Время на прочтение: 13 минут(ы)
Перегудам. От редакции ‘Русского современника’
Замятин Е. И. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 3. Лица
М., ‘Русская книга’, 2004.
Знакомы ли вы с Оноприем Опанасовичем Перегудом? Конечно, знакомы — только вы не узнаёте его, потому что он постригся, переменил костюм. И чтобы при следующей встрече вы не забыли раскланяться с ним, мы напомним вам о самом замечательном происшествии в жизни Оноприя Опанасовича.
Оноприй Опанасович жил тихо и мирно, в животном благоволении. Но однажды его обуяла жажда славы, и слава его была в том, чтобы непременно отыскать и предоставить по начальству ‘потрясователя основ’. На счастье, к соседу приехала учительница — стриженая и в очках. Ясно: она и есть! И когда она обмолвилась при нашем герое подозрительными изречениями насчет богатых и бедных, счастливец полетел к начальству, прихватив с собой листок с напечатленными там ‘выражениями фраз ее руки’. Оноприй Опанасович уже ощущал ниспадающие на его грудь звезды, но тут-то и вышел невероятный конфуз: начальство обнаружило, что записанные на листке страшные ‘выражения’ ни больше и ни меньше, как… евангельские тексты.
Н. С. Лесков в своем ‘Заячьем Ремизе’ уверяет нас, что это было началом гибели Оноприя Опанасовича, и описывает даже романтическую его кончину. Но тут Лескова несомненно кто-то ввел в заблуждение: Оноприй Перегуд не только не погиб, не только здравствует и посейчас, а напротив того — как бы даже размножился, причем, дабы не напоминать о происшедшем некогда конфузе, свое громкое литературное имя — Перегуд — он заменяет подписями скромными и мало кому известными, как то: Розенталь, Лелевич, Родов — и так далее.
Оноприй Опанасович Розенталь снова переживает минуту незабвенного восторга: найден, найден ‘потрясователь основ’! Этот потрясователь — конечно же, ‘Русский Современник’. И так же, как это было в первый раз, в руках у Оноприя Опанасовича — листок ‘с выражениями фраз руки’ — доказательства неопровержимые, смотрите сами:
День минувший вечно жив,
Душа, как птица, мчится мимо…
. . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
Там расцветает та же роза
Под тою ж свежею росой.
Вы думаете, что это — просто лирические стихи Сологуба и что роза — так она и есть роза? О, молодость! О, неопытность! Вот Оноприй Розенталь сразу же догадался, что в этих строчках сокрыты мечты о ‘лучшем будущем, когда не будет налогов, уплотнения, Г.П.У., когда, одним словом, будет так же, как вчера’. Вот что такое ‘роза’!
Или возьмите вы, например, две строчки, подслушанные Оноприем Розенталем из четырех стихотворений Пастернака, которые были напечатаны в ‘Русском Современнике’ No 2:
Ты распугал моих товарок,
Октябрь, ты страху задал им.
Пусть себе хитрый Пастернак пишет дальше и о сентябре, и об астрах, и о снеге, пусть заглавие стихотворению дает ‘Осень’, — великого Оноприя этим не проведешь: перед ним ‘опять выплывает картина: Ильинка, облава и распуганные Октябрем товарки’.
И то, что вам, наивные читатели, было, может быть, неясно, — не укроется от хитроумного ловца человеков:
‘Какой свободы хочется ‘Русскому Современнику’? Очевидно, буржуазной… Но ее нет, и нет никакой надежды на ее возврат, и вот ‘Русский Современник’ пишет’…
А вот угадайте: что дальше процитирует Оноприй Розенталь, чтобы окончательно уложить ‘Русский Современник’? Можно держать любое пари, что не угадает никто, ибо Оноприям законы (логики) не писаны. И Оноприй кончает:
‘И вот ‘Русский Современник’ пишет: ‘…я тщательно старался в этом отрывке не сводить концы с концами’ (из статьи Шкловского)’.
Вы, пожалуй, вспомните, что в этой цитате Шкловский говорит не о чем другом, как о своей обычной растрепанной манере письма, и будете ломать себе голову: какой же мостик от этой цитаты — к ‘буржуазной свободе’? Не трудитесь напрасно: этой загадки так же не разгадать, как загадки в армянском анекдоте. Оноприй Перегуд, как известно, наукам обучался в архиерейском хоре, для Оноприя Розенталя, несомненно, учебником логики был сборник армянских анекдотов. Только и всего. Но как же случилось, что его армянский анекдот напечатан в отделе ‘Библиография’ московской ‘Правды’ в No от 5/XI?
Под фамилией ‘Лелевич’ (‘Большевик’, No 5-6) Оноприй Перегуд все так же верен себе: снова найден потрясователь, снова — стихи Сологуба, все те же самые, и на основе этих стихов — все тот же армянский силлогизм. На стихах Ахматовой приключение Оноприя Перегуда повторяется почти буквально — с тою только разницей, что Оноприй Перегуд прискакал с листком, где был записан библейский текст, а Оноприй Лелевич прискакал с листком, где записано стихотворение на библейский текст.
В стихотворении Ахматовой рассказывается, как жена Лота превратилась в соляной столп, после того как оглянулась на гибнущий Содом. ‘Ага: оглянулась! — вы видели?’ — Лелевич торжествует…
Дорогие читатели, если сзади вас гудит грузовик, гибнет Содом, свистит милиционер, — не оглядывайтесь назад, иначе Лелевич тотчас же запишет в свой листок то же самое, что записал он о бедной жене Лота: ‘Жена Лота, как известно, жестоко поплатилась за эту привязанность к прогнившему миру’. А затем процитирует четыре строчки Ахматовой:
Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце мое никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд…
— и из этих строк, в полном согласии с Положением об усиленной армянской логике, сделает вывод: ‘Можно ли желать еще более отчетливого доказательства глубочайшей нутряной антиреволюционности Ахматовой?’
Так, размножаясь все более, Оноприй Перегуд, под разными именами и литерами, мелькает в ‘Октябре’ (No 2), в Киевской ‘Правде’ (No от 22/VI), в ‘Батуме’ (No от 17/VIII), в ‘Советской Сибири’ (No от 3/VI) и т. д. — пока наконец его не настигает судьба лесковского Перегуда: страшный ‘потрясователь основ, в шляпе земли греческой’ принимает формы все более чудовищные и фантастические, у Перегуда мутится в голове…
В этот период бедный Оноприй Опанасович носит имя ‘С. Родов’ и выступает с речью на известном летнем Литературном Совещании (см<отри> ‘К вопросу о политике РКП в худож<ественной> литературе’, изд<ательство> ‘Красная Новь’). Мы не видели его, когда он произнес там эту свою историческую фразу:
— За ‘русским Современником’ стоят Эфрос и заграничный капитал’.
И все же сейчас мы ясно видим, как он бледнеет и как у него широко раскрываются глаза, когда он произносит это страшное слово:
— Эфрос!!
Совершенно очевидно, что для Родова Эфрос — это название какого-то международного тайного общества, название, которое расшифровывается, скажем, так: ‘Эзотерическое Франко-Русское Общество Смерти’ — Э.Ф.Р.О.С.
Да, когда этакое общество и акулы заграничного капитала объединяются, чтобы издавать ‘Русский Современник’, — конечно, жутко!
От Лескова мы узнаем, что в самую трудную минуту, когда у Оноприя Опанасовича голова шла кругом, ему была ниспослана помощь свыше: явился некий человек, родом из Орловской губернии, а по прозвищу Дарвалдай, — явился и помог растерявшемуся Перегуду ‘все знать, и видеть, и людей ловить’. Чтобы исполнилось все предсказанное о Перегуде Лесковым, мы готовы на минуту стать Дарвалдаем, мы готовы помочь Оноприю Розенталю, Оноприю Лелевичу и другим перегудам. Мы печатаем здесь еще одно стихотворение, — держите это крепче, дорогой Оноприй Опанасович, для вас это клад, не упускайте ни одного слова:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
‘Ага, брат! Так ты еще помнишь? знаем мы, что ты помнишь…’ Рука у Оноприя Опанасовича дрожит от волнения, он пишет торопливо:
‘Ныне перед нами выступление буржуазной литературы уже в открытом виде, без забрала… Покупает и продает фунты ‘делец’ с Ильинки, но где-то там, в глубине души, все еще не погасло, тлеет воспоминание о ‘чудном мгновении’. Всякому ясно, что для нэпмана этим — увы! — мгновеньем были те дни, когда власть была в руках Милюкова, которого автор стихов называет, конечно, ‘гением чистой красоты!’
Но все это было только ‘мимолетным виденьем’, потому что:
Шли годы. Бурь порыв мятежный
Рассеял прежние мечты,
И я забыл твой голос нежный,
Твои небесные черты.
‘Бурь порыв мятежный’ — это, конечно, Октябрь, рассеявший все прежние мечты нэпмана. Ясно, какие мечты: мечты о буржуазной свободе, а также — о Дарданеллах. Безнадежность, безвыходность охватывает все существо нэпмана, и он пишет:
В глуши, во мраке заточенья
Тянулись тихо дни мои…
Для уплотненного нэпмана, кандидата в Нарым, сегодняшнее — конечно, только ‘мрак заточенья’, нэпман еще надеется на лучшее будущее, когда не будет налогов, уплотнения, Г.П.У. И все это на фоне прикрытой клеветы и тонко выдержанного пасквиля — см<отри> дальнейшие строки стихов:
Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви…
Еще бы! Размагниченному интеллигенту антирелигиозная борьба, конечно, стала поперек глотки, — он не может жить ‘без божества’. И не может жить ‘без вдохновенья’ — без упадочной интеллигентской литературы, без всех этих Пильняков и Сологубов.
Можно ли желать более откровенного и недвусмысленного признания в органической связанности с погибшим старым миром? Можно ли желать более отчетливого доказательства глубочайшей нутряной антиреволюционности?»
Мы не хотим заподозрить Оноприя Опанасовича в близком знакомстве с упадочной литературой: мы откроем ему, что так убедительно прокомментированные стихи — известное послание Пушкина к Анне Петровне Керн. И мы не скроем от читателя, что это только гипотетическая рецензия Оноприя Перегуда и что написали ее мы, во исполнение обязанностей Дарвалдая. Но кто же может поручиться, что эта гипотеза не станет реальным фактом? Кто может гарантировать, что завтра Перегуд под какой-нибудь фамилией действительно не напечатает такой рецензии о любовных стихах Пушкина?
Впрочем, довольно шутить. Когда этакие вот армянские анекдоты о себе читают Ахматова, Пильняк, Пастернак, Сологуб, Замятин, Шкловский, Эфрос — им, вероятно, только смешно. Но молодой поэт из ‘Перевала’ Кузнецов полез от такой критики в петлю.
Пора сказать вслух, что по части передергивания и ‘чтения в сердцах’ развязные репортеры вроде Розенталя переходят всякую границу пристойности. В письме группы писателей, оглашенном на летнем литературном совещании, справедливо было сказано, что такая критика ‘не достойна ни литературы, ни революции’. И не менее справедливы заключительные слова председателя этого совещания — Я. Яковлева: ‘Наша критика не только не выдержана, она отсутствует… У нас печатаются рецензии по дружбе, по знакомству. Это иначе как разложением назвать нельзя’.
Да, иначе как разложением это назвать нельзя — и в особенности это относится к газетной критике. В лучшем случае — это ‘художественная’ критика Н. Смирнова, который открывает нового Флобера в Сейфуллиной — тут же, рядом, довольно точно определяя ее как ‘скромную, ‘старомодную’, провинциальную писательницу’, в худшем случае — это критика Розенталей, которые ежеминутно открывают все новых ‘потрясователей’.
Пора же наконец понять, что услужливые друзья-Розентали опаснее врагов. Опасны они не только потому, что становятся героями анекдотов, но еще и потому, что они — политически безграмотны.
Все знают этот случай: однажды Ленину попался на глаза плакат с надписью — ‘Царствию рабочих и крестьян не будет конца’, и Ленин распорядился, чтобы этот безграмотный плакат тотчас же и подальше убрали. Если этот плакат не был написан Розенталем, то это вышло случайно: в мировоззрении Розенталя — ровно столько же квадратных вершков, сколько их в этом плакате, и этими вершками измеряется кругозор нового мещанина.
Мещанство в мире создано было в седьмой день — в тот самый день, когда господь бог, обозрев вселенную, нашел, что все — ‘добро зело’ — и… почил от дел своих. Это — миф о бессмертном мещанине всех времен и народов. Розентали — живут в седьмой день, дальше семи они не умеют считать: восьмого, тысячного дня, целых веков впереди — они не видят. И если Ленину было ясно, что сегодняшнее — это только переходный период, за которым — безгосударственный и бесклассовый строй, то Розенталям ясно, что переходный период — это седьмой день, что он хоть и переходный, но непреходящий. Поэтому-то Розенталь и торопится записать в свой синодик, что для ‘Русского Современника’ сегодняшнее — это ‘преходящее, как преходящ сегодняшний день, и так же покрывается современностью, как сегодняшний день эпохи’.
Да, для мещанина нет большего преступления, чем думать о великом завтра, какое ждет человека: еще бы — ведь это портит самодовольный покой седьмого дня. В этом преступлении ‘Р<усский> С<овременник>‘ охотно сознается. Но настоящие, диалектически мыслящие коммунисты, надо думать, окажутся не на стороне Розенталя, и они хорошо сделают, если распорядятся, чтобы Розенталь еще раз снес на чердак свой плакат: этот плакат только компрометирует большие идеи.
Не худо также напомнить Розенталю, что ‘вольт’ — это трюк не для литературной критики, а для карточной игры, да и здесь, кажется, такие трюки не все одобряют — надо быть осторожным.
О некоем воображаемом ‘Русском Современнике’ Розенталь уведомляет, что этот журнал ‘живет вчерашним и завтрашним, которое, он (журнал) думает, будет похоже на вчерашнее, но только не сегодняшним…’ — и делает ссылку: ‘См. Евг. Замятин — ‘О сегодняшнем и современном». Очень неосторожно обращение Розенталя с русской грамматикой, но еще неосторожнее делать ссылки на статью, из которой, при самом пламенном желании, нельзя выловить ничего похожего на сочиненное Розенталем. О ‘вчерашнем и завтрашнем, которое будет похоже на вчерашнее’ — это карта, довольно неловко вытащенная Розенталем из своего кармана.
И вот, черным по белому, чтобы раз и навсегда положить конец всяким ‘вольтам’ всех Розенталей: ‘Русскому Современнику’ все вчерашнее или похожее на вчерашнее — чуждо. И в ‘Русском Современнике’ нет людей, враждебных революции, но есть люди, враждебные этой отрыжке вчерашнего: правдобоязни, угодничеству, самодовольству — в какие бы цвета это ни перекрашивалось.
Случайно Розенталь не солгал в одном: для ‘Русского Современника’ — ‘завтрашнее — это хорошо’. Да, вера в то, что человеческое завтра будет прекрасно, что оно будет лучше, чем сегодня, что оно будет совсем не похоже на вчера, что тогда не нужны будут ни тюрьмы, ни войны, — вера в такое завтра у нас есть. Это слово ‘завтра’ — не было сказано нигде, но оно должно, по нашему мнению, звучать сейчас доминантой в литературе — и эта доминанта прежде всего определяет современную большую литературу.
Большая и малая хирургия, большая и малая астрономия — такая классификация давно уже установлена в науке, и круг деятельности большого и малого там строго разграничен. Большая астрономия — перестраивает человеческую мысль через миллион миллионов лет и прозревает путь всей солнечной системы к созвездию Геркулеса, малая астрономия — дает формулы, по которым штурман может определить местонахождение корабля, проверить компас. Большая хирургия — завтра узнает тайну продления человеческой жизни, малая хирургия — учит, как вскрыть нарыв и перевязать рану. Точно так же большая литература — о дальних, конечных задачах революции, о том завтра, когда уже будет сделан ‘прыжок из царства необходимости в царство свободы’, и малая литература — о том, как сегодня проверить компас и перевязать рану.
Кто же нужнее: американский чудодей Каррелл — или скромный ротный фельдшер? Каррелл как будто занимается разными пустяками: целыми месяцами бьется у него в колбе вырезанное кроличье сердце, а фельдшер вчера вскрыл нарыв на ноге — и сегодня я опять годен к работе. Верно. Но сделать отсюда вывод, что фельдшер нужнее Каррелла — может только обыватель, для которого время измеряется одним сегодня, а мир — десятком квадратных вершков.
Вот именно этим, обывательским взглядом на литературу — сейчас заражено мнение: ‘Большая литература — не нужна, нужно только литературное фельдшерство, литература, полезная сегодня, сейчас’. Но сейчасом — польза этой литературы и кончается: завтра — она будет продаваться на вес. Впрочем, по признанию Н. Мещерякова (протоколы литер<атурного> совещания), она продается на вес и сейчас. И если даже сегодня литературному фельдшерству читатель предпочитает, скажем, Пильняка, так это потому, что Пильняк — чтобы ни говорили о его недостатках — работает в области большой, а не малой литературы, он пробует мыслить не вершками, а верстами. Пусть он ошибается, но эти ошибки — ценнее самоуверенности фельдшеров: это ошибки человека, который ищет.
Вероятно, ошибается и ‘Русский Современник’, вероятно, только немногое на его страницах и только в первом приближении решает задачу о ‘большой’ литературе. Но эта задача — поставлена, и она остается главной задачей журнала, невзирая на все армянские анекдоты.
Впервые: Русский современник. 1924. No 4. С. 236-240.
Печатается по: Замятин Е. Я боюсь. С. 123-131.
Статья написана в ответ на критику журнала ‘Русский современник’ и, в частности, статьи Замятина ‘О сегодняшнем и современном’.
Материалы журнала, в создании и редактировании которого велика роль Замятина, подвергались ожесточенным нападкам со стороны критиков, стоявших, как они полагали, на пролетарской платформе. Так, 5 ноября 1924 г. в ‘Правде’ была помещена статья К. Розенталя о 1—3 номерах ‘Русского современника’ со следующим пассажем: ‘нэпман с Ильинки, кандидат в Нарым и буржуазный интеллигент, тоскующий по ‘ценностям’ буржуазного мира и мечтающий об их возвращении, нашли в ‘Русском современнике’ свое сегодняшнее выражение’.
В написании статьи ‘Перегудам’ принимал участие К. Чуковский. 24 ноября 1924 г. он записал в дневнике: ‘…мы с Замятиным написали отповедь нашим ругателям. Идея статьи моя. Я предложил взять стихотворение Пушкина и раскритиковать его на манер Родова, предложил взять лесковского Перегуда из ‘Заячьего ремиза’, я сильно переделал то, что написано Замятиным, но он ведет себя так, словно статья написана им одним’ (Чуковский К. Дневник. 1901-1929. М., 1991. С. 292). После дополнительной замятинской доработки статья была отправлена в цензуру, где встретила сильное сопротивление. В связи с этим, как свидетельствует К. Чуковский, авторами было решено снять окончание статьи. В результате в журнале были напечатаны лишь первые две ее главки.
В настоящем издании статья печатается полностью по публикации А. Ю. Галушкина, в которой 3 и 4 главки воспроизводятся по автографу Замятина, хранящемуся в ИМЛИ (47. I. 195).
В связи с тем что сохранившееся в ‘Чуккокале’ и опубликованное Е. Ц. Чуковской окончание статьи (Книжное обозрение. 1989. 5 мая) содержит существенные разночтения с главками из замятинского архива, приводим этот вариант:
‘Впрочем, довольно шутить. Когда этакие вот армянские анекдоты о себе читают Ахматова, Пильняк, Пастернак, Сологуб, Замятин, Шкловский, Эфрос — им, вероятно, только смешно. Но молодой поэт из ‘Перевала’ полез от такой критики в петлю.
В письме группы писателей, оглашенном на летнем Литературном Совещании, справедливо было сказано, что такая критика ‘не достойна ни литературы, ни революции’. И не менее справедливы слова председателя Совещания тов. Я. Яковлева: ‘Наша критика не только не выдержана, она отсутствует… У нас печатаются рецензии по дружбе, по знакомству. Это иначе, как разложением, назвать нельзя’.
Да, иначе, как разложением, это назвать нельзя. И микроб, вызывающий его разложение, — многоименный Перегуд. Пора же наконец понять, что услужливые друзья-перегуды для революции опаснее врагов. Опасны они не только потому, что на огромных страницах нашей эпохи пишут скверные анекдоты, но еще и потому, что большие идеи снижают до безграмотно-мещанского уровня. Все знают этот случай: однажды Ленину попался на глаза плакат с надписью — ‘Царствию рабочих и крестьян не будет конца’, и Ленин распорядился, чтобы этот безграмотный плакат тотчас же и подальше убрали. Если этот плакат не был написан, скажем, Розенталем, то это вышло совершенно случайно: в мировоззрении любого Перегуда столько же квадратных вершков, сколько их в этом плакате, и этими вершками измеряется кругозор нового мещанина.
Мещанство в мире создано было в седьмой день, — в тот самый день, когда господь бог, обозрев вселенную, нашел, что все ‘добро зело’, и… почил от дел своих. Это — миф о бессмертном мещанине всех времен и народов. Розентали, Лелевичи, Родовы, Садки — все они живут в седьмой день, дальше семи они не умеют считать: восьмого, тысячного дня впереди — они не видят. И если Ленину было ясно, что сегодняшнее — это только переходный период, за которым безгосударственный и бесклассовый строй, то Перегудам ясно, что переходный период — это седьмой день, что он хоть и переходный — но не преходящий. Потому-то Перегуд-Розенталь и торопится записать в свой синодик, что для ‘Русского Современника’ сегодняшнее — это ‘преходящее, как преходящ сегодняшний день, и так же покрывается современностью, как сегодняшний день эпохой’.
Для мещанина, конечно, нет большего преступления, чем думать о великом завтра, какое ждет человека: еще бы, ведь это нарушает самодовольный покой седьмого дня! В этом преступлении ‘Русский Современник’ охотно сознается: у нас есть вера в то, что человеческое завтра будет прекрасно, что оно будет лучше, чем сегодня, что — конечно — будет непохоже на вчера. В это мы верим и думаем, что тут диалектически мыслящие коммунисты едва ли окажутся на стороне Перегуда, воображающего себя Иисусом Навином и готового воскликнуть: ‘Солнце, стой!’ Мы склонны думать, что солнца остановить нельзя, и что это завтра, когда будет сделан ‘прыжок из царства необходимости в царство свободы’, — придет неминуемо.
Смешно было бы здесь заявлять: мы знаем, что дважды два четыре, мы знаем, что между вчера и завтра должно быть сегодня, что мы принимаем революцию. Одинаково наивно сказать солнцу ‘стой’ или сказать ему ‘вернись обратно’. В ‘Русском Современнике’ таких наивных людей нет. Писателю, художнику, может быть, больше, чем кому-нибудь, ясно: нет путей назад, и, чтобы делать большое дело, чтобы идти с большой эпохой, — литературе органически необходимо дышать большим воздухом революции — дышать глубоко, полно, свободно.
Но буря не только несет свежий воздух: она подымает вверх завалявшиеся бумажки и мусор, она гонит перед собой серые столбы пыли. Перегуды уверены, что это-то и есть в революции самое главное, и что всякий, кто хочет защитить глаза и дыханье от пыли, — тот враг. Да, враг — но кому?
И вот — черным по белому, чтобы раз навсегда положить конец всем анекдотам: людей, враждебных революции, в ‘Русском Современнике’ нет, но здесь есть люди, враждебные этой отрыжке вчерашнего — угодничеству, самодовольству, правдобоязни, враждебные мусору и пыли. На русской литературе густо оседает сейчас эта серая пыль нового мещанства — и с ним мы боремся’.
С. 154. Н. С Лесков в своем ‘Заячьем Ремизе’… — Повесть Лескова, законченная в декабре 1894 г., была впервые опубликована лишь 22 года спустя после смерти автора в No 34-37 журнала ‘Нива’ за 1917 г. Царской цензурой она была запрещена в связи с яркой антимонархической (и антицерковной) направленностью.
В образе Оноприя Опанасовича Перегуда Лесков создает тип добровольного доносчика, занятого повседневными поисками врагов существующего строя, ‘потрясователей основ’ государства.
Насколько живучим оказался этот тип и насколько проницательным был Лесков, свидетельствовала советская история, когда из-за добровольных перегудов тысячи невинных людей были объявлены врагами народа.
…свое… имя… заменяет подписями скромными… Розенталь, Лелевич, Родов… — Родов Семен Абрамович (1893-1968) — участник группы ‘Кузница’, один из редакторов журнала ‘На посту’, критик и поэт.
С. 156. …выступает на известном летнем Литературном Совещании… — Имеется в виду совещание по вопросам политики партии в области художественной литературы, состоявшееся 9-10 мая 1924 г. при Отделе печати ЦК РКП (б).
За ‘Русским Современником’ стоят Эфрос и заграничный капитал… — Эфрос Абрам Маркович (1888-1954) — литературовед, искусствовед, переводчик, член редколлегии ‘Русского Современника’.
С. 157. …когда власть была в руках Милюкова… — Милюков Павел Николаевич (1859-1943) — политический деятель, историк, публицист, один из организаторов партии кадетов, в 1917 г. министр иностранных дел Временного правительства. После Октябрьской революции — эмигрант.
С. 158. …мечты… о Дарданеллах. — Во время I Мировой войны неоднократно поднимался вопрос захвата Дарданелл, пролива в Турции между Европой и Азией. Он контролировался Турцией и германскими войсками. Милюков выступал за овладение Дарданелльским проливом для осуществления свободного судоходства, за что был прозван Милюковым-Дарданелльским. Англо-французская операция по захвату Дарданелл в 1915-1916 гг. окончилась провалом.
С. 159. …молодой поэт из ‘Перевала’ Кузнецов полез от такой критики в петлю. — ‘Перевал’ — литературная группа (1923-1932), возникшая при журнале ‘Красная новь’, для эстетики и художественной практики группы характерны переосмысление принципов интуитивизма и самовыражения писателя. Кузнецов Николай Андрианович (1904-1924) — поэт, один из организаторов группы рабочих поэтов и писателей ‘Рабочая Весна’. 20 сентября 1924 г. покончил жизнь самоубийством.
В письме группы писателей… — На упомянутом выше совещании было зачитано письмо 36 писателей, возмущенных политическими оценками их произведений напостовцами и рапповцами.
Прочитали? Поделиться с друзьями: