиранию материалов для истории Николая I’ и, кроме того, сделал ряд работ лично для Александра II (см. об этом нашу книгу — ‘Владимир Стасов’, стр. 225—226 и 269—290).

108.

24 Января 1862 г.

Препровождаю Вам при сем дело патриарха Никона, прочитанное мною с необыкновенным удовольствием. Теперь я только понял ясно в чем дело, а то у Соловьева, хотя почти то же писано, да факты сгруппированы как-то зря, безалаберно, так что в голове остается какая-то смутная догадка. Вы правы: все это похоже чрезвычайно на историю Александра I-го со Сперанским.
Вчера я был у Ламанских, Влад. Ламанский не читал ‘Русской речи’ и очень интересуется прочесть там Никона, я излил ему поток брани на царя Алексея Михайловича, который показал себя в этой истории нехорошо, да еще и фальшил (дело Зюзина), Ламанский как-то недоверчиво слушал, но не защищал, так что я думаю, что Вы ошибались, говоря, что Алексей Михайлович любимый славянофильский царь. Никоновское дело произвело на меня сильное впечатление, так что я опять к нему обращаюсь. У Соловьева как-то странно изложено дело Зюзина, так что я, читая, его не понимал, зачем Никон, отрекшись от патриаршества, опять явился в Москву и с тем эффектом, ночью, экспромтом. По Соловьеву представляется этот факт, как бы нелепый каприз, образчик странного Никоновского сумасбродства. В ‘Русской речи’ все разъяснено. Может быть и у Соловьева достаточно разъяснено, но изложено так, что, читая, теряешь в голове нить последовательности, много при этом повредила Соловьеву его московская любовь к царям, которых он старается выгораживать, как сам Паисий Газский.
Пожалуйста приходите в воскресенье.

Ваш М. Балакирев.

Александрийский патриарх — ‘Судия вселенной’ привел меня в негодование, как Никон их всех хорошо понимал!
Изложение ‘Дела патриарха Никона’ по XI тому ‘Истории России с древнейших времен’ С. М. Соловьева было напечатано в ‘Русской речи’ 1861 г. в NoNo 43, 46, 50 и в нескольких NoNo 1862 г.
Патриарх Никон (1605—1681), как известно, сначала всесильный любимец и советник царя Алексея Михайловича, затеял пересмотр и исправление текста церковных книг, для чего пригласил как русских, так и заграничных ученых духовных лиц. Реформы, введенные Никоном, послужили, во-первых, причиной так называемого раскола, во-вторых, возбудили вражду к нему со стороны очень значительного числа бояр и духовных лиц, а в конце концов и самого царя и привели к низложению Никона и суду над ним. В числе ученых, вызванных Никоном из-за границы, был митрополит Газы Иерусалимской Паисий, грек по происхождению, воспитавшийся в римской иезуитской коллегии, крайне двуличный и своекорыстный, он перешел на сторону врагов Никона и много помог в интригах против него и в конце концов и осуждению его.
Никита Алексеевич Зюзин, сначала рында, потом стольник, воевода и наконец окольничий царя московского, человек близкий к царскому дому, богатый, честолюбивый и чванный по отношению к другим боярам (до ‘местничества’ включительно), но образованный и умевший с большим достоинством держаться среди иностранных дипломатов, с которыми ему приходилось иметь много дела во время приездов иностранных послов в Москву, и, наоборот, во время своего участия в посольствах за границу. Состоя одно время ‘боярином при Никоне’, он очень сблизился с ним и, когда тог, отрекшись от патриаршества, удалился в Воскресенский монастырь, Зюзин вел с ним дружескую и деятельную переписку и очень усердно уговаривал его вернуться в Москву. С этою целью он — по одним сведениям — даже решился на подлог и обман и написал Никону, якобы от имени царя, что царь примирится с ним, если он вернется. А по другим сведениям — Зюзин действительно имел полномочие на то, чрез близких царю лиц. Но Никон явился в Москву и оказался попрежнему в немилости, а Зюзина за подлог судили, пытали, приговорили к смертной казни, но за него заступились царевичи Иван и Алексей Алексеевичи, казнь была ему заменена ссылкой в Казань, имущество его конфисковано, и он окончил жизнь в неизвестности. Дело это весьма темное, и в нем много таинственного и странного.

109.

(10 Марта 1862 г. Накануне концерта Ломакина).

Пожалуйста, не забудьте перевязать венок широкой лентой. Цвет выберите по своему вкусу. Я думаю, что приличнее и лучше будет цвет красный — русский.
Гавр. Ломакин очень просит Вас после концерта пожаловать к нему на обед.
Я сердит на Вас за вчерашнюю проделку Вашу с Шествием. Пожалуйста, обедайте у Гаврилы, Вам стыдно отказать ему в такой важный для него день.

Ваш М. Балакирев.

Извините, что нескладно. Тороплюсь.
’10 марта 1862 г. Hакануне концерта Ломакина’ приписано Стасовым на оригинале письма. 11 марта 1862 г.— на следующий день этою письма должен был состояться первый концерт в пользу открывшейся ‘Бесплатной школы’, основанной Ломакиным и Балакиревым, и Ломакин с этой целью попросил у графа Д. Н. Шереметева, хором которого он управлял, разрешить этому хору исполнить в концерте ряд номеров (см. Воспоминания Г. Я. Ломакина в ‘Русской старине’ 1883 г., а также статью Стасова ‘Двадцатилетие Бесплатной школы’, напечатанную в ‘Историч. вестнике’ 1887 г. и перепечатанную в IV т. Собр. сочинений). Программа концерта перепечатана в статье Стасова, она сохранилась у сына Ломакина, а программы двух следующих концертов в пользу школы — в архиве Д. В. Стасова, находящемся ныне в Пушкинском доме. В следующих концертах Ломакин дирижировал хором, а Балакирев — оркестром.
Концерт был назначен на 1 час дня, поэтому Ломакин и просил Балакирева и Стасова к нему на обед после концерта.

110.

Пятница. 23 марта.

Милий, посылайте Вашего учителя (Горбунова или как его там зовут) поскорей к Мите, для того, чтоб решить, поступать ему или нет в Русское музык общ. Чем скорее, тем лучше. Больше некогда — да, пожалуй, и нечего писать.

Ваш В. С.

По всей вероятности, речь идет о Николае Яковлевиче Горлове (а не ‘Горбунове’, см. комм. к п. No 118), бывшем учителе Балакирева, который просил Д. В. Стасова помочь тому поступить на службу в РМО, вероятно, в качестве делопроизводителя или секретаря.
‘К Мите’, т. е. к Д. В. Стасову, который тогда был одним из директоров РМО (с 1859 по 1866 г.).

111.

31 Марта 1862 г.

Сегодня я был в клинике у Боткина, и очень счастливо попал, потому что он был в клинике в последний раз — до сентября. Он впрочем пробудет здесь еще 1 1/2 недели и потом уедет в Москву, а оттуда за границу. Вы постарайтесь к нему попасть, он живет в Спасской улице, дом Дементьева, очень близко от Вас. На меня он произвел очень приятное впечатление. Он очень неуклюж, совершенный медведь, ноги у него каждая толщиною со столетний дуб, сам он белокур (наперекор Вашей теории) и имеет вил старшего приказчика в ситцевой лавке на Нижегородской ярмарке. Ново время его расспросов, когда он начинает соображать, у него делается в лице что-то хорошее, артистическое. В его приемной все как-то ласково смотрит, начиная с его сторожа и оканчивая последним больные, Только и слышишь слова вроде след.: ‘я 10 лет лечилась и все тщетно, а теперь в 1 м-ц поправилась, дай бог ему здоровья’. Об Реймеое он никакого понятия не имеет. Не откладывайте и прямо ступайте к нему после завтра утром.

Ваш М. Балакирев.

Слух, что Боткин оставляет Академию не верен. Хоть русская партия в Беккерее очень много потеряла, но все она сильна нравственным превосходством, талантливостью и симпатией всех студентов, сломить ее немцам не удается, не смотря на свое численное превосходство.
Сергей Петрович Боткин (1832—1889), знаменитый русский врач-клиницист, профессор Медико-хирургической (впоследствии Военно-медицинской) академии, лейб-медик. Балакирев обратился к нему, по всейвероятности, не только благодаря его чрезвычайной славе, но и потому, что Боткин был первым браком женат на сестре приятеля Балакирева — Виктора Алекс. Крылова (Александрова, см. комм. к п. No 44). Следует отметить ту точную, образную зарисовку внешности Боткина — и всего его талантливого духовного облика, отражавшегося на всем окружающем, — которую Балакирев делает в немногих строках. Вес видевшие Боткина подтвердят схожесть этого портрета, а все письменные и устные воспоминания о нем подкрепляют подмеченное Балакиревым то отношение Боткина к пациентам и пациентов к нему и то психическое воздействие — обаяние,— которое он производил на больных, на студентов — слушателей и на врачей — ассистентов, и которое способствовало сплочению целой ‘боткинской школы’ врачей, помимо чисто научных его теорий. О ‘враждебной Боткину немецкой партии’ в Медицинской академии того времени много было говорено в прессе и об этом можно прочесть и в разных мемуарах и даже в истории Медицинской академии.
Доктор Карл Данилович Реймер — домашний врач Стасовых, лечивший и Балакирева (см. пп. NoNo 58, 83, 88 и комм. к ним).

112.

31 марта 1862 г.

Я Вам написал неверный адрес Боткина, он живет у Спас-Преображенья в доме Лисицына у Артилл. переулка, и ежедневно дома в 6 часов вечера.
Идите, идите к нему, он мастер, вчера я в 1-й раз принимал его лекарства и даже теперь как будто лучше себя чувствую.

М. Балакирев.

Какие у Вас скверные нервы.
О Боткине см. комм. к предыдущему письму.

113.

Четверг, 19 апреля [1862 г.)

Милий, вторник и среду я был опять болен — лежал. Боткинские лекарства не помогают. Сегодня я вышел в первый раз в Б-ку и там мне передали на словах, что вчера приходил Ламан ский и требует нас с Вами завтра к обеду. Я буду, если только не заболю снова, или если Вы этого не переделаете как-нибудь иначе.
И так, до свиданья.

В. С.

Ламанский — Влад. Ив. Ламанский. О нем см. пп. No No 63, 69, 73, 94, 1С8 и комм. к ним.
‘Боткинские лекарства не помогают’ — очевидно Стасов последовал совету Балакирева и тоже стал лечится у С. П. Боткина, но захотел слишком скорого исцеления и, едва начав лечение, уже разочаровался в действии прописанных ему лекарств. У В. В. Стасова была так называемая ‘Меньерова болезнь’ уха, вызывавшая частые головокружения и от которой он не избавился втечение всей своей жизни.

114.

Рукою В. В. приписано сверху: ‘Писано в библиотеке’.
Милейший Милий Алексеевич. Постарайтесь, пожалуйста, быть у меня в середу вечером 24 апр. Вы меня премного обяжете. Не то уедешь, не простившись с Вами, что уже совсем не пригоже.

Ваш В. Ламанский.

23 апреля 1862.
Приписано Влад. Вас. Стасовым:
Я тоже буду. Неужели именно по этому самому Вы и не пожалуете, как Вы сделали в прошлую пятницу?
Фразы ‘Постарайтесь у меня быть в среду вечером 24 апреля’) и ‘неужели вы не пожалуете, как сделали прошлую пятницу’ — находятся в некотором противоречии одна другой, так как ‘прошлая пятница’ (о которой речь в предыдущем письме) приходилась на 20 апреля 1862 г., следовательно среда должна была быть не 24, а 25 апреля.

115.

[Воскресенье] (29 апреля 1862 г.)

Так как Вы завтра будете у Боткина, то спросите пожалуйста его, можно ли мне пить слабый кофе, ячменный, ржаной или какой-нибудь (обыкновенный, я знаю, что вреден для нерв) и спросите между прочим, как он думает об моей голове или, лучше сказать, об мозгах, можно ли мне ожидать сума шествия или нет? Давеча я совсем забыл его спросить об кофе, а об мозгах сказал как-то неопределенно. Хотя он очень мил и любезен, но все-таки совестно как-то его тревожить, и потому я не пойду к нему до сентября, а Вам за одно можно будет спросить его обо мне.
Сегодня хотел было вечером к Вам, но корректура Холмского заставила меня сидеть дома. Работа адская.

Ваш М. Балакирев.

Воскр.
Спросите его, можно ли мне будет сочинять, впрочем, об этом спрашивать нечего, если хорошо буду себя чувствовать, значит можно.
Ср. с п. No 17 и комм. к нему. Очевидно, в те годы, под влиянием расстроенных нервов и болезненной мнительности. Балакирева часто пугала мысль о том, что он может сойти с ума.
Корректуру ‘Холмского’ Балакирев держал для издания Стелловского. См. письма No No 82, 84, 95, 96, 102, 104 и комм. к ним.

116.

Милию Алексеевичу Балакиреву.
Навряд попаду к Боткину завтра — разве что послезавтра, или позже. А может быть и совсем не пойду к нему. Если буду у него, то спрошу то, что Вам хочется. Но теперь вижу, что теперь действительно пришла весна и скоро придет лето: начинаются всякие Ваши мнительности, опасения и проч. Скоро, разумеется, пойдут страхи смерти за других и всякие другие похождения. Сегодня утром была Людмила: она зовет нас обедать в среду. Если Вам нельзя — напишите и ей, и мне.

В. С.

О ‘страхах’ Балакирева, которые, по словам Стасова, находили на Балакирева весною и летом, см. комм. к предыдущему письму, а также письма No мь 56, 81, 86, 87 89 и комм. к ним.

117.

(11 мая 1862 г.).

Я еду не завтра, а в воскресенье, о чем уведомляю Вас из боязни, чтобы Вы попусту не пожаловали завтра меня провожать.
Прощайте, и еще раз прощайте, может мы больше и не увидимся с Вами.

Ваш М. Балакирев.

Пятница.
Спасибо за Бера (Мировая Симфония). Уморительный Калинин. По его мнению Серов = Герцену.
Николай Иванович Калинин — певец, ученик Ломакина, выступал в концертах Бесплатной школы и РМО (напр., в 3-м концерте сезона 1861/62 г., 17 декабря исполнил арию Иосифа из оперы Мегюля).
‘Мировая симфония’ Бера. Карл-Эрнст Максимович Бер (1792—1876), знаменитый естествоиспытатель, был профессором в Кенигсберге, потом академиком Российской Академии наук.
Серов — Ал. Ник. Серов, композитор (см. комм. к п. No 9, 20, 22, 24).
‘Прощайте и еще раз прощайте, м. б. мы больше и не увидимся’ — опять отголосок страхов Балакирева, находивших на него всякий раз, как он расставался с близкими и друзьями.

118.

[Воскресенье 13 мая 1862 г.]

Пожалуйста, дорогой Владимир Васильевич, похлопочите у Вашего брата об известном Вам Николае Яковлевиче Горлове,1 мне очень хочется, чтобы его дело устроилось, потому что я его очень люблю и уважаю, как хорошего человека и как бывшего своего наставника.
Я окончательно сегодня еду и еду обрадованный: отец мой получил место, хоть неважное, да и то хорошо.

Ваш Балакирев.

Воскрес. 13 мая 1862 г.
Наставник или учитель Балакирева, Николай Яковлевич Горлов, которого Стасов в п. No 110 назвал ‘Горбуновым’, желал поступить в Русское музыкальное общество на какую-нибудь канцелярскую должность, о чем Балакирев и просил Д. В. Стасова чрез Влад. Вас.
О месте, полученном отцом Балакирева, Алексеем Константиновичем, в 1862 г., см. комм. к п. No 21.

119.

СПБ. 10 июня 62 г. 6 часов утра.

Милий, я уезжаю через два часа, и мне захотелось с Вами проститься хоть теперь, если не удалось в день Вашего отъезда, на станции жел. дороги. Прощайте, приезжайте еще лучшим, чем поехали, и привезите что-нибудь еще такое, от чего бы я опять набедствовался. Так как мне писать больше некогда, то вместо письма прилагаю новую и последнюю свою статью за Стелловского. Если достанете, то прочитайте, что против меня писали недавно и Серов и Кукольник (хотя и без наименования фамилий), Серов, понимается, ничуть не любит Кукольника и нисколько не интересуется им, но он ему был чисто предлогом для нападения на меня. Разумеется, что всего главнее было Серову сказать, что я совершенно бездарен, глуп, ничего не понимаю, и проч. и проч. Он в особенности упирает на то, что Стелловский меня нанял. Я же бы одного хотел, чтобы читая все, что еще мне придется писать в нынешнем году, и особливо после Парижа и Лондона, Вы почувствовали и сказали бы мне, что у меня есть хоть одна капля дарования. Надеюсь щолучить от Вас хоть слово к 15-му моему Июля, в Париже, poste restante.
С Арсеньевым в Берлине увижусь. Был я у Вас на квартире и брал ‘Альцесту’, которая нужна Мите. Софья Иван., что-то больна и при мне лежала. Кажется от полнокровия. Впрочем она лечится. Прощайте, целую Вас.
Пишите скорее,— хоть в Лондон, poste restante — еще поспеете застать меня там своим письмом, до Парижа.

В. С.

Рукою В. В. приписано: ‘Малая Мастерская, д. Даненфельда No 3’.
Дело Горлова все еще не решено, потому что зависит нe от одного Мити.
В своей нелепости Лиз. Клем. приревновала меня (вообразите себе) к Анне Федоровне. Чорт знает, какие глупости я при этом вынес.
Холмский еще не выходил, да и не скоро выйдет.
В 1862 г. Стасов ездил за границу, главным образом чтобы побывать на ‘Всемирной выставке’ в Лондоне, о которой он написал ряд статей в ‘Современнике’) 1863 г. (NoNo 4 и 5).
‘Прилагаю новую и последнюю свою статью за Стелловского’. В. В. Стасов написал и напечатал за подписью ‘Ф. Стелловский’ в Листке при афишах от 16 марта и 6 июня 1862 г. ‘Музыкальный ответ г. Кукольнику’ и ‘И мое последнее слово гг. Кукольнику и Серову’ по поводу курьезных утверждений Кукольника, что в числе новоизданных романсов и др. произведений Глинки напечатаны будто бы пьесы не Глинки, так как они ему, Кукольнику, ‘не были известны’. Разумеется, это было совершенно вздорное мнение, так как эти произведения печатались либо с автографов, принадлежащих Л. И. Шестаковой, кн. Одоевскому и др., либо их подлинность была засвидетельствована словами самого Глинки.
Эти статьи теперь перепечатаны Собр. соч. Стасова, т. III, стр. 263—401, где все интересующиеся этим вопросом могут узнать, какими вескими доказательствами Стасов опровергал легковесное утверждение Кукольника.
‘С Арсеньевым увижусь в Берлине’ — с приятелем Балакирева, Алекс. Петровичем Арсеньевым (он же ‘Мустафа’). См. о нем комм. к п. No 68.
‘Ал ьцестз’ — опера Глюка. Она была тогда нужна Д. В. Стасову, так как в РМО собирались исполнить в следующем сезоне оттуда одну сцену и, очевидно’ за лето нужно было разучить или по крайней мере расписать партии. Исполнена сцена из ‘Альцесты’ была в 8-м концерте РМО сезона 1862—1863 г., 8 января.
Христоф-Виллибальд Глюк (1714—1787), великий композитор XVIII в., автор ‘Армиды’, ‘Орфея’, ‘Ифигении в Авлиде’, ‘Ифигении в Тавриде’, родом немеп, но большую часть жизни проведший в Париже и там же завоевавший себ.-славу реформатора оперы, ему принадлежит почин создания музыкальной драмы, где бы текст и музыка составляли одно целое.
О Горлове см. пп. NoNo 110 и 118 и комм. к ним.
Елизавета Клементьевна — Сербина.
Анна Федоровна — няня дочери Е. К. Сербиной и Стасова, Сони, (см. ниже п. No 127 и комм. к нему).
О печатании музыкальных No No ‘Князя Холмского’ Глинки см. пп. NoJfe 101, 102, 105, 107 и комм. к ним.
Софья Ивановна — С. И. Эдиэт, хозяйка квартиры Балакирева.

120.

Эссентуки, 25 Июль 1862 г

Спасибо Вам, за Ваше письмецо, я очень обрадован получивши его, особенно находясь в такой дали от всех близких, получая редко письма, я несказанно обрадовался Вашему краткому, но теплому посланию. Мы с Вами находимся теперь в совершенно противоположных полюсах, Вы в Европе, я на Кавказе, в 17 верстах от Пятигорска, где я пью приготовительные воды, чтобы отправиться на настоящее леченье в Железноводск. Кавказ — прелесть. В Пятигорске я прожил несколько дней, исходил везде и, несмотря на постоянную нервную раздражительность и недовольство всем, от того происходящее, я был очень доволен местоположением Пятигорска, я в этом роде еще ничего прежде не видывал. Дышу Лермонтовым (я читал в Пятигорске Героя нашего времени). Гуляя в Пятигорске у грота (Сцена с Верой), в провале, у Эоловой Арфы, я чуял тень Лермонтова,— он так и носился предо мной. Перечитавши еще раз все его вещи, я должен сказать, что Лермонтов из всего русского сильнее на меня действует, несмотря на свою монотонность и некоторую поверхностность (дилетантизм). Я приковывался к нему, как к сильной натуре. (У Пушкина и Гоголя, несмотря на гениальность, силы богатырской Лермонтовской я не вижу.) Кроме того мы совпадаем во многом, я люблю такую же природу, как и Лермонтов, она на меня также сильно действует. Черкесы точно также мне нравятся, начиная от их костюма (лучше черкесского костюма я не знаю), и много еще есть струн, которые Лермонтов затрогивает, которые отзываются и во мне, я никогда не мог сойтись так с Пушкиным, несмотря на его гениальную зрелость, еслиб Лермонтов жил 40 лет, он бы был 1-й из наших и один из 1-х в свете. Черкесы славный народ, но прежде чем я расскажу Вам про них, я опишу свое путешествие, интересное по виденному. Волгу я Вам описывал и вдоль и поперек, писать и восхищаться ей — повторять зады. Доехавши до Царицына, мы перебрались по Кокоревской железной дороге на Дон, ехали 10 верст в час, должно быть локомотив отравлен был откупной водкой. Там поехали по Дону на мерзейших пароходах до Ростова. Дон узенькая жалкая река, вонючая, особенно по захождении солнца, запах на ней по временам, как из скверной прачешной — гнилью самой неприличной, особенно для дамских носов. Но берега, не представляя никакой красоты, есть клад: со временем весь Дон будет засажен виноградом, из которого могут выходить вина не хуже Европейских. Жаль, что громадное пространство земли самой лучшей, с Доном, принадлежит такой мерзости, как Донские казаки. Это самое скверное из великорусского племени (они даже по большей части староверы, на что трогательные малороссияне не способны). Устав и привилегии, с которыми создано их отсталое существование — нелепы, они сначала подкупают Вас в свою пользу quasi-республиканским, или лучше, вечевым устройством, но приглядевшись, Вы увидите, что у них всюду господствует самый грубый произвол, происходящий от них же, а не от правительства. Они страшно замкнуты, и в тупоумном своем казацком величии презирают мужика, сами же ленивы и ни на что неспособны, торговля у них в застое, на станицах нет возможности даже хлеба купить. (Бурлаки русские доставали от них хлеб хитростью: сначала, увидевши хлеб в хате, предлагают его купить, и видя несогласие на то, вынимает бурлак тихонько из кармана кисет с табаком и бац им по хлебу, чрез что хлеб делается поганым в глазах староверов-казаков, и покупщик вместе с хлебом выгоняется вон, при чем бурлаки, благодаря своему превосходству силы пред казаками, оставались живы за такое оскорбление.) По милости закона, по которому никто не может купить участок земли у Донских казаков, берега Дона остается в руках неспособных и имеют вид пустыни. Это Русский Китай. Здесь лечится с нами один из Севастопольских героев (капитан Шишкин), по рассказам коего, Донские казаки, как войско, хуже всех войск, он их испытал в деле. За что же такая громадная привилегия, и вредная для всей Руси и для самих казаков? Публика тоже, куда сравнить с Волжской, на Дону, как пароходы несравнимы с Волжскими, так и публика, по Волге ехали — все люди порядочные и очень интересные, разговоры были самые оживленные, слышалось много умных суждений и замечаний, перебирали все: и политику, и крестьянский вопрос, и Базарова (который дилетанта Печорина уничтожил бы двумя фразами). На Дону публика совсем другая, душею общества был кавказский офицер, певший, к удовольствию публики, след. чувствительный романс:

‘Ехали бояре из Астрахани
завтракали’.

Вся публика пьянствовала и играла в карты, по этому можете судить о цивилизации тамошнего края.
На Дону же я впервые познакомился с хохлами. У них нет русской смекалки, нет этого светлого, здорового, сильного ума, которым тянет к себе наш русский мужик, а взамен этого у них способность мило съострить и юмор. Что мне в них противно, это беспрерывное желание его в разговоре с Вами хитрить, что по большей части бывает неудачно, но хитрость какая-то мелкая, азиатская прососала их насквозь. У них нет Кулишовского стремления к отделению от России, я заметил противное. Цивилизаторами быть они неспособны, и должность эту правят по Дону нижегородцы, мои земляки, а на Кавказе курские. Хохлы Шевченку не знают. Хотел было описать Вам Ростов-на-Дону и Таганрог с жилищем Кукольника и местом кончины Александра I, жаль Вашего кармана, письмо и без того превосходит длиною Шубертову Симфонию. Скажу только общую характеристику южных мест: деятельность там чисто материальная, никакого иного разговора Вы не услышите как цены, убытки, барыши, до остального им дела нет, это какая-то Америка. Преобладанием на юге направления материального русские города обязаны кажется огромному числу греков и армян, тут проживающих.
Далее за Ростовом идет еще противнее Донское войско, и наконец Ставропольская губерния. Земля чудная, растет все, но не сеют леса, отчего постоянная засуха и жгучий жар и недостаток воды, нет ни рек (не говоря об судоходных), ни озер, на некоторых станциях пить нечего. Население редко, однако на каждых 25 верстах встречаются очень большие села. Народ здесь чисто русский, ходит в красных и белых рубашках с косым воротом и в папахе (черкесской шапке), что сначала приводило меня в смех. Села все большие и богатые, все государственные крестьяне. Впрочем они работают только для себя, а не для сбыту, которого нет, потому что нет никаких путей. Недоезжая до Ставрополя верст 50, начинаются горы, в ущельях, или лучше в лощинах, поставлены казацкие станицы: казаки эти русские, по большей части староверы, удивительно храбрый и ловкий народ, костюм их черкесский.
В Ставрополь мы въехали в 7-м часов утра, солнце грело не по нашему, особенно меня поразило обилие и вид зелени, 1-й раз я увидел толсты-, высокие деревья акаций. Город очень красивый и оригинальный, расположен вроде Нижнего, в горах. Особенно эффектен собор, стоящий на самом высоком месте, откуда виден весь Ставрополь, тут я увидел на горизонте ледяные цепи гор,— а подъезжая в Пятигорску видны стали: двуглавый снежный Эльборус и Казбек. Все это было для меня ново и хорошо.
Первое впечатление в Пятигорске было неприятное: нас подвезли к гостинице, вошедши туда, я увидел огромный зал, в одном углу стол, карты, шампанское и офицеры, в другом углу то же, и везде тоже. Общества решительно нет, везде кавказские офицеры, это самый mauvais ton из всего гатчинского солдафонства. В Пятигорске же только и лечатся от ран, или от Венеры или от параличного состояния, происшедшего по большей части от пьянства, и потому кроме офицеров редко встретите человеческое лицо.
Эссентуки большая станица в 17 верстах от Пятигорска, там общество очень маленькое, но есть и порядочный народ, так что мне нескучно. Конечно об музыке и помину нет, да и я уж привык довольно к той мысли, что в моем настоящем деле я буду всегда один и один, как это ни прискорбно. Толи дело Вам литераторам. Написали Вы о Брюллове, все нарасхват читают, являются жаркие прения, одни за, другие против, все как-то живо принимается и чувствуется, а мое несчастное композиторское дело, тут хоть 2^ Мессу напиши, никто даже не выругает путем, никому нет дела. Заниматься музыкальным авторством самое лучшее средство умереть с голоду, если не будешь пакостить себя фортепьянными уроками, или какими-нибудь другими занятиями.— Смешно подумать, что только трое людей в России, с которыми я могу говорить настоящим манером об моем деле.
В особенности сошелся я из товарищей по водопою с Навроцким,— мировой посредник Полтавской губернии, он мне много рассказывает про хохлов, очень интересного и важного. Хохлы, как ни ругают москалей, но сознают и их превосходство над собой и кровное родство, у них и голова не переваривает Кулишевской самобытности. Ко гробу Шевченки на поклонение никто из них не ходит, ходят туда рьяные студенты или поляки, подъискивающиеся под хохлов. Пожалуйста, напишите мне хоть несколько строк из Парижа. По получении этого письма отправляйтесь к Берлиозу и напишите мне побольше об нем. Адресуйте в Пятигорск, Ставропольской губернии, на Кавказе. Вы мне сделаете большое удовольствие, если напишете. Я пробуду здесь до конца Августа. Вместе с сим пишу и к Людмиле Ивановне.

Ваш М. Балакирев.

Недавно читал статью И. Аксакова к немцам, мне очень понравилась.
В этом письме всего замечательнее — это сознание Балакирева, что из всех русских поэтов ему ближе всех, ‘конгениальнее’ — Лермонтов. Уже до поездки на Кавказ Балакирев написал на лермонтовские слова ‘Песнь Селима’ и ‘Песнь золотой, рыбк и’, два из чудеснейших его романсов. Здесь, на Кавказе же, зародилась мысль писать ‘Тамару’) и задуман ‘Исламей’. Затем им были написаны на лермонтовские стихи ‘Слышу ли голос твой’ и ‘Еврейская мелодия’. При этом надо отметить, что Балакирев отлично сознает, что Пушкин гениальнее и зрелее, что у Лермонтова есть недостатки, что ‘Базаров двумя фразами убил дилетанта Печорина’, но он, Балакирев, чутко подметил, что ‘в Лермонтове была сила, которой не было даже в гениальном Пушкине’ и что ‘проживи Лермонтов 40 лет — он был бы величайшим поэтом не только русским, но м. б. и европейским’. Очень трогательно Балакирев вспоминает любимого поэта во всех местах, отмеченных эпизодами из ‘Героя нашего времени’. И к природе Кавказа, и к горцам, и даже к их костюму он чувствует особое влечение — и он завел себе кавказский костюм (дань увлечению, каким были охвачены поголовно юноши, попадавшие впервые на Кавказ в 30—60-х годах прошлого века — и даже гораздо позднее), и в этом костюме он даже и снялся на фотографии.
Василий Александрович Кокорев (1817—1884) — талантливый русский самородок, делен, откупщик и в то же время общественный деятель и писатель, основатель Северного страхового общества, Волжско-Камского банка, строитель Уральской горнозаводской дороги. Статьи его по экономическим и общественным вопросам возбуждали большое внимание в 50-х и 60-х годах. Балакирев намекает на происхождение его богатства, когда говорит, что на построенной им дороге, соединяющей Волгу с Доном, ‘паровозы были отравлены откупной водкой, оттого и тащут по 10 верст в час’.
‘Жаль Вашего кармана — письмо и без того превосходит длиной Шубертову симфонию’ — намек на известный недостаток шубертовских симфоний — их некоторую растянутость, а ‘жаль кармана’ потому, что в те времена письма оплачивались по большей части не при отправлении, а получателем, платившим за вес письма.
‘У них (‘хохлов’) и голова не переваривает Кулишовской самобытности’ — указание на украинофильство Кулиша (Пантелеймон Александрович Кулиш (1817—1897), известный украинский писатель).
‘Написали Вы о Брюллове — все нарасхват читают’. Статья Стасова о Карле Брюллове была напечатана в ‘Русском Еестнике’ 1861 г. под заглавием ‘О значении Брюллова и Иванова в русском искусстве’. Последнюю главу ее Катков не напечатал, и она была напечатана лишь 19 лет спустя в ‘Вестнике Европы’ 1880 г., разумеется, уже с некоторыми изменениями.
Статья Аксакова в ‘Дне’ 1861 г.: ‘Как понимают остзейские немцы идеал России’.

121.

(11 Окт. 1862 г.).

Приходите завтра вечером ко мне, только пораньше, у меня история начнется с 7-го часа и окончится в 11-ть. Будем играть разные новые вещи. Корсинька будет в последний раз перед своим отъездом в Нью-Иорк. (Его отсылают на 2 года.) Гусакевич вероятно будет, по крайней мере он обещал. Вы еще не знаете всех чудес, которые он натворил. Боткин объявил, что не ручается за его жизнь впродолжение даже этой зимы, а он вздумал во что бы то ни стало жениться! Только Вы при свидании не намекайте ему на это, как бы Вы ничего не знали. И еще предостережение: не спорьте с ним, даже в мелочах, лучше во всем с ним соглашаться. При свидании расскажу Вам про него по-подробнее.

Ваш М. Балакирев.

P. S. Корсинька меня ужасно обрадовал кроме как своими произведениями еще следующим: я ему играл весь мой Концерт, и он положительно объявил, стукнувши кулаком по столу, что это лучше ‘Лира.’
В этом письме впервые Балакирев пишет Стасову о ‘Корсиньке’, т. е Н. А. Римском-Корсакове, за год до того вступившем в кружок Балакирева и в это время уже начавшем писать свою 1-ю симфонию (если не считать, что слова письма No 68 о ‘молодом человеке, который у них был при Вас’ относятся тоже к нему).
Из этого письма видно, что здоровье ‘Гусакевича’ (т. е. Гуссаковского) уже тогда внушало серьезные опасения, и действительно, жизнь его была недолга, он скончался 34 лет, и, быть может, блестящие надежды, которые он тогда внушал, не осуществились, из него не вышло настоящего композитора, именно благодаря его нездоровью и нервности, не позволившим ему усидчиво работать над своим дарованием.
Н. А. Римскнй-Корсаков приводит в своей ‘Летописи’ отрывки из тогдашнего концерта Балакирева, записав их по памяти, позднее Балакирев, как известно, написал его совсем иначе.

122.

Четверг, 3 1/2 часа [12 окт. 1862 г.]

Милий, я сейчас только получил Ваше письмо, но кажется навряд ли увижу завтра и Вас и всю Вашу компанию. Вчера умерла М. В. Кларк, мать Маргариты, завтра (в пятницу) мы все должны быть на заводе, чтобы класть ее в гроб. Кажется, это будет вечером, и тогда я наверное к Вам не попаду. Если же утром,— то авось буду.
Тут еще новая беда: была очень больна Лизавета Клементьевна, только что поправляться стала, а вот сейчас получаю письмо, что заболела моя Софья — воспаление в желчном пузыре. Не знаю еще, важно это или нет, но сейчас туда иду.
Чорт знает, что за поганое теперь время! Одни около меня умирают, другие с ума сходят, третьи одни за другим заболевают, четвертые так и глядят, что либо умрут, либо с ума сойдут. Все только черные тучи. Хочу писать, я должен писать, начинаю — и не могу. В голове какое-то столпотворение, тоска, мрак, скука,
Маргарита Васильевна Кларк, рожденная Джойнс, мать невестки Влад. Вас. Стасова, Маргариты Матвеевны, бывшей замужем за его старшим братом, Николаем Васильевичем (см. комм. к п. No 29).
Семья Кларков жила на ‘Шлиссельбургском тракте’ — тогда это было загородом,— где у их отца, Матвея Егоровича Кларка, директора Александровского сталелитейного завода, был собственный чугунный завод. Поэтому в семье Стасовых, когда говорили о поездке к Кларкам, говорили обыкновенно: поедем, или ездили — ‘на завод’.

123.

[Понедельник: 15 окт. 1862 г.]

Не лишним считаю напомнить Вам, что завтра во вторник Людмила Ивановна ждет Вас к обеду, т. е. к 5-ти часам. Жаль, что Вы не были у меня в пятницу, Гусаковский сверх ожидания просидел почти весь вечер. Во вторник расскажу Вам все подробно.

Ваш М. Балакирев.

Понед.
‘Жаль, что Вы не были у меня в пятницу’ — см. п. No 121.
Насчет Гуссаковского см. то, что говорится о нем в том же п. No 121 о его болезненности и слишком ранней женитьбе.

124.

Вторник.

1Милий, завтра я не могу обедать у Людмилы. Вот уже 3-й день, что я собираюсь сказать Вам это лично, или написать, но ни то, ни другое не удавалось. Людмилу я так вовсе и не навещал, и она нас вовсе и не ждет завтра. Вместо того, предлагаю Вам обедать у ней в пятницу, если Вам это удобно. Если нет, то на будущей неделе.

В. С.

‘Вторник’ этот был 16 октября 1863 г., так как, очевидно, это письмо является ответом на записку Балакирева, написанную накануне — в понедельник 15 октября, что ‘Людмила Ивановна ждет Стасова и Балакирева к обеду’, на что Стасов отвечает, что она в этот день ‘вовсе их не ждет’ и т. д.

125.

Пятница утро.

Милий — Людмила пишет мне, чтоб я ужо был у Беленицыной, что и Вы там будете. Мне очень бы хотелось там быть: во-первых, для того, чтоб потолковать с самим Кармалиным о разных нынешних делах, а во-вторых, чтобы увидать, каким это манером его жена художественна, и как она не то, чем я ее всегда прежде видел, ведь пожалуй в ней и в самом деле что-нибудь есть. Но Людмилино извещение пришло слишком поздно, только сейчас, когда я своим временем давным давно уже расположил, так что пожалуй ужо и не попаду. Людмила презабавная: она думает, что все, как и она, вечно сидят дома, вечно свободны и могут когда угодно подняться и отправиться, куда бы ни вздумалось ей. И так, если мне не удастся к Вашей польско-кавказской знакомой, не можете ли Вы устроить, чтоб нам побывать у ней когда-нибудь в другой раз? Да не будет-ли, может быть, Кармалин у нас в воскресенье, да и Вы тоже? Кое-что бы мы почитали и потолковали. А впрочем, авось еще я и сам попаду ужо к ним.

В. С.

‘К Беленицыной’ — к Екатерине Ивановне Беленицыной, матери Любови Ивановны Кармалиной и Софьи Ивановны.
Любовь Ивановна Кармалина — певица-любительница, ученица Даргомыжского, бывавшая часто и у Глинки, была замужем за H. H. Кармалиным и много лет жила на Кавказе. Отчего Стасов называет ее ‘польско-кавказской’ -неизвестно.
Николай Николаевич Кармалин (р. 1824, ум. 1900) в это время был генерал-квартирмейстером Кавказской армии.

126.

[19 октября 1862. Пятница.]

Сегодня я не могу быть у Кармалиных, потому что буду у Кюи праздновать день его свадьбы, приходите к Кармалиным завтра вечером, я тоже буду там. В воскресенье они едут на милый Кавказ. Она баба художественная, что впрочем Вы сами увидите. Сегодня был у меня Аполлонтий и будет сегодня вечером у Цезаря. Если Вы свободны, то заверните лучше туда.

Ваш М. Балакирев.

19 октября, 1862 г. Пятница.
Это письмо, очевидно, написано в ответ на предыдущее, т. е. в ту же пятницу, 19 октября.
‘Она баба художественная’ — ответ на то, что Стасов усомнился в том, что ‘жена Кармалина художественная’, как, вероятно, написала о ней Людмила Ивановна, приглашая Вл. Вас. быть у Кармалипых вместе с нею и Балакиревым. Это мнение Людмилы Ивановны и Балакирева весьма справедливо, так как Любовь Ив. Кармалина не только прекрасно пела (по словам ‘Воспоминаний’ Л. Ив. Шестаковой, ‘пела что угодно прямо с листа’), но и вообще была одарена большой музыкальностью, так напр., познакомившись с Мусоргским, она по его просьбе записала для него на Кавказе несколько раскольничьих песен [см. письмо Мусоргского к ней, No 131, и приведенное в комм. сообщение В. В. Стасова (‘Письма Мусоргского’, под редакцией А. Н. Римского-Корсакова)].
Аполлонтий — А. С. Гуссаковский.
Цезарь — Ц. А. Кюи.

127.

Четверг, 6 декабря 1862 г.

Милий, нам не придется в нынешнюю субботу обедать вместе, как о том было говорено: у моей Софьи в горле жаба, у Анны Федор, в горле же воспаление, и другие двое детей тоже лежат. Чорт знает, отчего все это. Вероятно простуда. Им всем теперь лучше, но все-таки к субботе кажется никто из них не поправится совершенно. И так до другой окказии.— Прощайте.

В. С.

Софья — дочь Вл. Вас. Стасова (см. п. No 64).
Анна Федоровна — ее няня, жившая у матери Сони, Елизаветы Клементьевны Сербиной, со всей своей семьей — мужем и тремя детьми.

128.

(1862 г., декабрь).

Очень жаль, что не застал Вас. Пожалуйста, достаньте для меня след. вещи в партитуре: Самсон Генделя, Волшебный стрелок и Критические статьи Р. Шумана. Все это мне очень нужно. Не забудьте, что 21 Декабря мы проводим вместе у Людмилы Ивановны. Какие-то у нас пойдут разговоры, когда мы от нее выйдем?

М. Балакирев.

Вчера был в Волшебном стрелке, в 3-й раз, чрезвычайно нравится мне там трио 1-го действия, застольная песня и Ария Каспара, Волчья долина и еще кое-какие мелочи.
‘Самсон’ — оратория Генделя (1685—1759). Гендель — великий немецкий композитор, проведший большую часть жизни в Англии, автор ораторий: ‘Мессия’, tИисус Навин’, ‘Иуда Маккавей’, ‘Самсон’.
‘Волшебный стрелок’ — опера К. М. Вебера (1786—1826), сделавшая эпоху в истории оперы.
Критические статьи Роберта Шумана были напечатаны первоначально в издававшейся им ‘Zeitschrift fr Musik’, а затем вошли в собрание его сочинений ‘Gesammelte Schriften ber Musik und Musiker’ von Robert Schumann, in 3 Bnden, 1854, Georg Wigand, Leipzig. Были переведены на русский язык.
‘Волчья долина’ — знаменитая 2-я картина II действия в ‘Волшебном стрелке’, прототип очень многих позднейших фантастических актов в операх композиторов всех европейских стран.
Застольная песнь — это песня Каспара из I действия той же оперы.
Трио первого акта: Макс (тенор), Каспар (бас) и Куно (бас).
21 декабря — день, когда Балакирев и Стасов должны были вместе обедать у Л. И. Шестаковой, — день рождения Балакирева.

129.

Милию Алексесиичу Балакиреву.
У Большого театра, на углу Офицерской, дом Хилькевича.

Среда [12 или 19 декабря 1862]

Милий, Вы требуете Самсона и Фрейшюца. Второго скоро пришлю Вам, первого у нас нет (сколько помню — впрочем спрошу у Мити). Что же касается до Шумана, то скажу Вам, что он есть только по-немецки. Значит Вам не годится. Но не все это причина, что я Вам пишу сегодня. Дело у меня до Вас совсем другое. Нельзя ли продать куда-нибудь прекраснейший складной квартетный стол, красного дерева? Это продает А. К. Серова, в числе последних вещей, остававшихся после ее мужа. На-днях ее дом продадут с молотка, а ей все-таки нечем не только жить, но даже есть всякий день. До места начальницы богадельни ей еще целых два месяца, и вот она выжимает из кишок последнее, что может. Надя распродала ей довольно всякой всячины, этот самый стол брался было продать в Музык. Общество — Митя, но дело почему-то не состоялось. Я подумал, что у Вас может быть найдется окказия.
Стол очень хорош, весь недостаток состоит в отломанных спереди рейках — что впрочем дело незначительное и легко исправимое.
Мебельщик сказал А. К., что она смело может просить за него 15 руб., но по нужде она пожалуй готова уступить и за 10. Если у Вас будет окказия, надеюсь на Вас, чтоб продать эту вещь повыгоднее для нее. Ей ныньче и 5 рублей — важная статья.
Вот несчастная женщина! Принесла мужу 100000 руб. и дом: он спустил их в карты. Всю жизнь дышала только своими детьми, и те все бросили ее, когда нет больше гостей, обедов и танцев в доме! Она вырастила у себя за пазухой противных лягушек вместо людей, и теперь, на старости лет, должна идти служить и выпрашивать 5—10 рублей. Какие все подлости на свете.

В. С.

О ‘Самсоне’ и ‘Фрейшюце'(‘Волшебном стрелке’)см. комм. к п. No 128.
Анна Карловна Серова (о ней см. комм. к п. No 24), в последние годы своей жизни, потеряв свое наследственное очень порядочное состояние, — как видно из слов этого письма, — принуждена была служить и взяла место начальницы городской богадельни. Последние строчки этого письма рисуют ее положение еще более трагичным вследствие ужасного отношения к ней ее детей. Мы уже указали выше (см. комм. к п. No 24), что В. В. и Д. В. Стасовы сохранили к ней чисто сыновние чувства нежной почтительности до самой ее кончины и заботились о ней как могли.
Надя — Надежда Вас. Стасова.

130.

Суббота 22 Декабря [1862 г.].

Может быть Вам досадно, Милий, что я не попал вчера к Людмиле, но мне — мне до такой степени это досадно, что Вы не можете себе представить. Мне, бог знает почему, все казалось, что Ваш праздник сегодня, а не вчера, мне все помнилась суббота, а не пятница, на число я и не обращал внимания. Вообразите же мой ужас, когда воротясь вчера вечером домой, я нашел Вашу записку, из которой вдруг увидал, какого маху я дал. Чтож делать! До другого раза. Ведь еще не раз будет на моем веку Ваш бенефис.
А все досадно, — как я ждал этого дня, о скольких вещах собирался с Вами говорить. Между прочим хотел Вам везти обе партитуры: Фрейшюца и Самсона, нарочно для Вас приготовленные. И так до другого раза.
Не будете ли Вы у нас хоть завтра, ныньче по воскрес, у нас ровно никого не бывает. Некому быть: одни уехали, другие умерли, третьи съума сошли (или сходят, что еще хуже). Значит, Вам бояться гостей нечего.

В. С.

Стасов не попал к Л. И. Шестаковой в день рождения Балакирева — 21 декабря — как его о том просил Балакирев (см. п. No 128).
‘Партитуры Фрейшюца (‘Волшебного стрелка’) и Самсона нарочно для Вас (Балакирева) приготовленные’ — см. п.п. NoNo 128 и 129.
Балакирев не раз жаловался В. В. Стасову, что если прийти в воскресенье — день, когда у Стасовых, еще со времен их отца, всегда собирались друзья и родня,— то так много народу, что нельзя толком поговорить с самим Ьлад. Вас. Теперь Стасов сообщает ему, что этого не надо бояться, так как временно обстоятельства так сложились, что бывает гораздо меньше гостей.

131.

23 Декабря 1862 г.

Вам пришлось, Милий, писать мне сегодня, потому что так скверна наша городская [почта]. Но надеюсь, что по кр. мере теперь дошло к Вам мое вчерашнее письмо, и Вы читаете его в то самое время, когда я Ваше. И так, вы там найдете все объясненье про пятницу. Я вовсе не заболевал, но мог заболеть. Мы несли Горностаева на руках от Академии и до Нарвских ворот (оттуда уже его повезли к Сергию). Его все его ученики так любили, что хотели оказать ему эту последнюю честь. Я ничего наперед не знал, и только когда вышел из дверей на двор, увидал, что его становят не на колесницу, а на носилки. Значит отступать нельзя было, надо было продолжать нести. Впрочем это мне очень и приятно. Я его всегда любил и уважал, и из стариков теперешних конечно никого другого не понес бы. Но я все время был у головы и плеча, т. е. в самом тяжелом месте. Я был мокрый, как мышь, плечи, руки и поясница ломят у меня до сих пор, но вместо того, чтоб схватить горячку, или простуду, как все мне обещали, я на другой день вдруг почувствовал себя лучше, чем когда-нибудь: видно мне именно для здоровья нужна сильная физическая работа. А я наоборот именно телом ничего никогда не делаю. Работает одна голова. Я начинаю подумывать, чтоб быть мне по прежнему здоровым, не приняться ли по прежнему за гимнастику, фехтованье или верховую езду? Я уверен, что будет лучше.
Посылаю Фрейшюца и Самсона (признаюсь, никак не могу понять, отчего Вам нравится трио и песня Каспара? Особливо последнюю я терпеть никогда не мог, за ее пошлость в темпе, ударениях и ритме). Шумана пришлю на-днях. По моему, можно и следует переводить оттуда лишь немногое. Прочее относится к таким сочинениям, которые давно забыты и никогда не вспомнятся. Consolatio дома нет. Дам Вам его при первом свидании. Не будете ли ужо? Тогда можно будет.

В. С.

P. S. Я вчера сделал первый приступ, чтоб перейти в Современник. Меня просто тошнит оставаться теперь у Каткова в его подлом навозе. Но во всяком случае, покуда — я должен туда еще кое-что отдать. Я должен им деньги.
Какая славнейшая статья в последнем ‘Дне’ об Англии! Это старинная моя мысль, что конституция вовсе не всем пригодна, а одной Англии, потому что создана ее историей. У прочих ни у кого не удались попытки переводить ее к себе. Видно и здесь каждый должен затевать свое. Ничто чужое не примется никогда. К чему-то мы когда-нибудь придем, когда станем на свои собственные ноги? До ужо!
Академик Алексей Максимович Горностаев скончался 19 декабря 1862 г. Стасов напечатал большую статью о нем в 1888 г. в ‘Вестн. изящн. искусств’. О нем см. комм. к пи. No No 41 и 102.
К Сергию — т. е. на кладбище при Сергиевской пустыни, находившейся близ станции Балтийской ж. д., недалеко от Петербурга (ныне станция Володарская).
Мнение Балакирева о трио в I акте Фрейшюца и о песне Каспара из той же оперы см. выше в письме No 128.
‘Шумана пришлю’, т. е. статьи Роберта Шумана — см. то же письмо.
Consollatio — это вероятно ‘Consolations’ Листа — 5 фортепианных пьес на тему стихотворений..
‘Я вчера сделал первый приступ, чтобы перейти в Современник, меня просто тошнит, чтобы оставаться теперь у Каткова’ и т. д. С 1856 по 1863 г. Стасов печатал свои статьи общего характера (кроме чисто археологических и специально музыкальных) в ‘Русском вестнике’ Каткова, бывшего некогда членом кружка Герцена, Бакунина, Белинского и В. П. Боткина, а журнал его был тогда лучшим литературным журналом, где печатались и Тургенев и Толстой. С начала 60-х годов в Каткове, как известно, произошла крутая перемена: из либерала и поборника европейских конституционных взглядов он сделался ярым консерватором и поборником неограниченного самодержавия, этим обстоятельством, а также редакторским деспотизмом Каткова, позволявшего себе совершенно бесцеремонно урезывать и даже изменять текст печатавшихся у него авторов — объясняются слова Стасова в этом письме о ‘Русском вестнике’ и его издателе. ‘Первым приступом’, т. е. первой статьей Стасова в ‘Современнике’, была его статья ‘После Всемирной выставки’ в No No 4 и 5 1863 г.
‘День’ — издавался И. С. Аксаковым в 1862—65 годах.

132.

Пятница утро. [11 января 1863 года.]

Милий, Ковалевские зовут и Вас и меня на сегодня вечер. Будем читать Колокол и толковать. Надеюсь, что будет не дурно. Может быть (но не наверное) придут тоже Бонжур и Митя. Они тоже званы.
P. S. Сказать Вам великую тайну? Я третьего дня был у этой Анны: меня тянет — тянет к ней точно в пропасть, в которую придется непременно упасть. Не дай бог этому. Мне просто надо меньше ее видеть.

В. С.

Ковалевские — Павел Михайлович и Анна Федоровна.
‘Колокол’ — журнал Герцена, издававшийся в Лондоне, получался в Петербурге нелегальным путем и NoNo его читались и передавались из рук в руки.
‘Бонжур и Митя’ — Александр и Дмитрий Васильевичи Стасовы. Об увлечении Балакирева ‘Анной’, т. е. А. Ф. Ковалевской, указано выше. Очевидно, и В. В. Стасов подпал под ее обаяние.

133.

Суббота, вечер 2 февраля [1863 г.].

Милий, мы с Вами обыкновенно обедаем один раз вместе на масленице у моей Софьи. Не хотите ли и в нынешнем году повторить? Я Вам на это предлагаю вторник или пятницу, тут же и почитаем. Отвечайте поскорей.

В. С.

‘Мы обедаем … у моей Софьи’, т. е. у матери маленькой дочери Стасова Софьи — Елизаветы Клементьевны Сербиной.

134.

Вторник. 5 февраля [1863].

Милий, извольте непременно выполнить мою просьбу: мне непременно нужно, по одному случаю, увертюру и антракт (также и марш) Вашего Лира в 4 руки, в Субботу. Извольте достать их, если они у Вас не дома, и дайте мне все это в Пятницу, перед блинами.
Я сегодня слышал наверное, что Герцен действительно женился. Это просто для меня непостижимо! До самого последнего времени был так страстно влюблен в первую свою жену. Какие вещи еще недавно писал в Былое и Думы, и вдруг — жениться на сестре московской обер-полицеймейстерши, графини Крейц! Просто чудеса.

С.

‘Сегодня я слышал наверное, что Герцен действительно женился’. Речь, очевидно, идет о связи Герцена с Тучковой-Огаревой — племянницей жены московского градоначальника, графини Крейц.

135.

Суббота [20 апреля 1863 г.].

Приходите ко мне завтра по утру часов в 12, до 12 я буду занят. Почитаемте Добролюбова. Известите меня завтра, согласна ли Маргарита Матвеевна купить мой рояль. Мне это интересно знать, потому что деньги очень нужны, а то я бы и инструмент ни за что не продал. Что Ваша статья о концертах?

Ваш М. Балакирев.

У меня был Гусаковский, какие у него дела происходят!!! Завтра жду Вас.
‘Почитаемте Добролюбова, т. е. статьи известного критика H.A. Добролюбова (1836—1861).
Маргарита Матвеевна, рожденная Кларк, жена старшего брата Стасовых, Николая Васильевича (см. комм. к п. п. No 29 и 122).

136.

[Рукою В. В. приписано: получено 28 апреля 1863 г.
Воскресенье.
(Писано накануне)].

Что значит, что Вас не видать и не слыхать? Уж не больны ли Вы сами? Я все еще нездоров, но мне лучше, вчера и третьего дня было мне очень плохо. Зайдите ко мне завтра утром, мне с Вами нужно потолковать обо многом, об 2-й части романа Чернышевского (я просто в восторге), есть дело, касающееся лично до меня. Нынешнюю зиму мне, во-первых, пришлось посидеть дома неделю и сосредоточиться на самом себе. Весь сезон я все разменивался на гривеники и пятаки. Результатом сего сиденья было мое просветление на тех пунктах музыки, которые прежде казались мне неразрешенными. Я говорю про оперу. Все время меня занимала мысль, что такое опера и как она должна быть. Мне рисовалось Жизнь за царя — это не то, что нужно, Руслан — опять не то, тут только гениальная музыка, в Русалке есть много дельного, но опять все не то, припоминал я все, что только знал, и Волшебного Стрелка, Кавказского пленника и 1-й акт Юдифи, и все это не то. Стал, я наконец, просматривать заброшенный мною Lohengrin, отряхнув предварительно с него фунта 2 пыли, посмотрел Vorspiel — смешно, дальше смотрел — все не то, что мне нужно, но просматривая скучнейший дуэт Лоэнгрина и Эльзы я, как Поприщин, был озарен ихним сиянием, в голове у меня просветлело, теперь я знаю, как нужно делать оперу и мне Вас до зарезу нужно, чтобы поговорить. Вам, может быть, странно покажется, что в моем просветлении, как бы Вы думали, что играло важную роль? 2-я часть романа. Не правда ли, что все это странно. Я не знаю, посылать ли Вам даже эту записку, боюсь, что Вы меня окатите холодной водой, а между тем чувствую, что во мне все кипит, и не могу сотой доли передать того, что во мне происходит. Я притом слишком стыдлив, чтобы выкладывать на блюдо происходящее внутри меня. Пусть лучше дело все выразит, а не слова.
Приходите завтра и найдете меня по прежнему как бы вялого, спокойно-рассуждающего, молчаливого, мы поговорим с Вами спокойно по прежнему, наружных признаков восторга Вы не увидите.

М. Балакирев.

Роман Н. Г. Чернышевского (1828—1889) ‘Что делать’ вышел в 1863 г. и возбудил величайший интерес и внимание всего тогдашнего русского общества.
Очень интересно отметить строки Балакирева, раскрывающие пред нами его критический разбор для самого себя разных опер русских композиторов с целью определить себе тот оперный стиль, содержание и форму оперной музыки, которые удовлетворили бы его, Балакирева. Как известно, Милий Алексеевич вскоре задумал и сам писать оперу и сюжетом выбрал русскую сказку ‘Жар-птица’.
‘Я, как Поприщин, был озарен ихним сиянием…’ — намек на слова Поприщина из ‘Записок сумасшедшего’ Гоголя: ‘Признаюсь, меня вдруг как молнией осенило. Теперь предо мною все открыто. Теперь я вижу все как на ладони’.
Каким образом 2-я часть романа ‘Что делать’ ‘открыла’ Балакиреву глаза на то, как надо писать оперу — не ясно, но зато чрезвычайно важно отметить тот контраст — между внешней ‘молчаливостью и вялостью’ художника и его внутренним состоянием — загоревшегося творческого вдохновения и’кипения’,— который так колоритно рисует Балакирев.

137.

В Пятигорск, на Кавказе.
Г. Доктору Смирнову. Для передачи М. Л. Балакиреву.

СПБ. 17 Мая 63. Пятница утро.

Милий, бог знает, дойдет ли до Вас это письмо, а если и дойдет, то когда? Вот я пишу Вам скорее, чем думал, и посылаю свое письмо на удачу в Пятигорск, потому что не знаю Вашего адреса ни в Ярославле, ни в Нижнем Новгороде, да и никто не знает, кого я ни спрашивал, а между тем, я, бог знает, как хотел бы с Вами быть вместе теперь же, сейчас, или, если это уже невозможно, то пусть хоть письмо мое Вы прочитали вот тотчас же. Но всего этого не будет, и я просто в отчаянии. Есть дни и минуты, когда нам нужно кого-нибудь, зовешь его, рвешься к нему — все понапрасну, сложи руки и опускайся на дно один, никем не услышанный, никем не виденный, что пользы безумно сражаться с бесчисленным, необузданным легионом тупости, гнили и непониманья. Знаете ли, про что мне нужно теперь говорить с Вами? Про оперу Серова,— ее вчера давали в первый раз, и вышло — то, чего невозможно было бы предвидеть. Сразу, с первой же ноты Серов сделался идолом Петербурга, таким идолом, каким был недавно Костомаров, или бывало прежде Рубини и множество других. Я думал, что его, как Костомарова, после 5-го акта Юдифи понесут на руках, по всему Петербургу, по всем улицам, в торжестве, еще большем, чем похороны Мартынова. Вы не можете иметь понятия о том, что вчера было. Все без памяти, все в восхищении, какого не запомнят, все говорят, что у нас ничего подобного никогда еще не бывало, что это первый наш композитор от сотворения мира, и лишь двое-трое, я думаю, как-то вспомнив Глинку, тут же принимаются поскорее заявлять что после Глинки Серов первый,— неслыханный, небывалый, и что кто так начинает, у кого такая первая опера, тот, конечно, скоро оставит позади себя всех Глинок в мире. Дня за три до представленья, Мария написала мне, отчего же я все не иду на репетиции, Серов всякий раз спрашивает про меня, и очень жалеет, что меня не бывает. Тут же она писала: ‘в прах все, Глинка, Вагнер, Мейербер, перед величественною Юдифью. Вот через три дня спустят этот 200-пушечный корабль’ и проч. Я пошел в понед. утром на репетицию, но не застал первых 1 1/2 акта, генеральша Мария подсела ко мне, принялась расспрашивать о моих впечатлениях, я тотчас же принужден был сказать ей, что конечно не скажу ей ни одного слова, и ограничился одними режиссерскими замечаниями насчет декораций и костюмов, да еще об фуриозной без границ игре Олоферна, который до того был нашпигован (вероятно Серовым), да и так оно приходилось по самой его натуре, что он играл точно бесноватый: Мария тотчас же передавала все мои слова Серову, и кое-что в жестах, походке и лае Сариотти уняли. Вечером того-же дня пришла еще записка от матери Серова, где было сказано, что Серов просит меня быть на генеральной репетиции, на другой день, во вторник. Это он ей поручил конечно раньше, чем меня видел в театре, но все-таки мне нельзя было не итти, и я был на этой генеральной репетиции. Наконец, вчера был на самом представлении, третьим разом, но уже ничего больше у меня не переменяется во мнении, и кажется не переменится, хотя бы даже Вы каким-нибудь чудом были против меня и стали доказывать мне тоже, что весь Петербург теперь говорит. Как пойдет и примется всеми опера, что такое будет это первое представление, мне стало ясно еще на большой пробе. Тут уже было не 10—15 человек, как накануне. Весь партер был полон, битком набит, множество лож тоже наполнились, но когда я вошел в эту залу, совершенно темную (люстру тогда не ззжигают), я думал, что никого тут нет, такое глубокое священное молчание везде,— никогда с таким благоговением, мне кажется, не слушали самого великого Рубини. Что театр полон, я увидел только через несколько секунд, когда глаза привыкли немного к темноте. Вот как сразу Юдифь завладела решительно каждым человеком. Так было и вчера. Мне кажется, если б кто-нибудь сморкнулся или кашлянул, его бы без всякой жалости тут же повесили. Не было того хора, того места, где бы не аплодировали, да еще как — все от первого до последнего. Как бывало писал Булгарин: ‘все слились в единодушном восторге, вся зала была один человек, одна грудь’. Во вторник пускали решительно всех, кто хотел, но конечно, большинство были разные театральные, хористы, балетные, но они навели с собою необозримое множество жен, тетушек, любовниц, братов и сватов, со всех концов Петербурга, все это не помнило себя от радости, от восторга, можете же представить себе, что было вчера, когда в два дня по целому Петербургу облетела весть о новом великом, небывалом, неслыханном создании! Что говорила Мария — я уже Вам сказал. Но она еще много кроме того упирала на то, что сказал про это место и про то место сам Вагнер. Что Майков говорил, незадолго до отъезда отсюда, вместе со своей ‘гнилой улыбкой и застегнутым на ухо ртом’ я кажется тоже Вам говорил: Серов то же что Пушкин, Юдифь — столько же гениальна, как Каменный гость и Египетские ночи. Кологривой ходил с таким просветленным лицом, с таким глубоким блаженством во взорах, точно он сейчас с горы Фавора, и с ним вот сейчас там происходило Преображение. Он подал руку Серову, сказав: ‘Ал. Ник., это я подаю свою руку не Ал. Ник. Серову, а автору Юдифи‘. Гунке объявлял, что он ничего подобного не ожидал, что это жениаль (gnial) и что лучшее доказательство того, какова новая опера, что из нее никто никогда не выкроит ни кадрили, ни польки. Заплывший Мемель с многодумными насупленными бровями, суетливо пробегая мимо, только успел сбросить мне взволнованным голосом: ich bin enchantirt!!! (понимаете, даже французские слова узнал). Павел Степанов Федоров с целой толпой театральных и иных прихвостней носил по всему театру, по всем корридорам свою пакостную, кобылью и взятошническую рожу, в торжественном сиянии и благородном энтузиазме, везде и всем провозглашая, что такой оперы у нас не слыхано и не видано, актер Самойлов (тот, что мы не можем сносить, и который такой любимец публики) чуть не бесновался, ораторствуя на всех ходах и выходах о величии Серова и Юдифи, Петров не находил слов, оркестр и хор еще на большой репетиции со своих мест аплодировали Серову до истерики, наконец, вчера, публика принялась вызывать автора с самого первого еще акта, по многу раз, я не говорю уже про Бианки и Сариотти, вызывали много раз даже самый хор, наконец, сам Феофил Толстой, напечатавший в Сев. Пчеле, за день до представления, какую-то пошлую и подлую статью по случаю только что появившегося либретто Юдифи, говорил вчера, во время представления, с глубочайшим раскаянием Кологривову, что он не знает, чем и как загладить свое великое преступление (впрочем невольное), и вот теперь все увидят, как он начнет сейчас же писать про великого Серова и великую Юдифь, наконец, все, что здесь есть музыкантов, все эти Лешетицкие, Зарембы, Афанасьевы, Бертольды, Промбергеры, все сколько их там ни есть, тоже ‘слились в одного человека, в одну грудь’, сам Рубинштейн, отъезжая на-днях заграницу, завещал им все это, прослушав репетицию Юдифи. Сам принц Ольденбургский и Ник. Ник. не слышали стульев под собою и только из почтения к чести русского мундира не улетели сквозь потолок в небо. Они аплодировали так, как вероятно никогда еще ни в одном балете.
Вот вам, Милий, с нашей великой новости, такой верный и полный портрет, какого, я думаю, никто Вам не даст. Пав. Степанов Федоров (которого жена случилась подле нас в ложе) успел-таки, несмотря на свой непрерывный экстаз — впрочем отчасти скопированный с Борха — сказать мне, что несмотря на лето, будут оперу давать теперь же, и долго, до тех пор, пока все разъедутся по дачам и деревням. Когда у нас давали летом оперу в мае и июне? Можете себе представить, что будет зимой, когда все снова съедутся, и Петербург будет полон. Я думаю, во всю зиму не дадут ни одной другой ноты, пожалуй прогонят всех итальянцев, теперь и без них сборы пойдут. Как Вы полагаете, был ли такой успех даже у Роберта, когда его в первый раз услыхали французы? Мария рассказывала мне, что Серов теперь же хочет поставить Юдифь и в Париже, и Берлине, и Вене. В Париже ему обещал помочь всякими рекомендациями Лист (который теперь поселился совершенно уединенно, монахом в Риме, только думает и молит о позволении папы жениться на Витгенштейнше, и пишет одну церковную музыку). В Берлине и Вене будет работать Вагнер. Все это действительно очень вероятно, и я твердо уверен, что Юдифь везде произведет тот самый эффект, что у нас. Эта опера по публике, как сам Серов человек весь по публике, от маковки и до пяток. Мне кажется, природа нарочно устроила человека, в котором ничего настоящего нет и в котором, однако, каждая ниточка выгибается по вкусу массы. Еще лет 15—20 назад, я ему всегда говорил: ‘ты какая-то необыкновенная перчатка, которая приходится решительно по всем рукам’. И это я говорил, только видя его собеседническое дарование, его способность быть со всеми и каждым, приходиться по всем вкусам. Его музыка точь в точь он сам. Бесконечная гибкость, ловкость, ум, блеск — все-таки ничего настоящего, ничего дельного. В каждом штрихе своей руки, человек только себя рисует. Другим не сделаешься, принимаясь за создание чего бы то ни было. Вы не можете себе вообразить, какое для меня несчастье, что Вас теперь здесь нет! С кем еще говорить, кому рассказать, с кем пойти делать анатомию, глубокую, настоящую, до корней, во всей правде, неподкупную ни враждой, ни дружбой, ни публикой, ни успехом, ничем на свете? Где мне взять человека? Я совсем один, не с кем говорить. Даже Кюи уехал на дачу, бог знает, когда будет здесь (непонятная апатия или легкомыслие!!). Что мне в Мусоргском, хоть он и был вчера в театре? Ну да, он как будто одно думает со мною, но я не слыхал у него ни одной мысли, ни одного слова из настоящей глубины пониманья, из глубины захваченной, взволнованной души. Все у него вяло, бесцветно. Мне кажется, он совершенный идиот. Я бы вчера его высек, мне кажется, оставить его без опеки, вынуть его вдруг из сферы, куда Вы насильно его затянули, и пустить его на волю, на свою охоту и свои вкусы, он скоро зарос бы травой и дерном, как все. У него ничего нет внутри. Где же Вы, где же Вы? Зачем Вас нет здесь, теперь, сейчас же? Вчера вечер, сегодня утро мы все были бы вместе. Что Вы думаете,— и Вас, как меня, не переворотило бы вверх дном от того, что у нас тут происходит? Что это за безобразие, что за столпотворение вавилонское!!! Я помню, как меня ворочало во время Костомарова, во время Рубини, Микешина, Верди, когда театр с ума сходит от фальшивого актера, от фальшивой певицы, от всего того модного, что только всем и нужно, чем только все и живут. Вы видали, что такое со мной делывали Катковы, студенческие истории, Князья Серебряные, благородные патриотические адресы, законное обращение с растерзанной Польшей, — подумайте же, что как теперь должно кипеть у меня внутри, перед этой непроходимой пучиной общего бессмыслия, неизлечимой слепоты и бездонного мрака? Неужели с Вами было бы иначе, неужели мы с Вами разошлись бы теперь перед одним из необыкновеннейших безобразий, какие проходили у нас перед глазами? Нет, нет, этого не может быть, сколько мы ни расходимся с Вами от начала и до конца во всем, сколько мы разные люди, но у нас есть что-то и общее. Это всего только одна ниточка, одна черточка, но — но в ней одной все и состоит. Остальное ничего, какое бы ни было. Это неутолимая, неподкупная ничем на свете жажда правды и настоящего во всем человеческом. В этом, глубоком, основном, к чему наш взгляд дорывается сквозь самое роскошное и самое бедное тело — мы еще до сих пор не расходились, я думаю не разойдемся и на этот раз. Как я Вам говорил перед ‘Отцами и детьми’, перед ‘Что делать’ (такая уж видно моя судьба: узнавать всякий раз прежде Вас и отдавать Вам отчет в тех вещах, которые производят совсем не то действие, которое бы должны) — так и теперь говорю: глухи и слепы все у нас. Когда же этому будет конец? Но все равно, все-таки бесконечно мучительно поминутно встречаться со стадом, в котором нет ничего человеческого, ни мысли, ни понятия, ни единого светлого зерна в мозгу, точно также, как ни одного светлого движения в душе, и которое поминутно подносит и кнут на свою спину тому, кто всего больше его топчет, ломает и бьет, — и венцы тому, кто всего более его ведет в непроходимое болото вздора, лжи и гнили. Просто страшно посмотреть, как все идет криво и косо, вверх ногами от начала и до конца. Но вот, давайте, переберемте по пальцам все за и против Серова. Как про него сказать? Талант он или нет? Я право не знаю. Казалось бы, тот талант, кто силен приковать с себе на целых 5 длинных актов внимание рассеянной, равнодушной, разнокалиберной публики, сюжетом, который теперь не в моде, формами, противоречащими всем вердиевским, итальянским и даже мейерберовским привычкам, которые одни только и знает и понимает наша публика, кто выступает вдруг у нас, в Петербурге, закоренелом в итальянщине,— с оперой без любви, без арий, без дуэтов, без рулад, с оперой серьезной, не-сентиментальной, тут, кажется, добровольно и заранее отрезаны все средства понравиться публике, публика тоже бы должна кажется сказать, что Даргомыжский: ‘это не опера, это оратория’,— и однакоже не сказала — что-то, значит, есть в этом сочинении, когда она готова теперь отступиться и ют Мейербера, и от Верди: никто еще так не нравился у нас всем, так единодушно, так безраздельно, как Серов и Юдифь. Публика готова сказать и написать, что с Юдифи для нее начинается новая эра музыки. Ни один человек не пожаловался ни на один такт, ни на одну ноту. Выпустить не только целый номер, но одну страницу — мне кажется, все вступились бы, как некогда Кавелин с толпой литераторов за обиженных евреев, как все благородное дворянство и весь елейный народ русский за Польшу и западные провинции, как года два назад Владимир Ламанский за Киев. ‘Это мое, не тронь — моя Юдифь, мой Серов!’ Теперь почему-то был выпущен лишь небольшой дуэт Юдифи с прислужницей после отрубления головы, но пусть только публика узнает про такое святотатство, я уверен, что осенью заставят и его вставить. Это ведь не то, что какая-нибудь песнь Баяна, романс Ратмира, хор испуганных евнухов, огромные куски финалов и других мест в Руслане. До них нет дела, пусть пропадает хоть и весь Руслан! Теперь у публики есть свой литератор — Катков, ежедневно выговаривающий самую душу благородной России, есть свой художник — Серов. Чтоб это могло случиться, надо же что-то особенное, необыкновенное, чем все это производилось бы. Как же назвать это, если не талантом? Если нет, скажите мне — чем? Разве у Каткова нет таланта, разве у Дюма, разве у автора Князя Серебряного, разве у Костомарова нет таланта? Навряд без него можно действовать на огромные массы. Но разница тут и там та, что во всем литературном порода людская гораздо больше подвинулась, чем во всем остальном. Особливо у нас в России. В искусстве совсем не то. Тут еще нет и миллионной доли того маленького, но уже твердого кружка, который сквозь все нравящееся, художественное и патриотическое отыщет внутреннее ничтожество или гниль скелета, поймет и Моск. Beдом., и расстреливающего флигель-адъютанта, и толпу-холопку и благодетеля-врага. Найдите мне это же в искусстве, дайте мне людей, которые бы поняли, что меня мучит и ворочает после Юдифи и восторгов публики, кому бы я втолковал, что мы тут не вперед идем, а вбок, не на широкую светлую дорогу, а путаться в дремучем лесу. Кажется все Александры похожи. У них у всех способность нравиться и привлекать сердца тем, чем бы не должно, наполнять душу восторгами там, где ничего нет для них. Что-же из этого выходит? Кажется одно: ‘По Сеньке шапка’, лучшего никого и ничего не надо. Пусть же так и идет, пусть же развращают нашу мысль и чувство еще больше, пусть нас подкупают всякими протухлыми конфетами — мы лучшего не разумеем, по делом же нам!! ‘Как, жаловаться! некому руку подать?’ скажете Вы с негодованием, ‘Больше вас не хватает?’ Да, пожалуй скоро не хватит, я устал. Впереди необозримое какое-то поле, темное и глухое, без полоски света, без надежды. Скажите, где успокоение, в чем, с кем? Со всех сторон надвигается какое-то страшное обмеление, за версту вперед, сквозь жидкую струйку водицы видишь дно, на которое мы сядем, от которого более не оттолкнешься. ‘Какой вздор’ — скажете вы — ‘стоит столько хлопотать, отчего дали какую-то оперу, которая Вам не нравится, а другим нравится’.— Да опера — пускай опера, не в ней дело, а в том, кто ее ест, для кого она сделана, кто ею обжирается и опивается. На сколько этакий молодец отодвинет всех на кривые дороги, заразит мысль и чувство всех! Мне кажется, Серов будет иметь у нас в сто раз больше влияния, чем Вагнер на разные кружки своих обожателей в Германии. Вагнер лишь для некоторых: во-первых для головных энтузиастов, которым хочется своей философской и исторической оперы, и притом в новых ‘небывалых’ формах, потом для людей с совершенно гнилым вкусом и сентиментальностью, наконец для любителей декорационных эффектов. У Серова во сто раз больше шансов успеха: у него во сто раз больше пошловатости, внешности декорационной, удобопонятности и удобоваримости для каждого, самого, кажется, безграмотного. Его музыка — точно его статьи о музыке. Кому они не нравились, на кого не производили немедленного — же эффекта? Кажется он. все только и говорит о самых важных и глубоких вещах, все только на смерть бьется за истинное искусство и правду, все только ‘великий Бетховен’ и ‘презренный Мейербер’ а все-таки — подними все эти занавески, блестящие и бьющие в глаза, под низом вдруг увидишь то туловище, то ногу, то руку в струпьях и болячках. Опера точь в точь то же. Кажется все тут есть, все правда и серьезность, и пошлых окончаний нет, и рулад ни одной, и вся опера — один непрерывный morceau d’ensemble, и музыка по пятам идет за словами: про войну говорят тромбоны и трубы, про ангелов и бога — флейты и арфы, сатана и негодование — глубокие фаготы и валторны, есть и восточные гаммы, и индейские песни, и ритмы в 4/5, и восточный марш ( la marche marocaine или из Руслана,— скорее первое, чем последнее) и декламация хора, и прерывающая ее декламация людей, и тарелки, и флейточки в вакханалии, вероятно есть и проникающая красивость, иначе публика не пробыла бы более 4-х часов сряду в восторге, все только более и более растущем — и одна коже все это меня не подкупает и не обманывает. Несмотря на бешеную декламацию Сариотти, которая так потрясает публику, я все-таки в самой музыке Олоферна не открываю не только бешенства, но и какого-нибудь душевного настроения. Пропустите тут всю музыку, пусть и без музыки Серова пьяный генерал старого времени бешено приступает к этой молодой, отказывающей ему, бабе, — эффект выйдет точь в точь тот самый, тут все так напряжены, что никто музыки не слышит, точно в балете во время главных па, или точно так же, как мы не знаем, какими ложками, ножами мы ели вчера, третьего дня за обедом. Тут, когда публика сходит сума, точно во время дуэта Валентины с Раулем (еще Берлиоз называет это бессмертным дуэтом) музыки точно так же никакой нет, как и в том дуэте. Как тут, так и везде, декламация, речитатив, самые фальшивые, а для меня самые противные, и оно понятно, почему это так: у Серова, как у Мейербера, все только мысль об эффекте, о внешнем впечатлении во что бы то ни стало. Музыка, звуки у того и у другого совсем разные, но смысл, направление,— одно и тоже. Не странно ли, что Серов гнал, нападал на Мейербера столько лет сряду, а сам попал точь в точь на ту же самую дорогу. Еще страннее, что Вагнера он повторяет лишь в двух-трех местах, остальное на него нисколько не похоже (кроме, разумеется, общего стремления к бесформенности, что, конечно, лучшая сторона всей оперы). Всего более в опере — речитатива, а он именно всего хуже. У Вагнера тоже нет ни малейшей способности к речитативу, но у того дело совсем другое. Вагнер чисто сочинитель оркестрный, симфонический в обширном смысле слова. Он голосов не разумеет, да и знать не хочет. Они ему только приправа и предлог, его натура прямо так-таки и тянет сочинять для одного оркестра. Лучшее у него — музыкальные картинки, хотя они только и держатся, что внешностью. То ему надо представлять топот лошадей, то полет, то огонь, то воду, то бурю, то что-нибудь еше другое, лишь бы было внешнее, толпу, праздник, вакханалию, шум, разговор, умирание и т. д. Отнимите у него эти картинки, от Вагнера ничего не останется. У Серова, напротив, как и у Мейербера (к школе которого он прямо принадлежит, хотя, я думаю, готов бы был от этого отбояриваться, пожалуй и публика с ним вместе),— у Серова к картинкам нет способности, он не может написать двух страниц музыки сплошь, ему непременно надо сделать 5 тактов, и потом их прервать, не то у него выходит школьно,— как-то нечто в роде фугованном, что есть в 1-м акте, в хоре пристающего к начальству народа, — либо пошло la Verdi, как иные хоры. Вообще надо сказать, что Верди и итальянщина таки есть в Юдифи, и это одна из причин, я думаю, почему публика совершенно единогласна. Однако пора кончить. Кажется я не мало Вам написал по случаю вчерашней оперы. Навряд-ли кто больше моего Вам расскажет. Теперь остается ожидать, как Серов будет развиваться,— как развивались Мейербер, Вагнер, Верди, т. е. ожидать, скоро ли он допишется до чертиков, как в музыкальных статьях, и скоро ли выйдут толстыми желваками те жилки, которые, хотя еще и тоненькие, нерешительные, иной раз неуловимые, но мне противят уже и теперь. Или-же, все это только фантасмагория у меня в голове, которую время и Вы должны разбить? Не думаю. Но во всяком случае, я бы чорт знает что дал, чтобы Вы были здесь вчера и сегодня. Вот, может быть, это письмо и дойдет до Вас, может быть, Вы и приметесь скоро отвечать мне,— я буду ждать Вашего письма, как царства небесного, а все-таки это будет разве то, что мне надо? Что Вы можете мне сказать? ‘Посмотрим, увидим ужо осенью’,— вот все. А то ли бы мне надо теперь? Мне бы нужны Вы сами, с глазами, с ушами, руками и ногами, а не почтовый исписанный лист бумаги, где Вы скажете мне так мало!! Вся эта история кажется мне таким захватывающим фактом настоящей минуты, что может быть и Вы на минуту выйдете из всегдашнего Вашего благоразумного откладыванья и ожиданья, и хоть раз сверкнет у Вас в голове: ‘ах, жаль, что меня там нет!’ Для меня ничего нет противнее равнодушия и невозмутимости. Это всеобщие цари. Не дай мне бог еще и в Вас натолкнуться на них. Куда мы еще будем годиться, если и ложь и правда жизни станут оставлять нас, не зацепивши ни одного мускула в мозгу, ни одной складки в сердце. Я так взволнован, что эти дни не могу ничего писать своего. Да уже полно, не бросить ли мне все мои писанья? Как бы я с Вами об этом поговорил! Не с кем. Никого нет.
Я уже отдал 200 р. Пол. Карл., на-днях снесу остальные. Милий, я просто погибаю, я задыхаюсь. Куда пойти, с кем говорить?
Это письмо и два следующие — NoNo 138 и 139 составляют одно целое — это, так сказать, цикл об ‘Юдифи’. В этом письме две главные темы останавливают наше внимание.
Письмо это страстное и пристрастное. Сквозит несомненно досада на то, что Серов, которого Стасов теперь так же ненавидит, как некогда безмерно любил, вдруг стал как бы героем дня, а опера его событием в музыкальной жизни Петербурга. Но нельзя не сказать, что Стасовым вместе с тем руководило тут и чутье, с которым он всегда умел различать истинно-великие произведения, произведения, которые чем менее возбуждают восторги толпы современников, тем вернее впоследствии останутся высоко-ценными, а произведения, сразу нравящиеся большинству, толпе, потому именно и окажутся впоследствии достоинства среднего, преходящего.
Стасов с юных лет задумывался над вопросом о том, как часто ничтожные пли средние произведения высоко ценились, незаслуженно назывались великими, тогда как многие, именно великие произведения и именно великие творцы испытывали горькую участь и не были оценены. Эта идея легла в основу той книги Стасова, над которой он работал более 40 лет, но так и не напечатал, называлась она ‘Carnage gnral’ или ‘Разгром’, (о ней см. комм. к п. No 145 и нашу книгу ‘Владимир Стасов’, стр. 638—646).
Но кроме этой основной идеи и чувства, вызванного в нем успехом ‘Юдифи’, надо не упускать из виду и горького чувства, наполнившего душу Стасова при мысли о том, как большая публика встретила гениального ‘Руслана’ и как она отнеслась к лишь талантливой и эффектной ‘Юдифи’, чтобы объяснить ту запальчивость, преувеличенность выражения и резкость, с которыми он пишет об опере Серова. Балакирев (см. следующее письмо) справедливо отметил эти преувеличения, но он сумел, даже на расстоянии и зная лишь I акт оперы, оценить, что должно было быть в ‘Юдифи’ талантливого и что лишь внешне-ловкого, а потому сумел и понять, что должно было местами так раздражать Стасова на первом представлении ‘Юдифи’.
Вторая тема этого письма,— вызванная, разумеется, первой — это страстное желание быть вместе с другом, желание, чтобы подле тотчас был человек, который понял бы его мысли и чувство, его волновавшее, вызванное успехом ‘Юдифи’, человек, который разделил бы его серьезные требования от искусства, любил бы, как он, все настоящее, созданное истинным вдохновением, и ненавидел бы все приходящееся по вкусу толпе, мишурное, эффектное, внешнее.
Можно представить, как на Стасова, обожавшего Глинку, подействовали слова записки ‘Марьи’ (т. е. М. П. Анастасьевой) еще накануне генеральной репетиции: ‘В прах все: Глинка, Вагнер, Мейербер перед величественной Юдифью!..’ В наши дни эти слова вызывают улыбку, а тогда они вызвали боль и горечь в сердце Стасова.
Ник. Ив. Костомаров (см. пп. NoNo 36 и 57 и комм.) пользовался в начале 60-х годов такой популярностью, а его лекции по русской истории в университете и в зале городской Думы вызывали такой восторг, что его нередко выносили на руках.
Джованни-Баттиста Рубини (1795—1859) — итальянский оперный певец, певший в Петербурге в начале 40-х годов три сезона подряди приводивший в неистовый восторг меломанов. (Об этом см. ‘Записки’ Глинки, отзывавшегося о его пении довольно скептически, а также страницы ‘Воспоминаний’ Стасова — ‘Правоведение 40 лет назад’ — по поводу приезда Листа, его же очерк ‘Лист, Шуман и Берлиоз в России’, изд. ‘РМГ’ повесть и ‘Итоги жизни’ П. М. Ковалевского в ‘Вестник Европы’ 1883.)
Александр Евстафьевчч Мартынов — знаменитый драматический актер (1818—1860), с одинаковым талантом передававший комические и драматические роли,— особенно в пьеса ч Островского,— любимец петербургской публики. Его ранняя смерть вызнала всеобщее сокрушение, а похороны его явились настоящей народной манифестацией, так они были многолюдны и торжественны.
Иосиф Карлович Гунке — музыкант, композитор, музыкальный теоретик (1801—1883), приятель Серова, Глинки и Стасова, об отношениях его к которому см. нашу книгу ‘Владимир Стасов’ (стр. 205, 246). Письма его к Стасову сохранились в ‘Стасовском архиве’ в Пушкинском доме.
‘Записка от матери Серова’ — от Анны Карловны Серовой.
Булгарии (1789—1859), Фаддей Венедиктович, издатель ‘Северной пчелы’.
Мемель — оркестрант, контрабасист. Он сопровождал, между прочим. Глинку во время его последнего путешествия из Петербурга в Берлин.
Майков — поэт Аполлон Николаевич — ‘с гнилой улыбкой и застегнутым на ухо рылом’ это выражения про него Д. В. Григоровича, в каком-то из его устных рассказов.
Кологривой, т. е. Вас. Алексеевич Кологривов (см. о нем комм. к пп. NoNo 12, 31, 47).
Ich bin enchantlert — ‘я в восхищении’, enchantiert немецкое слово, переделанное из французского enchant, потому Стасов и говорит: ‘понимаете, даже французские слова узнал’.
Павел Степанович Федоров — начальник репертуарной части петербургских театров.
Вас. Вас. Самойлов, известный драматический артист (1813—1887).
Феофил Толстой — музыкальный критик (писал под псевдонимом Ростислав) и композитор.
Федор Лешетицкий — известный пианист, профессор Консерватории.
Ник. Иван. Заремба профессор теории и гармонии в Консерватории.
Николай Яковл. Афанасьев — композитор, автор квартета ‘Волга’, премированного на 1-м конкурсе РМО, квартета и кантаты на слова Пушкина ‘Пир Петра Великого!, исполненных: 1-й-в квартетном собрании 27 января 1863 г., а вторая во 2-м концерте сезона 1860-1851 г.— 21 ноября.
Бертольл, а не Бартольд (1815—1ъ82), нем. композитор, с 1849 г. учитель музыки Патриотич. института в СПБ.
Промбергер Иоган (1810—1890) — профессор фортепианной игры, как он себя именовал на концертных программах. С 1843 г. жил в СПБ, позже в Вене.
‘Это не то, что какая-нибудь песнь Баяна, романс Ратмира, хор испуганных евнухов, огромные куски финалов и других мест из Руслана’ — мы уже указали выше (см. пп. NoNo 59,63, 66 и комм. к ним),как горячо Стасов ратовал за пропускавшиеся гениальные страницы ‘Руслана’: 2-ю песнь Баяна, романс Ратмира Des-dur из 1-й картины Уакта, ‘хор испуганных евнухов’, т. е. хор ‘Погибнет’из 4-го акта (и поныне сокращаемые), антракт, трио и финал 3-го акта тоже и ныне бесцеремонно сокращаемые).
‘Князь Серебряный’ — роман гр. Алекс. Конст. Толстого.
О студенческой истории (1861 г.) см. комм. к п. No 97.
‘Отцы и дети’ — знаменитый роман Тургенева, вышел в 1861 г.
‘Что делать’ — роман Чернышевского (см. п. No 136 и комм. к нему).
Даргомыжский — Александр Сергеевич.
‘Marche marocaine’ — ‘Марокский марш’, очень популярный в те годы, соч. Шарля Мейера (или Майер), оркестрован был Берлиозом.
Михаил Иванович Сариотти — оперный певец, бас, первый исполнитель роли Олоферна в ‘Юдифи’ и Еремки в ‘Вражьей силе’ Серова.
Дуэт Валентины с Раулем в 4 акте оперы Мейербера ‘Гугевоты’.
Гектор Берлиоз (1803—1869) — см. комм. к п. No 22.
Джакомо Мейербер (1791—1864), знаменитый композитор опер: ‘Роберт’, ‘Гугеноты’, ‘Пророк’, ‘Африканка’, ‘Северная звезда’.
Борх, граф,— директор императорских театров.
‘Роберт’ опера Мейербера ‘Роберт Дьявол’ (см. комм. к п. No59).
Лист — Франц Лист (см. комм. к п. No 24).
‘Витгенштейнша’ — княгиня Каролина Сайе-Витгенштейн, рожд. Козловская, многолетняя приятельница Листа.
‘В Берлине и Вене будет работать Вагнер’ — Рихард Вагнер, у которого Серов был за пять лет перед тем и с тех пор поддерживал с ним очень дружеские отношения.
‘Я помню, как меня бывало ворочало во время Костомарова, во время Руби ни, во время Верди…’ — Стасов тут перечислил все то, и всех тех, кто и что возбуждали особое его негодочание: не в меру превозносимые артисты, литературные произведения, казавшиеся ему фальшивыми, а не истинно-важными, политические деятели консервативного направления (вроде Мих. Никифоровича Каткова), а со стороны большой публики чрезмерные восторги от Костомарова, верноподданнические адресы царю по случаю недавнего польского восстания и т. д. На его отношение к незаслуженно возвеличиваемым произведениям искусства и художникам мы только что указали.
О ненависти Стасова к музыке Верди см. письмо No 23 и комм. к нему.

138.

Пятигорск, понедельник, 3 июнь 1863 г.

Приехавши сюда 31 мая, я тотчас же получил Ваше письмо, которое огорошило меня до такой степени, что до сих пор я не мог собраться ответить Вам. Жаль, что я не в Питере. Как Вы хотите, а я не могу верить тому, чтобы Серов сделался идолом Петербурга и чтобы публика искренно приняла его оперу. Тут что-нибудь да не так. Вспомните, что публика с большими овациями принимала ‘Наташу’ Вильбоа, и автор был вызываем раз 20, но конечно восторг публики к ‘Наташе’ пройдет. ‘Юдифь’ будет иметь подобную же участь. Что ‘Юдифь’ должна была иметь несравненно более успеха, чем ‘Наташа’, это также понятно, стоит только сравнить головы Вильбоа и Серова. У нас хлопает публика всякой русской опере, одна часть по московскому патриотизму, другая, чтобы поддержать в дирекции идею покровительства русским произведениям, третьи, чтобы большим успехом русских произведений насолить немецкой партии и ослабить ее. Кроме того, вероятно одна из причин огромного успеха было и огромное количество интриг: Марья со свойственною ей греческою ловкостью вербовала клакеров и побуждала во имя движения вперед признавать ‘Юдифь’ гениальным произведением, под страхом причисления к категории тупоумных. Участие в этом деле сей византийской камелии ручается за то, что для достижения успеха оперы были пущены в ход всевозможные, тайные, подземные орудия. Жаль, что не был я на 1-м представлении. В Вашем письме мне кажется все преувеличено, у страха глаза велики. Вам представлялось наконец, что и принц Ольденбургский и Ник. Ник. не слыхали под собой стульев. В искренность восторгов публики я не верю, вероятно число людей, искренно аплодировавших музыке, было крайне мало. Я этот мир знаю лучше Вашего. У Серова аплодировали целые компании под предводительством всех бездарных божков: Сокальского, Соколова й проч. Но что они тут не музыке хлопали, в этом я уверен. После этого успеха — миража все сочли нужным показать свою тонкую проницательность и говорить, что они и заранее находили эту оперу гениальной, так являются — похвалы Майкова и комп[ании]. Музыканты аплодировали,— вспомните, что они и Глинке аплодировали за его ‘Мадридскую ночь’, что не мешало им потом ругать ее. Все это ничего не значит, и когда публика поохладится от 1-го впечатления, тогда и все повернут в другую сторону, и Мемель уже не будет ‘enchantiert’.
Что ‘Юдифь’ пришлась публике так же впору, как Катков и ‘Кн. Серебряный’, мне тоже кажется сомнительным. Попробую сделать беспристрастную анатомию ‘Юдифи’, насколько я ее знаю, т. е. по 1-му действию. Гениального я там ничего не видал и неоткуда ему взяться. Творчество слабо, фантазия бедна, в каждой ноте видишь безнатурного Серова, кислого, податливого на что угодно, хотя и видно, что он и голову имеет на плечах и музыкант. Настроение музыки верно (на то голова), полуцерковно, ораторно, но своего у него ничего нет, он сам не свой и, как….., принадлежит всякому желающему его иметь. Вспомните теноровую арию: ‘В своей судьбе народ еврейский’, она верна по духу, характеру, и вместе с тем видно, как автора не хватает, какая у него бедная натура, по-моему эта мелодия живой портрет Серова и наивернейшее его выражение, напомню ее Вам:

0x01 graphic

Силы мысли у него нет, и я не поверю никому на свете, что она у него есть в остальных актах, если (когда я буду рассматривать оперу) мне покажется, что там есть сила, то и сочту это за галлюцинацию и отнесу это к испорченности своих мозгов. Если бы у него была сила, то проявилась бы и в 1-м акте, там были моменты, где сила очень нужна, а он жилился, жилился, да только и мог сделать что:

0x01 graphic

У него в конце 1-го акта были очень красивые аккорды, корень их в ‘Enfance du Christ’ Берлиоза, и первая попытка Серова усвоить их себе — ‘Рождественская кантата’. Прибавлю к этому большую способность его к художественной оркестровке (которой в опере покуда нет, а есть только задатки, не могу же я думать, что 1-й акт он оркестровал так, а остальные иначе). Вы пишете, что у него есть какой-то марш в роде ‘Marche marocaines или Черномора, я готов верить, что он эффектен, и даже поверю, если скажут мне, что это милая вещица. Тут еще мудреного нет, ведь семя не его, все это взято с чужого, остатки от обеда, приготовленного артистом-поваром, подогретые знающим толк гастрономом, и пущенные в ход за свое блюдо. Итак скажу в коротких словах, что такое Серов: 1) У него своего ничего нет. Настроение, правда, кажется новым, но его можно найти в Иосифе Мегюля, в Керубини особенно, характер придан несколько Генделевский, все это состряпано под новейшим соусом, выработанным опять-таки не Серовым, а Берлиозом, Вагнером и др. 2) Силы мысли нет, все, до чего он может достигнуть, это красота звука, навеянная опять-таки чужими произведениями. 3) Оркестровка бессильна и ребячлива, но видна к этому большая способность. Вы спрашиваете, талант ли он? Пожалуй, если Julius Kitz и Gade таланты. Его творчество есть способность мазать. Полагаю, что мне ничего не придется из сказанного взять назад и тогда, когда близко познакомлюсь и со всей оперой, разве только придется прибавить в роде того, что у него много и Вердиевского.
Что же касается до публики, то если окажется действительно, что мещански-гениальная опера пришлась ей по мерке, то это показывает только то, что она стала уже гораздо выше уровня Варламова, Гурилева и прочей Московской музы. Это факт плачевный. Вы знаете, что я православие во всей его грубости предпочитаю цивилизованному мещанскому протестантству, а Николая Павловича — кисленькой Катковской конституции, с этой точки зрения я и признаю успех Юдифи фактом несчастным, но я все-таки не могу за это проникнуться Вашим негодованием против публики. Признание Серова своим, согласитесь, ведь не такое еще преступление, как признание своим Каткова, князя Серебряного, а Вы как будто на фурор Каткова смотрите снисходительнее, чем на успех Серова. Впрочем я это понимаю. В Вас еще много детской уверенности, что в публике еще есть кое-где светлые струйки посреди царящего мрака. Вы ее постоянно бранили любя, как Глинка — Россию. Вам казалось, что эта масса чудаков, не совсем толпа баранов, способная только на проявление бескорыстной подлости и ничего не заслуживающая кроме совершенного равнодушия, к этому, если присоединить историю отношений Ваших с Серовым и неожиданность удара, то Ваше негодование мне делается понятным. Вы еще на что-то надеялись, дело вышло иначе, Вы не выдержали, вскипели, потеряли беспристрастие и стало Вам казаться все вдвойне, начиная с успеха Юдифи. Я за несколько тысяч верст могу обсудить это дело гораздо спокойнее со свойственным мне благоразумием! Вы нападаете на это благоразумие, да знаете ли, откуда оно истекает? Вы думаете, может быть, что мое благоразумие есть спокойное и нормальное состояние. Коренная ошибка. Я смотрю на все беспристрастно или благоразумно, как Вы говорите, так же как студент смотрит на нервы растений или на бугорки в легких. К чорту излишняя скромность, в наших отношениях одна только правда имеет место: я себя и Вас считаю не людьми, если остальных называть людьми. Я жил с ними и принужден отчасти жить и теперь и нахожу, что я похож между людей на собаку между курами — я от них отрешился внутренно, потом почувствовал, что надобно иметь общество, соками которого можно было бы питаться, и не находил его, это меня страшно раздражало, сильно повредило всей моей деятельности и привело наконец к Вами называемому благоразумию. От этого мне необыкновенно противно действовать в нашей публике, мои пальцы парализуются, когда Вы заставляете меня играть Лира или что-нибудь, до чего собственно говоря нет дела нашему обществу. Чтобы играть в публике или дирижировать оркестром, я должен употреблять над, собой усилия, конечно, не без вреда своей натуре. Мне всегда было ужасно то, что если напишешь что-нибудь, то нет средства другого услыхать свою вещь, как в концерте, это как будто рассказывать полицейским чиновникам о самых сокровенных внутренних движениях. Я чувствую всегда после каждого такого общественного действия, что я нравственно опозорен. Смирнов настаивает, чтобы я дал в Пятигорске концерт, но вы не поверите, сколь мне сие противно, и меня тошнит от одной мысли об этом. В Петербурге я был вынужден к этому почти голодом. С людьми я кончил и иногда иду к ним по необходимости есть и пить. Сердиться на них, ненавидеть их также не могу, это все равно, что ненавидеть козла за то, что он бодается. Мне осталось одно, чем я и пользуюсь: наслаждаться природой и рассматриванием девственной породы людей не тронутых покуда общественной цивилизацией. В дикости староверов, с которыми я почти всю дорогу ехал, в многоспособной доброй натуре нашего мужика и в красивом и честном лице черкеса я нахожу еще кое-какие соки, меня питающие, с другой стороны Эльбрус, яркие звезды, утесы, скалы, снеговые горы, грандиозные пропасти Кавказа — вот чем я покуда живу. Вчера вечером я шел мимо черкеских мастерских (фабрикация серебряных изделий с чернью), там была пляска, играли на инструменте, в роде балалайки. Мотивы их подходят к русским и испанским, для примера выпишу Вам все 3:

0x01 graphic

He правда ли, что эти песни очень однородны?— и после Кавказа я буду употреблять все усилия, чтобы побывать в Испании, в Турции и Персии. Пожалуйста, пишите ко мне, у меня никого кроме Вас нет. Кюи я не считаю, он талант, но не человек в общественном смысле, Мусоргский почти идиот. Р.-Корсаков покуда еще прелестное дитя, обещающее многое, но когда он распустится в полном цвете, я буду уже стар и не буду ему годиться. Кроме Вас я ни в ком не могу найти того, что мне нужно. Здесь я еще более благоразумен, чем в Питере, слышу поминутно цивилизованно-зверские (правильно сказать людские) рассуждения об общественных делах и сохраняю невозмутимое спокойствие, я очень равнодушно отнесся к факту, что Ваше письмо пришло с почты подпечатанное, резня, адресы благородной России, всякие манифесты, настоящие и фальшивые, не нарушают Лоего спокойствия. (Смирнов это приписывает нервному расстройству и надеется!! исцелить водами). Я, просыпаясь, отправляюсь бродить по скалам и утесам, вспоминаю статьи академика Бера которые узнал по Вашей милости, напеваю Манфреда, и изредка лишь дикие козы нарушают мое уединение, и столь-же пугливые, казацкие дети, рвущие цветы, приводящие меня в настроение:

0x01 graphic

Я все один и один. Хочу съездить в Тифлис. В моей настоящей жизни ничто меня так не порадует, как письмо от Вас Когда я далеко от Вас, то чувствую, насколько я люблю Вас и что живу, покуда только Вы живете, Вы для меня то что общество для художника, от Вас я много питаюсь, что бы между нами ни произошло, мы кончим вместе. Ваша правда: нечего ждать от этой бездонной пропасти мрака и лжи, восхода солнца мы с Вами не дождемся. Надобно жить покуда еще кое-какие рессурсы есть, а потом пора и ad patres.
Пишите мне в Пятигорск г. Директору Минер, вод Семену Алексеевичу Смирнову для передачи мне.

Ваш М. Балакирев.

P. S. Уведомьте, каково здоровье Полины Карловны этой единственной женщины, и моей няньки Софьи Ивановны.
‘Наташа’, опера Вильбоа (или Вильбуа) была поставлена на сцене Московского Большого театра в 1861, а в Петербурге в 1863.
Конст. Петр. Вильбуа (1817—1881) отставной артиллерийский поручик, посредственный композитор, но довольно хороший пианист, одно время принадлежал к интимному кружку, собиравшемуся у Глинки в 50-х годах и участвовал в игре в 8 рук и т. д., он же уговорил Глинку разрешить Стслловскому перекупить у Одеона право на издание ‘Жизни за царя’ и ‘Руслана’ и под руководством самого Глинки переложил несколько NoNo для клавираусцуга. Но затем он самовольно стал перекладывать на 2 голоса и печатать у Стелловского, под именем Глинки, его романсы и издавать их совершенно безграмотно и небрежно, так что Глинка принужден был печатно протестовать против подобного обращения с его именем и произведениями, но Вильбуа не унялся и даже на спокойные и справедливые замечания Мих. Ив. ответил так развязно и нагло, что всегда кроткий и мягкий Глинка, просто выгнал от себя ‘поручика’ (см. письма Глинки к В. П. Энгельгардту от 7 апреля 1855 г. ‘Письма М. И. Глинки’). ‘Марья’ — М. П. Анастасьева (см. комм. к п. К? 137). Петр Петрович Сокальский (1830—1887), литератор, композитор и исследователь народной музыки. Из его опер всего известнее <<Осада Дубно' (или 'Тарас Бульбя'), его кантата 'Пир Петра Великого' (на слова Пушкина) была премирована на конкурсе РМО 1860. Из его сочинений по музыке надо отметить книгу 'Русская народная музыка' и исследование 'Китайская гамма в русской народной песне'. Сокальский сотрудничал во многих журналах (напр. 'Отеч. записки', 'Русская мысль'), помещая в них статьи по музыкальным вопросам.
Владимир Тимофеевич Соколов, автор очень популярных в 50-х и 60-х годах романсов, кроме того он перекладывал на 2 и на 4 голоса как хоры из опер Глинки, так и ‘Песни без слов’ Мендельсона, и наоборот — его фортепианные пьесы на голос с аккомпанементом фортепиано, в 1872 г. он был помощником инспектора Петербургской консерватории. Мемель — см. предыдущее письмо. Мих. Никифор. Катков — см. предыдущее письмо. ‘Князь Серебряный’ — роман гр. Алексея Конст. Толстого. Enfance du Christ (‘Детство Христа’) — оратория Берлиоза. ‘Рождественская кантата’ была написана Серовым в 1860 г., напечатана не была, партитура сохранилась в библиотеке РМО.
‘Какой-то марш вроде Marche marocaine или Черномора’ — речь идет, очевидно, об ‘ассирийском марше’ Олоферна из ‘Юдифи’ (о нем см. следующее письмо).
Marche mаrocainе — Мароккский марш. См. комм. к предыдущему письму.
Me г юль (Etienne M&egrave,hul) — французский композитор (1763—1817), автор знаменитого республиканского военного гимна ‘Chant du dpart’ и оперы* ‘И о с и ф’.
Керубини — о нем см. комм. к п. No 85. Гендель — см. комм. к п. No 128.
Нильс Гаде —датский композитор (1817 — 1890), автор нескольких увертюр-и симфоний.
‘Много и вердиевского’, т. е. что многое в ‘Юдифи’ заимствовано и у Верди. О Джузеппе Верди см. комм. к п. No 23.
Александр Егорович Варламов (1801—1851), известный композитор романсов, чрезвычайно популярных в широкой публике.
Александр Львович Гурилев (1802—1855), автор романсов, не менее популярных в половине прошлого века.
Следует отметить те строки этого письма, где Балакирев говорит о том, как ему тяжело выступать при публике в качестве пианиста или дирижера, даже играть в сравнительно интимном кругу у Стасова, когда тот заставляет его играть ‘что-нибудь из ‘Лира’ или что-нибудь другое’, а перед большой аудиторией это для Балакирева не только мучительно, но кажется ему чем-то позорным, точно ‘раскрывать полицейским чиновникам свои самые сокровенные душевные движения’).
‘У меня никого, кроме вас, нет… Кроме вас, я ни в ком не могу найти что мне нужно’ — эти слова, являющиеся ответом на страстные призывы нуждающегося в отклике на свои мысли и чувства Стасова, надо отметить и в другом отношении. Балакирев считает, что Стасов для него то же, что ‘общество для художника’. Признание крайне важное. Он нуждается в таком человеке, который разделял бы его серьезные требования от искусства, его общественные идеалы и требования от жизни и людей, и это он находит в Стасове, тогда как у Кюи он находит лишь талант, но отсутствие этих общественных идеалов. О Мусоргском оба друга в этих письмах отзываются очень резко: ‘почти идиот’. Почему это — совершенно не понятно, и во всяком случае свидетельствует, что и с ним главной связующей силой была одна лишь музыка. Зато совершенно пророчески Балакирев говорит о своих настоящих и будущих отношениях с Римским-Корсаковым: ‘теперь он прелестное дитя, обещающее многое, но когда он распустится в полном цвете, я буду уже стар и не буду ему годиться’.
‘Я отправляюсь бродить по скалам и утесам, вспоминаю статьи академика Бера, которые узнал по Вашей милости, напеваю Манфреда, и изредка лишь дикие козы нарушают мое уединение и столь же пугливые казацкие дети, pev-идие цветы, приводящие меня в настроение’…— нотные строчки, передающие это настроение, — тема из ‘Манфреда’ Шумана.
Статьи академика Бера — см. комм. к п. No 117.
Очень интересно сопоставить впечатления и настроения Балакирева, навеянные кавказской природой, наблюдения над нетронутыми цивилизацией казаками и черкесами — с впечатлениями и мыслями, высказанными Львом Толстым в ‘Казаках’.
‘Как здоровье Полины Карловны, этой несравненной женщины’ — П. К. Алейниковой, близкой приятельницы одного из Ломакиных.
‘…и моей няньки Софьи Ивановны’ — т. е. С. И. Эдиэт, заботливой квартирной хозяйки Балакирева, о которой уже много раз упоминалось.

139.

СПБ. 27 Июля 1863 г.

Милий, мне очень досадно, что я так долго не отвечаю на Ваше хорошее письмо. Взглянув на почтовый штемпель, я вижу, что письмо Ваше пришло ко мне еще 14 июня, т. е. больше месяца, но что-же делать, если никакими судьбами не удалось до сих пор отвечать. Уж конечно дело стало не за охотой, а за временем и за разными обстоятельствами. Я много раз собирался приняться писать Вам, но то я не в духе, то некогда в городе. Едешь на дачу и говоришь себе: ‘Вот уж по крайней мере на даче непременно-непременно напишу ему’,— посмотришь, опять и на даче ничего не писал, и возвращаешься и оттуда с пустыми руками. То купанье, то верховая езда, то игра в 8 рук, то новые хорошие вещи надо прочитать, вот так время незаметно и идет. Иной раз что-нибудь пишешь или приготовляешься писать, а там опять жара, лень, усталость — вот так оно и идет, времени уходит много, а ничего не сделано. В последнее время ко всему остальному прибавилась еще работа по службе. Надо Вам сказать, что наконец мои давнишние желания исполнились, и я больше не торчу между небом и землей, с опасностью в один прекрасный день остаться вдруг без жалованья и без ничего, наконец меня причислили ко II-му Отделению, да еще повысили чином (между тем, Вы знаете, я еще в прошлом году от него отказался). Вот, по новой должности я и должен теперь делать разные дела, иной раз спешные и уводящие не мало времени. Это все отлично, я рад, что вот теперь моя Софья в безопасности, но времени свободного у меня гораздо меньше прежнего. Однакоже я улучил свободную минуточку и поскорей пишу Вам, покуда еще можно. Мне ужасно досадно, что я все лето ничего про Вас не знаю, где Вы, что Вы, были ли в Тифлисе, состоялся ли концерт, как что произошло, и т. д. По крайней мере хоть теперь пишите мне поскорее и рассказывайте, как и что у Вас делается, и что Вам приходит теперь в голову о том и о сем. Вот именно это последнее нельзя никогда откладывать, надо тотчас же писать, а то потом улетит — не поймаешь, уж сколько раз мне приходилось жалеть и досадовать, зачем в первую минуту не сказал или не написал то, что было в голове. Позже либо забудешь, либо не придется. Не знаю как Вы, вот посмотрим — а я так ужасно доволен нынешним летом, все шло у меня как по маслу, и случилось не мало всего приятного. Случилось даже кое-что и напечатать после Вас. Вы наверное читали, не знаю только, догадались ли, что это мое — я имени не подписал. В нынешнем No хотел было тоже кое-что писнуть, только не поспел, осталось до следующего раза. А прошлую-то вещь, хоть и не большая, а все очень хвалили. Сказал бы я Вам много-много разных курьезностей, которых вы вероятно не слыхали и не знаете, ну да уж пускай остается до первого нашего личного разговора. Потолкуем обо всем, я все припомню, чего вы еще не знаете, и я уверен, нам не придется ни о чем спорить. Что касается лично до Вас, то мне кажется, Вам по возвращении сюда непременно следовало бы предпринять один решительный шаг для устройства себя, в роде того, как я теперь устроен потому, что сильно пожелал этого и сделал решительный шаг. Я уже слишком давно убедился, что чего сам себе не сделаешь, того никогда само собой не случится, и того никогда другие тебе не сделают. Из газет Вы верно уже давным давно знаете, что Карл Шуберт умер заграницей. Значит, Вам уже нечего более деликатничать и отступать. Теперь Вы смело можете устроить себе тем или другим образом капельмейстерство. Все дело в непременном желании. Я вижу со всех сторон, что кто чего непременно пожелает, то и бывает, даже Серов захотел сделать оперу, и тот доехал до того, чего хотел. А признаться, у Вас именно всего меньше можно заметить непреклонности, страстной настойчивости. Вы хотите многих хороших вещей, думаете светло и прямо, но желания у Вас все какие-то вялые, слабые, ни к чему Вы крепко не устремляетесь, день за днем утекают из-под пальцев и в один прекрасный день Вы вдруг хватитесь, что Вам 40 или 45 лет, а Вы все только приготовлялись, да собирались.
Четверг 15 августа. Начатое письмо это так долго пролежало, что мне просто совестно было взглянуть на верхнюю строчку первой страницы. Но нужды нет, я буду продолжать, я непременно хочу и послать к Вам письмо, и получить от Вас на обмен письмо. До сентября еще так долго! Да еще и бог знает, в начале ли того месяца Вы потянетесь сюда назад. Разве что опера Серова послужит особенным новым магнитом. Только я что-то плохо на это надеюсь. Но, во всяком случае, для того, чтоб Вам усладить Вашу неизвестность, я хочу представить вам кое-какие образцы из Юдифи. Еще в июне, видаясь с Гуси-ковским в Парголове, мы кое-что припомнили сообща, и записали. Я тогда еще собирался послать Вам все это, да вот до сих пор не удалось. Пожалуйста не взыщите с нас за неверности и неточности. Я очень хорошо знаю, что еслиб слышали оперу Вы, а я был бы где-нибудь за тридевять земель, то Вы написали бы несколько музыкальных строк слово в слово, и буква в букву — ну, да у меня такой музыкальной памяти нет. Значит, довольствуйтесь и тем, что здесь Вам дается. Ведь от других не было, я думаю, послало и этого. Вот Вам начало арии прислужницы Авры — ее еврейская песнь, которую, разумеется, мы все обязаны принимать за высокоталантливый pendant к еврейской песни Рахили: ‘С горных стран’. Все примеры свои пишу на всякий случай в D-Dur, хотя нисколько за него не ручаюсь.

0x01 graphic

Не много далее, ответная фраза поставлена в роде следующего:

0x01 graphic

что ужасно скверно, и при всем этом особенно ярко выставляется гадость и безвкусие маленького членика 0x01 graphic
(будто из танцев Роберта) вполне достойного Бороздина и других подобных композиторов. Эта прекрасная еврейская песня находится в 2-м акте. Третий акт открывается хором одалисок, сидящих с арфами около нежащегося на одре Олоферна. Вы чувствуете, что это должно быть pendant к восточному одалискному хору в начале 3-го акта Руслана. То же положение в опере, то же назначение (нега, сладострастие), и разумеется, тот же успех автора. Вот у Серова оно в роде чего:

0x01 graphic

Ассирийский марш (антракт 3-го действия, потом повторяющийся, не вполне, и в самом 3-ем акте) начинается в роде следующего:

0x01 graphic

немного далее идет вот такая штука:

0x01 graphic

Я не стану входить теперь в соображение обо всех этих вещах, которые мне кажутся смешны, равно как и ‘величественные’ хоры 1-го и 5-го акта, которые заслужили вдруг по своей широкости и грандиозности (как все решительно в один голос говорят) почтение всей публики, и знающей и незнающей, но я Вам сделаю одно только замечание: меня удивляет, как Серов хоть головой не сообразил, что такой постройки марш имеет школьную, а не восточно-национальную форму. Хоть бы он вспомнил марш из Руслана: каждого невольно сразу поразит верность скелета. С чего начинается марш Руслана? С того, что какая-то беспорядочная толпа разом ударила во все свои сковороды, палки, скалки, что ни попало:

0x01 graphic

Первая самая нота по ритму своему необыкновенно верна: дикий удар безалаберной толпы, вдруг заревевшей, точно стадо. Вот это схвачено самой глубиной бессознательного, не думающего, а создающего таланта. Все, что у Глинки за этим следует, точно столько-же верно. Каждый такт — картина идущего народа, идущего, играющего, дующего, колотящего, кто на чем попало,— иной на нежных игрушечных вещицах, иной на музыкальных уродах — чудовищах,— кажется видишь: иные идут смирно, чинно, другие задирают ноги, кривляются, ломаются, выкидывают сто разных штук, с теми коленцами, которые и до сих пор удержались в русской пляске с пением. Если бы от меня зависела постановка Руслана, я бы так и заставил итти всю толпу, безалаберно, нестройно, пестрой кучей, с кривляньем, ломаньем, притоптыванием, маханьем, присядкой, припрыжкой, свистом и хлопаньем. Для каждого, кто хоть немножко вникает в музыку вообще, и в Руслана в особенности, ничто не может быть отвратительнее этого дурацкого балетного полонеза парами и тройками, который нас заставляют смотреть вот уже несколько лет на Большом театре. Вот-то страшный чудак был и сам Глинка! Он совершенно был, кажется, убежден, что как поставили его марш, так оно и быть должно (а поставили так, как ставили при Людовике XIV дурачайшие французские балеты с менуэтами и гавотами): целая половина Глинки была с самого рождения окунута в глупость, старинные помещичьи привычки, отсталые понятия, точно целую половину его отшибло параличем, и только другая двигалась и жила здоровьем и дышала гениальнрстью. Посмотрите еще у других, сочиняемых тоже не головой, а талантом, опять найдете ту же верность скелета. Хотя-бы наприм. марш из ‘Ruines d’Ath&egrave,nes’. Конечно, эта вещь на сто верст ниже руслановского марша. Тут нет ни такого огромного количества картинных внутренних сюжетиков, живописующих целую толпу народа, ни такой жизни, ни такой правды,— что об этом и говорить, руслановский марш конечно первый из всех существующих: Глинка хотел было сделать только марш, потому что так принято в больших операх в 5 актов, только хотел сделать его повосточнее, но вышла гениальная картинка с двигающимися живыми людьми, с группами (конечно в сто раз выше и лучше, чем разнообразные группы народа, довольно бесцветные и бледные, которые Бетховен сделал в конце III-й симфонии, при живописании большого народного собрания), и картинка столь необыкновенная, что в оригинальности, богатстве содержания и разнообразии групп с нею спорят разве только те двигающиеся толпы народа, которые Бетховен сделал в маршах III-й и VII-й симфонии. Но как-бы ни было, и марш из ‘Ruines d’Ath&egrave,nes’ заключает много народной правды. Посмотрите ритм: как его первый удар меток и верен! Как он тоже живописует восточную, немножко кривляющуюся и подпрыгивающую толпу, а потом в этом ритме и мелодии все идет чем-то шумящим, и во что-то колотящим, без остановки, без устали,— все вместе тоже сильно смахивает на идущее стадо,— как-же иначе и быть восточной толпе? Серов ничего этого не понял, у него внутри не было действительного представления, никакой картины — ему только хотелось наставить восточных интервалов и аккордов — вот и все. Но аккордами и указанными правилами не сочиняют, надо что-то еще, что делается внутри у художника, иногда бессознательно для него самого (как наприм. у Глинки). Даром что писал и печатал столько статей о художестве, художниках, о содержании, задачах и проч. в искусстве, Серов как-то этого всего вдруг теперь не знает, как-то вдруг забыл. От этого музыка его не может ни для кого порядочного годиться. В ней многое есть, но только главного нет: первоначального вдохновения, невольного бессознательного творчества, фантазии. Это приходится говорить себе на каждом шагу, слушая оперу, а в том числе в марше, про который я теперь принялся было вам рассказывать. Уже один ритм,

0x01 graphic

которым открывается этот марш, представляется чем-то педантским, условным, размеренным. В этих симметрических, правильных рамках не уложилось никакого восточного духа:

0x01 graphic

представляется мне чем-то ужасно школьным. Не выходит тут восточности несмотря ни на раздирательный аккорд

0x01 graphic

ни на те штучки, которые следуют дальше, в таком роде:

0x01 graphic

и т. д., с какими-то разными уменьшенными интервалами на постоянной педали.
Любопытно мне будет прослушать Юдифь осенью, когда Вы приедете, и разом все схватите, все запомните. Только Вы очень глубоко ошибаетесь, воображая, что я что-то преувеличиваю, что я Вам неверно передал впечатление, произведенное оперой на публику. Когда будете здесь, лично убедитесь, что я ничего не прибавил, а разве еще не все досказал. Вот Вам между прочим доказательство: Вы знаете, что Алена вечно нюхает, не всплыл ли кто на русской поверхности. Всплыл,— вот она сейчас кидает на него свои сети и притягивает в свою тоню — я, мол, стою на высоте века, я со всем наравне иду, у меня перещупывается все, что только есть наилучшего здесь. Вот эта амбициозная дама стала наконец слышать про нового русского гения, да еще столько, что в одно прекрасное утро вдруг, ни с того, ни с сего, и выслала ему 1000 руб. сер., для того, чтоб он съездил за границу, наградил себя, освежил воображение, и поскорее писал новую гениальную оперу. Натурально за тем последовали представления, свидания, долгие разговоры, изустное изложение истинного взгляда на искусство и прочие невинные препровождения времени, как было между прочим и с Вагнером. Этот уже один пример достаточно докажет Вам, мал-ли был успех, мало-ли здесь говорили о новой опере и новом авторе. Особливо в этом кружке, где царь и законодатель Рубинштейн. Надо заметить, что все вообще немцы здесь в восхищении. Нет ни одного, который не был бы проникнут до глубины души всем, всем. Даже те, которые из них не совсем симпатизировали Вагнеру, не нашли ничего сказать против Серова, а только таят. Они даже окрестили Юдифь — принялись говорить и писать, что Юдифь — ‘eine echte Repertoir-Oper’ (истинная репертуарная опера) опера, какой ‘не было со времен ‘Жизнь за царя’, и которая точно также навсегда, на веки веков удержится на нашей сцене‘. Это было напечатано. Серов не уехал за границу, потому что уже некогда было: ему понадобилось и здесь-то снова приготавливать ее, и в Москве-то ставить (за границу поедет в другой раз когда-нибудь), но за то он тем паче постарается, чтоб с сентября месяца оправдать предсказание немцев, и установить оперу на незыблемых основаниях на нашей сцене. С Ростиславом у них произошла великая дружба, Серов к нему ходит обедать, чуть не обнимается, и проч., и проч. Кологривов решительно в восторге, и т. д. Я всего этого и не упомянул-бы, но говорю только для того, чтоб Вы знали, что я и с самого первого раза ничего Вам не прибавил и не преувеличил. Итак, ожидайте великих вещей, приготавливайте свои уши слушать chef d’oeuvre. Кюи к сожалению до сих пор не видал. Но виделся в Парголове несколько раз с Аполонтием, который там жил с безалаберной женой: тот тоже в сильном негодовании от оперы. Ломакин очень ею недоволен. Дарго, разумеется, крепко юлит и на этот раз, впрочем, в каждом слове прав. Впрочем, была и полезная сторона у Юдифи: она настолько зацепила Дарго, что заставила его поскорее приняться за оперу (комич.), о которой он так давно все только калякал. Теперь у него уже кое-что и сделано. Осенью собирается пробовать сделанное, со своими инвалидами у себя дома. Посмотрим, с чем-то Вы воротитесь. Я же намерен знакомить Вас нынешний год, после ‘Что делать’, с такими же гениальными вещами, как Беровские прошлогодние, только не о деревьях, животных и планетах, а о людях. Между тем, знайте, что настоящее письмо писано не столько для того, чтоб высказать Вам то и другое, сколько для того, чтоб поскорей получить от Вас письмо, подобное Вашему из Пятигорска. Я его в первый же день прочитал раза четыре.

С.

‘Случилось даже кое-что и напечатать после Вас’. В этом году Стасов напечатал целый ряд исследований в ‘Известиях Археологического общества’, а также статьи: ‘После всемирной выставки’, ‘Три русских концерта’ и ‘Картина Флавицкого ‘Христианские мученики в Колизее’ — последняя статья появилась в ‘СПб. Ведомостях’ с подписью лишь двух букв: ‘В — в.’
Кроме того он напечатал критический разбор сочинения кн. Юсупова о церковной музыке в России, под заголовком ‘Еще курьез’. Статья эта переведена на немецкий язык и появилась в tNeue Zeitschrift fr Musik’.
Карл Шуберт — отличный виолончелист и дирижер (1811—1863′.
‘Видаясь с Гусиковским’ (т. е. с А. С. Гуссаковским) — мы кое-что припоминали сообща и записали… Я очень хорошо знаю, еслиб слышали оперу вы, а я был бы где-нибудь за тридевять земель, то вы написали бы несколько музыкальных строк слово в слово и буква в букву’… Ср. с тем, что говорится о феноменальной музыкальной памяти Балакирева в комм. к п. No 88.
Вторую часть письма, являющуюся разбором ‘Юдифи’, очень интересно сопоставить с письмом Мусоргского к Балакиреву о том же, это письмо недавно было принесено нами в дар Гос. Публ. биб. и теперь присоединено к уже ранее поступившим туда через Д. В. Стасова и С. М. Ляпунова письмам Мусоргского.
Алена — вел. кн. Елена Павловна. То, что здесь Стасов говорит о ее ‘притягивании к себе всего’, что только выплывает на поверхность русской жизни: ‘я, мол, стою на высоте века, я со всем наравне иду, у меня перещупывается все, что только есть наилучшего здесь’…— ср. с тем, что говорит о Елене Павловне по этому поводу гр. Александра Андреевна Толстая в одном из своих писем ко Льву Толстому (см. ‘Переписка Л. Н. Толстого с гр. A. A. Толстой’. Спб., 1911, изд. Толстовского общества, стр. 119, 121).
Кюи — Цезарь Антонович Кюи.
Аполонтий — А. С. Гуссаковский.
Гавр. Якимович Ломакин — см. комм. к п. No 5.
Дарго — А. С. Даргомыжский. ‘Была и полезная сторона у Юдифи: она настолько зацепила Дарго, что заставила его поскорее приняться за оперу… Осенью собирается пробовать сделанное со своими инвалидами’. Об ‘инвалидах’ или ‘инвалидной команде’ Даргомыжского см. комм. к п. No 29.
‘Я намерен знакомить Вас с такими же хорошими вещами, как Беровские прошлогодние’, т. е. как статьи академика Бера, которые Стасов читал и переволил Балакиреву в предшествующую зиму. См. пп. NoNo 117, 138 и комм. к ним.

140.

(8 октября 1863 г.).

Людмила Ив., приглашает Вас и меня к себе в ложу на Юдифь, которая идет в Воскресенье. У меня такое нетерпение ее слышать, что я буду очень огорчен, если Вы, по свойственному Вам педантству, откажетесь от театра по причине Воскресенья. Дайте мне поскорее ответ и Людм. Ив. также.
Без Вас мне не хотелось бы идти на Юдифь.

М. Балакирев.

Чтобы дать Вам понятие об Грузинских буквах, подпишусь еще раз по-грузински.

0x01 graphic

Дата написана В. В. Стасовым.
Это воскресенье приходилось на 13 октябри 186] г.
‘Если Вы, по свойственному Вам педантству, откажетесь по причине воскресенья’ — В. В. Стасов неизменно проводил вечера воскресенья дома, среди родных и друзей, как это завелось еще при жизни его отца, и всегда отказывался куда-нибудь идти в этот печер. См. п. Балакирева No 47 и комм. к нему

141.

[Пятница 11 окт. 63 г.].

Милий, я не буду и по многим причинам: во-первых, потому что я ‘педант’ на заколдованные Воскресенья, во-вторых, потому что терпеть не могу ходить по чужим ложам, но в-третьих, и это главное, потому что я совсем болен, головой, спиной и поносом. Последний меня столько доезжает всю эту неделю, что лишь по крайней нужде отлучаюсь до библиотеки, или до II Отделения: оба места близки. Кажется несносная боль и голове и нервное раздражение не оставят меня на зиму. Я мало на них радуюсь, но на этот раз доволен, что они дают мне возможность отказаться от того, что мне неприятно. Конечно, я очень хотел бы слушать Юдифь с Вами, но это не уйдет. Людмиле напишу сегодня же, и разумеется только про болезнь. До свиданья.

В. С.

Третьего дня видел я Кюи с женой в театре, и думал, что вот всякую минуту со мной что-нибудь случится. Мы сговорились с Кюи как-нибудь на будущей неделе нам всем вместе сойтись и потолковать. Авось я починюсь до тех пор приличным образом.
‘Во-первых, потому что я педант’ — см. комм. к предыдущему письму.
‘Людмиле напишу’ — т. е. Л. Ив. Шестаковой, приглашавшей Стасова и Балакирева к себе в ложу на представление ‘Юдифи’.
‘Видел я Кюи с женой’ — Цезаря Антоновича и Мальвину Рафаиловну Кюи.

142.

Пятн. 11 Окт. 63 г.

Людмила Ивановна, тысячу раз благодарю Вас за приглашение на Юдифь, но кажется мне навряд ли придется им воспользоваться, как бы я ни желал слушать Серовскую оперу вместе с Милием. Я всю эту неделю сильно бедствую головой, поясницей и чем-то в роде холеры, даже принимаю кое-что. Вы легко поверите, Людмила Ивановна, что мне предосадно, однако нечего, кажется, делать. Впрочем, если поправлюсь, авось попаду к Вам в ложу и лично поблагодарю Вас за память и доброе намерение. До свиданья.

В. С.

На обороте этого письма рукою Л. И. Шестаковой:
Я тоже не очень здорова, Милий Алексеевич, и потому отлагаю поездку в театр до следующей недели. В Воскресенье я получу расписание, и, ежели не увижу Вас в понедельник, тогда сообщу Вам, что и как. Уведомьте Баха. Каждый раз, когда он делается болен, я боюсь за него.

Преданная Вам
Люд. Шестакова.

11 Окт.
См. предыдущее письмо и комм. к нему.
‘Уведомьте Баха’ — т. е. В. В. Стасова. Ср. с комм. к п. No 2.

143.

Вторник, 22 Окт. 63.

Милий, я завтра лучше не пойду в Юдифь. Вечером мне особенно вредно выходить, сыро и холодно. Юдифь верно дадут и на будущей неделе, и верно вы не ограничитесь одним разом видеть эту чудесную вещь.

В. С.

См. письма NoNo 140, 141 и 142 и комм. к ним.
‘Эту чудесную вещь’ — конечно, это прилагательное надо понимать в ироническом смысле.

144.

Суббота, 9 Ноября [63].

Надеюсь, милый Бах, что Вы завтра пожалуете ко мне откушать. Тем более, что утром я буду очень занят уроками и не могу с Вами свидеться. Обедать будем нарочно пораньше, чтобы Вы могли попасть домой пораньше. Если придете в 4 часа, то немедленно сядем за стол, впрочем буду Вас ждать до 5-ти. Принесите что-нибудь почитать. У меня кроме Вас и Кюи никого не будет, может быть Мусоргский зайдет и произведет для Вас новый мой романс ‘Не пой, красавица при мне…‘, который мне нравится, надеюсь и Вам понравится.
Жду Вас.

М. Балакирев.

10-го ноября был день именин Балакирева.
‘Обедать будем пораньше, чтобы Вы могли попасть пораньше’, т. е. чтобы воскресный вечер Стасов мог провести дома. Ср. комм. к пп. No No 47, 140 и 141.
‘Мусоргский произведет для Вас мой новый романс’, т. е. что Мусоргский споет этот новый романс Балакирева, как он и в те годы и позднее постоянно исполнял романсы и вокальные номера из опер своих товарищей — композиторов (см. об этом напр. в нашей статье ‘Из детских воспоминаний о великих людях: Мусоргский’ ‘Муз. современник’, 1917 г., No 5).
‘Не пой, красавица, при мне ты песен Грузии печальной’ — романс Балакирева на слова Пушкина, был издан Стелловским в 1863 г.

145.

Понедельник, 2 Декабря 63.

Милий, мне хочется, чтоб Вы знали, что непонапрасну согласились вчера сделать по моему, и играть с нами в 8 рук. Я конечно всегда благодарен Вам до бесконечности за всякую уступку и удовольствие, я тоже конечно всегда ужасно рад играть с вами вместе что-нибудь из настоящей музыки, но вчера было еще особенное дело. Последние дни я все был особенно настроен разными хорошими вещами, надо было, чтоб вчера еще и это удовольствие, и то крепкое сотрясение, которое может иной раз произвести конец Шуберта, — чтоб зажглось и решилось у меня вчера внутри одно бог знает какое важное для меня дело. Сегодня я полночи не проспал, кончал то, что у меня началось вчера еще вечером, и теперь я остановился. Это все с моей 9-й симфонией, с той картиной, о которой я начал думать с 12 или 13 лет, и которая конечно будет единственным делом моей жизни. Вчера у меня то важное сделалось, что в эту большую картину мира, всех времен и всех народов — я вдвину еще и музыку, я теперь решился, вчера я вдруг увидал, во время Шуберта, что это и необходимо и возможно. Если Вы у меня находили иной раз что-нибудь хорошим, если Вы нашли какой-нибудь талант в моих страницах о Хрустальном Дворце, то все это только приготовление, только проба пера и пробные аккорды к тому, что я сделаю. Одно скажу, что никто еще того никогда ни писал в Европе, что у меня будет сказано. Все будет ново,— потому что если и известны или подуманы были иные части, то никогда еще не бывали в такой одной картине, какую я задумал и сделаю. И, когда меня уже быть может не будет, Вы принуждены будете сказать, что был у Вас товарищ, который не даром родился. Один у меня будет ребенок, но львенок.

До свиданья В. С.

Вчерашнего дня не забуду.
‘Вы не понапрасну согласились вчера…. играть с нами в 8 рук’. Ср. с тем, что Балакирев говорит в п. No 138 о том, как ему противно и мучительно играть при посторонних, при публике, даже дирижировать тяжко пред непонимающей, аудиторией, а ‘вчера’, т. е. в воскресенье, 1 декабря, очевидно, у Стасовых вечером он играл при гостях.
‘То крепкое потрясение, которое может иной раз произвести конец Шуберта’ — т. е. сильное впечатление от финала C-dur’-ной симфонии Шуберта, которую часто играли у В. В. и Д. В. Стасовых в 8 рук и в те годы и гораздо позднее.
‘…Это с моей 9-й симфонией, с картиной, о которой я начал думать с 12 или 13 лет и которая конечно будет единственным делом моей жизни…’ Стасов говорит тут о той книге, над которой он потом работал втеченне слишком 40 лет, считая действительно важнейшим своим делом, но так и не напечатал. Книга эта должна была называться ‘Разгром’, в ней Стасов хотел произвести критический анализ произведений искусства с древнейших времен, как несправедливо почитаемых за ‘великие’, так и несправедтиво не оцененных, говорить об отношении к произведениям искусства и творцам со стороны критики и публики, и об отношении к своему искусству, его задачам, со стороны этих творцов-художников. Книга эта и должна была распадаться на 3 части: художники, публика, критика искусства. О ряде шагов к осуществление этой поставленной себе определенной цели (намерение читать курс лекций в Академии художеств в 1856 г., цикл публичных лекции в 1871 г ) и наконец о части этого труда, уже законченной им, написанной и переписанной в конце 90-х и начале 900-х годов, сообщенной им Л. Толстому и заслужившей внимание, одобрение и сочувствие со стороны великого писателя,— нами рассказано во 2-м выпуске нашей книги ‘Владимир Стасов’, стр. 638—646.

146.

Вторник. 17 декабря [63 г.].

Милий, я кажется довольно аккуратно (для немецких мастеровых) исполнил долг корректора, и я надеюсь, что Вы будете довольны. Только мне кажется, что на последней странице слово ‘замедляя’ должно быть постановлено не у тянутых аккордов, а у кларнета и у арфы, так как движение есть тут только у них. Потом, замечу Вам, что Вы немного непоследовательны: пишете в одном месте ‘замедляя’, а в другом (наприм. стран. 8) ‘morendо’. Но ведь это одно и то же! Я бы поставил везде русские названия, наприм. уничтожил бы perdendosi (‘теряясь’, или ‘ослабляя’), divisi (‘разделенные’), arco (‘смычком’), pizzicato (‘на щипок’ или ‘щипком’) и т. д. Надо быть последовательным.
На стр. 60-й я зачеркнул вопросный знак, поставленный у скрипок немецким корректором. В 4-х ручном заглавии написал все замечания, кроме перемены некоторых шрифтов: это уже слишком хлопотливо.
Наконец, так как Иван не был у нас в Воскресенье, по болезни, то я ездил к нему вчера, и застал его за рисунком Вашим. Он хорош (т. е. не Иван, а рисунок), только иные подробности мне не нравятся, й я остановил Ивана, а вам посылаю его черновой набросок — что Вы скажете? Иван вдруг придумал (?11!) сделать какого-то волшебника (!!) Финна, или иного, показывающего русским мужичкам в волшебном фонаре (!!) картины России. Это преглупо, потому что тут выходило бы, что Вы во-первых, волшебник, а во-вторых, чухонец. Навряд-ли Вы на это будет согласны,— и я тоже. Потом, совершенная неправда, что Ваша увертюра писана для мужичков. В-третьих, волшебный фонарь показывают только по ночам, в темноте, а никакой ночи у Вас не было в голове. В-четвертых, всякую человеческую фигуру немилосердно изуродовали бы немецкие граверы, натурально мастеровые, а не художники, когда речь идет о заглавном листе. Итак, все вместе не годится, и мы это переменим, но остальное кажется хорошее. Налево будет картинка — ‘первобытная Россия’ — земледелец и деревня. Потом ‘средняя Россия’ — Москва — или удельный княжеский город, и наконец — в конце уходящей вглубь перспективы — ‘новое время’: какой то город, бегущий поезд жел. дороги, электрич. телеграфы, новые здания какие нибудь (только разумеется не Сенат и не Адмиралтейство). Что Вы скажете? Или не хотите всего этого? По бокам — налево ели и дубы, направо государств, знамя (только я что-то последним не доволен), и разные, научные и художеств, современные предметы.
Если Вам время есть, зайдите переговорить сегодня днем, я от 5 до 7 буду дома, если нет, то пришлите ответ ужо вечером, или завтра до 10 часов утра. И во всяком случае возвратите Иванов черновой листок. Он ему нужен, потому что там писана его архитектурная какая-то смета. До свиданья, до Пятницы.

Ваш В. С.

В этом письме речь идет об увертюре Балакирева ‘Тысяча лет’ (впоследствии переименнованной в ‘Русь’ при издании ее у Циммермана), о корректуре ее и о заглавном листе, нарисованном Ив. Ив. Горностаевым (о нем см. комм. к п. NoNo 25, 57).

147.

[20 декабря 1863. Пятница.]

Милый Бах! Приходите ко мне завтра откушать. Завтра 21 Декабря, т. е. день рожденья, я на такие дни дарю себя новыми романсами и удовольствием провести время с Вами, говоря словами Людмилы Ивановны, я ‘истинно буду благодарен Вам’, если пожалуете. Ждать буду до 5-ти часов.

Весь Ваш
М. Балакирев.

20 Декабря
Пятница 1863 г.
‘Я на этот день дарю себя романсом’ — в этом 1863 г. Балакирев ‘подарил себя’ романсами: ‘Слышу ли голос твой’ на слова Лермонтова, посвященный Л. И. Кармалиной, и ‘Грузинская песня’, на слова Пушкина, а также, вероятно, ‘Песня старика’, на слова Кольцова, посв. Ю. П. Арсеньеву, и ‘Сон’ на слова Гейне, посв. Вас. Вас. Захарьину.

148.

29 Дек. 1863 г.

Я говорил с Боборыкиным насчет Вашей статьи, он говорит, что ему невозможно миновать своего цензора, но уверен, что статья будет пропущена, потому что его цензор несравненно снисходительнее всех прочих. Пришлите к нему статью Вашу поскорее, скоро выходит декабрьская книжка. Редакция ‘Библиот. для чтения’ близ Вас, в Итальянской, близ Шестилавочной, дом Салтыковой, в квартире Боборыкина.
В прошлое Воскрес, я был нездоров, едва-ли и теперь буду, ибо горло сильно болит, чему я отчасти рад, ибо сижу дома и с успехом оркеструю свою новую Увертюру.

М. Балакирев.

Петр Дмитр. Боборыкин в это время — с 1863 по 1865 г. был сначала редактором, а потом издателем-редактором ‘Библиотеки для чтения’. Статья Стасова, о которой Балакирев упоминает, была статья ‘Академическая выставка 1863 года’. Она появилась во 2-м No ‘Библиотеки для чтения’ 1864 г.
‘Оркестровую свою новую увертюру’, т. е. увертюру ‘Тысяча лет’.

149.

Понедельник 29 января 1864 г.

Людмила Ивановна очень желает, чтобы Вы и я отобедали у нее в понедельник 3-го февр. и провели-бы вечер. Мне бы тоже это было приятно. Можно было бы прочитать что-нибудь, что у Вас совершенно невозможно. Дайте ей ответ. Мне не отвечайте, ибо я на этой неделе зайду к Вам, как только поправлюсь.

М. Балакирев.

Людмила Ивановна Шестакова, очевидно, желала, чтобы 3 с февраля, день смерти М. И. Глинки, у нее провели вечер самые близкие ей и самые преданные памяти Глинки люди — Балакирев и Стасов.

150.

Пятница, 14 февр. 1864 г.

Надя поручает мне сказать Вам, Милий, следующее: она только что получила записку от Марьи Васильевны Трубниковой (которой адрес: на Конногвард. бульваре, д. Мельникова, там где редакция Биржевых Ведомостей), которая просит, чтобы Вы прислали к ней сегодня же Карла Христиан. Эдиета: у них открылось хорошее место в конторе, и времени терять нельзя. Если он этого места не желает, или не пойдет туда сегодня, то Трубникова просит уведомить ее о том сегодня-же.

В. С.

Вчера я видел новый Соврем.[енник], в котором есть кажется хорошие вещи: я же подумал про Вас при этом. Там переведено несколько еврейских мелодий Байрона, и я уверен, что если не все, то многие подойдут Вам текстами для романсов.
Надя — Надежда Васильевна Стасова (1822—1895).
Мария Васильевна Трубникова, рожденная Ивашева, дочь декабриста В. П. Ивашева, была очень дружна с Над. Вас. Стасовой, вместе с ней была организаторшей и участницей многих общественных предприятий и начинаний: женской издательской и переводческой артели — или ‘Издательского общества’, Высших женских курсов (сначала ‘Аларчинских’, потом ‘Владимирских’ и наконец ‘Бестужевских’), работала с ней в ‘Обществе дешевых квартир’, в воскресных школах и т. д. Муж ее Константин Васильевич Трубников издавал тогда ‘Биржевые ведомости’.
Карл Христианович Эдиэт, муж хозяйки Балакирева, о которой много раз уже упоминалось в предыдущих письмах.
‘Я видел новый’ Современник (т. е. январскую книжку ‘Современника’ 1864 г.). В ней были напечатаны ‘Еврейские мелодии’ Байрона, в переводе Гербеля.
Балакирев написал на слова ‘Еврейской мелодии’ Байрона, переведенной Лермонтовым, свой романс ‘Душа моя мрачна’, а гербелевские переводы его видимо не вдохновляли к сочинению.

151.

21 февр. Пятница, 1864 г.

Вчера я слышал Клару Шуман, я против ожидания от нее в восторге, несмотря на то, что был предубежден сильно. Не даром Мендельсон и Лист посвящали ей разные вещи, не даром Шуман женился на ней, это 1-я настоящая фортепьянистка, которую я слышу. Рубинштейн может играть только Турецкий Марш, Sommemachtstraum-Марш и разную свою дребедень, а в исполнении Концертов Бетховена никогда не удовлетворяет меня. Очень сожалею, что не могу Вам побольше написать, голова у меня ужасно болит. Вообще я очень нездоров.

М. Балакирев.

Рукою В. В. Стасова на письме приписано: ‘Это говорится по поводу концерта A-moll Шумана, игранного в концерте РМО Кларою Шуман’.
Клара Шуман, рожд. Внк, знаменитая пианистка, жена Роберта Шумана, была в России дважды: с мужем — в 1844 г. и одна — в сезон 1863/64 года по приглашению РМО, в концертах и квартетных собраниях которого выступала: 20 февраля — на 8-м симфоническом концерте этого сезона исполняла А-то1Гный концерт Роберта Шумана и на трех квартетных утрах — 23, 27 и 29 февраля: на первом (в программе были еще C-dur’ный квартет Моцарта и квартет Es-dur Шумана) она сыграла сонату D-moll, opus 31, Бетховена, этюд Des-dur Шопена и ‘Traumeswirren’ и ‘Des Abends’ Шумана, на втором утре (в программе: Trio В-dur Бетховена и квартет A-mоll Шуберта) она исполнила ‘Симфонические этюды’ Шумана, ‘Сарабанду’ и ‘Гавот’ Баха, ноктюрн С-moll и скерцо H—moll Шопена, на третьем утре (в программе: квартет Es-dur Шумана, в котором она исполнила ф-п. партию, и квартет В-dur Гайдна) она сыграла ‘Вариации’ (opus 30) Бетховена и ‘Карнавал’ Шумана. Кроме того, она дала и собственные свои концерты: 10 марта в Большом театре (А. Г. Рубинштейн дирижировал увертюрами: ‘Мессинская невеста’ Шумана и ‘Кориолан’ Бетховена, а г-жа Прохорова исполнила арию из ‘Фауста’ Шпора и из ‘Руслана и Людмилы’), в этом концерте Клара Шуман сыграла концерт Es-dur Бетховена, ‘Rondo Capriccios оэ Мендельсона, ‘Concertstck’ Вебера и три пьесы Шумана: ‘Романс’ из opus’a 31, ‘Schlummerlied’ (opus 124) и ‘Traumes wirren’. А на своем музыкальном утре 29 марта в зале Бенардаки она исполнила с Пиккелем и Давыдовым трио D-moll Шумана, с Антоном Рубинштейном ‘Andante et Variations’ для 2-х фортепиано Шумана и одна: ‘Tempo di ballo’ Скарлатти, ‘Zur Guitarre’ Гиллера, ‘Impromptu Cls-moll’ Шопена и ‘Карнавал’ Шумана. Кроме упомянутых артистов, в этом последнем концерте участвовала еще и г-жа Ниссен-Саломав, исполнившая романсы ‘Erstarrung’ и ‘Die Post’ из ‘Winterreise’ Шуберта и ‘Schne Wiege meiner Leiden’, ‘Der Nussbaum’ и ‘Widmung’ Шумана.

152.

Четверг, 12 марта [1864 г.].

Ну-с, Милий, был я вчера в концерте у Ивана Билова (славянофилы должны мне дать премию за этот перевод,— Бороздин тоже). Мемелю передал все ваши слова, при чем он секретно мигал страшными бровями своими, а также жал мои руки в своих контрабасных лапах, потом тоже сидел все время рядом с Кюи, который нестерпимо бедствовал от вашего отсутствия, потому что получил утром на репетиции страшную порцию любезностей со стороны Музыкального общества и, кажется, хотел поделиться половиною груза с вами,— а за недостатком Вас, ужаснейшим образом беспокоил мои плечи и руки своими эполетами,— одним словом вчера вечером было много любопытного и назидательного, но, что касается до самого дела, то я конечно не меньше Мемеля и Кюи жалел, что Вас с нами нет. Вы бы еще что-нибудь прибавили к нашим ругательствам, к нашей злобе и досаде (разумеется, речь идет только о Кюи и мне). Представьте себе, что это такое этот Иван Билов! Я не видывал еще никого антипатичнее этой скотины. Это по нахальству и неприятности — Контский в кубе!!! Его музыка, его игра точь в точь он сам: сухо, противно, деревянно, бездушно, нахально — и больше ничего. Начиная с того, что он тоже вывесил свои ордэны.
Под именем Ивана Билова надо, конечно, подразумевать Ганса фон Вюлова, который в 1864 г. приезжал в Россию и выступал в концертах Филармонического общества и РМО (20 и 23 марта 1864 г.), а перед тем и в собственном своем концерте. Почему Стасов так отрицательно отнесен к его игре, совершенно непонятно. Хотя Бюлов играл иногда действительно несколько суховато, но во всяком случае (мы имели возможность слушать его в 1885 г. в Гельсингфорсе и в следующем году в Петербурге) его игра отличалась высокою музыкальностью, строгим стилем и блестящей техникой.
‘Начиная с того, что он то же вывесил все свои ордэны’ — намек на то, что Бюлов, как и Антон Контский (это он так произносил слово ордена) носил на отвороте фрака ряд маленьких орденов, пожалованных ему разными королями и герцогами, при дворах которых он играл.

153.

20 Марта, Пятн. 1864 г.

Милий, завтра у Митя — Шуманша, и сама объявила, что хочет весь вечер играть (что без этого не может провести ни одного дня), только бы ей дали поспать часа 2 после обеда. Значит, она встанет в 8-м часу. Митя и просит Вас, если Вам только угодно, быть у него вместе с нами, чтоб послушать хороших вещей (которых пожалуй в другой раз не услышите). Неужели у Вас не окажется ни охоты, ни времени каких-нибудь двух-трех часов? Казалось-бы, странно! Авось увидимся, значит.

Ваш В. С.

Заимствуем из ‘Воспоминаний’ Д. В. Стасова — ‘Клара Шуман в России’, напечатанных в ‘Музыкальной летописи’ 1922 г., No 1, подробности о знакомстве его с знаменитой пианисткой и о ее втором приезде в Россию.
‘Второй раз Клара Шуман посетила Россию (Ригу, Петербург и Москву)… зимою в сезон 1863-64 года… Я познакомился с нею, когда был за гранцей, летом 1859 г., а именно в Лондоне. Одновременно со мною был там и Антон Григорьевич Рубинштейн, с которым мы весною этого года выработали и представили на разрешение устав будущего РМО, открывшегося уже после нашего возвращения, осенью 1859 г., также там был общий наш с Рубинштейном приятель — знаменитый скрипач Генрих Венявский. В это самое время была в Лондоне и Клара Шуман, тогда уже вдова, т. к. Роберт Шуман умер в 1856 году, и Иоахим, и певец Штокгаузен. Рубинштейн уже был с нею знаком. По его совету и я с ней познакомился, был с визитом и потом был у ней несколько раз и один и с Рубинштейном, и с Венявским, и с Иоахимом, познакомился и с Штокгаузсном’…
Из записных дорожных книжек Д. В. Стасова и из писем его к братьям и В. В. Стасова к нему видно, что Дм. Вас. явился к ней без всяких рекомендаций и представлений, просто и прямо сознавшись, что желал познакомиться с ней и узнать ее мнение о только что прочитанных им (в дороге) книгах о Роберте Шумане (биографии Василевского и книжке Ларенсена) и поговорить с нею о ее гениальном скончавшемся муже и порасспросить об оставшихся в рукописи его произведениях и неизданных вещах Франца Шуберта, т. к. знал, как Роберт Шуман горячо любил и заботился об издании его ненапечатанных произведений.
Клара Шуман настолько сразу оценила такое отношение молодого русского дилетанта к ее покойному мужу и его творчеству и к Шуберту, что пригласила Д. В. бывать у нес, обещая играть ему вещи Шумана, и для первого начала прийти в тот же вечер. И действительно, в этот же вечер она сыграла ему с Иоахимом обе сонаты Шумана со скрипкой. А до того, в самый день приезда своего в Лондон, Д. В. Стасов уже слышал et в концерте в Hannover Square Rooms, где она, по его словам, ‘превосходно сыграла’ G-dur’ный концерт Бетховена (дирижировал Бенедикт), и. другой раз — в St-James Hall, где она выступила вместе с Иоахимом причем, Стасов отмечает, что ‘отличительными качествами ее игры была величайшая простота, чистота и задушевность’. ‘С Кларой Шуман,— продолжает Д. В. Стасов,— мы как-то сразу подружились, и, уезжая из Лондона, я очень уговаривал ее вновь приехать концертировать в Россию и выступить в собраниях нового нашего общества, и она обещала исполнить эту просьбу’.
‘…И вот в концертный сезон 1863,64 года Клара Шуман исполнила свое обещание… Приехала она со своей старшей дочерью Луизой и во все время своего пребывания в Петербурге пользовалась гостеприимством в. к. Елены Павловны, давшей ей помещение в своем Михайловском дворце… В конце сезона Клара Шуман простудилась, захворала, не выходила из дому, и я навестил ее с Полиной Степановной (жена Д. В. Стасова). Раньше я бывал у нее один. Мы застали ее за ранним обедом, принесенным ей, причем она жаловалась на menu этого обеда: ‘Immer diese Nudeln, ich mag sie gar nicht’ (Вечно эта лапша (макароны). Я вовсе ее не люблю!) Поправившись, она была у нас несколько раз и обедала и проводила вечера. Первый раз, 21 марта, не долго оставалась, т. к. не совсем еще поправилась — к этому разу относится ее первое письмо. [Ее письма к Д. В. Стасову тоже были напечатаны нами в ‘Муз. летописи’]. А во второй раз, 24 марта, выспавшись после обеда у Полины на кровати в нашей спальной, потом много играла и оставалась, весь вечер …. Во время этого пребывания Клары Шуман в Петербурге мои отношения с ней стали уже совсем дружеские и так же дружески она относилась и к Полине Степановне. Это видно и из того, что я сейчас сказал, и из ее письма из Москвы, куда она уехала в посту, и по возвращении откуда сначала собиралась дать еще концерт в Петербурге. Однако, вернувшись в Петербург в конце весны, она пробыла лишь самое короткое время и уже не дала концерта, т. к. время для этого было слишком позднее’..
Клара Шуман подарила Д. В. Стасову на память автограф ‘Humoreske’ Роберта Шумана со своим автографом, свой портрет и написанную ее рукой предполагаемую программу музыкального утра 29 марта (см. выше комм. к. п. No 151) — к счастью, нами списанную, ибо все эти драгоценные документы в 1913 г. были нами даны А. Л. Волынскому для снятия с них фотографий и fac-simil для помещения ‘Воспоминаний’ Д. В. Стасова в затеянном им журнале — и бесследно исчезли. Никакие розыски наши не помогли нам даже узнать, куда А. Л. Волынский их передал.

154.

20 Марта 1864 г.

Посылаю Вам обещанные мною Oeuvres compl&egrave,tes и уведомляю Вас, что 1-я репетиция моей новой вещи будет происходить во вторник накануне, Благовещенья в 11 часов в Дворянской зале, мне бы хотелось, чтобы Вы ни одной не пропустили. Там потом поговорим вместе, несмотря на недавнюю нашу руготню, я в настоящее время отношусь в Вам нежно, мягко, сиречь любовно и елейно. На будущее время нам нужно принять меры, чтобы повторения подобных сцен у нас не было. Дело в том, что оба мы сильно испакостились здоровьем, стали раздражительны, нервны, и при нечаянном даже прикосновении к нашим больным местам издаем вой и рев. Одним из таких больных пунктов оказался у Вас рояль Натальи Ивановны, а у меня школа, которая в настоящее время так мне стала ненавистна и противна, что я кажется после концерта окончательно уйду из нее (говорю ‘кажется’ только по своей обычной осторожности, в сущности я твердо решил оттуда уйти, и не делаю этого теперь только, чтобы не расстроить ни концерта, ни Ломакина). Это секрет. При сем прошу Вас передать Комитету Шекспировскому, что так как я никаких сведений от них не имею и не знаю, чем они решили, то во всяком случае принужден отказаться от чести, которую они может быть предложили бы мне. Теперь всего 2 недели осталось до юбилея Шекспира, а в такой короткий срок я не могу успеть что-нибудь приготовить. Это только в такой Африке, как Россия, может случиться подобная вещь. Предстоит юбилей Шекспира и все хлопоты и устройства этого торжества начинают только за 3 недели, и за 2 недели до рокового дня еще не знают, какая будет программа торжества. Это просто Абиссиния, и я даже не хочу участвовать в таком торжестве, это будет (я уверен) поругание Шекспира, но для того подлого дела Рубинштейн слишком хорош, лучше бы им взять К. Лядова. Да и чего можно ждать от таких маркизов как Тургенев (которого теперь верно настрачивает Виардиха, как и что надобно производить в шекспировский юбилей) и такой как Майков.
При сем не могу скрыть, что мне очень грустно лишиться случая, может быть единственного, получить от Вас дирижерскую палочку.

М. Балакирев.

Концерт, на репетицию которого Балакирев звал Стасова и на котором должна была исполняться его новая вещь, это был концерт в пользу Музыкальной Бесплатной школы 6 апреля 1864 г., а ‘новой вещью’ Балакирева была его увертюра ‘Тысяча лет’, исполнявшаяся в этом концерте в 1-й раз.
‘Несмотря на нашу руготню, я в настоящее время отношусь к Вам нежно, мягко, сиречь любовно и еле й н о’ видимо, как и в 1862 г. между друзьями произошел какой-то резкий спор, оба были неуступчивы и тверды в своих мнениях, оба часто резки в выражении этих мнений, оба темпераментны и горячи. Но пока они не переменились в основных своих взглядах, такие стычки проходили благополучно, а со стороны Балакирева мы видим уже во второй раз чрезвычайную мягкость и желание в объяснение этой стычки привести самые благожелательные доводы и объяснить ее только одним — всему, мол, виною наши нервы, болезнь. Это и было, разумеется, справедливо. Но мало-по-малу наступили такие времена, когда такие объяснения уже не помогли и когда непреклонность и того и другого в отстаивании своих мнении привела их к расхождению и даже к некоторой враждебности, а потом совсем развела в разные стороны и затушила огонь прежней дружбы.
300-летний юбилей со дня рождения Шекспира приходился на апрель 1864 г. Несмотря на негодование Балакирева по случаю того, что устроители юбилейного концерта так поздно принялись за его устроение и подготовку, Балакирев участвовал в нем. На этом концерте была исполнена увертюра, антракты и шествие из музыки к ‘Лиру’. Программа этого торжественного собрания была такова:

Апреля, 23-го, в Четверг
В ЗАЛЕ РУССКОГО КУПЕЧЕСКОГО ОБЩЕСТВА
ДЛЯ ВЗАИМНОГО ВСПОМОЖЕНИЯ
(в ломе Кононова, бывшем Руадзе),
дан будет
ОБЩЕСТВОМ
для пособия нуждающимся литераторам и ученым
ЛИТЕРАТУРНО-МУЗЫКАЛЬНЫЙ
вечер,
в память трехсот-летней годовщины
рождения ШЕКСПИРА.

ПРОГРАММА ВЕЧЕРА:

1) Увертюра к трагедии Шекспира ‘Юлий Цезарь’ — Шумана
2) Речь по поводу юбилея Шекспира
3) Скерцо ‘Царица Маб’, из симфонии ‘Ромео и Юлия’ — Берлиоза
4) Шекспир на Руси, статья — А. Д. Галахова
5) Шекспир, стихотворение — А. Н. Майкова

6) Увертюра и антракты к трагедии ‘Король Лир’ — М. А. Балакирева
а) Увертюра.
б) Антракт ко 2-му действию: дочери Лира: Регана и Гонерилья.
в) Антракт к 3-му дейст. Степь. Лир и шут. Буря.
г) Антракт к 4-му дейст. (на старинную английскую тему). Пробуждение Лира. Корделия утешает его.
д) Антракт к 5-му дейст. Сражение. Смерть и апофеоз Лира.
7) Сцены из трагедии Шекспира: ‘Король Джон’. Не напечатанный перевод покойного — А. В. Дружинина
8) Стихотворение Я. П. Полонского ‘К Шекспиру’.
9) Марш к пьесе Шекспира ‘Сон в летнюю ночь’ — Мендельсона.

Оркестром будет управлять М. А. БАЛАКИРЕВ.
НАЧАЛО в 7 1/2 часов.

Афиша эта сохранилась в архиве Д. В. Стасова.
Намерения своего уйти из Бесплатной школы Балакирев, разумеется, не привел в исполнение, т. к. хотя и говорит тут, что она ему ‘ненавистна и противна’, но на самом деле он горячо ее любил, положил на ее процветание все свои силы, и верно лишь какая-нибудь случайная причина временно возбудила его недовольство против нес. Вскоре управление делами школы перешло в руки совета из лиц. принимавших близкое участие в судьбах школы. Гавр. Як. Ломакин не захотел продолжать директорствовать при этих условиях, м Балакирев еще ровно 10 лет (до 1874 г.) оставался главою школы.

155.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

3-го Мая (1864, Воскресение) 1 ч. ночи.

У меня сегодня вечером случайно был Аполонтий. Он мне был необыкновенно приятен. Я увидел, что очень люблю его, и что старые корни не вырываются. Я поджигал его писать как только возможно, но увы, если он что-нибудь напишет — будет чудо. Мне так приятен сегодняшний вечер, что я ощутил потребность тотчас же Вам черкнуть несколько строк.

М. Балакирев.

Аполлонтий — Аполлон Селиверстович Гуссаковскнй.
Пометка Стасова: ‘1864, Воскрес. День 1-го общедоступного концерта’. Этот концерт был лан Г. А. Ломакиным и В. Л. Кологривовым.
‘Я увидел, что очень люблю его и что старые корни не вырываются’. В это время Балакирев, после ранней женитьбы Гуссаковского, как-то утратил надежду, что из этого молодого, очень одаренного человека выйдет настоящий серьезный композитор, и во многих предыдущих письмах мы встречали выражение этого разочарования. Да и в этом письме Балакирев говорит даже: ‘но, увы, если он что-нибудь напишет — будет чудо’. ‘Чудо’ это так и не совершилось. См. комм. к письму от 11 октября 1862 и 20 апреля 1863, No 121 и 135.

156.

[4 мая 1864 г.]

Сейчас баба Рождественского принесла прилагаемую записку. Он по некоторым причинам (вероятно по тупоумию) отказывается быть мне полезным.— Видно мне не суждено сделать оперу.
От Мусоргского получил удостоверение в женитьбе ami du compositeur на, amante d’un autre compositeur итак 2 amis du compositeur сочетались браком у Симиона. Пара достойная. Даргомыжский в восторге, что удачно сбыл Любиньку.

М. Балакирев.

4 Мая 1864.

Милостивый Государь
Милий Алексеевич.

Вследствие некоторых обстоятельств, заданный Вами труд делается в настоящее время решительно невозможным для меня. Возвращаю Вам Вашу рукопись,— я не сделал в ней решительно никаких изменений, т. к. надеялся переделать все съизнова и не делал никаких переправок. Чрезвычайно сожалею, что не мог быть полезным вам.

Ваш покорнейший слуга
Ив. Рождественский.

1864 года
Мая 1-го
Письмо сложено конвертом, адрес на об. стороне 2-го листа.
Рукою Стасова к имени Рождественского приписано: предполагавшийся либреттист для ‘Жар-птицы’, т. е. для тоже бывшей тогда в проекте оперы Балакирева. Письмо Рождественского написано на 2 л. письма Балакирева.
‘Видно мне не суждено сделать оперу’. Мы уже отметили и предисловии, как легко М. А., начиная с молодых годов, быстро загоравшийся творческими планами для какого-нибудь нового произведения, так же быстро охладевал к нему и бросал начатое, то совсем, то надолго, при малейшей номе-мехе в работе или чересчур сильно влиявшей на него неблагоприятной окружающей обстановке.
Женитьба ami du compositeur на amante d’un autre compositeur была женитьба Нас. Павл. Энгельгардта на приятельнице Даргомыжского Л. Ф. Миллер. Энгельгардта насмешливо называли ‘ami du compositeur’ после того как он, напечатав за границей романсы Глинки (с французским и немецким текстом) и посвятив это издание Полине Виардо, сам, по скромности, скрыл свое имя назвав себя в предисловии: tUn ami du compositeur’,— ‘другом композитора’.
‘У Симеона’, т. е. в церкви, находившейся на углу Моховой и Симеоновской.
Надо сказать, что Даргомыжский вовсе не был ‘в восторге от того, что сбыл Любиньку’, а, напротив, весьма обижен и огорчен, что ‘Любинька’ предпочла ему молодого, красивого, элегантного и богатого Вас. П. Энгельгардта, и только старался делать вид, что доволен т. е. делал то, что французы называют faire bonne mine au mauvais jeu — делать веселое лицо, когда идут в игре плохие карты.

157.

[5 мая 1864 г.]

В. В.

Приходите ко мне завтра вечером непременно. У меня будет новый либретист для [‘Ж. Птицы’] и я полагаю, что на этот раз выйдет что-нибудь путное.

М. Балакирев

(5 мая 1864)
‘Новый либреттист’ — некто Гинкен [это имя вписано Стасовым над строкой], так же, как и Рождественский, не сделал либретто для ‘Жар-птицы’.. Дата, ’15 Мая 18641′ — красным карандашом рукой Стасова.

158.

Владимиру Васильевичу Стасову.

[Четверг (7 Мая 64)].

Не сердитесь, Бах, за вчерашнюю прогулку. Вчера возвратившись домой я получил очень важное письмо, которое меня заставило скакать весь вечер под дождем. Мне очень досадно, что это так случилось.— Я заезжал к Вам, чтобы предупредить Вас, но было уже поздно, Константин сказал, что Вы немедленно ушли после обеда. Меня очень мучит то, что я заставил Вас и Гусиковского понапрасну прогуляться в такую адскую погоду.
У Кюи в пятницу (завтра) будет Даргомыжский. Он хотел Вас просить сам, но я сказал ему, что увижу Вас в среду и передам приглашение.
Приходите, будет интересно, Даргом будет вероятно острить над ami du compositeur и называть его своим благодетелем.

Ваш М. Балакирев.

Четверг.
Дата карандашом рукой Стасова. Конверт.
Константин, молочный брат Д. В. Стасова, сын старого слуги их отца-Ивана Акимовича, Сом служивший у Стасовых и проживший у них со своей собственной семьей до самой своей смерти.
Кюи — Цезарь Антонович Кюи.
Гусиковский — А. С. Гуссаковский.
‘Даргомыжский будет острить над ami du compositeur и называть его своим благодетелем’ — см. комм. к письму от 4 мая.

159.

[11 мая 1864.]

Нам точно не судьба заставать друг друга. Вчера через 1/4 часа после Вашего ухода, я пришел домой, и конечно раздосадованный, что не застал Вас.— Либретист мой для ‘Жар Птицы’ (Гинкен) пропал, я кажется совсем без либретто уеду, а след.[овательно] и оперу не сделаю, если я ее не начну летом, то на зиму достаточно к ней охладею. Нет ли у Вас в виду какого-нибудь либретиста?

М. Балакирев

(11 Мая 1864.)
Записка карандашом. Дата красным карандашом рукой Стасова. Мы указали в комм. к письму от 4 мая, как легко нервный, эмоциональный М. А. при малейшей неудаче или неблагоприятных внешних обстоятельствах бросал начатую работу, за которую вначале принимался с таким воодушевлением, а впоследствии уже писал ее совсем иначе и часто хуже. Может быть, в этом кроется объяснение того факта, что этот одаренный необычайным талантом му-.зыкант, наложивший свою печать на целую школу, сам создал так немного.

160.

Владимиру Васильевичу Стасову.

[Пятница, 15 мая (1864).]

Не свободны ли Вы сегодня вечером?
Сегодня вечером у меня будет Гуссаковский, он завтра отправляется заграницу,— если желаете его видеть и сделать мне удовольствие, то пожалуйте.—
В воскресенье в 10 ч. утра придет ко мне либретист, и мне непременно нужно, чтобы Вы были при этом. Впрочем либретист вероятно придет ко мне и сегодня вечером с Гуссаковским и потому если Вы сегодня пожалуйте, то вероятно оперное дело порешим.

Ваш. М. Балакирев.

Пятница
15 Мая (1864)
Адрес на обор. 2-го листа. Гол черным карандашом рукой Стасова.
Этот ‘новый либреттист’ (т. е. третий по счету после Гинкена и Рождественского) был Виктор Александр. Крылов, драматург, известный впоследствии под псевдонимом Александрова, зять С. П. Боткина (см. комм. к п. No 44).

161.

Парголово, 1-го Июля 64.

Милий, посылаю Вам посылку от Крылова.
Тут многое недурно, и кажется годилось бы. Не пишу Вам больше. У меня опять начались страшные головокружения, и и лежу. Какой адрес Гинкена? Мне надо получить от него Рыбникова. Как поправлюсь, напишу Вам больше. Прощайте.

В.

Да пишите же наконец.
Виктор Алекс. Крылов — см. комм. к предыдущему письму и к п. M 44.
Гинкен — см. комм. к п. No 157. Ему Стасов, очевидно, давал ‘Рыбникова’, т. е. Сборник ‘Былины, песни и духовые стихии П. Н. Рыбникова (1832—1835), когда предполагалось, что Г. будет писать либретто для Жар-птицы’.

162.

С. Петербург.
Его превосходительству Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

10-е Июля. С. Сущово. 1864.

Не знаю, поспеет ли это письмецо в Питер к 15 Июлю, по моим расчетам должно бы кажется поспеть.
Я теперь предаюсь совершенному отдохновению от всех зимних трудов и передряг, т. е. ровно ничего не делаю, выключая разве того, что упражняю свои пальцы разыгрыванием старинных концертов Калъкбреннера и Гуммеля, наполненных очень трудными пассажами, но что за уморительная музыка! Особенно забавен концерт Гуммеля под названием ‘Les adieux’. Я живу в деревне моего хорошего знакомого Мих. Сущова, родного брата знаменитого Сущова по правоведской истории. Местоположение довольно посредственно, но зато живу покойно, питаюсь чтением Современника и Дня, только что-то чтение перестало питать меня. ^В Современнике я далеко не вижу того, что бывало прежде, он как-то полинял, об ‘Дне’ и говорить нечего.
Зато я приглядываюсь к крестьянам и более и более укрепляюсь в той мысли, что эти добродушные простолюдины едва ли на что-нибудь годны, как для побой наших буточников. Знаменитая фраза Каткова, что ‘Крестьянское самоуправление вещь немыслимая’ не лишена основания. Что у них за суд — это ужас! ума помрачение! Просто Шемякин [суд]. У них существуют подкупы и в очень сильной степени, и стоит только запереть 6 или 7 человек, угостить их, и вот мир, досточтимый Славянофилами, и надежда Славян, будет на Вашей стороне. Не подумайте одна кож, что я совершенно становлюсь на сторону Каткова и повторяю вместе с ним, что самоуправления крестьянского не должно быть. Нет, напротив, пусть управляют своим Шемякинским судом, авось когда-нибудь горький опыт заставит их шагнуть на юридическом поприще и дальше этого заветного русского идеала.
Вообще скажу Вам, что ныне русский народ мне просто несносен, прежде я смотрел в него через какое-то розовое стеклышко и восхищался им, тогда же на это было сильное поветрие, теперь же гляжу беспристрастно, и вижу, что Русский народ и неумен (хотя смышлен) и некрасив, очень нечестен, дажа подл. Способен как будто ко всему, а в результате ни к чему, ибо все делается только кое-как. Они прекрасны для перетаскивания тяжестей, отлично бичевой тащут баржи, славные кочегары и не более.— Не видите ли Вы иногда Кюи, я от него совсем не имею писем, получил только одно, и не знаю, получил ли он посланные мной ноты.
Пишите мне обо всем, что нового у Вас происходит. Я очень тороплюсь теперь писать к Вам, ибо сейчас едут с письмами в Василь.
Вот Вам мой адрес: Нижегородск. губерния в городе Василь. Михаилу Николаевичу Сущову, для передачи мне.

Весь Ваш М. Балакирев

Передайте поклон всем Вашим и Людмиле Ивановне, в следующий раз я пошлю к ней письмо.
‘Михаил Сущов — брат знаменитого Сушова по правоведской истории’ — Ник. Ник. Сущов, правовед X выпуска был тем лицом, которое в 1861 г. донесло о сборе подписей под прошением ‘на высочайшее имя’ о помиловании студентов, исключенных и арестованных по поводу демонстрации против введения так наз. матрикул. III-е отделение придало этому прошению характер нелегального прошения о конституции, возбудило преследование против нескольких из подписавших, а инициатор сбора подписей Д. В. Стасов был арестован и уволен со службы в Сенате по так наз. 3-му пункту, т. е. без прошения. См. письмо No 97 и комм. к нему.
Следует отметить слова Балакирева о том, что если в данную эпоху крестьянский суд является ‘Шемякиным судом’ (т. е. похожим на оставивший по себе плачевную память корыстный и неправый суд подъячих и судей XV века, изображенный в древнерусской ‘Повести о шемякином суде’), то все-таки можно надеяться, что путем опыта он дойдет и до лучшего. Также надо отметить и то резко отрицательное мнение Балакирева о русском народе вообще, которое в это время явилось у него на смену прежнему народническому и отчасти славянофильскому взгляду на народ.
Калькбреннер, Фридрих-Вильгельм-Михаил (1788—1849) — знаменитый пианист, композитор и автор учебника фортепианной игры, одно время являлся и Париже соперником Шопена на концертной эстраде, его игра, как и его произведения, отличались баском, легкостью и некоторой поверхностностью.
Гуммель, Моганн-Негюмук (1778—1837), в детстве ученик Моцарта, пианист, дирижер и композитор, автор громадного числа фортепианных ниес и оркестровых произведений, в том числе 7 концертов, которыми и занимался в это лето Балакирев.
Людмила Ивановна — Шестакова, рожд. Глинка.

163.

С. Петербург.
Владимиру Васильевичу Стасову
Моховая, дом Мелиховой.

24-го Июля 1864 г.
Село Сущово.

Вчера только получил строки Ваши, дорогой Бах, и пожалел об Вас. Вы верно чересчур бегаете по своим бабам, если уже летом делаетесь больны. При этом случае я бы мог Вам прочесть очень умную и дельную нотацию, дать дельный совет о воздержности, но это все уже очень старо и известно каждому из нас, и так как по остроумному замечанию Цезаря Антоновича человек главным образом отличается от животного тем, что совершает глупости и вред самому себе с полным сознанием того, что он делает, то и не следует (значит) останавливать человека от таковых дел, не совершая кои человек утрачивает свой главный признак в отличии от животных. Может быть, это рассуждение и несовсем верно, но я его придержусь в настоящем случае.
Зачем Вы мне послали письмо без адреса, Вы написали точно Ньютону в Европу. Знайте, что письмо пролежало в Ярославской почте бог знает сколько времени, и к счастию пришли на мое имя другие письма с обозначением адреса, Почтмейстер по тому же адресу препроводил и Ваше письмо к моему отцу, оттуда оно шло сюда тоже довольно долго, между тем как прямо из Петербурга я получаю письма на 5-й день.— Что касается до либретто 2-го акта, то я решительно не знаю, что Вам нравится. Пожалуй начало и недурно (русалки, баба-яга и братья) но как могло придти в голову Крылову ни с того ни с сего провалить братьев в преисподнюю? Это уже ни на что не похоже. Что касается до сцен у огнепоклонников, то вся сцена никуда негодна, и совсем нет [того], что мне нужно. Поищите-ка мне хоть сносного либреттиста, Крылов — какой-то точно юродивый. Мне кажется, что хуже его не написал бы и тот обезьянолицый поэт, у которого мы с Вами были на чердаке в Торговой улице.
Я не совсем-то насладился прелестями лета.— Все, что до сих пор я предпринимал, все было неудачно, это меня очень раздражило и опечалило, и я сижу в деревне неспособный ни к какому порядочному делу, и чтобы тратить в чем-нибудь время, предаюсь или механическим занятиям фортепьянной игры, или читаю Северную почту и Современника. Из газет у нас более здесь не имеется как Северная почта, по которой иной раз слежу за датским вопросом. Какие вопиющие подлости теперь совершаются в Европе, это ужас!— Англия (эта б….-ростовщица) окончательно опоганилась в Датском вопросе. Вообще дела идут так странно, что даже является желание, чтобы появился в Европе какой-нибудь гениальный мазурик, который всем бы им напакостил, елико возможно.— Становясь на эту точку зрения, я начинаю сочувственно относиться к Наполеону 3-му и от души желал бы, чтобы он выкинул бы какую-нибудь штуку, да так, чтобы пришлось плохо и Австрии и Пруссии, чем больше зла сделает, тем лучше. Мир страшно измельчал, это уж по одному этому видно, что Бетховен нашего времени есть — Лист.—
Напишите мне что-нибудь об Людмиле Ивановне. Что она поделывает?— У Вас верно произошло много интересного, о чем и прошу Вас мне сообщить. Кюи писал как-то недавно, что в No 124 Петер б. ведомост. есть Ваша статья, а об чем, он не написал мне. Петербургск. ведомостей здесь во всем околотке нет (здесь ведь Россия! читайте отчет Каткова), и потому я остаюсь в совершенном неведении.— Пишите же мне, не ленитесь.—

Ваш М. Балакирев.

Вашим всем поклон.— Прилагаю свой адрес, по которому прошу писать:
в Астрахань, Виктору Яковлевичу Платонову, для передачи М. А. Б.
2 л. б. ф. Конверт.
‘Датский вопрос’ — насильственное присоединение себе Пруссией датской провинции Шлезвиг-Гольштейн в 1864 г., на что ‘Европа’ реагировала весьма слабо. Вопрос этот разрешился после мировой войны 1914—1918 и тем, что датские провинции отошли обратно к Данин.
Мы уже указывали выше не один раз на то, что в 50-х и начале 60-х годов Балакирев совершенно не отдавал себе отчета в значении Листа как композитора и гениального новатора в области музыки и, судя о нем по русским газетам, в которых полагалось (особенно после венгерского восстания) легковесно и насмешливо писать о Листе, главным образом как о пианисте, якобы прибегающем к шарлатанским внешним приемам, позирующем и рисующемся. Так, впрочем, о Листе писали и не одни русские и не одни газеты и журналы, до самого почти конца XIX в., и лишь после смерти Листа стали открывать, чго это эа великая личность была. Балакирева, Стасов и вся ‘новая русская школа’ поняли н оценили его гораздо раньше, и Бесплатная школа даже возвела ею в один И8 предметов своего культа.

164.

С. П. Б. 28 Июля 64.

Милий, письмо Ваше не пришло, правда, к моему 15-му, а немножко попозже, но тем не менее я вам очень благодарен за него. Признаться сказать, я очень удивлялся вашему долгому молчанию, и не знал, чему приписать его, я даже не знал, где Вы именно теперь находитесь, и потому послал просто без всякого подробного адреса и только что с надписью в ‘Ярославль’ либретто для 2-го акта ‘Жар-птицы’, которое мне прислал для вас из Италии (Lago di Como) Крылов. Это было дело еще в конце Июня, и я потороплюсь отправить его поскорее к вам, так как Крылов просил, чтобы вы ответили ему до 6-го Июля (старого стиля) в Париж, poste restante. Но так как Вы в своем письме ни слова мне не говорите об этой посылке, то я подозреваю, что вы ее вовсе не получали, потому ли, что вас уже не было в Ярославле, или потому, что такова вообще ежегодная участь моих писем к Вам, решительно всякое лето: с тех пор, как мы с вами знакомы, вы уезжаете из Петербурга, я не запомню еще ни одного лета, когда бы не пропало по крайней мере хоть одно мое письмо к вам. Может быть, это было оттого, что я писал всякий раз на бумаге большого формата, и исписывал не по 4 страницы, а гораздо больше: теперь, чтобы не повторялось для меня неудовольствие от пропадающих писем и потерянного на них времени, я решаюсь писать вам на маленьком листочке, и поменьше. Все размышления и чувствия, которыми я мог бы Вас доехать немедленно же, пусть остаются до осени, по крайней мере тогда все они появятся на Вас не напрасно. Однажды один мой товарищ по Правовединью написал к приятелю из деревни: ‘мне тебе о себе нечего сказать’. Я этого не могу сказать про себя нынче: если начать рассказывать, или писать, что вышло бы очень много, но я не намерен тратить всего этого понапрасну — лучше Вам узнать потом. В том числе Вы узнаете уже зараз, что в конце Июня у меня возобновились прежние головные и нервные припадки (исчезнувшие было 2 года целых) и с такой силой, какой прежде никогда не бывало, я думал, что голова треснет, или я сойду окончательно съума. Кончилось, как всегда, жолчью (ртом и задом): только я этим кажется и спасаюсь.— Но, так как я намерен не распространяться, то скажу вам теперь только следующее о Ваших либреттах и либреттистах: сделайте одолжение, поступите на нынешний раз иначе, чем в прежние, пошлите в Ярославль какой-нибудь запрос о недошедшем до Вас письме. Я бы очень желал, чтобы Вы прочитали и письмо Крылова к Вам и его 2-й акт: этот последний, право, очень не дурен, по крайней мере в 100 раз лучше того злополучного 1-го акта, который доставил нам столько смеха, до надрывания животиков.— Но все это присказка, а настоящая сказка вот в чем состоит: Дня 2 назад Гинкен вдруг доставил мне свой новый первый акт. Кто его писал: сам ли Гинкен, или кто другой (я именно это подозреваю), только это просто отличное либретто. Есть тут, правда, немало вещей непонятых, промахнувшихся, требующих исправления, но все главное столько хорошо, что я, не дожидаясь никаких исправлений, отправляю поскорее к вам и поздравляю Вас с либреттистом и либреттом. Лучше Вы конечно ничего не найдете и не дождетесь, не то — как!, ‘разборчивая невеста’ Крылова, останетесь навеки в девках. В этом либретто есть и языческий дух и повороты и характеры, а главное множество самых поэтических и живописных мотивов, всюду рассыпанных, которые конечно как нельзя более кстати для музыки. Все это столь важно, что я считаю очень маловажным те промахи и недочеты, которые придется поправлять в нынешнем либретто. Мне трудно себе представить, чтобы я вдруг с вами настолько разошелся, чтобы Вас совершенно не удовлетворило то, что мне теперь показалось хорошим, — этому я просто не верю. А потому, радуюсь заранее тому, что наконец-то дело в шляпе, и что Вам наконец можно приниматься за давно желанное дело (подобного либретто конечно не бывало еще ни у Глинки ни у Даргомыжского), я тоже с нетерпением буду ждать Вашего отзыва.— Между подробностями, требующими изменения, мне кажется необходимо дать славянские имена братьям вместо христианских. Заметьте, что Иван может оставаться, потому что его происхождение обще-санскритское и существовало у всех народов раньше еврейского Иоанн, с которым впоследствии совпало. Бесконечно древнее Иван означало — молодой, что-то вроде юноша, молодец, я бы даже мать назвал по имени и по отчеству.— Пишите скорей.

В. С.

Как мы указали выше, головокружения, которыми В. В. Стасов страдал с молодости и до последних дней жизни, происходили от болезни уха, так наз. ‘меньеровой болезни’.
О либреттистах для ‘Жар-птицы’ — Гинкене и В. А. Крылове — см. комм. к предыдущим письмам.
‘Разборчивая невеста’ — басня Ив. Андр. Крылова.

165

На конверте:
С. Петербург, Моховая, и т. д.

Василь, 8-го Августа. 1864.

Спасибо Вам за Ваши письма, дорогой Бах. Я получил все сполна, из Ярославля мне отец переслал сюда письмо Ваше со 2-м актом. Сейчас получил 1-й акт Гинкена, даже и не прочитал еще, потому что некогда. Сейчас ждут сюда парохода, на котором я немедленно еду в Астрахань.— Пишите ко мне туда на имя Виктора Яковлевича Платонова с передачей мне.—
На пароходе буду иметь довдльно времени, чтобы перечитать хорошенько Ваше письмо и либретто.—
Скажите Людмиле Иван., что письмо ее я получил сейчас же и благодарю за него.
Если письма Ваши долго странствуют и иногда до меня не доходят, то в этом Вы сами виноваты. Если адрес мой Вам неизвестен, то стоило Вам написать по городской почте Карлу Християн. Эдиэту, и адрес был бы у Вас наивернейший. Кроме того у Вас под боком Кюи, у которого тоже есть мой адрес.— Спасибо Вам за либретто.— А я начал было писать симфонию и написал -7Л 1-й части, чем очень доволен.
Поклон мой всем Вашим.

М. Б.

Конверт. 2 л. голубой бумаги с инициалами М. В. под короной.
Василь — т. е. Василь-Сурск, уездный город Нижегородской губернии.
Карл Христиннович Эдиэт — муж хозяйки, у которой Балакирев жил в трех квартирах с 1860 по осень 1865 г. (см. комм. к письмам No No 56, 81).
Очень интересно отметить в этом письме дату первого упоминания о написании симфонии Балакиревым. Эта симфония C-dur была, однако, написана Балакиревым лишь 30 лет спустя, в 1897 г.

166

[Суббота]
(17 Окт. 1864.)

Бах! Завтра и после завтра меня утром не будет дома, и потому не приходите ко мне. Помните, что в среду мы с Вами обедаем у Людмилы Ив. Вы ее не забудьте известить об этом. Там сговоримся, когда ко мне.

Ваш М. Балакирев.

167

(Пятница, 14 Ноября 1864.)

Бах! Напоминаю Вам обещание Ваше притти ко мне в субботу (т. е. завтра) утром, я Вас буду ждать. Принесите ‘Кто виноват’ и обязуйтесь прочесть так же лихо, как Нос, чтением коего Вы наклеили Никольскому нос. (Острота в Вашем роде.) Жду Вас.

М. Балакирев.

Принесите кстати либретто 1-го акта Крылова, которое у Вас.
Письмо карандашом. Адрес на обороте.
‘Кто виноват?’ — роман Герцена, вышел под его псевдонимом — Искандер.
‘Нос’ — повесть Гоголя. Стасов, действительно, необыкновенно хорошо читал ее вслух. До сих пор живо помню, как он читал ее летом 1876 г. у Д. В. Стасова на даче, в присутствии Мусоргского, заливавшегося хохотом вместе со всеми нами.
Влад. Вас. Никольский, приятель Л. Н. Шестаковой и Мусоргского (‘дяиньки’ — см. письма Мусоргского, под ред. А. И. Римского-Корсакова, Музгиз, 1932), профессор русской словесности, впоследствии инспектор Александровского лицея в СПб.
К словам ‘которое у Вас’ карандашом Стасовым приписано: (‘Жар-птицы’).
О 1-м акте либретто ‘Жар-птицы’, написанном Крыловым, неодобрительный отзыв мы видели в п. Стасова от 28 июля.

168

[20 Ноября (1864))
Пятн.

Пришлите адрес de l’Ami du compositeur.
Я видел наконец Ламанского. Он был в отпуске, даже до смешного, заразился болгарской философией, и Словацким остроумием, в восторге от сербов оттого, что они отлично ‘м а тюкаются’ (бранятся матерью).—
Впрочем сами его узрите, он вероятно не замедлит в воскресенье притти изумлять Вас.

М. Балакирев.

20 Ноября (1864)
Пяти.
Год приписан красным карандашом Стасовым.
Пришлите адрес de l’ami de compositeur’ (см. комм. к пп. No No 156 и 158 от 4 и 7 мая)’ Вас Пчв. Энгельгардт, вследствие своей женитьбы на Л. Ф. Миллер, покинул Россию и всю остальную жизнь прожил в Дрездене, где предался серьезному занятию астрономией, построил собственную обсерваторию и составил себе почетное имя среди астрономов в качестве наблюдателя и открывателя новых так наз. малых планет, эфемериды которых изданы им в 3 томах. Эти занятия не помешали ему всю жизнь посвящать много времени и музыке: у него была на его дрезденской вилле целая музыкальная комната, где, между прочим’ имелся и превосходный орган (см. статью Стасова ‘Немецкие органы у русских любителей’, ‘Истор. Вестн.’, 1891 г.), собрание портретов всех русских композиторов и громадная нотная библиотека. Собранные им автографы Глинки были пожертвованы в 1867 г. СПб. Публичной библиотеке, а все остальные свои собрания и имущество (в том числе обсерваторию) он завещал Казанскому университету и Казанскому отделению РМО. Первая часть, т. е. все астрономические приборы, при его жизни были перевезены в Казань, и там была устроена обсерватория, причем он завещал похоронить себя под так наз. ‘меридианным кругом’ этой обсерватории. Но ни эта воля его не была исполнена, ни музыкальная его библиотека и архив не попали в Россию, хотя германские власти во время войны сохранили в неприкосновенности все его имущество и дом. Умер он в 1915 г.
‘Я видел наконец Ламанского’ — т. е. В. Ив. Ламанского, впоследствии академика.

169

Суббота, 16 янв. [1865].

Милий, я ужасно боюсь, что Гусиковский по своему ветрогонству уедет завтра за границу, и забудет возвратить мне подписной лист для подарка актеру Васильеву,— это будет просто беда. Ради бога, добудьте этот лист от него завтра утром, и мне возвратите. Адрес Аполлонтия: ‘Дом Скоробогатова’. Я кажется сегодня с Вами не увижусь: но на это не жалуюсь. Вы нынче были ко мне столько симпатичны, приятны и дороги, как редко бывает. Значит уж лучше не рисковать сегодняшним вечером: кто знает, пожалуй мы бы сцепились до святых волосов.— Но смотрите: я Вас никогда ни о чем не прошу, но Эолова арфа пусть будет сделана — для меня.

В. С.

Гусиковский — А. С. Гуссаковский.
Подписи для подарка Павлу Вас. Васильеву, знаменитому драматическому актеру, собирались но случаю того, что в сезон 1864—65 г. дирекция не заключила с ним контракта, и Васильев уехал гастролировать в провинцию. На следующий сезон однако он опять был приглашен на казенную сцену, именно благодаря тому, что публика и общественное мнение были на его стороне.
Эолова арфа — эпизод из симфонии Берлиоза ‘Лелио’. Балакирев исполнил его в концерте Б. Ш.

170

[20 янв. 1865. Среда.]

Les Cymbales antiques.

Elles sont fort petites et leur son est d’autant plus aig qu’elles ont plus d’passeur et moins de largeur. J’en ai vu au muse de Pompei Naples qui n’tait pas plus grandes qu’un piastre. Le son de celles-l est si aig et si faible qu’il pourrait peine distinguer sans un silence complet des autres instruments.—
Dans le cherzo de ma symphonie de ‘Romeo et Juliette’ j’en ai employ deux paires de la dimension des plus grandes de Pompei, c’est dire un peu moins larges que la main, et accordes la quinte l’une de l’autre. La plus grave donne le si b?—

0x01 graphic

Pour les bien faire vibrer les executants, au lieu de heurter les deux cymbales en plein l’une contre l’autre, doivent les frapper seulement par un de leurs bords. Les fondeurs des cloches peuvent tous fabriquer ces petites cymbales, qu’on coule en cuivre ou en airain d’abord, et qu’on tourne ensuite pour les mettre au ton dsir.
Вот Вам все данные для заказа тарелочек. Не откладывая хлопочите, действуйте, и будете вознаграждены эффектом еще небывалым. Вы еще не слыхали настоящую Maб с хорошим оркестром и помпейскими тарелочками.
Если увидите Гаврилу, то не забудьте с своей стороны его подтолкнуть на 2-й акт Троянцев. Вы Действительный Статский Советник и потому Ваш голос на него подействует надлежащим образом. Да скорее требуйте ноты из Парижа, запись коих Вы от меня получили.—

Ваш М. Балакирев.

20 янв. 1865.
Колокольные лавки (если Вам будут нужны) в Садовой улице, не доходя Гороховой в улицу направо.
Эти ‘тарелочки’, как видно из письма, нужны были Балакиреву для исполнения в концерте Б. Ш. 22 февраля 1865 г. скерцо ‘Царица Мао’ из ‘Ромео и Джульета’ Берлиоза так, как его исполнил сам Берлиоз, страницу из Trait d’instrumentation’, которого Балакирев и выписал в начале этого письма.
‘Если увидите Гаврилу’ — т. е. Г. А. Ломакина, сотоварища Балакирева по организации и управлению Бесплатной школой.
‘Вы Действительный Статский Советник и потому Ваш и слова на него подействуют надлежащим образом’ — В. В. Стасов получил этот чин, т. е. титуловался ‘превосходительством’ с 7 июня 1863 г. Г. А. Ломакин, как человек прежних понятий, очевидно, имел почтение к этому титулу — ‘его превосходительство’.
‘Не забудьте его подтолкнуть на 2-й акт Троянцев — г. е. уговорить Ломакина исполнить в одном из концертов Б. Ш. 2-й акт и’ оперы Берлиоза ‘Троянцы’.

171.

Владимиру Васильевичу Стасову со вложением двадцати рублей.

[Воскресенье. 24 января 1865.]

Бах. Не откажитесь сходить к Эшенбаху и окончательна покончить с ним. Я вчера был и нашел всех пьяных. В трезвом виде еще они понимают кое-что по-русски, а в пьяном могут только говорить по-немецки и потому я не мог с ними говорить. (Хоричева не было). Тарелочки готовы, но не имеют определенного звука, а мне нужны В и F ниже, a F выше). Я толковал. Меня не понимали. Я даже пробовал говорить по-немецки, и кажется, что вышло еще менее понятно. Я говорил, что надобно побольше обрезать тарелочки, и достичь возможно определенных звуков, а у них вышли обыкновенные тарелки, только поменьше размером. Только в России вероятно можно существовать иностранцам, и прекрасно жить, не говоря ни слова по-русски, это невозможно ни во Франции, ни в Англии, даже полагаю в Италии и Испании.
Посылаю Вам 20 р. Как Гаврила вчера кряхтел, отдавая мне их, и я должен был употребить некоторое усилие над собой, чтобы их взять, а не оставить у него.
Воскресенье.
Имейте в виду, что если звук тарелок будет слабоват, то это ничего. Они играют при raezzo forte, и то оркестр без тромбонов и труб, только рога.—
О заказе ‘тарелочек’ для исполнения в концерте берлиозовского скерцо ‘Царица Mаб’ см. предыдущее письмо и комм. к нему.
На обороте конверта Стасовым приписано: 1-я репетиция в пятницу в И часов’.

172.

Суббота (30 января 1861).

Приходите ко мне сегодня вечером. Я болен, сижу дома. Кроме Кюи и Вас никого не будет. А мне интересно слышать подробности Ваших разговоров с Серовым.

М. Балакирев.

Я буду очень рад, если возможно будет хоть какое-нибудь сближение между Вами и автором ‘Юдифи’.
Разговоры с А. Н. Серовым. Слова Балакирева о том, что он был бы рад, если б было возможно хоть какое-нибудь сближение между Стасовым и Серовым, враждовавшими после того, как почти 20 лет до того были величайшими друзьями, рисуют чрезвычайно благородное, беспристрастное и великодушное отношение со стороны Балакирева к ‘автору Юдифи’, который, как критик, в это время был настроен враждебно и к самому Балакиреву и к Б. Ш. Очевидно, Балакирев считал, что следует ценить общение с наредкость образованным и одаренным музыкантом даже и враждебного направления, и, кроме того, просто сочувствовал бы примирению бывших друзей, зная, как больно переживал Стасов это расхождение со своим закадычным другом.

173.

Воскрес, 31 Янв. [1865.]

Милий Алексеевич, я у Вас не был в субботу, потому что целый день меня не было дома. Но скажите пожалуйста, что же наконец сталось с подписным листом на Васильева? Вы ни слова не даете мне знать об этом, вот уже вторую неделю, а с меня его настоятельно спрашивают. Он нужен послезавтра, во Вторник. Неужели этот бестолковый, безалаберный Гусикевский засунул его куда-то, а сам уехал? Ведь это просто наконец гадость и свинство! Что мне тогда делать? Ради бога, нельзя ли справиться у Захарьева. Пожалуйста отвечайте поскорее.

Ваш В. С.

О подписном листе на подарок актеру П. В. Васильеву см. комм. к письму ог 16 января.
‘Захарьев’ — т. е. Захарьин, Вас. Вас, приятель Балакирева, ему посвящен романс ‘Сон’ (см. комм. к письму 56).
Гуссаковский — тогда уезжал заграницу. См. п. от 16 января и комм. к нему.

174.

[9 марта 1865.]

Бах. Как видите из прилагаемой записки, Вам будет возможность слышать ‘ночной смотр’ в моей оркестровке, и прошу Вас поспешить его отправить с сим посланным.

Ваш М. Балакирев.

9 марта (1665).
Об оркестровке Балакирева романса Глинки ‘Ночной смотр’ (‘В двенадцать часов по ночам’) см. пп. No 59 и 72 и комм. в ним.

175.

13 марта 1865.

‘Троянцы’ (partition de piano) продались быстро, деньги 7 р. препровождаю к Вам. За Гейне спасибо.

М. Балакирев.

После Вас я вышел и кого видел?— Модиньку!!
Троянцы (partition de piano, продались… французские слова в скобках вписаны Стасовым.
Очевидно, Балакирев продал принадлежавший Стасову Klavierauszung Троянцы в Карфагене Берлиоза, когда Стасов получил из Парижа подлинную партитуру Берлиоза и дал ее переписать (см. п. Берлиоза к Стасову. 1862—68 гг., и статью Стасова — ‘Лист, Шуман и Берлиоз в России’.
‘Видел Mодиньку’ — т. е. Мусоргского. ‘За Гейне спасибо’ — т.е. за присланный Стасовым том стихотворений Гейне в переводе Михайлова. Балакирев написал на слова Гейне свой романс ‘Сон’.

176.

Воскрес. 14 Марта.

Милий, радуйтесь и плачьте!!! Вообразите себе, что за письмо я получил вчера вечером от своего корреспондента из Парижа! Он отправился к Берлиозу и тот никого не принимает по каким-то семейным происшествиям или несчастиям. Он к Шудану — издателю и собственнику берлиозовских вещей — тот в Брюсселе, но на последних днях прошлой недели должен был воротиться в Париж. Между тем в магазине ему сказали, что оркестрная партитура напечатана, будет стоить 100 франков или около, но ее нельзя продать до возвращения Шудана. А потому (мне пишут) она на днях будет здесь в Петербурге, у меня. Одного боюсь, что придет в самом конце недели. Что же теперь делать? Не просить ли Ламакина на несколько дней отложить концерт, до середины или конца 6-й недели, а то жалко, если партитура придет как-раз перед концертом, и потом пролежит понапрасну целый год! Им Вы во всяком случае успеете велеть списать Бурю, и прорепетировать ее в Воскресенье. Уж верно она не труднее Reine Mab и с 3—4 раз пойдет.
Если Вы думаете, что все это еще возможно, то я сейчас же напишу Гавриле, чтобы он в сегодняшнем классе снова репетировал свой хор, а то после некогда. А еще: не скажете ли Вы ему сами, чтоб он приготовил с хором те фразы, которые поются хором в Буре? Вообще жду Вашего ответа.
Или Гавриле покуда ничего не говорить вперед?

В. С.

‘Берлиоз никого не принимает по каким-то семейным несчастиям’. У Берлиоза умер его единственный обожаемый сын, и это несчастие совершенно сломило старого композитора, так что он уже не мог оправиться от этого удара и стал быстро клониться к концу.
Шудан (Choudeiis) — издатель Берлиоза.
Reine Mab — ‘Царицa Maб’ — скерцо из ‘Ромео и Джульетта’ Берлиоза. О нем не раз уже говорилось в письмах (от 20 и 24 января 1865 и особенно в пп. NoNo 78, 87, 103 и комм. к ним).
Это письмо, как и два следующие, относятся к приготовлениям к концерту Б. Ш., в котором Балакирев намеревался исполнить также отдельные номера из оперы Берлиоза ‘Троянцы в Карфагене’.

177

14 Марта 1865

Не вижу никакой возможности даже успеть расписать партии, на расписку партии одной бури понадобится по крайней мере неделя. Увертюру Корсара и Концерт Листа мне переписывают 3-ю неделю.— Я в восхищении и прошу Вас партитуру оставить за мной. 100 франков, т. е. 25 рублей, после концерта представлю Вам. Кроме того прошу Вас сосчитать, сколько будет стоить пересылка, я Вам представлю все сполна.

Ваш М. Балакирев.

1-я репетиция в субботу в 5 часов. Ну как же тут успеть расписать партии. (Переверните.)
Все что можно, это:— постараться расписать поскорее Нубийский танец, он прелестен и невелик, авось успеем.— Смотрите, как только получите партитуру, мигом перешлите ко мне.
Увертюра Берлиоза ‘Корсар’ и 2-й концерт Листа (A-dur) исполнялись в концерте Б. Ш. 22 марта 1865 г.
Нубийский танец — это номер из ‘Троянцев’ Берлиоза, ‘Буря’ — симфоническая картина по же (по Шекспиру).

178.

[30 марта 1865.]

Милий, наш славянофил дал мне знать, что билеты на Ломоносова надо брать, до Субботы в Дворянском Собрании, по 12 руб. сер., а потому, если Вас все еще одушевляют патриотические чувства, поторопитесь.— Я кажется не буду: дорого, да и не стоит.— Завтра или в Четверг приду к Вам утром потолковать о том и сем. Могу Вам сообщить следующие любопытные вещи: 1) В последнем No Сцены помещена биография Серова (уж не им ли самим писанная?), 2) Там же помещена статья его жены о Россини, с его собственными примечаниями, 3) Один из приятелей Серова рассказывал мне некоторые его изречения из последнего времени, которым я просто даже не верю. Наприм. Серов объявлял (будто бы) на лекциях своих и бесчисленное множество раз в разговорах, что у Глинки вовсе нет русской музыки, а только кое-какие русские темы, но с иностранной разработкой, так например Камаринская и большая часть Руслана, что если бы можно было бы дать Верстовскому талант и музыкальную образованность Глинки, то он был бы гораздо более русский музыкант, и’показал бы, чем должна быть наша национальная музыка. Но так как всего этого до сих пор не было еще никем сделано, то в Рогнеде должно быть и будет показано, чем должна быть подлинная, национальная, русская музыка, не только уже по одним темам, но и по духу, настроению, разработке и мельчайшим подробностям. При этом, разумеется, пляска скоморохов является обличением и заменою Камаринской. Мне кажется, все это следствие блудного сожительства Серова с почвенниками ‘Эпохи’. Что Вы на все это скажете?

В. С.

30 Марта 64. [1865]
‘Наши славянофилы’ — т. е., вероятно, Влад. Иван. Ламанский и Измаил Ив. Срезневский.
‘Билет на Ломоносова в Дворянском собрании’ — т. е. билет на торжественное заседание Академии наук по случаю 100-летия со дня смерти Ломоносова (1711—1705).
Написанная рукой Стасова впоследствии под письмом дата ’30 марта 6 4′, очевидно, поставлена по ошибке, что явствует как из даты столетия со дня смерти Ломоносова, так и из следующего отчетною письма Балакирева, написанною в тот же день — 30 марта 1865 г.
‘Биография Серова’, под названием ‘Александр Николаевич Серов — биографический очерк’, за подписью M (Михно), была напечатана в No 2 (февраль) журнала ‘Русская сцена, 1865 г., стр. 2 6—215.
Перевод статьи о Россини жены Серова Валентины Сем. Серовой, рожд. Бергман (1846—1924), из книги Rieh Гя ‘Musikalische Charakterkopfc’, был напечатан в NoNo 1 и 2 того же журнала.
Мы уже указали в Предисловии и в комм. к письму No 9, что одной ив коренных причин расхождения и даже вражды к Серову со стороны Стасова было изменившееся отношение Серова к Глинке и в особенности к ‘Руслану’. Мнение Серова (приводимое в настоящем письме со слов какого-то общего прнятелж о том, что ‘если бы у Верстовского был талант и музыкальное образование Глинки, то он был бы гораздо более русским музыкантом’, (чем Глинка), поражает как невероятный курьез. Ведь в том-то и дело, что у Верстовского не было ни гениального таланта Глинки, ни его глубокого знания своего искусства.
‘Пляска скоморохов’ из 2-го акта ‘Рогнеды’ Серова была тогда известна лишь по исполнению в концерте, так как вся опера была поставлена только в 1866 г.
‘Камаринская’ Глинки — знаменитая его увертюра на темы двух русских песен — свадебной и плясовой — была сочинена Глинкой в 1849 г. (см. ‘Записки Глинки’, отдел XIII).
‘Сожительство Серова с почвенниками ‘Эпохи’ — т. е. участие Серова в журнале ‘Эпоха’, возглавлявшемся в 1864—65 гг. M. M. Достоевским.

179.

[30 марта 1865.]

Спасибо за доставление сведений по Ломоносовскому торжеству. Я тоже кажется не попаду, потому, что совсем без денег. Не приходите ко мне ни завтра, ни в четверг, я не буду дома. В пятницу же и субботу буду ждать Вас.

Ваш М. Балакирев.

Нет ли вестей из Парижа об Троянцах.
Сюда приезжал на несколько дней Вл. Жемчужников и просил Вам очень кланяться. Он уже уехал, чтобы жениться, и потом переселиться в Москву.
{30 марта 1865.)

180.

[15 апреля 1865.]

Бах.
Если я сегодня не приду к Вам обедать, то потому что совсем болен и никуда не могу пойти.— Готов к Вам по выздоровлении, когда пожелаете.

Весь Ваш М. Балакирев.

Четверг (14 апреля 65)
Завтра все утро буду дома, не зайдете ли.
Дата, приписанная Стасовым над письмом к слову ‘четверг’ — ’14 апреля’,— не верна, так как в 1865 г. 14 апреля приходилось на среду. Это письмо написано 15 апреля, в четверг, а следующее также в четверг, 22 апреля, как правильно приписано Стасовым.

181.

[Четверг, 22 апреля 1865.]

Бах. Не забудьте, что сегодня Гаврила нас ждет в 8 часов вечера. Пробудемте там не долго. Приходите же непременно.

Ваш М. Балакирев.

Четверг (22 апреля 1865).
После слова ‘Гаврила’ Стасовым вписано в скобках: Ламакин, т. е. Гавриил Якимович Ломакин.

182.

Четверг, 13 мая.

Посылаю Вам
Что касается до меня, то я ничего не ‘посылаю Вам’ (как сказано в предыдущей строке), но зато мне кажется, что Вы забыли о проекте собрания сегодня у Славянофилов. Только во всяком случае, я туда не попаду: я совсем и забыл, что сегодня рожденье нашего господина артиллериста. Итак, не попадете ли Вы к нам? Я об этом уже писал Ламанским, и нарочно заходил к Вам. Я было приносил с собою биографию Серова и письмо к нему Соллогуба ‘о русском романсе’. Из слов Соллогуба явствует, что Серов на одной лекции в Москве объявил: ‘Жизнь за Царя’ есть развитие романсов в больших размерах’. Ужо бы мы все это прочитали.

В. С.

‘Проект собрания у славянофилов’ — т. е. у В. И. Ламанского.
‘Сегодня рождение нашего господина артиллериста’, т. е. день рождения Николая Васильевича Стасова, старшего брата Стасова, служившею в конной артиллерии.
Биография Серова была напечатана во 2-м No журнала ‘Русская сцена’. См. выше комм. к. п. No 178.
‘Письмо Соллогуба о русском романсе’.— Где гр. Влад. Ал. Соллогуб напечатал свое письмо к Серову — нам неизвестно.

183.

29 мая, суббота (1865.)

Прощайте. Я уезжаю. Все время так нахлопотался, что не мог найти времени придти к Вам.— Возвращаю Вам при сем книги. Если увидите Даргомыжского, мой поклон ему и побольше его нахваливайте, он тогда сочинять будет.—

Ваш М. Балакирев.

‘Я уезжаю’ — Балакирев и в этом году на лето уезжал в имение к Сущову.

184.

[Пятница, 19 ноября 1865.]

Пожалуйста пришлите мне Сборники песен Прача, Кашина и Кирши Данилова.
Они мне очень нужны {Для издания ‘Сборника русских песен’ самого Балакирева.}, и чем скорее пришлете, тем лучше сделаете.

Ваш М. Балакирев.

Пятница, 19 Ноябр. (1865)
Выноска к словам ‘мне очень нужны’ сделана карандашом рукой Стасова.
Прач, Иоганн-Готфрид род. в Силезии, умер в 1798 г. в СПб. Переселившись в Россию, служил с 1784 г. в СПб. театральном училище, преподавателем в женском институте, сделал клавиры к операм на тексты Екатерины II ‘Горе-богатырь’ и ‘Фезей’ и сочинил несколько музыкальных пьес, но более всего известен как издатель первого ‘Сборника русских песен’, вышедшего в 1790 г. и потом переизданного ещ три раэа: в 1806, 1815 и 1897 гг.
Кашин Данил Никитич (1773—1843), ученик Сарти, композитор, дирижер, музыкальный педагог, устроитель больших оркестровых и хоровых концертов еще в XVIII в., издатель музыкального журнала в начале XIX, автор нескольких опери многочисленных романсов и песен. Издал тоже ‘Сборник русских народных песен’.
Кирша Данилов собрал русские народные песни, сказки и духовные стихи (в XVIII в), изданные впервые в 1804 г. В 1818 г. Ф. Калайдович вновь издал сборник ‘Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым, изданные с прибавлением 35 песен и сказок, доселе неизвестных, и нот для напева (Москва, в типографии Семена Селивановского).
Собственный сборник Балакирева вышел в 1866 г. Он является первым сборником, в котором русские песни записаны действительно согласно с народным складом. Сборник Балакирева явился не только источником, из которого многие наши композиторы почерпали темы для своих произведений, но и образцом для целого ряда позднейших научно-художественных собраний русских песен других собирателей и исследователей.

185.

[Понедельник, 22 ноября 65.]

Не откладывайте, милый Бах, присылку мне сборников Прача и Кашина. Мне они очень нужны. {Для издания сборника песен.} У Вас в Публ. библ. они вероятно имеются.

Ваш М. Балакирев

Понед. (22 ноября 65).
Что же ‘переписка о Ростиславе’, по поводу задетого им ‘Руслана’?
О сборниках песен Прача и Кашина см. предыдущее письмо.
Ростислав — музыкальный критик Феофил Толстой (изображен в ‘Райке’ Мусоргского под именем Фифа). Стасов полемизировал с Толстым по поводу Глинки и ‘Руслана’ с самого момента смерти Глинки, еще в 1857 г., напечатав в ‘Театр. и музыкальн. вестнике’ ‘Письмецо к Ростиславу про Глинку’, где со справедливым негодованием нападал на узкие и рутинные взгляды и отсталые понятия критика, усматривавшего в гениальных новшествах Глинки нарушения разных мелких школьных правил. О какой переписке о Ростиславе по поводу задетого им Руслана’ говорит здесь Балакирев, нельзя установить, так как в 1865 г. не появилось ни одной статьи Стасова, относящейся до Ростислава. Ростислав печатал свои статьи и рецензии в ‘Journal de St. Ptersbourg’.
Выноска к словам ‘очень нужно’ — опять рукою Стасова.

186.

[Понедельник, 29 ноября 1865.]

Большое спасибо Вам за Прача.
Приходите ко мне не сегодня, а завтра вечером, у меня будет вся наша компания, если можно, то притащите Даргомыжского.

Ваш М. Балакирев.

Понедельн. (29 ноября 1865)
О Праче см. комм. к двум предыдущим письмам.
‘У меня будет вся наша компания’ — т.е. Кюи, Мусоргский, Римский-Корсаков, только что вернувшийся из кругосветною плавания, сестры Пургольд и, вероятно, Ф. А. Канилле.

187.

СПБ., 3-го Янв. 66.

Милий, не знаю, застанет-ли Вас это письмо, и потому пишу очень мало. Телеграмма пришла вчера вечером. Вы не можете вообразить, какое удовольствие Вы мне сделали, тем больше, что весь день я был так печален, так печален, что не могу рассказать Вам. Это была единственная светлая минута в целый день моего рождения. Грустно я начал новый год, грустно проводил тоже и первый день 42-го своего года,— мне все кажется, что это последний. За несколько дней, у нас детям маленьким экспромтом сделали капельную елку, для кукол (настоящая большая елка была потом, в другой день). Случилось, что перед началом я остался совсем один в комнате. Это молчание, эти горящие свечи, их красный свет — мне вдруг показалось, что вот скоро я буду лежать между таких горящих свеч, и меня мороз подрал по коже. Все забудут, никому никогда не был нужен вот какая мысль убивает меня хуже смерти. При таком расположении, можете себе представить, что такое была для меня Ваша дорогая-дорогая телеграмма. Значит я был Вам что-то.— Прощайте, больше ничего не стоит писать.

В. С.

Телеграмму Балакирев, очевидно, прислал накануне, 2 января, чтобы поздравить Стасова с днем его рождения.
Дети, для которых устраивали елку, — это три дочери Ник. Вас. Стасова: Мария, Ольга и Софья, и воспитывавшаяся Надеждой Васильевной Стасовой дочь ее диоюродной сестры — Наташа Пивоварова.
Мысль, что он ‘никому не нужен’, постоянно встречалась в письмах Стасова до самых последних лет ею жизни, и всякий раз, когда он встречал доказательство противного — интерес к его мнению и деятельности,— он удивляйся этому и искренно радовался как чему-то необыкновенному.

188.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[Пятница, 28 янв. 1866.]

Бах. Полагаю, что Вы не забыли припасти мне 50 р., в таком случае пришлите мне их с моим посланным. Сегодня мне они необходимы.

Ваш М. Балакирев.

Пятница
(28 Янв 1866).
Вероятно, Балакирев дал Стасову взаймы те 50 руб., о которых речь в ом письме. Стасов в начале 60-х годов, до поступления на службу во II Отделение с. е. и. в. канцелярии и до назначения своего на место заведующего Отделением искусств в Публичной библиотеке в 1872 г., постоянно нуждался в денежных средствах (см. напр. его письма от 12 июля 1860 г. и 29 июня 1861 г.).

189.

В. В. Стасову.

3 Янв. 1866, Воскр.

Мне невозможно ни в понедельн. ни в среду и потому пусть вторник не изменяется. Что касается до Даргом., то не понимаю, зачем его приспичило именно во вторник ехать в Руслана. И на что ему Руслан, что он там поймет? Это совсем не по его части. Пусть лучше проведет этот день с нами. И поиграет нам своего кастрата Дон-Жуана. (Я не сомневаюсь, что у него в Дон-Жуане будут необыкновенные вещи, но также уверен и в том, что самой сути — что должно быть — непременно не будет.)

М. Балакирев.

Новосельского адреса не знаю.
‘Что ему Руслан, что он там поймет? Это совсем не по его части’. Об отношении Даргомыжского к музыке Глинки и о негодовании за его отзывы о ‘Ж.з.ц. и Руслане’ со стороны Стасова см. п. No 29 и комментарии к нему.
Очень интересно мнение Балакирева, что ‘у Даргомыжского в Дон-Жуане (т. е. ‘Каменном госте’) будут необыкновенные вещи, но самой сути не будет’ — т. е. вероятно, что Даргомыжский не передаст своей музыкой того, что Пушкин дал в своем ‘Каменном госте’. О Hовосельском Н. А., см. пп. No 6 и 56 и комм. к ним.

190.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[2 мая 1866.]

Бах. Я оставил у Кюи экземпляр своего сборника песен собственно для Вас, так как сия вещь относится к той области, на которой мы, полагаю, никогда не разойдемся с Вами. Рассмотрите его и передайте Никольскому, который продержит корректуру слов.—
До свиданья, не заеду к Вам перед отъездом, потому что положительно не успею утром, я же живу теперь в 4-й роте Измайловского полка.

Ваш М. Балакирев.

2-го Май (1866).
Сборник русских песен Балакирева (см. выше письма от 19, 22 и 29 ноября 1865 г.) печатался весною 1866 г. А областью, в которой, по мнению Балакирева, он не разойдется со Стасовым (вероятно, перед тем опять столкнувшегося с ним в споре о разно понимаемых ими вещах), он, очевидно, считал русскую национальную музыку.
Никольский, который держал корректуру слов’ — это был приятель Мусоргского, Шестаковой и Стасова, проф. Влад. Вас. Никольский, пушкинист, впоследствии инспектор лицея в СПб.
‘Не заеду к Вам перед отъездом — Балакирев уезжал тогда по желанию Л. И. Шестаковой в Прагу в первый раз для постановки там опер Глинки. Поездка эта не привела ни к какому результату, так как в это время разразилась австро-прусская война и прусские войска подступали к Праге, Балакирев с трудом мог вернуться во-свояси. В октябре 1866 г. сама Л. И. Шестакова ездила в Прагу, и тогдашний пражский наместник Ригер очень сочувственно отнесся к намерению Шестаковой, и дело это наладилось. Поэтому и Балакирев вторично уехал туда в конце декабря и пробыл весь январь и первую половину феираля и уехал домой 15. (В комм. к письму от 9|21 января 1867 г., написанному коллективно друзьями Балакирева (‘Мусоргский. Письма и документы’, стр. 109), говорится не точному декабре — январе’).
М. А. перед отъездом в Прагу, вероятно, сдав свою комнату в доме Хаскевича на Вознесенской ул., жил в 4-й роте Измайловского полка (нынешней 4-й Красноармейской улице), у Евгения Карловича Ле-Дантю, и письмо написано на его бумаге с французскими инициал. L. D. К — Le Dentu, Fug&egrave,ne.

191.

СПБ., 17 Мая 66

Милий, пишу Вам второпях и только по делу. Влад. Ламанский поручил мне сказать Вам и Людмиле, что Воячек выезжает отсюда только 1-го Июня, и что он везет партитуру ‘Жизнь за царя’ в Прагу. До сих пор у них там ничего не было, и говоря, что у них есть уже эта опера, эти дураки разумели, что они ее добыли, что им ее списывают!!!! Я просто ахнул. Значит, когда же спишут, когда разучат? Это просто чорт знает что такое! Но я полагаю, это не помешает Вам ехать и печатать Руслана. По-моему, это дело не терпящее отлагательства. Притом, пожалуй, все еще уладится, и в Праге поставят оперу скоро. Там ведь не то, что у нас. До свиданья.

В. С.

Я не могу забыть, как Вы хорошо помните все, о чем я Вас ни попрошу. Даже не подумали дать мне Груз.[инскую] песню, хотя я ее просил даже раза три.— Даргомижи кончил почти всего Кам.[енного] Гостя: просто чудо что такое!
Влад. Ламанский — см. пп. No No 29, 63, 69 и 108 и комм. к ним.
Воячек Игнатий Каспарович — чешский музыкант, переселившийся в СПб. и с 1862 г. бывший преподавателем, а позднее профессором консерватории.
‘Не могу забыть, как Вы хорошо помните то, о чем я прошу, даже не подумали дать мне Грузинскую песню’.— ‘Грузинская песня’ была сочинена Балакиревым в 1863 г. (см. пп. No 141 и 147) и посвящена Ник. Ник. Кармалину (см. пп. NoNo 125 и 126 и комм. к ним).
‘Даргомижи (т. е. А. С. Даргомыжский) кончил почти всего Кам. Гостя’ — Даргомыжский окончил свою оперу лишь перед самой своей смертью, в 1869 г., и то не вполне — несколько страниц дописал за него Ц. А. Кюи, а оркестровал всю оперу, по желанию автора. Н. А. Римский-Корсаков.
Надо отметить разницу отношения Стасова (а отчасти и Балакирева и других членов его кружка) к Даргомыжскому как человеку и Даргомыжскому как гениальному творцу-новатору в области русской оперы: про первого в печатаемых нами письмах постоянно встречаем то насмешливые, то негодующие строки, про второго — с каждым годом все усиливающееся восхищение: ‘чудо что такое’ — пишет в этом письме Стасов про ‘Каменного гостя’

192.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[21 окт. 1866.]

Бах. Все время собирался к Вам и так был занят, что не мог, а между тем оч[ень] хотелось Нас видеть, чтобы сообщить Вам, что в Праге ставят теперь Руслана и просят прислать рисунки костюмов и декораций, а также и отдельно печатанное либретто. Похлопочите, чтобы Горностаев сделал рисунки.—

Ваш М. Балакирев.

21 окт. (1866).
‘В Праге ставят теперь Руслана и просят прислать рисунки костюмов и декораций…. Похлопочите, чтобы Горностаев сделал рисунки’.— Слова эти подчеркнуты Стасовым карандашом на автографе письма. Ив. Ив. Горностаев, действительно, сделал рисунки декораций и костюмов для постановки этой оперы в Праге. См, что о ней рассказывает Стасов в своей статье ‘Опера Глинки ‘Руслан и Людмила’ в Праге’ (‘СПб. Вед.’ 1867 г., No 35 и Собр. соч. Стасова, т. III, стр. 202—206).

193.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[7 Дек. 1866]

Бах. Сделайте мне одолжение сходите к Даргомыжскому и возьмите у него под каким-нибудь предлогом 1-й и 2-й акт Русалки в партитуре. У меня нет минуты свободной, а то бы я сам заехал. Когда достанете, то поскорее перешлите мне, оттуда нужно мне списать хоры для концертов в Праге.— Не говорите Даргомыжскому, зачем берете партитуры, а то пожалуй он и не даст для концертов в Праге. Если бы мне было время, то я из дирекции без хлопот достал бы списать Русалку.

Ваш М. Балакирев.

7 Дек. (1866).
‘Возьмите у Даргомыжского под каким-нибудь предлогом 1-й и 2-й акт Русалки в партитуре …. мне нужно списать хоры для концертов в Праге’. Почему надо было ‘под каким-нибудь предлогом’, а не просто попросить у Даргомыжского партитуру Русалки, непонятно. О концерте из сочинений русских композиторов в Праге см. статью Г. Н. Тимофеева ‘Балакирев в Праге’ (‘Совр. мир’, 1911, кн. VI).

194.

(13 Дек. 66.) [Вторник.]

Бах. Так как нога моя не позволяет мне выходить, то и прошу Вас исполнить за меня след.[ующее]: купить хороший бубен, что можно сделать в магазинах: Эшенбаха против Михманежа, там где мы заказывали тарелочки, или у Земана в Малой Морской, или наконец в игрушечной лавке. Бубен переправьте к Людм. Ив., которая и заплатит Вам за него что нужно.
Если Вы покончили воспроизводить Mephisto-Walzer с Натальей Ив., то не забудьте возвратить его Иогансену и внушите ему, чтобы вычеркнули его из списка нот, взятых мною.

Ваш М. Балакирев.

Вторник.
Бубен надо было купить, очевидно, для того, чтобы взять его с собою в Прагу для постановок в Праге опер Глинки, на что указывает и то, что ‘заплатит за бубен Л. И. Шестакова’, принимавшая горячее участие в деле устройства этих постановок.
‘У Эшенбаха, где мы заказывали ‘тарелочки’ — тарелочки эти заказывал Балакирев для исполнения ‘Царицы Maб’ Берлиоза согласно указанию самого Берлиоза в его ‘Traito d’instrumentation’ (см. п. No 170 и комм. к нему).
‘Если Вы покончили воспроизводить ‘Mephisto-Walzer’ с Нат. Ив.’ — т. е. если Стасов более не играет в 4 руки с Нат. Ив. Собольщиковой Mephisto-valse Листа из его музыкальных эпиводов к ‘Фаусту’ Ленау. Ленау — псевдоним Николая фон Стреленау, австрийский поэт (1802-1356), автор знаменитых ‘Камышевых песен’ и других лирических стихотворений и поэм (‘Фауст’, ‘Альбигойцы’, ‘Савонарола’ и т. д.).
О Нат. Ив. Собольщиковой см. пи. NoNo 9, 55 и комм. к ним.
Иогансен — собственник музыкального магазина, поставщик РМО, у него Балакирев брал ноты по абонементу (см. ниже п. от 26 мая 1871).

195.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[Понед. 19 дек. 1866.]

Бах. Посылаю Вам сборник мой. Сделайте в нем поправки в тексте, и передайте Иогансену.
Официальное приглашение я получил. В нем ничего нет, кроме общих казенных фраз. Я его все-таки не дам для напечатания, ибо сие значило бы, что я сам об себе печатаю. Такую вещь полагаю, что и Рубинштейн не позволил бы напечатать, а в нахальстве ему нельзя отказать. До свиданья.

М. Балакирев.

Понед. (19 Дек. 66).
К словам ‘официальное приглашение’ Стасовым приписано: ‘дирижировать концертами РМО’ В это время А. Г. Рубинштейн отказался от должности директора СПб. консерватории, не желая подчиниться решению совета профессоров, с мнением которых был несогласен в вопросе о выдаче дипломов оканчивающим консерваторию часто бездарным ученикам, и уехал за границу. К этому времени из директоров — учредителей РМО ушли Д. В. Стасов, Д. В. Кашин, М. Ю. Виельгорский умер, и остался один Кологривов. Он и настоял на приглашении Балакирева.

196

Russland Petersburg.
Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховом, в С. Петербурге.
Со вложением фотографической карточки.

Прага, 10 Февр. 1867.

Милый Бах:

Если я до сих пор ни строки не писал Вам, то потому что приходилось бы писать об том, до чего Вам никакого дела нет. Но, слава богу, мы не разошлись с Вами на музыке, и на Руслане в особенности, и с самого 1-го представления Руслана я чувствую непреодолимое желание поделиться с Вами тем, что здесь происходит, и если бы не был утомлен и нервно расстроен, то давно бы написал к Вам.
Руслан окончательно покорил себе чешскую публику. Восторженность, с которой его приняли, не уменьшается и теперь, хотя я его уже дирижировал 3 раза. (Сегодня буду дирижировать в 4-й и последний, а в среду еду в Петерб.[ург]. Здешние критики — дрянь ужасная — немецкие сапожники, они не ушами слушают, а пристанляют к ушам должно быть какие-то немецкие рупоры, в коих сейчас отдается что правильно, klassich, или не согласно с их узенькими колбасными теориями об опере. К тому же они полонофилы, и потому Вы сами рассудите, до какой степени Руслан пришелся здесь по сердцу, если и такие плюгавые критики принуждены сквозь зубы восторгаться Русланом, чтобы не разойтись с публикой окончательно. Публика умнее нашей. 1-й акт производит впечатление потрясающее. В партере слышны возгласы: — ‘необычайно грандиозно’, — ‘это точно летопись Нестора’. Песнь Баяна приводит их в восторг, на улицах распевают:
Ке slavf ruske otany
Zavznete slavne stvuny zlat
Jak nasch dedu v vojne svat
Na Carhrad sly druziny.
Неожиданное вступление хора (D-dur) и все развитие интродукции (здесь мы не по-лядовски даем Руслана) придавляет всех, начиная с меня. (2-я песня Баяна выпущена.) Далее в арии Людмилы сделаны сокращения, но за то весь финал идет целиком и хор в 5/4 H-dur и хор, следующий за Adagio-canon.
Квинтет вызывает страшные аплодисменты.— Вы не можете себе представить, какое действие потрясающее производит весь Руслан без Лядовских оскоплений. В 5-м акте романс ‘Ona zivst, ona mi radost’ приводит в неописанный восторг всех, также и речитативы A-moll и хорик в восточном роде. Финал 3-го действия идет вполне, за то танцы выпущены совсем, и весь 3-тий акт так преобразился до того, что неузнаваем. Вслед затем я должен был по условию с дирекцией дирижировать ‘Жизнь за царя’, которую пришлось поставить в 2 дня, в 1-й день на репетицию никто не пришел, во 2-й не все, пришлось давать экспромтом — шло скверно, но успех Руслана сделал то, что и Жизнь за царя, которую умышленно уронил дирижер Сметана (полонофил), приняли очень тепло, после 3-го действия меня вызвали, а молитва за царя (G-dur в квартете), прежде выпускаемая, вызвала громкие аплодисменты. Персонал в этой опере отвратительный, а я не мог переменить.— Сусанин (он же Фарлаф) по даровитости истинный наследник Петрова, в Руслане выбран мной. (Опера разучиваться стала при мне и мною, пришлось изготовить все в 2 недели.) Все не только удовлетворительны, но даже некоторые превосходят наших, так Руслан, Горислава и Ратмир. За то какую они лезгинку плясали! просто ужас! (Лезгинка идет с Глинковским окончанием, а не с Лядовским. Вы услышите, что это за гениальная вещь, свое переложение для одного оркестра я везу с собой и дам в 1-м концерте). Замечательно и то, что при вызовах после 1-го действия не забывают и Баяна. До скорого свидания. При сем посылаю Вам обычную подать, т. е. свою карточку, снятую на 3-ий день после 1-го представления ‘Руслана’, т. е. 6-го февраля.

Ваш М. Балакирев.

Дирекция здешняя свинья, как и все дирекции в свете, Мне, чтобы уехать, приходится занимать 100 гульденов.
Получил Вашу статейку ‘Опера Глинки в Праге’. Что касается до декораций, то они вышли далеко не то, что требовалось. Чехи очень бедны, чтобы сделать такие, какие требовались, впрочем было недурно.— Я хочу по приезде по поводу Вашей статейки написать статью о том, как здесь дается ‘Руслан’, чтобы уколоть Лядова, если такого носорога можно чем-нибудь уколоть и заставить давать ‘Руслана’ как подобает. Чествование юбилея Глинки не было по милости поляков, которые печатно заявили в газетах, что в Праге готовится Москевская демонстрация на Москевские деньги, и даже высчитали, что нише правительство отпустило на это 50.000 руб. (в одной газете сказано 30.000). Но не буду об этом распространяться, ибо все сие, на что постоянно натыкаешься заграницей, для Вас тарабарская грамота. Ваш наивный детский взгляд на эти дела, превратившийся от времени в старческую окаменелость, не позволяет Вам видеть дела в том виде, как они действительно происходят, и потому-то Вы смотрите на все через космополитическое пэнсне. Но я не отчаиваюсь еще в Вас. Судя по тому, что делается в Европе, мы должны ждать страшной грозы, скоро будет поставлен вопрос быть или не быть России. Уверен, что Вы тогда выйдете из оцепенения и перестанете распевать Ваше виртуозное Adagio canon la Thalberg о больших и малых государствах, о кровосмешении, и т. п. Александр Иванович Герцен, не живя в России, и тот уразумел, как его страшно обманули, и чему он до сих пор служил, в своей наивной русской недодуманности. Время серьезное! Пора перестать бить баклуши.—
Я на днях чуть было не слег совсем. Расхворался не на шутку, был жар и бред, и мне все представлялся Ваш Митя и мне все казалось, что он няньчится со мной, как назад тому 10 лет при моей болезни. Передайте ему мой поклон, скажите ему, что я его очень люблю и весьма благодарю, он уже знает за что.
Я получил здесь 2 пенка от публики, как представитель Глинки и русской музыки. На другой же день по приезде хочу один из них отвезти в Невскую Лавру и надеть на памятник Глинки. Пусть на нем развеваются славянского цвета ленты.— Скажу Вам, что я приобрел много опытности как дирижр. Поставить ‘Руслана’ и дирижировать его — это не то, что Mephisto-Walzer, для коего нужно быть только внутри художником. ‘Руслан’ дал мне огромный технический опыт, и если бы мне привелось ставить его в Питере, то я показал бы Вам, как нужно его поставить. Передайте В. Ламанскому мой поклон и скажите ему, что в Вену не поеду, ибо и на поездку в Питер приходится занимать деньги. Письма же и поручение переправил к Раевскому.— Что касается до его просьбы касательно публикации о Журнале Минист. Народн. проев, то я отдал для перевода Патеру[е], но он до сих пор еще ничего не сделал, ибо был сильно занят, служа мне переводчиком в театре. По моем отъезде hned будет все сделано. Апо! Скажите ему, что земли русские не посрамили и что ‘Руслан’ зело возвеличил ее. После первого представления я целый день был как сумасшедший. Не мог никуда писать. Все бы пел речитативы Баяна и Финна.—
Скажите также Ламанскому, что чехи — славные внутри, и ложно судить об них, основываясь на Narodni listy и другие плюгавые газеты вроде Politik.

Milij Balakirev
v Praze.

‘Если я до сих пор не писал ни строки Вам, то потому, что приходилось бы писать о том, до чего Вам никакого дела нет…’ И дальше: ‘Вы смотрите на все через космополитическое пэнсне… Судя по тому, что делается в Европе, мы должны ждать страшной грозы… Вы перестанете распевать Ваше виртуозное Allеgro-canon la Thalberg о больших и малых государствах’ и т. д. и т. д.— Эти замечания Балакирева вызваны были не только пробудившимся в нем в эту поездку, в разгар прусско-австрийской войны, славянофильскими идеями, но и политическими событиями и настроениями, которые тогда можно было наблюдать в Европе, через три года грянула франко-прусская война, в которую Россия едва не была вовлечена, но уже начиная с этого времени угроза всеевропейского пожара, и в частности враждебное отношение Германии к славянству, стала все явственнее выявляться, через 10 лет — во время русско-турецкой войны — была уже явной и, наконец, вылилась в катастрофу 1914 года. Политические предчувствия и взгляды Балакирева, как видно уже из этого письма, были предметом споров и несогласий его со Стасовым и, усиливаясь с годами в несколько шовинистическом направлении, впоследствии сыграли не малую роль в окончательном расхождении двух друзей.
‘Мы, слава богу, не разошлись с Вами на музыке и на Руслане — это замечание опять-таки вполне верно определяет ту сферу идей и стремлений, в которой Балакирев и Стасов навсегда остались единомышленниками, в частности Глинка и ‘Руслан’ до конца их жизни являлись связующими звеньями (см. наше Предисловие). И в этом письме мы видим, как Балакирев добился в Праге того, о чем оба друга упорно хлопотали все время в Петербурге: исполнения тех гениальнейших страниц Руслана, которые урезывались на русской сцене: 1) всей интродукции и финала 1-го акта без сокращения (здесь мы не по-лядовски даем Руслана, 2) в 5 акте — романса Des-dur Ратмира, речитативa A-moll и хора в восточном роде, 3) ‘Финал 3-го действия идет вполне, зато танцы выпущены совсем, и весь 3-й акт так преобразился, что стал неузнаваем’ (см. наш комментарий и приведенные там собственные слова Глинки об этих танцах в п. No 59), и лезгинка идет с Глинковским окончанием, а не с Лядовским.
Статья Стасова ‘Оперы Глинки в Праге’, появилась в No 35 ‘СПБ. Вед.’ 1867 г. См. комм. к п. No 192.
‘Я хочу по приезде написать статью о том, как здесь дается Руслан, чтобы уколоть Лядова, если такого носорога можно чем-нибудь уколоть, и заставить дирекцию давать Руслана как подобает…’ — мечта Балакирева и Стасова отчасти осуществилась при Э. Ф. Направнике и Гедеонове, при возобновлении и новой постановке Руслана — в 1871 г.. сам же Балакирев в концертах Бесплатной Школы, и до поездки в Прагу и после нее, неукоснительно исполнял эти части ‘Руслана’ ‘без сокращений как всегда стояло у него на афишах.
В концерте РМО сезона 1867/68 г. 19 октября 1867 г. были исполнены Увертюра и Интродукция из 1-го акта’Руслана’ и в 7-м — вся 1-я картина 5-го акта, пропускавшаяся (и пропускаемая и ныне’, романс Ратмира Des-dur, речитатив a-moll и ‘хор в восточном роде’. В концерте Бесплатной школы 2 марта 1870 г.— опять ‘Интродукция — без сокращений’.
О подробностях пражской постановки и исполнении Руслана’ и о тех трудностях и интригах, с которыми пришлось Балакиреву бороться, можно найти, кроме статьи Стасова (Собр. соч., т. III), интереснейшие строки в письмах Балакирева к Л. И. Шестаковой (см. статью Тимофеева ‘Балакирев в Праге’) и в письмах ее, Мусоргского и др. к Балакиреву (см. ‘Мусоргский. Письма и документ ы’, под редакцией А. Н. Римского-Корсакова’. Римский-Корсаков в ‘Летописи’ говорит, что будто бы по возвращении Балакирев говорил почти исключительно об упомянутых интригах, но из печатаемого нами письма мы видим, что если он и упоминает о враждебном отношении со стороны державшихся германской ориентации критиков или полонофилов — настроенных вообще против русских и всего русского (что через 4 года после восстания 1863 года весьма понятно),— то главное содержание печатаемого нами письма все посвящено музыкальной стороне дела, заботам о возможно идеальном исполнении оперы Глинки и радости о достигнутых результатах.
Исполнитель ролей Сусанина и Фарлафа (по даровитости истинный наследник Петрова) — это был Ос. Ос. Палечек, вскоре переселившийся в Петербург, поступивший на Мариннскую сцену и бывший действительно очень талантливым исполнителем ролей в операх Глинки, Даргомыжского, Мусоргского (Рангони в ‘Борисе’), отличным Мефистофелем в ‘Фаусте’, гр. Сен-Бри в ‘Гугенотах’ и т. д. Впоследствии он был ‘учителем сцены’ в Мариинском театре.
Сметана Фридрих — чешский композитор, бывший тогда оперным дирижером в Праге, автор ‘Проданной невесты’.
‘Посылаю Вам обычную подать, т. е. свою карточку, снятую на 3-й день после 1-го представления ‘Руслана’, т. е. 6 февраля, а первое представление М. А. хотел приурочить ко дню годовщины оперы Глинки — 3 февраля,— но оно состоялось 4-го и без юбилейного чествования Глинки. Карточку мы воспроизводим в настоящей книге.
Трогательно намерение Балакирева по приезде в СПб. один из поднесенных ему в Праге венков отвезти на могилу Глинки в Невскую лавру, а слова я был как сумасшедший и все пел бы речитативы Баяна и Финна’ показывают, что не ‘интриги’ недоброжелателей, а радость, что музыка Глинки одержала такую блестящую победу в чешской столице, и испытанное наслаждение от самой музыки наполняло тогда сердце и все думы Балакирева.
‘Твое переложение для одного оркестра я везу с собой и дам в 1-м кон це рте’ — этого намерения Балакирев в этом сезоне не исполнил, но это переложение для одного оркестра Лезгинки и восточных танцев из 4-го акта ‘Руслана’ Балакирев исполнил во 2-м концерте РМО сезона 1868-69 г., так же как и хор ‘Погибнем’, причем на афише стояло опять ‘оба отрывка без сокращений’. Оно вошло и в издание ‘Руслaна’ 1878 г., о котором см. во II томе печатаемой нами ‘Переписки Балакирева и Стасова’.

197

В. В. Стасову
д. Мелиховой, на Моховой.

[27 февр. 67.]

Как ни досадно, а придется отложить сегодняшнее наше собрание до другого раза. Я нездоров, и всю ночь не спал от боли живота, теперь несколько лучше.—

Ваш М. Балакирев.

27 февр. 67.
‘Придется отложить сегодняшнее наше собрание’, т.е., вероятно, первый вечер у Балакирева со всеми музыкальными друзьями, после возвращения его из Праги.

198.

СПБ, среда, 4 июня 67 г.

В моей книге адресов про Леон. Сильв. Гусаковского написано так:
‘Москва, служит в Думе, а живет — Большой Кисловский переулок, д. Азанчевского, меблированные комнаты’.
Но этому адресу уже несколько лет, а потому не могу ручаться за его достоверность нынче.

Ваш В. С.

‘В моей книге адресов про Леон. Сильв. Гусаковского написано’ — вероятно, Балакирев, не получая известий от Аполлона Селиверстовича Гуссаковского, уехавшего за границу, просил Стасова сообщить адрес брата Гуссаковского, жившего в Москве.

199.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Дом Мелиховой по Моховой.

[23 окт. 1867. Понед.]

Бах! Имею большую в Вас надобность. Приходите ко мне. Я весь вечер сегодня дома. Сам бы пришел, но нездоров, простудился и завтра нужно быть на репетиции.

Жду Вас
М. Балакирев.

23 Окт.
Понедельник (1867).
Завтра нужно быть на репетиици’ — на репетиции 2-го из концертов РМО сезона 1867—68 г., которыми Б. был приглашен дирижировать совместно с Берлиозом. Балакирев дирижировал 1, 2, 3 и 7-м концертам и Берлиоз — 4, 5, 6, 8. 9 и 10-м.
2-й концерт состоялся 26 октября 1867 г. В нем была исполнена увертюра Вагнера ‘Фауст’, 1-я симфония Шумана, антракт, речитатив и ария княгини из 3-го акта ‘Русалки’ Даргомыжского,— пела Е. К. Скордули, и она же исполнила романсы Глинки (‘Жаворонок’) и Балакирева (‘Приди ко мне’), и, наконец, Сербская фантазия’ Римского-Корсакова.

200.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[Воскресенье, 26 ноября 1867.]

Бах! Имею в Вас большую надобность. Приходите безотлагательно завтра поутру ко мне. Я буду ждать Вас до 12-ти час — Сегодня я не совсем здоров, иначе был бы у Вас.—

Ваш
М. Балакирев.

Воскресенье.
(25 ноября 1867).
‘Сегодня я не совсем здоров, иначе был бы у Вас’ — так как по опыту прежних лет знал, что в воскресенье Стасов не пришел бы к нему (см. пп. No No 47, 140 и 141 и комм. к ним).

201.

[Конец ноября или начало декабря 1867 г.]

Милий, я вчера ничего не написал Вам, потому что весь день меня не было дома. Но я был у Даргомыжского, и вот Вам мои соображения. Я читал подлое и глупое письмо Серова, и мне кажется всего лучше было бы ничего ему не отвечать от Дирекции, но напечатать его письмо в газеты, с объяснением, что Дирекция передает это письмо на суд публики, а что касается до прав почетных членов, о которых расспрашивает Серов (право участвовать ‘на банкетах’, в овациях и т. д.!!), то в двух словах сказать, что еще до сих пор таких прав и не слыхано нигде. В остальном — напечатать ответ Даргомыжского, с некоторыми изменениями. Очень может быть и даже очень вероятно, что Дирекция не захочет всего этого, тогда пусть идет письмо Даргомыжского — он не дурень, и сверх того Александра в ином меня послушался, и переменил кое-что. Я даже уговорил его вставить, между прочим, что Серова не приглашали к обеду и по той причине, что там были все только люди, имеющие ‘друг к другу чувства уважения и приязни’. Но, мне кажется, хорошо было бы изменить или и вовсе вычеркнуть фразу, что в ‘Дирекции Музык. Общества есть тоже артисты с талантом не хуже Серова’ (слова не те, но значение это). По-моему, весь этот гадкий пассаж Серовского тона непременно надо вон. Тоже я уговорил его выбросить фамилию Ломакина, которою Даргом. хотел унизить Серова. Гораздо проще сказать, что и кроме Серова есть другие московские члены, которых не приглашали на обед.
Берлиоза я застал в постели,— настоящий мертвец, охает и хрипит, точно сейчас хоронить уж надо. Пробовал говорить про финал 1Х-й симфонии (о чем просил сказать и Даргом., с тем, что он с а м приготовит солистов), но Берлиоз упирается. Кажется этот свинья Дерфильт слишком наговорил ему про прежние хоры и солистов. Но я думаю, что все-таки надо силой заставить Берлиоза, сказав, что пусть попробуют хоть на репетиции: будет худо, всегда еще время будет отбросить финал. Вчера я был в гостях, и мне там дали прочесть новую статью Лароша о Глинке. Я еще раз убедился, до какой степени все перевирают всякую самую простую вещь!! Это точь в точь то же самое, что мне рассказали намеднись, что Вы разругали оркестр, ‘наговорили ему грубостей и швырнули партитуру’!!! На деле вышло что-то совсем и не похожее даже: ничего не было с оркестром, все было о другом совершенно предмете, совсем иначе. Так точно и со статьей Лароша. Вам сказали про нее одно, а на деле — и тени нет, про Руслана она еще вовсе и не говорит, потому что это только первая статья, и меня нисколько не упрекает ни в чем относительно Руслана, но напротив осыпает меня всевозможными похвалами, поминутно на меня ссылается, и именно берет задачей подробно ‘доказать те ‘прекрасные’ мысли, которые находит у меня во множестве, но говорит, что они у меня еще не довольно доказаны. Вот Вам как пересказывают все навыворот!!
И действительно, если будете читать Лароша, найдете, что это пространные вариации на высказанные мною темы, но так как Ларош человек довольно ограниченный и закис в прежних понятиях, то он, посреди восторгов от Глинки, высказывает пропасть таких вещей, которые ни к чорту не годятся. Наприм. что германская музыка сказала все и дальше идти не может (что за пророк!), что она теперь в эпохе разложения и упадка, потому что, благодаря дурному примеру Бетховена, пошла в программную музыку!! (новый и единственно-возможный теперь шаг вперед он считает шагом назад и разложением!!), Керубини и Берлиоза ставит вместе один офранцуженный итальянец, другой онемеченный француз, и оба факта равно.
Это письмо без даты (поставленная впоследствии м правом углу дата ‘1866’ — очевидно, ошибка памяти написавшего) относится ко времени второго приезда Берлиоза в Россию и пребывания его. в частности в Петербурге, с ноября 1867 по 1 февраля 1863 г. Первый раз он приезжал в 1847 г. Второй раз — зимою 1867/63 г. После вышеуказанного отказа Рубинштейна от директорства в консерватории и отьезда его за границу, в. к. Елена Павловна, покровительница РМО, пригласила Берлиоза продирижировать в концертах РМО, предоставив ему помещение у себя в Михайловском дворце, экипаж на все время его пребывания и вознаграждение в 15000 руб. Берлиоз, уже бывший в личных и письменных сношениях с членами Балакиревского кружка, Стасовым и Кюи, в этот период близко сошелся с Балакиревым, который был назначен ему в помощники и перед концертами проходил с хором и солистами те произведения, которыми дирижировал Берлиоз, удрученный годами и болезнями.
Концерты эти имели громадный успех, публика шумно приветствовала гениального дирижера и композитора, а Берлиоз оживился от этих восторженных приемов и был в восторге от превосходного исполнения превосходным оркестром произведений Бетховена, Глюка и своих собственных. 11 декабря, в день рождения Берлиоза, дирекция РМО, вице-председателем которого был тогда Даргомыжский, члены Балакиревского кружка, с Балакиревым во главе, и многие лица, близкие к РМО и к Бесплатной Школе, дали в честь Берлиоза ужин, на котором было произнесено много речей по адресу знаменитого композитора, а от РМО поднесен ему диплом на звание почетного члена. Серова (враждебно относившегося к Берлиозу и его музыке, несмотря на то, что Берлиоз включил его в список лиц, которым он давал обед в Михайловском дворце, но там Серов оказался как бы чуждым среди дружного кружка поклонников Берлиоза) на этот раз не пригласили. Тогда Серов разобиделся и написал на имя Дирекции РМО то письмо, о котором говорится в первой половине печатаемого нами письма, выражая претензию на то, что его не пригласили на ужин, и вообще высказывал всяческие тщеславные свои обиды. Даргомыжский, в качестве вице-председателя РМО, ответил Серову официальным письмом, что на ужине были только все люди между собою знакомые и уважающие друг друга, т. е. последовал совету Стасова и употребил именно те выражения, которые тот ему подсказал. Откликом этого инцидента являются с слова ‘Райка’ Мусоргского.
‘Кресло гению скорей ищите,
Негде гению присесть,
На обед его зовите —
Гений очень любит честь’.
Также и Н. М. Ковалевский в ‘СПб. Вед.’ поместил сатирические стихи, начинавшиеся словами:
‘Меня не кличут на обед,
Творца Юдифи и Рогенды…’
Берлиоз же, очень страдавший от морозов (зима и тот год была особенно сурова) и, как вы :е сказано, уже сломленный годами и болезнями, воскресал и оживлялся, когда, дирижируя превосходным оркестром, мог передавать творения обожаемых им великих мастеров и свои собственные, или беседуя с горячо относившимися к его гению и личности молодыми русскими композиторами и деятелями искусств (в частности с Балакиревым, Стасовым и Кюи) и слушая высказываемые ими взгляды и требования, предъявляемые ими к новому искусству,— вполне отвечавшие его собственным взглядам и стремлениям.
Кроме упомянутых обеда и ужина Д. В. Стасов дал у себя обед в честь Берлиоза. После обеда Берлиоз, отдохнув немного на диване в кабинете Д. В., потом весь вечер приятно и интересно рассказывал и беседовал с собравшимися у Д. В. гостями Балакиревского кружка и с Кологривывым. бывшим в числе приглашенных друзей. ‘Мне было тогда 5 лет [В. К.]. в конце обеда, за дессертом, меня позвали и столовую и велели поздороваться с гостем, он мне дал какую-то конфетку, отец сказал мне: ‘Вот это Берлиоз, знаменитый музыкант, запомни это’, и я, действительно, как будто это было вчера помню характерную острую физиономию с гривой седых волос, падавших прямыми прядями на лоб, красную ленточку и ордена в петлице фрака. Меня, русского ребенка, жившего среди людей интеллигентских профессий, поразила эта орденская ленточка, так как, по моим понятиям, орден.I носили только военные, напр. ‘дядя Коля Берлиоз подарил моему отцу портрет с своей автографической надписью, с тех пор всегда висевший у него в кабинете’. Уехал Берлиоз 1 февраля, подарив на прощанье Балакиреву свою дирижерскую палочку и сохранив о нем самое лестное и дружеское воспоминание — что вскоре он и оказал в одном серьезном деле — о чем речь будет ниже (см. п. от сентября 1868 г. и комм. к нему). Вернувшись в Париж, он писал Стасову: Подтвердите мне, что Вы напомнили обо мне Вашей прелестной belle-soeur, Вашей милой (gracieuse’ дочери и Вашему брату. Я всех трех вижу, точно они тут предо мной’ 110 марта 1868 г.). А 21 августа он пишет: ‘Я чувствую, что умираю. Я ни во что более не верю, я хотел бы Вас видеть, может быть, Вы’ меня опять ободрили бы. Кюи и Вы. может быть, прибавили бы мне хорошей крови… О, прошу Вас. напишите мне так коротко, как хотите… Если мое письмо застанет Вас в Петербурге, напишите мне хоть шесть строк, и я Вам буду бесконечно благодарен. Тысячу вещей от меня Балакиреву. Прощайте, мне трудно писать Вы добры. Докажите мне это еще раз. Жму Вашу руку. Преданный Вам Берлиоз’.

202.

На обороте:
Милию.
Милий, вы меня еще раз проняли до самых глубоких корней. Благодарствуйте.
Что, если б этакое счастье осталось мне и для всего моего будущего, пока я жив?
Больше мне не на что надеяться, лучшего нечего ждать.

В. С.

Письмо это — без даты — написано (вероятно, поздно вечером 9 декабря 1867 г. н послано не по почте утром 10) под впечатлением исполнения в 7-м концерте РМО ‘Садко’, 1-й картины 5-гр действия ‘Руслана’, а особенно 3-й симфонии Es-dur Шумана, с ее удивительным Andante Es-moll, озаглавленным ‘Fеlerliсh’ — ‘торжественно’ — и изображающим торжественную процессию по случаю освящения Кельнского собора, это ‘Шествие’ на Стасова всегда производило потрясающее впечатление.

203.

Пятница (8 марта 1868).

Пожалуйста не откажите составить Либретто концерта Беспл.[атной] школы. (Понед. 18 марта в зале двор. Собр. в 8 час.) Сначала будет 1-я симфония Шумана (B-dur) — а) Интродукция и Аллегро, б) Lerghetto и Scerzo, в) Finale. Распишите, в котором году Шуман ее сочинил, и когда род. и умер.
Далее прошу Вас напишите текст Requiem’a по-латыни по нумерам, а другая половина подстрочный перевод. Также распишите про Реквием, что найдете у биографов Моцарта интересного по этому случаю.— Все это нужно сделать поскорее, чтобы ко Вторнику было готово. Еще попрошу Вас напишите об этом концерте несколько предварительных строк, чтобы заинтересовать публику.— Мне во что бы то ни стало нужно, чтобы концерт дал деньги.— Так как Вы получаете афиши, то верно видели уже анонс концерта. Имейте в виду, что Н. Рубинштейн участвовать не будет (он не поспеет к этому дню, о чем и телеграфировал), а инструментально будет 1-я Симф.[ония] Шумана.— Я захлопотался до чертиков.

Весь Ваш
М. Балакирев.

Ноты Requiem’а у Вас есть и лежат у Вас в комнате (переплетена книга вместе с Stabat Перголезе instrumente par le Gnral Lwoif). Оттуда и возьмете текст.
Напишите, что между Лякримозой и Domine Jesu будет антракт.
Этот концерт Бесплатной школы, в котором исполнялись 1-я (В-dur’ная) симфония Шумана и Реквием Моцарта (с участием Реган, Лавровской, В. М. Васильева и Петрова) действительно состоялся 18 марта в зале Дворянского собрания. На программе его, как желал Балакирев, Стасовым был пометен текст каждого номера и против него русский перевод, а также приведены даты рождения и смерти Шумана и Моцарта.
‘Мне во чтобы то ни стало нужно, чтобы концерт дал деньги — эти слова показывают, что в это время уже Балакиреву приходилось с большим трудом и риском вести дела Бесплатной школы и что та самая публика, которая как будто ценила произведения, пропагандировавшиеся Балакиревым и Ломакиным, когда ими дирижировал приезжий знаменитый музыкант, и не думала интересоваться этими же вещами, когда они исполнялись в Бесплатной школе, и концерты школы все чащ’ давали дефицит.
Николай Григорьевич Рубинштейн (1835—1881), младший брат Антона, известный пианист, директор Московского отделения РМО и Московской консерватории, в противоположность Антону Григорьевичу, был с Балакиревым в очень дружеских отношениях, был первым исполнителем его ‘Исламея’ (ему и посвященного) и в конце 60-х и начале 70-х годов не раз участвовал в концертах Бесплатной школы и старался, этим своим участием помочь Балакиреву (см. ниже).

204.

[26 Апреля 1868.]

Дорогой Бах
Пожалуйста, просмотрите составленное мною поздравление от имени Русск. Муз. Общ. и если что найдете нужным исправить, то исправьте. Имейте в виду, что в Муз. Обществе раздаются сильнее голоса против этого поздравления — quasi-политической демонстрации, и если Вы сделаете что-нибудь посильнее, то пожалуй дело совсем испортится.
Впрочем делайте как знаете, не соображаясь ни с чем. Это-всего лучше.— Пожалуйста, завтра утром в 10 час. верните мне обратно.

Весь Ваш М. Балакирев.

(26 Апреля 68).
С. П. Б. Русское Музык. Общество поздравляет с закладкой Чешского Народного Театра и, желая славянскому искусству быстрого и могучего роста, будет с любовью следить за будущими самостоятельными его проявлениями, чему залогом служит то чувство и понимание, с которыми были приняты в Праге оперы нашего Глинки.
В этом и двух следующих письмах речь, как видно из текста писем, идет о поздравлении, которое Балакирев хотел послать в Прагу от имени РМО и Бесплатной школы по случаю закладки Чешского народного театра. В данном случае, как и всегда. Банкиров обратился к Стасову особенно потому, что, не хорошо зная иностранные языки, не решился сам окончательно редактировать текст таких приветствий или выражений соболезнования (напр. по случаю юбилея и смерти Листа).

205.

[26 апр. 1868.]

Милый Бах.
Не откажите составить поздравленьице и для Муз. Беспл. школы.— Это поздравление может быть погорячее. Я сам совершенно отказываюсь сочинить что-нибудь, раз уже сочинивши. Литературная фантазия моя крайне бедна.—
Завтра буду ждать от Вас и того и другого. Пожалуйста пришлите в 10 час.

Весь Ваш М. Балакирев.

26 апр. 1868.
См. комм. к предыдущему письму.

206.

[26 апреля 1868.]

Прилагаю здесь редакцию телеграммы, предлагаемой мною. Если бы ее приняли, она бы понравилась в Праге.—
Даргомыжский поручает мне звать Вас в Среду (1-го Мая) к нему, вечером: будут петь все, что он до сих пор сочинил, Д. Жуана.

В. С.

26 Апр. 68.
Черкните слово: одобряете или нет мою редакцию.
Если это будет телеграмма, то велите, пожалуйста, показать мне наперед иностранный текст, если такой будет.
См. комм. к двум предыдущим письмам.
‘У него: [Даргомыжского] будут петь все, что он до сих пор сочинил из Дон-Жуана’ — т. е. все, что он сочинил из ‘Каменного гостя’. См. выше письма от 30 января и 17 мая 1866 г. и комм. к ним.

207.

С.-Петербург.
Его превосходительству Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.
No 210. От Управл. Кавказ. Минер. Вод.

Кисловодск. 8-го Сент. 1868 г.

Дорогой Бах.
Не понимаю, что означает Ваше неписанье ко мне. К Вам я писал 15-го Июля и письмо вероятно пришло и Вы бы успели отправить мне ответ. От Людм. Ив. тоже ничего нет, хотя последнее письмо я послал под казенной печатью, след. оно непременно дошло. Я выезжаю отсюда через неделю, т. е. 16-го числа, и к 1-му Октябрю уже буду в Питере. Рассказывать Вам придется немного. В эту поездку я почти не видал ничего нового мне неизвестного, за исключением Червленной станицы, через которую я ехал, туда меня вез казак, совершенный Лукашка, но его роман кончен — у него есть жена Марья и уже двое детей. Сам он родом из — соседней Щедринской станицы. В разговорах с ним меня удивило особенный склад ума его, склонный к индиферентизму. Расспрашивая его об разных разностях, я между прочим спросил, женются ли они на татарках (черкес здесь зовут татарами), нн что он отвечал: ‘Как же можно, ведь они не крещенные, нельзя на них жениться христианской душе. Прежде, говорят, женились, только давно, очень давно, лет 200 тому назад, еще когда евтих вер не было, а как зачались евти веры, тут уж и перестали жениться на них’.—
Был я во Владикавказе и останавливался у Бороздина, который там Председателем Областного Суда.— Он женат на весьма порядочной доброй провинциальной польке, которая его держит в руках, но не может отучить свистать желтенькое. Он свищет ужасно, и если все пойдет так, то он вероятно потеряет и это место. Он все тот же,— не постарел, так же дает названия всем, как и прежде.
У него был слуга Тит, которого он не иначе звал как La Clemenza di Tito, на что слуга отвечал из другой комнаты: Si, Signor.
В бытность свою в Житомире он написал коллекцию польских романсов, которые гораздо лучше его православных произведений, и полагаю, что в польском репертуаре после Монюшки ничего лучшего не имеется. Он получил за них 200 р. от издателя.— Теперь он не в состоянии что-нибудь делать, потому что с утра, секретно от жены, начинает свистать желтенькое.
Вообще впечатление произвел он грустное. Тороплюсь писать. Сейчас идет дилижанс.

Ваш. М. Балакирев.

Лукашка — герой повести Льва Толстого ‘Казаки’. Мы уже указывали в комм. к письму от 3 июня 1863 г. из Пятигорска, что в наблюдениях Балакирев, и его кавказских впечатлениях очень мною схожего с впечатлениями и наблюдениями Льва Толстого, отразившимися в ‘Казаках’.
О Николае Александровиче Бороздине (1828—1887) см. выше комм. к пп. No 3. 8, 18, 19, 21, 83. Жена его Елизавета Ксаверьевна пережила его на много лет. Она недурно пела, и Бороздин написал для нее ряд романсов на польские тексты, изданных у Глюксберга в Варшаве Константином Будкевичем. Фортепианные веши его изданы Бернардом.
‘Clemenza di Titо’, ‘Милосердие Тита’ — название оперы Моцарта.

208

С. Петербург.
Его превосходительству Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, лом Мелиховой.

Кисловодск. 14 Сент. 1868 г.

Дорогой Бах.

Я получил Ваше письмецо только сейчас, и тотчас же отвечаю Вам. Так оно меня обрадовало и оживило. Одно только жаль, что ответ мой пойдет к Вам не ранее как послезавтра (16-го) в день моего выезда отсюда в протухлую немецкую Се верную Пальмиру.—
Что касается до Вашего предложения видаться нам почаще, то скажу Вам, что я этому буду очень рад. Я много думал об Вас и себе, об наших отношениях и пришел к такому заключению, что хотя в Вас есть стороны, которые я переварить не могу и с которыми никогда не примирюсь, зато в Вас есть и такие стороны, которые для меня неоцененны, и след. нужно довольствоваться тем, что есть. Наконец, я почти был еще мальчик, когда познакомился с Вами, привык к Вам, рос вместе с Вами в музыкальных понятиях, и в многом другом взаимно влияли мы друг на друга. От таких фактов нельзя отрешаться. Их не вырубишь топором.— Здесь мне как-то попалась книжка Герцена, где я перечел опять Записки доктора Крупова, которые мне так прежде нравились (я их и теперь люблю) и меня поразил своей мелкотой и поверхност[ност]ию его психологический анализ в описании супругов, взаимно тиранящих друг друга. Прежде я этого не замечал, но теперь мне это бросилось в глаза, и мне кажется, что это подходит и к нам с Вами. Герцен, чтобы объявить весь мир сумасшедшим домом, должен к фактам прикасаться слегка, не затрагивая их глубь, иначе он погиб. Так и тут он описывает супругов постоянно ссорящихся, которым он предлагает средство весьма дешевого благоразумия — разойтись. Ну, что бы Герцен ответил, если бы помещик был человек по серьезнее и ответил: ‘Милостивый Государь, я не могу с нею разойтись, как и она со мной. Мы прожили вместе самые лучшие годы жизни нашей. Нам так хорошо бывало друг от друга, как ни от кого никогда. Правда, мы во многом потом разошлись, но ни я ни она не можем себе уже приискать новых сотоварищей в жизни, в нас уже нет прежнего пылу, сообщительности, юности натуры. Мы, может быть, загрызем друг друга, но расстаться не можем. Это одинаково чувствуем и я и она’. Ну, что бы Герцен после такого ответа стал делать с своей водевильной философией? А ведь подумаешь с виду-то, как остроумно! весь мир не более как сумасшедший дом! Вольтер да и только.— Ну что как бы он нам с Вами предложил такое же средство? Несмотря на то, что иной раз я готов Вас ругать на чем свет стоит, я бы не согласился. Полагаю, что и Вы тоже. Теперь мне как-то особенно ненавистны сделались все эти фольговые Психиатры, ну да об этом еще наговоримся в нашем Берлине, куда я приеду вслед за этим письмом.— Все, что Вы написали об дуралее Фаминцыне (при этом вспоминаю Гоголевскую рифму собачий сын), меня нисколько не удивило. Кологривов писал уже мне, что Е. П. сейчас же после моего отъезда объявила дирекции Р. М. Общества, что она намерена выписать какого-то Газенфуса для дирижирования концертами, и что дирекция восстала против этого как один человек. Препирательства были ужасны, но благодаря содействия Кн. Дм. Оболенского, М-м Абазы и Н. Рубинштейна дирекция успела отстоять меня. Я знал, что вести интригу может никто иной, как Заремба, через Фаминцына, которого он и определил затем к Е. П. в Секретари Главной Дирекции Р. М. Общества. При этом нужно заметить, что Заремба чрезвычайно ловко действует, сваливая все на онемеченного кутейника Фаминцына и выставляя его на показ, а сам прячась за своих пасторов. Он мог бы быть ловким иезуитским духовником какого-нибудь средневекового дурацкого короля, и в этой способности своей он не обеславил своего знаменитого шляхетского происхождения.— С самого моего поступления в общество он ужаснулся при мысли, что музыкальное дело может перейти в мои руки, и что тогда русское варварство может затопить своим необузданным диким потоком те добрые семена музыкальной германской цивилизации, которые уже успели привить некие добродетельные мужи не в ущерб себе. Дуралей Фаминцын (собачий сын) за кружкой бира (Bier) поклялся ему в верности, оскорбленный моим непризнанием его дурацких сочинений, и потому и был определен Зарембой к Е. П. Клятва была заедена гусем с яблоками, с цуккером и корицей, изготовленным прелестными вилообразными ручками М-м Зарембы, походящей как 2 капли воды на Герценовскую Амалию, годную к разводу. Постарайтесь увидеть Кологривова и передайте ему, что я его оч. люблю, и чтобы он не обижался, если я иногда слишком резко пишу к нему. Он положительно добрый и честный малый, и меня поэтому-то и бесит его куриная слепота, при которой всякая дрянь его надувает, и при своем ограниченном понимании людей он воображает возможным соединить масло с водой, как напр. меня с Зарембой. А у него сильно развита манера сводничать, как напр. в былое время он меня хотел соединить с своим драгоценным Антоном. К счастью теперь он немножко начинает прозревать и с моим поступлением в Р. М. О. увидал, что действительно существует немецкая партия, которая называет Россию страной варварской совсем не за то, что и ней есть действительно варварского, а за что-нибудь новое, самостоятельное, русское.— Вы, будучи отрешены от водоворота жизни, еще не дошли до этого сознания, так как у Вас нет интересов, которые бы соприкасались со враждебными нам интересами, но надеюсь, что наконец и Вы прозреете.
Этой надеждой я и закончу письмо.—
Милому Берлиозу передайте мой поклон и передадите ему прилагаемое при сем письмо мое, которое было у меня заготовлено еще раньше. Что касается до его истории с Фаминцыном (собачьим сыном), то прибавьте ему, что мне чрезвычайно дорог его обо мне лестный отзыв, так как я никого в Европе так не уважаю из композиторов как его. Благодарить его за то, что он отказался исполнить просьбу Г. Фаминцына (собачьего сына), я считаю неуместным. Нельзя благодарить людей за то, что они не действуют против своих убеждений, не торгуют своими мнениями, одним словом за то, что они остаются честными. Такая благодарность, мне кажется, была бы оскорбительна в особенности для такого крупного туза как Берлиоз.—

Обнимаю Вас крепко
Ваш М. Балакирев.

Я не понимаю, что Людм. Ив. ко мне не пишет. Из Вашего письма я видел, что она жива и здорова.
Мы уже привели в Предисловии несколько цитат из настоящего письма Балакирева, характеризующих его взгляд на серьезность дружеских отношений его и Стасова, на важность для обоих сохранить дружбу вопреки всем временным несогласиям, размолвкам и пунктам расхождения. Это письмо чрезвычайно важно в этом смысле. Увы! Убеждение Балакирева в том, что они никогда не разойдутся, не оправдалось.
‘Записки доктора Крупова’ — сочинение Герцена.
‘В нашем Берлине, куда я приеду вслед за этим письмом’. Балакирев уже и в предыдущем письме из Кисловодска, и тут, и много раз позднее называет Петербург то ‘Берлином’, то ‘немецким городом’, он пророчествовал, что немцы заберут всю эту часть России и это будет не ‘Ингерманлянд’, а ‘Германлянд’, столица коего будет в ‘Bologa’, т.е. в Бологом (см. на этот счет наши комм. к письму Мусоргского к Стасову от 13 июля 1872, No 105 — ‘Мусоргский. Письма и документы’, под редакцией А. Н. Римского-Корсакова, Музгиз, 1932), где, к сожалению, слово ‘Bologa’ по ошибке напечатано ‘Bologo’, т. е. не сохранена германизация этого названия, сделанная Балакиревым.
Дальнейшая часть этого письма Балакирева касается инцидента, вызванного желанием в. к. Плены Павловны устранить Балакирева от управления концертами РМО и пригласить на место его некоего Зейфрица, которого Балакирев тут переименовал в ‘Газенфуса’. Как видно, дирекция восстала против этого, и благодаря В. А. Кологрнвову, кн. Дмитрию Александровичу Оболенскому, Юлии Федоровне Абаза (рожд. Штуббе, прекрасной певице-любительнице, близкой ко двору Клены Павловны) и Н. Г. Рубинштейну ‘отстояла Балакирева’. Тогда партия, враждебная Балакиреву, настояла на том, чтобы в. к. обратилась к Листу, Вагнеру и Берлиозу с просьбой дать отзыв о Зейфрице, а Берлиоза, кроме того, попросила дать отрицательный огзыв о Балакиреве. Лист и Вагнер дали отзыв о Зейфрице, что это — дирижер добросовестный и знающий, Берлиоз же ничего не ответил дирекции, а написал 21 августа Стасову: Я получил письма из России и Левенберга (где Зейфриц был капельмейстером князя Гогенцоллерна), где с меня требуют вещей невозможных, хотят, чтобы я сказал много хорошего про одного немецкого артиста, я о нем думаю в самом деле хороню, но на условии, что я худо отзовусь об одном русском артисте, которого хотят заменить немцем и который, напротив, имеет право на большие похвалы — этого я не сделаю. Что это за чортовы люди (Quel dwible de monde est-ce l!)’.
Этот инцидент объясняет все выпалы Балакирева против консерваторской консервативной партии во главе с Зарембой, Фаминцыным и др., партии, которая называет Россию страной варварской не за то, что в ней есть действительно варварского, а за что-нибудь новое, самостоятельное, русское’.
И опять, как в письме из Праги, утверждает, что Стасов, ‘будучи отрешен от водоворота жизни, еще не дошел до этого сознания, т. к. у нас нет интересов, которые соприкасались бы с враждебными нам интересами, но надеюсь, что наконец и Вы прозреете…’
Очевидно, Стасов в своем письме, о котором говорит в начале Балакирев, передал ему слова Берлиоза о требовании, обращенном к нему дирекцией РМО через Фаминцына, и об его, Бертиоза, отказе исполнить это некрасивое требование, а также и привет Берлиоза лично ему, Балакиреву — и к этому относятся слова Балакирева: ‘Милом у Берлиозу передадите поклон и передадите прилагаемое письмо — и весь конец абзаца о том, как Балакиреву отраден и лестен был отзыв о нем Берлиоза, но что ‘нельзя благодарить людей, когда они не действуют против своих убеждений’… ‘за то, что они остаются честными’ и т. д.
Николай Иванович Заремба (1821—1879) после ухода Рубинштейна из директорства был директором Консерватории с 1867 по 1872 г., он был известен своими мистическими религиозными верованиями, которые вносил даже в свои лекции по теории музыки, постоянно при этом приговаривая ‘с помощью божьей’, отражение этого видим как в строках настоящего письма Балакирева, где говорится, что он был бы ловким иезуитским духовником при каком-нибудь феодальном короле, так и в посвященных ему в ‘Райке’ Мусоргского строках текста и музыки:
Учит, что минорный тон —
Грех прародительский,
И что мажорный тон —
Греха искупленье…
Так-то, витая в облаках
С птицами небесными,
Расточает странам он
Глаголы несомненные,
‘С помощью божией’.
Александр Серг. Фаминцын (1841—1896) — композитор, музыковед и критик, читал в консерватории курс истории музыки и эстетики с 1865 по 1872 г., в конце 70 годов был секретарем дирекции РМО. Как ученый исследователь народных песен и инструментов, ‘индо-китайской гаммы’ и как автор ряда теоретических работ и переводов иностранных сочинений по музыкальной теории, заслуживает серьезною внимания и уважения, как автор оперы ‘Сарданапал’, сразу потерпевшей полное fiasco (см. письмо Мусоргского от 23 ноября 1875 г., No 167 — ‘Мусоргский. Письма и документы’), и других произведений является полною бездарностью, как музыкальный критик отличался пристрастными и часто несогласными с истиной утверждениями и особенно отличался ненавистью к ‘новой русской школе’ и совершенно проглядел значение ее представителей и ценность их произведений. О полемике его со Стасовым см. ниже комм. к письму от 7 июня 1868 г. Мусоргский написал в подзаголовке своего романса ‘Классик’. — ‘По поводу некоторых музыкальных статей Г-на Фаминцына’ — слова знаменательные и ненуждаюшиеся в пояснениях.

209.

Кавказ. Кисловодск, 10-е сент. 1868.

Дорогой Г. Берлиоз!

Как ни порывался к Вам писать из Петербурга, все как-то не удавалось. Написать же Вам кое-что, для того только, чтобы написать, мне не хотелось, и вот пришлось мне писать к Вам с Кавказа, откуда Вы еще наверное ни разу не получили писем, и где я пользовался минеральными водами и хлопотал об устройстве отделения нашего Музыкального Общества, что, мне кажется, состоится. Великий князь (Le Grand Duc Michel), с которым мне удалось в Владикавказе говорить об этом деле, обещал мне, вследствие письма нашей Grande Duchesse Hl&egrave,ne, полное свое содействие, и может быть уже будущей весной в Тифлисе — столице Кавказа — Армяне, Грузины, Персияне, Черкесы, Кабардинцы и прочий азиятский сброд услышит впервые под моим управлением музыку Бетховена, Шумана, Глинки, Фр. Шуберта и конечно и Вашу музыку, которую я так уважаю. Только на первый раз я не хочу им давать очень серьезное, чтобы их не запугать, а я надеюсь, что такая пиеса, как напр. Ваша Увертюра Carneval romain, сразу им понравится, и что они больше в ней поймут, чем граф Виельгорский, который в свое время почему-то славился как знаток.— В случае, если это дело состоится, то я исполнивши что нибудь Ваше в концерте, немедленно телеграфирую Вам из Тифлиса об этом. После отъезда Вашего из Петербурга мы много, говорили и думали об Вас. Пребывание Ваше у нас, конечно, навсегда остается одним из приятнейших наших воспоминаний, но одно болезненно на нас действует — это Ваша решимость не писать, чему будем противодействовать изо всех сил, насколько их у нас хватит.
Во что бы то ни стало Вы должны написать еще инструментальную симфонию. Сюжетов пропасть. Вы любите Байрона, сколько у него прелестных сюжетов совершенно подходящих к Вам, напр. Манфред.— Такому герою нельзя отказать в сочувствии, как и вообще Байрону, в судьбе которого так много сходного с Вашей. Как его не поняло английское общество, пропитанное своим фарисейским благонравием и условленными рутинными традициями жизни, за отступление от которых они не дают пощады, так и французы не поняли Вас, потому что не доросли еще в музыкальном искусстве настолько, чтобы встать немножко повыше какого-нибудь Гуно (Gounod).— И так обращаюсь опять к Манфреду. Мне так и представляется Ваша 1-я часть Симфонии: Манфред блуждающий в Альпийских горах. Жизнь его развита, неотвязчивые роковые вопросы остаются без ответа, в жизни у него ничего не осталось кроме воспоминаний. Изредка проскользывают у него воспоминания об идеальной Астарте. Воспоминания, мысли жгут, гложут его. Он ищет и просит забвенья, и никто ему не может этого дать. Какой чудный сюжет для 1-й части Симфонии. 2-я часть совершенно противоположного характера. Это должно быть нечто в роде Вашей sc&egrave,ne aux champs из Вашей 1-й Симфонии. Программа: быт Альпийских охотников, полный простоты, добродушия и наивной патриархальности, с которыми сталкивается Манфред и представляет из себя резкий контраст. Это должно быть тихое идиллическое adagio с проведением внутри темы Манфреда, которая, как ide fixe, должна просачивать всю Симфонию, что у Вас так мастерски сделано и в 1-й Симфонии, а в особенности в Гарольде, где проведение главной темы 0x01 graphic
и т. д. в особенности в Вашем Scherzo — изумительно.
3-я часть: Фантастическое Scherzo в роде Вашей гениальной Царицы Маб. Программа: Альпийская фея, являющаяся Манфреду в радуге из брызг водопада.— Какие бы тонкие краски у Вас явились бы в оркестре, затейливые новые, оригинальные сочетания — это только можно себе представить.—
4-я часть. Дикое необузданное Allegro полное дикой отваги в роде Вашего финала в Гарольде. Программа: сцена в подземных чертогах адского Аримана. Далее следует пришествие Манфреда, возбуждающее в подземных духах общий взрын, и наконец прелестный контраст этой необузданной оргии будет представлять вызов и появление тени Астарты. Это должна быть музыка легкая, прозрачная как воздух, что только Вы и сможете сделать, и идеальная. Далее опять идет чертовщина, оканчивающаяся Largo — смертью Манфреда. Я как только подумаю, что если бы Вы это написали, то сколько бы нового было бы для искусства, какие бы у Вас явились новые краски оркестра, новости в самой фактуре. Просто досада берет, что я не волшебник, а то бы я сотворил чудо, и заставил бы Вас писать. Во всяком случае мне бы очень желательно было бы знать Ваше мнение об этом сюжете. Мне казалось бы, что этот сюжет как бы нарочно для Вас сделан. Во всяком случае нравится Вам или не нравится сюжет, скажу Вам, что Вам грешно не писать, Вам первому композитору настоящей Европы.
Я был бы бесконечно рад, если бы Вы потрудились мне ответить в Petersbourg (prospective Nevsky, maison Benardaki), куда я скоро уже возвращаюсь.— Письмо это переведет Вам Стасов, которого я и прошу и переслать его к Вам в Париж. Очень жалею, что сам так плох по части франц. языка, что не могу сам писать к Вам. Хоть я и помню что следует говорить: le public и le conservatoir, но этих сведений оказывается очень мало для настоящей переписки.

Душевно преданный Вам
М. Балакирев.

И этом письме два пункта, особенно останавливающих наше внимание. Во-первых, хлопоты Балакирева перед кавказским наместником в. к. Михаилом Николаевичем (которому он, вероятно, лично передал письмо Елены Павловны) об открытии Кавказского отделения РМО и намерение дирижировать будущей весной в Тифлисе’ произведениями любимых им авторов: Бетховена, Франца Шуберта, Шумана, Глинки и Берлиоза.
Во-вторых, явное желание ободрить и оживить упавший дух Берлиоза, подвигнуть его вновь на композиторство, и с этою целью Балакирев предлагает ему программу для симфонии или симфонической поэмы и сюжет ‘Манфреда’ Байрона, натура и судьба которых кажутся ему конгениальными с натурой и судьбой самого Берлиоза. И программа эта останавливает особое наше внимание: эту самую программу, на которую умирающему Берлиозу не пришлось написать, через много лет Балакирев целиком и со всеми мельчайшими подробностями предложил Чайковскому — и Чайковский вдохновился ею, написал своего Манфреда и посвятил его Балакиреву. Читая эту программу в письме Балакирева к Берлиозу, мы словно читаем ту программу, которая печаталась на афише концертов, в которых исполнялась эта симфония Петра Ильича.

210.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[Воскресенье,
3 ноября 1868.]

Дорогой Бах.
Очень прошу Вас сегодня же вечером прислать публикации о концерте к Климченко. (Конечно исправленную Вами.) После ‘Лоэнгрина’ у меня трещала голова как будто я ‘продумывал миры’ и всю ночь видел во сне гуся.

Ваш М. Балакирев.

Воскресенье.
3-го Ноября (1868).
В программу 2-го концерта РМО сезона 1868/69 г. входили: 2-я симфония (C-dur) Шумана, ‘Восточные танцы’ из IV акта ‘Руслана’ в оркестровке Балакирева и хор ‘Погибнем’ оттуда, увертюра Мендельсона ‘Морская тишь’, ариозо из ‘Пророка’ пела Лавровская, и она же исполнила романсы Шумана, Рубинштейна и Листа.
A. M Климченко, один из членов дирекции РМО, тогда занимал должность секретаря дирекции, впоследствии, в 1894—95 гг., был председателем дирекции СПб. отделения РМО.
После ‘Лоэнгрина’ — эта опера Вагнера была тогда впервые поставлена на сцене Мариинского театра в сентябре 1868 г. О первом представлении этой оперы была напечатана статья Серовым ‘Лоэнгринна русской оперной сцене’ (‘Нов. время’, 1868 г., No 231. Понедельник, 25 сентября, 233 и 234. См. т. IV ‘Критических статей Серова’, стр. 1877—1894).
‘Как будто я продумывал миры’ — эта фраза является насмешливым повторением фразы Серова из одной из его статей.
‘Я всю ночь видел во сне гуся’ — насмешливое переименование лебедя привозящего ладью Лоэнгрина, в гуся.

211.

[9 ноября 1868.]

Дорогой Бах.

Очень прошу Вас не забыть завтра отобедать с нами у Людм. Ив. За стол садимся ровно в 4 1/2 ч. Концерт Муз. Общ. во вторник не будет, потому что дирекция назначила в этот день ‘Жизнь за Царя’.— Вообще нам делают сильные пакости с выходом Кологривова.—
Не забудьте завтра.

Весь Ваш
М. Балакирев.

9-Ноября
(1868).
‘Завтра отобедать с нами у Л. И.’ — 10 ноября — день именин Балакирева.
‘Нам делают пакости с выходом Кологривова’. Вас. Алексеевич Кологривов отказался в этом году от дальнейшего участия в делах РМО в качестве одного из директоров. Таким образом, все пять директоров основателей РМО — к этому времени вышли.

212.

[Пятница, 22 ноября 1868 г.]

Милий, Вы кажется меня намерены забыть. Но я на это не согласен. Мне слишком хочется услышать еще раз Maб и бал у Капулетов. И так сделайте одолжение, соберите свои воспоминания и припомните, что я просил Вас мне добыть билеты на концерты. Теперь денег у меня нет, и, повторяю, я заплачу только получу, а это случится скоро — за кое-какие статьи.— Скажите, не стыдно Вам забывать просьбы других, особенно столь важных как эта — для меня.

Ваш В.

Пятница, 22 Ноября.
‘Мне хочется еще раз услышать Маб и Бал у Капулетов’ — эти две части (3-я и 4-я) из ‘Ромео и Джульетты’ Берлиоза, равно как 2-я — ‘Ромео мечтает один’ исполнялись 23 ноября 1868 г. в симфоническом концерте РМО.
Стасов, очевидно, просил Балакирева доставить ему даровой билет на концерты РМО, вследствие своего затруднительного денежного положения в эти годы, о чем уже говорилось выше (см. комм. к пп. от 12 июля 1860, 29 июня 1861 г. и 28 января 1866 г.)

213.

Середа, утро.

Мне предосадно, Милий, что вот опять не застал Вас дома. Собирался видать Вас ныньче зимой почаще — вот тебе и почаще, я нарочно выбрал середу, Ваш самый свободный день — и все-таки толку нет. После концерта не мог с Вами сказать ни слова, потому что был не один. До свиданья, на репетиции в пятницу.

В. С.

Тысячу раз благодарю за билет, а то бы я набедствовался.
‘Собирался видать Вас ныньче зимой почаще’ — см. выше письмо Балакирева из Кисловодска от 14 сентября 1868 г.
‘Тысячу раз благодарю за билет’ — см. предыдущее письмо и комм. к нему.

214.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[1868 г./7 дек.]

Бах.

Имею необходимость повидать Вас. Сегодня целый день я дома. Никуда не выхожу — нездоров.— Заходите.

Всего лучше теперь утром.
Ваш М. Балакирев.

1868.
7-го Дек.

215.

12 дек. 68

Милий (знаете ли, что я Вам скажу: ведь я Вас — люблю) — вот исполнение Ваших поручений:
1) ‘Решительная’ цена я уже и так давно вычеркнул, еще в прошлое воскресенье, отдавая программу Ивану.
2) Мы и так условились с ним — без красок.
3) Про посвящение — скажу.
Теперь, про присланное Вам заглавие:
а) Вы найдете тут частные мои поправки т. е. Андреевичу, а не Андревичу, едору — а не едора, картина — а не картинка, шрифты надо разнообразные, кавычки ‘и’ сделаны точно цифра 99 и 66 — что каррикатурно и т. д. Но…
б) Главное состоит в том, что, по моему, это заглавие очень безвкусно и нехудожественно. Это сочинял какой-то казенный дурак-писарь. Я бы думал, что лучше все переделать или хотя поправить. Если можно, пришлите мне этот лист, и я его обрабатываю вместе с Иваном как-нибудь иначе. Наприм., нельзя ли было бы состряпать что-нибудь в роде летописи, и у ней один лист угла отворочен. А все буквы сделать старые славянские, но, как бы оно было, сравните-ка этот поганенький листик заглавный, и те листы что делают в Германии — это словно небо и земля. Сколько там обыкновенно вкуса, воображения, выдумки, разнообразия. А тут — настоящая каллиграфическая пропись. И что за бедность изобретательности: точно Серов выдумывал!!!
Завтра или послезавтра получаю от Ивана его рисунок, и пришлю вместе с партитурой.

——

Сегодня я был у колдуньи Александры Даргомыжской, и тот в споре доказывал мне, какой у него сильный характер. Что захочет, то только и делается с Русск. Музык. Общ, не захоти он, и вся программа концертов была бы другая, и вообще — все музыкальное дело пошло в Обществе на лад только с тех пор, как он за него взялся — я внутренно хохотал, но внаружи сохранил серьезность и не сердил его возражениями, чтобы не лопнул вдруг как-нибудь аневризм. Пусть колдунья воображает, что хочет, и тешится.
Но что всего сквернее, это что он никогда не может (почему не знаю) пропустить меня не постаравшись сказать что-нибудь с намерением… мне в рот. А право я бы стоил чего-нибудь лучшего и вообще, а также и потому что право всегда был с ним хорош, уважал его искренно — т. е. если не его, то его талант. Но он, не знаю почему, всегда рад окказии как-нибудь меня лягнуть исподтишка, чего Вам конечно нельзя было [не] заметить. Сегодня окказией послужил ифия Томской, как-то на днях бывший у него в гостях, и Даргом.[ыжский] с какою-то радостью доложил мне, что ифия написала новую статью в Дек.(абрьских) Отеч. Записк. (еще не появилась), там ифия нападал на русскую музык.[альную] критику, и всех перебирает, а меня разумеется — вовсе исключал из числа русских критиков, ибо я вовсе даже не музыкант. Ну, и разумеется, Даргом. совершенно с ним согласен, по кр. мере говорил мне это как-что-то совершенно натуральное и законное, а вслед за тем впрочем объяснял, что и вообще-то вся критика — ровно ничего не стоит и так только, разве для забавы и увеселения существует, и дело все состоит — ‘вот в нас, музыкантах’. Я опять ни в чем его не разуверял, но только подивился, на что ему так нужно и с одного и с другого подъезда постараться плеснуть в меня какими-нибудь помоями?
Прощайте покуда. А все-таки я Вас люблю.

В. С.

Почему Даргомыжский называется в этом письме колдуньей — трудно разгадать. Об отрицательном отношении к Даргомыжскому как к личности и характеру, при восхищении им как композитором-новатором, нами уже говорилось не раз в комментариях к предыдущим письмам.
‘Фифия’ — Феофил Толстой, он же ‘Ростислава — см. выше комм. к письму от 22 ноября 1866 г.
И в начале и в конце этого письма стоят шутливо-ласковые слова: ‘а ведь я вас люблю’ — ‘а все-таки я вас люблю — и Стасов и Балакирев как будто чувствуют потребность подтвердить связывающие их чувства любви и уважения при часто случавшихся между ними размолвках и спорах.
‘Отдавая программу Ивану’ — т. е. Ивану Ивановичу Горностаеву (см. комм. к пп. NoNo 24, 57, 102, 192.v).
Вероятно, речь идет о заглавном листе для увертюры Балакирева ‘Тысяча лет’, печатавшейся тогда 7 Иогансена. В Гос. Публ. б-ке хранится поддаренный Балакиревым 19 марта 1869 г. Стасову автограф: тема из 1000 лет от душевно Любящего его автора’.

216.

Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

(Воскресенье 22 Дек. 1868.)

Голубчик Бах.
Сегодня не ждите меня. Я до последней минуты собирался к Вам, чтобы итти к Пургольдтам, но вдруг заболел живот! (я объелся превкусным пирогом у Кюи) и не могу никуда выйти. Если бы Вы да вместо Пургольдт прикатили ко мне, то было бы очень хорошо. Я отчасти рад, что нельзя мне никуда итти, так как у меня после утренней спевки Те Deum‘a до того болят уши, что я не могу звука слышать, а у Пургольдт необходимо нужно было бы заниматься музыкой, что мне не в моготу. Кроме того оказывается, что сегодня какой-то soire y Людм. Ив. и Корсинька с Мусоргским и Кюи будут там слушать Хвостову.
Приходите-ка ко мне. Я расскажу Вам про вчерашний вечер у Абазы.—

Ваш М. Балакирев.

Не забудьте спросить Дмитрия Вас, что означает медицинский термин взять больного на попечение.
К Пургольдтам — т. е. к Пургольдам — Владимиру Федоровичу, его племянницам А. Н. и H. H.
‘Я объелся превкусным пирогом у Кюи’ — вероятно накануне, 21 декабря, Кюи чествовал Балакирева в день его рождения.
‘После утренней спевки Те Deum’a болят уши’ — Те Deum Берлиоза исполнялся в концерте Бесплатной школы 16 февраля 1869 г.
‘Сегодня какой-то soire у Люд. Ив. Корсинька с Мусоргским и Кюи будут там слушать Xвостову’, т. е. что на интимном вечере у Л. И. Шестаковой будет петь Алина Александровна Хвостова, близкая тогда к кругу Балакирева певица-любительница, не раз выступавшая и в концертах Бесплатной школы, ученица Ниссен-Саломан.
Корсинька, т. е. Н. А. Римский-Корсаков.
‘Я расскажу Вам про вчерашний вечер у Абазы’, т. е. вечер у Юлии Федоровны Абазы, рожд. ШтуоБбе (см. вчше п. от 14 сентября 1868 г. и комм. к нему.)

217

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[2 января 1869 г.]

Дорогой Бах.
Я так расхворался, что не на что не похоже. Сегодня утром мне было плохо, но после репетиции сделалось мне так плохо, что я должен был [взять] за бока Боткина. У меня распухла щека и зубы болят нестерпимо. Как мне ни грустно, а нечего делать, видно сегодня не придется попасть к Вам. (Я думал не поехать ли к Вам в карете, но так как я болен, то если бы я и приехал к Вам, то от меня толку никакого бы не было. Вследствие зубной и головной боли — я никуда не гожусь.) Будем лучше после праздновать день Вашего рождения, т. е. на той неделе. Тогда можно будет созвать и Пургольдт и всю честную компанию.— Сегодня же я никуда не годен и если бы мне не нужно было поберечься для завтрашней репетиции, то я все-таки бы приехал к Вам, хоть удовольствия ог меня Вам никакого бы не было.
Приходите завтра на репетицию ровно в 9 1/2 ч. Я начинаю [с) симфонии Бородина. Репетиция будет в Дворянском зале.— Целую Вас, милый Бах.

М. Балакирев.

Я очень сожалею, что болен.
2-го янв. 1869 г.
Если у Вас Римск. Корсаков или Кюи, то скажите им, что я очень их прошу заехать ко мне. Мне тоска смертная.
‘Я должен был взять за бока Боткина’ — т. е. обратиться с доктору С. П. Боткину (см. комм. к. п. No 113).
‘Тогда можно будет созвать и Пургольдт’, т. е. пригласить Александру и Надежду Николаевну Пургольд.
‘И всю честную компанию’ — ‘честной компанией’, ‘ком панством’ и ‘разбойничьей компанией’ в те годы называли себя ближайшие члены Балакиревского кружка, сам Балакирев, Мусоргский, Стасов, Римский-Корсаков, Кюи и сестры Пургольд.
‘Приходите завтра на репетицию… Я начинаю с симфонии Бородина’ — это была репетиция 3-го концерта РМО сезона 1868/69 гг., в котором исполнена была в 1-й раз Es-dur’ная симфония Бородина.

218.

2 янв. 69.

Милий, оно вышло и хорошо, что Вы не будете. У нас просто почти весь дом болен, особенно Надя, которая со вчерашнего вечера опять крепко слегла, бедняга! Долго не хотела доктора, но наконец все-таки послала, — жаловалась, что кажется у ней лопнет сердце:— потом оказалось, что у ней воспаление где-то в груди. Я хотел, чтоб у меня сегодня просто никого не было из всегдашних, кроме двух-трех человек, и — Вас. Все пошло к чорту, и я сам никуда-никуда не гожусь. У меня такой сплин, такая смерть внутри, что не могу Вам рассказать, и этот вот уже довольно давно. Нынче меня только и делает опять прежним, еще живым, то время (редкое!), когда я с Вами, но только не то, когда спорили про Катковых, Самариных и любезное отечество, а когда Вы выдаете наружу то, что у Вас есть внутри хорошего, глубокого, чудесного и поэтического. Как мне нужно теперь только на этом отогреваться, и как меня всего переворачивает такой вечер, как прошлое Воскресенье у Пургольдов. Я полночи не мог потом успокоиться. Нынче я со всяким днем все больше и больше принужден отказываться от множества прежних вещей, сжимать вокруг себя круг людей, вещей, интересов — глядеть вперед, с теми ожиданиями от самого себя, которых — не могу потушить. Вы можете смеяться или принимать это с какой угодно комической стороны, но я не могу задавить в себе убеждения, что я даром не проживу, и что после меня останется что-то такое, что другим будет нужно и дорого. Если целую жизнь я жил этой надеждой, не теперь мне от нее отступиться. Я слышу в себе столько хорошего и выходящего из ряду вон материала, что не могу разубедить себя, что рано или поздно из этого мне наконец удастся выстроить то, что у меня задумано давно, и к чему я та,: давно потихоньку и понемногу готовлюсь. Еслиб не эта надежда, являющаяся светлым лучем в тех мучительных беседах с самим собой, которые наверное известны и Вам, если бы не те иные часы, которые я могу провести иной раз с Вами и за музыкой с Пургольдами, и все в этом же роде — я бы просто не знал куда нынче деваться.— Я что-то вроде этого рассказал бы Вам вчера или сегодня утром, еслиб Вас видел. Но нынче меня просто силой удержала у себя Софья — она в самом деле меня любит, а это, согласитесь, не всякий день может случиться, чтобы кто-нибудь настолько мог в Вас нуждаться, чтоб захотел Вас удержать у себя. Как этим не подорожить? Но завтра, в 9 1/2 ч. я буду в зале, и авось успею потом пожать Вам руку.

Ваш В. С.

Ни Кюи, и никого другого у меня нет.
Надя — Надежда Васильевна Стасова.
Нынче меня только и делает прежним… время (редкое), когда я с Вами, но только не то, когда спорили про Катковых, Самариных и любезное отечество) — в этих словах можно подметить начинавшее сказываться к этому времени расхождение в политических и общественных взглядах Балакирева и Стасова, лишь в области искусства попрежнему связанных горячими симпатиями. Во второй половине письма Стасов говорит о той основной задаче всей своей жизни — сделать переоценку творцов и произведений во всех областях искусства, напрасно почитаемых за великие, или напрасно мало ценимых, и вы сказать свои определенные художественные идеалы и требования от художников, критики и публики. Втечение всей жизни он готовился к изложению этих взглядов в книге ‘Разгром’ или ‘Cainage-gnral’, a между тем при всяком удобном случае решил высказывать их и по разным отдельным поводам во всех своих статьях и работах.
‘Ни Кюи и никого другого у меня нет’ —ответ на просьбу Балакирева попросить Кюи и Римского Корсакова заехать к нему, если они в момент получения письма Балакирева находятся у В. В.

219.

[28 января 1869.]

Посылаю Вам партитуры ‘Эпизодов из Фауста’, и очень прошу Вас сегодня же составить подробную их программу.— Завтра утром я пришлю к Вам, и если Вы уйдете рано, то распорядитесь, чтобы без Вас моему посланному отдали партитуры и составленную Вами программу.—
До свидания в Пятницу.

Весь Ваш
М. Балакирев.

28 янв. (1869).
‘Эпизоды из Фауста’ — две симфонические картины Листа на сюжеты из ‘Фауста’ Ленау (о нем см. выше комм. к п. от 13 декабря 1866 г.): ‘Ночное шествие’ и Вальс Мефистофеля. О последнем уже не раз говорено в предыдущих письмах. Этими двумя произведениями Балакирев дирижировал в концерте РМО 1 февраля 1869 г.
‘До свидания в пятницу’, т. е. Стасов и Балакирев увидятся в пятницу, на репетиции этого концерта.

220.

[19 Февраля 1869.]

Бах. Посылаю Вам адрес Университету. Постарайтесь что-либо сделать из него путное, т. е. переделайте его окончательно, и, если можно, сегодня же перешлите Ваш новый адрес к Климченко в дом Театр. дирекциии.

Весь Ваш
М. Балакирев.

19 февр.
(1869).
‘Посылаю Вам адрес Университету’ — к этим словам Стасов приписал между строк карандашом: ‘От Р. М. О.’. Адрес должен был быть поднесен Спб. университету по случаю 50-летия со дня его основания (в 1819 г.)
А. М. Климченко был тогда секретарем дирекции РМО.

221.

С. П. Б., 7 Июня 69.
Утро

Чтоб Константин Иванович опять не состряпал чего-нибудь, и не послал письмо с 5 коп. маркой, сам отдам его на почте.— Я получил Ваше письмо вчера поздно вечером, воротясь домой, и отвечаю тотчас же, но не много, потому что мы через час едем все в Парголово: сегодня день рождения моей Софьи (ей нынче 19 лет) и вместе 20-й день по другой маленькой Софье, которой уже больше нет. Конечно, у меня не могло еще быть ни особенной любви, ни дружбы к этому маленькому созданьицу всего 10 1/2 лет — но тем не менее эта смерть произвела на меня глубокое впечатление. Прежде, когда я был моложе, смерть моя, меня самого, казалась чем-то таким далеким, чем-то таким невообразимым, посторонним. Теперь, в 45 лет, совсем не то. Она начинает казаться, поминутно, чем-то ужасно возможным, ужасно близким, и всякий новый случай между знакомыми или родными, кто бы и что бы каждый из них ни был сам по себе, раздается право точно предостережение разогнавшему на всех парах журналу, и точно бревно, брошенное под ноги. Тут всякий раз поневоле споткнешься с разбега и клюкнешься носом. ‘А у меня-то что впереди?!?’ скажешь себе. Так это противно подумать, что все в одну секунду, да еще самую дурацкую секунду, чорт знает зачем и почему, неизвестно, по какому нелепому распоряжению, перерывается и летит ко всем чертям. Это просто возмутительно, оскорбительно, быть точно мухой, привязанной на неизвестно чьей ниточке, которую вот вдруг потянут, и ты отправляйся куда вовсе не хочешь. Особливо это мерзко, когда есть в голове какое-нибудь намерение, план, цель, к которой хоть капельку стремишься. Вот тут думаешь, соображаешь, приготавливаешься, стараешься прочистить себе голову и понятия — и вдруг в единую секунду все к чорту! Впрочем оно отчасти служит и вроде подгоняющего кнутика. Мне дескать придется прожить очень немного, так скорее — скорее за работу! Некогда время терять. А признаюсь, мне ничего не представляется отвратительнее, как умереть в полном уме и памяти. Я эту бессильную злобу ни с чем сравнить не могу. Знать, видеть, что вот я мог бы сделать еще то-то и то-то, и многим потом было бы, может быть, хорошо и дорого, что я бы еще высказал из внутри самого себя, — так нет же: околевай как лошадь или кошка какая-нибудь, и следа никакого не останется ни единой мысли, что вот сейчас еще ходили и ворочались внутри. Просто подлая мерзость какая-то, и право, иной раз, когда сам с собою остаешься один, отчаянию и злобе — нет пределов. Да, а все-таки дело не переменится ни на единый волосок от какой хочешь злобы и отчаяния.— Я бы хотел знать, какие у Вас есть успокоения и утешения во всем самом важном? У меня, это — работа. Я сознаю, что у меня внутри есть, много такого, чего не у всех есть, и что я в состоянии высказать, впереди, многое, чего еще никто не говорил и не печатал. С каждым шагом я приближаюсь к этой цели, сбрасывая с себя по одной лишней окове и предрассудку и приобретая силу в том, что высказываю. Это сознание, и постоянное, никогда не прекращающееся стремление вперед, наполняющее мои дни и ночи, вот единственное мое утешение и радости. А то, согласитесь, какие же еще могут у меня быть другие утешения, радости и удовольствия? Ведь теперь меня навряд ли чем проймешь. Я решаюсь говорить Вам все это — вещи не подлежащие вовсе рассказам — потому что нахожу и находил всегда в Вас ту глубокую и серьезную натуру, какая только и может мне быть близка и нужна. Вероятно с Вами всегда дело идет точь в точь так же, как и у меня. Ну прощайте, однакож, больше теперь некогда, а писать буду скоро, только и Вы меня не забывайте. Как теперь подумаю, ведь я был прав, словно настоящий пророк какой-нибудь, сам себе, сказав в начале прошлой зимы, что только у меня и будет хороших дней в эту зиму, что те, когда Вы будете для меня играть, да еще Пургольд петь. Так ведь и вышло. Пожалуйста вперед не отказывайтесь, когда я попрошу. Ведь это для меня не препровождение времени, а — пища. Посылаю свою вчерашнюю статью.

В. С.

Кюи уезжает сегодня, кажется. Бородин уехал. Корсаков все бедствует глазами, но бывает у Людмилы. Мусоргский сочинил новую сцену, говорят, опять превосходную. Пишите же ко мне.
‘Константин Иванович’ — Воронин, слуга в доме Стасовых, молочный брат Д. В. Стасова.
7-го июня был день рождения Софьи Владимировны Сербской, дочери В. В. Стосова.
’20-й день подругой маленькой Софье, которой уже больше нет’, т. е. 20-й день после смерти младшей дочери Ник. Вас. Стасова, скончавшейся от дифтерита.
В этом письме Стасов высказывает со свойственной ему страстностью тот протест и возмущение против смерти и мирового порядка, которые всякий раз, когда смерть уносила кого-нибудь из близких людей, вспыхивали в его душе и волновали его страхами при мысли о собственном конце (через много лет он почти в этих самых выражениях протестовал против законов жизни и смерти по случаю кончины Д. А. Ровинского — см. нашу книгу ‘Владимир Стасов’, Ленинград, ‘Мысль’, т. II, стр. 542—543)
‘Только у меня и будет хороших дней в эту зиму, что когда Вы будете для меня играть, а Пургольд петь’ — В. В. всегда восхищался художественно-законченным, полным выразительности и огня пением Александры Николаевны Пургольд, в замужестве Молас,— много раз говорил о ней в печати, а много лет спустя, 1904 г., высказал это всегдашнее свое восхищение перед ее талантом в адресе, поднесенном А. Н. от имени кружка постоянных ее слушателей и поклонников.
‘Посылаю мою вчерашнюю статью’ — вероятно, это была статья Музыкальные лгуны’ против Ростислава и А. С. Фаминцына, явившаяся заключением ряда статей Стасова весною этого года против врагов Балакирева и Бесплатной Музыкальной Школы, особенно же против отставки Балакирева от дирижирования концертами РМО — что, как известно, вызвало ‘негодующую статью Чайковского в ‘Современной летописи’, заканчивавшуюся словами: ‘Балакирев может теперь сказать то, что изрек отец русской словесности, когда получил известие об изгнании его из Академии наук: Академию можно отставить от Ломоносова, но Ломоносова от Академии отставить нельзя’.

222.

(Вторн. 31 сент. 69)

Это презабавное дело, Милий.
Вчера я лег спать преспокойно себе, и ни о чем не задумывался в особенности. Но сегодня, едва проснулся, как мне вдруг пришло на память несколько важных вещей, которые я уж не знаю каким манером вчера пропустил и забыл Вам сказать.
Первое. Когда Вам принесут корректуру программы, не забудьте поправить (в двух местах) фамилию Вашего фортепьяниста. Может быть он и в самом деле происходит от лешего, но тщательно скрывает это от современников и потомства, посредством буквы е: его надо написать Лешетицкий, а не ЛЪше-тицкий.— А еще лучше, если Вы пришлете мне программу: может там найдутся еще кой-какие безделицы, которые надо поправить.
Второе. Мне пришло в голову, что надо напечатать несколько слов по поводу Вашей программы: сегодня, как я об ней подумал, то мне сразу так и бросилось в нос, что это одна и самых лучших, какие бывали. И при этом сам так и скажу, что — дескать ‘пишу рекламу.’ Чтож такое что реклама? Она нужна, необходима, вот я и напишу ее, чего ж тут прятаться под землю и притворяться?
Третье: Никто у Вас, даже из числа врагов, не отнимает энергии, силы и огня в дирижерстве. Даже Фаминцыны и Серовы проязычили не раз кое-что об этом. Но так как Вы всякий год делали новые успехи в дирижерстве, то Вам следует нынче уничтожить и последние барьеры, и штурмом взять окончательно публику и прочих разных других. Вам надо всего больше налечь нынче на тонкости, деликатности и нежности. Таким образом я Вас жду в хоре Эльфов, в хоре Рогданы и в мистическом Adagio 9-й симфонии. Чем важнее художник, тем больше он отличается в тонких оттенках. Крупные почти всегда легче и доступнее для достижения.

В. С.

Смотрите же не подгадьте в пятницу, и не отказывайтесь от шиньонов с Пурганцой.
Дата ‘Вторник. 31 сентября 1869.’ проставлена рукой Стасова впоследствии, причем он, очевидно, повторил ошибку в дате следующего письма, в рассеянности датированного Балакиревым вместо ’30 сентября’ — 31 сентября.
‘Когда Вам принесут корректуру программы, не забудьте поправить в двух местах афиши фамилию. Нашего фортепьяниста… хотя он м. б. и в самом деле происходит от лешего… но надо писать Лешетицкий, а не Лшетицкий’ — из ответного следующего письма Балакирева видно, почему он полагал, что фамилию известного пианиста, профессора консерватории Ф. О. Лешетицкого, надо писать через .
Ф. О. Лешетицкий играл в концерте БШ 16 ноября 1869 г.— 3-й (‘голландский’) концерт Литольфа с оркестром. В этом концерте 16 ноября Балакирев дирижировал еще несколькими частями из оратории Листа ‘Легенда о св. Елизавете’, ‘Садко’ Римского-Корсакова и 1-й (В dur-ной) симфонией Шумана.
‘…Вам надо больше всего налечь нынче на тонкости, деликатности и нежности. Таким образом, я Вас жду в хоре эльфов, хоре Рог даны м мистическом Adagio из 9-й симфонии…’, т. е. что Стасов с особенным интересом ожидает, как Балакирев продирижирует ‘хор эльфов из ‘Оберона’ Вебера (исполнен был в концерте БШ 26 октября 1869 г.), в хоре волшебных дев из ‘Рогданы’ (неоконченной оперы Даргомыжского, два хора из этой оперы исполнялись в концерте БШ 30 ноября 186У г.) и в мистическом Adagio, т. е. в 3-й части 9-й симфонии Бетховена (шла в концерте БШ 2 марта 1870 г.).
‘Смотрите же не подгадьте в пятницу, не отказывайтесь от шиньонов с Пурганцой>, т. е. чтоб Балакирев не отказался быть на музыкальном собрании у Пургольл, двух сестер Пургольд Стасов и Мусоргский называли: Александру Николаевну — ‘Шаша с шиньоном’ и Надежду Николаевну — ‘Шаша без шиньона’, так как Ал. Ник. носила более сложную прическу, по моде того времени, с буклями и шиньоном, а Над. Ник., у которой были прекрасные волосы, просто заплетала их в косы и укладывала вокруг головы.

223.

31 сент. 69

Очень прошу Вас быть завтра непременно дома от 6 часов. С этого времени ждите меня с корректурой афишки, которую тотчас же нужно отправить обратно к Вольфу, чтобы она вышла в Четверг. Что касается до Лешетицкого, то я все-таки того мнения, что его нужно писать через , ибо корень его фамилии, как и лшего, есть лс, равно как и Внявский от вн, внец. Чехи и другие славяне строго…
Дальше рукой Стасова красным карандашом — (в это время я пришел домой и застал Милия за этим письмом у моего стола).
На этом письме опять стоит ошибочная дата 31 сентябрям вместо 30 сентября.
‘… с корректурой афиши, которую нужно тотчас же отослать обратно к Вольфу чтоб она вышел в четверг’ — у Вольфа печатались тогда афиши концертов БШ, а в данном случае афиша относительно всех 5-ти абонементных концертов сезона 1869/70 г.
О правописании имени Лешетнцкого Стасов писал Балакиреву в предыдущем письме, а Балакирев сохраняет свое мнение о написании этого имени через , вообще в это время Балакирев стал очень часто злоупотреблять этой буквой в разных случаях. Мы не воспроизводим, как уже сказано в предисловии, особенностей правописания Балакирева или описок Стасова, точно так же, как пунктуацию везде ставим общепринятую.

224.

Четв. 9 окт. 69.

Милий, я вчера был в ‘Русалке’, и ужасно сердит на Кюи. Что это, право, он нынче пишет — просто уму непостижимо. После первого дебюта Меньшиковой, он напечатал, что у ней ‘голос феноменальный’, что она ‘превосходная оперная артистка’, что это ‘удивительнейшее приобретение для нашей сцены’, что ‘у ней игра ‘осмыслена’ в высшей степени, что она ‘продумывает свою роль от первой и до последней нотки’, и т. д. и т. д. Я привожу Вам буквально слова из его удивительного фельетона. После таких слов, а также слышавши намеднись от Платоновой, что Меньшиковой прибавили вдруг 2000 р. после первого ее дебюта — так она хороша, так понравилась публике и так нужна дирекции — тут-то я и пошел в ‘Русалку’ и — жестоко попался!!
Вообразите себе, что эта Меньшикова — болван болваном, такая же дура по музыке и пению, как Федор Калиныч наш любезный. Иные ноты ее голоса (верхние) в самом деле хороши, но большинство их — довольно неважного разбора, и не только тут нечего понимать о феноменальности, да вообще она не равняется, по красивости, даже с этим Никольским. По глупости пения, они могут подать друг другу руку. И этакую-то хвалить! Я просто не понимаю, что это с Кюи делается. Что до меня касается, то я больше не намерен ее слушать. Чорт с ней, с этой дурой, с этой толстой и неуклюжей поломойкой.
Кюи в одном месте сам себя спрашивает: ‘Чего же еще недостает Меньшиковой?’ — Как чего? Да всего, всего.
Тут ровно ничего нет. Какова ни есть Лавровская — а что у этой найдешь, кроме отличного голоса — да и та просто гений против нее, то же, что Берлиоз против Вильбуа.
Меньшикова до того болван, что кроме тянутых по-итальянски нот, равно ничего не разумеет, да и разуметь не желает. Оттого так она и нравится публике.
Нет, эту Авдотью толстопузую я больше не намерен слушать.
Вот как скверно оставлять Кюи одного, без надзора. Он один не может. В прошлом году он приходил черт знает в какой восторг от Марио, и находил его высоким художником, потом и от маленькой блошки Лукки — все это великие артисты, нынче пишет, что Федор Калиныч был ‘бесподобен’ (?!1) в 1-й картине 3-го акта Русалки. Я слушал — слушал, вчера, где же бесподобное? Деревянный болван с красивым голосом, как всегда — и больше ничего. Наконец уж и Меньшикова попала в феномены и великие артистки!!!
Ой, Милий, возьмите Кюи в руки, а то скоро он допишется чорт знает до чего. Вы знаете басню Крылова ‘Оракул’. Какой засядет туда внутрь жрец, то оракул и будет говорить. Нынче оракул говорит все вздор. А это жалко. Он легкая кавалерия, гусар или улан в золотом мундире, на легком жеребчике. Но не следует, чтобы эта легкая кавалерия действовала навыворот. Теперь она начинает гладить по головке всякую дрянь у неприятеля: смотрите, чтоб она не начала раз в легком налете — рубить своих. Ой, возьмите в руки.
Александра Григорьевна Меньшикова (1840—1902) — примадонна Мариинского театра, обладательница выдающегося по диапазону сопрано, но, действительно, мало талантливая в драматическом отношении.
Елизавета Андреевна Лавровская тоже оперная певица, славившаяся своим редким по красоте контральто.
Федор Калиныч — Ф. К. Никольский — певец русской оперы, тенор, любимец тогдашней публики.
Марио — знаменитый итальянский тенор, граф Джузеипе ди Кандиа (1810— 1883), певший под псевдонимам Марио, обладатель великолепного голоса, пел несколько сезонов в Итальянской опере в СПб.
‘…приходил в восторг …потом от маленькой блошки Лукки’ — Полина Лукка, знаменитая итальянсктя певица, была небольшого роста и очень миниатюрная по фигуре, н.) артистка была большая, и ею восхищался не только один Кюи, но и Мусоргский и Д. В. и А. В. Стасовы.
Опасения Стасова, что Кюи, чего доброго, будет однажды ‘рубить своих’, оправдались через 19 лет, когда в 1888 г. Кюи напечатал ряд статей, в которых неодобрительно отозвался и о Глазунове и о других членах Беляевского кружка, что вызвало Стасов! на полемическую против своего бывшего соратника статью ‘Печальная катастрофа’.

225.

Субб. 11 окт. 69.
утро.

Вот, Милий, мне пришлось опять писать к вам скорее, чем я думал.
Первое дело — Вы мне не написали вчера, пишет ли уже Кюи рекламу про концерты Беспл. школы? Если да, то значит моей не будет. В ‘Голос’ я не могу попасть никоими судьбами. Если же Кюи не пишет, то дня через два моя будет напечатана. Уведомьте меня поскорее. Да не забежите ли Вы сами к нам в Воскрес.[енье] — никого особенного не будет, даже скорее и вовсе никого.
Но это не главная еще причина теперешнего письма моего. А вот в чем дело: Вы знаете, что когда я читаю что новое, то часто о Вас думаю, и тороплюсь передать Вам, что Вам бывает пригодно. Так и теперь. Тоже сию минуту прочел (в Отеч. записках за Сентябрь) одну вещь, которую хочу чтоб Вы знали.
Мне случилось два раза предлагать Вам темы для сочинений, и они Вам пригодились: один раз Лир, другой раз (впрочем пополам с Вами самими) — 1000 лет, помните, это случилось, после чтения нами вместе ‘Богатырь просыпается’ в ‘Колоколе’, где меня так поразила ‘подымающаяся волна’. Представьте себе, что сегодня я наткнулся и еще на сюжет, который — по моему — как раз для Вас вылит. Вы славянофил, и я не разделяю Ваших убеждений. Но каждому свое, и всякий силен только в том, что составляет самые корни его души. Мой новый сюжет для Вас — дышит страстною любовью к торжеству славянского народа, дышит ненавистью к немцам-притеснителям, наконец дышит фанатическим отречением от любви, от покоя, от красоты жизни — только бы достигнуть апофеоза мучащей и наполняющей мысли. Скажите, все это не Ваши-ли элементы, не картина-ли Вас самих? Навряд-ли я ошибся, предлагая Вам этот сюжет. И если у Листа так велико все то, что выражает самую глубину его души, его искреннейшее настроение (наприм. плач Фауста, когда он подумал о преходящности всего в мире и о чудесном монашеском житье, чудесных монашеских возношениях к небу — вот самый корень нынешнего Листа), то и у других нынешних сочинителей должно быть в их сочинениях только то, что живет в самых тайниках их души.
Новая тема, в добавок ко всему, сочинена даже тем самым Ленау, который так понравился Листу.
Моя тема — ‘Иван Жижка’. Вот послушайте, какую музыкальную картину я Вам предлагаю нарисовать в музыке,— впрочем про констанцский собор там ничего нет, я прибавляю от себя, другое изменяю. Слушайте. Сначала лагерь гусситов, — они весело сидят при огнях, пьют, шумят, кричат, один Жижка, мрачный и сосредоточенный в свои мысли, сидит один у подножия знаменитой горы Табора. Он думает про Гусса, великого своего учителя и пророка, веселие товарищей возмущает, когда он вспоминает про положение своего народа, про ужасы, совершаемые над соплеменниками — гонителями немцами.
Вдруг гонец. Он является от королевы Софии, жены короля Венцеля. Она умоляет его остановить свою войну, свою непримиримую военную бурю, она призывает его домой, к своему двору, напоминает ему про Изабеллу, которую он прежде любил, которая сама и теперь его любит, которая зовет его. Одну минуту поэтические образы любви проносятся в его воображении, но это одна секунда, перед ним восстает образ Гусса, измученного попами, схваченного и стоящего перед своими судьями на констанцском соборе, — потом картина Гусса, сожигаемого на костре, словно он какой-то злодей своего отечества — он, высший его цвет, пророк и благодетель, потом проносятся перед его воображением картины несчастной Чехии, со всеми их пожарами, муками, гонениями, изнасилованными и зарезанными женщинами, мучительски казненными героями, потоптанными и разоренными полями, задавленными маленькими детьми — и он отвергает предложение Софии и велит ей сказать все, что он помнит из несчастий своего народа, и что он не остановит меча своего, пока не избавит отечество и не отомстит за него. Не знает он больше ни Изабеллы, ни радостей жизни.
Война. Кровавое, неумолимое сражение, с дикими ужасами и беспощадными зверствами. Поминутно слышатся среди битвы духовные гимны гусситов.
Берег ручья. Жижка лежит, лишенный в сражении одного глаза, и умирающий от страшной немочи — чумы. Кругом его стоят его сподвижники, слышатся по временам их клики победы, он, умирая, не жалеет своей жизни, завещает всем остальным свою непримиримую вражду, ненависть и месть, и велит натянуть кожу свою на барабан. Прелестная сельская картина природы, тихой и улыбающейся, должна составлять контраст с погасанием великого и сурового духа человеческого. В конце — песнь гуситов, мрачная, фанатическая, — но полная глубокой силы. Как видите, как раз 4 части симфонии сами собой нарисовались из этого сюжета. Это сюжет такой, что касается не одних чехов, но всякого народа новой Европы, где масса идет или хочет итти вперед и освобождаться, и одна могучая личность ото всего отказывается, чтоб только другим доставить торжество.
Это тема — нынешняя, и повыше Эгмонтов, Манфредов, Антаров и Фаустов. Возьмите ее.
Уже в письме 30 сентября Стасов говорил, что хочет написать ‘рекламу’ концертам Бесплатной школы, не скрывая, а прямо говоря, что ‘пишет рекламу’, так как считал это дело правым и необходимым. Теперь он опять возвращается к этому вопросу и сообщает, что если не будет статьи Кюи (в ‘СПб. Вед.’), то тогда будет напечатана статья его, Стасова.
Даже в этом письме Стасов отметил, что дважды дал Балакиреву темы или сюжеты для его произведений: ‘Лира’ и ‘1000 лет’. В последние годы своей жизни Стасов нам лично сообщил целый список тех тем или ‘внушений’, которые он дал разным музыкантам и художникам (Чайковскому, Серову, Мусоргскому, Римскому-Корсакову, Кюи) и дает ему очень интересную программу для 4 частей симфонии на сюжет из истории Чехии, Ивана Жижки и гусситских войн, отмечая, что ‘Балакирев — славянофил, а он, Стасов — нет’, но что ‘каждый силен только в том, что составляет самые корни его души’, а потому он и предлагал Балакиреву сюжет, который близок его симпатии к чешскому народу (Балакирев только что за 2 года перед тем написал свою увертюру на чешские темы), но в конце указывает, что ‘сюжет этот такой, что касается не одних чехов, но всякого народа новой Европы, где масса идет или хочет идти вперед и освобождаться, и одна могучая личность ото всего отказывается, чтобы только другим доставить торжество…’ Мысль весьма замечательная и объясняет, почему и совет Балакиреву написать увертюру ‘Тысяча лет’ возник у Стасова под впечатлением прочтения фразы из статьи ‘Колокола’ Герцена ‘Богатырь просыпается’ — ‘подымающаяся волна’, аналогичной этой основной идее Стасова.
‘…повыше Эгмонтов, Манфредов, Антаров и Фаустов’ — ‘Эгмонт’ — трагедия Гете из эпохи борьбы Нидерландов против испанского владычества, ‘Манфред — поэма Байрона, сюжет, который Балакирев, как мы видел выше, предлагал Берлиозу, а позднее подсказал Чайковскому для его симфонии, ‘Антару — симфония Римского-Корсакова на сюжет арабской сказки Сенковского, ‘Фауст’ — философская поэма Гете
Надо сказать, что если последние три произведения и не имели ничего общею с темой об освобождении народа и великой личности, самоотверженно приносящей себя в жертву ради н ‘рода, то в ‘Эгмонте’ мы, как раз, встречаем эту самую тему: восстающего народа и героической личности, жертвующей собою для его свободы и блага.

226.

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.

[Вторник, 2S октября 1869.)

Бах. Вы мне очень нужны. Приходите пораньше и разбудите меня. Я дома могу быть только до 104, часов. Пожалуйста приходите завтра.

Ваш М. Балакирев.

Вторник.
(28 окт. 1869).
Красным карандашом рукой Стасова:
Программа 2-го концерта Беспл. школы.
Вероятно. Балакиреву Стасов был нужен для редактирования и составления программы 2-го из пяти абонементных концертов, объявленных Бесплатной школой в сезон 1869/170 г. В этом концерте, состоявшемся 2 ноября в зале Дворянского собрания в 1 1/2 м. пополудни, исполнены были увертюры: Глюка — ‘Ифигения в Авлиде’ (с окончанием Рих. Вагнера) и Мендельсона к ‘Сну в летнюю ночь’, отрывки из монодрамы Берлиоза ‘Лелио’ (‘Эолова арфа’ и ‘Буря’), концерт для виолончели с оркестром Шумана (играл К. Ю. Давидов), ряд вокальных номеров, исполненных А. А. Хвостовой, и ‘музыкальная картина для оркестра’ ‘Иван Грозный’ А. Г. Рубинштейна — в 1-й раз. что показывает, что Балакирев, несмотря на прежнее свое враждебное отношение к Антону Григорьевичу, в это время, когда консерваторская партия разошлась с ним, считал своим долгом исполнить новое произведение своего принципиального антагониста, как уже и ранее, в концерте РМО 23 января этого года, продирижировал симфонией Рубинштейна ‘Океан’. Это характеризует благородное беспристрастие его, как артиста, к артисту.

227

На конверте:
Владимиру Васильевичу Стасову.
Моховая, дом Мелиховой.

[2 ноября 1869.]

Милый Бах.

Я очень нездоров, и никуда не гожусь. Тем не менее мне прилезла в голову фантазия во что бы то ни стало видеть Вас — Знаю что по воскресеньям Вы всегда дома, и знаю, что в настоящем я никуда не годен и Вам бы пришлось только говорить, а я бы только слушал. Все сие знаю, но Вы мне так приятны все последнее время, что если Вам действительно была бы возможность притти ко мне сейчас, то Вы бы меня обрадовали до нельзя.

Ваш М. Балакирев.

2-е ноябр. (1869) (в день-2-го конц. Бесплатной школы).
Сестра куда-то ушла, я совсем один, и долго спать не лягу.
Письмо это написано вечером после того 2-го концерта БШ, о котором говорилось в комм. к предыдущему письму — как это отмечено и Стасовым в приписке в скобках после даты, стоящей под этим письмом.
‘Я знаю, что по воскресениям Вы всегда дома’ — см. NoNo 47, 140, 141 и комм. к ним.
В это время у Балакирева временно жила сестра его, Анна Алексеевна.

228.

Среда, 12 ноября 69.

Милий, я пишу к Вам для того только, чтобы сказать Вам весь мой энтузиазм к Вам, все мое удивление и восторг, от того, что давеча я от Вас слышал. Это по случаю Орлова. Я желаю, чтобы это не состоялось, чтоб Вы никому ничего не передавали, чтоб Вы даже и временно не ставили никого на свое место, потому что это может вредить и Вам самим, и Институту, и даже Ольхиной, как директрисе, слишком много попускающей, из любви и уважения к Вам. Я твердо надеюсь, что этой передачи (временной даже) не состоится. Но не в факте дело, а в Вашей чудесной, золотой душе, в Вашей никогда несытой потребности делать другим добро, пользу, и не останавливаться, пока не поможете тому, кому нужна Ваша помощь — все равно материальная или интеллектуальная. Таких людей не много на свете. И от этого я не представляю себе несчастья больше для себя, как если бы мне когда-нибудь привелось разойтись с Вами.
Я помню, во времена оны, меня тоже приводил в энтузиазм другой человек, про которого мне тогда случилось тоже слышать столько же благородного, чудесного и высокого, как нынче про Вас: Это Лист, наследник глубокой и страстной души Бетховена — помните, что делал постоянно на своем веку Бетховен для других? И вот в те времена, я сто раз говорил Серову: Неужели эта чудесная душа, этот чудесный человек весь свой век только бесплодно промучится в стремлении к неуловимому для него, постоянно ускользающему от него искусству?— Как я потом стал радоваться, когда начались первые его композиторские успехи, и я говорил себе, что он наконец добился своего, и стал тем художником, которым хотел быть, и так долго не мог.
Вот, мне кажется, с человечной стороны — Вы его наследник, и не может быть, чтоб после Вас тоже не осталось много и больших вещей. Не может быть, чтоб большая душа не родила их.

В. С.

Как видно, желая помочь некоему Орлову, учителю музыки, Балакирев хотел в пользу его отказаться от своего места преподавателя фортепианной игры в Мариинском женском институте в СПб., где директриссой была Марья Сергеевна Ольхина, но повидимому это не состоялось. Стасов же справедливо пришел в восхищение от постоянного, непосредственного и быстрого у Балакирева побуждения чем только можно помочь людям, нуждавшимся и моральной и материальной поддержке и помощи, и в этом отношении припомнил аналогичную черту Бетховена, известную из его биографии, и о проявлении такой же ‘великой души у его ‘наследника’ — Листа.

229.

Начало письма оторвано

[1868 г.]

…Но мы говорили с Кюи и про другое дело, где мы совершенно сходились: это негодование против концерта Беспл. школы, где должна петь Патти. Ему столько же, сколько и мне, просто невыносимо, отвратительно это выпрашивание милостыни у певуньи, и, признаюсь, я буду очень рад, если Кюи исполнит свое намерение, и печатно выбранит как только можно Бесплатную школу за это постыдное дело — если оно только в самом деле совершится.
Как! Бесплатная школа стояла несокрушимым столбом в самые трудные времена, а теперь вдруг, когда дела ее поправляются, бежит в виде подлой нищей и канючит милостыню у какой-то Патти!!!! Что за подлость, что за мерзость, что за славянская тряпичность!!!!! И знаете, что ведь и публика Вам спуску не дасг, она этого не простит и не забудет — никогда, никогда. И еще так недавно хохотали и глумились над Филармонич. обществом с итальянцами, над Русск. Музык. Общ. с Арто, над бесхарактерностью и податливостью Направника. А это что такое? Что за пример другим всем! Вот они русские: два-три шага способны сделать твердо, самостоятельно,— а на 4-м — прощайте, опять тотчас свалятся во всеобщую плоскую грязь и уступки. Уж будто из-за денег и в самом деле можно уступать и соглашаться на что угодно, и отступаться от всегдашнего образа мыслей?!
Пускай Патти у Вас поет и вручает школе постыдную свою милостыню, но помните, что этого пятна никогда не сотрете.
Уж если нельзя ничего другого сделать, то пусть по крайней мере дирижирует концертом-милостыней — Вианези, пусть весь концерт будет из итальянцев, певунов и певуний. Все-таки стыда будет тогда меньше.

В. С.

Но все-таки я еще надеюсь, что дело расстроится, и этого позора для школы не состоится.
Знаете ли: Вы теперь уперлись, точно Мусоргский со своим Борисом. Хорошо, говорит, да и только, хоть кол на голове теши.
Письмо это, без даты и числа, относится к концу 1869 г. Это была трагическая эпоха в жизни Балакирева. Его преследовали моральные и материальные несчастья и неудачи. Умер его отец, Алексей Константинович. Ему пришлось взять на свое попечение сестер. В это самое время дирекция РМО только что ‘отступил’ его от дирижирования симфоническими концертами. Балакирев направил всю свою даром пропадавшую энергию, весь свой запас сил на Бесплатную музыкальную школу, но ее существование было не обеспечено, средств нехватало. М. А. задумал сначала устроить концерт, где исполнился бы Requiem с участием итальянцев, а главное — Патти. Хлопотали об этом, чрез посредство приятеля Балакирева, Вл. М. Жемчужникова, Крузе, Звенигородский, Зиновьев и Оом. Но после долгих переговоров и перемен дня концерта и т. д. это дело не состоялось по болезни Патти. Хотел Балакирев дать концерты в Москве, о чем очень хлопотали сердечно сочувствовавшие ему и возмущавшиеся отношением к Балакиреву петербургской дирекции Ник. Гр. Рубинштейн и Чайковский. Концерт был назначен на 9 января 1870 г., но опять вследствие стечения разных неблагоприятных обстоятельств его пришлось несколько раз откладывать и, наконец, отменить. Задумал тогда Балакирев дать грандиозный общедоступный концерт в манеже в Петербурге, во время художественно-промышленной выставки, бывшей тогда в Соляном городке, и даже программа его уже была составлена, но и этот концерт не состоялся. ‘Простой’ концерт с участием Ник. Рубинштейна тоже не состоялся за отъездом Рубинштейна в Кенигсберг.
Все эти неудачи довели М. А. до нервного расстройства. (Обо всем этом можно прочесть интереснейшие подробности в ‘Переписке Балакирева с Чайковским’, в неизданной его переписке с В. М. Жемчужниковым, в статье Чайковского, напечатанной в ‘Современной летописи’ и, наконец, в Собр. соч. В. Стасова, тт. I и IV).
Письмо Стасова М. А. переслал для прочтения другому своему приятелю, В. М. Жемчужникову, помогавшему в переговорах с Патти, и вот что Жемчужников писал M. А.-чу, возвращая ему письмо Стасова: 28 декабря 1869.
Вот мой ответ Вам, Милий Алексеевич, вполне обдуманный. Чтобы проверить свое мнение, я нарочно не ответил Вам вчера и вновь перечитал письмо (ваше и В. Стасова) сегодня.
1) Если б все смотрели на приглашение Патти просто, как на средство прибавить сил для целей противных Патти, то было бы ошибкой не звать ее.
2) Но коли ближайшие к Вам и к Школе люди не могут понять и видеть дело просто, но горячатся до безумия, напоминая блаженной памяти преувеличенную горячность нашего юного общества до кризиса университетской молодежи и Чернышевского,— коли такова раздраженность их, то звать не следует, потому что дело — по их вине — совершенно меняет значение.
3) Если бы можно было, чтобы Патти участвовала в Requiem, то следовало бы решительно не слушать оппозиции, но как она самая требует ‘легкого’, и для нее надо сделать весь концерт легким, то, при нерасположении союзников Школы смотреть на это дело просто, необходимо отказаться от Патти.— Дайте Requiem без нее, а коли соберете довольно, то, конечно, заслужите похвалы.
4) Если решитесь обойтись без Патти, то постарайтесь не обидеть Оома и Зиновьева, которые в этом нисколько не виноваты: представьте побольше сожаления, что Патти не согласилась участвовать в Requiem, a составить другой концерт уже трудно и т. п.
5) Что касается Стасова, Кюи, то как они сами не видят противоречия в нынешнем своем гневе с другими своими действиями…’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека